Рассказы о привидениях собирателя древностей бесплатное чтение

Если кому-то любопытно, где разворачиваются события моих историй, то пусть будет известно, что Сен-Бертран-де-Комменж и Виборг – места реальные, а в рассказе «О, свистни, и я приду к тебе» я держал в мыслях Филикстоу. Что же до разбросанных по страницам обрывков показной эрудиции, то в них едва ли найдется хоть что-то, не являющееся чистым вымыслом; разумеется, никогда не существовало книги, которую я цитирую в «Сокровище аббата Томаса». «Альбом каноника Альберика» был написан в 1894 году и вскоре напечатан в «Нэшнл Ревью», «Потерянные сердца» появились в «Пэлл Мэлл Мэгэзин»; из следующих пяти рассказов, большинство из которых я читал друзьям на Рождество в Королевском колледже Кембриджа, я помню лишь, что «Номер 13» был написан в 1899-м, а «Сокровище аббата Томаса» сочинено летом 1904 года.
М. Р. ДЖЕЙМС
АЛЬБОМ КАНОНИКА АЛЬБЕРИКА
Сен-Бертран-де-Комменж – заштатный городок в предгорьях Пиренеев, не слишком далеко от Тулузы и еще ближе к Баньер-де-Люшону. До самой Революции здесь была епископская кафедра, и в местном соборе до сих пор бывает некоторое число туристов. Весной 1883 года в это старинное местечко (назвать его городом язык не поворачивается, ибо жителей в нем нет и тысячи) прибыл англичанин. Он был выпускником Кембриджа, специально приехавшим из Тулузы, чтобы осмотреть церковь Святого Бертрана. Двоих своих друзей, не столь увлеченных археологией, он оставил в тулузской гостинице, пообещав присоединиться к ним на следующее утро. Им-то хватило бы и получаса в церкви, после чего все трое могли бы продолжить путешествие в сторону Оша. Но наш англичанин прибыл рано и намеревался исписать целый блокнот и извести несколько дюжин фотопластинок, описывая и запечатлевая каждый уголок чудесной церкви, что возвышается над небольшим холмом Комменжа.
Для успешного осуществления этого замысла необходимо было на весь день заполучить в свое распоряжение церковного служителя. И вот, пономарь, или ризничий (второе название я предпочитаю, пусть оно и не совсем точно), был вызван несколько бесцеремонной дамой, хозяйкой гостиницы «Красная шляпа». Когда он явился, англичанин нашел его неожиданно интересным объектом для изучения. Интерес представляла не столько внешность этого маленького, сухонького, сморщенного старичка (ибо он был точь-в-точь как дюжины других церковных сторожей во Франции), сколько его странный, вороватый – или, вернее, затравленный и подавленный – вид. Он то и дело искоса оглядывался через плечо; мышцы его спины и плеч, казалось, были постоянно сведены нервной судорогой, словно он ежеминутно ожидал оказаться в лапах врага. Англичанин не мог решить, кто перед ним: человек, одержимый навязчивой идеей, терзаемый угрызениями совести или невыносимо страдающий под гнетом жены-тирана. Последнее предположение, если взвесить все вероятности, казалось наиболее правдоподобным, и все же старик производил впечатление человека, преследуемого кем-то куда более грозным, чем даже сварливая супруга.
Впрочем, англичанин (назовем его Деннистоун) вскоре слишком углубился в свои записи и так увлекся фотоаппаратом, что лишь изредка бросал взгляд на ризничего. Всякий раз, когда он смотрел на старика, тот оказывался неподалеку: либо жался к стене, либо съеживался на одном из великолепных сидений в хорах. Через некоторое время Деннистоун почувствовал легкое беспокойство. Его начали одолевать смешанные подозрения: не отрывает ли он старика от завтрака, не считает ли тот его способным умыкнуть епископский посох из слоновой кости или пыльное чучело крокодила, висящее над купелью.
– Не хотите ли пойти домой? – сказал он наконец. – Я вполне могу закончить свои заметки и один. Если хотите, можете запереть меня. Мне понадобится здесь еще как минимум два часа, а вам, должно быть, холодно, не так ли?
– Боже милостивый! – воскликнул старичок, которого это предложение, казалось, повергло в необъяснимый ужас. – О таком и помыслить нельзя! Оставить мсье одного в церкви? Нет, нет, два часа, три – мне все едино. Я уже завтракал, и мне совсем не холодно, премного благодарен мсье.
«Что ж, мой милый, – сказал себе Деннистоун, – я вас предупредил, пеняйте на себя».
Не прошло и двух часов, как сиденья в хорах, огромный полуразрушенный орган, алтарная преграда епископа Жана де Молеона, остатки витражей и гобеленов, а также предметы из сокровищницы были тщательно и добросовестно изучены. Ризничий все так же не отходил от Деннистоуна ни на шаг и то и дело вздрагивал, словно ужаленный, когда его слуха достигал один из тех странных звуков, что наполняют большое пустое здание. Порою звуки эти были и впрямь необычны.
– Один раз, – рассказывал мне Деннистоун, – я готов был поклясться, что услышал тонкий металлический смешок где-то высоко в башне. Я метнул вопросительный взгляд на своего ризничего. Тот побелел как полотно. «Это он… то есть… это никого, дверь заперта», – только и сказал он, и мы с минуту смотрели друг на друга.
Еще один небольшой случай немало озадачил Деннистоуна. Он рассматривал большую темную картину, висевшую за алтарем – одну из цикла, иллюстрирующего чудеса святого Бертрана. Композиция картины была почти неразличима, но внизу имелась латинская надпись:
Qualiter S. Bertrandus liberavit hominem quem diabolus diu volebat strangulare. (Как святой Бертран избавил человека, коего дьявол долго пытался удушить.)
Деннистоун обернулся к ризничему с улыбкой и уже готовой сорваться с губ шуткой, но замер в изумлении, увидев, что старик стоит на коленях и смотрит на картину глазами страдающего просителя, крепко сжав руки, а по щекам его градом катятся слезы. Деннистоун, разумеется, сделал вид, что ничего не заметил, но вопрос не выходил у него из головы: «Почему подобная мазня может так сильно на кого-то действовать?» Ему показалось, что он нащупывает ключ к разгадке того странного взгляда, что озадачивал его весь день: этот человек, должно быть, мономан; но в чем же состояла его мономания?
Было около пяти часов; короткий день клонился к вечеру, и церковь стала наполняться тенями, а странные звуки – приглушенные шаги и далекие голоса, слышимые весь день, – казалось, становились все чаще и настойчивее, без сомнения, из-за гаснущего света и обострившегося слуха.
Ризничий впервые начал выказывать признаки спешки и нетерпения. Он вздохнул с облегчением, когда фотоаппарат и блокнот были наконец упакованы, и торопливо поманил Деннистоуна к западной двери церкви, под башней. Настало время звонить к «Ангелусу». Несколько рывков неподатливой веревки – и большой колокол Бертранда высоко в башне заговорил, и голос его понесся над соснами и долинами, гулкими от горных потоков, призывая обитателей этих уединенных холмов вспомнить и повторить приветствие ангела Той, кого он назвал Благословенной между женами. И тогда на маленький городок, казалось, впервые за день опустилась глубокая тишина, и Деннистоун с ризничим вышли из церкви.
На пороге у них завязался разговор.
– Мсье, кажется, интересовался старыми клиросными книгами в ризнице.
