Инспекция. Число Ревекки бесплатное чтение
Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436-ФЗ от 29.12.2010 г.)
Редактор: Вера Копылова
Издатель: Павел Подкосов
Главный редактор: Татьяна Соловьёва
Руководитель проекта: Ирина Серёгина
Ассистент редакции: Мария Короченская
Художественное оформление и макет: Юрий Буга
Корректоры: Лариса Татнинова, Наталья Федоровская
Компьютерная верстка: Андрей Ларионов
В оформлении обложки использовано фото: Alamy / Legion-Media
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© О. Кириллова, 2024
© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2024
Инспекция
роман
– Пепел на грузовиках вывозим к Висле и сбрасываем, течением уносит. Зимой посыпаем им дороги, весной удобряем поля и теплицы в Райско. Когда позволяет время, дробим кости и продаем одной местной фирме, они уже перерабатывают в суперфосфат и перепродают дороже – как удобрение. Только в этом году отправили им без малого восемьдесят тонн. Выкручиваемся в общем-то.
Я окинул взглядом огромную территорию, обнесенную высокой бетонной стеной с колючей проволокой, затем снова посмотрел на говорившего.
– В целом устройство несложное, – продолжил роттенфюрер, – совсем скоро будете ориентироваться здесь как дома, гауптштурмфюрер. Лагерь поделен на зоны, каждая окружена забором. Заключенным из одной зоны строго запрещен доступ в другую без специального разрешения или сопровождения. Весь периметр огорожен забором и двумя рядами проволоки, под напряжением только внутренний ряд. На караульных вышках мощные прожекторы – когда горят все, ночью светло как днем. Увидите, пробивают каждый закоулок. К забору нельзя подходить не только снаружи, но и внутри. Если какая-то полосатая собака вздумает подойти ближе чем на три метра, с вышки стреляют без предупреждения. Бараков много, в одном только Биркенау почти двести штук, но все равно не хватает, продолжаем достраивать. Сортиры, душевые, всё как и везде…
– Сколько душевых приходится на каждый барак? – спросил я.
– По одному сортиру и душевой на девять-десять бараков. Не по норме, конечно, но сейчас везде не по норме. Вот те бараки – КБ[1], санчасть, – продолжил он, – больничка и амбулатория, но туда лучше не ходить. Тиф, дизентерия, чесотка – этого добра навалом. В разгар эпидемии косит целые бараки. К сожалению, иной раз и наших парней может зацепить. Может, слышали, недавно скончалась жена штурмбаннфюрера Цезаря, который руководит сельскохозяйственным отделом. А сейчас и сам он в больнице. Говорят, шансов мало, вряд ли выкарабкается, да. – Он замолчал, давая мне осознать всю серьезность положения, затем добавил: – Так что вы уж сделайте укол против брюшного тифа, крайне рекомендую.
Я кивнул. Мы продолжили обход лагеря.
– В бараках стараемся четко разделять: арийцы из рейха, в основном политические и уголовники, – отдельно, поляки – отдельно, евреи – отдельно. У баб, конечно, бардак знатный, все вперемешку, но у этих порядка никогда не было, там нечего и пытаться. Бараки стандартные, разделены на дневную и спальную части, в спальной – нары в три яруса. Положено, конечно, по одному телу на настил, но нам их прут столько, что блоковым[2] приходится распихивать по двое-трое в лучшем случае. Норма одеял, естественно, прежняя – на одного. В бараки мы тоже без надобности не суемся – хоть и не больничка, но заразы тоже достаточно, а нет, так вшей точно подцепишь. Там блоковые и без нас отлично справляются.
Резкий порыв холодного ветра заставил меня поднять воротник плаща – перед поездкой я сдал его в мастерскую, чтобы мне подбили его дополнительно мехом. Благоразумно, как оказалось, – несмотря на отсутствие снега, морозило здесь уже нещадно. Из-за угла деревянного барака появилась женская колонна: лысые, в тонких полосатых обносках, треплющихся на ветру, женщины семенили друг за другом по пять в ряд, уставившись в землю.
– Что на них за тряпье? Неужели нельзя выдать что-то лучше? – спросил я, вспомнив вполне приличную одежду, которую мы выдавали в Дахау зимой.
– А что лучше-то? Здесь же ничего не списывается, тряпье ходит по кругу.
– Как это по кругу?
– Раз в несколько мес… недель… в общем, как придется, забираем у них белье и одежду, отправляем в наши швейные мастерские, там это приводят в порядок, латают, подшивают, потом везут в дезинфекцию на прожарку, вшей подкоптить, – он усмехнулся, – после снова выдаем заключенным.
– А стирка?
– Нет такого, – он пожал плечами. – Иначе окончательно развалится.
Я посмотрел на высокую кучу мусора, сваленную возле одного из бараков. От него несло кислой капустой. В этой куче копошились несколько заключенных.
Провожатый проследил за моим взглядом.
– Лагерная кухня. Гоняем, конечно, но некоторые дошли уже до такой стадии, что ни палкой, ни дулом не отгонишь. Скотина, что с них взять? Смотреть тошно. – Он сплюнул и растер грязным растоптанным сапогом.
Мы прошли дальше. Бараки заключенных напоминали конюшни: длинные, серые, без окон.
– Это штабной, внутри канцелярия, но там вы, кажется, уже были.
Я кивнул.
Прямо перед окнами канцелярии приседали заключенные. Рядом стоял эсэсовец, в руках у него был хлыст, которым он стегал тех, кто, по его мнению, не проявлял достаточного усердия.
– Сели! Встали! Выше! Сели! – И он снова стегнул очередного арестанта. – Жаба! Ниже жопу!
Движения заключенных действительно напоминали лягушачьи прыжки. Несколько стариков уже валялись в стороне без сознания. Они были настолько измучены, что даже удары хлыста не могли привести их в чувство. Остальные, судя по всему, были на пределе. Глаза многих уже закатывались, красные напряженные лица блестели от пота, из последних сил они выпрыгивали с места, стараясь удовлетворить надзирателя взятой высотой. В этот момент очередной заключенный завалился на спину. Раскинув руки, он судорожно хватал липкими губами воздух. Эсэсовец уже двинулся в его сторону, а у того не было сил даже попытаться увернуться от хлыста. Щелчок – и черная кожаная полоса рассекла лицо и грудь лежавшего на земле. Он взвыл от боли.
– Бергер не дает спуску этой швали, у него не забалуешь, – усмехнулся мой сопровождающий.
Он подошел к надзирателю и перекинулся с ним парой слов, затем вернулся и сообщил:
– Одного из этой команды поймали, когда он болтал с кем-то из женского через проволоку. Ничего, вся команда за него попрыгает, в следующий раз и близко не подойдет к заграждению. По-другому они не понимают.
Мы дошли до автомобиля.
– Как раз вовремя, – мой спутник посмотрел на низкое серое небо, – скоро дождь начнется. Это уж надолго.
Он открыл передо мной дверь, затем быстро оббежал машину и сел за руль. Мы поехали в основной лагерь, который находился километрах в пяти от Биркенау, но не стали заезжать в него, а обогнули и выехали на дорогу, идущую вдоль берега Солы.
– В ту сторону, – роттенфюрер махнул рукой вперед, – город. А там, – он кивнул в противоположную, – деревня Райско, там тоже наши подсобные хозяйства. Моновиц будет километрах в семи отсюда.
Рядом с местом, где мы остановились, была установлена большая табличка: «Зона концентрационного лагеря "Аушвиц". Вход воспрещен. Стреляют без предупреждения». С шоссе был виден роскошный комендантский дом, окруженный садом, в котором несколько заключенных подстригали оголенные ветви. Мы двинулись дальше. Возле шлагбаума пришлось предъявить документы. Сразу за шлагбаумом расположилась главная караульная, рядом – комендатура, в которой я уже побывал.
– Тут-то бараки основательнее, это бывшие польские казармы, – мимоходом пояснил мой водитель.
В главном лагере все бараки были построены из красного кирпича.
Мимо караульной двигалась странная процессия. Впереди понуро плелись около сорока заключенных в цепях. Их подгоняли вооруженные конвоиры. Сзади шли сотрудники гестапо, у многих в руках были короткие полицейские кнуты и папки с документами. Следом несколько секретарей несли пишущие машинки.
– Кто это?
– Вы не в курсе? С недавних пор у нас проводят заседания чрезвычайного полицейского суда. Перенесли из Катовице.
– У них нет подходящего места для судебного заседания? – удивился я.
Роттенфюрер усмехнулся и многозначительно посмотрел на меня в зеркало заднего вида.
– В лагере можно сразу же привести приговор в исполнение. Когда это делали в Катовице, местное население реагировало, скажем так, не всегда спокойно, да и родственники подсудимых могли оказаться рядом. В общем, много ненужных забот.
– По каким делам они здесь?
– Кто-то из Сопротивления, кто-то из сочувствующих, кого-то поймали на прослушке вражеского радио. Одно и то же, в общем-то. У нас ведь что удобно – они еще могут и провести допрос соответствующим образом. После богеровских качелей еще никто не молчал.
– Что за качели?
Мне стало интересно.
– Наш обершарфюрер Богер из политического отдела придумал приспособление, которое развязывает любые языки! Да вы и сами можете увидеть.
Мы двинулись по улице вдоль бывших казарм, пока не дошли до последнего ряда. Барак, к которому вел меня мой спутник, ничем не выделялся среди остальных. Рядом со входом красовалась неприметная табличка «11». Мы поднялись по каменным ступеням на крыльцо. Через несколько мгновений после нашего стука в дверном окошке показалось лицо часового. Пока он переговаривался с роттенфюрером, я внимательно рассматривал здание и только сейчас понял, что отличие от остальных бараков все же имелось: окна были заделаны, оставались лишь щели шириной не больше ладони.
Мы зашли внутрь и оказались в длинном темном коридоре. Его пересекали более узкие проходы. В каждом было по несколько дверей, обитых толстым листовым железом, на уровне головы в них были прорезаны крохотные оконца. Даже в коридоре дышалось с трудом, воздух был спертый и пыльный, я представить не мог, что же тогда творилось в закупоренных камерах.
– Туда лучше не заглядывать, – сопровождающий будто понял, о чем я думал, – внутри вонь такая, что с ног сбивает.
Я догадался, что это были стоячие одиночки.
Пройдя по коридору насквозь, мы попали во внутренний двор. Он был огорожен высоким каменным забором, который примыкал к соседнему блоку. Это создавало эффект колодца. Окна того блока были наглухо забиты досками.
– Видите тот черный участок стены возле забора?
Я посмотрел на кусок стены, обложенный изоляционной плиткой.
– Это и есть ваша расстрельная стена?
Он кивнул, но тут же оговорился:
– Правда, если приговаривают больше двух сотен, то ведут сразу в крематорий, иначе слишком хлопотно. А если человек сто, то газ не тратим. Иногда зондеров[3] сюда гоним, чтобы они подержали особо строптивых за уши.
– Зачем?
– Чтоб прижимали им головы к земле, иначе кровь фонтаном. Потом вся форма грязная. Отскакивай не отскакивай, один черт, летит…
Я еще раз окинул взглядом высокий забор, полностью скрывавший двор от любопытных глаз.
– Место, конечно, укромное, кроме того, стараемся использовать тут только мелкокалиберное оружие, но, сами понимаете… Даже громкую музыку пытались включать, но все равно каждый в лагере знает, что здесь происходит.
В углу двора я заметил несколько переносных виселиц, но спрашивать про них не стал.
