Воспоминания русского Шерлока Холмса. Очерки уголовного мира царской России бесплатное чтение

Книга издана при финансовой поддержке Президентского центра Б. Н. Ельцина

На обложке использована фотография скульптуры А. Ф. Кошко работы Владимира Иванова

© Кошко Д. Б., 2019

© Политическая энциклопедия, 2019

Предисловие. Настоящий Шерлок Холмс был российским подданным

Английский писатель Артур Конан Дойль изобразил очень успешного детектива – Шерлока Холмса, но это литературный герой, существующий только в авторском и нашем, читательском, воображении.

Но реальный Шерлок Холмс тоже был. Сто лет назад. И он был русским! Не всегда надо искать героев за океанами!

В 1913 году в Швейцарии Международный съезд криминалистов признал деятельность Московской сыскной полиции и подразделение, возглавляемое Аркадием Францевичем Кошко, лучшим по раскрытию неочевидных преступлений.

Это дало повод отечественной и зарубежной прессе окрестить А. Ф. Кошко «русским Шерлоком Холмсом».

Когда в 1908 году Аркадия Францевича назначили главой московской полиции ее состояние было катастрофическим. Сам Кошко так описывает ситуацию: «Вступив в должность начальника Московской сыскной полиции, я застал там дела в большом хаосе. Не было стройной системы в розыскном аппарате, количество неоткрытых преступлений было чрезвычайно велико, процент преступности несоразмерно высок. Я деятельно принялся за реорганизацию дела…» Предыдущее руководство столичной полиции, к сожалению, проявило себя лишь «на ниве» взяточничества и непрофессионализма.

Природу преступного мира не изменили ни 100 лет, прошедшие после революции, ни попытки создать «коммунистическую личность» зиновьевского «homo sovieticus» и еще меньше, конечно, возрождение рыночной экономики. На сцену социальной жизни возвращаются экономические реалии докоммунистической эры и формы преступности, с которыми боролся, и часто успешно (в пасхальную ночь 1912 года в Москве не было совершено ни одной крупной кражи), Аркадий Францевич. Актуальность этих воспоминаний, увы, во многом очевидна.

Мне – потомку в третьем поколении этого незаурядного сыщика – было бы приятнее говорить о мемуарах прадеда как о свидетельстве прошлого, о котором сегодня мало пишут. Эти красочные и своеобразные короткие рассказы, каждый из которых имеет настоящий детективный сюжет, объективно рисуют подлинную картину дореволюционного общества, освещая его самые темные и гнусные стороны. Они также свидетельствуют о моральной силе таких людей, как мой прадед и его сотрудники Московского уголовного сыска (МУС), и их ответственности по отношению к государственной службе и закону. Сам Аркадий Францевич дополнил понятие защиты закона, отвечая на упреки некоторых читателей в том, что он описывает отрицательные стороны царского общества: «Закон – это теория; похождения моих героев – это практика».

Как же при том хаосе, который царил в уголовной полиции, и при заметном влиянии на жизнь столичного города московского преступного мира, известного своими глубокими корнями и традициями, Кошко сумел создать самую лучшую сыскную полицию в мире?

Исходя из принципа, что «на сыскной полиции лежит обязанность не только раскрывать уже совершенные преступления, но, по возможности, и предупреждать их», Аркадий Францевич прибавил к организационной работе, о которой он пишет откровенно, и к традиционным методам сыска (наблюдение, агентурная работа, внезапные облавы и засады) приемы и, если говорить современным языком, технологии, которые включали новейшие методы криминалистики, предложенные европейскими специалистами, причем многие из них он усовершенствовал: антропометрию, дактилоскопию, криминалистическую фотографию, судебную экспертизу, телефонную связь… Он совмещал методы криминалистики и сыска. Кошко значительно укрепил дисциплину и материальную базу уголовной полиции.

Все это позволило создать, как мы бы выразились сегодня, «криминологическую карту города». Новый начальник адекватно реагировал на изменение оперативной обстановки, посылая в неблагополучный район города бригаду из созданного им резерва специалистов по раскрытию тех или иных преступлений. Тайные организованные облавы невиданного до этого масштаба тоже давали хорошие результаты.

Помимо служебной деятельности, главный сыщик Москвы находил время для научной и педагогической работы. Его изыскания в области дактилоскопической регистрации были замечены и приняты на вооружение в Великобритании, на родине дактилоскопии. Они даже использовались Скотланд-Ярдом, куда его пригласили, когда он стал эмигрантом, при условии, что он примет английское подданство. Он отказался, пожелав остаться русским. Англичане все-таки помогли русскому Шерлоку Холмсу в Константинополе после исхода (см. в настоящем издании: Часть VIII. Исход. На чужбине).

После обращения к нему профессоров Московского университета с предложением о разрешении проводить занятия со студентами на базе сыскной части московской полиции Кошко не только отдает такое распоряжение, но и сам участвует в проведении таких занятий. Кстати, на них он не очень лестно отзывается о работе политического сыска, что даже стало поводом к организации за ним негласного надзора и перлюстрации частной корреспонденции. Эти «несовпадения» его взглядов с точкой зрения жандармского ведомства проявляются в деле Бейлиса и в расследовании убийства Распутина, в которых он сыграл основную роль, взявшись за них по просьбе самого царя.

Несмотря на враждебное отношение к нему некоторых министров после дела Бейлиса (в определенном смысле российский вариант дела Дрейфуса во Франции), в котором Кошко профессионально доказал невиновность Менахема Бейлиса, перед началом Первой мировой войны сыщик возвращается в Санкт-Петербург, где возглавляет уголовный розыск Российской империи.

Старшие сыновья Аркадия Францевича – офицеры Первого гвардейского стрелкового полка – пошли на фронт. Дмитрий погиб в возрасте 25 лет во время прусского похода в сентябре 1914 года, Иван, участник той же битвы, раненым попадает в плен. Усилия МИД и семейные связи императора с семьей Гогенцоллернов позволят обменять его на пленного немецкого офицера.

В 1917 году А. Ф. Кошко получает чин статского советника, что соответствует генеральскому званию.

Апофеозом его карьеры является раскрытие кражи ценных бумаг на сумму 2,5 млн руб. из банка Харьковского общества взаимного кредита. Используя талантливых агентов, действовавших по придуманной им легенде, во взаимодействии с кадровыми сотрудниками сыскной полиции А. Ф. Кошко удалось задержать и разоблачить преступную группу профессиональных польских воров и изъять все похищенные процентные бумаги. Когда Аркадию Францевичу пришлось бежать от большевиков через Винницу, Киев и Одессу, эти «варшавские» бандиты, которых освободили большевики, предложили ему помощь, чтобы он мог скрыться от киевского гетмана и от красных.

Революционные перипетии 1917 года прерывают служебную карьеру талантливого сыщика и организатора полицейского дела. Новой власти уже не нужен «царский» Шерлок Холмс.

Последним местом работы по сыскной специальности на территории России для А. Ф. Кошко была Симферопольская уголовная полиция.

Осенью 1920 года А. Ф. Кошко покидает Крым, эмигрирует в Константинополь вместе с женой, двумя сыновьями, моей бабушкой и ее грудным ребенком, моей тетей. Судьба полицейских, оставшихся в Крыму и затем расстрелянных большевиками, подтверждает правильность его выбора.

Аркадий Францевич открыл в Константинополе частное сыскное бюро. Англичане, наведя о нем справки, выдали ему лицензию. Услуги бюро быстро стали востребованными, что приносило доход, но проработало оно недолго. Среди эмигрантов возникло беспокойство из-за возможного возвращения их турецкими властями в советскую Россию, и семья Кошко была вынуждена покинуть Константинополь.

В 1923 году А. Ф. Кошко с женой Зинаидой Александровной и сыном Николаем переезжает сначала в Лион (Франция), где останавливается в приюте для эмигрантов, а через полгода перебирается в Париж. Там он встречается с сыном Иваном и его семьей, со старшим братом, тоже Иваном, бывшим губернатором Пензы и Перми, которому чудом удалось вырваться из большевистской России. Хотя семья и воссоединяется, однако отсутствие доходов вынуждает искать средства к существованию. Какое-то время А. Ф. Кошко с сыном работает в меховом магазине, а по вечерам, вместе с племянником Борисом и его сестрой Ольгой, племянницей и невесткой Аркадия Францевича, – моей бабушкой – пишет мемуары о своей работе в сыскной полиции России. Сначала они печатались в парижском еженедельнике «Иллюстрированная Россия», а в 1926 году в Париже вышел в свет первый том его сочинений «Очерки уголовного мира царской России. Воспоминания бывшего начальника Московской сыскной полиции и заведующего всем уголовным розыском империи». Остальные рассказы были опубликованы уже после смерти автора. В настоящем издании некоторые рассказы публикуются впервые.

А. Б. Кошко

Предисловие к первому тому очерков уголовного мира (1926)

Тяжелая старость мне выпала на долю. Оторванный от родины, растеряв многих близких, утратив средства, я, после долгих мытарств и странствований, очутился в Париже, где и принялся тянуть серенькую, бесцельную и никому теперь не нужную жизнь.

Я не живу ни настоящим, ни будущим – все в прошлом, и лишь память о нем поддерживает меня и дает некоторое нравственное удовлетворение.

Перебирая по этапам пройденный жизненный путь, я говорю себе, что жизнь прожита недаром. Если сверстники мои работали на славном поприще созидания России, то большевистский шторм, уничтоживший мою родину, уничтожил с нею и те результаты, что были достигнуты ими долгим, упорным и самоотверженным трудом. Погибла Россия, и не осталось им в утешение даже сознания осмысленности их работы.

В этом отношении я счастливее их. Плоды моей деятельности созревали на пользу не будущей России, но непосредственно потреблялись человечеством. С каждым арестом вора, при всякой поимке злодея – убийцы, я сознавал, что результаты от этого получаются немедленно. Я сознавал, что, задерживая и изолируя таких звероподобных типов, как Сашка Семинарист, Гилевич или убийца 9 человек в Ипатьевском переулке, я не только воздаю должное злодеям, но, что много важнее, отвращаю от людей потоки крови, каковые неизбежно были бы пролиты в ближайшем будущем этими опасными преступниками.

Это сознание осталось и поныне и поддерживает меня в тяжелые эмигрантские дни.

Часто теперь, устав за трудовой день, измученный давкой в метро, оглушенный ревом тысяч автомобильных гудков, я, возвратясь домой, усаживаюсь в покойное, глубокое кресло, и с надвигающимися сумерками в воображении моем начинают воскресать образы минувшего.

Мне грезится Россия, мне слышится великопостный перезвон колоколов московских, и, под флером протекших лет в изгнании, минувшее мне представляется отрадным, светлым сном: все в нем мне дорого и мило, и не без снисходительной улыбки я вспоминаю даже и о многих из вас – мои печальные герои…

Для этой книги я выбрал 20 рассказов из той плеяды дел, что прошла передо мной за мою долгую служебную практику. Выбирал я их сознательно так, чтобы, по возможности не повторяясь, дать читателю ряд образцов, иллюстрирующих как изобретательность уголовного мира, так и те приемы, к каковым мне приходилось прибегать для парализования преступных вожделений моих горе-героев.

Конечно, с этической стороны некоторые из применявшихся мною способов покажутся качества сомнительного; но в оправдание общепринятой тут практики напомню, что борьба с преступным миром, нередко сопряженная с смертельной опасностью для преследующего, может быть успешной лишь при условии употребления в ней оружия если и не равного, то все же соответствующего «противнику».

Да и вообще, можно ли серьезно говорить о применении требований строгой этики к тем, кто, глубоко похоронив в себе элементарнейшие понятия морали, возвели в культ зло со всеми его гнуснейшими проявлениями?

Писал я свои очерки по памяти, а потому, быть может, в них и вкрались некоторые несущественные неточности.

Спешу, однако, уверить читателя, что сознательного извращения фактов, равно как и уснащения, для живости рассказа, моей книги «пинкертоновщиной», он в ней не встретит. Все, что рассказано мною, – голая правда, имевшая место в прошлом и живущая еще, быть может, в памяти многих.

Я описал, как умел, то, что было, и на ваш суд, мои читатели, представляю я эти хотя и гримасы, но гримасы подлинной русской жизни.

А. Ф. Кошко

Предисловие ко второму тому очерков (1928–1929)

Успех, выпавший на долю 1-го тома моих служебных воспоминаний, окрыляет меня и дает смелость предложить ныне моим читателям второй том уголовных очерков.

За истекшие 2 года я получил множество писем с весьма лестными отзывами о моей работе, но были среди них, правда очень редкие, и такие, авторы которых с горечью упрекали меня чуть ли не в безнравственности моих очерков. Их критика сводилась к следующему: «Давая описания изощренной преступной фантазии ваших горе-героев, – говорили они, – и описывая полицейские методы пресечения этого зла, методы не всегда этического свойства, вы наносили вред, особенно вашим юным читателям, преждевременно раскрывая им, быть может, и существующие, но глубоко отрицательные стороны жизни». Вот именно этого рода критикам мне и хочется ответить. Продолжая с логической последовательностью их мысль, можно договориться и до того, что уголовное право вообще и уголовное уложение в частности приводит к тем же результатам.

Ведь лестница наказаний, например, распределяя кары, не только перечисляет разнородные преступления, но и предусматривает малейшие оттенки их. Не следует ли из этого, что изучение уголовных кодексов является делом вредным и безнравственным?

В моих рассказах я, так сказать, иллюстрирую живыми примерами преступления, предусмотренные законом. Закон – это теория; похождения моих героев – это практика.

Конечно, мир, среда и нравы, мною описываемые, малопривлекательны, но не моя вина в том. Моя цель была и есть и будет давать по мере умения правдивые зарисовки этой стороны русской жизни, стороны, быть может, и аморальной, но занимающей далеко не последнее место во взаимоотношениях людей. В русской литературе, как и во всякой другой, имеется немало и классических трудов, посвященных подонкам общества, нравам героев дна, обиходу жителей трущоб и т. д. Существует целая литература по вопросу о проституции и горестном житье в разных ямах, однако никому не приходит в голову называть эту литературу тлетворной.

Мне кажется, писать можно о чем угодно, лишь бы держаться художественной правды, а в этом отношении я упрека не заслужил.

Моя первая книга имела хорошую прессу, и такой крупный литературный авторитет, как Александр Амфитеатров, в своем печатном отзыве признал ее за точный отпечаток жизни. Издавая 2-й том, я держусь тех же приемов: рассказы, вошедшие в его состав, умышленно подобраны мною так, чтобы ни характер преступлений, ни способы их раскрытия не только не походили бы друг на друга, но и по возможности разнились бы с очерками моего первого тома.

Если эта работа встретит со стороны моих читателей тот же радушный прием, то да простят мне критикующие меня «Маниловы» за обещание выпустить в недалеком будущем третий и четвертый том моих служебных воспоминаний! Что же касается житейских гримас, мною описываемых, то должен заметить, что жизнь редко дарит нас лучезарными улыбками, и читать о ней не однобокую правду – значит познавать ее!

Часть I

Организация сыскного аппарата

Вступление в должность

В 1908 году я подъезжал к Москве, к месту моей новой службы. На душе было неспокойно, тревожили мысли о предстоящей сложной работе. Всероссийская пресса, Еще так недавно получившая свободу, восприняла ее довольно своеобразно и принялась под видом свободы печати за сенсационные, часто демагогические, а иногда и просто лживые разоблачения грехов существующего порядка вещей. Смехотворные 25-рублевые штрафы, коими русский суд пытался бороться с этим злом, равно как и определения о прекращении провинившихся органов, сейчас же воскресавших под несколько иным заголовком, никого не устрашали, и оппозиционно настроенная пресса продолжала бесцеремонно сводить с людьми счеты, как личные, так и партийные.

Московский градоначальник генерал Рейнбот, быть может, и не вполне безупречный администратор, явился благодаря своему служебному положению весьма выигрышной мишенью для либеральствуюшей братии, и печать поспешила поднять против него дикий вопль, оглушительностью своей не уступавший, пожалуй, шуму, поднятому приблизительно в то же время вокруг имени товарища министра внутренних дел Гурко, кстати сказать, блестяще реабилитировавшего себя в процессе Лидваля. На московского градоначальника и на подведомственные ему органы, в частности на Московскую сыскную полицию, пресса вешала собак. Чего-чего только не писали, обвиняя начальника сыскной полиции г-на Моисеенко и его подчиненных во всевозможнейших уголовных преступлениях, до организации разбойных шаек совместно с преступниками включительно. Стоит ли говорить о вздорности и преступной недобросовестности подобных сенсаций? Во всяком случае, гвалт был так велик, что правительству пришлось возложить на сенатора Гарина производство специальной ревизии Московского градоначальства. Я не помню точно, чем дело кончилось для Рейнбота, и хотя, кажется, он и должен был оставить службу, но во всяком случае данные, полученные ревизией, имели мало общего с преступлениями, ему инкриминированными демагогическими публицистами.

Что же касается г-на Моисеенко и его учреждения, то результатом ревизии было наказание по суду всего лишь одного сотрудника из огромного штата чинов Московской сыскной полиции. Не установив тех легендарных преступлений, в каковых она обвинялась, ревизия тем не менее обнаружила хаос делопроизводства, полную распущенность персонала как последствия неспособности ее начальства.

Но и этих данных было вполне достаточно, чтобы вселить во мне тревогу, и я, повторяю, сильно озабоченный подъезжал к Москве. Остановившись в гостинице и не известив никого о своем приезде, я решил, соблюдая инкогнито, лично отправиться в сыскную полицию для получения непосредственно общего впечатления.

Скажу откровенно, что как ни пессимистичны были мои представления об этом распушенном учреждении, но действительность превзошла все ожидания.

Открыв покосившуюся облупленную дверь, я очутился в каком-то хлеву: небольшая закопченная, заплеванная комната, по бокам деревянные скамейки и на них храпящие люди. Посередине комнаты стол с ободранным и наполовину залитым чернилами сукном, а за ним какой-то взъерошенный тип в косоворотке с сильно одутловатым от пьянства лицом.

– Где я здесь могу сделать заявление? – спросил я.

– А хоть и у меня, – отвечал тип. – Я дежурный надзиратель.

– Я приезжий, и у меня украли пальто, не поможете ли разыскать его?

– Можно, – сказал тип, позевывая и почесывая затылок, – да только розыск денег стоит!

– А сколько же вы с меня возьмете?

Тот подумал и сказал:

– Пять целковых возьмем.

В это время рядом лежащий на скамейке проговорил сипло:

– Не слушайте его, господин, я и за трешницу разыщу ваше пальто.

Они заспорили между собой, и наконец мы уговорились на четырех рублях. Я дал им вымышленный адрес, но записал их фамилии под предлогом возможной справки о деле.

В этот же день я явился к градоначальнику, а позднее вызвал к себе в гостиницу секретаря полиции. Сравнив подробные списки служащих с краткими характеристиками каждого, доставленными мне секретарем, и сличив их с материалами, ранее мною собранными, я убедился, что на правдивость и беспристрастие этого начальника моей будущей канцелярии полагаться не приходится. На следующий день к 12 часам дня я приказал собрать всех служащих и явился уже официально в сыскную полицию в Малом Гнездниковском переулке.

Я обходил выстроившихся служащих и знакомился с каждым. Наконец, когда мне была названа одна из записанных мною вчера фамилий, я строго уставился на носителя последней:

– Вы узнаете меня?

Вчерашний дежурный надзиратель, вытянув руки по швам, смущенно ответил:

– Так точно, господин начальник, личность ваша мне знакома, а где видел, не припомню.

Говорил он, видимо, искренно.

– А пальто мое разыскали?

Тут он вспомнил, лицо его вытянулось, зрачки расширились, кровь бросилась в голову.

– Надеюсь, вы сами знаете, что остается вам сделать? – И я вопросительно на него взглянул.

Но каково было мое изумление, когда надзиратель ответил:

– Так точно, господин начальник, вернуть вам четыре рубля.

Я положительно опешил. Но внешность надзирателя решительно не выражала ни иронии, ни нахальства. Он, видимо, искренно воображал, что центр тяжести в деньгах. «Хороши же нравы!» – подумал я.

– Нет-с, милостивый государь, вы не угадали: деньги можете себе оставить, а вот прошение об отставке потрудитесь подать немедленно. Собственно говоря, вас следовало бы отдать под суд, да не хочется мне с этого начинать свою службу здесь!

То же приблизительно я сказал и его вчерашнему товарищу.

С первых же шагов мне пришлось заняться как генеральной чисткой личного состава, так и приведением в надлежащий вид помещения и внешности служащих. Косоворотки были запрещены, чиновники облеклись в форменное платье. Капитальный ремонт придал зданию сыскной полиции приличествующий государственному учреждению вид. В этом отношении Московская городская дума широко пошла мне навстречу, и когда в 1914 году я покидал Москву, то сыскная полиция и с внешней стороны отвечала самым строгим требованиям.

Сыскной аппарат

Быть может, читателю будет небезынтересно ознакомиться со структурой розыскного дела в прежней России.

Изощренность преступного мышления, корыстные вожделения людей представляют из себя обширнейшее засоренное поле, и немало труда и терпения требуется для выкорчевывания этой человеческой лебеды, часто готовой буйным ростом своим заглушить любые полезные всходы. На сыскной полиции лежит обязанность не только раскрывать уже совершенные преступления, но, по возможности, и предупреждать их. Эта сложная программа требует, конечно, и соответствующей организации, каковую и попытаюсь описать, беря за образец Москву. Та же организация, помимо столиц, существовала и в провинции, являясь осколком первой и отличаясь от нее лишь масштабом.

Вступив в должность начальника Московской сыскной полиции, я застал там дела в большом хаосе. Не было стройной системы в розыскном аппарате, количество неоткрытых преступлений было чрезвычайно велико, процент преступности несоразмерно высок. Я деятельно принялся за реорганизацию дела и, не хвалясь, улучшил его.

