Бабка нашептала бесплатное чтение

Пролог: Статический шум
Аудитория замерла, но не от восхищения, а от вежливой скуки. Слайд с диаграммой исчезающих языков мира тускло светился на экране. Семён закончил свою лекцию с ощущением, что бьётся головой о стену. Красивую, академическую, стерильную стену.
– Таким образом, – его голос, сорвавшись на лёгкую хрипоту после полутора часов говорения, прозвучал особенно громко в тишине зала, – со смертью каждого языка, каждой его диалектной ветви, мы теряем уникальный способ восприятия мира. Мы теряем целые вселенные. Спасибо за внимание.
Раздались наигранные и безынтересные аплодисменты. Студенты потянулись к телефонам, профессора старой закалки кивнули с одобрением, но в их глазах читалась одна и та же мысль: «Печально, но что поделаешь? Прогресс не остановить».
Семён собирал свои бумаги, чувствуя привычную горечь. Его страсть, его одержимость для других была лишь курьёзом, археологией смыслов, никому не нужной в мире технологий и глобализации.
В его кабинете, больше похожем на книжный склад, пахло старыми фолиантами и пылью. Он уже собирался домой, когда взгляд упал на конверт, подсунутый под дверь. Без марки, без обратного адреса. Только его имя, выведенное угловатым, старомодным почерком.
Внутри лежала единственная страница. Распечатка с картой глухого района на стыке Свердловской области и Пермского края. Деревня с названием «Полянец» была обведена жирным кружком. К карте был прикреплён с помощью ржавой канцелярской кнопки листок в клетку, испещрённый тем же почерком.
«Семён Викторович. Слышал, вы ищете говорящих на старом наречии. Здесь ещё жива одна. Зовут Матрёна Зимаревна. Местные зовут Бабка. Говорит на языке, какого вы не слышали. Смесь мансийского с говором старообрядцев-кержаков. Помнит всё: сказания, обряды, молитвы старым богам. Но спешите. Она уходит, и язык уйдёт с ней. Спросите про «шёпоток». Да пребудут с вами деды».
Сердце Семёна учащённо забилось. Это был не официальный запрос, не отчёт. Это было послание из другого мира. Мифа. Он несколько раз перечитал записку, вглядываясь в слово «шёпоток». Оно не значилось ни в одном из его словарей.
Он включил диктофон, проверяя запись. Чистый, ровный гул. Потом щёлкнул переключателем. Раздалось лёгкое шипение – статический шум пустоты. В тот вечер ему показалось, что в этом шуме на секунду проступил какой-то другой звук. Словно тихий, прерывивый вздох. Он отбросил эту мысль как плод усталости и воображения.
Он не знал, что это был первый, едва уловимый шёпот. И что ему уже ответили.
Глава 1: Последний автобус
Автобус был последним ударом по его городскому самолюбию. Ржавый «ПАЗик» цвета уныния и грязи, пахнущий овечьей шерстью, бензином и кислым потом. Он урчал и вздрагивал, как умирающий зверь, на каждом ухабе грунтовки, что уже второй час не могла решить, дорога она вообще или просто направление в никуда.
Семён сидел у окна, вжимаясь в сиденье, стараясь не касаться липкой поверхности. За спиной две бабки в платках перебрасывались отрывистыми фразами на почти непонятном ему наречии. Он ловил знакомые «окающие» звуки, вплетённые в странные, гортанные слова, и сердце его замирало то от восторга, то от лёгкой, необъяснимой тревоги. Он украдкой включил диктофон, спрятав его в нагрудный карман куртки.
Пейзаж за окном медленно умирал. Щегольские домики райцентра сменились покосившимися избами с замшелыми крышами, а те, в свою очередь, начали встречаться всё реже, пока не остались только бесконечные стены хвойного леса. Ели и пихты стояли плотной, мрачной толпой, подступая к самой обочине, словно желая поглотить хлипкую колею дороги. Светало, но здесь, в чащобе, царил вечный полумрак. Воздух, даже через закрытое окно, стал другим – влажным, густым, пахнущим хвоей, прелью и чем-то древним, первозданным.
На последней остановке, которая представляла собой просто расширение дороги с покосившимся знаком, в автобус ввалился ещё один пассажир. Мужик лет шестидесяти, в выцветшей телогрейке, с лицом, вырезанным из морёного дуба морщинами и непогодой. Он тяжёло опустился на сиденье напротив Семёна, кинул на него один беглый, но пристальный взгляд и уставился в окно, будто высматривая в мелькающих стволах что-то знакомое.
Кондукторша, женщина с лицом, не выражавшим никаких эмоций, почему-то решила только сейчас подойти и принять оплату за проезд, будто знала, что уже никто и никуда не денется. Она протянула руку за деньгами. – До Полянца, – сказал Семён, стараясь говорить громко, чтобы перекрыть рёв мотора.
Кондукторша замерла. Мужик в телогрейке медленно повернул к нему голову. Его взгляд был уже не беглым, а тяжёлым, изучающим. – Тебе что в этом Полянце делать удумалось? – рявкнула кондукторша, и Семён от неожиданности вздрогнул. – Я… к научной экспедиции. Лингвистической. Записать диалект, – смущённо пробормотал он, чувствуя себя школяром.
