Старше шестидесяти бесплатное чтение

Предисловие
«…Но вот слово ослушалось его, стало холодным и тяжелым, как камень. Куракин скомкал недописанный лист, швырнул в корзину, и та глухо охнула, словно и вправду в нее угодили булыжником. Куракин испуганно вздрогнул, схватился со стула, сжал высокую его спинку так, что побелели пальцы. И тут же краем глаза заметил, как колыхнулась тяжелая пурпуровая штора, глухо, от потолка до пола, закрывавшая единственное в комнате окно. Она никак не должна была ожить. Створки окна заклеены бумажной лентой еще с холодной ветреной осени, а сейчас уже жаркий май. И форточка давным-давно не открывалась, на ней сломалась ручка. Куракин всё собирался пригласить мастера, да откладывал раз за разом. Здесь был его рабочий кабинет, и никто, даже друзья, даже жена, не могли сюда зайти и не дай бог тронуть хоть одну бумажку. Уже нет друзей, нет жены, и что же – вломится через порог сантехник, бросит на стол свои инструменты, влезет на стул, обязательно наследит, обязательно пропадет какой-то лист… И потом, зачем форточка? Воздух здесь не затхл, во всяком случае, Куракин не чувствует никаких раздражающих запахов.
Закрыта форточка, заклеено окно. Но штора почему-то дрогнула, и одновременно с этим его тугое ухо уловило стук в стекло, такой, будто камешек кто кинул. Но какой камешек, если Куракин живет на пятнадцатом этаже?
Вот, опять стук, и опять вздрагивает тяжелая плотная ткань.
Ударили часы, и от их неожиданной гитарной басовой музыки перехватило дыхание. Он посмотрел на стрелки. Оказывается, сейчас раннее утро, семь часов. Кто мог стучать в такую рань? И как? Пятнадцатый этаж.
Всё глупо и нелепо.
И Куракин поступил так же. Заправил рубашку в брюки, провел пятерней по густому чубу и сказал:
– Да, слышу!
Затем он шагнул к шторе, отдернул её и тотчас пожалел об этом. Прямо на него летела огромная красноротая птица с черными злыми глазами. Она видела его и нацелилась ударить в грудь, ближе к горлу, даже уже выкинула вперед лапы с кривыми острыми когтями.
Куракин отшатнулся, успел отгородиться от птицы шторой, сжался весь в предчувствии удара и звона разбитого стекла.
Но ничего этого не случилось.
Он выждал еще несколько секунд, вытер пот со лба, потом медленно вернулся к столу и сказал при этом: «Вот в чем дело. Понятно, вот в чем дело».
Наклонился, поднял стоявшую на полу бутылку.
Бутылка была пуста.
«Вот в чем дело», – повторил он.
Ему захотелось заплакать, но он забыл, как это делается. Он сжал бутылке горло, поднял её над головой как гранату и теперь уже решительно направился к окну. Слово стало камнем, в окно стучали, красноротая птица уже не даст ему прохода. Выход один»…
Глава 1.
В этом крохотном, заваленном папками кабинете для посетителей предназначался всего один стул, простенький, с овальной дыркой в сиденье – такие в мою молодость стояли когда-то в солдатских казармах. На него я и плюхнулся.
Людмила никак не прореагировала на моё появление, даже глаз не подняла, остро отточенный карандаш её продолжал бегать по строчкам рукописи.
– Нечто конгениальное? – спросил я, имея в виду листы, которые она читала. – В такой степени, что ты даже не замечаешь любимого человека и не хочешь сказать ему здравствуй?
– Ты с утра уже выпил.
Ну хоть бы бровью повела! Складывается такое впечатление, что на эту фразу она наткнулась в тексте и сейчас раздумывает, какой знак надо в конце ставить – вопросительный или восклицательный. Нет, в принципе, Людмила знает, какой знак тут обычно красуется, когда дело касается меня, но ныне у неё, кажется, откуда-то взялось сомнение.
Вообще-то она редко когда сомневается. С ней трудно спорить. Если в чем не уверена – спросит, но если что утверждает – тут лучше не перечить. Я хорошо её знаю. Можно даже сказать, очень хорошо. Мы семь лет работаем в одном издательстве, и в жизни у нас много общего. Когда-то даже была такая пора золотой осени, когда мы вручили друг другу ключи от квартир. Ну а что тут такого, два одиночества, которым у одного костра никогда не греться. Это не я так красиво придумал, это песня такая есть. С той поры золото отлетело, осталась просто осень, те ключи на наших брелоках однажды и навсегда оказались невостребованными. Нет, мы не расстались с ними, мы ж не дети, чтоб возвращать чужие игрушки. Просто затух костер. Дождик его прибил. В одночасье. Может, по глупости, может, по недоразумению. Но нормальные человеческие отношения остались.
Людмиле шестьдесят. Она читает тексты в старых некрасивых роговых очках, говорит, что в них очень удачные линзы. Она знает, что очки портят её лицо, снимает их сразу же, если кто-то стучит в дверь и входит в кабинет. Но я не вошел, я вломился. Заметил, что она схватилась было за дужку, но поняв, что опоздала, оставила на себе эту оправу, широкую, коричневую кажется уже от времени, как мощи фараона Рамзеса.
– Я не пил. Даже с вечера.
И опять никакой реакции, карандаш с той же скоростью перемещается по строчкам.
– Так дожил, что на бутылку не хватило?
Это уже оскорбление. Кому-нибудь другому я бы нашел, что на это ответить, но Людмила вправе так говорить. Она меня тоже хорошо знает.
– Не в том дело. Вчера позвонил шеф, просил прийти.
Теперь она наконец оторвалась от чтения, нашла повод снять очки, сощурилась и тревожно спросила:
– Чтоб ты написал заявление по собственному? Он уже нашел кого-то?
Глупо признаваться, но меня радует, что у нее становятся испуганными глаза. На всём белом свете больше никого не волнует, какого черта меня вдруг вызвал главный. В издательстве все кто хотел, знал, что я числюсь там последние деньки, что терпеть прогульщика и алкаша Санин не будет, и заявил об этом во всеуслышанье на последней летучке, которую я тоже пропустил по неуважительной причине. Но по телефону он мне об этом не сказал. О другом был разговор.
– Людмилка, ты знаешь такого – Княжича? Я. Княжич. Может, Ярослав, может, Яков. Только инициал известен. Судя по роскошной фамилии, думаю, Ярослав.
Она ответила тотчас:
– Нет. Я с таким не работала. Или это который на твоё место претендует?
– Не знаю. Во всяком случае, не думал над подобным вариантом. Дней десять назад Игорь дал мне рукопись посмотреть, а вчера позвонил, чтоб принес и высказался. Я, естественно, забыл о ней, и после звонка пришлось ночь сидеть.
Игорь, Игорь Игоревич Санин, как раз и был шефом.
– Если сидел ночь, значит, стоило читать?
Я пожал плечами:
– Как тебе сказать. На фоне той макулатуры… Ну-ка, озвучь фразу, на которой ты остановилась, – я показал глазами на листы, лежавшие перед Людмилой. – Не выбирай, читай, что под карандашом.
– Это современная отечественная фантастика, автор Виталий Савельев, слышал о таком? – Людмила, как бы извиняясь, чуть отодвинула от себя рукопись. – Ты фантастику терпеть не можешь, и понятное дело, начнешь цепляться ко всему.
– Жанр тут ни при чём. И на дурацкие сюжеты я тоже закрою глаза. Хотя нет. Фантастика – как раз то, что надо. Там в космосе летают?
– Летают, – вздохнула она.
– Так вот, если автор живёт будущим, то каким языком он описывает эту будущую жизнь? Мне сейчас только это интересно.
– Будто и так не знаешь, – Людмила полезла в сумочку, достала из нее другие очки, в тонкой золотой оправе. Они красиво смотрелись на её бледном кабинетном лице, но плохо годились для чтения. Брови поднялись, на лбу собрались морщинки. – Ладно, слушай. «Небо было черным как сажа, и потому звезды походили на искры ночного костра. Ветров, стоя у иллюминатора, любовался этой величественной картиной и ощущал торжество от того, что он первый из землян добрался в такую глубину космоса». Хватит?
– Это еще куда ни шло, – сказал я. – Человек что-то читал, что-то запомнил. Ночь как сажа, туман как молоко, звезды как искры…
– Про туман тут ничего нет.
– Значит, или уже было, или еще будет. Ты скажи мне об этом, когда встретишь. Раз твой Ветров ощущает торжество перед величественной картиной бытия…
Людмила нахмурилась. Я её достал, и она готова дать мне сейчас отлуп, даже не ожидая окончания моей реплики.
– Во-первых, не бытия, а космоса, что далеко не одно и то же, во-вторых, Ветров не мой, а достояние человечества. В-третьих, автор романа очень уважаемый человек, у него десяток книг и даже литературная премия. К тому же, он относительно молодой и перспективный, ему и сорока нет. Съел?
Она улыбнулась, но улыбка вышла не очень веселой. Видно, понимала, что строчку про молоко и туман обязательно найдет. У нее хороший вкус, чувство слова, но что делать, если в серых толстых папках, покоящихся вдоль стен на открытых стеллажах как дохлые жирные крысы с хвостами-тесёмками, ничего приличнее торжествующего космонавта Ветрова не найти.
– Да я что, Людмила Анатольевна, я съем. Но мне за Михаила Юрьевича обидно. Ему-то каково…
Читать отсюда
Она поняла, что это капкан. Она сто раз попадала лапкой в такие капканы. Но любопытную куницу опыт мало чему учит. И Людмила, конечно же, спросила:
– А причем тут Лермонтов?
– Он не натворил на десять томов. Более того, при жизни ни одна его драма не была опубликована. И с литпремиями как-то… Теперь о молодости. К двадцати пяти Михаил Юрьевич написал по сути всё, чем можно гордиться. И к этому сроку у него вышли всего две небольшие книжки – стихов и прозы.
Ну попалась в капканчик – и сиди тихо, жди, когда ослабят пружину и выпустят на волю. Так нет же!
– Но Лермонтова уже знала вся Россия…
– Да ни хрена подобного! Его знали шестнадцать питерских оболтусов, с которыми он ночами устраивал литературные чтения. «Кружок шестнадцати» – слышала о таком? Ну еще пяток критиков да редакторов. И вот там, за чаем и вином, звучала истинная литература. А теперь ответьте, Людмила Анатольевна, вашего Савельева, который о космонавте Ветрове написал, можно читать друзьям за столом? По ночам, и чтоб тех в сон не клонило?
Она сняла очки, сказала как-то жалко:
– Чего ты от меня хочешь? Савельев у нас в плане, он не хуже других, пишет, как умеет…
– Да не умеет он этого ни хрена! Людмилка, милая моя, ну найди хоть фразу, чтоб она принадлежала только Савельеву! Чтоб туман там молоком не был – найди!
