История России. Алексей Михайлович и его ближайшие преемники. Вторая половина XVII века бесплатное чтение
Дорогой памяти безвременно угасшего сына своего и друга Сергея Дмитриевича Иловайского сию часть своего труда посвящает неутешный автор – отец
Дмитрий Иванович Иловайский
© «Центрполиграф», 2024
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2024
Предисловие
В настоящем томе своего труда автор доводит историческое повествование до единодержавия Петра Великого и, следовательно, достигает пределов московско-царского периода.
В противоположность предыдущей эпохе, время Алексея Михайловича и его ближайших преемников исполнено громких событий и бурных движений. Тут на первом плане выступает малороссийский вопрос с его разнообразными перипетиями и колебаниями то в ту, то в другую сторону по отношению к Польше и Москве. Внимательный читатель убедится, что присоединение Украйны, вначале добровольное, возбудило долгую кровопролитную войну, так что сведено было на завоевание и в конце концов стоило Московскому государству очень дорого, благодаря в особенности изменам гетманов и притягательной силе польской культуры по сравнению с московской.
Рядом с малороссийским вопросом выдвигается великой важности внутреннее церковное движение, известное под именем раскола и начавшееся распрей патриарха с царем. Богдан Хмельницкий и Никон – эти две крупные исторические личности занимают весьма видное место в русской истории второй половины XVII столетия и стоят непосредственно за главным ее представителем, тишайшим царем Алексеем I, который своей правительственной деятельностью подвинул Московское государство на степень великой европейской державы и подготовил эпоху великих реформ.
Насколько история этой второй половины столетия в данной обработке может отвечать современным требованиям исторической науки, а также историографического искусства, о том, конечно, пусть судят беспристрастные и компетентные читатели. Хотя прежние опыты не приучили автора рассчитывать на благосклонный прием его главного труда со стороны любезных соотечественников, а в настоящее трудное время и тем более, однако он намерен продолжать, пока Господу Богу будет угодно сохранить за ним работоспособность при его преклонном возрасте.
Настоящий том принял настолько значительные размеры, что обозрение русской культуры и разных сторон государственного быта пред эпохой Петровских реформ пришлось отложить на будущее время и выделить в особый, дополнительный к истории XVII столетия, выпуск.
I
Юные годы царя Алексея Михайловича
Воспитание и характер нового государя. – Б.И. Морозов. – Коронование и первые деяния. – Боярская интрига против царской невесты Всеволожской. – Брак с Милославской. – Челобитная торговых людей против иноземцев. – Народное неудовольствие на лихоимцев. – Московский мятеж 1648 года. – Выдача и убиение ненавистных чиновников. – Обращение царя к народу. – Смута в некоторых областях. – Комиссия для составления нового Уложения и созвание Земского собора. – Источники и новосочиненные статьи Соборного уложения. – Отмена торговых привилегий англичан. – Появление Никона. – Его скитания и быстрое возвышение. – Укрощенный им новгородский мятеж. – Псковский мятеж. – Поездка Никона за мощами Филиппа митрополита. – Характерное послание к нему царя о кончине патриарха Иосифа. – Избрание Никона патриархом и вынужденная им клятва. – Самозванец Тимошка Акиндинов
Вступивший на московский престол 13 июля 1645 года шестнадцатилетний Алексей Михайлович умом, нравом и воспитанием мало походил на своего отца Михаила Федоровича. Даровитый, живой и впечатлительный, он легко усвоил себе славяно-русскую грамотность и вообще получил довольно хорошее по тому времени образование, главным образом, конечно, направленное на знакомство со Святым Писанием и богослужебными книгами, а также с отечественными летописями и хронографами. Для возбуждения соревнования царевичу давали в товарищи учения несколько сверстников из детей бояр и дворян. Обучали его чтению и письму дьяки и подьячие; а общим делом учения ведал его дядька или воспитатель Борис Иванович Морозов, один из наиболее грамотных бояр своего времени и открытый почитатель европейцев, как это мы видели из рассказов Олеария. Воспитатель не упустил из виду и физическое развитие вверенного ему царственного отрока: последний сделался добрым наездником, ловко владел копьем и рогатиной и очень полюбил охоту, отчасти медвежью, а особенно соколиную.
Очевидно, Морозов был человек умный и вкрадчивый, судя по тому уважению и доверию, которые он умел внушить к себе Михаилу Федоровичу, и еще более по той нежной привязанности, которой пользовался со стороны своего юного воспитанника. Только одна царица-мать могла бы оспаривать у него первенствующее влияние, и тем более, что все московское население учинило присягу на верную службу Алексею Михайловичу и его матери «благоверной царице» Евдокии Лукьяновне. Но она отличалась мягким, непритязательным нравом (в противоположность своей свекрови, великой царице Марфе); а главное, только пятью неделями пережила своего супруга и 18 августа скончалась. Из царских родственников с отцовской и матерней стороны никто не выдавался своими способностями и честолюбием; а потому «ближний боярин» Морозов первые годы царствования пользовался беспредельным влиянием на молодого государя и на правительственные дела. Некоторых членов семьи Стрешневых он поспешил удалить со двора, назначив их на воеводские должности в областях.
23 сентября патриарх Иосиф с освященным собором совершил в Успенском храме торжественное помазание елеем и коронование Алексея Михайловича шапкой Мономаха «на Владимирское и на Московское государство и на все государства Российского царства». При сем шапку эту держал царский дед по матери, Лукьян Степанович Стрешнев; а двоюродный дядя, из стольников новопожалованный в бояре, Никита Иванович Романов, после коронования трижды осыпал государя золотыми монетами: в дверях Успенского собора, потом у Михаила Архангела и, наконец, на Золотой лестнице, ведущей от Благовещения в царские покои. Три дня сряду устраивались пиры в Грановитой палате для духовенства, бояр и других придворных чинов; причем во избежание местничества указано всем быть без мест. На второй день в Золотой палате духовные власти, бояре и всяких чинов люди поздравляли государя и подносили ему дары, а именно иконы (от духовных), бархаты, атласы, соболей, серебряные сосуды и хлебы с солью. В эти первые дни сказаны были разные царские милости и пожалования. Между прочим, из стольников и дворян были возведены прямо в бояре (помимо окольничества): князь Яков Куденетович Черкасский, Иван Иванович Салтыков, князья Федор Федорович Куракин и Михаил Михайлович Темкин-Ростовский.
Одним из первых деяний нового царствования было благодушное решение неприятных вопросов о датском принце Вальдемаре и польском самозванце Лубе. 9 августа королевский посол Владислав Стемиковский имел торжественный отпуск в Золотой палате. С ним отпущен был в Польшу и Луба; причем с посла взято обязательство, что самозванец впредь не станет именоваться московским царевичем и будет находиться под крепким присмотром. Ничтожным Лубой окончился ряд самозванцев, выставленных поляками для произведения смуты в Московском государстве. 13 августа в той же Золотой палате происходил отпуск принца Вальдемара и датского посольства. Царь сердечно простился с принцем и щедро одарил его соболями и деньгами. Боярин Василий Петрович Шереметев с полуторатысячным отборным отрядом проводил его до польского рубежа. Однако ни принц Вольдемар, ни отец его Христиан IV, по-видимому, не были довольны такой развязкой дела о сватовстве за царевну Ирину.
По крайней мере, весной следующего года в Москву дошел слух о походе Вальдемара с датским флотом к Архангельску. Против него были приняты некоторые меры. Но слух оказался ложным.
Зато вести, пришедшие с южной украйны, о султанском повелении крымцам напасть на Московское государство, оправдались. Зимой того же 1645 года крымские царевичи, Калга и Нурредин, повоевали курские, орловские и карачевские места. Двинувшиеся против них из украинных городов отряды, под общим начальством тульского воеводы князя Алексея Никитича Трубецкого, имели бой с татарами в Рыльском уезде; после чего крымцы ушли назад. На следующую весну против них собрана была трехполковая рать, с главным воеводой князем Никитой Ивановичем Одоевским; а летом велено было астраханскому воеводе Семену Романовичу Пожарскому соединиться с ней ратью, с донскими казаками и с известным князем Муцалом Черкасским, чтобы идти под Азов. Этим соединенным силам удалось нанести чувствительное поражение крымцам с царевичем Нурредином на Кагальнике; после чего наши южные украйны на некоторое время успокоились.
Крымские отношения послужили поводом московскому правительству обменяться с польским несколькими посольствами и вступить в переговоры для заключения союза против общего врага. Вместе с тем возобновились с нашей стороны жалобы на умаление царского титула в польских грамотах и на порубежные столкновения. Летом 1646 года приезжал в Москву послом от короля Владислава киевский каштелян Адам Кисель. На приемах он произносил цветистые речи, блистал и риторикой, и историческими познаниями. Но переговоры не привели к заключению наступательного союза против крымцев и ограничились некоторыми неопределенными обещаниями в смысле общей обороны.
В 1647 году восемнадцатилетний царь пожелал вступить в брак. По обычаю, собрали в Москву многих девиц; из них выбрали наиболее красивых и представили государю. Ему особенно приглянулась дочь дворянина Рафа Всеволожского, которую поэтому взяли во дворец и поместили до свадьбы вместе с царскими сестрами. Но тут повторилось то же, что некогда произошло с девицей Хлоповой при Михаиле Феодоровиче. Придворные боярыни, имевшие своих дочерей, конечно, завидовали счастью незнатной девицы и, по словам русского современника, упоили ее отравами так, что она заболела. По другому известию, Всеволожская, узнав о своем выборе, от сильного радостного волнения лишилась чувств; по третьему, невеста уже перед венчанием упала в обморок, потому что дворцовые прислужницы, подкупленные Борисом Морозовым, слишком крепко затянули ей волосы. Как бы то ни было, невесту обвинили в падучей болезни.
Алексей Михайлович был очень опечален расстройством брака с Всеволожской. Тем не менее ее, так же как и Хлопову, вместе с родными сослали в Сибирь, именно в город Тюмень. Потом встречаем Рафа воеводой верхотурским; а после его смерти, в 1653 году, его жену, дочь и всю семью перевели в их дальнюю касимовскую вотчину.
Интрига против Всеволожской, конечно, разыгралась не без участия и себялюбивых расчетов всесильного при дворе боярина Морозова. Эти расчеты вскоре и обнаружились. Он, очевидно, стакнулся со стольником Ильей Даниловичем Милославским, только что воротившимся из своего посольства в Голландию. По словам современника-иностранца (Олеария), Морозов начал выхвалять красоту двух дочерей Милославского и возбудил у царя желание их видеть; сестры были приглашены посетить царевен. Алексей Михайлович выбрал старшую из них, двадцатидвухлетнюю Марью Ильиничну, которую он велел взять к себе в Верх, то есть поместить во дворце, и нарек ее своей невестой. Свадьба состоялась в январе 1648 года. Борис Иванович Морозов занимал место посаженого отца; а посаженой матерью была жена его брата Глеба Ивановича. Установленные при царском дворе свадебные обрядности и церемонии были строго исполнены, но за одним немаловажным исключением. По настоятельному совету своего духовника протоиерея Стефана Вонифатьева, молодой государь отменил обычные на царских свадьбах русские народные забавы и потехи, главным образом скоморошьи, не совсем пристойные песни и пляски, сопровождаемые звуками труб и гудков; вместо них на свадьбе господствовала благочестивая тишина или слышалось стройное пение духовных стихов.
Спустя несколько дней Борис Иванович Морозов женился на Анне Ильиничне, младшей сестре царицы, чем и обнаружил для истории главную цель своей интриги против Всеволожской и своей стачки с Милославским. Таким образом, породнившись с царем, он еще более укрепил свое придворное положение и устранил всякое соперничество со стороны новой царской родни. Зато брак старого боярина с молодой смуглянкой не был счастлив: по замечанию другого современника-иностранца (Коллинса), «вместо детей у них родилась ревность, которая произвела ременную плеть в палец толщиной»1.
Однако неумеренное и своекорыстное пользование своим всесильным положением вскоре привело Морозова на край гибели.
В истории предыдущего царствования на Земском соборе 1642 года, по азовскому вопросу, мы встретились с жалобами разных сословий Московского государства на свою бедность, на многие тягости, злоупотребления и неправды. Само собой разумеется, что в какие-нибудь три-четыре года общее положение дел мало изменилось, и мы снова встречаемся с теми же жалобами. Между прочим, московские торговые люди указывали тогда на соперничество иноземцев, отнимавших у них торги. Но сия жалоба, очевидно, осталась без последствий. И вот в 1646 году гости, гостиная и суконная сотни, а также черные торговые сотни Москвы и многих других городов подают царю уже обстоятельную челобитную на приезжих торговых иноземцев, англичан, голландцев, брабантцев и гамбургцев, с изложением всех их козней, обманов и всяких убытков, чинимых русским торговцам и царской казне.
А именно.
В прежнее время, при царе Федоре Ивановиче, позволено было от английской компании только двум гостям, третьему писарю ездить с товарами от Архангельска в Москву и торговать беспошлинно; а других иноземцев с товарами не пропускали далее Архангельска, где с ними и торговали московские купцы. После же московского разорения, при царе Михаиле Феодоровиче, англичане, подкупив думного дьяка Третьякова, получили из Посольского приказа грамоту с разрешением ездить из Архангельска в московские города Джону Мерику с товарищами, в числе двадцати трех лиц. Но в действительности они стали приезжать по 60, 70 и более человек; настроили себе в Архангельске, Холмогорах, Вологде, Ярославле, Москве и в иных городах многие дворы, амбары, палаты, каменные погреба; стали жить в Московском государстве постоянно, как у себя дома, и перестали продавать товары русским торговцам или менять у них на русские товары; а начали сами рассылать по городам и уездам своих людей, чтобы закупать русские товары помимо русских торговцев; причем многих бедняков закабаляют себе посредством долгов. Вообще действуют сообща, стачкой; например, если их товар подешевеет, то его держат и не продают до тех пор, пока не поднимется в цене. Пользуясь своей беспошлинной торговлей, англичане отняли у русских и торг с другими иноземцами у Архангельского города; ибо сами продают русские товары голландцам, брабантцам и гамбургцам и тайно возят на их корабли, чем крадут государеву пошлину. Таможенных целовальников они и на корабли свои не пускают к досмотру; в таможнях берут выписи такие, которые не показывают и десятой доли их товаров (конечно, помощью взяток); действуя стачкой между собой и с другими иноземцами, русских купцов так оттерли от торговых промыслов и такие убытки им чинили, что те почти перестали и ездить к Архангельску. Если бы в городах таможенные головы и целовальники досматривали товары у англичан и брали бы с них такие же пошлины, как с русских, то в царскую казну прибывало бы в год тысяч тридцать рублей и более. Хотя жалованная грамота на беспошлинный приезд в Москву дана Мерику с товарищами, которые все названы по именам и которые почти все уже померли, однако право это покупается у их жен и детей совсем другими людьми, под видом их братьев, племянников и приказчиков.
Жалованная грамота дана англичанам по просьбе короля Карла; а они отложились от него и уже четвертый год с ним воюют. Мало того, они привозят под видом своих родственников других иноземцев и другие иноземные товары под именем английских, чтобы с них не шло пошлины; притом стали привозить сукна, камки, атласы и тафты сравнительно с прежними худшего качества, так что в мочке их убывает уже не по два вершка, а по полуаршину и более. Далее, по примеру англичан, голландцы, брабантцы и гамбургцы, с помощью посулов, тоже получили грамоты из Посольского приказа у думных дьяков Петра Третьякова и Ивана Граматина. А есть и такие иноземцы, которые ездят в Московское государство и торгуют без всяких грамот у себя на дворе и в торговых рядах. Между прочим, известный Петр Марселис, в товариществе с другим немцем, откупил ворванье сало у холмогорских и поморских промышленников, которые ходят на море бить зверя; мимо откупщиков эти промышленники не смеют никому продавать сала; а те платят за него полцены и даже четверть цены. От них и промышленники обнищали и пошлины идет в царскую казну не более 200 рублей; а прежде собирали ее по 4, по 5 тысяч и более на год. Живя в Москве, иноземцы по нескольку раз в год посылают через Новгород и Псков в свои земли вести о том, что делается в Московском государстве и какие цены стоят на товары; а потому, приехав к Архангельску, уже заранее сговариваются, как и что покупать или продавать.
В той же челобитной приведен любопытный пример коварства и ехидства иноземцев по отношению к русским. При Михаиле Феодоровиче ярославский купец Антон Лаптев поехал через Ригу в Голландию, в Амстердам, с соболями и другими мехами, чтобы, продав их, накупить всяких заморских товаров. Но немцы и голландцы, сговорясь, не купили у него ни на один рубль. Воротился он на немецком корабле, который привез его к Архангельску. Здесь те же иноземцы купили у него весь товар по хорошей цене. Когда на архангельской ярмарке русские торговцы выговаривали за то иноземцам, те с усмешкой сознавались, что сделали так с намерением, чтобы отбить у русских торговцев охоту ездить к ним за море с товарами; что точно так же они поступили и с персидскими купцами, которые пытались привозить к ним свой шелк-сырец. Еще при Михаиле Феодоровиче послан был в немецкую землю гость Назарий Чистаго с государевым товаром, шелком-сырцом. Немцы точно так же, сговорясь, ничего у него не купили или давали очень дешево, а когда он воротился в Архангельск, тот же шелк те же немцы купили дорогой ценой.
В заключение своего челобитья московские торговые люди просили, чтобы англичанам и другим иноземцам было позволено торговать только у Архангельска, а в Москву и другие города их для торговли не пускать, дабы они не отнимали промыслов у русских людей. Просили также не отдавать иноземцам на откуп ворванье сало. Но с богатыми и ловкими иноземцами уже нелегко было бороться в самой Москве, и тем более, что не только разные подкупленные ими дьяки, но и сам временщик Морозов был на их стороне. Поэтому означенное челобитье осталось пока без последствий, что, конечно, возбудило немалый ропот среди торговых сотен Москвы и других городов. Покровительство иноземцам между прочим выражалось и в судебных делах: так, с них указано брать судебных пошлин вдвое менее, чем с русских.
К ропоту против иноземцев присоединилось и неудовольствие народное на указ о новой прибавочной пошлине на соль; хотя сия пошлина, по словам указа, назначалась на жалованье служилым людям, оборонявшим православных христиан от крымских и ногайских басурман, и хотя заранее приказано после ее полного поступления в казну отменить сбор стрелецких и ямских денег. Вместе с введением этой новой пошлины правительство объявило своей монополией и продажу табаку, самое употребление которого при Михаиле Федоровиче подвергалось преследованию. Тем же указом ведение соляной пошлиной и табачной продажей сосредоточивалось в приказе Большой казны, в котором сидели покровители иноземцев, боярин Б.И. Морозов и бывший гость, а теперь посольский и думный дьяк Назарий Чистаго. На них-то по преимуществу и обратилось народное неудовольствие, как на людей, явно преследующих своекорыстные цели.
После своего брака молодой государь не изменил беспечного образа жизни, занимаясь преимущественно охотой и поездками по монастырям и дворцовым селам и торжественными приемами иноземных посольств, а руководство государственным управлением по-прежнему предоставлял любимцу-воспитателю. Между тем в тесном союзе с сим последним деятельное участие в правительственных делах получил тесть государев И.Д. Милославский, из стольников произведенный в окольничие, а вскоре затем и в бояре. Это, по всем признакам, был человек алчный и ограниченный, спешивший пользоваться своим положением для обогащения как лично себя, так своих жадных родственников и приятелей, которым он доставлял наиболее доходные чиновничьи места. Из них особую ненависть народную своим лихоимством возбудили окольничие Леонтий Степанович Плещеев и Петр Тихонович Траханиотов. Плещеев занимал место судьи в Земском приказе, который ведал, между прочим, городскими сборами мостовыми и поворотными; тут судья этот отличился великим лихоимством и притеснениями московских обывателей. Говорят, он даже прибегал к поклепам: его агенты ложно обвиняли состоятельных людей в убийстве, воровстве и тому подобном. Последних сажали в тюрьму и потом освобождали только за назначенную сумму денег. Траханиотов, состоявший в родстве с Плещеевым, начальствовал в Пушкарском приказе, где наживался от всяких заказов и от мастеровых людей, например удерживая у них половину жалованья и заставляя расписываться в получении полного.
