Русский амаркорд. Я вспоминаю бесплатное чтение
© Визель М.Я., Солонович Е.М.
© ООО “Издательство АСТ”
В декабре 2022 года я в очередной раз пришёл в гости к Евгению Солоновичу. Невозможно сосчитать, сколько раз за тридцать лет, прошедшие с того момента, когда Евгений Михайлович стал моим мастером в Литинституте, я приходил в эту комнату, заставленную со всех сторон до потолка русскими и итальянскими книгами, и садился в глубокое бархатное кресло перед письменным столом. Сначала – смущённым студентом, потом – начинающим журналистом, и, наконец, – младшим коллегой, пришедшим посоветоваться по вопросам перевода…
Но этот визит – особенный. Мы встречаемся с Евгением Михайловичем на пороге его девяностолетия, чтобы поговорить не только о тонкостях итальянского стихосложения и трудностях перевода, но в первую очередь – о переводчике, то есть о нём самом. И затем превратить эти наши разговоры – в книгу. Я включаю диктофон.
Крымский “Амаркорд”
POSTSCRIPTUMДля кого-то никто, для кого-то поэт, для кого-то
переводчик, родился тогда-то и там-то
(а точнее, в татарском Крыму, дальнем, как для Улисса Итака),
поступал, поступался, считался, сбивался со счёта,
заводил, заводился (бывало, и с пол-оборота),
наступал по примеру других на любимые грабли,
меру знал, если врал (все когда-нибудь врали),
был когда-то на женщин и зелие падкий,
плод запретный вкушал, то несладкий, то сладкий,
«Краткий курс» изучал (слава богу, что краткий!),
похвалы получал, расточал, подвергался похулам,
посылал на три буквы (для чуткой цензуры – в болото),
наши мельницы сравнивал с мельницами Дон Кихота,
мысленно представляя идальго к рекорду Гиннесса,
похвалиться не мог исключительной твёрдостью воли,
труса праздновал, но не кричал, что не дрогну под дулом
пистолета, нагана, винтовки, что в сытую морду
палача харкну кровью, бессильный от боли,
до восьмидесяти дотянуть, если честно, не думал,
дальше – кто его знает, а впрочем, а впрочем,
дальше проще всего
обойтись многоточием:
…
Евгений Солонович
МИХАИЛ ВИЗЕЛЬ [М.В.]. Итак, родились “тогда-то и там-то, а точнее – в татарском Крыму”. Что же туда занесло Улисса?
ЕВГЕНИЙ СОЛОНОВИЧ [Е.С.]. Надо сказать, что “татарским” Крым был скорее в том детском моём восприятии. Родители мои рано развелись, а мачеха была учительницей русского языка и преподавала в татарской школе в Евпатории – и постоянно на какие-то экскурсии меня брала с собой, а ещё, поскольку она была классным руководителем, то мы часто с ней ходили по домам (и, надо сказать, нас прекрасно принимали: татары – очень гостеприимный народ). Благодаря всему этому я много общался с татарчатами-сверстниками. А так Евпатория тех лет – это был обыкновенный русский город; точнее, он был многонациональным. Не только летом становился многонациональным, когда приезжали курортники, – но оставался им всегда.
В Крым же занесло не столько меня, сколько моего отца. Корней крымских у нас нет, но папа был военный – и получил назначение в Симферополь, в III Крымскую стрелковую дивизию. Он родился в 1900 году в Старицком уезде Тверской губернии, окончил в Ленинграде медицинский факультет университета и ещё институт физкультуры, был призван в армию и стал военный врач. Прослужил в армии двадцать восемь лет и вышел в отставку в звании полковника медицинской службы.[1]
Среди моих предков был известный в тридцатые годы ХVIII века переводчик с древнееврейского на немецкий, а мой прадедушка, Абрам Солонович, создал на русском языке несколько капитальных трудов по истории Израиля и истории религии еврейского народа. Хорошее перо было и у дедушки, Генриха Абрамовича Солоновича, – педиатра, видного деятеля детского здравоохранения в двадцатые годы, автора ряда книг по устройству детских учреждений в социалистическом обществе, по детской гигиене, создателя модели детского сада и пионерского лагеря.
