Ладога бесплатное чтение

Пролог

Бородатый грек пригнулся и, зло оскалившись, кинулся на меня. Короткий меч со свистом распорол воздух возле самого моего уха – еле увернуться успел.

– Берегись, Князь! – запоздало выкликнул Фарлаф, опуская на голову грека широкий, изукрашенный кровавыми полосами клинок.

Фарлаф редко промахивался. По кучерявой бороде врага быстрым ручейком побежала кровь, в ошалелых глазах заметался поздний страх. Тяжелое тело медленно склонилось к моим ногам, будто желая поклониться тому, кого в жизни лишь как злого находника ведало.

– Сзади!

Фарлаф, обороняя, белкой метнулся за мою спину. Пущенная метким воем стрела опередила его – раньше толкнула наземь неслышно подобравшегося сзади ворога. Фарлафу оставалось лишь добить его. Ко мне откуда-то сбоку подскочил еще один грек Безбородый, ясноокий – совсем мальчишка. Замахнулся, по-детски неумело.

Дурачок, зачем на меня кинулся? Нашел бы себе врага попроще, глядишь, и жив бы остался.

Я выскользнул из-под удара и, выбросив вперед руку, полоснул ножом по горлу юнца. Тот всхлипнул горестно, недоверчиво провел вмиг покрасневшей ладонью по ране и, прежде чем упасть, вперился в меня недоумевающим взглядом. В другое время, может, и пожалел бы я его, а ныне не до жалости было – спешил я. Любая заминка в пути дорогого стоила. Царьград недалече стоял – небось уже принесли туда случайные видоки тревожную весть о странных находниках с севера, что, вопреки разумности всякой, ладьи свои на колеса поставили да, паруса распустив, по суше коротким путем к греческим землям подобрались. Царьградские мужи, подобные вести заслышав, мешкать не станут и богу своему робкому кланяться понапрасну не будут, хоть, почитая его, ставят храмины высокие да узорные. Коли не опередим их – войной выйдут, а коли опередим, так, может, с перепугу-то дело миром и порешат. Мир нам ой как надобен!

– Кня-я-язь! – прервал мои раздумья испуганный возглас.

Я вскинулся, чутьем заметив новую угрозу, нырнул вниз. Только это и спасло – тяжелый вражеский топор вскользь прошел по голове, чудом не раскроив ее надвое. Чужие бородатые и знакомые озабоченные лица закружились в лихом водовороте, сквозь резкий звон прорвался в уши тревожный зов Фарлафа:

– Олег, Олег…

Чьи-то руки бережно подхватили меня, не позволяя упасть, потащили в успокаивающую тишину и темноту. Вечную темноту… Я не испугался, только подумал устало: «Вот и пришло мое время вновь кромки коснуться и встретиться с родичами, давно покинутыми…»

– Рано к нам собрался. Твое время не вышло еще, – отчетливо сказал уже почти позабытый молодой голос. Властный, сильный, могучий…

Эрик. Последний ньяр, заброшенный могущественной Судьбой за край мира. Когда-то он был воеводой. Пока с нежитью не спознался… У меня тоже когда-то иное имя было, не это, по всей земле известное. И родичи были… Где бьются они теперь, за какое дело кровь проливают? Помнят ли собрата, в людском мире оставшегося? Верно, помнят, иначе не нашептывали бы советы разумные, не упреждали тихими вздохами о бедах грядущих. Из-за их помощи неприметной и нарекли меня Вещим…

Они расслышали мои мысли, засмеялись, загомонили хором, то ли рассказывая что-то, то ли радуясь случайной встрече. Да нет, не рассказывая и не радуясь – вспоминая…

– Олег… – прорвался сквозь их голоса встревоженный шепот Фарлафа. В ноздри ударил запах крови, болью задергало правое веко, яркий свет полоснул по глазам.

Склонившееся надо мной грубое лицо варяга расплылось хищной торжествующей улыбкой:

– Князь жив!

Опять Князем называть начал… Я давно знал – Фарлаф лишь тогда меня по-дружески Олегом величал, когда мнил, будто не слышу. А в глаза лишь Правителем да Князем звал. Верный пес… И умный… Понимал, что не имею я друзей среди людского племени.

Я поднялся, опершись на его заботливо подставленную руку, огляделся. Замолчали мечи, отпев кровавые песни, отпросив чужих жизней. С малым дозором, случаем по пути встреченным, было покончено.

Падкое на кровь воронье уже скакало неподалеку. Черные вестницы Морены косили круглыми глазами, каркали злобно, негодуя на задержавшихся у трупов людей. Манило падальщиц свежее, еще не остывшее от горячей схватки человеческое мясо.

Молодшие из моей дружины похаживали меж тел, отыскивая и добивая еще стонущих врагов. Живых после себя не оставлять – этому меня еще Ролло научил. Ролло… Давно это было…

Что ж это творится со мной нынче? Почему память покоя не дает?!

Я тряхнул головой, отгоняя назойливые воспоминания. Боль прострелила насквозь, родные голоса дотянулись с кромки, зашептали, сливаясь с шелестом ветра. Эх, родичи мои… Кабы знать, почему зовете издалека, что сказать хотите душе близкой, средь людей задержавшейся?

Фарлаф шагнул в сторону, небрежно ткнул острием меча в зашевелившегося под ногами окровавленного грека, сплюнул:

– Экий живучий…

И преданно уставился на меня, ожидая указаний. А мне не до него было. Глядел в небо, где, оставляя надежду павшим в битве душам, еще метались всполохи золоченого шлема Перунницы, и вспоминал. Богов вспоминал, людей, нежитей… Дороги, глазу невидимые… А сквозь пелену воспоминаний сочились почти забытые голоса, звали меня назад, туда, где все начиналось…

Часть первая

На берегах Мутной

Хитрец

Родился я ранним утром. Бабки, что всегда крутятся возле избы роженицы и ждут подарков с сытным угощением, сказывали, будто едва закричал я – поднялся с земли туман, да такой, какого уже много лет упомнить не могли. Видоки всполошились, побежали за Сновидицей – кто, кроме нее, этакую невидаль растолковать сможет – к худу иль к добру?

Ведунья сперва идти не хотела – еле уломали, а потом, увидав туман, рассердилась:

– Вы меня затем звали, чтоб на морось поглядела?!

Тут кто-то из старух и ляпнул:

– Да что ты, что ты?! Звали тебя новую жизнь приветить да наречь ребеночка.

Хорошо мать моя тех слов не слышала, а то несдобровать было бы той болтливой старухе, что их молвила. Кто же у ведуньи имя для ребенка просит? Есть для этого случая гогь-баба, та, которая у роженицы пуп перегрызает и банную воду для младенца от уроков заговаривает. Да только слово не воробей, вылетит – не поймаешь… Никто не решился болтливую старуху пожурить и ведунью от наречения отвадить…

Сновидица до ворот не пошла, имя у первого встречного не стала вызнавать, а просто постояла немного, поглядела на туман да и сказала:

– Назовите мальчика Хитрецом. Туман ему отец родной, вода – матушка. Это имя не я – они мальчонке дали…

– Что ж это за имя? – зашептались люди. – Разве так любимого первенца нарекают?

– Сами меня просили, – пожала плечами Сновидица. – А в утешение скажу – не быть мальчишке здоровым и сильным, зато быть всеми уважаемым!

Слышавшие ее засмеялись. У нас более почитаемых, чем удачливые охотники, не найдешь, хоть все Приболотье обойди. А какой охотник без силы да здоровья?

– Впрямь Хитрецом уродиться надобно, чтоб без крепости и сноровки уважаемым стать! – хохотали родичи, а Сновидица обиделась:

– Глупцы! Вы уж гнить будете, а он – облака двигать да с каждым месяцем нарождаться! Быть ему Бессмертным!

Когда Бессмертных упоминают, тут уже не до смеха, но все же ведунье не поверили.

Правильно не поверили – текло время, неслись годы, а лишь одно ее предсказание сбывалось – не водилось у меня силы и здоровья… Мать, сидя на крылечке, плакала, утирала соленые слезы расписным рукавом, когда видела, как чужие малыши по лесам бегают да легкими луками балуются, а я в избе сижу, носом хлюпаю, слабой грудью дохаю… Никто со мной не водился, не сроднился я с погодками, видать, оттого и боялся всех, шарахался от них, словно нежить, прятался под лавку, сверкал оттуда испуганными глазами и вылезать не желал, покуда не закрывалась за гостем дверь… Мальчишки уж сами в леса за малой дичью ходили, а я и лук натянуть толком не умел.

Отец терпел-терпел и не выдержал – отлупил меня так, что вся спина болела. Отхлестал с приговорами о нерадивости и глупости моей… Я брыкался под отцовым прутом, мать звал… Она, может, и заступилась бы, да самой невтерпеж стало насмешки сносить, на чужих детишек, здоровьем не обделенных, с крылечка любоваться. От горя-печали злилась на меня, ругала, а затем по мужнину примеру и поколачивать начала, заставляя хоть нос на двор высунуть. Лишь без толку… Для меня страшней врагов не было, чем ребятня, издевками донимающая. Стоило им углядеть меня – налетали вороньем, бежали следом, кричали:

– Глянь-ка, Домовик вылез!

– А что ж он хилый-то такой?

– Да у него исполох все здоровье унес!

– Ой, гляньте, девочки, какой заморыш!

– А ты за такого замуж пошла бы?

– Да я уж лучше за Лешака – тот хоть света дневного не пугается, штаны со страху не мочит!

Резвились они, точно молодые зверьки, потешались, пока не выскакивала на двор озлобленная мать и не гнала всех долой.

С обиды она не разбирала даже, чем лупит да куда попадает, – ребятня удирала с воплями, прихрамывая и прихватываясь за побитые бока… А я опять в избу уползал – там хоть косился недобро отец, а не смеялся никто…

Садился я в угол, крутил деревянные куклы и вспоминал духов лесных, о коих дети болтали. Казались они мне могучими, грозными, но, под лавкой сидя, я сильнее оказывался – повелевал ими, трепал косматые бороды, ставил на колени… Мать едва могла меня от игры оторвать – не желал я покидать мир, где был не заморышем жалким – повелителем могучим, не хотел в свою страшную детскую жизнь возвращаться…

И взрослеть не хотел, да время не умолишь, не придержишь – становился старше… Уж и под лавку не влезал, и на двор выходил помалу – старились родители, ухода требовали… А более всего желали они женить меня. Только где такую дуру сыщешь, чтоб за убогого замуж пошла? Не дождались мать с отцом внуков – померли…

Хоронили их всем печищем, три дня тризновали… Впервые тогда довелось мне на люди показаться, впервые насмешек не услышать… Но в молодые годы свое горе быстро забывается, а чужое – того быстрее, и, спустя немного, посыпались смешки и задоринки с прежней силой… Только некому было теперь за меня заступаться…

Старшие малолеток ругали – нехорошо, мол, убогого обижать, а они, потирая ученые родителями места, оправдывались:

– Что он, словно блазень, без дела шастает, на чужом горбу живет? Хоть бы дрова колол, коли ничего другого не умеет!

Ответить на это ничего не мог – не было у меня дела. Семи дней не проходило, чтоб не валился я на полати в горячечном угаре, не кашлял под Грудницей. Даже Сновидицыны заговоры с отварами травяными мало помогали.

– Тебе, малец, побольше по лесу ходить надобно да ночами под девичьими окнами песни петь – хворь и отступит… – говорила она, натирая мою тощую грудь топленым свиным жиром. – Лес да любовь любую Лихорадку отвадят…

Сухие маленькие ладони крепко терли-драли кожу, наполняли тело нежным теплом… Я бы и рад был ее послушаться, но пугал меня лес – помнились духи, коих еще малышом выдумал, коим бороды трепал… А что, как услышали мои игры, затаили обиду, ждут, когда на расправу приду?

Не мог я от таких мыслей отделаться – едва ступал под темные зеленые своды, зажимало страхом горло, не хватало воздуха…

– Нет тебе здесь жизни, – вновь вздыхала Сновидица, вливая мне в рот густое ароматное зарево. – Но не печалься – придет время, проведет тебя на кромку речная берегиня, там окупятся твои мучения сторицей…

Про кромку я ничего не ведал, а слушать ее любил – хотелось верить, что хоть где-то сильным буду.

Была мне Сновидица словно тетка родная, да только года со смерти матери моей не прошло – выгнали ее из печища… Те времена мне других лучше запомнились. Дня не проходило без чьей-нибудь смерти, ночи – без криков и плача… Родичи, от болезней и смертей одурев, на меня косо глядели: обидно было – я, никчемный, живу, а умелые да ловкие десятками от неведомой хвори и Болотных Духов гибнут. Некому было согреть меня да пожалеть…

Когда вернулась Сновидица я, хоть и еле дышал от кашля, первым ее встречать выбежал. Выбежал, да так и обомлел – предала она меня! Отдала свою любовь глуздырю несмышленому со странным нечеловечьим взглядом. Все видели, как она его к себе прижимала; попробуй-ка обидь – глаза выцарапает! Меня не заметила даже, прошла мимо со своей драгоценной ношей.

– Чужак… Чужак… – шептались бабы, а мне это слово было что бальзам на рану – пусть ненавидят его, пусть гонят, как меня гнали! Последнее тепло он у меня украл, последнюю веру!

Его и гнали, и ненавидели, а пуще боялись – дикий рос мальчонка, словно нежить болотная. Прятался от чужих глаз, да не так, как я. Страха не ведал… Пяти лет один в трясины ходил, а на тех, что донимали, цыкал зло. Все ему врагами были, но задевать опасались – мал волчок, а зубки острые, может и поранить ненароком…

Я злился на мальчишку и страшился его… А больше – завидовал. От зависти и решил хоть в чем-то его лучше стать – добыл из отцова сундука телятину с вырезными рунами, принялся втихаря грамоте учиться. Дело у меня не сразу и не споро, но двинулось – освоил помаленьку значки непонятные, коими пестрела телятина, в слова их складывать навострился…

Раз так увлекся, что не услышал дверного скрипа, не заметил позднего гостя. А гость почитаем был, не меньше Старейшины… Из уважения к годам почтенным да мудрости великой кликали его Стариком, а истинное имя давно запамятовали… Пришел он тогда на слабый свет, что со двора увидал, испугался – случилось дурное, коли посреди ночи кто-то лучину жжет; а застал меня над рунами – так замер в дверях, наблюдая, как ковыряю палочкой по телятине, силюсь знакомые значки повторить. Глядел-глядел, а потом сказал:

– У тебя, отрок, ум есть и память… Пойдешь жить ко мне, письменам и счету учиться?

У меня с перепугу дыхание зашлось… Телятина на пол попадала, руки затряслись… Стыдно стало, а за что – понять не мог… Залопотал я, оправдываясь, слов его не слушая, а когда уразумел их – совсем напугался. Как же я, никчемный да глупый, с этаким мудрецом жить буду? Ведь дня он не выдержит – погонит прочь! Родные отец с матерью еле терпели…

А так хотелось пойти со Стариком, постичь его премудрости…

Высился он надо мной – суровый, белый, с бородой до пояса, с глазами-изумрудами – терпеливо ответа дожидался. Напрасно – я и слова вымолвить не мог, лишь мычал, будто безъязыкий.

Старик плечами пожал, на посох оперся, собрался уходить. Ожгло огнем прозрение – не будет мне жизни без его науки! Неужто промаюсь в темной родительской избе, по значкам слова собирая? Хотелось сразу слова складывать, самому руны писать, на все вопросы ответы знать…

Я шлепнулся перед Стариком на колени, ухватил его за край рубахи, промычал через силу:

– Возьми меня! Век богов за тебя молить буду! Возьми…

– Пошли… – ответил он просто.

Я и пошел. Руны взял да пошел через все печище, насмешек не слыша, по сторонам не глядя…

С этого момента перевернулась моя жизнь, заиграла красками светлыми, яркими… И мир вокруг оказался вовсе не таков, каким раньше виделся, – всему свое объяснение нашлось. Старик мне лениться не давал – по весне зорями таскал к Сновидице, заставлял с ней вместе травы собирать, свойства да время сбора их запоминать. Каждой траве лишь одно время подходило…

Ночами вытягивал на двор, тыкал пальцем в небо, бормотал:

– Гляди, сынок. Видишь, блестят звезды ярко средь лета – знать, к жаре. Млечный путь горит точно огнем – доброго дня ждать надобно… Коли заметишь возле звезд круги черные – быть дождю да ненастью… А в кою сторону лучи от звезд длиньше – оттуда и Позвизд придет…

Говорил Старик быстро, дважды не повторял – с раза запоминать надобно было. Я запоминал и здоровьем крепчал. Видать, обиделась хвороба, что забыл про нее за новыми делами, вот и отстала…

А однажды, по зиме, достал Старик из большого сундука заботливо обернутые бересты да телятину с чудными, мне неведомыми рунами…

– Вот, – сказал, – вся жизнь Приболотья нашего, от Болота до сего дня. Что мной писано, а что людьми, давно почившими, даже имени своего не оставившими… Читай, разбирай да людей понимать учись. Научишься – бояться перестанешь…

Верил я ему тогда иль нет, сейчас уж не упомню, а от тех рун оторваться не мог. Вставали из закорючек и черточек великие деяния, поднимались мудрые, сильные люди, смотрели добрые, могучие боги… Как мечталось хоть глазочком на те времена глянуть, хоть словечком с могучим Болотом перемолвиться!

Всю зиму я над рунами сидел, а весной случилось нежданное… Средь погожего вешнего дня заколотился кто-то в нашу дверь, задышал тяжко у порога…

Старик дела отложил, прислушался.

– Войди, кто бы ни был и какие бы вести ни нес! – велел пришельцу неведомому.

Двери распахнулись, заклубился на пороге морозный пар, а посреди него – знакомец да обидчик мой прежний – погодок Хорек… На меня он и не глянул, в ноги Старику бухнулся:

– Спаси, родимец! Разбери по совести! Останови! Отец мамку… Убьет!

Старик поглядел на его исполошное лицо да на трясущиеся руки, поморщился:

– А родичи на что? Неужто не могут ревнивца приструнить? Отец-то, небось, опять за старое взялся?

Хорек всхлипнул, кивнул. Я его ни разу таким не видел, да и к лучшему – не из тех он, кто свои слабости прощает. Отыграются на моих боках его слезы… Лучше бы я сразу ушел, его не замечая…

Старик сопел, недовольно покряхтывал, не хотел на мороз выходить. Старость всем нелегка, а после восьми десятков весен вовсе невмоготу становится… Кряхтел он, корчился и вдруг повеселел неожиданно:

– Вот, Хитрец, и тебе дело сыскалось…

А дабы не счел я его слова шуткой, швырнул на мои плечи теплый полушубок.

Хорек уставился на меня точно баран на новые ворота, даже плакать перестал. Я не меньше его труханул и растерялся, но Старику перечить не посмел – вышел за дверь. Хорек за мной… Так и добрались до его избы – я впереди, с глазами словно плошки, он – на два шага поотстав, с высохшими дорожками слез на толстых щеках…

У крыльца уж толпился народ, судачил – убьет Клемень жену иль не убьет… А из-за дверей так кричали да гремели, словно не двое в избе дрались – дюжина. Подмывало меня плюнуть на все и опрометью прочь кинуться, но не смел Старика подвести – что о нем подумать могут, коли я от дела убегу?

Я к самым дверям протиснулся, вслушался – хоть что разобрать…

– Убью, змея!!! – гремел Клемень, а Сипачиха лишь плакала да выла. Горестно так, что шевельнулась обида и боль за нее – готов я был разорвать на куски изувера, ее бить решившегося…

Наш род от женщин пошел – ими славен! Нельзя сосуд драгоценный, в коем жизнь человеческая зарождается, кулаками бутузить!

– А ну отпирай! – завопил я.

Родичи за спиной стихли. Я их не видел, чуял лишь – крутят пальцами у висков: дурень, мол, не в свое дело лезет… Сами они таковы! Силой взять боятся, а умом да хитростью – кишка тонка! Да ладно, этого добра я уж у Старика понабрался… Главное, не подвели бы, когда сила на силу пойдет, – не сдюжить мне супротив Хорькова отца…

Набрал я в грудь воздуху побольше, заорал, стараясь голос погрубее сделать:

– Давай, Клемень! Лупи ее, стерву! А ты, змея, сюда выйди – я-то тебя похлеще мужа проучу! Вовек не забудешь! Иди сюда, говорю, а то пожалеешь!

Сперва Клемень не услышал меня, а после затих, прислушиваясь. Тут я уж совсем расстарался:

– Гадюка ползучая! Бей ее, Клемень! Лупи!

От страха у меня голос и впрямь сиплым стал. Клемень не признал, выкликнул через дверь:

– Ты кто такой, чтоб мне да моей жене указывать?

– Ха, твоей! Может, она больше мне жена, чем тебе, дурню набитому!

Клемень и без того крепким умом не отличался, а теперь вовсе озверел. Оно понятно – что жену лупцевать, когда стоит да смеется на пороге ее полюбовник?!

Дверь чуть вместе с притолкой не вылетела – так распахнулась… Клемень вывалился на крыльцо, уставился осоловевшими от гнева да медовухи глазами на меня, а потом по толпе ими зашарил – никак не мог понять, кто над ним издевался… Тут меня ум-то и покинул… Не мудрено ошалеть со страху, когда нависает над тобой детина в полтора аршина ростом да хочет тебя живьем в землю врыть…

Поморгал я на него глазами, да и ляпнул:

– Доброго здоровья тебе, хозяин…

Глупее не придумаешь, но с перепугу и большую глупость сотворить недолго.

Голосок меня подвел – засипел. Клемень понял – обманули, рыкнул, ринулся на меня. Боги страшного не попустили – попятился я да зацепился за щербину в доске, шлепнулся наземь. А Клемень мимо пролетел – родичам в руки. Те долго думать и мяться не стали – съездили пару раз по осоловевшей роже да скрутили буяну ручищи за спиной… Я на них глядел, холодным потом обливался, не замечал одобрительных взглядов, на меня устремленных…

Хорек поволок бесчувственное тело отца обратно в избу, народ расходиться стал, о моей хитрости болтая, как вдруг выскочила из избы женщина. Маленькая, измятая, с кровавыми пятнами на рваном сернике – не сразу и признал в ней Сипачиху.

– Миленький, – бухнулась мне в ноги, – родимый! Да хранят тебя боги!

– Мама! – Хорек отца бросил, к ней подскочил.

– Кланяйся, сынок! Кланяйся… – гнула она его голову исцарапанными в кровь руками.

Хорек поднял ее заботливо, повел к крыльцу, а у самого порога оглянулся:

– Прости за прежнее. Коли нужда какая будет – обращайся, не подведу.

Он, и верно, начал за мной тенью ходить, любых обидчиков отваживать, да только перестали меня обижать. Слухи у нас, в Приболотье, что ветер – летят, не усмотришь. Вскоре по всем печищам расползлась весть о новом мудреце, что самого большого мужика повалил… Я поверить не мог, как быстро из убогого и никчемного в мудреца превратился, лишь дивился непостижимости людской…

А люди ко мне приходить стали. Кто с бедой, кто за советом, а кто просто о жизни посудачить, вопросы задать. Я тушевался сперва, а после привык, даже загордился собой – таким нужным человеком стал! Старик про удачи мои слушал с полатей – хворый лежал, – улыбался в бороду. Так и помер с улыбкой…

А едва умер он – позвали меня к Старейшине.

Горе глаза застит – не видел я, когда шел, ни роскоши, ни простора в доме Старейшины. Да и челяди, за спиной шепчущейся, не замечал… Очнулся лишь от властного голоса, словно гром надо мной прогремевшего. Вскинул голову, утер слезы с глаз и обомлел. Сидел передо мной сам Старейшина – могучий, грозный, всеми приболотными печищами почитаемый… Мало того что сам он страшил, так еще нависала над его головой оскаленная волчья пасть, словно предупреждая – не любит здешний хозяин шутить и болтать попусту.

А у ног мужа пристроилась невысокая ладная женщина. Глаза теплые, фигура мягкая, кожа – бархат заморский! Все ведали – жена у Старейшины красавица, да мне ее видеть не доводилось прежде, вот и остолбенел от такой красы…

– Наслышаны мы о твоем горе. – Голос у Правящей оказался глубоким, ласковым. Грел, будто весеннее солнышко, без жара. – Плачем с тобою вместе, но не для печали звали тебя – для радости…

Я плохо соображал, хлопал глазами, пялился на оскаленную волчью морду. Женщина улыбнулась, продолжила:

– Вчера, на заре, разрешилась я от бремени. И, уже не сдерживая гордость, закончила:

– Мальчиком!

А я, собой занятый, и не знал ничего!

Старейшина остановил ее, едва шевельнув пальцами.

– Боги сжалились – подарили мне сына, когда уж совсем отчаялся. Он для меня – божий дар. Люди о тебе многое болтают, славят и ум твой, и смекалку. Тебе и честь оказываю – нареку сына тем именем, какое изберешь! Да учить его будешь всему, чему сам учен!

Он смотрел пристально, буравил взором, словно ждал от меня чего-то… Чего?

Я силился уразуметь и не мог. Горе еще сжимало сердце, а, радость поверх него легла – вовсе примяла…

– Благодари, тупица! – цыкнули откуда-то сзади. Я оглянулся… Поплыли стены, смешались лица, даже боли от падения не почуял. Очнулся я в опустевшем доме Старика. Качалось пред глазами сморщенное лицо Сновидицы, пахло травами. Захотелось рассказать ей все, да язык не слушался.

Она заговорила первой:

– Эх, Хитрец, неведомо, спас тебя Старейшина иль погубил. Даже я не знаю. Ведаю только, что этому мальчику имя не надобно. Много у него будет имен, но ты все же потешь Старейшину, назови ребенка Славеном – и звучно, и красиво…

– Каких имен? Почему много? – удалось прохрипеть мне. Сновидица бережно приподняла мою голову, поднесла к губам чашку с зельем.

– Пей, пей да не слушай глупую ведьму.

Я покорно всосал внутрь отвратительную вонючую жидкость. Отлегла тяжесть с души, поплыли перед глазами видения…

Снился мне Старик в призрачно-белых одеждах. «Славен, – говорил он и улыбался. – Славен…»

А наутро проснулся я уже с именем на устах. Старейшине оно глянулось – мял его на слух и так, и этак, прикидывал: «Славен, Славен, Славен…»

– Верно болтают люди – умен ты, – сказал наконец. – Быть тебе при моем сыне наставником…

Разве мог я когда о такой чести мечтать?! Не мудрено, что всю душу в мальчонку вкладывал, – самолюбие да тщеславие свое тешил.

Славен рос быстро. Года летели словно птицы – вроде только что были рядом, глядь – а уж едва виднеются за облаками…

Как вышло, что привязался я к упрямому, умному и своенравному мальчишке? Как растопил он мое сердце, чем сломал лед, от других отделяющий? Может, случилось это, когда потерял он мать и прибежал ко мне – испуганный, дрожащий, но по-прежнему упрямый? Он так и не заплакал тогда… По-своему, по-мальчишечьи боролся со смертью, родительницу отобравшей, и победил, пусть хоть в малом…

Были те годы для меня будто медовуха перепревшая, сладкими – опять любил, и горькими – таил от всех эту любовь. Славен был сыном Старейшины; как смел я мечтать, чтоб стал он моим сыном? Вновь я начал бояться: не за себя – за него, молодого, горячего, несмышленого…

Верно, потому и дрогнуло недобрым предчувствием сердце в ту страшную ночь, когда завопила Сновидица, людей к кострищу собирая… Сжалось, беду чуя…

Славен

Голос у нашей Сновидицы – что охотничий рог, коим по весне оленьих маток призывают. Уж если заголосит она – все печище на ноги поднимется и сбежится слушать, о чем орет старуха. На что отец мой удал да смел был, а услышал средь ночи ее вопли – вскочил, заозирался испуганно. Редко Сновидица о добром вещала, чаще беды да неудачи предрекала. А в эту ночь и вовсе спятила.

– Вставайте, люди добрые! – кликала. – Вставайте и внимайте Княжьей воле! Вставайте для радости!

Вставайте для печали! Сам Князь избранных укажет! Угольным крестом отметит!

Полуголые да перепуганные люди повыскакивали из домов, ринулись на свет костра. Лица у всех помятые, исполошные – средь ночи подняла старуха да и не случалось еще такого, чтобы сам Князь Ладожский к болотному люду обращался! Вести из далекой Ладоги бывали, конечно, и указы Княжьи ведунья частенько выкликала, а жили все же своим умом да по своей совести. Ладога далека, не пойдешь к тамошним боярам суд вершить, вот и шагали, чуть что, к моему отцу, кланялись ему в ноги:

– Рассуди, Старейшина. Реши дело миром.

Отец и судил, как умел – твердо да сурово. В наших краях иного суда не признают – не выживешь в Приболотье без строгого закона. Отец в печище нашем – и правда, и доля, и единственная надежа в беде. Даже Сновидица его почитала, говорила мне, когда еще мальчишкой был:

– Светла голова у твоего батюшки, правдиво сердце, учись, пока не повели боги в дальний путь да имя не сменили.

Я ее понять не мог. Боги… Путь… Имя… Глупость какая-то… Нравилось мне имя Славен, коим нарек меня ученый муж, Хитрец, и менять его я не собирался. Для чужих, правда, иногда иное имя сказывал, чтоб не навредили ненароком. Истинное имя – словно брешь в щите – всякого уязвимым делает. Вот только незнакомцы в Приболотье редко появлялись, да и те из дальних болотных печищ.

Я Сновидицу слушал, а сам мечтал удрать поскорее от грязной полуслепой старухи в густой лесок, что примостился по краю печища, заманивал разными диковинками. А она удерживала:

– Учись – сгодится наука в долгой жизни… Надоедала аж до колоты в боках! Может, потому и не любил я ее… И голос ее громкий не любил…

А нынче несся он по печищу, сзывал народ, тревожил отца. Испокон веков повелось поперед всего люда отцу моему вести доставлять. Он покой да мир в Приболотье берег, он и решал, надо ли остальным Сновидицын бред слушать. Потому и встревожился не на шутку, заслышав ее вопли.

– Почему она не пришла ко мне? Почему не пришла? – повторял, торопливо натягивая красную срачицу, что в сундуке на праздничный день хранилась. Он спешил, а я и того более – хотелось раньше всех новость узнать, отца опередить.

Полуодетым вылетел на крыльцо, уставился, пытаясь различить в бликах пламени знакомые лица. Только все одно – не разобрал. Огонь слепил, да и люди не стояли на месте – переминались, переговаривались тревожно…

Отец не задержался, вышел следом – чинный, степенный, как обычно, и не поверишь, что только миг назад кидался из угла в угол, путался в длинной рубахе. Я залюбовался, на него глядя, и людской гомон стих; лишь Сновидица тряпичным комом крутилась возле костра, бормотала что-то бестолковое.

– Говори, – приказал ей отец.

Умел он приказывать – остановилась ведунья, выглянула из-под скрывающих безобразное лицо тряпок, засмеялась пискляво:

– Не спеши, Старейший! Не по нраву тебе придутся мои слова. За то не меня – Князя вини…

Отец кивнул, даже улыбнулся слегка, но пальцы побелели, мертвой хваткой сжали деревянные перила.

– Твоя воля! – Сновидица вскликнула, заметались отголоски в дальней темноте, зашевелились, пойманные тайными духами. – Слушайте, люди! Могуча дружина Князя Меслава! Славные в ней хоробры! Немногие удостоены чести Князю да родной земле служить, а сей ночью честь эта на наш род ляжет! Достойнейших избрал Князь! Ждет Ладога избранных! Зовут их дороги, богами указанные! Слава мудрому Князю, отметившему сынов бедного нашего рода…

Она все восхваляла Меслава, а у меня от предчувствия сердце зашлось: неужто судьба добрая выпала – в Княжьей дружине воем быть? Пусть хоть молодшим, – время пройдет, вырасту, стану именитым хоробром, о коем баенники песни будут складывать и по городищам носить. Силен я, здоров, да и годами не малолетка сопливый – неужели всю жизнь мне в болоте сидеть? Нет, не для того я на свет рожден, чтоб тихо да мирно состариться, а потом помереть в безвестности, оставив за собой детишек выводок!

Уставился я на костлявый Сновидицын палец во все глаза, ждал, вот-вот устремится он ко мне, нарисует на лбу угольком черный крест; да только проходила старуха мимо и меня словно не замечала. Тут-то и вспомянул свое неуважение к Сновидице. Пришло запоздалое раскаяние. А с ним вместе и страх – не выберет меня ведунья! Наперекор Князю пойдет, а не выберет! Припомнит, как удирал от ее нудных наставлений, как при встрече замечать не желал…

Сновидица шла по кругу, шарила бельмами по застывшим лицам, а потом словно озарилась изнутри, выбросила вперед руку, начертала легким движением два креста. Один – на великане Медведе, а другой – на Лисе, возле него притулившемся. Братья долго думать не стали – переглянулись меж собой, кивнули друг дружке и шагнули в круг. Значит, одобрили Княжий выбор, согласились… Они еще и шагу не сделали, а уж заохало, застонало все печище. Не часто вспоминал о нас Меслав, а выбор сделал – лучше некуда! Таких ловких охотников и следопытов, почитай, во всем Приболотье не сыщешь. Тяжело без них будет зимовать. Во всем хороши были братья. Огромный Медведь всей детворе – услада. Руки у него золотые и сердце доброе, незлобивое. А Лис хоть и язва приличная, да любое веселье без него как-то не ладилось. Прошлой осенью уходили братья в Трясину, за змеей Скоропеей, так опустело без них печище, осиротело. Зато какой праздник был, когда вернулись!

Грудной женский голос прорвался сквозь вой толпы, ножом полоснул по сердцу:

– Не пущу! Миленький, не слушай ты ее, ведьму старую. Врет она, сердцем чую. Не ходи ты в Ладогу!

Росянка из толпы вырвалась, белой птицей упала Медведю на грудь, забилась в слезах:

– Не ходи! Я за тебя замуж пойду, как ты хотел, дом справим, детей заведем. Все для тебя сделаю, только не ходи к Меславу!