При каждом московском полицейском участке состоял надзиратель сыскной полиции, имевший под своим началом 3–4 постоянных агентов и целую сеть агентов-осведомителей, вербовавшихся по преимуществу из разнообразных слоев населения данного полицейского района. Несколько надзирателей объединялись в группу, возглавляемую чиновником особых поручений сыскной полиции. Эти чиновники ведали не только участковыми надзирателями и их агентами и осведомителями, но имели и свой особый секретный кадр агентов, с помощью которого и контролировали деятельность подчиненных им надзирателей. Чиновники и надзиратели состояли на государственной службе. Агенты и осведомители служили по вольному найму и по своему общественному положению представляли весьма пеструю картину: извозчики, дворники, горничные, приказчики, чиновники, телефонистки, актеры, журналисты, кокотки и др. Некоторые из них получали определенное жалование, большинство же вознаграждалось хлопотами полиции по подысканию им какой-нибудь казенной или частной службы. К этому прибавлялись даровые билеты в театры, по железным дорогам и т. п. Такого способа вознаграждения приходилось волей-неволей держаться в целях экономии – применение его давало возможность значительно увеличивать кадры агентов.

Над деятельностью чиновников особых поручений я наблюдал лично, имея для их контроля около двадцати секретных агентов.

Имена и адреса последних были известны только мне. Им вменялась в обязанность строжайшая конспирация; с ними я видался только на конспиративных квартирах, которых у меня в Москве имелось три. С помощью этих секретных агентов я мог наблюдать за действиями и поведением любого моего подчиненного, не возбуждая в нем подозрений. Эти двадцать человек были выбраны мною с большим разбором. Кадры моих секретных агентов я старался пополнять людьми, принадлежащими к различнейшим слоям московского населения. В числе их, помнится, была и старшая барышня с телефонной станции – весьма ценный агент, – довольствовавшаяся театральными и железнодорожными билетами, коробками конфет и духами; был и небезызвестный исполнитель цыганских романсов, вечно вращавшийся в театральном мире; было и два метрдотеля из ресторанов, наблюдавших за кутящей публикой, и агент из бюро похоронных процессий, и служащие из Казенной палаты, Главного почтамта и пр.

Эти агенты не столько вели общее наблюдение, сколько употреблялись мною в отдельных нужных случаях. Обычно им давалось определенное задание: проследить такого-то, проверить того-то и т. д.

Но для чего, спросят, быть может, было создавать целую иерархическую лестницу в розыскном деле, где один агент, проверяя другого, в то же время подвергался и сам тайной поверке и наблюдению?

Жизнь показала всю необходимость подобного метода.

Например, бывали такие случаи: мне становилось известным, что в таком-то месте организовался притон-клуб, где всякие шулера жестоко обыгрывают в «железку» доверчивых посетителей. Я отдавал приказ надзирателю соответствующего района пройти с ночным обходом в этот клуб и в случае обнаружения азартной игры – его закрыть. Надзиратель делал обход, но запрещенной игры не оказывалось. Повторные обходы имели тот же результат. Между тем жалобы продолжали ко мне поступать. Обходы надзирателя становились подозрительными, и я приказывал чиновнику особых поручений соответствующей группы проверить действия надзирателя.

Иногда этот чиновник и обнаруживал злоупотребления, но случалось, что сведения чиновника совпадали с рапортом надзирателя, между тем жалобы на притон продолжались. Тогда я прибегал к своим секретным агентам, не заинтересованным (хотя бы в силу своей конспиративности) в делах надзирателя и чиновника, и с их помощью обнаруживалась преступная корысть того и другого. Оказывалось, что надзиратель заблаговременно извещал хозяина притона о предстоящем обходе и, получая за это соответствующую мзду, делился с чиновником.

Иногда случалось, что надзиратели по лености и нерадению относились спустя рукава к порученному делу или, чтобы отделаться, принимались сообщать всякие небылицы, свидетельствующие об их энергии и старании. С помощью тех же секретных агентов истина и здесь выяснялась очень скоро, и пристыженный надзиратель быстро терял вкус к самовосхвалению и выдумкам.

Словом, благодаря этому контролю над контролем мне вскоре же удалось внедрить в сознание моих подчиненных, что начальник следит сам за всем и в курсе всего происходящего, что, конечно, сильно подтянуло моих людей.

Для довершения описания агентурной сети следует упомянуть еще о так называемых агентах-любителях. Часто воры, не поделившие добычи, присылали кляузные письма, жалуясь друг на друга; бывало, что какой-нибудь скупщик краденого, обуреваемый завистью к «коллеге», перекупившему у него под носом выгодную партию «товара», являлся в полицию и со смаком выдавал «конкурентов». А то случалось, что люди, чающие заработать пятерку, десятку, а то и четвертную (сообразно ценности сведений), приходили ко мне и предлагали сообщить данные по интересующему меня делу. Эта разновидность агентов приносила тоже свою пользу.

Итак, каждый участковый надзиратель, прослужив несколько лет в своем участке, с помощью своих постоянных агентов и многочисленных агентов-осведомителей имел возможность самым подробным образом изучить и территорию, и состав ее населения.

Обычно всякий переулок, всякий дом, чуть ли не всякая квартира были ему известны, что, конечно, значительно облегчало дело розыска.

Каждый надзиратель по моему требованию обязан был составлять ежемесячные ведомости, где по подробным рубрикам разносились им количество и род происшедших за месяц в его участке преступлений. Шестого числа каждого месяца эти ведомости со всех районов присылались ко мне, и, просматривая их, я знал точное количество убийств, грабежей, краж, мошенничеств и насилий, происшедших в том или ином московском участке, равно как и число открытых и не раскрытых еще преступлений. На основании этих ведомостей специальный чиновник-чертежник вычерчивал кривые по родам преступлений и по каждому району отдельно и составлял общую картограмму, каковая и вывешивалась в моем служебном кабинете. Таким образом, я мог постоянно следить за состоянием преступности в любой части городской территории, и если кривая краж в таком-то участке несообразно повышалась, по сравнению с той же кривой другого района, то я обращался к градоначальнику, прося его подтянуть соответствующего участкового пристава, со своей же стороны я нажимал на участкового надзирателя. В результате – усиление наблюдения за неблагополучными районами, и как следствие – резкое понижение соответствующей кривой к следующему же месяцу.

В ряде предыдущих очерков я указывал на те приемы, которые практиковались сыскной полицией для раскрытия преступлений и задержания виновных. Теперь я опишу способы, употребляемые ею для предотвращения или, вернее, уменьшения их числа.

Конечно, в таком крупном центре, как Москва, ежедневные правонарушения неизбежны, но эпидемия преступлений, несмотря на свою хроническую форму, не всегда одинаково сильна, она то ярко вспыхивает, то сильно понижается в зависимости от более или менее успешной борьбы с нею. Эта эпидемия, как и всякая другая, имеет свои очаги, на кои обычно и направляла свои усилия сыскная полиция.

Кривая преступлений всегда резко повышается в праздничное время, т. е. во время двухдневного закрытия магазинов, лавок и всяких торговых предприятий. Праздничным отдыхом преступники пользуются для производства самых дерзких и крупных краж и преступлений. К Рождеству, Пасхе, Троице и Духову дню вся окрестная «шпана» стягивается в столицу в надежде на «легкий заработок».

Помню, что в первый год моего пребывания в Москве я на Рождестве чуть не сошел с ума от огорчения. 27 декабря было зарегистрировано до шестидесяти крупных краж с подкопами, взломами, выплавливанием несгораемых шкафов и т. п., а о мелких кражах и говорить нечего: их оказалось в этот день более тысячи. Из этих цифр явствовало, что город наводнен мазурьем и мне надлежит вымести из него этих паразитов. С этой целью я решил произвести облавы. Частичные, мелкие облавы стали производиться чуть ли не ежедневно, но вскоре же опыт показал, что средство это недостаточно; действительно, преступные элементы при приближении незначительного наряда полиции частью благополучно скрывались, а если и попадались люди, не имеющие права жительства в столицах, то, будучи отправлены на родину этапным порядком, вскоре бежали оттуда и вновь появлялись в Москве («Спиридоны Повороты»), где и пребывали до следующей поимки. Этот своеобразный «перпетуум мобиле» приводил меня в отчаяние. Но, не имея возможности осилить его, я прибег к паллиативному средству: если не в моих силах было устранить этих мошенников раз и навсегда из Москвы, то я мог все же на горячее праздничное время их обезвредить. Для этого нужно было, чтобы в праздничные дни эти нежелательные элементы находились бы либо на пути следования к своему местожительству, либо в самом местожительстве, наконец, в крайнем случае, на обратном пути в Москву, словом – только не в самой Москве.

Этого мне удалось достигнуть с помощью грандиозных облав, о каковых я и хочу рассказать.

Три-четыре раза в год я давал генеральные сражения российским мошенникам.

Технически организовать облаву было нетрудно, так как силы сыскной и наружной полиции Москвы были для этого достаточны.

Сложность этого способа борьбы заключалась в том, что приходилось соблюдать строжайшую тайну о дне и часе облавы, не только от своих служащих, но и от чинов наружной полиции, между тем как в «экспедиции» принимало участие более тысячи человек. Дней за десять, иногда за восемь, а то и за пять до больших праздников я приказывал моим надзирателям, чиновникам и агентам собраться в полиции часам к 7 вечера якобы для ознакомления с каким-либо новым циркуляром или для получения от меня общих указаний по очередному сложному делу. Когда люди были собраны, им объявлялось, что сегодня ночью облава. После этого никто из них уже не только не выпускался из помещения, но им строжайше запрещалось даже разговаривать по телефону. В состоянии «арестованных» они пребывали до ночи, т. е. до самого начала действий.

Вместе с тем я просил градоначальника нарядить мне в помощь тысячу городовых, человек пятьдесят околоточных и десятка два приставов и их помощников. К ночи городовые стягивались в один общий исходный пункт (часто во дворе при жандармском управлении), к ним присоединялись мои люди. Руководители получали подробные инструкции, и глухой ночью начиналась облава.

Для большего успеха отрядам предписывалось следовать шагом до определенного места, а оттуда пускаться бегом и возможно быстрее оцепить намеченный район, квартал или группу домов, подлежащих осмотру.

Внезапность атаки играла огромную роль, сильно уменьшая шансы скрыться для преследуемых преступных элементов. По просьбе некоторых московских газет редакции их извещались за час до начала облавы, и уведомленные сотрудники их тотчас приезжали ко мне.

Когда подлежавшие осмотру районы были уже окружены полицией, в назначенный час мне подавался автомобиль, и я в сопровождении трех-четырех хроникеров выезжал на место действия, а на следующее же утро в газетах появлялись подробные, мелодраматические отчеты, не лишенные жути, образности и фантазии, сообразно индивидуальным особенностям их авторов. Помнятся мне несколько таких моих выездов к Хитрову рынку, в так называемые Кулаковские дома. Эти вертепы, эти клоаки, эти очаги физической и моральной заразы достойны описания.

Огромные, каменные сараи, сдаваемые сплошь под ночлежные квартиры. Эти многочисленные квартиры содержались и эксплуатировались относительно разбогатевшими, но всегда крайне темными личностями (часто скупщиками краденого, тайными винокурами и просто мошенниками). Городские и частные ночлежные дома, при всем своем убожестве, имели все же некоторую организацию, кой-какой служебный персонал, а посему являлись как бы комфортабельными гостиницами по сравнению с этими ночлежными углами, решительно предоставленными собственной участи и «культурным» потребностям их хозяев и обитателей.

В каждом этаже находился длинный общий коридор, куда выходили двери всех квартир. Двери эти, по требованию полиции, никогда не запирались на замок. Толкнув такую дверь, я быстро входил с отрядом, и если помещение было в первом этаже, то люди мои кидались к окнам, предупреждая побеги.

Квартиры состояли обычно из 2–3 комнат, из которых одна была «дворянской». Носила она это пышное наименование вследствие того, что вместо нар в ней находились кровати с некоторым подобием тюфяков и ночевка в ней стоила целый пятак; на нарах же люди устраивались копейки за три; для кого же и эта цифра была велика, те приобретали за копейку право спать на полу, под нарами, за печкой и в т. п. менее привилегированных местах.

Угол первой комнаты всегда был огорожен грязным пологом, за которым находилась «квартира» хозяина или хозяйки этой ночлежки.

Прежде всего агенты кидались за этот полог, и при обыске почти всегда обнаруживалось краденое.

Если бы произвести химический анализ воздуха этих помещений, то надо думать, что, наперекор законам природы, кислорода в нем не оказалось бы совсем.

Что представляли из себя обитатели этого логовища? Мне кажется, что, суммируя героев горьковского «Дна» с героями купринской «Ямы» и возведя эту компанию в куб, можно было бы получить лишь приблизительное представление об обитателях Кулаковских ночлежных квартир.

Быть может, чувствительные, но мало вдумчивые люди спросят: как могло правительство терпеть подобные очаги всевозможной заразы?

Но что же было делать. Эти ночлежки, как и дома терпимости, вызывались самой жизнью, и волей-неволей приходилось их терпеть. Без них куда девались бы непреступные, хотя бы опустившиеся люди? Ведь плата в ночлежных домах не всем была доступна; организовать же бесплатные, сколько-нибудь благоустроенные, помещения не представлялось возможным, так как, при крайней нетребовательности простого русского человека, это значило бы взять на себя заботу о квартирах чуть ли не для половины России. Да, наконец, помимо гуманитарных соображений, уничтожение Кулаковских и им подобных квартир не повело бы ни к чему. Они выпирались жизнью в силу сложных социальных условий, и уничтожение этих скученных центров имело бы непосредственным последствием лишь распыление их по всей территории города, что только бы затруднило общий надзор за ними.

Наше появление вызывало сильное смятение. Впрочем, опытный взор и в этом смятении мог бы усмотреть известную последовательность и закономерность. Добрая половина жильцов оставалась сравнительно спокойной, лениво потягивалась на нарах и встречала нас возгласами вроде: «Ишь, сволочи, опять притащились! Не дают покоя честным людям!» У этих «флегматиков» можно было бы и не спрашивать документов – они были, конечно, в исправности.

Не то делалось с другой половиной ночлежников! Они в ужасе рассыпались по помещению, забивались за печки, прятались под нары, лезли чуть ли не в щели.

За хозяйской перегородкой очищали место, и мы приступали к опросу и поверке каждого. Жутью веяло от этих людей, давно потерявших образ и подобие Божие: в лохмотьях, опухшие от пьянства, в синяках и ранах от недавних драк, все эти бывшие, а иногда даже и титулованные люди внушали ужас, жалость и отвращение.

Впрочем, бывали случаи, когда среди этих бывших чиновников, офицеров, актеров, докторов и публицистов вдруг проявлялись проблески давно замерших переживаний человеческих, и больно и смешно было подмечать эти переживания, столь не гармонирующие со звериным обликом их носителей. Эта группа бывших интеллигентов производила наиболее тягостное впечатление.

– Где постоянно живешь? – спрашиваешь босяка.

И вдруг эта карикатурная личность, став в позу, тоном провинциального трагика заявляет с пафосом:

– Уж пятый год, как отчий дом я променял на это пышное палаццо! – при этом соответствующий жест в сторону нары.

– Твой паспорт? – спрашиваешь старую полупьяную проститутку.

– А вот мой паспорт! – и женщина делает невероятно циничный жест.

– Как звать? – говорит пристав какому-то типу с чрезвычайно гордой осанкой, но без штанов.

– А вы кто такой?

– Ну ладно, кто такой! Не видишь? Пристав!

Фигура без штанов презрительно шипит:

– Пф-ф-ф! Пристав?! Я иначе как с начальником и разговаривать не стану.

Вдруг из-за занавески высовывается голова, затем протягивается рука, и заплетающийся язык произносит:

– Аркадий Францевич, будьте великодушны, одолжите двугривенный, до завтра, parole d'honneur! Ну что вам стоит?! А выпить – во-о как хочется!

Иногда пороешься в кармане и протянешь рублевку. Словно не рука, а обезьянья лапа вырвет у тебя бумажку или монету, а за пологом уже слышится лирический восторг:

– Господи Ты Боже мой!!! Какое, какое благородство!..

Там, в глубине комнаты, какая-то пьяная-распьяная женщина, очевидно, из бывших шансонеток, пытается кокетливо шевелить лохмотьями, заменяющими ей юбку, и, игриво подмигивая, испитым сиплым голосом поет: «Смотрите здесь, смотрите там!» При этом оголяет уродливые, отекшие ноги. А перед тобой в это время мелькают и «коты», и «хипесники», и шулера, и просто жулики.

Дышать нечем, в висках стучит, а на душе тошно, и плохо отдаешь себе отчет в том, где ты и что с тобой. Где сон – где явь?!

Разбив это людское стадо на чистых и нечистых, т. е. на людей с неопределенными документами и на тех, у кого документы либо не в порядке, либо отсутствуют вовсе, я первых оставлял в покое, вторых отправлял в полицейские участки, причем для разбивки по участкам приходилось руководствоваться довольно своеобразным признаком: чем меньше следов одежды имелось на человеке, тем в более близкий участок он направлялся, так как сострадание и чувство стыдливости не позволяли подвергать людей без штанов прогулке через весь город, да еще при двадцатиградусном иногда морозе.

Приведенные в участки поились в 6 часов утра горячим чаем, каждому выдавался фунт хлеба и кусок сахару. На следующий же день им распределялось тюремное белье, обувь и одежда, и, согретые, одетые и накормленные, люди препровождались в сыскную полицию, где мы и приступали к выяснению личности каждого.

Для этого у нас имелись и антропометрические приспособления, и дактилоскопические регистраторы, и целый фотографический кабинет с архивом.

Но о том, как производилась эта операция опознания, – я расскажу как-нибудь в другой раз.

Если прибавить к этому, что при сыскной полиции имелись и собственный парикмахер, и собственный гример, и обширнейший гардероб всевозможнейшего форменного, штатского и дамского платья, то читатель получит, быть может, хотя бы некоторое понятие и представление о серьезном техническом оборудовании розыскного аппарата времен Империи.

Предпраздничные облавы дали прекрасные результаты, и помнится мне, что на четвертый год моего пребывания в Москве была Пасха, не ознаменовавшаяся ни одной крупной кражей. Рекорд был побит, и я был доволен!..

Иван Егорович

При Московской сыскной полиции имелся так называемый стол приводов. Служил он как для опознавания приводимых преступников, скрывавших свои истинные и уже зарегистрированные полицией имена, так и для регистрации людей, впервые попавшихся в преступлениях. Десятки лиц ежедневно дефилировали перед этим столом, а в дни облав по его спискам проходило иногда даже по нескольку сот человек.

«Столом приводов» в течение 25 лет заведовал некий Иван Егорович Бояр – личность весьма примечательная. Этот маленький, толстый человек угрюмого вида, из бывших ротных фельдшеров, за служебную практику свою пропустил такое множество людей и до того, что называется, набил себе глаз, что в конце концов стал проявлять чуть ли не сверхъестественную прозорливость: окинет лишь беглым взглядом и почти безошибочно определяет профессию данного человека.

Он был широко известен в преступном мире и пользовался у него если не любовью, то известным престижем и уважением.

Иван Егорович, несмотря на свою постоянную мрачность, не только не тяготился службой, но даже любил ее, как любит артист свое дело. Не было для него большего удовольствия, как уличить во лжи скрывающегося под чужим именем мошенника и, порывшись в пыльных регистрах, в антропологических и дактилоскопических отметках, доказать непререкаемо какому-нибудь Петрову, что он вовсе не Петров, а Карпов, такой-то губернии, уезда, волости и деревни, и имеет за собой столько-то судимостей.

При допросах он бывал обычно лаконичен и сух; но когда того требовало дело, пускался и на хитрости, часто до смерти запугивая своих невежественных «клиентов» необычным видом антропометрических приборов.

Мне вспоминается несколько сценок из обширнейшей практики Ивана Егоровича.

– Как звать? – спрашивает он у здоровенного малого, только что приведенного с облавы.

– Похомов, Николай. – Бояр исподлобья окидывает его проницательным взглядом.

– Судился?

– Не то что не судился, а и свидетелях-то у мирового не бывал!

– Врешь, негодяй!

– Ей-Богу, чистую правду говорю!

– А ну-ка, давай пальчики!

Парень, с помощью Ивана Егоровича, проделывает дактилоскопическую операцию; снимок подводится под формулу и через некоторое время аналогичный разыскивается в архиве. Похомов Николай оказывается Сидоровым Иваном с тремя судимостями у мирового и четвертой – в окружном суде. Тут же и фотографическая карточка. Иван Егорович бегло переводит взор с карточки на Сидорова и как ни в чем не бывало начинает читать:

– Сидоров Иван, такой-то губернии, уезда и волости, столько-то лет. Православный. Отбыл в таком-то году по приговору мирового судьи такого-то участка 3 месяца тюрьмы за кражу.

Пауза и строгий взгляд на вора. Затем дальше:

– По приговору мирового судьи такого-то участка отбыл 6 месяцев тюрьмы тогда-то.

Опять пауза и опять взгляд на Сидорова.

– По приговору такого-то судьи, тогда-то и столько-то.

И, наконец:

– По приговору Московского окружного суда был присужден к арестантским ротам на 4 года за то-то. А вот и мурло, – говорит Иван Егорович, поднося фотографию к носу допрашиваемого.

Сидоров, выслушивая этот «curriculum vitae», приходит в сильное волнение, переминается с ноги на ногу и затем, мотнув как-то в сторону шеей, неожиданно выпаливает:

– Да это же, Иван Егорыч, Еще до военной службы было!..

А то вот еще картинка.

Подходит к столу какой-то босяк. Вид его жалок и смешон: без штанов, на ногах опорки, вместо верхнего платья – одна лишь жилетка. Лицо, распухшее от пьянства, лишено всякого выражения.

Кто он? Что он? Чем существует? – известно одному Богу… и Ивану Егоровичу.

Последний окидывает его взглядом, быстро какими-то путями приходит к заключению и, не поворачивая головы, протягивает к босяку руку со словами:

– Подавай присягу!

– Извольте получить, Иван Егорович! – говорит босяк и, вынув поспешно из жилетного кармана наперсток и нанизав на палец, покорно его протягивает Бояру.

Что дало повод Ивану Егоровичу распознать мгновенно в босяке портного – остается для меня тайной.

С «присягой», т. е. наперстком, портные не расстаются. Она является своего рода эмблемой их труда и традиционно хранится ими, как зеница ока, при всяких даже самых безотрадных жизненных обстоятельствах.

Всех свежих преступников, т. е. людей, впервые попадавшихся в преступлениях, тотчас же регистрировали за «столом приводов» и снимали с них фотографии и дактилоскопические снимки, производя вместе с тем и антропометрические измерения. В тех случаях, когда вина очевидна, но преступник продолжал запираться, Иван Егорович, играя на темноте и невежестве простого русского человека, прибегал к своеобразному методу запугиванья и нередко достигал цели.