Мужик хрипло фыркнул. Кондукторша покачала головой, взяла деньги и, отрывая билет, бросила через плечо: – Там одни старики да пьяницы. И диалект у них – матом ругаться. Искал бы себе нормальную работу.
Семён промолчал, сунув билет в карман. Он снова поймал на себе взгляд мужика. Тот не отводил глаз. Молчание затягивалось, становясь тягостным. – К Матрёне? – вдруг хрипло спросил мужик. Его голос был похож на скрип старого дерева. – К Матрёне Зимаревне, да, – оживился Семён. – Вы её знаете?
Мужик усмехнулся как-то беззвучно, только углы его губ дёрнулись вверх. – Все её знают. Бабка она наша. – Он помолчал, переваривая что-то. – И что, она тебя ждёт? – Ну, я писал… точнее, мне передали, что она согласна побеседовать.
– Кто передал-то? – в голосе мужика зазвучала плохо скрытая угроза. – Письмо анонимное пришло. В университет. Мужик медленно, с трудом перекрестился широким, несуразным крестом, глядя в упор на Семёна. – Значит, так… – он протёр ладонью лицо. – Бабка нашептала тебе дорогу, дурак. Нашептала, значит, быть беде.
Семён почувствовал, как по спине пробежал холодок. Не от слов, а от тона. В нём не было ни злобы, ни насмешки. Была констатация факта. Простая и бесповоротная, как приговор. – Что вы имеете в виду? – попытался он парировать, но голос выдал его, прозвучав чуть выше обычного.
Мужик больше не смотрел на него. Он уставился в окно, и его лицо стало отрешённым, каменным. – Сам узнаешь. Коли живой останешься. Только запомни: что услышишь – забудь. Что увидишь – не верь. А лучше вообще сойди на следующей. Развернись и уезжай. Пока не поздно.
Больше он не проронил ни слова. Через полчаса автобус, содрогаясь, замер на очередном уширении дороги, что значилось остановкой. Мужик поднялся, кивнул кондукторше и, не глядя на Семёна, вышел. Он не пошёл к видневшимся вдалеке избам, а свернул прямо в лес, на тропинку, едва заметную среди папоротников, и растворился в зелёном мраке через несколько шагов.
Автобус тронулся с места. Семён сжал в кармане диктофон. Запись шла. Он перемотал на начало и поднёс к уху наушник.
Сквозь рёв мотора и скрип сидений он услышал свой голос: «…к Матрёне Зимаревне…» Потом пауза. И потом – низкий, сиплый шёпот мужика, от которого кровь стыла в жилах: «Бабка нашептала тебе дорогу, дурак…»
А после, в следующей паузе, там, где должно было быть только шипение, ему снова почудился тот самый звук. Тихий, влажный вздох. Совсем близко.
Он резко выдернул наушник. Сердце бешено колотилось. Вокруг него лес смыкался, всё гуще, всё темнее. Дорога впереди казалась тоннелем, уводящим в самое чрево неизвестности.
Он понял, что точка невозврата уже осталась позади.
Автобус, пыхтя чёрным дымом, скрылся за поворотом, проглотив последние признаки цивилизации. Грохот мотора быстро сменился оглушительной, давящей тишиной.
Семён остался один на краю грунтовки. Точнее, не на краю, а в её середине, ибо дорога здесь и была единственным признаком того, что человечество вообще когда-то до сюда добралось. С одной стороны тянулся невысокий, но колючий и мрачный частокол из елей, с другой – начинался спуск к болотистой низине, откуда тянуло сыростью и прелью.
Воздух был на удивление густым и прохладным, несмотря на время года. Он пах не просто лесом, а какой-то глубокой, старой сыростью, перегнившей хвоей и водой, что стояла без движения столетиями.
Деревня Полянец виднелась впереди, метров за триста. Она не «раскинулась», а скорее «сгрудилась» у дороги, будто пытаясь занять как можно меньше места, спрятаться. Десяток изб, половина из которых выглядела заброшенными, с провалившимися крышами и пустыми глазницами окон. Две избы поближе к дороге были покрашены когда-то синей краской, теперь облупившейся и посеревшей. Посередине стоял самый крепкий, на вид, дом с резными наличниками, но и они были покрыты толстым слоем пыли. Никаких признаков жизни: ни машин, ни детей, ни собак. Только ворон, сидевший на коньке самой дальней избы, неподвижный, как из чугуна.
Тишина была не просто отсутствием звука. Она была живой, плотной субстанцией. Семён инстинктивно прислушался, и его слух, отточенный годами работы с аудиозаписями, начал вычленять из этой тишины отдельные слои. Глухой, едва уловимый гул – может, от дальнего тракта, а может, и нет. Шорох листьев на осине у дороги. И… что-то ещё. Словно чьё-то тяжёлое, мерное дыхание. Оно исходило отовсюду: из леса, из болота, из самой земли под ногами.
