Мир как живое движение. Интеллектуальная биография Николая Бернштейна бесплатное чтение
Ответственный редактор:
академик РАО, профессор, доктор психологических наук
А. Г. Асмолов
Утверждено к печати ученым советом Института истории естествознания и техники им. С. И. Вавилова Российской академии наук
Идея издательского проекта и общая редакция:
академик РАО, профессор, доктор психологических наук А. Г. Асмолов
Рецензенты:
кандидат физико-математических наук Е. В. Бирюкова,
кандидат биологических наук К. О. Россиянов
© И. Е. Сироткина, 2018
© Когито-Центр, 2018
От автора
Эта книга – интеллектуальная биография замечательного физиолога Николая Александровича Бернштейна (1896–1966), одного из создателей биомеханики и теории управления движениями. Николай Александрович был человеком Ренессанса: отличным математиком и инженером, знал десяток языков, замечательно владел словом, сочинял музыку и стихи, прекрасно чертил и рисовал, своими руками паял радиоприемники и строил модели паровозов, наконец, был клиническим врачом – проницательным диагностом. Если использовать термин его любимой науки биомеханики, можно сказать, что он обладал многими степенями свободы.
Угнаться за таким человеком вряд ли возможно, поэтому книга написана как биографический очерк: не исчерпывая всей жизни ученого, она освещает ее отдельные эпизоды. Но эта книга еще и очень личная. В семнадцать лет я поступила на факультет психологии Московского государственного университета. Семинары по общей психологии на первом курсе вел Александр Григорьевич Асмолов. От него я впервые услышала о Бернштейне, которого Асмолов назвал «поэтом в науке». Это звучало неожиданно и заставляло задуматься: что же в науке можно считать поэзией? Правда, в этом возрасте вокруг столько всего захватывающего, а мир так велик и обширен, что про Бернштейна я вспоминала лишь эпизодически, например, когда надо было сдавать экзамен.
Когда я поступила в аспирантуру Института истории естествознания и техники, мой научный руководитель Михаил Григорьевич Ярошевский (1915–2002) предложил писать диссертацию о Николае Александровиче Бернштейне. Началась перестройка, в науку возвращались имена репрессированных ученых, и Бернштейн был одним из них. Михаил Григорьевич познакомил меня с Иосифом Моисеевичем Фейгенбергом (1922–2016), можно сказать, «сдал» в его заботливые руки. С Иосифом Моисеевичем мы обошли почти всех, кто хорошо знал и помнил Бернштейна. Это были его близкий сотрудник и жена его брата Татьяна Сергеевна Попова, работавшие с ним Дмитрий Дмитриевич Донской, Фанни Аркадьевна Лейбович и Зоя Дмитриевна Шмелева, его коллеги и друзья Лев Лазаревич Шик и Виктор Васильевич Лебединский, его последователи в науке Михаил Борисович Беркинблит, Владимир Владимирович Смолянинов и Марк Львович Шик. Из их рассказов – говорилось о многом, но чувствовались и недомолвки – вставала фигура необычайно мощная и в то же время уязвимая. Фигура трагического гения, каких в первые советские десятилетия было много. К сожалению, по разным причинам тогда мне очень мало удалось записать на магнитофон – что-то я зафиксировала на бумаге, что-то осталось только в памяти. Позже любезно согласились рассказать мне о Бернштейне Виктор Семенович Гурфинкель, Вячеслав Всеволодович Иванов, Инесса Бенедиктовна Козловская и Лия Григорьевна Охнянская.
В 1989 г. я защитила в МГУ диссертацию «Роль исследований Н. А. Бернштейна в развитии отчественной психологии». Моими оппонентами были уже известные психологи Владимир Петрович Зинченко (1931–2014) и Виктор Васильевич Лебединский (1927–2008). Они тоже рассказывали о Бернштейне. После этого к теме диссертации я обращалась мало – главным образом в связи с юбилейными датами. К столетию Бернштейна вышла моя статья в «Психологическом журнале»[1]. По ней меня нашла Елена Владимировна Бирюкова – математик, исследователь движений; вместе мы написали несколько посвященных ученому статей[2]. А в год 120-летия со дня рождения ученого судьба снова свела меня с Александром Григорьевичем Асмоловым, и он вдохновил меня написать наконец книгу.
Всем рассказавшим мне о Н. А. Бернштейне людям я приношу глубокую благодарность. Благодарю и тех друзей и коллег, кто прочел черновик книги и сделал полезные замечания: Владимира Владимировича Аристова, Кирилла Олеговича Россиянова, Дмитрия Яковлевича Федотова, Веру Леонидовну Талис, познакомившую меня с собранными ею материалами, а также Евгению Иосифовну Гилат-Фейгенберг, любезно предоставившую фотографии из семейного архива.
Динамика века
(вместо введения)
Чем дальше от нас начало ХХ в., тем лучше мы понимаем, какой это был редкий, почти уникальный культурный момент. Казалось, все пришло в движение: экономика, миграционные потоки людей, рост городов, прогресс техники. Жизнь ускорилась, стала как никогда энергичной и динамичной. Пространство и время потеряли свою незыблемость, стали подвижными и гибкими. Возникла теория относительности, а к концу 1920-х годов – квантовая механика с ее принципом неопределенности: атом – это частица и волна, и пришпилить его к одному месту и значению невозможно. В рентгеновских лучах вещи утрачивали свою непроницаемость. Новые скорости перемещения, мелькание электрического света опьяняли не хуже шампанского:
- Стрекот аэропланов! беги автомобилей!
- Ветропросвист экспрессов! крылолёт буеров! —
вскипал стихами Игорь Северянин[3].
Новые, авангардные течения в искусстве стали попыткой представить новую подвижность мира, передать мир в динамике. «Для современного художника, – писал в 1925 г. Хосе Ортега-и-Гассет, – нечто собственно художественное начинается тогда, когда он замечает, что в воздухе больше не пахнет серьезностью и что вещи, утратив всякую степенность, легкомысленно пускаются в пляс. Этот всеобщий пируэт для него подлинный признак существования муз»[4]. Динамичность современной жизни хорошо улавливало и передавало абстрактное, беспредметное искусство. Движение, скорость, динамика вошли в программу футуризма: «Все движется, все бежит, все быстро преобразуется <…> движущиеся предметы умножаются, деформируются, продолжаясь, как ускоренные вибрации в пространстве, которое они пробегают»[5]. Филиппо Томмазо Маринетти воспевал автомобиль и аэроплан, телефон и телеграф за их скорость. Он хотел взорвать музеи, где все мертво и ни к чему нельзя прикасаться, и создать искусство прикосновения – тактилизм. Вместе с художницей-футуристкой Бенедеттой Каппой Маринетти создавал тактильные картины для «путешествующей руки».