Мы вернулись в здание и поднялись на второй этаж. Одна из дверей была приоткрыта. Оттуда раздавались глухие и протяжные стоны. Я заглянул. Посреди комнаты стояли два деревянных козла, соединенные толстой металлической штангой. На ней, как баран над жаровней, висел лицом вниз полуголый человек, подвешенный на штангу за вывернутые вверх руки и за ноги, соединенные кандалами. В комнате находились еще двое. Один просматривал какие-то бумаги, другой бил висящего кнутом по пяткам и ягодицам. Иногда удары были такой силы, что тот делал полный оборот вокруг штанги. По ногам его стекали тонкие струйки крови, собиравшиеся в лужу. После очередного удара голова заключенного безвольно повисла на обмякшей шее. Эсэсовец с документами заметил это и сделал знак другому, чтобы остановился. Взяв со стола крохотный стеклянный флакон, он поднес его к носу заключенного. Тот не реагировал. Тогда эсэсовец тряхнул склянку и почти прижал к ноздрям. Заключенный дернулся, тело его начало сотрясаться от конвульсий, но глаза он так и не открыл. Эсэсовец кивнул второму, тот продолжил.
Я отошел от двери.
– Раньше использовали два стола, теперь, как видите, усовершенствовали. В наших же мастерских и изготавливаем приспособления, – не без гордости произнес роттенфюрер. – Когда его стряхнут со штанги, подпишет любые показания, будьте уверены.
– Не сомневаюсь. Это и есть богеровские качели?
– Нет, это из гестапо. Тут вся метода их, этот блок весь под политическим отделом[4]. У них в активе много всего. Бутерброд хотите увидеть? Заключенного кладут на лавку, а сверху широкую доску. И по этой доске начинают дубасить гирями, пока у него не начинает брызгать кровь из ушей и рта. Так промаринуется в собственном соку между доской и лавкой час-другой и мигом все выкладывает. Тут воля ломается быстрее костей. А главное, надо, чтоб остальные слышали, а еще лучше – видели. Тогда второго волочешь, а он уже на ходу начинает все выдавать. Пойдете смотреть?
Вместо ответа я спросил:
– Хоть что-то из этого прописано в должностных инструкциях?
Мой сопровождающий внимательно посмотрел на меня, будто силился понять, шучу я или нет. Затем просто пожал плечами.
– Это нужно, чтобы допросы проходили успешно. По-другому этот сброд не понимает. Тут главное – заставить их говорить, неважно какими способами. Сейчас ведь война, – он задумался, подыскивая слова, чтобы выразить мысль яснее. – Как бы вам объяснить, тут такой манер: лучше перестраховаться и убить лишнего, чем пожалеть, а потом получить пулю в спину. Единственно верная политика сейчас. Как по мне, так я бы пристреливал каждого, кто отводит взгляд.
Здесь тоже было душно. Я расстегнул верхние пуговицы плаща. Мы пошли дальше и поднялись на чердак. В нос мне ударил омерзительный запах.
– Черт подери, здесь никогда не убирают? – пробормотал я, силясь разглядеть помещение.
Ламп здесь не было, свет слабо пробивался сквозь неплотно подогнанную черепицу, а потому я не сразу осознал, что на массивных балках под крышей висели… люди. Я молча разглядывал эти человеческие гирлянды, раскачивающиеся в блеклых кривых лучах, пронизанных густой пылью. Руки у всех были связаны за спиной веревкой, которая была перекинута через балку. Почти все молчали, бритые головы их безвольно свисали на грудь. Стонал лишь один в углу. Я понял, что это и были знаменитые богеровские качели.
– Они уже ничего не ощущают, их плечи давно вывихнуты. Главное, не задевать их и не раскачивать. Этого, – сопровождающий кивнул на стонавшего, – подвесили, видать, недавно, его суставы еще сопротивляются.
Я подошел к нему ближе и сумел разобрать, что шептали высохшие губы: «Мама, мамочка, мама…»
– Когда они висят на выкрученных руках, то под тяжестью тела кости постепенно выскакивают из суставов, – проговорил роттенфюрер, разглядывая другого узника, не издававшего ни звука, казалось, уже даже и не дышавшего, – и они продолжают висеть на сухожилиях. – Он перевел взгляд на меня: – У этого время вышло.
Он подтянул табурет, стоявший в центре помещения, и тронул висевшего за ногу.
– Эй, – позвал он, но заключенный не шевельнулся, – ставь ноги, – снова проговорил мой сопровождающий.
Длинные ноги едва заметно дернулись, но ни одна не встала на табурет. Мой спутник молча поставил вначале одну ногу заключенного, затем вторую, потом развязал веревку и ловко перехватил завалившееся тело.
– Что церемониться с этим сбродом? – раздался насмешливый голос у меня за спиной.
Я обернулся. Какой-то штурманн развязывал веревку на другом заключенном, тот тут же рухнул на пол.
– Если они здесь, то и не такое заслужили, – заверил он.
– Что еще здесь делают? – спросил я, не отводя взгляда от висящих.
– Всякое, – сопровождающий встал рядом. – Кого-то просто в стоячий карцер. Несколько суток в каменном мешке – ни повернуться, ни присесть, зимой не подвигаться, не согреться. Достаешь такого, а он валится на землю, ни в каком месте себя не чувствует. Лежит как червь, силится встать, а не получается. Смешно это выглядит. Иногда плетьми, иногда палками наказывают, иногда каленым железом, иногда иглы. Когда нужно важные сведения получить быстро, то бензином умывают и – чирк… Один такой после допроса несколько дней никак не подыхал. С выжженными глазами, с кровавыми пузырями на рыле все лежал и орал, ни разу не отключился, пока уже не устали от его криков и доктор инъекцию фенола не сделал.
– Я полагал, здесь только расстреливают.
– Кому повезло, тех только расстреливают, – кивнул он и достал сигарету, – мелким калибром, чтоб меньше шума. А… это я вам уже говорил.
– Вы знаете, что в предписании есть пункт об обязательном медицинском осмотре заключенного перед наказанием палками, розгами и… другими приспособлениями. – Я кивнул на веревку, перекинутую через балку: – Врач хотя бы одного из них осматривал?
Роттенфюрер удивленно уставился на меня.
– Существует подобное предписание? – Он задумчиво потер подбородок. – Хм… забавно. Нет, ничего подобного тут не практикуется. Такой поток… А для чего, собственно, это нужно? – Судя по всему, он никак не мог поверить в существование этого правила.
– Таков порядок, – коротко ответил я.
Мы вернулись на улицу, и я с наслаждением вдохнул свежий воздух. Взгляд мой уперся в соседний, десятый блок.
– Там то же самое или это обычный жилой барак?
Мой сопровождающий покачал головой.
– Раньше был жилой мужской, потом женщин пару месяцев размещали, а сейчас оборудовали как медицинский. По распоряжению сверху завезли самое лучшее оборудование: там и операционный зал, и исследовательский отдел с опытными лабораториями. Говорят, даже рентгеновский аппарат поставили. Я особо не вникал. Насколько мне известно, там сейчас проводят важные исследования по стерилизации.
Он посмотрел на часы.
– Нам пора возвращаться. Думаю, комендант уже ждет вас.
Я разглядывал фотокарточки, стоявшие на элегантном лакированном бюро. На них Рудольф Хёсс, комендант Аушвица, представал в лучшие моменты своей жизни: за столом с министром пропаганды, на приеме рядом с рейхсфюрером, на торжественном митинге позади самого фюрера. Одна из фотографий была сделана в той самой комнате, в которой я сейчас находился: в кресле сидел рейхсфюрер, на коленях у него расположились младшие дети Хёсса, остальные вместе с родителями стояли рядом и с одинаковой улыбкой смотрели в объектив. Стоило признать, скромный блокфюрер из Дахау знатно взлетел ввысь.
Услышав позади шаги, я обернулся.
– Прошу прощения, что заставил вас ждать, дело в том, что в лагере…
Он остановился и внимательно всмотрелся в меня. Я широко улыбнулся.
– Фон Тилл? Фон Тилл! Волчара Дахау! Вот уж не думал, что доведется…
Мы крепко пожали друг другу руки.
– Оберштурмбаннфюрер, комендант, – произнес я, оглядывая его, – потрясающая карьера, прими мои поздравления.
Он кивнул на мои погоны и петлицы.
– Да и ты не сидел на месте. По такому случаю нужно выпить!
Он распорядился, чтобы к кофе подали коньяк и шоколад. Я продолжал разглядывать его домашний кабинет.
– Отличный дом, Рудольф, здесь приятно находиться.
– Это все заслуга Хедди, – довольно проговорил он. – Тебе уже показали лагерь?
Я кивнул. Он молча воззрился на меня, ожидая, что я скажу. Я усмехнулся:
– Хочешь знать, что будет в моем отчете?
– Брось, фон Тилл…
– Твое хозяйство в идеальном порядке, – заверил я. – Есть моменты, но при той нагрузке, что вы взяли на себя…
Лицо Хёсса просияло.
– Я знал, что ты поймешь это! Штабным крысам нужно лишь соответствие бумажкам, но только тот, кто сам прошел лагерь, знает, что это такое. Школа Эйке даром не проходит. – Он опустился в кресло, в котором когда-то сидел рейхсфюрер с его детьми, и удовлетворенно продолжил: – А ведь никто даже предположить не мог, что Аушвиц превратится в крупнейший центр по решению нашего главного вопроса. Образцовый, не побоюсь сказать. Мое детище, фон Тилл. Все, что ты здесь увидел, – целиком и полностью моя заслуга, – с гордостью произнес Хёсс. – Сегодня мы самые крупные: почти восемьдесят пять тысяч душ единовременно, живьем, – подчеркнул он. – Кто с нами сравнится? Дахау, Бухенвальд, Заксенхаузен? По поголовью они и до половины нашей не дотягивают. Да уже и самому с трудом верится, что тут было, когда я приехал сюда впервые. Местечко – дрянь, фон Тилл, прямо тебе говорю, совершенно непригодно было для наших целей. Все постройки разваливались на глазах, а стоило пройти хорошему дождю, как Сола затапливала и без того рыхлую землю и все превращалось в болото. Один плюс: место было настолько дерьмовым, что никто сюда по доброй воле не совался. Так что не пришлось тратить много сил на очистку земель. Лишнее внимание нам ни к чему, сам понимаешь, – усмехнулся Хёсс.
Принесли кофе с коньяком. Хёсс с одобрением наблюдал, как нам разливали дымящийся напиток в тонкий белоснежный фарфор.
– Силы мы тратили на другое, – продолжил он, едва мы остались одни, – нам катастрофически не хватало стройматериалов. Я забрасывал инспекцию запросами, лично умолял Мюллера хоть о какой-то помощи, но получал лишь отписки.
Я верил в то, что Хёсс не преувеличивал.
– Ты даже представить не можешь, какое количество запросов ежедневно проходит через инспекцию! Это еще не считая всяких писем, донесений, отчетов и прочего.
Я поморщился, вспомнив свой рабочий стол, заваленный бумагами.
– А я в какой патовой ситуации оказался! С одной стороны, с меня требовали как можно быстрее завершить строительство, а с другой – не дали никакой помощи даже простейшими стройматериалами. Рейхсфюрер тогда прямо сказал, что не желает даже слышать о каких-то трудностях, мол, для высшего чина СС их не может быть.