– Несомненно. Я как раз собирался спросить, есть ли в городе библиотека.
– Нет, мсье; возможно, когда-то была одна, принадлежавшая капитулу, но теперь это такое маленькое место… – Тут наступила странная пауза, полная нерешительности, а затем он, словно сделав усилие, продолжил: – Но если мсье – amateur des vieux livres, у меня дома есть кое-что, что могло бы его заинтересовать. Это в ста ярдах отсюда.
В тот же миг все заветные мечты Деннистоуна о находке бесценных рукописей в нетронутых уголках Франции вспыхнули, чтобы тут же угаснуть. Вероятно, это какой-нибудь дурацкий требник плантиновской печати, примерно 1580 года. Где гарантия, что место, столь близкое к Тулузе, не было давно уже обчищено коллекционерами? Однако было бы глупо не пойти; он бы корил себя вечно, если бы отказался. И они отправились в путь. По дороге Деннистоуну вспомнилась странная нерешительность и внезапная решимость ризничего, и он со стыдом подумал, не заманивают ли его в какой-нибудь закоулок, чтобы прикончить как якобы богатого англичанина. Поэтому он постарался завести разговор со своим провожатым и довольно неуклюже ввернул, что рано утром ждет приезда двух друзей. К его удивлению, это известие, казалось, тотчас избавило ризничего от части терзавшей его тревоги.
– Это хорошо, – сказал он довольно бодро, – это очень хорошо. Мсье будет путешествовать в компании друзей, они всегда будут рядом. Это хорошо – путешествовать в компании… иногда.
Последнее слово, казалось, было добавлено как запоздалая мысль и вновь повергло беднягу в уныние.
Вскоре они подошли к дому, который был несколько больше соседних, каменный, с гербом, вырезанным над дверью, – гербом Альберика де Молеона, побочного потомка, как говорит мне Деннистоун, епископа Жана де Молеона. Этот Альберик был каноником Комменжа с 1680 по 1701 год. Верхние окна особняка были заколочены, и все здание, как и остальной Комменж, несло на себе печать ветхости.
Оказавшись на пороге, ризничий на мгновение замешкался.
– Возможно, – сказал он, – возможно, в конце концов, у мсье нет времени?
– Вовсе нет, времени предостаточно, до завтра делать нечего. Давайте посмотрим, что у вас есть.
В этот момент дверь отворилась, и оттуда выглянуло лицо, гораздо моложе, чем у ризничего, но с тем же страдальческим выражением; только здесь оно, казалось, было печатью не столько страха за собственную безопасность, сколько острой тревоги за другого. Очевидно, обладательница этого лица была дочерью ризничего; и, если не считать описанного мною выражения, она была довольно красивой девушкой. Увидев отца в сопровождении крепкого незнакомца, она заметно повеселела. Отец с дочерью обменялись несколькими фразами, из которых Деннистоун уловил лишь слова ризничего: «Он смеялся в церкви», – на что девушка ответила лишь взглядом, полным ужаса.
Но через минуту они уже были в гостиной – небольшой высокой комнате с каменным полом, полной пляшущих теней от огня, трепетавшего в большом очаге. Высокое распятие, почти достигавшее потолка, придавало комнате вид молельни; фигура Христа была раскрашена в натуральные цвета, крест был черным. Под ним стоял сундук, старинный и прочный, и, когда принесли лампу и расставили стулья, ризничий подошел к этому сундуку и извлек из него, с растущим, как показалось Деннистоуну, волнением и нервозностью, большую книгу, завернутую в белую ткань, на которой красной нитью был грубо вышит крест. Еще до того, как обертка была снята, Деннистоуна заинтересовали размер и форма тома. «Слишком велик для требника, – подумал он, – и не похож на антифонарий; возможно, это и впрямь что-то стоящее». В следующее мгновение книга была открыта, и Деннистоун почувствовал, что наконец-то наткнулся на нечто большее, чем просто стоящее. Перед ним лежал большой фолиант, переплетенный, вероятно, в конце XVII века, с гербом каноника Альберика де Молеона, вытисненным золотом на крышках. В книге было, должно быть, листов сто пятьдесят, и почти на каждом был наклеен лист из иллюминированной рукописи. О такой коллекции Деннистоун не смел мечтать и в самых дерзких своих фантазиях. Здесь было десять листов из копии Книги Бытия, иллюстрированных рисунками, которые не могли быть созданы позднее 700 года н.э. Далее следовал полный набор иллюстраций из Псалтири английской работы, высочайшего качества, какое только мог явить XIII век; и, что, пожалуй, было лучше всего, – двадцать листов унциального письма на латыни, которые, судя по нескольким увиденным словам, должны были принадлежать какому-то очень раннему неизвестному святоотеческому трактату. Мог ли это быть фрагмент копии труда Папия «О словах Господних», которая, как было известно, еще в XII веке хранилась в Ниме?1 В любом случае, он твердо решил: эта книга должна вернуться с ним в Кембридж, даже если ему придется снять со счета все свои деньги и остаться в Сен-Бертране, пока их не доставят. Он взглянул на ризничего, чтобы понять по его лицу, продается ли книга. Ризничий был бледен, губы его дрожали.
– Если мсье будет любезен перевернуть до конца, – сказал он.
И мсье перевернул, с каждым листом находя все новые сокровища; а в конце книги он наткнулся на два бумажных листа, гораздо более поздних, чем все, что он видел до сих пор, и они его немало озадачили. Они, решил он, должно быть, современники того самого бессовестного каноника Альберика, который, без сомнения, разграбил библиотеку капитула Сен-Бертрана, чтобы составить этот бесценный альбом. На первом листе был план, тщательно начерченный и легко узнаваемый для человека, знающего местность, – план южного нефа и клуатра собора Святого Бертрана. По углам были нарисованы странные знаки, похожие на планетарные символы, и несколько еврейских слов; а в северо-западном углу клуатра золотой краской был начертан крест. Под планом шли несколько строк на латыни:
Responsa 12mi Dec. 1694. Interrogatum est: Inveniamne? Responsum est: Invenies. Fiamne dives? Fies. Vivamne invidendus? Vives. Moriarne in lecto meo? Ita. (Ответы от 12 декабря 1694 г. Вопрошено было: Найду ли я? Ответствовано: Найдешь. Стану ли я богат? Станешь. Буду ли я жить, вызывая зависть? Будешь. Умру ли я в своей постели? Да.)
«Хороший образец записей кладоискателя, – прокомментировал Деннистоун, – прямо-таки напоминает младшего каноника Квотермейна из „Старого собора Святого Павла“», – и перевернул лист.