Футуристов интересовала «гравитация, смена места, взаимное притяжение форм, масс и цветов, то есть движение, то есть проявление сил»[6]. Они пытались передать движение в живописи, запечатлеть в скульптуре – называлось это «пластический динамизм». В России у них нашлись единомышленники. «Будетлянин» Василий Каменский сочинял «словопластические феерии»: чтение стихов сопровождалось пластичным движением. Давид Бурлюк разрисовывал лицо, чтобы придать чертам новый динамизм. Наряду с формой, цветом и объемом, Василий Кандинский предложил изучать движение как один из базовых элементов искусства. Режиссер Всеволод Мейерхольд создал актерский тренинг, названный им «биомеханикой».
Теоретик «производственного искусства» Николай Тарабукин в начале 1920-х годов предсказывал, что искусство в будущем утратит свои декоративные, нефункциональные черты, растворив их «во всеобъемлющей форме движения». Так, от сценического танца останется лишь «искусное движение человека»[7]. Его единомышленник Борис Кушнер писал о «развеществлении», «обеспредмечивании» всей современной культуры, в которой «вещи» динамизируются, заменяются «установками». Алексей Капитонович Гастев, революционер, слесарь, основатель Института труда, сочинял стихи о «рабочем ударе» и создавал «трудовые установки». Прорыв, совершенный этими людьми в искусстве, стимулировала отчасти их собственная витальность. Оказалось, что даже писать стихи без движения невозможно. «Мне работается только на воздухе, – признавался Андрей Белый, – и глаз и мышцы участвуют в работе, я вытаптываю и выкрикиваю свои ритмы в полях: с размахами рук; всей динамикой ищущего в сокращениях мускулов»[8]. Владимир Маяковский подтверждал: «Я хожу, размахивая руками и мыча еще почти без слов, то укорачивая шаг, чтоб не мешать мычанию, то помычиваю быстрее в такт шагам»[9]. Собственные телесность, энергия и динамизм позволили художникам авангарда увидеть и оценить эвристический потенциал мышечного движения, физического действия, найти в движущемся теле источник смыслов. Свое искусство они строили как практическое, телесное умение, или прием. Виктор Шкловский напоминал, что «прием» по-гречески – «схемата», т. е. «выверенное движение гимнаста»[10].
Эта книга – о движении как центральном понятии авангарда и о человеке, который в ХХ в. сделал немало для того, чтобы движение понять и увидеть в нем целый мир, возможно, не менее сложный, чем мир сознания. Бернштейн был одним из первых, кто раскрыл для человека его двигательный разум. Биографических очерков о нем вышло уже немало[11], но такой ученый заслуживает, чтобы о нем продолжали писать, напоминая о сделанном им. Книга не претендует на исчерпывающее жизнеописание. Скорее, это интеллектуальная история тех проблем, которые занимали ученого.
Николай Бернштейн родился 5 октября (по новому стилю) 1896 г. в Москве в семье потомственного врача. Его отец, Александр Николаевич Бернштейн (1870–1922), был известным в начале ХХ в. психиатром и психологом, одним из зачинателей экспериментальной психологии в России.
Первенец Бернштейнов Николай тянулся к литературе, музицировал, поступил на историко-философский факультет Московского университета. Но началась Первая мировая война, и родители с огромным трудом убедили его перевестись на медицинский факультет, чтобы идти на фронт, по крайней мере, не в качестве пушечного мяса. В 1919 г. проучившихся всего четыре года студентов-медиков выпустили ускоренным порядком и отправили на фронт. Николай попал на Восточный (Уральский). В начале 1921 г. его демобилизовали, и, вернувшись в Москву, он сначала решил идти по стопам отца. В первой главе рассказывается о работате Бернштейна-младшего в Психоневрологическом институте и психиатрических клиниках.
Однако гораздо больше, чем практическая медицина, его привлекали исследование и эксперимент. И когда бывший однокашник Крикор Хачатурович Кекчеев (1893–1948) позвал его работать в недавно созданный Центральный институт труда (ЦИТ), Николай Бернштейн сразу согласился. Основатель этого института Алексей Капитонович Гастев (1882–1939) – профессиональный революционер, культуртрегер, борец за новую культуру труда – представлял производство как экспериментальную лабораторию по созданию эталонов, или «нормалей», эффективных рабочих операций. ЦИТ стал лидером движения за научную организацию труда (НОТ) не только в Москве – по его методикам было обучено около полумиллиона рабочих в металлопромышленности. По замыслу Гастева, изучение движения должно начинаться с его «фотографии» – записи механических параметров движения, по которой можно было бы найти его оптимальную конструкцию. Во второй главе «Культ и культура труда» расссказывается о работе Бернштейна в ЦИТе над созданием «нормалей» двух операций: удара молотком по зубилу и опиловки напильником.
Новая культура труда и новая наука создавались в такое время, когда даже электрическую лампочку было непросто достать. Обнаружив незаурядную изобретательность, Бернштейн из ничего мастерил аппаратуру и значительно усовершенствовал технику съемки и анализа движений. Помогло образование и технические хобби: учась на медицинском факультете, он слушал курсы механико-математического. Николай был одним из первых в стране радиолюбителей, чертил схемы, паял, делал радиоприемники. У него было еще одно хобби – мосты и паровозы. С братом Сергеем, будущим инженером-мостостроителем, они бродили по паровозным кладбищам, которые во множестве появились в Москве после гражданской войны, делали чертежи и рисунки. А еще братья получили прекрасное музыкальное образование, и Николаю оно пригодилось, когда нужно было на слух определять частоту вращения одного из элементов съемочной аппаратуры, так называемого обтюратора.
В записи движений Бернштейн шел по стопам предшественников – французов Этьена-Жюля Марея и Жоржа Демени. Они одевали человека в черное трико, к которому были прикреплены электрические лампочки, и фотографировали его движения через равные промежутки времени. На снимке получались святящиеся линии – словно график движения каждого сочленения в пространстве. Это было похоже на «лупу времени»; назывался метод «циклографией». Немецкие анатомы Вильгельм Брауне и Отто Фишер подвергли получившиеся кривые математическому анализу. По этому же пути пошел Бернштейн. Он усовершенствовал технику съемки, чтобы получать больше точек и фаз движения, а значит, увеличивать разрешающую способность «лупы времени».
