Красная книга бесплатное чтение
Рыцари арбузной дольки
Ночь, палата, спят шестнадцать четырнадцатилетних подростков. Точнее, спят тринадцать. Моя койка у окна. Я сижу, завернувшись в одеяло, и вглядываюсь в темноту. Когда меня клонит в сон, я трясу головой, жмурюсь, давлю пальцами на глазные яблоки до ярких пятен. Спать нельзя: я жду сигнала.
Когда в шум прибоя за окном встревает тихий треск, я встаю на колени и осторожно вытягиваю шпингалет. На нем слоев краски больше, чем годовых колец на пне столетнего дуба. Рама, крашеная бесчисленное множество раз, издает громкий треск, и я замираю, напрягая слух: не зашаркают ли в коридоре тапки нянечки. Нет, тихо. Медленно, по миллиметру двигаю оконную раму. Трещит, обсыпаясь краска. За окном, на тёмно-синем ночном небе – белый бантик на ниточке. Вместо грузила – ржавый ключ.
Ветер с моря мотает его, мне приходится влезть с ногами на подоконник и ловить руками. Я смотрю наверх, вижу, как слабо светится в темноте лицо Ани и её рука. Она держит конец верёвки, и я сейчас похож на котёнка, с которым играет хозяйка. Так, в общем-то и есть. Я ловлю белый бантик – перевязанный ниткой листок из блокнота, на нём одно слово: "Поднимайтесь". И от этого слова вдруг сильно-сильно начинает колотиться сердце. Так громко, что беспокойно ворочается на раскладушке нянечка в другом конце нашего крыла. Я перегибаюсь наружу, машу рукой Ане, и она машет мне перед тем, как закрыть окно.
Саня выглядывает в коридор, Витя накрывает одеялами наши скомканные шмотки, чтобы издалека казалось, что в комнате всё так же спят шестнадцать мальчишек. Я вылезаю через окно первый, Витос за мной, Саня выкатывает на подоконник огромный арбуз, и мы подхватываем его снизу. Следом бесшумно сползает он сам. Мы тихонько прикрываем окно и крадёмся вдоль стены санатория. Нас ведёт слово "Поднимайтесь", оно пузырится в нашей крови, как дефицитный напиток "Золотистый". Мы уже идём.
В детском санатории почти все пацаны в моём отряде воспринимали девчонок как ябед, подлиз и объекты для обмазывания "Поморином", и это было взаимно. А мне и моим друзьям, Сане из Полтавы и Витьку из Николаева, это было не интересно.
Не могу сказать, когда это произошло впервые, но как-то раз коснулись случайно тыльными сторонами ладони две загорелые руки: её и моя, и вдруг обострились все чувства. Я втянул запахи высыхающей на коже морской воды, крема для рук, пирожного персик, который откусывали её белоснежные зубы, заметил белесый след от ногтя на бронзовом плече, тонкую полоску ткани, удерживающую яркий сарафан в мелкий цветочек. Взгляд случайно скользнул ниже, испуганно выпрыгнул обратно столкнулся с её смеющимися глазами, и мне стало совсем жарко.
Она торопливо дожевала кусок пирожного, протолкнула так, что на глаза выступили слёзы.
– Я – Аня, – сказала она, давясь и смеясь, а я плыл и глупо улыбался в ответ.
– Сергей, – сказал, а больше ничего выдавить из себя не смог: слова закончились.
Потом прошло, я вспомнил русский язык. Использовал его по назначению, на полную катушку: смешил и удивлял. Мне нравилось, когда она смеялась. Хохотала от души, вытирая слёзы, хваталась за моё плечо, чтобы не упасть от смеха, и кожа горела в том месте, где она меня касалась. Я знал, чего я хочу больше всего: так же коснуться её, но не решался. А что делать дальше я и вообще не знал, и так далеко не заглядывал.
На ужине в столовой Анька, деловито облизывая ложку, спросила:
– Знаешь Олю, мою подругу?
Я неопределённо пожал плечами.
– Ну такая: высокая, симпатичная, в джинсах.
– Н-ну вроде…
– Блин! – Аня завертела головой по сторонам. – Ушла уже. За тем столом сидела.
– Ну допустим, – кивнул я. – Наверное знаю, и что?
– Ну-у, понимаешь… – Она нагнулась над столом поближе ко мне и заговорщицки пробормотала: – Ей очень нравится твой друг Саня.
– И-и?
– И-и, – передразнила она меня, – и узнай, как она ему.
– Ну хорошо, узнаю.
На следующий день я заметил эту Олю в толпе и дёрнул Саню за локоть:
– Гля, видишь девчонку в джинсах, кучерявая такая. Видишь?
– Ну вижу, – сказал Саня, – и чё?
– Да ничё. – Я пожал плечами с деланым равнодушием. – Сохнет по тебе, хочет познакомиться.
Саня посмотрел на неё уже с бОльшим интересом. Оля заметила его взгляд и отвернулась, но я видел, как она украдкой бросает на Саню взгляды через загорелое плечико.
– А чё, ничё такая, – сказал он. – А ты откуда знаешь?
– Анька сказала. Попросила провентилировать, как она тебе.
Саня хмыкнул, посмотрел ещё раз на её стройную фигурку, потом на меня.
– Серый, скажи Аньке… Скажи: "Нравится ему Оля, очень хочет познакомиться".
– "Очень хочет"? – подначил я. – До этого не замечал.
– Ага, не замечал, а сейчас заметил, и чем больше на неё смотрю, тем больше нравится.
Я сказал, и Анька сразу предложила:
– Приходите ночью к нам в палату. Только ждите сигнала. После полуночи нянечка с нашего этажа уходит спать вниз. Как только она уйдёт, я спущу на нитке записку.
А я ей:
– С нами Витёк будет
– Зачем? – удивилась она.
– Затем, что он наш друг, – отрезал я. – По нему там никто не сохнет?
– У нас вообще никто ни по кому не сохнет, – закатила Аня красивые глазки. – И по тебе тоже.
– Ага, конечно, – не стал я спорить.
И теперь мы, яко тати в нощи, крадёмся вдоль стены с огромным арбузом, в который вместо тыквы можно было упаковать средних размеров Золушку.
Мы выросли на книгах про мушкетёров, мы не могли прийти с пустыми руками, а денег не было. Днём, после обеда, мы вышли на охоту. Выбрались в окно, слезли с полуразрушенной ограды. Влились в толпу на рыночке перед железнодорожными путями.
Облезлые от солнца красные приезжие шумно торговались с местными, загорелыми до черноты торгашами. Шум, гам, вопли:
"Гаря-ачая кукуруза!"
"Пахлава медовая!"
"Усики, десять копеек стакан!"
От мысли, что мне, советскому пионеру, будущему комсомольцу, сейчас предстоит сделать, тряслись руки. Я врать-то не умел, а воровать…
– Вон, чувак пузатый арбузами торгует возле парапета. Серый, ты отвлекаешь, я один сзади вытащу, – тихо сказал Саня, схватив нас за плечи.
Мы столкнулись лбами, обнявшись, как греки в танце сиртаки, горячим шёпотом обсуждая детали будущего преступления. Я говорил: "Сань, так нельзя, это воровство". Витёк отвечал: "Серый, он торгаш, спекулянт". Саня ухмылялся: "Ленин сказал: экспроприируйте экспроприаторов!". У меня аргументов не осталось.
Неспешной походкой опытного курортника я подошёл к продавцу. Он кланялся уходящим туристам с двумя арбузами в авоськах:
– Э! Лючшие арбузы на рынке у меня, все знают, завтра ещё придёте! – кричал он им вслед, одной рукой посылая воздушные поцелуи, другой запихивая деньги в карман фартука. – Щто тебе, мальчик? – Заметил он меня.
– Да ничего, – ответил я безразлично, – хожу, прицениваюсь. По чём арбузы?
За спиной торговца по узкому парапету, балансируя руками бежал Саня.
– А у тебя денги есть? – Нахмурился продавец.
– Конечно, – сказал я, стараясь не смотреть ему за спину. – У меня батя тут, сейчас подойдёт. Хотим пару арбузов купить на вечер… Покрупнее. Сколько кило?
– Дэвят копеек, мальчик. – торговец расплывается в сладкой, как его арбузы, улыбке. – Лючше цену не найдёшь.
Я вижу резкое движение за его спиной. Саня хватает с горы арбузов самый верхний, самый огромный. Он торопится, его тянет назад, и он чуть не падает с парапета. Ужас в моих глазах видит и торговец. Он оборачивается, видит похитителя, балансирующего на каменной ограде. Это тут она – низкий ряд камней с каменной плитой поверх, а с другой стороны – трёхметровая стена. Он открывает рот, чтобы громогласно обрушить на нас все кары небесные, общественное порицание и ближайший наряд милиции.
Что мне остаётся делать? Я со всей дури врезаюсь в него, валю на арбузы, которые лопаются под тяжестью его туши, умудряюсь выкрутиться из цепких рук, ввинтиться в толпу. Убегая, краем глаза вижу, как подбежавший с другой стороны Витёк хватает арбуз и растворяется в толпе, а Саня сползает туда, за стену, я вижу его руки, цепляющиеся за камень, и потом они исчезают: спрыгнул.
Мы встретились чёрт знает где: на пирсе недалеко от дачи какого-то греческого купца. Саня всё продумал. Запыхавшийся Витёк с арбузом, мокрый, хоть выжимай; прихрамывающий на правую ногу Саня и я, красный, как Чингачгук Большой Змей. Мы плюхнулись на край бетонного волнореза, ржём, как три совсем не белых коня: преступники, сделавшие, вроде, что-то дурное, но на таком кураже, что страшно: вдруг понравится.
В санаторий с похищенным сокровищем пошли обходными путями, через узкие улочки Феодосии.
– А это откуда? – строго спросила нянечка около нашей палаты.
– Купил, – обиженно ответил Витёк, бережно прижимая арбуз к груди. – У меня деньги есть.
Соседи по палате загалдели:
– О, арбузик!
Но Саня ответил грозно:
– Это для дела! Руки убрали!
И все угомонились. Он у нас самый сильный был, единоборствами увлекался.
Ну так это: идём мы идём, всё никак не дойдём. Наш санаторий – бывшая дача какого-то дореволюционного купца. Тут, в Феодосии, всё красивое – это дача кого-то дореволюционного. Сейчас – санаторий для советских детей с уклоном в пульмонологию. Кто время от времени чувствует себя рыбой, выброшенной на песчаный берег, приезжают сюда лечиться. Обычно не по своей воле.
В первый день я вообще сбежал и на переговорном пункте бормотал маме в трубку:
– Мам, на фиг этот санаторий, забери меня обратно. Тут шестнадцать человек в комнате, и кормят паршиво.
Я был жутко привередливый в еде. Но мама что-то знала. Она попросила меня потерпеть ровно два дня, потом позвонить ещё раз. "Если захочешь, заберу" – сказала. Я хмыкнул недоверчиво. Через два дня забыл, через три позвонил. Мама спросила: "Забирать?". Я ответил: "Не надо". На том и порешили.
Про дачу. Она была двухэтажная и много раз перестроенная. Для меня тогда она выглядела, как невообразимый лабиринт из комнат, коридоров, закутков и отнорков. Для меня сейчас – это ходячий замок Миядзаки, случайно осевший на берегу Чёрного моря.
Наша шестнадцатиместная палата – на первом этаже, а на третьем – наши девочки. Я не оговорился. Когда места перестало хватать, наверху достроили деревянные веранды. На одной из них, с отдельной деревянной скрипучей лестницей, разместили палату на семь девочек из старшего отряда. Там жили Аня и Оля, и ещё 5 неизвестных нам девочек. Это туда вела нас записка на ниточке с ржавым ключом.
Тщетно стараясь не шуметь, мы поднялись по лестнице и вошли в девичье царство. У нас в палате пахло мокрыми плавками, песком и дерматином сумок. У них – детским кремом, присыпкой, помадой, тёплым дыханием, конфетами: волшебной страной, в которую нам разрешили заглянуть ненадолго, одним глазком.
Кто-то из девчонок уже спал, тихо сопя маленькими носиками и видя сны, но уже через пару минут, как мы раздвинули койки Ани и Оли, и сели на пол вокруг арбуза, остальные расселись вокруг. Я резал кавун перочинным ножиком и раздавал истекающие соком дольки, или скибки, как называл их полтавчанин Саня. Сам он о чём-то тихо переговаривался с Олей. То она ему что-то прошепчет на ухо, то он ей, и она сморщит свой носик и прыснет в ответ, а Саня, улыбаясь, касается её коленки своей.
И я делаю то же самое. Аня, сидя по-турецки, мечет карты: гадает всем. Дома казённые, интересы пиковые, валеты бубновые, дамы… Дамы тоже бубновые: сидят красные от смущения вокруг, вгрызаются крепкими белыми зубками в дольки, или скибки, в зависимости от того, кто откуда в Феодосию приехал.
Анина коленка касается моей. Как коснётся – разряд бьёт. Её ссадины на коленке мои ссадины на коленке трогают, и этого хватает, чтобы сидеть так целую вечность, просто касаясь коленями.
Витька стесняется. Он поглядывает на одну девчонку: маленькую, курносую и очень симпатичную, а пересесть к ней ближе не решается. А я, с высот своих глубоких отношений с Аней: мы уже коленками касались, и руками, и она руку на моё плечо клала, на секундочку!, смотрю на него чуть снисходительно, чуть подталкивающе: "Ну давай, девчонки, они только вначале страшные, потом привыкнешь!". Страшные – в смысле, что подойти страшно, а не то, что вы сейчас подумали.
И так у нас всё хорошо: касание – разряд – ожидание; магия шершавой кожи под пальцами, невыносимая красота облезшего под солнцем носика, запах её дыхания и брызги арбузного сока, стягивающие кожу. Я смотрю на пальцы, изящно переворачивающие карту, и слышу нарочито таинственный голос Аньки, раскрывающий тайны всехних судеб, и думаю о том, что большего счастья у меня в жизни не будет. И длилось бы оно до бесконечности, то есть до самого рассвета, но на скрипучую лестницу вступила чья-то тяжёлая нога.
"Шухер" – пискнул Витёк. Мы заметались. Девчонки нырнули под одеяла. Мы с Олькой и Анькой, осторожно приподняли раздвинутые койки и переставили на место. Я молча глазами спросил у Аньки: "Что делать?". Анька испуганным взглядом ответила: "Не знаю!". Витька залез в платяной шкаф, мы с Саней нырнули под койки. За секунду до того, как дверь открылась мы с ним, как две снегоуборочных машины, сгребли под голые животы остатки арбуза и анькины карты.
В палату вошла нянечка с фонариком, посветила кругом. Аня приподняла голову и очень натурально зевнула:
– Что случилось? – спросила она таким заспанным голосом, что и я поверил.
– Мальчики не заходили? – Нянечка посветила фонариком по углам, но внутрь заходить не стала.
– Какие мальчики? Мы спим! – Ответила Аня и перевернулась на другой бок.
Я лежал под её койкой и думал, что вот, ещё на пару сантиметров ниже, и свет фонарика нянечки отразится в моих перепуганных глазах. Но она развернулась и ушла. Мы дождались пока перестанет скрипеть лестница. Аня прилипла к окну, выставив руку: "Не шевелиться!". Мы лежали, высунув головы из-под кроватей. Витёк опасливо выглядывал в щель приоткрытой дверцы шкафа.
– Всё, ушла за угол. Бегите! – сказала Аня, и мы стайкой перепуганных оленят ссыпались вниз по трухлявой лестнице, кинулись в обратную сторону, через санаторий, к лабиринту старых феодосийских улиц. Мы уже знали, что нас спалили. Себя спасти мы уже не могли, осталось отвести подозрение от девочек.
Трое босых пацанов в одних трусах, пригибаясь, хоть в этом не было никакой необходимости, петляя, уходили от погони по кривым проулкам, вдаль от санатория. Наша воспитательница нашла нас на рассвете, на дальнем пирсе: том же самом, где мы встретились после похищения арбуза. Она подошла к нам сзади и грустно спросила:
– Что вы здесь делаете?
Мы повернулись и сказали:
– Встречаем рассвет.