Она продолжала вяло защищаться:
– Далось тебе молоко. Это проза, в ней труднее быть самобытным. Ты же в Лермонтове тоже такого не найдешь – чтоб только ему…
Я встал со стула, пошел к двери, словно согласившись с последним её доводом, но у порога сказал через плечо, на ходу:
– «Их одежды были изображения их душ: черные и изорванные». Из «Вадима», как ты понимаешь. Михаил Юрьевич писал его еще в школе юнкеров. Можно читать за вином и за чаем. Это представляется. Видится это! Как красноротая птица, вытянувшая к горлу несчастного алкаша лапы с кривыми когтями, – и я вскинул над головой скрюченные пальцы.
Она бы наверняка спросила, при чем тут красноротая птица, может быть, даже сказала, что правильнее писать не выпендриваясь – красноклювая, но я уже закрыл за собой дверь и серым змеиным коридором (дурацкая планировка с поворотами через каждые пять метров) пошагал к шефу, Игорю Игоревичу, с которым, я был уверен, у меня сейчас состоится последний служебный разговор.
Я даже в деталях предвижу, как он у нас выстроится. «Ну что, дожрался? – скажет Игорь. – Я ведь предупреждал, что за это по статье уволю, а не по твоему собственному. Так уволю, что никому ты нужен не будешь!». Я слезу не пущу, хотя, конечно, в мои годы эта статья, считай, расстрельная, – кому нужен пьющий пенсионер, пусть даже соображающий что-то если не в литературе, то в редакционном процессе. Сейчас безработных с дипломами пруд пруди. Слезу я все же не пущу, а отвечу: «Как знаешь, Игорь Игоревич, твоя воля. Что заслужил, то и приму».
Санин придаёт значение словам, и это моё «что заслужил» он не пропустит мимо ушей, авось, снизойдет. Я же и вправду тут не просто штаны просиживал, я за девять лет нашел для издательства неплохих авторов, а они в свою очередь принесли хорошую выручку. Жутко говорить о литературе как о товаре, но куда ж деваться в эпоху рыночных отношений…
Санин в кабинете один. Ни здрастьте, ни садись, конечно, сегодня не скажет, и кофе не предложит, хотя сам пьет, усевшись на краешек стола. Он смотрит на меня исподлобья, потом переводит взгляд на часы. Ну уж тут-то ему придраться не к чему: я как и обещал, зашел ровно в одиннадцать. Мог бы даже на пять минут раньше, но специально не захотел, потратил их у Людмилы.
– Садись. Кофе будешь?
Так, подсластить хочет наше прощание. Вообще-то он нормальный мужик, Игорёша, я могу его так называть про себя – на двадцать лет моложе, значит, в сыны годится. Да, человек он не творческий, но взялся же за книжное дело, с нулевого цикла построил за десять лет пусть не ведущее, но издательство, за которое не стыдно. Нашел хорошую типографию, хороших редакторов, в ком-то, конечно, не без этого, ошибался, кого-то выгонял, но ведь по делу.
Вот как меня сейчас.
Он ни при чем.
Жрать надо меньше.
Я на вопрос Санина не ответил, но он ткнул на столе кнопку и сказал секретарше:
– Элла, кофе Алексею Ивановичу… Да, без молока, ты же знаешь его вкусы.
Он долгим взглядом посмотрел на меня, молчать было неудобно, и я заговорил только потому, чтоб прервать эту паузу:
– О моих вкусах ей уже можно забывать. Пропуска у меня, так понимаю, сюда больше не будет.
Вошла Элла… О женщинах плохо не говорят, тем более, по большому счету она плохих слов и не заслужила. Молчаливая, исполнительная, всё схватывающая на лету, никогда не смеющаяся и не плачущая. Двадцативосьмилетняя девушка-робот. И выглядит соответственно: ни сзади, ни спереди никаких округлостей, всё сделано не по лекалам, а под линейку. У миниатюрной девочки-подростка такая конституция сошла бы за достоинства, но Элла была выше среднего, совсем не подросток…
Господи, ну нельзя же так о женщинах!
Все знали, как секретарша оказалась в издательстве. Это занятная история, проливающая свет на очень многое, но о ней как-нибудь потом. Элла поставила возле меня кофе, вазочку с галетами, крохотную пиалу с мёдом. Удалилась так бесшумно, словно прошла в шлепанцах по ковру, а не на каблучках по паркету. Пол у главного действительно выложен ореховой паркетной доской, а не обманкой-ламинатом.
Мёд в этом кабинете тоже не подделка, ароматный и тягучий, приходится склоняться над ним, чтоб не капнуть на стол. Некрасиво пребывать в таком вот полупоклоне в сторону задницы Игорька – он по-прежнему восседает на краешке стола. Можно, конечно, отказаться от мёда, но когда я его еще теперь поем? Нет, не откажусь, мы люди не гордые.
– И что ты можешь сказать, Алексей Иванович?
Печенюшка приятно взрывается на моих зубах. Галеты тоже хороши! И теперь маленький глоток кофе.
– Насчет пропуска? Так я сказал. Я был бы счастлив, если б имел право изредка наведываться сюда, тут остается много друзей…
Санин чуть поморщился и перебил меня:
– Не надо. У тебя не много друзей. И потом, я спрашиваю о рукописи.
Ну да, сначала – дело, иначе как же уже уволенному вести официальный разговор о судьбе будущей книги.
– Княжич, – киваю я. – Как его, Ярослав, Яков?
Санин, кажется, удивился:
– Это имеет какое-то значение?
– Я не ради любопытства, просто легче будет вести об авторе разговор.
– Называй, как хочешь. Что, есть о чем говорить? Сие можно издавать?
Отвечаю вопросом на вопрос:
– Игорь Игоревич, я часто ошибался в оценках наших новых авторов?
– Это отдельная тема. Меня сейчас интересует только Княжич.
– О Княжиче ничего не могу вам сказать, даже имени не знаю. Может, это вообще псевдоним? Понимаете, судя по рукописи, он уже прожил достаточно, хорошо знает психологию неудачников, скорее всего, пережил личную трагедию… Но главное – у него есть стиль, есть язык. Без мусора пишет. Начинающим это не свойственно, во всяком случае, я таких давно не встречал. Даже подающих большие надежды надо тыкать носом в дерьмо и втолковывать, что, – тут я помнил разговор с Людмилой, – ночь как сажа, или туман как молоко это плохо, это штампы. Княжич их почти не допускает. И вообще, сам сюжет «Личной планеты», этот Куракин, его конфликты со всем миром… Впрочем, что я пересказываю, вы и так знаете.
Санин внимательно всматривается в свою опустевшую чашку, словно гадает на кофейной гуще:
– Я ничего не знаю, я не читал.
Здрастьте-пожалста! Рукопись пришла в издательство не по почте, не по электронке, её, так понимаю, передали шефу из рук в руки, и в таких ситуациях он смотрит её хотя бы по диагонали, а потом пытается мне объяснить, что из нее понял, и узнать, какое моё мнение. С ним он всегда соглашается. («Напиши ответ такой, чтоб автору не больно читать было!»). Он говорит так, потому что я нередко бываю злым. На одном из писательских съездов, в кулуарах, Александру Трифоновичу Твардовскому начали говорить, что в литературу попёрли – именно попёрли! – люди, не понимающие ничего в этой тяжкой работе, мало того, стали входить в руководство союзами, тащить туда своих, еще более далёких от истинного творчества. «Топите их, как котят, пока они слепые, – сказал на это мэтр. – Прорежутся у таких глазки и прорастут коготки – беда будет».
Пришла беда…
– Я не ожидал от… – Санин сделал паузу, вероятно, забыв фамилию автора, и пришлось подсказать:
– От Княжича.
– Да. Я не ожидал, что будет нечто дельное, правда. «Личная планета». Это что, фантастика?
– Нет. Просто человек думал, что Земля создана для него, и он может здесь жить как ему захочется, без всяких условностей, по своим правилам. Он ошибся. А мы… Простите, вы не ошибетесь, если поставите рукопись в план.
Игорь Игоревич продолжал рассматривать дно чашки, он словно бы не заметил моей заминки с выбором местоимений:
– Заумные книги вообще-то сейчас спросом не пользуются.
– Это не заумная, а умная, и написана занимательно. Думаю, вам повезло, что автор вышел именно на ваше издательство. Книгу заметят, особенно если её чуть раскрутить.
Раньше Санин был счастлив, когда я хвалил тех, кто приносил лично ему свои творенья. Таких было крайне мало, но – попадались. Он тут же давал им зеленую улицу.
Ныне Игорь Игоревич, кажется, растерян, настороженно косится на меня, словно ждет подвоха. Сейчас, мол, я скажу, что пошутил, и «Личную планету» надо выбрасывать в корзину.
От автора, значит, он не ожидал ничего толкового.
– Слушай, Алексей Иванович, а могло быть так, что это написал совсем другой человек, а затем рукопись… ну не знаю – продал, подарил, отдал ли…
– Вы и сами знаете – могло. Если Княжичу нужна слава и у него есть деньги, чтоб её купить. Нередкое явление. Но это по большому счету не моё дело, Игорь Игоревич. Мне дали рукопись, я прочел её и выношу свой вердикт: можно запускать в производство. – Я немного подумал. – Что, этот человек вам не внушает абсолютно никакого доверия?
Конечно, на подобные вопросы начальство вполне может не отвечать, Санин и не ответил. Он наконец оторвал зад от стола, подошел к своему кожаному креслу, но опускаться в него не стал, скрестив руки на груди. Атлет. Такие фигуры ваял афинянин Леохар, мир до сих пор восхищается его Аполлоном Бельведерским. Покатые плечи, широкая грудь. В молодости Игорь занимался греблей, даже серебро на Европе получал, и не обрюзг, не оплыл жиром, по вечерам бегает в тренажерный зал, сидит на диетах и в меру пьет.
пауза
– Алексей Иванович, набросай рецензию, небольшую, на пару страниц. Я думаю, там же что-то дотянуть надо, поправить, так?
– Надо. Есть пара фактических ошибок.
– Вот-вот. Напиши об этом. Хорошо, если сделаешь прямо сейчас, продиктуй Элле, а то уйдешь домой, закрутишься там…
– Запью, думаете?
Санин наконец сел в кресло, вытащил из ящика стола тонкую папку, раскрыл ее перед собой, однако приподнял так, чтоб текста я не увидел:
– Понимаю, когда пьют, но дело не страдает. А тут – на совещания не приходишь, с чтением рукописей затягиваешь, авторам отвечаешь некорректно…
– Почему же некорректно, Игорь Игоревич? Я понимаю, это Головин нажаловался. Я ему просто честно отписал, что литература – не его удел, поскольку он не владеет словом.