Когда Бернштейн проанализировал получившиеся кривые, он обнаружил, что траекторию движения можно выразить определенным математическим уравнением. Им оказались ряды Фурье, которые в механике описывают кроме прочего движение маятника. Интерпретируя эту формулу, ученый пришел к выводу, что отношения между мышечным усилием и движением органа имеют, как в маятнике, кольцевой характер: мышца вносит изменение в систему действующих на орган сил, орган сдвигается, и расстояние между точками прикрепления мышцы меняется, что сразу отражается на ее напряжении. Эту зависимость он впоследствии выразил дифференциальным уравнением – таким, в котором зафиксирован циклический характер взаимодействия, и, с подачи своих предшественников, назвал «рефлекторным кольцом». Другой важнейший результат, полученный уже в первых исследованиях удара: «Движение при рубке есть монолит, очень чутко отзывающийся весь в целом на каждое изменение одной из частей»[12]. Иными словами, движение – явление столько же механическое, сколько и органическое. Бернштейн назвал его «морфологическим объектом», который растет и изменяется как живое существо. И наконец третий вывод: каждое движение глубоко индивидуально, несет в себе индивидуальные характеристики человека – в такой степени, что кинематика может служить одним из антропологических параметров, подобно измерениям роста, веса, формы черепа и т. д. Более того, даже у одного и того же человека повторяющиеся движения на самом деле не повторяются, их траектория и другие характеристики могут не совпадать.
Сначала молодой ученый с энтузиазмом принял идеи Гастева о «построении», «конструировании» движений. В своей первой монографии «Общая биомеханика» (1926) он призывает заняться «конструкцией человеческой машины», ее «деталями» и их «монтажом». Однако после трех лет работы в ЦИТе его исследовательские интересы пришли в противоречие с довольно утопическими замыслами Гастева, который стремился конструировать движение как машину, задавать «трудовые установки». Проработав в ЦИТе два с половиной года, Бернштейн перевез ящики с аппаратурой для циклографии в Институт экспериментальной психологии, где к «живому движению» (так в биомеханике называли движения человека и животных в отличие от машинных) относились, как ему казалось, с большим уважением. Из ЦИТа он вынес два урока. Первый: движение человека нельзя конструировать волюнтаристским образом, как мозаику. И второй: подобно рабочим операциям, которые были объектом его исследований в ЦИТе, практически все движения человека направлены на цель, отвечают определенной задаче.
С середины 1920-х годов Бернштейн сотрудничал сразу со многими исследовательскими центрами. В Институте психологии записывал «реакции», в Государственном институте музыкальной науки строил циклограммы игры пианистов, в Институте охраны здоровья детей и подростков изучал развитие бега и ходьбы у детей. По заказу Государственного комитета по труду он вычислял создаваемую пешеходами нагрузку на мосты. И всюду пользовался созданным им методом циклограмметрии – записи и математического анализа кинематики и динамики движения. Пригодился метод, в частности, при усовершенствовании рабочего места московских вагоновожатых и машинистов метро. Где бы ни работал Бернштейн и что бы ни исследовал – ходьбу ребенка и старика, бег атлета или животного, – он продолжал линию исследования «живого» движения. Об этом речь пойдет в третьей главе «Экспансия метода».
Отношение Бернштейна к физиологу старшего поколения Ивану Петровичу Павлову (1849–1936) всегда было сложным. Начиная с 1924 г. Николай Александрович резко критиковал его теорию условных рефлексов. Понятие условного рефлекса он считал глубоко искусственным – артефактом, полученным в лаборатории, на обездвиженных животных, помещенных в «станок» и находящихся в «башне молчания». Рефлекс, считает Бернштейн, «это не элемент действия, а элементарное действие», появившееся на свет «там же, где возникло первое в мире „элементарное ощущение“ <…> в обстановке лабораторного эксперимента»[13]. В полемике с Павловым он писал книгу «Современные искания в физиологии нервного процесса»; во Всесоюзном институте экспериментальной медицины в 1936 г. была запланирована их дискуссия. Но Павлов умер. К тому же после убийства Кирова в стране усилились репрессии против интеллигенции. И Бернштейн отдал распоряжение в типографию: рассыпать набор книги. Об этом рассказывается в четвертой главе книги «Современные искания».
Ученый не только обладал прекрасной математической подготовкой, он и мыслил как математик, переводя сложные явления в кажущиеся простыми изящные теоретические идеи. Такими идеями стали принцип сенсорных коррекций, определение двигательной координации как преодоления избыточных степеней свободы, принцип «равной простоты движения». Привыкший думать точно и теоретично, он не мог не заметить, какими устаревшими выглядели используемые в физиологии модели. Такие, например, как идея «одно-однозначного» (или взаимно-однозначного) соответствия в теории условного рефлекса, когда замыканию одной условно-рефлекторной связи ставилась в соответствие одна нервная клетка мозга. Бернштейн пытался показать, насколько ушла вперед математика в создании теоретических моделей, насколько больше возможностей она могла бы предоставить физиологии. Новую физиологию он назвал «структурной», об этом – в пятой главе «Структурная физиология».
Ученого часто критиковали те, кто отказывался понимать, зачем физиологии формулы и уравнения. Время для союза математики и биологии настало позже, после войны. Тогда новое поколение биофизиков и кибернетиков занялось, по выражению Бернштейна, «выращиванием биологических глав математики». Они показали, что для вычерпывания информации из внешнего мира мозг может использовать чрезвычайно сложные операторы – например, для того чтобы разделять существенные и несущественные для организма переменные. Стало ясно, что движение может регулироваться не только из центра в головном мозге, но и на основе «принципа неиндивидуализированного управления» или прини-ципа «функциональных синергий», позволяющих с легкостью решить задачу «преодоления избыточных степеней свободы».
Из-за того что Бернштейн говорил о «двигательной задаче», «образе движения» и «модели потребного будущего», его часто обвиняли в идеализме и телеологии. В результате он не имел возможности реализовать свои исследовательские планы и то и дело менял место работы. После Великой Отечественной войны ситуация немного улучшилась. Работы на основе теории построения движений велись несколькими группами исследователей и практиками: изучение биомеханики спортивных движений и обучение на этой основе спортивным навыкам проводились в Институте физической культуры; в Институте протезирования исследовались биомеханические основы протезирования, ходьба на протезах. Теория Бернштейна использовалась в практике восстановления движений, нарушенных в результате ранений. В 1947 г. вышла большая монография ученого «О построении движений», подытожившая многолетние исследования, и сразу получила государственную премию по науке (называвшуюся в то время Сталинской).
Тем не менее критика продолжалась. А после печально знаменитой сессии ВАСХНИЛ, где лысенковцы разгромил генетиков, ученого обвинили еще и в «космополитизме» и «низкопоклонстве перед Западом». Поводом послужило то, что в книге чаще встречались ссылки на иностранцев Теодора Мейнерта и Чарльза Шеррингтона, чем упоминания о «великом русском ученом» Павлове. Бернштейн был вынужден оставить лаборатории, которыми руководил и где плодотворно работал десятилетиями. В 1949 г. был рассыпан набор его книги «О ловкости и ее развитии», популярно написанной оригинальной научной работы. Ловкость в ней рассматривалась как комплексное психофизическое качество, способность решать сложную двигательную задачу, как разумность, присущая самому движению. О теориях Бернштейна речь идет в шестой главе «Двигательный разум».