Он встряхнулся, списав всё на усталость и впечатлительность после слов того мужика. Взял рюкзак и зашагал по пыльной колее к деревне.
С первых же шагов его не покидало ощущение, что за ним наблюдают. Не просто смотрят из-за занавесок, а изучают. Впиваются в спину взглядами. Он обернулся. Никого. Только лес стоял стеной, непроницаемый и безмолвный. Но чувство не проходило. Оно усиливалось.
Он дошёл до первого приличного дома – того самого, с резными наличниками. На воротах, сделанных из неструганых жердей, висел странный предмет: пучок засохшей травы, в который были воткнуты птичье перо и обломок ржавого серпа. Выглядело это нарочито, как оберег. Семён на секунду задержал на нём взгляд, снова почувствовав тот холодок не по себе, и толкнул калитку.
Скрип был таким громким и пронзительным в общей тишине, что Семён вздрогнул. Во дворе никого не было. Только покосившийся сарай и старый колодец с воротом.
– Кого надо? – раздался из-за угла избы хриплый голос.
Из-за угла вышел мужчина. Лет пятидесяти, в засаленной фуфайке, с обветренным, одутловатым лицом, на котором застыло выражение хронической усталости и подозрительности. Он вытирал руки о тряпку, медленно приближаясь.
– Здравствуйте, – начал Семён, стараясь говорить максимально дружелюбно. – Меня зовут Семён, я из университета. Из Москвы. Я ищу Матрёну Зимаревну. Мне сказали, что она здесь живёт.
Мужчина остановился в трёх шагах, вглядываясь в него. Его глаза были маленькими, заплывшими, но пронзительно-острыми. – Учёный, значит, – произнёс он без всякой интонации, констатируя факт. – Смотрю, не местный. С автобуса?
– Да. – И зачем тебе наша Матрёна Зимаревна? – Я лингвист. Записываю старые диалекты, сказания. Мне сказали, она многое помнит.
Мужчина молча пожевал губами, разглядывая Семёна с ног до головы. – Многое, – наконец, повторил он. – Оно, конечно, многое. Только нужно ли оно тебе, городской? – Он не ждал ответа. – Я здешний староста. Зовут Степан. Следуй за мной.
Он повернулся и пошёл к дому, не проверяя, идёт ли Семён. Тот поспешил за ним.
В избе пахло тёплым хлебом, печным дымом и чем-то кисловатым —может быть квашеная капуста. Было чисто, но бедно. По стенам – выцветшие фотографии в рамках, на одной из которых был запечатлён сурового вида мужчина с окладистой бородой, смотревший прямо в объектив с немым укором.
– Садись, – бросил Степан, указывая на лавку у стола. – Так и быть, переночуешь тут. Места много. Только правила здешние соблюдай.
– Какие правила? – спросил Семён, снимая рюкзак.
Степан достал из печи чугунок с щами, поставил на стол и тяжко опустился на лавку напротив. – Правила простые. После заката – не свисти. В доме – тем более. Нельзя свистом беду накликать. На ночь на стол – хлеб да соль. Для… гостей. В лес без нужды не ходи. А если пошёл – не ори, не зови никого по имени. И с дороги ничего не подбирай. Ни монет, ни платков, ничего. Всё это – плата. Или приманка.
Он говорил ровно, будто перечислял правила противопожарной безопасности. Семён слушал, и по его спине снова пополз тот самый холодок. Это были не бытовые суеверия. Это была инструкция по выживанию.
– Плата? За что? – не удержался он.
Степан поднял на него свой тяжёлый взгляд. – За спокойствие. Наше и твоё. – Он налил щей в миску и подвинул её по столу ближе к Семёну. – Ешь. А завтра к Бабке сходишь. Она тебя ждёт.
– Ждёт? – удивился Семён. – Но я же не предупреждал…
– Она всегда ждёт, – Степан хлебнул щей из своей миски. – Особенно таких, как ты. Любопытных.
Он произнёс это беззлобно, даже с оттенком какой-то странной жалости. Семён больше не расспрашивал. Он ел безвкусные, пересоленные щи, а в ушах у него стояли слова мужика из автобуса: «Бабка нашептала тебе дорогу».
После ужина Степан показал ему место для ночлега – узкую кровать за ситцевой занавеской в сенях. Сам улёгся на широкой печи.
Семён долго не мог уснуть. В доме было тихо, только поскрипывали половицы и изредка потрескивала остывающая печь. Он ворочался, глядя в потолок, где гуляли тени от лунного света, пробивавшегося в окно.
И тогда он услышал это.
Сначала – тихий шорох за стеной, со стороны улицы. Потом – скрип. Точнее, это был не скрип, а звук, похожий на то, как проводят влажной тряпкой по стеклу. Медленно, с нажимом.
Ш-ш-ш-ш…
Семён замер, затаив дыхание. Звук повторился. Ближе. Прямо за окном его комнаты.
Он медленно, боясь выдать себя малейшим шорохом, приподнялся на локте и бросил взгляд в сторону окна.
На тусклом стекле, в лунном свете, был чётко виден длинный, влажный, вертикальный след. Словно кто-то тощий и мокрый провёл по стеклу пальцем.