То, что он увидел затем, потрясло его, как он мне не раз говорил, сильнее, чем он мог бы себе представить от любого рисунка или картины. И хотя самого рисунка больше не существует, есть его фотография (которая хранится у меня), и она полностью подтверждает это утверждение. Картина, о которой идет речь, была рисунком сепией конца семнадцатого века, изображавшим, на первый взгляд, библейскую сцену; ибо архитектура (рисунок изображал интерьер) и фигуры имели тот полуклассический оттенок, который художники двести лет назад считали уместным для иллюстраций к Библии. Справа на троне, вознесенном на двенадцать ступеней, под балдахином, в окружении воинов, сидел царь – очевидно, Соломон. Он наклонился вперед, простерши скипетр, в повелительной позе; его лицо выражало ужас и отвращение, но в нем также читался властный приказ и уверенность в своей силе. Левая же часть картины была самой странной. Именно там сосредоточился весь интерес. На полу перед троном сгрудились четыре воина, окружив скорчившуюся фигуру, которую я опишу через мгновение. Пятый воин лежал мертвым на полу, его шея была свернута, а глазные яблоки вылезали из орбит. Четыре стражника смотрели на царя. На их лицах чувство ужаса было еще сильнее; казалось, лишь безграничное доверие к своему повелителю удерживало их от бегства. Весь этот страх был, очевидно, вызван существом, что съежилось в их кругу. Я совершенно отчаиваюсь передать словами то впечатление, которое эта фигура производит на любого, кто на нее смотрит. Помню, как однажды я показал фотографию рисунка лектору по морфологии – человеку, я бы сказал, с ненормально здравым и лишенным воображения складом ума. Он категорически отказался оставаться один до конца вечера и позже признался мне, что много ночей не решался погасить свет перед сном. Однако основные черты фигуры я могу по крайней мере обозначить. Сначала вы видели лишь копну грубых, спутанных черных волос; затем становилось видно, что под ними скрывается тело ужасающей худобы, почти скелет, но с мышцами, выступающими, как проволока. Кисти рук были землисто-бледными, покрытыми, как и все тело, длинными грубыми волосами, и вооружены отвратительными когтями. Глаза, подведенные огненно-желтым, с угольно-черными зрачками, были устремлены на царя на троне со взглядом звериной ненависти. Представьте себе одного из тех жутких южноамериканских пауков-птицеедов, облеченного в человеческий облик и наделенного разумом чуть ниже человеческого, и вы получите некоторое слабое представление об ужасе, внушаемом этим отталкивающим изображением. Все, кому я показывал рисунок, неизменно говорили одно: «Это нарисовано с натуры».
Как только первый приступ неодолимого страха прошел, Деннистоун украдкой взглянул на своих хозяев. Ризничий закрыл лицо руками; его дочь, глядя на распятие на стене, лихорадочно перебирала четки.
Наконец был задан вопрос: «Эта книга продается?»
Последовало то же колебание, та же внезапная решимость, что он замечал и раньше, а затем прозвучал долгожданный ответ: «Если мсье будет угодно».
– Сколько вы за нее просите?
– Я возьму двести пятьдесят франков.
Это было поразительно. Даже совесть коллекционера иногда пробуждается, а совесть Деннистоуна была нежнее, чем у коллекционера.
– Добрый человек! – повторял он снова и снова. – Ваша книга стоит гораздо больше двухсот пятидесяти франков, уверяю вас, гораздо больше.
Но ответ не менялся: «Я возьму двести пятьдесят франков, не больше».
Отказаться от такого шанса было поистине невозможно. Деньги были уплачены, расписка подписана, за сделку выпили по бокалу вина, и тут ризничий словно преобразился. Он выпрямился, перестал бросать подозрительные взгляды за спину, он даже засмеялся – или попытался засмеяться. Деннистоун поднялся, чтобы уходить.
– Я буду иметь честь проводить мсье до его гостиницы? – сказал ризничий.
– О нет, спасибо! Тут и ста ярдов нет. Я прекрасно знаю дорогу, да и луна светит.
Предложение было повторено три или четыре раза, и столько же раз отклонено.
– Тогда, мсье, позовите меня, если… если будет случай. Держитесь середины дороги, по краям очень неровно.
– Непременно, непременно, – сказал Деннистоун, которому не терпелось в одиночестве изучить свою добычу; и он вышел в коридор с книгой под мышкой.
Здесь его встретила дочь; она, по-видимому, хотела провернуть небольшое дельце за свой счет; возможно, подобно Гиезию, «взять нечто» у чужестранца, которого пощадил ее отец.
– Серебряное распятие с цепочкой на шею; мсье, быть может, будет так добр принять его?
Ну, право, Деннистоуну эти вещи были не очень-то нужны. Что мадемуазель хотела за него?
– Ничего, ровным счетом ничего. Мсье более чем желанный гость.
Тон, которым это и многое другое было сказано, был безошибочно искренним, так что Деннистоуну оставалось лишь рассыпаться в благодарностях и позволить надеть цепочку себе на шею. Казалось, он и впрямь оказал отцу и дочери какую-то услугу, за которую они не знали, как его отблагодарить. Когда он отправился в путь со своей книгой, они стояли в дверях и смотрели ему вслед, и все еще смотрели, когда он помахал им на прощание со ступеней «Красной шляпы».
Ужин закончился, и Деннистоун был в своей спальне, запершись наедине со своим приобретением. Хозяйка гостиницы проявила к нему особый интерес с тех пор, как он сказал ей, что нанес визит ризничему и купил у него старую книгу. Ему также показалось, что он слышал поспешный диалог между ней и упомянутым ризничим в коридоре у столовой; разговор завершился какими-то словами о том, что «Пьер и Бертран будут ночевать в доме».
Все это время на него накатывало растущее чувство дискомфорта – возможно, нервная реакция после восторга от находки. Что бы это ни было, оно вылилось в убеждение, что кто-то стоит у него за спиной и что гораздо спокойнее сидеть спиной к стене. Все это, конечно, было сущим пустяком по сравнению с очевидной ценностью приобретенной им коллекции. И вот теперь, как я уже сказал, он был один в своей спальне, изучая сокровища каноника Альберика, в которых каждый миг открывалось что-то новое и восхитительное.
«Благослови Господь каноника Альберика! – сказал Деннистоун, имевший закоренелую привычку разговаривать сам с собой. – Интересно, где он теперь? Боже мой! Хотелось бы, чтобы эта хозяйка научилась смеяться как-то повеселее; от ее смеха такое чувство, будто в доме покойник. Еще полтрубки, говорите? Думаю, вы, пожалуй, правы. Интересно, что это за распятие, которое мне навязала эта барышня? Прошлый век, полагаю. Да, вероятно. Довольно неудобная штука на шее – тяжеловата. Скорее всего, ее отец носил его годами. Думаю, стоит его почистить, прежде чем убрать».
Он снял распятие и положил его на стол, когда его внимание привлек некий предмет, лежавший на красной скатерти у самого его левого локтя. Две-три мысли о том, что это могло быть, пронеслись в его голове с их немыслимой быстротой.
«Подушечка для перьев? Нет, ничего подобного в доме нет. Крыса? Нет, слишком черная. Большой паук? Надеюсь, что нет… нет. Боже всемогущий! Рука, как на той картине!»
В следующее неуловимое мгновение он все понял. Бледная, землистая кожа, обтягивающая лишь кости и сухожилия ужасающей силы; грубые черные волосы, длиннее, чем когда-либо росли на человеческой руке; ногти, растущие из кончиков пальцев и резко изгибающиеся вниз и вперед, серые, роговые и морщинистые.
Он вылетел из кресла, и сердце его стиснул смертельный, немыслимый ужас. Существо, чья левая рука покоилась на столе, поднималось в полный рост за его спиной, его правая рука была занесена над его головой. На нем были черные, изорванные одежды; грубые волосы покрывали его, как на рисунке. Нижняя челюсть была тонкой – как бы это сказать? – плоской, как у зверя; за черными губами виднелись зубы; носа не было; глаза огненно-желтого цвета, на фоне которого зрачки казались угольно-черными и напряженными, и ликующая ненависть и жажда убивать, светившаяся в них, – вот что было самым ужасающим во всем этом видении. В них был разум – разум выше звериного, но ниже человеческого.