В 1950 г. на Объединенной сессии Академии наук СССР и Академии медицинских наук (известной как «Павловская сессия») Бернштейна подвергли разгромной критике за «антипавловскую» направленность. Тем не менее последний период жизни не стал для ученого временем бездействия. Он много читал и реферировал иностранную литературу, в том числе по новым, интенсивно развивающимся областям науки – кибернетике и биокибернетике. Возвращение в научную жизнь все-таки произошло в период хрущевской «оттепели». Когда кончилась насильственная «павловизация» наук о жизни и в психологии, физиологии и других науках о человеке обнаружилась нехватка теорий, концептуальный вакуум, идеи Бернштейна очень пригодились. Возобновился интерес к его работам 1930-х годов, где сформулированы принципы двигательного управления. Об этом рассказывается в седьмой главе «Против течения».
В 1960 г., во время пребывания в Москве Норберта Винера, Бернштейн помогал переводить доклад ученого. Прощаясь, он подарил Винеру оттиск своей старой статьи. Узнал ли отец кибернетики в этой работе некоторые из своих идей, которые российский ученый предвосхитил уже в начале 1930-х годов? У Бернштейна чувство узнавания вполне могло возникнуть. В эти годы сам ученый переформулирует свои идеи на кибернетическом языке, говорит о моделировании будущего, блок-схеме управления движением, обратных связях. Он много общается с математиками, физиками, участвует в конференциях по кибернетике, в семинарах А.А. Ляпунова в МГУ и физиологическом семинаре И.М. Гельфанда, В. С. Гурфинкеля и М.Л. Цетлина. Один из участников этого последнего семинара вспоминал, каково было удивление аудитории, в основном молодежной и скептически настроенной, не ожидавшей такой свежести и актуальности мысли от представителя старшего поколения. Бернштейн мечтает о том, чтобы «вырастить новые главы биологической математики», и в этом ему помогают ученики и последователи, которых иногда объединяют в «Московскую школу двигательного управления» (Moscow Motor Control School).
Восьмая глава книги названа «Футурист в физиологии». Новаторские, «футуристические» работы Бернштейна часто встречали непонимание: его исследования по биомеханике и использованию математического аппарата дали повод для обвинений ученого в «механицизме». Новизна и значимость теорий Бернштейна стала очевидна только в 1960 – е годы, с развитием кибернетики и теории систем. Кибернетика математика Винера и нейрофизиолога Розенблюта и стала тем «выращиванием новых глав биологической математики», о котором мечтал Бернштейн. Ее создатели учились у природы: наблюдая за работой сердца, дыхания, нервной системы, они пытались понять самые общие принципы, чтобы создавать математические модели и электронные имитации природных процессов. Исходной задачей, с которой началось их сотрудничество (и сотрудничество в их лице математики и биологии), стала та, которую успешно решали птицы и летучие мыши, догоняя в воздухе насекомое, – задача попадания в мишень, достижения цели.
В последние годы жизни ученый много общается с математиками, участвует в их семинарах, в том числе в знаменитом междисциплинарном семинаре И. М. Гельфанда, где занимались, в частности, темой искуственного интеллекта. На этом фоне становится ясно, что в работах Бернштейна также идет речь об интеллекте – только особом, телесно-двигательном, или кинестетическом. В его теории движение предстает процессом, по сложности сравнимым с интеллектуальным актом. Этот тезис подхватили специалисты по движению – спортивные тренеры, врачи-реабилитологи, преподаватели хореографии и танца и многие другие. За последние полвека появилось много систем развития двигательной сферы человека: техника Ф. М. Александера, метод Моше Фельденкрайза, соматика Томаса Ханны, идеокинезис Лулу Сейгард и др. У людей, которые их проповедуют и практикуют, работы Бернштейна пользуются неизменной популярностью – за то, что в них дается понятийный аппарат, помогающий разобраться, как работает тело, и научиться владеть им. На Бернштейна ссылался и создатель концепции множественных видов интеллекта американский психолог Говард Гарднер, говоря о «телесно-кинестетическом интеллекте» (bodily-kinesthetic intelligence) – «способности управлять собственными движениями и умело обращаться с предметами»[14].
Работы Бернштейна всегда привлекали психологов. В 1920-е годы молодой ученый сотрудничал в Психологическом институте с Л. С. Выготским, С. Г. Геллерштейном, К. Н. Корниловым, А. Н. Леонтьевым и А. Р. Лурией. Создатель «реактологии» Корнилов надеялся по записям движения узнать что-то новое о психологических реакциях. Позже, в годы Великой Отечественной войны и последующие, концепцию Бернштейна о построении движений использовали А. В. Запорожец и другие психологи, работавшие над восстановлением движений у раненых. Лидеры тогдашней психологии А. Н. Леонтьев и С. Л. Рубинштейн считали, что теория построения движений предоставляет широкие возможности для психологического исследования движений, а Лурия даже назвал ее «психологической физиологией»[15]. Наконец, идеи ученого об управлении движениями оказались созвучными нарождавшейся в 1960-е годы когнитивной психологии.
В своих последних работах ученый поставил задачу создать «физиологию активности», которая изучала бы активное моделирование – «вычерпывание» информации мозгом. Самого Бернштейна интересовала новая наука – семиотика, о которой он беседовал с Вячеславом Всеволодовичем Ивановым[16]. В этих работах он связал свою теорию построения движений с пробематикой управления и регуляции, которая стала общей для физиологии и кибернетики. Гомеостазу, или равновесию организма, ученый противопоставляет активность, целеустремленность, преодоление среды. В обстановке, когда жизнь основана не на личной инициативе и активности, а на конформизме – «реактивности» по отношению к власти, идеи «физиологии активности» приобрели политическое звучание. Бернштейн не был диссидентом, но и конформистом он не был никогда. В сложное время – его сознательная жизнь прошла между Первой мировой войной и 1960-ми годами, в эпоху, когда интеллигенция поочередно переживала экзальтацию, панику, страх, – он сумел сохранить внутреннюю свободу и спокойствие мышления. Его тексты не замутнены ни единым реверансом в сторону власти. Не случайно с концом сталинизма и началом «оттепели» ученый сделался почти героической фигурой – по утверждению некоторых, чуть ли не объектом «культа»[17].