Кажется, это был я, но это не точно.
Потом было построение, "поставление на вид" и прочие малопонятные нам слова. По домам не отправили, и слава КПСС, ну не Богу же? Мы твёрдо держались своей версии: потрясённые невероятной красотой крымской природы, мы выбрались из палаты для того, чтобы встретить восход солнца на берегу моря. Мы стояли гордые, пойманные, но не сломленные и купались в тёплых взглядах наших девчонок: Ани, Оли и ещё одной, маленькой, курносой и очень симпатичной.
Не задохнуться
Когда долго стоишь на краю, кажется, что Земля потихоньку накреняется. Сам не двигаешься, но постепенно из-за края крыши под ногами выползает дорога, тротуар, козырёк над подъездом… Козырёк не входил в мои расчёты, и я сдвинулся в сторону на несколько шагов.
Время падения равно квадратному корню из двойной высоты, делённой на ускорение свободного падения. Плюс-минус незначительная погрешность, связанная с влажностью, высотой над уровнем моря, направлением ветра. Масса тела и его очертания тоже имеют значение, но этим параметром можно пренебречь. Пятьдесят пять килограммов массы и вполне аэродинамическая форма не внесут серьёзных поправок в результат.
Итого две целых тридцать четыре сотых секунды, если округлить – незначительная мелочь, мгновение, по сравнению с тем, что уже за спиной и вечностью впереди. Ветер, кстати, довольно сильный. Может изменить траекторию. Хорошо, что дует параллельно фасаду, а не навстречу. Не хватало влететь к кому-нибудь в окно или зацепиться за бельевые верёвки – это добавит комизма, не хотелось бы.
Опять порыв. Меня качнуло в сторону, и я раскинул руки, балансируя на краю. Лёгкая куртка захлопала за спиной чёрными крыльями. Ноябрьский ветер проветрил пустую голову, он был холодным и свежим, и я впервые за последнее время смог глубоко вдохнуть.
***
Два месяца назад случилось что-то непонятное – я вдруг почувствовал своё сердце. Как будто с него слезла кожа, обнажились нервы. Голые, они окунулись в кипящую кровь, возгорелись, выжгли кислород, и я задохнулся. Но это было не сразу, не с первого взгляда… И не со второго.
Два месяца назад расформировали спортшколу. В наш класс пришла новенькая. Я глянул на неё и ничего не почувствовал, просто опустил глаза под стол, где крутил на карандаше кассету с надписью «Кино». В плечо ткнулся острый локоть соседки.
– Димыч, смотри, нравится? – горячо зашептала мне в ухо Саблина.
Я ещё раз поднял глаза – да, красивая, необычно красивая. Смуглая кожа, ямочки на щеках, чёрные, ехидные, глаза. Каштановые волосы закручены в небрежную причёску без залитых лаком начёсов. В расстёгнутом вороте голубой, почти мужской рубашки, загорелая кожа над острым белым краешком лифа.
Сбоку от неё стоит классуха Аннушка с египетскими стрелками на сухих сероватых висках. Она смотрит на новенькую недобро, новенькая ей не нравится – слишком красивая, бесстыдно свежая.
В этом году у Аннушки отъехала крыша, мы все попали к ней под колпак. Как темнело, она выходила на охоту, рыскала по дискотекам, заглядывала в кафе и писала, писала, строчила перьевой ручкой на листочках в клеточку: кто, с кем, где, как целовался, как зажимался. Собирала фактики с хронологией, из них расписывала свои фантазии про тёмные углы и томные вздохи. Потом дёргала родаков, тыкала им своими каракулями в нос. Родаки реагировали по-разному.
На первом классном часу в этом году она тыкала алым ногтем в нашу рано повзрослевшую, по её мнению, компанию и шипела:
– Я всё про вас знаю, я по глазам вашим вижу, когда вы начинаете этим заниматься! Похотливые павианы!
А мы сидели и ржали, гордясь своим тайным знанием, пока недоступным многим одноклассникам. Отдам должное, хотя ничего я ей не должен, Аннушка ни разу не ошиблась, и ни у одного из нас спокойной жизни больше не было.
Новенькая рассматривала класс, классуха её, Саблина пихала меня в плечо.
– Ну Димас, ну как тебе? – не унималась она.
– А тебе?
– Ну, Ди-им, ну я ж не по девочка-ам, – закатив глаза, протянула Саблина. – Но ваще красивая, скажи? Такая… М-м-м…
Я ещё раз посмотрел. Любовь с третьего взгляда? Да хрен вам. У меня кассета домоталась, и я воткнул её в плеер.
– Саблина! – рявкнула Аннушка. Что «Саблина!» уточнить не успела: зазвенел звонок. Я надел наушники и пошёл из класса, споткнулся о насмешливый взгляд, втянул в лёгкие её выдох. В этот момент я начал карабкаться на свою крышу. Саблина, ну какого хрена, а? Нормально жил…
***
Дома мама с поджатыми губами смотрит в экран со скуластой ряхой Демидова в тёмных очках.
– Где был? – спрашивает, не глядя на меня.
– Гулял.
– А, – мамин подбородок пошёл ямками – крайняя степень скепсиса. – Меня Анна Сергеевна вызывала.
– Зачем?
Вместо Демидова в телевизоре появился Лемох в шароварах с висящей до колен мотнёй.
«Ландон, гуд бай! У-у-у»
– Позвонила и говорит: «Приходите в школу, если вам небезразлична судьба вашего сына», – мама попыталась изобразить яростно-дрожащий голос Аннушки, но не слишком похоже.
Я вздохнул и откинул голову на спинку дивана. На зелёно-буром ковре выставил клешни лакированный краб, на потолке – мазки от валика, блестит в шестидесяти ваттах паутинка между желтоватыми пластмассовыми висюльками люстры.
– Пришла в школу, она мне блокнот свой тычет. Говорит: «Вчера на «Ивушке» ваш сын зажимался с девушкой, и явно старше его возраста. По виду какая-то пэтэушница!».
А вот и источник паутины. С клешни краба спускается крошечный паучок-часик, он спокоен, ему всё равно, за ним следить некому.
– Я ей сразу сказала: я в личную жизнь своего сына не лезу, и вам не советую, а она: «Вы же понимаете, что это значит? Вы же понимаете, чем они занимаются?».
Бьёт Биг Бен, крутые парни в шароварах прыгают перед красной телефонной будкой, паучок спускается вниз, безразличный и ко мне, и к моим проблемам.
– Дим, она не просто так тычет этой книжкой. Она почти прямым текстом говорит, что лишит тебя медали, и пролетишь ты мимо института, как фанера над Парижем.
Эти слова стоило б написать на табличке и тыкать мне её в лицо каждый день, чтобы не напрягать связки.
– Неужели ты не можешь немного потерпеть? Поступишь в институт и гуляй себе… Тут осталось-то всего ничего!
Я посмотрел недоверчиво, как на человека, на умных щах сморозившего несусветную глупость.
– Мам, она больная на всю голову, чего ты её слушаешь?
– Нельзя так говорить! Она всё-таки твой классный руководитель!
– Она озабоченная маньячка!
– Она о твоём будущем думает больше, чем ты сам!
– Я не знаю о чём она думает, и знать не хочу!
Опять, как всегда, подкатило удушье. От этой хрущёвки с четырёхметровой кухней, ковра, краба, высасывающих воздух разговоров, голоса, из которого, как нитки из кресла, торчат обиды на моего «биологического папашу».
– Ну-ну. Сам-то ты подумать не можешь, нечем уже. Верхняя голова отключилась. Как течной сукой потянуло, бежишь, из штанов выпрыгиваешь. Видела тебя с какой-то курицей с начёсом. Страшная, как моя жизнь.
Я втянул воздух. Где-то под горлом завибрировала ярость. Чтобы не ляпнуть лишнего, я поднялся и вышел из комнаты.
– Какой-то ты неразборчивый! Получше не мог найти? – крикнула она мне вдогонку. – Такой же кобель, как папаша твой!
Я аккуратно закрыл за собой дверь, хлопать ей было бы слишком мелодраматично, и упал на кровать. Спасибо, батя, за прощальный подарок – плеер: нажал кнопку, и больше не слышны крики из большой комнаты.
«Я хочу быть кочегаром, кочегаром, кочегаром…»
Кем угодно, где угодно, лишь бы подальше отсюда.
Только закрыл глаза, трясёт за плечо маленькая рука. Брат, Витя, девять лет, тридцать один килограмм мелких пакостей. Он меня ненавидит, а я его люблю. Я и маму люблю. Фишка у меня такая: любить без взаимности. Глазами спрашиваю: «Что тебе?»
Показывает, чтобы снял наушники.
Не хочу, до смерти не хочу. К чёрту вас всех, честно. И я машу рукой молча, отворачиваюсь к стене, к тёмно-зелёным обоям с золотыми ромбами, тоскливыми, как вся моя жизнь.
«Вечер наступает медленнее, чем всегда,
Утром ночь затухает, как звезда.
Я начинаю день и конча-а-ю но-о-чь.
Два-а-дца-а-ть че-е-ты-ы-ре-е кру-у-га-а про-о-о-о-о-оч-ч…»
Батарейки сели, и я заснул, а утром рядом, на кровати, лежал плеер с открытой крышкой. Я сел и зарылся босыми ногами в ворох коричневого серпантина, а в нём – все четыре моих кассеты Sana c выпущенными кишками. Брат, выпучив глаза, бросил портняжные ножницы и с воплем «Мама, он дерётся!» выбежал из комнаты. Я поднял кассету с карандашной надписью «Кино», из неё уныло свисали два коротких конца ленты. Малой постарался, чтобы я не смог восстановить свою маленькую фонотеку.
Стиснув кулаки, я вылетел за ним. Это не просто музыка, это моя глухота, мой бункер, моё убежище. Выбежал в коридор и наткнулся на маму. Она каменной стеной перегородила вход в комнату, где сидел в кресле с ногами мой младший братик и верещал: «А чего он сам слушает, а мне не даёт? Я его попросил: дай послушать, а он даже наушники не снял!»
По его розовым щекам катились слёзы размером со спелый крыжовник. Он орал, запрокинув голову, и всё его лицо сейчас состояло из распахнутого рта и торчащих кверху мокрых ноздрей.
– Это что, причина его бить? – взвилась мама.
– Я его не бил!
– Не бил? – голос взлетел, разогналась турбина истребителя. – А почему он плачет?
– Он плачет, потому что изрезал мне всю плёнку в кассетах!
– Может его убить за это?
– Мама, я не тронул его пальцем!
– Он твой брат!
– Да, мама, он мой брат! – я сорвался на крик. – А я его брат! И я тоже твой сын!
– Не смей повышать на меня голос! – процедила она, её глаза сузились до огнестрельных прорезей.
Я натянул кроссовки и пулей вылетел из дома. Я не хотел хлопать дверью, но сквозняк из подъезда вырвал её из рук и припечатал к косяку.
– К чему этот дешёвый театр?! – презрительно бросила мне вслед мама.
Я бежал по улице и повторял, отмахивая шаги: «И-ди-те-вы-все-к-чёр-ту».
***
Из кустов под школой свистнули, и я протиснулся между ветками, перепрыгнув через длинные ноги Тимура, вскарабкался на трубу. Мы ткнулись кулаками.
– Чё, как? – спросил он.
– С матушкой посрался.
– А чё?
– Мелкий кассеты изрезал ножницами. Все четыре.
Тимур присвистнул:
– Бакс по двенадцать… это под полтос выходит. Я б ему голову отвинтил. Нахрена башка, если в ней мозгов нет.
– Да я его пальцем не тронул. А матушка наехала, что я его бью. Только ему и верит.
– Добрый ты. А мне, прикинь, моя предъяву кинула: завязывай, а то уйду.
Я скривился – больная тема. Я ему то же говорил, но друг не девушка, не уйдёшь.
– А ты чё?
– Ничё, не хрен мне условия ставить. Пусть валит.
– Слушай, Тим, ты б правда завязывал, а? Видел торчков на районе? Таким же станешь.
Он спрыгнул с трубы и навис надо мной: длинный, худой, руки в карманы – страусёнок-переросток.
– Я – не торчок, понял? У меня мозги есть. Я в любой момент завязать могу, просто не хочу. Тебе не понять. Ты ведь ничего не знаешь – что я вижу, что чувствую, какие мысли мне в голову приходят. Я – хренов гений, братан! У меня мозг работает не на одну десятую, как у тебя, а на все сто! Я любую задачу решить могу, любую траблу разрулю! А знаешь, что потом? Потом мозг гаснет, будто лампочки кто-то вырубает, одну за другой, пока не станет темно, и всё – я снова такой же тупой урод, как и ты, и буду таким до следующего прихода. Понял?
– И чё ты трёшься тогда с таким тупым уродом, как я?
– Потому что я люблю тебя! – завопил он мультяшным голосом и запрыгнул на трубу рядом. – И потому, что остальные ещё тупее и уродливее.
– Тим, ты врёшь себе, ты не сможешь остановиться.
– А я останавливаться не собираюсь. Давай со мной, сдохнем вместе.
– Жить надоело?
– А чё в этой жизни хорошего, а? Я Ирке знаешь, что сказал? Уходи! Уйдёшь – я повешусь! Пусть живёт потом с этим.
– Ты совсем дебил?
Тим махнул рукой, блеснули заклёпки на засаленном кожаном браслете.
– Прикалываешься? На хрен мне из-за какой-то дуры вешаться? Ладно, Димон, на уроки пора. Пошли ко мне после школы, дам тебе одну кассету, пользуйся, пока не разбогатеешь.
Я подскочил, затряс его тощие плечи:
– Бл-и-ин, Тим, спасибище, человечище!
– Ладно, ладно, – проворчал он, смущённо улыбаясь, – развёл гомосятину.
***
Первой была физ-ра. Девчоночья стайка шепталась о чём-то, поблёскивая глазами на новенькую, а она в стороне делала разминку. Нагибалась, наклонялась, вращала корпусом. Каждое движение её было точным и совершенным.
– Вот! – торжествующе простёр к ней ладонь физрук. – Спортивная школа! Учитесь, тюфяки! Берите пример с Саши!
Значит, её зовут Саша… Саша легко касалась ладонями асфальтовой дорожки стадиона. Во время наклонов маечка на спине задиралась и открывалась полоска загорелой кожи с выцветшим серым пушком. Физрук делился радостью с нашими девчонками. Девчонки радовались без энтузиазма.
– Смотрите, какой прогиб! – восторженно восклицал он им, тряся рукой в направлении новенькой. Девчонки обжигали взглядами «эту фифу из ДЮСШа», но той было пофиг, а мне нет. До конца урока я не сводил глаз с новенькой, у которой появилось имя, красивое имя Саша. Не Саня, не Александра, не Шура-дура какая-нибудь! Саша.
***
Тихий посвист заманил меня в кусты, как змею на кормёжку. Мне нужно было что-то важнее еды. Мне нужен был шум в наушниках, способный заглушить крик. Тимур ждал там, серьёзный, неулыбчивый.
– Надо сначала в одно место заскочить.
– Да хоть в десять.
Мы выбрались через дыру в заборе и свернули в частный сектор. У добротного дома за стеной из бута Тим тормознул:
– Постой тут, ладно? Не фиг тебе там светиться. Две минуты.
Он завернул за угол и вскоре вернулся с бутылкой, завёрнутой в газету.
– Чё это? – спросил я.
– Много будешь знать, скоро состаришься, – огрызнулся Тим.
Я не стал настаивать. Мы перебежали дорогу перед жёлтым носом троллейбуса и завернули во двор, завешенный бельём.
Тим жил в старой двухэтажке, таких много в нашем городе. Строили их пленные немцы после войны, восстанавливая полностью разрушенный город. Сами развалили, сами отстроили – всё справедливо. За приоткрытой дверью на первом этаже жарили рыбу, на втором навозно блестели влажной эмалью стены, выкрашенные до половины. Тим, крепко сжав под мышкой свёрток, открыл дверь, впустил меня. Скрылся в своей комнате. Свёрток остался стоять на тумбочке в прихожей. Я развернул газету, там была бутыль с пластмассовой пробкой, как на дешёвом портвейне. На этикетке цифры «646».