Чувствами, которые вызвал этот ужас у Деннистоуна, были сильнейший физический страх и глубочайшее душевное отвращение. Что он сделал? Что он мог сделать? Он никогда не был до конца уверен, какие слова произнес, но он знает, что говорил, что слепо схватился за серебряное распятие, что ощутил движение демона в свою сторону и что завопил, как вопит животное в предсмертной агонии.
Пьер и Бертран, двое крепких слуг, вбежавших в комнату, ничего не увидели, но почувствовали, как их оттолкнуло в стороны нечто, проскользнувшее между ними, и нашли Деннистоуна в обмороке. Они просидели с ним всю ночь, а к девяти часам утра в Сен-Бертран прибыли его друзья. Он сам, хоть и был все еще потрясен и нервничал, к тому времени почти пришел в себя, и его рассказу поверили, но лишь после того, как увидели рисунок и поговорили с ризничим.
Почти на рассвете старичок пришел в гостиницу под каким-то предлогом и с глубочайшим интересом выслушал историю, пересказанную хозяйкой. Он не выказал никакого удивления.
«Это он, это он! Я сам его видел», – был его единственный комментарий; и на все расспросы он давал один ответ: «Deux fois je l’ai vu; mille fois je l’ai senti». Он ничего не рассказал им ни о происхождении книги, ни о подробностях своих переживаний. «Скоро я усну, и сон мой будет сладок. Зачем вам беспокоить меня?» – сказал он.2
Мы никогда не узнаем, что перенесли он или каноник Альберик де Молеон. На обороте того рокового рисунка было несколько строк, которые, можно предположить, проливают свет на ситуацию:
Contradictio Salomonis cum demonio nocturno.
Albericus de Mauléone delineavit.
V. Deus in adiutorium. Ps. Qui habitat.
Sancte Bertrande, demoniorum effugator, intercede pro me miserrimo.
*Primum uidi nocte 12(mi) Dec. 1694: uidebo mox ultimum. Peccaui et passus sum, plura adhuc passurus. Dec. 29, 1701.*3
Я так и не понял до конца, как Деннистоун расценивал события, о которых я поведал. Однажды он процитировал мне стих из Книги премудрости Иисуса, сына Сирахова: «Есть духи, которые созданы для мщения и в ярости своей усиливают свои удары». В другой раз он сказал: «Исайя был очень здравомыслящим человеком; разве он не говорит что-то о ночных чудовищах, живущих в развалинах Вавилона? Эти вещи пока что выше нашего понимания».
Еще одно его признание произвело на меня впечатление, и я ему посочувствовал. В прошлом году мы были в Комменже, чтобы увидеть гробницу каноника Альберика. Это большое мраморное сооружение с изваянием каноника в пышном парике и сутане, а внизу – витиеватая хвала его учености. Я видел, как Деннистоун долго разговаривал с викарием Сен-Бертрана, и когда мы уезжали, он сказал мне: «Надеюсь, это не грех, – вы знаете, я пресвитерианин, – но я… я верю, что за упокой души Альберика де Молеона будут „служить мессы и петь панихиды“». Затем он добавил с ноткой северного британца в голосе: «Я и не представлял, что они так дорого обходятся».
Книга находится в коллекции Уэнтуорта в Кембридже. Рисунок был сфотографирован, а затем сожжен Деннистоуном в день, когда он покинул Комменж во время своего первого визита.
ПОТЕРЯННЫЕ СЕРДЦА
Это случилось, насколько удалось установить, в сентябре 1811 года. Почтовая карета подкатила к дверям Эсварби-холла, что в самом сердце Линкольншира. Маленький мальчик, единственный ее пассажир, выпрыгнул наружу, как только она остановилась. В те несколько мгновений, что прошли между звоном колокольчика и тем, как отворилась парадная дверь, он с живейшим любопытством осматривался по сторонам.
Перед ним предстал высокий квадратный дом из красного кирпича, постройки времен королевы Анны; крыльцо с каменными колоннами было пристроено позже, в строгом классическом стиле 1790 года. Многочисленные окна – высокие и узкие, с мелким переплетом и массивными белыми рамами – смотрели на подъездную аллею. Фасад венчал фронтон, прорезанный круглым окошком. Справа и слева к главному корпусу примыкали флигели, соединенные с ним необычными застекленными галереями на колоннадах. В этих флигелях, по всей видимости, размещались конюшни и службы. Каждый из них венчал декоративный купол с позолоченным флюгером.
Вечерний свет озарял здание, и оконные стекла пылали, словно огни. Перед холлом расстилался плоский парк, усеянный дубами и окаймленный елями, что темнели на фоне неба. Часы на церковной башне, утопавшей в деревьях на краю парка – лишь ее золотой флюгер ловил свет, – били шесть, и звуки их мягко доносились по ветру. Все это производило приятное впечатление, хоть и окрашенное той легкой меланхолией, что свойственна вечеру ранней осени, – именно такое чувство охватило мальчика, стоявшего на крыльце в ожидании, когда ему откроют.
Почтовая карета привезла его из Уорикшира, где около шести месяцев назад он остался сиротой. Теперь, благодаря щедрому предложению своего пожилого кузена, мистера Эбни, он должен был поселиться в Эсварби. Предложение было неожиданным, поскольку все, кто хоть что-то знал о мистере Эбни, считали его несколько суровым затворником, в чье размеренное хозяйство появление маленького мальчика внесло бы новый и, казалось, чуждый элемент. Правда заключалась в том, что о занятиях и нраве мистера Эбни было известно очень мало. Профессор греческого языка в Кембридже, говаривали, утверждал, что никто не знал больше о религиозных верованиях поздних язычников, чем владелец Эсварби. Безусловно, в его библиотеке имелись все доступные на тот момент книги, касающиеся Мистерий, орфических поэм, поклонения Митре и неоплатоников. В вымощенном мрамором холле стояла прекрасная скульптурная группа «Митра, убивающий быка», привезенная из Леванта за большие деньги. Он опубликовал ее описание в «Джентльменском журнале» и написал ряд примечательных статей для «Критического обозрения» о суевериях римлян времен Поздней империи. Словом, его считали человеком, погруженным в свои книги, и соседи немало удивились, узнав, что он не только слышал о своем осиротевшем кузене Стивене Эллиоте, но и вызвался принять его в Эсварби-холле.
Чего бы ни ожидали соседи, мистер Эбни – высокий, худой, суровый – казалось, был склонен оказать своему юному кузену самый радушный прием. Едва парадная дверь отворилась, как он выскочил из своего кабинета, с восторгом потирая руки.
– Как поживаешь, мой мальчик? Как поживаешь? Сколько тебе лет? – спросил он. – То есть, надеюсь, ты не слишком устал с дороги, чтобы поужинать?
– Нет, благодарю вас, сэр, – ответил юный Эллиот, – я чувствую себя неплохо.
– Вот и славно, – сказал мистер Эбни. – Так сколько тебе лет, мой мальчик?
Показалось немного странным, что он задал этот вопрос дважды в первые две минуты их знакомства.
– Мне скоро исполнится двенадцать, сэр, – сказал Стивен.
– А когда у тебя день рождения, дорогой мой? Одиннадцатого сентября, да? Хорошо, очень хорошо. Почти через год, не так ли? Я люблю – ха-ха! – я люблю записывать такие вещи в свою книгу. Уверен, что двенадцать? Точно?