За год до смерти он поставил себе безнадежный диагноз, созвал учеников, раздал им темы для работы и лихорадочно готовил свои последние книги – на русском и английском языках. В 1966 г. вышли «Очерки по физиологии движений и физиологии активности», а год спустя – книга «The Coordination and Regulation of Movements», с которой началось триумфальное шествие его теорий по миру. Как только работы Бернштейна были переведены и опубликованы на Западе, ученые смогли оценить эвристический потенциал его теорий.
Николай Александрович был исключительно разносторонним человеком – энциклопедически образованным, универсальным. Его коллега и друг Соломон Григорьевич Геллерштейн (1896–1967) говорил, что «в жизни своей не встречал столь многообразно одаренного человека»:
«Он был превосходным знатоком физики, математики, техники. Он был хорошим конструктором, музыкантом, музыковедом, художником, и когда вы к нему присматривались, вы все больше и больше распознавали его. Я уже не говорю об удивительном даре слова и речи. Каждое его выступление – это не только по оригинальности стиля что-то выдающееся, выходящее за рамки широкой нормы, но и по глубине мысли, по необыкновенному сцеплению ассоциаций, которое позволяло ему синтезировать идеи, относящиеся к разным сферам знания. В этом была печать гениальности»[18].
Хорошо знавший Бернштейна Лев Лазаревич Шик (1911–1996) признавался: ему казалось, что «он существо из какого-то иного измерения <…> что он человек иного класса мышления, что если существуют какие-то общепринятые представления о той комбинации врожденных свойств и тонкости интеллекта, образованности и целеустремленности и прочих свойств, отмечающих гения, – все это есть у него»[19]. Бернштейн мог долго думать над статьей, а потом сесть и сразу написать ее набело своим каллиграфическим бисерным почерком без единой помарки. И так же он читал лекции – без конспектов, но как будто диктовал, словно текст был у него перед глазами. О широте его знаний и компетенций ходили легенды. Врач-реабилитолог Владимир Львович Найдин (1933–2010) вспоминал, как после кончины Бернштейна дома у него собрались коллеги-друзья, люди самых разных профессий – физиологи и математики, врачи и лингвисты. «Помянув его светлый образ, стали уверять друг друга, что именно для каждой из наших профессий Николай Александрович сделал больше всего»[20].
А еще – и не в последнюю очередь – Николай Александрович был психомоторно одаренным человеком[21]. Психомоторикой называлась способность решать задачи двигательные, практические, учиться не только умом, но и всем телом – когда оно само находит верные движения[22]. Пользуясь термином, который активно использовал сам Бернштейн, можно сказать, что ученый обладал многими степенями свободы. Писал стихи и сочинял музыку: импровизировал за роялем трудные для исполнения, скрябинского толка вещи, и тогда мать говорила, что сыночек опять в миноре. Прекрасно рисовал, чертил, моделировал. Как-то сделал рисунок черепа, по которому жена его брата, Татьяна Сергеевна Попова, вышила подушку: белый череп на черном бархатном фоне. Я эту подушку видела – в той старой московской квартире в Большом Левшинском переулке, где прожил почти всю свою жизнь Николай Александрович Бернштейн.
Глава 1
Начало
Николай Бернштейн появился на свет 5 октября (н. ст.) 1896 г. в семье потомственного врача, психиатра Александра Николаевича Бернштейна и его жены Александры Карловны. Когда у четы родился первенец, Александр Николаевич служил ординатором психиатрической клиники Московского университета. Три года спустя он принял участие в организации нового большого дела – Центрального приемного покоя для душевнобольных. Чтобы оценить важность этой реформы для московской психиатрии, писал известный врач В. А. Гиляровский, нужно вспомнить, что из-за переполненности больниц и из-за того, что городским больницам не разрешалось принимать немосквичей, на руках полиции оказывалось большое количество душевнобольных[23]. Это были люди, «обнаружившие в общественных местах свое болезненное состояние», которых сдавали в полицию и которые содержались в участках в обстановке далеко не лечебного характера. «Связывание в самой грубой форме, широкое применение горячечных рубашек и грубые побои с нанесением тяжелых, иногда смертельных повреждений были самым обычным делом»[24]. Бернштейн-старший взялся за создание для таких больных не полицейского, а клинического заведения. В 1899 г. Центральный приемный покой открылся и постепенно сделался не только лечебным, но и образовательным и даже исследовательским центром. На протяжении многих лет здесь устраивались «повторительные курсы», на которые съезжались психиатры со всей России, работали лаборатории: анатомическая, психологическая… Ученик Сергея Сергеевича Корсакова и последователь в психиатрии Эмиля Крепелина, Александр Николаевич пытался ввести в клинику формализованные методы психологической диагностики. Вместе с единомышленниками он основал Общество экспериментальной психологии (1910), издавал журнал «Современная психиатрия», редактировал «Журнал психологии, неврологии и психиатрии».
Рис. 1. Александр Николаевич Бернштейн
В 1901 г. Александр Николаевич защитил диссертацию, получил ученую степень доктора медицины, звание профессора и занял соответствующую новому положению просторную квартиру в только что построенном многоэтажном доме в Большом Левшинском переулке на втором этаже. Напротив, в Штатном переулке, находился Центральный приемный покой для душевнобольных (теперь в этом здании Институт судебной психиатрии им. В. П. Сербского, а переулок называется Кропоткинским). В том же 1901 г. у четы родился второй сын, которого назвали Сергеем – возможно, в честь брата Александра Николаевича, Сергея Натановича Бернштейна (1880–1968).
Жена Александра Николаевича, Александра Карловна Иогансон (1867–1941), родилась в Твери, в семье железнодорожного служащего – обходчика на линии «Петербург – Москва». Жили они у железнодорожного полотна, и девочка Саша научилась различать паровозы и составы, узнавать их «в лицо». Это свое увлечение она передала сыновьям: больше всего на свете мальчики любили рассматривать, зарисовывать вагоны и паровозы и даже мастерить их модели. Девушка рано ушла из дома и поступила работать сначала на ткацкую фабрику в Твери, а потом – санитаркой в больницу. Помогала в операционной, а когда недалеко от города, в деревне Бурашево, открылась психиатрическая колония (приют для хронически больных), она поступила туда сестрой милосердия. В Бурашево ее заметил психиатр Платон Васильевич Луначарский (брат будущего наркома Анатолия Васильевича) и пригласил в Москву, в клинику на Девичьем поле, которую возглавлял Корсаков. Это было в начале 1890-х годов. Здесь она и встретилась со своим будущим мужем. Была она рукодельной, мастерски шила и вышивала, расписывала керамику. От нее у сыновей не только интерес к поездам, мостам и железным дорогам, но, возможно, и талант к рисованию и черчению.