Пышные рыжие волосы, выбились из-под платка, опутали Медведя, белые пальцы сомкнулись на шее. Вот тебе и неприступная красавица – каменное сердце! На все Приболотье славилась девка спесивым нравом. А еще красотой дивной. Может, потому и не переводились у нее воздыхатели… Ради Росянкиной прихоти многие от жизни отказывались, не то что от Княжьего приглашения. Неужто Медведь от этакой девки отступится?

Толпа стихла, ожидая.

Охотник опустил руки, понурился. Лис вылез вперед, заслонил собой брата:

– Не позорься, девка! Эк повисла – не отодрать. Мужик за великой честью идет, не всякого Князь к себе призывает…

– Да что ты о чести знаешь, чума болотная?! – Росянка разомкнула объятия, угрожающе выставив скрюченные пальцы, прыгнула к Лису. Медведь ловко обхватил ее тонкую талию, пробурчал веско:

– Дело решенное. Быть мне воем.

Девка сразу и сникла, осела, тихо всхлипывая, у его ног – так и осталась там маленьким, жалким комочком. У Медведя щеки дергались, а не двигался, не поднимал ее – стоял, точно истукан каменный…

Я на них загляделся, про все забыл, потому и не услышал тяжелого отцовского всхлипа.

– Ты! – Коснулся моей щеки сухой палец, нарисовал долгожданный крест. Сновидица уж на что глуха, а вздох отца расслышала, ухмыльнулась. – Воля богов, Старейшина, воля Князя.

Отец печально заглянул мне в глаза. Не замечал я раньше в них такой усталой тяжести.

– Что скажешь, сын?

Что я мог сказать? Клокотала во мне безудержная радость, рвалась наружу, будто на крыльях ветра – Стрибожьего внука. Как сдержать ее?

Не заставили меня задуматься печальные отцовские глаза, не остановили взоры родичей.

– Я ухожу!

Сновидица расхохоталась, точно ворона закаркала. Отец помутнел лицом, хрипло выдавил:

– Будь по-твоему, – и, обрывая смех Сновидицы, велел: – Дальше!

Вскружила мне голову удача – и думать ни о чем не мог, кроме как о битвах да славных подвигах. Не сразу понял, с чего завыли вдруг все девки хором, заголосили, будто по покойнику. А присмотревшись, узрел угольную отметину на щеке Бегуна. Избранный…

Мимо него ни одна девка не проходила, да и те заглядывались, что давно уж девичий венец на высокую кику сменили. Чего особенного находили они в его голубых, точно рассветное небо, глазах, в широкой его доверчивой улыбке? Почему не могли удержаться, чтоб не провести ласково по светлым льняным волосам? Может, манил данный ему богами чудный голос да идущий изнутри добрый свет?

Родителей Бегуна и всю его семью пять лет тому покосил болотный мор. Сироту, певуна голосистого, даже нежить болотная жалела, вот и повадился он по соседним печищам вести разносить. Судьба его не баловала, зато люди привечали. Его сноровкой да умением многие жизни спасены были, многие печища у Хозяйки Болотной отвоеваны. В Малой Ладожке его до сей поры, будто боярина, привечали, а ведь уже три года как отстояли село… Бегун тогда всю ночь по болоту бежал, спешил упредить о топляках, что на Ладожку напали. Успел… Наши, его вести выслушав, вооружились кто чем мог да помчались на выручку. Топляков загнали обратно в болото, а печище от нежити очистили. В то время Бегуна мало кто знал, а теперь, пожалуй, нет в Приболотье человека, с коим ему не довелось бы встретиться. Все ему чем-то обязаны, везде ему рады. Язык у певуна подвешен славно, умеет знакомцев заводить и говорит, будто бы с писаного читает, даром что неграмотный. Умен да хорош, – чего еще девкам надо! Вот и воют-убиваются…

Сновидица легко подтолкнула его к костру. Он улыбнулся, проскользнул невесомой тенью, пристроился рядом с братьями. Стояли они, словно влитые, плечом к плечу, лишь я – на отшибе, под отцовской защитой. Стыдно стало, шагнул вперед, в светлый круг, и показалось, будто на ровной пустоши голышом очутился – негде скрыться от испытующих глаз, некуда спрятаться… Отец почуял мой страх, придержал за руку:

– Слушайте, родичи! К Ладоге путь далек да неведом. Ставлю я сына моего, Славена, избранниками Княжьими верховодить да прошу на то согласия вашего.

Толпа загудела, зашепталась на разные голоса. Выступил вперед Хитрец, склонился, затряс короткой бороденкой:

– Будь по-твоему, Старейшина.

И покосился на меня как-то странно, будто не обрадовало его мое избрание. Даже обидно стало – сам ведь сказывал о мужах доблестных да о битвах великих. Сам твердил, что воев, лучше словен, на всем свете не сыщешь. Учил: «Сопутствует счастье лишь сильным да смелым, а с иными не по пути ему…» Как в наших болотах сильным да смелым станешь? В лучшем разе – охотником удачливым. А охотник вою не чета…

– Тебе, сын, ватагу в Ладогу вести, тебе за жизни их ответ перед Ладожским Князем держать. – Отец смотрел строго, а губы кривились, словно заплакать хотел да не мог – разучился за долгие годы, без слез проведенные. – А челяди сей кланяться тебе, как мне кланялись.

Значит, быть мне для избранных Старейшиной… Зашлось сердце – и лестно и боязно. С одним только Бегуном как совладать? Разве укажешь ему: это – делай, то – не делай. Ветру разве укажешь?

Едва о том подумал – Бегун поклонился в пояс, заверил меня:

– Был ты для меня кровным родичем, станешь – старшим братом.

Отлегло от души. После такой клятвы я от певуна всего могу требовать – не ослушается. А охотники и без клятв слово Старейшины почитают. Медведь уже и рот открыл – повторить Бегуном сказанное, да я его остановил:

– Не надо.

Он не упрямился, отступил:

– Как пожелаешь…

Люди разомкнулись, давая ему место, лишь один не отошел. Темный, зловещий. Потянуло по поляне холодом, повеяло неведомым… Сновидица завыла волчицей, рухнула темной тени в ноги, еле коснулась ее груди крестообразной отметиной:

– Сыночек, сыночек…

Толпа еще дальше попятилась, загудела взволнованно:

– Нельзя Чужака брать… Не доведет он до добра… Меня злость обуяла. Неужто и Чужака выбрал Князь? На что ему чахлый Сновидицын заморыш? Как можно его с нами, лучшими да сильнейшими, равнять?!

Старуха вскинулась, завращала страшно бельмами:

– Воля Князя! Воля богов! Отец махнул рукой:

– Слышу. Пусть идет с ватагой. Но сперва сыну моему поклонится…

Чужак вышел на свет. Согнутый, жалкий… На плечах охабень рваный, в руке палка резная. Поговаривали наши бабы, будто он без палки и ходить не может – валится, а лицо под капюшоном прячет оттого, что на него смотреть невозможно – так уродлив. Он, и верно, лица никогда не открывал. Даже сейчас, у костра стоя, в охабень с головой закутался да забормотал неразборчиво…

Бубнил-бунил, а после кивнул мне, будто пообещал что-то, и пошел в темноту. Сновидица забыла о нас, за сыном вдогон бросилась, но как за тенью угонишься?

Я в Чужакову клятву не поверил, да и никто не поверил. Не наш он, не болотницкий. От кого только его ведунья прижила? Мать-покойница сказывала, будто когда-то уходила из села Сновидица. Год тогда выдался плохой: зверье дохнуть стало, топляки зашевелились, людей голод и мор одолели. С горя да сдуру обвинили ведунью. Она, мол, беды наслала. Обвинили да из печища-то и выгнали. Долго ее не было. Где жила, с кем – неведомо, а без нее еще хуже стало. Бабы уродцев рожать начали, мужики в Трясине гибнуть. Спохватились наши, послали разыскивать Сновидицу, Далеко гонцы не ушли, на тропе к печищу ее встретили. Сама возвращалась да в тряпицах ребенка несла. Вышли люди ее встречать, повиниться хотели, да только поднял глуздырь голову, сползла с него шкура, в коею укутан был, и раздумали наши бабы каяться. Моя мать там тоже была. В глаза дитю глянула и охолодела вся.

Искрились у него глаза провалами черными бездонными, а посередке разноцветными искрами яркие ободки полыхали. И ладно бы глаза, так ведь были у него еще и волосы – длинные, седые, будто у старика. Зашептались бабы: «Чужак… Чужак…» Так к нему это прозвище и прилипло. А в лицо ему с тех пор никто не заглядывал, даже ребятишки, до страшных тайн падкие. Да и он людей сторонился, все больше по болотам бродил, словно дух болотный, бессловесный. Умен ли, глуп ли – не разберешь. От такого спутника добра ждать не приходится… Бедой от него пахнет, предательством. Да только не ладно мне против Княжьей воли идти…

Большая радость малые заботы быстро стирает, и едва погас костер на поляне, забыл я о Чужаке. Лишь легкая досада осталась…

А поутру старики начали на путь гадать. Водили белого коня через копья, в землю воткнутые, смотрели – какой ногой переступит, когда в дорогу собираться? Я на то таинство из щели дверной поглядывал, моля богов указать срок пораньше, – уж очень хотелось быстрее из надоевшего печища вырваться, мир поглядеть, себя показать… Боги снизошли – указали на тот же день. Собирались недолго – взяли мяса сушеного да воды чистой на пару дней, а всего более оружием обвешались. Каждый своим – себе привычным… Я рогатину взял и отцовский нож, длинный, с рунами – о нем еще мальчишкой мечтал. Бегун – топорик легкий и лук со стрелами, а охотники, помимо ножей да топоров, шишковатые палицы прихватили. У Лиса еще кистень оказался. Лишь Чужак безоружным пошел. Такому, как он, оружие ни к чему – ему, верно, и топора-то не поднять, только и может, что палкой своей по земле постукивать.

Уж три дня, как мы в пути, а он все стучит. Тюк-тюк, тюк-тюк… Мерно так, словно с ума свести хочет… И зачем только взял я его – шел бы оборвыш сам по себе, небось, привык без людей обходиться… Только теперь чего печалиться? Коли взял парня в ватагу – так за него отвечаю перед Князем и перед своей совестью. Ладно, хоть Хитрец идти с нами вызвался. У него ума – палата, и коли учудит чего сынок Сновидицын – старик выручит. Его советами даже отец не брезговал. Говаривал:

– Слушай его, сынок. Редкому человеку такая светлая голова дадена.

Отец его с нами отпускать не хотел, да разве Хитрец меня оставил бы? Хоть с отцова разрешения, хоть без него, а ушел бы. Он меня все еще мальчишкой несмышленым считал, опекал, будто наседка заботливая… Мне его забота уж поперек горла стояла, а все-таки приятно было его частое дыхание у своего плеча слышать да знать наверняка, что хоть один из ватажников моих без всяких клятв и обещаний за меня жизнь готов положить. К тому же никто дороги в Ладогу не ведал, а Хитрец хоть руны о ней читал…

– Хитрец, что ты о Чужаке знаешь?

Он вскинул по-птичьи голову, огладил меня добрыми глазами:

– То же, что и все. Сновидица его от безвестного отца зачала. Лицо у него безобразное, душа скрытная – никто от него слова доброго не слышал.

– А кто-нибудь с ним разговаривал?

– Что ты, Славен! – всполошился старик. – Он не зря богами проклят, уродством наказан. Кого боги прокляли, с теми и людям не следует знаться.

– Да ладно тебе, ладно… Другое хочу спросить. Ты обещал: к вечеру до Болотняка доберемся. Вечер уж близок, а его не видать. И от Бегуна известий нет. Может, сбились мы иль руны твои лгут?

– Руны старинные, не мной черчены, может где и ошибаются, а Болотняк – вот он, гляди.

Я проследил за его рукой. Верно. Поднимался перед нами пологим склоном Болотняк, красовался непривычно высокими, гладкими деревьями. Чужими…

Зашевелилось в груди что-то, заныло и метнулось вдруг птицей исполошной вон из тела, на внезапный отчаянный крик отзываясь. Дрогнул Болотняк, затрепетал в страхе пред злом неведомым, заметался тенями зловещими, шорохами незнакомыми. Взбудоражил его человеческий крик, пробудил ото сна.

– Бегун!

Я одним прыжком через низкие кусты перемахнул, под кроны чужих деревьев бросился, да и охотники мешкать не стали – ринулись вверх по склону к родичу, в беду попавшему…

Бегун

Так далеко от дома мне еще не доводилось забираться. Хотя без хвастовства могу сказать, походил я по чужим местам поболее наших именитых охотников. Поди все болото до Мертвой Гати прочесал. Каждый куст, каждая топь мне старые знакомцы. Нечисть болотная и та со мной в приятелях ходит. Я не против – им в топях скучно и мне в дороге одиноко, чего ж не познакомиться?

Здешние места совсем иные, здесь и без попутчиков не заскучаешь. Земля под ногами твердая, сухая, трава высокая, светлая, птицы не по-нашему тренькают. Красотища вокруг…

Вон пенек-топляк на тропу покрасоваться выполз, путь мне заступил. Наши топляки в такие одежки лишь к праздникам весенним наряжаются, а этот в червень месяц расфрантился. Шапку нацепил зеленую, кафтан коричневый, в белесых разводах, даже корни гладкой холеной кожицей поблескивают. Сразу видно – не приходилось ему болотную жижу хлебать да изголодавшимися кореньями живность топить. Жаль, недосуг мне словом с ним перекинуться. Покуда наши не подошли, многое нужно успеть. Интересно, где они сейчас? Плетутся, небось, нога за ногу, красотами местными любуются. Что же за доля у меня такая – всегда бегать?! В селе посылали с поручениями всевозможными, думал, в походе все изменится, и вот тебе, пожалуйста, опять беги впереди всех, дорогу разведывай, верный путь зарубками помечай. Славен, хитрая бестия, весь в отца, напрямую ко мне не обратился, лишь намекнул на привале, мол, нужно бы одному впереди идти, дорога новая, неизвестная, мало ли что… Лис с Медведем спать тогда укладывались, а как его слова услышали, вмиг возле Славена очутились, добровольцы этакие! Им, дурням, дай волю, так они вместо Болотняка Приграничного к Скоропее в логово заведут. Охотники – они и есть охотники, зверя за версту чуют, а дорога им ни к чему. Славен, похоже, о том вспомнил, засмеялся, покачал головой отрицательно и на меня покосился. Я и без того понял – мне идти. Хитрец стар и хил слишком, а Чужак куда завести может – одним богам ведомо. А то и вовсе смоется. Один я остаюсь… На этом и порешили.

Утром я пораньше встал, еще птицы голоса не подали, барахлишко свое увязал, подкрепился слегка и уже шагать собрался, глядь, – а Чужака-то, нет! Вещи его по земле разложены, нож из мертвого пня торчит, посох неразлучный из-под шкуры выглядывает, а самого нигде не видать.

Тут меня такой интерес разобрал, аж внутри все поежилось! Пригнулся я и тихонечко к котомке его подобрался.

Только рукой веревку тронул, как меня хвать кто-то сзади за руку! Перепугался я не на шутку. Подумалось сразу: наши проснулись, решили – я за воровство взялся. Попробуй объясни им, что любопытство меня одолело. Как оправдываться стану?

Сзади тишина полнейшая, ни шороха, ни звука, лишь рука меня не отпускает. Пальцы на ней длинные, цепкие, будто щупальца топляка…

Наконец собрался я с духом, повернулся – и чуть в штаны не наложил. Стоял за мной Чужак, капюшон скинул… Смотрели на меня глаза удлиненные, чуть к вискам растянутые, посередке бездна темно-синяя, вокруг разноцветные ободки переливаются, а за ними голубизной белки посверкивают. Как я в них глянул, засияли всполохами ободки, умножились, и потянуло меня прямо внутрь, в страшную темноту. Даже вскрикнуть не успел…

Очнулся возле дерева. Сидел, к нему спиной привалившись, а в душе легкость такая, что о Чужаке и вспоминать не хотел. Поднялся, подхватил свой мешок и помчался от Чужака подальше. Несся, пока ногу на коряжке не подвернул. От боли образумился, выругался крепко и начал дорогу уже с умом выбирать. А на сердце все же неладно было…

Никогда я трусом не был, с рогатиной на топляков ходил, да не таких, как этот, ненашенский, – столеток выворачивал. Не один, правда, но ведь не боялся же! А иной топляк пострашнее Скоропеи будет. Хлестнет по телу длинным щупальцем, яду впрыснет в рану, и не жилец уж ты на белом свете. Мужиков наших многих топляки потравили, в болото затянули… Только я лучше в одиночку на топляка пойду, чем еще хоть раз Чужаку в глаза загляну… Не мудрено, что он под капюшоном прячется с эдаким-то взглядом! Люди говорят: в глазах, как в зеркале, душа человеческая отражается. Ежели по Чужаку судить, то вовсе не человеческая у него душа… Никто про отца его и слыхом не слыхивал, а ведьма на всякое способна – полюбилась с каким духом болотным, вот и уродила не то человека, не то зверя, не то нежить неведомую.

Мне даже жаль его иногда бывало. С детства один маялся. Мать ему во всем и опора и защита была, а какая из Сновидицы защита? То спит сутками, не добудишься, то по болоту шляется, травы собирает, то зелья варит, то лечит, то заговаривает, то по соседним деревням бродит – у подобных себе опыту набирается. Сына она любила, только мало одной любви для воспитания. Вот он и вырос одинокий да неприкаянный.

Одному плохо на свете жить, страшно… Это я по себе знал. Мать перед смертью все причитала:

– Иди, сынок, к людям. Среди них добрых больше… Помогут… Коли ты к ним с добром, так и к тебе не со злом… Коли спиной к чужому горю не встанешь – сам в беде спины не увидишь.

Мне сперва казалось – бредит мать, а потом, как она сказала, так все и обернулось. Я людей люблю, и они меня тоже. Мне на людях и сытно, и тепло, и радостно. Один я бы уже давно от хандры спятил. Наши меня всегда на праздники зовут, просят: «Приди, Бегун, спой». А почему не спеть, если от песен моих кому-то легче жить станет? И мне с песней сподручнее – она и душу очищает, и сердце греет.

Размышлял я, размышлял, да не заметил, как до Болотняка добрался. Про зарубки, что оставлять обещался, совсем забыл. Ничего, недалече здесь, опасностей никаких на пути не встретилось, – по слабым следам доберутся…

Собрал я костерок небольшой на скорую руку, сел рядышком, а мысли не отступали, роились в голове многоголосым гудением. Как-то меня Чужак встретит? Деревья зашумели, и послышалось мне в их шелесте: «Не волнуйся, не беспокойся, ничего плохого не случится…» Эх, великаны лесные, вашим бы словам правдой выйти!

Ветер принес туманный холод. Влажный, густой, дурманящий… Голова от долгого пути отяжелела, полезли в нее глупости всякие, строки из песен, давно позабытых:

Спать под нежной лаской ночи,

покрывалом темным неба…

Видел я это покрывало у Чужака в глазах, чуть навек не заснул… И сейчас спать не время…

С трудом отогнал одолевающую дрему, разлепил сонные глаза и шарахнулся в ужасе, пытаясь вспотевшими руками хоть какое-нибудь оружие нащупать. Пальцы не слушались, скребли мох да траву. Под чужим звериным взглядом деревенело тело, превращалось в корягу молчаливую. Много я кабанов повидал, но такого вепря, что в двух шагах предо мной замер, – ни разу не доводилось. На черной морде зверя полыхали, будто уголья, маленькие злобные глазки, изогнутые клыки высовывались из-под слюнявой щетинистой губы, короткие толстые ноги яростно рыли землю…

И откуда он взялся здесь такой? Зачем на огонь вышел?

Вепрь хрюкнул коротко, пустил изо рта струйку тягучей слюны, недовольно повел мощной шеей.

Даже если смогу нож нашарить – не одолею его… Коли есть средь вепрей цари, то, должно быть, этот – самый главный и самый грозный… Вышиной – лося не меньше, а уж черен как!

Под моей неловкой ладонью хрустнула ветка, и почти тут же пальцы коснулись костяной рукояти. Нож!

Вепрь услышал хруст, вздернул морду, ринулся. Меня неведомой силой толкнуло в сторону, шею ожгло горячее дыхание зверя, на щеку брызнуло вонючей слюной. Острое копыто ткнуло в бок, разрывая одежду. Лес завертелся перед глазами, небо поменялось с землей, а затем вновь очутилось на прежнем месте.

Ошалело мотая головой, я отыскал глазами зверя. Вовремя. Он уже легко развернулся и, взбесившись из-за своей случайной промашки, несся на меня, пуская из раздутых ноздрей пенные облака пара. Комья земли брызгали из-под копыт, кровожадные глазки, казалось, вонзались в душу, заставляя ее сжиматься в жалкий дрожащий комок.

Спину опалило жаром. Костер! Я перекатился под защиту пламени, но вепрь будто не заметил огня. Черное щетинистое тело, разметав угли, промчалось прямо через костер… Этого не могло быть! Дикий зверь должен бояться огня! Или… Это не зверь?! – Помогите!!!

Я закричал и не услышал своего крика. Он метался где-то глубоко внутри и, казалось, не может вырваться наружу, хотя губы лопались от напряжения.

Вепрь неумолимо разворачивал могучее тело, недовольно хрюкал. Видать, раньше ему попадались менее верткие враги. Но и меня он упускать не собирался. Тем более что от борьбы я уже отказался. Понял: не зверь предо мной – нежить лесная… Что толку биться с обменем иль лямбоем? Они не клыками и ножами сильны – знанием могучим, чародейством…

Внезапная серая тень скользнула перед длинной мордой зверя. Драный охабень развернулся, на мгновение скрыв от меня приближающийся звериный лик смерти, резной посох мягко скользнул по покрытой пеной страшной морде. Чужак?! От неожиданности я выронил нож, заморгал, силясь рассмотреть хоть что-нибудь сквозь пелену страха. Тень опрокинулась на зверя, слилась с ним в одно расплывчатое пятно и пропала… А взамен нее возник разгоряченный от быстрого бега Славен, озабоченно вгляделся в мое лицо: – Что случилось? Чего кричал?! Кабы сам я мог понять…

Запыхавшиеся охотники с треском вымахнули из зарослей, зашарили исполошными глазами по поляне. У Медведя в руке грозно сверкал острым лезвием тяжелый топор. Небось, им-то в два счета любого зверя, да и не зверя, осилить можно. Жаль только, никто, кроме самого Медведя, рубить им не может – силенок не хватает.

За спинами братьев неловко вылез из кустов Хитрец, а чуть поодаль, ковыляя и тяжело опираясь на посох, выбрался Чужак. И как только привиделось мне, будто мог он, заморыш этакий, кабана злобного одолеть?! А может, и кабан привиделся? Уж не заснул ли я ненароком, не заорал ли в кошмарном сне?

Стыд залил щеки, пополз по шее за ворот рубахи… Это ж надо так опозориться – из-за сна пустого всех родичей на помощь созвать!

Я огляделся, отыскивая себе оправдание. На глаза попалась взрыхленная копытом зверя земля… Значит, вепрь все-таки был? Или это Славен ногой землю сковырнул, моего объяснения дожидаясь? «Ладно, – решил я, – ему правду скажу, а перед остальными позориться не стану!»

Как надумал, так и сделал. Поднялся с земли, утер ладони вспотевшие, отвел Славена в сторонку и поведал негромко обо всем. И так похоже на сказку получилось, что сам в свои слова не поверил. А Славен тем более. Выслушал меня, усмехнулся криво и приказал на ночевку располагаться.

Чужаку не понравилось что-то, к костру не пошел, а остальных точно канатом к огню потянуло. К тому же темнеть стало. С темнотой вместе грусть накатила, обдала сердце холодом. Не доводилось мне еще так грустить, до стона душевного, хоть далеко от родного печища не раз хаживал…

– Спой, Бегун. – Хитрец не вынес молчаливой тоски, попросил жалобно, словно перед смертью. У меня и самого душа взахлеб плакала. Кто знает, что ждет впереди? Вернемся ли когда, увидим ли избы родные? Чем встретит нас Ладога?

От вопросов этих лопнула преграда меж языком и сердцем, вылились слезы словами, грустными, тягучими, будто смоляные капли:

Мне по девкам не гулять, не гулять.

Мне не сеять, не пахать, не пахать.

Да детишек не растить, не растить.

Да и дома не сложить, не сложить.

От родимой-то земли, от земли,

Меня ноги унесли, увели.

Мне в далекой стороне нынче жить

Да по милой стороне мне тужить.

Мне обратного пути не видать,

Мне в дружине горевать, воевать.

После песни моей тишина наступила такая, что дыхнуть боязно, и вдруг у самого уха – голос! Сильный, густой, незнакомый: «Не грусти о неведомом, Бегун. Может, и не придется тебе в дружине служить…» Я оглянулся – никого. Только Славен головой покачал:

– Эх, Бегун, Бегун. Никак у тебя без нытья не получается. Любишь ты слезу пустить… Давай-ка укладывайся лучше и не печалься о том, чего не знаешь…

Вот, вот, и голос, что мне померещился, так говорил. Оно и верно, утро вечера мудренее. А все-таки неспокойно…

Славен

Бегун меня беспокоил. Видать, ему от родимого печища вдалеке хуже всех приходилось. Иначе не принялся бы он небылицы разные выдумывать и выдумками этими себя пугать. Вепря какого-то призрачного узрел… Чужака увидел спасителем… Хорошо, что я остальным об его байках не поведал, не то засмеяли бы певуна. А ему и без насмешек нелегко путь давался. Вот и на привале у костра вечернего он первым не сдержался, не вынес молчаливой тоски – застонал-заплакал, надрывая и без того мающуюся душу. И откуда только слова он такие берет, от которых слезы на глаза наворачиваются? Без его песни нелегко было, а после нее вовсе невмоготу стало. Захотелось бросить все, вернуться домой да жить-поживать, как прежде – спокойно, размеренно, печалей и тревог не ведая.

Однако не к лицу сыну Старейшины Приболотного, точно глуздырю сопливому, слезы лить…

Я утаил в себе тоску-печаль, запрокинул голову к небу, стал на звезды глядеть. Они всегда успокаивали, утешали. Посмотришь на них, и словно людей перед собой увидишь. Вон та яркая звезда с поволокой красной, что ниже всех сияет, – девка гордая да своенравная. С такой не всякий совладает, а кто сумеет свет ее блистательный укротить, получит в награду подругу верную, которая ни в горе, ни в битве смертной не оставит… Тот голубой огонек, над деревьями мерцающий, – старик мудрый и печальный, рьяно берегущий сияние, богами данное… А та, цветом с солнышком схожая, – покорная да умная жена. С нею любое дело спорится и ладится… Много звезд на небе – у каждой свой свет, своя судьба…

Хитрец сказывал, будто видел он древние загадочные руны, из дальних стран случаем к нам попавшие. И была там картинка начертана. А на ней все звезды, будто шары, круглыми нарисованы, а еще написано, что похожи они на Землю-Матушку… Глупо, но интересно… Хитрец хоть и не признавался в том никогда, а похоже, тем рунам верил. Да я с ним и не спорил, точно знал – летят к звездам частицы малые того огня, который в каждой душе человеческой горит… И матери моей малая толика тоже где-то там… Взирает на меня с высоты небесной и радуется. Она мне судьбы великой жаждала, вот и исполнилось ее желание – ждет меня Ладога, а там – слава да величие…

Загляделся я на свет небесный и еле расслышал всхлипы, что с Хитрецова места доносились. Странные всхлипы. Горестные, жалкие. Мучило что-то старика, терзало…

Я подошел к нему, вгляделся в лицо. Глаза были закрыты, да и дышал ровно… Видать, так за день умаялся, что даже во сне бескрайние, убегающие в лесную темень дороги зрил.

Я обошел вокруг костра, подкинул сухих веток.

Блики от огневых всполохов пали на лицо Бегуна. Он крутнулся на другой бок, пробурчал что-то невнятное, недовольное. Зато братья как спали тихо, так и не шевельнулись. Тоже умаялись…

У огня приятно было греться. Похрустывал он, покрякивал, казалось – сидит рядом добрый друг, понимает мысли невысказанные. Каково-то Чужаку в темноте ночевать? Чего заупрямился, со всеми не пошел? Одно слово – нежить…

Я вгляделся в темноту леса, силясь рассмотреть очертания одинокой фигуры.

Снизу, от подножия Болотняка, медленно наползал туман, тянулся к огню сизыми лапами, хватал пламя и, обжегшись, испуганно отпрыгивал назад, в темноту. Походил он на неразумного зверька, впервые из материнского логова вылезшего. От его однообразной игры тянуло в сон. Прелый травяной запах дурманил голову, в белесой туманной завесе мерещились чудные очертания старинного капища, украшенного ярким, немигающим шатром из звезд. Неслись издали приглушенные удары кузнечного молота:

– Бум, бум – дзинь… Бум, бум – дзинь… Бум-м-м, бум-м, бум-м-м…

Звезды опускались все ниже, заглядывали понимающе в глаза. В радужном мерцании плавали, переливались родные, с детства знакомые лица, просили:

«Не покидай нас… Вернись…» Рвали сердце на части. Если б мог объяснить им все, успокоить! Если бы была жива мама! Она поняла бы без слов… Провела бы ласково по голове невесомой рукой, уняла боль тихим шепотом: «Сыночек, сыночек, сердечко мое… Не плачь, моя ладушка… Все пройдет… Все…»

– Мама, матушка! Ты ли это?

– Я, мое солнышко… Я…

Ах, какие теплые, ласковые у нее ладони! Гладят мой лоб, унимают дурную боль… Я и забыл, как были нежны ее руки, как добры… Разве смогу сказать ей, что умерла она давно? Испугается ведь, исчезнет…

– Добрая моя… Хорошая… Не пропадай…

Ровные собольи брови взметнулись дугами, родные глаза распахнулись удивленно:

– Куда же я, сыночек, от тебя?

Как пожаловаться ей, как рассказать, что не хватало мне ее неприметной заботы да тихого участия? Как поведать о смерти страшной, что унесла-оторвала от меня ее доброту? Как огорчить ее, отпугнуть, вернуть обратно в молчаливый мир мертвых? Нет, не вынесу я во второй раз такой утраты, не смогу отвергнуть эти теплые руки да ласковые глаза!

– Как хорошо с тобой, матушка.

Оказалось, вовсе не трудно правду молвить… И почему не говорил этих слов живой, почему лишь на мертвую выплеснул их горячим потоком?

Поздно… Не отогреют они закоченевшее в земле тело, не вернут из ирия родную душу… Да и не нужны ей теперь ни слова нежные, ни признания бестолковые…

– Я люблю тебя, мама.

– Я тоже люблю тебя, сынок. Бледненький ты что-то… Поспи, отдохни немного, притомился, верно, с долгой дороги…

– Я, мама, в Ладогу, в дружину иду. Да со мной еще четверо. Князь нас призвал. А Хитрец сам пошел, по своей воле…

– Четверо… Славно… Будет кому о тебе позаботиться. Я-то уж тебе не подмога – держит меня лихорадка Грудница, гнетет, к земле давит… Верно, не встать уж мне более…

Тяжелел ее голос, наливался смертной мукой… И сама она задрожала, задышала тяжко. Пальцы в предсмертной дрожи скрючились, оцарапали кору с тонких, уложенных у костра веток.

– Нет!

Не я крикнул – боль моя… Острыми шипами вонзилась в душу, словно кошка когтями. Рвалось сердце, дрожало на тонкой ниточке, едва от смерти отделяющей. Еще немного, и лопнет ниточка, хлынет кровь через рот, прольется в землицу. Да разве в том дело? Пусть я в мир иной уйду, лишь бы мать жила – во второй раз не покидала землю, где греет ласковыми лучами ясное солнышко, тренькают птицы беззаботные, гуляет на воле человечья душа!

– Не умирай!

Захлебываясь слезами, вытряс судорожно барахлишко из котомки, зашарил по земле руками, пытаясь отыскать заветный пузырек с варевом, Сновидицей данный. Попался под пальцы круглый бок, охолодил руку…

– Вот, мама, возьми, выпей. Это зелье из новых, от любой хвори лечит.

Дрожали материнские руки… Как бы не выронила драгоценную жидкость, не пролила понапрасну…

Не пролила, выпила покорно едкое варево, неторопливо опустилась на примятую траву.

– И правда, полегчало. Спасибо, родной.

Прикрылись длинные ресницы, оставили на бледных щеках глубокие, темные тени. Скользнула по моим волосам усталая рука и упала, обмякла бессильно. На тонкой шее, у самого уха, забилась, задергалась голубая жилка, побежала теплой кровью к крутой груди. Не бывает у мертвых крови… Жива мама! Жива!

– Что творишь, сын? Отпусти ее, дай покой.

Кто сказал это, кто сладкому сну помешать осмелился?

Голова отяжелела, не поворачивалась. Взгляд не желал покидать ту, которой уже много лет не видел и увидеть не чаял…

А все же глянул я на говорящего. Суровые серые глаза пронзили, будто ударили… Отец?! Как очутился здесь?! Чего у меня просит?

– Откуда ты, отец?

Красная праздничная рубаха заполыхала, угрожающе надвигаясь. Отец, словно не услышал моего вопроса, закричал зло:

– Очнись! Она мертва! Неправда! Неужто сам он не видит?

– Посмотри на нее, отец! Взгляни на щеки румяные, прикоснись к коже бархатной! Жизнь в ней, радость в ней! Погляди!

– Замолчи, сын. Не тревожь ее, не мучай… Отпусти…

Сладка была ложь, могущественна, а все-таки отцовская правда сильнее оказалась. Не должен был я ее лечить, не смел мешать умереть ей, как много лет назад не мешал, когда был еще мальчишкой несмышленым, – да как только? Маленький мальчик смерти не ведал, а муж, из него выросший, знал – «навсегда унесет Морена самую дорогую душу, навеки вычеркнет из жизни моей. Ни раскаяние, ни слезы, ни молчание, что любых рыданий страшней, – ничто ей не преграда.