– Так как же-с? – говорил он какому-нибудь вору. – Не твоих рук дело?

– Нет, Иван Егорыч, как перед Истинным – не виновен!

– Ладно! – заявляет Бояр. – Разувайся!

– А это зачем же, Иван Егорович?

– А вот увидишь – зачем. Ну, поворачивайся живей!

И пока жертва с упавшим сердцем снимала сапоги, Бояр принимался действовать. Он с шумом придвигал особую платформочку, на цинковой доске которой виднелся черный рисунок следа, куда ставилась нога, подлежащая измерению; потрясал в воздухе огромным циркулем, служащим для измерений объема черепа; для большего эффекта у него имелся и предлинный нож, который он натачивал тут же бруском.

После больших колебаний напуганный преступник выкладывал огромную грязную ножищу, и Иван Егорович, быстро отметив ее особенности, с брезгливостью говорил:

– Ты, подлец, хоть помыл бы ноги, а то – просто противно! Убирай вон ножищу, я тебя с другой стороны общупаю! – И, схватив циркуль, подходил к жертве. – А ну-ка, что это ухо слышало?! – и он мерил ухо. – А где здесь точка? – и он ножку циркуля прикладывал к выпуклой части лобной кости. – А что, доктор, – обращался он к какому-нибудь агенту, – глаза выворачивать будем?

– А то как же! – отвечал «доктор».

Тут часто нервы жертвы не выдерживали, и она с воплем молила:

– Отпустите вы, Иван Егорыч, душу на покаяние. Мочи нет! Ведь это что же такое?! Эвона у вас тут и ножи, и струменты разные наготовлены. Нет, уж я расскажу все по совести, что там запираться?!

Когда же вся эта «фантасмагория» не приводила к желанным результатам, то Иван Егорович, выходя из себя, принимался ворчать себе под нос:

– Эка! Выдумали разные циркули и думают всякого мошенника распознать! Дать бы ему раза два в морду или всыпать полсотни горячих – ну, и заговорил бы! Тоже – антропология!..

Мне говорили, что ныне Иван Егорович совсем опрохвостился и рьяно служит большевицкой чека, изощряясь в своем искусстве. Уже не над уголовным элементом, а над нашим братом!

Психопатка

В приемной при Московской сыскной полиции был вывешен, по моему распоряжению, плакат, в котором говорилось, что начальник сыскной полиции принимает по делам службы от такого и до такого-то часа, но в случаях, не терпящих отлагательства, – в любой час дня и ночи.

Однажды как-то ранней весной я засиделся в служебном кабинете до позднего вечера, разбираясь в ряде срочных дел, как вдруг около полуночи слышу, подкатывается к управлению автомобиль, и вскоре дежурный чиновник докладывает:

– Господин начальник, там какая-то дама в трауре желает непременно вас видеть.

– Меня? В такую пору?

– Да, я ей предлагал в общем порядке сделать заявление, но она, указывая на плакат, говорит, что дело не терпит отлагательства, и непременно желает обратиться к вам лично.

Я с досадою пожал плечами:

– Ну, что же, зовите.

Ко мне в кабинет вошла еще не старая женщина, довольно миловидная, вся в черном, с крепом на голове, и, подойдя к столу, упала в кресло. Закрыв лицо платочком, она, слова не говоря, принялась рыдать.

– Бога ради, сударыня, успокойтесь, не волнуйтесь и расскажите, в чем дело?

Барыня продолжала рыдать, и вскоре у нее началась икота, нервный смех, словом, все признаки истерики. Я поспешно предложил стакан воды и, дав время успокоиться, снова спросил:

– Скажите, что случилось?

– Ах, мое горе безгранично, я так потрясена.

– Я вас слушаю, сударыня, говорите.

– Господин начальник, у меня пропал кот Альфред!..

Я от неожиданности разинул рот, вытаращил глаза, а в душе поднялась волна негодования.

«Ах ты дурища этакая!..» – подумал я, но не успел произнести слова, как моя странная посетительница затрещала безудержно, безнадежно, не переводя дыхания:

– Да, господин начальник, чудный, дивный, несравненный сибирский кот, с этакими зелеными глазищами и огромными, пушистыми усами, – и дама, вытаращив глаза и надув щеки, постаралась изобразить всю красоту пропавшего кота.

– Послушайте, сударыня, неужели вы думаете, что у меня есть время заниматься подобными пустяками? Сделайте ваше заявление в моей канцелярии, и меры к розыску вашего животного будут приняты.

– Ах, как вы можете, господин начальник, называть постигшее меня горе пустяками!.. Хороши пустяки, когда я не ем, не сплю и лишилась покоя. Да знаете ли вы, что Альфреда моего я любила больше мужа, больше жизни (тут дама истерично взвизгнула), да и как можно было не обожать его? Ведь это был не только красавец, но и удивительный ум. Ах, господин начальник, до чего он был умен! Скажешь ему, бывало, Альфред, прыг мне на плечо, и он тотчас же, изогнув грациозно спину и взмахнув хвостом, делал тигровый прыжок и оказывался моментально на плече!..

– Послушайте, сударыня, – начал было я, но она перебила:

– И заботилась же я, г. начальник, о моем милом котике! Я не только внимательно следила за его желудком, но и стремилась предугадывать все его желания.

Дама опять заплакала.

– Так, может, его никто и не крал? – сказал я, сдерживая улыбку. – А он просто покинул вас и бродит сейчас где-нибудь по крышам. Не забывайте, сударыня, ведь март месяц!

Моя собеседница презрительно на меня поглядела и, пожав плечами, сухо, но с достоинством промолвила:

– Мой Альфред никогда подобной подлости не сделал бы.

Я нажал кнопку и вызвал в кабинет агента Никифорова.

При Московской сыскной полиции имелся так называемый летучий отряд из 40 примерно человек. В него входили специалисты по разным отраслям розыска. В нем имелись: лошадники, коровники, собачники и кошатники, магазинщики и театралы – названия, происходящие от сферы их деятельности. Для читателя такое подразделение покажется, быть может, и странным, между тем оно необходимо, так как, во-первых, кражи резко отличаются друг от друга способами их выполнения, а во-вторых, места сбыта ворованного различны. Следовательно, весьма важно иметь постоянных агентов, специализирующихся каждый в своей области.

Вызванный мною Никифоров был кошатником и собачником и проявлял недюжинные способности в своем деле. Словно сама природа создала его для этого амплуа. Даже в его внешности было что-то собачье: сильно вывернутые ноги, как у таксы, манера склонять голову набок, прислушиваясь, и способность при волнении заметно шевелить ушами.

Описав приметы пропавшего кота, я приказал Никифорову, особенно на этот раз, постараться.

После долгих слез, заклинаний и мольбы дама, наконец, отпустила мою душу на покаяние, и, вернувшись домой, я, утомленный, крепко заснул.

Во сне я видел Альфреда. На следующее утро, едва усевшись в своем кабинете, я был потревожен Никифоровым, вошедшим ко мне с большим узлом.

Альфред был найден!

Когда я на письменном столе развязал узел, то в нем оказался действительно очаровательный сибирский кот, каковой, изогнув колесом затекшую спину, принялся разевать розовый ротик и беззвучно мяукать.

– Куда прикажете его деть? – спросил Никифоров.

– Да посадите пока в свободную камеру, но не забудьте закрыть окно.

– Слушаю, г. начальник.

Я позвонил даме по телефону, прося явиться за найденным Альфредом. В трубку я услышал лишь задушевный крик.

Через четверть часа она примчалась на автомобиле и, сияющая, ворвалась ко мне в кабинет.

– О, благодарю, благодарю вас, господин начальник!.. Недаром же я обратилась именно к вам! Я знала, что нет для вас невозможного. Неужели, неужели же мой Альфред найден?! – и она крепко потрясла мне руку. – Но где же он?

– Сейчас вам его принесут. Он посажен в камеру.

– О!.. В камеру!.. Господин начальник!.. – укоризненно протянула она.

– Не мог же я его хранить на сердце, сударыня?!

– Конечно, ну, а все-таки!..

Трудно описать дикую радость ее, когда появился Никифоров, любовно неся в руках Альфреда. Слезы умиления, безумные поцелуи, тискание, прижимание к сердцу. Альфред тут же проявил свой недюжинный ум и явно признал хозяйку.

– Г. начальник, разрешите мне поблагодарить вашего дорогого, милого, симпатичного Никифорова?

– Пожалуйста, сударыня, я ничего не имею…

Каково было мое удивление, когда она вынула пятисотрублевую бумажку, прося передать ее Никифорову.

– Нет, нет, сударыня, такой суммы я принять ему не позволю: вы избалуете мне людей. Да, наконец, что же вы хотите, чтобы завтра же Альфред ваш опять исчез? Нет, не вводите людей в искушение.

Наконец, уговорились на 100 рублях, и обрадованный Никифоров, получив столь неожиданную награду, долго и упорно шевелил в этот день ушами.

Часть II

Убийства и их расследование

1. Мой дебют

В самом начале 900-х годов я был назначен начальником Рижского сыскного отделения. В ту пору я был новичком в сыскном деле, а потому не без робости принял это назначение. Рига и тогда была крупным центром с весьма пестрым населением, особенно преобладали латыши и немцы, а следовательно, в борьбе с преступностью приходилось учитывать и их психологию, весьма своеобразную и мало схожую с русской.

Судьба отнеслась ко мне строго и с места в карьер предъявила мне на разрешение ряд сложных задач.

В первые же месяцы моей службы в городе вспыхнула эпидемия убийств, весьма свирепого свойства. Так, в центре города за православным собором на том месте, где находится теперь эспланада, а в ту пору простиралась голая пустошь, вечерами плохо освещаемая редкими керосиновыми фонарями, был обнаружен убитый мальчик, гимназист 17 лет Детерс, сын местного богатого купца, игравшего заметную роль в городском самоуправлении. Тело мальчика было истерзано: множество ножевых ран, поломаны ребра, сломан нос, выбит глаз; на шее кровоподтеки. Характерно, что изо рта убитого был извлечен кусок мяса, оказавшийся первой фалангой мизинца. Этот кусок мизинца, как и общий вид трупа, не оставлял сомнений в отчаянной самозащите убитого. Это было тем более вероятно, что Детерс был очень крепкого телосложения и, как оказалось, много занимался спортом.

Убийство, видимо, было совершено с целью грабежа, так как все карманы покойного были выворочены. Известили несчастных родителей и узнали от них, что у сына, видимо, были похищены золотые часы с инициалами, подарок отца за хорошее учение, да бумажник, в котором могло находиться всего лишь несколько рублей.

Мной немедленно были оповещены как местные ломбарды, так и ювелирные магазины. Мои агенты рассыпались по городу и принялись обшаривать все подозрительные притоны. Обыскали известных полиции скупщиков краденого, и я с часу на час ждал, что похищенные часы будут обнаружены и таким образом в моих руках будет нить для отыскания убийц. На третий день после убийства на Задвинье, у ночной чайной близ понтонного моста был обнаружен новый труп, в котором мы узнали Ганса Ульпэ, по прозвищу Грешный Затылок. Ганс Ульпэ, как вор-рецидивист, был хорошо известен рижской полиции. Попадался он обыкновенно в кражах некрупных, при допросах не завирался, с легкостью выдавая своих сообщников. У Ульпэ был размозжен затылок, и в оскаленных зубах торчала записка; на ней значилось: «Собаке собачья смерть». Примерно через неделю после этого убийства был в пригороде убит и ограблен фурман (извозчик). Еще через несколько дней опять в Задвинье – дворник.

Я положительно растерялся.

Тщетно мои люди рыскали по городу в надежде уловить какой-нибудь слух, наводящий на след, – все было напрасно.

Взвешивая и обдумывая происшедшее, я пришел к заключению, что в городе орудует шайка, так как если Ганс Ульпэ, как человек хилый, и мог стать жертвой единоличного нападения, то трудно было предположить то же об убийстве Детерса, хотя бы по количеству и роду повреждений, ему нанесенных. Вряд ли и извозчик, ехавший на пролетке, мог подвергнуться нападению, ограблению и убийству одним человеком. С другой стороны, убийцы и грабители были размаха некрупного, так как довольствовались столь скромной добычей, а записка, извлеченная изо рта Ганса Ульпэ, была написана корявым почерком малограмотного человека и этим самым давала как бы некоторое указание на ту социальную среду, в каковой и следует разыскивать преступников. Конечно, если бы подобного рода преступления мне пришлось бы расследовать, скажем, десятью годами позднее, т. е. уже в бытность мою в Москве, то задача моя сильно упростилась бы, так как в деле этом имелся бесценный след – я говорю об откушенном мизинце. Этот мизинец при помощи дактилоскопии явился бы визитной карточкой убийцы, но в тот рижский период дактилоскопия еще не применялась полицейскими органами и розыск обходился лишь антропометрией.

Таким образом, придя к заключению, что все эти убийства являются делом рук шайки, членами которой состоят, по-видимому, низкопробные мазурики, я и направил все силы розыска на городское мазурье этого калибра. Совершенно неожиданно, недели через полторы-две после убийства Детерса, родители его сделали мне дополнительное заявление: они указали, что, кроме часов и бумажника, у покойного похищен и серебряный портсигар с эмалевым украшением в виде двух ласточек в уголке – подарок его дяди.

– Отчего вы не заявили мне об этом раньше? – спросил я их.

Они ответили, что их сын не всегда носил портсигар при себе, но что, пересмотрев все вещи покойного, портсигара они не нашли, а потому полагают, что он был при их сыне в момент убийства.

Вновь оповестил я ломбарды и магазины и в тот же день получил ответ из ссудной кассы Граупнера, что портсигар, подходящий по приметам, был недели полторы тому назад заложен. По предъявлении его Детерсам он был ими опознан.

Я допросил кассира и оценщика ссудной кассы. Кассир решительно ничего не помнил, а оценщик заявил, что будто припоминает, что портсигар был заложен женщиной высокого роста с полным, несколько одутловатым лицом. Более точных примет он указать не мог. Само собой разумеется, что имя, проставленное на налоговой квитанции, оказалось подложным и принадлежавшим какой-то давно умершей женщине. Пришлось прибегнуть к мерам героическим: по воровским притонам, ночлежным домам, вертепам и «ямам» были временно задержаны все зарегистрированные воровки, мошенницы, сводни высокого роста, препровождены в сыскную полицию и в количестве около сотни душ поодиночно предъявлены оценщику ссудной кассы. Ни в одной из них он не признал женщины, закладывавшей портсигар.

Дней за пять до этих «смотрин» меня известил заведующий колонией малолетних преступников из Роденпойса о побеге одного из своих питомцев, некоего воришки Александра Круминя, прося меня разыскать его. Александр Круминь не раз попадался в кражах и был известен полиции. Уведомленные о его побеге агенты, производя в притонах вышеописанные облавы, наткнулись в ночлежном приюте «Булит» на Задвинье и на Александра Круминя.

Попытались у него выведать сведения о ряде убийств, недавно происшедших в городе, но мальчишка лишь выразительно свистнул и не без гордости заявил:

– Чтобы я, «шкет», да «налягавил» на товарищей, этого не дождетесь. Если Наташка Шпурман не выдала, то от меня и подавно не дождетесь.

Его спросили, откуда он знает, что Шпурман допрашивали. На это он заявил, что Шпурманша всюду рассказывает, какой кукиш поднесла она не только шпикам, но и самому «лелькунгс Кошкас» (главному начальнику г-ну Кошко). Мальчишка говорил, очевидно, о только что состоявшемся осмотре оценщиком задержанных высокорослых женщин. Я пожелал лично допросить Круминя.

– Послушай, Сашка, – сказал я ему, – хоть ты и «шкет» и не «лягавый» (доносчик), а все-таки подумай над тем, что тебе предстоит. Ты третий раз бежал из колонии и знаешь, что за это полагается жестокая порка. Если будешь запираться, то я со своей стороны попрошу заведующего колонией прибавить тебе и от меня ударов пятьдесят; расскажешь же подробно и толком, что говорила Шпурман, обещаю избавить тебя от порки вовсе, сам выбирай.

– Нет, господин начальник, вы хоть насмерть меня запорите, а выдавать не стану.

Так я и не добился от него ни слова. Однако из невольных разглагольствований Круминя о «достойном» якобы поведении Шпурман «на смотринах» невольно создавалось впечатление, что женщина эта может и знать кое-что о недавних убийствах, а потому все внимание розыска я направил на нее.

Судьба этого опустившегося существа была поистине трагична: происходила она из хорошей зажиточной семьи, выросла в довольстве и кончила местную женскую гимназию. Тут приключился у нее несчастный роман, длился он недолго, и Наталья с ребенком на руках была брошена любовником. Семья от нее не только отвернулась, но и прокляла. Ребенок скоро умер, и осталась она одинока, без всяких средств, без привычки к труду, да еще с подмоченной репутацией. Падение ее быстро завершалось: сначала более или менее длительные незаконные связи, затем Шпурман пошла по рукам и, наконец, очутилась в доме терпимости. Задыхаясь в этой клоаке, она сумела, наконец, из нее вырваться. Теперь пути к честному труду были закрыты, и оставалось лишь приобщиться к уголовщине, что Шпурман и сделала, приобретя вскоре славу скупщицы краденого и ловкой укрывательницы воров. Неоднократное пребывание в тюрьме не способствовало ее возрождению, и к описываемому времени Шпурман пала окончательно и бесповоротно. К этому времени присоединилась еще пагубная привычка к водке, и часто городовые подбирали ее под заборами в бесчувственном виде и отвозили в участок для отрезвления. Пила она, как говорили, запоем.

Я пожелал лично и немедленно ее допросить. Мне не повезло: Шпурман оказалась в пьяной полосе и, что называется, лыка не вязала. Я сдал ее на руки моей агентше Эмме Зеринг, отпустил последней известную сумму и просил ее принять на себя роль благотворительницы и выходить Шпурман.

В ту пору мне плохо. Еще были ведомы глубины человеческого падения, зачерствелость преступных сердец и часто неисцелимая жажда преступных вожделений. Мне наивно представилось, что к Шпурман следует подойти с лаской, с увещеванием, и я надеялся, что под влиянием горячей проповеди растает у нее лед и на сердце.

Вызвав ее к себе, я начал так:

– Садитесь, Шпурман. Я с радостью вижу, как вы преобразились. Вы снова стали человеком и, надеюсь, не временно, а навсегда. Добрая женщина, вас приютившая, сделала поистине хорошее дело, подняв вас сейчас до уровня, на который вы имеете право по рождению, воспитанию и образованию.

И, словно растроганный этими словами и звуком собственного голоса, я вытащил платок из кармана и, помигав выразительно, высморкался. Покаюсь, однако, что роль кликушествующего миссионера мне решительно не удалась. Шпурман огорошила меня словами:

– Такой большой и такой глупый. Вы положительно принимаете меня за дуру. Во всяком случае, вашей агентше, меня приютившей, я очень признательна.

И, подумав, она рассказала мне следующее:

– Вы, конечно, желаете выпытать у меня что-либо о последних убийствах? Так скажу вам на то, что родились вы в рубашке: не ворвись в мою жизнь два привходящих обстоятельства, и калеными клешами не заставили бы вы меня говорить. Я так ненавижу людей, я так глубоко презираю общество, выбросившее меня из своих рядов, я так проклинаю судьбу и небо за ниспосланный на мою земную долю ужас, что всякое зло, всякое убийство наполняют мое сердце отрадой. В этих грабителях, мошенниках и убийцах я склонна видеть заступников, сводящих за меня счеты с этой подлой, часто от жира бесящейся средой, меня заклевавшей. Скажу откровенно, что не только выдавать убийц я бы не стала, но сочла бы своим радостным долгом посодействовать им в укрывательстве. Но, как я уже говорила, в данном случае имеются обстоятельства, принуждающие меня поступить иначе. Эти негодяи убили Ганса Ульпэ, моего любовника, и за его смерть я желаю мстить. Тем более что в убийстве этом есть и моя невольная вина: с пьяных глаз я проболталась убийцам, спустившим мне портсигар Детерса, о том, что имена их известны через меня и Ульпэ. Ганс же пользовался репутацией человека ненадежного, легко выдававшего всех и каждого, попадаясь в кражах. До меня дошли слухи, что у шайки убийц ночью в саду Аркадия на Альтюнасской улице было совещание, на котором порешили устранить опасных свидетелей – Ульпэ и меня. Я было не поверила этим слухам, но, к ужасу моему, Ульпэ был убит на следующий день. И теперь я на очереди. Конечно, жизнь для меня не красна, но при одной мысли о смерти меня охватывает животный страх. Вот почему берите карандаш и бумагу, записывайте, я назову вам главаря и членов шайки, убивших и гимназиста, и Ганса, и извозчика, и дворника. Я вздохну свободно лишь после того, как все они будут у вас под замком. Меня же пока оставьте здесь, в камере, под охраной, мне будет спокойнее. Если вам нужен законный повод для моего задержания, то знайте – портсигар убитого закладывала я.

И Шпурман назвала мне главаря шайки Карла Озолинша. Он как злостный преступник давно был известен рижской полиции.

Отец его и вся его семья, жившая в уезде, были темными преступниками.

Из членов шайки Шпурман назвала беглого каторжника, циркового атлета Христофорова (по кличке Капут), Иоанна Бозе, лишившегося мизинца после убийства Детерса и прозванного потому Фингергутом. Остальных двух имеющихся якобы членов шайки Шпурман не знала, но о них лишь слышала. Она тут же заявила, что Фингергут сразу после убийства мальчика, боясь быть узнанным по недостающему пальцу, уехал в Нижний. Христофоров скрывается в городе у своей «шмары» (любовницы) Лейцис, а главарь Озолинш выехал к отцу в деревню.

Слова ее в точности подтвердились. Христофоров был арестован у своей любовницы; о Бозе я телеграфировал в Нижний начальнику сыскного отделения, переслав последнему фотографическую карточку этого давно у нас зарегистрированного мазурика, и недели через две Бозе был привезен в кандалах из Нижнего. С главарем шайки пришлось повозиться. Его сельский адрес хотя и был нам известен, но дело осложнялось тем, что родной дядюшка его служил писарем в волостном правлении, а следовательно, в случае запроса о месте пребывания Озолинша последний был бы им извещен.

Пришлось выработать иной план.