– Да, совершенно точно, сэр.
– Что ж, прекрасно! Отведите его в комнату миссис Банч, Паркс, и пусть он выпьет чаю… или поужинает, что там у него.
– Да, сэр, – ответил степенный мистер Паркс и проводил Стивена в нижние покои.
Миссис Банч оказалась самой уютной и человечной особой из всех, кого Стивен до сих пор встретил в Эсварби. Она заставила его почувствовать себя как дома; через четверть часа они стали большими друзьями, и большими друзьями оставались и впредь. Миссис Банч родилась в этих краях лет за пятьдесят пять до приезда Стивена, а в холле служила уже двадцать лет. Следовательно, если кто и знал все входы и выходы в доме и округе, так это миссис Банч; и она отнюдь не была склонна скрывать свои познания.
Конечно, в холле и в саду было много такого, о чем Стивен, отличавшийся предприимчивым и пытливым нравом, хотел бы получить разъяснения. «Кто построил храм в конце лавровой аллеи? Кто тот старик, чей портрет висит на лестнице, – тот, что сидит за столом, положив руку на череп?» На эти и многие другие вопросы нашлись ответы благодаря могучему интеллекту миссис Банч. Были, однако, и другие, на которые ее объяснения оказались менее удовлетворительными.
Одним ноябрьским вечером Стивен сидел у огня в комнате экономки, размышляя об окружающем.
– Мистер Эбни хороший человек? Он попадет в рай? – внезапно спросил он с той особой уверенностью, какую питают дети в способности старших решать подобные вопросы, хотя решение их, как полагают, оставлено за иными инстанциями.
– Хороший? Да благословит Господь это дитя! – сказала миссис Банч. – Добрее души, чем у хозяина, я и не видывала! Разве я тебе не рассказывала о маленьком мальчике, которого он подобрал, можно сказать, на улице, лет семь тому назад? И о девочке, через два года после того, как я сюда пришла?
– Нет. Расскажите мне о них все, миссис Банч, прямо сейчас!
– Ну, – сказала миссис Банч, – девочку-то я не так уж хорошо помню. Знаю, что хозяин привел ее с прогулки однажды и велел миссис Эллис, что была тогда экономкой, позаботиться о ней как следует. А у бедного дитяти никого родных не было – она мне сама так говорила. И прожила она у нас недели три, может быть; а потом, то ли цыганская кровь в ней взыграла, то ли что, но в одно утро она встала с постели прежде, чем кто-либо из нас глаз открыл, и с тех пор ни следа ее я не видела. Хозяин очень переживал, велел все пруды обшарить; но я-то верю, что ее цыгане увели, потому что в ту ночь, как она пропала, под окнами с час пели, а Паркс, он клянется, что слышал, как они в лесу весь тот день перекликались. Боже мой, странное было дитя, такая молчаливая, и все такое, но я к ней так привязалась, такая она была домашняя – удивительно.
– А что насчет мальчика? – спросил Стивен.
– Ах, бедный мальчик! – вздохнула миссис Банч. – Он был иностранец – Джеванни себя звал – и пришел он однажды зимой к нашей аллее, на своей шарманке играл, а хозяин его тут же в дом позвал и давай расспрашивать, откуда он, и сколько ему лет, и как он живет, и где его родня, и все так ласково, как только можно. Но с ним то же самое вышло. Непоседливый они народ, эти иностранцы, я так полагаю, и он в одно прекрасное утро исчез, точь-в-точь как та девочка. Почему он ушел и что наделал, мы еще год потом гадали; ведь он даже шарманку свою не взял, так она на полке и лежит.
Остаток вечера Стивен провел, подвергая миссис Банч всевозможному допросу и пытаясь извлечь мелодию из шарманки.
В ту ночь ему приснился странный сон. В конце коридора на верхнем этаже, где находилась его спальня, была старая, неиспользуемая ванная комната. Она была заперта, но верхняя половина двери была застеклена, и, поскольку муслиновые занавески, что когда-то там висели, давно исчезли, можно было заглянуть внутрь и увидеть обитую свинцом ванну, приставленную к стене справа, изголовьем к окну.
В ту ночь, о которой я говорю, Стивену Эллиоту привиделось, будто он смотрит сквозь застекленную дверь. Луна светила в окно, и он видел фигуру, лежавшую в ванне.
Его описание увиденного напоминает мне то, что я сам однажды лицезрел в знаменитых склепах церкви Святого Михана в Дублине, которые обладают ужасным свойством сохранять трупы от тления веками. Невыразимо худая и жалкая фигура пыльно-свинцового цвета, облаченная в подобие савана, с тонкими губами, искривленными в слабой и жуткой улыбке, и руками, крепко прижатыми к сердцу.
Когда он смотрел на нее, из ее уст, казалось, вырвался далекий, почти неслышный стон, и руки зашевелились. Ужас этого зрелища заставил Стивена отшатнуться, и он очнулся, осознав, что действительно стоит на холодном дощатом полу коридора в ярком свете луны. С храбростью, которая, как мне кажется, нечасто встречается у мальчиков его возраста, он подошел к двери ванной, чтобы убедиться, действительно ли там та фигура из его сна. Ее там не было, и он вернулся в постель.
Миссис Банч на следующее утро была очень впечатлена его рассказом и даже повесила на застекленную дверь ванной муслиновую занавеску. Мистер Эбни, которому он поведал о своих переживаниях за завтраком, также проявил большой интерес и сделал пометки об этом в своей, как он ее называл, «книге».
Приближалось весеннее равноденствие, о чем мистер Эбни часто напоминал своему кузену, добавляя, что древние всегда считали это время критическим для юных; что Стивену следует поберечь себя и закрывать на ночь окно в спальне; и что у Цензорина есть на этот счет ценные замечания. Два случая, произошедшие примерно в это время, произвели впечатление на Стивена.
Первый случился после необычайно беспокойной и тревожной ночи, хотя он не мог вспомнить ни одного конкретного сна.
На следующий вечер миссис Банч занималась починкой его ночной рубашки.
– Боже милостивый, мастер Стивен! – воскликнула она довольно раздраженно. – Как это вы умудряетесь так рвать свою ночную рубашку в клочья? Посмотрите-ка, сэр, сколько хлопот вы доставляете бедным слугам, которым приходится штопать и чинить за вами!
И впрямь, на рубашке виднелась целая серия самых разрушительных и, по-видимому, бессмысленных прорезей или царапин, которые, несомненно, требовали искусной иглы для починки. Они располагались на левой стороне груди – длинные параллельные разрезы, около шести дюймов в длину, некоторые из них не прорезали ткань насквозь. Стивен мог лишь заявить о своем полном неведении относительно их происхождения: он был уверен, что прошлой ночью их не было.
– Но, – сказал он, – миссис Банч, они точно такие же, как царапины на двери моей спальни снаружи; а я уверен, что не имею к ним никакого отношения.
Миссис Банч уставилась на него, разинув рот, затем схватила свечу, поспешно вышла из комнаты, и было слышно, как она поднимается по лестнице. Через несколько минут она вернулась.
– Что ж, мастер Стивен, – сказала она, – для меня загадка, как эти отметины и царапины могли там появиться – слишком высоко, чтобы их могла сделать кошка или собака, не говоря уже о крысе. Прямо как ногти китайца, о которых нам рассказывал мой дядя, торговец чаем, когда мы были девочками. Я бы на вашем месте, мастер Стивен, ничего хозяину не говорила, дорогой мой; и просто поворачивайте ключ в двери, когда ложитесь спать.