– Тим, ну ё моё, а?! – крикнул я.
Он высунулся из комнаты, с моего недовольного лица перевёл взгляд на развёрнутую бутылку.
– Не тошни, ладно? – скривился он. – Будешь пробовать? Нет? Тогда до свиданья.
Тимур сунул мне кассету.
– На! Там какая-то фигня записана типа Ласкового мая. Можешь стереть, если не прёт. Всё, давай, увидимся.
– Слышь, Тимур… А если я соглашусь, начну с тобой ширяться, сторчусь из-за тебя, тебе как, нормально будет? Совесть не замучает?
– С чего бы? – рассмеялся он. – Я не заставляю, я предлагаю. Соглашаться или нет – дело твоё. Нравится тебе тупарём по жизни быть – будь, я-то чё?
– Ладно, – махнул я ему, – пойду тупенький, пока ты в гения не превратился. Слышь, а ты, как умные мысли в голову полезут, в тетрадку их записывай, потом почитаем. А то обидно: все твои гениальные озарения пропадают впустую.
Тим воздел перст к оклеенному пенопластом потолку:
– А это идея! Ща, найду тетрадку. Видишь, не такой ты и тупенький. Всё, вали, у меня времени мало. Пока!
Он вытолкал меня в подъезд и захлопнул дверь. Выкинул в облако подгоревших пескарей и пентафталевой краски. За соседней дверью женский голос визгливо завопил:
– Как ты меня достал, алкаш проклятый!
И невнятное бормотание в ответ, временами взрыкивающее, и сразу за этим женский голос взлетал ещё выше. Из другой квартиры выскочил дед. Бодрым шагом промчался мимо, сверкнул золотой коронкой, над майкой-алкоголичкой вьются седые волосы. Побежал вниз, хлопая стоптанными тапками по заскорузлым пяткам. Грохнула с эхом дверь ниже. Угрюмая тётка выставила ведро с арбузными корками в подъезд и спряталась обратно. Стая дрозофил встревоженно взвилась в воздух и вернулась к трапезе. Из ведра несло кислым с тухлым.
Этот с рыбалки пришёл, те арбуз не доели, тот рыгает вчерашней водярой и за новой мчится, аромат обновить, и во всём этом смраде ни грамма кислорода. Я натянул наушники и вжал тугую кнопку.
«Я люблю вас, де-е-вачки. Я люблю вас, ма-а-льчики
Как жаль, что в этот вечер звёздный тает снег»
Ну твою ж мать, хорошо хоть в наушниках! Надо срочно записать что-то нормальное.
Хватая ртом воздух, я вылетел из подъезда и столкнулся с тем же дедом. Он бежал обратно бодрой иноходью опытного физкультурника. В правой руке бутылка «Русской», в левой батон.
– А? – потряс он бутылкой в воздухе, мигая правым глазом.
А что «а»? Порадоваться? Выпить с ним? Как же хочется куда-то на север, в мороз, убивающий все запахи. Вдыхать свежий студёный воздух, в котором чистый снег и кислород, и ничего больше. И чтоб ни души вокруг, только я и белизна до горизонта.
Нет, вокруг залитый солнцем южный двор, бельё пахнет «Новостью», от загончика с курами тянет помётом, из зелёного ящика «для пищевых отходов» – тухлятиной, разложившейся до воды, с Толстого бензином и пылью. И я бегу отсюда почти на панике. Я хочу воздуха, чистого, не вонючего, а его нету, закончился весь в городе, если и был когда-то.
«Но не растает свет от ваших глаз, и нет
желаний скучных, будем вместе много лет»
Надрывается гнусавый голос в моих наушниках. «Нау» запишу, пока мозги из ушей не вытекли.
***
«У меня есть рислинг
и тока-ай,
новые пластинки,
семьдесят седьмой Акай»
Я лежал на боку, на покрывале из чего-то, что, кажется, называется габардином, носом упираясь в стенку, в старые тёмно-зелёные обои, втягивая запах бумаги и картофельного клейстера. Два угла в этой комнате располосованы на высоту до метра. Я часто там стоял, наказанный, уткнувшись носом в эти обои, и детским ногтем протыкал их там, где в самом углу за ними была пустота. В эти же обои я утыкался лбом и носом четыре года назад, когда запачкался.
Всю жизнь был чистым, а стал грязным, мылся два раза в день, чтобы ничем не пахнуть, яростно оттирал свои трусы и носки, чтобы никто не заметил грязи, тщательно ополаскивал ванну и раковину, чтобы никакие мыльные следы не напомнили обо мне. Но грязь попала внутрь и надёжно законопатила горло.
После развода с отчимом мама искала себя.
Сначала появился фермер, разводивший коз, с коричневой кожей и глазами алкаша в завязке.
Потом – хромой красавчик с работы. Мамины подруги называли его Жоффреем и алчно закатывали подведённые стрелками глаза.
Ещё один был, хороший дядька, высокий и богатый, который никогда не лез под кожу… хорошо помню его грустные семитские глаза, когда мама указала ему на дверь.
По этому последнему пути прошли они все, и очень быстро. Никто надолго не задержался.
А ещё был московский мент. Невысокий, коренастый, с кривыми ногами, о них многозначительно хмыкала мамина подруга. Он приходил с пистолетом, хотя вроде как их должны сдавать, когда не на службе. Пистолет – это первое, что он мне дал подержать. Выдернул обойму, проверил ствол, потом протянул мне. Я взял его и чуть не уронил: он оказался неожиданно тяжёлым.
– Ну как?
Я закивал головой:
– Кру-у-то!
Круто, конечно, за двенадцать лет своей жизни я таких игрушек в руках не держал.
– Научить тебя целиться?
Спрашиваете! Он встал за мной на одно колено, обхватил мою руку на рукояти. Сюда смотри, с этим совмещай. Всё ясно-понятно. Его щетина колола мою щёку, на которой щетина появится не скоро. Я тогда подумал: может, всё срастётся, и у меня появится отец, и будет у нас счастливая семья с довольной мамой, которая больше никогда не будет ни орать, ни цедить сквозь зубы.
Вечером он пришёл ко мне и сел на край кресла-кровати. Что-то рассказывал про Москву, свою квартиру, коллекцию холодного оружия, изъятого у преступников. Пистолет в кобуре лежал рядом на табуретке. Говорил тихо, бархатно, похлопывал меня по колену, потом перебрался на бедро, потом соскользнул на внутреннюю сторону. В комнату заглянула мама:
– О чём вы тут шушукаетесь? – спросила она.
– Это наши, мужские разговоры, правда? – подмигнул он мне, а я был настолько заморожен страхом, что даже кивнуть не мог. Мама ушла, а его рука жирным пауком скользнула мне в трусы, и я просто перестал дышать. Он уехал через неделю, я остался.
За эту неделю я разучился говорить и стал часто мыться. Хотел рассказать маме, но просто посмотрел ей в глаза и заткнулся навсегда. Когда в них отражается он – там тепло и весело, когда я – хрустит подмёрзший наст. Я не готов был увидеть там презрение и промолчал.
С тех пор в моей крови трупный яд. Чёрные струйки расплываются, но не смешиваются, как бы сердце не пыталось их разбултыхать, как бы ни процеживала кровь селезёнка. Грязь покрывает меня снаружи, грязь внутри, грязь облепила моё горло, и через него с трудом, с астматическим свистом, едва проходит воздух. И я тру кожу мочалкой, полощу горло тёплой водой, а отмыться не получается. Я ходячий труп, гул, во мне уже есть мертвечина, и когда я это понял, подумал: «А к чему тянуть?»
«Это так просто: сочинять песни.
Но я уже не хочу быть поэтом, но я уже не хочу.»
***
Саша была чистой. Её волосы не хрустели липким лаком, она не накрывала окружающих плотным облаком поддельного Пуазона. Девочки стояли в кружок, мешали свои атмосферы из удушливых запахов духов, лака «Прелесть», польской помады. Шевеля носиками и скаля острые зубки, плели из колючих разговорчиков тусклые кружева, ворохами. А она была всегда одна, вокруг неё – пустота. Сплетни и злоба растворялись, не долетая. Вокруг Саши был чистый воздух, и меня невыносимо к ней тянуло. Пройти по касательной, сделать глоток, удержать в лёгких. Она провожала меня насмешливым, понимающим взглядом. Плевать, это ничего не изменит.
Перед алгеброй она сидела с открытой тетрадкой и рисовала на зелёной обложке ромашки. Домашка была не сделана. Я сел напротив и спросил:
– Помочь?
– А можешь? – спросила она с лёгкой усмешкой, как всегда.
Я вырвал лист из своей тетради и быстро порешал все уравнения. Она вскинула бровь и спросила:
– Как ты дошёл до такой жизни?
Я хмыкнул «обращайся» и ушёл. Выскочил во двор, за кусты, залез на трубу с торчащими клочьями теплоизоляции. Мне нужно было побыть там, где никого нет, но появился Тимур, и я впервые не был рад его видеть.
Он запрыгнул рядом и сунул мне общую тетрадь.
– Что это? – спросил я.
– Гениальные озарения, – ядовито ответил он.
Первая страница была изрисована мелкими кошками, между ними – кривая надпись:
«Я иду по улице с односторонним движением».
Две черты вниз, продранные до следующей страницы. В правом углу:
«Столб идёт за мной. Влево и вправо».
Я перевернул страницу.
– Это всё?
– Да. Гениально, скажи?
– Котики милые, – ответил я, возвращая тетрадь.
Тим, зло сопя, засунул её за ремень:
– Я знаю этот столб, – сказал он. – Я тебе его даже показать могу. На нём ржавый обруч, растяжка какая-то. Я иду по Голубца против движения, а он выскакивает на дорогу. Я вправо – он вправо. Я влево – он влево. Дорога с односторонним движением, а ему какое дело? Он что кирпич? Он столб! Стой себе, где стоишь.
– Бред, – пожал плечами я.
– И никакого смысла, – согласился Тим.
– А кошки?
– А кошки – просто кошки. Кассету записал?
– Да, «Нау». Хочешь? – я протянул ему наушники.
– Не, – замотал он головой, – я эту хрень наркоманскую не слушаю. – И заржал, так ему весело стало.
***
Дома все были заняты. Мама стояла столбом, сунув руки под мышки и сверкала глазами. По квартире метался её очередной «не оправдавший надежд» Романчиков со злобно перекошенным лицом и собирал вещи. Не первый и не последний. Я закрылся в комнате. Там уже сидел, забившись в угол, брат и сосредоточенно чиркал ручкой в блокноте. В коридоре возня, сбившийся на фальцет голос Романчикова:
– Я хочу попрощаться с детьми!
Ледяное мамино:
– Они твои, что ли?
Он всё-таки вошёл. Невысокий, похожий на исполнителя «Живи, родник, живи», вставившего себе золотой зуб.
– Ребята, так случилось, что мы с вашей мамой не сошлись характерами.
Я вежливо кивнул, малой продолжал чиркать ручкой.
– Я ухожу, но вы всегда можете ко мне обратиться. Если захотите увидеться, вы знаете, где мой гараж.
Я не понял, почему у меня может возникнуть желание с ним увидеться. Он у нас жил пару недель.
В первый вечер попытался научить меня жарить картошку.
Во второй мама с гордостью заявила, что я хорошо знаю английский, и даже переписываюсь с настоящей американкой. Он обрадовался, засверкал золотой коронкой: «Надо отправить ей твою фотографию, чтобы видела, что товар не лежалый», – заявил он.
Борясь с рвотными позывами, я скрылся в своей комнате и врубил в наушниках на полную громкость UDO.
На третий день он посоветовал мне носить вещи в нагрудных карманах, чтобы казалось, что у меня атлетическая грудь. Надо рассказывать, почему я избегал с ним общаться?
Сейчас день, наверное, пятнадцатый – надеюсь, больше не увидимся. Я ещё раз вежливо кивнул. Меня так учили: если нужно для душевного комфорта собеседника – ври. Спросил глазами: «Всё?». Он вздохнул, я надел наушники. В маленькой хрущобе стало чуть просторнее.
***
На следующий день из кустов свистнули, но это был не Тим. На нашей трубе сидел длинный Брылёв и его мелкий дружок Паспарту. Перед ними набивал мяч Малхосян. Стукнулись кулаками.
– В курсе уже? – спросил хмурый Брылёв.
– В курсе чего?
– Твой дружок-торчок кони двинул.
Я замотал головой:
– Чушь. Мы только вчера тут сидели.
– Больше не посидите. Повесился.
– Гонишь?
Брылёв пожал плечами. Малхосян оставил мяч, подошёл ко мне.
– Это правда, Димон! Мне очень жаль…
Он хлопал меня по плечу, заглядывая участливо в глаза. Я поймал его взгляд и поверил. Тимур Дзагоев сдержал обещание. Пацан сказал – пацан сделал.
Я зашёл к «В»-эшкам» в глупой надежде увидеть его ухмыляющуюся кавказскую физиономию. Увидел: на тумбе у входа стоял его портрет с чёрной траурной лентой. Я повернулся к классу, но все что-то искали в своих сумках.
Мне кажется, я начал читать мысли, или люди перестали их прятать. Я ходил, ошарашенный, по коридорам, цеплял отдельные фразы и целые диалоги:
…кем надо быть, чтобы вот так, в петлю…
…бедная мать… знаешь, кто она? Психиатр! Прикинь?…
…сапожник без сапог…
…Ирку знаешь? Сисястая такая, из десятого бэ. Да ну знаешь ты её, с кучей фенечек на руках. Соска его…
…шутишь? Она с торчком трахалась. Нормальная баба с наркетом свяжется? По-любому ханку не поделили…
Ярость поднималась кипящим мутным потоком. Добралась до забитого горла, и я опять задохнулся. Приехала скорая, купировала приступ. Меня отпустили домой, но пошёл я не к себе, а к нему. На детской площадке в дыре под железной ракетой я заметил знакомые кеды и занырнул внутрь. Там стояла Ирка с сигаретой и тряслась, будто держала в руках оголённый провод и не могла выпустить. Она повисла на моей шее, обжигая мокрым и горячим.
– Я не виновата! Дим, я же не виновата! – рыдала она мне в ухо. А я гладил её и говорил:
– Я знаю, Ир, я это знаю.
А сам думал: «Сука, свалил, а нам в этом жить. Мудак ты, друг мой Тимур Дзагоев!»
***
На большой перемене Саша подошла ко мне. Как обычно, со своей слегка высокомерной улыбкой, сказала:
– Дим, хочешь со мной сидеть?
Я не сразу понял о чём речь.
– За одной партой, – пояснила она.
Я потерялся.
– Я… не против.
– Пошли к Аннушке? – я кивнул и пошёл за ней.
Не знаю, о чём Аннушка думала, когда с выпяченным пренебрежением смотрела на нас. Может, решила, что «таких, как мы» лучше держать в одном месте, а не размазывать по классу. Она согласилась, определила нам третью парту в среднем ряду. Не обижайся, Саблина!
Саблина вздохнула:
– Я всё понимаю. Друзья?
– Конечно, – ответил я.
Мне стало и легче, и трудней. Вокруг Саши раздвигались стены и поднимались потолки. Её личное пространство защищала колючка под напряжением, сюда никто не лез. Рядом с ней был кислород, которым я дышал. В какой момент влюблённость стала зависимостью? Да сразу.
Соседка по парте – это что-то намного более интимное, чем просто одноклассница. От случайных прикосновений в меня били разряды. Я следил за ручкой в смуглых пальцах, выводившей буквы не слишком аккуратным почерком, вместо того, чтобы писать самому. Когда на её глаза падала прядь тёмно-каштановых волос, я мечтал набраться смелости и убрать её, чтобы не мешала смотреть на меня. Может, тогда в глазах появится что-то ещё, кроме обычного снисходительного разрешения быть рядом. А потом я шёл домой и слова сами собирались в стройные ряды с созвучными окончаниями. Я записывал их на листочках в клеточку своим гораздо более аккуратным, чем у неё, почерком и прятал под матрас. Когда-нибудь, может, она их увидит. Нет, вряд ли.