Наступал конец весны, т. е. время, когда скупщики овечьей шерсти разъезжают по губернии, скупая товар. Я в Риге знавал одного такого скупщика и после долгих уговариваний упросил его взять меня и моего агента Швабо с собой в турне в качестве приказчиков.

Ранним утром подходили мы втроем к хутору старика Озолинша. Хутор этот стоял на открытом поле. За ним в полуверсте виднелась дубовая роща. Приближаясь к хутору, я заметил на дворе какое-то смятенье.

Кто-то выбежал из дому, перепрыгнул через забор и помчался к дубовой роще. Но когда мы вошли в самую усадьбу, то нам представилась весьма мирная картина: старуха вязала чулок, старик на крылечке покуривал трубку, а две «луне кундзинь» (молодые девицы) приплясывали, подпевая популярную латышскую песенку – «Тудулин, сегадин, пастельниэкумс танцен».

Поздоровавшись, мы сообщили причину нашего приезда и принялись рассматривать и сортировать предложенную нам к покупке овечью шерсть. Весь день провели мы за этой операцией, тут же обедали, пили чай, но, не покончив со всей партией, отложили нашу работу до утра. От зоркого наблюдения не могла ускользнуть некоторая как бы тревога хозяев. Они то о чем-то шептались, то грустно вздыхали, а то становились вдруг неестественно веселыми.

На ночь нам отвели мезонин, окнами выходящий как раз на дубовую рощу. Я решил дежурить поочередно со Швабо всю ночь.

Часа в два утра, наблюдая за двором, я увидел одну из хозяйских дочерей, шмыгнувшую с корзинкой в руках по двору. Девушка вышла за ворота и направилась к роще. Я осторожно сошел вниз и шагах в трехстах за ней последовал.

Ночь была лунная, светлая. Осторожно согнувшись, перебегал я от куста к кусту. Так я добежал чуть ли не до самой рощи.

Девушка вошла в нее и, пройдя несколько шагов, остановилась и поставила к подножию старого дуба, одиноко росшего на небольшой полянке, корзину. Махнула как-то рукой, словно что-то бросая, и поспешно пошла обратно домой. Я остался наблюдать за тем, что будет дальше. Мне думалось, что корзина поставлена на условное место и что вот из лесу выйдет кто-либо за ней.

Было около четырех часов. Светало, хотелось спать, и я зевнул, закрыв глаза и сладко потянувшись. Открыв их, я чуть не подпрыгнул.

Что за черт, корзина исчезла. В изумлении я протер глаза. Случай казался невероятным: ведь на мое зевание пошло секунд пять, много десять, между тем и самому ловкому человеку понадобилась бы, по крайней мере, минута, чтобы перебежать поляну, схватить корзину и утащить ее в лес. Я пребывал в полном недоумении, но вдруг, осененный мыслью, сразу успокоился: разбойник, конечно, сидел на дереве и просто подтянул к себе корзину.

Ведь недаром девушка, ее принесшая, что-то швырнула, как мне показалось; конечно, она закинула конец веревки на одну из ветвей дуба. Наблюдать далее казалось излишним: не вступать же мне в единоборство с убийцей, тем более что мне пришлось бы быть на открытой поляне, а ему за прикрытием ветвистого дерева.

Я вернулся и так же тихо пробрался в мезонин.

Разбудив Швабо, я рассказал ему о результатах моего наблюдения, и, растолкав нашего скупщика шерсти, мы совместно выработали ближайший план. Мы условились утром для видимости провозиться над разбором шерсти часа полтора-два, после чего наш «патрон» даст хозяину задаток и заявит ему, что явится с подводами завтра, произведет окончательный расчет и увезет закупленную шерсть. Все так и произошло: рано утром появились: «пенс» (молоко), «скабапутра» (латышская каша) и даже пара бутылок «аллус» (пива). Если в корзинке был такой же завтрак, подумал я, то «птичка Божья» не голодает. Дав задаток и распрощавшись, мы направились по дороге, но, конечно, не в ту сторону, откуда пришли, а как бы продолжая наш обход и покупки. Сделав здоровый крюк, версты в четыре, мы вновь вышли на дорогу и отправились к станции. Здесь мы расстались: наш скупщик вернулся в Ригу, а мы со Швабо направились в ближайший уездный город Вольмар. Здесь, взяв десять урядников, мы вернулись на эту же станцию и двинулись к хутору Озолинша. Шли мы нарочно медленно и, не доходя до него, даже присели покурить на высоком открытом холмике. Я зорко следил за усадьбой. На ней повторилось в точности то же, что и в прошлый раз: общий переполох, а затем какой-то человек перебежал двор, перемахнул через забор и пустился наутек к дубовой роще.

Я направил Швабо с тремя урядниками на хутор для производства тщательного обыска, а сам с оставшимися семью человеками кинулся к роще. Окружив полянку все с тем же дубом, я крикнул разбойнику:

– Эй, ты, Карл Озолинш, слезай!

Ответа не последовало. Мы внимательно всматривались в густое дерево, но Озолинша не было видно. Не получив ответа, мы кинулись с топорами к старому дубу, намереваясь его срубить, но из-под вершины дерева щелкнул выстрел, и один из урядников, раненный в плечо, выронил топор. Мы разбежались и, прикрывшись деревьями, открыли беспорядочную стрельбу.

– Не стреляйте, – заорал Озолинш. – Я сдаюсь! – и, швырнув на землю револьвер, стал медленно сползать с дерева.

Он тотчас же очутился в наручниках. Оказалось, что у убийцы было сооружено целое логовище в ветвях дуба, своего рода крепкий замок, обнесенный со всех сторон, так сказать, живым трельяжем.

Мы вернулись на хутор, обыск был в полном разгаре.

Дом Озолинша оказался сушим интендантским складом: в подвале и на чердаке были обнаружены целые батареи сахарных голов, цибики чая, пуды кофе, огромное количество мануфактуры и т. п.

Среди разных бумаг была найдена и квитанция Вольмарской ссудной кассы на золотые часы, оказавшиеся принадлежащими Детерсу.

Вся почтенная семейка была мною арестована и под конвоем привезена в Ригу. Таким образом, недельки через две после этого в моих руках находились не только главарь шайки, но и два видных ее члена, причем против каждого из них имелись веские улики.

Против главаря Озолинша ломбардная квитанция на заложенные часы; против Христофорова говорила записка, вынутая изо рта Грешного Затылка, написанная рукой его, Христофорова; привезенный из Нижнего Фингергут не мог сколько-нибудь правдоподобно объяснить потерю фаланги мизинца. Эти улики да ряд противоречий на перекрестных допросах заставили их, наконец, сознаться. Но остальных двух членов шайки, о которых глухо упоминала Шпурман, все они назвать наотрез отказались. Впрочем, эти два «молодца» попались значительно позднее и по другому делу, причем были присуждены по совокупности преступлений.

Судьба участников этой далекой кровавой драмы была весьма разнообразна: главарь Озолинш был приговорен к пожизненной каторге, но, пробыв в Сибири года четыре, бежал оттуда, появился в Риге и свел счеты с несчастной Шпурман, размозжив ей голову ударом топора, за что и был повешен по приказанию начальника карательной экспедиции Орлова. Христофоров и Фингергут, приговоренные к двадцатилетней каторге, отбывали ее вплоть до революции, после чего вернулись обратно в Латвию. «Шкетишка» Круминь сделал головокружительную карьеру. Этот «обещающий» мальчик, как я слышал, играет ныне видную роль в европейских дипломатических кругах. Что же касается моего Швабо, то на днях газеты сообщили об его аресте в Совдепии, где он занимал должность начальника Московского уголовного розыска. Если газетные сведения точны, то не встречать мне уже, конечно, Швабо на этом свете.

2. Гнусное преступление

Как-то в конце пасхальной недели 1908 года явился ко мне на прием сильно напуганный человек, по виду мелкий купец, и, чуть ли не заикаясь от волнения, рассказал следующее:

– Всю жисть, господин начальник, мы прожили, можно сказать, по-честному, мухи не обидели и немало добра людям сделали, а вот под старость эдакая напасть приключилась… И чем только Бога прогневили, сказать не умею!

– Да говорите толком, в чем дело?

– Да дело мое необыкновенное, не знаю просто, как и приступить. Начну с самого начала. Сами мы теперь третий год живем на отдыхе, в своем домишке на Остоженке, – я, супруга моя Екатерина Ильинична да сынок Михайла. А до того времени 20 лет свою торговлю мелочную имели и капиталец, слава Богу, приобрели. Квартера у нас порядочная, кухарку держим и вообче живем не хуже людей. С месяц тому назад сынок мой уехал в Пензу спроведать невесту – жених он у нас, – и остались мы с Ильиничной вдвоем. Ну-с, хорошо-с! И говорит вчерашний день супруга моя: «Хорошо бы, Лаврентьич, нам в баню сходить (это я Терентий Лаврентьевичем прозываюсь), а то за праздничные дни обкушались мы с тобою, невредно бы веничком попариться да поту повыпустить». Что ж, говорю, разлюбезное дело. Отправились. Помылись мы на славу и с кумачовыми лицами вернулись домой. А дома, конечно, самоварчик ждет, разные булочки сдобные да разносортное варенье. Распоясались мы, жена освежила личико студеной водицей, и, благословясь, сели мы за чай. Выпили мы с ней стаканчика по четыре и в такое благорасположение пришли, что просто и не рассказать: на душе покойно, телеса приятно разогреты, в утробе одно удовольствие, а в комнате так светло и уютно, в уголке лампада перед иконой горит. Сидим, молчим и молча радуемся. Вошла в комнату кухарка и, обращаясь ко мне, говорит: «Вот давеча, пока вы были в бане, пришло вам письмецо», – и протягивает мне его. Я поглядел на конверт, письмо иногороднее. «Уж не от сына ли?» – подумали мы.

– А вы разве почерка сына не узнали?

– Да где его там разобрать? Сами мы не больно грамотны, да и сын не гораздо хорошо пишет. Ну, однако, распечатали. Оказалось, от сына. Вот оно, я захватил с собой.

Я пробежал письмо глазами. В нем довольно корявым почерком было написано:

«Дорогой наш родитель, Терентий Лаврентьевич, и дорогая мамаша, Катерина Ильинична, шлю вам с любовью низкий сыновний поклон и прошу вашего благословения, навеки ненарушимого. Четвертую неделю пребываю в Пензе и невестой моей и ейными родителями премного доволен. С ними встретил светлые праздники и взгрустнул между прочим, что вас со мной не было.

Хоть Пасху провожу и без вас, однако вас не забыл и посылаю вам посылку на три пуда весом, а что в ней находится, не сообщаю – это вам суприз будет, а только Пенза славится платками, перчатками и разными фруктами, но это я говорю только так, для обману, в посылке совсем другой товар находится. Затем пожелаю я вам всего хорошего, ждите меня домой недельки через две-три.

Остаюсь вашим любящим и покорным сыном Михаилом Терентьевичем Шишкиным».

Мой посетитель продолжал:

– К этому письмецу была приложена и багажная квитанция на посылку. Время было позднее, и с получкой пришлось обождать до сегодняшнего дня. Как прочитали мы это Мишенькино письмо, нас ажио слеза прошибла. Ильинична мне говорит: «Вот, отец, какого сына мы с тобой вырастили. Где бы парню с невестой все на свете забыть, а он, глядь, своих стариков вспомнил, да еще как вспомнил – трехпудовой посылкой. А только очень мне любопытно знать, что в этом супризе находится. Я так думаю – хоть он и сбивает с толку, а должно быть, все платки пуховые – знает, мать тепло любит». Эвона, говорю, куда махнула, на три пуда пуховых платков. Эдакую уйму и в вагон, пожалуй, не уложишь.

– Ну, значит, яблоки, – говорит супруга.

– И опять зря говоришь, – отвечаю, – подумаешь, яблоки, невидаль какая, нашел чем родителей порадовать.

Всю ночь мы плохо спали с женой: то толкнет она меня в бок и полусонного огорошит вопросом: «А может быть, Лаврентьич, пуховые перчатки?» Отстань, говорю, а у самого в голове разные фантазии: может быть, пряники медовые, а может быть, и стерляди сурские. Страсть люблю стерляжью уху. Меня ажио в тревогу бросало, не дойтить рыбине такую даль; как пить дать протухнет! Под утро я разбудил даже супругу и спрашиваю: «Ежели, к примеру сказать, стерлядь залежалая, то по глазам ейным можно это распознать?»

– Какая стерлядь? – говорит супруга.

– А ну тебя к лешему, дрыхни! – отвечаю сердито.

Так мы и промаялись всю ночь. Утром наскоро напились чаю и вместях на извозчике помчались на Рязанский вокзал. Предъявляю квитанцию, и мне носильщик выволакивает тяжелый ящик, обшитый рогожей, натуго перевязанный веревками. Сволокли мы его на извозчика да и айда домой. Едем, а любопытство так и разбирает. А как повеет ветерочком, так от ящика легкий странный дух идет. «Ой, – говорю, – выходит по-моему – не иначе как стерлядь. Принюхайся, как рыбиной отдает». Приехали домой, внесли ящик в столовую, разъяли веревки, взял я топор, да и начал отковыривать крышку. Сверху соломой заложено. А супруга моя так и егозит, так и егозит! Пощупали сверху – что-то твердое. «Скорей, – говорит, – Лаврентьич, чего копаешься». Запустил я сбоку руку вглубь, нащупал какой-то предмет и вытаскиваю. Мать честная! Святые Угодники! Я даже икнул, а супруга грохнулась на пол. Я держал за пятку кусок человеческой ноги, обрубленной по колено!.. Сердце колотится, а я, как дурак, застыл с протянутой рукой. Прошло немало времени. Наконец, слышу, Ильинична кричит: «Чего стоишь истуканом? Брось эту погань». Ну, действительно, отшвырнул я ногу. «Что ж это такое, – говорю, – творится? Разуважил, можно сказать, сынок, поздравил с праздничком».

– Полно тебе брехать, в своем ли ты уме? Разве Мишенька позволит себе эдакие шутки? Осмотрим скорее весь ящик – да и в полицию.

Осмотрели мы, господин начальник, посылочку вдоль и поперек. Ничего, можно сказать, суприз! Человечье тело, разрубленное на четыре части, и промеж ног голова всунута. По всем видимостям, труп молодой девицы, можно сказать, девочки. Заметно это по телосложению трупа, опять же на голове длинная коса, и в нее вплетена лента. Вот извольте получить.

И он положил мне на стол длинную шелковую пеструю ленточку.

Помолчав, я спросил:

– Что же вы обо всем этом думаете?

– Да что тут думать? Ничего не думаю, одно, конечно, что сын мой ни при чем.

– А другой посылки от сына вы не получали?

– Нет, не получали.

Я кратко записал сообщенные мне данные и отпустил купца, взяв его адрес.

Конечно, убийство, видимо, было произведено далеко за пределами Москвы и вряд ли подлежало моему ведению, но дерзость и цинизм преступления возмутили и заинтересовали меня. К тому же имелось еще одно привходящее обстоятельство, побудившее меня лично взяться за это дело: я только что получил от брата из Пензы, где он в это время был губернатором, письмо с приглашением приехать погостить, а так как, судя по багажной квитанции, следы вышеназванного злодеяния надлежало отыскивать именно в Пензе, то я и решил соединить приятное с полезным и тотчас же принялся за работу. Взяв с собой полицейского врача и двух понятых, я поехал на Остоженку к Плошкину. Экспертиза врача установила, после исследования разрубленного трупа в ближайшем медицинском пункте, что он принадлежит девочке 14 примерно лет, убитой ударом колющего оружия в сердце, приблизительно двое суток тому назад.

Допросив еще раз Плошкина, я ничего нового от него не узнал.

На мой вопрос, не было ли у него каких-либо врагов, сводящих с ним счеты, он ответил: «Нет, всю жизнь я прожил в миру и ладу со всеми, и мстить, кажись, некому».

Но, подумав, добавил: «Разве что один человек мог остаться мной недовольным. Это мой бывший старший приказчик Сивухин. Уж больно он воровать стал, и года за два до закрытия моей торговли я выгнал его от себя вон и, помню, обозвал даже вором. А он, уходя, пригрозил мне: "Погоди, старый черт, отольются тебе мои слезы!" – да только тому уже пять лет прошло, и ничего, покуражился, видимо, человек».

– Не сохранился ли у вас почерк этого Сивухина?

– Да как не быть – вон старые торговые книги валяются.

– А ну-ка покажите.

Плошкин отобрал одну из книг, перелистал несколько страниц и раскрытую поднес мне:

– Вот евонная рука.

Я поглядел. Довольно неровным почерком было написано наименование и цена нескольких товаров. Сравнив эти записи с почерком письма, полученного Плошкиным, я убедился, что почерки разные.

На следующий день, собрав подробные справки о сыне Плошкина, оказавшиеся для него вполне благоприятными, и снабженный фотографиями с обезображенного трупа, я выехал в Пензу с экспрессом. Повидавшись с родными, я приступил к делу. Пригласив к себе местного начальника сыскного отделения и полицеймейстера города Пензы В. Е. Андреева, я спросил их, не поступало ли от кого-либо заявлений о пропаже девочки лет 14. И тот и другой заявили, что три дня тому назад некая Ефимова, продавщица в казенной винной лавке, обратилась за помощью в полицию, прося разыскать исчезнувшую дочь, девочку 14 лет, Марию, причем подозрений решительно ни на кого не имела. Местная полиция уже производила розыск, но пока результатов благоприятных не получено. Я пожелал лично допросить как Ефимову, так и молодого Плошкина и приказал вызвать их обоих. Крайне тяжелое воспоминание осталось у меня от встречи с Ефимовой. Подавленная горем, в слезах, явилась она и рассказала, как было дело.

Ее дочь с год как служит, в качестве ученицы, у портнихи, некоей Знаменской, проживающей в конце Пешей улицы. Сначала Маше жилось у хозяйки нелегко, но последние два месяца Знаменская резко изменила свое отношение к ней, стала ласкова, добра и снисходительна. В день исчезновения Маши было Светлое Воскресенье, и девочка была у матери. В два часа дня отпросилась погулять в Лермонтовский сквер на часочек, но не вернулась ни через час, ни через три, ни к вечеру. Встревоженная мать кинулась на поиски, побывала и у портнихи, но Маша как в воду канула. Поволновавшись всю ночь, она наутро сделала заявление полиции о пропаже дочери.

В большом волнении протянул я ей шелковую пеструю ленточку и спросил, знакома ли она ей? Мать судорожно схватила ее и с надеждой во взоре радостно проговорила:

– Она, она самая! Это любимая ленточка моей Машеньки.

Щадя нервы моих читателей, я не буду описывать той тягостной сцены, что последовала вслед за раскрытием страшной правды. Как ни был я осторожен, но печальный факт оставался фактом, и горе несчастной матери было безбрежно.

Это тягостное впечатление несколько рассеял Михаил Плошкин.

Завитой барашком, с галстуком одного цвета со щеками, в крахмальной манишке и с огромным аметистом на указательном пальце предстал передо мной счастливый жених. Держал и вел себя, по собственному выражению, «высококультурно».

– Намеревались ли вы послать вашим родителям посылку в Москву? – спросил я его.

– Конечно, оно следовало бы, так как сами понимаете – родители, ничто другое, но любовный дым, в коем я пребываю, помешал мне в исполнении этой заветной мечты-с.

– Так что и письма вы никакого им на Пасху не посылали?

– Нет-с, не удосужился проздравить с высокоторжественным праздником.

– А между тем они посылочку от вас получили, и на три пуда.

– Шутить изволите.

– А вот прочтите.

И я протянул ему письмо. Он внимательно прочел его, раскрыл рот от удивления и уставился на меня.

Так как я еще в Москве сверил его почерк с почерком письма и убедился в их различии, то я не нашел нужным его дольше задерживать и отпустил его, не разъяснив ему странной загадки.

По его словам, кроме невесты и ее стариков родителей, никто не знал московского адреса Плошкиных.

До поры до времени я решил оставить в покое этих людей и пожелал инкогнито навестить портниху Знаменскую. Мне хотелось лично вынести о ней впечатление не только как о лице, игравшем значительную роль в жизни погибшей девочки, но также и потому, что сведения, собранные о ней местной полицией, были неблагоприятны: темное прошлое, обширные знакомства с людьми, ничего общего не имеющими с ее ремеслом и средой, и т. д.

С этой целью, переодевшись в местном сыскном отделении в отрепья босяка, подкрасив слегка нос в красный цвет и взъерошив волосы, я забрал под мышку узелок, туго набитый крючками, пуговицами, лентами, аграмантами и пр. прикладом, и вскоре был в конце Пешей и входил на кухню квартиры, занимаемой портнихой Знаменской.

Я довольно нерешительно открыл дверь. В кухне за большим столом сидели две девочки лет по 14 и девушка постарше, лет 17.

Они с аппетитом уплетали кашу, черпая ее деревянными ложками из обшей кастрюли. Все три обернулись, но, увидя мое рубище, ничего не ответили и продолжали есть. Наконец, старшая спросила:

– Что тебе нужно?

– Мне бы хозяюшку вашу повидать.

– А на что? – удивилась она.

– Да тут кое-какое дельце к ней будет.

– Ладно, обожди, – ужо позову.

Я прислонился к косяку двери и стал наблюдать.

Обедавшие ничем не отличались от обычного типа портнишек: смазливенькие, в черных коленкоровых передниках, с привешенными на шнурках ножницами к поясу и чуть ли не с наперстками на пальцах. Вид их был довольно усталый, несколько болезненный, а у старшей заметно были накрашены губы. Продолжая есть, они совершенно забыли о моем существовании и перекидывались ничего не значащими фразами. Но вот я насторожился. Одна из девочек сказала:

– Эх, Маня, где же ты теперь?

На что другая ответила:

– Да, лови ветра в поле, и след ее, поди, простыл.

– Ну и красавица была, – продолжали разговор девочки, – второй такой не сыщешь.

Старшая сказала:

– А все-таки, как хотите, тут дело без «жабы» не обошлось. Что-то уж больно скоро она утешилась, а ведь как ухаживали за Маней, лучше ее никого не было.

Они замолчали. Я покашлял. Старшая, встрепенувшись, сказала:

– Ну-ка, Настя, сходи за жабой, скажи, что тут человек дожидается.

Одна из девочек отправилась в комнаты и вскоре вернулась с лукавой улыбкой и, подмигнув подругам, заявила:

– Я жабе сказала, что какой-то господин ее дожидается, и она принялась пудриться, румяниться и душиться. – Девочки звонко расхохотались.