– Не могу! – Боль прорвалась наружу солеными каплями, потянула за собой сердце, безжалостно вытягивая его из груди, и вдруг резко ударила по пальцам. Мать закружилась, ускользая, отец расплылся ярким красным пятном, в ноздри ударил острый запах паленого человеческого мяса.

Боги! Что со мной было? Неужели дурной сон? Но почему тогда не прошла боль в ладони?

Я поднес руку к глазам. На тыльной стороне кисти багровым пятном вздулся ожог. Нужно впредь поосторожнее быть… Хотя далеко сонному до осторожного. Вон охотники и те об опасностях забыли, раскинулись во сне, задышали легкими облачками пара.

Я заставил себя успокоиться, но спать уже не хотелось. От нечего делать пособирал вокруг сухих веток, одну бросил в мерцающий огонь. Он плеснул радостно огненными ладонями, принялся за свежую пищу. Яркие блики запрыгали по лицам спящих, искажая спокойные черты. Перекосили и окрасили синевой сморщенное лицо Хитреца, забагрянили закатными лучами добродушную рожу Медведя, покрыли мелким бисером пота хитрую физиономию Лиса. Странно тени расплясались – глянешь на спящих и не сразу признаешь в них родичей, с малолетства знаемых! Неладное было здесь что-то… И блики вовсе ни при чем…

– Вставайте! – негромко кликнул я. Братьев-охотников легкая заячья поступь могла пробудить, а от голоса моего не проснулись, продолжали лежать с закрытыми глазами и нелепыми масками вместо лиц.

– Лис, Бегун! Опасность!

Ни шороха в ответ, ни звука… Словно умерли… Только Болотняк отозвался на мой крик отдаленным эхом, будто насмехаясь над одиночеством и слабостью людской. Да что же с ними?!

Сильным рывком я приподнял с земли тощее тело Хитреца, затряс его, сдавил в объятиях. Голова с седенькой бороденкой замоталась безвольно из стороны в сторону.

– Хитре-е-ец!!!

Зашумел чужой лес, загудел мороком туман… Захрипели люди в насланном сне. Один я остался… Совсем один…

Отчаяние пробралось в самое нутро, свернулось там удушающим жгутом, отбирая дыхание, а с ним вместе и жизнь…

– Помогите! Кто-нибудь, помогите!

Некому здесь помочь, нет средства против снов убивающих…

– Отойди.

Человек? Откуда? Нет рядом никого! Наваждение…

– Отойди.

– Да кто же здесь?!

– Я.

Не сразу обернуться догадался, еле отшатнулся от плюющейся огненными брызгами головни.

Чужак? Чем он-то помочь может? Зачем палкой горящей передо мной машет? Может, умом тронулся?

– Отойди, – повторил он.

Что с голосом его? И хотел не послушать его, да слушал…

Я сделал шаг в сторону, затем другой… Чужак приподнял головню, будто кидать ее собрался, и ткнул полыхающим концом в раскрытую ладонь Хитреца. Шарахнулся я – его перехватить, да не успел. Потек по лесу запах мяса паленого, разнесся вой нечеловеческий… Хитрец заметался по траве, оберегая, притиснул к груди обожженную руку. В глазах – исполох, а щеки уже налились румянцем, утратили синеву мертвенную…

Серой безликой тенью Чужак скользнул к Бегуну. Взметнулись, рассыпаясь, огненные искры. Бегун взвизгнул поросенком и стих, испуганно помаргивая детскими голубыми глазами.

– Боль да огонь – нет от этих снов спасения иного. – Чужак отбросил в сторону головню, стряхнул с ладоней темную пыль.

Он?! Он спас?! Быть такого не может! Однако коли своим глазам не верить – кому верить тогда?

Чужак вытянул из костра распалившуюся палку, кинул мне чуть не на колени, спросил насмешливо:

– Что же стоишь? Иль не ты сын Старейшины?

В другое время возмутился бы я наглости ведьминого сына, а нынче и в голову не пришло… Не его казнить и винить следовало – меня, нерадивого да неповоротливого.

Ухватил ветку, им брошенную, в исполохе стал ею братьев по бокам охаживать. Казалось, не тела бью – сон смертный, их сморивший…

Очнулся лишь от протестующих воплей Медведя.

Что, дурак, делаю? Кого бью нещадно огнем? Совсем спятил…

Лис не орал, лишь поскуливал едва слышно, косился на меня сузившимися от боли глазами.

– Живые, – всхлипнул я, роняя в костер ненужную уже ветку. – Живые…

Что еще молвить мог, чем радость выразить? Разве слезами, что сами по щекам текли, не держались в истомившейся, истерзанной страхом душе…

Хитрец

Задыхаясь, вновь маленький и одинокий, бежал я по гладкому, покатому, словно лысина, полю – искал спасения от жестоких мальчишек, что гнались по пятам и кричали безжалостно:

– Никчемный, никчемный, никчемный!

Не был я никчемным, не был, да разве им объяснишь? Разве упросишь хохочущих сорванцов уняться и перестать рвать мне душу своим смехом издевательским?

– Не надо… Не надо… – умолял, падая, зажимал уши руками, но насмешливые голоса просачивались сквозь тонкие ладони, жалили сердце, заставляли опять вскакивать и бежать, бежать без конца…

Ну почему, почему они так ненавидели меня? Что сделал я плохого? Чем заслужил пинки и затрещины? Уж лучше бы умереть мне, а то и вовсе не родиться!

Я заплакал. Слезы побежали по щекам горячими, крупными каплями, от судорожных всхлипов все тело худосочное задергалось…

– Трус! Плакса! Вот тебе!

Кто первым бросил тот камень? Красивая кареглазая девчонка, которую часто мечтал возле себя увидеть, иль нахально усмехающийся Хорек – я не заметил, зато взвыл от боли, разорвавшей бок, скрючился, прикрывая голову руками…

– Вот тебе, вот! Вот!

Летели камни, впивались в тело острыми боками, уже не хватало рук сберегать лицо, да и сил уже не было – одно отчаяние…

– Не надо… – взмолился в последний раз, протягивая к расплывающимся перед глазами лицам дрожащие окровавленные пальцы, и застонал от пронзившей их жгучей боли… Застонал – да и проснулся!

Не понял даже сперва – где я, зачем, а когда уразумел, нахлынуло облегчение. Даже на обожженную руку не взглянул – петь хотелось от радости, что нечего мне теперь бояться, что остались далеко позади детские годы, бед да обид полные. Теперь меня почитали и ценили – сам Старейшина мне сына своего доверил…

Оглянулся я – сыскать Славена – да испугался так, как в детстве не доводилось. Ужасом и стыдом опалило душу… Не уберег я своего Славена, не уследил – не вынес мальчик тягот пути да ночи темной в чужом краю… Не выдержал, потерял рассудок! Бегал по поляне, будто пляску затеял странную, вертел над головой палкой горящей, искры огненные расплескивая, и бил ею куда не попадя… Особенно Медведю да Лису доставалось…

Я к нему кинулся было, но глянул на руку свою обожженную и будто споткнулся на полпути… Как же забыть я мог легенду старинную, из рода в род передававшуюся?! Старики частенько говаривали – смертный сон да сонная смерть, а ведь пошла эта присказка от Болотняка…

Заплясали в душе прежние страхи… Вещим сон оказался – никчемный я! Шел Славена от напастей и бед оберегать, а при первой же опаске маху дал!

– Ты что, спятил?!

Медведь не на меня зарычал – на Славена, а у меня сердце зашлось – шарахнулся от него в сторону, затаился белкой испуганной…

Охотник протопал мимо – каменной глыбой попер на Славена. За плечом у него верной тенью, что даже в ночь не отлепляется, крался Лис, поигрывал кистенем…

Исполох меня обуял. Понял – сейчас бить будут – не простят ожогов, во сне полученных. Не спасет Славена именитость рода его…

Катилась от братьев волна ярости неудержимой, сметала все на своем пути. Неумолимо к Славену двигалась. Казалось мне – чувствовал, как тяжелый кулак Медведя крушит его ребра, как оставляет кровавую вмятину кистень Лиса, как кровь заливает глаза серые, и неожиданно для себя самого завопил пронзительно:

– Не трогайте его! Я виноват!

Братья на меня воззрились будто два барана на ворота новые. Заполз змеей шкодливой в нутро страх, заерзал там, поудобней устраиваясь. Силясь унять его, я скорчился и забормотал, покуда смелость не вся иссякла:

– Болотняк – место не простое. В давние времена… Что я объясняю? Кому нужны оправдания да басни мои?

Махнул рукой, на судьбину свою неулыбчивую положась, выдохнул:

– Что говорить… Виноват я – не упредил…

– О чем не упредил? – заинтересовался, забыв об ожогах, Медведь.

Он отходил легко, да и сердился редко… Только мне на него глядеть стыдно было – спрятал глаза, в землю уставившись, чуть не шепотом вымолвил:

– Знахари и ведуны о Болотняке многое говорят… Я те рассказы ведал, а вас не упредил…

Мягкосердечный Бегун легко отозвался:

– Да ладно тебе виниться-то! Сказывай лучше, чего о Болотняке люди болтают…

Его хлебом не корми, дай сказ дивный иль историю какую послушать. Да и я, коли уж начал говорить, остановиться не осмеливался – все казалось, замолчу, как услышу холодный и строгий голос Славена. И скажет он одно только: «Ступай обратно, Хитрец. Не по пути нам!»

Из-за этой боязни начал бормотать, сбиваясь да словами захлебываясь:

– В рунах старых, которые незнаемо даже – человеком ли писаны, о таком диве говорится. Случилось, мол, это, когда еще ходил по земле великан могучий, горы сдвигающий, сын бога Белеса – Волот. Сказывают так: был Волот подобен отцу во всем – надеялся на малый люд, по земле живущий, более, чем на силу и могущество свое. Зашел однажды он в болото гиблое и встретил там Старуху Болотную, ту, что дочерей Мокошиных, Лихорадок, привечает и топляков сыновьями кличет. Стала Старуха смеяться над ним: «Что ты, сын бога, с людишками слабыми возишься? Вон, глянь на меня – я одна в землях болотных госпожа, все мне кланяются да никто мне не указ». «А потому, – ответил Волот, – вожусь я с ними, что сильней они всех богов и богинь на свете! И тебя, Старухи Болотной, сильней. И коли пожелают они, уйдешь ты с места своего и в глуши болотной спрячешься…» «Глупости ты говоришь, хоть и умен с виду! – засмеялась над ним Старуха. – Никому меня в болотине не одолеть!» А Волот не сдавался, на своем стоял… Долго они спорили, а потом надумали спор делом порешить. Созвал Волот на земли болотные самых сильных да храбрых людей и повелел им на болотине гиблой городище выстроить. Да такой, чтобы, на него глядючи, смутился сам Хоре ясноликий… Поперву дело у людей споро шло, трудились они рук не покладая, а когда увидала Старуха, что людишки, ею презираемые, болото теснят, то пошла на них войной. Сперва топляками напугала, потом Лихорадок наслала, а затем Мор Болотный страшный напустила. Пришли времена тяжкие, когда стало средь людей, в болото вошедших, мертвых больше, чем живых. Днями живые мертвецов хоронить не успевали, а ночами по болоту тени непогребенные шастали, родичей кликали… Испугались тогда многие, работу свою оставили и стали обратно, на место сухое собираться. Увидел это Волот, разъярился на ослушников. «Куда собрались?» – крикнул грозно, аж деревья затрещали, ломаясь, и болотина задрожала в страхе. «Домой», – ответили людишки. «Здесь дом ваш! И очаг вам здесь!» – сказал тогда Волот и призвал к себе Ящеров, что в небесах невидимыми летают и плотью облекаются лишь по воле божеской. Узрев тех Ящеров, разбежались люди кто куда и осели на землях приболотных малыми печищами. А Ящеры в ночь одну сгребли все тела неубранные округ болота да спалили их дыханием огненным. На пепле том поднялись холмы-пригорочки, а на них – деревья стройные да высокие. За пригорками повелел Волот двум реками бежать – Равани да Тигоде и так сказал пригоркам тем: «Быть вам отныне стражами людей болотных. Сотворили они мне позор, и за это обрекаю их веками с той биться, которую однажды одолеть не смогли! А коли кто из рода болотного мимо вас пройти пожелает – остановите вы их, пригорки, красотой да ладностью своей и усыпите смертным сном!»

– Болотняк-то тут при чем? – перебил меня Лис. Я удивился – неужто главного не сказал?! Добавил покорно:

– Те пригорки и зовутся Болотняком…

Больше рассказывать было нечего. Оставалось лишь на зелень буйную под ногами глядеть и гадать – чем меня, нерадивого, покарают? Как накажут? Хорошо, коли затрещиной да тычком обойдутся, хуже, ежели погонят прочь – на позор…

Первым Медведь заговорил, хоть ворочались в его большой голове мысли туго:

– Интересные ты байки знаешь, Хитрец, и сказываешь здорово, вот только никак я в толк не возьму – чего ты винился перед нами? Что сделал не так?

– Ох, и тупой ты, братец! – хмыкнул Лис. – Он же обо всем заранее ведал, а нам не сказывал…

– Ну и что?

Теперь уже не сдержался Бегун, хихикнул. Медведь озадаченно потер лоб, пустился в рассуждения:

– Все живы, здоровы, а что ночь спали худо, так ведь такое и в родимой избе случиться может… В чем Хитрец-то виноват?

Редко когда болотники так веселились – от души да во весь голос… Даже о вине моей забыли. Бегун всхлипывал жалобно, утирал глаза рукавом, Наследник трясся, покряхтывая, а Лис визжал поросенком, по траве катаясь да за живот держась. Я и сам, хоть горели щеки стыдом, а улыбнулся – потешен был Медведь тугодумный. Лицо у него вытянулось, глаза обидой налились, губы, будто у глуздыря, реветь приготовившегося, толщиной набрякли… Бормотал обиженно и не понимал, что словами своими всех смешит:

– Экие понятливые… А я вот не понимаю… Волот да Ящеры… Когда это было-то? Да при чем тут Хитрец?

Покосился на брата, сверкнул глазами, передразнил:

– «Не сказывал, не сказывал…» Так ведь живы все!

– Жив ты, – задыхаясь от хохота, вымолвил Лис, – оттого, что Славен нас огнем опалил, дурные сны прочь отогнал…

Медведь засопел, приподнялся с травы примятой, склонился Славену в ноги:

– За то – благодарствую…

Болотники к этакой церемонности не привыкли. Славен смутился, спрятал взгляд, словно что скрыть хотел…

– Да я…

Лис унял смех, хлопнул меня по плечу:

– Ох, старик, кабы не Славен – вразумил бы я тебя кой-чему, о чем рунами не пишется! За то лишь прощаю, что научил его, как с наваждением сонным бороться!

Я научил?! Не учил я его этому! Сам не ведал, испугался даже, его с головней горячей увидя! Неужто мальчик сам догадался огнем дурное отогнать?!

От гордости да радости у меня сердце зашлось. Захотелось обнять Славена, вместе с ним порадоваться, но поднял на него взгляд и испугался. Сидел он, понуря голову и палочкой в земле ковыряя, – глаза от света прятал, а на щеках румянец нехороший алел – такой лишь у виноватых да неправых бывает…

– Что с тобой, Славен?

Поднял он на меня серые глаза, моргнул, а потом отбросил прочь сломанную палочку, буркнул невнятно:

– Ничего…

И пошел прочь – вещи собирать…

Бегун

Смех унес распри, обиды, кошмары ночные, а заодно и сумраки зловещие, гостями незваными вокруг костра столпившиеся. Незамеченной, тихой взошла на небо дева-Заря, погнала домой темных Перуновых жеребцов, а белых на волю выпустила. Братец ее меньшой, Рассвет, засеребрил росу в высокой траве, окутал легкой влагой ветви деревьев, пробежал робкими да нежными пальчиками по лицам измученным. Незнакомыми, звонкими голосами птицы затренькали – разбудили деревья заспанные. Те неохотно просыпались – стройными стволами потягивались и, словно девушки перед купанием, расстилали на травяной зелени тени-одежды, нежились, подставляя ровные округлые бока солнечным лучам. Металось вокруг что-то волшебное – казалось, от малейшего вздоха взлетят, перешептываясь, пылинки чудные, понесут мое дыхание в прекрасные да таинственные страны.

Рвались из сердца слова, молили беззвучно: «Возьмите меня с собой, покажите иной мир, тот, что взору человечьему недоступен!»

Разомлел я под ладонями солнца ласковыми, как вдруг отпрянули они. Скользнул по щекам холодный влажный ветер, заставил вздрогнуть, сжаться в недобром предчувствии.

С неприятным шорохом, заслоняя собой поднимающееся меж деревьями тело могучего Хорса, похожий на еще одну ночную тень, за своими сбежавшими собратьями ускользающую, прошел мимо Чужак. Болталась на его плече торба старая, посох о землю постукивал… Куда это он?

– Скатертью дорога, – выдохнул рядом Лис.

И он Чужака не любил, и он не верил сыну ведьмину…

– Твоя правда, – отозвался Хитрец. – Пользы от него никакой, да и спокойнее без него будет.

Тут я спорить не стал – без Чужака, и правда, душа от опасений отдохнет… С этаким взором, как у него, покоя не сыщешь. К нему, небось, напасти все сами липнут, родича чуя!

Чужак удалялся. Солнце ткало за ним прозрачно-серебряную паутину, кутало в лучи рассветные, будто в материю шелковую, тонкую…

Жаль было его все же… Загадочный он, нелюдимый, но разве все мы одинаковы? Вон Лис болтлив да насмешлив сверх меры, так его ж не гонят за это, не вздыхают за спиной, его уходу радуясь!

– Чужак, постой! – Славен сорвался с места, подбежал к остановившемуся Чужаку, стал ему что-то втолковывать.

Хитрец глаз с него не сводил – топтался возле Медведя и жалобно поскуливал, беспокоясь о своем любимчике:

– Зачем побежал? Ведьмино отродье до добра не доведет… Зачем с ним разговаривать?

Не знаю, что меня зацепило больше – нытье Хитреца иль благородство Славена, но не вытерпел, сказал, что на языке крутилось, покоя не давало:

– Ты, Хитрец, иногда словно и не человек вовсе! Голова есть, а сердца недостает! Тебе бы в озере жить, с рыбами холодными.

Лис расхохотался и спросил вернувшегося Славена:

– Чужак с нами?

Тот молча кивнул на разбросанные вещи:

– Собирайтесь. Пора.

Мне на сборы много времени не потребовалось. Медведю с Лисом и того меньше, чай, привыкли к походам. Хитрецу Славен сам помог. Скоренько покидал в мешок его вещи, а на упреки ответил коротко:

– Тебе лучше помалкивать, после всего…

Старик и без того ходил, будто в воду опущенный, а тут вовсе расстроился – поплелся позади, еле ноги передвигая…

А меня они, наоборот, поперед всех несли – интересно было на новые, незнаемые места поглядеть…

Болотняк скатился пологими склонами к Тигоде – ее вброд перешли в месте неглубоком, а за ней вырос густой и непролазной стеной могучий лес. Едва ступил я в него – почуял робость и благоговение нежданное, будто попал в капище богов неведомых.

Высокие разлапистые деревья синеву неба за кронами прятали. Ели стыдились ног своих шершавых, прикрывали их подолами веток, до земли спускающимися. Исполинские осины, будто сплетницы печищенские, болтали да шумели над головой.

Лес – не болотина, где все за версту видать, менялся он, как девка на выданье, – то сиял березками белыми и вешним солнышком, а то заслонялся от гостей непрошеных частым молодым ельником, сквозь который лишь ножами да топорами путь торили. Может, потому и выбрались на большую, залитую светом поляну только к вечеру, хотя клялся Хитрец, что от Болотника до нее не больше версты.

Посреди поляны высился горделиво могучий властный дуб – я такого раньше и представить бы не смог… Руками зелеными нависал он над травяной зеленью да на нас с высоты своей презрительно поглядывал, будто прогнать хотел…

Я пред ним замер в восхищении, а Лис мигом под ветви заскочил, ахнул:

– Ух ты! Ему лет пятьсот, не менее…

– Больше… – подал голос Хитрец. – Это Старый Дуб – страж Волхского леса.

– Страж?

– Да. Вон вокруг ствола кора стертая. От цепи след. В старину здесь волхи жили. – Смутился, замялся, но добавил все-таки: – Руны так говорят…

– Волхи? Это те колдуны, от коих волхвы пошли?

Глаза у Лиса разгорелись, будто увидал перед собой не дуб, а самого волха древнего… Хитрец за ухом потер, покраснел:

– Что до колдовства, о том не ведаю, а руны о волхах немногое помнят… Упоминают, будто и зверя, и птицу волхи понимали…

Лис фыркнул, хлопнул ладонью о могучий ствол:

– Ха! Любой охотник зверя да птицу понимает!

– Сказывают еще, что они лес этот из другого мира перенесли. Мол, взяли за какой-то кромкой ростки малые и здесь их посадили. Из ростков тех могучий лес, всяких диковин полный, поднялся… Все остальные деревья на земле – тех ростков дети…

– Стало быть, дуб этот для всех деревьев – что Род для людей? – задумчиво произнес Славен.

– Стало быть…

Хитрец то ли боялся воспитанника своего, то ли виной до сих пор мучился, а смотреть на него избегал, лишь втихомолку поглядывал… Да мне-то что? Свои дела пускай сами решают, а мне интересно было о волхах да цепях, что на дубе висели, узнать.

– А кто тут на цепи сидел? – спросил Хитреца.

– Коты громадные… Баюнами их звали…

– Почему коты? Чего они худого сделали? – удивился Медведь, задумчиво проводя толстым пальцем по изрезанной коре.

– Коты тропки заветные, к волхам ведущие, обороняли. По-своему, конечно, по-кошачьи… Только захочет кто до печища волхского дойти – ступит в лес, а Баюн – прыг перед ним на тропу и давай сказки сказывать, песни петь, да так, что не хочешь, а заслушаешься. Сам он красивый, пушистый, домом пахнет, уютом. Коли нет у путника дела неотложного – сядет послушать кошачьи байки о богатырях могучих, девицах прекрасных, сокровищах несметных, да так и останется сиднем сидеть до самой смерти, небылицами одурманенный. А тому, кто мимо Баюна проходил, лес уж и сам загадки загадывал. То белая березка стройным девичьим станом мерещилась, то куст корявый воином израненным казался. Глупый да невнимательный непременно с тропы сходил. А там его нежить одолевала. Кого били и прочь выгоняли, кого до смерти запугивали. Добирались до волхов только самые отчаянные. Да еще блажные. Первые отвагой и умом брали, а вторых лес сам не обижал – считалось, богами они отмечены…

Все Хитреца слушали и вокруг дуба топтались, будто ждали знака какого, его слова подтверждающего… А мне до конца дослушать хотелось всего более.

– Хитрец, а что потом с волхами сталось?

– Да кто их ведает… Воевали они долго с ньярами, случайно в края наши заскочившими и проведавшими, будто в лесу у волхов тайные да богатые клады упрятаны. А потом волхи пропали, а ньяры назад в свои фьорды ушли…

– Как пропали?! – хором охнули Лис и Наследник. Хитрец пожал слабыми плечиками:

– Не знаю. Просто исчезли и все. А с ними вместе Баюны, цепи златые, зверье говорящее да нежить лесная. Остался лес обычный, разве что деревья в нем других больше и тропки уже. Рунами так сказано: «В ночь наладили волхи ладьи белые да ушли по лесной реке Ящере из мира этого на кромку. И стоял той ночью стон страшный по всей земле, ибо обернулась вихрем черным сила лесная и умчалась вслед за волхами. С той поры поднялась стена меж людьми, богами да разной нежитью…»

Я не мог понять, о какой кромке говорил Хитрец и куда волхи подевались, но думать нравилось, что бродили когда-то в темных глубинах векового леса люди таинственные, говорили с разной живностью, с деревьями, кустами, травой…

– Так и вижу их! – шепнул Лису. – Даже мерещится, будто мурчит над ухом кот Баюн.

– Радуйся, что не мурчит, – отозвался он. – А то ты возле него надолго расселся бы. Вот только не знаю, кто кого заморил бы: ты – кота, своими расспросами, или кот – тебя, байками.

Обидно стало. Я сокровенным поделился, а ему лишь бы посмеяться!

– Грубый ты, Лис.

– Ну, на тебя не угодишь! Хитрец – черствый, я – грубый. Горазд ты в чужих оплошностях копаться.

Я понапрасну ссориться не люблю, но коли задевают за живое мечты да веру мою – тут без потасовки не обойтись…

Я за пояс хватился, нож потянул. Лис, будто только того и ждал, – свой вытащил… Коли надеялся он меня резаком охотничьим напугать, то не на того нарвался. Я и не такое видывал. Один Чужак с глазами, будто пропасти бездонные, чего стоит! После него Лис со своим ножичком – создание вовсе безобидное.

– Лис, брось нож. – Медведь подошел к брату, легко, без малейшего усилия выкрутил ему руку за спину. – Я что сказал?!

Оружие стукнуло о землю, вывалившись. Охотник пискнул жалобно:

– Да бросил я, бросил. Уж и пошутить нельзя…

– Дома шути, – проворчал Медведь и хватку ослабил.

В круглых карих глазах засветилось блаженство радостное. Не столько он обо мне позаботился, сколько с братцем молодшим за недавние насмешки поквитался.

Ко мне подошел Славен:

– Не лезь на рожон… Ты Лиса не первый год знаешь.

Помолчал немного, а затем добавил грозно:

– Надумаете еще поцапаться – у обоих все оружие отберу.

Именно так он и поступит. Старшой он для нас – может и жизни отобрать без колебаний…

Я покосился на Лиса. Обида в душе шевелилась еще, однако стоило взглянуть в веселые, шкодливые Лисьи глаза, как пошла она на убыль. С богами не поспоришь, а ведь это они сотворили такое с беднягой. Все, чего не додали старшему брату, – младшему в избытке выделили.

Лис заметил мой взгляд, подмигнул задорно и, повернувшись, двинулся под изогнутые дубовые ветви. Наследник за ним. Я последним оказался…

Волхский лес дышал древней волшбой, в каждом шорохе чудо мнилось, в каждом дереве – жизнь, с людской схожая. Скрывались под корой древесной сердца живые, никому не видимые…

А меж тем, покуда любовался я, угрюмые деревья потеснились пред березняком молодым, веселым, а тот, в свою очередь, уступил место частому кустарнику. Тропа пропетляла немного по непролазным зарослям и выскочила на круглую лужайку, со всех сторон пестрой березовой бахромой окаймленную. На ее краю, будто стесняясь неприглядности своей, притулилась избенка, по крышу заросшая крапивой да малинником.

– По всему видать, этот дом еще волхи ладили, – заметил Хитрец, пытаясь отпихнуть закрывающую вход подпорку. Та стояла прочно, не двигалась, точно впускать не желала нежданных гостей. Хитрец кряхтел, заливался краской, но не сдавался – толкал ногой корягу упорную. – Они таких избушек по всему лесу понаставили, чтоб было где заночевать. В те времена зверье водилось разное. Много такого было, что человечину за лакомство почитали. Руны сказывают, будто волхи убивать не любили, даже нежить не трогали без великой нужды, а спрятаться от опасности зазорным не считали.

Пока он объяснял, Медведь, сжалившись, подтолкнул подпорку, и дверь легко распахнулась. Пахнуло изнутри сыростью. Да и в лес вечерняя мгла вползала, будто кошка льстивая – брюхом земли касаясь… Ясно стало, зачем волхи избенки в глуши лесной ладили, – самому захотелось в тепло да к огню, подальше от заговорщицкого лесного шелеста.

– Тьфу ты! – ругнулся вошедший в дом Медведь, налетев на что-то в темноте и на весь лес загромыхав. – Свету бы…

Свет, конечно, не помешал бы, да где его взять? Кремень, небось, у каждого в суме есть, но кто за лучинами-дровами пойдет в этакую-то пору да в незнакомом лесу? Уж точно, не я…

Однако Хитрец не зря мудрецом слыл, знал он и впрямь многое… Медленно, на ощупь добрался до окошка, пошарил там, замахал рукой, Славена подзывая. Тот ждать себя не заставил – подошел к старику. Повозились немного они, пощелкали да похрустели, а потом распалили лучину – и затанцевали на гладких, широких полатях вдоль стен отблески света слабого, пробежали по столу, высветлили в дальнем углу каменку.

Лис перехватил огонь, сунулся в печь, поведал восторженно:

– Растопка заготовлена! Да сухая!

Дрова, действительно, оказались сухими, быстро занялись – растеклось тепло по всему телу… Хоть и мала была избенка волхская, да уютна. И было все в ней заранее припасено для путника нежданного – кувшины, плошки, хлеб, камнем за многие годы зачерствевший… Даже бадьи для воды стояли, жаль, самой воды в них недоставало.

Неугомонный Лис полез на полати, сбросил оттуда ворох мохнатых истертых шкур. Пыль с них удушливым столбом к потолку взвилась – Хитреца с глаз долой скрыла… Показался он еще меньше да старей, чем раньше, и от этого защемило глубоко внутри, там, куда не в силах рассудок дотянуться.

– И для кого здесь добро лежит? – удивился Лис – Тут и не ходит никто.

– Мы-то зашли, – заметил Славен, потихоньку вещички мокрые, что в Тигоде замочили, возле печи раскладывая.

Лис плечами пожал, но спорить не стал. Не должно простому болотнику с сыном Старейшины спор вести, хотя ничем Славен других не лучше был. Молодой, статный да сильный – но и Лис, и Медведь, да и я сам тем же похвастать могли. Не знай я его раньше, так и не поверил бы, что он – из нарочитых. Разве только по одежде видать было. У него даже на ноже золотом вензель Рода был выбит, а короткая рогатина с острыми костяными концами вся изрезана была именами предков могущественных. Простой парень о таком оружии и мечтать не смеет.

– Куда, думаешь, он собирается? – оторвал меня от размышлений Хитрец, указал глазами на Чужака.

Тот разложил уж свое тряпье рваное в самом темном углу да, пустой бадьей покачивая, помышлял за водой пойти. Неужто даже лес темный Волхский его не страшил? Хотя чего ему бояться – капюшон свой скинет – любой зверь сам от него в страхе побежит… Нелюдь он…

Я зябко поежился. Хитрец дождался, когда дверь за Чужаком закроется, и зашептал торопливо:

– За водой в этакую темень обычные люди не ходят. Ведьмина порода!

– Не ворчи. Помоги лучше, – одернул его Славен и на столе телятину со значками да пометками растянул.

Кто ту телятину расписывал, не знаю, а были на ней и деревья разные маленькие нарисованы, и болото лягухами помечено, и реки длинными змеями вились, и озера лужами округлыми разливались, а в самом низу, возле сплошного пятна темного, горделиво большой дом стоял, сразу видать было – Ладога!

Хитрец подошел на зов, посмотрел, помычал и изрек умно:

– Здесь идти надобно.

Морщинистый палец прочертил на бумаге извилистую линию. Наследник поморщился, будто горькой репы вкусил…

– Почему ж не напрямки?

– Это добрый путь, тореный… Тут пойдем.

– Ты советуй, да не указывай! – рявкнул Славен. Хотелось ему властью вверенной потешиться, да Хитрец всерьез разобиделся – лицом окаменел, губы бесцветные жесткой полосой стянул. Не ждал, видать, упрямства такого от мальчишки, годами в сыны ему годящегося. Теперь со стариком спорить – себе дороже встанет. Я как-то раз пробовал. Это как с трясиной болотной тягаться – чем сильнее дергаешься, тем быстрей засасывает.

Он отступаться от своего не хотел, доказывал упрямо:

– Горелое печище – место недоброе! Недаром его сожгли. Злое место!

– Чего же злого в нем?

– Не знаю!

– Ну, тогда и спорить не о чем!

Славен откинулся назад, принялся телятину сворачивать. Медведь вылез из-за его плеча:

– Дай – гляну.

Потер телятину пальцем, покачал косматой головой:

– Ты, Хитрец, зря упрямишься. Через Горелое и впрямь ближе…

– Ближе, да хуже!

– Хватит! Как сказал я, так и будет! – рассердился Славен и, нахмурясь, отобрал телятину у спорщиков. – Через Горелое пойдем!

Не заметил он за своей спиной Чужака – развернулся и чуть не налетел на него. Прошипел что-то недоброе и обойти хотел, но высунулась из-под старого Чужакова охабеня тонкая да цепкая рука, остановила:

– Не тебе решать, куда идти.

Славен от неожиданности оторопел, а я поперхнулся аж. Вот так тихоня, ведьмин сын! Да такое Старейшине сказать не всякий нарочитый осмелится, а он, голь перекатная, ляпнул и головы не склонил!

– Да как ты… – Хитрец зашелся, негодуя.

Чужак на его голос повернулся, сказал вроде неспешно и спокойно, а все же побежали от его слов по коже мурашки, обдало холодом:

– Ты, старик, готовься – выходит твой срок в миру…

В каком миру? Да какой срок? Иль это он грозится так, что смерть Хитрецова близка? Откель сие ведает?

Тот пискнул исполошно и замер, на ноги Чужака уставясь. Я невольно тоже на них поглядел.

Стояли возле ног сына ведьмина две бадьи, доверху чистой воды полные… Бегали по гладкой поверхности блики яркие, дрожали испуганно, будто боялись споров да голосов чужих. И где же он в такую темень родник сыскал?! Неужто и впрямь нежить он?!

Славен бадей не приметил, двинулся грозно на строптивца:

– Ты делать будешь то, что я велю! В верности мне клялся, значит, и слушаться меня должен!

Тот пожал равнодушно плечами, хмыкнул:

– Я? Тебя?

Это уж он через край хватил! Славен – парень незлобивый, но ведь всякой доброте предел есть. Нельзя этак с нарочитым говорить! Ничего, кроме неприятностей, не напросишь…

– Не хочешь слушать меня – уходи отсель! – разъярился Славен.