Тщетно обиженные подавали челобитные на чиновников-грабителей и неправедных судей. Жалобы их не доходили до государя. Тогда произошел взрыв накипевшего народного чувства.
21 мая совершался обыкновенно установленный при Василии III крестный ход из Успенского собора в Сретенский монастырь с иконой Владимирской Божией Матери. Но в 1648 году это торжество совпало с Троицыным днем; а царь Алексей Михайлович сей праздник проводил в Троице-Сергиевой лавре. Отправляясь вместе с царицей в лавру, государь поручил ведать Москву двум боярам – князьям Пронским, окольничему князю Ромодановскому и двум думным дьякам, Чистаго и Волошенинову; а празднование Владимирской иконы велел отложить до своего возвращения из Троицкого похода. В Москву воротился он 1 июня, и на другой же день совершился крестный ход в Сретенский монастырь с участием государя. Когда Алексей Михайлович верхом на коне, в сопровождении большой свиты из бояр, дворян и всяких придворных чинов, возвращался во дворец, площади и улицы на его пути были запружены народом. Вдруг толпа посадских протеснилась к самому государю, некоторые схватили за узду его коня и молили выслушать их. Они начали громко жаловаться на земского судью Леонтия Плещеева, особенно на чинимые по его наущению оговоры от воровских людей, и били челом всей землею, чтобы неправедный судья был отрешен и заменен человеком честным и добросовестным. Смущенный таким внезапным и шумным челобитьем, царь просил народ успокоиться, обещал расследовать дело и исполнить его желание. Толпа действительно успокоилась после царских милостивых слов и стала провозглашать многолетие государю, который продолжал свой путь.
Движение готово было затихнуть; но строптивость и неблагоразумие знатных людей подлили масло в потухавший огонь.
Часть бояр и дворян, находившихся в царской свите, вступилась за Плещеева, стала осыпать толпу бранью и рвать в клочки ее челобитные; а некоторые вместе со своими холопами начали бить ее нагайками и давить конями. Народ озлобился, схватил каменья и принялся бросать ими в обидчиков. Тогда последние обратились в бегство и устремились во дворец. Но преследующая их все увеличивающаяся толпа пришла уже в ярость и начала ломиться на царский двор, требуя, чтобы ей выдали Плещеева. Караульные стрельцы едва ее сдержали. На верхнем крыльце появился главный заступник чиновников-грабителей, ненавистный народу боярин Б.И. Морозов, и именем государя стал увещевать толпу; но те закричали, чтобы ей выдали и самого Морозова. Последний поспешил скрыться во внутренние покои. Тогда озлобленная чернь бросилась к стоявшему тут же в Кремле дому Морозова, выломала ворота, разбила двери и принялась сокрушать и грабить все, что попадало под руку. Избив слуг, буяны не тронули жену хозяина, как родную сестру царицы. Но они не пощадили икон, с которых срывали жемчуг и драгоценные камни; часть этих камней и жемчугу истолкли в порошок и бросили в окно, крича «это наша кровь» и не позволяя брать себе. Однако жажда добычи превозмогла: жемчуга вообще набрали здесь столько, что потом продавали его целыми шапками за ничтожную сумму; также дешево продавали награбленных дорогих соболей и лисиц; парчовые ткани разрезали ножами и делили между собой, рубили на куски золотые и серебряные кубки и чаши; между прочим разломали роскошную карету и вынули из нее серебро, которым она и колеса ее были окованы вместо железа. Многие спустились в погреб, разбили бочки с медом и вином, разлили их по земле и до бесчувствия перепились. Но когда хотели разрушить самый дом, царь послал сказать, что этот дом принадлежит ему; тогда толпа оставила его, умертвив дворецкого с двумя его помощниками.
Покончив с домом Морозова, чернь покинула Кремль и разделилась на разные отряды, которые, увеличиваясь новыми толпами, отправились разрушать и грабить дворы Плещеева, Траханиотова, Чистаго и вообще нелюбимых бояр, окольничих, дьяков и некоторых гостей, друживших с боярами и чиновниками, в том числе дворы князей Никиты Ивановича Одоевского и Алексея Михайловича Львова. Сами владельцы этих дворов или находились в Кремле, или скрылись и тем спасли свою жизнь. Так, богатый гость Василий Шорин, обвиненный в дороговизне соли, спрятался в нагруженной телеге и вывезен из города. Злая участь постигла в этот день только одного из наиболее ненавистных чиновников, именно думного дьяка Назария Чистаго. За несколько дней до того, возвращаясь из Кремля домой в Китай-город верхом, он повстречал какую-то бешеную корову; испугавшийся конь сбросил с себя всадника, причем последний так сильно расшибся, что замертво был отнесен домой. Он еще болел и лежал в постели, когда услыхал о народном бунте и разграблении дома Морозова. Предчувствуя беду, Чистаго ползком выбрался из горницы и спрятался в сенях под кучей банных веников, приказав своему слуге сверх их наложить еще свиных окороков. Неверный слуга изменил ему; захватив несколько сот червонцев, он бежал из Москвы; а предварительно указал ворвавшейся толпе на убежище своего господина. Чистаго вытащили за ноги из-под веников и сбросили с лестницы на двор, где толпа заколотила его дубьем и топорами до смерти, приговаривая: «Это тебе, изменник, за соль!» Труп бросили в навозную яму, после чего принялись взламывать сундуки и грабить имущество.
Мятеж быстро принял страшные размеры, и только наступившая ночь прекратила буйство на несколько часов. В царском дворце господствовали ужас и сильная тревога. Ясно было, что чернь, лакнувшая человеческой крови и давшая волю грабительским инстинктам, не остановится и пойдет далее. Опасность увеличилась еще тем обстоятельством, что нельзя было положиться и на самое служилое сословие; так как многие стрельцы и другие военно-служилые люди, казаки, пушкари, затинщики, воротники и прочие, недовольные убавкой им жалованья, пристали к мятежникам и принимали участие в грабеже. (Стрелецкий приказ ведал Б.И. Морозов.) К городской черни присоединились и толпы боярской дворни, особенно тех господ, которые жестоко обращались с ней и плохо ее кормили.
Ближние бояре наскоро приняли какие-то меры для обороны дворца. Кремль наглухо заперли, вооружив всех жильцов и другие придворные чины; а к утру велели собраться и явиться ко дворцу всем наемным немцам с их офицерами. Когда этот немецкий отряд в полном вооружении подошел к Кремлевским воротам, у последних уже стояли вновь собравшиеся густые толпы мятежников; однако они не тронули немцев и пропустили их в Кремль. Между тем как часть бунтующей черни вновь занялась грабежом, эти мятежные толпы громкими криками требовали у царя выдачи Морозова, Плещеева и Траханиотова. По совету с боярами царь решил выслать Плещеева для всенародной казни через палача. Но толпа не стала ждать чтения смертного приговора и соблюдения всех формальностей; она вырвала несчастного из рук палача и притащила на торговую площадь; дубинами раздробили ему голову, а потом топорами разрубили на части труп и бросили в грязь. Но тщетно надеялись этим убийством удовлетворить народную ярость. Покончив с Плещеевым, чернь опять стала вопить, чтобы ей выдали Морозова и Траханиотова.
Для увещания мятежников вышло на Лобное место духовенство, с патриархом Иосифом и с иконой Владимирской Божьей Матери; вместе с духовенством высланы были и многие дворяне, во главе которых находились наиболее популярные бояре царский дядя Никита Иванович Романов и князья Дмитрий Мамстрюкович Черкасский и Михаил Петрович Пронский. Никита Иванович снял свою боярскую шапку и обратился к народу от имени государя, прося не требовать выдачи Морозова и Траханиотова. Народ, однако, продолжал настаивать на их выдаче. Тогда сам царь, окруженный боярами, вышел к Спасским воротам и просил подождать еще два дня, чтобы обсудить дело; во всяком случае, обещал удалить обоих виновных из Москвы и ни к каким делам их более не назначать. В исполнение своего обещания он приложился к Спасову образу. Как ни была озлоблена толпа, однако уступила просьбам и обещанию государя, затихла и начала расходиться по домам.
Но в Москве было много хищных злоумышленников, которым не понравилось такое скорое прекращение смуты и возможности заниматься грабежом. Вероятно, действовали тут и непримиримые враги Морозова и Траханиотова, пылавшие к ним местью за обиды и жаждавшие их гибели.
В тот же день 3 июня после обеда в пяти разных местах вспыхнул пожар, несомненно от поджогов. Пламя быстро распространилось с несокрушимой силой и охватило часть Белого города, от Петровки и Неглинной до Чертольских ворот, также прилегающее значительное пространство Земляного города за воротами Никитскими, Арбатскими и Чертольскими, включая расположенные здесь стрелецкие слободы и государев Остожный двор. Особенно сильный огонь свирепствовал на большом базаре, где горел главный царский кабак или Кружечный двор (на Красной площади); от него грозила опасность и самому Кремлю; но, если верить одному иноземцу, когда голову и неподалеку лежавшие разрубленные части трупа Плещеева, по совету одного монаха, притащили и бросили в огонь, пожар в этом месте начал утихать. Меж тем чернь более занималась грабежом горевших и соседних домов, чем тушением пожара; значительная часть ее набросилась на винные бочки в помянутом кабаке, выбивала у них дно и, черпая водку шапками, сапогами, рукавицами, напивалась до бесчувствия; причем многие задыхались в дыму. Пожар продолжался весь остаток дня и всю ночь. Он истребил от 10 до 15 тысяч домов; более полутора тысяч людей погибли от огня и дыма. Так как при этом погорели ряды житный, мучной и солодяной, то хлеб тотчас вздорожал к вящему озлоблению погорельцев и вообще бедных людей. А тут еще в народе была пущена молва, будто схваченные и пытанные поджигатели сознались, что Борис Морозов и Петр Траханиотов подкупили их выжечь всю Москву из мести к народу. Само собой разумеется, только что затихший мятеж вспыхнул с новой силой.
Утром 4 июня народ опять скопился у Кремлевских ворот и требовал выдачи обоих сановников. Им отвечали, что оба они бежали. В действительности Траханиотова сам царь поспешил было удалить из Москвы; Морозов также пытался бежать; но по выходе из Кремля попался навстречу извозчикам и ямщикам, которые загородили ему дорогу; он ускользнул от них и успел тайным ходом пробраться назад в Кремль. На сей раз Алексей Михайлович решил пожертвовать Траханиотовым, только бы спасти Морозова. Народу объявили, что посылают погоню за беглецами. И действительно, по Троицкой дороге был послан окольничий князь Семен Романович Пожарский с конными стрельцами; он нагнал Траханиотова около Троице-Сергиева монастыря, на следующий день, то есть 5 июня, привез его связанного обратно в Москву. Палач целый час водил несчастного по базару с деревянной колодой на шее; а затем отрубил ему голову на плахе. Эта казнь несколько успокоила народную злобу; однако чернь не переставала требовать, чтобы и Морозова точно так же разыскали и казнили ибо ее продолжали уверять, что он находится в бегах.
Правительство усердно старалось всеми средствами умиротворить народное возбуждение. Многие нелюбимые чиновники были поспешно устранены и заменены другими, более достойными лицами. Начальником Стрелецкого приказа вместо Бориса Морозова назначен князь Яков Куденетович Черкасский (впрочем, не надолго; его сменил вскоре Илья Данилович Милославский). Стрельцам и другим служилым людям государь велел давать денежное и хлебное жалованье вдвое против прежнего; а державших дворцовую стражу приказал вволю угощать вином и медом. Царский тесть Милославский начал дружески обращаться с торговыми и вообще посадскими людьми. Ежедневно по очереди он приглашал на свой двор по нескольку человек от черных сотен для угощения и любезных разговоров. Многим бедным погорельцам выдано было вспомоществование из царской казны на возобновление их дворов. Патриарх предписал священникам увещевать своих прихожан и приводить их к мирному настроению.
Когда таким образом буря поутихла и почва для примирения была подготовлена, умный и находчивый юноша-государь употребил последнее и самое действенное средство. Устроен был торжественный царский выход из Кремля на так называемое Лобное место, куда собрали всенародное множество. Алексей Михайлович, окруженный боярами, обратился к нему со своим словом. Он высказал прискорбие о тех бедах, которые терпел народ от прежних неправедных судей и правителей; обещал, что теперь наступят лучшие времена, так как отныне он сам уже будет иметь за всем бдительный присмотр. Обещал отменить лишнюю пошлину на соль, отобрать назад разные жалованные грамоты на торговую монополию, возобновить и умножить некоторые прежние льготы и так далее. Когда же народ за все это стал выражать свою благодарность, тогда царь заговорил о Морозове как о своем воспитателе и втором отце, к которому питает любовь и признательность. Поэтому убедительно просил не требовать его головы и повторил данное прежде обещание, что Морозову не только не даст более никакого начальства в приказах или воеводства, но сошлет его в дальний монастырь на пострижение. Красноречивое слово, сопровождаемое слезами, до того подействовало на народ, что, по словам одного иноземца-современника, умиленная толпа начала кричать многолетие государю и изъявлять полную покорность его воле.
Вслед за тем, именно 12 июня, еще до свету Морозов был отправлен в Кирилло-Белозерский монастырь под прикрытием значительного отряда из боярских детей и стрельцов. До какой степени Алексей Михайлович любил Морозова и заботился о нем, показывают сохранившиеся его грамоты к игумену, строителю и келарю Кирилло-Белозерского монастыря. Такова грамота от 6 августа: в виду обычной под монастырем Успенской ярмарки, то есть большого людского скопления, царь поручает им «оберегать Бориса Ивановича от всякаго дурна» и советует на это время увезти его в какое-либо другое более безопасное место, грозя великой опалой, если ему учинится какое-либо зло. А в конце августа царь пишет, что так как «смутное время утихает», то Борис Иванович пусть едет в свою тверскую вотчину, а игумен и старцы пусть проводят его «с великим бережением». На обеих грамотах имеются собственноручные приписки царя о самом тщательном охранении его «приятеля, воспитателя, вместо отца родного боярина Б.И. Морозова». А в конце октября того же 1648 года мы встречаем Морозова уже в столице: он пирует за царским столом в день крестин новорожденного царевича Дмитрия Алексеевича. Следовательно, обещание сослать его в монастырь на пострижение и не возвращать ко двору не было исполнено, а для соблюдения приличия устроили так, что будто бы сам народ подавал челобитную о его возвращении. Но было, по-видимому, исполнено слово не давать ему никакого начальства. Морозов остался просто близким к царю человеком и не принимал подаваемые на царское имя челобитные; причем своим участием и ходатайствами, как говорят, даже заслужил потом народное расположение.
Вообще московский мятеж 1648 года напоминает такой же народный взрыв, происходивший сотню лет тому назад при юном Иване IV; но, очевидно, превзошел его своей энергией и своими размерами. Он вполне оправдал замечание иноземца-современника (Адама Олеария), что русские, особенно простой народ, живя в угнетении, могут сносить и терпеть многое. «Но если этот гнев переходит меру, тогда возбуждается опасное восстание, которое грозит гибелью, хотя бы не высшему, а ближайшему их начальству. Раз они вышли из терпения и возмутились, нелегко бывает усмирить их; тогда они пренебрегают всеми опасностями и становятся способны на всякое насилие и жестокость».
На сей раз смута не ограничилась одной столицей, а чувствительно отразилась и в некоторых областях. Так, на юго-востоке в городе Козлове (на р. Воронеж) несколько стрельцов, прибывших из Москвы, своими рассказами о столичных грабежах и убийствах легко возмутили местных казаков, стрельцов и черных людей, которые и здесь произвели убийства и грабежи. На северо-востоке произошли мятежи в Двинском краю, именно в городах Сольвычегодске и Устюге. В первом городе мятеж возник по следующему поводу. Приехал сюда из Москвы некто Приклонский для сбора с посадских и уездных пятисот с лишком рублей на жалованье ратным людям, и собирал эти деньги помощью жестокого правежа. Сольвычегодцы сложились и миром поднесли ему 20 рублей, в надежде этим посулом откупиться от дальнейшего правежа. Но вдруг приходят вести о московских событиях и о том, как расправились там с самим Морозовым, главным виновником настоящего сбора. Тогда сольвычегодцы, поджигаемые одним площадным подьячим, потребовали у Приклонского назад свой посул; хотя деньги и были возвращены, однако толпа подняла бунт, грозила своему воеводе, отняла у Приклонского государеву казну и бумаги, избила его и хотела убить; он успел укрыться в соборную церковь. Толпа намеревалась его оттуда взять; но вдова Матрена Строганова не велела своим людям выдавать его, ибо Строгановы были ктиторами сего храма. Ночью Приклонский уплыл в лодке по реке Вычегде. В Великом Устюге, точно так же после известий о московских событиях, посадские и уездные люди потребовали от подьячего Михайлова назад 200 рублей, которые поднесли ему «в почесть»; тот отказался их возвратить. 8 июля, на праздник св. Прокопия Устюжского, в городе собралось много народу из соседних сел. На следующий день толпа, скопившаяся у Земской избы, подняла мятеж, ударила в набат и, под руководством некоего кузнеца Чагина, устремилась на воеводский двор, выломала ворота и разграбила его. Подьячий Михайлов был убит и брошен в реку; сам воевода (Михаил Васильевич Милославский) едва спасся от смерти; разграблены были еще несколько дворов наиболее зажиточных посадских людей. Для усмирения устюжцев из Москвы был прислан князь Иван Ромодановский с отрядом стрельцов. Главные зачинщики мятежа были повешены; однако Чагин успел бежать. Ромодановский и его подьячий Львов своими пытками и розыском вынудили устюжан всем миром собирать деньги им в посул; ненасытность этих следователей заставила подать царю мирскую челобитную. Тогда прибыл другой следователь, который подверг допросу самого Ромодановского и подьячего Львова2.
Волнения и мятежи 1648 года хотя и затихли, однако вполне не прекратились. Вскоре они возобновились на северо-западе в старых вечевых центрах, Великом Новгороде и Пскове. Но до того времени в Москве совершилось важное законодательное дело: издание Соборного уложения.
Лихоимство, неправосудие и всякие притеснения народу, вызвавшие мятежи и смуты, естественно обратили внимание правительственных лиц на недостатки самого законодательства, которым должны руководствоваться судьи и правители. Старые московские судебники по своей неполноте и отсталости не соответствовали многим новым условиям и потребностям, общественным и государственным. Например, уже одно крепостное право, народившееся после издания судебников, возбуждало множество дел со стороны служилого или помещичьего сословия и требовало более определенных законом порядков; размножившиеся с течением времени приказы, не имея ясно определенных границ своего ведомства, производили большую путаницу в вопросах подсудности; отчего, конечно, страдали низшие классы и увеличивалась известная московская волокита. После судебников жизненные требования и разные случаи вызвали массу всяких дополнительных царских указов и боярских приговоров; но разобраться в этой массе было нелегко, и притом не на все возникавшие вопросы они давали ответы. Находясь под давлением только что совершившегося грозного народного движения, московское правительство поспешило теперь удовлетворить настоятельным нуждам правосудия новым законодательным кодексом; а так как всякое подобное предприятие сопровождалось созывом Великой земской думы или Земского собора, то власти, несомненно, имели в виду, что собрание выборных людей со всего государства для такого великого дела даст поддержку правительству, займет общественное внимание и окажет умиротворяющее действие на взволнованные народные страсти.