***
Ночью в окно моей с братом спальни влетел камень, потом ещё один. Третий вынес стекло на кухне. Брат сел в кровати, закутавшись в одеяло, как маленькое до смерти перепуганное привидение. Я осторожно выглянул в разбитое окно. Двор заливал лунный свет, и никого живого там не было. Я вбежал в большую комнату. Мама в халате кинулась ко мне:
– Что это? Что случилось?
– Кто-то бросает камни в окна, – ответил я.
В этот момент за её спиной в окно влетел булыжник. Я выключил свет и выскочил на балкон. Внизу Романчиков кинул ещё один камень в окно маминой спальни. Он увидел меня и бросился к дороге. Там стояла «ласточка», как он называл свой 412-й москвич. Прыгнул в неё и с рёвом умчался прочь.
На следующий день жизнь стала похожа на голливудский боевик.
По дороге из моей школы к дому по одной стороне тянется ряд частных домов. В основном старых, осевших, с окнами почти на уровне земли. Один из них, заброшенный, рухнул, заборы повалили и затоптали. Участок зарос сорняком повыше моего роста, а сбоку осталась протоптанная тропинка на параллельную улицу.
Когда я возвращался из школы, заросли зашевелились. Я увидел Романчикова с дёргающимся лицом, в его руках – литровая стеклянная банка с жидкостью. Может быть, меня спас погром прошлой ночью – человек, перебивший все окна в нашей квартире выскакивает на меня из-за кустов с непонятно чем наполненной ёмкостью. Я увернулся, закрылся курткой, и она приняла на себя удар. Выплеснув содержимое, Романчиков швырнул банку мне под ноги и скрылся в зарослях. Скоро с параллельной улицы послышался рёв мотора.
Я оцепенел и тупо смотрел на осколки под ногами.
– Ну ни хрена себе страсти! – присвистнул кто-то.
Незнакомый мужик разглядывал мою спину.
– Да-а, куртку можно выкинуть. На тебя хоть не попало?
– Что это было? – спросил я, стягивая варёнку.
Он пожал плечами.
– Не знаю, может кислота из аккумулятора. Она не такая концентрированная. От неразбавленной куртка не спасла бы.
Эх, моя варёночка! Дешёвую джинсовую куртку мадэ ин Индия я вываривал сам в огромном ведре. Ворочал её деревянными щипцами, пока она не выцвела и не пошла пятнами. Почти фирм`а на вид получилась. А теперь и она ушла в страну вечной охоты вслед за кассетами. «И Тимуром», – подумалось…
Дома я показал маме испорченную куртку.
– И где ты так умудрился? – скривилась она.
– Романчиков твой попытался меня облить кислотой. Я вот не пойму: а чего меня? Это ж ты его выгнала, оттопталась, как обычно.
Ноздри у мамы раздулись, она захлебнулась воздухом, зашипела:
– А-а, ну ты ж хотел, чтобы твою мать родную кислотой облили, да? Жалеешь, что не получилось?
Я вытаращил глаза: ты с какой планеты вообще? Что можно ответить на это, и на каком языке? Не было смысла что-то возражать, я вышел и аккуратно прикрыл за собой дверь.
«Эта музыка будет вечной, эта музыка будет вечной, если я заменю батарейки…»
***
Ирку затравили. Настолько, что в школе появилась её угрюмая мать. Долго перетирала что-то с классной «Б»-эшек», потом забрала документы. Ирка поймала меня после уроков. Смущаясь, клюнула влажными губами в щёку.
– Димка, ты – единственный нормальный человек в этой школе, – сказала она, блестя красными глазами.
Я пожелал ей больше не вляпываться в дерьмо. Прикольно выходит: для Тима не такой тупой и уродливый, как остальные; для его Ирки – единственный нормальный из всех. Я просто в топе среди людей со сбитыми набекрень мозгами. Король психов.
Ирка ушла вдаль по аллее нетвёрдой походкой: сутулая, отяжелевшая, а я думал: нашла б ты себе занятие, которое будет настолько огромным, что вытеснит нескладную фигуру Тимура Дзагоева из твоей головы. А что это будет – плетение фенечек или выращивание детишек абсолютно пофиг. Не сможет – будет вечно помнить его «Если уйдёшь, я повешусь!». Злое слово может отравить всю жизнь.
***
На следующий день я пришёл из школы, а у нас гость. В мамином кресле сидел незнакомый мент и курил сигарету. Мама показала мне на диван:
– Присядь. Это – Томас Ионасович. Расскажи ему про нападение.
Я рассказал. Мент почиркал в блокнотике. Совместными усилиями мы вспомнили номер романчиковской «ласточки». Я объяснил, как найти гараж. Предложил показать, но он сказал:
– Не надо.
Я ушёл к себе, а Томас Ионасович не торопился. Он рассказывал маме ментовские байки, мама восхищённо смеялась.
Вечером позвонили, мама бросила в трубку: «Сейчас, бегу», – и правда убежала.
Вернулась поздно, когда я спал. Села на край кровати, щёлкнула ночником. Я протирал глаза, а она грустно на меня смотрела.
– Я в милиции была. Они его поймали.
– Кого «его»? – не сразу понял я.
– Романчикова.
– И что?
– Меня завели к нему в камеру. Его сильно избили. Говорят, оказал сопротивление при задержании. Увидел меня и на колени упал, умолял его простить. По-настоящему на коленях ползал, представляешь?
– Простила?
Мама посмотрела на моего спящего брата и вздохнула.
– Томас дал мне дубинку. Говорит: отведи душу.
Редкий случай: говорила она с трудом, выдавливая из себя слово за словом. Обычно было наоборот.
– Я вчера очень сильно за тебя перепугалась. Подумала: а вдруг ты не успел бы увернуться? Вдруг у этого урода всё получилось бы? А ты у меня такой красивый…
Она погладила меня по щеке, я смутился: «Ну мам!»
– Я, когда в милицию шла, хотела его убить. А он такой жалкий оказался, ползает передо мной, за юбку хватает. Весь в соплях, в крови… Я не смогла его ударить. Томас сказал, что он уедет из города и больше никогда здесь не появится. Сказал, нам больше нечего бояться.
– Хорошо, конечно, – хмыкнул я. – А может он за стёкла разбитые денег даст, и за мою испорченную куртку?
– Уже дал. Купим тебе новую, моднее этой.
– Лучше кассеты. Куртка у меня есть.
– Совсем свихнулся со своей музыкой, – устало вздохнула мама. В голосе прорезались привычные сварливые нотки и исчезли. – Ладно, посмотрим, может и на то, и на то хватит.
– Спасибо, мам.
Я замолчал, вопросительно глядя, на неё, она не уходила. Сидела и смотрела на меня.
– Мам, мне в школу рано вставать.
– Да-да, – встрепенулась она. – Спи, сынок. – И вышла, тихонько прикрыв дверь.
Романчиков на самом деле больше не всплывал.
***
Ой какая сопливо-приторная сцена-то ночью была. Я даже подумал, что мне это приснилось. А может и правда это был сон? Когда на следующий день я вернулся из школы, никаких ментов у нас в квартире не было. Была мама. Рядом с ней, на журнальном столике, стояла пепельница с дымящейся сигаретой, а возле – стопка листков, вырванных из тетрадки, и я сразу понял, что это за листки.
– Что это? – она постучала пальцем по моим стихам.
Я молча попытался их забрать, но она отодвинула меня:
– Нет, подожди! Сядь! Сядь!.. – прикрикнула она, и я опустился на диван. Не драться же с ней.
– Значит, вместо учёбы у тебя голова забита этой дрянью? Ты уже скатился на четвёрки. Что дальше? Тройки? Двойки? Второй год? Вместо того, чтобы готовиться к институту, ты эти писульки пишешь? Стишки сочиняешь?
Я привычно молчу. Тускло светят лампочки в пластмассовой люстре. Злорадно хихикает младший брат. В глазах пляшут чёрные точки, и я думаю: только не приступ, не надо сейчас. А воздух густой и пыльный, и с трудом проталкивается сквозь сжавшееся до игольной толщины горло.
– Знаешь, что, сын мой? Я забираю у тебя плеер до конца учебного года. Закончишь год с похвальным листом – получишь его обратно.
– Нет, ты не можешь. Это подарок отца.
– Отца, который бросил тебя, когда тебе трёх лет не было? Отца, который не вспоминал, пока ты сам его не нашёл?!
– Ты же сама запретила ему со мной видеться!
– Был бы мужиком, это его не остановило бы! Он не мужчина! Осеменитель твой папаша, и ты таким же растёшь! Поганая кровь! Плеер сюда! Быстро! – заорала она и хлопнула ладонью по столику так, что опрокинулась пепельница.
Я аккуратно обернул наушники вокруг бирюзового корпуса и положил плеер перед ней. Мама схватила его и сунула под себя в кресло, будто я стал бы его забирать силой.
– Всё! Иди и готовься к институту!.. И больше никаких гулек! – прокричала она мне в спину.
Ночью, когда все спали, я вошёл в большую комнату. Листки с моими «стишками» так и лежали на полированном столике, придавленные пепельницей. Я вытащил их и на цыпочках вышел в кухню. Там, сидя на табуретке перед вытащенным из-под раковины ведром я изорвал стихи в мелкие клочки. Я горел от стыда, я был ничтожно жалок. Мама права, во всём права. Настоящий мужчина не пишет стихов. Настоящий мужчина берёт любимую на руки и несёт, куда ему надо, не спрашивая согласия, а она радостно хохочет и смотрит влюблёнными глазами. Почему-то Сашу в этой роли я представить не мог.
***
Без плеера я жизнь стала невыносимой. Я больше не старался, не мог. Приходил домой, кидал дипломат и молча шёл на выход под нескончаемый мамин крик. Раньше меня защищали наушники, теперь – только расстояние.
После смерти Тимура у меня остался один собеседник – я сам, и с просо бродил по улицам, сидел в сквериках или шёл на набережную и смотрел на прибой. Я больше не мог закрыться ото всех музыкой – у меня её забрали. Поэтому пел про себя. Начну петь в голос и заберут в дурку к тимкиной маме.
«Следи за собой! Будь осторожен!».
В один из особо холодных и тоскливых вечеров я поехал к Сашиному дому. Нашёл скамейку в тени, прикрытую кустами, и долго сидел там с бешено колотящимся сердцем. Я дождался. Она подошла к подъезду с высоким широкоплечим парнем. Они страстно целовались, а я хватал ртом вдруг пропавший воздух.
Теперь я ходил сюда каждый вечер, получал мазохистски-извращённое удовольствие от того, что резал острой болью сжатое горло. Каждый вечер я проходил эту пытку, я вошёл в режим «чем хуже – тем лучше» и с радостным предвкушением ждал, куда он меня вынесет. Вынес он меня на крышу соседней девятиэтажки, но раньше меня нашёл её отец.
Он сел рядом и закурил.
– Будешь?
Я отрицательно покачал головой.
– Ну и правильно, – кивнул он.
Затяжки после третьей он собрался с мыслями.
– Саша сказала, что ты следишь за ней. Так нельзя, понимаешь? У неё своя жизнь.
Конечно, понимаю. Я просто надеялся, что она меня не заметит.
– Я люблю её, – глухо пробормотал я.
– Это понятно, – вздохнул он, – но тебе придётся самому с этим справляться, без неё. У Саши свадьба на носу. Её жениха ты уже видел. Они любят друг друга, и у них скоро будет ребёнок. Тебе в её жизни места нет, извини.
– Ребёнок? – я подумал, что он шутит.
– Так бывает, – пожал он плечами. – По её маме тоже долго не было видно, что она носит Сашу.
Он ушёл, а я остался. Идти мне было некуда. Для меня не было места в её жизни. А где-нибудь ещё для меня место было? Дома? Очень смешно.
Отравленный, испачканный, использованный, отвратительный самому себе, я вошёл в подъезд соседнего дома. С трудом переставляя ноги, поднялся пешком на девятый этаж. Мне повезло: навесной замок был уже кем-то спилен. Я вылез на крышу. Рубероид мягко пружинил под моими ногами, когда я шёл на край. Вешаться, как Тим, я не собирался. Мне и так нечем дышать, я не хотел затягивать на шее верёвку. Лучше закончить всё с лёгкими, заполненными свежим и холодным воздухом.
Я вскарабкался на бортик и раскинул руки. У меня всё просчитано: две целых и тридцать четыре сотых секунды, и я перестану задыхаться. Внизу, под моими ногами, выстроились в разноцветную цепочку коробочки автомобилей. В электрическом свете фонарей они были удивительно чёткими, я видел каждую мельчайшую деталь, каждую прорезь на капотах. Кому-то из автовладельцев, возможно, не повезёт, смотря как подует ветер…Мне оставалось сделать один маленький шажок. Перед моими глазами всплыла облезлая ракета, и грязные кеды под ней, горючие слёзы на моей шее и жалобное: «Я не виновата!». Я знал, но сможет ли когда-нибудь признать это Ирка?
Завтра в школьных коридорах, сладострастно жмурясь, те же чёрные рты будут шептать:
…прикинь, это та фифа, из-за которой Димка с крыши сиганул…
…пацан из-за неё жизни лишился, а ей хоть бы хны…
… ты смотри: ходит, как королева…
Чистота и грязь. Один шаг вперёд, и через две с половиной секунды я лопну. Грязь, переполняющая меня, разлетится жирными брызгами, забрызгает её красивые черты, её загорелую кожу, испачкает её чистую жизнь. Разве Саша виновата, что я сошёл из-за неё с ума?
***
Через много-много очень разных, но насыщенных событиями лет я сидел в пустой квартире моей мамы и держал тетрадные листы, листики из школьной тетради с наклеенными клочками глупых стихов про любовь. Я нашёл их в маминой сумке после похорон.
Спасибо, Ирка! Надеюсь, у тебя всё хорошо…
В тексте использованы строчки из песен Виктора Цоя, Вячеслава Бутусова, Ромы Жукова и группы «Кар-Мэн».
Про любовь
Для кого-то слово "люблю" – оружие наступательное. Ей, как тараном, берут крепостные ворота. Ей обстреливают из катапульт. Крепость пала, победитель с любовью наперевес поскакал к новой твердыне.
Для меня слово "люблю" всегда было оружием оборонительным. Отбивался им, как мог, пока хватало сил. Потом вставал на колени и протягивал его, покорно склонив голову.
Это слово никогда не было искренним. Его вырывали под пыткой.
"Ты меня любишь?" – спрашивала она, нежно глядя мне в глаза, пока руки умело закручивали зажим испанского сапожка.
"Конечно, люблю" – ревел я от боли.
Она делала ещё один оборот и целовала в губы.
"А о чём ты сейчас думаешь, любимый?" – ласково доставала она щипцы из жаровни.
"Конечно, о тебе любимая…" – шептал я не сводя глаз с раскалённого до красна металла.
"А скажи мне что-нибудь хорошее…" – просила она, приматывая к моему животу таз с крысой.
"Самое хорошее, что со мной случилось в жизни – это ты." – отвечал я, чувствуя, как впиваются крысиные когти в мою кожу.
Меня так воспитали. Желание женщины – всё, моё – ничего.
Так было до тех пор, пока я не сказал это слово сам, добровольно и с большим желанием произнести его вслух.
Не спрашивайте "Ты меня любишь?", даже если под рукой нет пыточных инструментов. "Я тебя люблю" не может быть ответом на вопрос.
Про волков и гуппи
Бабушка Марианны Ротерхут по отцу служила хоффмаршалом в замке Вольфенбюттель. При ней в замке был абсолютный порядок: скатерти хрустели, под перинами – никаких горошин и всё – от ночных ваз до рейнского имело идеальную температуру. Челядь судачила о том, что фрау хоффмаршал была колдуньей, и безупречной работы всего замкового хозяйства добивалась магией, но у подобных слухов было вполне прозаичное объяснение – зависть. На самом деле магия состояла из двух компонентов: строгость к прислуге и тщательно продуманные должностные инструкции.
