У светлохвойного леса бесплатное чтение

Часть первая. Николай Геннадиевич Шелков

Глава первая

История сия начинается у светлохвойного леса, в купеческом особняке семьи Шелковых. Так уж вышло, что богатое жилище было расположено в двенадцати саженях от него, но это совсем не являлось каким-то недостатком для дома или же тягостью для живущих в нем. Напротив! Ведь, как показывает наша необычайная и дивная просветительница жизнь, по обыкновению самая скромная и незаметная второсортность впоследствии становится яркой и неподражаемой своеобразностью.

Погода в тогдашнее утро пребывала в самом благодатном своем расположении. Уже давно всюду пели птицы, на летнем ветерке со спокойной радостью покачивались и стройные, и изогнутые деревья. Солнечные лучи успели вдоволь обласкать изумрудную траву и огромное старинное поместье. В такое время мало кому может сделаться тоскливо или невозможно на душе, ибо сам Господь Бог радует все живое такой приятной сердцу погодой. Голубое небо, яркое солнце, прохладный ветерок, зеленая трава и сладкое щебетание птиц – это ли не счастье для русского человека? Да и много ли потребно для счастья? А если вообразить, что потемнеет это прекрасное голубое небо, на смену нежному прохладному ветерку придет сильный леденящий ветер, зашумит пугающая все живое гроза со страшнейшим громом и острыми молниями… Тогда и поймет человек, как хорошо и отрадно ему жилось при невинном летнем солнышке, при ветерке и пении птичек. Поймет человек, да гроза от этого не успокоится так скоро. Однако же и она не имеет удовольствия пребывать с людьми вечно. На смену грозе обязательно вновь придет ясная погода, которую Божии творения еще более будут ценить, понимая, что не в силах удержать навсегда то, чем имеют милость наслаждаться.

Как раз таки в такое чудесное утро мирно почивал в своей постели Николай Геннадиевич Шелков, совсем не понимая того, сколько всего прекрасного и необычайно невозвратного он теряет, обменивая все радости утренней природы на поздний сон. Николай Шелков был молодым сыном здешнего купца. Ему было двадцать лет от роду. Два года назад он воротился в поместье, к отцу и матери, после обучения в Петербурге. Он твердо решил, что желает продолжить папинькино дело, а потому последние два года помогал ему в торговле и разъезжал с ним по разным городам, надеясь, что в будущем сам будет богатым хозяином поместья, вхожим в светское общество. Стоит отметить, что Николай Геннадиевич принадлежал к знатному и уважаемому роду Шелковых, который славился на всю округу образованными да деятельными купцами, тем не менее это был человек достаточно кроткий для своего статуса и не совсем склонный к деньгам.

По дому Николай Геннадиевич всегда ходил в просторной красной рубахе, кою носил еще его дед в молодости, поверх нее надевал однобортный темный жилет. Ко всему этому добавлялись черные шерстяные брюки, заправлявшиеся в домашние купеческие сапоги. Иной раз Шелков и вовсе мог иметь удовольствие ходить лишь в одной рубахе, без жилета и пояса, в шароварах цвета угля да в барских сапогах.

Это был очень добрый человек, который в свои младые лета еще не очернил сердце сребролюбием, жестокостью и деспотичностью к крестьянам, непослушанием и непочтением к родителям, затуманиванием разума своего бесконечными кутежами и гуляньями. Стало быть, от того это все, что в семье отец с матерью всегда подавали должный пример единственному чаду. Ни разу Николай не видел того, чтобы папенька или маменька секли рабочих или по-иному телесно наказывали их как-либо. Разве что папенька мог накричать, намахаться руками, оттопаться ногами, но бить людей своих никогда не смел.

Не отличались Шелковы и жадностью. Несмотря на то, что в доме всегда всякой вещи было достаточно, избытка никогда не случалось. По большей части так бывало потому, что немалая доля дохода уходила на изготовление деревянной мебели и ткацких изделий, на чем и держалась вся прибыльная торговля семьи Шелковых. Даже в их немалом доме на первом этаже в нескольких комнатах располагалось четыре станка. Одной фразой – не видала семья купеческая никогда ни обделенности, ни излишества.

Сам Николай, «Николушка», как величала его маменька, был по обыкновению воспитан в любви, в лелеянии, наказанию мог подвергаться, но весьма редко и уж в самых крайних случаях. К примеру, когда без спроса убегал из дому, чтобы порезвиться с крестьянскими ребятишками, да так на весь день и пропадал с ними в лесу. Или же когда шалил, утаскивая из мастерской молоток и гвозди, пытаясь заколотить в своей комнате дверь изнутри, чтобы папенька не смог войти и там уже бранить его. Но таковые случаи были весьма-весьма редки. А как только мальчику пошел двенадцатый годок, отец распорядился об его обучении в одной из лучших академий Петербурга, где Николушка был одним из образцовых учащихся, которые имеют такую возможность – преуспевать единовременно в таких несочетающихся межу собой уроках, как, к примеру, арифметика и французский. До академии же учился мальчик на дому у приезжающих гувернеров. Папенька не скупился касательно домашней учебы сына, и каждый воспитатель (а их у Николушки было пять) получал по триста рублей в три месяца. В академию отрок Николай ехал уже нескудно образованным, по тогдашним меркам, студентом. Неплохо давался ему и родной язык, а стихотворения Александра Сергеевича Пушкина он так быстро запоминал и столь искусно прочитывал и чувствовал душой, что профессора даже самого преклонного возраста аплодировали ему стоя при каждой его победе в литературном состязании. Обучение в Петербургской академии длилось шесть лет. По окончании же его Николай не пожелал остаться в граде на Неве и вернулся в родное поместье, где был решительно настроен на продолжение отцовского дела. Отец нашел его намерение весьма разумным и теперь уж сам взялся за дальнейшее «образование» чада. Почти каждый день они ездили на ярмарки, рынки, базары, в ближайшие города, где молодой Николай многие навыки перенимал уже на практике, что несло весомую пользу для него. Так и плыли его тихие купеческие деньки.

Сегодня же был выходной день, и Николай позволил себе разоспаться, поскольку в будние дни отец, по обыкновению, вез сына торговать еще до первых петухов. Однако, сие утро молодой человек позволил себе провести в праздных мечтах, подкрепленных все еще невесомой дремотой. Но, к величайшему сожалению для Николая Геннадиевича, столь длительно позволять себе угождать своей плоти ему не пришлось. Случилось это потому, что внезапно в комнату к купеческому сыну без стука вошел отец – Геннадий Потапович Шелков. Старый купец резко отворил дверь и немедля вошел в комнату, перебирая одна за другой еще очень даже сильные ноги. Геннадий Потапович хоть был человеком не злобным, не жестоким, однако ж имел весьма упрямый нрав и частенько мог давить на совесть.

Он оглядел спящего Николая, одеяло которого было уже почти на полу, а правая рука столь небрежно висела, что казалось будто бы она сейчас отломится.

– Э-эй, Николай, – слегка грубовато потряс отец сына за левое плечо. – Чего это ты спать удумал так долго? Уже ведь сполна убытки должон был мне предоставить.

Молодой человек попытался разомкнуть миндалевидные карие глаза и вымолвил:

– Ох, папенька, почто вы изволили будить меня в единственный мой выходной? Будут вам все расчеты к вечеру. – Николай подобрал сползшее белоснежное одеяло и, укрывшись им с головой, словно прячась от родного отца, устало застонал, будто бы и не спал ни ночью, ни утром.

– Экий ты стал! – недовольно проворчал Геннадий Потапович и, слегка потрепав седую бороду, добавил: – Кто рано встает, тому Бог подает. Али ты у нас нехристь?

Николай слегка высунулся из-под одеяла и сонным голосом пробормотал:

– Какой же я, батюшка, нехристь? Вчера только в храме, у отца Иоанна, Господу Богу молился за ваше с маменькой здравие. Свечи за вас ставил да записки подавал, к каждому образу прикладывался.

– Молился он… Вера без дел мертва – слышал такое? – не унимался старик, теперь уже не глядя на чадо, а медленно расхаживая по душной комнате.

– Слышал, папенька, слышал, – Тихо пропел Николай, все еще находясь между реальностью и миром дремоты.

– А коли слышал сей наказ и коли крещен и набожен, то не только в молитвах, хоть и за это от нас с маменькой велия благодарность тебе, но и в делах соизволь преуспевать ради нашего спокойствия и здравия телесного.

– Да неужто я не способствую делам вашим, батюшка? – проговорил Николай уже весьма бодрым голосом, потому как сон его был безвозвратно изгнан батюшкиным ворчанием.

Старик поправил пояс на темном халате и, слегка улыбаясь, что случалось крайне редко с Геннадием Потаповичем, объяснил:

– То, что ты на базары, на рынки и к разным важным господам ездишь – это ты не нам способствуешь, это ты себе семена дальнейшей сладкой жизни сеешь… Ежели она у тебя будет сладкой, конечно же. Нам с маменькой от этого особо проку нет. А вот ежели бы ты соизволил встать хотя бы со вторым петухом да хоть немного к хозяйству приладиться, которое, не грех сказать, тоже будет полностью тебе принадлежать, то польза бы была, а родителям – какая-никакая капля покоя.

Николай ничего не ответил на сие заявление отца, а лишь прикрыл немного бледные веки и, положив руки за голову с растрепанными каштановыми волосами, задумался то ли о папенькиных словах, то ли о чем-то своем.

Геннадий Потапович и вовсе посветлел весь:

– Ладно, сын, вставай давай уж, полно спать. – И, подмигнув, направился к двери.

– И вам, папенька, доброе утро, – закатывая глаза, промолвил вслед отцу Николай.

– Доброе, сынок, доброе, – проговорил старик, будучи уже почти за дверью. – А за молитвы – спаси, Господь! – заглянув вновь в комнату и слегка улыбаясь, проговорил он и, перекрестив чадо, удалился.

Николай потянулся и резким рывком сел на кровати. Он посмотрел на громоздкую деревянную дверь, за коей только что скрылся вроде и строгий, но столь любимый тятенька. Отец был таким, сколько себя помнил Николушка. Вначале поворчит, понаказывает, понаставляет, а потом и приласкает. Николай впервые за уже завершающееся утро сладко вздохнул и, мягко улыбаясь, произнес:

– И тебя спаси, Господь, папенька…

Затем, встав с кровати, он несколько раз нагнулся, дабы тотчас разогнать манящие остатки сонливости.

Наконец, полностью изгнав все искушения многоспания, Николай Геннадиевич, все еще будучи в ночных рубахе и штанах, приблизился к окну. Его спальня располагалась на втором этаже, к востоку от солнца. Внимательно вглядевшись в мир, что был за окном, Николай внезапно почувствовал такую тоску внутри и безнадежность… Ему в какой-то момент показалось, что вся жизнь проходит мимо него, так бессовестно и скоротечно. Его ни капли не утешало, что он – будущий купец, человек образованный, что ему нет нужды, прогибая спину под помещика-тирана, который наверняка окажется именно тираном и мучителем, работать за кусок хлеба, если помещик еще соизволит его пожаловать. Николаю вдруг показалось, что все его старания: прилежное обучение в академии, купеческие деяния, когда-нибудь превратятся в бесплодные мгновения, которые улетучатся так же, как улетает прошедшее, настоящее и будущее время. И будут ли в этих ускользающих мгновениях сцены счастья и наслаждения? Будет ли удовлетворенность жизнью? Николай вдруг немного обозлился на себя за то, что не вышел на улицу в такое дивное утро, которое уже преобразовалось в тёплый день, не сделал ничего полезного, не помог никому, да даже себе не помог. И все эти гнетущие мысли теперь не позволят наслаждаться и вдыхать полной грудью и уже наступивший день. Это еще крепче щемило и сковывало сознание молодого человека.

Опустив голову, полную тяжелых мыслей, Николай согнулся, опираясь двумя руками о подоконник, и, если бы в этот момент на него кто-то взглянул со стороны, то наблюдающему непременно показалось бы, что, вероятно, купеческого сына перекоробило после длительной пирушки.

Внезапно в могучую дверь постучали. Николай вздрогнул и повернул растрепанную голову.

– Ах, сынок, и чего это ты в выходной-то единственный встал уже? – В проходе стояла маменька, Прасковья Алексеевна, худая женщина лет сорока, с мягкими розовыми щеками и такими же карими, как у сына, глазами. Они всегда смотрели на него с такой теплотой и нежностью, что Николаю казалось, что если все зло мира начнет душит его и пытаться уничтожить, если сам он будет считать себя мерзким, недостойным и ужаснейшим человеком, то стоит ему только прийти к любимой матушке, и в одном лишь только взгляде ее он непременно найдет и любовь, и свет, и жизнь, и утешение. Глаза ведь, как известно нам со младенчества, зеркало души человека. И душа Прасковьи Алексеевны была для Николушки ни кем иным, как земным ангелом. И весь этот свет и ласка неимоверно сильно отражались в добрых маменькиных очах. Однако сейчас по какой-то причине во взгляде матушки висело будто некое беспокойство.

– Да пора уж, маменька, и так заспался. – Развернулся к ней Николай. – Случилось чего?

– Ах! – Прасковья Алексеевна несчастно улыбнулась. – Так, ничего необычного, всегда все гладко да сладко не будет ведь, рано или поздно что-то произойти должно. Ну ладно, Николушка, я зашла, хоть поглядеть на тебя немного, с этой работой на рынке мать сына-то и не видит. А как сердце мое старое порой скучает по тебе, светик мы мой славный…

– Да ты скажи, матушка, случилось чего? Право слово, ты уже начинаешь настораживать меня даже… – не унимался Николай.

– Да будет-будет, сыночек, ты в голову не бери. Это так… Мои запутки. Всегда я что-нибудь себе да понапридумываю, – проговорила Прасковья Алексеевна, сложив руки на груди. – Ты отдыхай, сынок, сил набирайся, они надобны тебе. Сугубо работе не отдавайся, уж в выходные дни, по крайней мере. Успеется еще…Наработаешься за жизнь свою. – И, подарив сыну нежный материнский взгляд, в котором читалась светлая грусть, Прасковья Алексеевна прикрыла дверь.

– Да уж… – протянул Николай, слегка почесывая взъерошенный затылок, – никому не угодишь на этом свете…

Аккуратно заправив постель, будущий купец переоделся в домашние брюки и рубаху, которая уже видела не одно поколение Шелковых, но все же являлась достаточно прочной вещью, и вышел из своей спальни. Стоит отметить, что Николай, хоть и был немного ленив, но многие вещи, которые подобает делать прислуге за господ, он проделывал сам. Так, каждое утро он застелял за собою кровать, вечером же опять сам готовил себе свое ложе, сам топил себе баню, ходил в лес за ягодами, грибами и мелкой дичью. Поначалу родителей это несколько удивляло. Дескать, где это видано, чтобы купеческий сын крестьянскую работу выполнял. Однако Николай Геннадиевич упросил родителей не досаждать рабочим, у коих и без его мелких прихотливых нужд велие количество забот.

Пройдя вперед по коридору, Николай остановился у настенной иконы Казанской Божьей Матери. Немного молча постояв у Нее, чтобы собрать свои мысли во смирение, Николай шепотом прочитал молитвы «Святому Духу», «Отче наш» и три раза «Богородице Дево, радуйся», затем еще немного постоял у иконы, в очередной раз укорил себя за излишне частую праздность, приложился к Богоматери, прося Ее дать силы и терпения побороть сей порок. Затем, умывшись, купеческий сын приступил к завтраку.

Как только Авдотьюшка – внебрачная дочь кухарки, миловидная и бледнокожая девочка пятнадцати лет – принесла хозяину душистую овсяную кашу и два яйца, сваренных вкрутую, Николай жадно накинулся на первое блюдо, ибо вчера вечером, после возвращения с рынка он сразу отправился спать не отужинав. На сие действие хозяина Авдотьюшка лишь слегка улыбнулась уголками губ и, подав ещё пирожки и горячий ароматный чай, удалилась из хозяйской столовой.

– Спасибо, Дуняша! – только и успел крикнуть ей вслед возбужденный нахлынувшим аппетитом Николай.

Быстро справившись с поздним завтраком, он вытер губы крахмаленной салфеткой и помыслил теперь о том, как все-таки хорошо ему живется. Ни грязной работы тебе, ни унижения перед титулами и званиями, покуда унижать принято только крестьян, ни голода тебе. Николай впервые подумал и заключил для себя то, что наиболее благодатны чины – средние. В них не наблюдается ни особой нужды в чем-либо, ни излишества. Самые же высокие чины иерархии, как правило, в ответе за все – на них возлагается велия ответственность перед Господом Богом и ближними, то есть перед всем народом. Сверх этого на них ложится огромнейший соблазн постоянного самовольничества и беспечности, и, к чему скрывать, далеко не каждый может здраво противостоять сему. А потому средние классы – самые что ни на есть благоприятные для спокойной и честной жизни человека. Это та золотая середина, которая предоставляет члену общества самое пригодное для него положение. Придя к этому выводу, Николай уже было собирался уходить из столовой, как вдруг вбежал отцовский пес Евграф. Весело лая, он мчался прямо к Шелкову, выбрасывая молодые лапы вперед. Это был добрый, резвый, слегка глуповатый бигль, который всегда норовил всех облизать да заставить играть с собой. Поначалу Геннадий Потапович купил его, чтобы потешить свое старое сердце и семью веселой зверюгой, пес был тогда еще месячным щенком. Но через восемь месяцев зверь начал ходить с хозяевами на охоту и отличаться особым послушанием в подношении тапочек для Геннадия Потаповича.

– Ох, Евграф, ну не сейчас, – ласково протянул Николай, как будто бы даже радуясь появлению пса. – Ну поел только что, не сейчас давай.

Пес громко залаял и завилял, по обыкновению своему, хвостом, давая понять, что он не приемлет отказа в игре.

– О-о-ох, ну Евгра-а-аф. – Все так же улыбаясь, закатил глаза Шелков. – Я вижу, ты непоколебим, друг… Ну что ж…

Николай Геннадиевич ухмыльнулся, на что пес повернул голову, вероятно, не совсем понимая, что сейчас будет происходить.

– Тогда получай! – Николай резко напал на пса, смеясь и теребя его за уши, спину, шею и передние лапы.

Пес радостно начал сопротивляться и легонько покусывать хозяйские руки.

– Ах, ты! Ну, берегись! – Николай и вовсе повалил его, продолжая теребить и щекотать.

Но Евграф не собирался сдаваться. Он пытался изо всех сил сопротивляться и повалить на пол своего шуточного противника, но хозяин в итоге все равно одержал победу.

– Ох, стареешь, Евграфушка, – вставая с пола, заявил Николай и погладил довольного игрой пса. – Раньше ты всегда меня сам заваливал. Это потому, что я раньше малой был. – И Николай любовно толкнул пса, который в ответ только ещё больше начал ласкаться.

– Люблю я тебя, родной, люблю! Люблю и не на какую пусть даже самую проворную охотничью собаку не обменяю никогда! – Николай опустился на пол и прижал к себе любвеобильную животину.

Глава вторая

Наигравшись с преданным зверем, Николай вышел во двор, еще сам себе толком не разъяснив, с какой именно целью. То ли просто поглядеть, как трудятся рабочие, то ли самому каким-никаким делом заняться, то ли неприхотливо душу отвести, созерцая природу, ибо нельзя в столь погожий день дома штаны просиживать да грудь в рубашке парить.

Как только барин вышел на крыльцо, в глаза ему сразу же ударил яркий и горячий солнечный свет. Да так сильно, что Николай еще долго не мог избавиться от сверкающих в них огоньков. Наконец вдоволь потерев измученные веки, он слегка тряхнул головой и спустился с крыльца. К слову сказать, Шелков очень редко выходил на улицу без надобности и особо никогда не придавал значения тому, что солнце может быть таким благородным, с теплым, но в то же время обжигающим характером. В последние лета он так был поглощён обыденностью, что совсем позабыл о том, каково это – ощущать каждой своей частичкой кожного покрова нежность солнца и прохладу ветерка. И сейчас Николай осознал, как скучал по этому, как нуждался в этом.

В детстве он частенько вставал с рассветом и бежал в лес, чтобы первому услышать сладкие щебетания соловьев, увидеть, как солнце постепенно, одно за другим, обнимает деревья. А в какой восторг его приводили прыгающие по замшелым деревьям белки… Мальчик бегал за этими рыжими комочками с пушистыми хвостами вперёд и назад, задрав головку, боясь упустить хоть одну белку, которая, надеялся он, таки соизволит прыгнуть на землю и поиграть в салки с ним уже внизу. Но рыжие непоседы всегда предпочитали пребывать на деревьях, так дразня Николушку и побуждая его самого лезть к ним, что никогда не завершалось успехом для маленького Шелкова. Хоть он и пытался забраться на ту или иную ель к своим пушистым подружкам, однако попытки эти оканчивались непременным падением вниз, на мягкий мох, что только смешило мальчика. А после нескольких забавных попыток взобраться на ель, он, весь объятый мхом, бежал к ручью, где умывался и напивался чистой водой, которая казалась Шелкову превосходнее самого хрусталя. И все те чувства, что переполняли тогда его грудь, дарили великое количество сил и счастья. И Николушка старался задержаться как можно дольше в лесу, валяясь под всеми забытыми елями и бродя по узеньким тропинкам, внимая сладостный запах леса, запоминая каждое трепетное ощущение своей души. Он возвращался домой спустя час или чуть боле, конечно же до полудня, полный сил, энергии и любви ко всему живому. И сие драгоценнейшее чувство разрасталось в душе его солнцеподобными лучиками на весьма длительное время.

Мальчик убегал в лес каждое утро тайком от родителей, потому как они бы ни за что не отпустили туда его одного незнамо во сколько, к тому же ворота поместья были заперты, а сторожа еще вовсю храпели. Однако маленький Николушка сумел выдернуть несколько досок в заборе, с задней стороны дома, и легко мог проскальзывать меж них. Таким способом купеческий сынок охотно пользовался, покуда ему позволял его возраст и небольших размеров телосложение.

Сейчас же совсем ни тот уж забор стоял. Хоть и теперь он был деревянный, однако построен был единой стеной, с крепчайшими расписными столбами и узорами сверху, между ними. Да и Николай давно уж не тем мальцом приходился, который выше благополучия и услаждения тела ставил спокойствие и радость духа. Теперь это был высокий крепкий молодой человек, не дурных и не смазливых, а весьма даже симпатичных черт лица. Он все также имел в приоритете целью богатство души, но теперь уж это было как нечто непостижимое и далекое, то что находится где-то за пределами обыденного и материально значимого мира. Отрада или печаль в том, что вещи так же перестраиваются, как тела и внутренние миры людей. Однако, что и толковать, нынешний забор был великосветский, величественный, да и что уж там, надежный. Теперь семейство Шелковых могло не тревожиться о том, что в зимнюю пору к ним во двор могут заявиться волки, перепрыгнув чрез ограждение или сделав подкоп, поскольку теперешний забор был настолько высок и надежно вкопан, что никакое зверье не могло проникнуть в купеческое поместье. В восьми шагах от забора находился не менее достойного вида колодец с расписной крышей, прочной веревкой, облагороженный крепкими, сложенными друг на друга камнями. А в четырёх саженях от колодца виднелась конюшня, где насчитывалось шесть лошадей, рядом дровяник, баня, мастерские рабочих. В целом двор был не скуден. Да, не градской сад с выстроенными в ряд пихтами и висящими на барском крыльце цветами, но тем не менее картина довольно-таки добротная. Возможно, Николай тогда еще не совсем осознавал, что этот двор, спустя некоторое количество времени, станет самым милым его сердцу уголком. Сейчас же он имел откуда-то появившуюся потребность улавливать все теплые ощущения дня. По неведомой причине он это делал очень чувственно: прикрыв глаза, задрав голову и разведя руки в душной рубахе в стороны, то глубоко вдыхая, то медленно выдыхая чистый свежий воздух, словно ему в тот момент выдался последний шанс наслаждаться жизнью.

– Что, барин, жарко сегодня? – послышался сзади голос старого приказчика.

– Есть такое, Никита, – согласился Николай и повернулся к нему.

– И что ж это вы в воскресный день не дома, в кресле, чаи распиваете, а в такой солнцепек на улицу выйти изволили? – Яркие, но в то же время уставшие от тяжелой жизни глаза старого приказчика, который в том числе выполнял и крестьянскую работу, по обыкновению приветливо блестели, однако Николаю они показались столь добрыми именно сейчас.

– Так мочи нет уже дома сидеть. Дай, думаю, пройдусь хоть али руки займу, чтобы попросту не болтались. А то уже самому от себя тошно.

– О-о-о, это у вас от батюшки, Николай Геннадиевич. Он тоже на месте сидеть не любит. Кроме купеческих своих дел всегда еще что-нибудь иное затевает. – Милый старичок ласково улыбнулся, побуждая улыбнуться и Николая. – Чему уж тут удивляться? Отцовый сын.

– Ух, не такой я, не такой… Мне пока пинка не дашь – не прилеплюсь ни к чему, – ухмыльнулся Николай. – Хорош болтать попусту, ты лучше скажи, товары все ли готовы уж? Мы с отцом завтра должны увезти на ярмарку пару дюжин столов, шесть десятков стульев да комода два. Все ли сделано в лучшем виде?

– Не извольте беспокоиться, барин, все готово уже. Желаете сейчас проверить? – Старик Никита сделался серьезнее.

– Отец проверит, а то как я начну сам проверять все вместо него, так он точно потом найдет, к чему придраться, – заявил Николай. – Эй, Дуняшка! – окликнул он вышедшую из дома кухаркину дочь. – Позови-ка Геннадия Потаповича в мастерскую пойти, пусть на товар поглядит.

– Слушаю-с, Николай Геннадиевич, – тихо проговорила бледная от недостатка солнечной заботы девушка, кланяясь и вновь возвращаясь в барский дом.

– Ступай, Никита, отец скоро зайдет к вам, – обратился Николай к рабочему.

Откланявшись, старик зашагал прочь, то и дело шаркая по земле потертыми сапогами.

Как только Геннадий Потапович вышел из дому, он сразу же направился в одну из мастерских, ибо был очень дотошен в изготовлении товара.

Недолго рассуждая, Николай и сам отправился в мастерскую, но не в ту, где находился сейчас отец, дабы не попасться под его горячую руку в том случае, ежели товар будет не должного качества. Шелков, подойдя к самой маленькой, из тех, что у них имелись, мастерской, услышал, как из соседней уже доносилась отцовская брань: «Что это он такой нескладный?!», «А это чьих рук дело?!»

Войдя в маленькую избушку, Николай окинул ее задумчивым взором и прикрыл за собой скрипучую дверь. Мастерская была выстроена не совсем верным боком к солнцу, от чего свет проникал в неё достаточно бедно, поэтому на полу и на столах валялось много свечей и малость керосиновых ламп. Спустя несколько минут Шелков уже сидел на недурно выделанном табурете и пытался строгать медведя из деревянной колобашки. Ему понадобилось минут пятнадцать, чтобы более-менее правильно вырезать уши и придать им, пусть и искаженную, но медвежью форму хотя бы на время. Сама голова при этом вышла вполне себе складной да округленькой. Совсем же иной вышла морда: нос поначалу был слишком длинный. Николай оттого имел неосторожность сильно отпилить его. К великому сожалению, ему впоследствии пришлось заново строгать этот звериный нос. Браться за лапы и тело Шелков не стал, так как голова и морда были еще не доведены до конца. Еле-еле выстругав близкое подобие медвежьей челюсти, Николай принялся доделывать уши. С ушами тоже вскоре сделалась беда, поскольку то одно, то другое подрезалось больше, чем надобно. Наконец, как только два деревянных кружочка на вполне приличной голове зверя стали смотреться как уши, а не как два вбитых колышка, Николай более не стал их подрезать, оставив в покое.

– Ладно, здесь уже лучше… Вот криворукий же… – себе под нос произнес Шелков и принялся вырезать у деревяшки глаза. Аккуратно подковыряв над правой стороной от челюсти, ближе к носу, одну дырочку, вырезал правый глаз, затем с противоположной стороны, он проделал ту же процедуру, вырезав левый глаз. Николай сдул все опилки с медвежьей морды и принялся внимательно изучать взглядом плод своей работы.

– Да уж… И не густо, и не пусто, – вымолвил он, вертя в руках деревяшку с медвежьей головой. Немного посидев, погрузившись в какие-то бессмысленные грезы, он вышел из мастерской, оставив изделие на прочном рабочем столе. Однажды, будучи еще беспризорным отроком, Николай пытался подвязаться к столярному мастерству. Он воображал себя мастером на все руки и все просил приказчика Никиту дать ему поработать с рубанком или стамесками, на что тот отнекивался, ссылаясь на то, что тревожится, как бы барин не оттяпал себе пальцы за работой. Однако Николушка все же упросил Никиту дозволить ему попилить немного маленькой пилой, которая как раз была в пору руке мальчика. Нехотя согласившись, приказчик после был вынужден наблюдать незавидную сцену: Николушка визжал от боли в порезанном пальце, а купчиха долго отчитывала его, а затем и Никиту за ученение столь глупой и опасной истории. Изрядно порезав себе палец в тот первый и роковой раз работы, Николушка решил совместно с Прасковьей Алексеевной, что сие дело явно не для его изнеженных ручек. А Никите было строго-настрого запрещено давать мальчику в руки какой – либо столярный инструмент. Тогда маленький Николай очень огорчился, ведь такая работа всегда влекла его хотя бы своим интереснейшим процессом. И осознавая, что из его попытки приложиться к труду не вышло ничего добротного, он провел в уныние весь тогдашний день. Расстроился он и теперь точно так же, как и в тот момент, и, резко выйдя из ветхой мастерской, слегка раздраженный, зашагал прочь, сильно хлопнув дверью.

Наступил вечер. Николай с папенькой и маменькой по старой доброй традиции, втроем расположились у гранитного камина, рассуждая о былом дне и наслаждаясь недавно купленным в одной из самых дорогих таверен близ города, вином.

– Раз уж он один стол удумал сделать круглым, так и другие бы такими же делал! А он мне – один круглый, другой квадратный! Вот ду-у-урень… – слегка возмущался Геннадий Потапович, припоминая, как бранил днем приказчика за то, что тот распорядился, чтобы рабочие изготовили столы разной формы.

– У него это уже давно в привычку вошло, Геннадий, – соглашалась с ним матушка, то и дело кивая на каждую фразу мужа. – Самовольность до добра не доведет ведь. Пусть, пусть всю ночь и работают теперь! Сколько столов ему переделывать-то?

– Много столов… Эх, дурья башка! Ладно, Бог с ним. За ночь должен успеть. – Геннадий Потапович махнул рукой и сделал глоток сладкого вина.

Николай предпочитал сидеть молча и не соваться в родительский разговор, будучи наученный опытом, он знал, что подобные беседы могли не слишком отрадно завершиться, ведь отец непременно нашел бы за что можно было невзначай упрекнуть и сына.

– Ежели не успеют, не поедете тогда? – спросила Прасковья Алексеевна, у которой вдруг в сердце появилась надежда, что Геннадий Потапович и Николай смогут побыть в доме родном еще хоть недолгое время.

– Ну если не успеют, то я точно этого Никиту вышвырну вон! – почти прокричал Геннадий Потапович и слегка ударил по деревянному подлокотнику кресла-качалки. К слову, старый приказчик служил у Шелковых с отроческих лет, тогда же он и стал круглым сиротой. И если бы Геннадий Потапович действительно соизволил выгнать его, то это было бы равноценно вонзанию ножа в спину «маленького человека». И старый купец ясно понимал это. К тому же Геннадий Потапович хоть был ворчлив и упрям, но все же не жесток и деспотичен, он ни за что не прогнал бы такого верного работника. Но Никите, в случае, если столы к утру не были бы переделаны, вновь пришлось бы выслушивать суровую брань хозяина, к которой он за столько лет служения Шелковым, благо, привык и в которой порой даже умел видеть какую-то любовь к себе.

– Ну я уж не знаю… Вроде все хорошо было, нет же, Никитке взбрело в голову товар переменить, мол: «Не всё же, Геннадий Потапович, едино должно быть. Товар от того и не купить могут, если он одинаков да скучен», – охал да причитал старый купец, все еще выпуская свою злость и обиду на самовольство мастеровых.

– Да будет-будет тебе, Геннадий Потапович, – успокаивающе заговорила Прасковья Алексеевна. – Как покраснел ты со злости-то, вон от огня каминного и не отличишь. Спокойно сиди себе да вино пей, коль суждено будет ехать вам с Николушкой, что ни случись – поедите, а коли нет – еще чутка дома-от пробудете…

Вдруг резкий и громкий крик со двора: «Выгоняй лошадей!» – заставил все семейство Шелковых переглянуться и немедля поспешить к окну.

– У-у-у, что делается-то! – вскрикнула перепуганная купчиха, отшатнувшись от окна.

– Пожар… – слегка дрожащим голосом произнес Николай, в оцепенении наблюдая, как близ конюшни и забора полыхают старые деревья, и огонь уж колеблется у верхних узоров деревянной ограды.

Часть вторая. Пожар

Глава первая

На какое-то мгновение Николай будто бы лишился рассудка. Наблюдая за тем, как злосчастное пламя уже успело объять часть казалось бы непоколебимой ограды, он продолжал стоять словно вкопанный. Вероятно, Николай не разумел, что конкретно он в силах предпринять, чтобы хоть как-то остановить надвигающуюся беду. Казалось, силы его тела вполне могли бы подсобить любому славному человеку, пытавшемуся задержать или вовсе уничтожить огонь, однако силы духа в тот момент были или ужасно истощены, или первоначально не слишком развиты. Тем не менее, распахнув карие глаза, Шелков стоял в своем ночном халате, под которым находилась белоснежная рубаха и ночные штаны, и не совсем понимал, что вообще он может сейчас сделать.

Огонь же тем временем уже подбирался к крыше старой конюшни, из которой еще не успели выгнать всех лошадей. Оставшиеся внутри животные жалостливо ржали и вертели своими лошадиными головами в разные стороны, стуча копытами по настилу, пытаясь показать людям, что они все еще внутри.

Конюший и старый приказчик, влетевшие в конюшню, начали спешно отворять запертые высокие двери в стойла, из которых перепуганные лошади с визгом вылетали куда-то на ночную улицу.

Видя весь этот ночной кошмар на яву, Геннадий Потапович кинулся вниз, крича, чтобы кухарка Аксинья с дочерью Дуняшкой бежали в мастерские и помогали выносить оттуда товар.

– Да аккуратнее выносите! Чтоб без убытков, без убытков, родненькие! – нервничал старый купец. – Да если увидите, что крыша уж падает – выбегайте!

– Непременно, Геннадий Потапович, – покорным и взволнованным голосом протараторила Аксинья, пытаясь разбудить спящую дочь: – Дунечка, вставай! Вставай, душа моя!

Вскочившая Дуняшка робко натянула поверх ночного платья рабочий сарафан и, сделав несколько глубоких вдохов, ринулась бежать с матерью к мастерским. Бедная кухаркина дочь была так сильно напугана, что на бегу чуть было не свалилась в обморок.

– Дуня, беги в ту, маленькую, мастерскую, а я вон из этой буду выносить! – крикнула ей мать.

– Хорошо, маменька, – дрожащим голосом ответила Дуняша и, вбежав в ту самую избенку, в которой днем так упорно пытался трудиться Шелков, начала хватать и выносить оттуда все, что попадалось ей на глаза и в руки. К счастью, вещей было в избе не так уж и много. Всё те же керосиновые лампы со свечами, инструменты, какие-то недоконченные изделия и тому подобная утварь. Попутно схватив деревяшку с медвежьей головой, валяющуюся на столе, проворная (или до кончиков волос напуганная) девка вынесла последние инструменты и оставшийся материал.

Как только огонь охватил с одного угла крышу маленькой мастерской, мужики приволокли во двор несколько бочек и поспешно начали черпать из них воду ведрами, лоханками, одним словом, всем, что только нашлось в суматохе во дворе.

– Э-эх, славный забор был, – вздыхал Никита, бросая на горящие деревянные столбы холодную воду из большущего ведра. – Когда теперь восстановить случится еще его…Э-эх, беда бедовая…

– Да молчи ты, Никитка! – буркнул конюх Иван. – Самим бы не угореть, да до барского дому огонь не подпустить… А он забор жалеет…

– Да уж как не жалеть, Иваша? – на пути за водой отзывался приказчик. – Чай при мне все это строилось, при мне и со мною, всякий совестливый работник будет жалеть труда своего.

– Положим, так оно и есть, – бегая вслед за Никитой к бочкам, согласился Иван. – Да только уж пусть лучше работа пропадет. Немудрено новую сотворить. Куда хуже пропасть самому работнику, тогда и работы не будет.

На сии слова конюха приказчик более никак не откликнулся, а только усерднее начал заливать огонь.

– А лошадей, лошадей-то всех вывели?! – кричал метающийся по двору старый купец, то и дело распаляя и так пропащую ситуацию.

Рабочие, которых у Шелковых насчитывалось двадцать душ, тем часом то спешно тушили разрастающийся огонь, то выносили вещи из мастерских.

Конюшня тоже загорелась, по счастью, вся живность уже находилась вне ее.

Из-за дыма, струящегося от огня, и темного ночного неба, на котором в ту ночь, как назло, решили не показываться звезды, теперь мало что можно было разобрать. Отчетливо слышался только вопль Геннадия Потаповича, который хватался то за одно, то за другое дело, попутно раздавая новые приказы рабочим. Однако никто уж его и не слушал, посему как каждый был занят своей спасательной работой.

Николай же, находящийся в это время в доме, наконец, пришел в себя и осознал в полной мере ужас нынешнего положения. Ни слова ни сказав и без того напуганной Прасковье Алексеевне, он ринулся вниз, во двор, чтобы скорее помочь отцу и рабочим.

– Да куда ты, сыночек?! – закричала купчиха. – Ну ты-от куда же?!

– Маменька, не волнуйтесь! Будьте там! – только и успел крикнуть Николай своей матери, которая поспешно побежала за ним, в слезах умоляя его остановиться и вернуться.

У бани и мастерских уже вовсю полыхал своим кровавым плащом огонь.

– Лошадей за двор гони! Там хоть они не так визжать будут! – закричал подбегающий Николай и вмиг принялся уводить испуганных животных подальше от полыхающей конюшни. – Ну давайте, сюда, сюда, родименькие, – как можно ласковее пытался общаться он с перепуганной скотиной, ведя двух молодых лошадок за открытые ворота.

Скоро к нему присоединились столяры Игнат и Прохор. Они вывели со двора оставшийся скот. Прохор остался вместе с лошадьми, а Игнат поспешил таскать воду вместе с другими крестьянами.

Мысль о том, что средство передвижения, а значит и один из главных источников доходов удалось сберечь, хоть немного, но успокоила взволнованное сердце купеческого сына. Но спустя секунду на него обрушилась новая, еще более сильная волна тревоги, и он тотчас метнулся к мужикам скорее тушить пламя, растущее со скоростью, подобной морской волне.

В бочках воды уж совсем не осталось, теперь только из колодца черпали воду рабочие, да таскали ведра из деревни мужики и бабы.

Стараясь унести как можно больше воды, не пролив половины по дороге, Николай, не примечая определенного места, выливал драгоценную жидкость на огонь и тут же бежал снова за очередной порцией. Он ни о чем определенном не думал в тот момент, вся его сущность была сосредоточена на том, как бы набрать больше воды и остановить, остановить, остановить все это.

Пламя уже начало подползать к барскому дому и даже «кусать» его своим огненным ртом за стенные доски, пока что с одного края. Дом хоть и был достаточно крепок, но все же и стар не менее того, хотя Геннадий Шелков несколько лет назад и обстраивал его по-новому. Всё же доски поспешно начали трещать и скулить, погибая под горяченными руками пламени.

– Прасковья Алексеевна! Где Прасковья Алексеевна?! Уж не дома ли осталась? – донесся до слуха Николая вопль Аксиньи.

– Прасковьюшка, где ты?! – закричал старый купец, ища изнуренными от дыма глазами свою жену, в надежде, что она до этих пор выбежала вместе с Николаем.

– Маменька… – шепотом проговорил Николай и, бросив ведро с водой на землю, помчался в горящий дом, чтобы вывести или, если того потребуется, вынести Прасковью Алексеевну. На бегу он ругал себя за то, что позабыл о ней, что теперь она оказалась в беде несомненно, из-за него, что стоило вообще увести ее в какую-нибудь избу в деревне и оставить там, пока не закончится весь этот кошмар. Влетев на первый этаж, где начал порядком сгущаться дым, Николай стал кричать:

– Маменька! Маменька, где ты?! Сюда скорее!

Но никто не отзывался и не показывался, по полу лишь метался испуганный Евграф, иной раз встревоженно лая.

Николай нервно качнул головой и помчался к лестнице, предполагая, что матушка потеряла сознание от страха или от дыма. По дороге, запнувшись об перепуганного пса, Николай едва не налетел на перила лестницы:

– Евграф, кыш-ш-ш! К выходу, к выходу! – Указывал ему рукой Николай на открытую дверь. Но пес лишь испуганно лаял и, колебаясь всем телом, прижимался к хозяину.

– Уф-ф, ладно-о-о… – протянул Шелков и закатил глаза, поняв, что пес не выйдет из этого дома без него. – Но сперва тогда пойдем матушку спасать!