Сердце Семёна ушло в пятки. Он не дышал, вжимаясь в кровать.
Звук повторился. Снова. Ш-ш-ш-ш… Теперь с другой стороны окна. И след появился параллельно первому.
Он видел, как по стеклу снаружи медленно стекают капли мутной жидкости.
В доме было тихо. Степан на печи не шевелился и не подавал признаков, что слышит что-то.
Семён не знал, сколько прошло времени. Минута? Десять? Звук прекратился так же внезапно, как и начался. Он не слышал шагов, не слышал, чтобы кто-то ушёл.
Он лежал, не в силах пошевелиться, уставившись в потолок. Только под утро, когда в окно пробились первые лучи солнца, он рискнул снова взглянуть на стекло.
Следы были на месте. Два длинных, высыхающих, мутных пятна.
Он вспомнил слова старосты: «На ночь на стол – хлеб да соль. Для гостей».
И впервые за долгое время Семён, человек науки, абсолютный рационалист, подумал, что, возможно, он ввязался во что-то, что ему совершенно не нужно. И что «гости» уже здесь. И они знают о его присутствии.
Солнечный луч, жёлтый и пыльный, пробился сквозь запылённое стекло, упёршись Семёну прямо в лицо. Он открыл глаза с ощущением, что не спал вовсе, а провёл ночь на грани кошмара и яви. Первое, что он увидел, – те самые два высохших, мутных следа на стекле. Они были реальны.
Он вскочил с кровати, сердце всё ещё колотилось где-то в горле. В главной комнате было пусто. Пахло дымом и остывшей золой – Степан уже растопил печь и куда-то ушёл. На столе стоял глиняный кувшин с молоком и ломоть чёрного хлеба.
Семён подошёл к окну, разглядывая следы. Они были длинными, почти во всё стекло, и шли не от края, а из ниоткуда, будто кто-то действительно провёл двумя пальцами сверху вниз. Он ткнул в стекло – сухое, шершавое. Никакой слизи. Только пыль и эти странные разводы.
Рационализаторский ум тут же принялся лихорадочно искать объяснения: крупная птица, ветка, капля дождя, скатившаяся по засохшей грязи… Но ночной звук, тот самый, влажный и настойчивый, не вписывался ни в одну из этих теорий. Это был звук сознательного движения.
Он умылся ледяной водой из ковша у печи, резко, пытаясь смыть оцепенение. Позавтракал, почти не чувствуя вкуса. Нужно было действовать. Найти Бабку. Его миссия, его научный азарт – всё это должно было вернуться и заглушить первобытный страх.
Он вышел на улицу. Деревня при свете дня выглядела менее зловеще, но ненамного. Та же гнетущая тишина, та же заброшенность. Из трубы одной из дальних изб шёл дымок. Где-то кудахтала курица – единственный признак привычной деревенской жизни.
Степана он нашёл у сарая, тот смазывал дегтем упряжь, брошенную на забор. – Спасибо за ночлег, – начал Семён. – Скажите, а где мне найти Матрёну Зимаревну?
Староста не поднял головы, продолжая втирать чёрную, липкую массу в кожу. – Изба её – крайняя. Та, что к лесу стоит. Одна-одинёшенька. Ни с кем не водится. – Он наконец посмотрел на Семёна, и в его глазах снова мелькнуло что-то похожее на жалость. – Сходи, коли охота смертная. Только помни, что вчера сказывал. И ещё… не бери от неё угощенья. Ни крошки, ни глотка.
– Почему? – спросил Семён, чувствуя, как по спине снова пробегают мурашки.
– Плата, – коротко бросил Степан и снова уткнулся в работу, ясно давая понять, что разговор окончен.
Семён побрёл по единственной улице к окраине. Избы становились всё более обветшалыми, некоторые были наглухо заколочены. Последняя, та самая, «к лесу стоящая», и правда была одна. Небольшая, почерневшая от времени, она казалась частью леса, его предвестником. Крыша поросла мхом, наличники почернели и потрескались, но странное дело – стекла в окнах были чистыми, словно их только что вымыли. Из трубы поднималась тонкая струйка белого дыма.
Сердце Семёна забилось чаще. Он поправил рюкзак, проверил, на месте ли диктофон, и сделал последние шаги к низкой, покосившейся калитке. На ней висел тот же странный оберег, что и у Степана – пучок травы с пером, но здесь к нему была привязана ещё и засушенная летучая мышь, сложившая свои кожистые крылья.
Он толкнул калитку. Скрипа не было. Она открылась бесшумно, будто её только что смазали.
Двор был маленьким, ухоженным до абсурда в этом месте забвения. Ни соринки, ни травинки. Земля была утоптана и посыпана жёлтым песком. Посреди двора стояла старая скамья, а на ней сидела она.
Матрёна Зимаревна.