– Головин все же профессор, опытный дорожник, его работы по возведению мостов знают в Европе…
– Кто же против? Мосты у него получаются, пусть ими и занимается. Ну не берется же он проектировать космолет для полетов на Луну, правильно?
– А причем тут космолет? – не понял шеф.
– А причем тут литература? У нее есть тоже свои законы, свои требования, а кроме того, от человека, решившего взяться за перо, требуются хотя бы задатки…
– Так, – перебил меня Санин, закрыл папку и отправил её обратно в стол. – В общем, скрывать ничего не буду, Алексей Иванович. Приказ на твоё увольнение подготовлен, уже хотел подписать его, но тут как раз Людмила Анатольевна зашла, я решил с ней еще раз посоветоваться… Она тоже права. Авторы, с которыми ты работаешь – их тиражи расходятся как мимозы перед мартовским праздником. – Он ткнул пальцем в сторону телефона. – И вот звонят и просят, чтоб их рукописи смотрел именно ты. Как это издательству не учитывать? Потому приказ я не подписал, пусть полежит. А ты делай выводы и продолжай работать.
Я поднялся со стула:
– Рецензию для Княжича делать за вашей подписью или за своей?
– Как посчитаешь нужным. Хотя, нет, лучше за моей. Но только чтоб это не отписка была – потеплее, полиричнее. Впрочем, не мне тебя учить.
Читать отсюда 2
Глава 2.
В бухгалтерии выдали зарплату без всяких удержаний. Это настолько меня тронуло, что я забыл о ночных своих планах – о них речь будет ниже – и завернул в знакомый магазинчик. Уже подойдя к прилавку, решил было, что сам по себе заход сюда еще ничего не значит, водку не попрошу, можно, к примеру, взять кружок краковской, или сыра к чаю, но, увы, меня здесь хорошо знали, и рыжая Зина тут же выставила на прилавок бутылку «Столичной». Отказываться было грешно, ведь пришлось бы объясняться, отчего это я изменяю своим принципам, а говорить на эту тему не хотелось, особенно с Зиной.
Зина была рыжая блондинка – так я её называл про себя. Удивительно привлекательное кукольное лицо, огромные голубые глаза, светлая не загорающая кожа. В юности, наверное, у нее была эталонная для моделей фигура, но и сейчас, в пятьдесят, ничто не портило эту женщину. Да, сантиметры прибавились, однако очень даже пропорционально, только грудь смотрелась краше нормы, но разве это плохо?! Что не изменилось в рыжей Зине – святая детская тяга к комплиментам таких сволочей, как я. Это патология, конечно. Семь ухажёров у нее было, среди них – инженер-метростроевец, киноартист, футболист высшей лиги и даже конструктор с мировым именем, и все они не прижились в ее уютном гнездышке с европейским ремонтом, богатым столом и дорогими гардинами на окнах. Я мог тоже быть в этом списке, но, слава богу, оказался великим трусом. Тогда я только начинал работать в издательстве, приходил в магазин именно за водкой. Однажды зашел уже после дружеской посиделки в своем кабинете с авторами и наговорил рыжей Зине гору красивых слов, даже ПастернАка прочел:
Под ракитой, обвитой плющом,
От ненастья мы ищем защиты.
Наши плечи покрыты плащом,
Вкруг тебя мои руки обвиты,
Я ошибся. Кусты этих чащ
Не плющом перевиты, а хмелем.
Ну – так лучше давай этот плащ
В ширину под собою расстелем.
Она хлопала своими длинными ресницами, не приклеенными, а данными природой, так, как хлопают восторженные зрители в ладоши. А потом сказала: «Я сменяюсь через час, дома у меня есть осетрина и коньяк. Коньяка полбутылки, но я пью мало, а если вам не хватит – скажите сразу, я захвачу еще». Как же гадко и скользко я себя повёл: стал придумывать о важной встрече, которая у меня сегодня и которую при огромном моем желании пойти в гости к Зине никак нельзя отложить. Она близоруко щурилась и кивала на каждое мое слово, потом сказала: «Если вы боитесь, что я вас в постель хочу затащить, то напрасно! Никогда! Я вступаю в отношения только на законных основаниях, после регистрации, и никому не делаю исключений, даже если человек мне нравится, вот как вы». Фраза «вступаю в отношения» мне как-то немного резанула слух, я бы эту мысль сформулировал более прямолинейно, но далее наш разговор стал еще более занимательным. «Я только хотела, чтоб вы меня познакомили с ПастернАком». «Но, видите ли…» «Нет, я понимаю, он, слышала, уже умер»… «И давно», – кивнул я. «Да, я знаю. Когда песню для фильма «С легким паром» написал. Но вы бы мне рассказали о нём, он же еще чего-то писал, кроме песен. Я так люблю слушать! Ну если сейчас не можете, то когда-нибудь, когда скажете».
Идя из магазина домой, в пустую неухоженную квартиру, я выругал себя за то, что соврал насчет дикой своей занятости…
Давно это было, очень давно, уже после этого в ее жизни появился Вова-Солнце, но о нем в двух словах не скажешь, при случае вспомню то время подробнее, а пока – пока беру адресованную мне бутылку и смотрю на витрину с закуской. Рыжая Зина всё понимает без слов, зная вкусы постоянного клиента, взвешивает сыр и краковскую колбасу:
– На одного, или гости намечаются?
– На одного, – говорю я.
– Одному пить вообще-то не рекомендуется.
– Пить вообще не рекомендуется, – то ли соглашаюсь, то ли возражаю я и вдруг помимо желания делаю ей признание. – Я с сегодняшнего дня завязываю.
– А это? – указывает она взглядом на столичную.
– Это чтоб волю свою проверить. Легко бросать, когда под рукой нет бутылки. Я её поставлю на самое видное место и буду показывать ей фигу.
Рыжая Зина распахивает ресницы:
– Вы сильный человек.
– Я сильный пока только в своих желаниях. В желаниях многие – львы.
– А на деле – зайцы?
– Вот и проверим.
Четыре часа дня. Ну что в это время делать дома? Жрать колбасу? Испытывать силу воли, поглядывая на пол-литру? Да нет, чего испытывать-то. Сказал – завязал, значит, завязал. Сейчас о высоком хочется думать и говорить, потому – еду в Измайловский парк, туда, куда частенько просится душа. Остров, царские палаты, яблони, еще не в цвету, кольцевой пруд с горбатым мостиком. С мостика надо спуститься сразу вниз и идти вдоль берега. Тут любят выставляться «скандинавки», одинокие женщины, не потерявшие надежд на лучшую долю. Они лишь делают вид, что усердно занимаются дурацкой ходьбой с лыжными палками. Нет, у них другая задача – стать желанной приманкой для благородного хищника.
ОГстановка
Ну пусть хотя бы и не такого уж благородного, и пусть он приманку эту даже не заглотит, а так, заденет бочком, чуть притопит поплавок, чтоб сердечко, как тот самый поплавок, дрогнуло, и круги пробежали по глади души. Один, второй, третий мимо проходят – козлы, ничего-то они в жизни не понимают, но четвертый, пусть даже пятый-десятый заметит вдруг и накачанную её попку, и плоский животик, и румянец на щеках. «Женщина, что ж вы себя мучаете»… Она, конечно, не остановится, но при повторной встрече, пусть не в этот день, пусть хоть через неделю, уже улыбнется ему как старому знакомому, и если улыбка будет принята – о, это понятно сразу, принята она или нет, – вот тогда можно будет что-то ответить, для начала коротко, не останавливаясь, но ёмко, с юморком, мол, что, я вправду выгляжу измученно? – и плечики при этом расправить, и задницей, задницей как веером…
Я наживки не глотаю, я гляжу сквозь «скандинавок» и иду к старому черному пню. Если повезет, я найду здесь удивительного собеседника. Того, с кем как раз и можно говорить о высоком.
Ну вот, повезло.
Он сидит на корточках у воды и видит лишь колокольчики своих донок. Ему тоже немногим за шестьдесят, мы и комплекции одинаковой, только вместо моей бурной седины у него белая и нежная, как грудь скромной женщины, лысина. Она не загорает под весенним солнцем, поскольку спрятана под ермолку. Впрочем, ермолка звучит уже слишком по-русски, точнее будет называть при хозяине эту вязаную тюбетейку кипой.
– Шолом алейхем, старый еврей!
Не поворачивая головы, он косит на меня глазами и бубнит в ответ так тихо, что я лишь догадываюсь: есть там слово антисемит.
– Выпить хочешь? Или сейчас употребляешь только пейсаховку на изюме?
– Я совсем не пью. Ты же знаешь, я уже давно отказался от спиртного.
Знаю, давно, это правда. Еще в годы перестройки. Тогда он от многого отказался. Был человек коммунистом, причем, не рядовым, а членом бюро огромного оборонного завода, что на Яузе, носил прекрасную по простоте своей фамилию – Петров, звали его кто Ваней, кто Иваном Ивановичем, пил, как все коммунисты и Иваны, под пучок зеленого лука и плавленый сырок, травил анекдоты про евреев, и лысина его проступала не кичливая, а такая как у всех, спокойного, не раздражающего никого цвета, в меру обветренная и загорелая. Наши жёны работали в одном проектном институте, через них мы и познакомились, вместе на ягоды ездили, по грибы, праздники отмечали. Потом как-то во встречах наших случился перерыв, от осенних груздей до летних подберезовиков, и на мой вопрос, не поехать ли нам в лес с Петровыми, жена удивленно сказала:
«С какими Петровыми? Разве ты не знаешь? Он теперь Коган».
Оказывается, бывший член бюро громко ушел из партии, взял фамилию матери, хотел и имя заменить, стать Иохананом, но потом докопался, что у Ивана корни тоже с Сиона… Он рассказывал мне обо всем этом весело под лук и сырок – за грибами мы тогда все же поехали, и обосновывал свои действа весьма путно:
«Представляешь, сокращения начались, уволить меня могли, а я такой финт придумал. Теперь если что – получается, уже не сокращают, а выгоняют по идеологическим и национальным параграфам, так ведь? Не выгнали, испугались. Сработало!»
Мы хохотали и пили водку, и не могли себе представить, как глубоко можно погрузиться в роль, заиграться. Года через полтора Петрова-Когана все равно уволили, не помогла и кипа, занявшая постоянное место на этой небесталанной голове. После этого что-то в ней перемкнуло, в голове этой. Петров стал Коганом, в полном смысле этого слова. До такой степени, что решил уехать из России. Иврит Иван Иванович, слава богу, изучать не стал, Тору тоже не читал, но кое-чего по верхам нахватался, и доставал меня поздними вечерами идиотскими звонками. Он так громко кричал в трубку, что я отстранял её подальше от уха. Одно время он пытался доказывать мне, что Серебряный век измеряется не русским, а еврейским серебром.
– Кто были Татлин, Бруни, Лурье, Тейс – скажи, кто?
Я пробовал отвечать деликатно.