По словам официального акта, 16 июля 1648 года на двадцатом году своей жизни государь, по совету с патриархом Иосифом и всем освященным собором, а также с Боярской думой, указал выписать из правил церковных и греческих гражданских законов статьи, подходящие к нашим земским делам, собрать указы и боярские приговоры царя Михаила Феодоровича и его предшественников и сверить их со старыми судебниками, а которых статей недостает, те написать вновь и уложить общим земским советом, «чтобы Московского государства всяких чинов людям, от большего до меньшего, суд и расправа были во всяких делах равные». Для немедленного составления нового уложения и приготовления его к «докладу» тогда же назначена была комиссия из пяти лиц, каковы бояре – князья Никита Иванович Одоевский и Семен Васильевич Прозоровский, окольничий князь Федор Федорович Волконский и два дьяка, Гаврила Леонтьев и Федор Грибоедов. А для рассмотрения и утверждения сего уложения указано выбрать «людей добрых и смышленых», по два человека от стольников, стряпчих, жильцов и дворян московских, также по два человека от дворян и детей боярских в больших городах, а в меньших по одному человеку, в Новгороде по человеку с каждой пятины, далее от гостей троих, от гостиной и суконной сотни по два, а от черных сотен и слобод и от посадов по одному человеку. Сроком для сбора выборных людей в Москве назначено 1 сентября (т. е. в новолетие 7157 года по стилю того времени).
Выбор лиц для составления нового Уложения, по-видимому, был удачен. Князь Н.И. Одоевский «с товарищи» повел дело, порученное ему, умело и скоро, без обычной московской волокиты. К октябрю готовы были уже 12 первых глав Уложенной книги, которые и были представлены в доклад государю и высшим разрядам Земского собора. Этот собор как бы разделился на две палаты: верхнюю и нижнюю. Первую составили Боярская дума вместе с духовными властями или освященным собором, и в этой палате председательствовал сам государь. Вторую палату изображали выборные люди; в ней председательствовал новопожалованный саном боярина князь Юрий Алексеевич Долгорукий, начальник приказа Сыскных дел. Готовые части Уложения после рассмотрения в верхней палате были читаны в нижней, и здесь, по-видимому, также подвергались обсуждению или замечаниям прежде, нежели получали государеву санкцию. К концу января следующего, 1649 года были окончены и рассмотрены собором и остальные 13 глав Уложенной книги. Следовательно, вся эта законодательная работа продлилась почти шесть с половиной месяцев, срок для московских порядков того времени очень недолгий, принимая во внимание размер Уложения, далеко превышавший прежние судебники и вошедшие в него новосочиненные статьи. По своим объемам главы его очень неравномерны; но, вместе взятые, они заключают в себе едва не целую тысячу (967) статей. При недостатке строгой системы в их распределении, статьи эти по своему содержанию все-таки распадаются на несколько групп. Так, первые две главы («О богохульниках и о церковных мятежниках»; «О Государской чести и как его Государское здравие оберегати») направлены к охранению православной церкви и самодержавной власти, то есть представляют, так сказать, государственное право. К ним примыкают следующие семь глав («Подделка актов и монеты»; «Устав о военной службе» и пр.). Главы X–XV заключают в себе статьи судоустройства и судопроизводства. Далее идут статьи, содержащие права вотчинное, поместное, посадское, холопий суд, уголовное право (разбойные и татиные дела и разные убийства); в конце помещены статьи о кормчестве.
Что касается источников, из которых Уложение черпало свое содержание, то любопытно, что едва ли не менее всего оно воспользовалось старыми судебниками, а для своей судебной части более брало готовый материал из указных книг судных приказов (особенно Разбойного). Далее видим некоторые заимствования из греко-римского или собственно византийского права при посредстве Кормчей книги. Но особенно обильным источником для Уложения послужил Литовский статут. Хотя этот статут по происхождению своему может причисляться к памятникам русского права (в основу его, как известно, положена Русская Правда) и, по-видимому, уже ранее находился в пользовании московских приказов; однако, вместе с заимствованиями из византийского права, он внес в Уложение заметно чуждую струю. Полагают, что влияние Византии и статута выразилось, например, жестоким характером уголовной части Уложения, то есть мучительными наказаниями, отсечением членов, сожжением, окапыванием в землю и тому подобное. Самые тяжкие наказания назначались за преступления против православия и царского величества, что, конечно, вполне соответствовало развитию как московского самодержавия, так и государственного значения греко-восточной церкви.
Относительно новосочиненных статей и участия в их составлении выборных людей укажем наиболее крупные примеры.
Выборные московские и городовые дворяне и дети боярские, а также выборные от торговых и посадских подали государю челобитную с исчислением следующих жалоб: бояре и духовные власти захватили окрестности Москвы под свои слободы, загородные дворы и огороды, лишая обывателей выгона для скота и лесу для дров; а монастыри и ямщики эти выгоны и дороги распахали в пашню. При сем патриаршие, владычные, монастырские и боярские «закладчики» (т. е. записавшиеся за ними беглые посадские и крестьяне, ушедшие из дворцовых волостей и от помещиков) во вновь заведенных слободах и в самой Москве и по городам покупили или завели себе лавки, торгуют всякими товарами и промышляют, откупают таможни и кабаки, не платя государевой пошлины и податей со своих промыслов и торговли и не отправляя службы; чем затеснили тяглых людей, которые лишаются промыслов и входят в неоплатные долги; отсюда чинятся смятение, междоусобие и большие ссоры. Царь велел удовлетворить челобитчиков, а именно: помянутые льготные слободы взять на государя, то есть обратить в тяглые; а тех людей, которые были кабальными, из слобод воротить их владельцам, беглых же посадских вернуть в их посады. Этот указ вошел в Уложение (1 статья XIX главы, которая посвящена посадским людям). Одновременно с тем царю была подана на соборе всеми выборными людьми другая челобитная. Она указывала на бывший при Иване IV соборный приговор 1580 года, подтвержденный и при Федоре Ивановиче (но не исполнявшийся), о том, чтобы впредь вотчинные земли «отнюдь» не отдавать в монастыри (или на помин души, или продажей, или залогом). Выборные люди просили отобрать от монастырей все вотчинные земли, доставшиеся им после означенного приговора, и раздать их служилым людям, беспоместным, полупоместным и малопоместным дворянам и детям боярским. Государь указал произвести опись таковым вотчинным землям и проверить крепостные по ним акты в монастырях. Однако духовенство, очевидно, отстояло свои земельные имущества, приобретенные до 1649 года. В Уложение вошла статья о том, что служилые люди могли только выкупать у монастырей свои родовые вотчины; а затем вновь подтверждалось, что впредь церковные власти и монастыри не имеют права покупать вотчинные земли и брать их в заклад или на помин души (42-я статья XVII главы: «О вотчинах»).
Далее, выборные люди били челом государю о том, что духовные лица, монастыри и их крестьяне в виде льготы были пожалованы подсудностью их только приказу Большого дворца; почему другим сословиям трудно было получать удовлетворение с них по своим искам. Царь внял сему челобитью и указал быть особому Монастырскому приказу, который должен был давать суд всяким людям при столкновениях с духовенством, монастырями, их слугами и крестьянами (XIII глава Уложения: «О монастырском приказе»). Наконец, весьма важную уступку сделало правительство выборным людям, собственно служилому или помещичьему сословию, в вопросе о беглых крестьянах. Еще недавно, только за 7 лет назад (в 1641 г.), для розыска и возврата этих крестьян был установлен срок десятилетний. С небольшим год тому назад этот срок продолжен до 15 лет. А в начале собора 1648/49 г. дворяне и дети боярские уже бьют челом об отмене всякого срока. Царь соизволил на их просьбу, и по Соборному уложению велено отдавать беглых крестьян и бобылей их владельцам «без срочных лет», на основании писцовых книг (XI глава: «Суд о крестьянах»). Таким образом, Уложение явилось крупным шагом в развитии крепостного права на Руси.
Когда окончилась работа над Уложением, дьяк прочел его выборным людям, собравшимся в Ответной палате под председательством князя Юрия Алексеевича Долгорукого. После того огромный, составившийся из склеенных листов свиток Уложения был на обороте подписан членами Боярской думы и Освященного собора и выборными от разных чинов людьми, а также скреплен дьяками Леонтьевым и Грибоедовым. (Имеется 315 подписей.) С этого списка государь велел напечатать Уложенную книгу и разослать ее в приказы и по городам, чтобы все дела производились по сему Уложению.
Одно иностранное известие сообщает, что заботы Алексея Михайловича о правосудии, между прочим, выразились поставкой особого ящика перед дворцом в селе Коломенском, любимом летнем его местопребывании. Всякий мог опускать туда свою челобитную; а вечером ящик приносили к государю, который сам разбирал челобитные и принимал решения. Но мы не знаем, долго ли существовал этот ящик и вообще насколько верно такое известие.
В числе мер, направленных к успокоению народного недовольства и брожения умов, видное место занял указ об отмене беспошлинной торговли и других привилегий, дарованных англичанам. То, чего тщетно добивались московские торговые люди в их челобитной 1646 года, спустя три года, под давлением событий, было легко исполнено. Кроме внутренних побуждений, удобным предлогом к тому послужили известия о Великой революции, происходившей в самой Англии и закончившейся смертью короля на эшафоте. 1 июня 1649 года английским купцам в Москве был объявлен царский указ и боярский приговор: тут перечислены их неправды и обманы со ссылкой на упомянутое челобитье; затем повелевалось им выехать из Москвы и других городов; впредь они могли приезжать с товарами только к Архангельску и торговать там с уплатой установленных пошлин. Указ, между прочим, напоминает, что при Михаиле Феодоровиче и его отце патриархе Филарете англичанам пожалованы были льготные грамоты «по прошению» короля Карла. «А ныне, – говорится далее, – великому государю нашему ведомо учинилось, что англичане всею землею учинили большое злое дело, государя своего Карлуса короля убили до смерти, и за такое злое дело в Московском государстве вам быть не довелось»3.
В числе членов Освященного собора, входившего в состав Великой земской думы 1648–1649 годов, на десятом месте встречаем подпись: «Спаса Новаго монастыря архимандрит Никон руку приложил». Этого Новоспасского архимандрита Никона судьба вскоре выдвинула на передний план и заставила его играть чрезвычайную историческую роль в царствование Алексея Михайловича.
Судя по его жизнеописанию, составленному одним преданным клириком (Шушериным) по образцу житий святых подвижников, детство и юные годы будущего патриарха были исполнены не совсем обыкновенных приключений и превратностей, с прибавлением предсказаний о его будущем величии. Он родился в начале XVII столетия в Нижегородском краю, в крестьянской семье села Вельдеманова (Княгининского уезда), и, по-видимому, происходил из обрусевшей мордвы. Никита – так назван он при крещении – рано лишился матери и много терпел от злобы своей мачехи, которая, выходя замуж за его овдовевшего отца Мину, уже сама была вдовой и имела собственных детей. Отец не раз подвергал побоям вторую жену за ее жестокое обращение с Никитой; но так как он по своим делам подолгу отлучался из дому, то она в это время вымещала свою злобу на пасынке. Не раз от ее козней самая жизнь его в детстве подвергалась опасности; но его спасали провидение и любовь бабушки.
Отец отдал мальчика учиться грамоте. Владея чрезвычайными способностями, Никита скоро научился чтению и письму; но по возвращении в родительский дом стал было забывать грамоту. Тогда, захватив у отца несколько денег, он тайком ушел в нижегородский Печерский монастырь, внес за себя вклад и вступил в число послушников. Тут он оказал большое усердие к церковной службе и чтению Священного Писания. Узнав о месте пребывания Никиты, отец едва упросил его воротиться домой для того, чтобы закрыть глаза ему, то есть отцу, и бабушке. После их кончины родные уговорили Никиту вступить в брак и заняться хозяйством. Вскоре его, как человека грамотного, крестьяне одного соседнего села пригласили быть в их церкви псаломщиком, а потом и священником. Отсюда Никите удалось переместиться в Москву. Но и здесь он пробыл недолго. Беспокойный нрав и жажда аскетических подвигов влекли его в пустыню, к подражанию тем угодникам, жития которых возбуждали его благочестие и настраивали его воображение. Потеряв всех детей, Никита после десятилетнего супружества уговорил жену поступить в один из московских монастырей, а сам ушел на далекий север и поселился в уединенном Анзерском скиту, который состоял из нескольких келий, разбросанных на острове Онежской губы, и отличался строгим монашеским уставом. Здесь он постригся в иноческий сан с именем Никон и, казалось бы, вполне мог удовлетворять своему стремлению к уединенной подвижнической жизни, посвященной молитве и борьбе с плотью, посреди дикой суровой природы севера. Однако и тут недолговременно было его пребывание. Вместе с настоятелем скита он побывал в Москве за сбором денег на сооружение каменной скитской церкви. Но когда настоятель стал отлагать построение и собранные деньги лежали без употребления, Никон предложил отдать их на хранение в Соловецкий монастырь, ссылаясь на опасности от разбойников. Его советы и упреки не понравились настоятелю. Происшедшие отсюда столкновения побудили Никона покинуть Анзерский скит. Он отправился в Кожеезерскую пустынь; причем едва не погиб от морской бури. Его лодку прибило к одному островку (Кию); тут он водрузил крест в память своего спасения и дал обет построить на этом месте церковь или монастырь, если получит к тому возможность.
В Кожеезерской обители (на озере Кожо, Каргопольского уезда) с трудом приняли Никона, так как вместо вклада он мог предложить только две бывшие у него богослужебные книги. Общежительный устав этой обители не пришелся по вкусу новому иеромонаху; он отпросился у игумена и братии на близлежащий островок, где устроил себе особую келью, по образцу Анзерского скита, предавался уединению и питался рыбной ловлей. Когда же в Кожеезерской пустыни скончался игумен, братия на его место выбрала Никона, приобретшего ее уважение своей строгой жизнью и знанием Священного Писания. Снабженный заручным челобитьем братии, Никон поехал в Новгород Великий, где митрополит Афоний поставил его в игумены. В этом сане Никон впервые мог проявить свои властительские наклонности и домостроительные способности, в то же время подавая братии пример трудов, богослужебных и хозяйственных. Но бедный монастырь, расположенный в глухом краю, очевидно, не удовлетворял своего нового игумена, и он пробыл здесь не более трех лет. Его влекло в столицу, где у него уже были некоторые связи и знакомства и где представлялась возможность сделаться известным при самом царском дворе. По каким-то делам или нуждам своего монастыря Никон отправился в Москву. Жизнеописатель не сообщает нам, при каком именно посредстве он получил доступ к нововоцарившемуся Алексею Михайловичу. Начитанный в божественных книгах, обладавший внушительным даром слова, звучным, вкрадчивым голосом и видной наружностью, кожеезерский игумен по всем признакам произвел большое впечатление на юного, благочестивого и книголюбивого государя и очень понравился ему своей душеспасительной беседой. Особую силу и приятность этой беседе придавала способность Никона подкреплять свои слова удачными примерами из священной истории или изречениями из Писания, которыми он обильно украшал свою речь благодаря превосходной памяти. Алексей Михайлович пожелал иметь сего игумена поближе к себе, и, по его соизволению, патриарх Иосиф посвятил Никона в архимандриты московского Новоспасского монастыря, часто посещаемого царем; ибо здесь, как известно, находилась семейная усыпальница бояр Романовых.
На сем новом месте Никон получил возможность широко развернуть свои таланты и свою энергию. Он деятельно занялся благоустроением и украшением своего столичного монастыря; ввел в нем более строгое исполнение монашеских правил и церковного благочиния и выхлопотал утверждение за ним некоторых вотчин. А главное, он сумел возбудить большое к себе расположение в добром чувствительном сердце государя. По царскому приказу он каждую пятницу приезжал к утрене в дворцовый храм; а после нее царь наслаждался его беседой. Пользуясь сим расположением, Никон начал ходатайствовать за несчастных вдов и сирот, вообще за слабых, притесняемых сильными, за обиженных неправедными судьями. Царь благосклонно относился к его ходатайству и даже назначил ему день для представления челобитных, по которым давал милостивые решения. Разумеется, по Москве скоро распространилась слава Новоспасского архимандрита как усердного заступника бедных и сирых, и они стекались к нему отовсюду. В этом сане Никон принимал участие в заседаниях Великой земской думы 1648–1649 годов. Вскоре потом новгородский митрополит Афоний за старостью лет и болезнями покинул свою кафедру и удалился на покой в Спасский Хутынский монастырь. По царскому соизволению, патриарх Иосиф торжественно в Успенском соборе рукоположил на Новгородскую митрополию Никона 9 марта 1649 года. В сем рукоположении вместе с освященным собором сослужил Иосифу пребывавший тогда в Москве иерусалимский патриарх Паисий, который дал новопоставленному митрополиту грамоту на право носить мантию с червлеными источниками.
Заняв место в ряду важнейших иерархов Русской церкви, Никон еще в больших размерах продолжал свои труды благотворения и церковного благоустройства. В Новгородском краю случился голод, и митрополит отвел у себя при архиерейском доме особую странноприимную палату, в которой ежедневно кормили нищих и убогих, а раз в неделю раздавали денежную милостыню из архиерейской казны. Кроме того, митрополит устраивал для сирот и бедных богодельни, на которые испрашивал вспомоществование у государя. Сам посещал темницы; причем не ограничивался подачей милостыни заключенным, но и рассматривал их вины и нередко возвращал свободу неправедно осужденным, так как государь поручил ему надзирать за гражданским управлением и правосудием в его митрополии. Алексей Михайлович успел так привязаться к Никону, что скучал по нему, поддерживал с ним оживленную переписку и требовал, чтобы он каждую зиму приезжал в Москву для доклада о нуждах своей епархии, а главное, для личной с ним беседы и богослужения. В то время для русских иерархов никто более Никона не обладал даром и умением устроять церковное благолепие и благочиние. Митрополит заботился о внешнем украшении церквей, благообразии и приличном одеянии клира, о чинном и благоговейном служении; завел в Новгородской Софии греческое и киевское пение, выбирал хорошие голоса для архиерейского хора и усердно наблюдал за его обучением. Скоро его певчие стали славиться не только в Новгороде, но и в Москве. И когда он приезжал с ними в столицу, то царь в праздники поручал ему отправлять церковную службу в своих придворных храмах. Сравнивая его благолепное служение с существовавшим в столичных церквах нестроением и разногласием в чтении и пении, государь, с благословения своего духовника Стефана Вонифатьева, начал требовать от московского духовенства изменения церковных порядков по образцу новгородскому; но встретил немалое прекословие со стороны патриарха Иосифа, не желавшего вводить никаких перемен.
При таких обстоятельствах застигло Никона народное возмущение на его митрополичьей кафедре.
Хотя мятежные движения 1648 года в Москве и некоторых других городах затихли, однако возбужденное ими брожение все еще продолжалось. В старых вечевых городах, Новгороде и Пскове, это брожение было, очевидно, сильнее, чем где-либо, и при первом же поводе перешло в открытый мятеж. Он начался с Пскова.