Семён ожидал увидеть дряхлую, сгорбленную старушку. Перед ним сидела женщина неопределённого возраста – то ли семьдесят, то ли девяносто. Её лицо было изрезано глубокими, как овраги, морщинами, но кожа натянута на скулах и лбу, будто на барабане. Она была худа, почти аскетична, одета в тёмное, простое платье. Но поражали глаза. Не мутные и выцветшие, а яркие, пронзительно-светлые, почти белесые. Они смотрели на Семёна с таким всеведением, будто он был открытой книгой, которую она уже давно прочла.
В её худых, узловатых, как корни деревьев, пальцах она перебирала пучок той же самой сухой травы.
Они молча смотрели друг на друга несколько секунд. Тишину нарушало только потрескивание поленьев в печи внутри избы.
– Ну, что стоишь на пороге? – её голос оказался на удивление низким и ровным, без старческой дрожи. Он был похож на тот ночной шёпот за окном, только без влажности. Сухой, как эта трава в её руках. – Заходи, московский гость. Я тебя ждала.
Семён, чувствуя себя школьником, вызванным к директору, переступил порог двора. – Здравствуйте, Матрёна Зимаревна. Меня зовут… – Знаю, как звать, – перебила она его, не повышая голоса. – Семён. Учёный. Языки собираешь. Мёртвые. – Она произнесла это с лёгким ударением на слове «мёртвые», и Семёну показалось, что уголки её губ дрогнули в подобии улыбки. – Садись.
Он опустился на край скамьи напротив нее, чувствуя себя невероятно неуклюжим и чужеродным в этом неестественно чистом дворике. – Мне сказали, что вы… что вы можете рассказать о местных обычаях. О сказаниях.
– Сказали, – повторила она, и в её глазах мелькнула искорка. – Кто сказал-то? Лес? Ветер? Или может тот, кто в автобусе с тобой сидел? – Она не спросила, а констатировала. Она знала.
Семён похолодел. – Вы… вы знаете о нём? – Я знаю о многих, кто входит и выходит, – она медленно поводила своим светлым взглядом по кромке леса, будто отмечая невидимые вехи. – Он – сторож. Один из. Предупредил тебя, дурака, чтобы ты назад сворачивал. Не послушал. Ну, да ладно. Раз пришёл – слушай.
Она отложила траву и сложила руки на коленях. Её взгляд упёрся прямо в Семёна, пронизывая насквозь. – Ты записывать будешь? Свой ящик говорящий доставай. Пусть слышит.
Семён, с трудом переводя дыхание, достал диктофон. Руки дрожали. Он включил запись, кивнул. – Готово.
Бабка медленно кивнула. Она закрыла на мгновение глаза, будто прислушиваясь к чему-то. Лес вокруг затих. Даже ветер перестал шевелить верхушки елей.
И она начала говорить. Не рассказывать. Именно нашептывать. Тихим, ровным, гипнотизирующим голосом, который, казалось, исходит не из её гортани, а из самой земли.
«Первую быль послушай. Про Хозяина. Не про того, что в лесу бродит, бормочет, людей пугает. Нет. Наш – тихий. Он – Промышленник. Лес для него – не дом. Он сам – лес. Идёшь по тропе, а он уж рядом. Идёт след в след. Ты – он. Он – ты. Шагнешь в сторону – он шагнёт. Остановишься – он стоит. И ждёт. Ждёт, пока не устанешь. Пока не заблудишься в трёх соснах. А он всё идёт. Промышляет. И ведёт тебя. Не в чащу. В себя. В свою глушь. Где уже и троп не было, и солнца не видно. И там ты остаёшься. Навсегда. Становишься частью его. Ещё одним деревом. Ещё одним камнем. А он идёт дальше. Ищет новую добычу. Потому и шепчут: «Не сходи с тропы. Не оборачивайся на шорох. И если тень не по тому краю ложится – беги. Не оглядываясь. Он уже близко».
Она замолчала. Глаза её были широко открыты, зрачки расширены. Семён сидел, не двигаясь, завороженный. Диктофон в его руке тихо потрескивал, записывая мёртвую тишину, последовавшую за её словами.
И в этой тишине из глубины леса донёсся один-единственный, чёткий, негромкий звук.
Хруст ветки.
Будто кто-то невидимый, тяжёлый и неспешный, сделал шаг. Прямо за спиной у Семёна, у самой границы леса.
Он резко обернулся.
Никого. Только тёмная, безмолвная стена из вековых стволов.
Когда он повернулся обратно, Бабка смотрела на него своими светлыми, всевидящими глазами. На её лице снова играла та самая, едва уловимая тень улыбки.
– Первая запись, – прошептала она. – Первая ниточка. Понравилась тебе быль, учёный?
Семён не смог ответить. Его язык будто прилип к гортани. Он лишь кивнул, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Звук в лесу был настолько явственным, настолько реальным, что не оставлял места для сомнений – кто-то или что-то действительно стояло там, за деревьями, и теперь, после слов Бабки, сделало шаг. Шаг навстречу.
– Хорошая быль, – наконец выдавил он, стараясь вернуть себе хоть тень научной объективности. Он посмотрел на диктофон. Красный светодиод горел ровно. Всё записано. Материал бесценный. – Спасибо. Это… очень необычный образ. Промышленник. Не просто сбивает с пути, а присваивает.