Николай торопливо поднялся наверх, стараясь не отдавить лапы бежавшего с ним пса.

– Маменька! – ошалело крикнул Шелков, увидев, как Прасковья Алексеевна, будучи без чувств, неподвижно лежала на полу. Из-под сбившегося алого платка виднелись слегка потрепанные седоватые волосы. Правая рука лежала у бледно-зеленоватого, от умертвляющей гари, лба: очевидно перед обмороком матушка успела исстрадаться головным недугом. Левая же рука безжизненно опустилась к подолу ночного домашнего платья.

На втором этаже дыма было еще больше. Должно быть, Прасковье Алексеевне, часто страдавшей головными болями и головокружением, хватило нескольких вдохов, чтобы угореть.

– Ох, маменька, голубушка, вставай же! – Кинулся к Прасковье Алексеевне Николай, теребя и пытаясь привести ее в чувства. – Жива ли ты, маменька? Слышишь ли голос мой?

Но купчиха была все также недвижна и только раз попыталась приоткрыть мертвенно-бледные веки и издала короткий мучительный стон.

Шелков наблюдал и прекрасно осознавал, что очнуться и встать маменька сама не сможет. Едкий дым побуждал молодого человека постоянно кашлять и закрывать нос широким рукавом белой ночной рубашки, которая уж и не была белой.

– Ох, ты батюшки! – раздался голос вбежавшего на второй этаж Геннадия Потаповича. – Давай, давай, поднимай ее! – Купец подбежал к сыну и бесчувственной жене.

Отец и сын наконец вместе подняли Прасковью Алексеевну и в сопровождении встревоженного пса поволокли ее к лестнице, ибо от огня уже начала трещать и обваливаться крыша.

Николай и Геннадий Потапович ежесекундно кашляли: дым уже был всюду.

– Кхе, аккуратнее ступай, давай, кхе-кхе! – прохрипел старый купец, пропуская задыхающегося, державшего за голову и спину Прасковью Алексеевну сына вперед. По пути вниз, они всё так же, как ранее Николай, спотыкались об суетившегося и, казалось, тоже находившегося в полуобморочном состоянии пса.

– Тьфу ты, дурень! Из-под ног-то, из-под ног уйди! Кхе-кхе! – попутно ругался на пса Геннадий Потапович.

Николай уже почти не мог дышать: дым, ощущалось ему, осел на каждой выемке его легких. Превозмогая себя и осознавая, что маменьке сейчас в сотню раз тяжелее, он продолжал бороться и, спустившись вместе с отцом, немедля продвигаться к двери.

Евграф, по всей видимости, изрядно надышался дымом, потому как не имел возможности прикрыть пасть и глаза, как хозяева. Оставив между собой и распахнутой дверью буквально аршин, он рухнул на пол, напоследок жалобно проскулив.

Николай с отцом, быстро добежав до двери, вынесли на свежий воздух уже совсем позеленевшую от дыма купчиху. Вернее, они попытались найти то место, где этого свежего воздуха было поболее, чем дыма. Опустив маменьку на полотно, которое вмиг постелила какая-то крестьянская баба, Николай вернулся в дом и, схватив обессилившего пса, выбежал с ним, все так же кашляя и чувствуя невыносимую тошноту и головокружение.

Николай упал на землю вместе с Евграфом, стараясь при этом уберечь пса от сильного удара.

– Прасковьюшка, душенька, слышишь ты меня?! – плакал купец, тряся и гладя лежавшую жену.

– Пусть полежит, Геннадий Потапыч. Надышалась Прасковья Лексеевна дыму, – утешал его кто-то из рабочих.

– И дом… Дом отцовский… – рыдал Геннадий Потапович, иногда поглядывая на объятый пламенем особняк.

– Как же это так?! Там же… Там же добрая половина наших средств! – в истерике, дрожащим голосом вскрикнул Геннадий Потапович. Вдруг, будто ничего не соображая, словно в горячке, он кинулся в горящий дом, чтобы попытаться спасти хоть какую-то часть денежной суммы, которая хранилась у них с Прасковьей Алексеевной на первом этаже, в одной из спален, в сундуке у шкафа.

Николай же в то время лежал и почти ничего не воспринимал или же не хотел воспринимать. Измученный Евграф распластался недвижно с ним рядом и то и дело жалобно поскуливал, то ли умоляя о помощи, то ли прощаясь с хозяином и со всем земным миром.

Но Николай тогда не обращал внимания ни на пса, ни на крики рабочих, ни на то, что мимо него кто-то пронесся со скоростью гнавшейся за дичью рыси… Кажется, это был силуэт его отца, но Шелков просто продолжал лежать на земле. И, казалось, пребывать в таком состоянии, когда ты закрыт в некоем вакууме от всего происходящего в реальности, было в тот момент для него самым лучшим, дабы не сойти с ума от всего этого ада.

– Господи! – только и мог произносить сейчас Николай. – Неужели же это конец, Господи?! Неужели же все кончено теперь?! Почему я?! Семья моя?! Поместье наше?! Почему?! И неужто все – все пропало?! Неужели Ты лишил меня всего этого так рано?! – Николай схватился за растрепанные волосы. – Господи, да что же это такое?! Помилуй, Господи, меня грешного! Помилуй, Господи, всех нас! – Потом на какое-то время Шелков, казалось, вовсе потерял сознание, ибо даже смутные силуэты, которые тогда мелькали пред ним, исчезли, и сам он будто бы погрузился в некую пустоту.

Однако спустя мгновение Николай понял, что хоть и находится в данное время вне какого-то мирского пребывания, тем не менее, он все осознает и чувствует. Вокруг него уже не было ни дыма, ни человеческого, ни животного вопля. Шелков словно находился в каком-то бессодержательном месте. Вдруг он увидел перед собой отца. Николай ахнул, так как тот появился буквально из ниоткуда. Геннадий Потапович с каким-то странным спокойствием смотрел на него, в его глазах отражалась необычайная тишина. Ночной халат с одеждой и обувью, к огромному изумлению Николая, оказались чистыми, словно и не был отец при пожаре.

– Отец… Как мы здесь? – не понимая, где они с отцом находятся, спросил его Николай. – И… твоя одежда… Да она же суть новая!

Геннадий Потапович же протянул к нему бледно-прозрачную руку, которая, казалось, состояла из самой тончайшей материи мироздания. Он приблизился к Николаю и, положив на него невесомую кисть, неестественно спокойно произнес:

– Сынок… – это слово так ласково и любовно снизошло из его сухих уст. – Николушка, ты будешь честным купцом. Храни тебя Господь! А я – в Иерусалим… – И, перекрестив чадо, отец буквально исчез, испарился.

– Папенька… Папенька! – закричал Николай и побежал вслед за отцом, в никуда, сам понимая и чувствуя, что куда бы он сейчас ни бежал – отца уже не найдет. Он еще какое-то время кричал в темную пустоту, а затем вдруг резко поднял голову и увидел огромные клочья дыма повсюду и охваченный огнем дом, а рядом с собой – мертвого пса.

– Никита!!! – донеслось до слуха Николая. Повернув голову в противоположную сторону, он еле-еле смог различить, как старый приказчик горел в пламени, вероятно, споткнувшись от изнеможения и недостатка воздуха.

– Никитушка… – прошептал лежащий на земле Николай, который и хотел зарыдать от всех этих мытарств, но просто уже не находил сил для этого. Вероятно, организм его понимал, что если Шелков позволит всей своей сущностью отдаться переживаниям в должной степени, его душа просто не выдержит и покинет измученное тело.

Внезапно он увидел двух рабочих, тащивших Геннадия Потаповича из горящего здания. Все его тело было объято кровяными ожогами, от вида которых становилось, мягко повествуя, дурно. Из кармана обгоревшего ночного халата торчали несчастные две тысячи, вероятно те, которые только и успел схватить купец. Рот его был слегка приоткрыт, а глаза, напротив, прикрыты.

Отца пронесли мимо Николая достаточно быстро. Однако Шелкову показалось, что целая вечность проползла перед ним во время этого рокового процесса. Неужели это он сейчас увиделся с отцом, отходящим в иной мир, но пришедшим проститься с ним? И это все так быстро завершилось? Николай вдруг вспомнил, как отец часто наставлял его, говоря: «Чадо, изволишь понимать, в этом мире мы не бессмертны. Рано или поздно каждый человек умрет. Но, слава Всевышнему нашему Небесному Отцу, существует иная жизнь, в которую мы после этой жизни совершаем переход. Как ты изволишь знать, после смерти душа человеческая, которая представляет из себя первичный материал нашей сущности, пребывает на этом свете еще два дня, прощаясь с этим миром, посещая те места, где она находилась при земной жизни, да и вообще все те места, которые сочтет угодным. Затем, в третий день, душа возноситься к Нашему Господу на поклон. И с третьего по девятый дни будет показан ей Дивный Божий Рай, в том числе и то место, которое уготовано этой душе, и также ад. Затем сорок дней мытарств, а после уже будет определено конечное место этой душе, до Страшного Суда, разумеется. Так вот, чадо ты мое возлюбленное, наставляю тебя: как только ты осознаешь, что мертв ты, что душа твоя вне тела, сразу же лети в Иерусалим, в Храм Гроба Господня. Эти дни, что дарованы душе для прощания с земным миром, проведи там в молитве горячей. Как ты знаешь, душа перемещается с неизведанной скоростью, а посему ты стремительно окажешься в Иерусалиме. Это гораздо лучше и полезнее для души, чем напрасно скитаться эти два дня по земле!» И вот сейчас отец, попрощавшись, отправился в Храм Господень в Иерусалиме. И его слова об этом, сказанные Николаю подтверждали, что душа отца уже покинула тело. Навечно покинула. Почему, почему же все произошло так скоротечно? Если бы Шелков мог вернуться на несколько минут назад и вновь встретиться там, в этом непонятном разуму месте, он тут же кинулся бы отцу в ноги, и целовал бы, и прижимался к нему, и принимал бы еще много-много благословений от него. Но все прошло так быстро и неясно в тот последний раз.

Николай положил свою руку в изодранном рукаве на плечо, пытаясь вспомнить то ощущение, что он испытал, когда отец коснулся его своей невесомой рукой. И уже полностью осознав, что это был ни сон, ни помутнение сознания, а последнее присутствие его и отца вместе с ним, Николай поднял голову и громко закричал, схватившись за истрепанные волосы: «Оте-е-ец!» А затем, повалившись на землю, он залился откуда-то взявшимися слезами. Шелков дрожал всем телом, тяжело всхлипывая и иногда крича, он все так же держался за голову. Никто не подбегал к нему, не утешал, не пытался поднять с земли. Каждый все еще пытался что-то спасти.

Видя безжизненное тело отца, Николай нашел в себе силы встать и подбежать к родителю, насколько он мог это сделать при изнеможении тела и души, и, оказавшись подле отца, упал рядом с ним и взял его руку в свою, потеряв сознание.

Глава вторая

Заря ласково обнимала старый светлохвойный лес, попутно даря свой невинный свет близ находящейся деревне и полностью сгоревшему этой злосчастной ночью поместью. Лесные птицы уже гулко щебетали то тут, то там, радуясь очередному рассвету. После страшной бури всегда наступает затишье, после суровой зимы всегда идет нежная весна, а после темной ночи следует светлое утро. Это закономерный порядок, который истинно отражает то, что никакие страдания в этом мире не длятся вечно, что любому мучению рано или поздно приходит конец.

Алые солнечные лучи немного успокаивали и дарили малую надежду и силы для стойкости. Сгоревшие ели, осины, дубы были подобны деревьям из какой-то страшной сказки, завершение которой отражалось в них же самих.

Все люди поместья Шелковых, вернее те, кто не ушел к Господу Богу этой ночью, потихоньку принуждали свои тела подниматься с земли, так как после полного прогорания пожара, все те, кто еще оставался у особняка, от усталости и напряжения попадали, будучи совершенно без сил.

Николай же в то время, придя в себя после обморока, накрыл обгоревшее тело отца чистым полотном, которое ему любезно принесла крестьянская баба, также помогавшая тушить барское хозяйство, чтобы до утра с телом Геннадия Потаповича ничего не сделалось.

Сия пагубная ночь останется в памяти Николая на всю жизнь, ведь именно с нее началось кардинальное ее изменение. Очнулся уже Шелков под двумя молодыми елями, у которых он очутился, когда погасли последние всполохи, ибо более не мог находиться у сгоревшего особняка и множества мертвых тел. Морщась от боли во всем теле, он слегка привстал, зевая и потягивая руки. Вся его одежда была грязной и помятой, волосы взъерошены и спутаны, губы, уши и конечности посинели от низкой ночной температуры. Из его молодых, как и две эти зеленые ели, под которыми он провел остаток ночи, глаз вновь полилось огромное количество слез, и он, прихрамывая и шатаясь, побрел к «мертвому» двору, чтобы узнать не нужна ли кому помощь (впрочем, даже если бы она была нужна, что он мог сделать?) или же, чтобы просто понять, что ему вообще делать дальше.

Сидевшая и плачущая над мертвым телом кухарки Дуняша, двенадцать еле живых рабочих и голодные изнуренные лошади – вот какой предстала перед глазами горем убитого Николая картина сгоревшего поместья.

– Прасковья Алексеевна все еще в избе? – тихим голосом спросил Николай ползающего по земле Игната.

– А?! Д-да, барин. Ночью как унесли ее в избу сторожа, так и не выходила она оттудова. Слаба, видать, ишо. Да и надо ли оно ей, бедняжке, видеть этого? – Игнат попытался сам встать, но ничтожное количество сил и тошнота после ночного дыма, не позволили ему сего сделать без падения обратно вниз.

Ледяные руки Николая помогли подняться бедному крестьянину.

– Если уж пойдете к ней, не ведите маменьку сюды. А то, как жива ешо, то точно концы от увиденного отдаст, – прохрипел Игнат. Он посмотрел на Николая какими-то по-детски жалобными глазами, в которых было не ясно, что именно он хочет показать. Скорбь касательно своего теперешнего положения, жалость к несчастной барыне, сострадание по отношению к Шелкову, а возможно, все это вместе взятое тиранило тогда его простую, но умеющую всех любить душу. Желтые губы его говорили о том, что сейчас его непременно выполощет, а потому Николай, дабы не смущать рабочего, отошел от него.

Вид Аксиньи, неподвижно лежащей прямо у ворот, очень сильно сжимал сердце Шелкову в этот момент. Внезапно он вспомнил, как будучи еще совсем мальчонкой впервые встретился с ней в их кухне. Кухарка в то время была еще с грудной Дуняшей на руках, поговаривали, что ранее работала она в городе, в трактире, где родила дочь от уже немолодого хозяина, который вскоре умер, а трактир по распоряжению одного господина перестроили в полицейский участок. А Геннадий Потапович, будучи в городе, увидел бабу с ребенком у церкви, просящую милостыню, и, искренне сжалившись над ней, взял к себе в работницы на кухню. Должно отметить, что готовила она на славу, так что хозяева всегда хвалили ее и никогда не обижали. У них с дочерью была чистенькая, уютненькая комнатка прямо в барском доме. Прасковья Алексеевна выучила Дуняшку чтению и счету. Одним словом ни кухарка, ни помощница-дочь ее обижены хозяевами не были. А когда человек не обижен и не унижен, то и ненавистен и озлоблен он не будет. Вот и Аксинья, несмотря на свою тяжелую жизнь, осталась светлой и всех любящей бабой. Щекастая, веселая, добрая, она всегда шутила, подбадривая молодого барина. Очень любил ее Николай и относился к ней, как к родной матери, а к Дуняшке – как горячо любимой младшей сестренке. И вот теперь старая кухарка лежит, как будто даже блаженно улыбаясь, не видя, вернее видя, но будучи не в силах утешить свою осиротевшую рыдающую дочь.

– Маменька, да на кого ж ты меня покинула?! Кому я такая нужна-то?! – причитала зареванная Дуняша. – Возьми, возьми же меня с собою. Нет жизни без тебя мне на свете сем.

Шелков, сколько себя помнил, крайне редко видел Дуняшку в слезах. Обычно всегда она была весела и приветлива. Все детство они провели вместе, играли, шалили, гуляли в лесу. И всегда Дуняша была радостной, солнечной и такой миленькой. Сейчас же Николай увидел ее совершенно с иной стороны. Со стороны, где много боли, страдания и чувства беззащитности и скорби. Возможно, все те годы, он не был достаточно внимателен к ней.

– У тебя все хорошо будет, Дуняшка, – откуда-то нашел в себе силы для утешения Николай и поспешил подойти к кухаркиной дочери. – Тебе совсем незачем покидать столь рано мир сей, ведь ты еще так нужна ему. Да, сейчас тебе трудно осознать это, но просто услышь слова мои…Ты же сильная у меня. – Затем, немного помолчав, Николай продолжил, понимая, что Дуняше весьма тяжело было разговаривать с ним: – Я попрошу взять тебя к себе на кухню Евгения Марковича Шаронского, это наш давний друг семьи, он не откажет мне. Ладно, голубушка? Послужишь ему? – Николай присел к ней и обнял, стараясь хоть как-то успокоить и дать ощущение, пусть и малой, защиты.

– Ему меня за деньги продадите, да, барин? – пуще прежнего начала рыдать Дуняша, сильно трясясь и вздрагивая в объятиях барина. – Конечно, вам ведь деньги нужны сейчас. Что стоит вам сироту в чужие руки отдать…

– Еще чего, глупая! – удивился Шелков такому невиданному поведению девицы.

– Коли за деньгами бы гонялся, то и не спрашивал бы тебя вовсе. Да и Евгений Маркович вряд ли дал бы мне сейчас даже и малую сумму. Сама понимаешь, дела купеческие… Риски, риски да ставки. Обидно мне за тебя, лебедушка, страсть как обидно. Вот я и могу поговорить с ним, чтобы он на работу тебя взял.

– Маменьку бы похоронить мне для начала, а потом уже и жить по новой, – Всхлипывая и вытирая раскрасневшиеся глаза подолом сарафана, произнесла Дуняша, отстранившись от Николая. – Ан все ж без матушки ненаглядной моей, боюсь, не стерплю уж более ничего на свете.

– У тебя очень сильное сердце, Дунечка. Оно вытерпит. – Николай встал и положил руку на голову девицы. – Я распоряжусь, чтобы отец Иоанн отслужил панихиду по каждому умершему из наших людей. Я постараюсь все сделать так, как нужно, со всем решить здесь, чтобы каждый из вас куда-то да примкнулся. Право, не совсем ведаю еще как именно все устроить, но я сделаю это!

– Можно я еще сейчас посижу с маменькой, барин? Напрощаться хочу с ней, – уже более стойким голосом заговорила Дуняша. – Надобно мне сейчас, барин, надобно одной-от.

– Конечно, милая, конечно. – Николай покинул ее.

Если бы иной человек когда-нибудь поинтересовался тем, как выглядят самые большие убытки у купцов и от чего они делаются столь большими и пропащими, то ответом на подобные вопросы сего интересующегося непременно бы подошла именно нынешняя картина Шелковского поместья. Поскольку, одно дело, когда убытки и простои возникают при безотрадной торговле, коя частенько бывает в жизни купцов при различных на то обстоятельствах или же в кризисных случаях. Иное же совсем дело, когда убытки возникают по причине стихийных бедствий, будь то пожар, наводнение, ураганы и подобные ужасы природы. И младенцу ясно, что в сих случаях гораздо труднее и восстановление, и дальнейшая жизнь в общем-то. На сию картину убытков без слез или хотя бы сожаления никак не взглянешь, если, конечно, смотрящий не склонен к злорадству, но это уже дело совести каждого.

Ясное солнце тогда высоко висело над прахом старого, казавшегося ранее таким крепким, особняка, сгоревшими мастерскими, конюшней, баней, дровяником, забором, большая часть которого тоже ничего уж из себя не представляла.

«Зачем же огонь был столь беспощаден и не оставил хотя бы наш дом? Зачем же он вообще появился? Кто этот мерзкий виновник случившегося ночью ада?» – задавался вопросами Николай, обходя и разглядывая каждую прогоревшую дощечку.

– А где то, что успели вынести?! – крикнул Шелков, ожидая, что кто-нибудь из оставшихся его рабочих ответит ему.

– Да унесли, барин. Вот как только Прасковью Алексеевну-то поволокли в избу крестьянскую, так и вещи туды же понесли, – отозвался Игнат, которому, по всей видимости, стало лучше.

– Да кто унес-то?!

– Те же крестьяне, барин, что к себе сподобились милостью взять Прасковью Алексеевну, так и вещи взяли к себе на хранение. – После этих слов Игнат наконец встал и побрел в сторону выхода из поместья.

«Хорошо, что хоть что-то удалось сохранить, – думал Николай, медленно передвигаясь по сгоревшей территории, держа руки на грязном поясе. – Хотя, что теперь эти вещи, по сравнению с убытками… По сравнению… С… убытками…» – Николай вдруг резко остановился, суть вкопанный. Лицо у него сделалось каким-то испуганным. В глазах его появилось, будто бы какое-то озарение и грусть. Он сжал испачканные и холодные руки в кулаки.

«Убытки! Отец велел мне подсчитать вчера убытки!» – произнес про себя Шелков, и ему сделалось еще невыносимее на душе. Последнюю просьбу, последний наказ отца он не выполнил, забыл, отложил на потом! На какие-то секунды он поднял тяжелую голову к небу, затем опустил вниз и убитый горем побрел к воротам. Все его тело будто пронизывала ноющая боль, которую, казалось, ничто уже не могло залечить, даже время. Ведь это был последний наказ отца, и Николай не выполнил, не выполнил его! Он отнесся к поручению, как к абсолютно неважному, к чему-то, чем можно пренебречь. Он не вспомнил, не вспомнил, забылся, предался какой-то глупой праздности и так и не сделал полезного дела, а теперь… Теперь ничтожно поздно. Да и смысла не было уже пытаться что-либо сделать.

Впрочем, Николай обходил вокруг сгоревшего поместья, оценивая каждый утраченный предмет: «Четыре пятых части забора, один дровяник, одна баня, пять мастерских, один дом,» – шептал Николай числа убытков, как будто бы оправдываясь перед мертвым отцом и самим собой. Он всегда выполнял просьбы отца, пусть даже иногда и не в срок, однако и сейчас был уверен, что должен был выполнить-таки эту уже бессмысленную просьбу. Хотя легче ему вовсе не становилось. Чувство вины щемило изнутри и заставляло скукоживаться, а облегчение никак не наступало. Тем более, Геннадий Потапович требовал тогда от сына доклад совсем не о тех убытках. Однако Николай теперь не мог и предположить, сколько товаров и иных вещей удалось вынести рабочим, так как все было унесено на хранение в какую-то крестьянскую избу, где находилась маменька. О, как же паршиво в тот момент чувствовал себя сын купца! Вчерашнее утреннее угнетающее чувство праздности никак нельзя было сравнить с тем, что творилось с его душой сейчас.

– Ладно бы не успел… Но просто взять и забыть! Какой срам… Мра-а-азь же ты, Николай, – тихо произнес себе под нос Шелков. Наконец он не выдержал всего этого напряжения и ударил себя по лицу. Алые его губы скривились в злой гримасе. От удара на правой щеке и части носа загорелось достаточно немалое пятно. Он впервые за это время обозлился на себя. – Ведь отец просил меня, – шептал Николай. Руки его то нервно сжимали грязную ткань одежды, то до боли жали друг друга. Полностью погруженный в свои мысли, он побрел к деревенским избам, дабы увидеть матушку. Он никогда не общался с крестьянами, которые жили за забором его поместья, а потому отчетливо понимал, что совсем не знает их. Сделав шагов десять, Николай осознал то, что даже не разузнал, куда ему идти, в какой избе маменька и их вещи. Он уже было хотел развернуться и попросить кого-нибудь из оставшихся своих людей проводить его до нужного места, но увидев на крыльце одной из изб сидящего мальчонку лет двенадцати – тринадцати, Николай подошел к нему и задал вопрос:

– Милейший, в какой избе сейчас пребывает Прасковья Алексеевна Шелкова?

Малец оглядел его с ног до головы, во взгляде его прочитывалась даже и брезгливость, хотя сам он выглядел совсем не «по-боярски».

– Вона там, барин. – Указал мальчик пальцем на избу через дорогу.

Худощавое бледное тело мальчонки, которое выражало явный голод, еще более вводило Шелкова в угнетение, ему стало жаль мальца.

– Спасибо, милейший. – Николай поклонился ему, что очень удивило крестьянского сына и поспешил к указанной избушке. Мальчишка еще какое-то время изумленно глядел ему вслед, до конца не веря тому, что человек купеческого происхождения поклонился ему.

Подойдя к худой, подобной тому сидящему мальчику, двери, Николай торопливо постучал в нее и, не дожидаясь ответа, вошел в избу. Внутреннее ее убранство хоть ничем и не удивляло его, но тем не менее питало к себе также жалость.

– А, Николай Геннадиевич, пожалуйста, проходите. – Тут же попалась к нему навстречу крестьянская баба. – А у нас маменька тут ваша пока… И… вещи тут. – Голос ее подрагивал, создавалось впечатление, что она будто бы не договаривает чего-то. Шелкова это сразу же натолкнуло на мысль, что с маменькой, по всей видимости, совсем плохо.

– Как звать вас? – сдержанно спросил Николай, глядя на суетящуюся бабу.

– Меня зовут Фекла, а это вот муж мой Федор. – К ней подошел бородатый мужчина лет сорока и тихонько кивнул Шелкову, не произнося ни слова. Одежда у обоих была достаточно чистой, но все же бедной, в некоторых местах перешитой.

В избе, кроме них и Прасковьи Алексеевны были еще люди. За столом сидели еще двое: мальчик восьми – девяти лет и девица лет тринадцати – четырнадцати, по всей видимости, это были их дети. У девицы было зеркальное лицо Феклы, которое показалось на тот момент Николаю очень даже прелестным. Дети были мрачны и спокойны, иногда поглядывали на вошедшего гостя, но большею частью просто сидели за столом и ели щи с хлебом.

Хозяин дома продолжал молчать, вместе с тем, он очень пристально смотрел на Николая, вероятно, сам ожидая от него каких-то речей.

– Да вы присядьте, присядьте, Николай Геннадиевич, – указала Фекла на одну из скамеек у стола. – Поди измаялись совсем ведь.

Шелкову вдруг сделалось совестно, ведь его знают в этой деревне все, а он же дальше своего двора не знает никого из деревенских.

– Простите, как ваше отчество? – просил Николай, продолжая стоять на месте.

– Васильевна! – вмиг отрапортовала Фекла и поправила свой серенький платочек. – Фекла Васильевна.

– А ваше? – Николай обратился к ее мужу, который уже начинал смущать его своим молчанием.

– Никифорыч, – впервые подал голос хозяин дома. Его рыжевато-белесые волосы были безобразно зачесаны назад, сам же он создавал впечатление какого-то нелюдимого человека.

– Фекла Васильевна, Федор Никифорович, я очень благодарен вам за то, что вы сподобились милостью – на какое-то время приютить мою маменьку и взять себе на хранение наши вещи. Сейчас мы действительно оказались в достаточно скверном положении. Уверяю вас, что этого я никогда не забуду и благодарность моя будет вам не только на словах. – Барин старался казаться убедительным, однако на последнюю его фразу хозяева замахали руками: мол, да какая уж там благодарность, ты ведь теперь так же нищ, как и мы.

– Но сейчас я бы попросил вас отвести меня к маменьке, – не обращая внимания на их жесты, проговорил Николай.

– Конечно-конечно, пойдемте, – залепетала Фекла. – Как могла я пыталась ее выходить, барин… – Она повела Николая в чулан. Фекла была настолько щупленькая бабенка, что судя по телосложению, ее запросто можно было приравнять к тринадцатилетней девице, что, разумеется, периодически бросалось в глаза.

Седая дверь, что вела в чулан, выглядела настолько убого и ветхо, что Николай даже испугался себе представить, в каком состоянии то помещение, где находилась маменька. Тем более, что в подобной обстановке, должно быть, очень сложно было поправиться. Отворив дверь, хозяйка вошла первой, а затем пригласила войти Шелкова. Перед взором его тут же предстали страшные деревянные стены, которые, по всей видимости, в зимнее время, едва ли могли удерживать тепло.

В углу маленькой темной комнатушки была расположена кровать с бедняцким балдахином, на которой лежала или почивала измученная Прасковья Алексеевна. Сверху от нее располагался Образ Богоматери «Всех скорбящих радость», у которого тускло, но все же живенько горела красная лампадка.

– Идите, барин, к ней, оставлю я вас, – тихо проговорила Фекла и направилась к выходу из комнаты. Она не стала закрывать полностью за собой дверь, вероятно, посчитав, что в любой момент барыне может стать хуже.

– Дорогая моя матушка! – Кинулся Николай к постели Прасковьи Алексеевны. – Это я, это я, матушка! Николушка! Я здесь! Ах, как же я испугался за тебя!

Из маменькиных глаз мгновенно полились слезы, как только она услышала голос сына.

– Николушка, сыночек мой ты ненаглядный, – жалобно заговорила она. – Прости ты нас, не уберегли мы тебя, родненький. – Она попыталась привстать, но ее недужное тело не позволило ей в полной мере этого сделать.

– Лежи-лежи, матушка, тебе отдых нужен. – Стал обратно укладывать ее Николай. – Вот ведь он – я, здесь, с тобою. Жив и невредим…И счастлив от того, что ты жива.

– Ты слушай меня, что я тебе сейчас скажу, Николушка. Только не перебивай, – тяжело дыша, говорила Прасковья Алексеевна целующему ей руки сыну.

– Ты… Ох… Ты распусти крестьян сейчас. Каждому по рублю дай, деньги – вон они. – Кивнула она головой в противоположный угол, где находился мешочек и еще кой-какие вещи. – Я успела толику взять, пока вы там с пожаром носились. Крестьян распусти, вещи сохранившиеся распродай, а сам отправь письмо дядюшке своему родному, Владимиру Потаповичу, да поезжай к нему в Петербург, он поможет тебе на ноги встать. Поезжай… – Она прикрыла уставшие глаза.

– И тебя здесь оставить?! – изумился Николай. – Да что ты такое говоришь, маменька?!

Прасковья Алексеевна лишь жалобно посмотрела на него и сильно сжала ему кисть.

– А мне недолго осталось, Николушка… Недолго, родименький. – Слезы вновь показались на ее лице, но теперь в них, будто было гораздо больше смирения, чем скорби. – Уж все… Отжила я свое.

– Да что ты, маменька, что ты такое говоришь?! Не смей убивать сердце мое, и без того изувеченное, словами эдакими! Что же ты вздумала такое! – почти закричал Николай, положив руки на плечи Прасковьи Алексеевны. Она лишь сморщила тонкие веки и положила сверху его мягких и молодых рук свои тощие и холодные.

– Недолго, недолго осталось, Николушка. Ты ступай, ступай, родной. Деньги возьми те, да и ступай. Потом, попозже еще придешь ко мне. Уж не так скоро я умру ведь. – Она невольно усмехнулась, но Николай эту усмешку с ней делить не стал. – А я тут пока лежать и молиться за тебя буду, покуда силы есть. – Маменька ласково посмотрела на сына. – Ступай же.

Шелков какое-то время просто сидел рядом с ее кроватью в раздумьях, а затем, видимо, поняв, что сейчас вести разговор с матушкой бесполезно, решил, что лучше будет действительно распустить пока что рабочих. Он взял льняной мешок и уже было собирался покинуть маменьку, как она вдруг окликнула его:

– Николушка… Ты хозяевам, что приютили меня, тоже заплати… Чистой души это люди. Помогли нам они. Вещи-то у них наши. Ну, ступай.

– Хорошо, маменька, я и сам собирался отблагодарить их, – произнес Николай, скрепя сердцем после слов Прасковьи Алексеевны о смерти, и вышел из комнаты.

Крестьянская семья находилась в горнице. Сама изба была не настолько скудной: побеленный стены, подметенный отскребанный пол. Посему, несмотря на внешний и внутренний нищий вид, было заметно, что хозяева следят за порядком.

Как только Николай вышел, все домочадцы вопрошающе уставились на него.

– Спасибо вам, люди добрые, за помощь вашу и доброту. За то, что не оставили нас в беде и скорби одних горе свое проживать. Примите, пожалуйста, от нашей семьи хоть какую-то благодарность, – произнес Николай и, развязав льняной мешок, протянул хозяину два рубля.

Фекла всплеснула своими маленькими ручонками.

Хозяин же почтенно поклонился и принимая деньги сказал:

– Не извольте беспокоиться, Николай Геннадиевич. Пусть Прасковья Алексеевна остается у нас до полного выздоровления.

Хотя все понимали, что полное выздоровление уже никогда не наступит для нее на этом свете. Но каждый, казалось бы, боялся не то, чтобы заикнуться, но даже и подумать об этом.

Откланявшись, Николай вышел из избы и направился в сторону уничтоженного поместья. Он очень надеялся, что люди еще не разбрелись.

По дороге он решил подойти к мальчишке, что повстречался ему у соседней избы, ибо вид его изрядно разрывал Шелкову сердце, и протянул ему десять копеек. Малец был удивлен поступку барина не менее сильно, чем в прошлый раз. Он горячо благодарил его и долго откланивался. Затем, когда барин ушел достаточно далеко, мальчишка, будучи уже в совершенно веселом расположении духа, побежал в избу, вероятно, похвастаться или обрадовать родителей даром приобретенной получкой.

Вернувшись к сгоревшему двору, Николай в несколько минут созвал к себе рабочих и, не обделяя никого, заплатил всем в должном количестве нужную сумму и, вместе с тем, ту, кою только и мог пожаловать им при нынешним состоянии своем:

– Вот тебе, Игнат, два целковых рубля. А вот тебе, Пахом, также ровно два целковых рубля.

Каждый рабочий незамедлительно подходил к Шелкову и любезно принимал деньги. У всех в глазах прочитывалась грусть вперемешку со стыдливостью. Словно, они чувствовали себя повинными в том, что они – низший класс, которому в тот момент по доброте и великодушию своему барин жаловал заработную плату. При всем при том, что хозяин сам находился теперь в крайне скудном положении. Тем не менее, рабочие благословляли Николая и его семью, утверждали, что пытались сделать все, чтобы спасти поместье. Кто-то пытался разобраться, почему так все получилось и кто виновник сего происшествия. Некоторые все еще плакали. Николай наблюдал за их реакцией и действиями, и ему вновь сделалось так тоскливо и невыносимо внутри. В конце концов он не выдержал и просто кинулся в объятия совершенно к кому попало. Наверное, в тот момент ему был важно именно осознать то, что он не один. Его обняли все рабочие. Некоторые пытались шептать какие-то утешительные фразы наподобие: «Если Бог одно отнял, то потом еще большее даст», «Все хорошо будет, барин, справитесь вы», «Бедный вы, бедный наш, ну да береженого Бог бережет» и тому подобное. Это был момент истинного единения и любви, подтверждающий одну великую истину о том, какой бы у человека не был чин и статус, он все равно никто перед испытаниями суровой жизни. И беда никогда не спросит, богат ты или беден, она придет откуда не ждали и сравняет всех.

Обнимая своих родных рабочих, Николай осознал то, что он отныне ничем не отличается от них. Теперь у него также почти ничего нет, разве что громкая фамилия, которая является сейчас единственным ключом к спасению. И то, если сей ключ поднести к верной двери. Все деньги и документы или хотя бы большинство их, безвозвратно уничтожены огнем. Ему придется начинать все свое дело, к которому он даже еще в полной мере не приступил, с нуля.

– Друзья! – впервые так обратился Николай к своим (вернее, уже не своим) рабочим, что, тем не менее, при нынешней ситуации вызвало у них велие изумление. – Спаси вас, Бог, за верную службу. Не поминайте лихом, если что не так было.

– И-и ты… Вы, барин… Николай Геннадиевич, не поминайте нас лихом, если что было неугодно, простит-т-те, – проговорил за всех удивленный, заикающийся Игнат. Другие же просто покивали головами да поддакнули, кто-то еще продолжал плакать, кто-то смиренно улыбался, будучи в несказанном умилении. На всех была грязная одежда, которую надобно было бы заменить, да и вторая половина ночи никому не даровала премногих сил, а потому всем требовалась баня и отдых. У многих рабочих в этой деревне были избы, у тех же, кто жил у Шелковых не было другого выбора, кроме как попроситься на маломальское время остаться у своих собратьев. Распределились и разошлись все достаточно скоро. Охладевшие мертвые тела стащили в одну кучу; вечером крестьяне должны были идти копать могилы, а завтрашнем утром предполагалось, что усопших придет отпевать священник. Лошадей пока тоже на время забрали кто куда мог. Все разошлись, кроме бедной Дуняши. Она осталась стоять рядом с горелыми трупами, вероятно, не зная, куда ей податься.

– Если хочешь, Дуняша, пошли со мной в избу к тем славным людям, что приютили мою маменьку. – Николай ласково смотрел на девушку, выражая братскую жалость к ней. – Я уверен, что они не откажут тебе в крове. А на днях я собирался, вернее, мне надобно ехать в Петербург к дядюшке, и по дороге я завезу тебя к Шаронскому, – Пошатываясь, произнес Николай, призывая девушку идти сейчас с ним.

Дуняшка же лишь жалобно посмотрела на барина и, как только он сделал несколько шагов, не отрывая от нее глаз, медленно пошла за ним. Лицо ее было таким же заплаканным, вся она дрожала.

– Сейчас нам отдохнуть надобно. Придем, я отпишу батюшке Иоанну просьбу завтра приехать к нам из соседней деревни на молебен. Как-нибудь, с Богом, переживем и это, – такой речью Шелков пытался отвлечь Дуняшу от угнетения и скорби. Однако девушка была полностью погружена в свой внутренний кошмар.

– А ежели хозяевам не понравится то, что я в их доме буду? У них же своя семья, дети, поди, за Прасковьей Алексеевной присматривают, вы у них пребываете, да еще и меня приведете, – тихим от бессилия голосом говорила Дуняшка.

Шелков не сводил с нее «родительского» взгляда, будто бы опасаясь, что как только он перестанет на нее смотреть, с ней что-то случится.

– У этих людей доброе сердце. Я понял это, когда увидел их дом. Они живут бедно, но вызвались помочь нам. Это так странно, я несколько раз видел хозяина дома, когда проезжал мимо них, и никогда не думал, что он может быть таким… Высокодушным. – Николай немного помолчал, а затем продолжил: – А стало быть, если хозяин дома светлый, то и все подчиняющиеся и почитающие его – светлы.

Светлые люди действительно не стали препятствовать нахождению в их доме еще и Дуняши. Правда, место для нее было выделено совсем малое: широкая скамья с покрывалом и подушкой, но обиженной и обделенной она не осталась, и принята была, в особенности Феклой Васильевной, со всей приветливостью и лаской.

В третьем часу дня Николай отправил через крестьянского мальчишку записку духовному отцу и, пообедав и переодевшись в чистую, крестьянскую одежду, предался наконец какому-никакому отдыху. А отдыхать ему выдалось на полу, на старом полотне, как раз в той ветхой комнатушке, где хворала Прасковья Алексеевна. Лежать было жутко твердо, но Николай попытался найти благо в том, что это могло поспособствовать улучшению его легкой сутулости. Однако кости его сильно болели, из-за чего ему частенько приходилось ворочаться. Но это всё были сущие мелочи по сравнению с теми страданиями Прасковьи Алексеевны, что ему приходилось слышать и видеть.

Бедная женщина то громко кричала во сне, так что Фекла и Дуняшка врывались в комнату без стука, то мучительно стонала, то ее жутко рвало, то она была в беспамятстве, то горько плакала о муже и обо всем, что случилось.

Николай наблюдал, как холодеют ее тонкие руки, покрываясь ледяным потом, как бледнеет, хотя казалось бы куда ей еще более бледнеть, ее тонкая кожа. Больное сердце давало все больший сбой. Из-за сердечного недуга матушке сдавливало грудь, она задыхалась, плакала и всё больше и больше мучилась.

– Ник-к-колушка, – кряхтя проговорила она, когда сын принес ей стакан воды. – Сыночек, как же я люблю тебя. Господи Милостивый, как же люблю я его! – Глаза ее слезились, и вот уже теперь, к вечеру, ей совершенно сложно было что-либо говорить. Но маменька продолжала бороться до последнего. Она сделала несколько несчастных глотков воды и продолжила:

– Ты поезжай, поезжай, родной, в Петербург, к Владимиру Потаповичу. Да начни жить сызнова. Ох… – в очередной раз маменька начала задыхаться.

Сказать, что у Николая так же разрывалось в тот момент сердце, только уже от болей душевных – это ничего не сказать. Бледный, заплаканный, он сидел на коленях у кровати, положив руки на маменьку.

– Поеду, поеду, матушка. Вот как только встану на ноги, так тотчас с собой заберу тебя, родная моя, – сквозь слезы, но все так же отчетливо говорил он. – Ты только дождись меня, – успокаивал он ее, стараясь придавать голосу нежный спокойный тон.

Матушка на эти слова сына лишь смиренно улыбалась сквозь горькие слезы. Она гладила, сжимала его руки, обнимала и снова гладила.

– А ты… Ох… Знаешь, Николушка… Я… Я ведь, как вы меня с батюшкой то приволокли из дому, а потом положили, я ведь через время почувствовала, будто папенька твой моей щеки касается… Нежно так, невесомо, будто прощаясь, но не надолго… Ох… Хоронили их всех сегодня? – Матушка тяжелее задышала.