Минут через десять послышались шаги, и в кухню вплыла с видимо заранее заготовленной очаровательной улыбкой довольно полная, нестарая еще женщина, по виду не то молодящаяся купеческая вдова, не то сводня. Завидя меня, она сурово сдвинула брови и сердито спросила:

– Кто ты такой и что тебе от меня надо?

Я, бойко усмехнувшись, ответил:

– Кто я таков, знает лишь матушка-Волга, а дельце у меня к вам действительно есть. Скажу напрямки, – выпить страсть хочется, а презренного металла нема. Вот, думаю, зайду к портнихе, предложу ей подходящего товарцу за полцены. Извольте поглядеть, мадам.

Я быстро развязал свой узелок и рассыпал по столу его содержимое.

Хозяйка пододвинулась, и ее обступили было любопытные девочки, но, топнув ногой, она на них прикрикнула:

– Налопались досыта и марш за работу.

Оставшись со мной с глазу на глаз, она принялась внимательно рассматривать товар. Началась отчаянная торговля. За все я спрашивал полцены, ссылаясь на стоимость в лавках. Она же не давала и четверти, прозрачно намекая, что товар, несомненно, краденый.

С полчаса длилась эта долгая процедура. Мы оба охрипли, и портниха приобрела за 4 рубля то, за что было уплачено 18. Спрятав поспешно деньги в карман, я, подпрыгивая, выбежал на двор, хрипло затянув: «Вставай, подымайся, рабочий народ, вставай на борьбу, люд голодный…» и т. д.

Теперь сомнений у меня не оставалось, что все силы розыска следует направить на портниху Знаменскую.

Хотя мать убитой девочки была мной предупреждена и ради пользы дела обещала хранить до поры до времени молчание, но, видимо, она не нашла в себе сил исполнить обещанное, и от нее, надо думать, появились в городе слухи об убийстве Марии.

Впрочем, слухи были самые разноречивые: говорилось о самоубийстве, и о похищении цыганами, и о каком-то романе. Желая сделать убийц менее сдержанными и осторожными, я, на всякий случай, поместил в «Пензенских ведомостях» заметку в отделе происшествий, придерживаясь по возможности стиля провинциальных хроникеров. Она была озаглавлена «Наши дети». Дальше следовало:

«Наш город взволнован разнообразными циркулирующими слухами об исчезновении 14-летней Марии Е. Из весьма достоверных источников нам сообщают, что полиции удалось напасть на след беглянки, – да, мы говорим беглянки, так как этому юному, Еще не распустившемуся бутону пришла в голову мысль бежать с ним! О tempora, о mores! Куда мы идем? Quo vadis?!»

Так как целью моего приезда в Пензу был отдых, а не работа, то я и решил в дальнейшем поручить это дело моим двум опытным агентам, тем более что розыск, как мне казалось, был уже поставлен на надлежащие рельсы. Ввиду этого я телеграфировал моему помощнику в Москву, предлагая ему командировать в Пензу агентов Сергеева и Тихомирову. Эти агенты были не только весьма способными людьми, но и обладали особыми качествами, пригодными для данного случая: Сергеев был мужчина лет 50, с несколько помятым лицом, монтеристого вида из прокутившихся кавалеристов. Я пользовался услугами Тихомировой в тех случаях, когда по ходу дела мне требовался тип барыни. Она обладала красивыми манерами, недурно говорила по-французски и английски, со вкусом одевалась. У своих сослуживцев она известна была под прозвищем «аристократки».

Примерно через полтора суток эти оба агента, по паспорту «супруги Сергеевы», приехали в Пензу и заняли два лучших сообщающихся номера в местной гостинице «Трейман». Я тотчас же побывал у них и, посвятив обоих во все подробности дела, предложил им самостоятельно выработать план действий, причем, конечно, просил их все время держать меня в курсе дела.

Параллельно со мной пензенская полиция также работала, причем все внимание местных агентов было сосредоточено на здешнем главном вокзале. Наводились справки о дне и часе отправки посылки под известным номером, пробовали установить личность отправителя и т. д., но результатов сколько-нибудь интересных от этого не получилось.

Итак, поручив это дело моим опытным людям, я временно почил на лаврах и стал ждать дальнейших событий. Прошло дней пять. Наконец, является Сергеев и сообщает, что за это время ему удалось кое-чего достигнуть. Рассказал он следующее:

– После вашего ухода мы обсудили дело с Тихомировой, выработали план и с места в карьер принялись действовать. Сев на лихача, мы покатили к Знаменской. Входим. Портниха нас встречает с обворожительной улыбкой и предупредительно справляется, что нам угодно. Я отвечаю: «Нам говорили о вашей хорошей работе, и вот жена хотела заказать у вас несколько туалетов».

– Да, – говорит, – моей работой довольны. Сама вице-губернаторша заказывали мне платье и остались довольны.

– Вот именно вице-губернаторша нам вас рекомендовала. Поговорите с женой, снимите мерку, а я здесь посижу, подожду.

Портниха с «женой» удалились в соседнюю комнату, а я, оставшись один, принялся перемигиваться с молоденькой мастерицей и двумя подростками-ученицами, тут же что-то кроившими. Вскоре мы непринужденно разговорились, посыпались шутки и смех. Минут через 15 «жена» с портнихой вернулись, и Тихомирова раздраженным тоном мне сделала замечание: «Nicolas, votre conduite est ridicule!» Хоть эта фраза и была сказана по-французски, но тон и сопутствующие ей обстоятельства не оставляли никаких сомнений, что, конечно, и поняла Знаменская.

– Мы с вашей супругой для весеннего костюма выбрали вот это синее сукно. Не угодно ли взглянуть?

Я отмахнулся:

– Выбирайте хоть красное, хоть зеленое, мне все равно.

– Nicolas, я для летнего платья выбрала этот розовый батист. Не правда ли, премиленький?

– Послушай, матушка, – говорю я, – ведь тебе не 16 лет. Взяла бы что-нибудь лиловое.

– Да ты с ума сошел! Старушечий цвет! Вот выдумал.

– Ну, делай что хочешь, только скорей.

«Жена» Еще долго обсуждала вопрос о костюмах со Знаменской, сообщила ей, что мы новые помещики Нижне-Ломовского уезда, приехали на короткое время в Пензу, что на днях она возвращается к себе в именье налаживать хозяйство, а муж останется по ряду земельных дел в Пензе. Наконец, мы распрощались. Жена пошла вперед, провожаемая портнихой, я за нею. Проходя мимо мастерицы, я потрепал ее по щечке. Знаменская то увидела, улыбнулась и игриво погрозила мне пальцем. Мы уехали. Через два дня была назначена срочная примерка, и мы опять вместе побывали у Знаменской. Примерно повторилось то же: я всем своим поведением давал ясно понять, что супружеская жизнь мне до черта надоела, что я далеко не прочь пожуировать, словом, держал себя мышиным жеребчиком. Знаменская ни слова не говорила, но ясно давала чувствовать, что весьма благосклонно относится к принятой мною линии поведения. Сегодня Знаменская должна была сдать заказ, и я за ним явился один, сказав, что жене нездоровится. На этот раз портниха меня встретила непринужденно весело, но из приличия справилась, чем больна моя жена. «Чем? – отвечал я. – Старостью!» – «Помилуйте, ваша супруга еще молодая женщина! Поди, лет 30 с небольшим?» – «Да, – отвечаю, – всем говорит, что 36, а в этом году серебряную свадьбу справляли. Вот и считайте!» Портниха поставила аховые цены за исполненный заказ, и я, вынув туго набитый бумажник, не выражая ни малейшего неудовольствия, тотчас заплатил.

– Марья Ивановна, прикажете завернуть? – спросила ее одна из девочек.

– Да, Настя, заворачивай. А вы долго еще погостите у нас в Пензе? – спросила меня портниха.

– Да не знаю, как дела. Вот завтра должен получить от Крестьянского банка 25 000 рублей за проданный хуторок. Женато уедет завтрашний день, если поправится, ну а я на недельку, пожалуй, застряну и с ужасом об этом думаю, так как в Пензе скучища смертная.

– Что так? Разве знакомых у вас мало?

– Эх, Марья Ивановна, что знакомые, какой в них толк? А кутнуть и повеселиться хорошенько и негде.

– Как негде? А хоть бы у Шевского в ресторане?

– Ну нет-с! Вышел я из того возраста, когда кабаки да шантаны тешили: затасканные шансонетки, грязный зал, наполненный неопрятными людьми, – фи, какая тоска и гадость! Мне скоротать бы вечерок эдак в семейной обстановке, окруженному молоденькими помпонами, – вот это дело! Хотя бы с такими бутончиками, как ваши.

И я ткнул пальнем на мастериц. Марья Ивановна непринужденно расхохоталась и полушутя заметила:

– За чем же дело стало? Отправляйте жену, получайте деньги в банке, и милости прошу ко мне, постараемся угодить.

– А что же, Марья Ивановна, вы мне идею даете. Давайте условимся на послезавтра вечером. Жена к тому времени, конечно, уедет, и я вольной птицей прилечу к вам. Пожалуйста, ничего не приготовляйте, я говорю о харче, конечно (подчеркнул я), так как вина, закуски, конфеты и фрукты я привезу сам.

– Очень, очень рада буду, прошу покорнейше, жду!

И мы распрощались. Девочке, вынесшей пакет к извозчику, я дал пятирублевку на чай, чем и поверг ее в радостное изумление. Таким образом, господин начальник, кое-что, как видите, сделано, но надеюсь послезавтра добиться больших результатов. Что же касается Тихомировой, то вряд ли ее услуги понадобятся, и она может, думается мне, вернуться в Москву.

– Нет, осторожнее ее задержать здесь. Почем знать, мало ли что может быть, но, разумеется, пусть завтра же вместо Нижне-Ломовского именья переезжает от вас в какие-либо меблирашки, подальше на окраину города. Жду с нетерпением вашего следующего доклада.

Через два дня Сергеев мне докладывал:

– Есть кое-что новое в нашем деле.

– Отлично, и прошу вас, как всегда, говорить возможно подробнее, чтобы точно поставить меня в курс дела.

– Слушаю. Итак, вчера, как было условлено, я в 9-м часу вечера подъезжал к Знаменской с большой корзиной, набитой вкусными вещами. Встретила она меня как старого знакомого. Кроме 3 ее всегдашних учении на этот раз присутствовали еще две хорошенькие гимназистки, лет по 15 каждая. Знаменская, отбросив свой обычный строгий тон, впала в какую-то сладкую сентиментальность и приняла на себя роль нежной мамаши:

– Детки, встречайте гостя дорогого, да смотрите скорее, какие подарки привез нам добрый дядюшка!

Девочки не заставили себя долго просить, выхватили у меня из рук корзину и со смехом поволокли ее в столовую, быстро разрезали веревку, развернули бумаги и принялись извлекать из нее содержимое. Признаюсь, господин начальник, не пожалел я казенных денег. Коробки сардинок, килек, омаров, анчоусов встречались с восторгом. Апельсины, груши, яблоки и вина радовали не меньше, но что доставило, видимо, особое удовольствие – это пятифунтовая коробка шоколадных конфет московского Альбера. Быстро были расставлены тарелки, стаканы, вилки и ножи, и мы веселой гурьбой засели за пир. Меня посадили на председательское место, справа Знаменская, слева одна из гимназисток, остальные расселись как попало. Не буду передавать вам, господин начальник, подробно наших разговоров, говорилось много вздору, портниха сыпала скабрезными шутками, подталкивала меня ногой под столом, подмигивала на мою соседку. Все присутствующие пили изрядно, но сама Знаменская повергала меня в тревогу: она хлопала стакан за стаканом, не мигая, и заметно хмелела. Из Николая Александровича я превратился для нее в Колю, ее рискованные вначале остроты скоро превратились в площадные циничные шутки. Меня брал страх: насвищется эта скотина – и тогда ничего от нее не выудишь. К счастью, вскоре она заявила: «Коленька, может быть, ты желаешь посекретничать с кем-нибудь из них, так сделай одолжение, – вся моя квартира, как ни на есть, к твоим услугам». Я ответил: «Нет, секретов у меня к ним нет, а вот с тобой поговорить бы следовало, да только с глазу на глаз».

– За чем же дело стало? Поговорим в лучшем виде!

И, обратясь к своему «пансиону», она весело крикнула:

– Эй, детки, забирайте коробку конфект, да и марш подальше, а ежели какая из вас понадобится – позову!

Девочки, забрав конфеты, гурьбой высыпали из комнаты. Знаменская, пытаясь придать некоторую серьезность своему пьяному лицу, встала, нетвердой походкой прошла к дверям, плотно закрыла их и, вернувшись к столу, села:

– Я слушаю вас. Что скажете, Николай Александрович? – деловито заговорила она.

– А вот что я вам скажу, любезная Марья Ивановна: я, конечно, не без приятности провел время с вашим выводком, но только все это не то: и водку-то они хлещут, и подмазаны изрядно, а я, знаете ли, человек избалованный, всяких видов в жизни навидался, вкус у меня тонкий, и первой попавшейся юбкой меня не прельстишь.

– Так, – сказала портниха, – понимаю. Вас, стало быть, на «ландыш» потянуло.

– Вот именно! Вот именно!

– Ну что ж, опишите ваш вкус, может, и найдем.

Покачав головой, я ответил:

– Просто не знаю, как и описать, дело нелегкое. – Подумав, я продолжал: – Найдите вы мне, Марья Ивановна, этакую блондиночку лет 15, с фарфоровым личиком, льняными волосами, точеными ручками и ножками, с эдакими большими синими глазами, и чтобы в глазах этих была постоянная жемчужная слеза. Покажешь ей палеи – она плачет, покажешь ей два – рыдает, а главное, чтобы по внешнему виду была бы ангелом чистоты и непорочности, – продолжал я, все более увлекаясь, – но, вы понимаете, дорогая моя, что ангелом небесным она должна быть лишь по виду, на самом же деле в ней должен дремать никем не разбуженный еще темперамент гетеры, Мессалины, ну, словом, посмотришь на нее, и дух захватывает.

И, закатив глаза, я, симулируя экстаз, судорожно скомкал левой рукой скатерть, правой ущипнул Знаменскую выше локтя, одновременно лягнув ее пребольно под столом.

– Ой, да что вы! Никак, меня за ангела принимаете? – взвизгнула она, но, быстро успокоившись, заявила: – Хоть заказ ваш не из легких, но понятный. А то иной раз среди вашего брата такие привередники попадаются, что не дай ты, Господи! – И, опрокинув еще один стакан залпом, она продолжала: – Вот месяца два тому назад пристал ко мне эдакий ядовитый слюнявый старикашка: достань да достань ему хроменькую, да еще со стоном…

– То есть как это так? – удивился я.

– Да так, говорит, пусть себе хромает и стонет, хромает и стонет. Ну что ж, думаю, мне наплевать – пусть стонет. Подыскала я ему нужную – у ней от природы одна нога покороче другой, – ну, конечно, предупредила ее насчет стенания: устроили смотрины, оглядел ее со всех сторон мой старик да и забраковал: хоть она и хроменькая, а хромает не по-настоящему, как-то, говорит, ногу волочит, а настоящего приседания в ней нет, опять же турнюром не вышла. Я перебил ее и спросил:

– Ну так как же, Марья Ивановна, состряпаете вы мне это дело?

– Отчего же, – говорит, – можно, ежели на расходы не поскупитесь.

– А сколько вы с меня возьмете? Она с минуту подумала:

– Хлопот тут немало предстоит. Опять же и риску много. Ведь в случае чего тут и каторгой пахнет. Одним словом, возьму с вас – 500 целковых, меньше ни гроша. Это, так сказать, моя часть. Окромя этих денег, конечно, придется уплатить и «ангелу». Ну, да там ваше дело, сговоритесь с ним сами. А главный расход пойдет на Петра Ивановича, он живоглот и меньше как за тысчонку беспокоиться не станет.

Я, насторожившись, спросил:

– А кто такой этот Петр Иванович?

– Да есть у меня тут знакомый человек – специалист по этой части, ловкач первосортный, весь город он знает. Если у какой-либо бедной вдовы хорошенькая дочка подрастает, Петр Иванович тут как тут, коршуном вьется да поджидает добычу. То многосемейных родителей в нужде подкупает, то саму девчонку апельсином соблазнит…

Я, почесав затылок, как бы поколебался, а затем решительно сказал:

– Ладно! Торговаться не буду. Деньги из банка получены, куда ни шло, ассигную на все про все 2 тысячи. Черт с ними!

И, вынув из бумажника 100-рублевую бумажку, я разложил ее перед портнихой:

– Вот вам пока задаточек, – действуйте.

Знаменская жадно схватила бумажку, засунула ее за корсаж и проговорила:

– Что ж, не будем откладывать дело надолго. Желаете, так мы сейчас же махнем на извозчике в заведение Петра Ивановича.

Я поглядел на часы, было 11.

– Что ж, время не позднее, делать мне нечего, спать мне не хочется – едем!

Портниха крикнула деткам:

– Доедайте и допивайте здесь все без нас, а потом только приберите хорошенько, а я ужо вернусь.

Мы сели с ней на извозчика и покатили по Пешей, спустились по Московской, пересекли рынок и свернули в какую-то маленькую улицу направо, позднее оказавшуюся Рыночной. Всю дорогу полупьяная портниха томно прижималась ко мне, икала, млела, словом, невольно вспоминал я, господин начальник, данное ей прозвище – жаба. Мы подъехали к 4-му дому от угла Московской. Одноэтажная деревянная постройка с красным фонарем в окне. Портниха позвонила и принялась стучать каким-то, видимо, условным стуком. Дверь нам распахнул широкоплечий детина саженного роста. Мы прошли через сени и вошли в прихожую. Здесь нас встретили, по-видимому, хозяин с хозяйкой. Знаменская сейчас же затрещала:

– А я вам, Петр Иванович, гостя дорогого привезла, – причем на прилагательном сделала усиленное ударение.

Петр Иванович засуетился, стал расшаркиваться и не без витиеватости промолвил:

– Милости прошу к нашему шалашу!

Знаменская заметила:

– В салон они пройдут опосля, а теперь дело к вам важное есть, поговорить бы надо.

– В таком разе пожалуйте сюды, – и он небольшим коридорчиком, выходящим из прихожей, напротив «салона», провел нас в какую-то комнату довольно своеобразного вида: тут была и мягкая мебель, и письменный стол с альбомами, и двуспальная кровать, и множество зеркал на всех стенах.

Петра Ивановича сопровождала толстая, разряженная женщина чрезвычайно антипатичного вида, оказавшаяся действительно хозяйкой. Запирая двери, он что-то шепнул Знаменской, на что портниха успокоительно промолвила:

– Не беспокойтесь, – человек надежный, я ихней жене туалеты шила.

Она вкратце рассказала суть дела, я со своей стороны сделал несколько «гастрономических» добавлений, после чего началась торговля. Наконец, мы сговорились и хлопнули по рукам, причем я добавил, что буду крайне разборчив и требователен, быть может, забракую дюжину кандидаток, прежде чем остановлю свой выбор.

– Известное дело! – сказал он мне. – За такие деньги можно и покуражиться!

В ближайшие дни он обещал показать мне первый номер, а пока усиленно просил ознакомиться с его «салоном». Я, зевнув, сказал:

– Ну так и быть! Приготовьте там несколько бутылок вина и, что ли, каких-нибудь фруктов.

Петр Иванович, почуяв наживу, мгновенно кинулся распоряжаться. Ознакомиться с «салоном» я считал необходимым, надеясь почерпнуть какие-либо сведения по делу. Выкурив папироску-другую и наслушавшись от хозяйки разных похвал своему «питомнику», я вышел из комнаты, пересек прихожую и вошел в гостиную. Просторная комната со стульями и диванами, по стенам скверные олеографии обнаженных женщин с поцарапанным пианино в углу и с полузасохшими фикусами у окон. Тут же на столе были уже расставлены Петром Ивановичем четыре бутылки скверного шампанского и синяя стеклянная тарелка на никелированной подставке с несколькими апельсинами, яблоками и полугнилыми грушами, – гордо именуемая вазой с фруктами. С полдюжины понурых девиц в несвежих платьях сидело вдоль стен. Едва я вошел, как какой-то тип в потертом сюртучке проскользнул бочком мимо меня, плюхнулся у пианино, мотнул головой и с деланным brio забарабанил крейц-польку. Девицы, как по команде, взялись за ручки и начали то, что принято именовать весельем, разгулом, «наслаждением», а в сущности жалкая, пошлая и никому не нужная мерзость. Проскучав в этой обстановке часа два и не узнав ничего по интересующему меня вопросу, я вернулся к себе в гостиницу.

– Послушайте, – сказал я с досадой Сергееву, – денег казенных, как я вижу, вы ухлопали немало, провели время, по-видимому, не без приятности, но, в сущности, ничего не сделали. Вы установили, что Знаменская патентованная сводня, но это было уже известно и по данным местной полиции, и по моим личным наблюдениям. Вы побывали у какого-то Петра Ивановича, но таких типов и заведений в городе немало. Спрашивается, что же вы сделали?

Сергеев тонко улыбнулся и сказал:

– Вы, господин начальник, перебили меня, не дослушав моего доклада.

– Говорите!

– Рано утром я навел справку в полицейском управлении о Петре Ивановиче, и мне сообщили, что он крестьянин Тверской губ., Бежецкого уезда, значится по паспорту из подрядчиков, а по фамилии… Сивухин!.. – многозначительно протянул мой докладчик и, выразительно подняв брови, уставился на меня.

Наступило долгое молчание.

Наконец я прервал его:

– Да, извините меня, я несколько поспешил со своим замечанием. Вам удалось установить факт чрезвычайной важности. Можно почти с уверенностью сказать, что ваш Сивухин не является однофамильцем бывшего приказчика купца Плошкина. Хоть он и значится по паспорту из подрядчиков, но, разумеется, за эти 5 лет мог испробовать и эту профессию. Впрочем, точно удостовериться в этом будет нетрудно, так как молодой Плошкин, жених, надо думать, Еще здесь. Не смогли бы вы раздобыть незаметно фотографию Сивухина?