Я сделал глоток кофе, оказавшегося на редкость хорошим – не чета тому дешевому суррогату, который сейчас подавали даже в офицерских столовых. Наслаждаясь вкусом, я произнес:
– В Берлине редко интересуются проблемами на местах, сам знаешь. Там требуется лишь исполнение.
Хёсс кивнул и даже подался вперед:
– Именно. Приходилось постоянно искать решения самому. Дошло до того, что я отправил специальный отряд разбирать польские дома. Камень, доски, кирпич, плиты, стекло – я приказал тащить каждую мало-мальски полезную деревяшку на нашу строительную площадку. Мне даже пришлось самостоятельно ехать в Закопане, чтобы достать котлы для кухни, а потом в Рабку за соломенными матрасами.
– Кто снабжал?
– А никто. Как найду, что можно использовать в лагере, то просто забираю. А что оставалось делать? Приказ был построить. Представь, фон Тилл, мне пришлось доказывать специальной комиссии, что я конфискую сельскохозяйственную собственность вокруг лагеря не по своей прихоти, а исключительно по необходимости.
– На кой черт она тебе понадобилась?
– Нужно было загрузить хоть какой-то полевой работой арестантский сброд. Иначе, прохлаждаясь, они могли что-то удумать. Никогда не давать им времени на размышления – это я крепко усвоил, фон Тилл. Чем меньше арестанты думают, тем крепче может спать охрана.
От него не укрылась моя едва заметная усмешка, и комендант серьезно проговорил:
– Я ведь здесь свое здоровье угробил, понимаешь? Не знаю, в курсе ты или нет, но изначально Аушвиц планировался исключительно как транзитный узел: здесь должны были сортировать все поголовье перед отправкой в другие лагеря, но я доказал, что способен сделать из него вполне самостоятельный и полноценный лагерь для постоянного содержания. Сегодня мы в идеальном порядке содержим многотысячную свору, которая в противном случае обратила бы свои силы против рейха, не прижми я их к ногтю, – Хёсс с силой сжал подушечки указательного и большого пальцев, вскинув руку перед возбужденным лицом. – И ты думаешь, с завершением основного строительства я забыл, что такое трудности? Их стало только больше, причем валились откуда не ждали, – теперь уже он криво усмехнулся, потянулся и взял чашку, – например бабы, – сделав паузу, он многозначительно посмотрел на меня.
Я молча кивнул, давая понять, что с интересом жду продолжения.
– Я был категорически против смешения, – продолжил он, – но приказ последовал от самого рейхсфюрера. Нужно было в кратчайшие сроки подготовить лагерь к прибытию женщин. Ну, мы отправили пару сотрудников в Равенсбрюк[5] для получения опыта, так сказать, но, понятное дело, съездили они тогда без толку. Вернулись – не знали, за что хвататься. Выделили экстренно десять бараков, отделили их забором от основной зоны, но как управлять этим сектором? Вроде и заключенные, но ведь женщины… Сейчас это кажется смешным, а тогда все в диковинку. В штабе рейхсфюрера смекнули, что к чему, и откомандировали нам Лангефельд[6] вместе с двумя десятками надзирательниц. Уже через месяц у нас содержалось почти семь тысяч женщин. Только представь, каких-то четыре недели, а мы переплюнули Равенсбрюк! У них тогда, если не ошибаюсь, было меньше шести тысяч. Мы едва успевали расширять для них зону: новые деревянные бараки приходилось втискивать между старыми кирпичными. А главное, нам продолжали их везти, мол, вот вам рабочие руки, холера их дери. Сам посуди, какие из баб работники на очистке прудов или строительстве дорог? Злые, истощенные, апатичные, перепуганные – что ни день, так с десяток из них обязательно себе руки-ноги резанут или отобьют инструментом. Ладно бы только себя увечили, но ведь еще и инструмент, – Хёсс с сожалением покачал головой. – Но думаешь, только с номерными бабами проблема? – Он снова посмотрел на меня долгим выразительным взглядом.
Я молчал, ожидая пояснения.
– Узницу за любое неповиновение можно выпороть и отправить в штрафную команду, а с надзирательницами такой фокус не пройдет. А жаль! Эти существа совершенно не способны следовать инструкциям и поддерживать порядок. И дня нет, чтобы во время переклички не выявилось расхождение списков с фактическим наличием. Тогда эти курицы в форме начинают кудахтать и лупить куриц в робах. Бардак полнейший, сумятица. В мужском у нас всегда все было четко: сразу же после прибытия эшелона информация о количестве отправленных в газ и отобранных для работ поступает в политический отдел. А тот отправляет телексом точный статистический отчет в оба управления[7]. Берлин всё узнаёт в этот же день. Но едва за дело взялись бабы, как списки стали приходить в политический с опозданием, да еще и с кучей исправлений и ошибок: цифры постоянно меняются, уточняются, поначалу бывало, что и на следующий день не доходили. В конце концов мне это надоело, как-никак именно я нес ответственность за это безобразие, и я распорядился об их полном подчинении администрации мужского лагеря. И что ты думаешь, фон Тилл?
Откровенно говоря, я пока не решил, что мне обо всем этом думать.
– Как поступают бабы, когда, по их мнению, их обижает мужик? – продолжил вопрошать комендант. – Они жалуются другому мужику, облеченному еще большей властью! Лангефельд отправила жалобу прямо в штаб рейхсфюрера на то, что от нее, видите ли, требуют подчинения равному по рангу. Звания этой курице, видимо, ни о чем не говорили!
Хёсс досадливо поморщился. Видно было, сколь болезненна была для него тема посягательства на его полномочия в его же собственной вотчине.
– Поначалу рейхсфюрер почему-то принял сторону Лангефельд, хотя и дураку понятно, что руководить лагерем она не способна. Непригодна, как и весь ее выводок из Равенсбрюка, который она притащила с собой. Бабам попросту не понять, что такое лагерь, в котором уничтожают, и как им дóлжно управлять, чтобы вся система не рухнула к чертям. Им не доводилось собственноручно уничтожать…
– А тебе? Я имею в виду – лично.
Мне надоели его рассказы о женском секторе, в то время как меня интересовал лишь главный лагерь, и я поспешил перевести тему.
Хёсс не торопился с ответом. Он смотрел в чашку, которую держал в руках, – я заметил, что она была уже пуста. Комендант неспешно взял с подноса бутылку и налил коньяка больше половины, затем плеснул из кофейника уже остывший кофе. Я последовал его примеру. Он молча наблюдал. Когда я снова откинулся в кресле, он проговорил:
– Начало войны застало меня в Заксенхаузене. Буквально через несколько дней пришел тот приказ о немедленных казнях. Тогда не то что сейчас, тогда это было… – он умолк, подыскивая подходящие слова, – откровенно говоря, многих тогда это покоробило… Не успели мы толком обсудить распоряжение, как появился грузовик из гестапо – привезли какого-то парня в наручниках. Я присутствовал в тот момент, когда комендант вскрыл конверт. «Подлежит расстрелу. Сообщить расстреливаемому и в течение часа исполнить». Вот и все. Как заместитель коменданта, я был обязан провести… исполнить приказ.
– Ты лично стрелял?
Хёсс покачал головой.
– Выбрал трех штабистов, спокойных, исполнительных, которые не зададут лишних вопросов. В песчаном карьере мы вкопали столб и привели к нему того парня. К моему удивлению, он воспринял все довольно спокойно. Закрыл глаза. Я приказал стрелять. Штабисты не подвели. Врач подтвердил: наповал.
Говорил он отрывисто, словно отрезал каждую фразу от общего куска воспоминаний. Несмотря на то что он не впадал в щедрую описательность, мне казалось, что Хёсс помнил ту первую казнь до мельчайших подробностей.
– Потом грузовики стали приходить все чаще и чаще. Мы успели пообвыкнуть. А затем случился конфликт. Привезли знакомого унтера, которого за несколько месяцев до этого перевели из Заксенхаузена. Отличный малый, я знал его лично. Этот бедолага случайно упустил арестованного коммуниста, который был под его ответственностью. Как мы могли расстрелять своего же парня?
Хёсс снова впился взглядом в свою кофейную чашку. Я понимал, что он не ждал ответа на этот вопрос.
– В комендатуре начали роптать, и недовольство достигло ушей Эйке. Он лично застрелил того парня. А после всем последовал строгий выговор. Папаша совершенно взбеленился, собрал командиров всех подразделений и орал нам об уничтожении внутреннего врага, опасного не меньше, чем враг на фронте, если не больше. Обвинял всех в сопливости. По сути, папаша был прав, но мы никак не могли себе уяснить, что уже вступили в действие законы войны. Фронт был далеко, и война не ощущалась. Но она-то шла. Сейчас я благодарен ему за тот выговор.
Я легко представил себе папашу, стоящего перед группой командиров, брызжущего слюной и яростью в их бледные лица и трамбующего свои идеи в их застывшие души.
– Это похоже на Эйке.
– И ведь что интересно, – продолжил Хёсс, посмотрев в окно, – тогда одного казнили – всю душу вытрясало, а сейчас прессуем в камеры тысячами…
Он продолжал смотреть в окно. Я не мешал ему размышлять, наслаждаясь прекрасным кофе с отличным коньяком. Через некоторое время он снова повернулся.
– Кстати, это исключительно наше достижение, чтоб ты знал.
Я вопросительно посмотрел на него.
– «Циклон Б». Полностью наше изобретение, – пояснил он и закивал, – да-да.
– Я видел ваш блок с исследовательскими лабораториями, но пока еще не побывал внутри.
– О нет, к медицинским лабораториям это не имеет никакого отношения! Ты слышал о «Циклоне А»? Дешевая химикалия, используют в сельском хозяйстве для борьбы с паразитами и вредителями. Мы окуривали им помещения от разной насекомой дряни. Наш газ – это его разновидность, мы ее вывели в результате собственных экспериментов! Если бы не «Циклон Б», не знаю, как бы мы сейчас справлялись с решением нашего вопроса, – Хёсс пожал плечами, – вал транспортов сумасшедший. Помню, еще в сентябре сорок первого всех комендантов собрали в Заксенхаузене для демонстрации их расстрельного станка. Должно быть, знаешь, как они замаскировали обыкновенный ростомер, – я кивнул, – но я сразу смекнул, что это хорошо лишь для показа делегациям из Берлина, но для серьезных объемов не подойдет. А нам тогда гестапо как раз отправляло на уничтожение русских комиссаров, политруков и прочий красный сброд, которых мы расстреливали в гравийном карьере. Наш гауптштурмфюрер Фрич решил проявить инициативу и бросил им в камеру «Циклон». Я потом проверил и убедился, что в целом это безопасно, нужно только надеть противогаз. Я велел к русским добавить больных из госпиталя. Их на носилках занесли и там сложили, потом туда же затолкали и военнопленных. Ну а кого еще?
Хёсс развел руками, будто это я задал ему вопрос с претензией, я же по-прежнему молчал.