(из интервью Татьяне Бек для журнала “Лехаим”, сентябрь 2004)
Е.С. Родился я в Симферополе, но, когда мне было около года, отец получил следующее назначение – в Евпаторию, в детский костно-туберкулёзный санаторий РККА, то есть Рабоче-крестьянской Красной армии. Так что хоть Симферополь для меня формально и родной город, но я его, собственно, и не знаю.
Но и Евпаторию я тоже узнал не сразу: едва я пошёл в школу, началась война – и я уехал в Москву, где жила бабушка, папина мама. Причём можно сказать, что я – восьмилетний мальчик – сам решил туда поехать.
Вышло это так. Летом 1941 года бабушка и папин брат – дядя Лёва, врач-гинеколог, – гостили у нас в Евпатории. И когда грянула война, дядя Лёва сказал сразу, что он должен ехать в Москву, в военкомат, потому что он прошёл финскую кампанию. И мы в тот же день поехали вечером их провожать. Купили билет до Москвы бабушке и дяде, и заодно сестре моей старшей, Гале. А на вокзале я начал капризничать: “Хочу тоже в Москву, хочу тоже в Москву!”. Ну и мне тоже купили билет, и с ними вместе отправили.
Из Москвы мы, впрочем, скоро уехали – и переезжали потом всё дальше и дальше в эвакуацию. Сначала нас отправили под Рязань – вместе со школой, в которой училась моя сестра Галя; меня тоже присобачили туда, к её классу. Она была старше меня всего на пять лет, но, когда мы были в эвакуации там, вместе с её школой, её называли “маленькая мама” – потому что она очень за мной ухаживала. Позднее мачеха моя забрала нас с сестрой оттуда и увезла на реку Хопёр, куда эвакуировали из Крыма санаторий отца. Но и там мы недолго просидели – нас повезли дальше на восток, в Кемеровскую область. Ехали мы довольно долго: санитарный поезд, перевозивший больных детей, шёл медленно.
В Сибири прожили мы два-три года. Места – очень красивые, тайга. Я научился там на лыжах кататься. Местные дети к нам, приезжим более-менее ровесникам, обращались с просьбой: “Скажи «кукуруза»”. Их интересовала картавость. Ну, на это мы особого внимания не обращали, и говорили “кукуруза” кто как может.
Там мы оставались вплоть до освобождения Крыма, и в сорок четвёртом, тоже санитарными поездами, вернулись в Евпаторию – которую, собственно, до этого я почти не знал; не успел как-то врасти в неё. А вот потом – после нашего возвращения – Евпатория для меня и стала родным городом; я там жил до самого окончания школы, и уехал в Москву – уже поступать в институт.
М.В. Поступать, стало быть, на переводческий факультет. Почему именно такой выбор? Вам уже в детстве языки легко давались?
Е.С. Я бы не сказал, что мне языки “легко давались”. А может, в школе – с английским – мне просто не хватало усидчивости. Или же – сам язык был не интересен.
Да и не то что бы меня тянуло к иностранным языкам вообще – скорее, меня в тот момент интересовал конкретно испанский.
В Крыму был первый или один из первых испанских детских домов. Когда в 1937–1938 годах, на фоне разгоревшейся в Испании гражданской войны, в Советский Союз эвакуировали местных детей, то один из пароходов с ними пришёл как раз в Евпаторию.
В итоге у нас там была большая колония испанцев. Они жили несколько особняком, и у них были свои воспитатели, но учились они – в наших школах. Поэтому у меня было много знакомых испанцев. У нас была мужская школа, напротив – женская.
Вернувшись из школы, они, естественно, говорили по-испански. Я не видел и не слышал ни одного, который говорил бы без акцента по-русски, потому что они всё время продолжали общаться на своём родном языке.
И одна девушка, испанка, – она старше меня была, – мне очень понравилась. И я – совершенно платонически! – любовался ей. Звали её Консуэло.
Так что, когда после школы я решил ехать учиться в Москву, то подумал: буду учить испанский.