– Отчего же? Думаю, что да. Дело в том, что та комната, в которой меня приняли хозяева заведения, является их личным помещением и, по словам девиц, предоставляется в распоряжение редко, и то лишь особо избранным посетителям. Так как к числу последних отныне, конечно, принадлежу и я, то в этом отношении препятствий не встретится. В комнате же этой я вчера еще видел на письменном столе ряд фотографий и самого Сивухина, и его сожительницы Прониной. Поеду сегодня же к ночи, попытаюсь еще раз что-либо выведать и к завтрашнему дню доставлю нужный снимок.

На этом мы с ним пока расстались.

Я распорядился допросить всех извозчиков, обычно стоящих у рынка и на ближайших от сивухинского дома углах, не отвозил ли кто-нибудь из них в позапрошлый понедельник большой, трехпудовый ящик на вокзал, к утреннему поезду в Москву.

На следующий день Сергеев доставил мне фотографию Сивухина и сообщил следующую важную подробность: ему, после трехчасового уговаривания, выпытывания и уверений в защите и покровительстве, удалось выудить признание от одной из сильно напуганных девиц в следующем. По ее рассказу, недели две тому назад в воскресный день, днем явились хозяин с какой-то незнакомой женщиной и девочкой-подростком:

– Хозяйка нас всех прогнала по комнатам и не велела уходить оттуда. Сама же прошла в хозяйскую комнату, где уже находились приехавшие. Вскоре из нее вышел хозяин, куда-то уехал, а через полчасика вернулся с каким-то господином, хорошо и богато одетым. Господин прошел в хозяйскую, а хозяйка вышла из нее вместе с женщиной и заперла дверь на ключ. Вышедшая женщина сейчас же уехала. Мы, конечно, не смели выходить из комнат, однако все это в щелку приметили. Эх, вздыхали мы грустно, пропала девчонка! До нас глухо доносились крики и плач, и кипело у нас на душе, да что поделаешь? Часа через два господин ушел, а хозяева поспешили в комнату. Что там было – не знаю, однако разговор шел, видимо, серьезный. Целый час доносились до нас и голос девочки, и хозяина, и хозяйки. Хозяева то уговаривали будто, то словно грозились. Наконец, послышался какой-то стук, грохот, затем страшный крик девочки, и все смолкло. Мы были ни живы ни мертвы. Затем опять послышались какие-то стуки, но голосов больше не слыхали. Минут через 20 быстро вышел хозяин, спустился в подвал и вскоре вернулся с большим ящиком. Повозившись в комнате с полчаса, они оба выволокли ящик и потащили его вниз, надо думать, опять в подвал. Тут одна наша девушка – Шурка – страсть любопытная, не утерпела и сбегала поглядеть в хозяйскую: комната была пуста, девочка как сквозь землю провалилась. Вернувшийся хозяин позвал нас в гостиную, сердито на нас посмотрел, погрозил кулаком и сказал: «Держите язык за зубами; коли что слышали, так помалкивайте. Ежели которая взболтнет лишнее, не сойтить мне с этого места – кишки выпушу!»

Получив эти данные, я приказал немедленно арестовать Сивухина, Пронину и Знаменскую. В этот же день карточка Сивухина была предъявлена Плошкину с вопросом, кто это. Тот «грациозно» поднес ее к лицу и воскликнул:

– Никак, Петр Иванович? Он! Ей-Богу, он! Только немного разжиревши в своей комплекции.

К этим убийственным для обвиняемых показаниям присоединилась еще новая подавляющая улика. К вечеру явился старик-извозчик и показал:

– Действительно, недельки две с лишним тому назад, как раз в понедельник утром, я отвозил человека с тяжелым ящиком на вокзал.

– А почему ты так точно запомнил, что дело было в понедельник?

– Да уж это точно, ваше высокородие, в понедельник. Накануне в то воскресенье, в день Пасхи, со мной такая неприятность произошла. Я сам, можно сказать, человек непьющий, разве когда приятели шкалик-другой поднесут, а в тот день, в воскресенье, стало быть, повстречался я с земляками, затащили они меня в трактир, ну пошли там, конечно, разговоры разные про деревню. Рюмка за рюмкой, сороковка за сороковкой, одним словом, к ночи едва на извозчичий двор добрался. Утром вместо головы котел на плечах. Как мерина запряг и не помню, однако выехал на Московскую к рынку, где уже 4-й год стою. Сел в пролетку, а голова так и трещит. Нет, думаю, пропадай день, поеду домой да высплюсь. А тут как раз подходит ко мне мужчина, сколько, дескать, возьмешь на вокзал свезть. Полтинничек, говорю, положите? А сам думаю, выругает он меня, ведь красная цена за такой конец двугривенный. Но ничего. Ладно, говорит, ты обожди меня здесь, а я ужо вернусь с вещами. И действительно, – не прошло и десяти минут, как вижу, мой седок возвращается и на спине тяжелый ящик тащит. Погрузил он его в пролетку, сам сел, и мы тронулись. Он честь честью расплатился со мной, и я поехал отсыпаться.

– А ты не знаешь, кто он таков?

– Нет, фамилии евонной не знаю, а только живет он недалече от моей стоянки.

– Почему ты так думаешь?

– Да за ящиком больно быстро слетал. Опять же, чуть ли не кажинный день, а то и по нескольку раз на день мимо меня проходит.

– Так что в лицо бы ты его узнал?

– Известное дело, узнал.

Я разложил перед извозчиком 6 фотографических карточек, из которых одна изображала Сивухина. Извозчик тотчас же ткнул на нее пальцем:

– Вот он!

Я приступил к допросу, тайно надеясь выяснить еще одну подробность.

Я начал с Прониной:

– Что можете сказать вы мне по делу об убийстве Марии Ефимовой?

Она скорчила изумленную физиономию:

– Никогда про такое убийство и не слыхивала.

– И Ефимовой никогда в глаза не видели?

– Никогда не видала!

– Так, может быть, Сивухин все дело обделал?

– Петр Иванович такими делами не занимается.

– Следовательно, вам так-таки ничего и не известно?

– Ничего ровно, господин чиновник.

– Ну что ж, так и запишем, а там суд разберет. Вы – грамотная?

– Маленько умею.

Я, зевая, протянул ей лист бумаги и перо: «Так запишите ваше показание».

– Да что писать-то?

– Ну, хорошо, я вам продиктую. Пишите: «Сим удостоверяю, что по делу об убийстве 14-летней Марии Ефимовой показаний сделать никаких не могу и о самом убийстве слышу впервые». Распишитесь!

Она расписалась и передала мне бумагу.

Я вынул из дела письмо, полученное Плошкиным якобы от сына, и сличил почерк. Сомнений не было – та же рука. «Ну и дрянь же ты сверхъестественная. Оказывается, и письмо-то Плошкину писала ты, а еще так глупо отпираешься. Ну да что с тобой, дурой, разговаривать. Обожди здесь. Я допрошу сейчас же твоего сообщника», – и я приказал привести Сивухина, не считая нужным допрашивать его отдельно, ввиду стольких неопровержимых улик.

Когда он был приведен, я обратился к обоим:

– Вот что, друзья любезные! Вы арестованы за убийство Марии Ефимовой, и вызвал я вас сейчас не для того, чтобы допрашивать, ловить и уличать. Мне известны все подробности дела. Я начальник Московской сыскной полиции, нахожусь в Пензе уже 2 недели и работаю по вашему делу. Мною поднята на ноги вся местная полиция и выписаны свои люди из Москвы. Эти две недели не пропали даром, и, повторяю, преступление ваше мною полностью открыто. Таким образом, каторга вам обоим обеспечена. Не отвертится от ответственности и ваша соучастница – портниха Знаменская. Но вы можете быть приговорены к каторге бессрочной, можете быть осуждены на 20 и на 12 лет. Многое будет зависеть от вашего дальнейшего поведения. Если вы чистосердечно покаетесь, а главное, поможете полиции разыскать того прохвоста, которому вы продали несчастную девочку, то возможно, что суд и не наложит на вас высшей кары. Конечно, мы и без вас разыщем субъекта, купившего честь покойной, но вы можете ускорить и облегчить эту работу. Итак, я вас слушаю.

Сивухин и Пронина изобразили удивление и чуть ли не в один голос заговорили: «Да что вы, господин начальник? Помилуйте! Мы такими делами не занимаемся и не то что не убивали или, там, продавали, а и в глаза никакой Ефимовой не видели».

Я злобно на них взглянул:

– Ну и рвань же вы коричневая, как я погляжу. Слушайте, вы оба: портниха Знаменская во всем созналась; девицы вашего заведения, которым ты, кстати говоря, обещал за болтливость выпустить кишки, рассказали и о приезде Знаменской с девочкой и тобой в Пасхальное воскресенье в ваш вертеп, и о том, как ты ездил и вернулся с каким-то субъектом. Последний пробыл часа полтора в вашей хозяйской комнате с Ефимовой, причем оттуда доносились крики и плач, после его отъезда вы оба прошли в эту комнату и долго уговаривали и угрожали вашей жертве, после чего послышались удары, ее крик, и все смолкло; ты сбегал вниз в подвал, приволок ящик, и вы оба протащили его обратно вниз, причем в хозяйской девочки уже не оказалось. Вот твоя карточка (я показал фотографию), по ней тебя узнал и молодой Плошкин, сейчас находящийся в Пензе, и извозчик, которого ты нанимал у рынка в понедельник утром за полтинник на вокзал, и весовщик, взвешивавший твою посылку в Москву старику Плошкину – твоему бывшему хозяину (эту выдуманную улику я приплел для большего веса), наконец, если этого вам мало, то вот сегодняшнее показание твоей сожительницы, а вот письмо к старикам Плошкиным, якобы от сына; не только опытный человек, но и младенец скажет тебе, что оба документа написаны одной рукой, т. е. ею (и я ткнул пальцем на Пронину). Что же, и теперь еще будете запираться?

Убийцы переглянулись, помялись, вздохнули, и затем Сивухин быстро заговорил: «Нет, господин начальник, что тут запираться, пропало наше дело по всем статьям: и люди выдали, и дура баба подвела (он сердито взглянул на Пронину). Наш грех – нечего скрывать. Расскажу все, как было, а вы, явите милость, похлопочите за нас, если можете».

– Говори!..

– Да что тут говорить, вы и так все знаете. Ну, действительно, в воскресенье повстречал я в Лермонтовском сквере портниху, чтоб ей пусто было! – говорю ей, что вот, дескать, есть у меня человек, тысячу рублей дает – найди, мол, ему красавицу писаную, да такой привередливый, что пятерых уже забраковал. Есть, говорю, у вас ученица – сущая краля, вот бы ее подцепить, так и дело бы сделали. «Это вы, наверно, про Маньку Ефимову говорите?» – отвечает. «Да, про нее». А тут, как на грех, на ловца и зверь бежит: смотрим, а ейная девчонка по аллейке идет. Портниха сейчас же подозвала ее, приласкала, то да се, пятое-десятое, а затем и говорит ей: «Хочу тебе, Маня, удовольствие сделать, поедем сейчас к тете и этому дяде кофейку с гостинцами попить». Девчонка подумала, поколебалась, но, между прочим, отвечает: «Что же, Марья Ивановна, ежели с вами, то пожалуй». Уселись мы втроем на извозчика и поехали к нам. Дальше все было, господин начальник, как вы сказывали. Одно только скажу – видит Бог, не хотели убивать девчонки. Когда уехал господин, мы с нею (он кивнул на сожительницу), нагруженные разными пряниками, фруктами, с куском шелковой материи и сторублевкой в руках, вошли к Ефимовой в комнату. Сердешная сидела за столом, уронив голову на руки и ревмя ревела. «Эх, Манечка! – весело сказал я ей. – Есть о чем печалиться. Вот поешь лучше конфект разных да погляди, какое платье скроишь себе из этого шелка. К тому же вот тебе и целый капитал – сто рублевиков копейка в копейку…» И куда тут! Девчонка оказалась с норовом: сгребла конфекты на пол и, разорвав эдакие деньги, швырнула мне их в морду. «Вы, – говорит, – подлые люди, заманили меня сюда, обесчестили, а теперь откупаетесь. Нет, – говорит, – отпустите меня, я все матери расскажу, и вас по головке за то не погладят». – «Ну и дура ты, – говорю, – желаешь срамиться. Расскажешь матери, а мы от всего отопремся, тебе же хуже будет. Годика через два-три захочешь замуж, а никто и не возьмет – порченая, скажут». Ну, словом, господин начальник, я уж и так, я уж и сяк, и лаской, и угрозой – не помогает: стоит на своем, расскажу да расскажу все как есть. Тут взяла меня злоба, да и страх: эка подлая, а что, ежели и впрямь пожалуется?! Подошел я к ней, схватил крепко за плечо и говорю: «Остатний раз тебя спрашиваю – хочешь дело по-хорошему кончить?» А она как плюнет мне в харю! Тут я не стерпел, выхватил из кармана нож да как шарахну ее в грудь, ажио косточки захрустели. Крикнула она, повалилась на пол и не шевельнулась, губы побелели, от личика кровь отлила, ну, словом – преставилась! Обтер, не торопясь, я нож об подкладку пинжака, перевел дух, поглядел на Авдотью (он опять кивнул на Пронину). Что же таперича делать будем, – сказал я, – ведь эдакое дело среди бела дня, опять же девицы могли подслушать аль подсмотреть. Авдотья мне говорит: «Завяжем ее в куль, спрячем под кровать, а на ночь глядя отнеси ты ее куда-нибудь в чужой сад или огород». – «Ну и дура, – говорю, – завтра же полиция найдет и обознает девчонку, схватят портниху, она нас выдаст, и не пройдет месяца, как будем мы с тобой шагать по "сибирке"». Прочел я, господин начальник, как-то в газетах, что нынче в моде трупы в корзинках рассылать, и подумал: «Самое разлюбезное дело». Действительно – приволок ящик снизу, припас клеенку, веревки и солому, схватил топор да и разрубил тело на 4 части. Ну, конечно, для неузнаваемости поцарапал ей личико. Пока я укладывал куски да закупоривал ящик, Авдотья схватила тряпки (платье и бельишко покойной) и, вылив всю воду из умывальника и графина, старательно замыла кровь на полу и спрятала тряпки под кровать. Дальше было все, как вы сказывали.

С волнением выслушал я повествование Сивухина – эту странную смесь какой-то жестокости и чуть ли не мягкосердечия, нередко свойственных русским преступникам.

– Кому же ты продал ее? – продолжал я допрос.

– Да Бог его знает – назвался Абрамбековым, говорит, из Тифлиса, а в Пензе будто проездом.

– Ты почем знаешь? Может, он все наврал?

– Не должно этого быть. Когда я за ним ездил в гостиницу «Россия», то он там значился в 3-м номере.

– Почему ты послал труп старику Плошкину?

– Да как вам сказать, ваше высокородие. Тут дня за три до этого я на Московской улице встретил евонного сынка. Он-то меня не видел, а я сразу обознал, да и слыхал уже ранее, что одну из наших богачих за себя берет, стало быть, сватается. Отец же евонный сущая собака, я у него долго в приказчиках служил, а затем он меня выгнал. Вот и подумалось мне: подшучу над стариком, пошлю ему суприз к Светлому праздничку. Сам, конешно, писать письма не стал, а приказал Авдотье.

Отослав их обоих по камерам, я вызвал портниху. Допрос Знаменской мне представлялся более сложным: ведь, в сущности, кроме показаний Сивухина, никаких других улик по делу именно Ефимовой против нее не имелось. Девицы заведения лица ее не разглядели, убитая встретилась с нею в Лермонтовском сквере случайно, таким образом, при отсутствии сознания показания Сивухина могли бы быть признаны судом присяжных спорными. Я решил огорошить ее совокупностью неожиданностей, сбить с толку и вырвать признание, не дав ей времени трезво взвесить серьезность имеющихся у меня против нее данных.

Вошла она в кабинет не без жеманства и с деланным любопытством спросила:

– Скажите, мосье, за что я арестована?

– За участие в убийстве Марии Ефимовой, мадам.

– Ой, да что вы! Я Манечку любила как родную дочь и до сих пор по ней плачу, – и, вытащив платок, она приложила его к глазам.

– Оттого-то вы продали ее Сивухи ну?

– Помилуйте! Я такими делами не занимаюсь, да и Сивухина никакого не знаю.

Я резко сказал:

– Мне тут некогда терять с тобой время. Я начальник Московской сыскной полиции и работаю по этому делу две недели. Мои люди за тобой следили денно и ношно, и мне известен каждый твой шаг. Ты там у себя на Пешей чихнешь, а мои люди это видят и слышат.

– Ну уж это извините. У меня в квартире, окромя своих, никого нет.

– Напрасно так думаешь. Вот тебе для примера: видишь эти 4 пуговицы, зеленые с белыми полосками, что нашиты у тебя спереди на блузке? Мне и то известно, что в лавке их не покупала, а приобрела у оборванца заведомо краденый товар за четверть цены.

Портниха опешила но, оправившись, заявила:

– Не знаю, про какого оборванца вы говорите и кто он таков.

Я быстро напялил на голову заранее заготовленную рваную кепку, уже раз служившую мне, придал лицу обрюзгшее выражение и, посмотрев осоловевшим взглядом на Знаменскую, хрипло произнес:

– Кто я таков – об этом знает Волга-матушка.

Портниха чуть не упала навзничь:

– Ой, да что ж это? Матушки мои! Он, ей-Богу, он!..

Я снова принял прежний вид:

– Поняла теперь?

Несколько успокоившись, она проговорила:

– Ну, уж извините меня, господин начальник, сознаюсь, действительно соблазнилась тогда, уж больно подходящий товар вы предлагали. В этом виновата – каюсь. Ну, а что насчет Манечки или, там, вообще какого-нибудь сводничества – это уж извините, я честная женщина.

– В последний раз предупреждаю тебя, что если ты будешь и дальше врать и отпираться, то дело твое дрянь, на снисхождение суда не рассчитывай, помни – мне все известно!

– Я не отпираюсь, сущую правду говорю.

– Николай Александрович, пожалуйте сюда, – позвал я громко.

В кабинет вошел Сергеев и, «любезно» расшаркнувшись перед портнихой, спросил:

– Ну, как наши дела с ангелом?

Трудно передать словами выражение, изобразившееся на лице Знаменской: множество оттенков сменилось на нем, но доминирующим оказалась полная обалделость, тут же разрешившаяся обильными слезами и полным покаянием.

В этот же день были наведены справки в гостинице «Россия» об Абрамбекове. По прописке он оказался тифлисским коммерсантом, армянином, выехавшим из Пензы с неделю назад. Я тотчас же срочно телеграфировал в Тифлис, и арестованный Абрамбеков был вскоре перевезен в Пензу и заключен в местную тюрьму.

Вся эта компания месяца через два предстала перед судом и понесла возмездие: Сивухина и Пронину приговорили по совокупности преступлений к 20 годам каторжных работ; Абрамбеков был обвинен в насилии и получил 8 лет каторги; по отношению к Знаменской суд признал наличие лишь сводничества и отверг ее причастность к убийству. Таким образом, она отделалась всего 3 годами тюремного заключения.

Через год с лишним пензенский полицеймейстер В. Е. Андреев был переведен на службу в Московскую сыскную полицию по моему ходатайству. Вспомнив про пензенское дело, я как-то спросил его о матери убитой девочки. «Судьба к ней безжалостна, – сказал Андреев. – Она не оправилась от постигшего ее тяжкого удара и принялась пить, благо вино было всегда под рукой. Акцизное ведомство, зная ее трагедию, долго щадило ее, но она перешла всякие границы, и местному управляющему акцизными сборами в конце концов пришлось приказать ее уволить. Тут она быстро покатилась по наклонной плоскости, распродала и пропила все свое скудное имущество и превратилась в оборванную, вечно пьяную нищенку: слоняется по улицам, собирает копейки и тут же их пропивает. Как помните, по ее настоянию останки дочери были перевезены за казенный счет в Пензу и похоронены на местном кладбище. И представьте себе, как странно – эта женщина, потерявшая облик человеческий, сохранила в душе своей несокрушимую трогательную любовь к погибшей дочери. Чуть ли не ежедневно можно было ее видеть у заветной могилы, проливающей горькие слезы, что не мешало, впрочем, ей иногда тут же и напиваться. А как-то прошлой осенью эта несчастная женщина была найдена распростертой на могиле с перерезанным горлом, причем факт самоубийства был, конечно, установлен. Могила убитой девочки неведомо кем содержится в порядке: всегда обложена свежим дерном, деревянный крест и решетка время от времени кем-то подкрашиваются, с ранней весны до поздней осени на могильном холмике виднеются незатейливые букетики ландышей, фиалок, незабудок и васильков. Любая гимназистка, епархиалка и простолюдинка укажет вам сразу могилу Ефимовой. И крепко держится поверие, что молитва, творимая на этой могиле, особенно угодна Богу. Слывет же эта могила под именем "Маниной могилки"».

3. Дактилоскопия

В борьбе с преступным миром дактилоскопия не раз оказывала мне существенные услуги. В этом отношении мне особенно врезался в память следующий случай.

Но прежде чем рассказать о нем, я принужден сделать маленькое отступление и, хотя бы в самых кратких и общих чертах, напомнить читателю, что такое дактилоскопия. Дело в том, что нет в мире двух людей, у коих рисунок кожи на пальцах был бы одинаков. Разница либо в спиралях кожи, либо в узелках, либо в морщинках, – но всегда и непременно имеется. Эта особенность кожи чрезвычайно прочна. Так, никакие ожоги и ранения кожных покровов не в силах видоизменить первоначального рисунка. Пройдет ожог, затянется поранение, и снова на молодой, вновь народившейся коже проступит тот же рисунок, что был ей свойствен с момента появления данного человека на Божий свет. На этом причудливом свойстве природы, известном, впрочем, Еще в глубокой древности, основаны ныне и дактилоскопические системы. Способ относительно быстрого нахождения в многочисленных, прежде снятых отпечатках снимка, тождественного с только что снятым, был разработан и применен мною впервые в Москве. Он, очевидно, оказался удачным, так как был вскоре же принят и в Англии, где и поныне английская полиция продолжает им пользоваться.

Итак, в 1910 году меня как-то известили по телефону, что в только что прибывшем ростовском поезде, в купе 1-го класса, обнаружен труп мужчины, лет 45, убитого ударом кинжала в грудь.

В сопровождении судебного следователя Ч. и полицейского врача М. я немедленно отправился на Курский вокзал. Вагон с убитым оказался отцепленным и стоящим на одном из запасных путей.