– Иоханан, – говорил я, и жена осуждающе качала головой и толкала меня кулачком в бок. – Иоханан, Серебряный век вообще-то относится к поэзии, понимаешь? Конечно, этим термином пробовали объединить весь процесс культурной жизни того периода, но когда при этом не называют ни одного поэта…
Надо отдать ему должное, Коган был целеустремлен, и уже следующей ночью докладывал:
– Даже название Серебряный век придумали или Оцуп, или Маковский, ты знал это? Они оба были поэты!
ипппппп
Сергей Маковский в эмиграции, во Франции, написал книгу «На Парнасе Серебряного века». Любопытную книгу – о Случевском, Блоке, Гиппиус… О них уже никто не расскажет так, как сделал это он. Правда, Ахматова заметила, что он там немало приукрасил и кое-что наврал…
– Иоханан Иохананович (кулачок жены в бок), возьмите на заметку, что корни Сергея Константиновича Маковского надо искать в Польше, его дед именно оттуда. А что касаемо Николая Авдеевича Оцупа – прочтите-ка две любые строки из него.
– На память? – тускло спросил Коган.
– Можете открыть любую его книгу, что под рукой, прочесть…
Любую. Это я, конечно, перегнул. У Оцупа одна книга вышла в двадцатых годах в издательстве «Цех поэтов», где он одно время работал, а вторая, «Океан времени», в начале девяностых, крохотным тиражом. Были и еще книги, но те увидели свет во Франции – там жил он в эмиграции со времен Гражданской войны.
ррррррррр
– Но он же поэт? – сказал после паузы Коган.
– Для тебя главное, что он еврей, вот в чем беда. Но я еще слышал краем уха, что первым назвал век Серебряным Бердяев Николай Александрович. У него отец русский офицер, у матери примесь французских кровей, но вот жена… У нее отчество Юдифовна, понимаешь? Ты поройся этом направлении.
Звонок этот был уже перед тем, как я надумал лечь спать, после него же взбудоражился настолько, что пошел на кухню, налил стопку. Лида вошла следом, сказала:
– Не надо тебе так.
Это касалось не водки. За водку она меня никогда не попрекала, да я в то время и не пил чтоб уж очень.
– А как надо?
Жена пожала плечами:
– Не знаю. Мне Инну жалко. Прекрасная женщина. А Иван просто болен.
– Это ты больна! А он дурак, просто дурак, понимаешь?
пппппппппппппппп
Потом мы увиделись на похоронах Лиды, и долгое-долгое время я ничего не слышал о нем, да и не хотел слышать. Не до Когана мне было. Случайно увиделся с ним лишь в прошлом сентябре. Я выбрал этот парк из-за зябликов. Прогуливался во многих, но голодной весной только здесь зяблики брали семечки с ладони. Бродил я этими аллеями весной, летом, издали, чтоб не мешать, следил за рыбаками. У меня и на балконе, и на даче уже который год зачехлены удилища и пылятся зимние ящики. Не доходят как-то до них руки. Правда, на даче есть старый спиннинг, еще с инерционной катушкой, и года два назад на ржавую блесну не знамо как я поймал на местном озере вполне себе порядочную щучку, на три килограмма с копейками…
Рыбаки располагались у среза воды, я видел только их спины. И по спине узнал Когана. У него длинная шея, растущая из узких покатых плеч – как у черепахи, тянущейся за листком. Зеленый широкий плащ выдувался горбом и усиливал сходство с панцирем.
В первый раз мы даже не поздоровались. Он оглянулся, мы обменялись кивками, у него звякнул колокольчик на донке и я поспешно ушел. Так было и во второй раз. Не о чем было говорить. Даже о клёве спрашивать незачем: садок с карасями был виден и так. Но я тут бывал часто, и слово за слово мы все же стали разговаривать. Я узнал, что с отъездом на землю обетованную у него дела затягивались, уж не знаю, почему, жена, дочь и сын работают, вроде бы неплохо зарабатывают, вот только детям уже под тридцать, а всё не обзаводятся своими семьями.
Я заметил, что Коган стал картавить – не выговаривать «р». Наверное, тоже – играл, играл, и на тебе, получай! Петров не грассировал, я это точно помню.
– Серебряным веком уже не интересуешься? – спросил я как-то.
– Нет. Есть интересы поважнее.
– Но еврейством все-таки не переболел?
У меня, как и раньше, не хватало такта, чтоб вести светские беседы.
– Что значит, переболел? Это кровь, это гены, это навсегда!
И поправил ермолку на лысой голове.
– Ну прости.
– За что? Что ты называешь меня евреем? Человек испытывает гордость, когда его называют по национальности, тут нет ничего зазорного. Только у тебя это звучит… Словно ты антисемит. О национальности всегда и всем надо говорить с должным уважением, без насмешек.
Меня вдруг прорвало на словах о должном уважении:
– Слушай, Иоханан, а ты обрезание делал?
Он не оскорбился, не рассмеялся, лишь губы изогнулись в скорбную подкову:
– Раньше надо было думать. Сейчас там обрезать уже нечего.
Вот такие диалоги проходят теперь между нами.
Сегодня, значит, я окликнул его, предложил выпить, шутя, конечно, предложил, но уж не знаю, что было бы, если бы он согласился. Оставался бы он Петровым, пришлось бы мне начинать трезвую жизнь не с сегодняшнего, а с завтрашнего дня.
Но он уже Коган. Он поправляет леску на донках, потом поднимается ко мне: пятясь, спиной, не отрывая взгляда от колокольчиков:
– Нам бы поговорить как-то, просьба у меня к тебе огромная будет.
– Присаживайся, – киваю я на черный пень поваленного два года назад ветром дерева.
– Нет, это… Накоротке не пойдет. Ты завтра сюда не подойдешь?
– С удочками?
Коган понимает мой намёк:
– С удочками не получится, я тоже их не возьму. Тема серьезная. Даже две темы.
На левой донке колокольчик тенькнул синичкой. Иоханан метнулся к нему, вытянул руку, чтоб, если клев продолжится, рвануть на себя леску, подсечь очередного карася. Так и застыл согбенно, словно нищий на паперти, просящий подаяния.
Я сел на пень. Душа рыбака на этот раз не позволила уйти, ей захотелось увидеть, что вода подаст этому нищему.
Кто-то положил мне ладонь на плечо. Скосил глаза. Знакомая ладонь. Ухоженные пальчики, перстень с крупным янтарём в серебре. Стоит копейки, хоть и старинная работа, девятнадцатый век. Самодеятельность. Лудильщик посуды гранил и паял сие украшение, чтоб подарить его любимой женщине – бабушке Людмилы.
– Какими судьбами? – спросил я, не оборачиваясь.
Людмила убрала руку:
– Если честно, заволновалась. В бухгалтерии сказали, ты зарплату получил, домой тебе позвонила – не отвечаешь, решила, загулял, вот и направилась в одно из злачных твоих мест…
– Парк – место культурного отдыха трудящихся, между прочим, а никакое не злачное.
– Ага, – сказала Людмила. – Как водка – напиток радости и общения. Ты что, вправду еще не пил?
– И не собираюсь. – Я встал и приподнял перед собой пузатый портфель. – Не до этого. Санин дал новую рукопись, у меня всего два дня на рецензию.
– Разве это тебя когда-то останавливало?
Было дело, Людмила выцарапывала меня из «обезьянника», и давала ментам на бутылку, чтоб они собрали по камере рассыпанные мною страницы романа. Роман, правда, не стоил даже бутылки, чушь собачья оказалась, а не роман, но не в нём ведь суть…
– Знаешь, я, кажется, завязал. Не улыбайся, я что, когда-нибудь обещал такое?
– Вводное слово «кажется» – это далеко не обещание, а неуверенное предположение. Ты же себя стилистиком считаешь. Точнее будь в формулировках. Ладно, я успокоилась и ухожу.
– Нет, пойдем вместе. А то я товарища отвлекаю от добычи пищи – это его единственный способ прокормить семью.
Иоханан услышал, конечно же. Колокольчик больше не ожил, а он вынул из кармана плаща-панциря пакет и пересыпал в него из садка красавцев карасей:
– Возьмите, пожарите, тут вода чистая, без запаха рыба. Нам она уже приелась. Так, для удовольствия сюда хожу.
– Рассчитываешь, что откажемся?
Он наконец улыбнулся:
– Рассчитываю, что завтра придешь. Правда, совет твой нужен.
– Ну правильно. Разве еврей сделает что-то бескорыстно?
Он повернулся к нам спиной. И мы с Людмилой, взяв таки карасей, пошли в сторону горбатого мостика, к метро.
– Ты иногда бываешь злым, – сказала она.
– Коган иногда бывает Петровым, – сказал я.
Людмила вздохнула:
– Хорошо, что у нас с тобой ничего не получилось.
– Ну почему? Что-то там иногда вроде получалось… Или мне казалось…
– С тобой, Алёша, бывает тяжело, очень тяжело. Ты и шутишь там, где не надо, и на темы такие… Как с тобой только жена жила.
– Она умела держать меня в руках.
– Господи, отдать бы тебя в хорошие руки…
За мостом, у кустарника, кучковались бомжеватые мужички. Я пил как-то с ними. Спустил всё, что было в карманах. У мужиков этих нет даже мелочи на пирожок с картошкой. Подарить корефанам бутылку, что ли?
Почувствовав, что я замедлил шаг и перехватив мой взгляд, Людмила взяла меня под руку:
– Пойдем ко мне, действительно карасей нажарим.
– А после того, как… – я локтем попробовал поиграть её грудью, но она без раздражения, однако твердо сказала:
– Нет. Легкий ужин – и ты идешь домой.
По большому счету, я это и хотел услышать.
Глава 3.
Автор новой рукописи, которой меня снабдил шеф – Продувалов Вячеслав Павлович. Когда-то наши с ним пути пересеклись в одном гуманитарном институте, где меня попросили прочесть лекцию о своеобразии языка Гоголя. Задача эта, конечно, неблагородна, ибо никто, даже уважаемый мною Виктор Борисович Шкловский, о своеобразии этом толком бы ничего не сказал. Все знают, как бьётся сердце, но попробуй объясни – как. Талант нельзя препарировать.
Перед той же аудиторией после меня выступал Продувалов – говорил что-то там о соцреализме. Да-да, это было время, когда студенты еще интересовались Гоголем, а реализм делился на политические категории.