– Мне их той осенью только за один октябрь почти десять тысяч доставили. А у меня тогда под них всего девять бараков: голые стены и бетонный пол, ни нар, ни одеял. А где взять, когда все так скоро? Но у нас еще ничего – были хотя бы бараки. А в Гросс-Розене[8] и того хуже: стройка еще шла, селить было негде, согнали их на пустырь, там и держали несколько ночей. Так они, как муравьишки, тут же нарыли себе землянок голыми руками – в октябре! – и приготовились располагаться, веришь? Просто поразительный народец по приноравливанию к условиям. Мы той осенью как раз под Биркенау[9] место готовили, – Хёсс продолжал прыгать с темы на тему, уверенно отдаляясь от основного повествования, которое сам же и завел. – Я и погнал русских со всеми на работы: они там у меня и лес валили, и пни корчевали, и канавы расчищали, и фермы разбирали. Инструмент – кирка да лопата да руки, больше ничего! Но работали, видишь ли. Там, где остальные кучами мёрли, эти продолжали держаться. В какие бы условия мы их ни ставили, они всегда приноравливаются и до последнего сохраняют свою изворотливость. Помню, отобрали у них в наказание за что-то миски. Так они стягивали свои пилотки и в них получали паек, и тут же выхлебывали, да так быстро, что суп и просочиться не успевал. Хотя ты можешь себе представить, как такая пилотка через несколько дней выглядит и как воняет, – Хёсс скривился. – А мясо себе добывали знаешь как? Крысе свой кулак подсунут, она вцепится, а им того и надо – кулаком об стену, вот и мясо. Не брезговали ничем, кидались на каждый объедок. Когда потеплело, бывало, найдут лягушку и жрут еще живую. Отвратительно. Но что меня поразило: вечером бредут эти русские полутрупы с рабочей площадки, ноги обмороженные еле переставляют, а глаза горят. Чем-то неприятным горят, честно признаться. И никогда взгляда не отведут. Наоборот, уставится такой на тебя безо всякого страха… Чумная раса. Опасная, безусловно. У них ведь еще какая-то просто феноменальная тяга к побегам. Ты знал, что половина всех побегов – на счету русских? Я тогда сказал себе, что обязан выполнить свой долг во что бы то ни стало, без всякой там сентиментальности и оглядки на совесть, ибо это наш долг не только перед нашими детьми, но и перед всей цивилизацией. И я распорядился не выдавать им теплой одежды!
Я с некоторым удивлением глянул на коменданта, несколько озадаченный несоответствием патетичных целей и принятых мер, но вслух ничего не сказал, опасаясь обидеть Хёсса.
– Да-да! Этим я приказал не давать ни перчаток, ни шапок, ни пальто, ни сапог, ни полного пайка. И только после этого их убыль сравнялась с остальными: спустя три месяца – минус восемьдесят процентов русских. Помню, от холода и голода они так одурели, что сами уже лезли на телеги с трупами. Зрелище, конечно, не для слабонервных… – задумчиво протянул Хёсс, погрузившись в воспоминания.
Судя по всему, он даже не заметил, что окончательно ушел от темы экспериментов с газом.
– Так их доставили на работы или на уничтожение? – не понял я.
Хёсс отстраненно посмотрел на меня, явно мыслями все еще находясь на строительной площадке.
– А? Да кто ж разберет? Из управления приходили указания разделять тех, кого они отправляли на работы, и тех, кто подлежал уничтожению. Но, откровенно говоря, разницы между теми партиями я не видел: и те и другие были на последней стадии истощения. В их случае уничтожение трудом работало хорошо, – проговорил он и неожиданно улыбнулся: – Работать, чтобы сдохнуть, понимаешь? В проект лагеря можно заложить даже смерть, чтоб ты знал.
Хёсс сделал глоток и закинул ногу на ногу, покачивая мыском идеально начищенного сапога.
– И как ты просчитывал это?
Комендант отставил чашку и снова подался вперед. Видно было, что вопрос пришелся ему по душе:
– Возьмем, к примеру, старый проект Биркенау. Когда мы его закладывали, то ожидалось, что одних только русских туда отправят почти сто тридцать тысяч. Согласно смете, мы должны были впихнуть это количество в сто семьдесят четыре барака. Соотносишь?
Хёсс испытывал явное удовольствие, знакомя меня со всеми тонкостями своей работы, неведомыми стороннему человеку.
– Это один сортир на семь тысяч жоп. Одна помывочная на восемь тысяч тел. То есть эпидемии, которые будут распространяться в этом муравейнике со скоростью света. Даже для такого неприхотливого зверья это приговор. А ведь у нас уже тогда и евреев было прилично, и другой шелухи… со всей Европы! Потому нужно было организовать работы так, чтобы к их окончанию как минимум четверти не было в живых. Мы просто просчитали количество дней, заложенных на строительство, соотнесли их с количеством кремационных печей, бывших у нас тогда в наличии, и высчитали норму тел, которые могли сжечь на тот момент. После этого я дал отмашку своим парням по ежедневной норме трупов на строительстве. В этом плане нам, конечно, повезло, что оно пришлось на зиму.
Пока я обдумывал услышанное, мне вдруг вспомнились обрывки разговоров во время инспекционных поездок по генерал-губернаторству.
– Я всякое слышал о русских, – медленно проговорил я.
Хёсс кивнул.
– Суть бессмысленного русского сопротивления поистине страшна, фон Тилл. Это надо понимать. Один ландверовец[10], участник Мировой, рассказал мне как-то любопытный эпизод на той войне. Им пришел приказ о взятии крепости, охранявшей важный транспортный узел. Решили травить. Тогда газ уже начали использовать, ты знаешь. Привели в действие три десятка газобаллонных батарей. Хлор проник на территорию русских километров на пятнадцать. Все листья пожухли, даже трава почернела, птицы не летали, ничего не жужжало, не стрекотало. Тебе, фон Тилл, наверное, не понять, что такое газовая атака – оно и к счастью, – но мне довелось испытать на себе действие хлорпикрина. Он используется как компонент фумигантных смесей в сельском хозяйстве, и Хедди как-то забыла меня предупредить про обработку, я вошел в теплицу…
Хёсс сделал длинную паузу и медленно покачал головой. Даже сейчас при воспоминаниях лицо его перекосило.
– Я испытал мучительнейшие боли – а ведь я находился там всего несколько секунд. Перестал видеть, глаза горели, из носа текло не переставая, кашель заставлял сгибаться пополам еще на протяжении нескольких часов. Весь день потом я пролежал в кровати под присмотром врача, напичканный лекарствами и галлонами воды. А ведь это была сельскохозяйственная смесь, не военная. Те ландверовцы были уверены, будто лишили русских всякой возможности к сопротивлению. Более того, вслед за газовой атакой наша артиллерия еще и обстреляла крепость, и только после этого выступила пехота. И что ты думаешь? Когда наши прошли обе линии обороны, навстречу им поползли русские! С красными рылами от химических ожогов, с глазами навыкате, отхаркивая кровь и хрипя, они шли… нет, не сдаваться, фон Тилл, – они шли в штыковую атаку!
Хёсс уставился на меня так, будто это я вел рассказ. На лице его вдруг отразилась безотчетная тревога, словно он лично был свидетелем подобного не далее как вчера.
– По всем законам природы они должны были уже сдохнуть или, на худой конец, валяться в судорогах и дохнуть в мучениях. У них ведь там и противогазов толковых не было, обмотали лица какими-то тряпками и поперли – фактически уже трупы! Представь себе, как проняло тогда парня – сколько лет прошло, а его до сих пор передергивает. Сам он мне честно признался, что просто развернулся и припустил назад.
Комендант запрокинул голову и залпом выпил кофейно-коньячный остаток.
– Да, русские заключенные – особая категория. Никогда не видел, чтобы так долго и отчаянно сопротивлялись в газовых камерах, фон Тилл. Мы едва успели вбросить гранулы, как один из них тут же все понял и заорал: «Газ!» И все вместе кинулись на штурм дверей, как единое целое. Благо их без еды держали несколько дней – дверь выдержала. А потому я тому ландверовцу легко верю. Иной раз смотришь в глазок – уже легкие выплевывает, глаза кровью налиты, а он все стоит и дерет когтями дверь, плечом ее пытается высадить, пока окончательно не осядет. Поверь моему лагерному опыту, фон Тилл, к русским спиной никогда нельзя поворачиваться, пусть они хоть в кандалы закованы.
Странное, почти болезненное выражение на лице Хёсса стало смазывать приятные ощущения, вызванные хорошим кофе и коньяком. Я торопливо перевел взгляд на окно и, чтобы вывести коменданта из тягостного состояния, утвердил как бы между прочим уже известный факт:
– Значит, именно русские первыми испытали на себе действие твоего знаменитого газа?
Хёсс кивнул.
– Конечно, именно их и нужно всегда брать для опытов. Я тут изучил некоторые материалы исследований, которые проводятся в наших лагерях, и вот что скажу: самую высокую сопротивляемость и выдержку демонстрируют именно русские организмы. Буквально вчера мне довелось прочитать очередной обзор исследований Рашера[11] в Дахау. Он погружал испытуемых в чан с ледяной водой в полном летном снаряжении. Все они теряли сознание примерно через час. А потом туда ткнули двух русских офицеров. Эти были в полном сознании и даже переговаривались спустя два с половиной часа! У Рашера ассистенты измучились ждать. В итоге русские испустили дух только через пять часов с лишним. С сухим замораживанием та же история.
Я понятия не имел, что такое сухое замораживание. По моему лицу Хёсс понял это.
– Кладут на землю и накрывают простыней, а затем каждый час выливают сверху ведро холодной воды, – пояснил он. – Зимой, ясное дело, надо проводить, желательно ночью. До утра крики издают лишь русские, остальные умолкают еще ночью. То же самое касается и опытов с фосфорными ожогами. Одни иваны остаются в сознании, когда фосфор уже прожег их тело до костей. Все это лишь подтверждает мой вывод.
Я вдруг понял, что меня это не особенно удивляло. Еще на первых совещаниях по трудоиспользованию привозной рабочей силы я услышал, что по сравнению с русскими другие иностранцы имели пониженную работоспособность, но при этом потребляли больше провианта. Русские же характеризовались как «маложрущие и работоспособные» – стоило ожидать, что и в других сферах они окажутся «полезнее».
– Что ж, – проговорил я, – стоит признать, инициатива вашего Фрича оказалась самой действенной. Я видел в работе газвагены, слышал и про испытания Видмана из института криминологии, который взрывал подопытных в блиндажах.
Хёсс скривился. Я кивнул:
– Да, омерзительная картина. Ничто из этого и близко не сравнится с вашим решением.
Теперь Хёсс улыбнулся, но поспешил признать:
– Первый наш опыт, конечно, нельзя назвать успешным. Мы не знали точной дозировки, к тому же не удалось герметизировать подвал. К утру больные из госпиталя окочурились, а некоторые русские были еще живы. Кожа потемнела, глаза заплыли, у некоторых вытекли внутренности, видимо разъело, и это пузырилось у них на губах, многие в собственных экскрементах – но всё еще живы, поди ж ты! Тогда мы добавили пестицида, после этого смерть наступила довольно быстро. Вскоре мы выявили оптимальную дозу для разных групп. Нам удалось создать способ убивать много больше людей, чем когда-либо за всю историю, и при этом не терзаться морально. Ведь это происходит за толстой дверью… как бы само по себе. Теперь не нужно переживать кровавую баню у стен одиннадцатого блока, а ведь ни одна живая душа не выдержит такого на протяжении долгого времени, уж поверь мне, фон Тилл. Не говоря уже о партиях с женщинами и детьми. Конечно, все мои парни понимают, что мера вынужденная, необходимая, но это, увы, никак не избавляет от страшного влияния на их психику. Я видел, я знаю, что это такое, когда свежерасстрелянных трупов столько, что воздух пропитывается кровавыми испарениями и приходится вдыхать это. А я не зверь, я всегда переживал за своих парней, фон Тилл. Чтоб ты знал, рейхсфюрер лично выразил мне благодарность за новаторское решение.