– Я всегда так делаю, миссис Банч, как только помолюсь.
– Ах, вот хороший мальчик: всегда молись, и тогда никто тебя не обидит.
С этими словами миссис Банч принялась чинить испорченную ночную рубашку, с перерывами на размышления, до самого сна. Это было в пятницу вечером, в марте 1812 года.
На следующий вечер к обычному дуэту Стивена и миссис Банч неожиданно присоединился мистер Паркс, дворецкий, который, как правило, держался особняком в своей буфетной. Он не заметил присутствия Стивена; к тому же, он был взволнован и говорил быстрее обычного.
– Хозяин может сам себе вино по вечерам доставать, если ему угодно, – было его первое замечание. – Либо я это делаю днем, либо вовсе не делаю, миссис Банч. Не знаю, что это может быть: очень похоже на крыс, или ветер в подвалах завелся; но я уже не так молод, как был, и не могу с этим справляться, как прежде.
– Ну, мистер Паркс, вы же знаете, холл – удивительное место для крыс.
– Я этого не отрицаю, миссис Банч; и, конечно, я много раз слышал от людей на верфях историю о говорящей крысе. Раньше я в это не верил; но сегодня вечером, если бы я унизился до того, чтобы приложить ухо к двери дальнего закрома, я бы почти смог разобрать, о чем они там говорят.
– Ох, мистер Паркс, у меня нет терпения на ваши выдумки! Крысы разговаривают в винном погребе, вот еще!
– Что ж, миссис Банч, у меня нет желания с вами спорить; все, что я говорю, это то, что если вы соизволите пойти к дальнему закрому и приложить ухо к двери, вы можете сию же минуту убедиться в моей правоте.
– Какие глупости вы говорите, мистер Паркс, – детям такое слушать не годится! Вы же напугаете мастера Стивена до полусмерти.
– Что? Мастер Стивен? – сказал Паркс, опомнившись и заметив присутствие мальчика. – Мастер Стивен прекрасно знает, когда я с вами шучу, миссис Банч.
На самом деле, мастер Стивен слишком хорошо понимал, что мистер Паркс изначально не шутил. Он был заинтересован, хотя и не совсем приятно, сложившейся ситуацией; но все его вопросы не смогли заставить дворецкого дать более подробный отчет о своих переживаниях в винном погребе.
Мы подошли к 24 марта 1812 года. Это был день любопытных переживаний для Стивена: ветреный, шумный день, наполнивший дом и сад беспокойным ощущением. Когда Стивен стоял у ограды и смотрел на парк, ему казалось, будто бесконечная процессия невидимых людей проносится мимо него на ветру, уносимая неудержимо и бесцельно, тщетно пытаясь остановиться, ухватиться за что-то, что могло бы прервать их полет и вернуть их в соприкосновение с живым миром, частью которого они когда-то были. После обеда в тот день мистер Эбни сказал:
– Стивен, мой мальчик, не мог бы ты прийти ко мне сегодня вечером в мой кабинет, часов в одиннадцать? До этого времени я буду занят, и я хочу показать тебе нечто, связанное с твоей будущей жизнью, о чем тебе очень важно знать. Не упоминай об этом ни миссис Банч, ни кому-либо другому в доме; и тебе лучше отправиться в свою комнату в обычное время.
Вот и новое волнение в жизни: Стивен с жадностью ухватился за возможность не спать до одиннадцати. Проходя мимо библиотеки по пути наверх в тот вечер, он увидел, что жаровня, которую он часто замечал в углу комнаты, выдвинута к камину; на столе стоял старинный позолоченный кубок, наполненный красным вином, а рядом лежало несколько исписанных листов бумаги. Мистер Эбни посыпал ладан на жаровню из круглой серебряной коробочки, когда Стивен проходил мимо, но, казалось, не заметил его шагов.
Ветер утих, ночь была тихая, и светила полная луна. Около десяти часов Стивен стоял у открытого окна своей спальни, глядя на окрестности. Как ни тиха была ночь, таинственное население далеких, залитых лунным светом лесов еще не успокоилось. Время от времени из-за озера доносились странные крики, словно крики заблудившихся и отчаявшихся путников. Это могли быть крики сов или водяных птиц, но они не совсем походили ни на те, ни на другие. Не приближались ли они? Теперь они раздавались с ближнего берега, и через несколько мгновений, казалось, уже носились среди кустарников. Затем они смолкли; но как раз когда Стивен собирался закрыть окно и вернуться к чтению «Робинзона Крузо», он заметил две фигуры, стоявшие на гравийной террасе, что тянулась вдоль садовой стороны холла, – фигуры мальчика и девочки, как ему показалось; они стояли бок о бок, глядя на окна. Что-то в облике девочки неотразимо напомнило ему сон о фигуре в ванне. Мальчик же внушал ему более острый страх.
Пока девочка стояла неподвижно, полуулыбаясь, со скрещенными на груди руками, мальчик – худая фигура с черными волосами и в рваной одежде – поднял руки в воздух с видом угрозы и неутолимого голода и тоски. Луна освещала его почти прозрачные кисти, и Стивен увидел, что ногти у него ужасающе длинные и свет просвечивает сквозь них. Подняв так руки, он явил ужасающее зрелище. На левой стороне его груди зияла черная gaping рана; и на мозг Стивена, а не на его слух, обрушилось впечатление одного из тех голодных и отчаянных криков, что он слышал весь вечер над лесами Эсварби. В следующее мгновение эта ужасная пара быстро и бесшумно скользнула по сухому гравию, и он их больше не видел.
Как бы он ни был напуган, он решил взять свечу и спуститься в кабинет мистера Эбни, ибо час их встречи был близок. Кабинет, или библиотека, выходил в передний холл, и Стивен, подгоняемый ужасом, быстро добрался туда. Войти оказалось не так-то просто. Дверь не была заперта, он был уверен, ибо ключ, как обычно, торчал снаружи. Его повторные стуки не принесли ответа. Мистер Эбни был занят: он говорил. Что? Почему он пытался закричать? И почему крик застрял у него в горле? Неужели и он видел таинственных детей? Но теперь все было тихо, и дверь поддалась отчаянному и испуганному нажиму Стивена.
На столе в кабинете мистера Эбни были найдены некоторые бумаги, которые объяснили ситуацию Стивену Эллиоту, когда он достиг возраста, чтобы их понять. Самые важные предложения были следующими:
«Древние – в чьей мудрости в этих вопросах я убедился на опыте, что побуждает меня доверять их утверждениям, – твердо и повсеместно верили, что, совершая определенные действия, которые нам, современным людям, кажутся несколько варварскими, можно достичь весьма примечательного просветления духовных способностей человека; что, например, поглотив личности определенного числа своих собратьев, индивид может обрести полное господство над теми разрядами духовных существ, которые управляют стихийными силами нашей вселенной.