За дело разъярился – я б на его месте вообще с наглецом схватился в поединке, да раз-навсегда выяснил, чья правда верх возьмет…

– Утром уйду. – Чужак отвернулся и пошел в свой темный угол.

Медведь его недоуменным взглядом проводил, а Лис лишь покрутил пальцем у виска, дескать – что с умалишенным разговаривать…

Я ночь худо спал – метался в сомнениях и страхах пустых, о Чужаке думал. Веяло от ведьмина сына силой большей, чем у Славена была, только разобрать я не мог, откуда она у него да какова. Казалась сила его Кулле сродни – ветру вольному, бездумному, который и добро и зло в одно смешивал да нес-веял по белу свету – кому что достанется… Видать, обучился Чужак ведовству у матери, получил силу от ее знаний, а управляться с этой мощью толком не умел. Это что глуздырь годовалый с ножом острым охотницким балующийся, – иль себя, иль других, а непременно порежет…

В коротких сновидениях, что наплывали иногда, мерещились мне разные ужасы. То огромные, похожие на волков звери рвали на части чье-то тело исковерканное, то темными, зловещими тенями метались перед глазами блазни, то огромная фигура Чужака склонялась надо мной и спрашивала: «Хочешь, сниму капюшон? Хочешь?» Спокойный сон лишь под утро меня одолел, а проснулся я все же других ранее. Едва глаза размежил – почуял: не хочу в Горелое печище идти… А почему не хочу, и объяснить бы толком не смог… Может, Чужак в том виноват был?

Глянул я на место его, в угол, увидел там шкуру, аккуратно в полено свернутую, да на чистой белой тряпице краюху хлеба, для других случайных путников им оставленную… Сам не знаю с чего, навернулись слезы на глаза, захотелось из избы выбежать и окликнуть ведьмина сына – хоть проститься с ним по-человечески. Но, видать, он в человеческой речи не нуждался – недаром так ушел, втихую, ни с кем не простившись.

Просыпались остальные. Зевали, потягивались и, словно стыдясь чего-то, опускали глаза, старались не глядеть в сторону опустевшей лавки Чужака. Молчали, будто воды в рот набрав, а за столом не удержался Медведь, сказал вслух то, что у каждого на языке вертелось:

– Тошно…

Славен взвился, будто ножом кто ткнул в мягкое место, рявкнул решительно:

– Ляд с вами всеми! Собирайтесь! В Терпилицы пойдем.

Хитрец гордо выпятил тощую грудь, но всем ясно было: не из-за него Славен другой путь избрал – из-за чужака. Коли остался бы тот – небось, и дерзость простил бы ему. Поторопился с уходом ведьмин сын, поспешил…

Да не один он спешил, все мы собирались в суете да горячке, будто неловко вдруг почуяли себя в волхской избенке. Не казалась она уж больше укрытием надежным. Оно и не мудрено – от самих себя да от неправоты своей ни в какой избе не спрячешься, будь она хоромами Княжьими иль домом, в лесу заброшенным…

Славен

Какого ляда взъелся я на Чужака, зачем его прогнал? Конечно, тех слов обидных, что он не удержал, я простить не мог, но все же помнить должен был, кто нас всех на Болотняке от смерти спас. А я забыл – сорвался на спасителе своем, распотешил гордыню неуемную. Вот потому и тошно теперь, несладко. Казалось – все меня осуждают, все глядят косо. Даже лес не желал привечать – шумели деревья приглушенно над головой, словно мыслили отомстить за ведьминого сына. От шелеста их холодок по коже бежал, пронимала сердце дрожь неведомая.

– Славен, – подошел ко мне Хитрец. – Не хочу тревожить тебя понапрасну, да худо у меня на душе. Лес не такой какой-то.

Не такой! Еще как не такой!

– Что-то в нем зловещее ходит… – опасливо озираясь, вновь забормотал старик.

В другое время посмеялся бы я над глупыми его страхами, а нынче не до смеха было – самого боязнь за душу брала.

– Лис! Медведь! Подите-ка сюда.

Они чуть впереди шли, сразу за Бегуном. Ежели и они неладное чуяли, надобно было нам поспешить и до ночи из леса этого затаенного выйти…

Лис первым подскочил, в глаза заглянул:

– Чего всполошился?

– Скажи, что в лесу не так? – уклонился я.

Лис и рта открыть не успел, как брат его перебил, выдохнул шумно:

– Да все в нем не так! И замолчал…

От Медведя объяснений можно всю жизнь прождать, да так и не услышать. Хорошо, хоть братец у него разговорчивый – сам болтать принялся, без расспросов лишних:

– Запахи здесь совсем иные, чем у нас, в Приболотье. Коли по ним судить, так зверя дикого тут тьма. А следов не видать… Обманные запахи, обманные звери, да и весь этот лес – обман сплошной.

Медведь брата по плечу хлопнул, будто одобрил его речи разумные, и загрохотал:

– Поторапливаться надобно. Не хотелось бы в этом лесу еще одну ночь провесть…

От охотника не доводилось еще мне таких слов слышать. Для них лес – и дом, и родня, и жизнь вся. А к этому лесу и охотничье сердце не лежало… Никого он не радовал. Разве только Бегуна, ошалело на высокие деревья взирающего да к каждому шороху с улыбкой прислушивающегося. Так он, небось, и леса не замечает – в мечтаниях своих плещется!

Я певца поторопил и сам шагу прибавил, побежал почти, но коли вошел в душу страх, никаким ходом его оттуда не вытащишь. Разрастался он, путал мысли да с тропы, и без того едва заметной, сбивал. Мерещились вокруг тени зверей неведомых, то ли оборотней, то ли чудищ, что каждый в детстве себе выдумывал. Казалось, не трава да коренья под ногами путаются, а руки мертвые из земли вылезают, цепляют за что ни попадя. А самое худое – скрылось за набежавшими облаками светлое солнышко, потемнело все, будто к буре жуткой приготовилось.

– Э-э-эй!

Показалось мне иль впрямь средь елей насупленных чей-то голос раздался?

Прихватил за плечо впереди идущего Медведя:

– Ты слыхал?

Он глянул на меня круглыми глазами, моргнул непонимающе:

– Чего?

– Я слышал! – вылез из-за моей спины Хитрец. – Будто кричал кто-то…

Тут уж все остановились, заозирались на деревья потемневшие, неведомые страхи за своими пышными ветвями скрывающие.

Лис фыркнул презрительно:

– Тебе, старик, что хошь с перепугу послышаться может! Чай, впервой по лесу блудишь?

– Думаешь – и мне с перепугу послышалось?! – одернул его.

Он смолк сразу.

Экий храбрец! Старика безродного задевать горазд, а со мной, нарочитым, связываться поостерегся. Хотя коли помыслить, так что я ему сделать мог? Покричать, подраться, правоту свою доказывая, а худшее – прочь погнать. Только как его погонишь – Медведь брата не оставит, с ним уйдет. Вот и получится, что сам я выгнанным останусь…

– Эге-гей!

– Слышал?!

Хитрец аж испугаться забыл – так обрадовался, что крик не со страху примерещился.

– Слышал… – растерялся Лис. – Может, это…

– Чужак? – договорил за него Бегун, широко голубые глаза распахнув.

Я и сам так думал. Вина покоя не давала…

Нехорошо я с Чужаком обошелся, неладно. А коли он в беду попал, коли кричит, на помощь нашу надеясь да ее поджидая?

Я шагнул с тропы, обернулся к родичам:

– Лис, Медведь со мной пойдем, а остальные здесь дожидайте. Коли случиться что – позовем…

– Не ходи… – жалобно пискнул Хитрец, но я уже одной ногой под сплетенные ветви ступил, сделал вид, будто не расслышал голоса его. Старику дай волю – он меня в золоченую клеть посадит и любоваться будет днями целыми…

Лис меня обогнал, носом воздух потянул, вымолвил неуверенно:

– Не пахнет человеком…

Хотел я было напомнить ему, что Чужак, может, и не человек вовсе, а нежить наполовину, да решил не пугать охотника – помотал головой:

– Далеко еще… Ближе подойдем – учуешь.

Он успокоился, заскользил вперед легким, пружинистым шагом, чуть не грудью к кустам прижимаясь. Медведь за ним. Глядел я на его спину широкую да уразуметь на мог – как научился он, громадина этакая, сквозь заросли проходить, листка малого с места не трогая? Недаром, видать, слыл лучшим в Приболотье охотником…

– О-о-ох… – выдохнул кто-то жалобно, в темноте под елями скрываясь.

Кто бы ни был там, а стонал он столь горестно, что душа на клочки мелкие рвалась. Перед смертью и то не плачут так…

– Что за наваждение?! – Лис отодвинул нависающие еловые ветви, сунулся под них. – Нет никого!

Я под его руку глянул. Пусто было под елями, даже сухая хвоя, что за много лет нападала, нетронутой лежала.

– Не пахнет здесь человеком! – опять вспомнил о своем Лис. – Может, обратно пойдем?

Не походил тот, что с нами в прятки играл, на Чужака – он не стонал бы так и не таился. Чего ему нас пугаться? Прогнали, но ведь не побили же!

– Пойдем отсюда! – решил было, но тут из-за куста, что в двух шагах от елей притулился, протяжный, едва слышный крик прошелестел:

– А-а-а-а…

Словно человек, умирая, вздохом последним с душой улетающей распрощался. Мороз по коже пробежал, сердце будто в темную тину опустилось и замерло…

Я подскочил к кусту. Никого…

– Обереги, Чур! – пробормотал Медведь.

Не к Чуру взывать – самим убираться с дурного места надобно! Да побыстрей…

Обернулся я – назад воротиться, к Хитрецу и Бегуну, на тропе поджидающим, да понял с ужасом, что пути вспомнить не могу. Мнилось-то – Чужак в беде, надеялся втайне за Болотняк расплатиться с ним, вот и бежал, заломов после себя не оставляя да примет верных не видя. Куда пойти теперь?

Стоял вокруг молчаливый высокий лес, глядел на меня испытующе, будто загадку какую мне загадал и ответа дожидался. Я на охотников покосился. Быть того не может, чтоб они дороги обратной не запомнили!

Медведь, будто глыба каменная, стоял, по сторонам озирался, а Лис поймал мой взгляд, понял без слов, на что надеюсь, усмехнулся побледневшим лицом:

– Не помню я дороги…

Как «не помню»?! Чай, не новичок он в науке лесной! Неужто нюх да привычка не выведут?!

– Нет. – Он голову опустил. – Не помню. А плутать не хочу – только дальше от тропы уйдем.

– Может, солнца дождаться? – Медведь взглянул на небо, ветвями и тучами закрытое. – По нему выберемся.

А сколько ждать? Да и бывает ли оно в здешних местах, солнце-то?

– А мы ведь недалече ушли, – неожиданно обрадовался Лис. – Покричим – наши-то и отзовутся!

Он уж и рот открыл – крикнуть, да я вовремя подоспел, за руку его схватил:

– Стой! Ты бы, крик услышав, что делать бы стал?

– Отозвался бы, – быстро ответил он.

– Это сейчас ты умный такой, а небось на деле первым бы с тропы сошел и на выручку кинулся! И они так же сделают. Мало тебе, что сами заплутали, еще и других к себе утянуть хочешь?

– Что ж делать-то?! – Он губу закусил, помрачнел с досады. – Не истуканами ж нам тут стоять!

– Выбираться будем… – Я развернулся и потопал в лесную темень.

Коли умом дороги не сыскали, может, чутьем, что У всякой твари живой водится, выйдем?

Легко полагать, да как содеять, коли деревья вокруг стояли точно братья-близнецы – все на один лад? Да и кусты тоже…

– Сю-юда-а-а! – донесся едва различимый голос. – Эге-гей!

Никак Хитрец догадался нас окликнуть?! Ох, выйдем – в ноги ему поклонюсь! Уберег меня от отчаяния и стыда… А то сколь мы проплутали б меж елей двух, да, может, и вовсе не вышли бы. Волхский лес широко раскинулся, да и зверь в нем, чай, не ручной…

– Э-э-э-эй! – не унимался старик. Звал, будто чуял, что по голосу его путь верный ищем.

Бежали мы так, что сам Леший не угнался бы, да только клики Хитреца ближе не становились. Верно подметил Медведь – обманный это лес, дикий.

Охотник лесом кормился, лесом жил, а теперь впереди всех огромными прыжками несся – как только замечать успевал ловушки лесные и через них перескакивать? Кусты под телом тяжелым трещали, жалуясь, молодые деревца, казалось, сами сторонились, дорогу уступая…

– У-ух!

Я на его руку с лету грудью наскочил, будто о бревно ткнулся – осел на землю, вечерней влагой подернутую. Рядом Лис шлепнулся, недоуменно на брата пялясь, заорал, от бега не отдышавшись:

– Ты спятил совсем, что ли?!

Спятил Медведь иль нет, но вел себя странно: то бежал, будто олень на гоне весеннем, а то встал столбом, путь заступил, да еще и руки развел пошире, чтоб мимо не проскочили ненароком! Сам еле дышал – грудь кузнечными мехами вздымалась, а нас дальше бежать не пускал…

Я с травы поднялся, порты от налипшей хвои отряхнул, бедро, коим об корягу стукнулся, потер, боль сгоняя, и спросил, едва ярость сдерживая:

– Чего встал как пень?

– Уводны с нами шутят… Лешак… иль Лешачиха… Я не понял сперва, одернуть его хотел – что, мол, чепуху мелешь?! А потом уразумел, о чем охотник толкует. Как сам не догадался! Конечно, так только нежити шутить могут – в чащобу глухую заманивать да в прятки играть… И крик, что мне слышался, и Хитреца зов, все это – Лешачьи проделки! А коли так – успокоиться надобно и дорогу с умом разыскивать, на козни уводен не глядя.

– Пошли. – Я Лису руку протянул, помог с земли подняться.

– Я воду чую. – Он потер горло, глянул на меня хитро. – Близко…

Река иль ручей в лесу, что дорога верная – всегда хоть к какому краю леса да выведет. А там и нашу тропку сыщем, назад воротимся… Лишь бы Хитрец да Бегун нас искать не отправились.

Ручей и впрямь совсем рядом оказался. И какой ручей! Чистый, прозрачный – будто от самого Студенца начало брал. Одно худо – не подобраться было к нему никак: кусты намертво сцепились над водой ветвями гибкими, будто уберечь хотели чистоту да красоту такую от глаз чужих.

– К ручьям зверье всегда тропки торит, – потер затылок Медведь. – Коли пройти по нему немного, непременно такую сыщем.

Ну, нет! Не тропки нам искать надобно, а по ручью к краю леса идти да помнить о родичах, на тропе оставленных. Доберемся до них, а там уж и напьемся вдосталь.

– Нет! – сказал, будто отрезал, но Лису указы мои – что мертвому припарка.

– Пить хочу! – заскулил визгливо.

От голоса его побежало по деревьям эхо, зашелестело легким ветерком в кустах:

– Хочу, хочу, хочу…

– Тогда – пей! – рявкнул я, на строптивца не глядя.

– И напьюсь! – Он вытянул из-за пояса топор, принялся с шумом и треском кусты крушить.

Топор хорошо дерево твердое рубит, а кустики гибкие лишь кору на нем оставляют да гнутся под ударами…

– Хватит! Не дури! – одернул брата Медведь, да без толку.

Тот губу закусил упрямо, заменил топор ножом охотничьим, начал по очереди ветви непослушные срезать.

Этак он допоздна провозится… А что сделаешь? Медведь без него с места не сойдет…

Я устало опустился на траву, уставился на пыхтящего от усердия охотника. Кустарник ему неохотно поддавался, сыпал на голову листочки зеленые, будто хотел упредить о чем-то. Странные листочки, я таких еще не видывал. Да и кустов таких встречать не приходилось… Вон один листик прямо на рыжие Лисьи космы осел, будто птица из краев дальних залетевшая, отдохнул немного, взмыл, ветром влекомый, и опустился малой ладьей на воду прозрачную…

– Остановись, Лис! – завопил я, глазам не веря. Вот тебе и сказки дедовы! Когда бы знал, что они правдой окажутся?!

– Ис-ис-ис! – отозвалось, дразнясь, эхо.

Лис нож выронил, обернулся ко мне исполошно.

– Гляди!

Я рубанул с ходу ветку зеленую, швырнул ее в ручей. Сперва она лишь покачивалась, течением колеблемая, а затем вдруг сморщились листья жалобно, потемнели, будто пеплом припорошенные, да и ветка сама скорчилась, дрожа, вмиг из девки цветущей в старуху обратилась…

Вода ее на бережок вынесла и там оставила, свое дело свершив. Приняла гибкую да зеленую, а отдала уж желтую, сухую. Мертвую…

Медведь охнул, а Лис все на ветку глядел, смекалку да болтливость свою утратив.

– Вода – мертвая! – гаркнул ему в ухо.

– Мертвая, мертвая, мертвая! – захохотало эхо лесное.

Эхо ли? Может, все тот же Лешак над нами потешается?

Что же мне Хитрец о нежити лесной говорил, как учил ее одурачивать? Настало время пожалеть, что не всегда наставления его скучные выслушивал – думал, не сгодятся они никогда… Что же делать-то?

– Эге-гей! – раздался совсем близко голос.

Нет, на сей раз мы уж ученые – на крик не побежим!

Лис, ручьем обманутый, на весь свет озлился, рявкнул в ответ:

– Гей!

– О-ох! – выдрался из-за елей маленький странный человек, ухмыльнулся: – Еле сыскал вас!

Хитрец? Как он?.. И почему обряжен в Бегуна рубаху, что ему до пят достает, да еще и навыворот? А у того, наоборот, срачица Хитрецова маленькая натянута и руки из рукавов до локтя торчат…

Мы с Медведем еще глазами хлопали, а Лис уж зашелся в хохоте, про все напасти забыв. Над Бегуном потешался… И чего они не поделили – все, как петухи, друг на друга наскакивали…

– Ох, Лешачиха заиграла… – Хитрец тяжело рухнул возле меня, утер ладонью потный лоб. – Хорошо хоть сразу ее приметили, а то никогда бы не сыскали вас, хоть меняйся одежей, хоть нет…

– Лешачиха? Одежа? Ничего я понять не мог.

– Лешачиха! – Глаза у Бегуна восторгом горели да задором. – Вы ушли, а через миг она явилась! Огромная, страшная. Да как захохочет! Я труханул маленько, а Хитрец быстро смекнул, что вы в беду угодили, и припомнил, как отвадить ее. Поменялись мы с ним одежей, наизнанку ее вывернули. Лешачиха нас и не заметила… Поозиралась, поозиралась и за вами побежала. А мы за ней… Бегает она шустро, только ветки позади трещат. Потеряли мы ее было да тут ваши голоса и услышали…

– Горазд ты брехать! – унял смех Лис.

– Я?! – У Бегуна чуть слезы на глаза не навернулись. – Я видел ее! Видел! Огромная, будто туча, Да такая же дымная!

– То, верно, туча и была… – не успокаивался Лис.

Бегун рукой махнул, отвернулся обиженно. Видел он Лешачиху иль примерещилось только, а коли говорил Хитрец, что надобно портами поменяться да надеть их наизнань, то так и делать следует. Он дурного не присоветует…

– Одежей меняйтесь! – велел я охотникам и сам первый свою срачицу сбросил.

Не знаю, одежа вывернутая помогла иль еще что, но шли мы недолго – почти сразу тропу сыскали и голосов неведомых более не слышали. А к закату на лядину вышли… Расстилалась она пред нами большая, пустынная, только деревца чахлые на ней ютились, да и то с краю самого.

– Будто домой попал… – вздохнул Лис.

Верно подметил – походила лядина на места наши, лишь более топкой и нелюдимой была.

– Соколий Мох, – сказал Хитрец, обратно свою рубаху натягивая. – Трясина опасная, коварная. Говорят, будто через нее одна лишь тропа верная есть, а другие все по кругу торены. Может, обойдем?

Нет, обратно в лес Волхский, где уводны играют да мертвая вода бежит, я не вернусь! Вот передохнем на краю ледины, переночуем, а с утра, на светлую голову, и начнем верный путь сыскивать. Что ж мы, люди болотные, в болоте верной тропы не найдем?!

– Нет, – проронил. – Напрямик пойдем. Родичи мне не перечили, видать, самим не шибко хотелось в странный лес ворочаться. Быстро веток набрали сухих, костерок наладили…

Хорошо было под небом чистым, у костра доброго средь родичей сидеть. Свободно да уютно… Одно тревожило, тяготило душу, хоть и гнал дурные мысли прочь: как-то Чужак, в Волхском лесу оставшийся? Жив ли еще? Да поминает чем? Хотя, верно, он и забыл уж о нас да о воле Княжьей – бежит за уводной в темную лесную глушь, шарахается от каждого шелеста…

Ах, кабы воротить все назад – не вспылил бы я, не послал бы заморыша немощного на смерть верную! Претерпел обиду, перегорел… Да что теперь поминать – не воротишь сделанного, не взовешь к звездам светлым, не умолишь, чтоб помогли ведьмину сыну живым из лесу выйти… Поздно…

Бегун

Случалось мне по разным топям ходить, но другой такой, как Соколий Мох, упомнить не мог.

Шли мы вроде верно. Щупали палками длинными почву, чтоб потверже и без кочек обманных была, радовались – выберемся вот-вот, а трясина топкая начинала понемногу в сторону забирать; и вот уж обратно шагали, усталые да хмурые. Сколь раз ни начинали путь – все на прежнее место выходили. Никак не могли сыскать тропы верной.

На пятый иль шестой раз соступил с твердой земли Лис, ушел в болотину по пояс – еле вытянули. Плелся потом позади всех, вонючий, грязный, ругался на чем свет стоит, крыл Соколий Мох словами последними…

– Ты радуйся, что вылез! – заметил ему Славен, но тот лишь потише костить трясину стал, а не унялся.

Весь день мы по кругу ходили – казалось, уж на лядине вершка непрощупанного не сыскать, а к вечеру вновь на прежнем месте очутились.

– Все! – Хитрец на землю сел, уронил голову на руки. – Не могу больше!

– Надо! – Славен его за плечи затряс, будто не видел, что совсем старик выдохся. – Князь нас ждет.

Никогда не случалось мне видеть, чтоб Хитрец сорвал на ком злость свою, а тут довелось – не выдержал он, рявкнул на Славена:

– Говорил я тебе – в обход идти надо было! Уж давно бы за Сокольим Мхом очутились!

Тот на наставника волком глянул, но смолчал. Понимал вину…

Охотники потихоньку уж и костер собирать начали, да не терпелось сыну Старейшины свою правду доказать.

– Пошли еще разок, – сказал, – авось и выберемся…

На авось полагаться хорошо, да только не в серьезном деле. Не вывел нас авось – застигла тьма ночная прямо посреди болота. Ни на прежнее место, ни вперед – никуда уж не двинуться было. Да и тропка узкая едва под ногами умещалась – хоть стоя спи. Сердились все, хмурились, даже Медведь заворчал:

– Не след нам было еще раз идти…

– Ну, виноват я! Виноват! – крикнул Славен, чуть в слезы не срываясь. – Да что толку-то виниться теперь?

А толку с его сожаления и впрямь немного было. Плюхала вокруг седая тина, хрустели топляки, под ней веселясь, на небе звездочки ясные загорались.

Я на корточки присел, поглядел на звезды эти и понял вдруг, чего нам недостает, – веры! Все людям удается, во что верят сердцем – не разумом… Небось поверили бы, что к звездам дотянуться смогут, и дотянулись бы. Веры маловато в нас, чтоб через лядину перейти. Отчаялись рано…

И так захотелось родичей подбодрить хоть чем-нибудь, что вытянул из-за пояса дудку и затянул мотив неприхотливый, надежды да любви полный.

Каким он сложится – сам не знал, а только стоило мне глаза закрыть, как виделись страны дивные с садами зелеными, небом голубым, солнцем слепящим, людьми добрыми… И все улыбались мне, махали руками – к себе зазывали.

Не заметил я, как поднялся. Не заметил, как по тропе пошел. Уж очень хотелось до тех людей добраться, а зачем – и не думал даже. Они ко мне ладони тянули, пели голосами тонкими, будто дудке моей вторили. Горели на их ладонях огоньки призрачные. Яркие, со звездами схожие… С такими, небось, в ночи любой не заплутаешь и в беде не пропадешь…

Шел я, ног под собой не чуя, да не близились они, оставались далеко-далеко. Рвалась за огнями душа, будто тесно ей стало в человечьем теле, махала белыми крылами, меня над грязной болотиной поднимая, тянула вперед, всем топям и тьме наперекор.

Кричал кто-то позади, дудку перекрикивая, да мне не до него было – стремился к мечте своей, нежданно открывшейся… Бежал уже, ногами тропы не касаясь, но тут вынырнул из-под земли топляк, зацепил меня коротким кургузым щупальцем, бросил на землю.

Упал я, дудку выронил. Застонали жалобно люди улыбчивые, загасили огоньки, что в ладонях держали, и очутился я вновь в болоте, из которого выхода не было…

– Бегун! Бегун!

Кто-то тормошил меня, за плечи тряс…

Славен? Почему лицо у него такое, будто увидал пред собой блазня неприкаянного? Может, игра моя ему не глянулась?

Склонились надо мной и другие родичи. Странно глядели – удивленно, испуганно…

– Вы чего? – спросил и голоса своего не узнал. Показался он тихим, слабым.

– А ты сам погляди! – Лис рукой широко повел.

Глянул я да обомлел. Не было лядины гиблой вокруг, а стояли деревца молодые, сквозь их листву проглядывали поля, рожью засеянные. Обжитые поля – не бесхозные…

Я на Славена уставился недоуменно:

– Как же ты путь сыскал? Ночью-то?

– Я сыскал? – Он шарахнулся от меня в сторону, словно от безумца опасного, тихо забормотал: – Да я с места не сходил, покуда ты играть не принялся! А потом ты глаза закрыл, вскочил и побежал куда-то во тьму. Лис за тобой рванул – удержать, Медведь за Лисом, а уж я с Хитрецом – за ними. Только тебя не остановить было – бежал да на дуде свистел. По ней во тьме и искали тебя. Даже про топь забыли, так разъярились на твою выходку глупую. А когда нагнали тебя, то ты уж тут сидел, а дудка рядом валялась. Вот она!

Луна, блеклой красой кичась, из-за облаков выползла, осветила в его ладони дудку, которую я в болотине потерял… А все же не мог я через топь с закрытыми глазами пробежать!

Я еще раз на родичей глянул. Стояли, моргали на меня глазами испуганными. Нет, так притворяться даже Лис не смог бы… Выходит, я всех через Соколий Мох провел, сам того не ведая? Или были на самом деле люди те огненные, что манили меня, – им-то и кланяться надо?

– Ты, Бегун, правду скажи, – подсел рядом Лис, дожидаясь, пока брат огонь запалит. – Ты чего побежал-то? И глаза зачем закрыл?

Откуда я знаю, что за наваждение на меня нахлынуло?

Но Лис умными глазами помаргивал, в лицо мне глядел и ответа разумного ждал. Коли сказать ему про людей дивных – засмеет, коли придумать что-то иное – дотошно начнет расспрашивать да непременно ложь обнаружит.

– Отстань ты! – отвернулся я от него. – Устал я! Спать хочу…

Завалился на бок, будто и впрямь сном сморило, затаил дыхание.

Лис без ответа уходить не желал – тряс меня, с боку на бок перекатывая:

– Нет, ты скажи…

– Оставь его! Дай покой человеку! – рявкнул на брата Медведь. – Да сам выспись, а то поплетешься поутру, будто сон-травой опоенный!

Лис забурчал недовольно, но брата послушался, а я так глаз и не открывал до рассвета, хоть не шел сон. Все думал о человечках, которых в музыке увидел. Кто они? Может, духи добрые, людей от беды хранящие?

С утра Славен всех попозже поднял и потащил снова в путь. По словам Хитреца, до Терпилиц было рукой подать. Да не только Хитрец – поля ухоженные о том же говорили…

А вскоре и дорога под ноги легла. Не тропа узкая, к каким привыкли уже, а настоящая дорога, утоптанная да гладкая.

Тропки малые все крутятся, петляют, будто замышляют чего, а дорогам неповадно себя так вести. Они будто боярыни знатные пред всеми тропами – ведут путников чинно да напрямо. Разве иногда завернут немного вбок, чтоб показать – и они норова не лишены, да снова ровно тянутся…

Эта дорога с прочими не рознилась – вывела нас на берег большого, красивого озера – мне такое лишь в мечтах мерещилось. Сияла вода гладью серебряной, переливалась светлыми бликами, темнотой глубинной посередке пугала. Вокруг берега невысокая осока-трава росла, будто кружевной каймой воду окутывала… И название у озера загадочное было, устрашающее – Карабожа…

В этаком озере не купаться следует, а обходить его сторожко, опасаясь козней русалочьих. Уж коли водится где Водяной, так именно в его глубине непроглядной.

Но дорога, видать, иначе думала – подвела нас прямо к берегу. С него, ровными полоками, нависали над водой короткие дощечки, людьми лаженные.

Это кто же придумал так умно – чтоб в грязи прибрежной не мутиться да осокой не ранить ноги нежные, выложил мостки к чистой воде?

Я-то удивился, а Славен попробовал дощечки ногой велел, будто не раз такое диво видал:

– Остановимся, передохнем, от грязи болотной отмоемся.

Лис, его не дослушав, с разбега в воду чистую сиганул в одеже всей, к которой уж на века тина болотная присохла, а я все-таки осторожно приблизился – пугало озеро тихое покоем равнодушным, хоть водой угодило – чиста да нежна она оказалась, будто роса медвяная…

Лис плескался рядом на мелководье, фыркал недовольно:

– Экая грязища в этом Мху Сокольем! Никак не отмыть!

На него глядеть смешно было, да и от воды холодной бесшабашность веселая в тело вошла, – зацепил охотника словно ненароком:

– А ты и не смывай! Расспросов меньше в чужом печище будет – сразу все углядят, что мы из земель болотных!

– Ах ты! – Лис не обиделся, черпнул ладонями воды пригоршни полные и плеснул мне в лицо, задорно скалясь.

– Тише! – насторожился вдруг Славен, на дорогу косясь. Выскочил на нее, прижался ухом к земле, вслушался. Смолкли все, замерли в ожидании.

Каковы-то будут первые люди, в чужом краю встреченные? Коли приветят ласково – добрый знак, ладной дорога выйдет, а коли за оружие хватятся иль недоброе слово скажут – не будет нам пути…

Я к Славену вышел, мокрую срачицу натянул, поясом порты подвязал, оправился весь, прихорошился. Встречают-то по одежке…

Звук нарастал, близился, и наконец выплыла на невысокий холм телега, доверху мешками и бочонками груженная. По краям ее двое мужиков сидели, ногами босыми по земле волочились. Рубахи на них были серые, неприметные, порты до колена снизу подвернуты. На лицах тоска блуждала – видать, не проснулись еще, и лошаденка телегу тянула лениво, еле ногами двигая. Неказистая была лошаденка, но добрая – шерсть на круглых боках краснотой поблескивала, грива, косами заплетенная, на лоб шелковистой прядью падала.

– Стой, за-р-раза! – прикрикнул на нее возница, с нами поравнявшись, и, соскочив с телеги, смерил нас недоверчивым взглядом: – Доброго пути вам, странники.

Славен улыбнулся пошире, отозвался:

– И вам того же.

– Куда путь держите?

Мужичок уж так нас глазами ощупал, что, небось, ведал, у кого что в душе скрыто… Экий дотошливый!

– В Терпилицы покуда, а там видно будет. – Славен полправды сказал, а другую половину при себе оставил.

Оно и верно – места чужие, люди чужие…

– Коли так, то по пути нам! – Мужику мы, видать, глянулись – ухмыльнулся широко, пододвинул груз тяжелый, место в телеге освобождая.

Славен к нему не полез, да и охотники решили своими ногами шагать, а мы с Хитрецом взгромоздились на мешки мягкие, разболтались со случайными попутчиками.

Мужики оказались местными, терпилинскими. Жили они землей да скотиной; на неурожай нынешний сетовали, на дороги, дождями размытые, на Князя, осторожно, что большую мзду с них потребовал, на знакомцев каких-то, нам неведомых, что друг другу жить мешали… Ничем они с нашими мужиками не рознились – слова те же да пересуды о том же… Старший, тот, что лошадью правил, Горютой назвался, младший – Поведом. Были они родичами, как во всяких печищах словенских водилось, да жили хозяйством своим. Не совсем, правда, своим – больше стрыевым.

– Стрый у меня человек нарочитый, всеми почитаемый, – хвалился Горюта, успевая на лошаденку ленивую причмокивать. – Староста наш печищенский! Он вас непременно к себе зазовет, но вы не соглашайтесь – у меня изба ладная, его хоромины – не хуже. И угощу-попотчую вас на славу! Жена моя лучше всех баб в Терпилицах блины да пироги печет.

Повед засмеялся, унял гордеца:

– Что уговариваешь? Коли велел Вышата всех гостей к нему отводить, так не станешь же спорить с ним!

Стало быть, старосту ихнего Вышатой зовут? Красивое имя, звучное, не то что у меня, будто у собаки, на зверя натасканной, – Бегун…

Горюта с родичем спорить не стал – понурился да так и помалкивал до самого печища. Лишь завидев издали забор невысокий, приободрился, гаркнул на лошаденку:

– Пошевеливайся, кляча ленивая!

Ту понукать было ни к чему. Понимала – как придет домой, овса дадут, поклажу снимут, – побежала резво, застучала весело копытами по пыльной дороге.

На нас поглядеть все печище высыпало. Бабы в серниках да платах белых, девки с косами до пояса, детишки с глазами, будто огоньки светлые… Столпились возле телеги, проходу не давая, гомоня на все лады…

Повед да Горюта сидели гордые, спины выпрямив, словно не болотников неведомых привезли, а знатных бояр аж с самой Ладоги.