Как-то братьям подарили первый конструктор Meccano, и они собирали из него арочные мосты и свою любимицу Эйфелеву башню. Со временем они перечитали в Румянцевской библиотеке практически все, что там имелось, по истории паровозостроения и о конструкциях локомотивов. Братья ездили на кладбище паровозов в Перерву, лазали по кабинам, рассматривали паровозы со всех сторон, тщательно зарисовывали. Вскоре у них получился весьма солидный каталог локомотивов, классифицированных по типам, странам, годам выпуска. Для мальчиков паровозы стали людьми, живущими в выдуманной стране, «паровозной Швамбрании». Для них выдумывались имена, характеры. Портреты их цветными карандашами создавал Николай. «Главным был отставной генерал Слоним Лосяков-Уров – курьерский паровоз „С“ – в одежде цвета хаки, с красными лампасами-колесами. „Характер“ его был списан с генерала Булдеева из чеховского рассказа „Лошадиная фамилия“. Паровоз „Ж“ был стариком из одного тургеневского рассказа, который все время ходил по комнатам и приговаривал: „Брау, брау“. Среди них были чиновники и учитель латыни, старые девы и купцы, работяги и „господа офицеры“»[25].
Братья собственноручно мастерили модели составов с соблюдением масштаба и точным воспроизведением всех деталей, вплоть до опускавшихся на пружинках полок в спальных вагонах, поручней и лесенок в тамбур. Игра перешла в жизнь: Сергей стал инженером-путейцем, профессором, крупным специалистом по строительству мостов. А Николай, когда ему было уже за сорок, собственноручно сделал несколько точных копий товарных и пассажирских вагонов. В Институте нейрохирургии в музее хранится один такой вагончик из состава «Москва— Киев», оснащенный изящными буферами с круглыми блестящими контактами, сделанными из копеечных монет, обработанных маленькими напильниками-надфилями. Николай Бернштейн – автор обстоятельной статьи по истории паровозов в журнале «Хочу все знать», где он сравнивает соперничество между двумя линиями локомотивов с борьбой видов за существование в ходе эволюции[26]. Он также писал статьи и заметки в журнал «Наука и жизнь», в том числе о мостах и Эйфелевой башне[27].
Довольно часто в Большом Левшинском появлялся младший брат Александра Николаевича Сергей. Студентом он изучал математику в Сорбонне и Гёттингене, в 1904 г. защитил диссертацию в комиссии из математических светил – Анри Пуанкаре, Эмиля Пикара и Жака Адамара. В диссертации он предлагал решение девятнадцатой проблемы из списка Давида Гильберта (этот список состоял из 23 кардинальных проблем математики). Позже Сергей Натанович взялся за решение следующей, двадцатой, проблемы Гильберта. В отличие от своего брата, еврея-выкреста, Сергей в другую веру не перешел и остался «Натановичем» (тогда как Александр свое отчество русифицировал). А потому в Российской империи он смог занять только должность школьного учителя математики. Впрочем, ничего уничижительного в этом не было – в гимназиях тогда преподавали университетские приват-доценты. Но Сергею пришлось уехать из столиц в Харьков. Приезжая в Москву, он останавливался у брата. В этой же квартире Александр Николаевич принимал частных пациентов; вскоре места в ней стало не хватать, и была нанята вторая квартира на том же этаже.
Жили, не нуждаясь, что позволяла профессорская зарплата и обширная частная практика отца. Много тратили на образование детей: приходили учителя преподавать языки и музыку, на зиму брали абонемент в Большой театр. Учились мальчики в прогрессивной Медведни-ковской гимназии (9-я классическая гимназия им. Ивана и Александры Медведниковых) – школе нового типа. В Староконюшенном переулке для нее выстроили специальное здание, с хорошо освещенными классами, с полными воздуха рекреационным и гимнастическим залами. Всем ученикам предлагались горячие завтраки. Родители участвовали в работе педагогического совета. В штат гимназии входили преподаватель гимнастики, педиатр и дантист. В программу внесли изменения по сравнению с классической гимназией: курсы естественных наук и математики расширили, прибавили курсы «мироведения», анатомии и гигиены. Латынь сократили, зато преподавали три живых языка – немецкий, французский и английский; старшеклассники читали Шекспира в оригинале. Часто устраивали в гимназии театральные постановки, причем некоторые спектакли шли на языке оригинала: когда давали комедию древнеримского драматурга Тита Макция Плавта «Менехмы», пролог и третий акт играли на латыни. Кроме того, братья занимались языками дома, с репетиторами, изучая еще и итальянский.
Рис. 2. Ученики гимназии им. Медведниковых, около 1910 г. (Николай Бернштейн – третий справа в первом ряду)
Уровень преподавания в гимназии был очень высок: учителя – не ниже приват-доцента, а в старших классах некоторые предметы вели университетские профессора. Естественную историю в гимназии преподавал Дмитрий Федорович Синицын (1871–1937), зоолог, специалист по простейшим, защитивший докторскую диссертацию в Санкт-Петербургском университете, один из создателей первой в России ветеринарной гельминтологической лаборатории. Предмет, назвавшийся «мироведением», преподавал Николай Михайлович Кулагин (1860–1940), профессор сельскохозяйственного института по кафедре зоологии, философскую пропедевтику – Борис Александрович Фохт (1875–1946), учившийся в тогдашних философских центрах Гейдельберге и Марбурге, переводчик Аристотеля, Канта и Гегеля. На постаменте памятника Борису Фохту на Новодевичьем кладбище выбиты слова Аристотеля: «Все науки более необходимы, чем философия, но прекраснее нет ни одной». С философией могла поспорить одна только музыка, которой Фохт серьезно увлекался (он был женат на пианистке Раисе Меерсон). Фохт написал эссе о музыкальном кумире поколения Александре Скрябине, которому поклонялся и подражал начинающий музыкант Николай Бернштейн[28].