Из русских областей, уступленных Швеции по Столбовскому договору, многие православные жители, питая нелюбовь к иноверному правительству, убегали в русские пределы. Вопреки договору и требованиям шведов, московское правительство не выдавало беглецов. Чтобы прекратить возникшие отсюда неудовольствия, решено было выкупить их у правительства королевы Христины; по обоюдному соглашению, Москва обязалась уплатить известную сумму (190 000 руб.), частью деньгами, частью хлебом. Между прочим из царских житниц в Пскове велено было отпустить 11 000 четвертей хлеба. Закупка и сбор этого хлеба поручены были гостю Федору Емельянову. Последний не преминул, ради собственной наживы, злоупотребить данным ему поручением; под предлогом отсылки всего хлеба шведам он стеснил хлебную торговлю в городе, заставляя покупать только у него, и притом по возвышенной цене. Угрожавшая дороговизна не замедлила возбудить псковичей и против шведов, и против московских чиновников; начались сборища и зловещие толки по кабакам. В конце февраля 1650 года на Масленице народ заявил архиепископу Макарию и воеводе Собакину требование, чтобы не отпускать в Швецию хлеба, который был сложен в Псковском кремле. Вдруг приходит известие, что из Москвы едет немец с казной. То был шведский агент Нумменс, который действительно вез с собой 20 000 рублей, уплаченных ему в Москве в счет выкупной суммы. Сопровождаемый московским приставом, он пробирался по загородью на Завеличье к немецкому гостиному двору. Народная толпа бросилась из города, схватила Нумменса, избила его, отняла у него казну, бумаги и заключила его на подворье Снетогорского монастыря, приставив стражу. На том же подворье запечатали и отнятую казну. Потом толпа с оружием, с криками при звоне набата пошла на двор к Федору Емельянову; но он успел скрыться; жена его выдала государеву грамоту об отпуске хлеба. Так как в грамоте был наказ не разглашать о ней никому, то буяны или гилевщики зашумели, что это грамота тайная, неведомая государю. На площадь прискакал воевода окольничий Н.С. Собакин, но тщетно пытался успокоить толпу; потом явился архиепископ Макарий с духовенством и иконой Святой Троицы и уговаривал исполнить государеву грамоту. Толпа кричала, что не позволит немцам вывозить хлеб из кремля до подлинного государева указа. На площади положили один на другой два больших пивоваренных чана, на которых поставили несчастного Нумменса, чтобы его видел весь народ; допрашивали с кнутьями в руках, издевались над ним. Как и в Смутное время, главной опорой псковского мятежа выступили стрелецкие приказы, с которыми соединились казаки, простые или маломочные посадские люди и некоторые приходские священники. Стрельцы и казаки были недовольны убавкой жалованья и предпочтением служилых иноземцев, священники – убавкой руги, а посадские – увеличением тягла, притеснениями от воевод и дьяков и судебными позывами псковичей в Москву. Мятежники выбрали себе в начальники двух стрельцов, Козу и Копытова, третьим – площадного подьячего Томилка Слепого; а затем решили отправить в Москву к государю с изложением своих жалоб и с челобитьем о присылке в Псков для праведного розыска любимого всеми боярина Никиту Ивановича Романова. Разумеется, такое челобитье не было уважено.
Меж тем торговые люди, приезжавшие из Пскова в Новгород, своими рассказами о сборе хлеба и денег для немцев (шведов) и о псковском мятеже и здесь произвели смуту. Когда же в Новгороде начали тоже собирать хлеб на государя и биричи стали кликать на торгах указ, чтобы жители покупали хлеба только для себя в малом количестве, народ заволновался; а приезд датского посланника Краббе со свитой послужил поводом к открытому движению в половине марта месяца. Вообразив, что он везет из Москвы денежную казну (подобно Нумменсу), толпа напала на него, избила и ограбила; потом при звоне набата разграбила дворы некоторых богатых купцов, считавшихся угодниками немцев.
Главным зачинщиком мятежа явился посадский человек Трофим Волков. Рассказывают, что он коварным образом предупредил немецких купцов, будто новгородцы хотят их ограбить и побить как друзей и клевретов ненавистного боярина Морозова. Когда же испуганные иноземцы поспешили со своими товарами уехать из Новгорода и, по-видимому, присоединились к свите помянутого датского посланника, тот же Волков поспешил в Земскую избу с известием, что приятели изменника Морозова немцы отпущены с большой казной и уезжают в свою землю; тогда толпа догнала их, схватила, ограбила и заключила в тюрьму. Сам земский староста Гаврилов стал было во главе мятежников, но затем скрылся. Тогда толпа поставила себе в начальники митрополичьего подьячего Жеглова, посадского Лисицу и еще несколько человек из посадских, стрельцов и подьячих. Как и в Пскове, воевода окольничий князь Федор Андреевич Хилков тщетно пытался увещевать мятежников, а достаточной военной силы у него не было, чтобы смирить их оружием, ибо большинство стрельцов и других военно-служилых людей пристало к мятежу. Но тут на передний план выступил митрополит Никон. 17 марта в день Алексея Божия человека, то есть в именины государя, он за обедней в Софийском соборе торжественно предал проклятию новопоставленных народом начальников, называя их по именам. Но это проклятие только усилило ропот. Спустя два дня, возмущенная одним подьячим, толпа с шумом и при набатном звоне бросилась в Софийский кремль к дому воеводы. Князь Хилков по городской стене ушел в архиерейский дом. Никон скрылся в Крестовой палате и велел запереть двери Софийского дома. Но толпа высадила их бревном и ворвалась в митрополичьи кельи. Никон смело стал уговаривать мятежников; но его избили вместе с несколькими старцами и детьми боярскими, пытавшимися его защитить; потом повели его в Земскую избу. Дорогой, однако, он продолжал их усовещевать и упросил отпустить его в церковь Знамения, где чрез силу отслужил литургию; потом был положен в сани и совсем изнемогший привезен в архиерейский дом; тут соборовался маслом и приготовился к смерти.
Твердость митрополита и побои, нанесенные ему, произвели впечатление. Толпа затихла; а ее коноводы начали размышлять о последствиях своего дела, когда разгневанный царь пришлет войско для их наказания. Думая отклонить беду, они послали в Москву трех посадских, двух стрельцов и одного казака с челобитной, в которой пытались оправдать свои поступки слухом, будто шведские немцы, взяв государеву казну и хлеб, хотят идти на Новгород и Псков. Жаловались при сем на воеводу и митрополита: первый отпускает торговых людей в Швецию со съестными припасами и не велит осматривать у них товары на заставах, своих же голодом морит и не дает им топить избы в холодные дни; а второй самовластно проклинал новгородцев, бил разных людей и чернецов на правеже до смерти, хотел рушить Софийскую соборную церковь (т. е. переделывать), но народ этого ему не дозволил и тому подобное. Государь, конечно, знал уже подробности бунта из отписок воеводы и митрополита; хотя мятежники заняли заставы и старались не пропускать прямых известий в Москву.
Из Москвы сначала прислали одного дворянина с царской грамотой, которая требовала выдачи зачинщиков и коноводов мятежа; эта посылка тоже осталась безуспешна. Затем отправили боярина князя Ивана Никитича Хованского с небольшим отрядом, повелев ему остановиться у Спас-Хутынского монастыря, собирать ратных людей, поставить кругом Новгорода заставы, которые бы никого не пропускали, и посылать к мятежникам с увещаниями. Среди последних возникли несогласия, и лучшие или более зажиточные люди взяли верх. Поэтому новгородцы вскоре смирились и принесли повинную. Тогда Хованский приступил к розыску, а затем к наказанию более виновных. Волкову отрубили голову. Жеглова, Гаврилова, Лисицу и двух их товарищей в Москве также приговорили к смертной казни. Остальных коноводов велели бить кнутом и сослать, а некоторых отдать на поруки. Государь был недоволен медлительным розыском князя Хованского. Но Никон вступился за него и писал, что медлительность происходила не от нерадения; что он, митрополит, сам советовал ему поступать «с большим раз-смотрением» и работать «тихим обычаем», чтобы люди не ожесточились и не стали бы заодно с псковичами.
В Пскове мятеж не только не утихал, а все усиливался: часто звонил набатный колокол и собирал толпы для совещания или для всенародного розыска и расправы. Такому розыску подвергались и архиепископ Макарий, и бывший воевода Собакин (которого не отпустили в Москву), и новоназначенный князь В.П. Львов, и Ф.Ф. Волконский, который был прислан от царя в Псков для розыска о мятеже. Допрашиваемых обыкновенно ставили на опрокинутые чаны, нередко били и грозили смертью, называя их изменниками государю. У воеводы отобрали городовые ключи, порох и свинец.
Тому же князю Хованскому было приказано из Новгорода двинуться на Псков для его усмирения. Но в Москве, очевидно, не имели точных сведений о силах псковских мятежников. Хованский, не доходя верст десять до Пскова, оставил в Любятинском монастыре 700 человек, чтобы обеспечить свой тыл, так как уездное население стояло заодно с городским. Только с 2000 ратных людей подошел он к городу; но тут его встретили пальбой со стен из большого наряда и сделали вылазку. Воевода стал на берегу реки Великой на Снетной горе и укрепился острожками. Неосторожно посланные им в Псков 12 дворян с увещательной грамотой были брошены в тюрьму, старший из них (Бестужев) убит, и только двое отпущены назад. Начались частые вылазки и бои мятежников с государевой ратью. С псковичами заодно встали гдовцы, изборяне и почти все псковские пригороды (за исключением Опочки). В уездах были ограблены помещичьи семьи. Мятежники грозили даже отдаться литовскому королю и просить его о помощи. Московское правительство, вместо энергичных действий, тянуло переговоры и требовало выдачи коноводов; но последние, конечно, разжигали мятеж еще больше. Никон из Новгорода посоветовал отложить это требование. В Москве созвали Земский собор, чтобы обсудить вопрос о псковском бунте. Вслед за тем в августе 1650 года из Москвы прибыло особое посольство с епископом Коломенским Рафаилом во главе и объявило царское всепрощение. Эта мера подействовала умиротворяющим образом. Но, несомненно, успеху ее содействовали слухи о том, что в Москве собирается новая рать против Пскова, под начальством бояр князей Алексея Никитича Трубецкого и Михаила Петровича Пронского, а со шведской границы на него должны были двинуться два полковника-иноземца (Кармикель и Гамильтон) с 4000 пехотных солдат. Волнение в Пскове стало утихать. Тогда лучшие люди воспользовались удобным временем, снова взяли в свои руки ведение земскими делами, начали хватать самых ярых толевщиков, а воевода Львов сажал их в тюрьмы. Товарищи их пытались снова поднять гиль; но толпа только собиралась и толковала. Таким образом, почти все коноводы мятежа были схвачены и отправлены в Новгород для казни. Окончательное замирение Пскова произошло после того, как половина псковских стрельцов была взята на службу в Москву. Псковичи принесли повинную и вновь дали присягу на верность государю.
Когда Московское государство успокоилось от народных движений, набожный Алексей Михайлович с особым усердием занялся церковными делами, все более и более подпадая влиянию Никона, уважение и привязанность к которому со стороны царя возросли после мужественного поведения и претерпенных им страданий в эпоху новгородского мятежа. С тех пор царь часто вызывает в Москву своего нового любимца и советуется с ним обо всех важных делах.
1652 год особенно выдался целым рядом церковных торжеств и событий. В январе государь с патриархом Иосифом и митрополитом Никоном в Саввинском Звенигородском монастыре открывает почивавшие дотоле под спудом мощи святого Саввы Сторожевского и празднует это открытие царской трапезой для бояр и иноков. А в марте, по совету с патриархом и всем Освященным собором (в действительности по совету Никона), Алексей Михайлович решил перенести в усыпальницу московских архипастырей, то есть в Успенский собор, тела патриарха Гермогена из Чудова монастыря, патриарха Иова из Старицкого и митрополита Филиппа из Соловецкого, куда последний был перевезен из Тверского Отроча монастыря в начале царствования Федора Ивановича.
В Старицу за Иовом были отправлены местный, то есть ростовский, митрополит Варлаам с несколькими духовными лицами и боярин М.М. Салтыков с дьяком и со свитой из стольников, стряпчих и дворян. В Соловецкий монастырь послан местный же новгородский митрополит Никон с прилуцким архимандритом, донским игуменом, саввинским келарем и прочими, в сопровождении боярина князя Ивана Никитича Хованского, дьяка Леонтьева, двадцати стольников, стряпчих и дворян и целой сотни стрельцов. Мощи патриарха Иова прибыли уже в первых числах апреля и после торжественной встречи царем, патриархом и народом с обычными обрядами положены в Успенском соборе. Прибытие же Никона с мощами Филиппа замедлилось дальним расстоянием и трудным путем.
Посланничество новгородского митрополита в Соловки вообще было обставлено большой торжественностью. Кроме многочисленной свиты он имел при себе еще необычную, сочиненную на сей случай, церковную грамоту. То было молебное послание Алексея Михайловича, обращенное к лику святителя Филиппа. Очевидно, оно было написано по внушению Никона, в подражание византийскому императору Феодосию II, который при перенесении мощей Иоанна Златоуста в столицу обратился к святому с письменным молением о прощении виновницы его заточения, то есть своей матери императрицы Евдокии. Алексей умолял святителя «разрешить согрешение прадеда нашего царя Ивана» и прийти «к нам с миром во свояси», то есть в царствующий град. Во время сего путешествия впервые встречаем боярскую жалобу на непомерное властолюбие Никона. Ссылаясь на великопостное время, благочестивую цель посольства и считая себя его полным хозяином, согласно с царским о том повелением, он предписывал всем его членам строжайшее соблюдение поста и ежедневное слушание покаянных правил. Боярин князь Хованский – тот самый, который вместе с митрополитом усмирял мятеж в Новгороде и, вероятно, не без его желания, назначенный ему в спутники – жаловался в Москву своим приятелям на такие обременительные требования, и бояре при дворе шептали между собой (но так, чтобы доходило до царя): «никогда еще не было нам подобного бесчестия, государь выдает нас митрополитам». А другой мирской член посольства, Василий Отяев, писал своим друзьям, что митрополит «силой заставляет говеть, но что никого силой не заставит Богу веровать». Алексей Михайлович, все время путешествия ведший усердную переписку с Никоном, сам сообщил ему об этих жалобах и просил его отменить стояние у правил, но при сем не выдавать его, царя, а сделав вид, будто о жалобах узнал от других.
В высшей степени любопытна и типична эта переписка Алексея Михайловича с его новым другом. Никон отправлял царю обстоятельные донесения о своем путешествии. Рекой Онегой посольство вышло в море и поплыло к Соловецкому острову. Но тут 16 мая застигла его буря, во время которой одну лодку разбило и все бывшие в ней утонули; в их числе погиб дьяк Гаврила Леонтьев, один из участников в составлении Соборного уложения. Прибыв в Соловецкий монастырь, митрополит возложил молебное послание в раку Филиппа ему на перси; в течение трех дней шли церковные службы, сопровождаемые постом и всенощным стоянием. После того митрополит всенародно прочел помянутое послание. Соловецкий архимандрит с братией плакали, расставаясь с мощами, и часть их упросили оставить монастырю. Обратное путешествие с драгоценной святыней совершилось благополучно. По донесениям Никона, оно направилось вверх по Онеге до Каргополя; потом волоком перешло на Шексну и 25 июня поплыло по ней; достигло ее впадения в Волгу и 29-го остановилось в дворцовом селе Рыбном (Рыбинск). Тут путешественники узнали, что Волга в то лето чрезвычайно обмелела; поэтому Никон на тех же судах поплыл не вверх по реке на Тверь, а вниз на Ярославль. Отсюда поезд отправился в Москву сухим путем на Ростов, Переславль-Залесский и Троице-Сергиеву лавру, куда прибыл 4 июля.
На донесения митрополита царь отвечал чрезвычайно милостивыми письмами, в которых излагал перед ним свою любящую душу, спрашивал иногда советов и сообщал о некоторых столичных событиях. В этом отношении особенно красноречивым памятником его словоохотливости, живости и впечатлительности служит обширное послание, заключающее любопытные подробности о болезни и кончине патриарха Иосифа (15 апреля 1652 г.), а также о чувствах и ощущениях самого царя, вызванных сей кончиной.
По свидетельству царского послания, патриарх заболел лихорадкой во время помянутой встречи и погребения мощей Иова, приблизительно 6 или 7 апреля. К лихорадке присоединились утин и грыжа. В Вербное воскресенье он через силу исполнил обряд хождения на осляти. В Страстную среду государь, узнав, что патриарх «гораздо болен», перед вечером пошел его навестить. «И дожидался с час его государя, – пишет Алексей Михайлович, – и вывели его едва ко мне, и идет мимо меня благословлять Василия Бутурлина, и Василий молвил ему: „Государь-де стоит“. И он, смотря на меня, спрашивает: „а где-де Государь“. И я ему известил: „перед тобою святителем стою!“ И он, несмотря, молвил: „поди, Государь, к благословению/ да и руку дал мне целовать, да велел себя посадить на лавке, а сел по левую руку у меня, а по правую не сел, и сажал, да не сел»… «И я учал ему говорить: „такое-то, великий святитель, наше житие; вчерась здорово, а ныне мертвы“. И он государь молвил: „Ах-де, Царь Государь! Как человек здоров, так-де мыслит живое, а как-де примет, он-де ни до чего станет/ И я ему свету молвил: ”не гораздо ли, государь, недомогаешь?" И он молвил, как есть сквозь зубы: ”знать-де что врагуша трясет, и губы окинула, чаю-де что покинет, и летось так же была"». Эта выраженная больным надежда на свое выздоровление ввела благодушного Алексея Михайловича в сомнение: он постеснялся напомнить патриарху о духовной и спросил, что он прикажет о своей келейной казне и кого назначит своим душеприказчиком. Царь усердно просит в том прощения у Никона, называя его «великий святитель и равноапостол и богомолец наш преосвященная главо». На следующее утро в Великий четверг, продолжает царь, «допевают у меня заутреню за полчаса до света; только начали первый час говорить, а Иван Кокошилов ко мне в церковь бежит к Евдокеи Христовы мученицы и почал меня звать: патриарх де кончается, и меня прости, великий святитель, и первый час велел без себя допевать, а сам с небольшими людьми побежал к нему, и прибежал к нему, а за мною Резанской (архиепископ Мисаил), я в двери, а он в другие; а у него только протодьякон, да отец духовный, да Иван Кокошилов со мною пришел, да келейник Ферапонт, и тот грех не смыслит перечесть, таков прост и себя не ведает, опричь того ни отнюдь никого нет, а его света поновлял (исповедовал) отец духовный. И мы с архиепископом кликали и трясли за ручки те, чтоб промолвил, отнюдь не говорит, только глядит, а лихорадка та знобит и дрожит весь, зуб о зуб бьет. Да мы с Резанским да сели думать, как причащать ли его топере или нет; а се ждали Казанского (митрополита Корнилия) и прочих властей, и мы велели обедню петь раннюю, чтоб причастить; так Казанский прибежал, да после Вологодский, Чудовской, Спасской, Симоновской, Богоявленский, Мокей протопоп, да почал кликать его и не мог раскликать: а лежал на боку на левом, и переворотили его на спину и подняли голову-то его повыше, а во утробе-то знать как грыжа-то ходит, слово в слово таково во утробе той ворошилось и ворчало, как у батюшка моего перед смертью». Далее царь рассказывает, как умирающего причастили запасными дарами; причем он лежал без памяти, и протодьякон раскрывал ему уста; как после соборования маслом, перед кончиной патриарх стал вдруг пристально и быстро смотреть в потолок, а потом закрывался руками; из чего заключили, что он видит видение. Когда умирающий стал отходить, царь поцеловал его в руку, поклонился в землю и пошел к себе; но предварительно велел запечатать его казну келейную и домовую. Во время службы в дворцовой церкви, пишет он, «прибежал келарь Спасской и сказал мне: „Патриарха де государя не стало“; а в ту пору ударил царь-колокол трикраты, и на нас такой страх и ужас нашел, едва петь стали и то со слезами».