– Завтра, маменька, завтра, – сквозь слезы говорил Николай. – Завтра отец Иоанн приедет. Панихида…Будет…

И оба они продолжали плакать и ласкать друг друга.

– Маменька, можно лягу я к тебе? – спросил Николай.

Светлое лицо Прасковьи Алексеевны, хоть и было заплакано, но все равно продолжало успокаивать Николая даже при сей душераздирающей ситуации.

– Сыночек, ложись, конечно. Вот как в детстве мы с тобой вместе лежали да засыпали, пока папенька на рынки свои отъезжал по неделям. – Маменька старалась как можно чаще улыбаться сквозь мучительные слезы.

– Вот как в детстве, точно. – Также заставляя себя улыбаться сквозь мучения, согласился Шелков и прилег к ней почти на самый край кровати, прижимаясь к материнской груди.

– Если умру сейчас, Николушка, то завтра ты нас с отцом рядом похорони, как полагается. И отцу Иоанну три рубля дай на нужды храма. Много всего благого видели мы от батюшки нашего. Пусть храм, где он служит, процветает; или может людям, служившим там, кому деньги надобны сейчас, – теплый голос Прасковьи Алексеевны весьма успокаивал Николая, что он даже не сразу осознал, что она секунду назад говорила о своей кончине.

– Ладно тебе, маменька, будет тебе… Я собираюсь завтра за лекарством для тебя ехать, – проговорил Николай, отрицая уже очевидную для всех правду слов матушки.

– И где ж ты лекарство купишь? Уж не смеши сам себя. Деньги-то где, сынок? – сквозь слезы, но все еще с улыбкой говорила матушка.

Целуя ее бледные руки, Николай шептал:

– Есть же деньги сбереженные, матушка.

– Ой, ты побереги их. Они тебе нужнее теперь, чем мне, родной. – Прасковья Алексеевна наконец начала вытирать свое мокрое лицо.

Плакали уже оба, мать и сын, прекрасно зная, что весь дом их слышит, и не желая, чтобы кто-то входил к ним. Раз уже кончина неизбежна, то они хотели разделить ее лишь на двоих.

Аккуратно поправив скомканные волосы сына, Прасковья Алексеевна еще тяжелее задышала:

– Ох, сыночек, мил-л-ленький… Ох… миленький. Ты обними, обними меня покрепче. – Она стала быстро глотать воздух ртом.

Прижавшись к маменьке, Николаю только и оставалось плакать, мимолетно целуя ее. Затем он как будто спохватился и, резко вскочив, закричал: «Дуняшка, сюда, сюда, скорее!» – Продолжая держать слабеющие кисти рук матушки в своих молодых и сильных, а главное, теплых руках, он звал кухаркину дочь, сам себе не разъясняя, что толком она может сделать.

Дуняшка с Феклой и Федором, что остались у дверей, влетела в комнату и тоже в слезах упала к Прасковье Алексеевне.

– Барыня… – захлебываясь, причитала девица. – Не покидайте! Не оставляйте! Ведь вы – все одно, что мати для меня вторая. Уж дважды убогую дщерь свою сиротой сделаться не велите.

Та лишь, превозмогая бессилие, погладила кухаркину дочь по темноволосой голове.

– Дитятко ты мое, Дуняшка, устроится жизнь у тебя… Устроится как-нибудь, лебедушка.

Николай в это время ходил из стороны в сторону и умолял Господа, чтобы Он даровал всем им сил справиться и с этим горем. Николай чувствовал себя ничтожно, потому как ничего не мог предпринять, чтобы сия ситуация улучшилась. Услышав вновь стоны маменьки, он ринулся к ее кровати и взял ее за руки. Ему показалось, что в этих руках совсем перестала двигаться кровь. Теперь уже после стольких перенесенных телесных мучений Прасковья Алексеевна сделала необычно просветленное лицо.

– Геннадий… – тихо произнесла она, смотря перед собой, и, покинув многострадальное тело, перешла в благодатную жизнь.

Рис.0 У светлохвойного леса

Часть третья. В путь!

Глава первая

Ночь выдалась изрядно каторжной, мучительной. Все это время Шелков не смыкал глаз. Душа его испытывала самые разнообразные чувства: и отчаяние, и боль, и вину, и злость, и даже страх. Он то выходил на улицу, то вновь возвращался в избу. Все остальные, казалось, каким-то образом смогли принудить себя ко сну, однако, частенько проходя мимо Дуняшки, Шелков мог слышать ее тихие всхлипы, и не ясно было, спит она или все же нет. Шелкову, напротив, дышать и плакать уже было настолько тяжело, что, казалось, моральные силы его иссякли. Ни в одной части избы или двора Николай не мог находиться более нескольких минут: пребывая на одном месте чуть больше, чем на предыдущих, память его тут же охватывали счастливые и печальные воспоминания о Прасковье Алексеевне и Геннадии Потаповиче, которые с каждым мгновением все более убивали сейчас его. Частенько он заглядывал и в ту убогенькую комнатушку, где покоилось мертвое тело маменьки, но от невыносимого осознания, что более уже она не поднимет на него своего светлого успокаивающего взгляда, он быстро покидал ее и каждый раз, выбегая на улицу, трепал себя за волосы и протяжно мычал. Задремать он смог только лишь к завершению ночи, упав на старую скрипучую лавку у избы, совершенно не тревожась о том, что всякий проходящий мимо мог принять его за несчастного пьянчужку.

Наутро игривые лучи рассвета выглядели особенно бессмысленно. При всем великолепии золотистого солнца, они казались совсем пустыми. Никого не радуя и не успокаивая, они проползали по дорогам, крышам и деревьям. Одинокая лавка, на которой некогда дремал Николай, выглядела такой же несчастной и «истрепанной жизнью», как теперь купеческий сын.

Терпковатый запах сырости от ночного дождя вводил в чувство какой-то невозвратной утраты, в чувство вины. Хотя, казалось бы, разве может человек винить себя за те обстоятельства, которые совсем не зависят от его воли? Может ли так убиваться и мучить себя за то, чего, зная наперед, он ни за что бы не попустил? Почему же тогда теперь, будучи совершенно непричастным к замыслу и осуществлению случившегося, он испытывает столь сильные угрызения совести? Возможно, душевные тягости могут терзать его оттого, что он полагал, будто мог каким-то образом эффективнее повлиять на обстоятельства, изменить ход событий, сделать итог иным. Возможно, считает он, что не достаточно сделал, и даже дела его не относятся именно к сей ситуации. Они отнесены к прошлому, к тому времени, когда человек, в принципе, еще не задумывался о том, что все, окружающее его, не вечно, что рано или поздно и оно может быть подвержено уничтожению или смерти, что все это надо ревностно и трепетно беречь и яро наслаждаться всем этим, действовать, развивать, помогать, преображать и наслаждаться, и наслаждаться, и наслаждаться. И только тогда, при потере всех этих золотых благ, душа, вероятно, не будет испытывать столь сильные угнетения. А когда ты живешь поверхностно и обыденно, не углубляясь и не рассуждая хотя бы о той же самой обыденности, что висит перед твоим носом, то, лишившись сего, ты сам будешь готов изувечить тело свое, лишь бы увечья души твоей затянулись, зажили, исчезли.

Шелков сидел на крыльце чужого дома и, обхватив голову руками, словно самый пропащий на свете человек, был полностью погружен в себя. В подобные моменты он был совершенно отрешен от земного мира, весь свой разум направив на мир внутренний.

– Я прошу прощения, Николай Геннадиевич, – тихо произнесла Фекла, выходя на крыльцо. – Вы отзавтракали бы, а потом вещи бы свои пересмотрели, а?

Изумрудные глаза ее пытались выдавить хоть какую-то заботу и беспокойство, но они были совершенно не сравнимы с золотыми глазами маменьки.

– Сейчас, Фекла Васильевна, сейчас пойду смотреть сбереженные вещи, – отозвался Николай. Однако особого желания у него не было перенаправлять существо свое от одного мучения – мыслей своих к другому – обыденности. Поскольку и будучи погруженным в свои переживания, и будучи занятый делом, он все равно бы безжалостно иссыхал от непосильного угнетения души своей.

– Эх, откушали бы вначале, Николай Геннадиевич, вы ж со вчерашнего дня ничего не евший. – Качала головой Фекла, помогая встать Шелкову, у которого, казалось, уже нет сил даже для этого.

– Только немного если, Фекла Васильевна, я объедать вас не собираюсь. – Николай пытался казаться как можно более приветливым с хозяйкой, хоть это и требовало от него больших усилий.

– Да перестаньте вы, Николай Геннадиевич! Идемте. – Видимо Фекле было настолько жаль Николая, что она пыталась выражать свое доброе отношение к нему во всем: в голосе, в мимике, во взгляде и в прикосновениях. По всей видимости, у ней проснулись, хотя бы в малой степени, материнские чувства к нему, и теперь она не особо понимала, как правильнее применить их.

Иные домочадцы в это время еще почивали, только лишь Федор Никифорович ушел работать в поле. Неизвестно от чего, но Федор постоянно смущал Шелкова. Очевидно, это происходило от того, что он был изрядно молчалив и замкнут в себе. Находясь рядом, он вырисовывал о себе картину угрюмого, забитого жизнью человека, которому теперь еще и приходится терпеть присутствие в его доме молодого купчика, который до горя своего не удосуживался бросить ему и копеечки. Вся эта неловкость также тихонько скребла на душе у Николая, но выговориться, как об этом, так и о том, что с ним произошло за последнее время, ему было некому, да и вряд ли он был готов тогда к столь откровенным разговорам.

Фекла усадила Николая за стол и подала ему тарелку теплой овсяной каши на воде. Он тут же вспомнил, какую душистую и вкуснейшую кашу до недавнего времени каждое утро подавала ему Дуняша. Конечно, кашу на воде ему есть еще никогда не приходилось, однако теперешнее его положение и сильнейший голод, что изрядно чувствовался в животе, брали вверх, и Шелков в несколько минут опустошил поданную ему деревянную тарелку. Хозяйка тут же начала настаивать на добавке. Отказавшись от нее, он просил Феклу Васильевну показать ему все те вещи, принадлежавшие его семье, что они сберегли. С отказом от второй порции каши Фекла, разумеется, не желала смириться так легко.

– Ладно уж, идемте, но потом, Николай Геннадиевич, вы уж съедите у меня еще одну тарелочку кашки! – поставила такое условие она. – А то, что такое это?! Эдак скоро одна кожица да косточки останутся!

Иногда она позволяла себе повышать тон своего писклявого голоса на человека, что по статусу в несколько раз был выше нее. Вероятно, в ее сознании границы между ней и Шелковым постепенно стирались потому, что действительно начинали играть в душе у нее материнские чувства по отношению к нему. И за столь краткое время, что Шелков находится в ее избе, она успела полюбить его. Однако Николая никак не оскорблял ее слегка повышенный тон, и он вел себя как обычно, стараясь быть как можно приветливее.

Аккуратно поправив свой скромненький платочек, который, по причине ее суетливости, постоянно сползал с седоватой головы, она повела его в маленькую горницу, которая изнутри выглядела еще хуже, чем комнатка, где была Прасковья Алексеевна. Как только Николай вошел в нее, на глаза ему тут же попалась скромная, но все же эффектная картина с изображением фруктов. Должно быть, автор ее был не настолько известен, раз крестьяне смогли приобрести ее, вероятно, не на самом дорогом рынке. Однако чувство того, что эта семья, несмотря не свою бедность и тяжелую жизнь, все ровно стремится хоть как-то приблизиться к искусству, не могло не восхищать.

– Я думал, что вещей наших окажется гораздо меньше. Признаться, я приятно удивлен, – заявил Николай, оглядывая содержимое горницы.

– Что успели ваши рабочие вынести, то мы и взяли, барин, – ответила Фекла, разбирая изящно отделанные стулья. – И до чего красота же… – Уже себе под нос проговорила она.

Николай принялся упорядочивать вещи:

– Так, это все я продам на аукционе тогда, по пути в Петербург… Или… Может, даже арендовать лавку стоит… – рассуждал вслух он, ходя мимо сбереженных вещей и осматривая их, чтобы наверняка быть уверенным, что они не попорчены.

Все вещи были в наилучшем состоянии, будто только что изготовленные. Один стол, правда, был без ножки, скорее всего, она была отломлена во время поспешного выноса из мастерской или уже в ходе перенесения в избу, впрочем, Николай не посмел заострять на этом внимание.

– Ну вещи добротные-добротные, барин. Думаю, что вы сможете неплохо заработать на них, – согласилась Фекла. Она принялась мимолетно смахивать пыль с крупных предметов.

– А еще деньги, что смогла сберечь маменька… Их тогда сюда тоже перенесу, – решил Николай, тем самым демонстративно заявляя Фекле, что он доверяет всему ее семейству. На слова его она лишь кивнула.

Он тут же отправился в комнату, где блаженно почивала вечным сном Прасковья Алексеевна. Постоянно волнующаяся в мирской жизни купчиха сейчас выглядела изрядно кротко и спокойно.

Войдя, Шелков бросил печальный взгляд в сторону кровати и тут же поспешил забрать мешок с деньгами, который он вернул тогда на место после предоставления платы крестьянам. Забрал он и оставшиеся там кое-какие вещи и, не в силах более находиться в комнате, удалился, так как понимал, что его сердце точно не выдержит в то время очередной слезный порыв.

Мешок и вещи были теперь положены в горничный сундучок, который тогда у хозяев пустовал. Замка с ключом к сундуку не прилагалось, но Николай ведь уже и так заявил, что доверяет хозяевам.

– Позабыл я совсем, что у нас лошади еще… Их пока тоже крестьяне разобрали кого куда… Что ж с лошадьми-то делать… – задумался Шелков, помогая Фекле освобождать от пыли вещи.

– А сколько у вас, батюшка, лошадей-то? – поинтересовалась Фекла.

– Шесть… Хотя теперь уже пять.

– А что с шестым сотворилось?

– Да вот решил его добрым людям, которые вещи наши сохранили да ничего себе не присвоили, подарить.

Слова Николая удивили Феклу.

Она посмотрела на Шелкова изумленными глазами, как бы спрашивая, верно ли поняла его. На сию ее гримасу он лишь утвердительно кивнул и продолжил разбирать вещи.

– Да как же вы, батюшка, да мы же… Да как… – Фекле было и жутко неловко, но вместе с тем какое-то приятное смущение заставляло внутри ее улыбаться. – Да будет-будет вам, не стоит, барин!

– Я так решил, Фекла Васильевна. Это мой вам подарок. И отказа я не потерплю, – ласково произнес Николай. Несмотря на то, что ранее он заплатил им немалую сумму, Шелков все еще считал себя в долгу перед этой семьей. И дабы угасить чувство недостойности своей в их доме, решил он еще и подарить им скотину.

Фекла еще немного поохала и повозмущалась, но вскоре утихла и, казалось, даже забыла об этом.

С Николаем они полностью разобрали и протерли вещи, иногда попутно перебрасываясь словами, но только иногда.

– Хозяюшка! Дома ли?! – вдруг донесся чей-то мужской голос, однако это был не Федор.

Фекла Васильевна торопливо побежала к крыльцу.

– А-а-а, Игнатушка, спасибо за молочко тебе, родной. Держи копеечку свою, – послышалось вскоре.

– Да что уж, матушка. Рад стараться для вас. Зорька-то наша теленка недавно родила, – в приподнятом настроении отвечал пришедший мужик. Голос его показался Шелкову очень знакомым.

Как только Николай понял, что это его бывший работник – Игнат – он тут же быстрым шагом направился к нему.

– А-а-а, Николай Геннадиевич, желаю здравствовать. Ну как вы тут? – любезно поприветствовал крестьянин бывшего хозяина, но голос свой тем не менее сделал несколько спокойнее при виде него.

– Помаленьку, Игнат. Ты мне лучше скажи, где лошади наши?

– Так… Один у меня, три лошади у соседей. Еще двоих, те что постарее, к Семенову Тихону Харитонычу в сарай отвели.

– Ты вот что, ты вели, чтобы поутру все они привели их, я завтра в путь собираюсь, не помешало бы и мужиков с телегами для меня найти. Поможешь, друг старый наш?

– Отчего не помочь-то, барин? Помогу. И даже сам компанию мужикам составлю.

– Хорошо, спасибо тебе. Уплачу всем по тридцать рублей за возню с моим имуществом. – Николай на минуту о чем-то задумался. – А знаешь, друг мой сердечный… Ты скажи, кто у тебя из лошадей моих находится?

– Огонь. Самого младого к себе стянул, – улыбнулся Игнат. Огнем называли рыжего бойкого жеребца – самого любимого из лошадей Николая.

– Эх, была не была, – махнул рукой Шелков. – Веди его сюда. Оставлю я его Федору Никифоровичу и Фекле Васильевне.

Игнат на слова барина лишь хихикнул и все так же, как и ранее он это делал, по обыкновению своему, кивнул.

– Да уж, батюшка, обошлись бы! Вы и так заплатили нам немало! – отговаривала Шелкова Фекла, в то время как Игнат, отдав ей молоко и получив свою малую за него сумму, уже собирался идти за жеребцом.

Николай и Фекла так были заняты разговором, что даже не заметили, как он ушел.

– Если купец сказал, что даром отдает, значит даром и положено принимать, да не препятствовать, Фекла Васильевна! Купеческий подарок – вещь, знаете ли, редкая! – заявил наконец Николай, которому уже порядком надоела все эти препирательства.

– Ладно уж, ладно. Да только чем уж мы милость-то сию выслужили… Не жизнь мы вам, батюшка, спасли, – ахала Фекла, доныне не до конца веря в то, что семейство их сподобилось такому подношению. Она, как личность приниженного и обделенного сословия, полагала, что такой ценнейший подарок от барина имел место быть лишь в воображении ее, что уподобиться получению его – дело недостойное, нереальное и неправильное. Однако в душе ей было глубоко приятно и отрадно не только от того, что вскоре у них может появится еще один благодетельный источник хозяйственной деятельности, но и от того, что человек высшего чина одаривает их столь драгоценным вниманием и равным себе отношением.

Игнат с молодым жеребцом показался на дороге достаточно скоро. Он вел Огня неспешно, легонько придерживая его за поводья левой рукой. Конь же слегка подергивал рыжей головой своей, как бы наглядно показывая свою нескрываемую вольность.

В это время на улицу вышла Дуняшка, чтобы набрать из колодца воды. Фекла и Николай сделали несколько шагов навстречу Игнату и продолжили толковать о своем, глядя на красивого коня.

Дуняша, не обращая внимания на то, что неподалеку от нее ведет Игнат жеребца, достаточно быстро наполнила ведра водой и уже пошла к избе, как вдруг Огонь узнал горячо любимого хозяина и ринулся к нему. Да так резко, что Игнат не успел удержать выскочившие из его руки поводья.

– Сто-о-ой, болван! – кричал коню вслед мужик и пытался нагнать его, но хлипкое здоровье и скудный образ жизни Игната вещали о том, что далеко бежать он будет не в силах, что и произошло на деле.

Лошадиный бег был изрядно сильным и быстрым, конь мчался прямо на Дуняшу. Николай и Фекла окаменели.

Побледневшая девка встала в ступор и разинула рот в испуге. Глаза ее округлились и сильно распахнулись. Она была в миге от беды. Но ужас настолько сильно охватил ее, что она не могла ступить и маленького шага в сторону. Огонь сломя голову мчался к Николаю и, казалось, даже не воспринимал Дуняшу своими подернутым взглядом. Если бы не сорвавшийся с места в тот миг Николай, который резко повалил Дуню на траву, неизвестно, чем бы все это завершилось. Очень даже возможно, что очередной смертью. Ведра и коромысло раскидались по траве недалеко от Шелкова и кухаркиной дочери.

Быстро пробежавший мимо лежащих Николая и Дуняши конь, сам вдруг резко затормозил и развернулся, глядя на то, что по его несносности учудилось. Он громко зафыркал и закивал сумасшедшей головой.

– Иди сюда, иди… Ох, ты, леший! – ругался на него Игнат. – Ну что, принимай, хозяйка, свое горе луковое, – обратился Игнат к стоящей в стороне Фекле, подзывая лошадь к себе. Испуганная Фекла уставилась на жеребца и, как только его подвели к ней, совсем легонько коснулась носа его.

– Ой, спасибо вам, барин! Если бы не вы, я уж на том свете была, – проговорила все еще лежавшая на траве Дуняшка, мало-помалу приходя в себя после шока.

– Ерунда, тоже мне, подвиг совершил, – ответил Николай, вставая и помогая подняться Дуняше. Он также поднял ведра, коромысло и помог ей набрать заново воду из колодца. А затем сам же и отнес их в избу.

– Ну здравствуй, здравствуй, негодник. – Подошел наконец Николай к жеребцу и нежно погладил его по морде.

– Экий шустряк, – сказал Игнат, весело качая головой. – И куды его теперича?

– Да в сарай, в сарай его, там местечко у нас имеется, за стойло сойдет, – ответила Фекла, и они с Николаем и Игнатом повели зверя в его новые «хоромы».

Вскоре об этой волнительной ситуации все позабыли, и вновь каждый принялся заниматься своими хлопотами.

К девяти часам утра все начали собираться у кладбища, куда уже были перенесены мертвые тела людей и купеческий пёс. Тело же Прасковьи Алексеевны Федор привез на своей телеге, куда запряг теперь уже своего молодого жеребца. Всю дорогу Огонь подпрыгивал, елозил и все норовил пуститься бежать. Одним словом, вел себя как угорелая скотина, на которую от минуты до минуты нужно было повышать голос, одергивая поводья.

Гробы же для усопших Шелкову пожертвовал их друг семьи, с которым Николай особо не общался и не взаимодействовал, однако с Геннадием Потаповичем сей милосердный человек был в дружеских, доверительных отношениях. Как-то в отрочестве Николай повстречался с ним, когда тот приезжал в гости в их поместье. Отец принимал тогда дорогого друга очень ласково и приветливо, однако с Николаем гостю пообщаться так и не довелось. А после Шелков уехал в Петербургскую академию и, в принципе, позабыл об отцовском друге. По возвращению домой Шелков более не встречал его. Только лишь Геннадий Потапович сам ездил иногда к так называемому другу своему, впрочем Николая все это не касалось, да и сам он никогда не интересовался этим человеком. Имя его Михаил Акимович Плетнев. Он тоже был знатным купцом, коего уважали в светском обществе. Жил он в том же селе, где и отец Иоанн, и как только вчера узнал о случившемся горе, велел тут же заказать должное количество гробов из города, который от села его находился в пятидесяти минутах. Знал Шелков по рассказам отца еще, что, этот Михаил Акимович однажды был, кажется, спасен Геннадием Потаповичем, или же папенька просто как-то существенно помог ему, и после этого завязались у них взаимные дружеские отношения. Однако от отца Николай никогда не слышал дурного слова об этом человеке. Всегда он как-то тепло выражался о Михаиле Акимовиче, но все же особо разговоров о нем и не велось. И вот теперь, когда Николай опустился до полной нищеты после случившегося, гробы для усопших пожертвовал ему человек, с которым купеческий сын и толком знаком не был. А так как приличное состояние и приятная дружба с отцом позволяли скупить ему отнюдь не дешевенькие гробики, он купил достаточно дорогие красные гробы с бархатом не только для Шелковых, но даже и для рабочих. Что весьма удивило всех.

Чуть ранее девяти часов Плетнев вместе с духовником прибыли к соседней деревушке у светлохвойного леса, привезя с собою и гробы. Бывшие рабочие Шелковых тут же принялись укладывать тела в них.

Как только Николай увидел, как кладут тела родителей туда, показалось ему, что раскрасневшиеся глаза его в то мгновение разобьются от всей боли, которую испытывал он в это жестокое для него время. Шелков, окаменев, стоял в стороне, наблюдая и пуская все обильнее слезы из глаз. Сил ему хватило только на то, чтобы подойти к священнику и попросить благословение. Отец Иоанн, положив свою мягкую руку на сиротскую голову Шелкова, по-родительски пытался утешить его, говоря, что все у молодого купца будет обязательно хорошо и что, раз уж так случилось, он должен быть благодарен Богу хотя бы за то, что выжил, что жизнь у него впереди еще и несомненно должна она быть счастливой и светлой, и что, как бы сейчас тяжко и горестно ни было ему, он должен найти в себе силы, чтобы жить.

Дуняша, которую Фекла таки заставила перед похоронами съесть лепешку и выпить чашку молока, ведь бедная девка была настолько физически и душевно изнурена, что был большой риск ей потерять сознание, стояла тогда около Николая и, не в силах вымолвить ни слова, плакала, глядя, как мать ее кладут в красный бархатный гроб. Также найдя в себе силы, она попросила у отца Иоанна благословение и также получила от него утешительные слова.

Ели, что покойно почивали у кладбища, беззвучно дремали на ветру, как бы обещая, что позаботятся о мире и покое мертвых тел. Ветерок был нежен и ласков в тот день.

Во время панихиды Николай старался быть смиренным и внимательным. Как мог пытался не обращать внимания на отвлекающие его эмоции, которые, казалось, в таком огромном количестве он еще не испытывал никогда. Всеми силами души своей он пытался средоточиться на молитве, углубиться в смысл священных слов, которые из века в век использовали отцы для общения с Царем Небесным для умоления Его о даровании милости усопшим. Почти все из них Николай знал наизусть. Шелков очень старался смирить боль и отчаяние свое тем, что все это воля Божья, что не бывает у Него ничего понапрасну. Но все же в разуме его проплывала отличительная от других его раздумий мысль: «Господи, ну за что же?». Тропари, что так проникновенно читались отцом Иоанном, не могли не трогать сердце Шелкова, и он со слезами все усерднее шептал молитву и много-много крестился. Но как бы ни пытался он уйти от еще более разрушающей его вопросительной мысли, она все равно, каким-то образом заползая в сознание его, шипела одним и тем же вопросом: «За что?» И как бы он ни пытался, уже смирившись с тем, что не понимает здесь путь Господень, просто не брать во внимание эту мысль хотя бы в то время, она все равно продолжала терзать душу его, уже начиная выводить из себя. А когда он стал невольным свидетелем того, как на гробы новопреставленных отца и матери его бросают оранжево-коричневую землю, настолько невыносимо сделалось ему, что в голову его пришло мгновенное желание убежать, скрыться, закричать и избить себя. Должно быть, если бы не приобретенное во время службы чувство хоть малой благодати и уважения ко всем пришедшим людям, он именно так и поступил бы. Однако крохотное на тот момент чувство присутствия рядом Бога и совесть не позволили ему этого сделать.

Хоронили Шелковых и рабочих те же крестьяне, что работали у них. Они бережно, насколько это было возможно, опускали один за другим гробы в ямы, укрывая их рассыпчатым одеялом земли.

Теперь Шелков мог спокойно ехать в Петербург к дядюшке, так как более здесь у него никого уже не осталось, а долг – похоронить достойно родителей – при совместной помощи всех этих золото-сердечных людей он выполнил.

Евграфа похоронил он под стройной красивой березкой, поставив на могилку отполированную дощечку с надписью: «Евграф. Горячо любимый пес семьи Шелковых».

После панихиды все пошли в дом к Игнату, чтобы совершить трапезу и помянуть то, какими новопреставленные были людьми.

Поминки продолжались достаточно длительно в тот день. Все пили, трапезничали, некоторые из крестьянских баб даже напели несколько поминальных стихов, остальные беседовали. Хотя Николаю с большинством из крестьян вообще никогда ранее не доводилось вести беседы, теперь же словно между ним и этими людьми раскололась стеклянная стена, которую он не то, чтобы сам ставил между ними и собой, но которая сама некогда образовалась, а он просто не хотел замечать ее. Казалось ему, что он даже и не виделся с этим чуждым ему деревенским людом, от которого он всегда находился в ином, своем мире. Не то чтобы Шелков стыдился перекинуться добрым словом с каким-нибудь крестьянским мужиком или поздороваться с крестьянской бабой, ему, по всей видимости, просто не до них было, как частенько и не до природы, не до полезных дел, не до всего того, к чему он питал ярое желание, но к чему все никак не мог приблизиться. Тем не менее, как только тот или иной «маленький человек» подходил к нему, чтобы попытаться разделить с ним боль его, посочувствовать, пожалеть и поддержать, Николай ласково отвечал ему или тактильной взаимностью, или добрым словом, чаще всего и тем и другим. Поначалу людей низшего сословия несколько удивляло такая открытость купца, и некоторые из них даже несколько робели подойти и поговорить открыто, однако вскоре весь этот процесс превратился в закономерность, и крестьяне уже и могли обнять его несколько смелее. Один из деревенских, казалось, так сильно напился, что когда все-таки тело его позволило доползти ему до Шелкова, он пьяно проговорил: «Сыночек мой, бедненький мой…» – и тут же, не в силах больше стоять на ногах, повалился на Николая. Игнат, глядя на сию картину, хихикнул, но все же насторожился, как и все присутствующие. Шелков вмиг поймал мужичка и какие-то секунды еще стоял с ним, прижав его к себе. Все смотрели на них не отрывая глаз. По всей видимости, эта ситуация особо показалась любопытной Михаилу Акимовичу, он изумленно вытаращил свои глаза на то, как купец держит пьяного рабочего, с интересом ожидая, что же будет далее.

«Спасибо, батька,» – прошептал Николай мужичонке в сохлое правое ухо, хотя мало было вероятности, что тот слышал слова его. Тем не менее, все это было в какой-то степени даже умилительно.

Однако все же многие из находящихся в доме крестьян замерли в некоем страхе от увиденного. Возможно, некоторым, и было несколько приятно от того, что сам барин теперь с ними столь породнился, но все же такие чересчур быстротечные перемены не могли полностью стереть сословную грань. Деревенские, разумеется, чувствовали какое-то послабление в отношениях между ними и барином, однако не до такой же меры, чтобы в алкогольном беспамятстве бросаться на руки барину да еще и величать его «сынком», будто бы он дворовый мальчишка. Да и сам Николай не ожидал такого поворота событий, несмотря на то, что в крестьянскую жизнь погрузился в последние дни достаточно глубоко.

– Отнесите его в избу. Пусть проспится хорошенько, – проговорил без единой нотки злобы и раздражения Шелков, обращаясь к крестьянам. Игнат ухмыльнулся и, улыбаясь, закачал головой. В глазах его читалось: «Вот же дурень. Как напился! Да еще и к барину полез! Болван. Ну и умора!»

Мужики тотчас зашевелились и увели пьянчужку, кланяясь и на ходу пытаясь оправдать поведение этого тощенького, наполовину высохшего человечка тем, что он очень сильно проникся горем Николая, что таким образом оскорбить барина у него и в мыслях не было. На что Шелков заявил, что не считает себя оскорбленным, а крестьянина отвести он велит, потому как более горячительных напитков он не потянет, как и осознанную беседу. А спать человеку все лучше дома на кровати своей, чем на столе или под столом в чужой хате. Мужики в несколько секунд смогли вынести его.

После сего случая поминки продолжались еще несколько часов. Оставшееся время Николай беседовал по большей части с отцом Иоанном. Никаких уж, оригинальнее той ситуации, случаев не совершалось. Крестьяне и сами вскоре даже как-то притихли. Видимо, все старались каким-то образом следить теперь друг за другом и за собой. Завершились поминки молитвой отца Иоанна, к которой присоединились и все скорбящие.

Наутро Шелков с Дуняшей и крестьянскими мужиками начали собираться в путь. Вещи свои Николай распределил по телегам, в которые были запряжены его лошаденки, большинство из коих он также рассчитывал продать. Помимо тех вещей, которыми собирался Николай торговать в попутном городишке, Фекла нагрузила ему чуть ли не половину телеги ягодами, яблоками, мешочком крупы, наливкой. Ему, разумеется, приятно было столь милое бабье беспокойство, да и провизия в дороге всегда пригодилась бы, однако она создавала немалый груз и прочие неуместные хлопоты. Шелков долго отказывался от этих даров, понимая и то, что семейство Феклы не зажиточно, и любая горсть крупы или любое яблоко не будут лишними. Он еще долго пытался уговорить ее забрать все это или хотя бы половину принесенного. Однако Фекла наотрез отказывалась принимать мешочки с едою назад, утверждая, что на те деньги, что даровал им Николай, они еще здорово смогут разгуляться и обделенными уж точно не останутся. В конечном итоге Николаю ничего не осталось, кроме как просто смириться с ее решением и взгромоздить всю провизию к себе на телегу, где уже и так находилось порядочное количество вещей и где еще должна была поместиться Дуняша.

Проводить Николая и Дуняшку вышла почти вся деревня. Мужики пожимали руки барину, бабы плакали, крестьянские ребятишки бегали вокруг телег и дразнили лошадей.

– Ну, прощайте, родненький! Не поминайте лихом, если что не так! – только и смог громко сказать всем Николай и тут же сел на свое кучерское место на телеге и аккуратно повел лошадь. Крестьяне еще какое-то время кричали ему, чтобы и он их злым словом не поминал, чтобы приезжал в гости, чтобы деревушку родную свою не позабыл. Но Николай старался особо не вслушиваться, так как стоило ему только проникнуться и осознать ситуацию, сердце его вновь начинала щемить жгучая боль, подобная разрезанию ножом пальца, что непременно вновь вызывало бурю эмоций, если бы он не пытался настроить себя на равнодушие и отрешенность от происходящего.

Дуняша тихо сидела подле него, ее, как всегда, было не видно, не слышно, вид девицы был весьма испуганный и печальный. Вчера вечером, после мытья, Фекла напарила ее в горячей бане и надарила несколько своих платьев, которые были однако не в скудном состоянии. Теперь кухаркина дочь выглядела еще краше.

– Ты чего притихла, Дунь? И не говоришь ничего даже. Задумалась о чем-то или подремать изволила? – спросил ее Шелков, продолжая бережно управлять скотиной, везущей нелегкий груз. Лошадь его тащила тяжелую телегу медленно и осторожно. Понимая, что груз действительно достаточно велик, Шелков решил не подгонять скотину.

Другие же мужики так же неспешно вели купеческих лошадей вслед за барином. Погода стояла несколько мрачная, ко второй половине дня вполне мог предстать во всей красе дождь.

– Разве положено мне быть веселой и разговорчивой?! – раздраженно ответила ему Дуняша, от чего Шелков даже повернул голову в ее сторону, округлив свои глаза цвета утреннего кофе. Он не сразу поверил в то, что это она ответила так ему. Столь гневным и не свойственным ни ее природе, ни положению тоном.

Девица сидела, обхватив свои худенькие кукольные ножки не менее худенькими и кукольными ручками, опустив прелестные глазки, как дитя, которого кто-то посмел обидеть. Черные атласные ленты, умело вплетенные в русые косы, печально лежали на ее хрупких плечиках и будто бы грустили вместе с нею.

Шелков до сих пор не мог поверить в то, что эта его тихая и смирненькая Дуняшка, голосок которой нежнее весеннего ветерка, сейчас огрызнулась ему суть затравленная собака. Ранее, она никогда и не за что не позволила бы себе подобное вытворить. Ему понадобилось еще определенное количество времени, чтобы в полной мере осознать, что эта же самая забитая кухаркина дочь сейчас спрыгнула с телеги и помчалась куда-то в лесную чащу между елями и березами, все дальше и дальше от взора Шелкова. Николай тут же остановил свою телегу, вслед за ним и крестьяне начали сдерживать лошадей. Мужики стали переглядываться.

– Ну что у вас там, барин?! Куда это она?! – крикнул Шелкову ничего не понимающий Игнат, который, по всей видимости, хотел уже поскорее расквитаться с этим делом, несмотря на то, что сам вызвался сопровождать барина.

– Сейчас… Сейчас я разберусь со всем, ждите! – нехотя ответил Николай и, спрыгнув с телеги, побежал за Дуняшей.

Она укрылась под стройными молодыми березками, далее бежать не стала, облокотившись об одну из них, девица горько начала рыдала. Ей, вероятно, необходимо было выпустить из себя так долго таившиеся в душе эмоции.

Шелков вмиг настиг ее и постарался проанализировать и оценить ситуацию. Если бы не тот озлобленный ответ Дуняши, что ранее вылила она на Николая, барин тут же подлетел бы к ней и начал бы прижимать к себе и пытаться успокоить. Однако после сего неожиданного поворота он будто был даже несколько сдержан по отношению к девице, впервые он задумался о том, знает ли Дуняшу на самом деле. А посему с объятиями решил повременить.

– Будет тебе, Дуня, будет. Что это ты вздумала-то, а? – в своем вопросе Шелков пытался казаться как можно серьезнее, однако сердце у него по-прежнему разрывалось от сей картины.

– Как это: «Будет тебе»?! – сквозь рыдания проговорила Дуняша, и закрыла свое красное личико руками. – Разве это вас везут на потеху к новому хозяину?!

Она подняла на Шелкова алеющие девичьи глаза, в которых не было ни капли страха, только лишь мелькала нарастающая злость и требовательное ожидание для спокойствия ее нужных слов.

Ошарашенный тем, что крестьянка уже во второй раз позволяет себе подобные выплески ярости с ним, Николай вначале немного помолчал.

– Ну не волнуйся ты так, Авдотья, будь благоразумной, – спокойно, но в то же время серьезно проговорил он. – Евгений Маркович – человек добрейшей души, порядочный. Не понимаю к чем ты устроила эту бестолковую сцену. Были мы с отцом много раз у него в гостях. Люди его вполне себе не обижены, накормлены, согреты. А ты еще и в кухне работать будешь. А уж то, как ты стряпаешь… Точно похвалой не обделит тебя Евгений Маркович.

– А вон жена-то хоть есть у этого вашего Евгения Марковича? – промычала вопрос Дуняшка, опасаясь, что новый хозяин будет при любой возможности приставать к ней. А мысль о том, что он может быть женат мало-помалу взращивала в душе ее росточек успокоения. Будь он женат, она могла бы постараться полюбиться хозяйке и доверительно к ней приблизиться, создавая себе как бы некое покровительство, защиту.

– Почему тебя это так интересует? – Шелков понимал, что задает очевидный вопрос, однако не мог демонстрировать даже и грязной мысли об этом человеке, поскольку действительно хорошо знал его и был уверен в нем, так же как и в том, что на кисти у него пять пальцев.

– Ох, не притворяйтесь, барин! – Махнула маленькой ручкой Дуняша и пуще залилась слезами. – Если ни вы, ни Геннадий Потапович не позволяли себе предаваться сами понимаете какому греху, то уж, кроме вас, найдется много поганых людей на белом свете, которые, кажется, только этим и живут.

Вскоре она начала потихоньку униматься. Должно быть, ей стало стыдно за свой душевный порыв. Немного еще всхлипывая, она вытерла лицо рукавом платья, что подарила ей Фекла, так как в своем платье Дуняше уже было стыдно даже выйти на улицу.

– Я ручаюсь, я клянусь тебе, Дуняша, что никакой подобный срам не коснется тебя! – заявил Николай и теперь уже осторожно, словно боясь напугать, приблизился к ней. – Если будет так спокойнее, я дам тебе адрес моего дядюшки, где пока буду находиться. Пиши, рассказывай все: и как ты поживаешь, и что творится, и как Евгений Маркович. Обо всем пиши. – Николай старался как можно более успокаивающе смотреть на Дуню, теперь уже смягчив тон. – Не бойся. Это милосердный, обходительный, в конце концов, набожный человек. Никакой беды не случится с тобой.

Дуняша, возможно уже от безысходности, поверила ему, по лицу ее видно было, что она все больше успокаивается.

Какая-то нежность и трепетность пронзила сердце Шелкова по отношению к этой беззащитной, но такой смелой девушке. Если бы он мог, то непременно увез бы ее с собою, но дядя его и так проживал в небогатой квартире, а комната для прислуги его была ничтожно мала, да и второй услужливый нахлебник явно был бы там излишним. Все это четко держал в своей голове Шелков и как бы не желала душа его-не мог пойти даже супротив сих мыслей. Однако, только сейчас Николай обратил внимание на то, какие прекрасные у Дуняши глаза, какие красивые темно-русые прямые локоны, какой прелестный носик. Да и вся она показалась ему в те секунды такой милейшей и одинокой, что так захотелось защитить ее от всех, приласкать, еще более утешить.

Она смотрела на него с какой-то слабой надеждой и доверием. В какое-то мгновение Шелков уловил секундную улыбку на крохотных розовых губах. И не в силах преодолеть этого странного чувства, которое граничило между отношением к ней, как к сестренке и как к милой девушке, Шелков приблизился к ней и, понимая, что она вовсе не против нарушения своего личного пространство, прижал ее к себе нежно, впиваясь в губы поцелуем. Сиреневый платочек упал с ее плеч. Но это лишь подчеркнуло их великолепную изящность и хрупкость. Девица немного вздрогнула, но отталкивать Николая не стала. Напротив, Дуняша сама прижалась к нему и, слегка дрожа, ответила на поцелуй. Казалось, в тот момент они стали настолько близки друг другу, что были подобны двум молодым деревьям, тесно сплетенным своими корнями. Прижимаясь и не разрывая поцелуй, они словно лечили таким образом самих себя и друг друга. Ни Николаю, ни Дуне совсем не хотелось завершать этот момент первого поцелуя. Шелков ласково обнимал ее и успокаивая поглаживал по спине. Она же просто сильно прижималась к нему, как будто бы телом прося, чтобы он никому не давал ее в обиду, не отпускал. Однако вскоре Николай все же вынужден был прервать сей романтический момент.