Пауза
Продувалова я остался послушать. Он был из молодых и многообещающих литературоведов, печатался в толстых журналах, ездил на литературные семинары… И надо ж было такому случиться, что первая наша встреча завершилась для него, скажем так, гадко. После лекций нам накрыли стол, я принял свою умеренную дозу и раскланялся, и что произошло потом, узнал уже позже. Сторонник соцреализма в литературе прямо на столе с салатами и бутылками захотел поиметь студенточку, но в самый ответственный момент в кабинет ворвался её однокурсник и набил морду кандидату филологических наук Вячеславу Павловичу Продувалову. Дело почему-то не замяли, оно получило огласку, про оргвыводы не знаю, меня это мало интересовало, но статей этого автора в толстых журналах я уже не встречал. Впрочем, сами эти журналы тоже вскоре приказали долго жить…
Продувалов изменился. Был кучерявым Апполоном, высоким, плотным, громогласным, но за минувшие лет двадцать кучери сменил на полированную цвета слоновой кости лысину, заметно похудел, скопировал чеховскую бородку, а вот голос остался уверенным и твердым.
Я тоже, конечно, не бесследно для своей анатомии эти годы прожил, и меня он не сразу узнал. Да и с какой стати узнавать-то?
Мы сидим в кабинете издательства, таком же крохотном, как и кабинет Людмилы, только без стеллажей и папок. Единственная рукопись, которая находится здесь, лежит передо мной в папке с завязанными тесёмками и крупным названием: «Сашка, тот ещё негодяй!»
Нормальный заголовок, привлекательный. Во всяком случае, на книжных развалах лично я обратил бы на него внимание.
Ниже заголовка более мелким шрифтом выведено: «Неизвестные страницы из жизни А.С. Пушкина».
пауза
Многие редакторы рукописи вначале читают по диагонали, чтоб составить общее мнение и решить, есть ли смысл возиться с написанным. Для меня хватает трех страниц, причем, не подряд, а раскрытых наугад, чтоб понять, профессионал ли их писал. Тут дело не в дипломах и опыте, конечно. Профессионалом можно быть и в четырнадцать, есть тому примеры. Это не владение словом и слогом. Словом и слогом могут владеть многие, но для литературы этого недостаточно. Конечно, не все так думают.
Интересно, сколько лет Я. Княжичу?
Хотя, чего это я о нём…
Продувалов Вячеслав Павлович прекрасно знает, что рукопись я заполучил только вчера, но зачем-то очень возжелал увидеться. Вошел в кабинет так, словно он тут хозяин, правой пожал мне руку, а левой похлопал по плечу, как тренер игрока, забившего гол.
Едва я начал говорить, что успел посмотреть всего пару глав, как он перебил меня:
– Алексей, тут смотреть нечего. Ну, может, запятую где-то пропустил, так это дело корректоров. А так всё нормально, всё выверено, я думаю, книга нарасхват пойдет. Между прочим, когда только прошла информация, над чем я работаю, уже от издательств предложения посыпались. Но мне захотелось издаться у вас. У Игорёши и база хорошая, и гонорары он вовремя платит. Желательно бы, конечно, больше, но ныне, знаю, везде одинаково мало. Я, кстати, с Паниным неделю назад беседовал, когда свой труд принёс, он идеей загорелся, сказал, лучший редактор рукописью займется…
– Простите, Вячеслав Павлович, а Панин – это кто?
Продувалов округлил глаза и выпятил нижнюю губу:
– Юмор у тебя такой, что ли? Начальник издательства, естественно, твой руководитель.
– Начальник издательства у нас Игорь Игоревич Санин.
Гостя это не смутило:
– А, ну да, Санин.
Шеф, передавая мне рукопись, сказал: «Пролистал бегом, черт его знает, то ли хихикать, то ли руки вымыть… Как решишь, так и поступай».
Продувалов развернул стул так, чтоб можно было вытянуть ноги, и свел ладони замком на затылке:
– Я, Алексей, Пушкиным занимаюсь серьезно и долго, мне претит, что из него идола бронзового сделали, понимаешь? Двадцать пять вызовов на дуэли, пьяные потасовки, а баб он сколько перетрахал, а? Вот и решил показать его живчиком, таким, как все мы, грешные. Народу нравится, что у великих такие же слабости. Может, попробуют за перо взяться, сравниться с гениями и в творчестве, а?
Он рассмеялся. Я не мешал ему.
– Ты вообще, как с Пушкиным?
– Как народ, – осторожно сказал я. – Уважаю.
– Это ясно. Он наше всё, чего там. Но вот здесь, – Продувалов показал пальцем на папку, – собраны удивительные факты! Его классическое «Я вас любил», помнишь? Так вот, оказывается, в тот день, когда Александр Сергеевич сочинил это посвящение Анне Керн, он её поимел по полной программе! И написал об этом своему другу: мол, приезжала Анна, и я её с божьей помощью… Без всякой цензуры, понимаешь? Что сделал, то и написал. А до этого также забавлялся с её двоюродной сестрицей, Анечкой Олениной.
– И тоже кому-то письменно признался в этом?
– Нет, но сам факт предположить такое вполне допустим…
– Не вполне, Вячеслав Павлович, – сказал я. – Анну Керн выдали совсем юной за старого генерала, а она хотела счастья, потому искала его с другими, и Пушкин для нее стал одним из этих других, как Дельвиг, как Соболевский… Потом она взялась за ум, вышла замуж за юнкера на двадцать лет младше её уже по любви и жила с мужем крайне бедно, но довольна собой. И Пушкин поступил паскудно, написав так о ней, причем, Нащокину, гуляке и картёжнику. Хотя, в двадцать семь мы все любим потрепаться о женщинах. Но, думаю, если б он знал, что Нащокин начнет трезвонить об этом… В общем, не по-мужски поступил, как негодяй, вы правильно в подзаголовке отметили.
Продувалов заёрзал на стуле, зажевал тонкими губами:
– Я, видишь ли… Я в слово «негодяй» вкладывал иронический смысл, а вовсе не осуждающий. Ты как редактор должен это понять.
– Не дано, видно, Вячеслав Павлович, – сказал я. – Какая ирония – хвастаться, что с женщиной переспал? А с Анной Олениной, кстати, у Пушкина ничего не было. Там совершенно иная ситуация. Если хотите, я попробую доказать.
– Нет. – Продувалов обиженно подтянул ноги, положил ладони на край стола. – Есть, знаешь ли, твоё мнение, а есть моё, я его изложил в рукописи, и оспаривать свою правоту… Ну это нехорошо, это как-то по-школярски. Пусть уж читатель решает, прав я или нет. Главное, фактических ошибок, Алексей, в книге нет, а остальное дело вкуса и моральных убеждений каждого. Ведь нет же ошибок?
– Я не успел всё посмотреть…
– А чего смотреть? – Продувалов начал заводиться. – Ты, конечно, я так понял, Пушкина тоже не только по школьной программе учил, но я им занимался, понимаешь? Я в тему вошел, я знаю, о чем говорю…
– Я не всё успел посмотреть, Вячеслав Павлович, – прервал я гостя. – Но ошибочки есть. Одна, думаю, существенная.
Он напрягся:
– Разреши узнать?
– А как же. У вас Саша Пушкин в лицее читает друзьям «Войну богов»…
– Да, поэта Парни, которого он очень любил. Ты что, и с этим не согласен?
– …Читает вот эти строки: «Чтоб быть счастливым, надо скромно жить, не домогаясь почестей и славы»…
– Ну, правильно, Пушкин читает это друзьям. И что дальше? Лучший редактор издательства будет сейчас спрашивать у автора, где доказательства того, что Пушкин это читал?
Холодная презрительная улыбка легла на губы Продувалова.
– Пушкин не мог читать эти строки, Вячеслав Павлович. Вы приводите перевод «Войны богов» Эвариста Парни, сделанный Валентином Григорьевичем Дмитриевым, которого лично я имел счастье знать. Дмитриев умер четверть века назад.
Голос Продувалова тотчас осел и злость улетучилась с улыбки:
– Это… Правильно, это гол в мои ворота. А в чьем переводе он тогда мог читать француза?
Я пожал плечами:
– Может, Батюшкова, хотя, насколько мне известно, тот «Войну богов» не переводил. Но юному Пушкину скорее всего не нужен был переводчик. В лицее он уже сочинял на французском – «Мой портрет», «Стансы»… Он не только по девкам бегал, но и стихи писал, представьте себе.
В нашем разговоре впервые возникла пауза, и лично мне никоим образом не хотелось её нарушать. Это сделал он.
– Ещё что-то подобное успел накопать? Я адекватен, я соглашаюсь, если замечания верные. Слушай, что, если мы заменим подзаголовок? «Сашка – тот еще сукин сын», а? Ведь это Пушкин сам о себе так выразился.
– Выразился. Когда закончил «Бориса Годунова» и прочел его сам себе вслух. «Ай да Пушкин, ай да сукин сын» – это творческая самооценка, ни к женщинам, ни к дуэлям, ни к выпивкам отношения не имеющая.
Продувалов шумно вздохнул и старательно избегая смотреть на меня – уставил взгляд в свою папку – спросил:
– Что скажешь в заключение? Я над замечаниями готов поработать, в пределах разумного, естественно, но в целом – пойдёт у вас книга или нет? Или нести в другое издательство?
пауза
– Несите, Вячеслав Павлович. Там, может быть, и замечаний не будет. Ну негодяй Пушкин – и негодяй, они согласятся. А я буду находить тысячи придирок, чтоб рукопись у нас не издалась, честно вам признаюсь.
– Значит, хотите, чтоб Пушкин оставался из бронзы?
– Ну, не из говна, во всяком случае.
– А женщины – их у Пушкина не было?
– У Пушкина они были. В вашей рукописи их нет. Тут только бляди. Знаете, по чему определялось, что Александр Сергеевич называл Анну Оленину возлюбленной? По тому, что он целовал ей руку. Руку, а не голую ляшку.
Продувалов встал, опять же глядя только на папку с рукописью:
– Так я могу её забрать? Или вы всё же посмотрите до конца?
Вот так-то. Наконец-то он перешел на «вы». Я старше его лет на десять, меня ничуть не задевает и панибратское отношение, но при этом надо же быть хоть немного братом…
– Дальше, попробую угадать, дуэль с родным дядей, Ганнибалом, из-за того, кто должен переспать с женщиной, понравившейся обоим? – спросил я.
Он взял папку и вышел, даже не попрощавшись.
И ладно. Разговор и так следовало сворачивать. В весенний день торчать в кабинете глупое занятие, тем более, когда тебя ждут.
Кажется, собирается пойти дождь. Белые облака, замеченные мною с утра, исчезли, но появилось одно темное, до того тяжелое, что ему трудно шевелиться, оно еле-еле ползет с запада. Стихли птицы, стих ветер, вода в Измайловском пруду стала казаться уснувшей белёсой анакондой, чуть шевелящейся в этом своём сне от далёких раскатов грома.
Коган стоял у воды на своем любимом месте, только без удочек. Я вдруг обнаружил, что ему идет ермолка: огромные черные глаза, крупный нос, белая не поддающаяся загару кожа. Внушением, что ли, облик свой меняет? Он же вроде не так выглядел, когда был Петровым… Можно было бы, конечно, съязвить по этому поводу, но Иоханан выглядел настолько печально, что я передумал шутить.
