Зачем мы здесь? бесплатное чтение

Зачем мы здесь?

I

В густой изумрудной траве, подкрашенной рыжими угасающими лучами солнца, без устали стрекотали кузнечики. На фоне пунцового неба вырисовывалась фигура, или фигуры, прочно спаянные меж собой – лошадь и наездник. Они неслись, неся с собой ветер; он точно не мог их обогнать, и они сделали ему одолжение, взяв его на невидимый буксир. Радость и спокойствие завладели мной, когда я различил сестру в объемном, развевающемся отцовском плаще; она была верхом на вороном Фердинанде, её любимом коне. Приближаясь, она помахала мне рукой, и задорный смех её заглушил топот копыт. Она чуть замедлилась и мотнула головой:

– Идешь домой?

Я спешно кивнул и улыбнулся в ответ. Словно читая мысли, Марта, немолодая, но резвая кобыла, пустилась рысью вслед за Фердинандом. Он тоже поутих и мирно семенил, опустив морду в щекочущую траву.

Мы поровнялись. Я обвёл глазами кажущееся бесконечным поле. Оно мне хорошо знакомо, но сейчас в нём что-то переменилось. Эта деталь ускользала от меня.

– Фрида, это поле… Не могу понять, что не так с ним, – сказал наконец я и посмотрел на сестру.

Она подобно мне огляделась, и в глазах её загорелось беспредельное, как вся эта земля, счастье.

– Прекрасное поле, – заключила она.

Ее улыбка обрадовала меня, поверить ей было несложно. Она оказалась права: поле прекрасно. Столь свежее, яркое, огромное, но не пустое, а полное некой зовущей, родной теплоты. И лицо Фриды горело домашней теплотой. Мы всегда были похожи, лишь её русые волосы потемнели с годами, а мои так и остались светлыми. Однако сейчас она казалась такой маленькой, и кудри её вновь золотились.

На горизонте показался дом.

– Догоняй, Вилли! – воскликнула Фрида и умчалась вперёд.

Я легко подстегнул лошадь, но догнать сестру уж не представлялось возможным. Её фигура таяла с каждым мгновеньем. Марта спокойно шагала, отчего-то не желая бежать, но я и не злился: меня одолела безмятежность.

Солнце прощалось.

Где-то я всё это видел…

II

Да, уже видел. Пять лет назад. Или век назад, как кажется. Снова меня преследуют сны о доме, это единственное, что дарит спокойствие. Я против снов ничего не имею, даже рад им.

Я поворачиваю голову к окну. Оно задернуто замусоленной тряпкой, но и без неё ясно, что небо укрылось тучами. Ночь беззвездная и непроглядно-тёмная. В стекло бьют капли дождя. Поезд едет быстро, спеша доставить ненужный груз, выплюнуть нас и покинуть, покинуть эти места, уехать к другой жизни.

Переворачиваюсь на другой бок, койка нещадно скрипит.

– Вилли, – слышится голос снизу; это Август. – Не спишь?

– Нет, – отвечаю я.

– Есть что-нибудь из еды? Живот сводит.

Порывшись в своей худой сумке, я нахожу пару сухарей и протягиваю ему. Спустя время раздаётся жадный хруст, мешающийся с храпом Рихарда на соседней койке.

Слух трогает незнакомая мелодия. Кто-то тихо и неумело играет на гитаре.

Я устало закрываю глаза. Накатывает тягостная тоска. Холодно.

III

Солнце блеснуло мне в глаза, и я сощурился. Под моими ногами вновь простерлась зелёная трава. Уют и тепло окутали меня, как тень старого дуба, под которым я прятался от палящего света.

В окне нашего дома промелькнула мама, а за ней Фрида. Они суетились на кухне и вели оживлённый разговор. Понаблюдав за ними, я решил зайти в дом, но задача оказалась не из простых: мама вручила мне ноты и стул, выпроваживая меня обратно.

– На обед прийдет господин Гëтц, – торопливо сказала она. – Подготовься, у вас будет урок в саду.

Видимо, мой непонимающий взгляд вынудил её продолжить:

– Погода хорошая, почему бы и нет?

Я послушно – или обречённо – кивнул и посмотрел на небо. Солнце близилось к зениту. На кухонном столе, насколько я мог видеть с порога, стоял мясной пирог.

– Можно сначала поесть? – спросил я и встретил опасливый взор сестры; она убрала пирог подальше.

– Иди поиграй, Вилли, – промолвила она и махнула рукой в сторону дуба.

– Мы будем обедать, когда придёт твой учитель, – повторила мама, улыбнувшись.

Вздохнув, я вернулся под дерево, поставил стул, а ноты остались лежать стопкой на траве. Я поднял аккордеон и уселся, скучающе положив на него подбородок. Он казался мне чуть большим. Или же я был маленьким, ведь пятки едва-едва доставали до земли.