У Дуняши вновь сделалось алым и уже смущенным лицо. Она подняла глаза на Николая. Он понимал, что так много времени терять уже было нельзя, и несмотря на то, что Дуню оставлять ему крайне не хотелось, выхода иного тогда он не представлял, а к Евгению Марковичу нужно было успеть до вечера.

– Идем, Дунь, – нежно проговорил Шелков и, удовлетворившись кивком Дуняши, отправился с нею к телеге. Назад они вернулись очень и очень быстро, не перекинувшись по пути ни словечком.

– Где же ж вы были-то!? Мы тут стоим, ожидаем вас, а вас все нет и нет! – воскликнул недоуменный Игнат. Другие мужики тоже были не особо довольны неожиданным поворотом: все норовили поскорее отвезти барина и воротиться в деревню, к своим делам. Однако каждый молчал, большинство только тяжело вздыхали.

– Поедемте-поедемте, братцы, – быстро проговорил Николай и, помогая Дуняше влезть на телегу, забрался сам и тут же крикнув: «Но! Пошла!» – поехал. За ним, переглядываясь и шушукаясь, последовали другие.

Глава вторая

Погода в то время была все еще, на удивление, достаточно приветлива. По дороге то и дело встречались камни и выбоины, а потому телегам раз за разом приходилось подпрыгивать, переезжая через них. Для некоторых товаров: стеклянной посуды, глиняных кувшинов и тому подобных вещей, требующих бережного обращения, – была совсем не желательна такая ухабистая дорога. Это приводило к еще большему раздражению мужиков, ведь теперь вместо того, чтобы покойно дремать, им приходилось пристально контролировать, не выскочили или не повредились ли те или иные товары из телеги во время тряски.

Городишко, куда Шелков рассчитывал добраться к вечеру, чтобы заночевать, находился еще в верстах осьмидесяти от них. Но по пути еще нужно было завезти Дуняшу к Шаронскому. К слову, Николаю уже и самому совсем не хотелось оставлять ее чужим для нее людям, однако другого выхода он тогда не видел.

Девица теперь несколько поутихла и пару раз даже посмеялась шуткам Игната. По всей видимости, настроение ее малость улучшилось и она немного повеселела. С Шелковым же она заговаривать, после того необычайного случая не решалась. То ли стыдилась, то ли позволила девичьей гордости своей взять верх. Ведь, как показывает жизнь, любая скромная девка, внушив себе, что сама она дала некое разрешение на покушение ее скромности, после становится еще более сдержаннее. А уж тихоня Дуняша и вовсе в итоге рассердилась даже, что не оттолкнула, не закричала, не хлестнула хорошенько барина за то, что он позволил себе такую вольность, и что она так легко поддержала его в этом. Поэтому Дуня решила, что даже и смотреть в сторону Николая не станет, пока он первым не обратит на нее своего внимания. В душе ей все же до мурашек хотелось, чтобы он наконец обернулся или заговорил с ней. Но вот уж минут таки тридцать, может чуть более – Дуне было трудно в точности сообразить – никаких попыток оказания внимания Шелков не предпринимал. Она же смирно сидела, иногда достаточно звучно напевая что-то себе под нос. Порой она замолкала, надеясь, что Шелков, попривыкнув к ее пению, наконец, обратится к ней, хотя бы для того, чтобы узнать, почему она замолчала. Но он ничего у нее так и не спрашивал, и даже начало казаться ей, что относился равнодушно к тому, напевает ли она там что-то или же молчит.

Николай, в свою очередь, был в полной мере сосредоточен на дороге. Сильно переживая за целостность и сохранность товара, он вынужден был частенько натягивать поводья, чтобы лошадь шла медленнее. Шелков старался вести свою скотину так, чтобы телега объезжала большие камни. Иногда он улавливал едва слышное пение Дуняшки, однако тут же вновь переносил свое внимание на путь. Наконец спустя еще минут пятнадцать-двадцать, он все же спокойно спросил Дуняшу:

– Ты там не голодная? Мы уже долго едем ведь. Если желаешь – возьми, пожуй хоть яблочки-то.

Дуняша настолько глубоко уже зарыла надежду на то, что они с барином смогут еще хоть раз поговорить как прежде, что внезапный голос его еще какие-то секунды заставил ее рассуждать, не послышалось ли ей.

Спустя мгновение кукольное личико ее просияло легкой улыбкой, которую, к великому сожалению, Шелкову не суждено было увидеть. Дуне очень хотелось казаться теперь строгой и какой-то не легкодоступной даже при разговоре. Она будто сосредоточилась перед своим ответом, а затем как можно увереннее проговорила:

– Захотела бы – уже давно сама взяла бы. Какие трудности-то? Фекла и так меня кашей своей напичкала, – Дуняша очень постаралась придать своему детскому голосочку хоть малый тон кокетства. – Так что не желается как-то, барин! – Она вновь улыбнулась, считая, что с поставленной задачей справилась и смогла произвести таким манером должное впечатление на Шелкова.

Николай ухмыльнулся:

– Воля ваша, милейшая, воля ваша… А я уж было решил, что вы там стесняться изволили…

Наконец он повернул голову к ней и, на этот раз уловив на ее сладких губах прелестную улыбку, позволил и себе от души улыбнуться.

Далее ехали они уже совсем молча. Вскоре Дуняша все же угостилась парой яблок, что вновь вызвало улыбку Николая.

Летние солнечные лучи становились все теплее и теплее. Привез Николай Дуняшу на место уже к полудню. Кухаркину дочь изрядно впечатлил красивейший вид представшего пред ней поместья: молочно-белые колонны завораживающей величины, большие окна, пропускающие через себя множество обильных потоков солнечного света, были украшены вокруг извилистыми узорами, не менее достойного вида прочнейшая, с выпуклыми завитками дверь, само нежно-желтое здание, которое представлялось Дуняше темным и мрачным, выглядело очень даже тепло и гармонично.

Никого у дома Евгения Марковича не наблюдалось, кроме высокого роста сторожа, на вид преклонных лет, который кормил двух дворовых собак. Он что-то тихо говорил им и все придерживал свою большущую шапку, которая, казалось, держалась на его ушах.

– А дома ли Евгений Маркович, не скажешь, милейший?! Как бы нам увидеться с ним?! – крикнул ему Шелков, слезая с телеги.

Старый сторож выпрямил свою изогнутую спину и в каком-то недоумении оглядел приезжих и Николая, одежда которого явно не отвечала его положению в обществе.

– Дома… Дома. Сейчас я пошлю за ним, не извольте беспокоиться, – сиплым голосом ответил сторож и, заглянув в дом, велел, вероятно, кому-то из слуг сбегать за хозяином. Затем он вернулся к дворовым собакам, которые уже почти съели свои порции и, что-то тихо сказав им, вновь бросил свой взгляд на приезжих: – Сейчас Евгений Маркович выйдут, – кивнул сторож и, получив ответный кивок от Шелкова, принялся забирать у собак посудину, из которой они ели какие-то помои.

Дуняша тем временем пристально изучала взглядом большое здание нежно-желтого цвета, особо внимательно рассматривая белые колонны. Здесь, по всей видимости, ей предстояло очень долго жить, скорее всего, теперь уже и всегда. Дом показался ей достаточно красивым и приятным. Было в этом месте какое-то теплое притяжение, какая-то бесстрастная мания. Глядя на эту милую картину большого дома на фоне темно-зеленого леса, Дуняша ощущала спокойствие. К тому же это чувство наводило на пока еще тускловатые мечты о каком-то более хорошем будущем. Должно быть, Дуняше именно этого и не хватало, в последние дни так точно. Чувствовалось ей, что многое у нее пойдет по-другому, не так как прежде. Да и станет она сама теперь другой, чуть более даже совершенной, чуть лучше, чем была. Однако крохотная тревога все равно продолжала еще тяготить ее сердце. Так просто взять и выдохнуть, будучи уверенной, что ничего плохого с ней не сотвориться, она еще не решалась.

– А-а-а, Николай Геннадиевич, родной мой! Как это вы здесь?! – раздался вдруг голос выбежавшего на улицу купца. По всей видимости, он совсем недавно проснулся или же его даже разбудили прислуги в связи с приездом Шелкова, поскольку выглядел он малость заспанным, в немного небрежно надетой на скорую руку домашней одежде и со слегка взъерошенными волосенками.

– Здравствуйте, Евгений Маркович, – улыбаясь, поприветствовал его Шелков. Он почтительно поклонился человеку, который был в два раза старше его и, не отвечая на вопрос Евгения Марковича, продолжил: – Прошу прощения, что потревожил вас. Вы, видно, изволили отдыхать сегодня. Как поживаете-с? Не хвораете ли? Настасья Петровна как?

– Да, слава Богу, помаленьку! Здоров и полон сил, как бизон, – Евгений Маркович на мгновение улыбнулся, но тут же убрал эту улыбку и сделался каким-то даже печальным. – Соболезную твоему горю, родной мой. Знаю я о беде твоей. Ты прости меня, невежу паршивую. Прости, что не явился в последний путь проводить горячо любимого мною Геннадия Потаповича и Прасковью Алексеевну. Я только вчера вечером из Петербурга воротился. Ко мне Настасья Петровна подходит, вся бледная-бледная и грустная такая. Вчера же и узнал от нее, что такая беда с хорошими людьми случилась, – Евгений Маркович обнял Шелкова и залился горючими слезами. Шелков любезно обнял его в ответ, ведь, он и сам очень нуждался в то время в объятиях, потому как разговор о родителях вновь заставлял неимоверно разрываться его сердце.

Евгений Маркович был одет в черный домашний халат, легкие темные брюки, на ногах его были купеческие сандалии добротного качества. Под круглыми, немного выпуклыми глазами виднелись светло-фиолетовые синячки, очевидно всему виной был недостаток сна. В целом внешность его была достаточно привлекательной: темные коротко подстриженные локоны, полноватое, но, стоит отметить, на вид доброе лицо, чуть более обычного размера уши. Сам по себе он был в меру крупным. Когда говорил он, то и дело можно было выследить на глазах его мимолетные дрожания. Что не было удивительно, ведь Евгений Маркович, можно полагать, отродясь был человек чуткий и проницательный, даже впечатлительный, хотя не часто можно отнести последнее определение к мужчине, однако в данном случае это было позволительно. А поскольку имел он восприимчивый характер, то, конечно же, последствия трудностей (как правило у каждого человека, от нищего крестьянина до сверхдержавного царя, на протяжении жизни присутствуют свои, в меру своего положения трудности) отражались в организме его, и это еще, к слову отметить, достаточно мягкие последствия: глазной тик или временное заикание.

– Вот так оно и получилось, дорогой Евгений Маркович… Погорели мы. И все перевернулось у меня, – печальным голосом ответил Шелков, когда они кончили обниматься. На глазах его тоже блестели слезы – Как-то я весь в делах, в заботах был и даже вам письмеца-то никакого не отправил. А откуда узнали вы, что горе у нас? Вернее, откуда Настасья Петровна проведала?

– Ей Анатолий сказал, – Кивнул купец в сторону сторожа, грубо вытирая мокрые глаза. – А уж ему, видать, кто-то из деревенских, мимо проезжавших, брякнул. В общем, сам знаешь, с какой скоростью разносится людская молва.

Тут на улицу выскочила и купчиха – Настасья Петровна, – и сразу же узнав Николая, бросилась к нему в объятия. Евгений Маркович даже немного отступил, давая им вдоволь наобниматься.

– Родненький наш! Светленький наш! Николушка! – принялась целовать Настасья Петровна Шелкова. Николая сей душевный порыв эмоциональной супруги Евгения Марковича, однако, смутил, но все же он не решался останавливать ее и вынужден был позволить ей уже до конца излить все свои теплые материнские чувства. – Да как же так-то?! Да сирота! Да бедненький мой! – она тоже принялась рыдать, но, в отличие от своего мужа, делала это достаточно громко.

– Да будет, будет, Настасьюшка Петровна, – ласково пытался утихомирить ее Шелков. Хотя внутренняя боль также побуждала его раскричаться и разрыдаться в голос, однако воспитание не позволяло ему столь сильно ставить эмоции выше разума. – Как-нибудь уж я теперь… Уж я как-нибудь.

– Ну нет, мой дорогой, не «как-нибудь»! – слегка даже повысила тон купчиха. Темно-зеленый оттенок ее кружевного платьица понемногу утешал Шелкова, поэтому он иногда старался бросить на него изрядно нуждающейся во спокойствии взгляд. – Мы уж с Евгением Марковичем поможем тебе хоть немного, – заявила Настасья Петровна, даже не спросив о согласии касательно сего заявления супруга. – Рассказывай, куда едешь сейчас? Тебе же есть, у кого пока остановиться?

Евгений Маркович, очевидно, уже привыкший за долгие супружеские года к столь бойкому характеру жены, предпочел молча постоять рядом, давая ей возможность всласть наобниматься, нацеловаться и наговориться с Николаем. Насчет помощи Шелкову он не возражал. Да и не имел такой возможности при всем своем «мягко-легковатом» характере.

– Еду теперь я к дядюшке единственному, Владимиру Потаповичу, в Петербург. Более родственников у меня нет, только вот кровный брат отца моего. Маменька за время до смерти велела письмо ему послать с просьбой, чтобы принял он меня к себе, пока я сам на ноги не встану. – Затем Николай указал рукой на Дуняшу: – Вам я девицу сюда привез. Решил, что вы не откажет ей в крове, а она вам за это доброю работницей будет. Это дочь нашей кухарки Аксиньи. У нас ведь много и крестьян погорело. И вот Дуняша тоже сиротой, без матери, на пятнадцатом году жизни осталась.

– Ох, бедное дитя тоже, – запричитала Настасья Петровна. – А красавица-то какая! Да иди же ты сюда, не бойся. – Настасья Петровна оглядела с ног до головы кухаркину дочь.

Дуняша подошла к купчихе. «Все-таки женат он! И трудно было сказать барину мне об этом?!» – подумала она.

– Говори же, что ты умеешь делать? – задала Дуне вопрос купчиха, ласково глядя на нее, однако же обнимать и расцеловывать, как Николая, не стала.

– Готовить разные блюда, вышивать, уборкой заниматься, читать, писать, считать, – ответила Дуняша, опустив свои кругленькие глазки. – Меня маменька и Прасковья Алексеевна учили. Благодаря их милости и умею все.

– О-о-о, ну что ж, это превосходно! – воскликнула Настасья Петровна и просияла легенькой улыбкой.

– И что же? Ты нам ее отдать решил? – уточнил Евгений Маркович. – На время ли, пока не обустроишься или насовсем?

Николай задумался. С одной стороны, ему хотелось бы ответить, что на время, что как только на ноги встанет и хоть что-то наживет – заберет ее к себе в работницы. Однако, с иной стороны, казался ему ход сих действий не совсем порядочным. К тому же он не питал сомнения насчет того, что Дуняше будет действительно хорошо у Шаронских. Да и каким будет это новое нажитое имущество Шелкова? Скверная однокомнатная квартирка, ветхий прогнивший домик с дырявой крышей? И будет ли оно вообще? Все же Николай желал Дуне лучших условий пребывания. А потому, немного помолчав, ответил:

– Уж насовсем примите.

– Можно и насовсем, – кивнул Евгений Маркович. – Ты пойди, дитя, сейчас в дом, Акулина тебе покажет твое новое место, – добродушно обратился Шаронский к Дуняше.

Дуняша послушно поклонилась, не глядя на нового хозяина.

– Акулина! – крикнул Шаронский. – Поди сюда!

Во двор выбежала полноватая баба средних лет и поклонилась:

– Чего изволите, батюшка?

– Отведи-ка Авдотью в дом, покажи ей все, – спокойно велел барин.

– Слушаю-с, Евгений Маркович, – покорно протараторила баба. – Идем, моя дорогая, – позвала она к себе Дуняшку.

Дуняша лишь бросила последний взгляд свой на Николая и, вероятно, сама не зная, что именно она желает передать им, пошла за Акулиной.

– Ну а вы что же, Николай Геннадиевич? Пойдемте-с, откушаете у нас, – пригласила Шелкова Настасья Петровна.

– О, нет. Сердечно благодарю вас! Мне надобно поспешать уже. В короткий срок хочу товары распродать. Да и в Петербург мне надобно как можно скорее, нет времени в гостях рассиживать.

– Ну дела купеческие – они такие, – ласково улыбаясь, согласился Евгений Маркович. – Сейчас. Вы погодите минутку.

На какое-то время он зашел в дом, но вскоре вышел с нежно-бежевым конвертом в руках.

– Вот, это от нас с Настасьей Петровной. На первые два месяца вам точно хватит. – Протянул он конверт, в котором, нетрудно было догадаться, находились денежные средства.

И хотя Шелков долго отказывался от денежной суммы, Шаронские все равно буквально заставили принять их помощь. В итоге горячо поблагодарив, снова разобнимавшись и расцеловавшись, Николай попрощался с дорогими людьми, и вновь отправился с мужиками в путь.

До «перевалочного» городка Николай, как и полагал, добрался, когда было уже далеко за полночь. В то время на спящих улицах уже вовсю кричали немыми голосами огней уличные фонари, в закоулках изредка лаяли бездомные собаки, и все дома с крепко закрытыми дверьми и окнами покойно стояли, оберегая безмятежные сны находящихся внутри людей. Николай решил разместиться в одной из тамошних гостиниц, оплата за проживание в которой была предоставлена и за комнаты для приехавших с ним рабочих. Благо, та денежная сумма, которая у него на тот момент была, позволяла ему на все это растранжириться. Лошадей же пока разместили неподалеку в конюшне, к счастью, оказавшейся полупустой, опять же не задаром. Однако старый конюх то ли по добродушию своему, то ли от нетрезвости своей взял с барина достаточно малую сумму за временное содержание скотины – всего пятьдесят копеек, что очень даже было на руку Шелкову. Ну а крупные вещи были помещены в гостиничную кладовую, где они должны были находиться до отбытия на рынок. Кладовая сия была надежно заперта на ключ, который все время хранился у управляющего гостиницей.

Если бы в тот момент Николаю некто задал бы вопрос о том, что теперь, когда все и всё более-менее расположились, он желает делать, то, вероятно, с большей охотой он бы ответил, что не то, что желает, но даже намерен он надеть ночную рубаху и скорее повалиться на эту жесткую, но такую манящую кровать, что была в его номере. Тем более что в последнее время спал он изрядно мало и скверно. Однако сейчас он, сам скорее всего не ведая почему, решил рассмотреть те небольшие изделия, которые ранее охотно велел перенести в свой номер. Вероятно, сделал он это все же потому, что не совсем доверял управляющему, так как гостиница сия была далеко не для высокородных господ, а значит и здешние служащие были немного сомнительными для Шелкова. Поэтому он таки попросил уставших рабочих помочь ему донести все некрупные вещи, а их было немало, в отведенный номер, а после, отпустив их наконец спать, принялся осматривать товар. Тарелки из дерева и стекла, ложки, вилки, маленькие чашечки, лоханки, матрешки, колобашка с медвежьей головой… Николай на миг задержал на сей вещице заинтересованный сонный взгляд. Он тут же взял ее в руки.

Светящий в окно комнатки лунный свет обнимал все пространство, и Николай тут же узнал свое незаконченное изделие. Медвежья голова глядела на него вырезанными добрыми глазенками. Сильное желание поскорее завершить работу ревностно брало главенство над сонливостью, а потому Николай скорее стал искать какой-нибудь ножичек. Он принялся аккуратно перекладывать вещи, надеясь найти то, что так ему тогда было необходимо. Шелкову понадобилось минут таки двадцать, чтобы прийти к выводу, что никакого ножичка в привезенных вещах нет, а потому он решил пойти спросить его у мужика, что дежурил за стойкой на первом этаже, главной задачей коего являлось раздавать ключи и поддерживать порядок в гостинице. Собственно, он и являлся управляющим.

Тихо, будто боясь разбудить всех постояльцев, Шелков спустился вниз к ключнику, внимательно смотревшему на него в непонимании, что он может в сей час требовать, и почти шепотом обратился:

– Милейший, а не найдется ли у тебя ножичка? Пусть хоть самого малого. Я был бы тебе весьма признателен. Мне тут, можно сказать, не почивается никак, решил вещицу одну достругать. А ножичка-то и нет.

Рис.1 У светлохвойного леса

– Родной мой, господин хороший, ну какой ножичек вам понадобился ночью? Знаю я вас. То шалости, хиханьки да хахоньки, а потом и смерти. И городовой потом к нам будет ходить да во всех этих темных делишках разбираться, – спокойным, но в то же время настойчивым тоном проговорил ключник.

Николаю очень не понравился его ответ и отношение к нему, как к простолюдину. Одно дело, когда его принимали за равного себе люди из его деревни, которые немало сделали для него, другое же дело, этот ключник, который сам не имел высокого статуса, но позволял себе вести диалог с купцом подобным образом.

– Да какой городовой, какие «темные делишки»? За кого вы меня принимаете, милейший?! – возмутился Шелков и теперь стал говорить более ощутимым тоном.

Худенький ключник слегка погладил свои темные усы и немного кашлянул.

– Вы бы все-таки спать заставили себя пойти, а уж утром и спрашивали то, что надобно. Право, ступайте лучше, господин хороший, – не унимался мужик.

Шелков широко распахнул изумленные глаза.

– Он мне еще отдавать приказы вздумал! – на этот раз почти прокричал Николай. – Да знаешь ли ты с кем беседу ведешь? Да после такого неуважения!..

– Если мои глаза мне не изменяют, то вы, вероятно, приказчик, а может даже и из крестьян зажиточных. – Мужик осмотрел Шелкова от сапог до локон, давая понять, что одежда на нем отражает далеко не высокий статус. Ключник сделал это специально демонстративно, пытаясь показать, что открыто тыкать на провинциальность гостя он не собирается, исходя из своего, по крайней мере, превышающего Шелкова положения, но указать ему таким образом где его место он считал должным. Управляющий давно привык слышать различного рода угрозы в свой адрес, особенно от «маленьких людей», недовольных чем-либо в его гостинице, а потому у него на все эти конфликтные провокации давно уже была заготовлена схема общения. Шелков, хоть и был человеком не высокомерным, тем не менее, исходя из своего положения и происхождения не привык вести беседу в подобном ключе, а потому собеседник становился все более неприятен ему.

Хорошенько уже разгневавшись, Николай глубоко вдохнул и на выдохе раздраженно заговорил в полный голос:

– Да знаешь ли ты, почему я вообще в твоей лачужке нахожусь?! Да я сын самого прославленного в округе купца – Шелкова Геннадия Потаповича! Да известно ли твоей дурьей башке, что погорело все имение мое и родители мои, и много рабочих наших?! Да известно ли тебе, что я уже вторые сутки мучаюсь от мысли о том, что на моих глазах покинули меня два моих рая?! Да известно ли тебе, что, испросив у тебя этот несчастный ножик, я отвлекся бы на работу, и, может, мне хоть немного стало бы легче?! Да известно ли тебе, что в твоих руках, можно сказать, капля спокойствия моего, стоит только лишь тебе переступить через упрямство?! И было бы мне, действительно, хоть немного, но полегче! Неужели трудно тебе взять и переступить через упрямство?! Отвечай, неужели так трудно?! – Николай чуть было не вцепился ключнику в горло, однако внутренний голос принуждал его оставаться сдержанным хотя бы в телесных порывах. Он нервно и часто дышал и даже не думал успокаиваться, желая, чтобы ключник наконец все осознал и одумался.

– Это никак не оправдает вас в случае того, что, предположим, я дам вам этот дурацкий нож, и вы в таком состоянии, исходя из всего того, что вам пришлось пережить, как вы утверждаете, пойдете и прирежете им любого постояльца, не закрывшего на ключ свой номер, – мужик продолжал говорить как можно спокойнее, будто бы даже не взяв во внимание того гневного порыва Николая, который Шелков несколько минут назад вылил на него. – Настаиваю – ступайте спать. Уж рассвет занимается. Хотя теперь я не уверен, что и утром смогу дать вам то, что вы так нагло от меня требуете. – Управляющий протяжно и демонстративно зевнул, нарочно не прикрывая рта.

– Так, значит, да?! – крикнул Шелков. – Ну и ладно! Пошел ты! – Он ударил кулаком об стол и направился по извилистой лестнице в свой номер. По пути Шелков ворчал что-то себе под нос и даже один раз споткнулся, совсем не глядя под ноги. Он был глубоко оскорблен тем, что приняли его за простолюдина, хоть в человеческом отношении он и не любил считать себя выше тех же крестьян. Тем не менее, привык он вести беседы спокойно, со взаимным уважением, взаимным слушанием, как и полагается всякому уважающему себя и других человеку. И того же он всегда неосознанно требовал по отношению к себе от окружающих. Происшедшая же ситуация повергла его в смятение, разгневала, опустила, унизила. Он совершенно потерялся и от того, что не смог добиться над нею контроля, разозлился. Ему также было обидно и то, что не был оценен его гневный душевный порыв, куда вылил он всю боль, не получив в итоге не то, что желаемую вещь, но даже и капли сострадания. Поднимаясь по деревянной лестнице, Николай чувствовал себя обиженным ребенком, которому только что не дали требуемой игрушки, и это ощущение еще больше удручало его.

– Что это было, мой хороший? – уловил Шелков женский голос, все еще поднимаясь по лестнице, но уже скрывшись из виду управляющего. Голос женщины был обращен к ключнику, и Шелков тут же остановился.

– Да какой-то умалишенный, дорогая моя. Ерунда… Ты испугалась? – отозвался ключник.

– Если честно, то да, очень. Как громко кричал этот кретин, – голос женщины звучал нежно и трепетно. Даже невинно.

Николаю стало интересно, кем она приходится ключнику. Неужели это жена его? По голосу было отчетливо слышно, что она в два-три раза старше.

– Любовь моя, не переживай. Он, очевидно, болен. Представляешь, равнял себя тут до самого купца Шелкова. Впрочем, ну его. Сейчас я приду к тебе. Я так устал за сегодня всех этих олухов и невежд распределять по номерам. – Мужик зевнул и, слышалось Николаю, вышел из-за стойки.

«Очень интересно», – проговорил про себя Николай, немного спустившись, так, чтобы ему были видны эти люди, но, чтобы им не был виден он сам. Заприметил купец, что женщина действительно была намного старше этого ключника. Возраст ее на вид составлял лет пятьдесят пять – шестьдесят. Она была в шелковом ночном платье, спальных широких туфельках кремового цвета. Лицо ее, белее декабрьского снега, в целом выражало еще вполне солидную жизнь. Волосы ее были убраны назад, в пучок. Ее пухловатое тело немного покачивало то ли от того, что ее только что разбудили, то ли до сна она приняла несколько рюмочек вина, а скорее всего, и то и другое.

Через тонкие деревянные балясины лестницы Шелков смог разглядеть, что ключник приблизился к этой женщине и, бесцеремонно взяв за талию, потащил ее, посмеиваясь и что-то бормоча, в одну из комнат на первом этаже, собственно откуда эта «Венера» и выбралась. Дверь в комнату они так за собой и не закрыли, вероятно, полагаясь на то, что в столь поздний час по постоялому дому уж никто бродить не станет, или же просто они были так увлечены плотской связью друг с другом, что им было просто-напросто не до таких пустяков.

Шелков, понимая, что после такого эмоционального возбуждения, что он пережил, ругаясь с приказчиком, в ближайшие сорок минут будет ему не до сна, решил утолить нахлынувшее любопытство и разузнать, что же с этими двумя будет далее.

Если же анализировать внешность и примерный возраст мужчины-ключника, то ему было лет тридцать – тридцать пять. Постоянный недосып и, очевидно, недоедание заметно изнурили его. Однако, в общем и целом, он зримо очень отличался от возрастной категории своей «дамы сердца» и походил на ее сыночка. Сначала он чуть было не уронил ее у входа, вероятно, «дама сердца» несколько перебрала с алкоголем, но, тем не менее, речь ее была разборчива и вразумительна. Она резко схватилась левой рукой за его манишку, увлекая за собой, однако каким-то чудом он все же удержал ее. Во второй раз она чуть не ушиблась об пол, когда зацепилась уже в комнате за лежащий у кровати льняной коврик. Кое-как мужик все же доволок ее, придерживая за талию и часто касаясь мест, что несколько пониже, и смеясь уложил-таки на кровать.

Дверь в их комнату была хоть и не полностью, но приоткрыта. Шелков подкрался к ней и пытался подсмотреть, как же будет развиваться ситуация теперь. Хотя, кажется, иным случайным наблюдателям было бы и так ясно, как она будет развиваться.

Сияющий и прекрасный лунный свет, соединяясь с яркими огоньками дорогих свечей, заметно освещал комнату, в полной мере передавая глазам Шелкова все то, что там происходило в данный момент.

Николай был уверен, что ключник, занятый снятием туфелек с непослушных ног пьяной дамы сердца, не услышит того, если бы Шелков еще более приоткрыл дверь. Тогда он смог бы оценить убранство «любовного гнездышка» изнутри, чего ему очень хотелось. Но все же немалая доля опаски ощутимо волновала его сердце.

Тем временем, пока Николай еще колебался, решая, стоит ли быть столь навязчивым в своем тайном любопытстве, ключник уже совсем освободил ноги своей возлюбленной от обуви и, сам взгромоздившись на кровать, потянул за висящую тоненькую веревочку, закрывая спальное место кружевным пологом. Полог полностью скрыл этих двух персон от очей Николая.

Шелкову это было даже на руку: теперь ему предоставился вполне безопасный шанс изучить содержимое комнаты. Однако с возможностью понаблюдать за смехотворными людьми можно было уже распрощаться, впрочем, Николай особо и не горел желанием быть свидетелем этого нелепого разврата. Аккуратно приоткрыв дверь, он просунул в комнату голову и мгновенно сделал вывод о том, что отделана она совсем не скудно и во много раз лучше той, в которой размещался он. Благодаря своему четкому зрению и немалому потоку света он смог разглядеть детально все миниатюрные предметы, коих было здесь предостаточно. Эта дама, по всей видимости, любила коллекционировать разного рода статуэтки, поскольку их у нее было превосходящее другие предметы множество. Любуясь миниатюрными фигурками муз, играющих на арфах, флейтах в нежных легких одеяниях, которых так искусно смог сотворить мастер, Николай вдруг обнаружил рядом с ними прекрасный ножик с выделенной узорчатой рукоятью. Это даже немного взволновало его, поскольку он никак не мог ожидать, что подобную вещь может встретить у немолодой, по всей видимости, любящей выпить, коллекционерши. Предположил он, что эта роковая дама не только невероятно смешна, но еще и жутко труслива. К выводу сему Николай пришел, исходя из того, как дрожал ее голос, когда она расспрашивала ключника о том, кто же это так кричал. Так или иначе, Шелков, все еще сильно обиженный на ключника и за неисполнение его просьбы, и за словесное оскорбление, решил тайно взять на время этот ножик и поскорее закончить свое изделие, думая, что его не слышат. Собственно, так оно и было на самом деле. Он проскользнул в комнату и поспешно крадясь на цыпочках, дабы его так и не смогли случайно услыхать, схватил ножик и тут же направился обратно. Теперь ему было здесь точно делать нечего, так как он получил желанное и весь интерес к происходящей ситуации у него улетучился сам по себе. При выходе из комнаты разве что донесся до его слуха еще один короткий диалог этих странно забавных людей:

– Когда приезжает муж за тобой?

– Завтра… Завтра днем. Все что нужно, я уже скупила. Более делать мне в ваших краях нечего. Поэтому завтра едем в Петербург. Только на базар заглянуть он хотел еще. Да не будем о нем же сейчас.

– Ну ясно, душа моя, ясно. Значит, последнюю ноченьку гуляем сегодня с тобою.

На этой фразе Николай вышел из комнаты и уже не слушал, что же там происходило у них далее. «Прости меня, Господи», – мысленно раскаялся Николай за то, что самовольно решил стать свидетелем сей грязной сцены. Он быстро поднялся по лестнице на свой этаж и, войдя в комнатку, запер на ключ дверь. Мгновенно схватив свою колобашку, он уселся на скрипящий табурет и принялся вырезать медведю передние и задние лапы, туловище и немного корректировать голову.

Настенные часы показывали половину второго глубокой ночи, но Шелкову совершенно расхотелось спать в тот момент. Теперь ему казалось, что он обязан как можно скорее довершить этого медвежонка и вернуть ножик на прежнее место, так как в любой момент, по мнению его, в комнату мог вломиться тот самый ключник, требуя нож и угрожая Николаю.

Лапы у медведя получились вполне складными, бочкообразное туловище тоже выглядело милейше, слегка исправленная мордочка даже немного выражала животную доброту. Вырезая, Шелков пытался унять все более нарастающие муки совести, внушая себе то, что он вовсе не совершил кражу, а просто на время позаимствовал нужную ему вещь, которую непременно вернет обратно после доделанной работы.

– Хотел отвлечься, собака, а тут еще большее мучение! – ворчал вслух Николай. – Да ведь отдам же я дрянной этот нож, отдам! Не украл же я его, не украл!

Он еще порядка десяти-пятнадцати минут провозился со своим «произведением ручного искусства», а затем, отложив ножик на голый пол, принялся рассматривать деревянного мишку. Вещица глядела на него доброй мордой, да и сам весь мишутка показался ему таким хорошеньким, что Николай впервые за вечер и ночь просиял нежной и умилительной улыбкой.

– Да уж… – Он даже пустил одну сверкнувшую соленую слезу из правого глаза. – И кто-то же ведь заприметил его и вынес. Кто это был, интересно… У нас уйма вещей, которые имели большую надобность, а кто-то обратил внимание на колобашку с медвежьей головой. Кто это такой чуткий у нас? Или может, что попало уже загребали? Но все же, кто из рабочих? Никита, Игнат… нет, вряд ли. Аксинья может? Дуняша? – Николай вдруг задумался: – Дуняша… Хм… Как там она… Она так посмотрела на меня… И что означал ее взгляд? Все же обиду, тоску, страх? Что?! – Шелков вдруг понял, что толкует почти в полный голос сам с собой, а потому даже немного смутился. «Да-а-а, еще самая малость, и я точно сам буду считать себя не совсем здоровым», – подумал он.

Положив медведя в мешок, Шелков подобрал с пола нож и отправился вниз, чтобы вернуть его на прежнее место, перед этим тщательно протерев его.

– Будет уж совести грызть меня. Я же возвращаю? Возвращаю, – тихо бормотал себе под нос Николай, спускаясь по лестнице.

Подойдя к той самой комнате, откуда давеча выходил он с ножом и с красным лицом, Шелков медленно заглянул в приоткрытую дверь, не сместившуюся ни на пядь. Полог все так же закрывал от сторонних очей кровать и тех, кто уже спал на ней. Поскольку ключника на посту Шелков не обнаружил, он решил, что тот спит вместе с коллекционершей. «Теперь главное – не разбудить их», – мысленно проговорил Шелков и, очень тихо войдя в комнату, на цыпочках добрался до того места, где ранее лежал ножик. Он аккуратно положил его и уже было, радостный, что все так незаметно и благополучно вышло, собирался впустить в свою душу легонькое чувство минувшей опасности. Однако, разворачиваясь, он случайно задел рукой одну из длинных статуэток, которая тут же упала на пол и с ощутимым звуком разбилась. Николай сжал зубы.

– Это что такое?! Звук внезапный! Что-то разбилось?! Там кто-то есть?! – донесся до Шелкова голос вскочившей дамы сердца ключника, а может и просто дамы мимолетного его увлечения, впрочем Шелкову это уже было совсем не важно. Он тут же кинулся к двери, не оборачиваясь назад, с огромной скоростью поднялся по лестнице и, вбежав и заперев комнату изнутри, упал на колени.

– Иисусе Христе, Боже мой, прости меня! – крестясь и кланяясь, молился Шелков. – Прости меня, согрешил я. Вещь самовольно взял, иную вещь испортил, любопытен к чужим грехам был! Прости-прости меня. Согрешил я, Господи. Согрешил. Прости меня! – Сердце Николая очень быстро колотилось, так что он даже и сам чувствовал, как оно гоняет кровь в грудной клетке его. Из глаз его ручьем бежали алмазные слезы, которые, как бы ежесекундно не вытирал их он, казалось, усердно очищали его согрешившую душу. Какое-то время он продолжил молиться своими словами, а после, немного успокоившись от нахлынувших слез и почувствовав теплый поток спокойной и радостной благодати в сердце, душе и разуме своем, прочитал три раза молитву «Отче наш». Затем, поблагодарив Господа за то чувство утешения, которое Он умилосердился ниспослать ему, и также поблагодарив Его за прошедший день, он прочитал коротенькую молитовку из Молитвенного правила на сон грядущий, которую прекрасно знал наизусть: «В руце Твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой. Ты же мя благослови, Ты мя помилуй и живот вечный даруй ми. Аминь». – И вновь перекрестившись и коснувшись головой деревянного пола, Николай встал, переоделся в ночную одежду и наконец лег в кровать.

Лунный свет ласково гладил его по уставшему лицу и взъерошенным локонам. Не было слышно ни звука, словно Николай находился один-одинешенек в этой старенькой, холодной гостинице.

Абажур неба плотно закрыл звезды темными туманными облаками, минуя ночную царицу луну. Шелков провалился в сон, как только его голова коснулась ситцевой приятной подушки. Спал он оставшуюся часть ночи достаточно крепко, не наблюдая никаких снов и не просыпаясь от поспешного топота частых чьих-то хождений по лестнице и этажу его.

Утро же наступило для него бессовестно скоро.

Яркое солнце уже благородно красовалось на безоблачном полотне неба, когда дворовые псы только-только начали сходиться у городских таверн, булочных и кондитерских, в ожидании, что кто-то, как это обычно и бывает, бросит им что-нибудь дельное и вкусное.

Настенные часы показывали без пятнадцати восемь летнего утра. Хотя, кто его знает, возможно, было еще раньше или позже… Сии часы выглядели древнее самой гостиницы, поэтому нельзя было исключать того, что они могли лгать посетителям. Но сейчас это не было таким уж бедствием.

Открыв немного опухшие глаза, Николай протяжно зевнул и уселся на кровати, рассуждая, что если бы не солнечный свет, настолько яро светящий ему в лицо, то он бы еще долго спал, восстанавливая силы после недосыпания. Он чувствовал некоторую слабость и дрожь, и в душе его играло сильное желание поспать еще час или даже два. Но, тут же осознав, что сегодня ему нужно кровь из носу распродать почти все привезенные вещи, он быстро вскочил и принялся переодеваться, мыться и бриться. Шелков очень хотел поскорее разделаться с торговлей и уехать уже к дядюшке, поэтому старался не упустить даром ни единой минуты.

На рабочих его мужиков-помощников пришлось даже малость прикрикнуть, так как после изнурительной дороги никто из них не мог найти в себе силы разлучиться с постелью. Некоторые даже позволили себе по приезде в гостиницу две-три рюмочки дешевенького коньяка, и теперь им было вдвойне мучительно поднять свое тело над кроватью. Тем не менее после напористых фраз Николая о том, что ежели они сейчас же соизволят подняться и приняться за работу, то работа так скорее завершится, а после он заплатит им в два раза более уговоренного, это несколько оживило их. Если бы не слова Шелкова о доплате, они, вероятно, так и продолжили бы валяться, уговаривая барина малость еще повременить с торговлей, однако слова его очень даже взбодрили их, и они тут же принялись собираться.

За пятнадцать минут были приведены из конюшни отдохнувшие, накормленные, чистые лошади и перенесены вещи в телеги.

– Что ж, едемте, братцы, едемте! – скомандовал Николай и скорее отправился вместе с мужиками на базар. Вместе с вещами он хотел продать и лошадей, оставить только одного жеребца себе для дороги и другого – отдать Игнату, чтобы, во-первых, рабочие смогли добраться домой, а, во-вторых, таким способом он очень желал оставить у своего рабочего славную-добрую память о себе.

Приехав на базар, Николай сразу же арендовал место и пустую лавку и, распределив как можно гармоничнее все товары, стал дожидаться первых приобретателей. Несмотря на сдержанный и серьезный внешний облик свой, в душе Шелков очень переживал: сегодня он впервые должен был заведовать всем процессом торговли, ведь ранее выезжал он на базары исключительно в сопровождении отца, и теперь время от времени закрадывались в разум его сомнения о том, что сам он может не справиться с полноценной ролью купца. Но Николай старался не обращать на эти сомнения внимания и изо всех сил пытался казаться уверенным и отлично знающим свое дело человеком.