Бабка следила за ним своим пронзительным взглядом, словно читала его мысли, видя борьбу между страхом и профессиональным восторгом. – Это не образ, – поправила она его тихо, но твёрдо. – Это имя. Имя, которое знает. Которое слышит. – Она кивнула на диктофон. – Теперь и твой ящик его знает.
Семён почувствовал новый приступ холода. Он посмотрел на безобидный прибор в своей руке. Просто устройство для записи звука. Не более того. – Вы хотите сказать, что… духи… реагируют на запись? На их упоминание?
– Всё, что имеет имя, существует, – ответила она, как будто объясняла очевидную вещь ребёнку. – Шёпот – это ключ. Тихое имя – самый громкий зов. Ты позвал – он откликнулся. – Она указала узловатым пальцем в сторону леса. – Вот и познакомились.
Она поднялась со скамьи с неожиданной лёгкостью. Разговор был окончен. – На сегодня хватит. Устала. И тебе пора. Перед закатом быть дома. Степан правила рассказал?
– Да, – кивнул Семён, тоже вставая. Его колени немного подкашивались. – Слушайся его. Он тут главный. На людской стороне.
Семён хотел было спросить, а что есть другая сторона, но вовремя остановился. Он и так получил слишком много информации, которую его мозг отказывался переваривать. Он побрёл к калитке, чувствуя себя выжатым.
– Семён! – окликнула его Бабка. Он обернулся. Она стояла на пороге избы, вся чёрная на фоне тёмного проёма двери. – Хлеб-соль на стол положил?
Он вспомнил странные следы на стекле и холодный пот выступил на спине. – Нет… забыл. – Налаживай, – коротко бросила она и скрылась в избе, закрыв за собой дверь без единого звука.
Семён вышел за калитку. Лес по-прежнему молчал, но теперь это молчание было зловещим. Каждая тень между стволами казалась неестественно глубокой, каждый сучок на земле – подозрительным. Ему нестерпимо захотелось оказаться за стеной дома Степана, в уже родной безопасности четырёх стен, пусть и с их странными правилами.
Он почти побежал по улице, не оборачиваясь, спиной чувствуя тяжёлый, невидимый взгляд со стороны леса. Тот самый хруст ветки стоял у него в ушах, накладываясь на мерный шепот Бабки в памяти.
Степан был дома, чинил что-то у печи. – Ну что? Побывал? – спросил он, не глядя на Семёна.
– Да, – Семён сбросил рюкзак, его руки всё ещё дрожали. Он достал диктофон, посмотрел на него с новым, смешанным чувством страха и любопытства. – Она рассказала одну историю. Про… Лешего-Промышленника.
Степан замер на мгновение, потом медленно выпрямился. Он повернулся к Семёну, и на его лице было написано что-то похожее на отстранённость. – Первую? Ну, всё. Поехало. – Он вздохнул. – И что, после рассказа в лесу что-то было? Шорох? Шаг?
Семён сглотнул. – Да. Как будто… кто-то большой наступил на ветку.
– Не «как будто», – поправил его Степан мрачно. – Он. Прозевал тебя вчера, а ты его именем позвал. Вот он и явился. Знакомится. – Староста подошёл к столу и отломил кусок хлеба. – Теперь слушай меня, учёный, если жизнь дорога. Закат скоро. Как стемнеет – ни ногой за порог. Свет в избе не гаси. Хлеб-соль на стол положи. И твой этот… – он ткнул пальцем в диктофон, – …не включай. Ни в коем случае. Понял? Нельзя его голос тут, в доме, слушать. На улицу его вынесет.
– Почему? – не удержался Семён.
– Потому что ты его позвал, но не в дом же звал! – почти крикнул Степан, впервые проявляя эмоции. – Ты хочешь, чтобы он тут, с нами, ночевал? Или чтобы она пришла?
Семён не стал уточнять, кто такая «она». Он молча кивнул, убирая диктофон в самый дальний карман рюкзака. Теперь этот предмет казался ему не инструментом работы, а каким-то проклятым артефактом, ящиком Пандоры, который он сам и открыл.
Он помог Степану приготовить ужин – простую картошку с солониной. Действовал автоматически, мыслями возвращаясь к ровному, гипнотизирующему голосу Бабки. Он уже сгорал от желания прослушать запись, проанализировать фонетику, записать транскрипцию… Но приказ Степана звучал в ушах слишком сурово.
Перед самым закатом, когда солнце уже утонуло в макушках елей, окрасив небо в багровые тона, Семён, преодолевая себя, положил на стол ломоть хлеба и щепотку соли. «Для гостей». Степан одобрительно хмыкнул.
Ночь опустилась на деревню стремительно, как будто кто-то захлопнул крышку. Тьма за окном была абсолютной, живой и плотной. Они сидели при свете керосиновой лампы, не разговаривая. Степан чинил сапог, Семён делал вид, что читает книгу, но не мог понять ни слова.
И снова, ровно как в прошлую ночь, послышался шорох. Но на этот раз не у окна. Сначала.