Два силуэта сновали по кухне, разговаривая громко и весело. В кроне дуба защебетали птицы, точно у них началось празднество.

Я покрутил головой. Гëтца не было на горизонте. И начал играть несложную, но прекрасно знакомую песню.

IV

В полдень мы прибываем в бараки. Нас встречают угрюмые, землистые лица с крошечными точками внимательных зрачков. Все они разные: седые, чернявые и белобрысые, тонкие и коренастые, покалеченные и целые; но есть средь них общее – груз пережитых лет, которые даже самых юных сделали стариками.

Сперва мы вовсе ведем себя обособленно. Затем более общительные начинают знакомиться. Я же всё время ощущаю на себе то любопытные, то презрительные взоры, поэтому желание говорить гаснет. Да я и сам ловлю себя на таком нескромном действии и тут же отворачиваюсь. До глубины души я поражён их внешним видом, состоянием, ведь лишь с одного взгляда оно понятно: они убиты, живые трупы. Чувство острой жалости не отпускает меня, даже когда снисходит осознание: «теперь мы одни из них».

– Скоро младенцам будут вручать по гранате и отправлять на передовую, – ворчит беловласый человек с перевязанной кистью.

Рихард супится. Он, верно, с рождения не считал себя ребёнком. Однако по сравнению с ними мы взаправду дети, самому старшему из новобранцев нет девятнадцати, а мне и Августу восемнадцать исполниться через месяц.

У меня нет желания разговаривать, я не нахожу слов, поэтому ухожу в спальное помещение.

Вид деревянных нар вызывает у меня отвращение. Сколочены на скорую руку, кишащие насекомыми. Неужели это место человека? Сюда даже жалко животное приютить. Кажется, в подобных ситуациях человек опускается ниже и ниже, минуя всех, как принято говорить, братьев меньших, и, доходя до самого дна, мы приобретаем временные подобия гробов, эти гнилые нары, чтоб потом заменить их на настоящие. Или не заменить вовсе: земля принимает всех.

– Много мест свободных, – замечает Август и закидывает ранец на верхнюю койку.

Он старается не показывать своё волнение, хотя кожа его бледнее обычного, а виски потные.

– Для нас подвинулись и нас подвинут, – мрачно шутит Готфрид.

– Лучше забирайся повыше, – обращается ко мне Август. – Мало ли крысы…

Я слушаюсь его и раскладываю свои вещи. Их немного. Кое-какая одежда, расчёска, что вызывает у меня горькую улыбку, фляга с водой, сухари, карандаш и бумага, среди которой и чистые листы, и изрисованные. Мне всегда нравились пейзажи и натюрморты. Теперь на это вряд ли найдётся время.

– Никогда не поверю, что стану таким ворчливым, как эти… – ругаясь, появляется недовольный Рихард; для него не осталось верхних мест, он устраивается внизу.

– Отставить брюзжание! – рявкает в ответ человек в дверном проёме.

Он выглядит не молодо и не старо, с чёрными клочьями волос и усов. Форма его испещрена неумелыми стежками и запекшейся кровью. Со рта у него свисает тонкая сигарета, а в глазах искрится издевательское лукавство.

– Кому что-то не нравится, тот свободен как вода в стакане, – произносит он и удаляется.

Все переглядываются, многие раздражены.

– Жаль канцелярских кнопок нет, – прерывает молчание Рихард. – Ему их не хватает в ботинках.

– Или на собственной койке, – подхватывает Эрнст – задира, готовый поддержать любой саботаж. – Чтоб жизнь мёдом не казалась.

Кто-то усмехается. Неожиданно с нар спрыгивает старый солдат и невозмутимо пробирается к выходу; мы его не заметили раньше. Вновь устанавливается тишина. Рихард вспыхивает и принимается разбирать вещи.

– Полевая кухня, видать, приехала, – сообщает нам солдат, прежде чем уйти.

За ним следует приличная часть новобранцев: мы ужасно голодные. Август не хочет идти, он совсем плох, мне не удаётся заставить его пойти на обед, и я с сомнениями оставляю его одного.

– Принесу еду сюда, – говорю я, уходя.

На пути сталкиваюсь с человеком без формы. На нём лишь грязная рубашка из серо-голубой фланели и брюки с потрепанными обмотками.

– Извините… – бормочу я и не отворачиваюсь от него.

Он молчит, скользит по мне невидящим взором и опускает голову. Меня словно ударили, так я поражен его впалыми щеками и горящими синими глазами, которые явно кричали, когда уста безмолвствовали. Но огонь их лихорадочный, нездоровый. Он точно поднят из-под земли.