Некоторые люди уже начали посматривать в сторону его лавки, но пока никто не подходил, чтобы сделать хоть какую-то покупку. Николай еще с первого своего приезда на рынок с отцом знал, что большая часть людей охотно подходит к тем торговцам, что ярко и громко демонстрируют свои товары, по сути, расхваливая их, словно на аукционе. Шелков сразу же сообразил, что нужно немедленно привлечь к себе народ, а потому собрался с моральными силами и попытался громко и четко проговорить каждое зазывное слово: «Подходи, народ честной, покупай скорее новую мебель из крепкого прочного дерева, новейшую расписную деревянную посуду, игрушки дитяточкам! Яркие льняные ковры! Ну что стоишь, народ?! Ну, покупай же скорее!» Николай сам от себя не ожидал того, что он, оказывается, может так выхваливать свои товары, однако это ему все же давалось не без смущения. После нескольких таковых «ораторских выступлений» к лавке его начали все более притекать люди. Вскоре Шелков совсем уже перестал конфузиться и даже начал получать удовольствие от взаимного действия с людьми. Через час он распродал все столы, большую часть стульев и два ковра. Также Николай смог продать пару матрешек двум прелестным городским девчушкам и набор посуды барину, у которого, как выяснилось, была дочь на выданье. Денег у Николая уже было достаточно для того, как если бы он решил ехать в Петербург на купеческой кибитке и снимать там самостоятельно пять дней квартиру. Он отлично понимал это и теперь уже наконец ему стало немного спокойнее за свое несчастное положение. Но какую-то часть прибыли надлежало отдать рабочим, какую-то часть даровать дядюшке за гостеприимство, все остальное пока следовало просто сохранять. Тем не менее народ подходил все бойчее, и Николай уже не рассуждал о денежных средствах. Понимал он только то, что они всё пополняются и пополняются.

В какой-то момент подошел к его лавке усатый, в черной лакированной цилиндрической шляпе мужчина с палочкой, рядом с которым была та самая роковая дама, в комнате которой ночью Шелков разбил статуэтку и у которой незаметно брал ножик. Они внимательно осматривали выставленные на продажу вещи и о чем-то шептались. Николаю вмиг стало как-то неприятно и гадко на душе не только потому, что он до сих пор чувствовал вину за собою, но и потому, что вот теперь эта разгульная дама так любяще держалась под руку с, вероятно, своим законным супругом, а ночью же она предавалась позорной утехе с молодым любовником. Вскоре они закончили перешептываться и вновь принялись глазами изучать вещицы.

– Светлейший, по какой цене у тебя эти ковры? Красота несусветная! – благодушно спросил Николая мужчина, с любопытством осматривая приглянувшийся ему товар. Глаза его были добрые и, на удивление его положению, простые.

– Двадцать рублей каждый, почтеннейший господин. Купите три ковра – четвертый за пять рублей продам, – спокойно ответил Николай и, не удержавшись, одарил, по всей видимости, жену этого любезного господина неприветливым, презрительным взглядом, который она тут же ощутила на себе. Мужчина же так был занят пристальным изучением ковров, что никакого взгляда, адресованного его жене, даже не заметил.

– О-о, ну что же, тогда не грех и четыре ковра взять, – приветливо рассмеявшись, ответил Николаю он. – Видите ли, такие ковры очень любила моя покойная матушка, Царство ей Небесное. – Мужчина перекрестился. – И эту же памятную любовь вот к таким коврикам перенял от нее ее единственный сынишка, то есть я. А раньше у нас рабочие сами ткали ковры, полотенца и прочее. Но вот мы уже с голубушкою моею, – он ласково посмотрел на жену, а затем продолжил: – пятый год в Петербурге живем, а там, сами понимаете, убранство в домах иное несколько. Ну а я-то страсть как по простому русскому быту истосковался! – Этот человек показался Шелкову таким хорошим. Купцу непременно хотелось подольше задержать его, так как многие черты: светлые глаза, спокойный нежный, насколько это может не портить мужчину, голос, мягкая мимика – напоминали Николаю его покойную матушку. А ему так не хватало ее все эти ужасно тяжелые дни. Хотя Николай не исключал того, что доброе впечатление об этом господине может статься всего-навсего ошибочным. Он допускал, что при малейшем неугодном слове или действии Шелкова господин сей может сделаться из культурного и приятного интеллигента злобным и ворчливым грубияном. Но, по крайней мере, на фоне этой противной Николаю женщины, он выглядел очень даже порядочно. Хотя Шелков не мог не допустить в своих мыслях то, что и муж ее может быть таким же или еще более изрядным гулякой.

– Тогда три ковра за двадцать рублей, четвертый – за пять, ну и пятый бесплатно отдаю, – натянув улыбку, смиренно проговорил Николай.

Мужчина, что, кстати сказать, выглядел несколько старше жены своей, умиленно всплеснул руками:

– Батюшки! Вот уважил так уважил старика, сынок. Спасибо тебе. – Он поклонился и принялся высчитывать должную денежную сумму.

Жена его слегка улыбнулась, но вновь ощутив неприятный взгляд Николая, тут же убрала улыбку, не понимая, с чем вообще связана таковая его реакция.

– Вот, дорогой мой, держи. – Почтеннейший господин протянул Николаю деньги.

– А вот и ваша отрада. – Николай передал пять свернутых в рулеты ковриков.

Господин в который раз радостно поблагодарил его. Тут уж жене его, по всей видимости, надоело сталкиваться с презрительным взглядом Николая, и она впервые за все время отважилась подать голос:

– Что это вы так на меня смотрите, молодой человек? Это уже неприлично даже как-то выглядит со стороны, знаете ли. С такой какой-то злостью так и пронизаете насквозь. – Она сделала внимательное нахмуренное лицо в ожидании ответа. Шелков тут изменил свой взгляд и попытался оправдаться:

– Да это я так, барышня… Вы мне напоминаете человека одного… Не очень порядочного человека, – медленно, пытаясь прощупать каждое словечко свое, произнес Николай.

Дама несколько раз хлопнула своими большими ресницами в раздраженном недоумении:

– Да что вы говорите?! «Не очень порядочного человека?!» А не кажется ли вам, что это сверх бестактность, сверх беспорядочность, сверх невежество?! Как смеете вы приравнивать меня к какому-то там непорядочному своему человеку?! – она почти перешла на крик.

– Успокойся, моя дорогая. Видишь же, человек, очевидно, впервые со светскими людьми беседует, вся деревенщина не выветрилась еще, – спокойно обратился мужчина к своей жене, должно быть, опасаясь ее вспыльчивого характера.

– А вам, милейший, – повернулся он к Николаю, – я смею заявить, что подобные поступки и слова являются очень неприличными.

– И беспардонными! – добавила жена его.

– Моя жена не заслужила ни одного ранее произнесенного вами слова, – продолжил он. – И ежели на своем веку вы видели раз-другой или многажды скверных людей, я позволю себе так выразиться, это не говорит о том, что каждый похожий на них внешне заслуживает, как минимум, злобный взгляд в свой адрес. Извольте попросить прощения как благородный человек. А я до сих пор верю, что у вас есть это золотое качество, исходя хотя бы из нашей с вами ситуации с коврами. – Господин требовательно посмотрел в глаза Николаю, надеясь найти в них тот славный образ добряка, который он успел нарисовать себе во время покупки ковров.

– Да, господин хороший, конечно, – тут же ответил Шелков, слегка опустив глаза. – Простите меня, сударыня, что я вас обидел. Видимо, скудно спал я сегодня, раз всякую чушь несу здесь, простите меня великодушно.

Женщина промолчала, а муж ее, даже немного улыбаясь, ответил:

– Да-а, вот от того, что спали вы, видимо, «скудно», то и вообразилось вам невесть что. Такое бывает, милейший. Будьте же впредь внимательнее к своему сну.

Наконец, оставив этот неприятный разговор, они еще перекинулись парой-тройкой слов о погоде, о рынке и о Петербурге, а затем этот господин, попрощавшись, вместе с женой направился к своей кибитке. Теперь же покупатель запечатлелся в воображении Николая по-детски наивным, но все же оставался для него добродушным и простым гостем этого лживого испорченного мира, который с каждым днем продолжал казаться Шелкову все более пропащим.

Женщина, идя под руку с тем господином, еще несколько раз обернулась в сторону лавки Николая и, каждый раз ловя непонятный взгляд Шелкова, тут же отворачивала голову, гадая, что же все это значит. Вскоре их кибитка, которую Николаю было уже достаточно трудно разглядеть, тронулась, и они покинули рынок.

Николай еще долго в мыслях своих не мог оставить эту даму. Образ ее, что столь навязчиво висел в разуме его, невозможно раздражал Шелкова. Вспоминал он, как бросилась она в объятия приехавшему за нею мужу, когда Шелков вместе с мужиками загружал телеги. Она вела себя так, словно все эти дни, что она находилась в разлуке с супругом, проходили невозможно мучительно и тягостно. И вот наконец милый и до сих пор желанный ее сердцу муж приехал за нею, и она расцвела, ожила, повеселела. Вспомнилось, как что-то шептала она ему, целовала его в розоватые щеки и в седину, как стоял у своего рабочего места ключник, иногда поглядывая на них, и о чем-то думал будучи с помрачневшим выражением лица. Кажется, она даже не попрощалась с ним тогда, а лишь молча отдала ключи, даря напоследок какой-то нежно жалостливый, едва ли утешительный взгляд. Хотя Николай не мог поручится что все нужное, что следовало сказать ключнику, она сказала еще в номере, до прибытия ее супруга. Но Шелков не мог да и не горел желанием знать этих подробностей. Тем более сейчас он был очень зол прежде всего на эту даму.

– И она еще вздумала меня учить пристойности и морали?! – разозлившись, проговорил Николай. – Сама тут мужу изменяет, гуляет, веселится да еще и имеет наглость притворяться чистенькой, да ладно бы притворяться, еще и нравоучения читать вздумала! Вот же… Курва! – И Шелков стукнул по прилавку но, тут же поняв, что близ ходившие люди все видят и слышат, успокоился.

Далее все шло достаточно размеренно: люди подходили рассматривать и покупать Шелковские товары. Он смог продать еще немалую часть посуды и деревянных игрушек. Все шло достаточно спокойно и размеренно, по крайней мере, у его лавки.

В один момент, когда Николай раскладывал на полки очередные товары, к лавке его подбежал тощенький угловатый мальчишка лет десяти-двенадцати. Шелков особо не обратил на него внимания: мало ли кто подойдет добро его разглядывать. К тому же мальчишка, на вид так точно, не располагал какими-то дельными суммами денег. Однако после нескольких минут изучения товара малец поправил перекосившуюся шапку и бойким тенорком заговорил:

– Господин хороший, а сколько у вас тарелки стоят?

– А сколько тебе надобно? Одна тарелка – два рубля, – не глядя на мальчишку, продолжая заниматься своим делом, ответил Шелков.

– А матрешки? – спросил малец.

– Одна матрешка – четыре рубля.

– А если я куплю одну тарелку и одну ложку?

– Обычно так не покупают. Обычно берут весь товар. Но тебе один раз я могу пойти на уступку. Восемь рублей будет.

– А если я куплю одну тарелку и две ложки?

– А если, а если… Ты уже определись, что конкретно надобно тебе.

– Так я вот и сам не разумею, гляжу пока что, прицениваюсь. Мы люди маленькие, нам на что денежек хватит, то и покупаем.

– Приценивайся-приценивайся. – Николай принялся протирать расписную тарелку.

– Ой, господин хороший, а вы мне не покажете во-о-он ту табуреточку, – мальчишка указал пальцем на табурет, что стоял в самом углу лавки. Шелков усмехнулся резкой смене его выбора.

Он молча повернулся, дабы достать табурет.

Вмиг мальчишка тот схватил две тарелки и ложку и пустился бежать. Его на вид худенькие, слабенькие ножки оказались очень даже быстрыми и юркими. За две секунды он пересек уже половину пути, который равнялся шести стоящим кряду торговых лавок.

– Стой, воришка! – закричал ему Шелков и уже было собирался оставить лавку и броситься бежать за ним, как заметил, что мальчонку схватил Игнат, который разгуливал у дальних лавок. Мальчишка стал тут же вырываться и даже кусать его.

– Ага, попался, волчонок! – закричал на него Игнат и дал ему вполне сильную оплеуху.

– Да не бей его, не бей, – раздался голос подбежавшего к ним Николая.

Он тут же поспешил к ним, оставив охранять свою лавку рабочих, что находились неподалёку.

– Разве делается так?! – возмущался подбежавший к мальчишке Шелков. – А знаешь ли ты, оголец, что каждая вещица у меня стоит неимоверных трудов?! Знаешь ли ты это?! Да чтобы вот эти вот тарелочки выточить и раскрасить, мастеру нужен самое малое день! И все для чего?! Для того, чтобы каждый не желающий работать воришка смел вот так вот воровать их бессовестно?! – Николай сам уже теперь схватил мальчишку. – Ступай, Игнат, спасибо, что вовремя поймал его. Дальше уже я сам с ним разберусь.

– Вот же собакин сын! Еще и кусается, щенок мерзкий! – кричал Игнат.

– Ступай, Игнат! – чуть строже произнес Николай.

– Ой, высечь бы его, Николай Геннадиевич. Тьфу ты! – заявил Игнат и покинул барина и мальчишку.

– Не бейте меня, милый человек! – взмолился мальчонка. – Эти вещи взял у вас я не от того, что нрав и мысли имею преступные, а от того, чтобы подсобить семье своей.

– Семья твоя что?! Обнищавшая да оголодавшая?! Так ты вон какой уже взрослый парень! Еще малость и мужем будешь! Шел бы да работал на совесть да на благо семейства! Скажу я тебе, что, поработав с недельку хотя бы помощником конюха, ты выручил бы рубля четыре. А это уже хлеб, молоко да одна ложка. – Николай сильнее, но не специально, а от удержанного гнева сжал хватку.

– Если бы все было так ладно, господин хороший. – В серых глазах мальчишки сверкнули алмазные слезинки, которые он мигом утер рукавом рубахи, но Николай все же успел увидеть их. – Погорели мы. Большая часть дома сгорела. Батюшка с утра до ночи глубокой в поле, матушка днями спину под помещицу гнет – работает, и все для того, чтобы нам хозяйство да жилье восстановить. На мне два ротика голодных – младшие братик и сестренка, а еще куры и утки. Думал хоть тарелочки две да ложечку принести, а то ведь щи хлебать не из чего. Я давеча их из рук кормил. А сейчас… а сейчас дай, думаю, сбегаю на рынок. Куплю то, на что хватит. Да накладно все, денег нет таких у меня. Вот и взял у вас способом скверным. Да ведь не для себя же… – Тут уж мальчишка, как ни старался сдерживаться, не выдержал и в волю разрыдался.

– Милейший, звать-то тебя как? – уже отпустив мальца, поинтересовался Николай, понижая голос.

– Е-Елисей… – Захлебываясь в собственных слезах, промычал он.

– Слушай меня, Елисей. Да пойдем же обратно к лавке, пойдем. – Николай слегка приобнял его за худые дрожащие плечи и повел к лавке. – Известно мне, каково это, когда остаешься ты практически ни с чем и, по большей части, не знаешь за что и взяться. Известно мне также, что Господь милостив и, какая бы беда не случилась, Он обязательно пошлет нужных людей в помощь. – Подойдя к лавке, Николай развернул мальчишку к себе и крепко взял его за плечи. – Я помогу тебе, но если окажется вдруг так, что все, о чем говорил ты мне, – ложь бессовестная, то велю тебя отвести в полицию.

Съежившись, мальчик нервно закивал и затараторил:

– Да что вы, барин?! Честное слово, все то, о чем поведал я вам ранее, – правда без малейших преувеличений. Да я и сам истинно в Бога верую и не стал бы идти на грех такой, коли бы видел выхода другого.

– Вот и ладно, – спокойно ответил Шелков, отпустив его плечи.

Он позвал к себе Игната и велел ему проводить мальчишку до жилища его, послав вместе с ним некоторую часть посуды, мешки с яблоками и прочей едой, что дала ему Фекла, а также велел отдать одного из жеребцов своих.

Мальчишку это ошеломило. Он еще несколько минут стоял как вкопанный с разинутым ртом, слушая, как барин отдает приказы своему рабочему.

Игнат же долго возмущался, ссылаясь на то, что сам Николай находится не в лучшем положении, что мальчишка этот, вероятно, простой обманщик и жулик, а Николай Геннадиевич, по милосердию своему, принял его слова за истину и пожалел воришку.

– Я для того тебя с ним и посылаю, чтобы самолично ты увидел, что не врет он, и доложил мне, – объяснял ему Шелков. – Идите же давайте, уж скоро вечереть будет, да и не так много товаров осталось. Распродам остатки и отпущу домой вас.

Игнат, ведя под уздечку одного из коней, что тащил телегу с едой и скарбом для погорельцев, шел рядом с мальчишкой, продолжая раздосадованно ворчать что-то себе под нос.

Мальчишка вдруг резко остановился и, развернувшись, побежал к Николаю:

– Господин хороший! Это вам! – Он протянул ему гладкий светлый камушек, который выглядел, однако, необычно. – Он ничего, совсем ничего не стоит, но примите его, пожалуйста. Это от всего сердца. – Мальчонка благодарно и умилительно посмотрел на барина, очевидно, пытаясь выразить в «зеркалах души своей» всю внутреннюю теплоту.

Николай удивленно принял камушек и еще какое-то время смотрел вслед этому мальчишке, совсем не жалея ни подаренного коня, ни еды, ни товара для него и семьи его. Мысленно он представил, как потихоньку выстраивается их жилище, как восстанавливается хозяйство, как этот мальчишка катается на уже своем молодом крепком жеребце, как ни в чем не нуждаясь, честно и счастливо живет семья его. Шелков медленно кивнул своим мыслям, желая, чтобы так и сотворилось.

Торговля и далее у Николая протекала весьма добротно. Он смог распродать всех остальных жеребцов, кроме своей лошади и того, что подарить решил Игнату, на коем он и должен был воротиться обратно в деревню с прочими мужиками. Тарелки, ложки и прочая деревянная посуда с мебелью также были успешно сбыты прибывшим на рынок купцам. Оставалось лишь только несколько ковров, три из которых Николай решил подарить своему дядюшке по приезде в Петербург, а два других Шелков продал по более сходной цене двум крестьянским мужикам.

Он уже начал потихоньку собираться в путь, укладывать свои вещи в телегу и перекидываться добрыми фразами с мужиками, допуская тот факт, что более они могут уж никогда и не свидеться.

Вскоре воротился и Игнат. Мальчишка, которого он провожал до дома, по всей видимости, действительно был с Шелковым честен, поскольку Игнат вернулся без провизии и без скота. Впрочем, Николай после того белого камешка и искренне жалостливого взгляда мальчишки не допускал ни единой мысли о том, что слова его могут быть ложью.

Минуты три Николай еще потолковал со своими рабочими, ставшими ему за все это время друзьями, поблагодарил их за помощь и заплатил каждому причитавшееся. Затем же под громкие прощальные возгласы крестьян, под их подбрасываемые шапки и поднятые вверх машущие руки, Шелков с оставшимися вещами и заработанными на рынке деньгами отправился в славный град на Неве. Для выезда на главную дорогу нужно было пересечь путь через лес. Шелков, разумеется, мог бы еще на одну ночь остаться в гостинице, а уже утром отправиться в путь, но упрямый характер наставлял его на те мысли, что ежели он, не жалея себя, поедет в путь дорогу сейчас, то к утру, с большей на то вероятностью, уже будет в Петербурге. А в Петербурге желал он оказаться как можно быстрее.

Темнеть начало достаточно скоро, и Николай, ожидающий того, что туманные облака, как и прошлой ночью, заслонят собою слабенькие кристаллы звезд, зажег керосиновые фонари и расставил их в разных углах телеги. Получилось достаточно складно, да и керосиновый свет наводил иллюзию спокойствия. Хотя это было рискованно, ведь источники света запросто могли привлечь диких животных и разбойников. Геннадий Потапович как-то рассказывал Николаю, как в молодости, пересекая этот же лес, он заимел печальный опыт встречи с разбойниками, которые тогда отобрали все его деньги и оставили купца избитым валяться на дороге, покуда не подобрал его проезжающий мимо смотритель. Внезапное воспоминание истории отца еще больше встревожило Николая. Тем не менее у Шелкова имелось с собою ружье, которое, опять же, смог вынести кто-то из крестьян из горящего барского дома, что теперь было весьма кстати. Оружие лежало на коленях Николая, и в любой момент он был готов пустить его в дело. Если трещала какая-то старая высохшая веточка или где-то вблизи давала о себе знать сова, Николай тут же клал руку на ружье, средоточенно определяя возникший в том или ином месте звук. Он впервые ехал по ночной лесной дороге и нынешнее положение свое явно считал незавидным. Многие ели были кривы и дремучи, они склонялись почти до плеч Николая, безобразно сплетая свои старые жуткие ветви в объятиях между собой. Шелкову то и дело приходилось уклоняться, чтобы они не задевали его. Некоторые изрядно непослушные деревья все же смогли понатыкать плечи, шею, голову и грудь Николая, доставляя ему колкое, холодное, нервозное ощущение старых грубых иголок. Этот лес сильно отличался от того доброго и светлого леса, в котором в детстве с наслаждением проводил время маленький Николушка. Ели там были мягкими и нежными, не то, что эти – холодные, жесткие и пугающие ранимое сердце деревища. Благо этой ночью подвывал попутный Николаю ветер, который хоть иногда шевелил все эти спутанные ветви-руки, предоставляя более-менее свободный путь. Темноту же, к великому сожалению, дружественный ветерок одолеть не мог, и Шелкову только оставалось надеяться, что фонари его продержатся как можно дольше. Эти фонари, к слову отметить, покупал Геннадий Потапович как раз до отъезда Николая в академию. Покупал он их на местном рынке у балтийского мастера, который в Латвии владел целой мастерской со множественным количеством фонарей в викторианском стиле. Мастер расхваливал не только изысканность своих изделий, но и несомненное их качество и долговечность. Что, в общем-то, и оказалось правдой. Хоть у Шелкова и не было более спичек, он был уверен в том, что балтийский фонарь еще долго будет держать свет, что сейчас очень было надобно Николаю.

Телега неожиданно остановилась.

– Но-о-о, что встала?! – Николай строго обратился ко вдруг вставшей истуканом скотине, но, вновь ощутив всю грозность лесной ночи и вероятный страх лошади, смягчил голос: – Заряночка, миленькая, ну иди же, иди. Что же ты там такое заприметила, глупышка моя?

Не сдвинувшись с места, лошадь только лишь фыркнула и зацокала передним правым копытом. Где-то вдали подала малоприятный голос сова.

– Да что же такое-то? Не вижу ничего, – проговорил Николай, пытаясь вглядеться в лесную темноту.

Аккуратно соскочив с телеги, он схватил самый ближайший фонарь и, пройдя несколько вперед от скотины, увидел, что впереди две канавы с болотной водой, между которыми невинно простилается худенькая дорожка.

– Тьфу ты, зараза! – проговорил Шелков. – Как бы теперь не увязнуть. Ай, ладно, уж как-то ведь проехать надо… Осторожненько и проеду.

Он вернулся в телегу и легонько встряхнул поводья, веля лошади двигаться вперед. Первое время она еще побрыкалась, но вскоре сдалась.

Кое-как она зашла на эту дорожку и, дрожа и все еще фыркая, потащила по ней телегу с хозяином.

– Ну-ну, родненькая, спокойно, сейчас переедем с тобой, – успокаивал ее и себя Николай, нервно натягивая поводья.

Как только лошадь прошла весь путь, она, вероятно от страха ускорила шаг, чего делать было нельзя, и за сим Шелков вовремя не натянул поводья, за что и поплатился в следующую секунду падением в холодную болотистую канаву. У Шелкова даже не было времени, чтобы опомниться. Он не успел закричать, тут же телега наклонилась, и Николай оказался в канаве вместе со всем, что вез он с собою в Петербург.

Кряхтящая и ржущая на весь лес лошадь яро упиралась в землю копытами в противовес свисающей телеге, но все равно съезжала тоже в канаву. Нужно было немедленно ухватить телегу. Шелков тут же ринулся придерживать и подымать ее, что позволило лошади высвободиться, и она подалась вперед, уже сама вытягивая телегу из канавы, не без помощи Шелкова, разумеется. Ледяные с проступившими венами руки Николая пронзила ноющая боль, но, стиснув до сильной боли зубы, он все еще пытался вытолкать телегу как можно дальше, пока перепуганная лошадь на узкой дорожке тоже содействовала хозяину своему. В любом случае, кое-как перетащить телегу все же удалось, что показалось Шелкову каким-то даже чудом, поскольку он никак не ожидал того, что у него найдется столько силы, чтобы удержать груженую повозку. Он уже позже сделает вывод о том, что смог сберечь ее потому, что пребывал в состоянии некоего шока или даже своеобразной «горячки-лихорадки», что способствовало столь мощному притоку сил. Однако на невредимой телеге и не свалившейся в канаву лошади все радостные нотки завершились, поскольку и большинство вещей, и мешок с деньгами попадали в болотистую воду. Николай еще какое-то время рыскал руками по студеной тине, пытался что-то нащупать, достать. Но вещи были утянуты болотом, да и в любом случае они уже были попорчены. Что же касается мешка с деньгами, то большая часть денег из него вывалилась еще на лету: Шелков, очевидно, слишком слабо затянул его, и некрепкие узлы развязались еще по дороге. Тем не менее, уповая на чудо, Николай поспешно перемещался из одного угла канавы в другой, надеясь отыскать мешок с частью выручки. Он был почти уверен, что через несколько часов ощутит сильный жар или озноб, поскольку даже не нужно быть лекарем, чтобы предвещать то, что после сего ледяного болота, скорее всего, ожидается вдобавок ко всем проблемам еще и лихорадка. Николай уже совсем потерял надежду на благополучный ход затеи, но все же зачем-то продолжал водить руками по болоту. Однако спустя минуты три он вытянул-таки сырую грязную ткань, больше напоминавшую половую тряпку горничной, чем бывший мешок, и, осознав, что все деньги безвозвратно утеряны, от досады и злости порвал его на две части и выбросил в это же болото. Затем он, сам того уже не понимая как именно, вылез из болотистой ямы, быстрыми рваными шагами подошел к лошади, поправил уздечку на ней и, взобравшись на телегу, поехал далее. Затем, зарывшись лицом в ароматное сено, тут же уснул, скрючившись от холода и ноющей физической и душевной боли.

Абажур неба был уже достаточно светел и облачен, когда Шелков таки разлепил свои синеватые веки после злосчастного остатка ночи, который буквально вынудил его от тоски и безысходности погрузиться в сон.

Лошадь медленно перебирала грязными ногами по лесной тропинке, которая впереди уже, наконец, заканчивалась, и Шелков должен был выехать на главную дорогу. Скорее всего, если бы не его ночные приключения, то он уже был бы в городе.

К рассвету молодой купец мог считать себя беднее, чем был он, когда только лишь выезжал в Петербург. Теперь же у него не было ни денег, ни каких-то вещей, одежда его скверно пахла от прилипшей к ней болотной тины и выглядела нелепой и грязной. На удивление свое, Шелков обнаружил лишь каким-то чудом сохранившегося деревянного своего медвежонка, выглядывающего из сухого сена, что было разбросано по телеге.

Как только Николай миновал перевалочную дорогу между лесом и городом, взору его предстали долгожданные петербургские домишки. Спустя минут пятнадцать между ними начали появляться роскошные, нежные, с завуалированными узорами и колоннами особняки.

У лошади Николая, по всей видимости, совсем не осталось сил, она уже начала изрядно шататься в стороны и спотыкаться на ходу. Шелков тут же принялся искать какую-нибудь конюшню для того, чтобы лошадь могла хоть где-то поесть и отдохнуть. Разочарование было лишь в том, что денег у Николая, разумеется, не было, и сейчас спасением была лишь продажа единственной скотины, что совсем не радовало его. Тем не менее, иного выхода у него не было, ведь лошадь была до невозможности измождена, а кормить, поить и отмывать ее ни один конюх задаром, ясное дело, не стал бы. А так Шелков смог бы продать ее и уже на полученные деньги заказать повозку прямо до дома, где жил дядюшка.

Ало-коричневая крыша одного из зданий привлекла его взор своим необычным цветом и, умозаключив, что это конюшня, Шелков велел лошади идти к ней.

– Господа хорошие! – закричал он, войдя в конюшню. – Вы где тут?!

– Тута мы, тута! – послышался голос одного из конюхов, который кряхтя направился к Николаю. Лицо его выражало явное нежелание в такую рань приниматься за работу, было видно, что его разбудили. Но Николаю было совершенно начхать.

– Надобно бы мне лошадь продать свою. А взамен, на полученные деньги, экипаж бы заказать, – однофразно изложил свои желания он и требовательно уставился на конюха в ожидании от него ответа.

– А вы лошадинку-то покажите свою сперва. А то знаю я вас… Приводят всяких старых, больных да негодных лошадей, точно чахоточных. А мы – возись тут с ними. Да они помирают спустя день или два. А деньги выплачены. И деньги же эти полетят на попутном ветерочке да торгашу на рюмочки. И какая мне выгода от сего? Найдутся же такие сволочи! – Мужчина недоверчиво и в открытую разглядывал испачканную одежду Николая, наглядно давая понять ему, что вид у него весьма недоверительный.

– Да пойдемте же смотреть, пойдемте. – Николай махнул рукой и, сам шатаясь, пошел к выходу. Вчера он почти не ел, только лишь в промежутках между торговлей погрыз несколько яблочек да смог купить у пекаря одну сладенькую булочку и у молочника горшочек козьего молока, питательность которых, естественно, уже давно улетучилась. Но все же желая, чтобы конюх не принял его за пьянчугу, Шелков изо всех сил старался держать равновесие.

На улице они еще с полчаса проспорили о родословной лошади, о ее здоровье, о силе и скорости. Конюх ставил под сомнение каждую характеристику животины, и Николаю ежесекундно приходилось искать все более убедительные доводы, чтобы заверить этого упертого, дотошного «барана». О своем происхождении, в доказательство добротности лошади, Николай решил умолчать, поскольку конюх все равно не поверил бы ему, да еще и малограмотность его бесприпятственно позволила бы конюху пустить на смех Шелкова. Николай отлично теперь уже понимал это. В итоге Шелков все же настоял на том, чтобы лошадь его приняли. Да и сам конюх, по всей видимости, смог кое-как довериться ему и заплатил за лошадь триста рублей. Одна сотня из которых тут же была пущена на кибитку, поскольку выяснилось, что все экипажи заняты. Как выразился конюх: «Хоть это и не единственная конюшня в городе, тем не менее, каждое мгновение кому-то да требуется средство передвижения, вот они и переходят после каждого заезда от господ к господам тут же». Хотя Николай начал думать о том, что экипажи у этого конюха вообще отсутствуют. Поскольку конюшня его казалось Шелкову совсем не «императорской» и даже не «боярской», расценил он ее как обычное перевалочное место, в котором просто есть на смену одним лошадям другие.

Так или иначе, попрощавшись с родною лошадкой и забрав из телеги, за которую, к слову, выручил он еще некоторую сумму рублей, свое деревянное изделие, Шелков назвал адрес дядюшки извозчику и велел скорее ехать к нему.

До дома, в котором квартира дядюшки располагалась, ехать пришлось чуть более часа. Все время по дороге Николай пытался отвлекаться на воспоминания о своей петербургской жизни, об обучении в академии. Иногда взор свой останавливал он на памятниках и соборах, любуясь их красивейшим убранством и архитектурой.

Спустя достаточное количество времени Николая наконец-то привезли к нужному месту. Вельветово-алое здание, в коем располагалась квартирка Владимира Потаповича Шелкова, выглядело таким же скучным и даже унылым, как и в тот раз, когда Шелков еще в далеком детстве единственный раз посещал его. Воспоминания о нем были весьма обрывочны и не особо значимы. Тогда они с семьей, впервые за всю жизнь Николая, отправились в Санкт-Петербург, чтобы продать очередную партию товаров и взамен приобрести два новых станка и еще кучу всяких бытовых вещей. Геннадий Потапович, вопреки желанию жены своей остановиться в прелестной Петербургской гостинице, решил, что погостят они какое-то время у близкого родственника. И как раз-таки тогда Шелковы остановились у родного брата Геннадия Потаповича. Разумеется, брат его – Владимир Потапович Шелков – препятствовать сему не стал, но и нельзя было сказать, что рад был такому решению. В целом, дядюшка не показался Николаю злобным и негостеприимным, однако, сколько Шелков помнил, он никогда не натягивал на свое лицо, хотя бы и ради приличия, улыбки и очень часто ворчал что-то себе под нос. За столом всегда Владимир Потапович сидел с серьезнейшим и сильно сосредоточенным на чем-то видом и пил коньяк, ни с кем не стукавшись стаканами. Нередко мог он повышать голос на Геннадия Потаповича и совсем не общался с Прасковьей Алексеевной и Николушкой. Тогда это даже немного огорчало Николая, так как в глубине души он был совсем не против поговорить с дядюшкой, рассказать ему о своих ранних прогулках в лесу, о которых не знали даже родители, рассказать о том, как на кухне у Аксиньи частенько воровал два пирожка с малиной, один из которых тут же съедал, а другой отдавал приказчику Никите, своему самому горячо любимому другу. И о многом другом Николаша тогда хотел поговорить, рассказать, расспросить. Но дядя постоянно пребывал в каком-то скверном расположении духа, в какой-то апатичной злобности ко всему, словно молча предупреждал: «Лучше уж не трогайте меня».

По дороге в Петербург Николай думал о том, что сейчас непременно все должно обстоять по-иному, что с дядюшкой они теперь будут много и обо всем на свете вести беседы одинокими вечерами и, быть может, ночами. Шелков очень хотел выговориться ему, поделиться своей болью, рассказать все, получить утешение наконец-то в той мере, в которой ему нужно. Частенько по дороге Николай пытался себе внушить, что Владимир Потапович и не был никогда таким уж враждебным и нелюдимым, что все это Шелкову просто казалось, ведь в том возрасте он толком и не мог разбираться в людях. Думал он о том, что напрасно в детстве не разговаривал с дядей, не играл с ним и не был близок к нему. Но теперь же он был намерен это исправить и в глубине души надеялся, что и Владимир Потапович поддержит его желание.

Дверь в здание была открыта, и Шелков, заплатив извозчику чуть более положенного, тут же направился ко входу в дом. Две девочки, что разговаривали друг с другом, сидя на скамейке во дворе, окинули его удивленными взглядами и начали перешептываться. На что Николай лишь помахал улыбаясь и вошел в здание. Как ни странно, но он прекрасно помнил этаж и номер дядюшкиной квартиры, а потому спустя минуты три уже стоял у нужной двери. Он сделал несколько достаточно громких постукиваний в старую деревянную дверь с выцветшим номером «12».

– Ух, и кого там принесло еще, какого лешего?! – донеслось до слуха Шелкова после еще нескольких постукиваний. Его тут же смутил угрюмый голос, который ничего доброго и приветливого не предвещал.

Несколько секунд спустя взору его предстал небрежно одетый мужчина сорока шести – сорока восьми лет, среднего телосложения, с заспанными несколько злыми глазами кофейного цвета, как и у Геннадия Потаповича и у Николая. Он показательно провел взглядом от волос Шелкова до стоп и сморщился. Николаю очень хотелось думать, что поморщился он не от вида приехавшего к нему племянника, а хотя бы просто от запаха его грязной одежды.

– А-а-а, это ты, – немного помолчав и поняв, что перед ним родной племянничек прохрипел он. – Ну входи, чего стоишь топчешься?! – Его бледная с выступающими костяшками рука вяло махнула внутрь квартиры, и, не произнося более ни слова, он пошел обратно. Все желание Шелкова выговариваться и открываться этому человеку вмиг удушилось, и он уже даже начал жалеть о том, что приехал к нему. Но возвращаться ему было, к величайшему сожалению, некуда.

Николай сдержанно вошел в квартирку и тут же осмотрелся. Деревянные часы по цвету своему не уступали дядюшкиной двери. Голые стены выглядели отталкивающе и чересчур безвкусно. В квартире ощущался какой-то пронизывающий холод, несмотря на то, что на улице стоял во всей красе теплый июнь. Облезлый деревянный шкаф у входа совсем не располагал к себе желанием оставить там одежду, впрочем и белье Шелкова не выглядело лучше него. Николай протяжно вздохнул.

– Ой, давай не топчись там теперь! Калоши снимай свои, или что там у тебя, и иди сюда ты уже! – вышел из другой комнаты к нему дядюшка с недовольным видом, призывая его пройти. Теперь уже Николай сообразил, что, в конце концов, пора хоть что-то отвечать.

– Да-да, иду, дядюшка… – еле переборов свое смятение, выдавил из себя Шелков.

Он торопливо снял свою дурно пахнущую после канавы обувь и не найдя под рукой никаких, даже самых замызганных тапочек, направился в комнату, где ожидал его дядюшка.

– Садись, – почти безразличным голосом проговорил Владимир Потапович, указывая на непривлекательную взору пружинистую кровать, по всей видимости, с редко стирающимся постельным бельем.

Николай послушно сел и уставился на дядю.

– Чего смотришь-то на меня? Ну, соболезную, что теперь сделаешь. Коли приехал – живи какое-то время, гнать не стану. Спать здесь будешь. Уж так и быть, комнату пока тебе эту дам, живи. По поводу остального: у меня тут – не твои хоромы, живу скромно и небогато. Никто баловать тебя пряниками да дорогими подарками не будет. И еще… Ты же работать-то собираешься, я полагаю? – маленькие глазенки его слегка прищурились в ожидании, даже в требовании желаемого ответа.

– Да, конечно, дядюшка. Вот думал, как приеду, пару деньков отойду от всего, так сразу же потом на работу куда-нибудь устроюсь… – Шелков кашлянул. – Я вот думал на базаре…

– То, что ты понимаешь, что лодырям и тунеядцам я не рад, – это хорошо. Насчет денег потом мы поговорим с тобой, – бесцеремонно перебил его дядюшка.

– А я вам денег привез немного. – Шелков тут же общупал руками под одеждой. – Вот, не так много, уж простите… Я собирался дать вам гораздо больше, да только мешок с деньгами мой упал в канаву и все деньги попортились. – Николай протянул дядюшке все свои деньги, которые остались у него после продажи лошади и телеги.

– Ну давай уж то, что имеется, давай, что уж. – Вмиг взял деньги Владимир Потапович, внимательно смотря в глаза племяннику и будто не веря его словам о том, что деньги у него действительно потонули. – Сейчас пойду я, тебе отдохнуть, вижу, надо. Если что – я в соседней комнате. – Дядюшка направился к выходу из комнаты, наглядно считая деньги, напоследок повернулся к Шелкову и, как-то недоверчиво посмотрев на него, произнес: «Да не горюй ты особо. Что уж теперь поделаешь, раз жизнь у нас такая скудная», – и оставил его наедине с самим собою.

Часть четвертая. Мучительная боль

Глава первая

Николай Шелков, после ухода дядюшки из комнаты, тут же завалился на постель с желтоватой подушкой и не менее желтоватым одеялом, что выглядывало из-под жесткого покрывала, и спустя несколько минут провалился в глубокий сон. Ему снилась Дуняша. Но виделась ему она в тот момент не в нынешнем своем пятнадцатилетнем возрасте, а намного младше. Снилось ему, что и он, и Дуняша – двое малых невинных беззащитных детей, сидящих где-то в поле, где вдалеке едва-едва был слышен журчащий ручеек. Дуняша вначале горько плакала, и Николай все прижимал ее к себе и пытался утешить, шепча и поглаживая. Потом она вдруг успокоилась и даже повеселела. Затем же рыдать принялся Шелков, но уже несколько сдержаннее, нашептывать что-то и успокаивать после уже начала она. Вскоре же все исчезло. Проснувшись, Николай особо не раздумывал и не вспоминал даже о сне этом. Пробудился он уже к совсем позднему вечеру, который вот-вот должен был перевоплотиться в ночь. В комнате его царила кромешная темнота, и только сквозь оставленную дядей дверную щель пробивался тусклый коридорный свет.

Помимо отдыха, разумеется, Николай еще и очень нуждался в ужине, однако в тот момент, исходя из того, как встретил его Владимир Потапович, он считал, что даже и не смеет спросить о пище. Тем не менее теперь было ему так невыносимо от истязающего желудок голода, что он решил в конце концов прекратить эту бесполезную пытку своего организма.

У комнаты Николая кто-то совсем не тихо прошел, но, однако, быстро. Это явно был не Владимир Потапович. Дядюшка так обычно не ходил. Он всегда ходил медленно, едва поднимая шаркающие об пол ступни в изодранных неизвестно от чего тапках.

Дверь в комнату к Николаю была приоткрыта, и спустя малое количество времени, он смог снова услышать и теперь уже увидеть, кто же это так торопливо ходит. Это была старая худая горничная с седыми, зачесанными в небрежный пучок волосами и изорванным в низу подола серым платьем. На ходу она несколько раз выругалась.

Аккуратно поднявшись с кровати, Николай, шатаясь, намерился наконец поискать чего-то съестного на кухне, поскольку все тело его от голода ощущалось ему еще ватным. Он молча вышел из своей комнаты и, поздоровавшись с этой неизвестной ему, направился в кухню. Горничная не обратила на Николая никакого внимания. Это немного оскорбило его, но на сей раз он решил смолчать. Следом войдя в кухню, она поспешно принялась чистить большие овальные картофелины. Кухня также не отличалась чистотой и привлекательностью, как и иные помещения квартиры.

Николай смог отыскать заржавелый горшочек с кашей и свежую булку. Каша выглядела вполне еще добротной.

– А можно я съем это? Очень уж есть хочется, – дрожащим от бессилия голосом обратился он, сам еще толком не зная к кому, то ли к Владимиру Потаповичу, в надежде, что он услышит его и буркнет положительный ответ из своей комнаты, то ли к этой удрученной старой горничной. Горничная же не шевельнула ни глазом, ни головой на вопрос его.