В Великую пятницу почившего патриарха поутру вынесли в церковь Риз Положения. Вечером пришел сюда царь и увидал, что назначенные быть при усопшем игумены и патриаршие дети боярские все разъехались и только один священник читает над гробом псалтырь. Царь велел потом их «смирять» (наказать); а священника спросил, зачем он читает очень громко, «во всю голову кричит, а двери все отворил». Оказалось, что грыжа вдруг зашумела в утробе покойника, и живот вознесло на поларшина из гроба, от чего священник испугался и хотел бежать. «И меня прости, владыко святой, – продолжает царь, – от его речей страх такой нашел, едва с ног не свалился; а се и при мне грыжа-то ходит прытко добре в животе, как есть у живого; да и мне прииде помышление такое от врага: побеги де ты вон, тотчас де тебя вскоча удавит; а нас только я да священник тот, который псалтырь говорит, и я, перекрестясь, да взял за руку его света и стал целовать, а в уме держу то слово: от земли создан, и в землю идет, чего боитися?» Сюда же пришли супруга и сестры Алексея, и хотя они не испугались, однако близко подойти не решились. Далее Алексей Михайлович рассказывает о погребении, которое совершилось в Великую субботу, а в конце своего послания подробно сообщает, как он распорядился оставшейся после Иосифа казной. Почивший патриарх, очевидно, был человек довольно стяжательный. В его собственной или келейной казне осталось 13 400 рублей наличных денег, много всякой серебряной посуды, то есть блюд, кубков, стоп, тарелей и прочего, а также большие запасы камки, бархату, атласу, тафты и прочих подносимых материй. Все это царь под своим надзором велел переписать некоторым боярам и дьякам, причем полторы недели лично все разбирал и приводил в известность. Затем он распорядился таким образом: посуду, которая была взята из домовой (т. е. патриаршей) казны, велел в нее воротить, а купленную на келейные деньги продать по оценке в домовую же казну, в которой наличных денег было 15 000; также велел продать камки, бархаты и прочее. Затем собранная сумма, по личному же царскому усмотрению, была роздана в вознаграждение духовным и мирским лицам, служившим при покойном патриархе, на церковное строение, на его поминовение и сорокоусты, на выкуп должников от правежа, на милостыню многим бедным, которым пришлось по 10 рублей. «Ни по одном патриархе, – замечает Алексей Михайлович, – такой милостыни не бывало, и по Филарете дано человеку по 4 рубля, а иным и меньше». В том же послании царь, между прочим, извещает Никона, что свейская королева велела разыскать Тимошку (Акиндинова), чтобы его выдать, и уже выдали его человека Костьку Конюхова; что престарелого больного князя Алексея Михайловича Львова, по его собственной просьбе, он отставил от начальства в приказе Большого дворца и на его место дворецким назначил боярина Василия Бутурлина. «А слово мое ныне во Дворце добре страшно и делается без замотчания», – с самодовольством прибавляет автор послания. Если вспомним, что это послание принадлежит двадцатитрехлетнему царю, то нельзя не отдать справедливости доброму сердцу, бодрой деятельности и острым умственным способностям молодого государя.
В том же послании Алексей Михайлович, выражая скорбь о неимении пастыря Русской церкви, говорит, что для выбора Богу угодного пастыря ожидают только прибытия Никона; причем прямо намекает на него самого, называя его иносказательно Феогностом. «А сего мужа (т. е. Феогноста) три человека ведают: я, да казанский митрополит, да отец мой духовный, тай не в пример, а сказывают свят муж». Но в Москве не все были довольны намерением царя возвести на патриаршество Никона. Между духовными лицами существовала целая партия, которая хотела видеть патриархом именно государева духовника Стефана Вонифатьева и, по некоторым известиям, подавала о том челобитную царю. Среди этих лиц находились протопопы Иван Неронов, Аввакум, Даниил и Логгин – будущие расколоучители, привыкшие действовать и влиять на церковные дела под покровительством Вонифатьева, при патриархе Иосифе. Хотя Никон находился в дружеских сношениях с сими лицами; но они, конечно, узнали его тяжелый, властолюбивый нрав и его наклонность к нововведениям. Однако Стефан Вонифатьев, убедясь в непреложной воле царя, не замедлил отказаться от собственной кандидатуры в пользу Никона. Последний уже выехал с мощами Филиппа из Троицкой лавры; но в селе Воздвиженском он получил царский приказ, оставив священный поезд, самому поспешить в столицу. А навстречу мощам в то же село прибыли митрополит Казанский Корнилий с духовными лицами и боярин князь Алексей Никитич Трубецкой с несколькими стольниками и дворянами. Они проводили мощи Филиппа до Москвы, куда прибыли 9 июля. За Сретенскими воротами ожидал их царь с народом и со всем Освященным собором, среди которого находился ростовский митрополит Варлаам. Во время сей торжественной встречи престарелый Варлаам внезапно скончался. Мощи Филиппа, принесенные в Успенский собор, спустя неделю были переложены в серебряную раку и поставлены у придела Дмитрия Солунского.
По призывным грамотам царским в столицу съехались митрополиты, епископы, архимандриты, игумены, протоиереи и составили духовный собор для избрания патриарха. Это избрание происходило по составленному заранее «чину». Собор написал 12 мужей, достойных избрания, и представил их имена царю. Алексей Михайлович послал сказать собору, чтобы из этих 12 мужей избрали одного достойнейшего. Согласно с общеизвестным уже желанием государя, собор выбрал Никона. 22 июля члены собора явились в Золотую палату, где казанский митрополит Корнилий доложил государю о сем избрании. Затем духовенство отправилось в Успенский собор, куда прибыл и государь с боярами. После молебствия царь послал некоторых архиереев и бояр на Новгородское подворье за «новоизбранным патриархом». Но тут произошло неожиданное отступление от установленного заранее порядка. Никон, по возвращении в Москву расточавший ласкательства Стефану Вонифатьеву, протопопу Неронову и другим членам их кружка, с очевидной целью устранить всякое противодействие своему избранию, теперь, когда оно совершилось, вдруг стал отказываться от патриаршества. После неоднократного посольства, возвращавшегося с отказом, царь приказал неволей привести избранника в соборный храм, и здесь, у новопоставленных мощей св. Филиппа, всенародно умолял его принять патриарший сан. Никон – очевидно подражавший Борису Годунову – продолжал отказываться, считая себя недостойным сего сана. Наконец, царь и весь собор пали на землю и со слезами молили не отказываться. Тогда Никон, как бы тронутый этими молениями, сам заплакал и изъявил согласие, но небезусловно: стал говорить о неисполнении евангельских заповедей и церковных правил и соглашался быть архипастырем, если присутствующие дадут обещание слушаться его во всем, что касается церковного благоустройства. Царь, бояре и Освященный собор дали клятву на послушание. 25 июля 1652 года в том же Успенском храме митрополит Корнилий с другими архиереями совершил посвящение Никона в сан патриарха. Затем для новопосвященного и духовных властей царь давал торжественный пир в Грановитой палате. Во время стола Никон, по обычаю, вставал и ездил на осляти вокруг Кремля; а его осля водили бояре с князем Алексеем Никитичем Трубецким во главе.
Наступила эпоха безраздельного Никонова влияния на дела государственные и на всю политику его молодого державного друга.
В приведенном выше письме Алексея Михайловича к Никону упомянут некий Тимошка. Это был один из самозванцев, явившихся в конце царствования Михаила Федоровича. Кроме известного шляхтича Лубы, за царевича Ивана Дмитриевича выдавал себя сын какого-то лубенского казака Бергуна, уже умершего. По собранным в Москве сведениям оказалось, что этот так называемый Ивашка Вергуненок был взят в плен татарами и продан в Кафе одному еврею. Тут он тайно, с помощью одной женщины, выжег у себя между плечами какие-то пятна и стал их показывать как знаки его царского происхождения. Узнав о нем, крымский хан велел евреям его беречь и кормить, рассчитывая, конечно, воспользоваться им как орудием против Московского государства. Самозванца отослали потом в Константинополь, где его посадили в Семибашенный замок. Дальнейшая участь его неизвестна.
Гораздо более наделал хлопот Москве другой самозванец, отличившийся многими и разнообразными похождениями. То был Тимофей Акиндинов, родом вологжанин, сын мелкого торговца. С детства он проявил острые способности и хорошо выучился грамоте; потом попал в Москву и получил место подьячего в приказе Новой Четверти, куда стекались доходы от кабаков и кружечных дворов. Тут он втянулся в пьянство и игру и учинил растрату казенных денег. Опасаясь доноса от жены, с которой жил не в ладах, Тимофей отнес своего маленького сына к одному приятелю, а жену ночью запер и поджег свой дом, который вместе с ней сгорел; причем пострадали и соседние дома. Злодей бежал в Польшу. Он склонил к побегу и другого молодого подьячего, Конюхова. Там он стал выдавать себя то за какого-то князя или наместника Великопермского, то за сына царя Василия Шуйского. Очевидно, в Польше ему не повезло, и он бежал оттуда в Молдавию; господарь Василий Лупул отослал его в Константинополь, где его приняли и поместили во дворце у великого визиря. В Москве получили сведения о сем ловком обманщике от греческого духовенства и очень обеспокоились. Московские послы, стольник Телепнев и дьяк Кузовлев, потребовали его выдачи; но ничего не могли добиться, и тем более, что донские казаки в то время сделали морской набег на турецкие берега.
Тимошка меж тем двукратно пытался убежать из Константинополя; оба раза пойманный, он, чтобы избавиться от казни, обещал принять ислам и был обрезан. Ловкий самозванец, однако, успел скрыться из Константинополя. Он побывал в Риме, где принял католичество, чтобы приобрести покровительство папы и иезуитов. Потом был в Венеции и Трансильвании; в 1650 году пробрался в Малую Россию и сумел заинтересовать в своей судьбе гетмана Хмельницкого. Пограничные путивльские воеводы, князь Прозоровский и Чемоданов, по поручению из Москвы, завели сношения с Акиндиновым при посредстве двух путивльских торговых людей и пытались склонить его к возвращению на родину, обнадеживая царским милосердием. Хитрый самозванец отвечал им и делал вид, что не прочь последовать их совету; посылал с неким гречином грамоту и патриарху Иосифу, прося его ходатайствовать за него перед царем; но упорно стоял на том, что он сын (или внук) Василия Ивановича Шуйского и что только по несчастным обстоятельствам некоторое время служил в подьячих. Хмельницкий из Чигирина отправил Тимошку в Лубенский Мгарский монастырь, поручив монахам его беречь и кормить. Московский посол Пушкин в Варшаве выхлопотал у короля Яна Казимира посылку королевского дворянина с грамотой о поимке и выдаче самозванца к киевскому воеводе Адаму Киселю и малороссийскому гетману Хмельницкому. Но эта посылка ни к чему не повела. Хмельницкий, недовольный Москвой за отказ в помощи против поляков, не желал исполнять ее требования; от настояний же московских агентов отделывался разными отговорками, например тем, что без согласия старшины и всего войска не может сего сделать, а что, получив согласие, пришлет самозванца в Москву. Или вдруг отвечал, что ему неизвестно, где находится искомое лицо. Наконец, он как бы согласился и выдал московскому дворянину Протасьеву поимочный лист. Но, по всей вероятности, он же дал возможность вору своевременно бежать из Малороссии. В следующем, 1651 году Акиндинов, вместе со своим спутником Конюховым, очутился в Швеции, где представил королеве Христине какие-то грамоты от седмиградского князя Ракочи, был милостиво принят и одарен. Тут он обратился в лютеранство. В Стокгольме увидали его русские купцы и дали знать московскому гонцу Головину о человеке, называвшем себя князем Иваном Васильевичем Шуйским. По приметам (темно-русый, лицо продолговатое, нижняя губа немного отвисла) догадались, что это Акиндинов. Когда Головин приехал в Москву, отсюда немедля отправили в Стокгольм другого гонца с просьбой о выдаче Тимошки и Конюхова.
Вор успел уже из Стокгольма уехать в Колывань, то есть Ревель. Тут некоторые русские торговые люди добились было от магистрата разрешения на поимку Тимошки, которого и схватили. Но губернатор, граф Эрик Оксеншерна, отобрал его и посадил под стражу в крепости; склоняясь на убеждения Тимошки, он сказал русским, что без особого указа королевы его не отдаст. В то же время Костька Конюхов, остававшийся еще в Стокгольме, был там схвачен московским гонцом; но так же отобран у него и временно посажен в тюрьму, а потом ушел к Тимошке в Ревель. Тогда из Москвы посылаются усиленные просьбы к королеве Христине об отдаче воров, на основании договорных статей о взаимной выдаче изменников и перебежчиков и с приведением всех доказательств, что у Шуйских никакого мужского потомства не осталось и что именующий себя его внуком есть подлинно беглый подьячий и преступник Тимошка Акиндинов. Наконец добились от королевы указа о выдаче обоих воров. Но ревельский губернатор и тут поступил коварно: Тимошке дана была возможность скрыться, и московскому дворянину Челищеву с товарищами выдан один Конюхов; да и того несколько шведских солдат едва не отбили назад, когда его повезли из города.
Убежав из Ливонии (в 1652 г.), Тимошка пробрался в Бельгию, представился герцогу брабантскому Леопольду; потом побыл в Саксонии и, наконец, появился в Голштинском герцогстве. Но тут его схватил один русский гость-иноземец, нарочно отправленный на поиски с царской грамотой к немецким владетельным лицам. По просьбе сего гостя (поддержанной именитым купцом из Любека) Тимошку привезли в столицу герцогства Готторп и посадили под стражу. Из Москвы начали скакать гонцы с убедительными царскими грамотами к шлезвиг-голштинскому герцогу Фридриху: в них снова излагалось дело о самозванце и повторялись настоятельные просьбы о его выдаче. Для очной ставки и улики вора прислан был его товарищ по службе в Новой Четверти, у которого он перед своим бегством выманил женино дорогое жемчужное ожерелье. Тимошка продолжал стоять на своем мнимом происхождении и довольно ловко увертывался от разных улик. Во время десятилетних странствований, при своих острых способностях, он успел выучиться языкам латинскому, итальянскому, турецкому, немецкому, перестал носить бороду, вообще усвоил себе манеры и вид человека, совсем не похожего на русского подьячего. (В Литве, по свидетельству Конюхова, он даже читал звездочетные книги и стал держаться астрологического учения.) Предъявленные ему царские грамоты он смело объявил подложными, потому что не подписаны не только царем, но и никаким боярином. Он рассчитывал, конечно, на незнание русских обычаев в Голштинии. Но здесь оказались сведующие люди (главным образом известный уже нам Адам Олеарий), которые хорошо знали, что подпись царя на грамотах обыкновенно заменяется приложением большой печати. Таким образом, все его хитрости были обнаружены. Однако расчетливый герцог недаром согласился выдать вора; эта выдача стоила Москве больших денег; кроме того, она возвратила герцогу документы 1634 года, относящиеся к персидской торговле.
Тимошка с отчаяния хотел лишить себя жизни и по дороге в морскую пристань Травемюнде бросился было из повозки вниз головой под колесо, но неудачно. Всю дорогу до Москвы за ним строго смотрели и мешали всякой подобной попытке. В Москве, конечно, последовали допросы с жестокими пытками, а также при очных ставках с бывшими товарищами и собственной матерью. Наконец вор повинился. Затем совершилась всенародная казнь посредством четвертования (в конце 1653 г.). При этой казни присутствовал и товарищ его Конюхов, которому за чистосердечное признание и раскаяние дарована была жизнь, но с лишением трех больших пальцев за клятвопреступление. По ходатайству патриарха отрублены были три пальца на левой руке, а не на правой, которыми православный человек изображает крестное знамение. После чего он был сослан в Сибирь4.
II
Богдан Хмельницкий
Служба и домовитость Богдана. – Столкновение с Чаплинским. – Бегство в Запорожье. – Дипломатия Хмельницкого и приготовления к восстанию. – Тугай-бей и крымская помощь. – Оплошность польских гетманов и переход реестровых. – Победы желтоводская и корсунская. – Распространение восстания по всей Украйне. – Польское бескоролевье. – Князь Еремия Вишневецкий. – Три польских региментария и их поражение под Пилявцами. – Отступление Богдана от Львова и Замостья. – Общее движение народа в ряды войска и умножение реестровых полков. – Разорительность татарской помощи. – Новый король. – Адам Кисель и перемирие. – Народный ропот. – Осада Збаража и Зборовский трактат. – Обоюдное против него неудовольствие. – Негласное подчинение Богдана султану. – Возобновление войны. – Поражение под Берестечком и Белоцерковский договор. – Женитьба Тимофея Хмельницкого и его гибель в Молдавии. – Измена Ислам-Гирея и Жванецкий договор
Прошло почти десять лет со времени поражения на Усть-Старце. Злополучная Украйна изнывала под двойным гнетом, польским и еврейским. Польские замки и шляхетские усадьбы множились и процветали даровым трудом и потом малорусского народа. Но мертвенная тишина, господствовавшая в крае, и наружная покорность сего народа обманули кичливых панов и легкомысленную шляхту. Ненависть к инородным и иноверным угнетателям и страстная жажда освобождения от них росли в народных сердцах. Почва для нового, более страшного, восстания была готова. Недоставало только искры, чтобы произвести огромный, всеразрушающий пожар; недоставало только человека, чтобы поднять весь народ и увлечь его за собой. Наконец такой человек явился в лице нашего старого знакомого, Богдана Хмельницкого.
Как и нередко бывает в истории, личная обида, личные счеты вызвали его на решительные действия, которые послужили началом великих событий; ибо глубоко затронули чреватую почву народных дум и стремлений.
Зиновий или Богдан принадлежал к родовитой казацкой семье и был сыном Чигиринского сотника Михаила Хмельницкого. По некоторым данным, даровитый юноша с успехом обучался в львовских или в киевских школах, так что впоследствии выдавался не только своим умом, но и образованием среди реестровых казаков. Вместе с отцом Богдан участвовал в Цецорской битве, где отец пал, а сын увлечен в татарско-турецкий плен. Два года пробыл он в этом плену, пока успел освободиться (или выкупиться); там он мог близко ознакомиться с татарскими обычаями и языком и даже завести дружественные отношения с некоторыми знатными лицами. Все это весьма пригодилось ему впоследствии. В эпоху предшествующих казацких восстаний он в качестве реестрового верно служил Речи Посполитой против своих сородичей. Некоторое время он занимал должность войскового писаря; а в эпоху замирения является таким же Чигиринским сотником, каким был его отец. От сего последнего он наследовал и довольно значительное поместье, расположенное над рекой Тясмином верстах в пяти от Чигирина. Михаил Хмельницкий заложил здесь слободу Суботово. Он получил это поместье за свои военные заслуги, пользуясь расположением к нему великого коронного гетмана Станислава Конецпольского, старосты Чигиринского. Говорят, что гетман сделал Михаила даже своим подстаростой. Но это гетманское расположение не перешло от отца к сыну. Зато Богдан был не только известен самому королю Владиславу, но и удостоен от него доверия и почета.
Около того времени Венецианская республика, теснимая турками в своей морской торговле и своих средиземных владениях, задумала вооружить против них большую европейскую лигу и обратилась к польской Речи Посполитой. Венецианский посол Тьеполо, поддержанный папским нунцием, усердно возбуждал Владислава IV к заключению союза против турок и крымских татар и указывал ему на возможность привлечь к сему союзу также московского царя, господарей Молдавии и Валахии. Решительная борьба с Оттоманской империей давно уже составляла заветную мечту войнолюбивого польского короля; но что он мог предпринять без согласия сената и сейма? А ни вельможи, ни шляхта решительно не желали обременять себя какими-либо жертвами ради этой трудной борьбы и лишать себя столь дорогого им покоя. Из вельмож король успел, однако, склонить на свою сторону коронного канцлера Оссолинского и коронного гетмана Конецпольского. С Тьеполо заключен был тайный договор, по которому Венеция обязалась платить на военные издержки по 500 000 талеров в течение двух лет; начались военные приготовления и наем жолнеров под предлогом необходимых мер против крымских набегов. Задумали пустить казаков из Днепра в Черное море; на чем особенно настаивал Тьеполо, рассчитывая отвлечь морские силы турок, собиравшихся отнять у венециан остров Крит. Но посреди сих переговоров и приготовлений в марте 1646 года внезапно умер коронный гетман Станислав Конецпольский, спустя две недели после (а злые языки говорили, вследствие) своего брака, в который он на старости лет вступил с юной княжной Любомирской. С ним король лишался главной опоры задуманного предприятия; однако не вдруг от него отказался и продолжал военные приготовления. Кроме венецианской субсидии, на них пошла часть из приданого второй супруги Владислава, французской принцессы Марии Людовики Гонзага, на которой он женился в предыдущем, 1645 году. При посредстве доверенных лиц король вошел в тайные переговоры с некоторыми членами казацкой старшины, главным образом с черкасским полковником Барабашем и Чигиринским сотником Хмельницким, которым вручена была известная сумма денег и письменный привилей на построение большого количества лодок для казацкого черноморского похода.