Отодвинув дверцу купе, нам представилась следующая картина: на нижнем диване, головой к окну, лежал на спине человек лет 45 на вид, одетый в пиджак, без воротника (последний тут же виднелся в сеточке на стенке); правая рука у трупа свесилась и пальцами касалась пола. С левой стороны груди у убитого торчала белая ручка слоновой кости глубоко воткнутого в тело кинжала.

Лицо трупа было покойно, он походил на мирно спящего человека, из чего возникло предположение, что смерть последовала мгновенно и, надо думать, во сне. Во всяком случае, ни малейших следов борьбы не имелось. Все в купе было в порядке: два запертых чемоданчика лежало на верхней сетке, на столе виднелась раскрытая коробка тульских пряников, что как будто бы давало основание думать, что убийство, вероятно, совершено между Тулой и Москвой.

При обыске трупа мы обнаружили в боковом кармане пиджака совершенно новенький бумажник с 275 рублями, с монограммой «К». В левом кармане брюк находился хотя и смятый, но не бывший в употреблении носовой платок, с большой красной меткой (тоже «К»), и в правом – серебряный, гладкий портсигар, с большой золотой монограммой, все с тем же «К» и двумя золотыми украшениями: фигурками обнаженной женщины и кошечки с крохотными изумрудами вместо глаз. Этот портсигар сразу обратил на себя мое внимание, и я бережно, не касаясь гладкой поверхности и держа его осторожно пальцами за ребра, принялся его осматривать.

Мне бросились в глаза два небольших кровяных пятнышка и следы захватов от пальцев. Я тотчас же осмотрел руки убитого, но они оказались чистыми, без малейших следов крови. Невольно напрашивалась мысль, что портсигар этот подсунут убитому убийцей уже после совершения преступления. Ввиду целости вещей: часов (они оказались на убитом), бумажника с 275 рублями и пр. – похоже было, что преступление совершено не с целью грабежа.

Никаких документов, устанавливающих личность, на покойном не оказалось. Из расспросов проводника вагона, заступившего в Урле, мы узнали, что он видел покойного в последний раз в Туле, возвращавшимся в вагон с коробкой пряников в руках. Убийство было обнаружено лишь по прибытии поезда в Москву при обычном обходе вагонов жандармским унтер-офицером. Я велел перенести труп в приемный покой при Курском вокзале и, забрав с собой копию протокола осмотра и отобранные вещи, вернулся на службу к себе. Особенно бережно я вез портсигар.

Приехав в сыскную полицию, я тотчас же вызвал чиновника, специалиста по дактилоскопии, и предложил ему расшифровать следы пальцев на портсигаре убитого. Насыпав осторожно специального, особо тонкого и сухого порошку на захватанную поверхность, он осторожно его сдунул, в результате чего тонкий слой порошка остался прилипшим лишь к слегка жирной поверхности металла, не оставив следа на тех местах, где обрисовывались спиральные завитки кожи. Получилось черное поле, как бы изрытое спиралеобразными траншеями. Рисунок этот был немедленно сфотографирован и подведен под соответствующую формулу, после чего мы приобщили его к группе карточек надлежащих регистров.

Он оказался новым, т. е. в коллекции нашей подобного не имелось; из этого следовало, что убийца – не профессионал, не рецидивист.

Дело это не захватило меня, так как вначале представлялось мне довольно банальным. Раз нет следов наличности грабежа, стало быть, месть на какой-либо почве руководила рукой преступника.

Стоит, думалось мне, установить личность убитого, и без особого труда картина преступления раскроется. Смущал меня несколько портсигар, как будто подсунутый убийцей; но подобного рода трюки с целью сбить розыск с правильного пути встречались уже не раз в моей практике.

Во всех московских газетах я сделал сообщение о найденном трупе в ростовском поезде, его приметах и об оказавшемся при нем портсигаре с монограммой «К», фигурой женщины и кошки с изумрудными глазами. Я был уверен, что завтра же явятся ко мне родные или друзья убитого за справками. И, в самом деле, на следующий же день, часов в 12, мне доложили о какой-то даме, желающей меня видеть по этому делу.

– Проси, – сказал я курьеру.

В мой кабинет вошла молодая еще дама с взволнованным лицом и заплаканными глазами.

– Я пришла к вам, прочтя в газетах о найденном трупе, – увы! – думается мне, моего несчастного мужа! – и дама разрыдалась.

Я успокаивал ее, как мог.

– Почему же, сударыня, вы думаете, что убитый именно ваш муж?

– Видите ли, с неделю тому назад муж выехал в Ростов по делам и должен был именно вчера вернуться. Он не приехал и не известил меня о причине задержки, что вовсе на него не похоже; затем приметы схожи, а главное – этот портсигар. Относительно портсигара я не знаю, что и думать. По описанию – это точно портсигар мужа, но, с другой стороны, за неделю до своего отъезда муж его потерял и был этим весьма опечален, так как дорожил этой памятью, моим подарком. Каким образом он снова очутился в его кармане – я себе не представляю. Но, во всяком случае, я крайне, крайне встревожена.

Я достал из ящика злополучный портсигар и протянул его ей.

Едва увидя его, дама вскрикнула:

– Он, он! Это портсигар Мити! Я даже знаю, что внутри на вызолоченной поверхности в уголке нацарапано мое имя «Вера».

Действительно, указание было точно, и сомнений не оставалось.

– Скажите, сударыня, не украл ли кто-либо этот портсигар у вашего мужа с неделю назад? Не имели ли вы на кого-нибудь подозрений?

– Нет, муж тогда определенно заявил, что потерял его где-либо на улице, положив в прорванный карман пальто.

– Между тем вы видите – он не потерян.

– Не знаю просто, что и думать! Вы разрешите мне отправиться и осмотреть покойника?

– Конечно, сударыня! Я дам вам в сопровождение одного из агентов, поезжайте немедленно!

Мы расстались. «Бедная женщина! – думалось мне. – Вряд ли минует тебя горькая чаша вдовства!» Но каково было мое удивление, когда часа через полтора она вошла вновь в мой служебный кабинет, но сияющая, счастливая и довольная!

– Представьте, какое счастье! Убитый – вовсе не мой муж! О, Господи, Ты милосерден ко мне! Я теперь ожила, словно возродилась. Я счастлива, г. начальник, как давно не была!

– Ну поздравляю! Очень, очень рад за вас! Но прошу все же немедленно прислать ко мне вашего супруга, как только он вернется из Ростова.

– Конечно, я непременно его пришлю.

– До свидания, сударыня. Что касается портсигара, то пока мне необходимо оставить его, но по ликвидации дела я, надеюсь, смогу вам его вернуть.

На этом мы, распрощавшись, расстались.

К вечеру в этот же день явился ко мне некто Штриндман, совладелец ювелирного магазина близ Кузнецкого моста, и заявил о своей тревоге. Его компаньон, Озолин, должен был, согласно телеграмме, вернуться вчера из Ростова, куда он ездил для покупки у одной знакомой дамы бриллиантового колье. Это колье хорошо было знакомо обоим совладельцам магазина, так как еще в прошлом году поднимался вопрос об его приобретении, но тогда не сошлись в цене. Ныне же владелица его снова предложила купить, и, списавшись с нею, Озолин выехал лично в Ростов для совершения сделки. Хотя Штриндман и прочел в газетах о том, что на вещах трупа имелась монограмма «К», но тем не менее просил меня разрешить ему взглянуть на мертвое тело. Я, конечно, разрешил, и… убитый оказался именно Озолиным.

Итак, дело неожиданно получало новое освещение. Не месть, а корысть руководила преступником. У меня еще при осмотре трупа на месте мелькнуло предположение, что портсигар убийцей подсунут для отвода глаз; теперь же предположение это перешло в уверенность, и более того: по всей вероятности, новенький бумажник с 275 рублями и носовой платок положены для той же цели.

– Скажите, – спросил я Штриндмана, – в какую сумму оцениваете вы колье?

– Мы заплатили за него 58 тысяч.

– Кроме вас, знал ли еще кто-нибудь о цели поездки убитого?

– Никто, кроме нашего приказчика Ааронова.

– Он не мог совершить этого убийства?

– О нет, господин начальник! Яшу мы знаем давно, он и вырос у нас, он честный мальчик. Да, кроме того, все это время он безотлучно находился при работе, а по сему самому, хотя бы, не мог совершить это преступление.

– Скажите, не подозреваете ли вы кого-нибудь вообще?

– Решительно никого! Я просто ума не приложу ко всему этому!

Подумав, я сказал:

– Видите ли, для пользы дела я не должен пренебрегать ничем, а поэтому, вы меня извините, для очистки совести прошу и вас приложить палеи.

– Т. е. это как же приложить палеи?

– А вот, сейчас.

Я позвал чиновника, и тот проделал дактилоскопическую операцию над Штриндманом. Полученный отпечаток нам ничего не дал.

– Не видали ли вы у покойного этот портсигар? – и я ему его протянул.

Он внимательно оглядел вещь и отрицательно покачал головой:

– Нет, никогда! Впрочем, покойный и не курил.

– Отлично! Я дам вам агента, который отправится с вами в ваш магазин и приведет мне вашего Ааронова.

Часа через два я допрашивал Ааронова, оказавшегося евреем, лет 20, весьма скромным и сильно напуганным. Он ничего нового не сообщил мне, сказав, что знает о цели поездки Озолина в Ростов.

На мой вопрос, не говорил ли он о ней кому-либо, Ааронов отвечал отрицательно. Снятый отпечаток и с его пальцев не соответствовал отпечатку пальцев на портсигаре. Я отпустил его.

Дело не разъяснялось, а главное – не виделось конца, за который можно было бы ухватиться для ведения дальнейшего розыска с некоторым вероятием на успех.

Все ювелиры, московские и петроградские, все известные нам скупщики драгоценностей были, конечно, оповещены об украденном колье, которое было подробно им описано, согласно данным Штриндмана; но я не придавал этому обстоятельству большого значения, так как, во-первых, убийца и похититель мог вынуть камни из гнезд и продавать их поштучно, а во-вторых, и что вернее, мог до поры до времени воздержаться вовсе от ликвидации похищенного или сплавить его в знакомые, ничем не брезгающие руки.

Таким образом, прошло безрезультатно дня 3–4. За это время успел вернуться и побывать у меня «пропавший» было супруг счастливой Веры. Но его показания не внесли ничего нового, а снимок с пальцев подтвердил лишь, конечно, его невиновность.

Я не раз замечал в своей розыскной практике, что не следует пренебрегать способами уловления преступников даже в тех случаях, когда способы эти имеют за собой самые ничтожные шансы на успех. Часто бывало, что самые невероятные комбинации приносили неожиданно пользу. В данном темном случае выбора у меня не было, и я прибег к маловероятной, но сыгравшей, как оказалось впоследствии, капитальную роль уловке. Во всех московских газетах я поместил объявление на видном месте следующего содержания: «1000 рублей тому, кто вернет или укажет точно местонахождение утерянного мною серебряного портсигара с золотой монограммой «К» и золотыми украшениями: обнаженной женщины и кошки с изумрудными глазами. При указании требуются для достоверности точнейшее описание вещи и тайных примет. Вещь крайне дорога как память. Николопесковский переулок, дом № 4, кв. 2, спросить артистку Веру Александровну Незнамову».

Само собой понятно, что как артистка Незнамова, так и вечно находящийся при ней концертмейстер, проходящий с ней репертуар, равно как и обтрепанный довольно лакей, – были моими агентами; квартира же на Николо-Песковском принадлежала одному из моих служащих.

Конечно, я не рассчитывал, что на подобную грубую удочку попадется сам убийца, но мне думалось, не соблазнит ли 1000 рублей кого-либо из второстепенных соучастников, если таковые имеются.

На второй же день после этого объявления вбегает ко мне моя агентша и радостно докладывает:

– Мы привезли, кажется, убийцу!

– Ну, ну! Уж и убийцу?! Не горячитесь, не увлекайтесь, рассказывайте, как было дело!

– Так вот, г. начальник, сидим мы в квартире и ждем у моря погоды. Чуть послышится шум на лестнице, я сейчас же кидаюсь к роялю неистово вопить гаммы, а концертмейстер мой мне подтягивает. В этакой тоске и прошел весь вчерашний день. Сегодня с утра начали с того же. И вот с час тому назад вдруг кто-то позвонил. Силантьев, взяв салфетку под мышку, пошел открывать дверь, а мы с Ивановым затянули не то «Да исправится молитва моя», не то «Не искушай меня без нужды». К нам в комнату вошел молодой человек, лет 18, еврейского типа и вопросительно на меня уставился. Я, обратясь к Иванову, томно промолвила:

– Вы извините меня, маэстро.

– Пожалуйста, пожалуйста! – сказал он и вышел из комнаты.

Тогда я обратилась к пришедшему:

– Что вам угодно, мосье?

– Скажите, пожалуйста, вы г-жа Незнамова?

– Да.

– Вы дали в газетах объявление о портсигаре?

– Да, я. А что, вы принесли его? – сказала я, симулируя радость.

– Положим, я не принес его, но могу вам указать точно его местонахождение.

Я разочарованно надула губки:

– Да, это прекрасно, конечно! Но, но… почему я должна буду вам верить?

– Уй, да потому, что я точнейшим образом вам опишу его и вы увидите, что я, несомненно, говорю о вашем дорогом сувенире.

И он самым подробным образом описал мне портсигар, не забыв, конечно, упомянуть о нацарапанном имени «Вера» на внутренней стороне крышки.

– Да, несомненно, вы говорите о моем портсигаре. Где же он находится?

– Уф, нет, мадаменьке, разве можно?! Сначала деньги.

– Маэстро! – крикнула я.

И мой концертмейстер и лакей вошли немедленно в комнату с браунингами в руках. Я, указав пальцем на перепуганного еврея, сказала:

– Берите его, господа!..

Его забрали, надели наручники да и привезли сюда. Назвался он Семеном Шмулевичем, православным, учеником часовых дел мастера Федорова, лавочка коего на Воздвиженке.

– Благодарю вас за хорошо исполненное поручение. А теперь пришлите-ка ко мне этого Шмулевича.

В кабинет вошел трясущийся от страха юноша и растерянно остановился среди комнаты.

– Ну что, Семен, влип, брат, в грязную историю?!

Шмулевич подпрыгнул, как на пружинах, и быстро-быстро затараторил:

– Уй, г. начальник, ваше высокопревосходительство, ради Бога, отпустите меня, я не виноват вот нистолечки. Я смирный, бедный еврей (православный), никому горя не делаю. Ну, конечно, хотел сделать маленький гешефт (и Шмулевич прищурил глаз и, округлив пальчики, изобразил величину гешефта). Но что же здесь такого? Мадам в газете обещала 1000 рублей. Я и хотел честно заработать.

– Все это прекрасно, но портсигар, который ты почему-то так точно описываешь, был найден на убитом человеке. Откуда же ты знал даже о нацарапанном имени «Вера» на внутренней стороне крышки? Выходит, что ты, пожалуй, и убил этого человека?

Шмулевич, подпрыгнув, как ужаленный, истерично завизжал:

– И не говорите мне даже этого, господин граф! Да разве я могу?! Что вы, что вы! Убить человека?! Фуй, фэ! Семен в Бога верит и на это не способен. Я расскажу все, все как было, не совру ни капельки!

– Ну, рассказывай.

Шмулевич, захлебываясь от поспешности, с невероятной жестикуляцией принялся говорить:

– Прочел я как-то утречком, г. начальник, в газете об убитом в ростовском поезде, и когда дочитал до портсигара, то сразу почувствовал от страха боль в животе. Как раз такой портсигар, за неделю до этого, был куплен моим хозяином за 24 рубля у какого-то зашедшего к нам в лавку солдата. Портсигар этот мне очень понравился, и я долго его рассматривал. Через пару дней он исчез, хозяин его куда-то отнес. Как вдруг вчера я прочитал объявление дамочки и сразу подумал: не зевай, Семен, можешь хорошо заработать. А деньги немалые – 1000 рублей! Уй, у меня даже голова закружилась. Конечно, портсигар найден на убитом человеке, но я же в этом не виноват! Я честно укажу дамочке, что он находится в полиции, а она мне заплатит тысячу целковых. Вот и все. Я честный еврей, г. начальник!

Рассказ походил на правду. Однако я приказал снять отпечаток и с пальцев Шмулевича, и, хотя он ничего не дал, я счел нужным временно задержать еврея.

Два агента были немедленно командированы за часовщиком Федоровым, и через час он предстал передо мной. Это был рослый малый, типичного русского вида, с широким, довольно симпатичным лицом, но несколько неприятным выражением бегающих глаз.

Держал он себя довольно спокойно и рассказал, что, действительно, означенный портсигар купил у какого-то солдата неделю с лишним тому назад, а через день его продал случайному, ему неизвестному покупателю. Большего выудить от него не удалось, и, собираясь его отпустить, я, для очистки совести, велел сделать дактилоскопический снимок и с его пальцев. Угрюмо сидел я у себя в кабинете, измышляя какой-либо новый подход к не дававшемуся мне в руки делу, как вдруг входит чиновник с двумя снимками (убийцы и Федорова) и взволнованно сообщает об их тождестве. Я внимательно разглядел оба отпечатка. Сомнений не было: убийца Озолина был найден.

Новый двухчасовой допрос Федорова с уговариванием и доказательствами не заставили его признаться и указать местонахождение похищенного. Очевидно, он плохо верит в дактилоскопический метод и не понимает тяжести этой неопровержимой улики.

Я снова вызвал Шмулевича.

– Вот что, Семен, хозяин твой оказался убийцей, и дело его кончено. От каторги ему не отвертеться. В этом деле он может запутать и тебя, так как портсигар-то ты видел и 1000 рублей ходил получать и т. д. Для тебя лучше всего ничего не скрывать и отвечать чистосердечно на мои вопросы, иначе, повторяю, упечет он и тебя в тюрьму.

– Спрашивайте, спрашивайте, г. начальник, я ничего скрывать не стану. И зачем мне скрывать? Я не виноват, а укрывать убийцу Семен не станет. Я готов на все, на все, г. начальник!

– Отлично! Скажи, пожалуйста, ты давно служишь у Федорова?

– Четвертый год, г. начальник.

– С кем Федоров вел знакомство, бывал?

– Жил он очень небогато, дела шли плохо, никто у него из приятелей не бывал, и он никуда не ходил, разве только к маменьке.

– Где же живет его маменька?

– В слободе, за Драгомиловской заставой.

– И часто он ходил к ней?

– Не очень чтобы, так, разок в неделю.

– А ты почем знаешь? Разве он сообщал тебе, куда ходит?

– Да, хозяин и говорил часто, да и не раз брал меня с собой к ней.

– Скажи, за эти две недели хозяин никуда надолго не отлучался из лавки?

Шмулевич как-то замялся, а потом решительно:

– Нет, г. начальник, отлучался и даже очень отлучался.

– Когда же именно? – спросил я живо.

– Да вот дней 6 или 7 тому назад куда чаше ходил.

– Постарайся точно припомнить день.

Шмулевич закатил глаза, потер лоб и, припомнив, сказал:

– Да, да! Это было в тот вторник (день нахождения трупа). В понедельник, после закрытия лавки, он ушел, а вернулся во вторник, часам к трем дня. Отдохнув часика 4, он к вечеру опять ушел и к ночи вернулся.

– Куда же это он исчезал?

– Первый раз – сказать не могу, ну, а во второй, наверно, был у маменьки.

– Почему ты так думаешь?

– Потому, что за заставой грязь непролазная и хозяин возвращается оттуда, всегда ругаясь, весь выпачканный. Так было и во вторник к ночи.

– Вот что, Семен: хозяин твой уйдет на каторгу, лавка его закроется, и ты останешься без работы, если вообще не будешь привлечен по этому делу. Предлагаю тебе следующее: ты получишь от меня 100 рублей награды, и если исполнишь в точности мое поручение, то я пристрою тебя в другой часовой магазин. Но, разумеется, ты должен для этого нам помочь.

– Отчего же не заработать 100 рублей?

– То-то и оно! Твой хозяин, убив человека, похитил у него бриллиантовое колье и, по всему видно, припрятал его у маменьки, за Драгомиловской заставой. Нам нужно его разыскать. Я, конечно, прикажу произвести обыск в лавке, но почти наверное его там нет.

– Конечно, нет! Бриллианты непременно у маменьки, – с убеждением сказал Шмулевич.

– Производить обыска теперь у маменьки я не хочу, так как при доме, в слободе, наверное, имеется и двор, и огород, а стало быть, маменька с сыном могли камни где-нибудь и зарыть, а ведь всей усадьбы не перероешь!..

– Это так, г. начальник.

– Так вот-с, я придумал следующее: ведь тебя-то они знают хорошо.

– Еще бы, чуть ли не за родного считают!

– Прекрасно! Ты сегодня же, к вечеру, прибежишь к ней, запыхавшись, и, передав узелочек с фальшивыми драгоценностями, шепнешь ей испуганно: «Хозяин велел мне передать этот узелок с вещами и приказали вам спрятать его скорее туда же, где во вторник он спрятал бриллианты. За ним следит полиция, и он не хотел прийти сам, а прислал меня». После чего ты сунешь ей узелок и без оглядки пустишься бежать обратно сюда. Сумеешь ли ты выполнить все это?

– Ну и почему же нет? Все выполню, г. начальник.

Посланные мною агенты через час примерно раздобыли по лавкам десятка два «драгоценностей», в виде серег, колец с цветными фальшивыми камнями, толстых цепочек нового золота и т. д.

Шмулевич завязал их в свой грязный носовой платок и помчался за Драгомиловскую заставу в сопровождении (на приличном расстоянии) моего дельного и опытного агента Муратова. Я занялся делами и не заметил, как прошло время. Часам к 9 вечера явился сияющий Шмулевич и сообщил:

– Уф, г. начальник! Все исполнил, как было велено.

– Расскажи подробнее.

– Да что рассказывать? Маменька ихняя переполошилась, заахала и обещала в точности все исполнить, как велел сын; поспешно спрятала мой узелок к себе в карман, а я побежал назад.

– Ну молодец, Семен! Получай обещанное! – и я протянул сияющему Шмулевичу сторублевку.

Утром в кабинет мой явился Муратов и торжественно выложил на письменный стол нитку крупных бриллиантов, с красивым, старинной работы, фермуаром.

– Ну, Муратов, как было дело?