– Ешь, коли уж ты здесь, так ешь уж! – услыхал Николай голос дядюшки, вслед за этим Владимир Потапович сам вошел в кухню. Он протяжно зевнул и почесал свою жирную, но, однако, вполне еще густую макушку. – Я тоже чего-нибудь сейчас перед сном сварганю, а то проголодался, как собака дворовая. Если пожрать еще найду, конечно…

Желтоватые зубы его впервые мелькнули через какую-то странную гримасу, напоминающую улыбку. Сам же Владимир Потаповичу выглядит очень неухоженно.

Он достал хлеб и копченую колбасу. Взял в руки металлический нож с выцветшей деревянной рукояткой, к которой к тому же что-то прилипло.

– Так вот и присаживайся со мною, дядюшка, и мне веселее будет и тебе, – Николай попытался сблизиться с Владимиром Потаповичем. Тем более дядюшка, казалось ему, пребывал в тот момент в самом что ни на есть благоприятном расположении духа. И более «приветливым» и разговорчивым он в любом случае уже быть не мог. Николай разогрел на керосинке свою кашу и сел за облезлый столик, внушая себе, что можно еще хоть как-то возродить надежду на то, что с дядюшкой они все же могут обвыкнуться. Владимир Потапович о чем-то задумался и ничего не ответил на фразу племянника. Тем не менее дядюшка молча сел напротив него и тут же принялся резать себе хлеб да колбасу. Делал он это с какой-то подозрительной осторожностью и медлительностью, будто боялся отрезать лишнего, возможно, он просто пытался как можно экономнее расходовать еду.

– Чем вы здесь обычно занимаетесь? Когда мы еще несколько лет назад к вам приезжали, кажется, вы прислуживали у какого-то там приказчика? – тихо и спокойно поинтересовался Николай.

– В таверны пиво вожу, ну и в конюшнях иногда околачиваюсь, еще всяких шавок какой раз изловлю… В общем, много занятий у меня разнообразных, – он говорил очень быстро и жестко, иногда поглядывая на племянничка. – Зараза! – ударил он по столу. – Покуда я еще буду спину гнуть за эти унизительные подачки?!

Николай сделал вывод о том, что он ошибся насчет «благоприятного» состояния дядюшки. По всей видимости, благоприятного состояния для него в принципе не бывает.

Николай решил, что более спрашивать сейчас у Владимира Потаповича ничего не стоит, дабы не нарваться. Он молча начал хлебать свою кашу.

Горничная хихикнула.

– Ежели что – это Аннушка, Анна, – указал дядюшка на нее. – Сидит тут у меня, ест, пьет, спит… Вроде как что-то по дому и хлопочет. Тьфу ты, и все равно везде срам да вонь! – Владимир Потапович покосился на Аннушку.

Она же писклявым своим скрипучим голосочком тут же ответила:

– Ну а коли старое все, выцветшее, то что же я поделаю? Давно пора отремонтировать все заново, мебель новую купить, да разве ж мне это делать прикажете? – Она нахмурилась и, казалось, тоже плюнула. Глаза ее опустились на недочищенную картошину.

Какое-то мимолетное молчание накрыло кухню. Каждый задумался о своем, что можно было бы приравнять к единой мысли, которую обдумывали тогда все трое, поскольку каждый в те секунды размышлял над тем, что лично он мог бы сделать для улучшения сей обшарпанной квартиры, это перетекало в размышления о том, что каждый мог бы сделать для своей теперешней неблагополучной жизни. Казалось бы, для улучшения своей жизни, можно было бы начать хоть с какого-то минимального порядка в квартире. Но как сделать так, чтобы все побудились наводить и, главное, поддерживать его – было неясно. Сами собой мысли о совершенствовании своей жизни пока безжалостно перечеркивались, по крайней мере у Владимира Потаповича и Аннушки.

– А вы… У вас, дядюшка, на постоянной основе Аннушка-то проживает, да? – наконец прервал всеобщие размышления Николай.

– Конечно, здесь. Кому еще она такая нужна? – буркнул Владимир Потапович и вновь покосился на старуху. – Она делает работу-то из-под палки, а в квартире как была грязь, так и есть! Пригрел змею бесполезную! – Он вновь плюнул.

– Грязь от того, что вы после работы в замызганных сапогах по квартире расхаживаете, ворчун безмозглый, да не моетесь сами месяцами, а на меня клевещете! – Аннушка дочистила всю картошку и поставила ее на плиту, сама же попутно принялась варить, по всей видимости себе, кофе.

– Ой, молчи лучше, баба безграмотная! Коли приперлась на кухню, то молчи уж, надо же мне на ком-то сердечную боль жизни моей отводить, да уж и ты не без бревна в глазу своем. – Темные волосы его даже немного взъерошились, очевидно, от нервного возбуждения. Николай уже давно заприметил, что Владимир Потапович был весьма вспыльчивым и настойчивым человеком, и не решался вступать в диалог с дядей и горничной его, пока они не перестанут спорить между собой, подобно двум деревенским бабенкам.

– Сами бы и помалкивали, Владимир Потапович! Думаете, что если вы такой уж хозяин в квартире сей, то и можно вам все на свете? То можете вы и обзывать меня, и по квартире в уличной обуви ходить, и денег мне не платить месяцами? О-о, вы заблуждаетесь, еще как заблуждаетесь! Рано или поздно и вас кара-то настигнет! Да еще и смеете вы мне же в лицо мое говорить, что я, видите ли, ничего не делаю-то! Я выполняю свою работу честно, покуда силы у меня имеются, – Тоскливо и будто даже обиженно проворчала горничная.

– Ой, давай еще ты тут сейчас прибедняйся мне, какая ты несчастная и ущербная на этом свете, тьфу! – почти прокричал дядюшка и, раздраженно поставив грязную после еды посуду, хотя, казалось, она и до еды была не кристально чистой, чуть ли не под нос Аннушке, тут же вышел из кухни со словами: «Пошло оно все!»

– Такой мерзкий и злобный человек дядюшка ваш! – таким же голосом, что и ранее, обратилась она уже к Николаю, который тоже съел свою еду. – Мерзким и злобным был даже когда только взял меня на квартиру в горничные к себе, так мерзким и злобным и помрет, поди. Вот несчастный-то человек!

– А можно ли мне испить еще что-нибудь, пожалуйста? – спросил Николай, решив не комментировать ситуацию. Аннушку это, по всей видимости, разочаровало, поскольку видно было в глазах ее, что ждала она от Николая хоть какого-то словечка поддержки или согласия с нею.

– Сейчас вот кофе доварю, и мы выпьем с тобою, – ответила она, решив не лезть к нему со своей болью.

Кофе сварился достаточно быстро, и Николай не откладывая выпил всю чашку, считая себя теперь самым счастливым в той мере, в которой мог бы позволить себя считать таковым выспавшийся и сытый человек. За кофе они с горничной ни о чем дельном не беседовали.

Картошка вскоре тоже была сварена, и Аннушка накрыла ее плотным льняным полотенцем и поставила в прохладное место, чтобы еда не попортилась до завтрашнего дня. Горничная уже намеревалась отправляться к себе почивать.

– А теперь мне бы, дорогая Аннушка, одежонку мою почистить и переодеться во что-то, – вопрошающе посмотрел на горничную Шелков. Она же, даже не скрывая недовольства в лице своем по поводу возни с его одеждой, велела идти с ней в ее комнату, или, как она ее нарекала, «каморку». И ее комната не уступала в степени чистоты и порядка. Хотя вряд ли уж весь беспорядок в «каморке» ее был из-за Владимира Потаповича.

– Одежду свою сюды кидай. – Аннушка указала на угол за дверью, где уже лежало несколько рубах. – И вот это наденешь тепереча. – Практически швырнула ему она какие-то брюки и рубаху темного цвета, коих даже крестьянину, должно быть, нацепить на себя было бы стыдно.

– Казалось мне, что найдется у вас что-нибудь поприличнее, – позволил себе сказать Николай.

– А мы вам тут не купцы и не бояре, чтобы вас в золото одевать, у нас на башмаки-то денег нет! – недовольным и сухим голосом ответила Аннушка. По всей видимости, она не любила, когда нарушали ее планов, а Николай своим требованием о смене одежды попридержал ее скорейшие намерения отойти ко сну.

– А я не прошу в золото меня одевать, просто в подобном даже и на улицу выходить – себя ненавидеть и срамить.

– Не нравится то, что я тебе дала – ходи в своем вонючем отрепье! – Аннушка уже совсем позволила себе обращаться к гостю на «ты», притом теперь уже Николай не мог закрыть глаза на это и списать на ее измотанность.

Как только он услыхал последнюю фразу, тут же схватил вещи и, хлопнув дверью, направился в свою комнату, где переоделся, а затем вновь явился к ней в каморку, бросил вещи в угол и вновь хлопнул дверью, не обращая внимания на писклявый бранный крик Аннушки в его адрес. Шелков был оскорблен и казался себе униженным какой-то грязной, безграмотной, обиженной жизнью горничной, которая к тому же не понимала или не хотела понимать то, кто она и что являет собой, а кто – все же он. Однако похвалиться своим положением он тогда все равно не мог, и это лишь усиливало его злость и обиду.

Ажурных звезд вновь, теперь уже в Петербурге, было не увидать, и Николай, постояв немного у окна, решил-таки лечь в кровать. Заснул он тогда весьма быстро, несмотря на то, что весь день и так проспал, что дядюшка еще ходил по кухне и ворчал что-то и что Аннушка все никак не замолкала в своей каморке по поводу слов и «выходок» Николая.

Тем не менее провалиться в безмятежный, огораживающий от мирской тяготы сон, у него получилось достаточно скоротечно. И более уж сознания его не касались никакие иллюзорные картины, и не видел он уж больше Дуняши. Только лишь тихий, непробудный отдых, в котором так в то время нуждался он, взращивал в нем новые силы. Отдых и пустота, отдых и пустота, а может это отдых и есть самая настоящая реальность? Без всяких обманчивых, всплывающих за неимением в сердце тепла иллюзий и напрасных грез? Ведь приснись Николаю его родители или Дуняшка, или хотя бы тот же самый любимый его пес Евграф, приснись ему, как они общаются, обнимаются, любят друг друга, то, проснувшись, неужели не чувствовал бы он себя хуже, чем тогда, когда только еще погружался в этот обманчивый мир сновидений? Неужели не станет на душе его еще тоскливее и больнее, когда поймет он, что вся эта «сказка» была лишь сном и душевным последствием его терзаний? Куда уж лучше считать благим простой, ничего не вырисовывающий, прозрачный сон, что дает силы и здоровье, а не разочарование и еще большую тоску. Именно таким, стоит отметить, к счастью, был в то время «здоровый» отдых купеческого сына.

Проснулся Николай Шелков ранним утром, когда на часах было ровно шесть. Деревянные часы в этой комнате были в форме деревенской избушки, в середине которой как раз таки располагался запыленный циферблат. Вещь казалась Шелкову достаточно «симпатичной», одну-две минуты он даже лежал, разглядывая каждую деталь сиих часов, однако присутствие на них пыли очень скоро начало отталкивать Николая от их искусности.

Дядюшка его, в то утро, громко ворчал, собираясь куда-то, тем самым и разбудив своего племянничка несколькими минутами назад. Дядюшка все охал и причитал, и многажды-многажды бранился то ли на кого-то конкретно – Шелков не мог разобрать на кого – то ли просто так бросался словами в пустоту для отведения души. Николай предположил, что Владимир Потапович сейчас собирается идти на свои переменные разнообразные работы. Как только дверь за Владимиром Потаповичем хлопнула, Николай даже как-то несколько облегченно вздохнул. Теперь ему не придется в ближайшие часы видеть и слышать этого озлобленного на весь свет, недовольного пожилого ворчуна.

«Я тоже не буду разлеживаться уж и пойду устроюсь куда-нибудь… Может, поскорее смогу съехать от мытарств земных, что творятся в квартире этой», – подумал Николай и, сильно потянувшись, поднялся с кровати, заправил постель, умылся в замызганной ванной с поржавевшим содержимым. Пожалуй, как рассуждал он, стоило ему быть бесскорбным человеком в сие раннее утро, хотя бы потому, что у дядюшки его была в квартирке какая-никакая ванная. И, к великому счастью, ему наконец выпала возможность спокойно отмыться.

Достав из нижнего шкафчика в кухне несколько суховатых овощей и взяв несколько отваренных картошин, Шелков постарался как можно быстрее позавтракать, чтобы не столкнуться в кухне с этой противной горничной. После вчерашней стычки с ней, Шелков решил, что уж более не станет с нею заговаривать, а тем более не станет просить ее о чем-либо, хоть просить и не должен был, поскольку работа по дому и прислуживание хозяину и гостю являлось ее прямой обязанностью. Тем не менее Николай уже устал искать справедливости в этом мире и просто надеялся, сидя за скрипящим выцветшим столом, что горничная не покажет своего сморщенного носа на кухне в ближайшие минуты. Аннушка и не высовывалась, и Николай заключил, что она еще почивает. Однако ни звуков храпа, ни громкого сопения Шелковский слух уловить не смог. Николай вовсе не желал в тот момент беспокоиться об этих деталях. Юркнув мимо двери ее каморки, он надел свои неначищенные сапоги и быстро, дабы все же не столкнуться с горничной, вышел из квартиры.

Солнце неимоверно сильно припекало весь город на Неве, и казалось, что даже самый большой тенек под выращенными огромными деревьями в парках не мог укрыть горожан от этого властного светового величия.

Пока что поискать работу Николай Шелков намеревался где-то рядом с нынешним своим местом пребывания, но все же он всеми частицами души надеялся, что это продлится не так уж долго, поскольку общество и условия, в коих ему суждено было сейчас жить, убивали даже более мыслей о разрушенной жизни его и усопших родителях. Стал замечать он, что за последние дни изрядно похудел, что стал гораздо бледнее и еще более замкнулся в себе, так и не высказав никому своего горя, кроме того упрямого несносного ключника в гостинице. К тому же теперь он все чаще ощущал какую-то ноющую слабость. И это была даже не совсем слабость тела, хотя в этом смысле он тоже достаточно был изможден, а именно внутренняя слабость и нежелание ничего более уже пытаться сделать и выстроить. Пожалуй одно и самое главное сейчас у него было намерение, которое он волей-не волей желал поскорее воплотить, – это переезд от этих противных ему людей. Уж потом бы Николай выработал в себе силы для дальнейшего стремления к процветанию своей жизни. Поэтому именно первичная цель не позволяла ему сейчас целиком и полностью опуститься на безысходное дно.

Шел он достаточно быстро, как бы не желая терять ни мгновения, что приближало его к скорейшему переезду. Перед глазами его стояли в тот момент ворчливый, ругающийся дядюшка и кричащая грязная Аннушка, и эти ужасные образы только лишь сильнее побуждали Николая действовать как можно быстрее. Он то и дело вертел головою, внимательно осматривая вывески на зданиях, чтобы скорее найти что-то толковое и представить себя для работы. Конечно, больше всего на свете душа его жаждала сейчас заниматься купечеством, да и недавний опыт его был весьма благоприятный. К тому же взаимодействие с людьми тогда ему очень пришлось по душе. Однако пока у Шелкова не было такой возможности, чтобы представлять из себя состоявшегося купца и полноценно и качественно выполнять сию сердцу любимую работу. А казалось она ему сейчас одной из немногих деятельностей, которая могла бы скрасить в теперешнее время его боль и хоть как-то приблизить его к покойному отцу. Поскольку, когда в прошлый раз он торговал на рынке, то почти каждые полчаса вспоминал одно за другим наставления Геннадия Потаповича касательно того, как надобно вести разговор с покупателями, как лучше разложить товар на лавке, чтобы он привлекал внимание, какие фразы кричать для зазывания народа, а какие – нет, и много-многое подобное.

Шелков остановился у деревянного желтоватого здания с вывеской «Столярная мастерская» и решил попробовать попроситься туда на временную работу. Его, конечно, малость тревожило свое воспоминание из детства, когда он едва не оттяпал себе палец, да ведь сейчас он уже был не дитя совсем. А в академии штудировали они столярное дело, где мальчиков обучали основам данного мастерства. Однако дальше академических ложек да тарелок Николай идти не рассчитывал, собственно на этом и заканчивался его скромный опыт столяра, тем не менее почему-то сейчас Николай посчитал, что непременно справится с работой, что могут дать в этой мастерской, и решил попробовать рискнуть.

Войдя в мастерскую, он тут же увидел четырех мастеров, одним из которых был щекастый полноватый мужичок уже преклонного возраста, который распиливал доску. Он что-то шептал себе под нос и даже не заметил перешагнувшего порог Николая. В двух метрах от мужичка сидел молодой человек, ровесник Николая на вид, только несколько худее и ниже Шелкова. Светлые прямые волосы его, что были до шеи, немного даже поблескивали от напористого солнечного света, пробравшегося в столярную через окно. Этот паренек оттачивал топор. Вначале он поднял голову на Николая, но спустя несколько секунд опустил ее, наверняка, подумав о том, что приход Шелкова – это не его забота. Еще один рабочий, тоже внешне походящий на возраст Николая, отбивал деревянный колышек, что был встроен в доску, очевидно, переделывая незадавшуюся работу. Вид у сего человека был весьма огорченный и скучный, и это бросалось в глаза. Работая молотом, он издавал такие звуки, что были схожи с рычанием волка или злющего пса, что уже выделяло его из всех и даже несколько отталкивало. И еще одним человеком, что участвовал в сей интереснейшей и очень трудной работе, был мальчишка четырнадцати-пятнадцати лет. Глаза его были опущены, а кончик носа слегка красноват. Взлохмаченные спутанные волосы его так и колыхались в разные стороны, когда он аккуратно и внимательно «разрезал» топором огромную доску. Видно было, что работа шла у него не особо легко, но создавалось впечатление, что выполняет он ее качественно. И Николаю тогда показалось, что из этого самого молодого работника получился бы замечательный танцор, поскольку он так четко и как-то даже красиво двигался в такт своим нелегким движениям.

Но вскоре, оставив обзорное изучение работников, Николай решил, что пора бы уже перейти к самой сути его визита в мастерскую.

– Кхм, прошу прощения, господа, – начал было Шелков. – А не требуется ли вам сюда еще рабочий? Смею вот себя предложить.

– Еще рабочий? – риторически переспросил пожилой мужчина за пилой. По голосу его можно было сделать вывод, что он находится в весьма хорошем и приветливом расположении. Щеки его были несколько красноваты от усердных трудов. – Это неплохо было бы, конечно. Ее, работы-то, много у нас, а рук не хватает, а так, если еще быстрее управлялись бы, то и прибыль была б. Ну а кто ж в здравом уме-то от прибыли нос воротить станет?

Николай еще раз окинул взглядом всё помещение и, поняв, что рабочая сила действительно находится здесь в недостаче, поскольку два столярных верстака были никем не заняты, уверенно произнес:

– Очень хорошо, господин милейший… Вижу, что действительно мастеров маловато у вас… Тогда я готов приступить к работе хоть сегодня.

– Давай-ка еще поговорим с тобою малость. Идем-идем. – Пожилой мужчина отложил свою пилу и подошел к Николаю, взяв его за руку, отвел его поближе к углу мастерской. Мужичок был пониже Николая, и ему приходилось несколько задирать обросшую голову вверх, чтобы видеть лицо собеседника во время разговора.

– Ну ты расскажи, кто ты вообще, откуда, почему именно сюда пришел? Где столярному мастерству обучался? – мужчина, попутно расспрашивая Шелкова, осматривал его, и по выражению лица рабочего Николай тут же сделал вывод, что он не воспринимался тут с особым уважением, которое подобает персоне купеческого сословия. К тому же мужичок этот, видно было, воспринимал Шелкова как какого-то парнишку-замухрышку, который никуда дальше хлеба и новых сапог не глядит. И теперь Николая это действительно задело, поскольку он просто устал уже от сего отношения к себе и от этих всех «высоких взглядов», и решил рассказать вкратце о себе все, как было на самом деле:

– Зовут меня Николай Геннадиевич Шелков. В Петербурге я недавно совсем. Хотя несколько лет назад обучался здесь в престижной академии для юношей. Мой отец, Геннадий Потапович, был многим известным купцом. Было у нас свое прекрасное имение с некоторым количеством, полагаю, не стоит вдаваться в подробности, душ крестьян и довольно-таки прилично нажитым хозяйством. Я собирался пойти по стопам отца и тоже заниматься купечеством, но вышло так, что имение наше погорело, а вместе с ним и все наше нажитое имущество, и родители мои, – Николай прервался на минутную паузу, поскольку каждое воспоминание о родителях, пусть даже мимолетное, изрядно резало ему сердце, а затем продолжил: – Теперь же прибыл я в Петербург к родственнику единственному моему, чтобы встать здесь на ноги, а потом, как Бог позволит, может, и вернусь к купечеству я.

Слушающий его столяр внимательно обмозговал весь краткий рассказ Шелкова у себя в сознании, иногда делая рваные кивки головой.

– Что ж… Ну… – мужик несколько замешкался, и было видно, что о чем-то внимательно размышлял. Он вновь поднял голову на Николая и заговорил, казалось, еще мягче, чем было это ранее: – Если уж Господь привел тебя сюда, то работай, прогонять не стану, тем более, как я сказал уже, рабочие нужны мне. – Этот мужчина, по всей видимости, был здесь самым главным. – Люди вот у меня тут работают уже. – Указал он на тех троих рабочих. – Они тебе все растолкуют да покажут, если надо будет – научат. Не стесняйся, обращайся к ним за советом, коли что. А заработок я выдавать буду раз в месяц тебе, рублей двадцать получать будешь, коли работа твоя пойдет хорошо и угодно. Ну а там уж посмотрим… Как жизнь твоя дале будет разворачиваться. Может, и взлетишь из грязи в положенные тебе князи.

– Хорошо, я согласен с таковыми условиями, да только обращаться к вам скажите как, – вопрошающе посмотрел на мужичка Николай.

– Звать меня Осип Евгеньевич, это сын мой, – указал он на оттачивающего топор паренька, – Звать Мирон. Тот, что с молотком, – Иван, а этот малой – это Сашка, он у нас в учениках, хотя работает усерднее этих двух лодырей вместе взятых. Молодец каков, в отличие от этих. – Мужик бросил добрый взгляд на Мирона и Ивана, на что они лишь единовременно подкатили глаза. Притом Мирон вновь продолжил заниматься своим делом, Иван же принялся пилить тяжелым взглядом Николая.

– Если, как ты говоришь, к работе можешь хоть сегодня приступить, то начинай, что уж. Вот нам все те ножички за сегодня отточить надобно. – Рукой указал мужичок Николаю на лежащие ножи. Рядом с ножами находились и топоры.

– Что ж, ему, может, еще и матрешек вырезать дать?! – насмешливым голосом произнес Иван. – Как бы в первый день не перетрудился… У нас вон Сашка, трудяга уже какой, в четырнадцать лет. А этот что… Пускай вон сам столы делает! А то зачем он нам тут такой нужен?!

– Мне нетрудно и к работе потяжелее приступить. Тем более если Ивана это так заботит. Впрочем, желаю я сего вовсе не поэтому, а потому что сам не испытываю тягости от более тяжелой работы, – спокойно обратился Николай к Осипу Евгеньевичу, хотя тон Ивана ему нисколько не понравился. Но Шелков решил пока не уделять этому «соработничку» внимания, тем более что он его и не заслуживал.

– Что я сказал – делай пока, Николай. А ты, Иван, попридержи язык свой да лучше колышки вколачивай, тьфу, лодырь! – тихо произнес Осип Евгеньевич и, не увидев язвительной гримасы Ивана, повернулся к нему спиной и направился к выходу. – Я собирался сегодня идти договариваться с человеком одним по поводу мебели, сделанной нами. Если все пройдет благополучно, то, возможно, в конце этого месяца каждый из вас получит чуть более положенного. Так что работаем, пареньки, работаем! – Он, улыбаясь, подмигнул рабочим и вышел из мастерской.

Сразу наступило какое-то неловкое молчание.

Николай последовал к одному из свободных столярных верстаков, рядом с коим как раз ожидали его ножи. Молча он взял нож и принялся аккуратно оттачивать его.

– У тебя что, с ушами проблемы, «милейший»? – давящим и издевательским голосом обратился к нему Иван и бесцеремонно шмыгнул.

– Что ты прицепился ко мне, Иван? Что у тебя, голова болеть будет, если я поработаю здесь какое-то время? Занимайся своим делом, а от меня отцепись! Что привязался-то ко мне?! – уже раздраженно спросил его Николай, намереваясь сейчас напрямую разрешить это непонятное к себе отношение Ивана, вызванное невесть чем.

Иван, очевидно, не привыкший к таким, ставящим на место, речам, сделал какой-то даже заинтересованный этой ситуацией вид.

– А я, кажется, сказал тебе, что столы нам надобно сделать. Ты, видать, настолько дурак, что не понял меня?! – Иван почти перешел на крик и приблизился к Шелкову. Николай почти равнодушно взглянул на него.

Все остальные просто уставились на них двоих. Они тоже были увлечены сей курьезной ситуацией и с хорошо выработанным терпением ожидали, что же будет дальше.

– Я буду делать ту работу, которой мне велел заниматься Осип Евгеньевич, а ты попридержи коней своих, иначе пожалеешь, – еле сдерживая себя, чтобы не шарахнуть это бестактное хамоватое существо, прорычал Николай. Однако внешне он продолжал демонстрировать спокойствие.

– Ах, вон оно как! «Пожалею», говоришь?! – теперь уже крича, обратился к нему Иван и схватил Шелкова за ворот, не давая ему работать. – Запомни, щенок бродячий, не старик этот главный здесь, а я! Я! И выполнять здесь мои приказы надо, а не его! Подохнет он, и я заведовать этой дрянной столярной буду! Я и никто больше! – Лицо Ивана сделалось сильно красным и напряженным. В глазах горела злоба и ненависть, казалось, не только к новому рабочему, но и к пожилому хозяину мастерской. Своим озлобленным взглядом, он будто пытался вонзить в Николая страх, с силой сжимая руки на вороте Шелкова.

Николай, будучи от рождения своего человеком, не терпящим, когда кто-либо пускает в ход кулаки, поскольку даже и крестьян своих в семье его не били, а также будучи достаточно крепкого телосложения, смог за несколько секунд собрать все свое недовольство касательно бессовестных выходок этого наглеца, схватившего его сейчас за грудки, и со всей силы дал ему головою в нос, попутно высвободившись из его рук и зарядив ему коленом в голову. Иван, очевидно, не ожидавший, что какой-то там новичок может ответить ему, был совсем не готов к этим ударам, а потому даже не попытался от них закрыться. Он протяжно застонал и то и дело принялся хвататься за ушибленные Николаем места. Однако злоба в глазах его, подобно скатывающемуся с горы снежному кому, начала только расти, хотя, казалось бы, куда уж больше.

– Ты пожалеешь, выдрин сын! Стерва! Пожалеешь, скотина! Я тебе этими же ножами печенки вырежу! – очень медленным, полным ненависти голосом произнес Иван, как бы ощупывая каждую букву своего слова. Николай же продолжал внешне оставаться равнодушным, только лишь зрачки его сильно расширились от ярости.

– Ладно, пойдем, пойдем сейчас, Иван, – уговаривал его подошедший Мирон. – Хватит с тебя на сегодня, завтра уже разберешься со всем.

– Замолкни, Мирошка, и сядь, где сидел! А то и ты у меня сейчас получишь! – не унимался Иван.

– Да хватит уж, Иван, полно тебе, – присоединился к Мирону и Сашка.

– Все же печенки-то я тебе вырежу, щенок! – продолжал рычать на Николая кипящий, как паровоз первого класса, Иван.

Двое рабочих, Мирон и Сашка, принялись уводить Ивана из мастерской, хоть он и делал некоторые попытки вырваться и попытаться расквитаться с Николаем, все же скоро они куда-то увели его.

Николай протяжно выдохнул. Он тут же приложил все свои душевные силы, чтобы как можно быстрее позабыть сию ситуацию, и, будто бы и не с ним это произошло несколько секунд назад, принялся оттачивать ножички и топоры. Работу свою он выполнял медленно и сосредоточенно, полностью погружаясь в процесс и уже собо не рассуждая о его результате. Тем не менее ножички и топорики получались очень даже остренькие. Аккуратно и не спеша выполняя свою работу, Николай не заметил, как в мастерскую вошла краснощекая девица примерно его возраста. Рыжие волнистые локоны ее были небрежно разбросаны по плечам и даже в некоторых местах спутаны.

Она тут же бросила на него пожирающий, заинтересованный взгляд и села на табурет у входа, положив деловито ногу на ногу. Иногда она принималась раскачиваться на этом табурете, как бы скучая, ожидая, что оттачивающий инструменты мастер решит ее немного развлечь.

Работал же Николай тогда усердно и внимательно, а потому обратить внимание свое на пришедшую смог только спустя достаточное количество времени, после ее чихания. Чихнула она от летающей по мастерской пыли или же наигранно, для привлечения внимания – Николай тогда не особо сообразил.

– Барышня? Как вы?.. – едва прикрывая свое смущение, произнес Шелков. Он тут же окинул взглядом пришедшую незнакомку от локон на голове до красных туфелек на ногах и сразу отметил, что внешность ее была очень даже необычна и крайне привлекательна. Шелков особо ни с кем, кроме Дуняши, не общался из лиц женского пола, что были его возраста, даже когда жил в своем особняке, и то Дуняша была значительно младше него. Считал он главным занятием для себя тогда – учение купеческому делу, а после этого можно было уже и уделять внимание девкам. Впрочем, наверняка бы, при таком раскладе, его в скором времени женили, поэтому касательно этого Шелков не беспокоился. Тем не менее в частых грезах своих он все же предавался мечтаниям о прекрасной, верной и самой настоящей любви и о женской красоте. Однако считал он, что все любовные чувства и порывы души ожидают его еще впереди. А потому в реальности не уделял этому никакого внимания. Сейчас же он несколько потерялся и даже не особо понимал, как говорить, чтобы не выглядеть смешным.

– Не ожидал вас здесь увидеть… Что надобно вам, милейшая? – Шелков попытался сделать серьезный вид.

Рыжеволосая тут же ласково заулыбалась и, встав с табурета, как-то прищуриваясь, начала приближаться к Шелкову. Бежевое платьишко ее замечательно соотносилось с цветом локонов, и это еще более придавало сей особе привлекательности.

– Ничего мне не надобно, так просто зашла поглядеть, кого это дядя Осип к себе в работнички взял, – она словно пела или же будто насмехалась, возможно, у нее была такая манера разговора – этого Николай не мог понять. – Ну и кто это тут у нас такой?

– Ну вот меня и взял. Если вам так это интересно. – Шелков продолжил заниматься своим делом. Он совсем не желал казаться деревенским простаком, а потому решил сделать вид, что для того, чтобы заинтересовать его, мало рыжих развевающихся волос, красивого нежного платья и прелестного ухмыляющегося личика.

– Ну а зовут-то тебя как, работничек? – иронично улыбаясь и не сводя глаз с Николая, поинтересовалась незнакомка.

– Интересно-то все вам, милейшая, да только не та ли самая вы любопытная Варвара, которой на базаре оторвали нос за ее любопытство? – Николай решил принять участие в этой кокетливой игре, теперь он тоже несколько иронично улыбался, при этом продолжая выполнять свою работу.

– Коли уж я «Варвара», то ты у нас кто? Филя-простофиля? – она громко рассмеялась. Ее смех был подобен шумящей на ветру листве лесных деревьев.

– Ох, и озорница же ты, милейшая. Хоть на ярмарку тебя – народ веселить. – Николай продолжал внимательно следить за своей работой, но теперь гораздо чаще бросал взгляд в сторону этой рыжекудрой чудницы. Сам же для себя он отмечал, что она вполне симпатична ему и даже забавляет его, но все же продолжал ожидать чего-то более глубокого.

– Ладно уж, чего честное имя утаивать. Николаем меня зовут.

– О-у-у! – пропела девка. – Получается, ты у нас Николка – красная свеколка! – она вновь рассмеялась.

– Ишь ты, какая резвая-то. Женщин это красит, конечно же.

– Ой, ха-ха-ха! – вновь рассмеялась она на слова Николая и подпрыгнула настолько близко к нему, что на шее и щеках его прекрасно и тонко чувствовалось ее быстрое сбивчивое дыхание. Рыжеволосая вновь очаровательно улыбнулась.

– Ладно уж тебе, брось работу свою. Наработаешься еще за жизнь всю. – Она позволила себе положить свои розовые тонкие ручки на руки Николая, тем самым принуждая его положить инструменты. – Если хочешь – возьми меня на руки и поцелуй, а?

Она сделала наигранно невинные глазки, как маленькая девочка, просящая у взрослого конфету.

– Если хочу… А если не хочу? – Шелков был несколько удивлен столь быстрому повороту событий, да и «особа сия», только что показавшая все свои намерения и «внутренний мир свой», мгновенно начала терять интерес в глазах Николая.

– Ах, вот ты какой?! – Она обижено надула пухлые губки.

– Вот такой вот я, да. – ухмыляясь, ответил Николай, радуясь тому, что теперь он может руководить сим водевильным процессом.

– Ну ничего, я тебе вот сейчас покажу! – Она, смеясь и все еще, как малое дитя, подпрыгивая, начала щекотать Николая. Это уже был второй случай за день, когда с Николаем попытались расквитаться за неугодное поведение его. Однако ситуация с озорной девицей ему нравилась гораздо больше, чем неприязненная ссора с Иваном.

Шелков так же, как и эта незнакомка, посмеивался, но все же по-доброму, чтобы не оскорбить легкомысленную шутницу, пытался несколько оттолкнуть ее, возмущенно с улыбкой говоря: «Эй, вы, барышня, прекратите!», «А, ну!», «Сейчас за нос укушу ведь!». Она же лишь сильнее продолжала его щекотать.

И оба они смеялись, однако каждый воспринимал ситуацию, впрочем, как и друг друга, несколько по-разному. Казалось им тогда, что только они одни есть на этом свете, и никакой боли, тяготения и проблем не существует для них.

Если бы не вошедший в мастерскую Иван с теми же рабочими, что и уводили его, возможно, эта шебутная девица взяла бы свое, и, скорее всего, Николай бы уже не устоял перед этим легкодоступным смехом, этими прыгающими распущенными рыжими волосами и чрезмерно пухлыми накрашенными губами. Однако при виде разъяренного, суть оскаленного волка, нацелившегося на двух невинных зайчишек, Ивана, они остановились, и девка даже как-то резко отстранилась от Шелкова и опустила свои совсем недавно еще горящие глаза. Николай сделал непонимающий вид.

– Что это ты, Фроська, совсем стыд потеряла?! – сурово воскликнул Иван, злостно глядя на смутившуюся рыжую незнакомку. Николай заметил, как она непроизвольно начала дрожать и изрядно бледнеть.

– Ничего… Это просто… Он сам начал заигрывать со мною, пристал тут, видите ли, белобрысый. – Она переминалась с ноги на ногу и перебирала своими тонкими пальчиками завитые от природы «лисьи» пряди.

– Жизнь тебя научит, как на чужое зариться! – полный гнева, прорычал Иван Николаю. – Если еще раз увижу, что ты перед ним бедрами виляешь, то я ни то, что поколочу тебя, так что места живого не останется, а вот этим топором тебе голову отрублю и скормлю ее голодным дворнягам! – прошипел Иван своей, по всей видимости, «возлюбленной».

Она же только больше опустила голову и сильно прикусила нижнюю губу. Дрожь в ее теле усиливалась. От былой женской дерзости не осталось и следа, и выглядела она теперь как загнанный в угол злым волком беспомощный зайчонок.

– О-о-о, Фроська здесь, – спокойно произнес Осип Евгеньевич, появившись в мастерской. – Давненько не видал тебя, уж подумывал, не вышла ли замуж в конце концов.

– Я уже уходить собираюсь, дядя Осип, – тихо, все еще не поднимая очей, проговорила рыжеволосая.

– А чего же? Вон, тут у нас работничек новенький, присмотрись-ка, всяко лучше твоего бездаря-то будет, – шутливо произнес Осип Евгеньевич, не подозревая, что только тем самым усугубил и без того скверную ситуацию.

Жесткий и едва выносимый звериный взгляд тут же прошелся по Николаю и будто пронзил его насквозь.

– Я пойду-пойду, Осип Евгеньевич, – едва унимая дрожь в голосе, произнесла Ефросинья и быстро направилась к выходу, если бы ее тут же не схватил Иван, не давая уйти так легко. Она лишь тихо ойкнула и как вкопанная остановилась.

– Чего это у вас тут такое происходит? – теперь уже настороженно произнес пожилой столяр.

– Сами уж разберемся, хозяин, – отпустив Ефросинью, протяжно проговорил Иван, все так же сверля взглядом Шелкова.

Николай же не уступал противнику в этой немой схватке и так же уперто вглядывался в Ивана, давая понять, что совсем не боится его, а даже и наоборот, еще сильнее ответить ему может.

– «Любите друг друга» – заповедь нам свыше дана, ребятки. «Любите друг друга» – опасаясь чего-то жуткого, попытался разрядить ситуацию Осип Евгеньевич. Он, очевидно, начал смутно догадываться о том, что произошло во время его отсутствия.

– Есть также заповедь: «Не желай ничего ближнего своего: ни дома его, ни жены его…» – последнее Иван выделил особым тоном.

– Кто на твое посягает здесь?! – не выдержав, почти вскричал Шелков. – Она сама пришла сюда, смеяться начала, шутить. Я подумал, что просто по натуре девка веселая, вот и тоже развеселился с нею. Откуда знать мне было, что твоя это невеста… Или кто она там тебе.

– Он еще мне тут чистеньким из воды выползти решил! – Иван направился к Николаю. – Сейчас я тебе устрою, щенок писклявый!

Иван попытался ударить его кулаком в голову, однако Шелков моментально и очень вовремя увернулся и, перехватив руку его, двинул ему кулаком в грудь. Иван тут же закашлялся, но тем не менее попытался еще ударить его ногой, и у него это все-таки вышло, но не настолько сильно, как хотелось бы.

– Так, хлопцы, а ну-ка прекратили, иначе всех повыгоняю из мастерской своей! Ладно, будет-будет вам! – Осип Евгеньевич старался казаться строгим, он подлетел к Ивану и Николаю и принялся разнимать их. Кое-как смог он утихомирить обоих, к тому же Ивана вновь начали оттаскивать Мирон и Сашка. Эти двое работников, по всей видимости, особо не хотели ни во что ввязываться, но очевидный страх нарастающей беды заставлял их вмешиваться в последние оказии.

– Учти, мерзавец, наш разговор еще не окончен! – немного хриплым голосом прокричал Иван.

– Иди уже, Иван, отработал ты сегодня, отдохни уж, – едва отдышавшись, велел ему Осип Евгеньевич, которому тоже невольно досталось во время драки.

– Учти, мерзавец, учти… Если только увижу тебя еще раз – прибью! – грозился Николаю Иван уходя. Он грубо схватил свою Ефросинью за талию и куда-то потащил, выходя из мастерской. Она лишь пыталась всеми силами поспевать за ним, чтобы создавать ложную видимость, будто она сама по доброй воле уходит с Иваном, однако у нее это не очень-то получалось. Да и все, собственно, видели и так ее страх перед ним.

– Пойдите проследите, как бы он там ее не удушил, – садясь и все еще временами тяжело дыша, проговорил пожилой столяр, обращаясь к своему сыну и Сашке. – А то совсем ведь пропадет девка…

У Мирона, как и у соратника его, был уже весьма раздраженный вид, тем не менее они не стали перечить Осипу Евгеньевичу и таки ушли вслед за Иваном и его рыжекудрой подругой, бросив напоследок недобрые взгляды на Николая. Шелков же просто в ответ посмотрел на них, давая понять, что все их беспричинное недовольство он видит.

– Я вот вам ножички почти все отточил уже, – совсем как ни в чем не бывало заговорил Николай со своим новым хозяином, указывая на острые ножи. – Топоры вот тоже начал уже.

– Ты погоди, что произошло-то здесь, ответь мне для начала, – Осип Евгеньевич внимательно и требовательно уставился на Николая.

– И мне бы хотелось понять, что это только что было, Осип Евгеньевич.

– А что было-то?

– Люди ваши ушли после того, как… После того, как мы малость с этим Иваном повздорили. Потом пришла эта… Девица… Начала шутить, смеяться, в общем… Толком и не понял вначале намерений ее… Нет, она, конечно, красивая, такая румяненькая, веселенькая, добренькая вроде бы. Да не нравится мне, хоть убей, когда девка сама на шею вешается… А тут еще и обозначилось, что она Иваном занята. – Николай махнул рукой и принялся перебирать отточенные ножи.

– Почему же Иван-то так обозлился, оскалился на тебя… Ведь еще до этого случая с Фроськой.

– От того, что честолюбие я его задел, да самовозношение на землю приопустил. – Николай Шелков сделал несколько деловитый вид. – Он считал себя здесь самым главным, бьюсь об заклад, что и Мирон ваш, и Саша этот малой беспрекословно выполняют каждый его приказ, покуда вас нет, и все только для того, чтобы он смог самоутвердиться, почувствовать царьком себя. А я не такой! Я сразу, когда ушли вы и он начал подначивать меня, на место поставил его.