Рис. 3. Гимназия им. Медведниковых, 1914 г. (Николай Бернштейн – в центре)
В квартире на Большом Левшинском царила музыка. В семь лет Коля начал учиться игре на фортепиано. По слухам, преподавателя ему нашел пианист Александр Борисович Гольденвейзер по просьбе самого Рахманинова – сестра Сергея Васильевича была паценткой Александра Бернштейна, и Рахманинов заходил в их дом[29]. Николай Александрович на всю жизнь запомнил, как однажды всей семьей в Большом театре слушали «Ивана Сусанина», где дирижировал Рахманинов, пели Шаляпин и Нежданова. Каждый раз перед походом в оперу отец Александр Николаевич проигрывал от начала до конца клавир этой оперы на домашнем рояле. У Бернштейнов их было два, и можно было исполнять клавиры в четыре руки и даже восемь рук, да еще и пропевая арии. После такой тренировки у Николая развился небольшой, но приятный баритон, и уже взрослым он играл и пел сцены из «Евгения Онегина», «Пиковой дамы», «Русалки» и «Алеко», играл партитуру «Лебединого озера» и «Жизели». Соседом Бернштейнов по дому был виолончелист Анатолий Андреевич Брандуков, а в классе с Николаем учился другой начинающий виолончелист Константин Шапиро, ставший в эмиграции известным музыкантом и педагогом. Николай освоил не только фортепиано, но и флейту и гобой. Гимназистом он импровизировал на рояле мрачноватые, скрябинского толка вещи, особенно когда у него были проблемы с учителями или одноклассниками. Пробовал юный музыкант сочинить и симфонию: называлась она «Вешние воды» и вполне могла быть вдохновлена не только повестью Тургенева, но и симфонической поэмой Рахманинова «Весна».
Если мальчик и думал о карьере, то – музыканта, может быть, литератора. Он обладал не только абсолютным музыкальным слухом, но и тонким чувством стиля. На те литературные произведения, которые его особенно впечатлили, Николай писал пародии – для пущего смеха на бланках «Журнала невропатологии и психиатрии». Журнал редактировал его отец, и у него на столе всегда лежала стопка чистых бланков. Свои пародии Коля зачитывал на семейных вечерах. Вот, например, «Роман в 8 частях П. И. Мельникова „На вулканах“»:
«Говорят, за Волгой вулканы имеются. Верхнее Заволжье – край привольный. Немало промыслов оно в старые годы заезжему немцу показывало. Хочешь – маргуны настругивай, хочешь – отщекрыгу лепи, а не то так синелью кафтаны обшивай на загувецкий манер да к Макарию свези, потому сказано: „Нижегородский мужик – что муки четверик; потряси – рассыплется; помочи – слипнется; поторгуйся – все купит“»[30].
На фотографии выпуска 1914 г. среди тридцати трех лиц улыбающийся мальчик со светлыми глазами и темными бровями вразлет – Николай Бернштейн. Литературные пристрастия привели его на историко-филологическое отделение Московского университета. Но началась война, и Николай пошел работать санитаром в военный госпиталь, а вскоре сам собрался на фронт. И тогда на семейном совете решили: если и идти в армию, то не рядовым – пушечным мясом, – а врачом. Николай перевелся на медицинский факультет и проучился четыре года. Разразилась революция, за ней – гражданская война. Их курс выпустили ускоренно: 15 декабря 1919 г. всем выдали дипломы лекаря и отправили в Красную армию на фронт. Николай попал в Третью армию Восточного фронта, противостоявшую Колчаку. Вскоре Третья армия преобразовалась в Первую революционную армию труда. Полк, где служил Бернштейн, восстанавливал металлургический завод, основанный в XVIII в. Демидовым в уральском городе Ревда, и достраивал железную дорогу от Казани к Екатеринбургу, от которой зависело снабжение оружием и хлебом Москвы и армии. Врачи здесь боролись с вездесущим противником – тифом. Прослужив почти полтора года, в марте 1921 г. Бернштейн демобилизовался и страшно долго, проведя несколько недель в теплушке, добирался до Москвы.
Вернувшись к мирной жизни, Николай попытался сначала встать на отцовскую стезю и заняться психиатрией. Он стал работать в клинике В. А. Гиляровского (ученика А. Н. Бернштейна) в Медико-психологическом институте. А в апреле 1922 г., когда здоровье Александра Николаевича пошатнулось, сын заменил его в университетской психиатрической клинике. После революции Бернштейн-старший служил в учреждениях Наркомпроса – Главнауке и Комиссии по реформе медобразования при Главпрофобре. В самую разруху, в 1920 г., он вместе с коллегой, доктором Ф. Е. Рыбаковым, организовал Психоневрологический музей, а после смерти Рыбакова добился преобразования музея в Государственный московский психоневрологический институт, учебно-научное учреждение на госбюджете (что немаловажно). Разместился институт в здании бывшей Поливановской гимназии на Пречистенке, д. 32, неподалеку от Большого Левшинского переулка, где жили Бернштейны, и от Центрального приемного покоя, который до революции возглавлял Александр Николаевич. Однако долго заведовать институтом ему не пришлось: в мае 1922 г., не дожив до пятидесяти двух лет, он скончался от болезни сердца. Похоронили его с почетом на Новодевичьем кладбище.
Студентом Николай слушал лекции отца по клинической психиатрии, знал его пациентов. Мать мечтала, чтобы сын унаследовал и частную практику. Однако психиатрия его не увлекала, его тянуло к тому знанию, которое называют «точным», аналитическим, математическим. Таким знанием была, например, психофизика, изучавшая законы ощущения и восприятия.
Психофизика и колокола
С 1921 г. Николай возглавил лабораторию психофизики в Психоневрологическом институте, и первые его научные работы посвящены этой науке[31]. Несмотря на то, что традиционно курс психологии в России читался на историко-филологических отделениях университетов как часть философии, лаборатории экспериментальной психологии впервые появились на медицинских факультетах. Оборудование их состояло из измерительных приборов – от измеряющего силу динамометра до приборов, фиксирующих быстроту реакции. «Психология медных инструментов» пришла в Россию из Германии, из лаборатории, которую Вильгельм Вундт открыл в Лейпциге в 1869 г. Уже в 1860—1870-е годы психиатры Иван Михайлович Балинский (1827–1902) в Военно-медицинской академии в Петербурге и Сергей Сергеевич Корсаков (1854–1900) в психиатрической клинике Московского университета стали приобретать за границей отчасти на собственные средства аппаратуру для психологических измерений. А в 1885 г. невролог Владимир Михайлович Бехтерев (1857–1927) после стажировки у Вундта создал первую психологическую лабораторию в Казани. Оборудование Бехтерев частично закупил в Лейпциге, а кое-что смастерил сам и с помощью сотрудников. В лаборатории, в числе прочих приборов, имелись большая модель головного мозга, краниограф (для измерения объема мозга), пневмограф (для записи дыхания), рефлексограф и рефлексометр (для регистрации коленного рефлекса и его силы). Собственно психологические эксперименты в лаборатории были относительно редки и проводились исключительно на пациентах психиатрической клиники. Ученики Бехтерева тестировали пациентов с разными диагнозами, экспериментировали с гипнозом, измеряли скорость психологических реакций в разное время суток. У Вундта учился и немецкий психиатр Эмиль Крепелин, один из создателей «нозологического» направления. Убежденным последователем Крепелина, сторонником экспериментально-психологического направления в психиатрии считался Александр Николаевич Бернштейн. В целях более точной диагностики болезни он и его ученики и создавали и опробовали собственные психологические тесты[32].