Герцог так высоко ценил фрау хоффмаршал, что пожаловал ей за верную службу свой охотничий домик в самой глухой чаще Оберхарца, куда и препроводил под почётным конвоем. Теперь, чтобы прийти в гости к бабушке, Марианне надо было на трёх постах охраны предъявить специальный аусвайс, подписанный самим герцогом. Марианна очень гордилась такой заботой правителя о бабушкиной безопасности.
На Оберхарц опустился вечер, стемнело, ветер колыхал серо-зелёные кроны дубов. Марианна поправила кружевную салфетку на корзинке с штрудлями, кюхенами и картоффельплацхенами и потянулась к шнурку. Справа от него висела привычная табличка «Для открытия двери потянуть за прилагающийся шнур». Ниже – ещё одна, с надписью «Не дёргать!». Ни тянуть, ни дёргать Марианна не стала: в узкую щель между дверью и косяком лился уютный мягкий свет. Она толкнула дверь и вошла в дом.
– Бабушка… – осторожно сказала она. Три кордона солдат герцога проверяли аусвайсы только у людей, а в лесах Оберхарца хватало и хищников.
Тишина была ей ответом. Где-то вверху лилась вода, и Марианна, на цыпочках, мимо бесчисленных дипломов и благодарностей в дубовых рамках, поднялась по винтовой лестнице на второй этаж. У двери бабушкиной спальни остановилась, прислушалась. Вода шумела там. Затаив дыхание, Марианна открыла дверь. Спальня тоже была пуста, в приоткрытой душевой стучали капли по эмали и незнакомый мужской голос напевал марш королевских егерей.
Марианна смутилась, отшатнулась к двери – голос умолк, затих шум воды. Не успела она выскользнуть из спальни, как распахнулась дверь в ванную. В проёме появился волк. Он небрежно опёрся передней лапой о косяк и оскалился. Оскал его, однако, был совсем не угрожающим, а каким-то дружелюбным и даже располагающим.
– Я, наверное, не вовремя… – пролепетала Марианна, делая ещё один маленький шажок к двери.
– Нет-нет, – поспешно ответил волк с густым нижнебаварским акцентом. – Я уже закончил. Желаете принять душ?
Марианна сглотнула слюну. Она впервые видела волка так близко, и понятия не имела, что волки могут ходить на задних лапах и говорить по-немецки. Особенно смущало банное полотенце, обёрнутое вокруг бёдер. Она старалась смотреть волку в глаза, но взгляд постоянно сползал ниже, через крутую, мощную грудь, покрытую мокрой шерстью, по впалому животу в чёрных пятнах к узлу махровой ткани ниже пупка.
– Вы Марианна, я не ошибаюсь? – светским тоном осведомился волк. – Бабушка много о вас рассказывала. – Он перехватил её взгляд, и его зубастом оскале теперь читалось смущение. – Вы простите, я не одет, но на меня подобрать одежду совершенно невозможно. Вы не против, если я останусь в полотенце? Если вас это смущает, я надену бабушкин халат, но, сказать по правде, выгляжу я в нём нелепо.
– Нет-нет не надо! – запротестовала Марианна и тут же подумала: "А вдруг он подумает, что мне нравится его рассматривать?", а за ней сразу в голову пришла странная мысль, что ей и вправду нравится его рассматривать. Волк был молод и великолепно сложён. Мокрая шерсть облепила кожу, под ней бугрились крепкие мышцы, свет лампы сверкал на капельках воды, а пасть, удивительно выразительная для простого хищника, была полна крепких белоснежных зубов. "Я смотрю на него, как художник, – успокоила себя Марианна. – Все люди в душе художники… – поспешно оправдалась она перед собой. – Великолепный экземпляр! – добавила для убедительности". – Я на самом деле ненадолго, только пирожки бабушке отдам и уйду, – добавила она вслух.
– Ой как неудобно вышло… А бабуля уехала.
– Куда? – удивилась Марианна.
– Не знаю, имею ли я право об этом говорить… Не желаете чаю с дороги? Или, может, супа? Я сварил великолепный хохцайтзупе с шпецле и побегами спаржи, ваша бабушка его обожает.
Новость о том, что волки умеют готовить, окончательно выбила Марианну из колеи, и она покорно побрела вслед за волком в столовую. Они спускались вниз по лестнице, волчьи лапы по сравнению с человеческими ногами казались выломанными наизнанку, но ступали при этом уверенно и точно, будто этот зверь всю жизнь только и делал, что ходил на задних лапах. Над тонкими лодыжками выделялись крепкие икры, мускулистые бёдра размеренно, совершенно по-мужски, двигались под банным полотенцем.
Марианна затрясла головой и зажмурилась, поскорее вспомнила соседского парня Иоахима, его рыхлый живот и вечно слипшиеся от пота волосы, затрясла головой ещё сильнее, представила кузнеца Ганса, его крепкие руки и мощную грудь, но тут он, как назло, улыбнулся ртом с выбитыми зубами. Застонав от отчаяния Марианна попыталась вспомнить солдат герцога, проверявших у неё аусвайс и вдруг уткнулась лбом во что-то упругое, покрытое мягким мехом, пахнущим сандалом и пачулями. Она не успела понять, что это – перед её глазами, очень близко, возникли два волчьих глаза – два зрачка, чёрных, как жерло глубокого колодца безлунной ночью, окружённых яркой янтарной радужкой с ореховыми, подсолнуховыми, апельсиновыми, шоколадными прожилками. Лапы волка мягко легли ей на плечи.
– Марианна, у вас что-то болит? – встревоженно спросил он. – Я услышал, как вы застонали. – Дыхание волка пахло мятной свежестью. Марианна вдохнула его полной грудью, и в глазах потемнело.
– Нет-нет, – покачала она головой, – всё хорошо, просто немного закружилась голова.
– Это от голода! – уверенно сказал волк. – Пойдёмте, моя дорогая Марианна. Миска супа и крепкий чай с чабрецом – это то, что вам сейчас нужно. Ну может быть ещё бокал вина… У бабули есть прекрасный майнский айсвайн, охлаждённый до двенадцати градусов. Вам уже можно вино, моя дорогая?
– Мне уже всё можно, – сказала Марианна и подумала: "Почему я сказала "всё"? К чему эти уточнения? Господи, Господи, Господи". Она в панике перебирала лица и торсы булочника, зеленщика, мельника, герцога Брауншвейгского и его солдат, преподобного, его служек, соседей матушки и их батраков, но без энтузиазма – перед её мысленным взором, как два драгоценных оранжевых камня, сияли глаза волка…
Суп был великолепен. В бульоне, прозрачном, как берёзовый сок, среди крошечных кружков жира и побегов молодой спаржи плавали клёцки шпетле из нежнейшего фарша. Волк с ласковой и ироничной улыбкой наблюдал за тем, как закатывая затуманившиеся от удовольствия глаза, постанывая и причмокивая, Марианна поглощала суп. Как приличная фройляйн, Марианна пыталась сохранять приличия и держала локти прижатыми к бокам, но время от времени плебейский всхлип чистого, незамутнённого воспитанием восторга срывался с её губ.
Когда миска Марианны опустела на треть, волк остановил её:
– Сейчас нам необходимо сделать паузу, и вы непременно скажете мне за неё спасибо.
Он подошёл к ней с бутылкой вина в правой лапе, через локоть его свисало белоснежное полотенце. Это казалось невозможным, но волчья лапа легко удерживала тяжёлый штоф айсвайна. Волк налил половину бокала ей, вернулся на своё место и поднял свой бокал.
– За бабулю! – сказал он. – За всё то, чем она щедро нас одарила. Прозит!
Марианна пригубила вино. Оно было превосходно.
– Сказать по правде, бабушка меня ничем не одаривала, если не считать поздравительные открытки на день ангела и Рождество. Ни пфеннига, ни самого маленького дешёвенького подарочка за всю мою жизнь, – сказала Марианна и с опаской оглянулась через плечо, не вернулась ли бабушка.
– Бабуля не слишком склонна к сантиментам. Хотя… Может быть, её подарки до вас просто не доходили? Скажу вам по секрету, моя дорогая, на днях она составила завещание: этот дом и солидный банковский счёт после её смерти перейдут к вам. Только тс-с! Никому ни слова!
– Что-то не верится…
– Видел это так же хорошо, как вижу сейчас вас.
– Удивительно… Тогда за бабушку!
Марианна опрокинула остаток вина в рот. Волк последовал её примеру, покатал плотную, сахаристую жидкость во рту, прежде чем проглотить.
– Айсвайн – шедевр германского гения, – сказал он. – Вы знаете, как его делают? Ешьте суп, моя дорогая Марианна, сейчас он откроет вам новые грани вкуса. Наши баварские виноделы оставляют часть урожая рислинга не снятым на лозах до первых заморозков. Когда лужи подёрнутся льдом, ягоды сморщатся и потеряют большую часть влаги, зато их мякоть станет сладкой и насыщенной. Это очень дорогое вино – на один штоф вроде этого уходит более трёхсот фунтов подмороженного винограда. Великое изобретение! Пью, и чувствую гордость от того, что я – немецкий волк.
– Я немка только наполовину, – смутилась почему-то Марианна.
– Лучшую половину, уверяю вас! – галантно успокоил её волк.
– А где всё-таки бабушка? – спохватилась Марианна.
– Устраивает ваше будущее, дорогая моя, – туманно ответил волк и подлил вина.
К тому времени, как штоф опустел, стемнело. Марианна стояла у окна на втором этаже и с тревогой смотрела на волны, пробегающие по чёрно-зелёным дубовым кронам. Небо заволокло тяжёлыми тучами, подсвеченными сверху лунным серебром, и оттого ещё более тяжёлыми и грозными снизу.
– Я не могу отпустить вас в такую погоду, моя дорогая, – сказал волк.
Он подошёл сзади совершенно бесшумно, и Марианна от неожиданности вздрогнула.
– Ложитесь спать здесь, в бабулиной спальне, а я постелю внизу на диване.
Марианна посмотрела на волка. Острый запах опасности достиг ноздрей, пугающий и волнующий. Она оглянулась на дверь спальни. Этот взгляд не ушёл от его внимания.
– Здесь надёжный запор, – сказал волк. – Вам совершенно нечего опасаться, но, если так спокойнее…
– Спасибо, – сказала Марианна. Когда волк спустился вниз, она, затаив дыхание, на цыпочках подошла к двери и тихо задвинула засов.
Марианна лежала в темноте. Бледные лучи фонаря над крыльцом пушистым веером раскачивались на потолке. Выпитое вино не давало заснуть, оно томило, требовало этой ночью чего-то намного большего, чем сон. Оно струилось по венам, тревожило волчьим мехом их нежные стенки, показывало картины, от которых лицо Марианны загоралось, а ноги сводила судорога. Она уже давно поняла, кем стал этот странный, умный волк для бабушки, попыталась вызвать отвращение, представив их вместе, но получила обратный эффект.
Бесшумно, на носочках, Марианна подкралась к двери и потянула задвижку. В ту же секунду в дверь поскребли.
– Кто там? – глупо и неуместно спросила Марианна.
– Это я, волк, – шёпотом сказал из-за двери знакомый голос. – Понимаю, звучит глупо, но внизу в камине так воет ветер, будто стая волков окружила дом. Позвольте мне переночевать на полу у вашей кровати. Я совсем отвык спать один…
Марианна распахнула дверь. Волк, замотанный в простыню, стоял со свечой в руке и с мольбой смотрел на неё.
– Клянусь, я вас не трону, – сказал он.
– Заходите. Вы не будете храпеть?
– Не беспокойтесь, я сплю совершенно бесшумно.
Несколько бесконечно долгих минут Марианна следила за игрой света на потолке. Волк не соврал, дыхание его было тихим. Когда оно выровнялось, Марианна выглянула из-за края кровати. Волк раскинулся на спине. Простыня лежала на нём, как римская тога, открыв плечо, часть груди и мускулистого живота. мех, чёрный с проседью, блестел в полумраке. Ей невыносимо захотелось коснуться её, зарыться пальцами в жёсткую шерсть на холке… На холке? Марианна едва сдержала крик. Она перекрестилась, зашептала молитву Пресвятой Деве Марии, но осеклась на полуслове, потому что от жгучего стыда запылали уши. Марианна уткнулась носом в подушку, глаза наполнились горячими слезами. От мятного дыхания шевельнулись волоски на её виске.
– Кого мы обманываем? – прошептал волк.
Марианна проглотила слёзы, повернулась к нему, к его светящимся в темноте янтарным, лучистым глазам и подняла одеяло. Волк скользнул к ней, прижался к её горячему телу. Марианна обвила его руками и ногами, зарылась носом в мех, вцепилась пальцами в жёсткую шерсть на загривке. От ощущения этой шерсти между пальцами тело свело нежной судорогой.
"Кого мы обманываем?" – еле слышным эхом отозвалась она.
Потом она стояла у закрытого окна не в силах поверить в то, что только что случилось. Сзади чиркнуло кресало, потянуло жжёной тряпкой. Волк неслышно возник за её спиной и прижал её к себе.
– Будешь? – Он протянул ей самокрутку.
Марианна затянулась, тяжёлый дым наждачкой прошёлся по лёгким, она закашлялась, задыхаясь.
– Ну-ну, – улыбающимся шёпотом бормотал ей в ухо волк. – Сейчас полегчает.
В самом деле, лёгкие всё ещё горели огнём, но в голове просветлело, тяжёлые мысли растаяли.
– Не надо было этого делать, – Марианна вернула самокрутку волку.
– Перестань. От одной затяжки цикорием ничего не будет.
– Я не об этом.
– Ну-ка, ну-ка. – Волк развернул её к себе, склонив лобастую голову заглянул в глаза. – Тебе не понравилось?
– Мы с тобой разных биологических видов…
– Нет, одного. Есть всего два биологических вида: волки и гуппи. Ты такой же волк, как и я.
– Я не понимаю, – растерялась Марианна.
– Вина? – спросил волк.
* * *
Волк сидел на полу, Марианна положила голову ему на колени. Он поглаживал её волосы лапой и, потягивая рейнское из бокала, объяснял:
– Единственный по-настоящему важный критерий, который разделяет всех живых существ – это отношение к детям. Есть волки, которые кормят собой волчат, есть гуппи, которые кормятся своими мальками. Среди людей встречаются и волки, и гуппи. Я точно знаю, что ты волчица.
– Я не готова никого собой кормить.
– Это ты сейчас так говоришь, а как только родишь первого волчонка… Сначала он будет пить твои соки изнутри, потом будет сосать молоко из твоей груди. Он выест твою молодость, заберёт красоту, высосет время, энергию, жизнь. Ты станешь компостом, питательной средой для его жизни, а закончится всё тем, что он заберёт всё, что ты имеешь. Если повезёт, то после твоей смерти. Тебя мама кормила грудью?
– Нет, у меня была кормилица… Почему ты спрашиваешь?
– Наверное, вы с матушкой не очень близки…
– Какая странная у тебя теория…
– Видишь в ней противоречия?
– Не уверена.
Марианна приподнялась и нашарила свой бокал, подставила под призрачную струю светлого рейнского.
– А моя бабушка, она волчица? – спросила она с любопытством.
– Вне всяких сомнений. Вы с ней очень похожи, ты знаешь?
– Никогда об этом не думала. Что-то я проголодалась. Суп ещё остался?
– Конечно! – Волк легко подскочил и скрылся за дверью. – Сейчас разожгу камин, – крикнул он, сбегая по лестнице.
Они сидели в столовой, напротив друг друга, за длинным столом, накрытым крахмальной скатертью. Волк зажёг свечи в витых бронзовых канделябрах, и в их свете, и в отблеске жарко пылающего камина, волк и девушка были прекрасны, как боги. Марианна разломила ржаную булочку, глотнула немного вина, оттягивая гастрономический восторг.
– В чём секрет? – спросила она. – Какие-то редкие травы?
– Травы тоже, – кивнул волк. – Но самое главное – я пять часов вымачивал мясо в сливках. У твоей бабушки, как оказалось, очень жёсткое мясо.
Марианна закрыла ладонью рот и бросилась в клозет.
Пока Марианна, судорожно вцепившись в края ночной вазы, задыхаясь и кашляя, изливала из себя съеденный суп вместе с бесценным рейнским, волк заботливо придерживал её волосы.