Я хотел подавать документы в МГУ, но меня стали отговаривать: в МГУ поступить трудно, трата-та, зачем тебе… У меня жила в Москве тётя, Роза Александровна Тугендхольд (1894–1971). Она из очень известной семьи искусствоведов – её старший брат, Яков Александрович Тугендхольд, писал о живописи ещё с дореволюционных времён, и, кстати, именно он посоветовал Ивану Щукину обратить внимание на постимпрессионистов… Тётя моя преподавала французский в Инязе, и она мне сказала: ты в МГУ не поступишь, иди к нам в Иняз. Я пришёл в Иняз – и увидел, что там набирают итальянский. И я думаю: “Нафиг мне нужен испанский, когда я люблю – итальянский?”.
И я неоднократно говорил: не было и минуты, чтобы я пожалел о своём выборе. Я тогда не ошибся – и готов это повторять всю жизнь.
М.В. А откуда вы, советский крымский мальчик, так уверенно знали уже тогда, что “любите итальянский”?
Е.С. А всё очень просто. По радио – вот та самая чёрная тарелка, и трансляция одна на всю страну, – не могли же с утра до вечера говорить только о достижениях в промышленности и в сельском хозяйстве; чем-то должны были перемежать. А чем? Музыкой, конечно. Но – не джазовой, потому что джаз уже был под запретом. А классику, арии из итальянских опер, неаполитанские песни – это было можно. Ну и вот таким образом музыка меня привела к итальянскому языку.
А про итальянскую литературу, естественно, я тогда ещё ничего не знал – только музыка, и всё.
М.В. Сейчас, зная ваши дальнейшие занятия, большой соблазн уподобить ваше крымское детство тому, что описано Феллини в фильме “Амаркорд”. Сталинский Крым как муссолиниевский Римини: где-то далеко идут великие стройки, там авторитарный режим, а здесь – маленькая патриархальная жизнь, все друг друга знают. Насколько такое уподобление правомочно?
Е.С. Мне трудно сказать… Ну, может быть.
После нашего возвращения из эвакуации некоторое время ещё продолжалась война, потом – послевоенное время, тоже тяжёлое…
У нас были завтраки в школе – кусочек чёрного хлеба, который посы́пали сахарным песком. Позднее нам ещё стали давать такие талончики – УДП, “усиленное детское питание”, в евпаторийский ресторан, и мы один раз в день ходили туда обедать; но их мы быстренько переименовали – и называли “умрёшь днём позже”.
Сейчас, сравнительно недавно, ко мне обратился Яков Фоменко, один из главных специалистов по Борису Балтеру – автору повести “До свидания, мальчики”. Балтер, оказывается, кончал мою школу – только десятью с лишним годами раньше. Когда в “Тарусских страницах” была опубликована глава из этой его будущей книги[2], я читал это – и по всем топонимам сразу узнал, что это была Евпатория, хотя она там нигде не называется. И когда мы с Балтером познакомились, я сразу ему сказал, что вот, я читал, я тоже евпаториец. Так вот, сейчас Фоменко, который занимается Балтером и собирается памятник в Евпатории ставить ему, рассказал мне, что моя евпаторийская школа готовит книгу о своих известных выпускниках. Мне тоже прислали какие-то вопросы. А в этой школе до сих пор преподаёт мой одноклассник. У него тоже взяли интервью, в том числе спросили про меня. И он им рассказал, что Солонович-де написал выпускное сочинение в стихах на тему “Сталин – наша слава боевая”. Ничего подобного, разумеется, не было. То есть – итоговое сочинения я действительно написал в стихах, да! И его не только приняли, но и поставили мне за него пятёрку! Но – никакого “Сталин, наша слава боевая”. Я писал – о том, что хочу стать… поэтом.
Космополитизм и баскетбол
М.В. Итак, вы приехали поступать в Иняз. В 1951 году – получается, учились там в самые годы борьбы с космополитизмом. Сейчас, глядя из сегодняшнего времени, как это всё отразилось на вашей учёбе и жизни?
Е.С. В одном из моих стихотворений были такие строчки: “После школы иняз был московский, куда / я, по паспорту русский, попал без труда”. Вот это вам всё объясняет про то время.
- Помню, как мы, едва оперившись, кружили
- девам головы, с жёнами спали чужими,
- чувственных удовольствий уроки беря
- (если честно, для нас не пропавшие зря).