Получив доступ к отцовской лаборатории, Николай стал там засиживаться. Для начала он решил проверить сформулированый Э.-Г. Вебером еще в XVIII в. закон, пожалуй, один из немногих в психологии, который выражался математической формулой. Согласно этому закону, чтобы человек воспринял увеличение стимула, его интенсивность должна находиться в определенном отношении к первоначальной величине, быть функцией этой величины (конечно, в определенных пределах):
Δ J ÷ J = const, (l ≤ J ≤ L)
В середине XIX в. физик и философ Г.-Т. Фехнер ввел в эту закономерность еще один элемент – ощущение. Он подставил вместо константы изменение ощущения – величину дельта S – и получил уравнение, связывающее величину ощущения с величиной стимула. Проверить или опровергнуть этот закон пытались многие: видимо, им казалось, что именно таким образом устанавливаются незыблемые истины, получается твердое, подобное математическому, знание о душевной жизни.
Через несколько месяцев Бернштейн уже провел психологические эксперименты, в которых участвовали 45 испытуемых от 8 лет до 51 года, «в числе которых были дети легко-дебильные и нормальные, курсанты, студенты, педагоги и профессора» (последним, видимо, был его собственный отец). Пятьсот измерений он сделал только для того, чтобы выяснить, как зависит восприятие еле заметных различий между кругами разного диаметра от величины диаметра. В этих опытах выяснилось[33], что восприятие различий описывается показательной функцией ех (скорость возрастания этой функции в данной точке равна значению самой функции в этой точке). То же самое Бернштейн проделал в отношении звуков, вернее, восприятия звукоряда и музыкальных интервалов, и пришел к тому же выводу: восприятие различий между близкими тонами описывается показательной функцией. Автор даже претендовал на то, чтобы вывести на основе этой функции «принцип психической относительности», подобный принципу относительности Эйнштейна. Кстати, Бернштейна-старшего «мир звуков» тоже крайне интересовал, он даже написал исследовательское эссе на эту тему[34]. С древности было известно, что периоды колебания отрезков звучащей струны пропорциональны длинам этих отрезков. В силу этого лады струнных инструментов, соответствующие равным на слух полутонам, утверждал младший Бернштейн, подчиняются тому же закону, описываемому показательной функцией. Эксперимент для проверки этого утверждения сначала был только мысленным. Он сделал вывод, что «принцип, весьма близкий к фехнеровскому, оказывается <…> единственно возможным определителем механизма оценки всякой величины вообще». Принцип этот – измерение величины путем определения ее отношения к эталону-единице. Таким образом, делал вывод начинающий психолог, подобно тому как в физике верной оказывается теория относительности Альберта Эйнштейна, в науке о душе торжествует «принцип психологической относительности»[35].
В самом начале 1920-х годов вся музыкальная Москва знала о человеке удивительных способностей Константине Сараджеве (1900–1942). Отец его был известным скрипачом и дирижером, преподавателем Московской консерватории, мать – незаурядной пианисткой, дочерью знаменитого педиатра Нила Филатова. Константин, или Котик, как звали его знакомые, обладал исключительно тонким музыкальным слухом: в каждой ноте он различал больше двухсот градаций, а в октаве – 1700 различных тонов. Такое богатство звука могут дать только колокола, а потому Котик Сараджев звонил на многих московских колокольнях и писал музыку для колоколов. Для него весь мир звучал: вещи, цвета и люди, все имели свое индивидуальное звучание, свою тональность. Эта способность, называемая синестезией, сильно интересовала психологов и психиатров (последние считали такую особенность проявлением болезни). Известным синестетом был Александр Скрябин – каждый цвет для него соответствовал какой-то одной тональности. Котик объяснял синестезию тем, что, кроме абсолютного слуха, существует еще «истинный слух» – «способность слышать всем своим существом звук, издаваемый не только предметом колеблющимся, но вообще всякой вещью. Звук кристаллов, камней, металлов». Этой способностью, согласно легенде, обладал Пифагор[36].
В 1922 г. Константин Сараджев стал пациентом молодого доктора Бернштейна.
«Мой пациент, – пишет он, – юноша восемнадцати лет, сын известного музыканта-профессионала, находился в психиатрической клинике по случаю частых и тяжелых припадков эпилептического характера. Психологическое исследование обнаружило, что юноша слегка слабоумен, глубоко психопатичен и обнаруживает сложные, систематизированные бредовые построения, заставлявшие думать о наличии у него параноидной (бредовой) формы шизофрении. Однако в отличие от типичных шизофреников это был милый, кроткий и вполне доступный юноша, своей душевной чистотой и профессиональной страстью к трезвоненью на колокольне, в котором он был очень искусен, всегда будивший в моем воображении облик царя Федора Иоанновича»[37].
О том, как Николай изучал феноменальный слух Котика, свидетельствовала Анастасия Ивановна Цветаева, сестра Марины Цветаевой:
«Психолог Н. А. Бернштейн произвел над ним любопытный эксперимент: он попросил Котика, утверждавшего, что слышит звук данного цвета, – написать на конверте тональность каждой цветной ленты, в него положенной, что тот и исполнил. Много дней спустя Н. А. Бернштейн попросил Котика повторить эти записи, сославшись на то, что будто бы их потерял. Просьба была исполнена. Сверив содержимое прежних и новых конвертов, Н. А. Бернштейн убедился в полной идентичности записей»[38].
Предоставим опять слово Бернштейну, великолепному рассказчику. Самым интересным свойством Кости был его музыкальный слух:
«Это был настоящий абсолютный слух кристальной чистоты и точности, подобный тому, каким по описаниям биографов с детства обладал Моцарт. Отец Кости, авторитетный музыкант, сообщал мне, что юноша легко и безукоризненно настраивал по слуху рояли, никогда не прибегая к камертону. Он делал и более поразительную вещь. Настроив один рояль, он брался за второй, настраивал его совершенно независимо от первого, и после этого оба рояля годились для совместной игры на обоих в четыре руки; а музыканты знают, что на двух хорошо по отдельности настроенных роялях все-таки нельзя играть в четыре руки, не подогнав их строй друг к другу ноту за нотой, во избежание мельчайших нестрогостей, которые скажутся в виде биений. Не было такого аккорда, вплоть до бессмысленного шлепка по клавиатуре всеми пальцами, который Костя не расшифровал бы с закрытыми глазами мгновенно, перечисляя по порядку все ударенные ноты. Он знал на память все московские колокола, узнавая их по тонам в общем воскресном трезвоне и выписывая на слух сложнейшие анализы всех их призвуков. Все мои опыты над ним убедили меня в редкой и безотказной точности его слуха»[39]