– Умоляю, скажи, что я не так тебя поняла, – всхлипывая взмолилась Марианна.
Волк покачал головой:
– Прости, но так. Бабуля сама об этом попросила, и о том есть бумага, заверенная нотариусом. Она не хотела, чтобы у меня были потом неприятности.
– Но зачем?!
– Я же говорил тебе, что бабуля – настоящая волчица. Она относилась ко мне, как к родному сыну. Ну, почти.
– Стоп! – выставила руку, защищаясь, Марианна. – Ничего не хочу об этом знать.
– Хорошо, – легко согласился волк. – Она меня кормила, учила говорить, ходить на задних лапах, разливать вино, готовить, наконец. Она бы меня усыновила, но несовершенное законодательство нашего герцогства такого не позволяет. Теория про волков и гуппи – тоже её. Как-то раз она назвала свою невестку – твою мать – тупой гуппёхой, и сказала, что если не принять меры, она тебя сожрёт.
– Моя мама не такая…
– Правда? Расскажи тогда, почему она послала тебя с какими-то примитивными пирожками через дремучий лес к свекрови, которая королевских поваров учила готовить? Одну и без охраны. А сколько раз она эта делала?
– Подожди. – Марианна опустилась на пол у ночной вазы и прижалась спиной к холодной стене. Она всё ещё не могла посмотреть в глаза волку, поэтому невидящим взглядом упёрлась в противоположную стену. – Какой в этом толк? Ну, допустим, съели меня волки. – Она нервно покосилась на волка и вытерла ладонь рот. – Извини. Ей какая с того корысть? Как это укладывается в твою теорию о рыбах, поедающих собственное потомство.
– Ну, могу предположить, что где-то в серванте лежит договор о страховании твоей жизни в каком-нибудь "Альте Ляйпцигер". Не посещали ли твою матушку какие-нибудь серьёзные гости с портфелями? Может быть именно после их визита в твоей матушке проснулись кулинарные таланты?
– Поверить не могу…
– Так бывает. И гуппи может родить волчонка, и волчица – гуппёху. Даже в твоё имя мать заложила этот символизм. Ты – агнец, рождённый для заклания. Твоя мать француженка, так? Я догадался и по имени, и по твоей фригийской шапочке – такие давно уже не носят. Вдумайся: Марианна – дитя французской революции, а что делает революция со своими детьми? Пожирает.
– И революция – гуппи, что ли?
Волк пожал плечами:
– Вот видишь, насколько это широкое понятие.
– Как-то натянуто.
– Ничуть, моя волчица, ничуть. В имени наша судьба. Смени имя, и судьба твоя изменится.
– А как зовут тебя?
– Вольф, – рассмеялся волк. – Просто Вольф. Люпус, Ликос, Влк, Фалькас – я тот, кто я есть и никто иной. Твоя бабушка тоже могла бы носить моё имя – она точно никогда не отправила бы тебя через лес с тухлыми пирожками.
* * *
Рано утром Марианну разбудил аромат свежесваренного кофе. Она открыла глаза, сначала в мутной сонной пелене увидела фарфоровый кофейник с пасторальными пастушками, две изящных фарфоровых чашечки и тонко нарезанный штрудель с яблоками, потом – морду волка, виноватую, но с хитрыми огоньками в глубине янтарных глаз.
– Никакого мяса, – заверил он. – Только яблоки и корица. Ешь, волчица, для тебя пёк.
– Зачем ты это сделал?
– Бабуля старела. Она сделала десятки пластических операций, правильно питалась, занималась спортом и регулярно… молчу, молчу, об этом ни слова… всё это давало результат снаружи, но внутри она всё больше старела. Ты не представляешь, как это грустно, когда стареет твой любимый человек. Настал день, когда она привела в порядок дела, написала завещание и распоряжения о своей смерти. Потом нотариус ушёл, мы остались одни, вот тогда она и попросила меня об этом. Настоящая волчица: всю свою жизнь, всё своё состояние она отдала детям, и мне в том числе, и напоследок захотела, чтобы и тело её съели те, кто её любит, а не безмозглые черви. Я просто добавил специй.
Снова волк держал волосы Марианны, чтоб они не падали в ночную вазу, и гладил её содрогающиеся плечи.
– Что ж у тебя такой желудок слабый? Я думал, ты уже привыкла. Это всё от неправильного питания, – приговаривал он, и от этих слов её кашель становился ещё надсаднее.
Пока Марианна приходила в себя, волк куда-то исчез, потом появился снова, с небольшим узелком в лапах.
– Вот, – сказал он, глядя в сторону. – Я тут взял немного еды на первое время. Мне надо уходить.
– Почему? Зачем? – удивилась Марианна.
– Ну, знаешь, я не могу быть уверен в том, что гибель бабушки повесят на меня. Очень не хочется сложить голову на плахе.
– Ты же сказал, что есть бумага, заверенная нотариусом…
– Должна быть, бабуля так сказала, но я её не видел. Да и будет ли она иметь какой-то вес? Дорого ли стоит в нашем герцогстве жизнь какого-то волка? Лучше мне в лес податься, целее буду.
– Постой, а как же я?
– Ты сама говорила, что мы разных видов.
– Ты убедил меня в обратном!
– Чего не сделаешь ради красивой женщины.
Марианна бросилась на него с кулаками. Волк бросил узелок, на пол, в нём что-то несъедобно звякнуло, и обхватил её лапами.
– Успокойся, волчица, я шучу. Конечно, мы с тобой волки, только другим об этом знать не надо, – Он прижал её голову к груди и тихо-тихо сказал в ухо: – Я покручусь, пока всё не успокоится, а потом буду рядом. Захочешь меня увидеть – позови.
– Как?
– Свечку на окно спальни поставь. Этот дом теперь твой. Я сразу прибегу. Если не одичаю… В лесу разговаривать не с кем.
Мариана высвободилась из его лап и села на кровать.
– Значит, ты говоришь, что моя мама – гуппи…
– Да, волчица, и будь с ней настороже…
Марианна молча, приподняв бровь, сидела на краю кровати и смотрела в жёлтые глаза волка. Он озадаченно нахмурился, потом ухмыльнулся во всю свою зубастую пасть.
– Ухи захотелось? – сказал он, подобрал с пола узелок и выскользнул из спальни. – Для тебя – что угодно, волчица! – прокричал он, сбегая по лестнице на всех четырёх лапах.
Привет, Ромашка, и пока!
Привет, Ромашка, моя новая официантка, ребёнок в конопушках, смешливый и невинный. Как оно, работать Красной Шапочке в лесу, полном страшных и пьяных волков?
Из-за барной стойки девучку было едва видно. Она хлопала наивными серыми глазищами, а ветерок с моря шевелил рыжее облако над её головой.
"Знакомься: Маша, твоя новая официантка" – крикнул наш шофёр Лёха Троцкий, разгружая сумки.
"Здрасьте!" – расплылась в улыбке Маша.
"Здрасьте-здрасьте…" – с сомнением ответил я. Как такого ребёнка выпускать к нашей, мягко скажем, разной публике?..
Вопреки моим опасениям, никаких проблем не возникло. Маша носилась по залу с полными подносами, пританцовывая и сияя. В первый же день она сорвала бурные аплодисменты в зале, станцевав на бегу под Земфировские "Ромашки". Я, погружённый в изготовление десертов, всё пропустил. Услышав, что в зале хлопают, я поднял голову и увидел только, как Маша с пустым подносом в руке опускается в картинном реверансе, благодаря зрителей.
"Обожаю "Ромашки"" – бросила она, пролетая мимо меня на кухню.
Так и было. У Маши был плеер "Sony" и там постоянно крутился диск "Земфиры". Танцевала она постоянно, и сидя, и на бегу. Может, и во сне, но я не видел. Физически непростая работа официантки в летнем пляжном баре, казалось, её вообще не утомляла. Свежим ветерком она пролетала по залу, заражая всех своей радостью. Очаровательный смешливый ребёнок с ослепительной улыбкой и конопушками на чуть вздёрнутом носике. Ну кто мог бы её обидеть?
Из-за постоянно заткнутых ушей докричаться до неё было невозможно. Как-то она вытанцовывала посреди ещё пустого бара, подпевая любимым "Ромашкам". Я кричал: "Маша! Маша!" – ноль внимания. Подошёл сзади, сорвал наушники:
"Слышь, Ромашка, отзываться надо, когда бармен зовёт!"
Больше Машей её никто не звал. Только Ромашкой
Тяжёлый выдался день. Не то, что полная посадка – на руках друг у друга сидели. Пьяные, трудные, перевозбуждённые. Смена обещала быть долгой. Я видел, что основная отдача в зал идёт крепким алкоголем. Танцы на пятачке перед стойкой диджея быстро сходили на нет. Последние тела с остатками сознания, крепко обхватывая друг друга за различные участки спины, совершали хаотичные па с уменьшающейся амплитудой. Кто-то пускал пузыри, уронив голову в тарелку, кто-то орал, кто-то взывал к уважению. Особенно неприятным фактом было то, что охранников в баре не было.
Ромашка обслуживала столик с группой молодых парней. Её улыбка все так же сияла, но уже не пробивалась сквозь плотный алкогольный угар и никого не трогала. Вдруг краем глаза я заметил резкое движение. Ромашка, чуть согнувшись вперёд, что-то прокричала развалившемуся на стуле клиенту. Тот пальцем ковырялся в зубах, презрительно сплёвывая. Она залетела за стойку, глаза горят яростью, руки сжаты в кулаки.
"Этот… ... схватил меня, задрал юбку… и полез… туда…" – в этот момент слезы брызнули из её глаз. Я взял её за плечи и отвёл на кухню. Пьяная в дымину повариха села утешать рыдающую Ромашку.
Всё это время обидчик так и сидел, развернувшись к стойке. Его компания продолжала закидывать в себя стопку за стопкой, а он явно ждал развития событий.
Я подошёл к нему, заорал, перекрикивая музыку, почти безуспешно:
"Ты что творишь? Она ребёнок совсем"
Он сплюнул куда-то в сторону моих ботинок и встал.
"Пусть привыкает, если в официантки пошла."
Мы стояли лицом к лицу, от него так разило табаком, водкой и застарелым потом, что я отшатнулся. Он ухмыльнулся, приняв это за отступление и шагнул вперёд, сокращая дистанцию. Его друзья отставили стопки и начали потягиваться, разминая плечи.
"Она официантка, а не прocтитyткa, не перепутал?" – прокричал я.
Ситуация была аховая. Шестеро крепких парней готовились от души запинать одного не шибко крепкого бармена. От пьяной поварихи и двух девчонок официанток тоже помощи ждать не стоило. Диджей ещё… Я обернулся, но за стойкой его не обнаружил. Тоже отпадает. Да ещё и за погром в баре потом я отхвачу. Возможно, материально. Перед глазами всплыло вечно раздражённое лицо владельца и захотелось выть. Отступать тоже было некуда. Мы играли в гляделки целую вечность, когда кто-то сзади потянул меня за плечо. Сзади стоял владелец соседнего бара и сотрудник милиции в форме. За ними маячила моя вторая официантка Оксана.
"Иди за стойку" – крикнул мне сосед – "мы разберёмся".
Проходя, я заметил, что оба спасителя были изрядно пьяны, но на ногах держались. Последний поставленный диджеем диск доиграл, музыка замолкла. В зале стоял гул множества голосов, не заметивших конца дискотеки. Компания угрюмо сидела за столом, мент что-то им объяснял. Ромашкин обидчик выглядел притихшим. Из кухни вышла Ромашка с распухшим носом, но уже вполне спокойная, и встала рядом, настороженно за ними наблюдая.
Ко мне подошел сосед.
"Посчитай их. Они сейчас уйдут и больше не вернутся. Этот бурой – мясник с колхозного рынка, и папаша у него из дирекции. Деньги есть, мозгов нет. Не парься, проблем не будет, Степаныч всё разрулит".
Оксана отнесла счёт на столик. Степаныч дёрнул подбородком в сторону белого листка. Парень нехотя взял счёт в руки, отсчитал несколько купюр и засунул их в бокал с недопитым пивом. Компания потянулась на выход.
Проходя мимо стойки последним, с перекошенным от злобы лицом, парень прошипел мне:
"Я вас закрою завтра же, на коленях у меня стоять будете!"
Утром на пересчёт пришёл хозяин бара. Он сидел напротив меня, всем своим видом, откляченной слюнявой губой, полуопущенными веками выражая полное презрение. Сплёвывал слова мне в лицо про уважаемого человека, которого я ночью обидел. Я попытался ему объяснить, по какой причине это произошло. Но то, что возмутило меня, его не затронуло абсолютно. Он брезгливо поворошил счета пальцем.
"Где его счёт?"
Я нашёл, подтолкнул ему.
Он схватил его и сунул мне под нос:
"Видишь сумму? Таких. Клиентов. Терять. Нельзя! Понял меня?"
Я молчал
"Я задал вопрос"
Я видел, что он начинает закипать. С трудом разлепив губы, буркнул:
"Понял"
"Чтобы лучше понял, ты оштрафован на сумму этого счёта. Учись разруливать проблемы, не оскорбляя клиентов. Вали отсюда!"
Я вышел из бара под палящее солнце. Вокруг бродили разморенные жарой туристы с надувными кругами. Из задней двери бара выскочила Ромашка в полосатом купальнике и, размахивая в воздухе полотенцем и подпрыгивая, помчалась к морю. Я развернулся и побрёл в другую сторону. Через 18 часов начнётся следующая смена, надо выспаться.
Любовь не пришла. Подкараулила и шарахнула пыльным мешком по глупой голове московского шефа. Бедняга выл от тоски на надувном матрасе под задней стеной бара, пока Ромашка, сияя, носилась между столиками с подносом, так близко и так недосягаемо. Конец истории про Ромашку и её недолгое путешествие через тёмный лес с волками.
Его имя вылетело у меня из головы напрочь. Пусть будет Семён, это имя ему подходит. Когда-то, за много лет до этих событий, он работал в одном ресторане с владельцем нашего бара. Один повар, второй бармен. Первый уехал в Москву и стал шефом, второй остался в Севастополе и открыл бар на пляже. Вроде как друзья, но ну её, такую дружбу…
Хозяин привез его как-то утром на машине, сплюнул через губу, что это друг, денег с него не брать, всё, что заказывает – записывать и стряхнул его с рук. Семён в это время стоял перед стойкой и играл желваками. С этого момента я ни разу не видел, чтобы они разговаривали.
Семён прижился. Он был лёгким и ненапряжным, улыбчивым и несуразным. Рассказывал смешные истории и задавал глупые вопросы своим приобретённым московским говорком. С утра до поздней ночи он проводил в баре, и причина этого была одна.
Я своими глазами видел, как он влип. Это было в первый день, как "друг" сбросил его в наши заботливые руки. Семён сидел перед стойкой, потягивал Ркацители с минералкой из запотевшего хайбола и рассказывал байки из московской ресторанной жизни, когда из кухни ко мне впорхнула Ромашка и начала сосредоточено складывать салфетки треугольничком. На её ушах сидели наушники, она подпевала Земфире, периодически сдувая падающую на глаза прядь рыжих волос.
Семён запнулся на полуслове. Он смотрел на Ромашку расширенными зрачками, не отрываясь, с открытым ртом, и не мог отвести взгляд. Наверно так внезапно врезаются в стену. Или в асфальт… Я впервые увидел со стороны, как за мгновение в спокойно текущие в организме вещества попадает катализатор и вызывает взрывную реакцию, образуя связь, пусть и одностороннюю.
Ромашка закончила складывать салфетки. Она мазнула равнодушным взглядом по обалдевшей физиономии москвича и, пританцовывая, побежала в зал их раскладывать. Семён зачарованным подсолнухом провожал взглядом своё рыжее солнце, не в силах оторваться. Больше покоя он не знал. Он просидел в баре весь день, разговаривая со мной, периодически теряя нить разговора, потом, как бы выходя из ступора. Попыток подойти к объекту страсти он не делал. Когда Ромашка его замечала, отводил глаза.
Когда под утро расползлись последние клиенты, я вышел через заднюю дверь и обнаружил Семёна спящим в позе эмбриона на надувном матрасе под стеной бара.