- После десятилетки иняз был, куда
- смог, по паспорту русский, попасть без труда,
- внутренний не подвёл (а ведь мог) навигатор,
- выбирая Москву и в Москве альма-матер.
- Жить мешали враги, выручали друзья,
- материться при женщинах было нельзя,
- и считалось в метро целоваться столичном,
- в понимании праздной толпы, неприличным.
- Память больше, чем хочется, часто хранит,
- путь назад для неё, видит бог, не закрыт —
- возвращая забывчивых в прошлое, память
- предлагает любую картину обрамить.
- (из стихотворения “Обратный билет”[3])
М.В. А что из себя тогда представлял Иняз? Страна находилась за железным занавесом. Для чего вы были нужны? Из вас готовили военных переводчиков?
Е.С. Нет, готовили просто переводчиков – широкого профиля. Институт военного перевода уже тогда был отдельно.
И потом, кстати, в какой-то момент наверху решили, что слишком много развелось этих самых, с иностранными языками, и решили их проредить… Вот и нашу итальянскую группу – её не убирали совсем, нет, но как-то сокращали, и на втором курсе я как раз “попал под сокращение”: меня должны были перевести на французский. И я помню, что рассказал эту историю своему дяде, посетовал ему. А у дяди моего фронтовой товарищ работал в Министерстве просвещения, или как оно тогда называлось, высшего образования? И благодаря их вмешательству – дядиному и его – меня восстановили на итальянском.
Что любопытно, в ваше время, в том литинститутском семинаре, где я у вас преподавал, вы были единственный мальчик, а в нашей той итальянской группе – напротив, были одни мальчики.
М.В. А вот это очень интересно. Потому что для меня сейчас Иняз ассоциируется исключительно с институтом благородных девиц. Сплошные девочки. А в ваше время, получается, было иначе.
Е.С. В наше время “одни девочки” были в основном на педагогических факультетах.
И в Инязе, кстати, тоже был как педагогический факультет, так и переводческий. Но на педагогическом не было итальянского отделения, поэтому я поступил – на переводческий. И вот у нас на переводческом факультете, напротив, девочек почти не было.
Но из моих однокурсников почти никто “в профессии” не остался и не стал чем-то известен; на поприще художественного перевода, по крайней мере. Разве что один из них, кажется, потом что-то переводил – не стихи, а прозу, но довольно средне.
Ещё один мой однокурсник – Виталий Бондаренко – поехал работать на таможню куда-то; жаль, я потом с ним связь потерял. Он был большой алкаш! И меня, кстати говоря, тоже спаивал. А ещё он был – бывший фронтовик. У меня было два таких однокурсника, которые успели повоевать.
Большинство же из наших получили распределение кто в КГБ, кто в армию. Так что к литературе они отношения не имеют. Ну, а я – ни туда, ни сюда не годился. По известным причинам.
М.В. Так по паспорту же вроде не было причин?
Е.С. По паспорту – нет. Но, как известно, бьют не по паспорту, а по морде.
Мать – русская, отец – еврей.
И хотя мать свою я не помню – был маленьким, когда родители разошлись, – в графе “национальность” в моём паспорте, пока такая графа существовала, значилось: “русский”. Папа решил, что в той стране, где мы жили, так будет лучше для меня.
Если меня спросить, как я сегодня отношусь к этому его решению, я честно отвечу: не знаю.
В последнее время в моду вошло слово “идентичность”, и, если в моей болезненной реакции на любое проявление антисемитизма, в моём отношении к Холокосту и к сталинской антиеврейской политике как к личной трагедии больше от оскорблённого чувства справедливости, чем от текущих во мне пятидесяти процентов еврейской крови, – то причина как раз в пресловутой идентичности, в том, что я не вырос евреем.
(из интервью Татьяне Бек для журнала “Лехаим”, сентябрь 2004)
Е.С. Ещё надо сказать, что к моменту поступления в Иняз в Евпатории я был уже довольно известным человеком, потому что я играл в баскетбол, и моя школьная команда была чемпионом Крыма среди школ. И даже потом – когда приезжал из Москвы, уже студентом, на каникулы в Евпаторию, – меня там “ангажировали” во взрослую баскетбольную команду, и я ездил на соревнования в Симферополь. Я уже играл, конечно, на другом уровне – потому что в Москве у меня был прекрасный тренер.