И Хёсс расплылся в довольной улыбке. Он перекинул ноги, еще раз потянулся, поводил шеей из стороны в сторону, хрустя позвонками. Размявшись, снова откинулся в кресле.
Я снова покивал:
– Думаю, он прекрасно понимал, сколько проблем вы решили одним махом. Доктора из «Т-4» тоже использовали газ, но окись углерода. Это требовало дополнительной установки труб и вообще более сложной конструкции. У вас же все довольно просто, как я уже успел оценить.
Хёсс просиял:
– Вот именно, нужно всего лишь бросить гранулы в помещение, главное, чтобы оно было герметично. Я даже представить себе не могу, что бы мы делали без «Циклона». И все происходит настолько быстро, что узники практически не мучаются.
Хёсс встал и подошел к стене, на которой висела огромная схема лагеря.
– Вот, посмотри, – он ткнул в точку чуть выше и левее центра, – мы с самого начала подходили ко всему продуманно. Когда эксперименты завершились, встал вопрос о подходящем помещении, так как тот бункер был не совсем удобен для процесса, поставленного на поток. Во-первых, слишком далеко от крематория и трупы приходилось везти через весь лагерь вот сюда, – Хёсс провел пальцем длинную и извилистую линию по схеме. – Во-вторых, крики были слышны снаружи. Мы поначалу пытались заглушить их, подгоняя два мотоцикла с заведенными моторами, ревели будь здоров, но, к сожалению, те в бункере ревели еще громче. А рядом бараки с заключенными. Не дураки, все понимали. В-третьих, вместимость оставляла желать лучшего, – Хёсс обернулся и развел руками. – Но главное, бункер был спроектирован без вентиляции. То есть нельзя было запускать чистильщиков, пока помещение не проветрится, а это могло занять и несколько дней. А внутри тепло – представь, что происходило с газóванными трупами к тому времени. Вонючие, раздувшиеся, слипшиеся от экскрементов – даже побои не могли заставить уборочную команду растаскивать эти кучи, их тошнило. И тут мне говорят: «Герр Хёсс, рядом домик один пустует, возле березового леса, бывший овощной склад. Место тихое, уединенное, посмотрите?» Вот здесь, – он ткнул пальцем в точку в северо-западной части лагеря. – Я наведался, оценил. Идеальное положение: с трех сторон дом скрыт земляным валом и еще вокруг можно было засеять цветами и кустарниками, пространство позволяло. Мы без особого труда переоборудовали его. И процесс пошел. Этот домик стал славным зачинателем Биркенау, фон Тилл.
И Хёсс умолк, глядя на ту часть карты, в которую ткнул пальцем минуту назад.
– Тут вы тоже начали с русских? – Я встал с кресла и подошел ближе, внимательно разглядывая схему.
– Нет, здесь уже тестировали на евреях. Партия из Катовице, если мне не изменяет память. Уже через пару месяцев мы запустили второй бункер: переоборудовали старый крестьянский дом по уже отработанной схеме. За один заход в первом домике можно было уничтожить почти восемьсот человек, во втором – более тысячи, а главное, повседневную жизнь основного лагеря это ничуть не нарушало. После того как весь процесс был перенесен в Биркенау, главный лагерь стал довольно приятным местом для сотрудников.
Я внимательно разглядывал схему Аушвица, на которой были изображены все три лагеря: главный, Биркенау и рабочий Моновиц. По сравнению с Биркенау другие были совсем крохотными. Кроме одного, все комплексы с газовыми камерами находились в Биркенау. Я еще раз посмотрел на точки, указанные Хёссом, и понял, что мой провожатый мне их не показывал.
– Я пока не видел ни первый, ни второй бункеры. Мне показали другие…
– И правильно, сейчас там уже не на что смотреть, – снова кивнул Хёсс, – эти домики уже давно уступили нашим новым комплексам. Красавцы! Мощь! Нужно отдать должное архитектору Вальтеру Деяко – учел все детали, даже те, о которых мы поначалу и не задумывались. Например, переделал двери камеры так, чтобы они открывались наружу. Казалось бы, мелочь. Но из-за нее мог встать весь процесс! Смекаешь почему? Пытаясь выбраться, они инстинктивно жмутся к дверям, стараются их выбить. А потом вся эта трупная масса оседает прямо у створок, и если бы двери открывались внутрь, то мы не смогли бы их открыть – тела заблокировали бы их! А вот тут… обрати внимание… газовые камеры уже не в подвале, а на одном уровне с печами. Не нужно грузить тела на подъемники и тащить наверх – экономим и рабочую силу, и время. Раздевалка, газовая камера, печи – всё друг за другом! Уровень!
Я внимательно рассматривал карту на стене, соотнося схематические обозначения с тем, что мне удалось сегодня осмотреть вживую.
– По отчетам было видно, насколько возросла эффективность процесса, – согласился я, не отрываясь от карты, – но изначально, помню, лагеря Глобочника[12] обходили вас по показателям.
Я буквально ощутил спиной досаду Хёсса и улыбнулся. Тот вернулся в свое кресло.
– Будем откровенны, фон Тилл, Глобочнику было проще. Его людям не приходилось проводить селекции. Пришел транспорт – всех сразу на уничтожение. А у нас? Транспорт придет – сперва разбери, кого в газ, кого на работы. Живых размести, накорми, одень, обуй и следи еще за ними, чтоб работали исправно. Глобочник – напыщенный глупый крикун, к тому же дилетант в деле специальных акций. Зато обожает всеобщее внимание. Слышал, что он устроил после приказа о закрытии своих лагерей?! Уму непостижимо! Я имею в виду, операцию «Эрнтефест»…
– Знаком в общих чертах, – уклончиво произнес я, впервые услышав про подобную операцию.
– Когда Крюгер[13] получил предписание закрыть все лагеря в регионе Люблина, там находились чуть больше сорока тысяч заключенных. От них надлежало избавиться в течение нескольких суток. Задача не самая сложная, но, когда в твоем распоряжении устаревшие моторы, а не современные газовые комплексы, она превращается в катастрофу. Ты даже представить себе не можешь, какая там случилась бойня! В Майданеке за сутки расстреляли почти восемнадцать тысяч! За сутки, – Хёсс передернул плечами. – Я даже думать не хочу, что там творилось в эти сутки. Судя по всему, расстреливали из пулеметов.
Я пораженно уставился на Хёсса, не в силах уложить в своей голове эти цифры со сроками и методами.
– Да ты, верно, шутишь? – Я совершенно позабыл о том, что еще минуту назад дал Хёссу понять, что знаю об этой операции.
Хёсс с серьезным видом покачал головой.
– Отнюдь. Всех перестреляли, постройки демонтировали, землю вспахали, на ней поставили какие-то фермы, насколько мне известно, в них даже пришлось заселить специальных людей, которые приглядывают, чтоб местные не рыли землю.
– Для чего? – еще более удивился я.
– А ты не знаешь? Одна из наших забот. Как бы мы ни скрывали происходящее, местные все понимают. Потом пытаются разрыть захоронения евреев в надежде найти там еврейские капиталы. Идиоты, что я еще могу сказать? Этих горе-копателей ждет жестокое разочарование – у этих трупов нет не то что денег и драгоценностей, но даже волос и зубов.
Хёсс задумчиво посмотрел на бутылку с коньяком, словно размышлял, стоит ли еще добавить, и все же плеснул себе в чашку. Кофе он не стал добавлять. Сделав глоток, он уставился в меня долгим проникновенным взглядом, но по его глазам я понял, что он даже не замечает меня.
– Одному парню из команды Глобочника все же стоит отдать должное, – наконец произнес он, – Вирту[14]. Когда его поставили во главе Белжеца, он смекнул, что для сжигания трупов лучше использовать самих же евреев. Это избавляет наших людей еще от одной психологической сложности, а главное, вбивает клин между ними. Разобщенная масса всегда слабее, понимаешь? А разобщить ее нетрудно – главное, найти подходящую точку, на которую надо жать.
Мне вдруг вспомнилось, как заповедовал Эйке: «Divide et impera»[15].
– Когда решили чистить гетто в Варшаве, то столкнулись с серьезной проблемой: наши солдаты не знали его территории, а евреи расползлись как тараканы по чердакам и подвалам. Этих крыс выкуривали, поджигая дома, они валились из окон на мостовые, ломая руки и ноги, и ползли к другим домам, чтобы оттуда продолжать отстреливаться теми переломанными руками. Страшное дело. Когда не осталось целых домов, они ушли держать оборону в канализацию. Топили их там, закидывали дымовые шашки, от дыма, жара, взрывов и голода они с ума сходили, но не сдавались. И тогда наши поняли, что без содействия еврейской администрации не обойтись. Членам администрации предложили сделку: их семьи будут вычеркнуты из списка на депортацию, взамен они оказывают нашим парням помощь в поимке. Так те побежали впереди наших! Безусловно, были и такие, кто внезапно заболел совестью. Но этим дали понять, что их близких расстреляют тут же, без всякой депортации. Спасая своих детей, жен и родителей, еврейская полиция вытаскивала этот сброд из таких нор! И эта же еврейская полиция сама и избивала до полусмерти тех, кто сопротивлялся. Когда знаешь, что от этого зависит жизнь твоего ребенка, фон Тилл, то бьешь на совесть, уж поверь. И вскоре обычные обитатели гетто стали ненавидеть еврейскую полицию едва ли не больше, чем наших парней. Знаешь, вот это все сентиментальное «вести на смерть собственных братьев»… Это блестящая реализация принципа, который еще никогда не подводил, – разделяй и властвуй, фон Тилл, разделяй и властвуй, – повторил он. – Чем больше среди них взаимной ненависти, тем проще управлять ими. В Аушвице каждый мой парень знает, что любую вражду между ними нужно поощрять. Впрочем, это несложно, фон Тилл. Даже здесь они умудряются конфликтовать и откровенно враждовать. Социал-демократы с коммунистами, коммунисты с националистами, французские националисты с советскими коммунистами, испанские националисты с испанскими же республиканцами, итальяшки с испанцами, русские с французами. Уж не знаю, что им делить. Если этот ад не смог их примирить и сплотить, то я отказываюсь даже пытаться понять природу этих существ. Эйхман как-то поделился со мной одной информацией, – вспомнил комендант. – Ты же в курсе, что в каждой стране он начинает чистку с евреев приезжих, без гражданства, и только потом, если жесткой реакции от местного населения не следует, он принимается за местных евреев, стремясь сделать территорию полностью judenrein[16]. Так вот, голландские ассимилировавшиеся евреи почему-то возомнили, что для нас действительно есть какая-то разница между ними и приезжими евреями. И, думая, что в этой разнице их спасение, они сделали все, чтобы выдать команде Эйхмана нелегалов, сбежавших из Германии в Голландию. Они были уверены, что только те будут подлежать депортации, и сами же помогли ускорить ее. Одна группа евреев помогла нам изничтожить другую, и осталась действительно… одна! – усмехнулся Хёсс. – Нам зачастую даже и вмешиваться не нужно. Нам остается лишь надзирать. Разумеешь, фон Тилл? Лишь надзирать.
Я продолжал смотреть на Хёсса, раздумывая над вопросом, который всегда меня интересовал. Я не был уверен, стоит ли его задавать, но любопытство пересилило:
– Они… они всё еще сами идут?
Хёсс сразу же понял, что я имею в виду. Прикрыв глаза, он медленно кивнул.