Неопытная Ромашка постепенно осваивалась. В работе официантки есть свои маленькие хитрости. Всё-таки на работу мы ходим, чтобы зарабатывать деньги, как бы других этот факт не расстраивал. Я видел, как она поправляла салфетки на столике при расчёте, чтобы услышать заветное "Спасибо" и, ответив "Это вам спасибо", положить в карман сдачу. Как она закусывала нижнюю губу или бросала игривый взгляд через плечо на сорящего деньгами клиента. Как она научилась медленно хлопать своими длинными ресницами, производя гипнотическое действие на того, кто смотрит ей в глаза. Я в тот период уже встретил свою будущую жену и голова моя была забита совсем другим. Но мне было немного жаль наблюдать такие перемены. Как-будто на моих глазах навсегда уходило детство.
Семёна Ромашка демонстративно не замечала, а он страдал до слёз, до боли в груди. И не подходил, только провожал её умоляющим взглядом.
Один раз у меня сместилась смена, не вышел мой сменщик (ссылка на эту историю внизу). Ромашка убежала домой, я остался с официантками второй смены. Я увидел, как постепенно ожил Семён. Опять начал шутить, рассказывать свои байки, только иногда ненадолго зависая с застывшим взглядом. Как будто вампира оторвали, и он начал восстанавливать потерю крови. Это взаимная любовь даёт силы. Неразделённая любовь вытягивает жизнь.
Повеселевший Семён под утро стоял в одних плавках и бейсболке сбоку от стойки, когда перед опустевшим баром с тихим свистом остановился линкольн-купе. Из него вылез молодой парень, помог выйти своей спутнице, ослепительно красивой высокой девушке. В бар они вошли уверенной походкой кинозвёзд на красной дорожке в Каннах. Семён проводил взглядом посетительницу и восхищённо прошептал:
"Вот это красота…"
Я удивлённо посмотрел на несчастного влюблённого. Такая реакция внушала надежду на исцеление. Шёпот был слишком громким. Парень усмехнулся, а сидевшая спиной к стойке девушка развернулась вполоборота на стуле к Семёну. Вид у него был довольно комичный в бейсболке в цветочек и с профессиональной поварской деформацией, свисающей над плавками. С ехидной усмешкой утренняя звезда спросила:
"А что это у нас за говорок такой интересный? Откуда приехал?"
"Из Москвы" – гордо сказал Семён, втягивая живот.
"Люблю кататься на москвичах…" – мечтательно закатила глаза она, явно не имея в виду чудо отечественного автопрома.
Семён расстроился и ушёл спать на свой матрас.
Приближался конец сезона. Семён, сидя перед стойкой, сказал, что директор поставил ультиматум: или он немедленно возвращается, или останется без работы. Надо уезжать. Я видел, что ему тяжело. И видел, что он очень устал и хочет закончить эти мучения, каким способом – уже неважно. Вся наша летняя история катилась к финальным титрам. Мы паковали посуду, Семён чемоданы.
Дождавшись, когда рядом никого не будет, ко мне подошла Ромашка, задумчиво взяла стакан и начала тереть его одним из моих полотенец.
"Как думаешь, он правда меня любит?" – тихо спросила она.
"Не знаю, любовь у всех разная. Не могу говорить за него." – пожал я плечами. – "То, что он мучается вижу, а любовь ли это…"
Молчание затягивалось. Я ей не помог. Ромашка глубоко вздохнула:
"Он предлагает мне поехать с ним в Москву"
"Замуж зовёт?"
"Об этом он не говорил"
Я пожал плечами: "Тебе это зачем? То, что ты его не любишь я знаю точно"
Ромашка кинула полотенце на стойку и развернулась ко мне.
"Надоело всё"
Она почти кричала, и её огромные серые взрослые глаза смотрели в упор, без привычного кокетства. Я видел все стадии ромашкиного взросления. Нежные бутончики в её глазах распустились. Их сияние стало ярким и бесстыдным. Теперь они подвяли и забурели по краям. Пересохшие лепестки бесшумно осыпались к моим ногам.
История взросления всегда грустна. Люди – жалкие бабочки. Наши коконы полны шипов и крючьев. Мы вылезаем из них, покрытые шрамами и расползаемся по норам, так и не сумев расправить порванные в лохмотья крылья. Небо не для нас.
Через полчаса две покалеченных бабочки, сидя на горячем парапете, провожали садящееся в море солнце. Привычная с детства красота не трогала душу. Говорить было не о чем. Сезон закончился и люди разъехались по своим городам, а нас, как мишуру после праздника, распихают по коробкам до следующего сезона. Губы Ромашки еле заметно шевелились, вели неслышный диалог. Я не мешал. Будто услышав мои мысли, она повернулась.
"Поеду"
Я пожал плечами.
"Не хочу вот так каждый год. Будто жизнь прошла."
Она обняла меня
"Спасибо за всё"
и чмокнула в щёку.
Позже, при свете фонарей, мы перетаскали запакованные коробки и разобранную мебель в грузовики. Бар закрылся, Севастополь схлопнулся в своих границах до следующего лета. А самолётом в столицу улетала бабочка с разорванными крыльями, чтобы больше не возвращаться.
Фазаны на винограднике
Я был лучшим учеником класса, всю школу одни пятёрки. Любая четвёрка – дома пилка дров, в два голоса:
“Четвёрка хуже двойки! Двойка – просто не знал, четвёрка – значит кто-то знает лучше тебя… Он тебя за пояс заткнёт…”
“Будешь так и дальше учиться – пролетишь мимо института, будешь дворником, улицы мести…”
“Ты должен получить золотую медаль…”
“Ты должен быть лучшим…”
“Не поступишь – загремишь в армию, отправят в Афган…”
“Не поступишь… барабанная дробь… прямая дорога в ПТУ”
Жуть.
Знакомые обороты?
Зловещие предсказания начали сбываться
Медаль пала в неравной борьбе озабоченной классухи с моим пубертатом. В выбранный институт с первого раза не поступил. В запасной вариант тоже. И всё бы ладно, год поработаю, поступлю со второго раза, но есть одно осложнение: пенсия по утере кормильца, которую платят только во время учёбы. Какие-никакие, но деньги. Мама напрягла знакомых, и впихнула меня в ПТУ, учиться на телемастера. Чтобы пенсию не потерять.
Я и ПТУ… Я! и пту… Каким высокомерным болваном я был…
И вот первый день…
Знаете, как я это себе представлял? Такой холёный домашний кот, которого кинули на помойку, в центр бродячей кошачьей стаи. Пэтэушники. Такие хулиганы-вырожденцы, обязательно с беломориной, прилипшей к откляченной нижней губе. И, обязательно, в клешах и кепке. В Советском Союзе не особо старались повысить престиж средне-специального образования.
Ожидание ≠ реальность
Забегая вперёд, там, в фазанке 1 был, наверное, самый весёлый год в моей жизни. У нас была крутая и очень дружная группа под руководством мастака Ситыча. Подслеповатого, глухого, чего ещё желать студенту?
Не успели мы особо раззнакомиться, как нас отправили в совхоз собирать виноград. Я не был привычен к ручному труду. У нас не было дачи, и мои родные гордились этим. Мы, городские, руки в земле пачкать не будем. Дачи у частников, машины тоже. Слово “частник” произносилось с презрением и плохо скрытой завистью. Снобизм временами принимает причудливые формы.
Как-то я не подумал об этой советской традиции.
Сейчас в кандалах наше ПТУ погонят на плантации, и Ситыч на гнедом коне будет гарцевать по полю и бить нагайкой по нашим мокрым от пота спинам. Я был угрюм, остальные нет. Подошёл к нашим. Феликс травил байки про Банана, пацана из нашей группы. Это как мальчик Бананан из фильма Асса, только на один слог короче. Банан косил под Рому Рябцева, разговаривал чуть в нос, почему-то это считалось круто.
Под “…а остров оказался обитаемым, и когда корабль спасателей подошёл к берегу, в воздухе уже пахло жареным б(Б)ананом”
Все грохнули, Банан насупился, а я понял, что, наверное, ничего страшного во всём этом нет.
Подогнали автобусы, старые раздолбанные ЛАЗы. Нас было так много, что мест не хватало. В открытые двери нашего ЛАЗика просунулся Ситыч. Держа очки перед глазами, он оглядел салон. Высунулся наружу:
– Нет свободных мест всё занято.
Под окнами автобуса стояла стайка девчонок-электромонтажниц. Мы возбуждённо загалдели:
– Пусть залазят!
– Место уступлю!
– На коленках посидят!
Ситыч замахал на нас руками:
– Хватит галдеть! Один автобус поломался, не доехал. Потеснимся?
– Конечно! – заорали мы.
Девчонки полезли в автобус. Одна из них, маленькая, похожая на Румянцеву в фильме “Девчата”, только с залитым лаком начёсом, остановилась возле меня. Я подскочил, говорю:
– Садись, я постою.
Она сверкнула белозубо, сморщила веснушчатый нос:
– Сиди. Возьмёшь на ручки?
– Залезай.
Она без разговоров прыгнула на моё правое колено, обхватила за шею:
– Я Дейчева. Света
“Опять Света…” – подумал я.
Автобус запрыгал на ухабах, Света на моём колене, взвизгивая на особо крутых подлётах. Всю дорогу до Андреевки я прижимал её к груди, чтобы не улетела вслед за моей недавней грустью.
Как ни старался бесноватый Горбачёв вырубить все виноградники в Крыму, а на мой век хватило. Казалось бы, какое отношение к алкоголизму имеют уникальные сорта винограда, из которых делают элитные вина… Но властный голос сказал: “Анкор!”. Горби послушно прыгнул через палочку, и подставил холку под ласковую руку хозяина, радостно виляя хвостом. Конкурента убрали: мелочь, а приятно. А наши виноградари сплюнули и пошли восстанавливать всё, в очередной раз уничтоженное. О выброшенном на помойку истории президенте в Крыму вряд ли кто-то жалел.
Конечно, мы думали: «Эх, сейчас как нажрёмся винограда!»
Конечно, совхозники снисходительно улыбнулись в усы.
Нас послали на уборку самых ординарных сортов: ркацители и изабеллы. Первый был на редкость кислым, от второго характерный привкус и запах не выветривался никогда. Оба в промышленных масштабах потребления вызывали жуткую изжогу и прочие проблемы с пищеварением.
Неподалёку были виноградники с элитными “Победой” и “Кардиналом”, но нас туда не пускали. От бесплатной раб. силы ценный продукт охраняли вполне делового видя дядьки с ружьями, заряженными солью. Мы так думали. К счастью, никто это своими мягкими тканями так и не проверил.
Автобусы остановились на заасфальтированной площадке перед трёхэтажным пансионатом. Нас построили. Ситыч, щуря слепые глаза прошёл вдоль строя, выкрикивая наши фамилии, мы поочерёдно “якали”.
“Потому что дисциплина должна быть!” – говорил Ситыч, торжественно вздымая указательный палец.
Мы согласно кивали: кому, как не нам об этом знать.
Перекличка закончилась, в дороге ни усушки, ни утруски, все доехали до конечного пункта. Пересчитанные девчонки ускакали в пансионат. Их равномерно расселили по трём этажам, а мы на месте сразу оценили удобство перемещения до третьего по балконам без всяких акробатических навыков.
Сверкнула мне на прощанье улыбкой Светка Дейчева, прежде чем скрыться за углом. Я помахал ей рукой. Ну совсем не мой типаж. Ну вот ни капельки. Если не считать, что любовью нежною люблю девчонок живых и чуть сумасшедших. А тут всё присутствовало в превосходной степени.
Нас нестройной колонной пригнали на площадку, заросшую прижухлой за лето травой. По периметру стояло три плацкартных вагона на кирпичных подставках вместо колёс. Вместо некоторых окон зияли дыры, но это совхозников не парило. Пейзаж не вдохновлял. Зелень с кипарисами и магнолиями – это где-то там, в женском царстве ловких пальчиков электромонтажниц, расправляющих чистые простыни на кроватях с полированными спинками.
У нас – хардкор. Облупленные эмалированные умывальники под навесом, сушёная трава на плацу, сушёная трава до горизонта и труп поезда с советскими гербами по зелёной краске. Мы закинули сумки и заняли свои места согласно купленным билетам.
Купе проводников заняли двое служивых: Миша и Рома. Они быстро взяли на себя роль взводных. Мы не парились ровно до того момента, когда на рассвете следующего дня они встали в разных концах вагона с короткими арматуринами в руках. С воплями:
“Р-р-рота, подъём!”
они строевым шагом двинулись навстречу друг другу, молотя своими дубинами по облезлым поручням.
Тут, казалось бы, восстать, устроить им сталинградскую битву. Нас много, и поздоровее были некоторые, как друг мой Ванька, например. Но зачем? Утренний адреналиновый будильник был единственный причудой.
Зато мы быстро оценили, как удобно иметь прослойку между группой и Ситычем, лихую и безбашенную. На любую реплику мастера служивые рявкали, по-военному грасссируя, что-то не поддающееся переводу. Ситыч плыл и млел, эти звуки ласкали его слух, как нежное воркование опытного искусителя ласкает пушистые ушки наивной барышни. Удовлетворённо покивав, он мигом переключал своё внимание на что-то другое, и мы могли спокойно возвращаться к своим безобразиям.
И первое как раз уже готовилось, когда двое фазанят, Вадик и Владик, два попугайчика-неразлучника, неподалёку обнаружили растение из семейства паслёновых с очень любопытными свойствами…
У меня есть немалый опыт общения с одержимыми людьми. Одержимыми по-разному. В том числе людьми с зависимостями. Мой школьный друг Тимур в десятом перешёл с лёгких наркотиков на тяжёлые. Его любимая сказала:
– Если ты не завяжешь, я уйду.
Он ответил:
– Если ты уйдёшь, я повешусь.
Он не бросил.
И они оба выполнили свои обещания.
Через пару лет Тим приснился мне. Он шёл следом по Сумской2 и что-то бормотал под нос. Я кинулся к нему: “Ты жив?” Но он только смотрел сквозь меня и говорил тихо что-то неразборчивое. Я попытался его обнять и не смог. Не потому, что он был бесплотным, а потому, что промахивался. Я загребал воздух, а он оказывался на шаг дальше, или левее. Так я и не узнал, о чём он думал, когда совал свою умную голову в петлю, что его толкало: желание доказать или тоска, не дающая жить.
В нашей группе в ПТУ тоже были друзья с такой зависимостью, Вадик и Владик. До шприцей дело тогда ещё не дошло, но в некоторых специфических областях ботаники они разбирались на отлично. В отличие от Тима, на самом деле умного, думающего парня, Вадик с Владиком горя от ума не знали. Может, поэтому они тогда веселились в колхозе, а не лежали на Мекензиевых горах3.
За прошедший день мы от души намахались и накидались виноградом на свежем воздухе. Бессонница нас не мучала. Только служивые вырубили свет, вырубились мы. Под тихое урчание перловки с мясом белого медведя в животах, мы бегали по бесконечным рядам ркацители за весело повизгивающими электромонтажницами, кидались в них спелыми гроздьями винограда, а они в нас тем, во что были одеты. Сон, похожий на райские кущи выполнившего свою шахаду воина, разорвал истошный вопль:
– Кролики!!! Лови их!
Я подскочил и врезался головой в багажную полку, вокруг заворочались соседи. Опять вопль, из другого конца вагона:
– Вон он! Лови!!!
Топот ног. В коридоре возле нашего “купе” появилась щуплая фигура. За спиной в окне висела круглая луна, я видел только силуэт. Неизвестный почесал затылок и изрёк:
– На этой грядке я уже урожай собирал.
И ускакал в другой конец вагона.
Мой друг Ванька, который позже стал местным лидером в секте харизматов [я не в курсе, как они друг друга называют] с размаху долбанул пяткой в стену и заорал:
– Эй, командиры, у нас кто-то с катушек слетел.
Пара наших служивых спала в купе проводника, единственном месте, которое закрывалось сдвижной дверью, поэтому начало представления они благополучно проспали. В вагоне зажглись плафоны. Взъерошенная голова Владика появилась в проёме нашего “купе”. Он внимательно осмотрел пол, поднёс к губам палец:
– Т-с-с!