– Ребята-то складные у меня, все причем, – даже как-то грустно произнес Осип Евгеньевич. – И Мирошка мой не бесхарактерный парень, не бесхарактерный. Все они и трудяги, и мужички, и молодцы, да и ты вон молодец какой. – Потом Осип Евгеньевич резко перешел на совсем другую тему: – Вот и договорился я уже теперь точно… Барин один мебель купить у нас решил в новый дом сына своего. Сын-то женится вот уж скоро совсем. Так сказать, подарок отцовский молодым будет. Так вот, когда обговаривали мы все нюансы с заказчиком, так я ни на секунду не дал сомнению в сердце мое пролезть, что не сможете вы, ребятки, ничего в срок… Что мы не сможем… Ну… Вместе мы… Короче, знал я наперед уже, что все сложится. А ведь такие заказы редко к нам в «деревенскую нашу столяшницу» прилетают.

– Есть, конечно, в ваших словах светлая доля… Однако, к сожалению великому, сомневаюсь, что смог бы я сработаться, пожалуй, с этим Иваном.

– Смог бы, а вернее, сможешь. Тебе деньги-то нужны ведь. А как я уже сказал: ежели все гладенько выйдет, то и сверх положенной суммы каждый из вас получит. Ну, будешь работать? – Осип Евгеньевич приветливо подмигнул Николаю.

– Уж буду, куда я денусь, – ласково улыбаясь ему, ответил Николай.

– Ну вот и славно, купчик, славно… – Осип Евгеньевич встал и одобрительно посмотрел на Николая. Покрасневшие щеки пожилого столяра, приобретшие еще более алый цвет от недавней взбучки, казались какими-то по-своему милыми и мягкими. – Сашка с Мироном поди этого быка успокаивают. Тьфу, ты. И что же ты злым-то таким теперь всю жизнь будешь? – себе под нос говорил Осип Евгеньевич, расхаживая по мастерской.

– Кажется, он таким и на свет родился, – усмехаясь, проговорил Николай.

– Перестань-перестань, не надо так говорить! – погрозил ему пальцем Осип Евгеньевич. – Не знаешь ты многого о нем, потому и мыслишь так. Не знаешь многого… Я вон всю жизнь свою, можно сказать, на улице, где мастерская эта стоит, прожил. Помню отродясь Ивана этого. Потрепала его жизнь, хорошенько так потрепала. – Осип Евгеньевич резко остановился и посмотрел в глаза Шелкову. – А вернее, не жизнь, а люди всякие нехорошие. Народ-то у нас скор на уничтожение…

И они проговорили еще какое-то время об Иване, о жизни Николая и о мастерской Осипа Евгеньевича. Рассказал преклонных лет столяр Николаю немного о себе, что жена его умерла давно от чахотки, что Мирона – единственного дитятько своего – сам вырастил и обучил всему, что знал да умел. Рассказал, что желает по исходу своему в мир иной мастерскую на Мирона оставить. Да только, признался Николаю Осип Евгеньевич, что беспокоится он том, сможет ли Мирошка его полным хозяином да на все руки мастером твердо быть. После рассказал он многое Николаю о неприятном его соратничке – Иване. После сего повествования Осипа Евгеньевича Николай весь оставшийся день и вечер провел в раздумьях об этом человеке. Взамен же Шелков рассказал столяру еще несколько подробностей о своей прошлой жизни. Осип Евгеньевич слушал его внимательно и даже с некоей грустью, и все повторял: «На все воля Божья, на все воля Божья…»

Как только на больших часах в столярной тоненькие стрелки показали половину пятого вечера, пожилой мастер отпустил Николая домой, тем более что первый день у Шелкова и так уже был весьма насыщенным, поэтому Осип Евгеньевич решил отправить своего нового работника пораньше.

– Иди отоспись хорошенько, отдохни после такового тяжелого первого дня, и завтра давай, примыкай к нашей малой артели. – ласково проговорил Шелкову Осип Евгеньевич на прощание.

Обычно распускал он мастеров часов в семь или даже позже, если чересчур много работы было.

– Ты еще лучше дом построишь, чем был у тебя, Николай Геннадиевич, – прошептал столяр, провожая взглядом Николая, однако Шелков уже слов его не услышал.

Ало-золотистое солнце еще бодрствовало на безоблачном полотне неба, и Николай, возвращаясь во временную квартиру свою, питал большое желание задержаться на какой-нибудь из петербургских улочек. Тем более что сейчас весь город для него выглядел как нельзя приветливо и благодатно, к тому же в голове его возродилось много светлых, подобно этому прекрасному яркому солнцу, воспоминаний о жизни своей в одной из академий Петербурга. Посему, решил он ненадолго задержаться, хоть и не рассчитывал на то, что кто-то там собирается его ждать или беспокоится о нем. Тогда решение о меланхолической прогулке тут же было приведено в исполнение.

Когда он еще около полутора часов побродил по приятным сердцу и глазам улочкам, то решил-таки наконец вернуться во «временный дом свой», поскольку желудок его уже изрядно начал стенать от ноющего голода. А ведь если бы не эти ничтожные людские потребности, пожалуй, он мог бы и не возвращаться вовсе.

Вошел Николай в квартиру так же бесшумно, во всяком случае так казалось ему, как и вышел утром. Горничная, находящаяся на крохотном балкончике, тут же услышала его и сделала вывод, что это несомненно Николай, поскольку Владимир Потапович никогда так рано не возвращался.

– Я уж думала, покинул нас его величество, – язвительно пробубнила развешивающая белье Аннушка. Голос ее был все таким же режущим.

– Уж не покину так скоро, не дождетесь, – прорычал Шелков и тут же прикусил себя за язык, жалея о сорвавшихся словах и опасаясь того, что они сейчас только больше разозлят ворчливую кухарку.

Аннушка, вся грязная и растрепанная, вышла с балкона.

Желтоватое нынешнее платье ее выглядело еще более омерзительно, чем вчерашнее серое. Да и впрочем весь неухоженный внешний вид ее у брезгливого человека непременно бы вызвал тошноту. Она лишь недовольно посмотрела на Николая, но, благо, ничего отвечать на фразу его не стала. Он мысленно выдохнул и дал себе слово больше уж не побуждать эту женщину на стычку.

– Раз уж, чувствую я по запаху, супца ты сварила, то не позволишь ли одну тарелочку съесть? – уже спокойно спросил Шелков, снимая обувь.

Кухарка все это время лишь внимательно всматривалась в Шелкова.

– А это супец-то всего лишь с яйцами да картофелем, на бульоне. Если барин изволит есть то, что едят простые люди… То уж пущай хлебает. А если не изволит – пущай идет туда, где из жалости, может, что-нить другое подкинут. Все равно ведь другим способом ты сейчас лучшей еды не получишь, – вновь съязвила Аннушка и, не глядя уж более на Николая, ушла к себе в комнату. Эти слова больно ударили в ранимое сердце Шелкова.

– Аннушка вот же… – буркнул Николай, поражаясь незаслуженной и не имеющей вообще места быть брани горничной. Все, что произошло с ним за последние дни, было для него диковинкой и неприятной неожиданностью. Не думал он, что столь холодно встретит его дядюшка; что придется ему тратить свои душевные и телесные силы в ответ на унижения и рукоприкладство; что придется ему спать, есть и мыться в позорных нездоровых условиях; что вдобавок ко всему все будут глядеть на него сверху вниз, да еще и большинство из окружения его не сможет уследить не то, что за внешним видом своим, но даже и за длиннющим и острым своим языком. Все это очень потрясало и печалило Шелкова. И он твердо осознавал, что ему определенно требуется немалое количество времени, чтобы свыкнуться со всем этим.

Недолго думая, он тут же отправился в кухню и, налив себе тарелочку ароматного супа и отрезав кусочек ржаного хлеба, он совершил свой поздний обед. Этот суп, хоть и несколько отличался от того сказочного супца, что готовила ему кухарка Аксинья, однако огромную долю насыщения Шелков смог все же извлечь из него. Быстро поев, он направился в свою комнату и, войдя туда, сразу же лег на кровать, отвернувшись к стене. Перед этим он плотно закрыл дверь, ужасно сожалея, что у нее не имеется засова.

Его голова была переполнена мыслями о рассказе Осипа Евгеньевича касательно жизни Ивана. В то время Николай просто лежал на своей кровати, обдумывая рассказ столяра. Поведал Шелкову пожилой мастер о том, что Иван этот происходил из семьи конюха. Его отец спился и помер, когда маленькому Иванушке не было и десяти годков. При жизни отца мальчик рос пугливым и забитым. Никакой отцовской ласки Иван никогда не знал, поскольку отец его, Савелий Парфенович, часто, особенно когда выпивал, изрядно мутузил и сына своего, и мать его, то есть жену свою. Потому на теле Ивана бесконечно можно было видеть красные полосы от розог и палок. Когда же Савелий Парфенович преставился, по рассказу Осипа Евгеньевича, к матери Ивана начал ходить портной, Дмитрий Федорович, который был хорошо известен чуть ли не всему Петербургу своей халатной, никому не угодной работой.

«Уж и не знаю, что она нашла в нем этакого распрекрасного… – удивлялся Осип Евгеньевич, – Неужели полюбила-то обманщика этого… И мало, что ли обижали ее… Тьфу, ты!». И этот же самый Дмитрий Федорович не оказал Ивану должной любви. Да и сомневался столяр, рассказывая сию историю Николаю, что даже мать Ивана так уж счастлива была со своим «новоизбранным». Что уж рассуждать об Иване. Злобен и безразличен он был к его существованию. Иной раз мог позволить себе дать пасынку оплеуху или подзатыльник, хоть и не имел на этого никакого родительского права. Постоянно высказывал матери Ивана, Аграфене Филипповне, недовольство о том, почему пацан в девять лет нигде не работает, неужели так и до старости собирается у мамки на шее сидеть. Мол, он, Дмитрий Федорович, чуть ли не с пеленок уже бегал по хозяевам, копейку на булку зарабатывал, а этот только дома все сидит в комнатушке своей да в какую-никакую школу шастает, и никакого прока от него нет.

– Зачем он такой и кому на этом свете нужен, коли и не работает, а рот открывает, мол кормите да поите, да пляшите предо мной? И ты все потакаешь ему да защищаешь подолом своим! – ворчал портной на Аграфену Филипповну в присутствии Ивана специально, чтобы тот слышал и впитывал в себя слова его.

– Да уж пущай поучится дитятко-то, успеет еще на работах-то спину изогнуть, – Аграфена Филипповна лишь прикрывала собою едва не плакавшего сына и как могла пыталась оправдать и защитить его.

– Вот такой бедный малый был он, – качал головой Осип Евгеньевич, рассказывая об Иване Николаю. – Что отец его был пьянчуга да изверг, что отчим – наглец да ханжа. Одна мать любила его и, как могла, защищала.

– А что же потом-то случилось? – заинтересованно спрашивал его Шелков.

– Любовь-от была между Грушкой да Митрием, или же просто от некого любить они уж начали там – этого я не знаю, – вздыхая продолжал Осип Евгеньевич. – Да только вскоре она на него и квартиру-то пожаловала свою. Хоть светлой души была бабенка-то, но глу-у-упая. А потом… Не знаю я толком, что там случилось у них… Может и Митрий как-то причастен к сему был, уж и не ведаю… Померла она, в общем. Вот померла днем одним, представляешь? Царствие ей Небесное! – Он перекрестился. – А ведь неплохая баба-то была, жалостливая такая. Мой-то Мирошка, как матери лишился рано, так тоже ласки к себе требовал. Ну а я что? Любил его, как мог, да ведь мать и нежность материнскую одно как заменить не могу я. Так вот она, Аграфена Филипповна, как, бывало, забежит к нам за какой-нибудь вещицею для быта, как возьмет Мирошку моего на колени и сидит с ним, что-то говорит ему, гладит, ласкает, жалеет его. Ее бы пожалел кто… Отмучилась она за жизнь за свою, ох, и отмучилась. Этот проходимец, Митрий, даже на гроб ей не поскупиться не соизволил, в мешке схоронили.

– Если умерла она, то получается, признанным хозяином квартиры этот Дмитрий стал? Ведь квартира-то на него записана. А с Иваном же что сделалось? – все не унимался с вопросами Николай.

– Жизнь его, Коленька, стала еще хуже. Выгнал его в первый же день после похорон этот Дмитрий Федорыч на улицу, дал только узелок с хлебом и солью, мол, иди живи как душе угодно, руки у тебя есть, ноги тоже – уж придумаешь, как прожить, если еще и голова к ним будет прилагаться. Ну и пустил его по миру, так сказать.

У Николая защипало в глазах, поскольку, возвращаясь мысленно к той беседе, он совсем не моргал, а просто лежал, несколько скукожившись, на своей пружинистой кровати, обдумывая известия, услышанные из уст Осипа Евгеньевича, при этом уставившись в одну точку на ободранной стене. В окно его уже чуть слабее светило вечернее заходящее солнце, однако, оно все еще продолжало умиротворять.

Когда же Шелков несколько раз проморгал, вздохнув, даже испытывая какую-то жалость к Ивану, начал он вновь погружаться в воспоминания. Прекрасно развитое воображение его позволяло ему отлично вырисовывать в разуме картины происходивших с Иваном событий буквально детально.

– Жилось ему тягостно-тягостно, – продолжал Осип Евгеньевич. – Пока что на время приютил к себе его один красильщик не задаром, конечно. Должен был Иван помощником ему во всем быть. Спал и ел он, разумеется, в каморке своей маленькой и темной. Но зато помимо бытовых работ отлично выучился он рисованию. Я и сам, в первую очередь его прошу разрисовать мебель да посуду, если требуется это, поскольку знаю, что с Иваном-то точно ничего не прогадаю. А вот ребята дворовые его обижали, тут уж нечего греха таить, обижали Иванушку. – Осип Евгеньевич частенько раскачивался на скрипучем табурете, полностью погружаясь в повествование свое.

– А как обижали? – интересовался Николай.

– Да бывало частенько, что сбегутся ребятишки-то паршивенькие все в одну кучу: и мальчишки, и девчонки, выследят его и давай мальчишки мутузить Ивашку, а девчонки-то стоят да хихикают. Натреплют его, бедолагу, он и ползет потом до дома весь разукрашенный синяками да ссадинами. Заступиться-то некому за него. Знали паршивцы эти, что никто их разгонять да бранить за делишки их не станет, – Качал обросшей головой Осип Евгеньевич. – А бывало, схватят его, бедолагу, и против воли поволокут к пруду, раскачают и бросют в воду, да всё смеются и смеются. Так, правда, он и плавать выучился. Эх… Все к лучшему, так сказать. Вот случай еще был: как-то борзого кобеля натравили на Ивашку, так бедный малой все пятки в кровь истер, пока удирал от него, но удрал ведь шустряк. Пес его лишь один-два раза цапнуть смог.

Николаю в тот момент сделалось невообразимо больно на душе. Вся злоба по отношению к Ивану словно испарилась, подобно дыму самого дорогого табака.

– Сколько всего пережил он ведь… Сколько прожил. Как уж тут не озлобиться, Николаюшка? – Все качал головой Осип Евгеньевич. – Уж ты-то, вижу, добрый человек, будь сочувственен к характеру его вспыльчивому, горячему, – глядя в глаза Шелкову, медленно говорил столяр.

И вот теперь, лежа на кровати, Николай никак не мог выкинуть у себя из головы этого всюду неприкаянного Ивана. Сердце его разрывалось от сожаления к нему. Теперь уже в разуме его пред ним стоял не злостный и наглый уличный парень, рычащий: «Я тебе все печенки вырежу!» – а обиженный, несчастный человек, который немо кричал: «Не виноват я в том, какой я, это люди меня таким сделали, а теперь же и осуждают за это!» Николай тяжело вздохнул.

«И как, однако, какие-то там люди, которые в будущем не встретятся никогда с человеком, могут навредить, сломать, испортить! И какое, какое они имеют право вот так брать и калечить эту безобидную на тот момент и беззащитную душу? Ведь они спокойно повеселятся, изобьют, выгонят и будут себе жить да поживать припеваючи! А этот несчастный, униженный и оскорбленный? Быть может вся жизнь его будет такой же безобразной и никчемной потом, как и поступки этих людишек. Он будет просто-напросто сломлен. Неужели никто из них не думает, не рассуждает об этом? А ежели рассуждают, то неужели хорошо им от мыслей сих и они для того это и делают, чтобы только на свете было как можно больше дрянных людей, поскольку плохими уже, в любом случае, являются они – сами обидчики. Какой кошмар! Какой кошмар и какая печаль!» – размышляя так, Николай еще долго вжимался в кровать, держась за голову, тяжело дышал и мял свою подушку от нахлынувших мыслей и эмоций.

Провалялся он так, на кровати своей, весь вечер, вышел только часов в десять, чтобы отужинать да быстренько помыться. Проходя мимо коморки горничной, дверь в которую была наполовину открыта, он неосознанно бросил туда мимолетный взгляд и обнаружил, что Аннушка уже крепко почивала на своей кровати, будучи одетой в ночное платье и спальный чепец. И это все при том, что хозяина квартиры, дядюшки Николая, еще не было.

Николай, видя как эта бестактная женщина протяжно посапывает, приоткрывая рот при каждом вдохе, тут же вспомнил, как люди, что прислуживали в имении у Шелковых, или же хоть какая-то часть людей сих, всегда дожидались, когда кто-то из уехавших хозяев вернется, чтобы встретить, а если возникнут просьбы у хозяев – услужить, и Шелкову тогда казалось это закономерным и само собой разумеющимся. И только сейчас он понял, глядя на спящую горничную, как сильно не ценил очевидной преданности и любезности своих крестьян. Не то чтобы он испытывал какое-то чувство пренебрежения или осуждения к Аннушке, однако, его несколько поражала ее нагловатость. И это касалось далеко не теперешнего случая. Он лишь являлся еще одним «запачканным» дополнением ко всем ее словам, действиям и бездействиям, кои Николай, к великому сожалению, был вынужден наблюдать ранее. Качнув головой при виде данной картины, он решил, что не его это заботы, и поспешил скорее отужинать и вымыться.

Владимир Потапович только-только к тому времени воротился в квартиру и, не говоря никому ни слова, завалился спать, плотно захлопнув за собою дверь. По всей видимости, ни обуви, ни легонького летнего пальто своего он в прихожей не снял и прошел в комнату свою в верхней одежде. Как ни странно, но на сей раз из комнатушки его не было слышно не то, что частого ворчания, но даже и просто тяжелых недовольных вздохов. Должно быть, у него выдался изрядно тяжелый день, и сейчас у Владимира Потаповича не было никаких сил даже для того, чтобы, по обыкновению своему, злиться; или же, напротив, день выдался как нельзя отлично, и он смог заработать побольше денег, хотя Николай даже толком не знал, где тот работает и как часто за работу (или же работы) сию можно получить деньги. Тем не менее отсутствие вспыльчивости вещало о том, что с дядюшкой определено что-то происходит. Впрочем, Николай за это короткое время проживания в квартире Владимира Потаповича настолько стал равнодушен к ее жильцам, что ему было совершенно безразлично, как там его дядюшка, что вообще происходит в его жизни.

«Ой, ну хоть вечер и ночь спокойно переживу», – подумал про себя Николай, возвращаясь в свою комнату из ванной. Он плотно закрыл за собою дверь, в очередной раз пожалев о том, что на ней нет никакого, даже самого маленького, крючочка, поскольку, будь на двери крючок, он бы непременно запирался в своей комнате от всего бытового мира, что царил в этой квартире, и, таким образом, был бы полностью уверенным, что никто не посмеет в любой момент нарушить его отрешенность и личное пространство. Но, к сожалению, крючка не было, однако Шелков уже начал серьезно подумывать о том, чтобы приделать его, тем более его навыки, быстро приобретаемые в столярной мастерской, позволяли это сделать, уже не отбив молотком пальцы.

Встал он в то же время, что и в прошлое утро, и, откушав тарелку манной каши, тут же отправился на свою работу. Ни с кем из домашних вновь он, к неописуемому счастью, не столкнулся. В какой-то момент показалось Шелкову, что не только он избегал всевозможного общения с ними, но и они всячески старались не встречаться с ним.

Дни медленно тянули земное время. От непривычки и внутреннего негодования, ощущались они Николаю более угнетающими и нескончаемыми, хоть он и всячески пытался погружаться в свое дело. Однако душа его все равно испытывала большие мучения, и, хоть в столярной мастерской он чувствовал себя несколько лучше, чем в квартире дядюшки, тяжесть отчужденной атмосферы здесь так и подталкивала его все бросить, перестать старательно выполнять эту нелегкую работу и просто уйти, куда глядели его молодые очи. Только очам глядеть было некуда, поскольку, бросив работу, мог вернуться он только лишь в квартиру к Владимиру Потаповичу и то, судя по словам дядюшки о нетерпении к содержанию лодырей, ненадолго. Посему разум его принуждал не идти на поводу у горячих чувств. Хоть порой Николаю этого очень хотелось.

Всю неделю Шелков работал в присутствии в мастерской Осипа Евгеньевича, посему Иван особо не трогал его. Да и вся эта неделя выдалась непомерно тягостной, ведь Николай пока не умел и мастерски распилить доску, чтобы потом еще минут десять не приходилось устранять всяких тонкостей, не говоря уже о том, чтобы самому сделать хотя бы маленькую скамеечку, кою малец Сашка мог сконструировать за одиннадцать минут. Тем не менее огромное усердие и желание как можно более сил перенести на свою работу, чтобы отвлечься от насущных негодований, подсобили ему в скорейшем приобретении столярных навыков в ходе самой работы. Даже Осип Евгеньевич, который вначале опасался предоставлять Шелкову в руки молоток с гвоздями, вскоре начал давать ему указания за работой на станке. Пожилой мастер даже несколько раз перед всеми рабочими поставил Николая в пример по тому, как человек, будучи не особо обученным в какой-либо деятельности, при упорстве своем достигнуть может всех навыков и отменных результатов в любом труде. Хотя, должно быть, он не понимал, что здесь больше не желание и упорство сыграли свою роль, хотя и они тоже у Николая имелись, а скорее то, что работа являлась для него хоть каким-то маяком и отпущением в данное время. Особо на похвалы Осипом Евгеньевичем в отношении Шелкова никто из рабочих не реагировал, а Иван и вовсе пытался-таки незаметно язвить и поддевать Николая. Впрочем, Шелков старался не обращать на него никакого внимания, тем более что ему и некогда это было делать. К тому же тот рассказ Осипа Евгеньевича об Иване, заставил Николая посмотреть на недруга своего с другой стороны и более снисходительно относиться теперь уже к нему. О чем Иван, разумеется, не ведал, и равнодушие Николая к его выходкам вызывало у него даже раздражение. Но дальше, чем какие-то насмешки, заходить он не смел, очевидно боялся того, что Осип Евгеньевич может выгнать его вовсе за скверное поведение. У подруги его, Фроськи, правда можно было заметить несколько синяков на руках и один на щеке, когда она приносила еду Ивану. Делала она это быстро и весьма стремительно, ни на кого не глядя, дабы не подстрекать своего избранника на новые страсти. По всей видимости, Иван все же поколотил ее после тех их шалостей с Николаем. Теперь же она приходила с повязанными лентой волосами и в более закрытом платье, очевидно, чтобы не вызывать у Ивана чувств ревности. Однако, он все равно как-то слишком сурово смотрел на нее, даже когда она просто шла. В разговорах постоянно был груб и ни разу не благодарил ее за то, что она приносит ему обед прямо в мастерскую. Она же вела себя всегда так, будто бы все, что происходит, – законное и обыденное следствие: ни на что не жаловалась и ничем не возмущалась. Была ли она зависима от Ивана, или же запугана, или же настолько любила его, что даже оставляла без внимания это скотское отношения его, Николай не знал. Шелков, впрочем, не обращал никакого внимания на мимолетные визиты этой рыжеволосой шутницы. Он даже не здоровался с ней и не глядел на нее совсем, чтобы точно убедить своего невольного недруга в том, что не претендует на его место, хоть Иван и злостно поглядывал в его сторону каждый раз, когда Фрося заявлялась в столярную. Николай списывал поведение недруга на то, что тот просто во времена выковывания нрава своего пребывал, в основном, среди злобных, эгоистичных и подлых людей и ничего, кроме грубости, зависти, неполноценности, приобрести не смог. Он не научился любить, поскольку мало кто любил его. Разве что мать, и то, которая не могла полномерно защитить Ивана от всего зла, что тогда сильно испортило ее сына. Поэтому Николай старался воспринимать Ивана как бедного, озлобленного, униженного человека, который все еще пытается доказать самому себе, что он чего-то в этой жизни стоит. Посему в большинстве случае, Николай спускал Ивану все его попытки упрочиться в себе. Шелкову это тоже давалось не без труда и не без частого внутреннего раздражения на недруга, которое он тоже отменно мог скрывать, хотя бы для того, чтобы не показывать Ивану, что тот как-то задевает его.

Как-то раз даже, когда в мастерской, не иначе как в очередное земное испытание для Шелкова, остались лишь Иван с Ефросиньей да Николай, Иван начал ругать свою девку за то, что она принесла ему слишком холодный и, по его пробе, кислый суп.

– Что это ты, дрянь, такой ледяной обед притащила?! Да от него даже у бродячих псин зубы сведет! – разгневанно и демонстративно, чтобы его словам внимала не только Ефросинья, но и Николай, на повышенных тонах возмущался Иван, оскаливая зубы, сам уподобляясь злому бродячему псу.

Николай в тот момент специально делал вид, что даже не слышит голоса Ивана, прибираясь на верстаке своем, однако внутри у него кипело нахлынувшее любопытство к продолжению ситуации и чувство жалости к Фросе. Вмешиваться, естественно, он не рассчитывал, но все же не терял бдительности на всякий случай.

Фроська тут же начала уверять «суженного своего», что суп готовила она сегодняшним утром и что, вероятно, от того, что погода сегодня прохладная стоит, он и остыл быстро, пока донесла она чугунок.

– Да я ж и сварила-то недавно его… – тихим голосом оправдывалась рыжеволосая, переминаясь с ноги на ногу, что уже давно вошло у нее в привычку. – Может кислый-то потому, что помидоры сильно разварились. Да и на улице-то сегодня прохладно, даже будто бы и холодно… Вот может… И… Подостыл…

Она уже стала трястись, как испуганный кролик, что даже как-то начало резать сердце Шелкову.

«Холод-то не на улице, а в душе у него…» – проговорил про себя Николай, продолжая наводить порядок на своем верстаке.

У Ивана от Фросиного дрожащего голоска и опущенных глазок только более загорелся в глазах гнев, и он, встав, схватил ее за шею, вероятно, еще и желая показать лишний раз Николаю, что бывает, когда что-то делается не в угоду ему.

– Ты, зараза, что стравить меня вздумала?! – будучи весь в ярости, кричал Иван, тряся побледневшую девку. – Думаешь, что если я подохну, то и квартирка моя, в которую я тебя впустил, тебе останется?!

Бледная, как утренний туман, Фроська испуганно мотала головой в разные стороны и громко кричала. За эти секунды, что Иван держал ее и, тряся, кричал, она всеми своими силами, что только были в худеньких еще не оправившихся от синячков ручонках, старалась оттолкнуть его от себя.

– Не дождешься! Поняла меня?! Не дождешься! – кричал Иван, поедая рыжеволосую взглядом.

Шелков тут же поспешил на помощь кричащей девице и ударил Ивана в челюсть, чтобы не считал он себя столь непобедимым, тем более что все «могущество» Ивана в присутствии Николая, как показывала реальность, всегда переставало превозносить его.

Ефросинья тут же отшатнулась и отбежала на безопасное для себя расстояние, догадываясь, что сейчас будет происходить.

Иван на столь оскорбительный для него поступок Николая, разумеется, не остановился и начал уже со всей силы и накопленной к парню злобы бить его.

– Убью! Что ты постоянно суешь свой нос не в свои дела, подонок?! – кричал он, нанося один удар за другим и теряя с каждым разом все более и более внутренний отчет своим действиям.

Шелков тоже не уступал бузотеру в рукоприкладстве и всеми силами пытался достойно отбивать и наносить ответные удары своему невольному недругу.

Вскоре Иван, должно быть, поняв, что Николай и на сей раз держится гораздо сильнее, чем он, решил повалить его на пол, чтобы затем быстро вскочить и уже таким образом добить своего горячего противника. Однако юркий и прыткий Шелков мгновенно вцепился в него и потянул Ивана за собою вниз, быстро оказавшись сверху, и принялся уже в таком положении мутузить его.

Все это сопровождалось громкими криками перепуганной Ефросиньи. Вскоре же Иван, возможно, от вновь нахлынувшего куража столкнул с себя Шелкова, и они оба начали кататься по полу, не желая сдаваться, да и уже толком не понимая, за что именно дерутся.

На крик Ефросиньи, который практически не смолкал, прибежали Осип Евгеньевич с Мироном и Сашкой. Пожилой мастер и двое рабочих отобедали в тот раз в трактире и только-только возвращались на работу свою. Подходя к столярной и услыхав девичий крик и какие-то странные звуки падающих предметов – ведь эти двое, пока дрались да катались по полу, совсем не замечали, что они задевают, что сбивают, а что сбрасывают, – за несколько секунд влетели в мастерскую, уже понимая, что там сейчас происходит.

Они сразу же принялись разнимать драчунов и даже выгонять Фроську, дабы она никого не провоцировала здесь от греха поодаль.

Атаковавших друг друга парней наконец смогли утихомирить и растащить по разным углам.

Пожилой мастер сам не на шутку испугался того, что эти двое драчливых петухов изрядно поколотили друг друга на сей раз, и как бы теперь не пришлось с лекарями дело иметь, а это значит, что есть и риск не успеть работу в срок завершить, если серьезные повреждения у рабочих оказаться могут, тогда с выручкой можно распрощаться.

Разняв дерущихся, Осип Евгеньевич велел Ивану идти к себе домой, мол, наработался он на сегодняшний день уже.

– Ступай, Иван, наделали вы тут делов, уж более вас одних точно в мастерской не оставлю, а коли еще буянить задумаете, тотчас вконец повыгоняю! – ворчал пожилой мастер, с недовольством глядя на вытирающего с лица кровь Ивана, который особо и не вслушивался в слова хозяина.

Весь потный, с мгновенно отекшим синяком на подбородке и кровью в некоторых местах на ладонях и лице, он тут же, горячась, зашагал прочь, всеми силами пытаясь скрыть боль в теле своем. У выхода из мастерской он остановился и, медленно развернувшись, проговорил:

– А вы угрозы эти приберегите для выродка этого, это он на меня первый бросился и бить начал, когда я с Фроськой разбирался по делу своему. В следующий раз точно подкараулю да убью его, если нос свой в дела мои совать будет!

И он, выпрямившись, вышел из мастерской, все еще наигранно демонстрируя всем, что практически не пострадал во время драки. Хотя все и без того прекрасно видели, что досталось ему не завидно.

Николая же усадили на табурет, и Осип Евгеньевич велел принести ему воды, чтобы отмыться от крови да освежиться наружно и внутренне. Мирон тут же принес ему глиняный кувшин, заполненный доверху прохладной водой.

– Э-ге, кувшина тут мало будет, давай таз вон тот неси сюды, да воды побольше набери, – указал пожилой мастер на лежащий под столом медный глубокий таз. – Скоро, видать, ты главарем-то станешь, ишь как ты его! – даже посмеиваясь, приговаривал Осип Евгеньевич, глядя на приходящего в себя после взбучки Николая.

– А я здесь ни на чье место не претендую, мне главное, чтобы работать спокойно давали да не то, что меня, но и людей, что рядом со мной находятся, не обижали. Уж не могу я равнодушно смотреть на то, как при мне живого человека, да еще и ни за что, обижают. – Он снял с себя рабочую рубаху, которую, казалось, не отмоет теперь и самое дорогое мыло, и принялся ей вытирать кровь с лица и тела своего.

– Ну вот и отвечай теперь за побуждения свои. Этот мир жесток нынче: никому не понравится, когда со своим благородством лезут, уж будь готов к тому, что хорошего человека рано или поздно и погубить захотят.

– За что же губить-то? За благородство?

– А Христа за что распяли? Ведь и Бога нашего за милосердие и любовь к нам к кресту пригвоздили. Терпи уж, коли человек ты Божий. Господь терпел и нам велел. Господи, помилуй нас грешных. – Осип Евгеньевич перекрестился, глядя на небо, через окно.

Кровь на лице Шелкова и многочисленные ссадины говорили о том, что и ему досталось знатно, но все же выглядел он несколько лучше Ивана.

Впоследствии Осип Евгеньевич ни за что не допускал оставить Николая с Иваном без своего присутствия.

«Еще поубивают друг друга», – качал головой пожилой мастер. Он, все последующие дни в мастерской, старался давать этим двум рабочим такие задания, чтобы они даже в мастерской находились на как можно более дальнем расстоянии друг от друга. Вначале Николаю было несколько непривычно работать таким образом, к тому же он постоянно ощущал себя маленьким мальчиком, который находится под строгим надзором у папеньки. Однако при определенных усилиях Шелков принудил себя относиться к этой ситуации с равнодушием.

Обычно Николаю было поручено распиливать и приколачивать в правом углу, где, как правило, хранились пилы да лежали молотки с гвоздями, а Ивану надлежало обрабатывать да оформлять – все подручные средства для сего находились в левом углу мастерской.

Ефросинья в столярную более не заявлялась. Быть может, сам Осип Евгеньевич сказал ей о том, чтобы не приходила во избежание очередных конфликтов, либо же Иван так хорошо намуштровал ее, что она теперь или по приказу его, или сама уже из-за страха своего не показывала там своего носа. Впрочем Николаю не было никакого дела до нее, и вся былая симпатия улетучилась еще тогда, когда она начала отнекиваться, что не докучала к нему вовсе.

Спокойны и протяжны были все дальнейшие дни. Во время своей работы в мастерской Шелков частенько погружался в мысли, иногда даже не замечая того, что он делает, работая механически. Однажды, задумавшись, он, правда, надрезал слегка пилой себе палец. Кровь, конечно, хлыстала порядочно, но шрам уже спустя три дня совсем исчез. Однако после сего случая Шелков начал гораздо внимательнее относиться в тому, что находится у него в руках во время его насущных, никому не известных дум. И все же чувства спокойствия и протяженности яро соперничали друг с другом в душе его.

Спокойствие Николаю придавало сил и наводило на многие нужные мысли, протяженность же эти силы изнашивала и все полезные мысли приводила к какой-то неопределенности. И это несколько утомляло Шелкова. Он часто маялся от мыслей о будущем и от некоего страха за дальнейшую жизнь свою, что тоже усердно пытался скрывать от окружающих, которым и так, казалось, нет до него никакого дела.

Однако все свое недоумение касательно настоящего и будущего, он старался заглушить усердной работой, и отчасти это у него получалось. За последние четыре дня он смог сделать двенадцать стульев, три стола и еще несколько деревянных игрушек. Что же касается того медвежонка, коего он однажды смастерил еще в своей мастерской и каким-то чудесным образом смог сохранить, то он всегда лежал у Николая под подушкой, и Шелков каждый вечер, ложась спать, засовывал руку под эту подушку, чтобы проверить, на месте ли он, поскольку казалось ему, что эта деревянная фигурка – единственная вещь, напоминающая ему о прошлой жизни его.

Подходила уже вторая неделя к концу, и мастера трудились в полную силу, дабы успеть всю запланированную работу в срок. За свое дело Шелков мог совсем не тревожиться, поскольку товары у него делались даже несколько наперед. Никто из мастеров Осипа Евгеньевича не успевал быстрее выделывать товар, чем Николай. А это рождало некую немую зависть к Шелкову особенно в сердце у Ивана.

Хотя о скользких отношениях Ивана с Николаем все как-то даже и позабыли, и уже не уделяли им столь неотрывного внимания. Иван, конечно, и теперь мог выкинуть какую-либо нелепую шутку касательно Шелкова, огрызнуться ему или съязвить, но все как-то относились к сему как к само собой разумеющемуся. Конечно, пускать в ход кулаки оба парня уже не смели, по большей части потому, что хозяин их всегда, как и обещал, находился в мастерской. Впрочем, даже на скользкие словечки Ивана Николай совсем уже научился не реагировать. Как и Мирон с Сашкой, которые тоже давно перестали усмехаться, слыша очередные издевки от Ивана. Если разве что только Осип Евгеньевич изредка мог поглядывать то на одного, то на второго, как бы для своего спокойствия.

Порой, когда в мастерской долгое время никто ничего не говорил, Осип Евгеньевич становился посередине и для того, чтобы разрядить обстановку, которая порядком начинала его самого угнетать, громко говорил:

– Какие у меня работнички – молодцы! Как хорошо трудятся сыночки мои! – И в это время дарил ласковый взгляд каждому трудящемуся, как бы стараясь передать всю свою благосклонность к подчиненным своим.

Шелков же находил подобные редкие выходки хозяина очень милыми и теплыми, и с удовольствием отвечал на его добрый взгляд своим спокойным, не менее благосклонным взглядом.

Мирон и Сашка почти ни о чем не беседовали с Николаем, могли лишь обратиться к нему, когда им что-то надобно было из инструментов, что лежали в его углу.

Временами Шелкову делалось очень тоскливо и одиноко на душе, и он даже хотел было заговорить с кем-нибудь, но его тут же останавливали опасения о непонимании, мысли о возможном насмехательстве и о том, что слова его могут показаться людям слишком глупыми, наивными, неинтересными и угнетающими, и он тут же бросал все свои душевные попытки начать разговор. А вскоре и вовсе его покинуло это желание.

Не то, что речь его казалась ему столь безнадежной, просто был уверен он, что все эти люди не поймут его полностью, а ему будет несколько тяжело понять их. Поэтому начал он как бы рассматривать их, изучая и делая собственные выводы о каждом находящемся с ним в столярной человеке. Он часто проводил сравнение себя с каждым из них по отдельности, и те выводы, что заключались у него в результате проведения этой сравнительной параллели, только лишь более представляли бессмысленным общение его с остальными рабочими. Где вырос он, а где они? Он вырос в достойном имении, где всё было-то у него и, грубо говоря, не на что жаловаться не доводилось. Получил он родительскую любовь, образование в академии и достаточное попечение. Они же выросли, должно быть все, на бедных Петербургских улочках. Закончили, дай Бог, какие-нибудь земские школы на окраине да и настоящей беспечности никогда и не знали.

Как размышляет он, а как размышляют они? Он смотрит на вещи глубоко, пытаясь найти истину где-то внутри. Задумывается обо всем на свете, из всего делает свои выводы и видит развитие свое в постоянном мышлении. Они же видят все поверхностно. Не хотят да и не могут уже, наверное, заставить себя смотреть на многое по иному, но вина это вовсе не их. Они живут той жизнью, которой вынуждены, покуда не представится хоть какой-то маленький шанс у них что-то изменить, чтобы жить лучше. Скажем, окажется у них даже от той самой выручки, предположить ежели, тысяч двадцать пять, то все равно каждый сам будет решать, на что и как их потратить. Можно ведь купить на эти деньги много еды, можно купить много водки, можно вложить их в какое-то свое дело, а можно копить на то же самое училище. И тогда уже каждое решение и жизнь последующая будут зависеть, разумеется, от их собственных решений и воли Бога. И, наконец, главный вопрос, коим задавался Шелков: к чему стремится он, а к чему стремятся они? Если бы не полностью сгоревшее имение Николая со всеми последующими эффектами, то также мог бы он допустить в разуме своем вопрос: «Какие возможности у него, а какие возможности в этой жизни есть у них?» И здесь тоже нельзя было полагаться только лишь на совесть этих людей, поскольку сына плотника никогда не возьмут в гимназию, где учатся сыны чиновников, а сыну конюха надобно копить деньги десятилетиями, чтобы смог купить он такой же особняк, что некогда был у Николая, да и получи он его сказочным образом, сумеет ли сохранить имение сие, управлять, если ранее таким вещам никто не мог и научить-то его?

Так или иначе Николай не решался заговаривать ни с кем, и все более и более замыкался в себе.

На последнем дне третьей недели усердной работы, когда тот самый господин, наконец, приехал, чтобы забрать товар свой, Осип Евгеньевич велел всем одеться как можно приличнее, чтобы встретить в таком виде покупателя с должным почтением. Еще он также требовал, чтобы все рабочие обязательно вымылись и были, кровь из носу, подпоясанные.

К большому счастью, одежда Николая, в которой он прибыл в Петербург, давно была постирана. Это были рубаха, штаны и пояс крестьянина Федора, который не стал требовать одежды назад, когда Шелков уезжал. Очевидно, он понимал, что у Николая и не было более ничего из одежды-то, чтобы переодеваться и возвращать ему его вещи. И хоть это было крестьянское одеяние, тем не менее выглядело оно гораздо приличнее тех лохмотьев, что швырнула ему однажды Аннушка.

Во время того, как рабочие пожаловавшего покупателя уносили новую мебель, господин этот, не стесняясь говорить как можно громче, сильно нахваливал Осипа Евгеньевича и один единственный раз уже в конце, перед уходом своим, поклонился всем остальным рабочим. Он даже не произнес ни единого слова, обращенного ко всем, а просто слегка махнул головой, даже не согнув и на пядь спины, хотя, казалось бы, куда ему, статному богатому образованному человеку, вести беседу с простыми рабочими – статус «опачкается».