Тогда ещё не было этой моды, что все баскетболисты непременно должны быть двухметровые, это потом уже распространилось. Поэтому я совершенно спокойно играл.
Я помню, что, когда я приехал в Москву и думал поступать в МГУ, я первым делом спросил: “А у вас есть баскетбольная команда?”
А когда я поступал в Иняз и сдавал вступительный экзамен по английскому языку, принимала его замдекана. Она преподавала английский, но при этом была ещё и спортсменка, волейболистка. Я пришёл на экзамен со значком – первый взрослый разряд! И она, естественно, значок мой заметила – и спросила: “А по каким видам спорта у вас разряд?” – “По баскетболу и по волейболу”. И, возможно, это мне помогло сдать экзамен, потому что ей мой ответ явно понравился: она сразу подумала о команде института. Я не помню уже, насколько хорошо я тот экзамен сдал, но, во всяком случае, я получил проходной балл.
Во время моей учёбы от Института иностранных языков выступали на первенстве вузов Москвы три команды, и наша была, в общем, довольно сильная, мы очень хорошо выступали. Ну а я сам со временем стал капитаном.
А уже после института мне даже случилось поработать тренером женской баскетбольной команды…
М.В. А как так вышло, что вас, молодого перворазрядника, даже не мастера спорта, поставили в тренеры?
Е.С. Это было в пятидесятых, когда я ездил в Воронеж, куда перевели отца. Туда приехала – на какие-то сборы или соревнования – женская баскетбольная команда, а тренера их отозвали в Москву. И мне сказали: если хочешь, иди к ним тренером. Я играл тогда в Москве – за “Пищевик”, а отец одной из девушек в команде был тренером как раз в “Пищевике”.
Я игроком-то был – хорошим, поэтому на своём примере показывал им, как мяч в кольцо забрасывать. Затем – надо было распределить, кому где стоять, как защищаться… Столба поставить, кто повыше. Я с ними потом даже ездил на соревнования в Саратов. Но сыграли плохо.
М.В. Баскетбол – это прекрасно. А как тогда учили в Инязе? Я имею в виду – технически. Ведь не было, очевидно, никакого видео. Не уверен даже, были ли тогда в аудиториях магнитофоны…
Е.С. Нет, не было никакой картинки, вообще ничего не было. Я помню, как мы сидели перед зеркалом, фонетикой занимались. Язык туда, язык сюда.
Но преподаватели были – замечательные. Особенно я благодарен Лидии Ильиничне Грейзбард, которая потом эмигрировала (она же – Лидия Ильинична Лидина: её учебники выходили именно под этой фамилией; и это, кстати говоря, тоже способствовало её переезду – потому что она обижалась очень…).
Так что у нас в Инязе не было никаких пластинок, ничего такого. Была какая-то техника, когда нас пытались научить синхронному переводу, наушники на нас надевали. И всё. Ну, меня не научили. Видимо, у меня реакция не та.
При этом с разговорным языком у меня всегда было всё в порядке – и тогда, и сейчас мой итальянский совершенно свободный. И в Италии по моему произношению никто не скажет обо мне, что я иностранец; единственный вопрос, который у них возникает, когда меня итальянец слышит, – откуда, из какого региона Италии этот человек. На севере по акценту меня обычно принимают за южанина, на юге – наоборот, за северянина, то есть просто воспринимают как неместного, но не как иностранца.
Мы росли в такое время, когда иностранные языки были чем-то вроде мёртвого древнегреческого или латыни. При железном занавесе и отсутствии контактов с внешним миром изучение иностранных языков казалось изучением бесполезного предмета, иностранный язык был чем-то абстрактным.
Сегодня большинство молодых русских поэтов знает как минимум один иностранный язык, а не в таком уж далёком прошлом поэты, начинавшие осваивать нетрадиционные для русской поэзии формы (например, верлибр), приобщались к ним зачастую через переводы, благодаря переводчикам Элюара, Арагона, Пабло Неруды, Гильена, Монтале…