Мы замерли…
Осторожно, на носочках, он вошёл между полок, застыл. Коршуном бросился на что-то вниз, на пол, по пути врезался башкой в стол. Удерживая под своим скрюченным телом воображаемую добычу, он заголосил:
– Вадя-а-а! Я его поймал!
Ваня свесился с полки, спросил ласково:
– Владик, покажи нам, что там у тебя? Кого ты поймал?
Владик повернул к нему голову и сказал обиженно:
– Я тебя, Настён, ещё не простил!
И опять уткнулся лбом в грязный пол.
Мы скрутили обоих, стянули им руки ремнями. Что с ними делать никто не знал. Решили: пусть сидят, к утру может отойдут. И только погасили свет, на площадку перед нашими вагонами вкатила скорая.
Миша, один из наших служивых обречённо покачал головой:
– Картина Репина «Приплыли»… Стуканули. Нарколожка прикатила.
– И что теперь? – Спросил кто-то.
– На учёт поставят и исключение. И на всю жизнь испорченная справка из ПНД4.
Миша быстро оценил обстановку.
– Вань, – выбрал он самого здорового, – откати дверь в конце.
В вагоне мы занимали две трети его длины, оставшаяся треть была совсем разгромленной, без окон, со следами пожара. Проход к ней был перегорожен снятой купейной дверью. Ваня открыл проход мы впихнули туда связанных товарищей, уложили на пол. Их, кажется, начало отпускать. Пацаны лежали на полу и молча таращили на нас глаза.
– Закрывай! – Скомандовал Миша. Дверь темницы захлопнулась. Буквально через минуту в вагон вбежал Ситыч:
– Всем на построение! – закричал он.
Мы потопали на выход.
Я вспоминаю нашего мастака, и думаю, сейчас бы ему здорово прилетало за внешнее сходство с Джо Байденом. Вылитый американский президент, только вместо пересаженной неясно откуда шевелюры – редкие кудряшки на розовом черепе.
Мы построились, по бокам от нас встали шеренги из соседних вагонов. Мастера устроили перекличку. Из первого санитары вывели двух пацанов. Оба ловили на себе каких-то насекомых.
– Прикинь, – толкнул меня кто-то из наших, – наши хоть кроликов ловили, а эти блох.
Ситыч повернулся на шёпот. Миша, не дожидаясь, рявкнул:
– Р-разговорчики в стр-рою!
Наступила тишина. Первая группа пересчиталась, двоих бедолаг упаковали в РАФик5.
Ситыч развернулся к нам со списком. Лампа, висящая на растяжках над нашей площадкой, давала слишком мало света. Он стянул очки с носа и, держа их перед списком, начал зачитывать фамилии.
– А… Аби… Абигайлов?
– Я!
– Бак… ла… нов?
– Я!
– Бе-е… не… диктов?
– Я!
Когда дошла очередь до фамилий наших ночных охотников, кто-то из второго ряда тоже крикнул:
– Я!
– У меня все на месте. – Развёл руками Ситыч.
Один из медиков посмотрел на нас с сомнением, залез в вагон, но вглубь заходить не стал. Провели перекличку и в третьем вагоне, новых нарушителей не обнаружили. РАФик с горемыками укатил на хутор Пятницкого6
– Орлы! – потряс кулачком Ситыч нашей шеренге. – Мои бойцы за здоровый образ жизни!
– Радстратьсятащмастер! – Лихо проорал Миша в ответ и счастливый Ситыч пошёл досматривать сон.
Утром Вадик с Владиком бегали по вагону со слезами на глазах:
– Пацаны, вы настоящие… Настоящие…
Выговорить, кто мы “настоящие…” от избытка чувств у них так и не вышло. Миша поймал обоих, обнял за шеи по-отечески, так, что на дурных лбах вены повздувались.
– Ну, что, – сказал он, – теперь вы у нас “Кролики”. И вам круто повезло. Если б вас штырило так же, как соседей, стали бы “Блохами”.
С тех пор никто кроме как “кроликами” их не называл.
А потом я решил стать виноградарем-ударником, потому что, только перевыполнив план, можно было уехать на выходные домой, а Светка Дейчева, оказалась не против со мной погулять по Севастополю.
О чём говорят мужчины вы уже знаете.
А о чём думают 17-летние пацаны примерно с подъёма и до самого отбоя, и ещё некоторое время после него, в курсе? Да ещё и вдали (относительно) от дома. А если в километре от твоей холостяцкой вагонной полки трёхэтажный пансионат… А в нём в кроватках с полированными спинками спят девочки-электромонтажницы с ловкими пальчиками и насмешливыми улыбками?.. Там пахнет помадой, конфетами и тёплой кожей… И лаком для волос. Сильней всего лаком для волос. “Прелесть”.
Ну конечно об уборке винограда ударными темпами, о чём ещё?
Сколько раз мы мысленно благодарили архитектора пансионата, сделавшего такие удобные балконы, по которым без всяких навыков скалолазания можно было добраться и до третьего этажа.
Сколько раз мы бессовестно и эгоистично радовались слабому зрению нашего мастера, который, даже поймав с поличным, не мог потом никого из нас опознать. Все мы, ”Маугли”, были для него на одно лицо.
Мы обнесли все грядки, утрамбовали виноград в большие баки, типа мусорных. Кто-то хотел залезть сверху и изобразить Челентано из “Укрощения строптивой” и мы бы даже ему подпели:
“Фьёри э фантазия
Ла-лала-лала-ла”.
Но злой рок в облике совхозного надсмотрщика разогнал нашу творческую группу.
Да и толку? Камер у нас не было, интернета тоже. Так, воспоминания на всю жизнь, не больше. Фоток нет, пишу вам текстом. 1992 год. Да, тогда был совсем другой мир.
С набитыми виноградом животами вечером идём “домой” в вагон. Как первомайская демонстрация, только без лозунгов и знамён, чеканя бодрый шаг держим равнение на фасад пансионата. На трибунах своих балконов стоят девочки и машут нам руками. И на одном из балконов второго этажа прыгает мелкое улыбающееся счастье, Светка Дейчева. Она машет рукой мне, играет бровями, изображая головой болливудскую танцовщицу, и её большой палец как бы невзначай тыкает в развевающуюся за спиной занавеску. Я тоже машу ей и считаю:
Раз… Два… Три… Четыре… Пятый балкон слева, второй этаж.
Я подмигиваю ей, она мигает обоими глазами сразу. Я иду в вагон и никак не могу перестать улыбаться.
Ночь. Закончились уютные разговоры в вагоне без стука колёс. Закончился чай, вскипячённый прям в стакане двумя лезвиями “Нева”, погасли плафоны. Тишина у аскетов, шуршание у гедонистов. Две тени бегом пересекают плац, похоже и мне пора.
Я не с ними, я сам. Они, два друга, с первого дня занимаются ночным скалолазанием. Там, в кустах под пансионатом, они и познакомились. Сегодня ночью я выждал минут десять, им как раз хватило очистить фасад перед моим восхождением. Как тать ночной, по кустам и зелёным посадкам, избегая фонарей, бегу вперёд извилистым зигзагом. Без задержки взлетаю на второй этаж, чуть не рву натяную верёвку с трогательными розовыми шортиками.
Тишина, свистят цикады, тихо шевелятся мясистые листья магнолий. Ночь в крымском раю. Я тихонько, кончиками пальцев, тарабаню в стекло. Через минуту возникает умильная заспанная мордашка Светки. Она делает круглые глаза и отодвигает щеколду.
– Тсссс! – шипит она мне, показывая на вторую кровать, где, укутанное простынёй, вздымается тело её массивной соседки. Я впиваюсь в губы Светке, или она мне, или это произошло одновременно. Придерживая за талию, аккуратно опускаю её вниз. Она вцепляется мне в губу зубами, и держит так, и улыбается, и поэтому я очень осторожен. Мне губа ещё пригодится, я не так давно научился ей пользоваться. Скрипят пружины кровати под нашей тяжестью: маленькой девчонки и тощего подростка.
Заворочалась в темноте белая гора, бурчит:
– Совсем, Светка, охренела? Спать не даёшь.
Светка машет рукой и с улыбкой, чавкая, жуёт моё лицо, или я её… Чёрт там уже разберёт.
Горе́ на соседней койке беспокойно. Она грустно скрипит пружинами и вздыхает, и тихо бормочет что-то обиженно.
И только я решил опустить свой длинный нос ниже, в коридоре затопали ботинки. Кто-то затарабанил в дверь дальше по коридору.
– Девочки! Откройте немедленно! – Закричал грозно низкий женский голос. Захлопали двери по этажу. Всё ближе и ближе к нам.
– Светик… – Я корчу рожу, выражающую моё отчаяние и бегу на балкон. Там, внизу, как волк из игры “Ну, погоди!”, Ситыч мечется перед фасадом и пытается словить все падающие с балконов яйца в одну корзинку. Я соскальзываю вниз, чудом выворачиваюсь из его не очень цепких лап. Он что-то кричит вслед, но я лечу по дороге, сверкая пятками. Куда ему меня догнать?
Когда он дотрусил до вагона, полностью укомплектованная группа будущих мастеров по ремонту и регулировке теле- радио- аппаратуры лежала на своих полках и пускала счастливые пузыри. Ну ладно, трое притворялись… Дважды прошёл он по тёмному вагону, приглядываясь, прислушиваясь. Может, надеялся, что дыхание выдаст. Без толку.
Утром мы построились на плацу перед вагоном под наш отрядный марш “Стоп, коники! Стоп слоники! Итс май лайф”. Ситыч бегал вдоль строя, пытливо заглядывая в наши наглые глаза. Мы их старательно таращили, пряча смех под горлом.
Никак.
– Ну что, никто не признается? А, Маугли? – Спрашивал он с отчаянием в голосе.
Маугли, не понимая, пожимали плечами.
– А-ай! – Досадливо махнул на нас рукой мастер и с опущенной головой ушел прочь. Даже жаль его немного стало…
А с той ночи в пансионате мастера и комендантша устроили еженощные дежурства.
И тогда же нам объявили, что ударники уже не очень коммунистического труда будут отпущены домой на выходные. Мы со Светкой спросили друг друга:
– Смогём? – и, кивнув синхронно, пошли перевыполнять план.
Задача для управленца:
Есть большая группа работников, занимающихся физическим трудом, которым не платят деньги, которых поселили в списанных железнодорожных вагонах с выбитыми окнами без удобств, которых кормят перловкой с варёным салом. Мечта, а не работники. Холопы при крепостном строе обходились дороже. Единственный недостаток: нельзя пороть розгами на конюшне.
Вопрос:
Как поднять производительность труда, не увеличивая расходы?
Правильный ответ в конце.
Шучу-шучу, прям сейчас:
Надо поставить им план, и за его перевыполнение давать возможность один раз в неделю спать на чистом белье и есть не помои, но за свой счёт, то есть дома.
Браво! Аплодирую стоя.
Те, кто план не выполнял, обязаны были находиться в месте временной дислокации в выходные дни и маяться от безделья. Выезжать в город было запрещено. И единственный практический смысл от такого решения был в создании контраста между ударниками и аутсайдерами борьбы за урожай.
Первые выходные в Андреевке показали, что делать там совершенно нечего. Замок с принцессами был оцеплен элитными вахтёрскими подразделениями, море далековато, да и коренным крымчанам оно… Те, кто живёт на берегу, кидается в ласковые волны, может, раз или два в году. Оно же рядом, бесплатно, к нему не надо покупать путёвку и ехать из какого-нибудь Надыма. 5000 километров ради моря проехать проще, чем пройти 500 метров, когда ты возле него живёшь, поверьте местному.
Нам дали возможность оценить альтернативу, мы впечатлились, и с понедельника носились по винограднику, не жалея рук и ног. Мы драли гроздья с листьями и ветками и забивали контейнеры так быстро, что их не успевали подвозить, и Стаханов с одобрительной улыбкой наблюдал за нами со своих коммунистических небес.
В субботу утром автобус отвёз ударников перестроечного труда в город-герой Севастополь. В вагонке осталось несколько человек, которым "и тут хорошо". Почему в субботу? Счастья не должно быть много. Вечером в воскресенье автобус увезёт нас обратно.
Одна ночь – уже неплохо. Родителям о своих выходных я, естественно, не сказал.
Мы со Светкой, обхватив друг друга за талию, побродили по Приморскому, покормили батоном чаек там, где расстреляли лейтенанта Шмидта. В модном кафе "Снежинка" поели мороженое.
Света, выскребая креманку ложечкой с кривой надписью "нерж", деловито осведомилась:
– А у тебя есть, где?
"Где" в 17 лет – ключевой вопрос. Кто-то, может, в институт поступает в другом городе, чтобы его решить. Я его обдумывал всё утро. Отобрал варианты от вероятного до фантастического, в том числе с участием палатки, гитары и дальнего конца пляжа Учкуевка. Лучше было остановиться на нём. Но мы поехали к моему другу Рустику в частный сектор Матюхи.
Он жил в ветхом "доме с мезонином", в надстроенном сверху дощатом скворечнике. В его надстройке пахло старым табаком и жареной картошкой, стоял старый ламповый телик, продавленный диван и засов на люке в полу – всё, что нужно для подросткового счастья.
Я вдавил кнопку звонка у калитки, через пару минут из дома выскочил Рустик в семейках и матросской тужурке на голое тело. Увидел меня, вздёрнул чёрную бровь и расплылся в улыбке. Обхватил крепко, чуть не ткнув в ухо зажжённой сигаретой.
– Давно не виделись, – сказал он с лёгким привкусом обиды.
Я смущённо пожал плечами. Я и в самом деле несколько месяцев не заходил. Экзамены, заговор классухи, улетевшие медали, проваленное поступление в институт. Плохого было много, хорошего мало, а Рустик он не про поплакаться в жилетку, он совсем про другое.
– Ну чё, как дела? Твоя подруга? – Спросил он, понизив голос.
Света стояла от нас в нескольких метрах и любовалась архитектурными изысками бичовских хибар вокруг.
– Ну… Да, типа моя. – Ответил я. – У тебя на ночь остаться можно?
Рустик попыхтел сигареткой, думая.
– У меня, наверху, не получится. Я с Русей разбежался, достала мозги мне полоскать. Живу с другой девчонкой, Оксанкой. У нас всё серьёзно, пожениться собираемся. Короче, как раньше не получится.
Я посмотрел наверх. За его макушкой, из окна надстройки выглядывала девушка. Некрасивая, с круглым, каким-то расплывшимся лицом. Она угрюмо рассматривала нас, и во взгляде не было ни капли дружелюбия. Когда наши глаза встретились, она резко задёрнула занавеску и скрылась в темноте. Я удивлённо посмотрел на Рустика, он изобразил лицом "Ну, вот как-то так…". Оба помолчали.
Я вспомнил Русю, красивую девчонку с потрясающей фигурой. Когда они были вместе, воздух искрил и гудел. Они дрались, они целовались, и первое было не отличить от второго. От них можно было аккумуляторы заряжать. А сейчас Рустик напоминал чуть подсдувшийся шарик. У него в комнате ждёт его девочка со злыми глазами, и, почему-то мне кажется, что по части полоскания мозга Русе до неё далеко.
"Жениться? На кой?" – подумал я и промолчал. Захочет – сам расскажет.
Но Русик не рассказал. Посмотрел на мою разочарованную физию и сказал:
– На первом этаже можно, в моей комнате. Где я жил, когда мелкий был.
– Да ну, неудобно. Предки твои…
– Что предки? – Отмахнулся Рустик. – Батя помер, мать куда-то свалила.
Батю его я видел несколько раз, и всегда в виде чего-то косматого, грязного и нечленораздельно ревущего, но правила приличия обязывают выразить сочувствие.
– Мне жаль, – сказал я.
– А мне нет, – равнодушно ответил Рустик. – Думал, он помрёт, матушка бухать перестанет, а она теперь вообще из запоя не выходит. Надоели оба. Короче, не парься. Мать куда-то свалила, если и припрётся, то поздно ночью и сразу спать завалится. Вам не помешает. Пошли, чего стоите?