– Ну-ка, посторонись! – рявкнул кто-то властно.

– Вышата… Вышата… – зашелестели в толпе. Отхлынули от телеги в разные стороны, смолкли, на высокого грузного мужика глядя, что к нам неспешно шел.

Я от изумления аж рот разинул. Уж на что наш Медведь велик да силен, а со старостой терпилинским, пожалуй, и ему не совладать было бы! Срачица нарядная на могучих плечах Вышаты чуть не лопалась, шея едва в ворот влезала, а на руки не всякий бы и глянуть отважился – бугрились они могучими мускулами, пугали толщиной да мощью. Были, верно, у Вышаты прадеды кузнецами – усмиряли огонь Перунов, иначе откель бы в нем такая сила взялась…

Он приподнял ладонь, нас привечая и глубокими карими глазами с головы до пят обшаривая. На рогатине Славена взор задержал, возле Хитреца, маленького да щуплого, хмыкнул презрительно, а Медведя завидя, вскинул горделиво голову, будто петух бойцовый…

– Милости просим, – загудел низким, сочным голосом.

Тут же из-за спины его широкой вынырнула дородная краснощекая девка с караваем хлеба в руках. За ней засеменил, спотыкаясь и робея, мальчишка лет шести от роду, верно сын иль внук Вышатин. В руках держал он блюдо расписное, со стопками берестяными да горочкой соли посередке.

Девица замешкалась возле нас, растерялась – кому первому угощение поднести… Вышата негромко цыкнул, глазами на Славена указал – признал в нем старшего. Девка румянцем стыдливым залилась, протянула Славену хлеб ароматный:

– Будьте нам гостями добрыми…

Парнишка, уж притомившись блюдо держать, быстро под ее локоть подлез, сунул Славену чарки под нос:

– Отведай вина старградского, редкого…

Странные нравы тут – наши питьем чужим никогда б гостя не попотчевали, свою гордость имеючи, да не мне обычаи здешние судить…

Славен к парнишке склонился, стопку в руки взял и опрокинул в рот. Затем каравай разломил, улыбнулся хозяину, в соль макнул да кусил. Теперь и захоти он кого в печище обидеть – не смог бы. Кто угощения с гостевого стола отведал, тот уж руку на хозяев поднять не осмеливался…

За ним остальные родичи хлеба да вина вкусили, и все с видом важным, будто свершали какое таинство великое, а мне не впервой такая встреча была. В дальних печищах болотных меня так частенько привечали. Потому и опрокинул чарку в рот, к запаху ее не принюхавшись, – забыл, что паренек о вине старградском говорил. От привкуса незнакомого зашелся кашлем.

– Закусывай, закусывай! – быстро подскочил Повед, на ухо зашептал.

Я, зажмурясь, хлеба хватил, потянул носом его запах сочный… Хорош был хлеб, да все не по-нашему пахнул.

То ли от вина забористого, то ли от хлебного запаха, но потеплело вдруг у меня в груди, показалось – все здесь знакомцы старые. Пошел за Вышатой с легким сердцем и чистой душой.

Горница в избе его большой да просторной была. Я и не заметил, как ввалились в нее за нами следом почти все терпильцы, как быстро и ладно на стол накрыли, как гулянье затеяли… Плыло все в голове, мутилось. То сном казалось все, то явью. Славен вроде с Вышатой в обнимку сидел, втолковывал ему что-то, а других родичей я и не видел вовсе, взором то и дело на чужие радостные лица натыкаясь.

Гомонили все, каждый о своем, за руки меня трясли, угощения чуть не в рот совали, да время от времени заливали их горячительным вином, коим еще на дворе поить начали…

Чьи-то ласковые руки гладили мои волосы, забирались под срачицу, будоража прикосновениями нежными. Пытался отринуть их, да вдруг вспомнилось детство, заботы материны, и, вместо задуманного, зарылся в них щеками горячими и заплакал безудержно, тихо всхлипывая… Чего заплакал?

Славен

Не ждал я, что встречу когда-либо людей таких – добрых да веселых. Терпильцы будто сговорились нас вниманием и заботой после долгого пути согреть. Наперебой к себе зазывали, баню для нас чуть не всем печищем топили, девки одежонку нашу в золе постирали, и все это с гуляньями да песнями, будто в праздник какой.

Кутили мужики здешние широко – начали, едва нас приветив, а потом, дождавшись, покуда мы от пыли дорожной отмоемся, еще задорней веселье разнесли. Я в шуме и плясках уж и уследить не успевал, кто да где из родичей моих. Хитреца еще замечал изредка, Медведя с Лисом углядывал, а вот Бегуна сыскать не мог – пропал он, будто в воду канул.

На расспросы мои Вышата рукой махнул – не волнуйся, мол, сыщется… Поверил я ему, хоть и не прост оказался Староста терпилинский – с виду походил на увальня добродушного, но нутром зажимист был на редкость. Как услышал, что прошу помочь через озеро перебраться, ухмыльнулся в кудрявую бороду, загудел неспешно:

– Я бы и рад помочь, да ладьи прохудились у рыбаков наших…

Ладьи? Как бы не так: по глазам было видать – прохудилась совесть у него, несмотря на все гостеприимство внешнее! Да делать все одно было нечего – не в обход же озера идти, дни терять понапрасну. Нас в Ладоге Князь ожидал.

Прищурился я – впервой о деле важном сговариваться приходилось – и намекнул хозяину:

– Может, коли плату дам за новую ладью, так ты со мной старой поделишься?

Он расхохотался довольно, забасил:

– Мне многого не надо – пяти кун хватит.

Пяти кун?! Да он спятил вовсе – этакое богатство за расшиву плохонькую!

– Куна, не более!

– Э-э, нет. – Вышата твердо на своем стоял, понимал – деваться мне некуда, уступлю рано иль поздно. – Да так и быть, по нраву ты мне – возьму с тебя четыре куны всего, себе в убыток…

Экий купец! Ездить бы ему по городищам да торг вести, небось уж богаче Князя Новоградского был бы!

– Две! – уперся я.

– Три, – прикрыл он глаза хитрые, сузил их, словно кот, сметану почуявший. – Это мое слово последнее. Иль соглашайся, иль в обход Карабожи ступай. Дня через три, коли в Горелом не пропадешь, может, и выберешься к Русалочьему, а через него уж других перевозчиков сыщешь!

– Ладно, – сдался я. – Твоя взяла! Три куны, да чтоб завтра поутру была готова ладья!

Не мог я больше торговаться – уж слишком душно да шумно было в избе. Не привык я к многолюдью такому, терялся в нем, мыслить не успевал… А терпильцы, видать, привыкли – чадь Вышатина себя в тесноте да шуме словно рыба в воде чуяла. Пили все, ели да галдели о своем, соседей не слушая. Где-то ругались шумно, в дальнем углу смеялись истошно, а кто-то визжал пронзительно, потасовки, без которой гулянье не обходится, пугаясь.

Вышата расхохотался, восторженно облапил меня:

– Молодец! Лады!

Ухватил за поневу пробегающую мимо девку с кувшином в руках, велел ей:

– Ставь сюда!

Да пояснил коротко, могучими лапами по-братски, будто железными тисками, зажав:

– Дело порешили ладом – теперь и погулять можно!

Рука его огромная потянулась ко мне с большой, доверху наполненной чашей:

– Выпей, гость дорогой, уважь хозяина!

Я через силу заглотил мутную белесую жижу. Уж не знаю, где раздобыли они это вино, да только закружилось все у меня пред глазами, даже лицо Вышаты расплылось блином размытым. Откуда-то из дымовой завесы появился Повед с заплывшим глазом и распухшей, в крови запекшейся губой. Кто ж его так? Иль сам упал неловко? Второе скорей – уж больно его шатало из стороны в сторону, чудом на ногах стоял…

– Брат, выпьем, брат… – слезливо попросил он, на колени ко мне падая. А потом вдруг спросил, глаза грозно расширя: – Или ты мне не брат?

Небось, ежели скажу, что не брат, в драку полезет…

Я руками неловкими налил по чарке ему да себе, успокоил:

– Брат, брат…

Думал, на том дело и кончится, да не тут то было – терпильцы, будто с цепи сорвались, все со мной побрататься да выпить вместе возжелали. Знать не хотели, что не в силах я один столько вина выхлебать, не слушали отговорок, упрашивали слезно и обидчиво, коли отказывал. И Вышата куда-то подевался, будто вовсе его не было. Сперва я лица чужие разбирал еще, а потом слились они в один поток, понесли меня, за собой утягивая, куда-то и канули в темную тишь…

Очнулся я утром. Яркий солнечный свет ударил по глазам, а когда распахнул их, решил – все еще в дурмане плыву.

По горнице будто Кулла промчался и все разметал. Вперемешку валялись столики кургузые да лавки длинные, а меж ними, постанывая да похрапывая, тела людские покоились…

Я сел с трудом, окликнуть попробовал девчушку, что мимо с кувшином шла, да горло будто кто выжег – не чуял голоса своего, а в голове гром Перунов громыхал, перекатывался. Благо сама она меня заметила, присела рядышком на корточки, краем рубахи белой пола коснулась – этакая ласточка вешняя, над полем бранным пролетевшая, – протянула мне кувшин, сказала, видать матери подражая:

– Выпей, голубчик, рассолу. Полегчает.

От холодного да соленого и впрямь полегчало. Даже подняться смог и на поиски родичей своих отправиться. Бегун меня беспокоил, и Вышату сыскать хотелось – на свежую голову иль на вином одурманенную, а уговор у нас был!

Хитреца я почти сразу нашел. Сидел он, к стене привалясь, поводил вокруг глазами бессмысленными. Меня увидал, заулыбался глупо, встать силясь, а потом руками в стороны развел обреченно – не могу, дескать.

– Сиди уж, гость дорогой! – хмыкнул я и дальше побрел.

Девчоночка малая, та, что рассола мне подсунула, скользнула мимо, улыбнулась одними губами, делом занятая.

Ох и ловко же она с мужиками осоловевшими управлялась! То одному, то другому напиться принесет, рубаху поправит, волосы пригладит. Привыкла, видать…

Я о вине, какого вчера не менее ведра выпил, вспомнил, привкус его на губах почуял и чуть не сплюнул тут же на пол. Нет, ни за какие посулы не стану более незнаемых вин пить! Наша медовуха сердце не хуже веселит, а голову оставляет легкой и свежей. А уж сочна да ароматна как! Что пред ней вина любые заморские…

– Ищешь кого-то? – подошла ко мне девчушка, в глаза заглянула. Ох, добрая из нее девка вырастет – ладная да расторопная!

– Своих…

– Там они, – не дослушав, указала девочка в дальний угол и засмеялась задорно: – Вечор силой мерились, на двор ходили, да обратно едва вернулись – тут же и упали… Богатыри!

Она челку светлую со лба откинула, пошла дальше, головой покачивая да про себя над пришлыми бочотниками, что толком и в избу войти не сумели, потешаясь.

Теперь оставалось лишь Бегуна да Вышату сыскать… Где только?

Пахнуло из дверей сырой прохладой утренней, вошел в горницу знакомец старый, Повед, принялся мужиков сонных растрясывать и на двор выталкивать. Те бурчали, но не протестовали – шли прочь, тупо по сторонам глазея…

– Эй! – окликнул я Поведа. – Бегуна не видел?

– Не-а. Может, на дворе он? Может, и так…

Я шагнул на крыльцо низкое, оглядел двор, солнцем залитый. Не было Бегуна средь снующих людей. И средь тех, что, еще к свету не привыкши после сумрака избяного, на солнце жмурились, тоже его не видел…

– Ой, горюшко-о-о-о!

На крыльцо выскочила простоволосая баба, в сернике измазанном да поневе драной, чуть меня не ринув, завопила исполошно:

– Люди-и-и добрые! Что же это делается!?

Я и глазом моргнуть не успел, как вырос с ней рядом Вышата, рявкнул грозно:

– Цыц, баба.

А меня прихватил за руку и силком обратно в избу втянул. Лицо у него суровое, злое было – совсем не то, на какое вчера глядел.

– Смотри! – рыкнул он на меня и откинул полог тяжелый, лавку прикрывающий.

Уж на что худо было нашим, а поглядеть, в чем меня Вышата винит, подошли. По голосу его неладное почуяв, уж за ножи да топоры придерживались на всякий случай…

Я бы и сам за рогатину хватился – не себя защищать, а поучить кой-кого из родни своей болотной! Лавка-то не пуста оказалась! Жмурясь от нежданного света, лежал на ней Бегун. А к плечу его молодая да ладная баба прижималась, косила на обступивших мужей глазами длинными, шкодными… Другая смутилась бы наготы своей да краской залилась, а эта потянулась лениво, кошкой разнеженной, поднялась, шкуру скинула и, натягивая на налитое тело исподницу длинную, бросила порты Бегуну, от света да исполоха одуревшему…

– Ты?! – Из-за моей спины Повед вывернулся, к бабе подскочил, гневом наливаясь. – Стерва! Змея!

На Бегуна замахнулся кулаком, в рожу ему метя:

– Сученок!

Бегун вскочить успел, уклонился, а отвечать на удар не стал – виноватым себя чуял.

Зато баба, недолго думая, влепила Поведу затрещину:

– Дурак! Нет бы промолчать, так ты всех созвал на свой позор полюбоваться. Тьфу!

Под ее гневными словами тот сник, покраснел. И защитить его было некому – наши еще и понять ничего не могли, а терпильцы глядели испуганно – виданное ли дело – гость, коему и почет и уважение оказали, чужую жену опозорил?!

Вышата меня в сторону оттолкнул, ринул бабу нахальную на лавку, рванул на ней исподницу, белое тело обнажая:

– Голяком ходи, коза блудливая! Чай, не застыдишься!

– Тебе ль не знать, почему стыда во мне нет?! – завопила та, слезами наливаясь и прикрывая пухлую грудь краями разодранными. – Не ты ли меня силком за дурня этого отдал?! Сестру родную продал за резан!

По щекам ее, прокладывая мокрые дорожки, побегали слезы.

– Что уставились? Пошли прочь! – загрохотал Вышата на чадь столпившуюся.

Те попятились боязливо, взоры потупив, к двери потянулись…

– А вы, – полоснул по нашим лицам взглядом тяжелым, будто топором, – останетесь!

– Я тоже! – Повед губу закусил. Да куда ж гнать его – не уйдет ведь, ни добром, ни худом. – Она все же жена мне…

Я чуть не закричал с досады. Что ж за невезуха такая?! Угораздило же Бегуна среди всех баб одну выбрать, да ту, что сестрой Старосте приходилась и женой знакомцу, в печище приведшему!

Вышата дождался, пока людская толпа из избы выплеснется, унял ярость, успокоился.

– Кто за этого, – спросил холодно, в Бегуна пальцем ткнув, – ответ держать будет?

– Кто бы ни держал, бить-то будут всех, – небрежно заметил Лис. Повед ухмыльнулся криво и злорадно, кулаки сжал.

– Не будут бить. Я не допущу, покуда вы на моем дворе да в моем печище! – Вышата по горнице зверем словленным заходил, а затем перед Поведом остановился, окатил словами суровыми: – Миланью прочь выгоню! Сестра она мне иль нет, а блуда не потерплю!

– Как же так? – охнул Повед, бледнея.

– Ты, коли хочешь – с ней отправляйся!

– За что?! – Повед перед ним на колени кинулся, схватил жену за волосья растрепанные, пригнул ее голову к полу: – Кланяйся, Миланья! Кланяйся, моли брата!

– Вот еще! Слизняк ты гадкий! – Она вывернулась из его пальцев, стрельнула глазами на Бегуна, усмехнулась зло: – Ты, парень, куда его лучше!

– Недолго ему в лучших ходить! – расхохотался Повед, совсем спятив с отчаяния. – Убьют его мужики наши, как прознают обо всем!

Багровея к нам придвинулся:

– Всем вам не жить!

Ишь, распетушился, раскукарекался! Обидел его Бегун нешуточно, но всех за то убивать – это слишком уж…

– Цыц! – Вышата навис над ним тучей. – Уйдут они из печища целыми и невредимыми! Княжья воля моей выше – не смею я их тронуть, покуда они воли Княжьей не выполнили!

Повед зыркнул на него яростно, но промолчал. Со Старостой не очень-то поспоришь – он всему печищу голова.

Да и остальные мужики, что во дворе столпились, помалкивали, хоть и глядели неприветливо, покуда Вышата нас сквозь толпу проводил. Бабы хмурились, плевали вслед, а кто-то даже вякнул негромко:

– Вороги пришлые!

Да замолк, узрев, как Вышата плечи развернул.

У меня щеки стыдом горели – совестился за Бегуна да и за себя самого, за ним не доглядевшего. Знал ведь, как он до девок охоч!

– Дальше сами ступайте. – Вышата остановился у печищенской ограды, махнул рукой. – Да не медлите!

Мужики у нас на расправу скоры – не разберут ведь, кто виноват, кто прав.

– А ты разобрал? – спросил я.

Показалось вдруг – не злится на нас Вышата, а ведь он первей других обиду должен бы был затаить.

– Я сестру хорошо знаю. Она виновата. А может, и моя есть в том вина… – Он нахмурился, покачал головой. – Ее понять можно – какой из Поведа муж…

«Зачем отдавал тогда за него?» – спросить хотелось, но сдержался, поклонился в пояс, рукой земли коснувшись, и пошел, не оглядываясь, прочь. Побежал бы, да зазорным считал убегать, будто и впрямь испугался гнева мужицкого. Что мне кулаки печищенцев, коли я именитым воем стать собираюсь?!

– Поспешил бы ты… – обгоняя меня, посоветовал Медведь. – Догонят – не отобьемся!

– Там видно будет… – поморщился я. Не понравилась трусость охотника. – Да, может, и догонять никто не станет.

– Неужто не слышишь? – Лис усмехнулся, поравнявшись с братом, на меня шалыми глазами поглядел.

– Чего?

Ничего я не слышал – тишь да покой кругом… Хотя… Гудела дорога, будто топало по ней не нас пятеро, а дружина Княжья.

– Небось, всем печищем бить будут… – тихо буркнул Лис, шаг прибавляя.

Тут и у меня слабое сомнение шевельнулось – уж больно грозно дорога под ногами дрожала. Вой я иль не вой, а с целым печищем сам Князь не совладал бы…

Впереди уж кусточки показались, за ними лесок открылся, а там и до озера, сплошь молодняком укрытого, рукой было подать. Глупо в драку лезть, когда без нее обойтись можно… Да только деваться куда? Даже коли побежать сейчас – увидят нас терпильцы.

– Сюда! – Из кустов женское лицо выглянуло и рука тонкая, к себе зовущая. – Сюда!

Миланья? Откуда? Зачем?

– Быстрее же, неуклюжие! – громким шепотом торопила она.

Сама дышала едва, плат расписной на затылок сбился, щеки пятнами красными полыхали. Видать, прямиком по полям бежала, чтоб нас нагнать…

Бегун нырнул в кусты, Лис за ним… А я не решался. Бабе довериться, что голову в петлю сунуть – иль беды жди, иль избавления нежданного…

– Пошли! – Медведь меня чуть не забросил в заросли пышные и сам рухнул сверху, всем телом к земле придавив. Покатились так, в обнимку, в овражек, за кустами не примеченный.

– Пусти! – забрыкался я.

– Тихо! – Он меня по-прежнему к земле прижимал, лишь сдвинулся немного, голову освободив. – Молчи да смотри.

Мог бы и не упреждать – сам я на дорогу, без указок его, глядел. Как не поглядишь, когда неслось по ней пыльное облако, топали в нем тяжело ноги людские. Я едва в пыли мужиков терпилинских различил… Злых, красных, с кольями да вилами в руках. Не наказывать нас они бежали – убивать… Сколько же их за нами вымахнуло?!

– Это он… – шепнула тихонько Миланья и, глаза мои удивленные заметив, пояснила: – Муж мой. Сам не пошел – духу не хватило, зато всех родичей натравил – до вечера теперь будут вас по дороге сыскивать…

– Ну, Бегун! – развернулся Лис к певуну. – Удружил ты нам, кобель похотливый!

– А ты на него рот-то шибко не разевай! – одернула его Миланья. – А то крикну – воротятся мужики наши и мигом тебя замолчать заставят.

Она покраснела и вдруг улыбнулась печально:

– Не он виноват – я его в постель затянула. А он и не ведал ничего, вином одурманенный.

Вот дело неслыханное – сама в позоре призналась без робости! Наших баб пыткой не заставили б на себя самих клепать, а эту и не принуждал никто – сама открылась…

Она на меня глянула грустно:

– Не суди, не знаючи… С Поведом жить, что с блазнем холодным – ни сердца, ни постели не греет!

Сказала и вновь на дорогу уставилась…

Мужики протопали уже, и стелилась она пред нами пустая да ровная, но попробуй вылези… Медведь, видать, о том же подумал, оттянул ворот срачицы, от натуги взопрев, вздохнул:

– Куда ж нам теперь?

– В Горелое – больше некуда, – быстро ответила Миланья. – Туда наши не ходят, боятся.

И Хитрец говорил похожее что-то…

– Чем же страшно оно?

– Того не ведаю. – Она платок сбившийся поправила, улыбнулась задорно. – По мне – так везде, где Поведа нет, хорошо!

А ведь красивой она бабой оказалась! Как я раньше не приметил этого? Хотя и догадаться мог бы: Бегун красоток сердцем чуял, ему ум светлый да глаза ясные для того не надобны были…

Хитрец тихонько, голову поднять опасаясь, ко мне подполз, потянул из мешка телятину. Локтями по влажной траве оскальзываясь да ругаясь на кусты низкие, растянули ее на земле, принялись пальцами водить, путь искать. Миланья через плечо Бегуна перегнулась, засмеялась:

– Не надобны вам рисунки эти! До Горелого вас сама доведу да там жить останусь. Там меня никто не сыщет.

– Одна, что ли?

У меня аж дух захватило – эх, этакой бы отваге да сердце верное – цены бы бабе не было!

– Я и одна смогу, чай, не раз уж сбегала…

Лис ухмыльнулся, потянул ее за поневу, шепнул:

– Коль тебе наш Бегун глянулся, так и его с собой оставь, а то с ним морока одна!

– Ты! – Бегун привстал, замахнулся на охотника, но тут же обратно ничком кинулся. – Идут!

Терпильцы не бежали уже – тихо шли да зорко по сторонам поглядывали. Уразумели, наконец, что успели мы с пути тореного соскочить… Теперь я их и разглядеть толком смог. Спасла нас Миланья от смерти верной. Мужики были все охотникам нашим под стать – рослые да крепкие. Рубахи их, от пота взмокшие, к спинам могучим прилипли, рожи, точно солнце вешнее, жаром пылали…

– Догнали? – Навстречу им Повед шел, опасливо по сторонам озирался. С ним рядом Вышата махиной грозной неспешно шагал.

Один из мужиков вперед выступил, развел руками:

– Утекли тати… Спрятались…

Остальные загалдели тут же, обсуждая, что да как. Тонкий голос Поведа все остальные перекрыл, понесся визгливым лаем:

– Это сестрица твоя дурная им помогла!

Тявкал он на Вышату, будто щенок-одногодок на пса матерого – прикрикнет тот, и он, хвост поджав, на брюхо ляжет. Но Вышата помалкивал, потому и орал Повед, отважно грудь выпятив:

– Почему не удержал ее? Вышата плечами пожал, удивился:

– Разве я ей муж?

Повед ногой топнул, пыль взметнул, но возразить не смог – нечего сказать было.

– Чего шумишь? – спокойно проронил Вышата. – Чай, не всю жизнь они по кустам да лесам будут сидеть – на дорогу выйдут. Покарауль их, коли хочешь, а мне с тобой да твоей женой строптивой возиться недосуг.

Он к печищу повернул, зашагал широко, не оглядываясь. За ним потянулись мужики, пыл боевой уняв. Повед, ворчать не переставая, последним двинулся. Уж скрылись все, а его рубаха все еще пятном белым меж кустов маячила…

– И нам пора, а то додумаются – по кустам шарить примутся. – Миланья потянула меня за рукав. – Есть у меня тропка заветная, никому, окромя меня да Вышаты, неведомая. Она к Горелому приведет…

Выбирать не приходилось. Встал я, отряхнул колени и спину, глиной изгвазданные, мешок на плечи вскинул да вдруг, ни с того ни с сего, слова, Чужаком сказанные, вспомнил. До того верны они оказались, что аж пот холодный меня прошиб.

Неужто так далеко зрил сын Сновидицы, материнской ворожбе научась? Уж сколь прошагали мы к цели заветной, а еще ни разу не довелось мне пути выбрать. Через лес загадочный нас Хитрец провел, через Соколий Мох топкий – Бегун, а нынче впереди всех Миланья шла, дорогу указывала…

В который раз сжалось сердце, рванулось из груди, беду и вину свою сыскивая, вскричало исполошно да беззвучно: где же ты, Чужак, где?..

Миланья

Когда я поняла, что отличаюсь от других, – в детстве раннем, когда в дальний лес убегала да вдыхала полной грудью запах прелых листьев, иль чуть позже, когда рано утром появились в нашем печище люди с искаженными страхом лицами и горящими палками в руках да принялись швырять эти палки в мирно спящие избы? А может, еще позже, когда, стоя перед братом, выла я по-волчьи, не разбирая его речей и лишь одно твердо зная: хочет он запереть меня в золоченую клетку и отобрать все, ради чего жила я на свете, – свободу мою, просторы вольные, душу широкую?

Когда бы ни поняла я сути своей, а казалось, всегда ведала, что живут во мне две половинки разные и стоит захотеть лишь, разлепятся они, превратят меня из человека в зверя могучего, вольного… И мать моя такой была. А вот отец – иным. Вышата, брат мой, в отца пошел, а я в мать удалась.

Почему мать, красивая да статная, именно отца моего в мужья выбрала, как слюбился он с женой-оборотнем – кто знает, а только жила мама с ним без ссор и обид, покуда не появились в нашем печище поджигатели и не спалили ее, с отцом вместе, в избе родимой.

Отцу предлагали, правда, уйти, да отказался он – видать, не мыслил себя без жены.

– В жизни, – сказал, – не называл я ладу мою нежитью и в смерти так не назову!

Стоял он в свете факелов гордый, прямой, закрывал мать грудью могучей, улыбался жестко смерти в лицо. Один из пришлых в него огнем ткнул, рявкнул:

– Чем обаяла тебя оборотниха? Очнись!

Он засмеялся презрительно, сверкнул глазами серыми:

– Самому тебе очнуться впору. Ты сейчас любого оборотня страшней!

Из толпы мужик выступил. Борода у него черной лопатой на грудь свисала, на плечах сильных болталась шкура волчья, наизнань вывернутая.

– Что с ним разговаривать! – заорал. – Жги их, нежитей!

И первым в дверь приоткрытую факел смоляной кинул. Остальные навалились на отца кучей, втолкнули его с матерью в избу да дверь подпоркой придавили.

Я с Вышатой в это время в кустах сидела. Зажимал он мне рот ладонью, шептал:

– Молчи, молчи…

Я и молчала, пока не ушли все, а потом разрыдалась так, как никогда более не доводилось. Слезы те и привязали меня к пепелищу страшному, будто канатом пеньковым. Ни днем ни ночью забыть его не могла. А Вышата старое из памяти выкинул – новым жил…

Как сгорели все наши родичи, он меня в Терпилицы повел и по пути наказывал строго:

– Будут расспрашивать – рта не открывай! Сам на все расспросы отвечу! Злобны люди да недоверчивы – сказанешь что не так, мигом вслед за родителями нас отправят!

Что я, девчонка, взрослому мужу до пояса лишь достававшая, знать могла о злобе людской? Брата слушала. Потому и молчала, когда лгал он о волках странных, нас из родного печища выкравших… Молчала, губу закусив, когда выдумывал он про то, как худо нам средь оборотней жилось, как убежали мы от них, как по полям скитались, покуда в Терпилицы не вышли. Все время молчала, как он велел, да не сдержалась, всхлипнула, слова Старосты терпилинского заслышав:

– Спалили охотники печище оборотней. Нечего вам страшиться теперь…

– Радость-то какая! Радость… – выговорил Вышата и заплакал, словно от радости.

Лгал он худо, сбивался на каждом слове, но слезы-то настоящие по щекам текли – поверил мальчишке Староста, принял в свою родню. Не сразу, правда, поверил – сперва серебром к груди его приложился. Вышата не дрогнул, спокойно серебряный кружок на теле своем стерпел. Он-то не был оборотнем… Зорин, Староста терпилинский, успокоился – ко мне и не подошел даже. Пожалел, видать, кроху испуганную да беззащитную…

Как приживались мы с братом в чужом селе, как в силу входили – разве в том дело, да только немного лет прошло – стал Вышата крепким молодцем, Старостой за сына почитаемым. Да и меня боги красотой не обделили. Дивная она у меня была да дикая, как я сама. Стали парни на меня заглядываться, к Зорину в избу по делу и без дела ходить, но не хотела я их любви. Болело сердце ночами лунными не по милому-суженому, а по тиши лесной, где в шорохе каждом знакомца чуяла, да в запахах, будто в воде родниковой купалась…

– Не смей в лес ходить! – твердил Вышата. – Убьет он тебя, как мать нашу убил. Ты жить должна, как положено, человеком. И замуж, как все девки, выйти должна – хочешь ты того иль нет!

Смеялась я его словам – не верила, что стану в обнимку с кем-нибудь из парней знакомых спать, а брата все же слушалась, сдерживала порывы звериные, не глядела на луну, не ходила в глухомань лесную. Только к Горелому, как пепелище звать стали, бегала. Садилась там не остов избы родной и вспоминала голос материнский, сказы ее заветные.

Многое она сказывала, да мала моя память в те годы была – расплескала, растеряла все… Помнила лишь, что когда-то были в нашем роду люди, не оборотни, да случилось однажды, в века стародавние, к печищу нашему Болотову Змею сесть. Ладно бы, просто отдохнул он и дальше полетел, ан нет! Натура у Змея оказалась подлая да жадная – утянул он все стадо, что рядом с печищем паслось… Не ведаю уж в точности, как там дальше дело было, а знаю одно – озлились люди да снесли Змею головы его прожорливые. Жаль, в ярости не вспомнили о Болоте, который Змеев, будто детей своих, пестовал. А он явиться не замедлил. Гневный, темный пришел к печищу, словно туча грозовая. Людям смириться бы да в ноги сыну божьему кинуться, а они похватали оружие свое неказистое и на бой вышли. Болот, их завидя, ухмыльнулся и так сказал:

– Не буду я казнить вас. Сами вы участь свою выбрали. Не словом ссору решаете – дракой, будто не люди вы вовсе. А коли так, то и быть вам да потомкам вашим нелюдьми!

По его словам взметнулись огромной волной сразу оба озера, печище в объятиях державшие, и сорвали с берегов тех людей, что к воде ближе стояли.

– Были люди земные – станьте нежити водяные! – крикнул Болот.

По словам его обернулись люди, водой унесенные, кто кем – кто Сомом-перевертышем, кто Водянником длиннобородым, кто Ичетиком-малолеткой, кто Русалкой зеленовласой, а кто и Берегиней-красавицей… А оставшиеся с той поры стали чуять в себе зверя дикого. Днем тот зверь в теле человеческом мирно спал, а ночами из него выворачивался да на охоту бежал.

Мать сказывала, будто наши оборотни худа не творили, и отец о том же говорил, да трусливы люди, боятся всего, чего уразуметь не в силах. Исчезала скотина в соседнем печище – винили оборотней, ребенок в лесу пропадал диким зверям на расправу – опять оборотни виноваты были… Люди из печищ соседних уходить начали, в другие места подаваться, а те, что остались, воспылали яростью безрассудной – вот и сожгли избы наши. А в них спалили вперемешку и оборотней безвинных, и тех, что с ними вместе жили да не жаловались.

– Не держи зла на них, – просил Вышата. – Люди они – не более.

– Да не менее! – огрызалась я на уговоры его. Понимала – сам он дара оборотнического лишен, потому за людей и ратует, да только уразуметь не могла, почему мы, оборотни, мирно с людьми соседствовали, а они нас гнать да винить не переставали? Мы-то беды свои на их плечи не взваливали! Спорили мы с Вышатой, и чем дальше годы бежали, тем злее наши споры становились. Любил меня брат, и я его тоже, но не уживались вместе. Хотел он, Болоту наперекор, из меня простую бабу сделать, а я оттого лишь больше зверем себя чуяла. Он понять не мог – на своем настаивал, добра мне желая да смерть жуткую родичей наших помня. Для того и мужа мне сыскал, насильно за него отдал. Не то чтобы совсем насильно – уломал уговорами и посулами. Поверила я его речам – отказалась на миг от вольной половины своей. Отказалась и поплатилась за то. Утром увидала возле плеча своего, на ложе смятом, не мужа любимого – человечишку жалкого, глупого. Разозлилась так, что еле сдержалась, глотку ему не разодрала. Погано было и вспоминать о ночи той, да муж не унимался, тянулся к телу моему, его отвергающему, будто мотылек к свету. Приставал без конца, руками лапал, где мог, слюни пускал и губами липкими пытался в мой, сжатый накрепко, рот тыкнуться.

Может, и притерпелась бы я когда-нибудь, но однажды, от ласк его постылых одурев, не выдержала, убежала туда, где вольно себя чуяла, – на печище горелое и нежданно тех встретила, кого уж и во снах видеть перестала.

Дело было вечером поздним, солнышко уже краем желтым за лес закатилось. Сидела я на полене, единственном от родного дома уцелевшем, слезы лила, как ВДРУГ услышала вой. Тихий, далекий… Сперва подумала – волки, и удивилась, страха не почуяв, а затем углядела вокруг точки яркие – глаза да кинулась к ним, мигом признав. Даже не поглядела, что не людьми явились мне родичи сожженные, а косматыми волками. Цеплялась руками за шерсть волчью жесткую, щекой о нее терлась, по именам родичей кликала. Только матери средь них не видела. И так захотелось мне о ней узнать, что потянулась душа из человеческого тела, вывернулась наизнанку серебристой шерстью, высунулась когтями крепкими. Почуяла я себя сильной, свободной, смешными показались страхи мои да напасти. Прыгнула повыше, новое тело опробуя, и засмеялась-завыла радостно. Родичи мою песню подхватили, и услышала в их голосах все, о чем спросить желала.