Николая это даже немного задело, поскольку он считал, что своим трехнедельным трудом они заслужили, как минимум, отдельные слова благодарности, а как максимум – каждому из мастеров награду за угодную работу прямо из рук этого господина. Сам он никогда не скупился на словесную похвалу своим крестьянам, да еще и частенько старался порадовать их безделицей какой-нибудь, будь то кусок хозяйского пирога, медная копеечка или отрез ткани, за добротную и качественную работу и служение. Сего внутренне он также ожидал и даже требовал от покупателя мебели, поскольку считал, что заслуживает этого. Его мыслям, разумеется, этот господин следовать не стал и, поклонившись, тут же удалился из мастерской под ответные поклоны всех рабочих.

– Ишь ты, сюртук-то какой у него… – услыхал Николай тихий голос Мирона, обращенный к Сашке. – Нам так не жить…

– Ну что, ребяточки, а теперь давайте же и денежки-то получать! – весело воскликнул Осип Евгеньевич, поворачиваясь к своим подчиненным. Глаза его радостно горели, а рот растянулся в широкой улыбке. В руках держал он ту самую ценнейшую сумму денег, ради которой все эти три недели мастера трудились не покладая рук. – Давайте уже ж! – вне себя от приятного нетерпения вновь проговорил он, даже слегка подпрыгнув.

– Да уж давайте-давайте! – подхватили все рабочие. Они внимательно смотрели на деньги, что сминались у хозяина в руках, как бы боясь того, что если каждый из них отведет сейчас взгляд, то этот капитал непременно исчезнет сказочным образом.

– Уж не томите, давайте же! – даже несколько повелительным тоном произнес начинавший терять над собой контроль Иван. – Жрать уж хочется, а у меня с позавчерашнего дня денег нема.

Никто, правда, на его слова не обратил внимания, и никто ничего не ответил ему на них.

– Иди сюда, Мирон, – радостно позвал сына Осип Евгеньевич. Пожилой мастер тут же, все также улыбаясь, протянул ему деньги и по-отцовски похлопал по плечу. – Вот тебе держи, только всё разом не трать. Может, накопим тебе на обучение в училище каком…

– Старик подмигнул радостному сыну.

Мирон, счастливо улыбаясь, немедля взял денежную сумму из рук отца.

– Да я уж, батька, и оставил-то мысли эти об обучении, зачем оно мне надобно, когда и так на работу я устроен.

– Ты погоди руки-то опускать, погоди свои. Ничего, даст Бог, ты у меня рано или поздно в люди выйдешь, – уже более серьезным голосом сказал Осип Евгеньевич. – Иди сюды, Иван. Ну иди-иди уж. Вот, нетерпеливый ты мой сын, держи да разумно ими распоряжайся, чтобы хватило до следующего разу, – уже вовсе без улыбки, но даже с ощутимой строгостью произнес мастер.

– Да уж распоряжусь ими самым, что ни на есть, разумнейшим образом. Тем более что их вона сколько. – Иван тут же оказался рядом с Осипом Евгеньевичем.

– Знаю я тебя, прохиндея, хоть самому эти деньги забери да каждый день тебе по пять рублей выдавай, – качая головой, проговорил Осип Евгеньевич.

– А вы, Осип Евгеньевич, за денежки-то мои не беспокойтесь, ваше дело мне эти деньги за честную работу даровать, а уж я сам решу, как и на что их тратить я буду, – говоря в полный голос и глядя в глаза хозяину, произнес Иван, которому уже порядком надоели нравоучения Осипа Евгеньевича. Эта выходка показалась Николаю дерзкой, и в какой-то момент ему даже сделалось досадно от того, что хозяин настолько беспокоится обо всех своих рабочих.

Пожилой мастер протянул Ивану причитающуюся сумму, кою тот, точно воришка, тут же схватил и принялся пересчитывать. Осип Евгеньевич лишь демонстративно вздохнул, не пытаясь уж более ничего говорить ему.

– Иди сюда, Николай. Ты у нас, хоть и новичок, но отметил я, что работаешь усерднее всех. Надеюсь, таким славным и горячим работягой ты и останешься. – Осип Евгеньевич, улыбаясь, протянул Шелкову деньги.

Николаю были весьма приятны слова хозяина и от радости, что получил он первую зарплату свою и теплых слов Осипа Евгеньевича, даже захотелось обнять и расцеловать его. Разумеется, сего делать он не позволил себе, поскольку это перечило бы его благовоспитанности. Однако внутри сердце его так и благоухало от вдруг зародившегося в нем счастья и желания вылить хоть на кого-то свою откуда-то взявшуюся любовь ко всему и всем.

– Спасибо вам, Осип Евгеньевич. Мне отрадно работать у вас. Я очень благодарен, что взяли вы меня, неопытного недотепу, в мастерскую свою и теперь я могу вот так зарабатывать деньги и не пропасть. Обещаю, что и впредь буду так же, да еще и лучше трудиться и честно работать. И очень рад я, что у меня появился такой сочувственный и добрый хозяин, – проговорил Шелков, принимая золотые.

Осип Евгеньевич похлопал его по плечу и подарил ему очередной «отцовский» взгляд. По глазам мастера видно было, что слова Шелкова как нельзя мягко легли ему на душу и нежно обняли старое сердце. Казалось, что ранее никогда ничего подобного он не слышал. Должно быть, от Мирона особо внимания и трепета к отцу было не дождаться. Осип Евгеньевич еще какое-то время смотрел на возвращающегося на свое место Николая.

– И ты, Сашка, мой мальчик, поди сюды!

Радостный мальчишка тут же подбежал к хозяину. От восторга своего он даже порозовел.

– Вот тебе, мой дорогой. Я вижу, рад ты очень. Вот это все тебе, – широко улыбаясь и умиленно глядя на Сашку, который, казалось, ликовал больше всех, проговорил Осип Евгеньевич.

Мальчишка же радостно, вприпрыжку, поскакал к своему месту, весь светясь от полученного заработка.

– Что ж, мои дорогие, мои славненькие, мои умеленькие, – пожилой мастер теперь уже обратился ко всем. Он продолжал улыбаться и наблюдать за радостными рабочими. В тот момент хозяйский статус его показался ему как ни на есть прекраснейшим положением, благодаря которому он иногда мог вот так радовать и осчастливливать людей своих. – Покуда денежек мы заработали много, как и силенок своих мы оставили на это нелегкое дело, то завтрашний день пусть будет нерабочим. Гулять так гулять! Только уж сильно там не веселитесь, приберегите младого здоровьица. А так, развлекайтесь, миленькие! Э-эх! – Он артистично топнул ногой. – Мне б ваши годки-то сладенькие бы… Я бы повеселился на славу. Но с разумом, дорогие мои. Так что, сердечко да разумишко свои вместе слушайте. Да радуйтесь же вы, лисы, радуйтесь!

– Вот здорово! Спасибо, хозяин, спасибо! Уж мы-то не прогадаем! – закричали рабочие.

Осип Евгеньевич принялся собирать разложенные свои инструменты. Мастера также последовали его примеру.

– Ешьте, пейте, спите, отдыхайте хорошенько завтра. Вы все это заслужили, голубчики мои. Вам и повеселиться – это не праздность. А уж после завтрашнего вернемся к размеренной работенке нашей. Да только уж веселитесь так, чтобы на работу-то все у меня явились. Вы уж меня знаете, я ласков и весел, но и требователен и серьезен. Слишком откладывать работу нельзя – сами всё разумеете, хлопчики. – Осип Евгеньевич подмигнул.

Собрав все свои инструменты и положив их под стол, пожилой мастер подошел к висящему на стене маленькому зеркальцу. Он внимательно всмотрелся в свое измотанное работой небрежное отражение. Затем поправил ворот на старой рубахе, коя, казалось, видала еще царствование Петра Второго. После еще с несколько секунд постоял, глядя на себя. Наконец он вновь заговорил, отходя от зеркала и, очевидно, смирившись с тем, что выглядит совсем заработавшимся и неухоженным. – Да теперь уж попроще будет немного, покуда заказов таких опять не поступит.

– Есть, пить, спать, по бабам ходить, морду бить – вот эт дело. Вот эт по нашему! – смеясь, говорил Иван. – А то моя, тварь такая, совсем распоясалась. Решила, что уже и денег я в свою квартиру принести не в состоянии. Заработок свой я получить и принести могу, но она не увидит ни копейки, пусть для начала уважать настоящего мужика научиться.

Шелков лишь закатил глаза, слыша его глупые речи, которые были изрядно противны ему.

Когда все рабочие разошлись и в мастерской, кроме Николая, остался лишь Осип Евгеньевич, который тоже уже сбирался уходить, Шелков решил обговорить с ним кое-что. Медленно приблизившись к хозяину, Николай бросил на него озадаченный взгляд.

– Осип Евгеньевич, простите, что я задерживаю вас, конечно… Я, честно сказать, и сам не думал… Да что-то мне вообразилось тут… – приглушенным тоном начал было Николай. Голос его даже немного дрожал от опаски высказаться неясно и глупо. Он глубоко вдохнул и выдохнул, дабы собраться с мыслями как можно точнее.

Осип Евгеньевич, не совсем понимая того, что ожидает от него Шелков, напрямую поинтересовался:

– Ты чего-то хотел, Николай? – добродушно спросил его пожилой мастер, ласково и «по-отцовски» глядя на Шелкова. – Спрашивай уж.

– Ежели вас не затруднит, можно попросить уделить мне немного времени? Я вас сильно не задержу. Можете остаться ненадолго, пожалуйста?

– Могу… Я тебя всегда уважал, сын купца, с первого же дня. Давай поговорим о том, о чем ты там хочешь завести разговор. Только вот терпеть не люблю я вести беседу стоя. Присядем уж тогда.

– Конечно, присядем, Осип Евгеньевич. – Николай кивнул. – И все же долго я вас утомлять не собираюсь. Есть один вопрос, который хотел бы я очень вам задать и также хотел бы получить ответ на него от вас.

Они присели. Пожилой мастер внимательно уставился на Шелкова. Николай же еще несколько раз откашлялся. Всегда, когда он собирался говорить с кем-либо на волнующие его сердце темы, на него накатывал кашель.

– Я слушаю тебя, Николай, – спокойно произнес мастер.

– Если бы вы, Осип Евгеньевич, скажем так, в один ничего не предвещавший день потеряли бы вот эту прекрасную мастерскую…

– Это как это так «потеряли»? Что это ты городишь такое?

– Ну, скажем поджег ее кто-то, к примеру, или чиновники потребовали бы отдать ее державе для чего-нибудь, или, скажем, прошелся бы ураган и снес здесь все, но вы бы при этом остались живы. Понимаете? Вы живы, но у вас, грубо говоря, ничего не осталось.

– То что же? Ну не осталось… Я, так сказать, жив, а мастерской нет. Так, ну и что же?

– Смели бы вы начать все с чистого листа и заново строить подобную мастерскую, искать рабочих, самому на ноги вставать, м-м-м, Осип Евгеньевич? – Николай сжал обе своих руки в замок.

– Вон это какой вопрос ты мне задал, значит… – Осип Евгеньевич сделал задумчивым лицо свое.

– Да, и мне очень интересно было бы узнать ваше решение, случись все действительно так.

– Если моя сообразительность мне не изменяет, то ты, кажется, хочешь мне сказать таким образом, что сомневаешься в том, стоит ли тебе жизнь свою налаживать, заново укрепляться, дальше идти? Меня об этом ты спросить хочешь?

Николай на слова Осипа Евгеньевича даже опустил голову и, казалось внешне, ушел в себя.

– Я, Осип Евгеньевич, советоваться привык с людьми, коим доверяю… Собственно, да, в какой-то степени верно вы поняли меня. В замешательстве нахожусь я последние несколько дней.

– Пойми ты, – Осип Евгеньевич вдруг резко поднялся и ближе подошел к сидящему Николаю. – Если взять лягушонка. Ну, представляешь себе лягушонка? Так вот, если взять его с «прекрасного» для него огромного болота, тем самым лишая дома да крова, и бросить в кувшин с растопленным маслом тонуть, то он, разумеется, и так уже потерявший все на свете, может сдаться и потонуть в масле. Но если… Если! Он начнет барахтаться, работать, стараться, стараться и стараться, в конце концов и то масло взобьет, что тоже неплохой работенкой считаться будет, и жизнь свою спасет, и выпрыгнет из этого кувшина, и найдет себе лучшее болото.

– Если же не найдет… Что тогда? – Николай тоже встал и взглянул прямо в глаза мастеру.

– Ты думаешь, что не найдет, а я уверен, что найдет, поскольку лягушонок тот, ой, не пропащий на этот свет уродился. А если бы лягушонок этот принялся пищать другому, утопающему лягушонку, будет ли тот пытаться в масле барахтаться или нет, стало быть, если бы тот ответил ему: «Нет, помирать буду», – то и наш лягушонок послушал бы и помер? Да что же это за лягушонок-то такой, который вместо того, чтобы действовать, спрашивает у других, стоит ему жить али не стоит? – так же глядя в глаза Николаю, проговорил Осип Евгеньевич.

– К чему эти сказки?! – воскликнул Николай. – Я просто задал вам определенный вопрос, а взамен услышал притчу.

– Э-хе, так мир куда бы лучше и безобиднее был, если бы все взрослые люди хоть немного пытались возродить в себе простоту, искренность и веру в чудо, коими обладают еще не испорченные этим бытием дети. Этой реальностью, которую творят взрослые, между прочим.

Шелков ничего не ответил и, казалось, что вновь ушел в себя.

– Идем, Николай. Считаю я, что все самое важное я уже сказал тебе касательно разговора твоего. – Осип Евгеньевич направился к выходу, за ним молча последовал и Николай. Выйдя на улицу, Шелков ощутил всю приятность тепла летнего вечера и, вспомнив, что сегодня получил он немаленькие деньги, немного засиял в душе.

Закрывая мастерскую, старик медленно проговорил:

– Думаю, что мастерскую бы я выстроил заново, если ты еще ждешь от меня ответа сего. И была бы она лучше и прочнее прежней. Но это я, а вот ты. Мы неравные. Потому и вопросы подобные совершенно бессмысленны, как сильно бы ты не уважал меня или еще кого.

Всю дорогу домой Николай обдумывал слова хозяина мастерской, голову его переполняло много мыслей, и пока он не знал, на какой из них стоило ему сделать заключение.

Войдя в квартиру, он тут же снял свою обувь и проследовал к себе в комнату. Несмотря на некоторое негодование в душе своей, сейчас вновь почувствовал он прилив сил и счастье, вспоминая о полученных деньгах.

Достав их из рубахи, он тут же принялся пересчитывать их, кладя каждую бумажку на близстоящую с кроватью тумбочку.

– Пятьдесят, шестьдесят, семьдесят рублей… – считал он медленно и очень внимательно, боясь нечаянно сбиться или пропустить иную бумажку.

Насчитал он четыреста три рубля, что несказанно грело душу ему, поскольку деньги были далеко не малыми. Он примерно постарался предположить в голове своей вариации, на что эти деньги могли бы пойти. Большую часть он намеревался скопить, а рублей хоть сто потратить на приличную одежду и, возможно, постель новую для себя. С каждой секундой ощущал Шелков все большее и большее чувство довольства. И хоть тот господин и не удосужился поблагодарить каждого работника самолично, однако это поощрение в денежной сумме восполнило всю невысказанную благодарность его. Теперь же, когда эти драгоценные бумажечки лежали перед очами его, он стал думать, что то, что покупающий мебель господин хотя бы сделал кивок головой, это тоже считается мерой его благодушия ко всем. И глядя уже с полминуты на деньги эти, Николай и вовсе сделал вывод, что никакие слова благодарности и поклоны не надобны ему. Решил он, что это совершенно бесполезные изъяны, которые все равно не передают саму суть чувства благодарности. А вот эти вот деньги как раз и являются тем самым источником и словом «спасибо».

Шелков, будучи несказанно счастливым, завалился на кровать свою. Он отвернулся к стене и с улыбкой разглядывал как прохладный летний ветерок нежно колыхал зеленые листочки стоящей почти прямо под его окном березы. При благоприятном расположении духа Николай всегда получал какую-то долю энергии от созерцания природы, даже некое исцеление души, хоть он и нечасто мог наслаждаться сим, что тоже, считал он, нужно исправлять уже в конце концов, и начать в полной мере извлекать хоть таким действием силы и, как считал он, долголетие земной жизни.

Слегка согнувшись от всего этого умиления, радости и, что уж скрывать, сильной телесной и душевной усталости, Николай медленно начал проваливаться в дремоту. Деньги его все так же лежали на старой деревянной маленькой тумбочке.

– И что же ж он такой веселенький-то пришел? – раздался тихий голос Владимира Потаповича за дверью комнаты Николая. – Как кот умасленный прямо.

– Похвалили, может, за работу добротную, али денег дали, али еще чего случись… Разве у него допытаешься. Он, кажется мне, Владимир Потапович, настолько спесивый, что даже не считает нужным слово сказать не то, что мне – старухе услуживающей, но и вам даже, – подала голос и хрипящая горничная. – Ох, и не нравится же он мне. С характером паренек, видно, что с характером. – Она поправила большую заколку в виде стрекозы на голове своей.

«Есть же этим двум дело до меня…» – сквозь дремоту подумал Николай. Летнее солнышко нежно целовало его загорелое молодое лицо. В тот момент Шелков пожалел о том, что не приоткрыл окна, поскольку ласковый ветерок и солнечный свет могли бы слиться в одну невообразимо приятную композицию. Но дабы не утратить чувства умиления и полусон, Николай решил уже не подниматься для того, чтобы приоткрыть окно. Однако смириться с тем, что ветерок дует там, на листву деревьев, а на него – нет, было малость трудно.

Вдруг дверь в комнату его скрипнула и медленно приоткрылась. На какой-то момент Николай решил, что ему это почудилось. Ведь ни дядюшка, ни горничная никогда не заходили к нему. Он даже уже оставил мысли о крючке на двери, поскольку был уверен, что уж точно никому здесь не сдался.

Спустя буквально секунду после «сомнительного дверного звука» тонкий слух Николая уловил чье-то тяжелое дыхание. Обычно так тяжело мог дышать только Владимир Потапович, поскольку, как рассказывал Николаю Геннадий Потапович, брат его в отрочестве зимой провалился под лед и еще около года потом страдал болезнью легких.

– Вот же ж, собака сутулая… Никак действительно деньжонок поотхапал племяш. И ни гу-гу же, – гневно прошептал дядюшка, высовывая в комнату свою косматую голову. Он попытался задержать дыхание, чтобы не кашлянуть. Кажется, те трудности с легкими у него не разрешились до сих пор, и он достаточно часто кашлял и кряхтел. – И сколько же ж там у него, интересно…

– Его дополнительные деньжонки были бы нам весьма кстати, Владимир Потапович, хоть половиночка-то, – прошептала горничная. – Ну и вы ведь, сама я слышала, как говорили ему, что лодырей да прохиндеев не потерпите в квартире своей, этак он же наперво и понял, что платить вам надобно. – Она тоже заглянула в комнату к Николаю, дабы убедиться своими глазами, что у него появились деньги.

– Да тише ты, тише, глупая баба, разбудишь еще его, – заворчал на нее Владимир Потапович, не подозревая того, что Николай и так отлично слышал все их речи.

– Его-то разбудишь, – замахала руками Аннушка, – он всегда спит крепко и непробудно от того, что изматывается на работе сильно.

– Изматывается он… – проворчал Владимир Потапович, подкрадываясь к деревянной тумбочке.

Не подававший вида Николай продолжал притворяться спящим, гадая, насколько далеко его беспардонный дядюшка позволит себе зайти.

К тому времени Владимир Потапович уже был рядом с кроватью своего племянника. Николай сжал подушку от напряжения и ожидания дальнейшего.

– Если все деньги заберете, то скандал учинит, наверняка. Он нервный. Как он тогда кинул одежду-то в меня… – шептала ему Аннушка, выглядывающая у входа. Хотя одежду Николай кинул вовсе не в нее, а за дверь. Но она, по всей видимости, не хотела учитывать столь «неважной» тонкости. Хоть, сама, должно быть, понимала, что с ее стороны это выглядело очень низко.

– Пусть себе скандалит, я его быстро на улицу вышвырну. Кто он такой? И что он может? Какой-то батькин да мамин щенок. Я таких на живодерню вожу, изловив. – Владимир Потапович взял в руки все деньги. Он быстро принялся их пересчитывать. Глаза его горели каким-то страстным огнем, который на мгновение вогнал в страх даже Аннушку. – Пятьдесят, семьдесят… Ишь ты, «работничек Шелков»… Разве что вот, оставлю ему рублей восемьдесят на этот месяц. – Он моментально отсчитал названную сумму и положил ее обратно на тумбочку. – Много ли ему надо.

– Очень сильно ты «любишь» своего племянничка, дядюшка, так любишь, что средь бела дня и денежки его воруешь-то. Не ожидал я от тебя такого. Все же был получше мнения о тебе. – Вдруг резко вскочил Николай не в силах больше терпеть этой наглости.

Владимир Потапович даже на мгновение остолбенел. Аннушка спряталась за дверь. Но уходить не стала.

– Будет тебе бушевать, мне деньги позарез как нужны, а ты живешь у меня, следовательно, должен мне. Сейчас времена сам знаешь какие. Эти твои четыреста три рубля за месяц растратятся. Да ты уж явно ведь и куролесить будешь на них. А дядьке-то что же – шиш? Отец твой хоть раз бы толком помог при жизни своей, ну ты-то уж, раз живешь-то здесь, подсоби дядьке-то родному. У меня приказчик в конюшне в запой ушел, денег не выплатил вчера. Жить-то на что-то нам надобно. На других моих приработках тоже туго сейчас. – Хотя это являлось ложью, так как плату дядюшке всегда выдавали, однако он был приличным сторонником бутылки и последние дни заявлялся домой в самом что ни на есть сатирическом состоянии, тем самым наглядно демонстрируя, в какой «запой» ушел там его приказчик и как туго ему на работе.

У Николая даже лицо покраснело от злости к этому человеку. Он тут же попытался выхватить деньги у Владимира Потаповича.

– Дам тебе рублей девяносто и все, все равно проживание в квартире твоей дрянной дешевле обошлось бы, а остальные мне деньги верни, мне копить их нужно! Уж съеду я скоро, съеду, накопить только позволь!

– Вот уж и не думал, что племянничком-то обиженный останусь! Он мне еще тут сейчас прихоти свои показывать будет! Весь в отца – тот тоже жадный до ногтей был! – Весь раздраженный попятился назад Владимир Потапович. Он все еще держал деньги Николая в руках. – А ведь я тебя приютил… А ты мне вот как…

– Верни сюда сейчас же деньги, «дядюшка родной»! Верни, ворюга! Отсчитаю я тебе, верни только! Не будь бессовестным таким. Фамилия у тебя все же благородная! – Николай вне себя накинулся на дядюшку, отнимая деньги. Избивать какого-никакого, но все же родственника у него в намерениях не было. Однако он так сильно разозлился на Владимира Потаповича, что желал, насколько только мог, отнять деньги, при этом не навредив дядюшке. Разве что невзначай, задевая его урывистыми движениями рук. Но сие никак не наносило ему вреда.

Тот же бесцеремонно и яростно толкнул его в грудь да так сильно, что Николай не удержался и полетел на пол. Несмотря на всю подленькую личность дядюшки, Николай никогда бы не мог подумать, что он способен на рукоприкладство. Он вообще не ожидал от Владимира Потаповича того, что тот мог бы позволить себе пустить в ход физическую силу. Дядюшка так яростно толкнул его, при этом еще, уже менее сильно, пнув. Николаю понадобилось секунд пять, чтобы осознать это. Он тяжело дышал, как загнанный бык. Тело его горело от душевного смятения. Сей дополнительный факт о характере дядюшке был весьма противен Николаю.

– Этого я тебе… Тебе… Тебе… Этой твоей… Твоей… Этой твоей подлости, я никогда не прощу тебе. Слышишь? Никогда не прощу тебе! Ты подл и мерзок. Ничего-то у тебя в душе нет! Ты душу свою деньгам продал, – шептал он, поднимаясь с пола.

– Ты меня еще благодарить должен, что я, по милосердию своему, не оставил тебя бродяжничать по улицам, а приютил к себе. Так что помалкивай, коли на улице очутиться нет нужды у тебя, – уже более спокойно говорил дядюшка, убирая деньги к себе под одежду, поняв, что от нахлынувшей на Николая внутренней боли тот сделался гораздо слабее и уж точно более не полезет отнимать деньги.

– Все правильно, Владимир Потапович говорит, все правильно! – поддакивала своим противным голосом заглядывающая в комнату Аннушка. – Надобно и благодарным быть за милость к тебе.

Владимир Потапович сразу же направился к выходу из комнаты. Когда он вышел, Аннушка закрыла за ним дверь.

Николай Шелков же еще какие-то секунды просто стоял, впившись глазами в эту самую дверь. Сердце его переполняли различного рода неблагоприятные, убийственные для здоровья эмоции, что казалось ему, что они в прямом смысле разорвут его.

Затем присев еще на несколько минут, он вдруг резко развернулся к тумбочке, на которой лежали восемьдесят оставленных ему «щедрым» родственничком рублей, и со всей силы ударил кулаком по этой тумбе. От сильного удара его рука тут же покраснела и безжалостно заныла, но Шелков был настолько разозлен тогда, что не обращал на эти телесные ощущения никакого внимания, полностью сосредоточившись на ощущениях внутренних. Он снес эту тумбочку вовсе, затем принялся потрошить кровать, перевернул стол и табурет и чуть было не разбил окно. Картина, разумеется, нарисовалась знатная, причем Шелков был полностью уверен, что никакая Аннушка, разумеется, наводить здесь за ним порядок не будет. Он таки поднял разлетевшиеся по полу оставшиеся деньги и вышел, буквально даже выбежал из квартиры, громко хлопнув дверью. Чем даже заставил вздрогнуть Владимира Потаповича и горничную, находящихся в это время в кухне.

Глава вторая

Облака тесно сомкнулись в единое полотно, и петербуржцы уже начали настраиваться на то, что польет дождь.

Николай сидел в бедняцком трактире, где его соседями по столику являлись далеко не представители дворянства и даже не мещане или ремесленники. Хотя это, пожалуй, было и к лучшему для него и его нынешнего положения. На похудевшем лице его отражалась вся боль и безнадежность от внутреннего ощущения «опущенных рук», на что всем в трактире, разумеется, было наплевать. Вульгарные пьянчуги вели весьма громкие беседы по поводу своих нерасторопных жен, стервозных приказчиков, прекрасной сладкой водки и своей тяжелой жизни. Николай вынужденно был слушателем всех этих курьезных откровений, и порой они казались ему куда несноснее, чем ежедневные ворчания его дядьки.

Рис.2 У светлохвойного леса

Шелков медленно подносил к губам стопку крепкой наливки и, резко запрокидывая голову, разом впускал в свой организм жгучее горячительное вещество, за которое любой сторож или извозчик, казалось, был готов продать свою душу. Под одеждой его спокойно себе лежали семьдесят девять рублей и еще несколько копеечек, кои он уже толком не надеялся сберечь. Алкоголь несколько смог усмирить его гнев, хотя временами Николаю очень хотелось встать, перевернуть вверх ножками свой столик и вообще разгромить все, что только имелось в трактире. Однако сии душевные порывы достаточно быстро угасали, и он вновь расслабленно сидел и смотрел на свою несчастную стопку, изредка поднося ее, уже пустую, к губам. В голове его уже не бегали разного рода мысли, теперь разум его был, по большей части, искушен преданием глубокому отчаянию и нежеланию к чему-либо вообще стремиться. Он даже думал о том, что прекратит работать в столярной мастерской, что останется просто жить у дядюшки, в своей комнатушке, покуда тот не вышвырнет его. Тем не менее, спустя каких-то несколько минут стал склоняться он к тому, что работать у Осипа Евгеньевича все же будет и даже не только работать, но и ночевать в мастерской, пока не скопит должную сумму, чтобы хоть арендовать у кого-нибудь квартиру. Затем же решил он, что ночевать все же будет в квартире Владимира Потаповича, но большую часть денег оставлять станет у Осипа Евгеньевича на хранение, а дядюшке будет платить рублей шестьдесят или семьдесят, чтобы тот не возмущался уж. Однако, уже достаточно хорошо зная характер Владимира Потаповича, Шелков понимал, что дядюшке будет недостаточно семидесяти рублей, и вскоре вновь перестал строить каких-либо утешительных намерений.

За первой стопкой через пять минут последовала и вторая. Выпивая, Николай то и дело морщился, стараясь сразу же закусить. Ему было стыдно за то, что даже как следует стойко и «красиво» пить он не умеет. В это время он очень завидовал тем крестьянским мужикам, которые, казалось ему, так сладко выпивают один стаканчик за другим, даже не всегда закусывая, что, глядя на них, появлялось обманчивое желание тоже выпить еще стопочку. Однако от употребленных очередных пятидесяти миллилитров наливки его даже малость лихорадило, и он все задавался вопросом, каким образом все эти мужики имеют такое счастье получать столь сильное удовольствие от этой мерзкой водки… Николай уже и пожалел о том, что заказал так много выпивки сгоряча. Потому как сразу же, как влетел в трактир он, велел трактирному слуге тащить большой графин да три соленых огурца с хлебом, поскольку пить не закусывая был не приучен. Да и в общем-то Николай крепко не пил, разве что по одной стопке в день именин того или иного родственника и то, чтобы уважить человека, а не потому, что ему доставлял сей процесс или результат сего процесса увеселение. К тому же, к людям, которые чрезмерно часто прибегают к помощи алкоголя, он относился с несколько скрытым неуважением. Однако последнее событие напрочь уничтожило у него остатки контроля, и он решил во что бы то ни стало найти хоть какое-то расслабление в том же самом, отвратительном даже для него, алкоголе.

– В принципе наливка не плоха, но все же чрезмерна крепка, как хрен, смешанный с бадягой, зараза! – шептал он, дрожа после третьей стопки.

Ругающиеся самыми разными непотребными словечками мужики, спустя какое-то время, перестали вызывать у него былое чувство отвращения или осуждения, напротив речь их теперь казалась ему весьма точной и верно отражающей все его внутренние переживания, такие же паскудные и скверные, как обыкновенные речи пьянчуг. В один момент он даже захотел подсесть за какой-нибудь из столиков, чтобы, так сказать, примкнуть к мужицкой беседе, всласть выругаться и так же, как и все гости трактира, поведать о своей никчемной жизни. Однако и здесь опасения насчет непонимания и высмеивания не давали ему сделать шаг на пути к разговору с какой-никакой публикой. И он продолжал сидеть и просто слушать их.

Мало-помалу наливка начала выполнять свое предназначение, и Николаю постепенно становилось спокойно и даже смешно от всего на свете. Ему начали вспоминаться различные забавные ситуации из прошлого. Как он, к примеру, в детстве, привязав к своему поясу ножку сваренной курицы, принуждал бегать за собою двух кошек – Маруську и Аську. Или как он зимой мог сидеть на крыше мансарды и бросать снежки в пьяного Никиту, который зимними вечерами всегда был не прочь согреться коньячком и каждый летящий в него с крыши снежок воспринимал смешными ругательствами и верчением головой в разные стороны, что очень смешило Николая.

Вскоре от нахлынувших воспоминаний у Шелкова сделались тяжелыми веки, малость ослабели руки, но в целом физическая сила совместно с осознанным разумом еще присутствовала в нем. Он протяжно и громко зевнул, зная, что никакие «нормы приличия» в таком заведении он точно нарушить не сможет.

Не в силах больше сидеть в этом душном, пропитанном вонью, драками и сквернословием трактире, он медленно вышел на улицу, дабы впустить в свою грудь немного свежести, поскольку от еще недопитого полностью графина наливки, громкого ора, духоты и терзания испытывал он головокружение, шум в ушах и нехватку воздуха.

Игривый вечерний ветерок небрежно шевелил его растрепанные волосы, а темные надоедливые вороны, сидя на старых крышах, по очереди переговариваясь друг с другом, должно быть гадая, будет ли все-таки дождь или нет, или же просто обсуждая нелепый вид Николая на своем птичьем языке.

По серым аллеям еще бегали, весело крича и смеясь, дворовые дети, которых вскоре должны были созвать родители по домам.

Отдышавшись несколько минут, Шелков решил идти к подвесному мостику, что перекинулся через большой голубо-зеленоватый пруд. Этот мостик находился в трех минутах от старого трактира, соединяя одну не самую столичную часть Петербурга с другой, еще менее великосветской. Однако и на одной, и на другой стороне можно было нередко встретить какого-нибудь статного господина с золотыми часами и кожаными отполированными сапогами или же красивейшую, прелестную девицу, одетую в платье известного французского или английского портного, с перчатками и самой модной в Европе шляпкой.

Седые веревки моста усердно покачивались в такт ветру, и, подойдя к мостику, Николай теперь уже не решался идти по нему, поскольку состояние его явно было не самым стойким для подобного хождения. К тому же он тотчас пришел к выводу, что ему совсем незачем переходить на ту, абсолютно такую же, часть Петербурга. Ведь там находились точно такие шумные трактиры, так же бегали и визжали неугомонные беспризорные дети, валялись на узких улочках пьяные мужики и под ручку разгуливали более-менее состоятельные лица, должно быть, самоутверждаясь таким образом каждый раз в понимании, в каких тусклых районах города они живут и как ярко они тут светятся. А потому, зная, что на той стороне все точно так же, Шелков решил не тратить на нее свое жалкое, бессмысленное время. Вместо этого он решил направиться к берегу пруда, сам себе не объясняя для чего. Там, где находился Николай, мост начинал тянуться с небольшого холмика, а потому, чтобы оказаться у берега, нужно было еще осторожно спускаться вниз. Шелков, даже немного подпрыгивая от напористого воздействия на него крепкой наливки, чуть было не свалился вовсе, если бы его заплетающиеся ноги сами по себе не побежали быстро-быстро вниз. Почти прилетев таким способом к берегу, Николай сел, а вернее, почти упал на темно-изумрудную траву, тяжело дыша. Вскоре он поднялся и отряхнул свои крестьянские штаны.

Писклявые лягушки нудно квакали в том месте, и никакая брезгливая дама ни за что не спустилась бы к этому пруду, дабы насладиться природой. В раннем детстве Николай очень боялся лягушек, змей, ящериц и тому подобных гадов, коих он в то время старался обходить стороной. Геннадий Потапович иногда даже мог прилюдно стыдить его за то, что при виде пробежавшей ящерки маленький Николаша бежал к маменьке и прятался за ее длинную ситцевую юбку. Отец в такие моменты огорченно качал головой, приговаривая: «Ну что ты, как девица, боишься всего, ведь просто ящерка пробежала, она сама тебя, дылду такого, боится. А ну отойди от матери и не позорься, ты мужчина будущий, а не баба!» И в такие моменты маленькому Николушке было даже немного обидно от того, что его потерянность и страх отец совершенно не ставит во внимание, а заботится лишь о том, как бы сынишка не вырос позорным трусом. Впрочем, Николай совсем не держал на него зла из-за этого, и впоследствии, спустя много лет он даже находил такие методы воспитания правильными или, по крайней мере, допустимыми.

Николай бросил взгляд на воду, и его поразило то, как сильно она схожа с его внутренним состоянием. Вода была наполовину с тиной, по крайней мере, у берега, и связывалась у Шелкова с ноющей его душой, где тина – уныние и ненависть, отчаяние. Все это изрядно давило на него, и он никак не мог найти даже самого узенького выхода из своих душевных мучений. Ненавидел он теперь не только своего дядюшку и горничную, которые так бессовестно, по его мнению, забрали его деньги, но и Ивана, какого-то простолюдина, который чуть что норовил оскорбить его – сына купца, человека образованного и порядочного. Николай, конечно, считался с тем, что у Ивана было труднейшее и для тела, и для души детство, что не сам по себе стал он таким жестоким, а сделали его таким люди, что, быть может, он и не хочет быть таким, каков он сейчас есть, да только жить уже по-иному не умеет. Однако Шелков тоже, как считал сам, находился уже достаточное количество времени с ранящими его людьми и при этом не имел наглости бросаться на каждого встречного с угрозами или кулаками, дабы выместить всю свою боль или самоутвердиться. К тому же последствия их драк с Иваном порой все еще отражались болью в теле Николая, что тоже раздражало его. До сих пор у него не могли пройти несколько уже пожелтевших синяков на плечах и груди, при виде которых он начинал кипеть, как самый скоростной паровоз. Несмотря на всю свою жалость к Ивану, вспоминая о нем теперь, он тут же начинал воображать, как хорошенько мутузит его за все то, что Иван причинил ему за эти тяжелейшие три недели. И вроде бы от сих представлений Шелкову становилось, хоть на минуту, но легче.

Так же ненавидел он и Мирона с Сашкой, которые совсем не поддерживали его и частенько могли ухмыляться на шуточки Ивана. А Иван, видя, что его речи насчет Николая их забавляют, начинал более стараться, чем только разжигал и без того не потухший между ними огонь вражды. Казалось Николаю, что Мирону и Сашке в работе частенько могло становиться скучно, и они начинали даже сами поглядывать то на него, то на Ивана, как бы говоря: «Давай уж, повесели нас». А тот и рад был стараться да возвышаться хоть при чьем-то содействии. Николай допускал, что мог ошибаться насчет того, что Мирон с Сашкой сами подталкивали на это Ивана, однако в том, что они получали несомненное удовлетворение от задиристых шуток Ивана, Николай был уверен точно.

Ненавидел он и Фроську, которая, как хитрохвостая лиса, вначале хотела наиграться с ним, а потом и вовсе начала прибедняться и обвинять его во всем, что тоже принесло ему много трудностей. В какой-то момент, глядя на эту терпкую вязкую тину, он даже подумал о том, что не нужно было за нее заступаться, когда Иван начал браниться на нее из-за супа, может быть, меньше проблем было бы после, а может и вовсе бы Иван отстал уже от него тогда.

Ненавидел он и того, кто по разгильдяйству или же нарочно спалил имение его: ведь огонь сам по себе не мог вспыхнуть, точно был один или несколько виновников. И теперь из-за них или из-за него Шелков вынужден страдать и мучиться, не зная, что будет с ним далее и будет ли вообще что-то. Он уже даже не строил каких-либо планов на будущее, будучи уверенным, что опять какой-нибудь человек или событие непременно воспрепятствует ему. Весь будучи в гневе и отчаянии, Николай бродил по сырому берегу, слушая голоса лягушек и все еще ощущая вкус алкоголя внутри.

– Мог бы выпить, конечно, меньше, как бы в беспамятстве теперь не свалиться… – временами бормотал он себе под нос, изучая себя способен ли он еще внятно говорить и рассуждать. Вскоре он увидел валяющийся между камней глубокий цилиндр. Он был черный, весь лакированный, и это придавало ему вид некоей скользкости, излишней маслянистости. Шелков уже и позабыл, когда в последний раз надевал на свою голову такую же вещь. При его виде теперь Николаю даже стало как-то еще досаднее от того, что прекрасное прошлое его, подобно этому валяющемуся головному убору, безвозвратно потеряно, как потерян кем-то этот сверкающий цилиндр. Возможно, какой-то господин из приличного общества тоже недавно отводил душу в трактире, но непременно не в том, где был Николай, или же цилиндр его просто снесло ветром, пока тот проходил по мостику, и он уже решил не спускаться и не искать его.

– А зря… – вновь сказал сам себе Николай, приподнимая брови. – Вещь-то дорогая: за такой не грех и похлопотать. Впрочем, если у ее хозяина есть деньги, почему бы и не пренебречь-то, собственно… – Аккуратно подняв найденную вещь, Николай осмотрел ее. Головной убор был на вид не слишком высокий, чуть больше пяди, не более. У него были толстые поля, сверху которых красовалось красная обвязочная лента. В целом, сей головной убор пришелся по нраву Шелкову. С минуту он еще повертел его, осматривая, нет ли у него повреждений. Он даже попытался примерить его на себя, но вскоре пожалел об этом, поскольку голова его тут же ощутила соприкосновение с мерзкой тиной, и Николай сразу же снял его.

Цилиндр был без изъянов, лишь внизу несколько сыроват.

Лягушачий голос подал Николаю одну очень веселую идею, и он, не долго думая, принялся излавливать прытких лягух, что были буквально в каждой части пруда. Перед этим он высоко закатал свои бедняцкие штаны, чтобы одежда его не пропахла болотом, то же самое сделал и с рукавами рубахи и отправился в прохладную зеленую воду. Он был уже по колено в воде и выглядел еще более нелепо, чем когда вышел из трактира. Хватая ничего не понимающую живность, он немного дрожал от зябкости здешней воды и скверных для него ощущений от прикосновений к лягушкам. Полностью сконцентрировавшись на нелегком деле, он совсем не обращал внимания на то, что происходит вокруг пруда, и не тревожился о том, какое впечатление о себе он предоставляет окружающим, стоя нагнувшись, по колено в пруду и в таком положение перебегая, насколько это было возможно, от одной стороны к другой, ловя прыгающих от него лягух.

Одна молодая дама, вместе с супругом переходящая по мосту над прудом, увидев сию картину, сильно сморщила свой прелестный розовый носик и произнесла, обращаясь к супругу:

Продолжение книги