Сообщается о Симоне Маге, что он мог летать по воздуху, становиться невидимым или принимать любую форму по своему желанию, благодаря душе мальчика, которого, если использовать клеветническое выражение автора „Климентинских Распознаваний“, он „убил“. Более того, я нахожу в сочинениях Гермеса Трисмегиста с немалыми подробностями изложенным, что подобные счастливые результаты могут быть достигнуты поглощением сердец не менее чем трех человеческих существ в возрасте до двадцати одного года. Проверке истинности этого рецепта я посвятил большую часть последних двадцати лет, выбирая в качестве corpora vilia для своего эксперимента таких лиц, которых можно было бы удобно устранить, не создавая ощутимой бреши в обществе. Первый шаг я совершил, устранив некую Фиби Стэнли, девушку цыганского происхождения, 24 марта 1792 года. Второй – устранив бродячего итальянского мальчика по имени Джованни Паоли, в ночь на 23 марта 1805 года. Последней „жертвой“ – если употребить слово, в высшей степени противное моим чувствам, – должен стать мой кузен, Стивен Эллиот. Его день – это 24 марта 1812 года.
Наилучший способ осуществить требуемое поглощение – это извлечь сердце из живого субъекта, сжечь его в пепел и смешать с примерно пинтой красного вина, предпочтительно портвейна. Останки, по крайней мере, первых двух субъектов, будет благоразумно сокрыть: неиспользуемая ванная комната или винный погреб окажутся для этой цели удобными. Некоторое беспокойство может доставить психическая часть субъектов, которую народный язык возвеличивает именем призраков. Но человек философского склада ума – которому одному и подобает этот эксперимент – будет мало склонен придавать значение слабым попыткам этих существ отомстить ему. Я с живейшим удовлетворением предвкушаю расширенное и освобожденное существование, которое, в случае успеха, дарует мне этот эксперимент; не только ставя меня вне досягаемости человеческого правосудия (так называемого), но и в значительной степени устраняя саму перспективу смерти».
Мистера Эбни нашли в его кресле, с откинутой назад головой, на лице застыло выражение ярости, ужаса и смертельной муки. В левом боку у него зияла ужасная рваная рана, обнажавшая сердце. На руках не было крови, и длинный нож, лежавший на столе, был совершенно чист. Такие раны могла бы нанести дикая кошка. Окно кабинета было открыто, и по мнению коронера, мистер Эбни встретил свою смерть от лап какого-то дикого зверя. Но изучение Стивеном Эллиотом процитированных мною бумаг привело его к совершенно иному выводу.
МЕЦЦО-ТИНТО
Некоторое время назад, полагаю, я имел удовольствие рассказать вам историю одного приключения, случившегося с моим другом по имени Деннистоун во время его поисков предметов искусства для музея в Кембридже.
Вернувшись в Англию, он не спешил широко предавать огласке свои переживания; однако они не могли не стать достоянием многих его друзей, и в их числе – джентльмена, который в то время возглавлял художественный музей в другом университете. Следовало ожидать, что эта история произведет немалое впечатление на человека, чье призвание лежало в той же области, что и у Деннистоуна, и что он с готовностью ухватится за любое объяснение, которое делало бы маловероятным, что ему самому когда-либо придется столкнуться со столь волнующим происшествием. И впрямь, его несколько утешала мысль, что от него не требуется приобретать для своего учреждения древние манускрипты – это было делом Шелбурнианской библиотеки. Власти этого заведения могли, если им угодно, рыскать по глухим уголкам континента в поисках подобных вещей. Он же был рад, что в данный момент может ограничиться пополнением и без того непревзойденной коллекции английских топографических рисунков и гравюр, которой владел его музей. Однако, как выяснилось, даже в такой домашней и привычной области могут найтись свои темные уголки, и с одним из них мистеру Уильямсу и довелось неожиданно познакомиться.
Те, кто хоть в малейшей степени интересовался приобретением топографических изображений, знают, что в Лондоне есть один торговец, чья помощь в их изысканиях незаменима. Мистер Дж. У. Бритнелл с короткими промежутками публикует весьма замечательные каталоги обширного и постоянно меняющегося ассортимента гравюр, планов и старинных набросков особняков, церквей и городов Англии и Уэльса. Эти каталоги, конечно, были для мистера Уильямса азбукой его предмета; но поскольку его музей уже обладал огромным собранием топографических изображений, покупателем он был скорее постоянным, чем крупным; и он скорее рассчитывал, что мистер Бритнелл заполнит пробелы в рядовых экспонатах его коллекции, нежели поставит ему редкости.
И вот, в феврале прошлого года на столе мистера Уильямса в музее появился каталог из заведения мистера Бритнелла, а к нему прилагалось машинописное сообщение от самого торговца. Последнее гласило:
УВАЖАЕМЫЙ СЭР,
Позвольте обратить Ваше внимание на № 978 в прилагаемом каталоге, который мы будем рады выслать для ознакомления.
С уважением,
Дж. У. БРИТНЕЛЛ.
Заглянуть под № 978 в прилагаемом каталоге было для мистера Уильямса (как он сам заметил) делом одной минуты, и в указанном месте он нашел следующую запись:
№ 978 – Неизвестный автор. Интересное меццо-тинто: Вид усадьбы, начало века. 15 на 10 дюймов; черная рама. 2 фунта 2 шиллинга.
Ничего особенно захватывающего, а цена казалась высокой. Однако, поскольку мистер Бритнелл, знавший свое дело и своего клиента, видимо, придавал этой вещи значение, мистер Уильямс написал открытку с просьбой прислать ее для ознакомления вместе с несколькими другими гравюрами и эскизами, значащимися в том же каталоге. И так, без особого трепета ожидания, он перешел к обычным дневным трудам.
Посылки почему-то всегда приходят на день позже, чем их ждешь, и посылка от мистера Бритнелла, как говорится, не стала исключением из правила. Ее доставили в музей с дневной почтой в субботу, после того как мистер Уильямс уже ушел с работы, и потому служитель принес ее ему в его комнаты в колледже, чтобы ему не пришлось ждать до понедельника, прежде чем просмотреть ее и вернуть то, что он не собирался оставлять. Там-то он и нашел ее, когда пришел к чаю с приятелем.
Единственным предметом, который нас здесь интересует, было то самое довольно большое меццо-тинто в черной раме, краткое описание которого из каталога мистера Бритнелла я уже приводил. Придется дать еще некоторые его подробности, хотя я не надеюсь представить вам облик картины так же ясно, как он стоит перед моими глазами. Почти точную ее копию и по сей день можно увидеть во многих старых трактирных залах или в коридорах нетронутых временем загородных особняков. Это было довольно посредственное меццо-тинто, а посредственное меццо-тинто – это, пожалуй, худший из всех известных видов гравюры. На ней был изображен в анфас не очень большой усадебный дом прошлого века, с тремя рядами простых подъемных окон в рамах из рустованного камня, парапетом с шарами или вазами по углам и небольшим портиком в центре. По обе стороны росли деревья, а спереди простиралась обширная лужайка. На узком поле была выгравирована надпись A. W. F. sculpsit; никаких других надписей не было. Все это производило впечатление работы дилетанта. С какой стати мистер Бритнелл назначил цену в 2 фунта 2 шиллинга за такую вещь, мистер Уильямс не мог себе представить. Он с немалым презрением перевернул ее; на обороте была бумажная наклейка, левая половина которой была оторвана. Остались лишь концы двух строк: в первой были буквы «—нгли-холл»; во второй – «—ссекс».
Возможно, стоило бы опознать изображенное место, что он легко мог бы сделать с помощью географического справочника, а затем он отправит гравюру обратно мистеру Бритнеллу с несколькими замечаниями относительно здравомыслия этого джентльмена.