– Кто вы? – я спрашиваю и дотрагиваюсь до его холодного плеча. – Вам нужна помощь?

Но он отшатывается непонимающе.

– Марш на обед, – приказывает мне уже знакомый голос.

Рядом со мной вырастает фигура того же самого вояки с тонкой сигаретой. Я не спешу выполнять приказ и снова оборачиваюсь на бедного незнакомца.

– Это друг наш, – мерзко ухмыляется вояка и с силой бьёт по плечу бедолагу, что тот едва ли не падает. – Да? – два уголька его глаз устремляются в измученное лицо, и иссохшие губы ему вторят:

– Да.

– Зачем же вы его ударили? – возмущаюсь я, меня переполняет негодование и волнение.

Вояка смеётся и уводит незнакомца, не удостоив меня ответом. Минуту колеблюсь и стою, бездвижный, глядя им в след. После, сам не свой, волочусь на дальше. Коридор ведёт меня в просторное помещение с лавками и столами, в одной из стен расширяется дверной проём; за ним видно лес и неказистую машину, окружённую солдатами.

Небольшая очередь у кашевара уже успела поредеть. Я подхожу к нему с котелком и задумчиво всматриваюсь в его добротное лицо. Оно не такое, как у того незнакомца; теперь он не оставляет мои мысли.

Появился Август: он, видимо, проголодался. Дожидаюсь его, и мы, зайдя внутрь, присаживаемся рядом с Рихардом; он жуёт неохотно: бобы ему не по вкусу. Я же не могу начать есть, меня всё ещё пронизывают самые голодные в мире глаза. Отвращение нисколько не вяжется с этим образом, ведь оно всегда противопоставлено жалости; именно жалость, перемешиваясь с волнением, не дает мне покоя и вскипает в груди.

– Чего застыл, парень? – спрашивает меня рядом сидящий солдат; голос его отличается от остальных спокойствием. – Не любишь кашу?

Я качаю головой:

– Думаю просто.

– Меньше думай, больше ешь, – говорит другой. – На фронте только две забавы: сон да еда.

– О чем же? – не обращая внимания на товарища, интересуется мой собеседник.

Сперва слова теряются, и я в сомнении молчу, но, подумав, решаюсь:

– Кто этот человек с торчащими усами и сигаретой?

Солдат миролюбиво улыбается.

– Это лишь Ярош. Он порой мнит себя бог знает кем, но ты не принимай его колкости в штыки.

– Вот Ярош нашёл третью забаву в скудной фронтовой жизни, – снова вставляет кто-то, но быстро умолкает и принимается усердно жевать.

Заинтересованный, я оборачиваюсь к нему:

– Какую забаву?

Ответа не следует. Кажется, вопрос мой утоп в дружном перезвоне ложек. Со свойственной мне упрямостью я всё же дожидаюсь хоть капли внимания и поочерёдно гляжу то на моего собеседника, то на его товарища; первый, что заговорил со мной, воплощает в себе не то спокойствие, не то зачерствевшую тоску, порой мелькающую в его взгляде, где столь ясно читается человечность. Его товарищ – его противоположность с маленькими, беспокойными глазками хорька и поредевшей рыжей гривой. Все они заняты едой.

– Ешь, а то остынет, – говорит мне Рихард, а сидящий рядом Эрнст усмехается: каша уже холодная, точно земля.

Оставив попытки что-либо узнать, я с долей досады начинаю есть. Еда мне кажется безвкусной, пресной, так что скоро я теряю аппетит. Звонче дребезжит посуда: ложки бьются о голое дно тарелки; затем отдельные фигуры поднимаются и покидают помещение. Поднимаюсь и я.

В коридоре останавливаюсь на том месте, где видел измученного незнакомца, и некоторое время напряжённо смотрю туда, куда он был уведён Ярошем, точно всё ещё провожаю его спотыкающийся, изнуренный шаг. Мимо меня проходит Август, и мысли мои заземляются: меня сильно беспокоят его понурые плечи.

– Ты в порядке? – в пол голоса спрашиваю я, равняясь с ним.

Он бледен, словно поднят из гроба. Смотрит на меня огромными глазами, губы его то и дело подрагивают в порыве что-то сказать, но лишь прочнее сжимаются, не в силах выразить мысли и чувства. Отвечает он мне прерывистым выдохом и качает кудрявой головой.