Сначала до них донёсся другой звук. Глухой, отдалённый, но отчётливый. Как будто где-то далеко в лесу огромное, тяжёлое животное ступало по валежнику. Хруст… Пауза… Хруст… Шаги были неторопливыми, размеренными. Они не приближались. Но и не удалялись. Они просто были. Словно кто-то огромный патрулировал границу между лесом и деревней.
Семён замер, глядя на Степана. Тот не поднял головы, но его руки замерли с шилом и дратвой. Он слушал. Его лицо было каменным.
– Промышленник, – тихо, одними губами, произнёс Степан. – Ходит. Ищет. Чует новенького.
Хруст… Пауза… Хруст…
Звук был гипнотическим, мерным, как биение огромного сердца леса. Семён сидел, боясь пошевелиться, чувствуя, как каждый мускул его тела напряжён до предела. Он слушал эти шаги и понимал, что это – ответ. Ответ на его запись. На его любопытство.
И только потом, когда его слух уже привык к этому ужасному метроному, он уловил другой звук. Ближе. Прямо за стеной.
Тот самый, влажный, склизкий звук. Ш-ш-ш-ш…
Он медленно, с трудом повернул голову к окну.
На стекле, в луже лампадного света, медленно, сантиметр за сантиметром, появлялся свежий, мокрый, вертикальный след.
Хруст… – в лесу. Ш-ш-ш… – под окном.
Семён закрыл глаза. В ушах у него стоял шёпот Бабки: «Первая ниточка».
Глава 2: Голос в шуме
Он не помнил, когда уснул. Провалился в чёрную, безсознательную яму, где не было ни леса, ни шагов, ни скрипов. Его разбудил резкий скрежет засова – Степан открывал ставни.
Яркий дневной свет, болезненный после ночного кошмара, ворвался в избу. Семён сел на кровати, чувствуя себя разбитым, будто его всю ночь колотили палками. Первое, что он увидел, – стекло. Оно было чистым. Ни намёка на те влажные, жуткие следы. Только пыль и яркие солнечные зайчики.
– Вставай, – бросил Степан, не глядя на него. – День недолог.
Семён молча поднялся, потянулся. Тело ломило. Он вышел во двор, чтобы умыться. Воздух был свежим, пахло дымом и утренней прохладой. И всё же что-то витало в нём. Не запах, а ощущение. Как после грозы – но не очищения, а напряжения. Словно мир вокруг затаил дыхание, ожидая чего-то.
Он посмотрел в сторону леса. Он стоял всё так же – тёмный, безмолвный, непроницаемый. Но теперь Семён знал, что это молчание – обманчиво. Что там, за первой стеной деревьев, что-то есть. И это что-то знает о нём.
За завтраком – снова хлеб, сало, квас – Семён не выдержал. – Степан… Эта… Болотница. Кто она? Бабка вчера не сказала, но… – он кивнул в сторону окна.
Староста медленно пережёвывал хлеб, его лицо было мрачным. – Она. Царевна. Тощая. Длинная. В болотах живёт, по старой меже, где земля воду пьёт. – Он отпил кваса, поставил кружку с глухим стуком. – Любит одиноких. К пьяницам, к тем, кто по злому делу из дому выходит, является. Стучится в окно. Голосом знакомым зовёт. Выманивает. А там, в трясине, свои объятия готовит. Холодные.
– И… она приходила? Вчера? – Следы видел? – Степан посмотрел на него прямо. – Значит, приходила. Приглядывается. Ты ей интересен. Чужая кровь. Да ещё и… призванный.
Семён сглотнул. Его научный энтузиазм медленно, но верно тонул в ледяной воде первобытного страха. Эти существа не были абстрактными персонажами мифов. Они были реальными, и они проявляли к нему интерес. Особый интерес.
– Мне нужно к Бабке, – сказал он, отодвигая тарелку. – Записать ещё.
Степан тяжело вздохнул. – Твоя воля. Только помни – каждая запись, это как петля на шее. Ты её затягиваешь сам.
Семён почти бегом направился к краю деревни. Сегодня двор Бабки показался ему ещё более неестественно чистым и безжизненным. Она сидела на том же месте, на скамье, и в её руках снова был тот же пучок сухой травы. Она смотла на него своими светлыми глазами, и в них не было ни удивления, ни приветствия. Только ожидание.
– Пришёл, – констатировала она. – Ночью гости были. Слышал?
– Да, – хрипло ответил Семён, садясь. Он почувствовал, что у него пересохло в горле. – Слышал.
– Хозяин ходил. И Сестра его наведалась. Любопытные. – Она отложила траву. – Будешь записывать?
Семён кивнул, с дрожью в руках доставая диктофон. Он чувствовал себя наркоманом, который знает, что яд убьёт его, но не может отказаться от дозы. Дозы знания. Дозы ужаса.
Бабка закрыла глаза, погрузившись в себя. На этот раз пауза была дольше. Казалось, она прислушивается к тишине, сверяя её с чем-то внутри.