– Все обошлось чрезвычайно просто, г. начальник. Чуть только Шмулевич вышел от маменьки и удалился, как я тотчас же занял наблюдательную позицию, спрятавшись за плетнем, окружающим двор и домишко. Сидеть пришлось довольно долго, и я стал уже подумывать, что вещи будут спрятаны где-либо в доме. Как вдруг в одиннадцатом часу маменька вышла на крыльцо, оглядываясь кругом, а затем направилась через двор в сарайчик, взяла там лопату и поплелась в самый конец двора, к колодцу. Ночь нынче лунная, и я видел все, как днем. За колодцем она принялась рыть, вырыла вскоре жестяную коробку из-под печенья, вложила в нее узелочек Шмулевича и снова все закопала на прежнем месте, сравняла землю, набросила всякого хлама и, поставив лопату обратно в сарайчик, вернулась домой. Рано утром, чуть стало светать, я явился к маменьке с понятыми и потребовал от нее выдачи колье. Та упорно стояла на своем: «знать – не знаю, ведать – не ведаю». Тогда мы отправились к колодцу и по моему указанию вырыли спрятанное и составили обо всем протокол. Маменька притворилась крайне удивленной и продолжала упорно запираться.

– Вы прекрасно исполнили поручение, Муратов. Благодарю вас очень!

Мой агент поклонился.

Я приказал привести арестованного Федорова.

– Вот что, милый друг, – сказал я строго, – если ты вздумаешь и теперь еще запираться и не расскажешь, как было дело, то не только тебя, но и мамашу твою, зарывшую за Драгомиловской заставой, на дворе у колодца вот эти бриллианты (и указал ему на камни, тут же разложенные), я упеку в Сибирь. Рассказывай лучше все по совести. Впрочем, можешь и не рассказывать, как знаешь, это дело твое, – и я, лениво зевнув, поглядел на часы. – Ну, так как же? – спросил я, сделав паузу.

Федоров попыхтел, подумал, переступил несколько раз с ноги на ногу и, наконец, решительно тряхнув головой, быстро заговорил:

– Что же, раз уже камни у вас, то, стало быть, шабаш!..

Пропащее дело.

– Рассказывай, как убивал и кто помогал?

– Никто не помогал, сам все проделал. Думал выйти в люди, да вот сорвалось! Мое часовое дело не шло, едва-едва концы с концами сводил, жил бедно, а хотелось зажить по-людски, ну вот дьявол и попутал. Встретил я на Тверском бульваре знакомого своего Ааронова, он в мастерах служит у ювелиров Штриндмана и Озолина, что у Кузнецкого моста. Разговорились. И стал мне Ааронов хвастаться, что во, мол, у его хозяев какое большое дело, чуть ли не миллионное. Я ему сказал, что врешь ты все, лавчонка как лавчонка – одна ерунда. А он мне: «Вот так ерунда, когда наш Озолин прислал телеграмму, что приезжает завтра из Ростова и везет покупку! А знаешь ли, покупка-то какая? Бриллиантовое ожерелье в 58 тысяч! Вот тебе и лавчонка!» И запал мне в душу этот разговор. Вот ведь случай разбогатеть, лишь бы обмозговать все да обделать чисто дело. Я тут же, на бульваре, стал обдумывать план. Если не брать у Озолина ничего из ценных вещей, кроме ожерелья, то не подумают, что тут грабеж, а чтобы не узнали убитого, я собью полицию с толку, подложив убитому фальшивые метки. Я выбрал букву «К», так как под рукой у меня имелся только что купленный серебряный портсигар с таким вензелем, белый платок с этой меткой, да я тут же купил бумажник с той же монограммой. Бумажник мне нужен был, кстати, и для обмена с убитым, так как у последнего могли быть при себе и большие деньги; оставить же его совсем без бумажника – невозможно, уж больно будет походить на убийство с целью грабежа. Помню, что я спросил еще Ааронова, будто невзначай: как это, мол, Озолин не боится возить при себе такие ценности. А он ответил: «Чего же бояться, Озолин возьмет в ростовском поезде маленькое купе и будет ехать в нем один, кто же может украсть у него вещи?» В эту же ночь я выехал в Тулу, где порешил дождаться ростовского поезда на Москву. Озолина я хорошо знал в лицо. Он, действительно, ехал в этом поезде и в Туле, выйдя из вагона 1 класса, купил в буфете коробку пряников, погулял по платформе и сел обратно к себе. Я устроился в том же вагоне. Купе Озолина было третье. Отъехав от Тулы верст 50, я улучил время и, подойдя к озолинскому купе, запасенным железнодорожным ключом тихонько повернул замок и приотодвинул дверь. Озолин лежал на спине, крепко спал и похрапывал. Я тихонько вошел и страшным ударом кинжала в сердце уложил его на месте. Он не вскрикнул, не пошевелился даже. После этого я быстро задвинул дверь, запер ее на ключ и принялся искать ожерелье. Оно оказалось во внутреннем жилетном кармане. Выхватив его бумажник, я подложил ему свой, заранее подготовленный, с 275 рублями. В один карман брюк сунул платок, а в другой – портсигар и, выйдя в коридорчик, снова закрыл его дверь на ключ и быстро прошел в уборную. В его бумажнике оказалось немного – только четыреста с чем-то рублей. Я переложил их в карман, а бумажник спустил в клозет. После чего я старательно помылся и прошел к себе в купе. В Москве 2-й я вышел из поезда и поплелся домой пешком. Что было дальше – не знаю. Рассказал вам всю чистую правду.

Суд приговорил Федорова к 8 годам каторжных работ за предумышленное убийство.

Желая исполнить свое обещание, я намеревался было пристроить «православного» Семена в какой-либо часовой магазин, но Шмулевич, неожиданно войдя во вкус розыскного дела, упросил меня оставить его при сыскной полиции. Впоследствии из него выработался хотя и небольшой, но довольно толковый агентик, специализировавшийся по розыску пропавших собак и кошек.

4. Дело Гилевича

Многолетний служебный опыт заставил меня выработать в себе привычку терпеливо выслушивать каждого, желающего беседовать лично с начальником сыскной полиции. Хотя эти беседы и отнимали у меня немало времени, хотя часто меня беспокоили по пустякам, но я не только выслушивал каждого, но и конспективно заносил на бумагу все, что казалось мне стоящим малейшего внимания.

Эти записи я складывал в особый ящик и извлекал их оттуда по мере надобности. Надобность же эта представлялась вовсе не так редко, как может подумать читатель. Как ни необъятен, как ни разнообразен преступный мир, но и он имеет свои законы, приемы, обычаи, навыки и, если хотите, – традиции. Преступные элементы человечества связаны более или менее обшей психологией, и для успешной борьбы с ними весьма полезно отмечать все яркое, необычное, что поражает внимание. Словом, краткие отметки и записи, собираемые мною, не раз сослуживали мне верную службу.

Это особенно сказалось в деле Гилевича.

Началось оно так.

«Господин начальник, там какой-то студент желает вас видеть по делу, но, смею доложить, он сильно выпивши», – докладывал мне дежурный надзиратель в моем служебном кабинете в Москве, на Малом Гнездниковском переулке.

«Ладно! Зовите!..»

Через минуту в комнату вошел студент. Неуверенным шагом он приблизился к письменному столу и тотчас же схватился руками за спинку кожаного кресла. Это был здоровый малый, в довольно потрепанной студенческой форме, с раскрасневшимся лицом и с всклокоченными волосами. Он уставился на меня помутневшими глазами и улыбался пьяной улыбкой.

– Что вам угодно? – спросил я.

– Извините, господин начальник, я пьян, и в этом не может быть ни малейшего сомнения, – отвечал студент, – позвольте по этому случаю сесть?..

И, не ожидая приглашения, он плюхнулся в кресло.

– Что вам от меня нужно? – спросил я.

– И все… и ничего!

– Может быть, вы сначала выспитесь?

– Jamais! Я к вам по срочному делу.

– Говорите.

– Видите ли, господин начальник, я просто не знаю, как и приступить к рассказу, до того мое дело странно и необычно.

– Ну, ну, раскачивайтесь скорее: мне время дорого.

Студент икнул и принялся полузаплетаюшимся языком рассказывать:

– Прочел я как-то в газете, что требуется на два месяца молодой человек для исполнения секретарских обязанностей за хорошее вознаграждение. Прекрасно и даже очень хорошо! Я отправился по указанному адресу. Меня принял господин весьма приличного вида и, поговорив со мной минут десять, нанял меня, предложив сто рублей в месяц. Сначала все шло хорошо, но затем многое в его поведении мне стало казаться странным. Он как-то подолгу всматривался в меня, словно изучая мою внешность. Однажды же, поехав со мной в баню, он особенно внимательно разглядывал мое тело, а затем, самодовольно потерев руки, чуть слышно прошептал: «Прекрасное, чистое тело, никаких родимых пятен и примет…» Да-с, господин начальник, никаких пятен и примет, т. е. rien, не правда ли, удивительно? Через несколько дней мы поехали с ним в Киев, остановились в приличной гостинице в одном номере. Весь день мы бегали по городу по разным делам и покупкам, и когда к вечеру вернулись в гостиницу, то я, устав, пожелал отдохнуть. Разделся и лег. Патрон мой сел было писать письмо, а затем говорит мне вдруг: «Примерьте, пожалуйста, мой пиджак, и если он вам впору, то я охотно его вам презентую». Я примерил, и, представьте, пиджак оказался сшит как на меня. Мой патрон остался очень доволен и тут же подарил его мне. Наконец, я заснул. Сколько я спал – не знаю, но вдруг просыпаюсь под тяжестью устремленного на меня взгляда. Приоткрывая глаза, вижу, что патрон мой пристально на меня смотрит. Я снова зажмурился, но настолько, чтобы иметь все же возможность наблюдать за ним. Прошло минут десять, в течение которых он не отрывал от меня взора. Тогда я принялся нарочно похрапывать, и он решил, видимо, что я сплю, тихонько встал, подошел к чемоданчику, стоявшему у его кровати, и вынул из него пару длинных ножей. Понимаете ли, господин начальник, пару длинных ножей, вот таких (он показал размер руками). Все это он проделал тихо, осторожно, по-прежнему не спуская с меня взгляда. Меня объял дикий ужас, и я, раскрыв глаза, приподнялся на постели и спустил ноги на пол. Увидя это, он быстро спрятал ножи, а я, схватив брюки, быстро напялил их на себя, не надев даже кальсон и едва застегнув тужурку, и под предлогом расстройства желудка выбежал из номера. Я прямо помчался на вокзал (к счастью, деньги были), да в поезд. И вот сегодня, прибыв в Москву, я отпраздновал свое избавление от несомненной опасности и явился к вам, чтобы рассказать этот более чем странный случай.

– Чего же вы бежали? Чего вы опасались?

– А ножи?

– Какой же расчет ему было вас убивать?

– Да черт его знает! Но он так глядел на меня, так глядел на меня, господин начальник, что мне все казалось, что он хочет, чтобы я был он, а он – я.

– Ну, голубчик, вы, кажется, зарапортовались. Что за чушь… «Я был он, а он я?» Просто это вам приснилось.

– Какое приснилось, когда я и багаж свой там оставил!

– А какой у вас был багаж?

– Да, например, серебряная мыльница.

– А Еще что?

– Опять же полотенце, кальсоны и подаренный пиджак. Подумав, я спросил:

– Где вы живете здесь?

– Пока нигде, а жил там-то, – и он назвал адрес и свою фамилию.

Я навел справку по телефону, и она подтвердила его слова.

– По какому адресу ходили вы наниматься в секретари?

– Вот этого припомнить я не могу, разве просплюсь и завтра вспомню.

– Хорошо, если вспомните, то приходите. До свиданья! Студент как-то помялся, а затем проговорил:

– Господин начальник, конечно, мои сообщения малоценны, но а все-таки, может быть, вы одолжите три рубля, а я припомню адрес и сообщу вам.

– Извольте, получите! – и я протянул ему трехрублевку.

Студент схватил ее и рассыпался в благодарностях:

– Вот за это спасибо, ну, и выпью же я сейчас за ваше здоровье. Vivat, господину начальнику! Gaudeamus igitur. – Сделав неуверенный поклон, он вышел из кабинета.

Я набросал кратко на бумажке сообщенные им данные и спрятал ее, на всякий случай, в заведенный для этого ящик.

На следующий день он не явился, и я вскоре забыл об его существовании.

Дней через пять после этого звонит мне по телефону начальник Петербургской сыскной полиции Владимир Гаврилович Филиппов:

– У нас тут, Аркадий Францевич, на Лештуковом переулке случилось весьма загадочное убийство. В меблированных комнатах найден труп без головы, одетый в новый пиджак, хорошей работы. Голова трупа обнаружена в печке, в сильно обезображенном виде (вырезаны щеки, отрезаны уши, содрана кожа на лбу). Голову пытались, видимо, сжечь, но неудачно. Из осмотра пиджака выяснено, что он работы московского портного Жака. Не откажите, пожалуйста, послать к нему агента с теми данными, которые я вам продиктую сейчас. На всякий случай образчик материи привезет вам сегодня со скорым поездом посланный мною чиновник; он же доложит вам все детали осмотра.

И Филиппов продиктовал мне ряд цифр и терминов, данных ему «экспертизою» портных.

Я обещал ему, конечно, полное содействие и откомандировал немедленно агента к портному Жаку. У него выяснилось, что пиджак этого размера, качества и цвета был сшит недавно некоему инженеру Андрею Гилевичу, за 95 рублей.

Услышав имя Гилевича, я сразу встрепенулся, так как тип этот мне был хорошо известен по недавнему ловкому мошенничеству с дутым мыльным предприятием, в которое Гилевич успел втравить много лиц и немалые капиталы. Фотография этого крупного афериста, равно как и образец его почерка, имелись у нас, при московской полиции. Гилевич в свое время произвел на меня самое отвратительное впечатление и рисовался в моем воображении типичным «героем» Ломброзо.

Я тотчас же позвонил Филиппову и сообщил полученные от Жака сведения. Вместе с тем я добавил, что имею основания полагать, что убит вовсе не Гилевич и что, как мне кажется, дело пахнет инсценировкой. Принимая во внимание, что у Гилевича было большое родимое пятно на правой щеке, факт обезображения лица усиливал мои подозрения.

В. Г. Филиппову обстоятельства, сопровождавшие убийство, казались тоже странными, и он решил пока тело не хоронить и энергично приняться за расследование.

Человек, приехавший из Петербурга с образчиком материи костюма, был мною расспрошен, и из его рассказа выяснилось, что в комнате убитого при обыске были найдены два длинных ножа и серебряная мыльница с вензелем «А».

Услышав о ножах и мыльнице, я тотчас вспомнил о пьяном студенте. Порылся в ящике и, найдя записку с его показанием и адресом, полетел к нему. Застав его снова в безнадежно пьяном виде, храпящим в беспробудном сне, я велел привести его в сыскную полицию. Здесь на диване он проспал несколько часов. Когда он пришел в себя, его накормили и напоили, после чего он предстал предо мною.

– Вот что, опишите-ка вы мне вид вашей мыльницы, забытой вами в Киеве.

– Ах, господин начальник, я так виноват перед вами! Честное слово, я все вспоминал адрес этого типа, но никак не мог припомнить.

– Хорошо, об этом после. Как выглядела ваша мыльница?

– Да самая обыкновенная, коробка с крышкой…

– На крышке был какой-нибудь рисунок?

– Нет, имелась лишь буква.

– Какая буква?

– «А».

– Почему же «А»?

– Да это, видите ли, не моя мыльница, а моего приятеля; впрочем, я собирался ее вернуть, да вот не пришлось.

– Теперь извольте припомнить адрес, куда вы ходили наниматься в секретари.

– Да я, ей-Богу, и сам бы рад вспомнить, и, как назло, память отшибло.

– В таком случае я вас отсюда не выпушу. Извольте припомнить. Студент стал напряженно соображать, тер себе лоб, закатывал глаза, и вдруг лицо его расплылось в улыбку.

– Да, да, кажется, вспомнил! – сказал он радостно. – Третья Ямская-Тверская, номера дома не знаю, но по виду укажу.

– Ну, вот и отлично. Едем сейчас же!

На Третьей Ямской-Тверской студент тотчас же указал на какие-то меблированные комнаты. Их содержала некая Песецкая. Узнав моего спутника и справившись даже об его компаньоне, она рассказала мне подробно, как в ее комнатах проживал некий Павлов, что к нему ходило по объявлениям много молодежи, что, наняв, наконец, «вот их» (она кивнула на студента), он, вместе с секретарем, через несколько дней выехал от нее. Через неделю примерно Павлов вернулся, но уже один. Опять к нему стали ходить разные студенты, и, наняв одного из них, он с неделю как уехал с ним вместе в Петербург. «Впрочем, я по книге точно могу вам сообщить все сроки их отъездов и приездов».

– Посмотрите на эту карточку, не господин ли это Павлов? – сказал я, предъявляя ей фотографию Гилевича, захваченную мной из служебного архива.

– Он, он и есть! – убежденно сказали Песецкая и студент.

Теперь для меня не оставалось сомнения, что убийство на Лештуковом переулке – дело рук Гилевича. Однако мотив убийства оставался для меня неясен. Что могло побудить Гилевича пойти на это страшное дело? Казалось, ни корысть, ни месть не руководили им. Какие же стимулы двигали его преступной волей? Половое извращение, салические наклонности? Но зачем же тогда это переодевание трупа в собственный пиджак? Для чего же это старательное искажение лица убитого?

В это время мне снова позвонил по телефону В. Г. Филиппов.

– Знаете, – сказал он мне, – ваше предположение относительно Гилевича не оправдалось: я вызвал к трупу мать и брата Гилевича, и они оба признали в убитом сына и брата, Андрея. Мать рыдала над покойным, ни минуты не сомневаясь в личности убитого. Придется, видимо, направить розыск по другому пути.

В ответ на это я сообщил В. Г. Филиппову добытые мною сведения и убеждал его не полагаться на мать и брата Гилевича.

Теперь на очереди стоял вопрос о выяснении личности жертвы.

Я обратился ко всем ректорам московских высших учебных заведений, прося дать мне сведения о студентах, которые за последние две недели брали долгосрочные отпуска. Вместе с этой просьбой я сообщил им некоторые приметы убитого студента, т. е. его высокий рост и плотное ширококостное сложение. Вскоре канцелярии учебных заведений прислали мне соответствующие списки, по которым набралось фамилий тридцать. По всем полученным адресам я разослал агентов и лично принялся рассматривать их рапорты.

Из 30 рапортов лишь 2 обратили на себя мое внимание. В первом говорилось, что студент Николай Алексеевич Крылов такого-то числа выехал в Петербург, а во втором, что студент Александр Прилуцкий, найдя занятия, выехал на два месяца в Петербург, оставив в Москве за собой комнату. Я кинулся по последнему адресу.

Квартирная хозяйка дала о Прилуцком хороший отзыв: смирный, кроткий человек, небогат, но платит аккуратно. Говорил, что нашел место в отъезд на два месяца. Комнату оставил за собой, заплатив за месяц вперед. вещи свои он запер в комнате, захватив с собой лишь небольшой чемоданчик.

Я вызвал агентов и приступил к тщательному обыску. Из хранившейся у Прилуцкого переписки выяснилось, что он сирота и имеет лишь одного близкого, родного человека в лице тетки, живущей в небольшом имении Смоленской губернии.

Я немедленно командировал в это имение агента, снабдив его фотографиями трупа и мертвой головы.

Агент по возвращении доложил, что тетушка Прилуцкого получила от последнего около двух недель тому назад письмо из Москвы, в котором он ей радостно сообщал, что нанялся секретарем к некоему Павлову и уезжает с ним в Петербург. Тетушка была глубоко потрясена и опечалена мыслью о возможности гибели племянника.

По предъявленным фотографиям она не могла категорически признать в убитом своего племянника, но по строению и расположению зубов усмотрела в фотографии большое сходство с ним. Тетушка рассказала, что отец покойного, заботясь об образовании сына, положил на его имя 5000 франков в один из парижских банков, надеясь, что сын со временем приедет в Париж для усовершенствования в науках.

По получении этих сведений стало ясным, что убит Прилуцкий.

Но меня продолжал мучить все тот же проклятый вопрос: для чего понадобилось Гилевичу это убийство? Не 5000 франков соблазнили, конечно, его. Прилуцкого он до этого не знал. Очевидно, Прилуцкий стал жертвой благодаря лишь своему сходству с Гилевичем. И все чаше и чаше мне вспоминались слова пьяного студента:

«Он хочет, чтобы я был он, а он – я!»

Сообщив полученные мной дополнительные сведения Филиппову, я узнал, что и у него есть новые, интересные данные по этому делу.

Он запросил все страховые общества, и в результате выяснилось, что жизнь Андрея Гилевича была застрахована в 250 000 рублей в страховом обществе «Нью-Йорк», и оказалось, что мать Гилевича предъявила уже полис для получения страховой премии.

Филиппов отдал, конечно, приказ арестовать мать и брата Гилевича, но в тюрьме брат повесился, и за решеткой осталась сидеть лишь мать.

Так вот для чего понадобилось это таинственное превращение мертвого Прилуцкого в «убитого Гилевича»!

Теперь оставалось разыскать убийцу. Это являлось, однако, делом нелегким, так как за это время он мог легко скрыться за границу.

Самые тщательные розыски не приводили ни к чему. Я стал уже терять терпение, как вдруг получил из Смоленской губернии от тетки Прилуцкого следующее письмо:

«Милостивый государь, господин начальник!

Считаю своим долгом довести до Вашего сведения нижеследующие обстоятельства, могущие, быть может, помочь Вам разобраться в крайне тревожном для меня деле исчезновения моего племянника, Александра Прилуцкого. Вчера я получила из Парижа письмо, при сем прилагаемое, якобы от Саши, где он просит меня выслать нужные документы в Главный парижский почтамт до востребования.

Они необходимы ему для получения из банка вклада, положенного на его имя отцом. Хотя почерк в письме и походит на Сашин, но меня берут все же сомнения в его подлинности.

Кроме того, я не допускаю мысли, чтобы Саша, всегда державший меня в курсе своих дел и предположений, мог уехать в Париж, не предупредив меня о том заранее. Ведь, уезжая из Москвы в Петербург, он тотчас известил меня об этом. Разберитесь, господин начальник, в этом сложном и, может быть, страшном для меня деле, и да поможет �

Продолжение книги