Меж тем намерения и приготовления короля, разумеется, недолго оставались тайными и возбудили сильную оппозицию среди сенаторов и шляхты. Во главе этой оппозиции явились такие влиятельные вельможи, как литовский канцлер Альбрехт Радзивилл, коронный маршал Лука Опалинский, воевода русский Еремия Вишневецкий, воевода краковский Станислав Любомирский, каштелян краковский Яков Собеский. Польный коронный гетман Николай Потоцкий, теперь преемник Конецпольского, также оказался на стороне оппозиции. Сам канцлер Оссолинский уступил бурным выражениям недовольных, уже обвинявших короля в намерении присвоить себе абсолютную власть с помощью наемных войск. Ввиду такого отпора король не нашел сделать ничего лучшего, как торжественно и письменно отвергнуть свои воинственные замыслы и распустить часть собранных отрядов. А Варшавский сейм, бывший в конце 1646 года, пошел далее и постановил не только полное распущение нанятых отрядов, но и уменьшение самой королевской гвардии, а также удаление от короля всех иностранцев.
При таких-то политических обстоятельствах Богдан Хмельницкий порвал свои связи с Речью Посполитой и выступил во главе нового казацкого восстания. Эта эпоха его жизни в значительной степени сделалась достоянием легенды, и трудно восстановить ее исторические подробности. Поэтому можем проследить ее только в общих, наиболее достоверных чертах.
По всем признакам, Богдан был не только храбрый, расторопный казак, но и домовитый хозяин. Поместье свое Суботово он успел привести в цветущий вид и населил его оброчным людом. Кроме того, он выхлопотал у короля еще соседний степной участок, лежавший за рекой, где устроил пасеки, гумна и завел хутор, по-видимому названный Суботовкой. У него был свой дом и в городе Чигирине. Но пребывал он преимущественно в Суботове. Здесь гостеприимный двор его, наполненный челядью, скотом, хлебом и всякими запасами, представлял образец зажиточного украинского хозяйства. А сам Богдан, будучи уже вдов, имея двух юных сыновей, Тимофея и Юрия, очевидно, пользовался в своей округе почетом и уважением как по своему имущественному положению, так еще более по своему уму, образованию и как человек опытный, бывалый. Реестровая казацкая старшина того времени уже успела настолько выделиться из среды малорусского народа, что заметно старалась примыкать к привилегированному сословию Речи Посполитой, то есть к панско-шляхетскому, которому подражала и в языке, и в образе жизни, и во владельческих отношениях к поспольству или простонародью. Таков был и Хмельницкий, и если честолюбие его далеко не было удовлетворено, то разве потому, что он, несмотря на свои заслуги, все еще не получил ни полковничьего, ни даже подстаростинского уряда, по нерасположению к нему ближайших польских властей. Именно это-то нерасположение и вызвало роковое столкновение.
По смерти коронного гетмана Станислава Конецпольского Чигиринское староство перешло к его сыну Александру, коронному хорунжему. Последний оставил своим управляющим или подстаростой некоего шляхтича, вызванного из Великого княжества Литовского, по имени Даниил Чаплинский. Этот Чаплинский отличался дерзким характером и страстью к наживе, к хищениям, но был человек ловкий и умел угождать старому гетману, а еще более его молодому наследнику. Он был ярый католик, ненавистник православия, и позволял себе издеваться над священниками. Враждебный вообще казачеству, он особенно невзлюбил Хмельницкого, потому ли, что завидовал его имущественному положению и общественному почету, или потому, что между ними возникло соперничество по отношению к девушке-сироте, которая воспитывалась в семье Богдана. Возможно допустить и то и другое. Чигиринский подстароста начал всеми способами притеснять Чигиринского сотника и объявил притязание на его суботовское поместье или, по крайней мере, на известную часть, причем выманил у него коронный привилей на это поместье и не возвратил. Однажды, в отсутствие Хмельницкого, Чаплинский сделал наезд на Суботово, сжег скирды с хлебом и похитил помянутую девушку, которую сделал своей женой. В другой раз он в Чигирине схватил старшего Богданова сына, подростка Тимофея, и велел жестоко высечь его розгами публично на рынке. Потом схватил самого Богдана, несколько дней держал его в заключении и освободил только по просьбе своей жены. Не раз производились покушения и на самую его жизнь. Например, однажды на походе против татар какой-то клеврет подстаросты заехал Хмельницкому в тыл и ударил его по голове саблей, но железная шапка охранила его от смерти, а злодей извинился тем, что принял его за татарина.
Тщетно Хмельницкий обращался с жалобами и к старосте Конецпольскому, и к начальнику реестровых или польскому комиссару Шембергу, и к коронному гетману Потоцкому: никакой управы на Чаплинского он не находил. Наконец, Богдан поехал в Варшаву и обратился к самому королю Владиславу, от которого уже имел известное поручение относительно черноморского похода на турок. Но и король, по своей ничтожной власти, не мог избавить Хмельницкого и вообще казачество от панских обид; говорят, будто бы в своем раздражении против вельмож он указал ему на саблю, напомнив, что казаки сами воины. Впрочем, помянутое поручение, не сохранившееся в тайне, вероятно, еще более побудило некоторых панов принять сторону Чаплинского в его споре с Хмельницким за владение Суботовым. Чаплинский, по-видимому, сумел выставить последнего человеком опасным для поляков и что-то против них замышляющим. Неудивительно поэтому, что коронный гетман Потоцкий и хорунжий Конецпольский приказали Чигиринскому полковнику Кречовскому взять Хмельницкого под стражу. Приязненный сему последнему, полковник упросил потом дать ему некоторую свободу за своей порукой. Богдан ясно видел, что означенные паны не оставят его в покое, пока не доконают; а потому, воспользовавшись этой свободой, решился на отчаянный шаг: уйти в Запорожье и оттуда поднять новое восстание. Чтобы не явиться к запорожцам с пустыми руками, он, прежде нежели покинуть свое гнездо, с помощью хитрости завладел некоторыми королевскими грамотами или привилеями (в том числе грамотой о построении лодок для черноморского похода), хранившимися у черкасского полковника Барабаша. Рассказывают, будто на праздник святого Николы, 6 декабря 1647 года, Богдан зазвал к себе в Чигирин названного сейчас приятеля и кума своего, напоил его и уложил спать; у сонного взял шапку и хустку или платок (по другой версии, ключ от скрыни) и послал гонца в Черкасск к жене полковника с приказанием от имени мужа достать означенные привилеи и вручить посланному. Поутру, прежде нежели Барабаш проснулся, грамоты были уже в руках Богдана. Затем, не теряя времени, он с сыном Тимофеем, с некоторым числом преданных ему реестровых казаков и с несколькими челядинцами поскакал прямо в Запорожье.
Сделав около 200 верст по степным путям, Богдан пристал сначала на острове Буцке или Томаковке. Находившиеся здесь казаки принадлежали к тем, которые несколько лет назад под начальством атамана Линчая возмутились против Барабаша и прочей реестровой старшины за ее излишнее себялюбие и угодливость полякам. В усмирении этого мятежа принимал участие и Хмельницкий. Линчаевцы хотя и не отказали ему в гостеприимстве, но отнеслись к нему подозрительно. Кроме того, на Томаковке стояла залога, или очередная стража от реестрового Корсунского полка. Поэтому Богдан вскоре удалился в самую Сечь, которая тогда расположена была несколько ниже по Днепру на мысу или так называемом Никитином Роге. По обычаю, в зимнее время в Сечи для ее охраны оставалось небольшое число запорожцев, с кошевым атаманом и старшиной, а прочие разошлись по своим степным хуторам и зимовникам. Осторожный, предусмотрительный Богдан не спешил объявлять сечевикам о цели своего прибытия, а ограничился пока таинственными совещаниями с кошевым и старшиной, постепенно посвящая их в свои планы и приобретая их сочувствие.
Бегство Богдана, конечно, не могло не вызвать некоторой тревоги на его родине среди польско-казацкого начальства. Но он искусно постарался, насколько возможно рассеять его опасения и отклонить до поры до времени принятие каких-либо энергических мер. С сей целью, опытный в письменном деле, Богдан отправил целый ряд посланий или «листов» к разным лицам с объяснением своего поведения и своих намерений, а именно к полковнику Барабашу, польскому комиссару Шембергу, коронному гетману Потоцкому и Чигиринскому старосте хорунжему Конецпольскому. В этих листах он с особой горечью останавливается на обидах и грабежах Чаплинского, заставившего его искать спасения в бегстве; причем свои личные обиды связывает с общими притеснениями украинскому народу и православию, с нарушением их прав и вольностей, утвержденных королевскими привилеями. В заключение своих листов он уведомляет о скором отправлении от войска Запорожского к его королевскому величеству и ясновельможным панам-сенаторам особого посольства, которое будет ходатайствовать о новом подтверждении и лучшем исполнении означенных привилеев. О каких-либо угрозах возмездием нет и помину. Напротив, это человек несчастный и гонимый, смиренно взывающий к правосудию. Такая тактика, по всем признакам, в значительной степени достигла своей цели, и даже польские шпионы, проникавшие в самое Запорожье, пока ничего не могли сообщить своим патронам о замыслах Хмельницкого. Впрочем, Богдан еще не мог знать и предвидеть, какой оборот примет его дело и какую поддержку найдет он в русском народе; а потому уже по чувству самосохранения должен был пока иметь вид смирения и преданности Речи Посполитой. Итак, уже с первых шагов он показал, что не будет простым повторением Тарасов, павлюков, остранинов и тому подобных простодушных, бесхитростных политиков, появлявшихся во главе неудачных украинских мятежей. Наученный их примером, он воспользовался наступившим зимним временем, чтобы к весне приготовить и народную почву, и союзников для борьбы с Польшей.
Работая над возбуждением умов в украинском народе при посредстве своих приятелей и запорожских посланцев, Богдан, однако, не полагался на одних украинцев, а в то же время обратился и за внешней помощью туда, куда не раз обращались и его предшественники, но без успеха, именно в Крымскую орду. И тут он принялся за дело опытной и умелой рукой; причем воспользовался своим личным знанием орды, ее обычаев и порядков, а также приобретенными в ней когда-то знакомствами и вообще современными политическими обстоятельствами. Но не вдруг наладилось дело и с этой стороны. На ханском престоле сидел тогда Ислам-Гирей (1644–1654), один из наиболее замечательных крымских ханов. Когда-то находившийся в польском плену, он имел возможность ближе знать положение Речи Посполитой и отношения к ней казачества. Ислам-Гирей, хотя и питал неудовольствие против короля Владислава, не хотевшего платить ему обычных поминков, хотя и был осведомлен Хмельницким о бывшем намерении короля послать казаков против татар и турок, однако в начале переговоров он не придал большого значения замыслам и просьбам дотоле малоизвестного Чигиринского сотника; притом он не мог предпринять войну с Польшей, не получив предварительного согласия турецкого султана; а Польша находилась тогда в мире с Портою. Одно время Богдан считал свое положение настолько трудным, что думал оставить Запорожье и с близкими людьми искать убежища среди донских казаков. Но любовь к родине и начавшийся приток подобных ему беглецов из Украйны на Запорожье удержали его и заставили прежде, нежели бежать на Дон, попытать счастья в открытом военном предприятии.
Для разобщения Украйны с Запорожьем, как мы знаем, при начале порогов была построена крепость Кодак и занята польским гарнизоном; а за порогами, для непосредственного наблюдения за сечевиками, реестровые полки по очереди держали стражу. На ту пору, как сказано выше, эта стража была выставлена корсунским полком; она находилась на крупном днепровском острове Буцке или Томаковке, лежавшем верст на восемнадцать выше Никитина Рога, где тогда располагалась Сечь. Около Хмельницкого успело собраться до пяти сот украинских беглецов или гультяев, готовых идти за ним всюду, куда он поведет. В конце января или начале февраля 1648 года Богдан, конечно, не без соглашения с запорожской старшиной и, вероятно, не без помощи с ее стороны людьми и оружием, со своими отчаянными гультяями внезапно напал на корсунцев, прогнал их с Томаковки и стал здесь укрепленным лагерем. Этот первый решительный и открытый удар отозвался далеким эхом на Украйне: с одной стороны, он возбудил волнение и смелые ожидания в сердцах угнетенного малорусского народа, а с другой – вызвал большую тревогу среди польских насельников, панов и шляхты, в особенности когда сделалось известно, что многочисленные посланцы из Запорожья от Хмельницкого рассеялись по украинским селам, чтобы возбуждать народ к мятежу и вербовать новых охотников под знамена Богдана. Побуждаемый усиленными просьбами встревоженных украинских панов и державцев, коронный гетман Николай Потоцкий собрал свое кварцяное войско и принял довольно внушительные меры предосторожности. Так, он издал суровый универсал, воспрещавший всякие сношения с Хмельницким и грозивший смертью оставшимся дома женам и детям и лишением имущества тем молодцам, которые вздумают бежать к Хмельницкому; для перехватывания таких беглецов расставлена была стража по дорогам, ведущим в Запорожье; паны-землевладельцы получили приглашение вооружить только надежные замки, а из ненадежных, напротив, вывести пушки и снаряды, далее усилить и держать в готовности надворные хоругви, чтобы присоединить их к коронному войску, а у своих холопов отобрать оружие. В силу этого распоряжения в обширных имениях одного только князя Еремии Вишневецкого было отобрано несколько тысяч самопалов. Однако можно полагать, что еще большее количество холопам удалось припрятать. Эти меры, во всяком случае, указывают, что полякам приходилось теперь иметь дело уже не с прежней мирной и почти безоружной русской деревней, а с народом, жаждавшим освобождения и навыкшим к употреблению огнестрельного оружия. Означенные меры на первое время подействовали. Украинские крестьяне продолжали сохранять наружное спокойствие и смирение перед панами, и пока только немногие головорезы, люди бездомные или которым нечего было терять, продолжали уходить на Запорожье.
Дружина Хмельницкого в то время, по-видимому, насчитывала более полутора тысяч человек, а потому он усердно занимался возведением укреплений вокруг своего лагеря на Томаковке, углубляя рвы и набивая частоколы; копил съестные припасы и устроил даже пороховой завод. Гетман Потоцкий не ограничился принятием мер на Украйне: не отвечавший прежде на скорбные послания Хмельницкого, он теперь сам обратился к Богдану и не один раз посылал к нему, предлагая спокойно воротиться на родину и обещая полное помилование. Богдан ничего не отвечал и даже задержал посланцев. Потоцкий отправил для переговоров ротмистра Хмелецкого: последний давал свое честное слово, что и волос не упадет с головы Богдана, если он покинет мятеж. Но Хмельницкий хорошо знал, чего стоит польское слово, и на сей раз отпустил посланцев, предъявляя чрез них свои условия примирения, которым, впрочем, он придавал вид челобития. Во-первых, чтобы гетман с коронным войском вышел из Украйны; во-вторых, удалил бы польских полковников с их товарищами из казацких полков; в-третьих, чтобы казакам были возвращены их права и вольности. Этот ответ заставляет догадываться, что Хмельницкий, задерживая прежних посланцев, старался выиграть время, а что теперь, при более благоприятных обстоятельствах, он заговорил более решительным тоном. Дело в том, что в это время, именно в половине марта, к нему уже подошла татарская помощь.
Первый успех Хмельницкого, то есть изгнание реестровой залоги и захват острова Томаковки, не замедлил отозваться в Крыму. Хан сделался доступнее его посланцам, а переговоры о помощи оживились. (По некоторым не совсем достоверным известиям, Богдан будто бы в это время сам успел съездить в Крым и лично поладить с ханом.) По всей вероятности, и со стороны Константинополя не последовало запрещения, когда там узнали о стараниях короля Владислава и некоторых вельмож вооружить казацкие чайки и бросить их на турецкие берега. Впрочем, около того времени на султанском престоле явился семилетний Магомет IV, и его малолетством искусно воспользовался Ислам-Гирей, и без того державшийся по отношению к Порте более самостоятельной политики, чем его предшественники. Этот хан был в особенности склонен к набегам на соседние земли для доставления добычи своим татарам, среди которых поэтому пользовался любовью и преданностью. Хмельницкий ловко затронул сию слабую струну. Он подстрекнул татар обещанием отдавать им весь будущий польский полон. Переговоры закончились тем, что Хмельницкий отправил к хану заложником своего юного сына Тимофея и присягнул на верность союзу с ордой (а может быть, и некоторому ей подчинению). Ислам-Гирей, однако, выжидал событий, и пока не трогался сам со своей ордой, а к весне двинул на помощь Хмельницкому его старого приятеля ближайшего к Запорожью перекопского мурзу Тугай-бея с 4000 ногаев. Часть этих татар Богдан поспешил переправить на правый берег Днепра, где они не замедлили схватить или прогнать польские сторожи и тем открыть пути для украинских беглецов в Запорожье.
Кошевой атаман в то же время, по соглашению с Хмельницким, стянул в Сечь запорожцев из их зимовников с берегов Днепра, Буга, Самары, Конки и прочих. Собралось войско конное и пешее, числом тысяч до десяти. Когда сюда же прибыл и Богдан с несколькими послами из орды Тугай-бея, то выстрелами из пушек с вечера было возвещено, чтобы на следующий день войско собралось на раду. 19 апреля рано поутру снова раздались пушечные выстрелы, затем ударили в котлы; народу собралось столько, что все не могли поместиться на сечевом майдане; а потому вышли за валы крепости на соседнее поле и там открыли раду. Тут старшина, объявив войску о начале войны с поляками за причиненные ими обиды и притеснения, сообщила о действиях и планах Хмельницкого и заключенном им союзе с Крымом. Вероятно, тут же Хмельницкий предъявил казакам похищенные им королевские привилеи, которых паны не хотели исполнять и даже скрывали их. Крайне возбужденная всеми этими известиями и заранее к тому подготовленная рада единодушно выкрикнула избрание Хмельницкого старшим всего войска Запорожского. Кошевой тотчас послал войскового писаря с несколькими куренными атаманами и знатным товариществом в войсковую скарбницу за гетманскими клейнотами. Принесли златописаную хоругвь, бунчук с позолоченной галкой, серебряную булаву, серебряную войсковую печать и медные котлы с довбошем и вручили их Хмельницкому. Закончив раду, старшина и часть казачества пошли в сечевую церковь, отслушали литургию и благодарственный молебен. Потом произведена пальба из пушек и мушкетов; после чего казаки разошлись по куреням на обед, а Хмельницкий со своей свитой обедал у кошевого. Отдохнув после обеда, он и старшина собрались на совет к кошевому и тут порешили одной части войска выступить с Богданом в поход на Украйну, а другой разойтись опять по своим рыбным и звериным промыслам, но быть наготове, чтобы выступить по первому требованию. Старшина рассчитывала, что как скоро Богдан прибудет на Украйну, то к нему пристанут городовые казаки и войско его весьма умножится5.
Этот расчет хорошо понимали польские предводители, и коронный гетман, в конце марта считавший, что у Хмельницкого было до 3000, писал королю: «Сохрани Бог, чтобы он вошел с ними в Украйну; тогда бы эти три тысячи быстро возросли до 100 000, и что бы мы стали делать с бунтовщиками?» Согласно с сим опасением, он ждал только весны, чтобы двинуться из Украйны в Запорожье и там подавить восстание в самом его зародыше; а между прочим, для отвлечения Запорожья советовал осуществить старую идею: дозволить им морские набеги. Но такие советы теперь уже запоздали. Сам Потоцкий стоял со своим полком в Черкасах, а польный гетман Калиновский со своим – в Корсуни. Остальное коронное войско располагалось в Каневе, Богуславе и других ближних местах Правобережной Украйны.