пауза
Мы не сразу обменялись рукопожатиями: нас разделили «скандинавки», идущие стайкой и старательно делающие вид, что им не интересны два мужика, ставшие на их пути. Одна из них, полноватая блондиночка, чуть не задела меня лыжной палкой, и ждала, конечно, чтоб я на это как-то отреагировал, хоть словом, хоть мимикой – ведь одиноким женщинам так надо, чтоб их заметили. Она даже ротик приоткрыла, готовая к любой моей реплике. Или может, это игра моего больного воображения?
– Аня, ты чего на мужиков бросаешься? – сказал ей кто-то из стайки.
«Скандинавки» рассмеялись, блондинка Аня тоже, при этом что-то ответила подруге, я уже не расслышал, что, потому что Коган как раз подал свою реплику:
– Алексей, я вот тебя зачем хотел увидеть. Присядем, пройдёмся?
Мы решили не толкаться на узком тротуарчике и уселись на пень. На том самом месте, где обычно ловит Коган, устроился теперь бородач лет семидесяти, приветливо нам кивнувший. Рыбак рыбака чувствует…
– Алексей, я бы хотел попросить тебя поговорить с Инной.
Я растерялся:
– С твоей женой? Поговорить? О чём? Она тоже увлеклась Серебряным веком?
Если бы это было так, я бы не очень удивился. Хоть по образованию она была технарём, но литературу любила, ходила в театры, ездила на бардовские фестивали, причем, таскала туда с собой детей, тогда еще школьников.
Серебряный век оказался ни при чём.
– Инна не хочет уезжать.
– Куда?
Коган поморщился:
– Ну не надо делать вид, что не понимаешь. У нас это всё зашло очень далеко. Очень. До развода!
Кадык дернулся на его длинном горле, и мне показалось, что он глотает слёзы.
– Инна не хочет в Израиль?
Мой вопрос, конечно, был лишним, но я действительно не мог такое даже предположить. Я как раз думал, что это она подбила Петрова на смену фамилии, она зовёт его переехать на землю обетованную. Инна Марковна Ногинштейн. Её мама до ухода на пенсию работала заведующей стоматологической клиникой, а папа был далеко не простым чиновником в системе столичной торговли. Я помню его. Даже за домашним столом он сидел в галстуке и не любил разговоров о политике. Марк Иосифович много курил, заработал рак легких и на операцию поехал в лучшую клинику Тель-Авива. Не потому, что он еврей, а потому что это была действительно хорошая клиника, где успешно лечились его коллеги. Оттуда он уже не вышел, умер на операционном столе. Там его и похоронили. Мать Инны, Фаина Нотковна, каждый год ездила на кладбище. Инна и Коган, насколько я знаю, тоже бывали в Израиле…
– Значит, Инна не хочет ехать, – повторил я, и задал еще один существенный вопрос по теме. – А дети?
– Это самое непонятное! – Коган даже приостановился. – Они же были с нами там, им понравилось! А сейчас упёрлись все! Я говорю: там могила Марка Иосифовича, Фаины Нотковны, это долг детей – жить рядом с могилами предков. Правильно я говорю?
– А твои родители где похоронены?
Иоханан предостерегающе вскинул ладонь:
– Вот не надо, не надо так! Не лови на слове! Если б у родителей была возможность… Ты же понимаешь, тогда другое время было.
– И мы были другими, – сказал я. – Некоторые даже другие фамилии носили.
– Не кусайся. Согласись, что у человека есть право выбрать то место для жизни, где ему будет лучше. И дети, и жена понимают, что там лучше, но у них всё еще совковое мышление. Они боятся перемен. Их надо подтолкнуть. Как ребенка на санках с горки.
Туча медленно приближалась. Воздух был по-прежнему недвижим, тяжёл, но тонкие верхушки берез уже ожили, напрягли мелкие свои листочки. Им хотелось дождя.
– А почему я избран толкачом?
Он кивнул, словно давая понять, что ждал этого вопроса.
– Мне о помощи больше некого просить. Ты хоть ёрничаешь, но все же понимаешь меня. И Инна к тебе прислушается. Она вообще считала вас с Лидой… В общем, она дорожит твоим мнением.
– Но оно не совпадает с твоим, Иван. Я не буду подталкивать санки. И если б даже совпадало, не делал бы этого. Можно давать совет, какого цвета обои покупать, или какую блесну на спиннинг цеплять, но как, где и с кем жить…
Рыбак бородач выудил карася, поднял его, демонстрируя нам:
– Хорош, да? Я и не думал, что тут есть такие.
– А в Иордане карасей нет, – сказал я.
– Зато есть сом, – ответил Коган. – А на озёрах – и карп, и карась, я узнавал. У детей будет хорошая работа. Продадим четырехкомнатную московскую квартиру, купим там нормальное жилье, дочери найдем такого, чтоб был не нищий, со своей крышей над головой… – Он поймал мой ироничный взгляд. – По любви, обязательно по любви, она же у нас красивая умная девочка, и ей надо находить достойную пару. А ты… Пойми, я не прошу тебя заниматься чистой агитацией в мою пользу. Но Инна думает встретиться и поговорить с тобой. Ты правильно сказал, что не надо давать советы по таким серьезным проблемам. Вот я как раз этого и хочу. Не гладь её по головке, не говори, что она права, и что её муж, я то есть, сбрендил.
– Если не сбрендил, тогда объясни, пожалуйста, логично, зачем тебе этот переезд?
– Здесь жизнь закончилась, как ты не понимаешь. У меня впереди больше ничего нет. Холодильник, телевизор, караси. В этом треугольнике я пропаду как в Бермудах. Дети уже не добьются большего, всё здесь выстроено так, чтоб они довольствовались малым. Им некуда себя приспособить. Инна по вечерам начала вязать носки. Ей нравится сидеть и тупо вязать. А там будет встряска. Там нам всем придется покрутиться. Это называется позитивными переменами. Что-то от нас будет зависеть. И потому захочется жить. Тебе еще что непонятно?
Гром обычно действует как артиллерийское орудие – бьет сначала по окраине, потом ближе, ближе… А в этот раз он нарушил правила: прямо над головами рвануло так, что анаконда проснулась, мышцы её прокатились по серому извивающемуся телу пруда. Бородатый рыбак матюгнулся, начал спешно сматывать снасти. Мы тоже встали с пня, пошли к выходу, в сторону метро. Коган держался на полшага впереди и все время косился на меня, словно ожидая ответа на свой вопрос.
Но я не знал, что ему ответить.
Нас перегнали «скандинавки», сделавшие очередной круг, и блондинка Аня сказала улыбаясь через плечо:
– Ай, какие медленные! Спортом надо заниматься.
– Палок нет, – ответил я, потому что промолчать в такой ситуации вроде как обидеть хорошего человека.
– У меня пара лишних палок есть. Могу завтра захватить. Ой, нет, лучше в пятницу, завтра работаю допоздна. – Она притормозила свой скорый ход. – Так как, нести палки?
Я представил себя в своём красном поношенном трико с вытянутыми коленками и в истертых в лесных малинниках и на грибных полянах кроссовках. Блондинка была упакована что надо, и на её фоне я был бы карикатурой.
– А у меня в пятницу как раз… Не судьба, в общем.
Она, наверное, обиделась, помчалась догонять подруг. Первые тяжелые капли вычернили кляксами пыльный асфальт, но до входа в метро было уже всего ничего и мы продолжили путь в прежнем ритме.
– Ты… У тебя так никто и не появился? – спросил Коган. Я развел руками. – Напрасно, нельзя на себе крест ставить. Конечно, такую, как Лида, не найти, но жизнь же не закончилась.
– Хочешь пригласить на Иордан? – И совершенно неожиданно для себя я закончил эту фразу, прибавив к ней странное слово. – Прости.
– Не закончилась жизнь, – повторил Коган.
Гроза ударила так, что теперь и земля вздрогнула. Тут же туча прорвалась и из нее сплошным потоком хлынула вода, но мы уже входили в вестибюль метро.
Глава 4.
Туча ушла быстрее, чем надвигалась. Когда я через сорок минут вышел из подземки, о прошедшем ливне напоминали только лужи. Возле бензозаправки по ним плыли павлиные перья нефти, как писал когда-то Катаев. Я остановился, чтоб специально рассмотреть их. Павлиные перья, ну не скажешь точнее! Вот что значит язык мастера: павлиные перья нефти.
Так Я. Княжич написал: красноротая птица. Если б она была, скажем, красноклювая, я бы её не испугался. Для меня это была бы, скажем, чайка, орлик какой-нибудь. Но тут воспаленный мозг Куракина увидел нечто безобразное, страшное, неправдоподобное. Открытый в злобном крике красный рот чудища. Он-то думал, что это его личная планета, что он сможет жить на ней как хочет, как умеет, а оказалось – живёт, как позволяют. Когда начинаешь понимать это, какая там к черту чайка тебе померещится – жуть летающая с кроваво-красным ртом.
Любопытный он человек, Я. Княжич.
Вообще-то я встречал многих любопытных.
Вову-Солнце, к примеру.
О нём мне впервые сказала рыжая Зина, та, из магазина. «Он такие стихи пишет!!! Куда там вашему ПастернАку! Вы не посмотрите?»
Ну а чего ж не посмотреть.
«Только он невезучий, ни за что сидел. Но это же ничего не значит?»
Ровным счетом ничего, поэты вообще в большинстве своём невезучие. Вознесенский не зря написал: «Как хороши у людей невезучих Тихие песни».
«Можно, он придёт к вам завтра?»
И он пришел.
Друг продавщицы оказался типичнейшим зэком, таким, каких показывают в кино. Чефирный загар, грубые руки лесоповальщика, даже золотая фикса. Он положил передо мной толстую тетрадь и сказал:
– Мои стихи трудно читать, но кореша их поют красиво под гитару. Только я петь и играть не умею.
Не умел он и писать. Какие-то строчки были вырваны из Есенина, какие-то – из Высоцкого, Рубцова, разбавлялись своими, в которых не соблюдалось ни размера, ни толковых рифм, и получалась совершенно неудобоваримая каша:
Я вернусь к тебе, когда распустит ветви
Моей мамы яблоневый сад,
Только ты, Светланочка, мой Светик,
Верь, что скоро я покину ад…
Ну и дальше в таком же роде о синих глазах, белых плечах, о нарах и небе в клеточку.
– У меня еще новые есть, про Зину, но они не для печати, там много интима, – говорил он мне со скучным видом классика.
Словно был уверен, что эти – для печати. Разубеждать его в чем-то не имело смысла, я от поэзии сумел перевести разговор на грубую прозу. О зонах и сидках Вова-Солнце ничего говорить не стал, разве лишь обмолвился, что в общей сложности провёл в неволе пятнашку из своих тридцати восьми. Теперь взялся за ум, работает на станции техобслуживания.