Пришли они с кромки, где волками жили теперь. Была у них там стая своя, да и вожак свой, только матери моей средь них не оказалось.

– Она с отцом твоим один путь избрала, по нему идет, – объяснял-плакал мне на ухо Ратмир, дружок мой давешний, с родителями вместе в избе сгоревший. – И тебе к нам хода нет, покуда смерть тебя не возьмет. Тогда лишь тело свое человечье навсегда сбросить сможешь…

Нравился мне Ратмир. Был он красив и умен – не чета мужу моему, заморышу. Сила вольная в каждом движении его пела. Иначе и быть не могло – Ратмир вожаком был, всю стаю водил за собой. Кабы была на то моя воля, век бы я с ним не разлучалась, но утро пришло, не спрашивая, и пропал Ратмир. А с ним вместе и родичи мои.

Очнулась я на полене, где слезы лила, огляделась да пошла домой, и веря в сон чудный, и не веря…

Повед в тот день не трогал меня, словно чуял – опасной я стала, злой, а Вышата в тихое местечко отозвал и пространный разговор повел. Что нельзя, мол, мне распускаться да половинке своей волчьей потакать.

Братом он мне был – чуял, случилось что-то, а что, не знал – беспокоился. Зря беспокоился – на другую ночь я, Поведа ублажив, скоренько в Горелое побежала. Хотелось сон свой проверить, а того пуще – на воле погулять, силу звериную в теле почуять. Волком обернулась даже легче, чем в прошлый раз, – едва Ратмира увидела да и перекинулась тут же. В ту ночь впервой и на охоту лосиную с ним сходила, вкус крови живой поняла. Сладкий вкус, ни с чем не сравнимый…

Утром долго от малейшего пятнышка кровяного в Карабоже отмывалась. Боялась, заметят люди, убьют. Хотела я умереть, к своим прибиться, да и не хотела тоже. Рвалась душа, знала, коли умру – стану волком, уйду со стаей всей на кромку неведомую, а тело человечье крепко ее держало, боли и смерти страшилось… Вышата сразу все понял, хоть и не приметил на мне крови чужой.

– Все! – сказал. – Буду запирать тебя!

Не стал бы он Старостой терпилинским, коли от слова своего отказывался бы. Хитро сделал – чтоб пересудов лишних не порождать, отозвал потихоньку мужа моего да сочинил ему историю о полюбовнике неведомом, с коим прошлой ночью меня заметил.

Повед – дурак, его любой провести может. Поверил он Вышате, принялся следить за мной. Но что его глаза слепые человеческие против моего чутья волчьего? Я не видела Ратмира, да каждой ночью голос его слышала. Пел он мне песни, людям не понятные, звал горестно. От отчаяния места я не могла себе сыскать и однажды, во сне, завыла по-волчьи, ответила зову далекому. Повед вскочил, будто кипятком ошпаренный, вылупил на меня глаза осоловевшие:

– Ты… Ты…

Хотела уж было признаться ему во всем и уйти из Терпилиц навек, но услышала далекий Ратмиров голос.

– Не надо… – просил он меня. – Не надо… Убьют тебя. Так убьют, что не сможешь к нам попасть… Терпи, как я терплю…

Ратмир для меня жизнью был – как смела его ослушаться? Поведу руку на грудь положила, вгляделась глазами бесстыжими в его лицо исполошное:

– Боюсь я волков до смерти, сам знаешь – они меня малолеткой к себе утянули. Бывает, пугаюсь так, что и во сне вижу их. Вот и кричу по-ихнему – отгоняю, как умею, сны жуткие!

– Правильно, – сказал Ратмир, а Повед успокоился, потянулся ко мне губами пухлыми:

– И впрямь, что-то много их развелось нынче! Да со мной не бойся ничего…

Он, глупец, и впрямь думал, что меня защитить сумеет, – обнимал бережно слабыми руками, тискал, глаза закрывая и в истоме нежной постанывая. Смешон да хил был, как никогда, но я стерпела.

Не зря стерпела – с той ночи перестал он за мной следить. Да и я обманывать научилась. Сам Вышата порой в ложь мою верил. А ложь проста была – принялась я с прочими бабами по ягоды ходить, за прялкой сидеть, о мужиках разговоры вести нудные да глупые. Вид делала, будто смирилась со своей участью, и никто не знал, как ночами дивными, под храп Поведов, слышу я голос милый, зовущий и отвечаю на него, рта не раскрывая…

А потом случилось странное – пропал Ратмир. На клики мои не отзывался, не пел ночами, не плакал, обо мне тоскуя. Я мужа умастила, собралась за ягодами как бы, а сама тайной тропой побежала в Горелое. Металась там средь головешек пустых, умоляла вернуть мне любимого, но молчало печище, словно все, что случилось со мной, сон, не более… А коли так, не хотела я жить да мучаться. Переборола в себе страх телесный, вдохнула поглубже и, с мыслью о Ратмире, в Русалочье пошла.

Мыслила – утону-умру, на кромку попаду, а там уж сыщу его, коли есть он, не примерещился…

Не вышло мне умереть – вытолкнула вода озерная на берег, засмеялась голосами девичьими:

– Погоди, сестрица! Увел Ратмир стаю за кровью людской.

– Как людской?! – охнула. – Мать сказывала – не делают наши оборотни людям зла!

Заблестела вода искрами, заколыхалась, руки серебристые к небу вздымая:

– Верно… Да за весь год надобно нам, водяным, для жизни своей одно тело человечье, а им, оборотням – кровь человека одного. Коли оборотень той крови раз в год вкусит – жить будет, а коли нет – за кромку уйдет. Напьются они и вернуться! Тебе их ждать след, а не к нам идти. Лесная ты – не водяная!

Успокоила меня вода, утешила. Вернулась в печище, с горем смирившись. Даже Вышата заметил, как дружелюбна и тиха стала…

Ратмир и впрямь вернулся. Позвал меня, едва ночь занялась. Я, голос его заслышав, от мужа злосчастного вывернулась, побежала к Горелому, по дороге волком перекинулась.

Ратмир меня на берегу Карабожи ждал. Его углядев, взвыла я истошно, лап под собой не чуя, кинулась к нему, прижалась всем телом… Изменился мой Ратмир – глаза у него светом ярким не сияли уже, шерсть густая в крови запеклась, лапа раненая по земле волочилась.

Он морду мне на плечо положил, вздохнул устало:

– Уйду я скоро. Навсегда уйду…

И, вопросов моих не дожидаясь, продолжил:

– Пятеро нас осталось. Попали мы в западню… Я в нее привел! Я!

Да завыл тоскливо так, что сама я невольно морду к луне задрала и застонала, боль с ним деля… А когда унялась она, рассказал Ратмир о коварной ловушке, людьми подстроенной, и о гибели тех, кого столько лет за собой водил. А еще поведал, что коли не доведется ему крови человечьей в три последних дня вкусить, то и он меня покинет…

Шла я от него поутру – шаталась от горя и отчаяния. А в печище новость узнала: явились к нам гости нежданные – люди болотные. Повед так им рад был, что даже не расспрашивал меня, где была да что делала.

Чтоб тоску унять, пошла и я в горницу Вышатину – глянуть на незнакомцев. Узрела и вмиг почуяла – их кровь Ратмира моего спасет! Чья еще кровь зверя веселит пуще, чем охотницкая? А средь пришлых были могучие охотники. Я их сразу приметила, одного не ведала – как в Горелое их заманить.

Замысел у меня сам родился, когда усмотрела средь пришлых молодого да статного парня, что осоловевшими от вина глазами на меня поглядывал. Честь людская для волчицы – звук пустой. У волков своя честь и верность, куда как проще да строже человеческой, есть. Паренька болотного в постель заманить легко удалось, а дальше все как по маслу пошло. Обнаружили нас поутру, крик подняли, убить грозились пришлых всех, да я Вышату знала – не позволит он гостей насмерть забить. Он и не позволил, вывел их на дорогу. Особой смекалки не надобно, чтоб людей испуганных в ловушку затянуть. Да и Повед, с глупой своей местью, сам того не ведая, мне помог – погоню снарядил.

Потешны оказались эти болотники – с виду суровые, а нутром – дети наивные. Кабы не Ратмирова беда, не обидела б я таких, а теперь чуяла, как топают они за спиной, и об одном думала: лишь бы завести их в печище, лишь бы помочь Ратмиру выжить и выправиться!

Кликала любимого мыслью, звала на кровь свежую, жизнь продлевающую. Сначала молчал он – испугалась даже, что зазря людей в Горелое веду, – а потом отозвался тихим стоном, согласился дар мой принять. Кабы видел мужиков этих молчаливых да крепких, ни за что не разрешил бы мне шею свою подставлять, а не видя, думал, верно, что легко стая с ними справится. Да я решила уже – не придется ему силы свои, что и так на исходе, тратить – пусть умру я, лишь бы он жил! Я для него одного из пришлых загрызу… Я, сама…

А болотники позади покорно плелись, перекликались негромко, своей судьбы не ведая. Да и кто ее ведает, судьбу-то? Ни людям она недоступна, ни незнатям…

Хитрец

Проводница мне наша не нравилась, да и место, куда она вела, тоже сердце не радовало.

– Не брюзжи. – одергивал меня Славен, едва я речь о том заводил, и добавлял: – Благодарить нам ее следует. Спасла от драки бесполезной и гибели бесславной.

Я глядел на Миланью, на шаг ее легкий, пружинистый, на глаза дикие и чуял неладное, хоть слова-то верные Славен говорил – спасла она нас. Ему тех слов для покоя хватало, а у меня на душе вопросы кошками скреблись. Спасла нас Миланья, но чего ради? Бегун ей так по нраву пришелся? А чего же теперь и не глядела на него, бежала вперед, будто на пожар спешила? Да и не походила она на вертихвостку пустую. Нет, для нее наш Бегун – малолеток сопливый. Ей муж нужен сильный, неукротимый, будто ветер вольный, а не певун сладкоголосый с глазами цвета небесного…

– Вот и пришли… – Миланья облегченно выдохнула, будто сняла с души тяжесть неведомую, указала рукой на голую, черную пустошь, меж двух озер распростертую.

Не ведал я, когда печище сие сожгли, но до сей поры тянуло с пепелища гарью. И трава на останках обугленных не росла. Худое было место, мертвое. Смотрели избы выжженные темными провалами, с рухнувших в земляные ямы крыш бревна обгорелые скатились. Ступить страшно было на почву черную. Казалось, таит она в себе скрытый огонь, неосторожных путников дожидается. Кто бы ни сказал первым, что худое это печище, а только прав он был. Плоше места мне видеть не приходилось…

– Поторопиться надобно. – Миланья вскинула голову, в небо вглядываясь, поправила плат цветной. – Закат уж скоро.

Куда ж это она спешит так? Погони за нами не слыхать, а Горелое – вот оно, рукой подать. Куда торопиться?

Она поймала мой недоверчивый взгляд, оскалилась хищной улыбкой:

– Чего страшишься, старик? Меня иль места обгорелого?

– И того и другого, – буркнул, глаз от земли не поднимая.

Она расхохоталась, махнула рукой:

– Не бойся! Уж кого-кого, а тебя я точно не трону! Мне помоложе да повиднее нравятся!

Лис прыснул в кулак, и Медведь улыбки не сдержал, а Славен лишь головой качнул. И нравилась, и претила ему вольная Миланьина смелость… А мне в словах ее жуткий намек почудился – обдало тело холодом, побежали мурашки от пят до самой маковки.

– Я в Горелое не пойду! – заявил вдруг, сам себе не веря. – Хоть волоком тяните!

– Нельзя же столь трусливым быть. – Славен ко мне склонился, положил на плечи горячие ладони, улыбнулся ободряюще. – Не стыди меня перед людьми. Род наш болотницкий пред бабой не позорь…

Ах, Славен, Славен… Что я мог сказать ему? Разве понял бы сын Старейшины мои опасения, разве не засмеялся бы, услышав вопросы странные, те, что меня всю дорогу мучили?

Пугала меня баба эта. Как сыскала она нас, как догнала, коли мужи здоровенные, в погоню за нами потекшие, того сделать не сумели? Тропкой тайной добежала? Так это она говорит, а на деле тропкой иль дорогой, да другая давно бы уж стенать и на боль в ногах жаловаться принялась, а у этой шаг скользящий, легкий остался, будто едва из дому вышла… И жалоб от нее не слышалось…

– Не пойду! – Я в землю уставился, затылком взгляд его обвиняющий чувствуя.

– Хитрец, что с тобой? – Редко доводилось мне в голосе Славена ласку слышать, а коли слышал, не мог равнодушным оставаться. Вот и теперь не удержался, поднял голову, столкнулся с глазами серыми, настороженными. Смотрел на меня Славен, ответа ждал. А Миланья возле его плеча стояла. Губу закусив, переводила взгляд с него на меня, переминалась нервно с ноги на ногу. Под ее взглядом пристальным, со звериным схожим, я только и сумел выдавить:

– Там зло…

– Я и то не боюсь! – презрительно плюнула она и к Славену обернулась: – Оставайтесь здесь, коли в жилах ваших не кровь горячая, а водица болотная. Тоже мне – вой!

И пошла, бедрами покачивая, к пепелищу. Славена ее слова зацепили – на меня озлился:

– Иль ты с нами идешь, иль сиди здесь сиднем, гляди на нас издали!

Я по лицу его понял – ничем не остановить его теперь. Ни уговорами, ни речами разумными, ни упрямством молчаливым…

А коли останусь я здесь и со стороны на Горелое поглядывать буду? Вон оно, будто на ладони, за краем озерным лежит… Может со стороны-то и увижу опасность, коли появится она? Ну, а коли нет, переночую в одиночестве – невелика беда!

– Я здесь останусь, – сказал решительно, сбросил на землю мешок, отвернулся от родичей поджидающих.

Славен хмыкнул коротко, пошел прочь, а Медведь руку на плечо мне положил и вымолвил негромко:

– Ежели почуешь неладное, кликни погромче – прибежим тут же. Да огонь разведи – я волков чую. Хотя летом они для человека не опасные…

– Ладно, – отмахнулся я небрежно да попросил: – Худо на сердце что-то. Пригляди за Славеном…

Он ухмыльнулся, забросил мешок на спину и зашагал следом за остальными.

А я остался. Спины родичей взором печальным проводил, в теплую шкуру дорожную потеплее укутался и, огня не разводя, у самого берега уселся – за Горелым наблюдать, беду подстерегать.

Фигурки человечьи, в рубахах светлых, на выжженной земле хорошо видны были – неспешно двигались пятнами белыми, будто облака по небу вечернему. Провела их Миланья в самую середку печища. Темнота вечерняя сумраком укутала их ненадолго, а затем вспыхнул ярко костер, озарил берег мертвый и людей, на нем притулившихся. Хотелось подойти к ним, но вспоминал о службе своей добровольной – останавливался.

Чтоб отвлечься и обогреться немного, принялся по берегу взад-вперед выхаживать да припоминать все, что о здешних местах слышать доводилось, – сказы старинные, были, на небыль похожие… Немногое вспомнить довелось, а покуда вспоминал, надвинулась ночь, прикрыла землю усталую темным пологом. Луна тихонько из-за облачной пелены выползла, нарисовала на озерной глади чистую, ясную дорогу. Протянулась полоса светлая от меня до самого костра, возле которого тени людские скучились. Встать бы мне на нее да пойти по воде, будто посуху. А почему нет? Говорят же, что ведома знахарям трава редкая, коей можно ноги натереть да через море перейти, не замочившись…

– Глупости…

Сам сказал иль зазвенел из глуби озерной голос нежный и манящий? Может, Берегиня-краса со мной речи повела?

Хороша ночь для видений призрачных. Верно, в темноте ее и живет мир загадочный, заветный, лишь детям да мечтам доступный?

– Как приятно…

Вспыхнула дорожка лунная голубым огнем, расплескалась бликами по всему озеру, озарила темноту водную. Повлекло взгляд к огням, по воде танцующим, причудился в плеске озерном голос девичий. Да явно так, что спросил шепотом:

– Кто здесь?

– Я..

Чудны огоньки ночные, даже корягу, из омута торчащую, в живое создание превратили.

А коли поверить им и увидеть вместо палки гнилой девушку прекрасную, по колени в воду спустившуюся? Да нет, не девушку – звезду небесную, ненароком в озеро упавшую. А может, это и впрямь – она? Лишь она так хрупка да нежна быть может, лишь у нее глаза моей болью светятся и все мои страхи прочь гонят…

– Как приятно, – зашептала она, – разговаривать с кем-то из вашего мира. Почти все разучились разговаривать.

Сломанным бутоном склонилось к тонкой шее бледное лицо, заструились по воде волосы, с лунным светом схожие.

– Теперь девушки только поют. Поют… Мерещился мне стан тонкий в озерном мерцании, слышался голос тихий в водяном плеске…

– Кто ты?

Зачем спрашивал я у звезды имя? Зачем у мечты его выпытывал? Неужто мало было глядеть на нее, видеть руки белые, к округлой груди прижатые, глаза печальные, губы нежные? Приоткрылись они удивленно, но я уж сам опомнился, перебил, испугавшись, что ускользнет видение волшебное:

– Нет! Не говори! Не надо!

Улыбка тронула ее губы, заплескалась в чистой озерной синеве.

– Теперь мне будет с кем разговаривать. Ты ведь пойдешь со мной, правда? Ты не оставишь меня?

– Я не могу…

– Как жаль… – По щеке ее то ли слеза скатилась, то ли капля воды озерной. А может, рыба серебристая в лунном свете по воде хвостом легким плеснула?

Видел ли я мечты свои в ворожбе ночной, иль наяву стояла у берега, осокой заросшего, красавица Берегиня?

– Чего тебе жаль, дитя?

Разве о том хотел спрашивать ее? Да и хотел ли спрашивать? У грезы не спрашивают – наслаждаются мигом каждым, который она подарить соблаговолит…

– Дитя?! – Рассыпались по воде крупинки смеха, подернули гладь озерную мелкой рябью, но через мгновение успокоилась вода, вновь загрустила-запечалилась, тоску мира всего на себя приняв. – Ты любишь меня, не правда ли?

Люблю?! Нет, не любил я ее – жил ею, дышал ее. Как любить ту, что сам создал, ту, с кем во сне даже не расставался, ту, что с рождения самого внутри меня незримо жила и вдруг вырвалась на свободу, облеклась в кокон света лунного, заговорила плеском волн озерных?

– Нет! – воскликнул пылко. – Не люблю… То есть…

И осекся, понимая, что сказал не то совсем и не так…

Она опять улыбнулась – заплясали по лунной дорожке золотые искры, засияли, празднуя радость нежданную.

– Ты не похож на других. Ты прекрасен. Я вижу внутри тебя свет. Ты далек от земли, как и я…

– А что ты видишь в других?

Дрогнуло озеро, затянулось тьмой непроглядной, застонало, дрожа под ветром.

– Кровь… Скоро будет много крови… Ратмир голоден и болен, а Уцелевшая любит его. Нет, я не хочу смотреть на них! Я хочу говорить с тобой. Ах, если бы ты остался со мной в тишине, покое и красоте! Сколько чудес я могла бы тебе показать, сколько дивных историй…

Воодушевляясь, заскользило серебристое тело по воде, засияло в плавном, невыразимо легком танце. Запела моя душа, неслышной музыке вторя, потянулись вперед руки, тело поплыло над землей, все ближе и ближе к сияющему счастью…

Хрустнуло что-то за моей спиной, сбросило с высот неземных.

Ветка? Откуда здесь ветка?! Я оглянулся, ничего не помня и не понимая… Чего я ждал на этом берегу? Почему один был? Темнота глядела бельмами слепыми, усмехалась беззубым ртом. Берегиня! Моя Берегиня! Она пропала! Я резко обернулся к воде. Берегиня не ушла. Стояла, обхватив голову тонкими руками, стонала, едва слышно:

– Уходи… Уходи сейчас! Скоро придет Ратмир… Уходи…

Кто это – Ратмир?! Муж?! Хозяин?! Да кто бы ни был он, разве мог я оставить ее одну, такую несчастную, такую печальную?

Протянул к затухающему свету руки, хотел крикнуть, но лишь шепнул тихо:

– Я не могу уйти!

Она склонила голову, словно прислушалась к чему-то далекому, а потом потянулась ко мне, побежала по воде огоньками слепящими:

– Ты не успеешь уйти… Уже не успеешь…

Синие глаза широко раскрылись мне навстречу, прохладные ласковые ладони коснулись лица, нежный голос запел, проникая в самое сердце и даря ему долгожданный покой.

– Хитрец!!! – грубый крик вторгся в мой сон, нарушая его волшебство.

Кто посмел?! Гнев выхватил меня из бесплотных объятий, заставил вслушаться. Показались голоса знакомыми… Славен?!

Взгляд метнулся к Горелому. Мерцал по-прежнему костер, узнавались в его бликах человеческие тени, белели пятнами знакомые лица, в мою сторону глядя…

Славен! Мальчик мой! Забыл про него, на воду серебрящуюся засмотревшись, и про беду, что недавно чуял, забыл!

Я рванулся к берегу и лишь тогда ощутил у самой шеи холод воды. Когда вошел я в озеро за Берегиней призрачной? Как не почуял того? – Не ходи туда…

Она стояла в лунном шелковом летнике, сияла светом неземным… Нет, не заманивала она меня – сам к ней шел. А теперь в свой мир вернуться должен был – кричали в Горелом мои родичи, звали. Испугались, небось, узрев, как бреду в глубины водные с лицом отрешенным…

Пойду, успокою их, расскажу о Берегине, мной придуманной. Так придуманной, что до сих пор в ушах ее голос слышался:

– Не ходи… Ратмир убьет и тебя. Он хочет крови. Кого слушал я? Свет лунный, в озере отражающийся?! Старый глупец! Мой Славен стоял там, на выжженной земле, звал меня, а я размечтался, словно мальчишка несмышленый!

Я вылез на берег, скинул мокрую рубаху, отжал ее и помахал над головой, чтоб Славена успокоить. Но родичи уже бежали ко мне, кликали испуганными голосами. И мальчик мой впереди всех… Я встряхнулся, натянул рубашку влажную на тело, холода не чуя, пошел ему навстречу. Он не был вымыслом пустым, не был призраком, в ночи растворяющимся!

Но Берегиня умирать не хотела… Скользила вдоль берега, умоляла, заламывая руки: – Послушай!

Серебряные волосы плыли за ней следом, окутывали воду мерцающей пеленой.

– Послушай меня…

– Нет! – выкрикнул, силясь не вслушиваться в нежный плеск. – Нет!

Она заплакала. Никогда не слышал я такого плача. Слезы не из глаз ее текли – из сердца моего кровавыми каплями сочились…

Да что же это?! Почему не оставляет меня образ бесплотный, почему преследует и сердце рвет?!

– Перестань! – Споткнувшись, упал я коленями в прибрежный ил. Закричал, чуть не плача, будто мог объяснить что-то свету, в воде купающемуся:

– Там Славен… Мальчик мой…

– Я знаю, знаю… – Она к самой кромке береговой подплыла, коснулась моего плеча. – Но скоро придет Ратмир. Он возьмет тех, чей срок вышел. Тебя возьмет. Я не хочу этого, не хочу! Ты не умрешь, если поверишь мне… Я укрою тебя от глаз Морены, я проведу тебя на кромку…

– Хитрец!!! – донесся истошный вопль Славена.

– Он увидел тебя, – зашептала Берегиня. – Он хочет тебя спасти. Но не сможет. Ратмир уже близко… Только я смогу сделать это… Иди со мной…

Гладили меня холодные ладони, текли по плечам нежными каплями, смывали боль и страх, сызмальства прилипшие.

– Хитрец!

Я ринул в сторону сверкающее тело, поднялся на ноги. Славен, мальчик мой…

– Прости, – сказал Берегине и пошел, силясь не оглядываться. От счастья своего прочь пошел…

Она не пыталась больше остановить меня, лишь проводила печальными глазами и запела что-то ласковое тихо-тихо, так, что, наверное, только я и слышал…

– Ты что?! – Славен подскочил ко мне, схватил за руку, к себе ближе притягивая. – Куда потянуло тебя? Русалка, что ли, примерещилась?

– Нет, Берегиня… – честно признался.

Он ухмыльнулся, обернулся к Бегуну, хмыкнул:

– Обычно ты у нас незримое видишь, а тут он… Не спутали ль в темноте боги?

Как мог смеяться он над той, что печально из воды глядела, над той, что рядом стояла – руку протяни и коснешься?

– Пойдем-ка к огню. – Медведь положил мне на плечо сильную руку, потянул за собой. – Обогреешься, обсохнешь, вот и перестанет чушь всякая в голову лезть. Только гляди, Лису не сказывай о Берегине своей – засмеет…

Почему не видели они сияния чудного, почему словам моим не верили?! Да, видать, и сам я не очень-то верил себе, а иначе разве пошел бы покорно с ними к костру, разве позволил бы себя из сказки волшебной увести? Нет, коли верил бы я мечтам своим, то прыгнул бы в воду с разбега, пока схватить не успели, и остался навеки там, где всегда быть хотел, – в мире, самим собой выдуманном!

– Прощай… – тихо сказала Берегиня.

Плеснула о берег шаловливой волной, будто почуяла, что уводят меня против воли, но простила слабость человеческую…

Мне смотреть на нее и не надо было – чувствовал все. А всего сильней боль чувствовал. Страшную, немыслимую боль, словно рвалось надвое мое бедное сердце. Неужели не взгляну даже на нее в последний раз, неужели не прощусь?!

Обернулся. Уходила она – таяла в темной глубине.

Белая рука приподнялась в прощальном жесте, нежное тело поплыло по воде лунными бликами. Скрылись из виду упругие узкие бедра, тонкая талия, веером растеклись, похожие на серебро, волосы. Я терял ее навсегда. Уходила Берегиня – уносила мои несбывшиеся мечты, мои тайные надежды, мое счастье.

Но ведь еще не поздно! Все еще можно изменить! Неожиданное прозрение пронзило насквозь. Вывернулся я из-под руки Медведя, метнулся к воде, побежал к сиянию лунному, брызги расплескивая…

– Хитрец! Остановись! – вскрикнул Славен, но поздно.

Бедный мой мальчик! Один оставался он в мире жестоком. Не смог я его до Ладоги довести, не выполнил наказ Старейшины. Теперь самому Славену себя оберегать придется…

– Живи, мальчик! – крикнул я, обернувшись к нему и чувствуя, как вода наползает на плечи влажным тяжелым покрывалом. – Живи!

Глаза у него были ошалелые, перепуганные. Он не видел ту, к которой я шел, не зрил ее чудной красы, не слышал мягкого нежного голоса. Он не понимал! Мой бедный, маленький мальчик…

Берегиня подплыла совсем близко, взяла мое лицо в ладони, притронулась к губам влажным поцелуем:

– Не бойся… Ничего не бойся…

Ноги мои потеряли опору, сорвались в омут глубокий, потянули за собой тело непослушное. Вода сомкнулась над моей головой, тихо плеснула в последний раз. Призывный и печальный голос запел что-то убаюкивающее. Стало хорошо и спокойно, будто в материнской утробе. Синие глаза Берегини, отдаляясь, заблестели яркими путеводными огнями. А в них обещание. Обещание…

Миланья

Зачем вмешалась Берегиня в мою охоту, зачем понадобилось ей портить дело, мной задуманное? А ведь как хорошо все шло! Усыпляла болотников ночь тихая – убаюкивала шелестом лесным, плеском озерным. Еще немного – и заснули бы, забыв о печалях и стремлениях своих. А там и мое время приспело бы…

Задумка хороша была, да испортила ее водяная сестра. И чего нашла Берегиня в старике тощем с бороденкой козлиной?! Чего вцепилась в него намертво? По мне, так дохлый да трусливый, такой хоть и не жил бы вовсе, а она переливалась серебром, его заманивая, словно молодца удалого, о котором всю жизнь мечтала, встретила. Верно, водяная душа совсем по-другому людей понимала…

Болотники ее не видели, думали – спятил старик, а я поверить не могла, что красавица озерная зеленоглазая этакого заморыша себе в пару выбрала… Вот уж впрямь никогда не ведаешь, что случиться может!

Болотники, как Хитреца потеряли, полночи перекликались, хлюпали, воду баламутя, длинными, наспех срубленными шестами, искали утопленника, а потом Славен сник, потух взглядом, вздохнул тяжело и пошел к костру, ни на кого не глядя.

На зов только рукой махнул:

– Не могу больше… Ухожу я.

– Куда?! Да ты что?! Ночь хоть пережди… Убеждали его родичи на разные лады, а я сразу почуяла – не доходят до него разумные речи. Утянула Берегиня на дно озерное со стариком вместе веру да волю Славена… А я так и не узнала, кем приходился ему старик…

Болотники вожака своего не покинули, быстро собрались, костер водой залили… Луна еще и в силу не вошла, а они уже в путь двинулись. И ведь не испугались леса незнакомого!

Не ожидала я подобного от людей. По ночам не всякий зверь во тьме ночной блудить решается, а уж люди-то и днем глухомани да чащоб бояться приучены. Терпилинские мужики боялись…

– Здесь место худое. Да и не след тебе одной оставаться. – Медведь ко мне подошел, протянул руку, подняться помогая. – Пойдем лучше с нами, в Захонье. Да не трясись – не обидим…

Не от страха меня колотило – с досады. Мнила – легко все получится, спящие и не заметят, как дружка их умерщвлю и утащу подальше. А складывалось все вовсе не так, как думалось. Насторожила Берегиня болотников. Они теперь под каждым кустом врага видели, на каждый шорох оглядывались, от каждого шума за оружие хватались. Попробуй-ка, повоюй с мужиками, которые из рук топоры да рогатины не выпускают! Я, небось, и обернуться не успею, как голову снесут.

Может, следовало бы мне остаться в Горелом и Ратмира дождаться, а потом с ним вместе иную добычу сыскать – чай, оставались две ночи еще; но меня будто кто подталкивал за болотниками этими. Волчья натура сказывалась – тянула за жертвой намеченной, будто пенькой просмоленной к ней привязана была. Не о Ратмире уже думала, не о жизни его – о том, как застигну, наконец, врасплох хоть одного из людишек глупых, ночному лесу вызов кинувших, как поставлю его на колени перед тьмой оскорбленной, как заставлю склониться до земли и лапы мои кровью окропить… С детства я ведала – все люди одинаковы, все в страхе живут, и болотники ничем не лучше прочих!

Хорошо, что шли они привычным охотничьим способом – друг за другом шаг в шаг ступая, иначе насторожились бы, ненароком мои губы искусанные приметив. Из последних сил я волчицу в теле человечьем удерживала – манили ее привычные запахи, хотелось прыгнуть с тропки тореной да побежать лесом, в просветах меж стволами маленькие человечьи фигурки выглядывая, поджидая мига удобного. Окажись я последней – точно не смирила бы ее душу вольную, да на удачу очутилась я перед Лисом. Он меня лучше любых уговоров от шага неосторожного сберегал. Попробуй скакни в лес, когда дышит в спину охотник умелый, – мигом схватит, неладное заприметив. Вот и шла я, понуро в спину Славена глядела и чуяла его запах терпкий, ненавистный. Мужской запах…

Медведь ругнулся громко, тишину ночную потревожив.

– Что там? – мигом высунулся Лис и успокоился, услышав негромкий ответ:

– Темень проклятая! За корягу зацепился, чуть ногу не своротил…

Не скажи Медведь этих слов, может, и удалось бы им без помех до Захонья дойти. Видать, само Лихо болотницкое его подкараулило, на дороге ту корягу примостило, слова верные на ухо нашептало, мне знак подавая.

Я еще немного прошла ровно да спокойно, спотыкаясь лишь изредка, а потом зацепила ногой по траве, хлопнулась о землю, себя не пожалев, взвизгнула пронзительно, будто и впрямь ногу повредила. Лис стал как вкопанный, склонился, мне в лицо заглядывая.

Вот уж никогда бы не подумала, что придется мне мужа своего слабосильного добрым словом помянуть! А теперь помянула – он притворяться меня научил, он помог премудрости лжи освоить. Без его учения не смогла бы я страдание изобразить да слезу пустить для верности.

– Эх, баба… – Лис потянулся, на ноги меня поставил.

Болотники вокруг стояли, ждали покорно. Ученые были, знали – нехорошо в ночном лесу друг дружку из вида терять.

Я, рукам охотника подчиняясь, с земли поднялась да, едва отпустил он меня, всхлипнула, кулем безжизненным рухнула ему под ноги – он отшатнулся даже. Бегун шею тонкую вытянул – заинтересовался, а Славен по-прежнему мимо меня глядел пустыми глазами. Медведь подошел тяжело, темень ночную и неуклюжесть бабью кляня, спросил:

– Чего встали?

Я всхлипнула, пискнула тоненько:

– Нога… Идти не могу…

Показалось на миг, будто не человек надо мной согнулся, а в самом деле медведь – хозяин лесной. Могучие руки подхватили, ребра круша, вздернули:

– Поднимайся, баба! Некогда рассиживаться… Говорил вроде резко да строго, а звенела в голосе теплота сочувственная. Давно я ее не слышала, давно ее в людях не замечала. Хорошими мужиками были эти болотники. Кабы не беда Ратмирова, кабы не любовь моя…

Мелькнуло сожаление и пропало тут же. Не время над рыбой пойманной слезы лить! Я зашаталась, устояла, к Лису привалившись, прошептала:

– Я пойду… Помоги только.

Он сверкнул белыми зубами, видать, не так сильно, как Славен, по утопшему родичу убивался.

– Эх, жизнь! Бегун баб приманивает, а мне – таскать!