Но между польскими предводителями и панами не было согласия уже в самом плане действия.
Знакомый нам западнорусский православный вельможа Адам Кисель, воевода Брацлавский, советовал Потоцкому не ходить за пороги, чтобы разыскивать там бунтовщика, а лучше приласкать всех казаков и ублажить их разными послаблениями и льготами; советовал не раздроблять малочисленное коронное войско на отряды, снестись с Крымом и Очаковом и тому подобное. В том же смысле он писал и королю. Владислав IV пребывал тогда в Вильне и отсюда следил за началом казацкого движения, получая разнообразные донесения. Коронный гетман сообщил свой план идти на Хмельницкого двумя отделами: один степью, а другой Днепром. По зрелом размышлении, король согласился с мнением Киселя и послал приказ не делить войско и пока подождать с походом. Но было поздно: упрямый и самонадеянный Потоцкий уже двинул вперед оба отряда.
Благодаря татарским караулам прекратились донесения польских шпионов о том, что делалось в Запорожье, и Потоцкий не знал ни о встречном движении Хмельницкого, ни о соединении его с Тугай-беем. Предприятию Богдана помогли не только его личный ум и опытность при благоприятных политических обстоятельствах; но, несомненно, на его стороне в эту эпоху оказалась и значительная доля слепого счастья. Главный неприятельский вождь, то есть коронный гетман, как будто бы задался мыслью всеми зависящими от себя средствами облегчить Хмельницкому успех и победу. Так хорошо он распорядился находившимися в его руках военными силами! Около обоих гетманов собрались прекрасно вооруженные кварцяные полки, надворные панские хоругви и реестровое казачество – всего не менее 15 000 по тому времени отборного войска, которое в искусных руках могло бы раздавить каких-нибудь четыре тысячи Богдановых гультяев и запорожцев, хотя бы и подкрепленных таким же количеством ногаев. Но, с пренебрежением относясь к силам противника и не слушая возражений своего товарища Калиновского, Потоцкий думал предпринять простую военную прогулку и, ради удобств похода, принялся дробить свое войско. Он отделил шесть тысяч и послал их вперед, вручив предводительство сыну своему Стефану, конечно предоставляя ему случай отличиться и заранее заслужить гетманскую булаву, а в товарищи ему дал казацкого комиссара Шемберга. Большинство этого передового отряда как бы нарочно составлено было из реестровых казацких полков; хотя при сем их вновь привели к присяге на верность Речи Посполитой, но было большим легкомыслием доверять им первую встречу с возмутившимися их сородичами. Мало того, и самый передовой отряд подразделен на две части: около 4000 реестровых казаков с некоторым количеством наемных немцев посажены на байдаки или речные суда и Днепром из Черкас отправлены под Кодак с малыми пушками и с запасами боевых и съестных припасов; а другая часть, до 2000 гусарской и драгунской конницы, с молодым Потоцким пошла степной дорогой также к Кодаку, под которым эти две части должны были соединиться. Сия вторая часть должна была следовать невдалеке от днепровского берега и постоянно сохранять связь с речной флотилией. Но эта связь скоро утратилась: конница двигалась не спеша, с роздыхами; а флотилия, уносимая течением, ушла далеко вперед.
Те же татарские разъезды, которые прекратили полякам вести с Запорожья, наоборот, помогали Богдану от перехваченных и пытаных шпионов вовремя узнать о походе гетманов и разделении их войска на отряды. Он оставил пока в стороне крепость Кодак с ее четырехсотенным гарнизоном и также двигался по правобережью Днепра навстречу Стефану Потоцкому. Само собой разумеется, он не замедлил воспользоваться обособленной флотилией реестровых и выслал расторопных людей, которые вошли с ними в сношения, и горячо убеждали их встать заодно на защиту своего угнетенного народа и своих попранных казацких прав против угнетателей. Реестровыми полками в то время, как известно, начальствовали нелюбимые полковники из поляков или столь же нелюбимые украинцы, державшие сторону ляхов, каковы Барабаш, бывший в этой флотилии за старшего, и Ильяш, отправлявший здесь должность войскового есаула. По странной неосторожности Потоцкого, в числе старшины находился и Кречовский, лишенный Чигиринского полка после бегства Хмельницкого и, разумеется, легко склонившийся теперь на его сторону. Убеждения, в особенности вид татарской орды, пришедшей на помощь, подействовали. Реестровые возмутились и перебили наемных немцев и своих начальников, в том числе Барабаша и Ильяша. После того с помощью своих судов они переправили на правый берег остальных татар Тугай-бея; а сии последние с помощью своих коней помогли им немедля присоединиться к лагерю Хмельницкого; туда же доставлены были с судов пушки, съестные и боевые припасы.
Таким образом, когда Стефан Потоцкий столкнулся с Хмельницким, он со своими 2000 очутился против 10 или 12 тысяч неприятелей. Но и сим не ограничилась перемена в числах. Бывшие в сухопутном отряде реестровые казаки и драгуны, набранные из украинцев, не замедлили перейти к Хмельницкому. С Потоцким остались только польские хоругви, заключавшие менее одной тысячи человек. Встреча произошла на болотистых берегах Желтых вод, левого притока Ингульца. Несмотря на малочисленность своей дружины, молодой Потоцкий и его товарищи не потеряли мужества; они окружили себя табором из возов, быстро возвели шанцы или окопы, выставили на них пушки и предприняли отчаянную оборону в надежде на выручку со стороны главного войска, куда отправили гонца с известием. Но гонец этот, перехваченный татарскими наездниками, был издали показан полякам, для того чтобы они оставили всякую надежду на помощь. Несколько дней они храбро защищались; недостаток съестных и боевых припасов заставил их склониться на переговоры. Хмельницкий предварительно потребовал выдачи пушек и заложников; Потоцкий согласился тем легче, что без пороху пушки были уже бесполезны. Переговоры, однако, кончились ничем, и сражение возобновилось. Сильно теснимые поляки вздумали начать отступление и табором двинулись через балку Княжие Байраки; но тут попали в самую неудобную местность, были окружены казаками и татарами и после отчаянной обороны частью истреблены, частью забраны в плен. В числе последних находились: сам Стефан Потоцкий, который вскоре умер от ран, комиссар казацкий Шемберг, Ян Сапега, гусарский полковник знаменитый впоследствии Стефан Чарнецкий, не менее известный потом Ян Выговский и некоторые другие представители польского и западнорусского рыцарства. Погром этот совершился приблизительно 5 мая.
Когда горсть польских жолнеров гибла в неравном бою, гетманы с главным войском беспечно стояли недалеко от Чигирина и значительную часть времени проводили в попойках и банкетах; их огромный обоз изобиловал бочками с медом и вином. Соединившиеся с ними украинские паны щеголяли друг перед другом не только роскошью своего оружия и сбруи, но также обилием всяких запасов, дорогой посуды и множеством тунеядной прислуги. Льстецы-прихлебатели старались острить насчет жалких гультяев, которых-де, по всей вероятности, передовой отряд уже разгромил и, обремененный добычей, теперь тешится ловами в степях, не спеша с посылкой известий. Однако это довольно продолжительное отсутствие известий от сына начинало беспокоить старого Потоцкого. Ходили уже какие-то тревожные слухи; но им пока не верили. Вдруг к нему прискакал гонец от Гродзицкого, коменданта Кодацкой крепости, с письмом, уведомлявшим о соединении татар с казаками, об измене речного отдела и переходе реестровых на сторону Хмельницкого; в заключение он, конечно, просил подкрепления своему гарнизону. Эти вести как громом поразили гетмана; от обычной своей надменности и самоуверенности он тотчас перешел к малодушному отчаянию за судьбу сына. Но вместо того, чтобы спешить к нему на помощь, пока еще было время и еще держалась горсть храбрых, он начал писать к королю через канцлера Оссолинского, изображая отчизну в крайней опасности от соединения орды с казачеством и умоляя спешить с посполитым рушением; иначе погибла Речь Посполитая! А затем он двинулся в обратный поход к Черкасам, и только тут настигли его немногие беглецы, спасшиеся от желтоводского погрома. Гетманы поспешно отступили далее, к середине польских владений, и в раздумье остановились на берегах Роси, около города Корсунь. Здесь они окопались, имея до 7000 хорошего войска, и ожидали на помощь к себе князя Еремию Вишневецкого с его шеститысячным отрядом.
Хмельницкий и Тугай-бей оставались три дня на месте своей желтоводской победы, приготовляясь к дальнейшему походу и устраивая свою рать, которая значительно увеличилась вновь прибывшими татарами и украинскими повстанцами. Затем они поспешили следом за отступавшими гетманами и в половине мая явились перед Корсунью. Первые нападения на укрепленный польский лагерь были встречены частой пушечной пальбой, от которой нападавшие понесли значительные потери. Польские наездники захватили в плен несколько татар и одного казака. Гетман велел их допросить под пыткой о числе неприятелей. Казак уверял, что одних украинцев пришло 15 000, а татар идут все новые и новые десятки тысяч. Легковерный и легкомысленный Потоцкий пришел в ужас при мысли, что неприятель окружит его со всех сторон, подвергнет осаде и доведет до голода; а тут еще кто-то уведомил его, что казаки хотят спустить Рось и отнять воду у поляков, для чего уже начали работы. Гетман совсем потерял голову и решил покинуть свои окопы. Напрасно товарищ его Калиновский настаивал, чтобы на следующий день дать решительную битву. Потоцкий ни за что не соглашался на такой рискованный шаг, и тем более, что следующий день приходился на понедельник. На возражения Калиновского он крикнул: «Я здесь плебан, и в моем приходе викарий должен передо мной молчать!» Войску приказано оставить тяжелые возы, а взять только легкие для табора, по известному количеству на каждую хоругвь. Во вторник ранним утром войско выступило из лагеря и двинулось в поход к Богуславу табором, устроенным в 8 отрядов с пушками, пехотой и драгунами в передних и задних рядах и с панцирной или гусарской конницей по бокам. Но двигалось оно вообще тяжело и нестройно, плохо предводительствуемое. Великий коронный гетман, страдавший подагрой, по обыкновению, ехал полупьяный в карете; а польного гетмана мало слушались; притом он не владел хорошим зрением и был близорук. На Богуслав вели две дороги, одна полями, прямая и открытая, другая лесами и холмами, окольная. И тут Потоцкий сделал самый неудачный выбор: он велел идти последней дорогой, как более защищенной от неприятелей. Среди коронного войска оставалось еще некоторое количество реестровых казаков, которым гетман продолжал доверять, несмотря на события, и даже из них были выбраны проводники для сей окольной дороги. Эти казаки уже накануне дали знать Хмельницкому о предстоящем на завтра походе и его направлении. А он не замедлил принять свои меры. Часть казацкого и татарского войска скрытно в ту же ночь поспешила занять некоторые места по сей дороге, устроить там засады, засеки, накопать рвы и насыпать валы. Казаки обратили особое внимание на так называемую Крутую Балку, которую перекопали поперек глубоким рвом с шанцами.
Как только табор вступил в лесную местность, с обеих сторон ударили на него казаки и татары, осыпая пулями и стрелами. Несколько сот остававшихся у поляков реестровых казаков и украинских драгун воспользовались первым замешательством, чтобы перейти в ряды нападающих.
Табор кое-как еще двигался и оборонялся, пока не подошел к Крутой Балке. Тут он не мог преодолеть широкого и глубокого рва. Спустившиеся в долину передние возы остановились, а задние с горы продолжали быстро на них надвигать. Произошла страшная сумятица. Казаки и татары со всех сторон принялись штурмовать этот табор и, наконец, совершенно его разорвали и разгромили. Истребление поляков было облегчено тем же сумасбродным гетманом, который строго приказал рыцарству сойти с коней и обороняться в необычном для него пешем строю. Спаслись только те, которые не послушали сего приказа, да некоторое число служителей, которые вели господских коней и воспользовались ими для бегства. Весь табор и множество пленных сделались добычей победителей. В числе последних оказались оба гетмана; из наиболее видных панов их участь разделили: каштелян черниговский Ян Одживольский, начальник артиллерии Денгоф, молодой Сенявский, Хмелецкий и так далее. По заранее сделанному условию, казаки довольствовались добычей из дорогой утвари, оружия, сбруи, всяких уборов и запасов; коней и вообще скот делили пополам с татарами; а ясырь или пленники все отданы в руки татарам и уведены невольниками в Крым, где состоятельные должны были ждать выкупу в точно определенной для каждого сумме. Корсунский погром последовал спустя около 10 дней после желтоводского.
Произошло то, чего так боялись польские гетманы и украинские паны: восстание стало быстро распространяться по У крайне. Два поражения лучшего польского войска, желтоводское и корсунское, и плен обоих гетманов произвели ошеломляющее впечатление. Когда украинский народ воочию убедился, что враг совсем не так могуществен, как до того времени казалось, тогда глубоко затаенная в народных сердцах жажда мести и свободы воспрянула с необычайной силой и скоро полилась через край; повсюду началась жестокая кровавая расправа восставшей украинской черни со шляхтой и жидовством, которые не успевали спасаться в хорошо укрепленные города и замки. В лагерь Хмельницкого стали со всех сторон стекаться убегавшие от панов холопы и записываться в казаки. Богдан, передвинувший свой обоз от Корсуня вверх по Роси, в Белую Церковь, очутился во главе многочисленного войска, которое он принялся устраивать и вооружать с помощью отбитых у поляков оружия, пушек и снарядов. Приняв титул гетмана Войска Запорожского, он, кроме бывших шести полков реестровых, стал уряжать новые полки; назначал собственной властью полковников, есаулов и сотников. Отсюда же он рассылал по Украине своих посланцев и универсалы, призывавшие русский народ соединиться и единодушно подняться против своих угнетателей, поляков и жидов, но не против короля, который будто бы сам благоприятствует казакам.
Новый казацкий гетман, очевидно, был застигнут врасплох неожиданной удачей и пока неясно сознавал свои дальнейшие цели; притом, как человек опытный и пожилой, не доверял постоянству счастья, еще менее постоянству своих хищных союзников татар и опасался вызвать на борьбу с собой все силы и средства Речи Посполитой, с которыми был знаком довольно хорошо. Поэтому неудивительными являются его дальнейшие дипломатические попытки ослабить впечатление событий в глазах польского короля и польской знати и предупредить общее против себя ополчение или «посполитое рушене». Из Белой Церкви он написал королю Владиславу почтительное послание, в котором объяснял свои действия все теми же причинами и обстоятельствами, то есть нетерпимыми притеснениями от польских панов и урядников, смиренно испрашивал у короля прощения, обещал впредь верно служить ему и умолял возвратить Войску Запорожскому его старые права и привилеи. Отсюда можно заключить, что он еще не думал порывать связь Украины с Речью Посполитой. Но это послание уже не застало короля в живых. Неукротимая сеймовая оппозиция, неудачи и огорчения последних лет очень вредно отозвались на здоровье Владислава, еще не достигшего старости. Особенно угнетающим образом подействовала на него потеря семилетнего нежно любимого сына Сигизмунда, в котором он видел своего преемника. Начало украинского мятежа, поднятого Хмельницким, немало встревожило короля. Из Вильны он, полубольной, поехал со своим двором в Варшаву; но дорогой усилившаяся болезнь задержала его в местечке Меречи, где он и скончался 10 мая, следовательно не дожив до корсунского поражения; не знаем, успел ли он получить известие о желтоводском погроме. Эта неожиданная кончина такого короля, каким был Владислав, являлась новым и едва ли не самым счастливым для Хмельницкого обстоятельством. В Польше наступила эпоха бескоролевья со всеми ее беспокойствами и неурядицами; государство в это время было наименее способно к энергичному подавлению украинского восстания.
Не ограничиваясь посланием к королю, плодовитый на письма Хмельницкий в то же время обратился с подобными примирительными посланиями к князю Доминику Заславскому, к князю Еремин Вишневецкому и некоторым другим панам. Суровее всех отнесся к его посланцам князь Вишневецкий. Он собирался идти на помощь гетманам, когда узнал об их поражении под Корсунем. Вместо всякого ответа Хмельницкому князь велел казнить его посланцев; а вслед за тем, видя свои огромные левобережные владения охваченными мятежом, покинул свою резиденцию Лубны с 6000 собственного хорошо вооруженного войска, направился в Киевское Полесье и под Любечем переправился на правую сторону Днепра. В Киевщине и на Волыни у него также были обширные владения, и тут он начал энергичную борьбу с украинским народом, призывая под свои знамена польскую шляхту, изгнанную из ее украинских поместий. Жестокостями своими он превзошел восставших, без пощады истребляя огнем и мечом все попадавшие в его руки селения и жителей. Хмельницкий, отправляя в разные стороны отряды для поддержки украинцев, выслал против Вишневецкого одного из наиболее предприимчивых полковников своих, Максима Кривоноса, и некоторое время эти два противника боролись с переменным счастьем, соперничая друг с другом в разорении городов и замков Подолии и Волыни. В иных местах тех же областей, а также в Киевщине, Полесье и Литве действовали более или менее удачно полковники Кречовский, Ганжа, Сангирей, Остап, Голота и другие. Многие города и замки перешли в руки казаков, благодаря содействию православной части их населения. В эту эпоху и пресловутая крепость Кодак попала в руки казаков; для добывания его послан был Нежинский полк.
Отправленные Хмельницким посланцы с письмом к королю и изложением казацких жалоб, за кончиной сего последнего, должны были представить это письмо и жалобы сенату или панам-раде, во главе которых во время бескоролевья обыкновенно находился примас, то есть архиепископ Гнездинский, имевший на это время значение королевского наместника. На ту пору примасом был престарелый Матвей Лубенский. Сенаторы, собравшиеся в Варшаве на сейм конвокацийный, не спешили ответом и, желая выиграть время до избрания нового короля, вступили в переговоры с Хмельницким; для чего назначили особую комиссию с известным Адамом Киселем во главе. Снаряжаясь в казачий лагерь, Кисель немедленно вступил в переговоры с Богданом, отправил к нему свои велеречивые послания и убеждал его воротиться с повинной в лоно их общей матери отчизны, то есть Речи Посполитой. Хмельницкий не уступал ему в искусстве писать смиренные, ласковые, но бессодержательные послания. Условились, однако, во время переговоров соблюдать род перемирия, но оно не осуществилось. Князь Еремия Вишневецкий не обращал на него никакого внимания и продолжал военные действия; отряд его войска в глазах Киселя напал на Острог, занятый казаками. Вишневецкий по-прежнему свирепствует, вешает, сажает на кол украинцев. Кривонос берет город Бар; другие казацкие отряды захватывают Луцк, Клевань, Олыку и прочие. Казаки и поспольство, в свою очередь, свирепствуют против шляхты, причем шляхтянок берут себе в жены, и в особенности беспощадно вырезывают жидов. Чтобы спасти жизнь, многие жиды принимали христианство, но большей частью притворно, и, бежав в Польшу, там возвращались к вере отцов. Летописцы говорят, будто в это время вообще в Украине не осталось ни одного жида. Точно так же и шляхта, покидая свои имения, бросилась спасаться с женами и детьми вглубь Польши; а те, кои попадали в руки восставших холопов, беспощадно подвергались избиению.