В подобных ситуациях меня одолевает замешательство. Сейчас же я старался держаться хоть немного увереней Августа, надеясь, что это даст ему долю успокоения. Привычка быть для него опорой выработалась у меня давно, ещё с детства, когда качества его впечатлительной души только начали проявляться. Не смог бы я назвать себя невпечатлительным, отнюдь, каждая деталь жизни острым осколком впивалась мне в сердце, но, в отличие от моего дорогого друга и ему во благо, во мне присутствовали частицы самоконтроля. Но одно дело утешить человека на пороге жизненных трудностей, а другое – на фронте, за чертой человечности, где нет места людям. Будто оторванные листки, мы дрожим на краю отвесной скалы, а под нами разверзается чёрная пасть смерти. Здесь нам нет места. Ни мне, ни этому юному поэту, чья рука привыкла выводить светлые строки искусства, а не отчаянно сжимать гранату.

– У меня в сумке ещё остался домашний пряник, хочешь? – я снова тревожу его мысли, и он так же качает головой.

– Не лезет, – отвечает он. – Ком в горле…

– А кашу ты хоть съел?

Молча он забирается на нары и отворачивается к стене.

– Не хочу я есть, – доносится его бормотание.

– Повернись ко мне, дружище, – стоя у койки Августа, просит неслышно вошедший солдат, с коим я говорил за едой.

Август слушается и переворачивается на другой бок, к нему лицом. Солдат землистой рукой трогает его лоб.

– Жар, – сообщает он мне. – Приложить бы что-нибудь холодное.

Понимая, что чистых тряпок тут не сыскать, я достаю из сумки платок с едой, вернее, ранее там покоилась пара сухарей и пряников, из них остался лишь один. Пряник я предлагаю солдату, но он отказывается.

– Где можно намочить тряпку?

– Все лужи в твоём распоряжении, – доносится чей-то смешок из противоположного угла.

– Неподалёку есть ручей, – сообщает мне солдат. – Я могу тебя проводить.

С готовностью соглашаясь, я поручаю Рихарду присматривать за состоянием Августа и следую за своим провожатым.

Мы выходим на свежий воздух. Вечер уже опустился на иссушенное осенью пространство. В сумерках наши бараки воплощают одиночество; отторгнутые лесом, огибающим их, но не желающим заключить в свои ветвистые объятия, и вдали от человечества. С изгнаннической угрюмостью чернеют их деревянные стены.

Лес возвышается и скрюченными кронами подпирает тёмно-синее небо, так ясно виднеющееся меж ветвей.

Тишину прорезает звук, старательно приглушённый растоянием. Я обращаю взгляд к горизонту, замерев. Вновь слышатся выстрелы, теперь они не умолкают, не устают идти друг за другом бесконечной чередой. Однако ничего не видно, и до поры до времени это лишь звуки, лишь призраки, напоминающие об укрытом тьмой лице войны.

– Мы в пяти километрах от фронта, – сообщает солдат, терпеливо ждавший меня.

Я с трудом отвожу глаза от горизонта и восклицаю:

– В пяти!..

В пяти километрах от меня гибнут люди, я наблюдаю за их смертью, совершенно не зная их жизнь, не имея понятия кто они, я – свидетель именно этого отрезка их судьбы. Их калечат снаряды, решетят пули, баюкает земля, и они даже не догадываются, что на небольшом расстоянии от их мучений, укрытый вечерними сумерками, стоит маленький солдат – надзиратель с замершим сердцем. Быть может, и мы будем под присмотром чьего-то невидящего глаза, когда займём их место на передовой.

– Через сколько дней мы окажемся там? – произношу я не своим, осипшим голосом.

– Неделя осталась.

Не сговариваясь, мы продолжаем путь. Земля, пропитанная влагой, чавкает под нашими сапогами; иногда попадаются клочки увядшей травы, чуть затопленной грязью. По топкой почве идти сложно, поэтому мы сворачиваем ближе к деревьям, где земля твёрдая.

– Как звать тебя? – спрашивает солдат, счищая с сапог комья грязи.

– Вилли, – отвечаю я. – А вас?

– Вас… – смеётся он. – Можно и на «ты», я не настолько стар, – он протягивает мне руку: – Эрих.

Я не могу перенять его улыбки, свинцовые мысли отягощают мою голову. Хотя вскоре и его лицо сереет; отблески радости живут в наших глазах не долго.

– Когда вы попали на фронт? – прерываю я установившееся молчание.

– В четырнадцатом, – сообщает он. – мне порой кажется, что мира без войны никогда не было, что вырос я в окопах, а заместо колыбельной слушал артиллерийский залп.

– Неужели привычка? – вырывается у меня удивлённое восклицание.

– Нет, к войне никогда не привыкнешь, – заявляет Эрих, качая головой. – Она лишь заполняет собой все твое существо, подменяет жизнь. Дома, до войны, жизнь нельзя было назвать одним словом, ведь дни сменяли друг друга, несли в себе различия, а не монотонность. С войной всё смешалось в общий комок, теперь война везде и всегда, теперь мы её олицетворение.

Продолжение книги