«Вторую быль послушай. Про Сестру. Про Болотную Царевну. Не ищи её красоты – её красота для чужих глаз смертельна. Она – тоска одинокой души, обликом воды и тумана. Длинная она, очень длинная. Встанет за твоей спиной – выше тебя головой на две. Холод от неё исходит, могильный. И пахнет тиной, да гнилой водой. Любит она к одиноким приходить. Стучится в окно пальцем долгим и тонким. Тук-тук-тук. И голосом тем зовёт, от которого сердце замирает. Голосом матери, или милой, или ребёнка. Зовёт на помощь. Сулит покой. А ты выйдешь – а она уж тут. Обовьётся вокруг, как плющ холодный. И поведёт. Не в дом, а в низину. К старой меже, где земля воду пьёт. Где под ногами не почва, а зыбкое нутро. И там обнимет тебя крепко, навеки. Уснёшь в её объятиях, с её поцелуем ледяным на устах. И станешь частью её царства. Ещё одним пузырьком на болоте. Ещё одной свечкой, что горит бледным огнём над трясиной. Потому и шепчут: «На стук ночной не отзывайся. На голос знакомый в темноте не оборачивайся. И если окно мокрым следом помечено – не смотри в него до утра. Она уже тут».
Она замолкла. И снова, как по зловещей команде, тишина была нарушена. Но на этот раз не из леса.
Со стороны болот, из той самой низины, куда утром спускался туман, донёсся тихий, едва уловимый звук. Словно кто-то прошлёпал по воде босой ногой. Один раз, другой.
Шлёп. Пауза. Шлёп.
Семён замер, вглядываясь в зелёную муть болотца вдалеке. Ему показалось, что между кривыми берёзками мелькнуло что-то белое, длинное, промелькнуло и исчезло.
Когда он отвёл взгляд, Бабка смотрела на болото, и на её лице застыло странное выражение – нечто среднее между удовлетворением и печалью.
– Вторая ниточка, – прошептала она, поворачивая к нему своё безжалостное лицо. – Две уже. Паутинка крепчает. Иди. И помни про стук в окно.
Семён шёл обратно, и ему казалось, что из каждой тени, из каждого окна на него смотрят. Его спина горела под воображаемыми взглядами. Он не слышал больше шагов Промышленника и шлепков Царевны, но он знал, что они там. Теперь их двое.
Вернувшись в избу Степана, он бросился к рюкзаку. Запрет старосты трещал по швам под натиском научной одержимости, смешанной с истерическим любопытством. Ему нужно было послушать. Проанализировать. Убедиться, что это всего лишь сказки, мастерски рассказанные старухой.
Степан ушёл по делам. Семён достал диктофон, дрожащими пальцами нажал на кнопку воспроизведения и приложил наушник к уху.
Послышался его собственный, взволнованный голос: «…Вы можете рассказать о местных обычаях…» Потом пауза, и – голос Бабки. Сухой, ровный, завораживающий. Он слушал историю про Промышленника, и мурашки снова поползли по его коже. Голос был идеально чистым, без помех.
Первый рассказ закончился. Наступила пауза. лингвист замер, ожидая того самого хруста на записи. Его не было.
Вместо этого он услышал нечто другое.
В тот самый момент, когда Бабка замолкла, в микрофоне должно было остаться только тихое шипение – «статический шум». Но это было не просто шипение. В нём что-то было.
Семён прибавил громкость, вжимая наушник в ухо.
И услышал.
Сначала – тяжёлое, мерное дыхание. Совсем не похожее на дыхание человека. Более глубокое, медленное, с лёгким присвистом на вдохе. Оно длилось несколько секунд.
Потом, поверх дыхания, проступил голос. Но не Бабки. Совсем другой. Низкий, гортанный, будто состоящий из скрежета веток и шелеста листьев. Он прошептал всего одно слово, растягивая его, накладывая на себя:
«И-и-ду…»
Семён вздрогнул и чуть не выронил диктофон. Он отмотал назад, снова прослушал. Тот же самый шёпот в статике. Чёткий, неоспоримый. «И-и-ду…»
Сердце его бешено заколотилось. Он перемотал запись дальше, ко второму рассказу. История Болотницы. Опять идеально чистая запись голоса Бабки. И снова – пауза после её слов.
Он впился в шипение, уже зная, что сейчас услышит.
Сначала – тихий, мокрый звук. Словно кто-то провёл рукой по воде. Потом – другой голос. Высокий, змеиный, шипящий. В нём слышался хлюпающий звук, будто говорящий набрал в рот воды.
«Жду-у-у…» – прошептал этот голос в статическом шуме.
Семён отшвырнул наушник. Он сидел, тяжело дыша, обливаясь холодным потом. Это не было игрой воображения. Это было на записи. Чётко, ясно.
Он не записывал мифы. Он записывал голоса. И они отвечали ему. Откликались на свои имена, произнесённые Бабкой.
Его диктофон был не инструментом исследования. Он был прибором для спиритического сеанса. И он, Семён, был тем медиумом, который, сам того не ведая, вызвал этих сущностей из тьмы.
Он посмотрел на безобидный прибор, лежащий на столе, с чувством первобытного ужаса. В нём теперь жили они. Их голоса. Их обещания.