Он зажег свечи, ибо уже стемнело, заварил чай и угостил приятеля, с которым играл в гольф (ибо, полагаю, власти университета, о котором я пишу, позволяют себе это занятие в качестве отдыха); и чаепитие сопровождалось обсуждением, которое любители гольфа могут себе представить, но которое добросовестный писатель не вправе навязывать тем, кто в гольф не играет.
Вывод, к которому они пришли, сводился к тому, что некоторые удары могли бы быть и лучше, и что в определенных критических ситуациях ни одному из игроков не сопутствовала та доля удачи, на которую человек вправе рассчитывать. И вот тут-то приятель – назовем его профессор Бинкс – взял в руки гравюру в раме и спросил:
– Что это за место, Уильямс?
– Как раз пытаюсь выяснить, – сказал Уильямс, направляясь к полке за справочником. – Посмотри на оборот. Какой-то «—нгли-холл», то ли в Сассексе, то ли в Эссексе. Половина названия оторвана, видишь? Ты случайно не знаешь?
– Это от того самого Бритнелла, полагаю? – сказал Бинкс. – Для музея?
– Ну, я бы, пожалуй, купил ее, будь цена пять шиллингов, – сказал Уильямс, – но по какой-то необъяснимой причине он хочет за нее две гинеи. Не могу понять, почему. Гравюра дрянная, и на ней даже нет фигур, чтобы ее оживить.
– Двух гиней она, я думаю, не стоит, – сказал Бинкс, – но я не считаю, что она так уж плохо сделана. Лунный свет, мне кажется, передан довольно удачно; и я бы сказал, что там есть фигуры, или, по крайней мере, одна фигура, прямо на переднем плане.
– Давайте посмотрим, – сказал Уильямс. – Что ж, правда, свет передан довольно искусно. Где ваша фигура? Ах да! Только голова, на самом переднем плане картины.
И она действительно там была – едва ли больше, чем черное пятнышко на самом краю гравюры, – голова мужчины или женщины, сильно закутанная, спиной к зрителю, и смотрящая в сторону дома.
Уильямс раньше ее не замечал.
– И все же, – сказал он, – хоть это и более искусная вещь, чем я думал, я не могу потратить две гинеи музейных денег на изображение места, которого не знаю.
Профессору Бинксу нужно было работать, и он вскоре ушел; а почти до самого ужина Уильямс тщетно пытался опознать предмет своей картины. «Если бы только осталась гласная перед „нг“, это было бы легко, – думал он, – но так название может быть любым, от Гестингли до Лэнгли, и названий с таким окончанием гораздо больше, чем я думал; а в этой паршивой книге нет указателя по окончаниям».
Ужин в колледже мистера Уильямса был в семь. На нем не стоит задерживаться, тем более что он встретил там коллег, игравших днем в гольф, и за столом свободно перебрасывались словами, к нам не относящимися, – исключительно словами о гольфе, спешу пояснить.
Полагаю, час или более был проведен в том, что называется общей комнатой, после ужина. Позже вечером несколько человек удалились в комнаты Уильямса, и я не сомневаюсь, что играли в вист и курили табак. Во время затишья в этих занятиях Уильямс, не глядя, поднял меццо-тинто со стола и передал его человеку, слегка интересующемуся искусством, рассказав ему, откуда она, и другие подробности, которые нам уже известны.
Джентльмен небрежно взял ее, посмотрел, а затем сказал с некоторым интересом:
– Это, право, очень хорошая работа, Уильямс; в ней чувствуется дух эпохи романтизма. Свет, мне кажется, передан восхитительно, и фигура, хоть и несколько гротескная, производит сильное впечатление.
– Да, не правда ли? – сказал Уильямс, который как раз был занят, разливая виски с содовой остальным гостям, и не мог подойти через всю комнату, чтобы снова взглянуть на картину.
Было уже довольно поздно, и гости начали расходиться. После их ухода Уильямсу пришлось написать пару писем и разобраться с некоторыми мелкими делами. Наконец, далеко за полночь, он собрался ложиться спать и, зажегши свечу для спальни, погасил лампу. Картина лежала на столе лицом вверх, там, где ее оставил последний смотревший, и она бросилась ему в глаза, когда он прикручивал фитиль лампы. Увиденное заставило его едва не выронить свечу, и он до сих пор уверяет, что, останься он в тот миг в темноте, с ним бы случился припадок. Но, поскольку этого не произошло, он смог поставить свечу на стол и хорошенько рассмотреть картину. Это было несомненно – вопиюще невозможно, конечно, но абсолютно точно. Посреди лужайки перед неизвестным домом была фигура, которой в пять часов вечера там не было. Она ползла на четвереньках к дому, закутанная в странное черное одеяние с белым крестом на спине.
Я не знаю, каков идеальный образ действий в подобной ситуации. Могу лишь рассказать, что сделал мистер Уильямс. Он взял картину за уголок и перенес ее через коридор во вторую свою комнату. Там он запер ее в ящике, запер двери обеих комнат и отправился спать; но сначала он записал и подписал отчет о необычайном изменении, которое претерпела картина с тех пор, как попала в его владение.
Сон посетил его довольно поздно; но его утешала мысль, что поведение картины не зависело от одного лишь его неподтвержденного свидетельства. Очевидно, человек, смотревший на нее накануне вечером, видел нечто подобное, иначе он мог бы склониться к мысли, что что-то серьезно не так либо с его глазами, либо с его разумом. Поскольку эта возможность, к счастью, была исключена, на завтра его ждали два дела. Он должен был очень тщательно осмотреть картину, пригласив для этого свидетеля, и он должен был предпринять решительную попытку выяснить, что за дом на ней изображен. Поэтому он пригласит своего соседа Нисбета на завтрак, а затем проведет утро за справочником.
Нисбет был свободен и прибыл около половины десятого. Хозяин, к сожалению, даже в столь поздний час еще не был одет. За завтраком Уильямс ничего не говорил о меццо-тинто, кроме того, что у него есть картина, о которой он хотел бы услышать мнение Нисбета. Но те, кто знаком с университетской жизнью, могут представить себе широкий и восхитительный круг тем, по которым, вероятно, будет простираться беседа двух членов совета Кентерберийского колледжа во время воскресного утреннего завтрака. Едва ли хоть одна тема осталась незатронутой, от гольфа до тенниса. И все же, должен сказать, Уильямс был несколько рассеян; ибо его интерес, естественно, был сосредоточен на той самой странной картине, которая теперь покоилась лицом вниз в ящике в комнате напротив.
Наконец была раскурена утренняя трубка, и настал момент, которого он ждал. С большим – почти трепетным – волнением он перебежал через коридор, отпер ящик и, извлекши картину – все еще лицом вниз, – вернулся и вложил ее в руки Нисбета.
– А теперь, – сказал он, – Нисбет, я хочу, чтобы вы мне в точности описали, что видите на этой картине. Опишите ее, если не возражаете, довольно подробно. Я потом объясню, почему.
– Что ж, – сказал Нисбет, – передо мной вид загородного дома – английского, полагаю – при лунном свете.
– Лунный свет? Вы уверены?
– Разумеется. Луна, кажется, на ущербе, если вам нужны подробности, и на небе облака.
– Хорошо. Продолжайте. Клянусь, – добавил Уильямс вполголоса, – когда я видел ее впервые, луны не было.
– Ну, больше сказать особо нечего, – продолжал Нисбет. – В доме один, два, три ряда окон, по пять в каждом ряду, кроме нижнего, где вместо среднего окна портик, и…
– А как насчет фигур? – спросил Уильямс с явным интересом.