– Главное, чтобы груз в транспортах не знал, для чего его сюда привезли. Я дал строгий приказ уничтожать всякого, кто попытается хоть пикнуть им насчет газа. Хотя был один эксцесс в четвертом крематории. Один из зондеркоманды узнал то ли приятельницу, то ли дальнюю родственницу и сболтнул, что ее ждет в душевой. Ну не идиот ли? Чего хотел этим добиться? Только испортил последние мгновения этой женщине. Мы дарим им неведение до последнего, а он лишил ее и этого.
– Чем все закончилось? Паникой?
– К моему величайшему удивлению, нет. Она кинулась к другим с криками, что их собираются удушить газом, а ей не поверили. Она билась в истерике, выдирая на себе волосы, но никто не слушал ее, многие просто молча отвернулись.
Я размышлял над сказанным, отрешенно глядя перед собой.
– У меня в подчинении люди сметливые, – продолжил комендант, – быстро допросили ее в одиннадцатом. Имя она, конечно, назвала. Вывели этого идиота из шеренги и живым отправили в печь, чтоб другим неповадно было. Больше такого безобразия не было. Мне, по крайней мере, не докладывали.
– Значит, ныне у вас нет никаких проблем, которые следовало бы отразить в отчете? – осторожно поинтересовался я, оторвавшись от созерцания своего сапога.
Хёсс сделал еще один глоток чистого коньяка и расслабленно пожал плечами.
– Почему же? Проблемы колоссальные, – рассеянно выдохнул он.
3 мая 1994. Командировка
Получив багаж, Лидия вышла в зал прилета и быстро отыскала взглядом человека, державшего табличку с ее именем. Она до сих пор сомневалась в том, что эта поездка имела смысл. Несколько месяцев запросов, переписок и раскопок в архивах помогли ей достичь кое-какого понимания, которого Валентина ей упорно не давала. Чутье подсказывало Лидии, что желание убить старика родилось не здесь и не сейчас, но история эта тянулась из прошлого, которое неотступно преследовало измученную Валентину, готовую и на тюремное заключение, только бы положить конец чему-то, бывшему для нее непреложным и важным.
Закинув вещи в отель, Лидия даже не стала разбирать их. Отказавшись и от обеда, она спешно приняла душ и вызвала водителя. До нужной деревни ехать предстояло несколько часов.
Лидия замерла. Для городского уха, казалось, стояла полнейшая тишина, но это было ложное впечатление. В узкой неглубокой реке, протекавшей у леса, на перепадах журчала вода; над луговой травой, которая перемежалась полевыми цветами, монотонно и деловито выжужживали пчелы, выискивая бутоны помедовитее; где-то в деревьях за речкой протяжно крикнула птица и тотчас затрепыхались ветви, которые она всколыхнула. Лидия полной грудью вдохнула пряный воздух, пьянивший голову, и пробежалась взглядом вдоль горизонта. Вдали сочная молодая сурепка волнообразно золотила луг, где-то совершенно вытеснив зелень своим буйным желтым цветом, а местами лишь вкрапляя солнечные пятна там, где по осени ветер уронил семя. В желтом ковре тут и там мелькали белые крапины – это собирались в кучки ромашка и кашка белая, словно умелый художник небрежными мазками раскидал световые блики по луговому холсту. И все это волновалось на легком ветру, шумело, жужжало, дышало, жило… Лидия сорвала травинку и пожевала ее, продолжая разглядывать огромный сочный луг, с одной стороны окаймленный лесом, с другой – упирающийся в край деревни. Где-то там был нужный ей дом.
Лидия вернулась в машину и кивнула водителю. Он снова завел мотор.
Женщина смотрела на нее без опаски, но и приветливости во взгляде не было, скорее недоумение, смешанное со снисходительностью к человеческой глупости. Лидия тем временем рассматривала обстановку старого деревенского дома. На стене висели черно-белые фотопортреты – судя по тому, как они выцвели, сделаны они были много лет назад. Сама стена была оклеена обоями в крупный цветок – ни на одном из стыков не попали в рисунок, искривив и без того нелепые безвкусные цветы. Между окнами вплотную к стене стоял обеденный стол, покрытый вышитой скатертью и клеенкой поверх нее. На нем уже были две чайные чашки, пока пустые, и блюдце с карамелью и несколькими маковыми сушками.
Наконец со свистом закипел чайник, и женщина молча исчезла на кухне. Вернувшись, она налила кипяток в чашки и добавила заварки. Лидия поблагодарила.
– Не знаю, что тебе рассказать интересного. Ну, вернулась она тихая, пришибленная, глаза пустые. Мать говорила, все вокруг смеются, плачут от счастья, обнимаются, целуются, миру радуются, победе, а эта затравленная сидит, под ноги себе смотрит, каждого звука боится. В семье уж, грешным делом, решили, что умом она там, в лагерях, тронулась, но потом вроде пришла в себя, с девчоночкой своей наконец начала цацкаться, Катенькой, – это которая мать Вальки. Сама Катерина потом рано умерла, пришибло на стройке стрелой башенного крана.
– На стройке? – удивилась Лидия.
Женщина вновь посмотрела на нее снисходительно и усмехнулась:
– На стройке, на стройке. У нас бабы с мужиками наравне и кирпич тягают, и бетон месят. Строим светлое будущее, етить его, – и она прихлебнула горячий чай.
– То есть Касия вернулась из Германии уже с ребенком? – осторожно уточнила Лидия.
Но женщина, сидевшая напротив нее, и не думала увиливать:
– Да, в пути разродилась. Мамка сказывала, что крепко ей за то доставалось от односельчан.
– А ваша мать?.. – вопросительно уточнила Лидия.
– Сестра родная Каси – младшая, Бэлла. Кася теткой мне приходилась. Померли обе уже, да вы в курсе.
Лидия вдруг обратила внимание на руки женщины – они были покрасневшие, отекшие, словно она недавно стирала в горячей воде, на нескольких пальцах кожа потрескалась и шелушилась, очевидно от едкого порошка. Женщина была высокой, полноватой, широкая шея ее казалась еще шире оттого, что волосы были коротко острижены и топорщились сзади ежиком. Ничего общего с хрупкой Валентиной, – вдруг подумалось Лидии, – а ведь эта Раиса, сидевшая сейчас перед ней, выходит, была двоюродной теткой ее подзащитной.
– Ваша мать что-нибудь рассказывала о том, как жила Касия в Германии, может, какие-то имена, места, события?
Раиса пожала плечами:
– Мамка под конец тоже сдала, повторяла, когда речь о сестре заходила: «Всё Касины бредни, снасильничали ее, вот она умом и тронулась, фрица поганого благодарила». Бредни, понимаете?
Лидия медленно кивнула, пораженная интонацией, с которой Раиса задала этот вопрос. Теперь она видела, что перед ней сидела кровная родственница Валентины: не имевшие ничего общего внешне, они говорили с совершенно одинаковыми интонациями. «Понимаешь, Лидия?» – завершала свои рассуждения Валентина там, в тюрьме.
– Какого фрица она благодарила? – спросила Лидия.
Я молча ждал, когда комендант продолжит.
– Ты видел сегодня лагерь. Он огромен и многолик. Это сложнейший организм, в котором попросту не может не быть проблем, но я стараюсь… – Хёсс повернул голову и уставился в окно, за которым виднелись крыши бараков главного лагеря. – Треблинка, Собибор, Майданек, Белжец, Понятов – все они уже закрыты. Сейчас время Аушвица. Теперь каждая собака знает, кто тут главный санитар Европы.
Я боялся, что Хёсс вновь начнет отдаляться от основного вопроса, поддавшись своей привычке бессвязно перескакивать с темы на тему, но он вдруг оторвался от созерцания бараков и просто проговорил:
– Трупы.
Он сделал паузу, продолжая смотреть на меня в упор, затем вздохнул и пояснил:
– Видишь ли, уничтожить проще, чем избавиться.
– Но мощные крематории…
– …не справляются с объемами, которые выдают газовые камеры, – усмехнулся комендант, делая очередной глоток. – Мы выполняем нормы по уничтожению, но с избавлением от тел все обстоит сложнее.
Хёсс допил остатки коньяка, затем встал и снова направился к карте. Я наблюдал за его шагом – ноги коменданта уже расслабленно пружинили.
– Смотри, – он ткнул в четвертый и пятый крематории, – тут мои печные гиганты, оба по пять печей, каждая на три муфеля, в общей сложности тридцать топок. Арифметика простая, – Хёсс повернулся ко мне, – крупным телосложением из прибывающих номеров никто не отличается: как правило, к моменту доставки в лагерь это уже доходяги, потому в одну камеру зондеркоманда легко заталкивает три тела. В среднем время сжигания – двадцать минут. В сутках тысяча четыреста сорок минут, то есть теоретически семьдесят два сеанса. Тридцать топок по три трупа и так семьдесят два раза, итого – шесть тысяч четыреста восемьдесят тел! Прекрасные цифры, не так ли, фон Тилл? Но, – он вдруг сделал паузу и глянул на меня с неожиданной грустью, – на практике здесь прогоняется не больше двух тысяч тел. И даже эта цифра перекрывает гарантийную норму. А повышенные нагрузки приводят к постоянным поломкам и быстрому выгоранию печных труб. Нам приходится полностью останавливать процесс и чинить за свой счет. То же самое и с этими двумя, – Хёсс ткнул во второй и третий крематории, – тут скромнее, всего шестнадцать топок. Опять же при стопроцентной загрузке могли рассчитывать почти на три с половиной тысячи тел, но на деле превращаем в пепел около полутора тысяч. При проходимости наших газовых камер, сам понимаешь, этого недостаточно, так что время от времени приходится таскать трупы в ямы за крематорием и сжигать там. Я, конечно, инициировал строительство еще одной установки, но, откровенно говоря, теперь уже не уверен, что ему дадут ход, учитывая, как обстоят наши дела на фронте.
Последнее замечание вырвалось у него прежде осознания, и он тут же умолк.
Подойдя к окну, он окинул взглядом лагерь, медленно тонувший в закатных сумерках. Пропитанный вечерней суетой, изъеденный дневными акциями, огромный организм готовился погрузиться в свои несколько часов ночного забытья. Тени бараков и тощих фигур на аппеле[17] удлинялись, выкрики и приказы становились тише. Редкие заключенные, снующие между бараками, будто поджимались еще больше, боясь нарушить тревожное предвечернее успокоение и тем привлечь к себе внимание.
– Когда мы осматривали крематории, твой парень сказал, что прошлым летом вам пришлось особенно туго с этим.
Хёсс обернулся и с усмешкой погрозил пальцем:
– А, ты ведь и сам уже обо всем в курсе, тем лучше. А ты представь, транспорты все прут, иногда один в день придет, а иной раз и по два пригоняли. Составы шли со всей Европы: Хорватия, Бельгия, Словакия, Нидерланды, Франция, польские, конечно, а позже пошли еще поезда из рейха. Да, тут мы, честно говоря, поплыли, – совершенно откровенно признался Хёсс, – всех не сожжешь, в итоге параллельно продолжали закапывать. Никакие нормы по захоронениям, конечно же, не соблюдались, не до того было, сам понимаешь, трупы наваливали уже в таком количестве, что если сверху полметра слоя земли присыпят, уже хорошо. А потом весна, солнце начало припекать, тела уже не разлагались, а гнили – слой за слоем распухали и лезли на поверхность со всеми своими гадкими жидкостями. Зрелище омерзительное, фон Тилл, как есть говорю: веришь ли, земля будто зашевелилась… вздыбилась… ощерилась черными кусками тел…
Хёсс поднял руку, медленно поводя ею сверху вниз и шевеля растопыренными пальцами, глаза его расширились, лоб пересекли две дугообразные напряженные морщины, будто он рассказывал старинную страшную сказку одному из своих отпрысков.