– Я хозяину, ну, начальнику колонии, из металлолома тачку склепал покруче иномарки. Любой движок с закрытыми глазами переберу. Не пропаду. – И он взял со стола свою тетрадку. – А стихи мои печатать не надо. Не для печати это – для души. Просто Зина просила показать, я только для этого и пришел. Она нормальная деваха, чего ж не прийти, если просит…
пппппп
С рыжей Зиной Вова-Солнце прожил душа в душу три месяца, и всё это время она светилась от счастья, оно не вмещалось в нее, и потому счастьем своим делилась со мной. Солнце сам заменил краны в ванной, поменял там кафель, не берёт у нее для себя ни рубля, выносит мусор и не напивается.
Беда случилась, как всегда, неожиданно. В расчудесный день аванса я увидел за прилавком любимого моего магазина печальную картину. Рыжая Зина стояла с белым лицом, совершенно неживым, поистине мраморным, а её напарница Ольга Павловна, увидев меня, сказала:
– Ну хоть вы вразумите её! Не хочет заявлять! Этот гад всё у нее из дому вынес, всё! Деньги, ювелирку, шубку норковую, даже бельё! Комбинашку – и ту!
Зина лишь дополнила:
– Эротичная такая комбинашка, французская. Он любил, когда я ее надевала.
– Потому что дура ты неразборчивая! Я ж тебя предупреждала: зэк есть зэк, раз за воровство сидел, рано или поздно возьмется за своё.
Зина, не слыша товарку, опять сказала мне:
– Поехала к нему на станцию – он на работу не вышел, хотя была его смена.
Ольга Павловна покрутила пальцем у виска:
– Нет мозгов! Чего ж он теперь выйдет-то? Он шмотки твои продаёт. Заявляй, может, хоть что-то найдут и вернут.
– Пусть подавится! Не прощу ему этого.
– Ой, идиотка! Нужно ему твоё прощение! На сто тыщ тебя нагрел, пусть срок мотает. Беги в милицию!
Рыжая Зина покачала головой:
– Не прощу.
– Ты хоть замок смени в двери, залезет же еще…
Вот в этом Зина подружку послушала и поставила в квартиру новую, металлическую дверь с навороченным замком. Но это не помогло. Правда, теперь уже в другом плане. Вова-Солнце дней через десять в квартиру её проник и выложил посреди комнаты ее любимую комбинашку, что-то еще по мелочи из украденных вещей и деньги, не все, но всё же! А сверху положил букет роз и записку: «Чего ж не заявила?»
Поэтическая натура.
Ещё через месяц он сел, теперь уже очень надолго. История эта опять-таки не из простых, и в деталях была озвучена на суде. Вова-Солнце, уже покинув продавщицу, так описывал её достоинства дружкам, что один из них, Жора Арбат, на спор вызвался её прибрать к рукам. Он и вправду сделал такую попытку, но Зине не приглянулся и она его отшила. Однако Солнцу Жора сказал другое, начал бахвалиться, что женщина пригласила его к себе, и там он с ней делал, что хотел. Солнце спросил его кое-что про квартиру, понял, что дружок врёт, и дал ему в рыло. Тот схватился за нож, и этот нож в конце концов оказался торчащим в его груди…
Рыжая Зина отнеслась ко всему этому вроде бы равнодушно. Но какое-то чувство у нее к вору осталось. Сказала мне как-то:
– Представляете, он, гад такой, письмо прислал, всё в стихах, но я его выбросила даже конверт не раскрыв.
– А откуда же знаете, что в стихах?
Она подняла глаза к потолку, долго там что-то рассматривала, потом посоветовала:
– Сегодня ветчину не берите, неважная ветчина…
Чего это я, спрашивается, вспомнил Вову-Солнце?
Ах да, из-за Княжича.
Каждый человек интересен по-своему.
Глубокая мысль. Главное, свежая.
ооооооооооооо
Санин намерен выпустить его книгу. «Личная планета». Хорошее название. Поскольку шеф попросил написать умную рецензию, я в ней обмолвился, что по стилистике и настроению повесть схожа с «Чужим небом» Гумилёва. В данном случае стихи и проза по соотношению вовсе не лёд и пламень. Вселенская печаль – общий знаменатель…
Мне повезло: зашел в подъезд – и тотчас раскрылся лифт, словно специально ждал меня. В нашем старом доме лифт работает безобразно, то пацаны его наверху гоняют, то застревает он где-то. А сейчас – пожалуйста, со скрипом, но домчал меня до нужного этажа. И здесь всё прекрасно: на площадке поменяли лампочку, не надо наощупь находить скважину для ключа.
…Печаль – общий знаменатель. Куракин – он ведь не от белой горячки бросился из окна высотки вниз, и не только от того, что мир оказался несправедливым к нему. Куракин понял, что он тоже не подарок, многим причинял боль, и потому просто никому не нужен на этой планете, и уход его никто не заметит. Никто. У Гумилёва так же… Надо сейчас найти и перечитать Гумилёва. Как у него? «Я уеду далеким, далеким…»
Я стал листать его книгу и одновременно жарить яйца с колбасой. Оказывается, и капуста в холодильнике есть, стоит в пакете, выпустив рассол. Рассол слить в кружку, а в капусту добавить лук, масло…
Так, вот оно, «Чужое небо». И вот нужные строки:
Знай, я больше не буду жестоким,
Будь счастливой, с кем хочешь, хоть с ним,
Я уеду, далеким, далеким,
Я не буду печальным и злым.
Так герой говорит перед смертью, он отравлен, знает это и воспринимает уже с неживым спокойствием. Более того – сладко знать, говорит он. Вроде как отмучился и отмучил других.
Так же с Гумилевым мучилась Ахматова! У неё ведь тоже есть об этом. Память, гадина такая, уже не держит нужных ссылок, надо тоже и Анну Андреевну полистать…
Звонок. Я тянусь к телефонной трубке, и только увидев, что она лежит косо, не так, как положено, соображаю, что это звонят в дверь. Дела! Мне никто сто лет не звонил в дверь, да еще так поздно, оказывается. Уже десятый час, часы у меня висят на стене. Может, дочь приехала? Нет, конечно, нет. У нас как-то не сложилось, чтоб приезжать друг к другу на вечерний чай.
Второй звонок. Что ж я сижу и размышляю? Надо открыть дверь и посмотреть, кто за ней. Я встаю почему-то неуклюже, даже стул падает. Черт с ним, потом подниму. Не заставлять же гостя ждать.
На пороге стоит Людмила. Почему-то встревожена:
– Что здесь у тебя? Драка?
– Абсолютно ничего, – говорю я. – Мы сидим спокойненько втроем, я, Гумилёв, Ахматова…
Делаю жест рукой, приглашая её войти, и она сразу же направляется на кухню. Не заходит, с коридора смотрит на стол:
– Алексей, ты же мне говорил, что бросил пить.
– Да. – Я останавливаюсь рядом с ней и тоже смотрю на стол. Вот те на! На нём откуда-то взялась бутылка, уже почти пустая, ну, может, граммов пятьдесят там осталось. – Слушай, Люд, я правда не знаю, как это получилось. Я не хотел пить. У меня даже в голове этого не было…
– А с телефоном что?
– Трубка не так лежала. Ты не ругайся…
Людмила пожала плечами:
– Я тебе не мама и не жена, чтоб ругать.
– И уже даже давно не любовница, – попробовал пошутить я.
– И не любовница. Санин попросил выяснить, где ты, не может тебе дозвониться. Завтра в десять тридцать к нему приходит некто Княжич, и он до этой встречи захотел с тобой переговорить. В десять тебе надо быть в издательстве, в подобающей форме.
– В смысле – английский костюм-тройка, галстук, соответствующий парфюм?
– В смысле, трезвым и в свежей рубашке. У тебя есть выглаженная рубашка?
– Ты меня обижаешь, женщина, – сказал я, но тут вспомнил, что все рубашки у меня со вчерашнего дня лежат в стиральной машине. Если её сейчас включить, и завтра пораньше проснуться… Хотя, есть водолазка, как раз под джинсы, и гладить её не надо.
– Надеюсь, ты не в этих джинсах прийти на встречу собираешься?
– А что, для встречи с Княжичем надо одеваться по особому протоколу?
– Нет, просто ты посадил пятно на… На самом неподходящем месте.
Я опустил глаза. Масло расцвело черной розой возле ширинки. Идиот! Сколько раз собирался купить нормальные штаны, а которые есть, отнести в химчистку, и всё откладывал.
Людмила поняла моё бедственное положение по глазам.
– У тебя пятновыводитель стоял в ванной, в шкафчике. Надеюсь, ты его не выпил?
– Хочет Санин встречаться с автором – пусть встречается! Я-то ему зачем нужен? Всё, что думаю о рукописи, я написал, добавить нечего. – Я начал хорохориться. – Вот сейчас возьму позвоню ему…
– Снимай брюки, – сказала она. – Где халат?
Когда-то она подарила мне роскошный халат цвета темной вишни. Слава богу, его я не затаскал, он висит у меня в шкафу. Но признавать поражение, молча идти и переодеваться, а потом наблюдать, как сторонняя в общем-то женщина возится с твоими шмотками…
– Нет, я позвоню! Я откажусь от встречи. Я не вижу смысла на ней присутствовать. Ты помнишь его номер телефона, Игорёши нашего? В конце пятьдесят три или тридцать пять?
– Снимай штаны!
Глава 5.
Дождь хотел было вернуться ночью, но что-то там у него не заладилось.
Огниво высекало молнии далеко и бесшумно, потому они были не электрически белыми, а малиновыми. Небольшой ветер отгонял их от города, к утру устал и стих, но тишина эта была не спокойной, а давящей, тревожной. Понимая, чем это обернется, я захватил с собой зонт.
Не заходя в свой кабинет, сразу же направился к шефу, но Элла сказала, что он задерживается: застрял в пробке.
– Кофе будете?
Я посмотрел на холодильник, и секретарша тотчас прочла мою мысль:
– Да, минералка есть. Берите.
Умница, всё-то она знает.
ооооооооооо
Я зашел теперь к себе, и успел лишь откупорить бутылку, как в дверь просунулась головка Мирей Матье. Глаза, прическа, губы – всё один к одному. Я только начал соображать, как знаменитая французская певица могла оказаться в нашем издательстве, а она уже переступила порог и только потом спросила на чистом русском:
– Разрешите?
– О, мадмуазель…
– Слушайте, здесь такие неуютные коридоры, стоять в них крайне неудобно. Можно у вас минут десять посидеть?
– У нас кабинеты тоже неуютные, и стулья… Это не залы и кресла вашего Людовика.
Матье засмеялась, как будто начала петь.
– Я правда похожа на француженку, да? Еще и прическу специально такую сделала.