Между тем сенат принимал кое-какие меры дипломатические и военные. Он принялся писать ноты в Крым, Константинополь, господарям Волошскому и Молдавскому, пограничным московским воеводам, склоняя всех к миру или помощи Речи Посполитой и обвиняя во всем изменника и мятежника Хмельницкого. В то же время было предписано панам с их вооруженными отрядами собираться в Глинянах, недалеко от Львова. Так как оба гетмана были в плену, то предстояло назначить им преемников или заместителей. Общий голос шляхты указывал, прежде всего, на воеводу русского, князя Еремию Вишневецкого; но своим надменным, жестким и сварливым характером он нажил себе многих противников среди знатных панов; в их числе был коронный канцлер Оссолинский. Сенат прибег к необычайной мере: вместо двух гетманов он назначил войску трех начальников или региментарей; а именно: воеводу сандомирского князя Доминика Заславского, коронного подчашего Остророга и коронного хорунжего Александра Конец-польского. Этот неудачный триумвират сделался предметом насмешек и острот. Казаки дали его членам такие прозвания: князя Заславского назвали «периной» за его ласковый, мягкий нрав и богатство, Остророга – «латиной» за уменье много говорить по-латыни, а Конецпольского – «детиной» по причине его молодости и отсутствия талантов. Вишневецкий назначен был только одним из военных комиссаров, приданных в помощь трем региминтарям. Гордый воевода не вдруг примирился с такими назначениями и некоторое время со своим войском держался особо. К нему примкнула и часть панов со своими надворными хоругвями и поветовым ополчением; другая часть соединилась с региминтарями. Оба войска наконец сошлись вместе, и тогда образовалась сила в 30–40 тысяч одних хорошо устроенных жолнеров, не считая большого количества вооруженной обозовой челяди. Польские паны собрались на эту войну с большой пышностью: они являлись в дорогих нарядах и богатом вооружении, со множеством слуг и возов, обильно нагруженных съестными и питейными припасами и столовой утварью. В лагере у них происходили пиры и попойки; самоуверенность и беспечность их сильно возросли при виде столь многочисленного собравшегося войска.
Хмельницкого упрекают в том, что он потерял много времени в Белой Церкви, не воспользовался своими победами и после Корсуня не поспешил вглубь почти беззащитной тогда Польши, чтобы там решительным ударом закончить войну. Но едва ли такое обвинение вполне основательно. Казацкому вождю предстояло организовать войско и уладить всякие внутренние и внешние дела на Украине; а победоносное его шествие могли замедлить встречные большие крепости. Притом обращения поляков в Крым и Константинополь не остались бесплодными. Султан пока колебался принять сторону мятежника и сдерживал хана от дальнейшей помощи Хмельницкому. Московское правительство хотя и сочувственно относилось к его восстанию, но косо смотрело на его союз с басурманами. Впрочем, оно не давало и помощи против крымцев, которую поляки требовали на основании последнего договора, заключенного А. Киселем, а выставило только наблюдательное войско близ границы. Искусные переговоры Хмельницкого с Константинополем и Бахчисараем, однако, мало-помалу привели к тому, что хан, получив согласие султана, снова двинул орду на помощь казакам, и на сей раз в гораздо большем числе. В ожидании этой помощи Хмельницкий снова выступил в поход, направился к Константинову и взял этот город. Но, узнав о близости неприятельского войска и не имея еще под рукой татар, он отступил и стал обозом под Пилявцами. Поляки отобрали назад Константинов и здесь расположились укрепительным лагерем. Среди военачальников пошли частые совещания и споры о том, оставаться ли на сем удобном для обороны месте или наступать далее. Более осторожные, в том числе и Вишневецкий, советовали остаться и не идти к пилявцам, в местность очень пересеченную и болотистую, лежащую у верховьев Случи. Но противники их превозмогли, и решено было наступать далее. Польское многоначалье и неспособный триумвират немало благоприятствовали делу Хмельницкого.
Под Пилявцами польское войско стало обозом недалеко от казацкого в тесном и неудобном месте. Начались ежедневные стычки и отдельные нападения; региментари, зная, что орда еще не пришла, все собирались ударить всеми силами на укрепленный казацкий лагерь и небольшую пилявецкую крепость, которую они презрительно называли «курником», но все как-то медлили; а Хмельницкий также уклонялся от решительного сражения в ожидании орды. Со свойственной ему находчивостью он прибег к хитрости. 21 сентября (нов. стиля), в понедельник, по заходе солнца к нему подошел пока трехтысячный передовой татарский отряд; а хан должен был явиться еще дня через три. Хмельницкий встретил отряд с пушечной пальбой и большим шумом, продолжавшимися целую ночь, как будто прибыл сам хан с ордой; что поселило уже тревогу в польском стане. На следующий день против поляков высыпали многочисленные толпы татар с криком «Аллах! Аллах!». Завязавшиеся отдельные стычки скоро, благодаря подкреплениям с той и другой стороны, превратились в большое сражение; оно было неудачно для поляков, вожди которых явно оробели и плохо поддерживали друг друга. Они были так мало осведомлены, что приняли за ордынцев переодетую в татарские лохмотья казацкую голоту, которая вместе с татарами призывала на помощь Аллаха. А казацкие полки Хмельницкий поощрял своим обычным кликом: «За веру, молодцы, за веру!» Сбитые с поля и убедясь в невыгоде своего местоположения, поляки упали духом. Региментари, комиссары и главные полковники по окончании боя, не сходя с коней, учинили военную раду. Решено отступать табором к Константинову, чтобы занять более удобное положение, и дано приказание в ночь изготовить табор, то есть установить воза в известном порядке. Но некоторые знатные паны, с самим князем Домиником во главе, дрожавшие за свой дорогой скарб, потихоньку под покровом ночи отправили его вперед, а за ним последовали и сами. Уже одно передвижение возов для табора в ночной темноте произвело немалый беспорядок; а когда распространилась весть, что начальники утекают и покидают войско на жертву татарской орде, им овладела страшная паника; послышался лозунг «спасайся, кто может!». Целые хоругви бросались на коней и предавались отчаянной скачке. Самые храбрые, в том числе Еремия Вишневецкий, были увлечены общим потоком и позорно бежали, чтобы не попасть в татарский плен.
Поутру в середу 23 сентября казаки нашли польский лагерь опустевшим и сначала не верили своим глазам, опасаясь засады. Убедясь в действительности, они усердно принялись выгружать наполненные всяким добром польские возы. Никогда ни прежде, ни после не доставалась им так легко и такая огромная добыча. Одних возов, окованных железом, именуемых «скарбники», оказалось несколько тысяч. В лагере нашли и гетманскую булаву, позолоченную и украшенную дорогими камнями. После Корсуня и Пилявиц казаки ходили в богатых польских уборах; а золотых, серебряных вещей и посуды они набрали столько, что за дешевую цену продавали их киевским и другим ближним купцам целые вороха. Любостяжательный Хмельницкий, конечно, взял себе львиную долю из сей добычи. После Желтых вод и Корсуня, заняв снова свое суботовское поместье и Чигиринский двор, он теперь отправил туда, как говорят, несколько бочек, наполненных серебром, часть которых велел закопать в потаенных местах. Но еще важнее богатства было то высокое значение, которое троекратный победитель поляков получил теперь в глазах не только своего народа, но и всех соседей. Когда на третий день после бегства поляков под Пилявцы прибыла орда с калгой-султаном и Тугай-беем, казалось, что Польше было не под силу более бороться с могущественным казацким гетманом. У нее не было готового войска, и дорога в самое сердце ее, то есть в Варшаву, была открыта. Хмельницкий вместе с татарами действительно двинулся в ту сторону; но по дороге к столице надлежало овладеть двумя крепкими пунктами, Львовом и Замостьем.
Один из самых богатых торговых городов Речи Посполитой, Львов в то же время был хорошо укреплен, снабжен достаточным количеством пушек и снарядов; а гарнизон его подкрепился частью польских беглецов из-под Пилявиц. Но тщетно львовские городские власти умоляли Еремию Вишневецкого принять у них начальство; собравшаяся около него шляхта даже провозглашала его великим коронным гетманом. Он помог только устроить оборону и затем уехал; а предводительство здесь вручено было искусному в военном деле Христофору Гродзицкому. Население Львова, состоявшее из католиков, униатов, армян, жидов и православных русинов, вооружилось, собрало большие денежные суммы на военные издержки и довольно единодушно решило защищаться до последней крайности. Сами православные принуждены были скрывать свое сочувствие делу казаков и помогать обороне ввиду решительного преобладания и одушевления католиков. Скоро показались полчища татарские и казацкие; они ворвались в предместья и начали осаду города и верхнего замка. Но граждане мужественно защищались, и осада затянулась. Простояв здесь более трех недель, Хмельницкий, по-видимому щадивший город и уклонявшийся от решительного приступа, согласился взять большой окуп (700 000 польских злотых) и, поделив его с татарами, 24 октября снял свой лагерь. Калга-султан, обремененный добычей и пленниками, двинулся к Каменцу; а Хмельницкий с Тугай-беем пошел на крепость Замостье, которую и осадил своими главными силами; меж тем отдельные загоны татарские и казацкие рассеялись по соседним краям Польши, везде распространяя ужас и опустошение.
Нашествие казацких и татарских полчищ, а также слухи о враждебном настроении Москвы, вообще крайняя опасность, в которой очутилась тогда Речь Посполитая, заставили наконец поляков поспешить избранием короля. Главными претендентами явились два брата Владислава IV: Ян Казимир и Карл Фердинанд. Оба они находились в духовном звании: Казимир во время своих заграничных скитаний вступил в Орден иезуитов и потом получил от папы сан кардинала, по смерти же старшего брата принял номинально титул короля Шведского; а Карл имел сан епископа (Вроцлавского, потом Плоцкого). Младший брат щедро тратил свои богатства на угощение шляхты и на подкупы, чтобы добиться короны. Сторону его держали и некоторые знатные паны, например воевода русский Еремия Вишневецкий, его приятель воевода киевский Тышкевич, коронный подканцлер Лещинский и прочие. Но партия Яна Казимира была многочисленнее и сильнее. Во главе ее стоял коронный канцлер Оссолинский, к ней принадлежал и воевода брац-лавский Адам Кисель; ее усердно поддерживала своим влиянием вдовствующая королева Мария Гонзага вместе с французским послом, который уже составил план ее будущего брака с Казимиром. Наконец, за последнего объявило себя казачество, и Хмельницкий в своих посланиях к панам-раде прямо требовал, чтобы Ян Казимир был избран королем, а Еремия Вишневецкий отнюдь не был бы утвержден коронным гетманом, и только в том случае обещал прекратить войну. После многих споров и отсрочек сенаторы убедили королевича Карла отказаться от своей кандидатуры, и 17 ноября нового стиля, избирательный варшавский сейм довольно единодушно остановился на выборе Яна Казимира. Спустя три дня он присягнул на обычных pacta conventa. Эти ограничительные для короля условия, впрочем, на сей раз дополнились еще некоторыми: например, королевская гвардия не могла быть составлена из иноземцев и должна приносить присягу на имя Речи Посполитой.
Благодаря мужественной обороне гарнизона, предводимого Бейером, осада Замостья также затянулась. Но Вейер настоятельно требовал помощи и уведомлял сенаторов о своем тяжелом положении. Поэтому, когда выбор Яна Казимира был обеспечен, новый король, не дожидаясь окончания всех формальностей, поспешил воспользоваться заявлением преданности к себе со стороны Хмельницкого и отправил знакомого ему волынского шляхтича Смяровского под Замостье с письмом, в котором приказывал немедленно снять осаду и воротиться в Украину, где и ожидать комиссаров для переговоров об условиях мира. Хмельницкий с почетом принял королевского посланца и выразил готовность исполнить королевскую волю. Некоторые полковники, с Кривоносом во главе, и обозный Чернота возражали против отступления; но хитрый посланец постарался возбудить в Хмельницком подозрение в чистоте намерений самого Кривоноса и его сторонников. Вероятно, наступившая зима, трудности осады и большие потери в людях также повлияли на решение гетмана, который или не знал, или не хотел обратить внимания на то, что крепость уже была в крайнем положении вследствие начинавшегося голода. Хмельницкий вручил Смяровскому ответ королю с выражением своей преданности и покорности; а 24 ноября он отступил от Замостья, взяв с замойских мещан небольшой окуп для татар Тугай-бея. Последний пошел в степи, а казацкий обоз и пушки потянулись на Украину. Очевидно, казацкий гетман все еще колебался в своих конечных целях, не находил точки опоры для обособления Малороссии и потому медлил полным разрывом с Речью Посполитой, ожидая чего-то от новоизбранного короля. В действительности вместе с прекращением польского бескоролевья прекращались и наиболее благоприятные условия для освобождения Украины. Отступление от Львова и Замостья является до некоторой степени поворотным пунктом от непрерывного ряда успехов к долгой, истребительной и запутанной борьбе двух народностей и двух культур: русской и польской.
Вся Украина на левой стороне Днепра, а по Случ и Южный Буг на правой в это время не только была очищена от польских панов и жидовства, но и все крепкие города и замки на этом пространстве были заняты казаками; нигде не развевалось польское знамя. Естественно, русский народ радовался, что он навсегда освободился от польско-жидовского ига, а потому везде с торжеством встречал и провожал виновника своего освобождения; священники принимали его с образами и молебнами; бурсаки (особенно в Киеве) произносили ему риторичные панегирики; причем называли его Роксоланским Моисеем, сравнивая с Макавеями и тому подобное; простой народ шумно и радостно приветствовал его. А сам гетман шествовал через города и местечки на богато убранном коне, окруженный полковниками и сотниками, щеголявшими роскошной одеждой и сбруей; за ним несли отбитые польские знамена и булавы и везли пленных шляхтянок, которых знатные и даже простые казаки большей частью разбирали себе в жены. Не дешево обошлись народу это пока кажущееся освобождение и эти трофеи. Огонь и меч произвели уже немалое опустошение в стране; уже много населения погибло от меча и плена, и главным образом не от неприятелей поляков, а от союзников татар. Эти хищники, столь жадные до ясыря, не ограничивались пленом поляков, на который имели право по условию; а нередко захватывали в неволю и коренное русское поспольство. Особенно забирали они тех молодых ремесленников, которые следовали шляхетской моде и подбривали себе кругом голову, отпуская наверху чуприну на польский образец; татары делали вид, что принимают их за поляков.
Как бы то ни было, Богдан воротился на Украину почти полным хозяином страны. Он заехал в Киев и поклонился киевским святыням, а потом отправился к себе в Чигирин, в котором основал теперь гетманскую резиденцию. Только Переяслав делил иногда эту честь с Чигирином. Если верить некоторым известиям, первым делом Хмельницкого по возвращении на Украину было обвенчаться со своей старой привязанностью и кумой, то есть женой спасшегося бегством подстаросты Чаплинского, на что он будто бы получил разрешение от одного греческого иерарха, остановившегося в Киеве проездом в Москву. Затем он продолжал начатую после Корсуня организацию казацкого войска, которое все увеличивалось в объеме; так как к нему приписывались не только масса поспольства и крестьян, но и многие горожане; а в городах с Магдебургским правом даже бургомистры и райцы покидали свои уряды, брили бороду и приставали к войску. По словам летописца, в каждом селе трудно было найти кого-либо, который или бы сам не пошел, или сына, или слугу-паробка не послал в войско; а в ином дворе уходили все, оставив только одного человека для присмотра за хозяйством. Кроме присущей малорусскому народу воинственности, кроме стремления упрочить за собой освобождение от панской неволи или от крепостного права, тут действовала и приманка огромной добычи, которой казаки обогатились в польских обозах после одержанных побед, а также в польских и жидовских хозяйствах, подвергшихся разграблению. Вместе с приливом людей расширялась и самая войсковая территория. Войско уже не могло ограничиться прежними шестью местными полками Киевского воеводства; иной полк имел бы больше 20 000 казаков, а сотня более 1000. Теперь на обеих сторонах Днепра постепенно образовывались новые полки, получавшие название по своим главным городам. Собственно на Правобережной Украине прибавилось пять или шесть полков, каковы: Уманский, Лисянский, Паволоцкий, Кальницкий и Киевский, да еще в Полесье Озручский. Главным же образом они размножились на Левобережной Украине, на которой до Хмельницкого был только один полный, Переяславский; теперь образовались там полки: Нежинский, Черниговский, Прилуцкий, Миргородский, Полтавский, Ирклеевский, Ичанский и Зеньковский. Всего, таким образом, в эту эпоху явилось до 20 или более реестровых полков. Каждый из них надобно было устроить полковой старшиной, распределить сотнями по известным местечкам и селам, снабдить по возможности вооружением и боевыми припасами и так далее. Чигиринский полк гетман оставил за собой, Переяславский дал Лободе, Черкасский Воронченке, Каневский Кутаку, в остальные назначил Нечая, Гирю, Мороза, Остапа, Бурлая и других.
Наряду с внутренним устройством Украины и казачества Богдан в это время усердно занимался и внешними сношениями. Его успешная борьба с Польшей привлекала на него общее внимание, и в его Чигиринскую резиденцию съехались послы почти от всех соседних держав и владетелей с поздравлениями, подарками и разными тайными предложениями кто дружбы, кто союза против поляков. Были послы от крымского хана, потом от господарей Молдавии и Валахии, от князя Семиградского Юрия Ракочи (бывшего претендента на польский трон) и, наконец, от царя Алексея Михайловича. Хмельницкий довольно искусно изворачивался среди их разнообразных интересов и предложений и сочинял им ответные грамоты.
Ян Казимир, насколько позволяли ему власть и средства, начал готовить войско для подавления украинского восстания. Вопреки желанию большинства шляхты, он не утвердил Вишневецкого в гетманском достоинстве, ибо против него продолжала действовать часть сенаторов, с канцлером Оссолинским во главе; да и сам новый король не благоволил к нему, как бывшему противнику своей кандидатуры; вероятно, не остались без внимания и настойчивые требования Хмельницкого, чтобы Вишневецкому не давали гетманскую бумагу. В ожидании, пока освободятся из татарского илена Потоцкий и Калиновский, Ян Казимир взял в собственные руки руководство военными делами. А между тем в январе наступившего 1649 года к Хмельницкому отправлена была для переговоров обещанная комиссия, во главе которой вновь поставлен известный Адам Кисель. Когда комиссия со своей свитой переправилась под Звяглем (Новгород-Волынский) через реку Случ и вступила в пределы Киевского воеводства, то есть Украины, то она была встречена одним казацким полковником (Донцом), назначенным для ее сопровождения; но по дороге в Переяслав население принимало ее враждебно и отказывало доставлять ей продовольствие; народ не желал никаких переговоров с ляхами и считал поконченными всякие с ними отношения. В Переяславе хотя гетман сам вместе со старшиной встретил комиссию, с военной музыкой и пушечной пальбой (9 февраля), однако Адам Кисель тотчас убедился, что это был уже не прежний Хмельницкий с его уверениями в преданности королю и Речи Посполитой; теперь тон Богдана и его окружавших был гораздо выше и решительнее. Уже при церемонии вручения ему от имени короля гетманских знаков, именно булавы и знамени, один подпивший полковник прервал риторичное слово Киселя и выбранил панов. Сам Богдан с явным равнодушием отнесся к сим знакам. Последовавшие затем переговоры и совещания не привели к уступкам с его стороны, несмотря на все медоточивые речи и убеждения Киселя. Хмельницкий по обыкновению своему часто напивался и тогда грубо обращался с комиссарами, требовал выдачи своего врага Чаплинского и грозил ляхам всякими бедствиями; грозил истребить дуков и князей и сделать короля «вольным», чтобы он мог одинаково рубить головы провинившимся и князю, и казаку; а себя самого называл иногда «единовластителем» и даже «самодержцем» русским; говорил, что прежде он воевал за собственную обиду, а теперь будет сражаться за православную веру. Полковники хвастались казацкими победами, прямо насмехались над ляхами и говорили, что они уже не прежние, не Жолкевские, Ходкевичи и Конецпольские, а Тхоржевские (трусы) и Зайончковские (зайцы). Напрасно также комиссары хлопотали об освобождении пленных поляков, особенно взятых в Кодаке, Константинове и Баре.