– Не хотела принимать эту мерзость, – говорил он с отвращением, но совершенно не громким голосом. – Весь луг превратился в вонючее булькающее болото, вонь ползла на всю округу. А тут рейхсфюрер с инспекцией. – Хёсс резко опустил руку и вздохнул: – Не самый приятный его приезд, должен признаться. Был непривычно молчалив и сосредоточен, осмотрел все рвы, поморщился от нестерпимой вони, сказал мне тогда: «Земли не хватит всех закопать». Святая правда, что ж. И сразу же после своего отъезда прислал нам штандартенфюрера Блобеля[18], знаешь его? Из эйхмановской своры, специализируется на чистке массовых захоронений. Нужно отдать ему должное, в своем деле хорош, собака. Хамоватый, конечно, любил выпить, побуянить. Представь себе, даже пытался командовать моими подчиненными, но при всем этом работу свою делал прекрасно. Он раньше служил в айнзацкоманде и неплохо подчистил земли на Востоке. Насколько я знаю, не все захоронения даже были отмечены на картах, но у Блобеля какой-то нюх на это дело, он буквально перепахал все подотчетные территории. Работенка у него, конечно… – покачал головой Хёсс и снова впился взглядом в карту.
Последнее он произнес словно сам себе. Глаза его хаотично бродили по схеме. Он будто и забыл про меня, снова оказавшись в той весне:
– Тогда по лагерю пошли слухи, что все это экстренное уничтожение захоронений попахивает опасениями в исходе войны. Но мне было плевать, у меня тут попахивало другим, скорее, даже разило на всю округу – проклятый ветер разносил вонь на многие километры. В общем, с помощью Блобеля начали чистку со старых захоронений, а там чем глубже, тем парад страшнее: больше расплющенных и сгнивших, к самому нижнему слою одно омерзительное месиво, невозможно описать словами. Ни единого тела нельзя было достать целиком, загребали эту смердящую смесь грязи и гнили человеческой ковшами, лопатами и железными крючьями, с них все это стекало, капало, отваливалось кусками и сползало под ноги. Зондеры скользили на этих останках, доставали их голыми руками, ошметки разлагающейся плоти оставались у них в руках… Господи, какой смрад стоял! Круглые сутки жгли, ни днем ни ночью не прекращали, пока окончательно не выскребли все ямы.
Он умолк. Глаза его замерли на одной точке карты. Мне подумалось, что именно там и располагались рвы с погребальными кострами. Не отводя от нее взгляда, Хёсс продолжил:
– Я распорядился, чтобы в самые горячие дни в столовой подавали по-королевски. У парней, которые надзирали за работами, были и свиные шницеля, и самые жирные колбаски, которые только можно было сыскать в этих местах, и свежие овощи, и фрукты, фон Тилл. Надо было помочь им как-то переключиться. Но жратва это, конечно, дело второе, главное, я дал позволение пить сколько хотят. Вернее, сколько нужно, чтобы быть в состоянии находиться там. Пили прямо из бутылок. Никто не мог вынести этого на сухую, фон Тилл.
Голос Хёсса вновь стал глуше, он будто силой выуживал из себя слова, нарочно застревающие где-то внутри и не желавшие быть озвученными в присутствии кого бы то ни было.
– Чтоб ты понимал, ямы были пятьдесят метров в длину и почти десять в ширину. Представляешь, сколько нам пришлось сжечь? До сих пор чую запах того проклятого масляного осадка, которым приходилось поливать эти кучи. – Хёсс перевел на меня замутненный взгляд, и я понял, что коньяк все-таки ударил ему в голову. – А потом еще оказалось, что мы травим сами себя же, – и он улыбнулся, но улыбка вышла какой-то скорбной, – пришла жалоба, что в Харменже, это деревня неподалеку, вдруг передохла вся рыба. Стали выяснять. Оказалось, все грунтовые воды в округе заражены трупным ядом. Отправили туда специалистов утрясти проблемы, да как их утрясешь? Но спасибо Блобелю, к ноябрю уложились с зачисткой.
Я почувствовал облегчение, что прошлым летом инспекционная поездка в Аушвиц меня миновала.
– Вы делали пробы грунтовых вод в этом году? – на всякий случай поинтересовался я.
Хёсс кивнул:
– Я дал строгое указание нашим лабораториям отслеживать это.
Я не сумел скрыть тревогу на своем лице, Хёсс поспешил заверить:
– В моем доме используется только привозная «Маттони».
– Прекрасно, но я остановился не в вашем доме, оберштурмбаннфюрер, – усмехнулся я.
Хёсс тут же сменил тему:
– И в разгар всего этого еще Эйхман вздумал мне морочить голову своими словацкими евреями, слышал, наверное?
– Эйхман что-то писал об этом, – кивнул я, – жаловался.
– Как всегда, впрочем, – поморщился Хёсс, и я понял, что натуру Эйхмана он прочувствовал не хуже меня. – Он зачем-то лично пообещал словакам, что с их евреями ничего не станется, мол, обычные работы на Востоке. Мы действительно не уничтожили их сразу по прибытии. Но обстоятельства… – комендант вздохнул, разводя руками. – Изначально ведь со словацким правительством была договоренность исключительно о работоспособных евреях, но словаки начали давить на нас, чтобы мы забрали и их женщин с детьми. Честно говоря, совершенно бесполезная партия в плане сопутствующего дохода, они прибыли совершенно пустые: мало того, что словаки выторговали у нас обещание не претендовать на их имущество, так еще и сами отобрали у этих несчастных даже то, что те пытались увезти в карманах. Вся более-менее пригодная одежда, деньги, украшения, деликатесы – глинковские гвардейцы[19], принимавшие этих евреев в перевалочных лагерях, забрали все. Некоторые прибыли даже без ботинок, веришь ли!
Я верил. Верил в то, что этих евреев, которых обворовывали в пути, Хёсс совершенно не считал «несчастными». Ведь буквально две минуты назад с дотошностью учителя он завалил меня цифрами своей лагерной арифметики уничтожений, ясно дав понять, что головную боль у него вызывал лишь тот факт, что цифры реальные не совпадали с требуемыми. Теперь же, спустя несколько мгновений, эти «цифры» стали «несчастными» людьми, которых кто-то иной смел грабить. Мне вдруг подумалось, что комендант на кой-то черт так нелепо и бессознательно пытался оправдаться – кругом полно других, поступающих бесчестно по отношению к «несчастным». Он же повелевал исключительно цифрами.
– Ко всему прочему, – продолжал Хёсс, – многие были избиты так, что не могли сразу же приступить к работе. Но и давать им простаивать не было возможности. Продолжалась стройка, лагерь расширялся, ну мы их и гнали фактически с платформы на стройплощадки. В конце концов, им же крышу над головой и строили. В итоге в первый месяц половины не стало, во второй – еще процентов двадцать от оставшихся. А тех, кто пережил, пришлось позже уничтожить, потому как стали совершенно нетрудоспособны. А когда мы уже и забыли о тех партиях, Эйхман сообщает, что словацкое правительство под давлением Запада вдруг возжелало прислать свою делегацию, чтобы убедиться, что с их драгоценными евреями обращаются достойно…
Я кивнул, но, откровенно говоря, не вслушивался, так как уже знал эту историю. Хёсс заметил это и вернулся к прежней теме:
– Еще нужны лагерные проблемы? Изволь!
И он снова ткнул в карту, на сей раз в район сортировочных бараков, мимо которых мы сегодня проехали не останавливаясь. С лагерштрассе[20], по которой мы двигались, я разглядел всего три, их же, судя по схеме, было гораздо больше.
– Сортировочные бараки? – с некоторым удивлением уточнил я.
Хёсс кивнул. Заложив руки за спину, он начал ходить по комнате, старательно придерживаясь намеченной ровной линии.
– Ты даже представить себе не можешь, как много после них остается вещей. Горы. – Резко остановившись, он посмотрел в окно, будто рассчитывал увидеть эти горы там, и вновь двинулся. – Все, естественно, считают, что пожитки, которые остаются после транспортов, – это благо для рейха. Оно, конечно, на бумаге все выглядит замечательно: «Собрано… подсчитано… выгрузили… отправили… осталось…» На деле же – еще одна большая головная боль. Когда идет очередная масштабная акция, багаж с рампы приходится сгружать попросту между бараками, так как под крышей нет ни дюйма свободного места. Идут дожди, все покрывается плесенью и становится бесполезным, но лагерь все равно обязан рассортировать, задокументировать и отправить эту гниль, иначе обвинят в растрате. Во время пауз нам удается навести какое-то подобие благообразия, но, понимаешь, это не просто сортировка: раскидать женское направо, мужское налево, зимнее туда, летнее сюда. Приходится еще и тщательно обследовать каждую тряпку и даже обувь. Евреи – мастера прятать в подошве драгоценности и банкноты. А потом еще нужно рассортировать, что пойдет в другие лагеря для заключенных, а что – в «Фольксдойче миттельштелле»[21], еще часть уходит на заводы для рабочих, что-то передаем пострадавшим от бомбардировок. Зимой мы отправили больше двухсот вагонов со шмотьем.
– Как ты думаешь, эти люди знают, чью одежду носят? – вопрос совершенно не касался моего отчета.
Хёсс снова остановился и пожал плечами.
– У нас на этот счет строгие инструкции, на сортировке с одежды должны удалять все бирки с именами, желтые звезды, повязки и нашивки, по которым можно понять, чья она. Но, как сказать… – задумчиво протянул он, – не дураки, пожалуй. В конце концов, многие фольксдойче живут в домах уничтоженных евреев, пользуются их хозяйством и скарбом, так почему бы не носить их одежду, если ее дают бесплатно, – совершенно логично заметил комендант.
Он вернулся в кресло. Потянулся было к бутылке, но, увидев, что она уже пуста, откинулся и обмяк на мягкой спинке.
– Черт с ними, с этими бирками, подковырнул и содрал, а вот прощупать каждый шов, каждый манжет и воротник, распороть, если есть подозрение, а потом снова зашить – на это, конечно, много времени уходит. Но как иначе? Не хотелось бы, чтобы какой-нибудь работяга в своих подштанниках таскал еврейские бриллианты, которые должны служить на благо рейха.
– И много находите? – Я снова подался вперед, даже не пытаясь скрыть своего откровенного любопытства.
Хёсс многозначительно выдохнул и усмехнулся:
– Ты и представить себе не можешь, сколько эти крысы пытаются утаить. Что ни состав с Запада, то бриллианты в шляпах, алмазы в башмаках, золотые часы в ботинках, колье, кольца, подвески, серьги, деньги в платках… Из каких только мест не выуживаем! Драгоценные камни находили даже в зубах под пломбами, представь себе. Дошло до того, что однажды хозяйственный отдел посчитал валюту не в миллионах, а в килограммах.
Я изумленно смотрел на Хёсса, которого забавляла моя реакция. Улыбка вновь заиграла на его лице.