– Помолчи, пустомеля, – подтолкнул его Медведь, – да Миланье помоги…

Лис и помогал. Честно помогал, старательно, не замечая, как мало-помалу отстаем мы от прочих болотников, как мрачнеет вокруг лес, как в ожидании боя кровавого стихают шорохи ночные. Я на нем всем телом висла – выматывала. И момента, чтобы напасть, не выбирала, просто почуяла вдруг – пора, выскользнула из его объятий бережных, взметнулась в воздух и упала ему на грудь уже волчицей. Он и крикнуть не успел, лишь горло руками прикрыл, от неведомой беды защищаясь. Прикрыть-то прикрыл, а только что ладони человеческие для волчьих зубов? Хрустнули, дробясь, да упали безвольно. Лис осел на землю, откинул голову, обнажая рану рваную. Ведала я – молчать надобно да тянуть тело в лес, но ударил в ноздри запах крови, заклокотал в горле вой победный, выплеснулся наружу… Отозвался лес эхом многоголосым, застонал, запел со мною вместе. Жаль, не только лес на клич мой отозвался – выскочила из-за поворота человеческая фигура, уставилась остолбенело глазами шалыми на меня и на Лиса поверженного, а потом, моего не тише, завопила:

– Оборотень!

Бегун. Всегда он торопился… Посмотрел бы повнимательнее – другое бы закричал. Не одна я была – горели вокруг точки яркие – шли на кровавый пир мои родичи. Ратмир на тропку ко мне выскользнул, припал к земле, прыгать изготовившись. Бегун хоть и поздно, но его углядел, попятился было, а потом ринулся вперед, на смерть верную, короткой косой размахивая да снося ветки случайные. Безрассудная смелость хороша, когда один на один бьешься, а он против Стаи оружие поднимал…

За его спиной Медведь показался. Глазами по земле пошарил, нашел брата и молча на меня попер, топор, будто соломинку, из руки в руку перекидывая. Славен, неладное почуяв, тоже от грез печальных очухался – потянул из-за плеча рогатину.

Ратмир тявкнул коротко – засмеялся, удаль да отвагу болотницкую одобрив, метнулся тенью незримой через головы болотников, опустился мягко за их спинами. Скор был прыжок, а Славен все-таки углядел – обернулся, рогатиной воздух пырнул.

Оборотень – не волк простой, чтоб его зацепить, не только сноровка нужна. Человеку и зверь-то не всякий под силу, а уж с оборотнем неуязвимым ему и вовсе тягаться не след. Это что петуху с лисой воевать – покричать лишь да побарахтаться перед смертью вдосталь, вот и вся заслуга.

Славен хоть и отупел от горя, но первым это уразумел, рогатиной к своим оборотился, подцепил краем Бегуна, заорал, вой Стаи перекрывая:

– Беги в Захонье! Веди людей!

Тут уж я засмеялась – не смогла сдержаться. Где же Бегун дураков таких сыщет, что посреди ночи на оборотней войной пойдут?! Люди лишь днем смелые – целое печище огнем спалить могут, а ночью их не то что с оборотнями связываться, на волков обычных издали поглядеть и то не вытянешь.

Бегун, однако, веры не утратил еще – кинулся, кусты ломая, по тропе.

Метнулись за ним двое; первого я не приметила, а во втором признала Первака – старшего из сыновей добрынинских. Скакнула к нему, заступила путь:

– Пусть идет…

– Зачем? – удивился он, от нетерпения лапами землю вороша.

Убивать хотел, добычу чуял, ответа ждал… Только что я ответить могла? Сама не ведала, почему радовалась душа, надеясь, что выживет мальчишка голубоглазый, в бойне кровавой уцелеет… Толкнула Первака плечом, ответила уклончиво:

– Нам и этих больше, чем надо.

Он взвизгнул обиженно, а за болотником все-таки не побежал, вернулся к Медведю, возле которого наши скопом вертелись. Управлялся охотник болотный лихо да умело – не лупил попусту, точно каждый удар выверял. На топор врагов отвлекал, а бил-то ножом, в другой руке зажатым. Кабы дрался он со зверьми обычными, еще и неизвестно, кто кого осилил бы, а с нами шибко не повоюешь, будь хоть пахарем, хоть удалым охотником.

В суматохе да в пылу не заметила я, как очухался Лис. Не то чтобы не заметила – не ждала этого. Стояла над ним, беды не ожидая, потому и понять не сразу смогла, что за жидкость теплая из брюха моего течет да почему горит оно, будто огнем опаленное. Это затем уж заметила нож, по рукоять в живот всаженный, да Лиса глаза открытые.

Никого я не боялась, а глаз этих испугалась вдруг. Не раны, живот разорвавшей, испугалась, не Медведя, топором махающего, а полумертвого охотника, который и шевелиться-то уж толком не мог! Взвизгнула тонко, метнулась, от чувства неведомого убегая, шарахнулась неуклюжим боком о кусты да опомнилась от жара, плечо охватившего. Отпрыгнула в сторону, заворчала, на обидчика оглядываясь…

Медведь сплюнул сквозь зубы, потянул из моего плеча широкий нож:

– Так-то, тварь!

Как осмелился он, человечишка ничтожный, меня тварью назвать?! Вспыхнула в сердце уже забытая ненависть, показалось – стоит передо мной тот чернобородый, что первым кинул в родную избу факел пылающий… Неведомая сила подхватила, выбросила тело вперед, навстречу старинному врагу. Зубы клацкнули, едва ворот его рубахи зацепив, запах терпкого мужицкого пота ударил в ноздри, закружил водоворотом. Рогатина Славена меня на лету подхватила, пропорола бок и без того уже болью, будто пожаром, охваченный. Ратмир выпрыгнул высоко, упал Славену на плечи, рванул зубами податливую плоть. Тот на ногах не устоял – свалились оба, покатились кубарем, рыча да друг друга терзая, словно два кобеля пред сучкой течной…

А Медведь по-прежнему к брату прорубался. Шел, будто гора неколебимая, от повисших на спине оборотней лишь встряхивался зло. Топор в окровавленной руке повис бессильно…

Я с силами собралась, прыгнула на него, да уже в воздухе увидела, как оскалились в улыбке его зубы, услышала хриплый смех, почуяла, что в ловушку угодила. Не было руки раненой – обманул меня Медведь. Взметнулось острое лезвие, рухнуло, мой прыжок перехватывая…

На сей раз топор не боком меня задел – упал на голову пронзительной болью, скрыл весь мир за пеленой кровавой. Не ведала я никогда еще такой боли и такой слепоты – задергалась, вырваться из нее пытаясь, побежала стремглав, обо всем забывая, на единственный лучик света, вдали мерцающий. Что-то грузом никчемным повисло на лапах, потянуло меня обратно. Я не умом – чутьем поняла, что это плоть человеческая, та, что когда-то Миланьей звалась… Не желало тело ненавистное меня на волю отпускать, цеплялось руками коченеющими. Бесполезное, неуклюжее тело! Никогда не любила я его, а теперь и вовсе ненавидела. Завертелась волчком, закружились вокруг лица знакомые – матери, Вышаты, отца… Пуповина сама легла в зубы, хрустнула, отрываясь. Покатилась моя половинка человеческая в темную пропасть… Лапы, освобожденные от земли, оторвались, толкнули легкое гибкое волчье тело в сияющий луч. Не было больше у меня головы расколотой, брюха рваного, плеча кровоточащего – пылал кругом огонь, взметались языки пламени, лизали стены, с детства знакомые. Склонилось надо мной материнское лицо, окропило горячими слезами, душу выжигая, зашептало прощально:

– Гори, девочка моя. Всегда гори, как испокон веков горели все твои сородичи… Гори да живи…

Бегун

Никогда еще я не бегал так быстро. Ни днем, ни ночью тем более. Несся, ям и кочек не замечая, птицей через преграды перелетая, словно неслась за мной, красный язык высунув, бесшумная смерть, дышала в спину жаром из пасти приоткрытой. А может, и гнался кто за мной – не знаю, не оглядывался, летел вперед, не разумом дорогу сыскивая – на чутье надеясь.

Не зря надеялся – не подвело оно, как никогда не подводило. Кончился лес, будто косой великанской срезанный, и вылетел я на лядину ухоженную, а за ней, на пригорке, увидел избы, темные да маленькие. А одна совсем рядом, у леса примостилась – кособокая, страшненькая, будто и не жилая вовсе. Я в нее не сунулся даже – что толку с пустодомкой перекликаться, – рванул напрямик, через поле, сзывая на бегу людей, о схватке ночной их оповещая.

Далеко стояли избы – никто в печище не отзывался на вопли мои, а вот сзади дверь скрипнула, произнес кто-то спокойно, негромко:

– Не ори, Бегун. Они коли и услышат тебя – не выйдут.

У меня от голоса этого душа подскочила да, выхода не найдя, во рту приоткрытом застряла. А он засмеялся:

– Пойдем. Отгоню Ратмира.

Знал я, что не могло этого быть, что оставили мы Чужака в Волхском лесу, где и сгинул он, что все это – проделки ночные колдовские! Знал, а все-таки повернулся…

На нем тот же драный охабень был, в каком от нас ушел, и поршни те же, и посохом так же о землю постукивал.

Теперь я точно ведал – неспроста на нас беды посыпались! Прогневались, видать, за что-то боги на род наш болотницкий, вот и мучают дивами страшными – русалками, оборотнями да блазнями бесплотными.

– Чур меня! – завопил, от призрака Чужакова руками отгораживаясь, но он лишь головой качнул и пошел в лес, бросив напоследок:

– За мной поспешай. Можем ведь и не успеть… Темный лес перед ним расступался, будто оживал да проход давал. А чего не расступаться – блазня мертвого любое живое существо страшится, будь оно хоть зверем, хоть человеком, хоть деревом бессловесным. дорогу Чужак сыскивал быстро да верно, как блазню и положено. Я сперва подальше от него держался, а потом осмелел немного, совсем рядом пошел.

Он не напрасно спешил – выскочили мы на тропку как раз в тот миг, когда оборотни Медведя заваливали. Самый матерый на плечах Медвежьих висел, грыз зубами толстую телогрею, охотником вовремя наброшенную, силился до тела дотянуться. Остальные кто откуда налетали, рвали зубами где ни попадя да валились от ударов могучих. Под ногами Медведя, бледное лицо к луне задрав, Лис лежал, а на нем – Миланья. То есть оборотниха, Миланьей звавшаяся. Голова у нее была словно комяга расколотая – смотреть страшно…

Я отвернулся, а Чужак посмотрел, хмыкнул и, как ни в чем не бывало, подошел к Медведю, посохом оборотня огромного с его плеч сбросил, сказал негромко:

– Уводи стаю, Ратмир.

Тот завыл зло, будто человек обиженный, а Чужак его посохом к кустам подпихнул:

– Уходи, пока добром прошу. А коли надобно крови тебе – вон ее возьми. Чай, человечья в ней кровь теперь осталась – волчью с собой на кромку забрала.

Он тело Миланьино ногой к оборотню подтолкнул, ухмыльнулся, зубами белыми из-под капюшона сверкнув:

– На год хватит тебе…

Я с него на волка глаза переводил, с трудом понимал, о чем речь идет. Не дано человеку блазня понять, а оборотень, видать, с ним из одного рода, вот и толковали, будто давешние знакомые, ненароком на дороге столкнувшиеся.

Медведь, от схватки одурев, не раскумекал, кого я привел, обрадовался передышке нежданной и, на спасителя не глядя, кинулся к брату. На руки его подхватил, потянул от беды подальше. Только мертвому все равно, рядом ли бой, вдалеке ли… А Лис мертвым был – лицо синевой отливало…

Оборотни нападать перестали – встряхивались, раны зализывая, ходили возле блазня кругами, косили желтыми глазами и слушали его слова неторопливые. Я в его речи не вслушивался – увидел внезапно себя и тропу, где бой шел, со стороны будто – дрогнуло сердце, испугалось. Страшной картина была: лежали на тропе тела мертвые изувеченные, кровь да клочья шерсти под луной блеском влажным светились, волки огромные с глазами горящими будто тени меж еловых ветвей проскальзывали, а средь них блазень, в старом охабне, лицо скрывающем. Еле сумел я оторваться от зрелища страшного да, взор отведя, наткнулся на тело Славена. Лежал он, головой к дереву привалившись, не дышал вроде.

Неужто из всех, кто в путь дальний отправился, лишь мне да Медведю выжить было суждено?!

Я к Славену бросился, подхватил голову его и услышал с облегчением вздох хриплый, из груди вырвавшийся. А через мгновение он и глаза открыл, поглядел на меня бессмысленно:

– Где я? Сон снился… Явный такой… Оборотень на меня кинулся, схватились мы, покатились, а потом я обо что-то головой ударился, в темноту повалился… А еще…

Он приподнялся, на меня опираясь, увидел оборотней и Чужака меж ними, охнул, уразумев, что вовсе не спал, застонал протяжно, сознание теряя:

– Хитрец…

И повис на мне куклой соломенной. Тут и Медведь разглядел, наконец, кто перед ним стоит, глаза выпучил:

– Чужак?!

А потом вдруг сообразил что-то, подтащил Лиса к блазню, упал перед ним на колени:

– Спаси брата… Ты все можешь – не человек ты… Спаси брата, а там что хочешь со мной делай!

Тот вгляделся в Лисье лицо омертвевшее, ладонь на рану положил:

– Он уже не в моей власти. Хотя… И к оборотням развернулся:

– Найди гриб-дымовик, Ратмир. Взрослый, со спорами. Да не мешкай…

Оборотень, Ратмиром названный, уж от драки отошел – ненависть кровавая в глазах потухла, умно глядел, будто человек. Стая его Миланьино тело в кусты оттащила, возилась там, рвала на куски родственницу мертвую. Да и сам Ратмир, видать, уж крови Миланьиной вкусил – свежим выглядел, сильным, будто и не дрался никогда. Глядел блазню в глаза, а поручение его выполнять не спешил.

– Услуга за услугу, – сказал тот, его нежелание углядев. – Ты мне гриб-дымовик принесешь, а я тебе место назову на кромке, где волчицу свою отыщешь…

Оборотень не ответил ничего, не заворчал даже, просто метнулся молнией серебристой в кусты и пропал из виду, будто его и не было…

Пока тело Лиса на волокушу самодельную укладывали, пока Славена рядом пристраивали да пока через лес в Захонье тащились, казалось мне, будто сплю. Ждал солнышка, думал – выйдет оно, развеет кошмар ночной всполохами рассветными, пробудит от тяжкого сна. Но не суждено, видать, было дождаться его – наоборот, заплакало небо слезинками мелкими, припорошило влагой волосы, потекло за шиворот, кровь и пот смывая…

Коснулся дождь руками туманными Славена, разбудил его. Разбудил, да не совсем – встал Славен на свои ноги и пошел, ни на кого не глядя, будто каженник. Видать, слишком сильно душевная рана его зацепила. Оно и понятно – рос-то у отца за пазухой, как за стеной каменной, а тут сразу навалились беды-несчастья и спрятаться от них не за кого… Хитрец ему будто родной был, вот и плакал Славен о нем, как об отце…

А что самым странным оказалось – не спугнул дождь блазня, на Чужака похожего. Обрисовал под охабнем просторным тело настоящее. Я уж и не знаю, чему больше удивился, чего напугался сильней – того, что блазень нас от смерти бесславной уберег, иль того, что Чужак жив остался и обиду на нас затаил. И чем больше в его телесности убеждался, тем больше боязнь за душу брала. Лишь теперь понимать начал, что сила в нем гуляет ведовская поболее, чем у матери его… А может, и отца-нежитя более… Как был прежде загадкой Сновидицын сын, так ею и остался, разве только куда опасней стал, чем ранее. Недаром, видать, Хитрец ему до самой смерти своей не доверял. Я видел косые взгляды, точно старик знал о нем нечто позорное да гадкое. А может, действительно знал? Только не спасли его ни знания многие, ни мудрость, ни опыт, с годами пришедший.

Запоздалая боль утраты накатила мне на сердце, слезами вылилась… Сбегали они по щекам, капали с губ опухших, сливаясь с дождевой влагой, ползли по шее за ворот рубашки. Второй раз в жизни приходилось мне оплакивать смерть близкого человека. Жаль было Хитреца. Добрый был старик, чуткий, а уж как Славена любил, и вовсе не описать. Лелеял его, точно сына. Тот, кажется, только сейчас понял, кем был для него старый наставник. Понял да сломался, словно душу утопил в Русалочьем озере. Глаза у него остекленели и пальцы в моей ладони застыли холодными бесчувственными льдинками. Смотреть на него и то больно было…

Чужак, не оборачиваясь, бросил через плечо:

– Шевелитесь! Бегун, коли избу ту, где меня сыскал, не припомнишь, то самую бедную сыщи. Там меня дождетесь. А я позже буду – кой с кем еще повстречаться надобно…

Ух, как осмелел ведьмин отпрыск! Пользуется чужой бедой, норов показывает. Кабы не отрешенность Славена, не хорохорился бы он так.

– Лису помоги… – прохрипел Медведь.

– Делай, как сказано, тогда он и жить будет, – отозвался Чужак.

Глупое обещание. Вряд ли Лису хоть чем-то помочь можно было. Душа человека в горле живет, а коли в нем дыра разверстая, так, знать, и душа, птица вольная, уж давно его покинула… Только не станешь же спорить с ведуном… По слову его все делать придется…

Я молча потащился вперед, рассекая лицом усилившийся дождь. А Чужак растворился неприметно меж еловых лап – пропал, словно и впрямь блазнем был.

Когда одежа повисла на плечах мокрой тряпкой, а в поршнях вода зачмокала, из-за дождевой стены проглянула наконец крыша жилья человеческого. За ней вторая, третья, а потом и все печище открылось. Кабы не усталость да печаль, подивился бы я Захонью – уж больно красиво было печище! Избы ровными рядами взбегали на холм пологий, со всех сторон молодым лесом поросший. Промеж ними стояли плетни ухоженные, у ручья, рядышком с печищем, баньки низкие присоседились…

– Туда. – Медведь, покряхтывая, указал в сторону неказистой избенки с краю печища.

Ночью-то я ее толком и не разглядел, а теперь в ужас пришел, увидя. В такой избе, верно, и мыши-то жить стыдились, а уж люди и подавно. Почти по крышу вросла изба в землю, перекосилась, словно желая убежать в темноту подступающего леса, глядела негостеприимно на нас кривым провалом влаза. Нет, не нравилась она мне, не хотелось заходить в двери перекошенные и сырой пустотой дышать… Другое дело вон тот домик, на пригорке, – веселый, нарядный, над землей горделиво вознесшийся, с широким узорчатым крыльцом. Возле него и лавочка для путников прилажена была. Сразу видать – добрые люди в нем живут, душевные. Они и накормят, и напоят, и Славена в чувство приведут…

– Пойдем туда. – Я указал Медведю на полюбившийся дом и уверенно потащил за собой бессловесного Славена.

Огромная пятерня Медведя сшибла меня на землю. Охотник тучей надо мной навис, пристально вгляделся в глаза:

– Ты что, не понял? Чужак сказал – «в самый бедный». Он колдун. Знает, где лучше.

Когда Медведю вожжа под хвост попала, с ним спорить бесполезно, а то и вовсе опасно.

Я встал и послушно поплелся в сторону кривой избушки. Подобравшись к хлипким дверям, постучал, надеясь втайне, что не отзовется никто. Никто и не отозвался. Я застучал посильнее и уж собрался было намекнуть Медведю, мол, следует другого пристанища поискать, как дребезжащий старческий голос из-за Двери поинтересовался:

– Вы кто будете?

– Путники, приюта от непогоды просим, – мягко сказал Медведь.

Я удивился сперва, что он про Чужака не упомянул, а потом подумал – может, так и лучше – кто знает, люб ли хозяевам ведун странный.

На пороге показалась маленькая сгорбленная старушка. Ее левая рука с трясущимися пальцами скрючилась у живота, будто ветка засохшая. Седые редкие волосы с затылка неопрятным пучком свесились – даже плат грязный их удержать не мог. С перекошенного лица взирал на гостей нежданных всего один глаз, а другой прятался под полуприкрытым веком, помаргивал насмешливо. Нелепа старуха была, отвратительна.

Смех, вперемешку с неприязнью, вырвался из меня противными хрюкающими звуками, и, силясь остановиться, почувствовал я, как вместе со смехом выплескиваются чувства неведомые, что скопились в душе за дни последние да дышать мешали.

Бабка сердито покосилась на меня и, обидевшись, собралась уже дверь перед носом запереть, но Медведь, протиснувшись вперед, забормотал:

– Впусти нас, бабуля. Будь добра. Брат у меня при смерти. Коли помрет, то и мне не жить. Впусти…

Старуха, по-птичьи вытянув шею, заглянула за его плечо, охнула и, отстраняясь, пропустила нас внутрь.

Утренний свет, размытый дождем, с трудом проникая сквозь грязное малое оконце, лежал на дощатом полу белесым пятном. За ним, в душном сумраке, хромой стол прятался, больше на громоздкую лавку похожий. Маленькая каменка, тепло излучающая, в углу притулилась, а по стенам пристроились грудами узлы да сундуки. Видать, жила старуха на отбросах соседских. Только бедные люди хранят вещи, ни к чему не пригодные, копят их, приберегают на случай крайний.

Впустив нас в дом, бабка забилась в угол и, прикрывшись каким-то тряпьем, затихла, будто не гостей впустила, а ворогов, от коих лишь в темном углу спасения могла сыскать. Да мне не до нее было – голод и холод давали о себе знать, трясли тело безжалостно. Пристроился поближе к печке, стянул мокрую одежду себя и с покорного, точно тряпичная кукла, Славена. Медведь осторожно уложил Лиса на пол, возле светлого пятна и, усевшись рядом, зашептал покаянно да неуверенно:

– Теперь ждать… Ждать… Ждать…

Чего ждать, дурачок, собирался? Помощи от ведуна, коего всю жизнь наши родичи обижали да и мы сами прочь, на верную погибель, выгнали, иль на милость богов надеялся? Лис еще и жив-то чудом оставался – дышал всхлипами сиплыми, а на большее уже сил не было… Не так меня рана его пугала, как Огнея, при этакой ране неизбежная… И у Славена глаза пустыми совсем казались – ни тепла, ни домашнего дыма не чуял.

Глядел я на родичей своих, вспоминал Хитреца, печище родимое, парней бравых, какими недавно совсем мы были… Вспоминал да душой стонал…

Ах, Горе-горюшко, Горе лихое одноглазое,

Ах, зачем ты, Горе, на меня глянуло,

Ах, зачем свет белый мне застило?

Я тебя, Горе, ко двору не звал,

Ко двору не звал да не привечал!

Кабы крылья мневзмыл бы лебедем,

Взмыл бы лебедемсчастье выкликал.

Счастья выкликал, Долю вымолил…

Убаюкивали слова, утешали… Постепенно тепло проникло в тело, тяжким грузом усталость навалилась – потянуло меня в тихую, покойную дремоту… «Утро вечера мудренее», – подумалось, да и пропало все, благостным сном стертое.

Медведь

Впервые в жизни я испугался по-настоящему. Бегун безмятежно спал у печки, а ко мне сон не шел. Стоило прикрыть глаза – вставало передо мной мертвое лицо брата. Говорят, охотники лучше других смерть-Морену знают. Я же чуял ее. Ходила кругами возле избушки Белая Девка, поджидала мига удобного. Чтоб никто не помешал ей потихоньку подкрасться к брату да забрать его к богине ледяной. Я готов был предложить ей себя вместо Лиса. Нельзя ему было умирать – он и не жил-то толком. А мне уж всего хватило в этой жизни – и любви, и тепла, и удовольствий. Знал, что скажу ей:

– Возьми меня, а его отпусти. Не губи понапрасну…

Но Девка Белая хитра – не подойдет в открытую, не заговорит, только будет бродить осторожно по КРУГУ – высматривать, выжидать, а потом схватит костлявыми руками да утянет в темноту вечную… Вон как с Хитрецом. Так подошла, что никто и помочь не успел. Жаль мне было и Хитреца, и Славена, да своя боль сильнее била. Я себя без Лиса не мыслил. Мы с ним всю жизнь вместе прожили. Охотились, отдыхали и даже влюблялись вдвоем. Казалось, и умрем в миг один. Конечно, иногда злил меня Лис, но стоило поссориться, и повседневная суета становилась пресной, тягучей, как недошедшее тесто. А теперь и вовсе черной казалась. Пока я над телом брата сидел, одно уразумел наверняка: коли спасет ведун его, как обещал, рабом ему стану! Никому не позволю его даже намеком обидеть. Перед походом Славен от меня клятвы на верность не потребовал. Тогда я порадовался – не нравилось мне под чужой властью ходить, а теперь, коли Лис выживет, я его спасителю добровольно и душу и тело отдам. Плевать мне будет на родовитость иль безродность его!

Бегун всхрапнул во сне, раздул тонкие ноздри, будто жеребец, волков почуявший. Славен на него отрешенный взор перевел, вздохнул печально и вновь в стену уставился. А мне не до них было – мысли белками загнанными в голове метались, колокольцами перекликались меж собой, от надежды до отчаяния прыгая.

Почему же так долго не возвращался Чужак? Лис уже дышал, точно больная собака – часто да мелко, и глаза закатил, а обещанной помощи все не было. Где же проклятый колдун?!

Отворяясь, скрипнула дверь. Я обернулся, вздохнул облегченно. Легок Сновидицын сын на помине – знать, жить будет долго…

Чужак вошел, стряхнул с охабня дождевую влагу и кивнул старухе, в углу притихшей:

– Тряпицу чистую дай, иглу да нить шелковую. Бабка закопошилась, пробормотала неуверенно:

– Где ж я тебе нить шелковую возьму, милостливец? Отродясь у меня этаких не водилось…

– Тогда то, что есть, неси.

Он закатил рукава, обнажая бледные руки, махом смел со стола на пол чашки с плошками, мне велел:

– Клади сюда брата.

Не хотелось мне Лиса на стол, будто покойника, выкладывать, да только выбора не было.

Тело брата на руки теплой тяжестью легло – не мог отпустить его, прижал к себе и, еле дыша, положил на дерево гладкое. Отошел в сторонку, чтоб не мешать ведуну, но он прикрикнул:

– Здесь стой. Держи его, коли дергаться будет. Хорошо хоть прочь не погнал…

Я к Лису подошел, силясь на Чужака не глядеть, будто мог он во взгляде моем подозрения тайные прочесть, прижал руки брата к столу, замер, ожидая. Старуха, покряхтывая да постанывая, приволокла тряпицу белую и иголку костяную. Чужак на иглу взглянул, буркнул что-то отрывисто и, ничего не сделав, прочь пошел. У меня сердце всколыхнулось – неужто отказался от обещания своего?

Окликнул его:

– Постой…

Он оглянулся уже на пороге, рявкнул отрывисто:

– Вернусь сейчас.

И вышел, дверью хлопнув. По всему видно было – разозлился на что-то, только не понятно – на что…

Мы со старухой переглянулись растерянно, замерли по разным сторонам стола кособокого, а меж нами Лис задыхающийся. В тишине лишь его дыхание и разносилось. Страшное, прерывистое… Казалось мне каждый раз, как слышал свист сиплый, что уж больше не вздохнет он…

– Что с братом-то? – первой заговорила бабка.

– Оборотни порвали.

Не хотелось мне здоровье Лиса обсуждать, но старуха не отставала:

– Это в Горелом, что ли?

В Горелом все наши беды начались… Не мог я спокойно название это слышать – сжимались руки в кулаки, неведомое зло поразить не умея.

Старуха мое лицо потемневшее углядела, о другом заговорила, на Славена указывая:

– Ас этим что? Испужался шибко или всегда такой был?

– Он нынче ночью дорогого человека потерял. Утонул тут один из наших.

Отвечал я ей через силу и дивился – никогда не ведал раньше, что разговор пустой душу изболевшуюся облегчить может. Казалось, будто тяжкую ношу, что один тянул, еще кто-то подхватывал.

– В Русалочьем? – догадалась бабка.

– Верно.

Мы немного помолчали, а затем старушка, расхрабрившись, подобралась поближе. Грустно глядя на Славена, забормотала:

– На сына моего похож. Младшего. Его Русалка заманила. Девка грудастая… Меня тогда удар хватил. Руку скрючило, лицо скосило. Первое время говорить вовсе не могла. Дед один, прохожий, меня подлечил. Остался. Пожил недолго, а потом и помер…

Старухина голова печально закачалась на тонкой шее. Мне захотелось отвлечь ее от грустных воспоминаний, а заодно и самому не думать о страшном.

– Ты говоришь «младшего напоминает», а старший где?

– У Князя, в дружине. Почитай, лет пять уже служит. Вести шлет. Хорошие… – приободрилась бабка.

– Мы тоже к Князю идем, – сказал я. – Хочешь, передадим чего сыну?

Хотел добавить «если доберемся», а потом вспомнил о Чужаке и почему-то почуял вдруг – наверняка доберемся. Ведун в Ладогу шел, и коли с ним примиримся, он и нас выведет…

– А что передавать-то? – удивилась старуха. – Нет у меня ничего. Нищая я. Ты, милок, только не тревожь его. Скажи, мол, жива, здорова, живу хорошо, не жалуюсь. А угощений не послала оттого, что спешили вы. Не успела, мол.

Мне стало жаль ее – старую, больную, голодную, боящуюся огорчить сына. Тот, небось, и не думает о материнских бедах, пирует на княжеских застольях да девок по углам тискает.

– Ладно, все скажу, коли доберусь, только как найти его? Дружина у Князя большая.

– Спроси Миколу из Захонья, тебе его и укажут. – Старушка повеселела. – Он у меня парень видный.

Что ж, передам я этому Миколе все, что о нем думаю! Мать здесь с голоду пухнет, а он ей подарков не может выслать с оказией. Все знают – Князь щедр, дружинники у него богато живут. Стервец этот Микола!

Я развязал сумку, достал последний сухарь и протянул его старухе:

– Возьми, угостись, коли хочешь, мне все равно ничего в горло не лезет.

Старуха постаралась сохранить крохи достоинства, неспешно взяла сухарь, но в единственном глазу задрожали слезы.

– Спасибо.

Когда сухарь был уже почти съеден, вошел Чужак. Мокрый, злой, с пустыми руками. И ведь не спросишь его, куда ходил? А коли спросишь, ответа не дождешься…

Он быстро вытер руки, подошел к Лису.

– Держи теперь, – сказал, на меня мельком покосившись.

Я, вмиг о старухе забыв, брата за плечи схватил. Крепко схватил, будто мог объятием своим его от смерти заслонить…

Тонкие пальцы ведуна забегали по страшной ране, надавили на закрытые глаза, потянули веки вверх, закатившиеся белки открывая.

Странной была его ворожба. Сновидица больше нашептываниями и травками лечила, а знахарка из печища дальнего – заговорами да дымом. Нам с братом не раз на охоте доставалось, но никогда еще я такой ворожбы, какой Чужак брата спасти пытался, не видел.

Покуда дивился я, он вытянул из котомки гриб-дождевик, который в каждом лесу после дождя во множестве встречается.

Дождевик – смешной гриб, с собратьями не схожий, – круглый, будто шар. По молодости он белый да пузырчатый, а как состарится, становится будто дед ворчливый – ступишь на него – фыркнет, окатит ногу обидчика дымом коричневым. К чему Чужак его приволок? Удивлялся я недолго – рубанул ведун ножом маковку у гриба да высыпал пыль дымную в Лисью рану. Покрылась она бурым налетом, будто пеплом. Захотелось сгрести эту грязь с плоти яркой, очистить ее от темной волшбы.

– Стой! – Чужак мою руку перехватил, к столу прижал. – Я свое дело знаю. И без того сил много трачу на рану пустую. Была бы игла железная да нить шелковая, не пришлось бы мне делать этого. А будешь мешать – брошу его как есть.

Я покрепче пальцы в дерево гладкое вдавил, чтоб не сорваться ненароком, голову опустил. Верно Чужак подметил – я его сам просил о помощи, а теперь под ногами путаюсь… Хотя опасался я верно: никто Чужака толком не знал, никто его лица не видел. Да и к чему он от родичей прятался, тоже не ведали. Болтали много об уродстве и о божьем проклятии, только все разговоры эти пустыми слухами были. Я-то видел его однажды. Это случилась в детстве еще, когда, воображая себя настоящими охотниками, мы с братом незаметно подбирались к дому Сновидицы и до утра в засаде просиживали, от собственной смелости пьянея. Случайно поздней ночью нам удалось подкараулить Чужака. Он шел со стороны болота и, не подозревая о нас, откинул капюшон с лица. Я тогда здорово разочаровался. Все село болтало об его уродстве, а разглядел я простую мальчишечью физиономию. Отличался он от наших знакомых ребят – это верно. Глаза были странноватые да волосы не такие, как у всех, а все же уродом не назовешь. Он тогда, словно почуяв что-то, быстро вошел в избу и с той поры без капюшона на дворе не появлялся. Да и мы к нему интерес потеряли. А потом я и вовсе о нем забыл. Даже когда он оказался в числе избранных, я лишь удивился: «К чему такой Князю?» Не знал тогда, от кого будет вся жизнь моя зависеть.

– Крепче держи! – прервал он мои воспоминания и вдруг зажал пальцами рану страшную, будто хотел края ее срастить. Лис застонал тяжко, задергался – еле удержал его, а Чужак уже руки от горла его оторвал, принялся водить кругами над раной слепленной, словно посыпал ее чем-то. Я сперва не понял ничего, а потом охнул от неожиданности и отпустил Лиса. На мое да на свое счастье затих он сам, будто чуял, что творится с телом его. А я воочию видел, лишь поверить не мог! Не шепотком ворожейным лечил Чужак – руками голыми. Разрыв страшный под его ладонями тонкой корочкой покрывался, розовел свежей кожицей, а те маленькие трещинки, что от него тянулись, уже бугрились зажившими шрамами, будто не этой ночью Лиса порвали, а давно когда-то.