– Так вы не… – сказал я разочарованно, и девочка опять рассмеялась:
– Мирей была такой лет сорок назад, сейчас она наверное седая и старая, моё поколение её вообще не знает. Я знаю лишь потому, что папа был в нее влюблен, и женился на моей маме, потому что… Понимаете, да? И я, к его счастью, очень похожа на маму, а значит и на знаменитую певицу, вот!
ооооооооооооо
Я решил продемонстрировать догадливость:
– Ваш папа – Княжич? Или это его псевдоним?
Её лицо приняло удивленное выражение:
– А с каких это пор преподаватели вузов стали пользоваться псевдонимами? Он завкафедрой, читает лекции по химии.
– Княжич? – еще раз спросил я.
– Княжич, Евгений Александрович. Вы его знаете?
– А почему Евгений?
Всё это время девочка стояла у двери, но после последнего моего вопроса подошла и села на стул. Стул стоял не через стол, а возле меня – удобней с приходящими авторами пересматривать рукописи: страницы не вверх ногами лежат, да и вообпоузаще – демократичней.
Пауза
Матье уселась так, что её коленки чуть ли не вперлись в мои. Я на женские ножки давно уже не заглядываюсь, но мне, признаться, последние надцать лет никто так откровенно их и не демонстрировал. Это не платье – это набедренная повязка. Брюки надо надевать, когда идешь в культурное общество. И еще ноготком почёсывает что-то далеко выше колена. Но чего я, спрашивается, туда пялюсь? Хотя, глаза к потолку поднимать – это тоже просто смешно…
пауза
– Послушайте, у нас как-то разговор странно складывается, вы не находите? Почему мой папа не может быть Евгением? Какое, по-вашему, у него должно быть имя?
– Ярослав, я так думаю.
– Перебор, – тряхнула она головкой и забросила ногу на ногу. – Я, конечно, папина дочка, но когда меня начнут величать Ярослава Ярославовна… Интересно, а откуда вы узнали мою фамилию?
– «Личная планета», – сказал я.
Девочка всё сообразила моментально:
– Вы решили, рукопись Игорю принёс папа?
– Вообще-то я решил, что повесть написал человек, уже поживший и многое повидавший на этом свете.
– Это комплимент или упрёк?
– Констатация факта.
Она засмеялась, по-простецки хлопнув себя ладошками по бёдрам:
– Какая же это констатация! Я во всяком случае моложе Матье, а видела на этом свете всего-навсего деревню под Калугой, где живёт моя бабушка, турецкий отель, где однажды отдыхала с родителями, и Москву, где родилась и без которой не могу себя представить. Ну еще города Золотого кольца, Питер, только их можно не считать. Это экскурсии, это как книгу пролистать, и не прочесть.
– В ваши годы книги мало кто и читает, – я сделал пробный выпад, и тотчас получил укол в ответ:
– А в ваши годы нечего было читать. В ваши годы был список рекомендуемой литературы, и это всё, что стояло в библиотеке на стеллажах. Даже Пушкина только по макулатуре продавали. И я очень удивилась, когда Игорёк написал мне о Гумилёве. Он Гумилёва знает, понимаете?
– Игорёк – это… – Наморщил я лоб.
– Ваш главный. Мы дней десять назад с ним на одной литературной тусовке пересеклись, я сказала, что что-то там пишу, он попросил показать, и родил такую рецензию!.. Я просто охренела!
ооооооооооооо
Нет, для автора «Личной планеты» лексикон самый тот, но для юной француженки…
– Сколько вам лет, Ярослава? – сначала поинтересовался я, а потом поймал себя на мысли, что возраст у женщин вообще-то спрашивать не принято.
– Двадцать три, – ответила она. – Самый сок тусоваться. Или в ваше время это считалось…
Сейчас она скажет что-то типа «западло», – подумал я, но Ярослава Княжич ничего не успела ответить, поскольку дверь открылась и на пороге показался Игорь Игоревич. Мне он лишь чуть кивнул, – настороженность и тревога читались при этом в его глазах, – а обратился к моей гостье:
– Ярослава Евгеньевна, извините, что заставил ждать: московские пробки. Прошу в мой кабинет.
Шеф стал так и сделал такой жест, что девушка первой вышла в коридор, тут же оказалась за поворотом, и у Санина появилась возможность спросить меня тихо:
– Она не в курсе, что рецензию писал ты?
Я покачал головой.
Губы его дрогнули в благодарной улыбке:
– Значит, так, мы с ней накоротке переговорим, книгу ты будешь готовить, и минут через пятнадцать Ярослава вернется к тебе, ты объяснишь, какие правки нужны.
Он вышел, а я прямо из горлышка допил минералку, потом подумал о том, что бездарно провалил вчерашний эксперимент по закаливанию воли и потому надо сегодня зайти к Рыжей Зине, повторить…
Поздним вечером, ближе к одиннадцати, вдруг проснулся телефон. Звонил Продувалов.
– Я не разбудил вас?
Голос вежливый, извинительный, так что можно и поговорить.
– Слушаю, Вячеслав Павлович.
– Алексей Иванович, я тут всё размышляю над вашими словами… Ну, по оценке моей рукописи. Вы правы, вы на сто процентов правы. Чуть не пошел на поводу у жаждущих зрелищ.
– Хотите заняться жаждущими хлеба?
Он коротко хохотнул:
–Хе… Ну, по большому счету – да. Как вы посмотрите, если это будет книга о женщинах, окружавших Пушкина, а? Без всякой пошлости. О тех, кому он посвящал стихи, в ком черпал вдохновение. У многих из них такие судьбы! Вот и насчет Анны… Анны Алексеевны Олениной вы абсолютно правы.
Доброе слово и кошке приятно.
– Я не сказал вам при встрече, Вячеслав Павлович: по первому вашему замыслу выходила книга Губера «Донжуанский список Пушкина»…
– Я знаю, конечно, читал и дневники Вульфа, и Щеголева… Но у меня свой подход к теме. Если издательство заинтересуется, могу выслать заявку.
Кто издательство и кто я? Мне такие вопросы не решать. Я посоветовал Продувалову связаться с Игорем Игоревичем, положил трубку и отправился спать. Перед этим, правда, с видом победителя посмотрел на непочатую бутылку, стоявшую за стеклом кухонного бара. Ведь могу же, если захочу! Или тут правильно говорить – если не захочу?
Так или иначе, где-то в районе селезенки ёкнуло нехорошее желание, но я его мужественно поборол и залез под одеяло.
Глава 6.
Хотелось, чтоб приснилось нечто возвышенное, навеянное замыслом Продувалова… К примеру, такая пастораль: зелёный лужок, чистые сытые коровки, шмели гудят, а по тропке идет Александр Сергеевич Пушкин и компостирует мозги Анечке, младшей дочери Алексея Николаевича Оленина, президента академии художеств и директора императорской библиотеки. Здесь, в деревне Приютино, в усадьбе Оленина бывал весь цвет литературы и искусства – Глинка, Гнедич, Крылов, Мицкевич, Брюллов, Карамзин, пили свежие сливки, ели теплый, прямо из печи, хлеб, и конечно каждому отводилась комната, где можно было работать.
Пушкину в Приютино не работалось, но отдыхалось прекрасно. Да и понятно: в восемнадцать лет приезжать в сказочный уголок, где шмели, сливки, прекрасные сельские девушки, и садиться за бумагу – что может быть глупее?! Он всё напишет потом, он прекрасно запомнит рождающиеся в голове строки, но пока – пока Анечка, девочка двенадцати лет, идет рядышком, и надо ей обязательно доказать, что он ни капли не хуже того, при виде которого загораются глазки у этого юного создания. А боготворит она князя Владимира Голицына. Есть за что, конечно. Князь на пять лет старше Пушкина, заметная хромота лишь украшает его, потому что она – следствие боевого ранения при штурме Берлина, и шрам на лице тоже от вражеской пули.
ооооооооооооо
А еще Голицын прекрасно поёт, сочиняет водевили, пишет романсы, слывёт душой любой кампании, и потому, конечно же, не может не нравиться юным барышням. Ну что против него Саша Пушкин, маленький, кривоногий, ничего не знающий, кроме своих стихов…
Хотя и сама Анечка тоже не писаная красавица. В папу пошла. Он низок ростом, да к тому же еще и сутул, узок в плечах, правда, чуден душой, но это для мужчины похвальба, для женщины же главное – физическая красота и совершенство. Орест Кипренский потом напишет ее портрет, под колонковой кистью родится премилое лицо девятнадцатилетней девушки, в котором, впрочем, нет ничего особенного – взглянешь и тут же забудешь. Может быть, потому так долго Аня не выходила замуж…
Да что же это я, разве же можно так о женщинах?! Зла во мне в их адрес, видно, много. Потому ничего хорошего не приснится.
Выхожу на кухню и смотрю на бар, на бутылку. Она смотрит на меня. Подмигивает, сволочь…
Не поддался!!!
Заснул без сновидений, проснулся с чистой головой и незнакомым чувством долга. Нет, точнее сказать, давно забытым, потому как с трудом вспомнил, что когда-то, и именно с утра, мне хотелось таки и моглось работать.
Как и было обусловлено с шефом, вчера я накоротке поговорил с Ярославой (она попросила: «Имя длинное и гремучее, зовите меня Славой», что и буду делать в дальнейшем) о внесении в текст необходимых правок. Замечания были по мелочам. К примеру, Куракин курил трубку, но стряхивал пепел, как с сигареты, в цветочный горшок, или пил виски, а пустыми оказывались водочные бутылки, или знакомая женщина его в одной и той же поездке сидела за рулем то «опеля», то «мерса»…
Словом, замечания были ерундовыми, и Княжич принимала их с веселой данностью – «Ой, дура я какая!» Их я высказал вчера. Но какая-то хрень продолжала царапать меня – и когда я в первый раз читал рукопись, и вчера, и этим утром. Я никак не мог понять, что именно меня задевает. Было что-то не то в этом Куракине. Даже не в нем самом, а… Вот на этом «а» я и стопорился.
Куракин, Олег Куракин. Кудесник слова. Его читают в метро, о нем говорят в курилках, его прозу растаскивают на цитаты. «Летать? Сумею, запросто. Но только четко сформулируй, зачем мне это надо?» «Да подарю я тебе звезду, не проблема, только ведь ты тогда лишишься мечты»… Но это так, это к его литературным способностям. Что же касается человеческих качеств…
Я пристроился с рукописью на кухне, налил чаю, стал листать страницы. Не перечитывать, а именно листать. Повесть была небольшая, а память у меня пока не отказывала, и я помнил чуть ли не каждую строчку…
Помнил, но не мог сообразить, что в этом человеке, шагнувшем вниз с пятнадцатого этажа, меня не устраивает. Что он остался жив? Да нет, это если не в порядке вещей, то в литературе очень даже допустимо. Что он пошел против всех? И это не ново, писано-переписано…