– Да, зубы приходится особенно внимательно перебирать. Стараемся, конечно, по мере сил фиксировать в лагерных книгах всех, у кого золотые коронки еще до того… Ну ты понял, пока они еще ходят. Всех, понятное дело, не зафиксируешь. Не каждая сука сознается, а в суматохе разве углядишь, когда их вал прет. Да впрочем, сколько бы ни таили, все равно забот по горло с этим зубным золотом и серебром, мы ведь обязаны его очистить и переплавить в слитки. Только после этого спецтранспортом отправляем в Берлин.
– И что, ничего не воруют? – прямо спросил я.
Хёсс некоторое время смотрел на меня, будто раздумывал, что ответить, затем махнул рукой и отвернулся:
– Нет святых на этом свете, фон Тилл, воруют по-черному, конечно, но что я могу поделать? – Он снова посмотрел на меня и развел руками. – С заключенными все ясно, украл – уничтожили. Но не расстреливать же своих за бутылку коньяка, часы или пару золотых зубов. Я прекрасно понимаю, что с таких мелочей и начинается: сегодня сигареты, завтра драгоценные камни, но остается уповать на совесть охранников.
– Совесть! – Я не сдержал усмешки.
– Ты прав, не самая надежная вещь. Еще в детстве я понял, что рассчитывать на нее не стоит. Признался священнику на исповеди, что затеял школьную драку, а он был другом отца. И все ему рассказал. Мне всыпали по первое число. Вот тебе и совесть священников. Если уж этим сие чувство неведомо, то что я могу ждать от своих охранников?
– «Совесть священника» звучит еще абсурднее, чем «честный еврей».
– А, вижу, у тебя с церковью тоже особые отношения, – усмехнулся Хёсс. – Сам я окончательно отошел от нее во время прошлой войны. Обычно на войне люди приходят к Богу, близость смерти, знаешь ли, способствует. А мне именно там церковь явилась во всей своей неприглядности. Знаешь где?! – вскрикнул Хёсс со смешком. – На Палестинском фронте. Я наблюдал, как местные святоши делали деньги на страждущих паломниках, втюхивая им всякий хлам, якобы связанный со святыми местами. Один иерусалимский монастырь даже продавал особый сорт серого мха с красными точками. И утверждал, что мох тот с самóй Голгофы, а красные точки – кровь Христа. Веришь ли?
Я верил.
– Мох с Голгофы, черт возьми! – продолжил Хёсс. – У меня это долго не выходило из головы. Я потом нашел информацию, что это за «святой» мох, – занятное растеньице, цетрария исландская. Хорошее лечебное средство, антисептик. Чистый углевод. Лет двадцать назад был в Москве голод, так они вскрыли аптечные запасы этой цетрарии, отмочили в соде, высушили, перемололи, добавили муки и таким хлебом питались. Мне это запомнилось, и когда мы наладили тут дела, я дал указание нашим агрономам вырастить этот мох. А что – можно было бы подкармливать им заключенных. Но не пошло.
– Отказались? – я не сумел скрыть насмешливые нотки в голосе.
– Климат нас подвел, – вполне серьезно ответил комендант. – Признаюсь, у меня была мечта устроить здесь нечто вроде современной сельскохозяйственной фермы, выращивать садовые культуры, как на угодьях в Дахау, даже проводить исследования в области растениеводства! Самое интересное, что я поделился этой идеей с рейхсфюрером и он ее горячо поддержал. Это ведь с его подачи в Дахау начали выращивать травы. Также я подумывал над созданием лабораторий и по животноводству. Он тут же велел мне осушить болота и начать обрабатывать земли под это хозяйство. Но разве в этом проклятом месте что-то прорастет, холера его дери! Гиблая затея – постоянные паводки и наводнения. Карьеры с песком и гравием – вот наша судьба. Зато Поль[22] доволен.
– Я слышал про странное увлечение Гиммлера растениями, – вспомнил я и тоже уставился в окно.
Взгляд отдыхал.
– Это не просто увлечение, у него научная степень по экономике сельского хозяйства, – проговорил Хёсс. – Он же помешан на всех этих целебных травах и на здоровом образе жизни. Между нами: в уборной его спецпоезда специально хранят пемзу и лимон для курящих гостей. Брандт[23], который всегда при нем, отправляет каждого, невзирая на звания, чистить руки от следов никотина! Иначе рейхсфюрер непременно устроит сцену. Ты знал, что он уговорил фюрера принять проект озеленения всех земель вокруг Берлина на сотни километров? Ведь после войны там будут проживать не меньше восьми миллионов и все они будут дышать исключительным воздухом. А теперь он вынашивает идею системы теплоснабжения для гигантских теплиц, которые обеспечат наши города свежими овощами и зеленью на всю зиму. Я знаю, над ним смеются, мол, война, а он морковку да ромашку собирает. А я считаю эту инициативу исключительно верной! Я ведь и сам со времен жизни в Мекленбурге люблю покопаться в земле, фон Тилл. Там у меня было свое небольшое хозяйство. Весьма неплохое. Но три детских рта одной землей не прокормишь, так я и оказался в Дахау. Сейчас у меня уже, кстати, пять, – с гордостью произнес Хёсс, – последнего Хедди родила уже здесь, в Аушвице.
И он кивнул на фотографию, на которую я обратил внимание, едва вошел в комнату, – где рейхсфюрер держал на руках младших детей Хёсса.
– Однако Генрих Гиммлер – противоречивая личность: лекарственные травы, концентрационные лагеря, травы в лагерях…
Хёссу вдруг вспомнилось:
– Мне как-то довелось общаться с одним стрелком, он был загонщиком на охоте в Шенхофе, в охотничьих угодьях Риббентропа, если знаешь. Собралась вся верхушка: Гиммлер, обергруппенфюрер Вольф, министр финансов Шверин-Крозиг и граф Чиано[24], для которого, собственно, и затеяли все развлечение. Стреляли и фазанов, и зайцев, и косуль с оленями. Стреляли все, кроме Гиммлера. Он тогда всех уверял, что у него рука не поднимается нанести вред беззащитным зверям, которые мирно пасутся на опушках. Мол, это жестоко. «Каждое творение имеет право на жизнь», – я передаю тебе его фразу слово в слово.
Хёсс замолчал и пристально посмотрел на меня, давая возможность осознать сказанное. Я тоже молчал, в упор глядя на коменданта и во всей полноте постигая смысл его слов. Улыбка медленно начала разъезжаться по моему лицу. Он тоже улыбнулся. И мы расхохотались.
3 мая 1994. Чаепитие
Чай давно остыл. Раиса продолжала рассказывать:
– Говорила, что выжила благодаря другой еврейке, которую один фриц крепко любил и помогал ей. Еврейка та… да черт знает, что с ней сталось. Не помню, а может, тетка Кася не говорила. Не знаю. Хоть всем им там несладко пришлось – голодали сильно, били немцы каждый день, – но той подруге еще тяжелее было. Думаешь почему? Баба Кася как была голожопой с детства – недоедала, недосыпала, с шести лет тяжко трудилась на земле, мамке помогала с младшими, – так и у немцев то же самое. А та, с которой она сдружилась, была немецкой еврейкой из богатой семьи. До войны жила в большом доме с прислугой, ела сытно, платья красивые носила, наукам училась, музыкам и танцам, а потом бац – и кнутом по рылу, сапогом под сраку, да на вот тебе объедок, чтоб к утру не издохла. Вот такие и мерли как мухи что ни день: не могли никак приспособиться к новому или не хотели, черт его знает, думали, видать, что война закончится и обратно в свои богатенькие дома вернутся. А война никак не заканчивалась. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. А там каждый день за год идет. Прожил сутки, считай, на год постарел. Вот тетка Кася глупая и жалела ту немецкую еврейку, помогала ей в лагере, силы свои тратила. И потом всю жизнь горевала по ней, слезы украдкой утирала. Миллионы своих мерли, а она за немку ту переживала. Ну а кто она? Родилась в Германии, как и ее родители, всю жизнь там прожила, говорила по-немецки, думала по-ихнему, немка она и есть… А не пришли бы за ими, небось, так бы и померла, ни разу не вспомнив, кем была на самом деле.
– Вот именно, она была еврейкой в первую очередь, за что и пострадала, – устало напомнила Лидия, рассеянно помешивая остывший чай.
– Да знаем, – Раиса небрежно махнула рукой. – Холокост, беда – слышали.
Лидия хотела было что-то сказать, но Раиса упреждающе вскинула руку:
– Не надо вот. Они вон цельное государство себе получили, деньги им до сих пор выплачивают, субсидии разные, льготы. А нашим что? Кукиш с маслом. Товарищ Сталин намекнул, что советских пленных не бывает, а только предатели. Так тебе, деточка, и не представить, чем это нашим возвращенцам обернулось. Тетку Касю только ленивый не называл немецкой подстилкой, а потом Кате рассказывали, как мамка ее под немцами развлекалась, и в спину плевали, мол, последыш фрицевский, икра нацистская. А Катя, как назло, типичной ариечкой уродилась: глазки голубенькие, волосики светленькие, как снежок, кожа не загорает, а сгорает на солнышке. Вся в батю своего немецкого, да разве она виновата? Разве тетка Кася виновата, что угнали ее туда и надругались? Что ж, спрашивал ее кто-то, когда угонял в наймички немецкие? Ей потом в морду граждане хорошие плевали, что она остовка[25] поганая, своими руками немцам на заводах помогала, а она божилась, что только брак и штамповала. Еще неизвестно, чего они там больше наделали – пользы немчуре или наломали инструменту. Разве дед Степан, который и не еврей даже, виноват, что в окружение попал с перебитыми ногами? Непонятно, каким чудом в шталаге[26] выжил, вернулся стариком в двадцать два года. А его уже добренький НКВД ждал на проверочку. Если, не дай боже, в плен по доброй воле, когда иначе уже деваться некуда, – воинское преступление, изменник, значит. Приказ двести семьдесят, слышала?[27] Вот и мы о нем лет пять назад только услышали. Тогда-то, ясен-красен, не разглашалось. О таком кто правду скажет? Правда – она всем неудобная. У нас угнанных и плененных как звали? Недобитки, пособники, предатели. Четвертый сорт, слышала такое? А тетка Кася за свою жизнь наслушалась, какого она сорта. Как вернулась с той клятой Германии, даже на работу брать не хотели, мамка бегала, хлопотала, потом, помню, рассказывала, два раза устраивала ее в сельские конторы, да оба раза как до верхнего начальства доходило, кого взяли, так увольняли. Вступить потом не позволяли ни в говно, ни в партию, ни в институт, везде отговорки. А сколько семей поломано было, когда муженек узнавал, что женушка из бывших остовок. Я тебе как есть говорю, самое большее, о чем могли мечтать эти вот, которые из плена вернулись, – чтоб просто забыли о них. Но, – едко усмехнулась Раиса, – на лесоповале все сгодятся. Тетка Кася нам говорила, только мыслями о доме и держалась, чтобы вот, значит, дожить до возвращения. Дожила, всеми правдами и неправдами добралась до дома после войны. А потом вышло, что и не было того, о чем мечтала. Не осталось для нее прежней жизни, понимаешь? Всю жизнь свою страдала, дай боже! Ни единой улыбки за все годы, только смех раз в десятилетку, от которого кровь в жилах стыла. Хотя ей еще повезло: с младенцем на руках домой пустили, а там семья какая-никакая, старуха-мать приняла обратно. А знаю такие случаи, когда других брюхатых и на порог не пустили. У кого и вовсе дома поотбирали. Стучат они в свою дверь, а им в ответ знаешь что, деточка?