Бабка-хозяйка, мой возглас заслышав, из угла вылезла, вытянула шею – посмотреть, да, руками всплеснув, замерла посреди горницы.

– Чур… Колдун… – зашептала.

Нет, не колдовство тут было – нечто иное, разуму недоступное.

– Все! – Чужак тряхнул руками, будто сбросил с них груз невидимый, прочь от стола отошел, в котомке поковырялся и протянул мне аккуратный махонький мешочек. – Возьми да по щепотке три раза в день брату давай – поутру, в полуденницу и на вечерней зоре. Тогда и Огнея его стороной обойдет.

У меня руки тряслись, когда брал его дар, губы дрожали, но любопытство, что лист банный, – коли прицепится, не отлепить. Не сдержался я, макнул палец в мешочек, понюхал порошок белый, что к нему пристал. Пахнуло на меня знакомым запахом. Старуха тоже возле меня завертелась, носом потянула, удивилась:

– Плесень вроде…

– Для тебя – плесень, для него – жизнь, – отозвался Чужак да кинул небрежно бабке монетку серебряную, видать единственную свою ценность. – А чем болтать попусту, сходила бы лучше к Старшему да поесть принесла.

Старуха покачала головой:

– Наш Староста не очень честный человек, колдун. Он и монетку заберет, и вас погубит, дабы никто ни о чем не проведал.

Некоторое время Чужак размышлял, от губ под темную ткань капюшона побежали тонкие разрезы морщин.

– Ну, как знаешь… Добудешь еды для моих людей – награжу, а на нет и суда нет.

– Какой награды от колдуна ждать? Да и будет ли добро с той награды? – осмелела вдруг старуха.

Верно она подметила – даже богам неведомо, чего от ведуна могучего ждать. А Чужак, по всему, не из слабых был…

– А я не совсем колдун. – Он опустился устало на лавку, вытянул длинные ноги к печи поближе. – Ты про меня многое знаешь, да сама того не ведаешь…

Старуха закряхтела, засопела. Спрашивать в открытую у странного незнакомца имя не решалась, а обиняками – слов не могла сыскать.

– Для меня ты гость незнакомый, – начала осторожно, – пристанища попросивший. И друзья твои, опосля пришедшие, тоже гости, не более…

– А коли так, – перебил ее Чужак, – уважь просьбу гостя!

Попробуй возрази ему, когда говорит так…

Старуха смирилась, поплелась покорно в завесу дождевую да, озлившись, напоследок дверью хлопнула, Бегуна разбудила. Тот глаза, со сна осоловевшие, вскинул, потер их, недоуменно на Чужака уставившись, – не мог уразуметь, что не сон ему снится.

– Сколько я спал? – ни к кому не обращаясь, спросил и, чуть не подпрыгнул, услышав бесстрастный ответ:

– Чуть поболее дня да ночи…

Не понимая, шутит ведун иль всерьез говорит, Бегун заозирался. Натолкнулся взглядом на Славена, вздохнул:

– Все по-прежнему…

А потом Лиса увидел и оторопел, глаза расширяя. Заплескались в голубизне их небесной удивление да растерянность… Кабы я сам не видел, что Чужак с раной смертельной сотворил, то на горло брата зажившее не лучше Бегуна воззрился бы.

– Это… Как это… – бормотал он, слов не находя.

– Чужак помог, – подсказал я, от слов своих теплую радость чувствуя.

– Правда? – Бегун оживился, махом подскочил к ведуну. – Так может, ты и Славена…

Тот немного поглядел на Славена, а потом потянулся лениво:

– Не нужна ему моя помощь, коли сам жить не желает.

– Жить всем охота, – донесся со стола голос слабый.

Всего я ждал – дней бессонных, волнений над братом хворым, но никак не думал, что очнется он так скоро!

Кинулся к нему, подхватил под руки, помогая со стола слезть.

– Ты чего меня, как бабку старую, обихаживаешь? – удивился он и застонал, голову поворачивая. – Болит, зараза…

Знал бы, что было с ним, не смеялся бы – руки Чужаку целовал!

– Ничего, до Ладоги заживет, – усмехнулся тот и отвернулся, будто не желая благодарственных слов слушать.

– А кто нас в Ладогу проведет, коли через озеро переправы нет, в Терпилицы да в Горелое уж точно не вернемся, а в обход все топи гиблые тянутся? – встрял Бегун, огорченно лицо кривя.

– Я могу провести, – тихо сказал Чужак. – Только тем путем, коим не всякий пройти сумеет.

– И каким же это?

– Кромкой, через Змеевы земли. У них по краю кромки ловите, туда Ягая, вход охраняющая, не сунется. Только говорить со Змеем настоящий вой должен. А я не вой…

У Бегуна от слов незнакомых и речей загадочных язык отнялся – замер с ртом приоткрытым, да и Лис, видать, слаб еще был – глядел на Чужака, словно невидаль некую увидел, и слов не находил… Хотя Чужак для него и был невидалью – он же в беспамятстве лежал, когда Бегун ведуна встретил и на подмогу привел…

А я хоть и не понимал странного разговора ведуна, а верил ему. Коли говорил он, что есть где-то Змеи да кромка, где живут они, – значит, так оно и было. А если выдумывал, то кто я такой, чтоб спорить с ним? Пусть кромка эта только в голове его существует, ныне я ему не указ – слуга верный…

Славен

– Очнись, Славен, – чужой голос потревожил мой отрешенный покой. Слова проникли сквозь благостную пелену, заметались внутри, как спугнутые барсуки в норе.

– Старик любил тебя, а ты? – Незваный гость не давал покоя, тянул душу обратно, в окаменевшее тело, заставлял вслушиваться. – Ты мечтал о славе и почестях, забывая о нем.

– Мне жаль, – ответила пустота внутри меня.

– Нет! – Голос загремел, пугая своей мощью, разогнал воспоминания. – Тебе не жаль! Не о нем твоя печаль. Он нашел свое счастье. Тело его покоится в озерном иле, и время изгложет его, подобно голодному псу, но сам он впервые свободен от страха и неуверенности. Его слезы станут каплями дождя, а его вздохи лягут на траву утренней росой! На молодом месяце он будет юн и беспечен, а на ущербе состарится чтобы вновь стать молодым. Будут ему подвластны реки, и озера, и тучи, и сможет он острова двигать, словно дитя малое камушки. Тебе бы радоваться за него, ибо он отмучился положенный срок и достиг счастья; но нет! Ты думаешь о себе. Ты взываешь к нему, умоляя вернуться, – ведь тебе дороже собственное, ничем не замутненное, спокойствие. Ты никогда не любил его!

– Неправда!!! – всколыхнулась в груди волна гнева, поднялась изнутри, рванула невидимое полотно, окутавшее душу, и выплеснулась на свободу, возвращая почти забытые чувства – боль, отчаяние, страх, любовь, надежду… Тот же голос, что шептал в темной тишине, произнес, обращаясь уже не ко мне:

– Ему не нужна моя помощь.

Чужак?! Значит, ему обязан я своим возвращением?! Не обошлось без него… Не зная, благодарить его или проклинать, я перенес внимание на пекущегося о моем здоровье Бегуна.

– Не стоит уговаривать, Бегун. Я не хворобей тебя.

Он всмотрелся в мои глаза, просиял, горестные морщины на высоком лбу разгладились. Никогда он не умел чувства сдерживать, вот и теперь – ухнул, хлопнул в ладони, приветствуя мое возвращение. От звонкого хлопка встрепенулись братья-охотники, подошли поближе с удивленной радостью в лицо мое вглядываясь. Они на меня глядели, будто на диво какое, а я – на Лиса. Поверить не мог, что все, что сном казалось – рана его кровавая, Чужак, руками ее заживляющий, да Медведь, на коленях пред ведуном стоящий, – все это наяву случилось…

Вскоре подоспела посланная за едой старуха-хозяйка. Снедь оказалась вкусной и свежей. Приятные запахи потекли в нос, разбудили дремлющего внутри, вечно голодного неведомого зверя. Потянувшись, он заурчал, стряхнул воспоминания, словно дворовый пес надоевших щенков…

В голове у меня прояснилось, мучительная тоска сжалась комочком, уступая место голоду и навалившимся заботам. За едой болтать лишь дурак станет, зато насытившись, любой спор миром решить можно. Только не с кем спорить было, разве что с ведуном, а какой из него спорщик… Все понимали – нужно добраться до Ладоги, но как – никто не представлял. И мне предложить было нечего…

Глупо, конечно, было верить россказням Чужака про неведомую нелепую кромку, про Змея на ней и зелье, позволяющее этого Змея увидеть, но попытка – не пытка. Обещал он довести до владений Змея, так пусть ведет, а там уж будет видно, что дальше делать. Может, знает ведун какую тайную тропу, ведущую к берегам Мутной. Может, мать его когда-то той тропой ходила… А Змей – уловка ведовская, чтоб от потаенной тропки чужих отпугивать. У всех знахарей, на крайний случай, таких уловок множество припасено. Выпьем мы колдовское зелье – оно глаза замутит, вот и начнет мерещиться всякая нежить… И ведь уперся ведун – или пейте, или вовек не пройдете теми землями! Да ляд с ним! Я лучше его варева напьюсь да Змея узрю, чем через Русалочье вплавь двинусь иль обратно, к оборотням, сунусь… Неладно, конечно, сыну Старейшины малого ведуна слушать, но, видать, выбора нет… Набирает Чужак силу, хорошо хоть к власти не очень-то рвется, скорее наоборот – кривится, замечая чрезмерно признательный, подобострастный взгляд Медведя.

Собраться и в путь тронуться – дело недолгое, да только муторно было всю дорогу объяснения и поучения ведуна выслушивать. Что мне Змей, зельем вызванный? А наставлениям конца-края не было. У меня уж ноги ныли от быстрого шага и в груди огонек разгорался, а он все бормотал, словно за все года, что молчуном ходил, выговориться хотел:

– Покажется вскоре молодой сосняк. За ним – владения Змея.

Посох постукивал по вылезшим из-под земли корявым корням сосен, пугал их оскаленным резным наконечником.

– Запомни, из лесу – ни шагу. Там еще Бор хозяин, а на ровной да голой Пустоши уже Змей. Увидишь его – не пугайся, а коли струсишь, то виду не подавай, держись на равных да проси позволения пройти через его ловище. Границу не переступай и памятуй о трех правилах: первое – не лгать, Змеи ложь распознают быстро, второе – не льстить, они того не любят, третье – не спорить, они спорщики заядлые, не тебе чета.

А закончил он просто, словно искренне в Змея верил:

– Если что – кричи, мы недалеко будем.

Постепенно сосняк поредел, высокие статные деревья сменились небольшими молоденькими сосенками. Откуда узнал об этом молодняке Чужак? От матери? Да откуда бы ни узнал, место и впрямь было зловещее – будто разделили землю надвое, с одной стороны украсили яркой зеленью да воями-сосенками, а с другой натыкали пологих, изъеденных норами, холмов. Тут и без зелья Змея увидать несложно было – щерились беззубые входы, мерещились в их темноте лики похищенных и замученных Змеем людей…

Чужак достал заранее заготовленный мешочек, высыпал на ладонь зеленоватый порошок, пошептал над ним и протянул мне:

– Нюхай!

Вот те раз! А я-то думал, отвар какой глотать заставит… Покорно вдохнул зеленую пыль. Засвербило в носу, но сдержался – неловко все же ведуна обижать… За мной остальные понюхали. Чужак остатки порошка не выкинул, завернул в широкий лист, положил обратно в котомку. Бережлив…

Стоял я будто пень, ждал, когда Змей появится, да только ничего не менялось. Те же сосенки смотрели серьезно, те же холмы пугали пещерами, разве что запахов стало поболее и солнышко вышло из-за туч, засветило мир радостными красками… И еще странно – поверилось вдруг в Змея. Ведь не раз слышал про любостая, что над бабьми избами кружит, а Скоропею и сам видал. Она для болотников – змея обычная, а для речных печищ, как сказывают, чудище неведомое, царица над змеями…

Лис покосился на ближний холм, принюхался и уверенно сообщил:

– Не-а. В этой его нет.

– Кого? – не понял я.

– Змея. – Лис даже удивился. – Кого же еще?

– А почем ты знаешь, как Змеи пахнут? – поинтересовался Бегун. На его лице застыло настороженное мальчишечье ожидание.

– Нанюхался уж. На охоте-то не раз со Скоропеей сталкивался, а она тоже змеиной породы…

Лис слегка запыхался и говорил с отдышкой, а все же не отставал от остальных и уж вовсе не походил на тот полутруп, который два дня назад покачивался на широких Медвежьих плечах. Его чудесное излечение казалось не простой ворожбой, а чем-то более могучим и зловещим. Я не хотел об этом думать. Знал уже – стоит вытянуть на свет один махонький вопросик, и, словно верша рыбу, потянет он из тьмы остальные, а среди них – опасные, настораживающие…

Крадучись, мы двинулись вдоль кромки леса, стараясь не заступать ногой на бурую, точно выжженную землю Пустоши.

Поразительно похожие друг на друга холмы выстроились рядком неподалеку от границы. Их голые склоны рябили бурыми и коричневыми глинистыми разводами.

– Там!!! – Лис выбросил руку, указывая на зеленоватую гряду с шишкообразными наростами по верху.

– Ступай. – Чужак подпихнул меня вперед концом посоха. Я вздохнул поглубже и пошел.

Не знаю, чего я боялся больше – увидеть Змея или не найти его, но от каждого звука шарахался под защиту сосен, а спотыкаясь о кочки, приседал до земли. Даже собственная тень пугала, заставляя мертвой хваткой вцепиться в рукоять рогатины.

Из-под ног выпорхнула зазевавшаяся лесная курица. Дернувшись, я отскочил в сторону и нелепо грохнулся спиной на большой плоский камень с выпуклыми буграми по бокам. Неужели я, сын Приболотного Старейшины, такой трус?! Ну уж нет! Поднявшись, я озлобленно пнул камень и устремился к заветной гряде. Она была совсем рядом, и я было начал раздумывать над тем, как привлечь внимание Змея, если он окажется неподалеку, когда за моей спиной что-то оглушительно зашипело, словно лопнула сотня болотных пузырей. Я обернулся. Плоский камень, который я в сердцах пнул, взметнулся в воздух, таща за собой длинную, глянцево поблескивающую на солнце, шею. Пришло запоздалое понимание – не камень я ударил, а голову спящего Змея! Ужас наполз на сердце холодной жабой, лишая воли, сковывая язык. Змей лениво зевнул, широко распахнув усаженную острыми зубьями пасть. На меня пахнуло приторно-вонючим теплом. Слегка покачиваясь, голова склонилась ко мне, узкие кожистые прорези глаз сверкнули мутно-зелеными болотными брызгами.

– Словен? – прошипела она, выпуская на волю быстрый, раздвоенный на конце язык. Раньше я считал, что более неприятного и оглушающего звука, чем вопль раненой Скоропеи, не существует, но теперь убедился – крик Скоропеи просто слабый вздох по сравнению с шипением Змея. Уши у меня заложило, а самого порывом ветра сорвало с места и отбросило в лесок. Змей шевельнулся, его туловище, принятое мной за гряду, колыхнулось, и внезапно откуда-то с боков вынырнули, расползаясь по земле, перепончатые крылья. А на них, словно Белбог с Чернобогом в схватке сошлись, полыхали огненные молнии, смешиваясь с небесной синевой и травяной зеленью.

«Правильно, – вспомнил я, – Хитрец сказывал – У древних Змеев тоже крылья были».

Следуя указаниям Чужака, я гордо вскинул голову и, заикаясь, завопил:

– Прости, коли обидел ненароком! Я сын Старейшины Приболотного, об одолжении просить пришел!

Голова Змея стремительным броском очутилась возле моего лица. Теперь я мог хорошо рассмотреть мелкие чешуйки на бровях и нависающие над нижней губой белые зубы с мою руку толщиной. Скор был Змей, так скор, что я и испугаться по-настоящему не успел.

– Так чего же ты хочешь, болотник? – Змей с ленцой повернул морду, устремил на меня свой глаз – узкий, коварный, пронизанный глубоким зеленым цветом, с вертикальной желтой полосой зрачка посредине.

– Пропусти меня с ватажкой через ловище да зарок дай не трогать нас во время перехода.

– А почему я должен это сделать? – удивился Змей. В смотрящем на меня глазу запрыгали опасные всполохи. Вмиг припомнились старые сказки, где Змей и море синее сковывал, и высь небесную усмирял, и горные хребты крушил. Всплыл из недр памяти Белее, что от гнева Перунова в змеином облике прятался. Кто ведает – может, это он сам предо мной стоит, может, сын его – Волот, а может, просто пращур какой древний, из венедов. Спрашивает, смотрит, испытывает, каков на деле человечек, осмелившийся его покой потревожить.

– Мы к Князю Меславу идем… – Честно говоря, я просто не знал, какой из доводов повлиять на его решение сможет.

– Ну и что? – вновь спросил Змей. Я решил попробовать с другого конца:

– Так ты разрешишь или нет?

– Возможно… Заслужи, и я сам перенесу тебя через свои земли.

Я только хотел было спросить, как заслужить, но в это мгновение откуда-то сбоку, громко хлопая крыльями, вылетела крупная пестрая цесарка. Качающаяся передо мной голова выбросила узкую красную ленту языка и, молниеносно опутав ею шею несчастной, по-прежнему ожесточенно машущей крыльями жертвы, ловко втянула ее в пасть. Птица исчезла, но выражение Змеиных глаз ни на мгновение не изменилось! Я перестал дышать, живо представив себя на месте птицы, и тут мой страх перевалил черту, отделяющую его от безрассудной смелости, и покатился вниз, точно колесо с покатой горы. Я больше не боялся Змея! Слова полились свободно и ровно, поражая меня своим спокойствием:

– Я буду служить только Князю Меславу.

– А-а-а, понятно…

Зеленые глаза прикрылись, и, шумно вздохнув, голова Змея опустилась на траву.

– Уходи, пока цел.

Я перестал трусить и мог говорить, а он гонит меня, будто последнего смерда?! Да будь он хоть кем – надоело! Хватит всякой нежити со мной в непонятные игры играть!

– А ну, подымись! – закричал я, склоняясь к голове Змея.

– Чего орешь? – не размыкая век, прошипел он.

– Встань, говорю, когда с Княжьим воем разговариваешь!

Змей взметнулся, сосняк запел, застонал тяжко, словно сошлись в нем на встречу Стрибожьи внуки и затеяли веселье с хороводами. Меня крутануло так, что еле успел ухватиться рукой за ветку. Иглы вонзились в ладонь, в голове замутилось от свиста и смерча, завертевшегося вокруг. Тонкая веточка обломилась, и меня вмяло в укрытую сосновой хвоей землю. В рот набился песок, дыхание перехватило.

– Встань и ты, коли вправду вой! – донесся до меня голос Змея. Я неуклюже потянул под себя руки. Омертвев, они царапали скорченными пальцами землю, под ногти впивались мелкие камешки и сосновые иглы. Я застонал сквозь зубы. Ненависть полыхала во мне Перуновым огнем. Не Змея я ненавидел – себя, свою слабость и хилость.

– Что же ты? – глумился Змей – Не вой ты, а младенец титешный.

Руки медленно, по чуточке ползли к груди. Если мне удастся упереться ладонями в очутившиеся подо мной коренья, то смогу приподняться. А позади меня сосенка, та, что уже раз выручила. Змей дунет – меня спиной к ней и пришлепнет, а там, глядишь, и встану. Не потому встану, что Змей велит, а потому, что стыдно перед ним червем по земле ползать.

Пальцы наконец достигли груди, плотно обхватили выступающие из песка корни. Я махнул головой вверх так резко, что даже позвонки хрустнули, рванулся. В глазах завьюжило разноцветными точками. Кузнечный перезвон заглушил Змеиное шипение.

– Встань! – закричал я себе. – Встань!

Кровь тонкой струйкой выбилась из носа, смочила сладостью пересохшие губы.

– Вста-а-ань! – вновь отчаянно завопил я и внезапно почувствовал спиной твердую округлость древесного ствола. Словно стараясь мне помочь, сосна гудела теплыми жизненными соками, и на мгновение мне показалось, будто мы с ней слились в одно целое и стою я, запустив корни глубоко в недра, и слышу голос своей кормилицы, Матери-Земли:

– Ты силен силою моею, тверд верою моею… Равны вы…

Ощущение длилось всего мгновение, но его мне хватило на то, чтобы распахнуть навстречу летящей пыли глаза и, презирая режущую их боль, разглядеть бьющуюся под челюстью Змея кровеносную жилу. Я выбросил вперед ставшую вдруг почти невесомой руку и прижал к шее Змея острия рогатины. Конечно, я мог бы метнуть ее, дабы наверняка убить громадного гада, но я не хотел убивать. Не хотел уподобиться варягам, пришедшим к нам гостями, а ставшим поборниками-убийцами. Или Змей добром нас пустит, или…

Вихрь прекратился так же внезапно, как начался. Не пытаясь уклониться от моего ничтожно малого оружия, Змей изучающе смотрел на меня, словно ожидал чего-то. Я облизнул кровь с губы и опустил рогатину.

– Почему? – спросил Змей.

Объяснять сил не было, и я только молча пожал плечами. Неожиданно понял, что самое страшное позади, и накатилась усталость, налегла на грудь, вызывая надрывный кашель, словно Грудница-лихорадка.

Змею надоело ждать ответа. Радужные крылья трепыхнулись, озарив всполохами небо:

– Я помогу тебе, болотник! Перенесу тебя и ватажку твою через наши земли. Тело у тебя слабое, зато дух могуч да разум светел. Мог я тебя убить, но не стал кровь зазря проливать, мог и ты меня убить, а не почел за честь. Ждите меня завтра на этом месте к восходу солнца.

Очередной порыв ветра сбросил на меня чудом уцелевшие изломанные ветки. Змей, извиваясь, огненной полосой взмыл ввысь.

Я запрокинул голову. Мир закружился, ноги подкосились, опуская меня к подножию сосенки-спасительницы.

Сколько я просидел без движения – не знаю. Наверное, долго, потому что когда решился отереть кровь и пыль с лица, а глаза перестали течь болезненной влагой, увидел меж сосен бегущие ко мне знакомые фигуры. Я помахал им рукой, пытаясь объяснить, что все обошлось и не стоит волноваться.

– Живой! – радостно завопил Бегун, увидев мой жест, и тут же поделился распирающим его восторгом: – Я видел Змея! Видел!

За ним длинными прыжками, словно дикий зверь, бежал Чужак. Капюшон его отлетел назад, открывая лицо. Обычное лицо… Седые волосы взмывали и вновь падали на плечи в такт шагам.

Наполненные тревогой и участием знакомые лица склонились надо мной. Стало легко и уютно, захотелось смеяться и плакать одновременно, но я сказал только самое важное:

– Завтра. На первой заре.

Должно быть, после переговоров с Змеем мои слова звучали слишком громко.

– Хорошо, хорошо, мы все поняли. Успокойся. – Затмив все остальное, засияли разноцветными искрами глаза Чужака. Я бессильно удивился внезапной перемене, произошедшей с ними, – только что были обычными, синими, с радужными ободками по краю зрачка и вот уже стали чужими, ведовскими, завораживающими…

Успокойся, – монотонно запел голос, а глаза, увеличиваясь, обнажили темную страшную пустоту, из которой не было возврата. Я дернулся, пытаясь сопротивляться чарам, но сознание, словно почуяв что-то родственное в надвигающейся темноте, обреченно Рухнуло в призывно распахнутую бездну.

Бегун

Звезды смотрели на меня свысока, словно осуждая за недозволенные, отгоняющие сон, мысли. И хотел бы избавиться от них, но стоило смежить веки, и уж не лежал я, свернувшись калачиком, на холодной земле, а несся над облаками, наперегонки с ветром, гордо восседая на спине огромного Змея. Воздух свистел в ушах, а земля далеко внизу казалась маленькой и скучной. Ладони чувствовали мощные мышцы, перекатывающиеся под жесткой Змеиной кожей, и становился я могучим и сильным, подобно Болоту. На этом останавливал мечты – нельзя смертному, да еще из простых, сравнивать себя с Велесовым сыном. Боги видят все…

Так и промаялся ночь между сном и явью, не склонясь ни к тому, ни к другому. Нетерпение подгоняло, и, разбудив остальных, я первым отправился на указанное Змеем место. Его еще не было. Ничего, мне ждать не впервой… Я уселся поудобнее, уставился в небо, ожидая его появления.

Тонкие сосенки, вооруженные торчащими в разные стороны иглами, стояли навытяжку, словно дозорные, и разделяли мое ожидание. По ближнему шероховатому, в розово-коричневых разводах стволу деловито сновали мураши, благоустраивали крохотную, сложенную из тоненьких веточек, копию Змеиного жилища – свой дом. Чудно, однако, у каждой твари, от громадного Змея до маленького мураша, есть дом, который он бережет, в котором детей растит да внуков пестует. Даже дикий зверь после летних гонов или зимней отлучки возвращается обратно, и только человек способен навсегда покинуть свое жилище. Взять хотя бы нас – бросили родное печище по зову Меслава и навряд ли когда вернемся. Я не то чтобы скучал по тишине родных мест или по оставшимся там людям, но иногда распирало желание хоть на миг, на крохотное мгновение очутиться в родительском доме, вдохнуть знакомый с детства запах, прикоснуться рукой к вбитому под земляной крышей и давно уже заржавевшему гвоздю и успокоить смуту в душе, изгнать поселившиеся там сомнения.

Грузно топая ножищами, подошел Медведь, с тяжким вздохом опустился неподалеку, продолжая что-то дожевывать. Как обычно, не замедлил явиться и Лис.

– Нет Змея? – притворно удивляясь, спросил и тут же охнул, дразнясь: – Неужто пропустил?!

Всплеснул руками, покачал растрепанной головой и участливо посоветовал:

– Надо было с ночи сидеть…

Пререкаться с ним настроения не было – сделал вид, будто не замечаю его шуточек. Еще немного покуражившись, он утихомирился и, привалившись спиной к сосне, застыл рядом с братом. Наследник с Чужаком пришли последними.

Краешек солнечного колеса уже показался над горизонтом, и, приветствуя новый день, пронзительно затрещала в вышине ранняя птаха; а Змеем и не пахло.

На смену предвкушению пришло недоумение, а затем и разочарование. Нашел, дурак, о чем грезить! Оседлать Змея размечтался! Ничему меня жизнь не научила – верю, как простак, любым обещаниям, а ведь яснее ясного – обманул Змей. Не прилетел…

Темная большая тень внезапно заслонила предрассветное розовеющее небо… Сердце захолодело, словно Ледея повела над ним белым рукавом. Я видел Змея издалека и не ожидал, что он окажется таким громадным.

Сложив радужные крылья, он легко, почти бесшумно заскользил по земле в неведомом танце. Открыв рот, словно каженник, я следил за ворожбой, творимой извивами Змея. Века бы мог простоять наблюдая, но неожиданно он прекратил свой колдовской танец. Сгрудившись кучей, мы выжидали.

– Чужак! – тихонько шепнул Лис. – А ежели что, ты его заворожить сможешь? Хоть ненадолго?

– Цыц! – рявкнул на него Славен.

Заслышав знакомый голос, Змей медленно выпростал из-под колец туловища жуткую плоскую морду. Немигающие глаза остановились на Чужаке. Сжимавшие посох пальцы ведуна побелели, но больше он ничем не выдал своего волнения. Змеиная пасть приоткрылась, выпустила тонкий кроваво-красный язык. Он подергался немного, будто силясь лизнуть воздух, а затем неуловимым броском оплел руку Чужака. Медведь крикнул, предостерегая, однако ведун стоял прямо, не шелохнувшись, будто не его запястье охватывал смертельный браслет.

– Ты? Почему не на кромке? – зашипел Змей.

– Я еще не свободен. – Чужак шагнул вперед, склонился перед Змеиным взглядом.

– Я чую твой дух. Ты силен… Ты опасен…

– Ты сильнее меня, но придет время, и малые повергнут тебя.

Змей взвыл тонко, пронзительно:

– Молчи!

Чужак вновь покорно склонился.

Рассердившись неведомо на что, Змей полоснул по нам обжигающим дыханием и, прихватив зубами, по очереди ловко забросил на спину, между гребней. Тело его оказалось твердым и холодным. Слегка разведя крылья в стороны и высекая ими из камней огненные искры, он рванулся вперед. Не взлетел, как я ожидал, а заскользил, извиваясь, чуть приподнявшись над землей. Казалось, я сижу не на чудовище, коим с детства пугали, а на молодом необъезженном жеребце. Обхватив обеими руками жесткий нарост спереди, я старался сохранить мужество, когда пыль и грязные брызги Пустоши под ногами сменились поначалу болотными густыми травами, а затем на ужасной скорости Змей пропорол брюхом водную гладь. Потревоженная им вода плеснула в меня холодными брызгами. Утереться я не мог, опасался свалиться, и поэтому приходилось терпеть, пока ледяные струи, проникая под рубаху, скатывались по животу. С трудом заставив себя оторвать взгляд от бездонной пучины, пенящейся внизу, я оглянулся. Тоненькая темная полоска берега неумолимо убегала назад. Я прикрыл глаза. Змей разогнался и теперь несся громадными прыжками, то высоко подлетая над плещущимися волнами, то звонко шлепаясь о них брюхом. С перепугу я умудрился затолкать пальцы под крепкие Змеиные чешуины и, не чувствуя боли, вцепился в их острые края. Холод и темная влажная пустота облепили со всех сторон. Перед глазами мелькали темные точки, голова кружилась. Небесная высь уже не манила меня, зато милая добрая земля то и дело представала перед мысленным взором. Нехорошие мысли бередили душу. Вот затащит нас это чудище в самую глубь моря-океана к Морскому Хозяину, и не видать мне больше зеленых лугов, не ласкать красных девок.

– Не хочу, – прошептал я, сопротивляясь наваждению. Не знаю, то ли боги меня услышали, то ли доля счастливая выпала, а едва я эти слова вымолвил, как появилась вдалеке береговая ниточка и, приближаясь, стала разрастаться, превращаться в заболоченный берег с чахлыми голыми деревцами. Змей, не замедляя хода, махнул крыльями и, с корнем выворачивая задетые по пути деревья, приподнялся над топью. Затем взмыл еще выше. Сбывались мои мечты о небесном полете, а радости не было. Вовсе не так мыслил я летать, и не было в мечтах моих мокрой, задубелой от холода одежды, и не бросало меня по Змеиной спине, душу вытряхивая, и не рвалась грудь от хриплого дыхания.

И тут Змей заговорил. Засвистел, зашипел, будто заспорил с ветром, чей посвист громче. Сначала трудно было понять, о чем он толкует, но постепенно напевная речь захватила меня, и прошли перед глазами, словно наяву, Перун-громовержец с огненным камнем в руке, и скотий бог Велес со змеиным взором, и большеголовая Мокоша со своей вечной пряжей, и суровый Руевит, и справедливый Прове, и прекрасная Лада. Змей говорил о них, точно о старых знакомцах, равнодушно-небрежно, а у меня от восторга трепетала в горле душа, желая вырваться наружу и пасть ниц перед Великими. Я даже забыл о боли и страхе, прислушиваясь к монотонному голосу Змея.

– За кромкой ходит Желтобородый, и кровь стекает с его топора на кромку, и тогда плачет небо, и ссорятся в миру меж собою большие, и теряют жизни малые… – говорил Змей, и я видел этого сурового бога, и знал его, но, охваченный трепетом, не мог назвать его имени, ибо имя взывает к владельцу, и страшно было так далеко от земли обратить на себя внимание громовержца.

– Касание ее легче дуновения летнего ветерка, а глаза ее полны слез, – Змей уже вещал о богинях, – ее любовь прекрасна и ужасна, ибо сама она – любовь, и нет ничего без ее участия. Не родится ребенок без ее благосклонного взгляда, и не поднимает голову солнечный Хоре, не видя ее печальной улыбки. Могущественная и беззащитная, сидит она за пряжей и не может остановить вечно вращающееся веретено.

Змей на несколько мгновений умолк, а затем плавно накренился набок, так что ноги мои заболтались в пустоте над ужасающе маленькими зелено-голубыми пятнами земли. Едва очухавшись, я вновь услышал соперничающее со свистом ветра шипение:

– Не один – все, и малые, и большие, начались от Рода и жили под властью Перуновой, когда умыкнул их Белее, унес за кромку и ушла с ними услаждающая взор воинственного бога Лада. Осерчал Перун и погнал Белеса сквозь камень, и дерево, и плоть, и поверг вора, но прикоснулись малые к прекрасному телу Матери-земли, и возымели свою волю, и жить стали своим умом. Кидает могучий камни и проливается на землю дождь, жизнь дающий, и опекает он лучшего и сильнейшего из рода человечьего – Князя и верную его дружину, ибо любы сердцу громовержца военные забавы. Знавал я многих храбрых и достойных, но величие из невеликого вырастает и не Перун, небеса попирающий, мне люб, а Белес – защитник сирых на земной тверди. Знавал я и сына Белеса, от смертной жены зачатого, и любил его, и служил ему опорой в мире, а еще видел я порождение –чудовищное с душой темнее забрызганного грязью коня Свентовита, приносящего ночь. Просил я за первого слезно, и молил за сына великий Белес, но, громовержцу подвластные, иначе распорядились волоокая Жива и бледная Морена. Притягивает противоположное, и одарила своим нежным вниманием богомерзкое создание Жива, и принесла ему бессмертие, а несущая вечный покой Морена обагрила свою острую косу кровью Болота. С той поры нет на земле покоя, ибо злоба Ядуна, и зависть, и жадность его не ведают пределов. Два великих племени были обмануты им, и самая ужасная война, не подвластная ни людям, ни богам, им была затеяна. Бесстрашны были ньяры, пришедшие по морю, нет больше на земле таких воинов. Многомудры были волхи, любили их и зверь, и птица, и дерево, и Мокоша улыбалась им, и внимали они речам ее, как ученики прилежные. А теперь и их нет в миру.

Продолжение книги