Тень Врат бесплатное чтение

Глава 1
Порой «стать камнем» – это не просто метафора.
Каково это, когда рушится всё, во что ты верил, когда исчезает всё, что ты знал? Когда ты перестаёшь быть собой – в самом прямом смысле этого слова, – и твое тело больше не подчиняется, не принадлежит тебе?
Когда ты становишься камнем. Статуей, внутри которой заперто бьющееся в бессильной агонии сознание.
Ты продолжаешь слышать, видеть, но больше не можешь сделать и вдоха, пошевелить рукой, даже моргнуть. Ты перестаёшь ощущать мир вокруг себя. Не бывает больше жарко или холодно. Ты больше не чувствуешь ничего.
Ты словно выпадаешь из мира, перестаёшь быть его частью и скорее угадываешь, что происходит вокруг.
Сперва это выматывает – собственное бессилие, неподвижность. Безвыходность. Ты мечешься, сходишь с ума, и кроме собственной памяти у тебя не остаётся ничего – ты способен только вспоминать. Вспоминать то время, когда ты был жив, когда дышал и смеялся, бежал по траве, ощущая босыми ногами росу, и подставлял лицо солнцу. Чувствовал тепло чужих касаний. Видел родные лица.
Воспоминания причиняют боль – такую сильную и нестерпимую, что ты молишь о том, чтобы всё забыть, даже несмотря на то, что это последняя, единственная нить, всё ещё соединяющая тебя с миром. Ты молишь о смерти. Но она не приходит.
Со временем мысли начинают путаться, ты перестаёшь различать явь и кошмары, воспоминания, видения, мечты и страхи. Тебе грезятся те, кого рядом не может быть. Но, даже так, даже в бреду, ты не можешь разомкнуть губы и сказать хоть слово. Не можешь попросить прощения. Даже в мечтах. Твоё тело давно – лишь камень.
Но постепенно уходят и кошмары. Сознание гаснет, подавленное пустотой и безучастием, и ты на долгие годы погружаешься в смутную, будто осенний туман, дрему, в которой нет ничего и никого. Наверное, так выглядит смерть.
Но всему однажды приходит конец.
Закончилось и моё заточение.
Этому предшествовал свет. Как в сказках, когда к грешнику с небес снисходит дух и, озарённый сиянием, берёт его за руку и выводит на путь истинный. Моему «духу» было, по человеческим меркам, лет 60 на вид. У него было округлое лицо, усыпанные веснушками толстые щёки, нос картошкой и копна буйных, до белизны выгоревших на солнце волос. Он вынырнул из размытых теней, прорвался сквозь моё муторное полузабытьё, окружённый ореолом белесого света.
Моё сознание скользило, лениво, равнодушно барахтаясь на поверхности этого странного, нелепого, так непохожего на прежние мои кошмары видения.
– Иш ты, ляпота какая, – громко, с каким-то радостным любопытством заявил мужчина и протянул руку вперёд. Его толстые, короткие пальцы приближались ко мне медленно, как во сне. Кажется, он коснулся моей щеки. А, быть может, и нет. Я не почувствовала ничего.
– Свезло так свезло! Как раз мамке подарок будет! Поставим в сад, и станет у нас краше, чем в императорском дворце! Слышь, малый?
Из-за его плеча, из пелены размытого света, появился худощавый юнец лет семнадцати, с такими же выбеленными волосами и чуть вздернутым носом. Парень окинул меня задумчивым, внимательным взглядом прозрачных, как родниковая вода, глаз и медленно кивнул.
– Да, матушке понравится. Соседка Таисия от зависти удавится – даже в доме старосты такого нет. Только отмыть бы её сначала. А то слой грязи такой, что и не разобрать толком.
Взгляд мужчины сделался озадаченным.
– Это сколько ж воды надо будет натаскать, да ещё и тайно от мамки? – приуныл было он, но почти сразу его лицо разгладилось, озаренное идеей. – Придумал! Мы её веревками обвяжем, да и в озеро по пути бросим! А как отмокнет – вытащим и сполоснём. И она хоба! И чистёхонька!
Они говорили ещё о чем-то, обсуждали что-то, должно быть, очень важное, но и мир, и свет, и само это видение ускользало от меня. Голоса затихали, таяли в застывшем безвременье моего безраздельного, холодного заточения. Мир вокруг снова размывался, сливаясь в невнятное пятно и постепенно погружаясь обратно в холодную темноту и мутную трясину, во вздымающихся облаках которой можно было различить разве что размытые, медленно проплывающие мимо тени.
Новая вспышка сознания настигла меня под тёмным, усыпанным звёздами небом, посреди пышного, цветущего великолепия сада.
В моё бесконечное «ничего» ворвались голоса. Много голосов. Смех. Цвета. Яркие платки, юбки и рубахи, нитки крашеных бус на шеях и запястьях, ленты и блеск перламутра. Лица – так много лиц, исчерченных улыбками, искривлённых весельем, – словно маски. Хоровод масок посреди аляповатой роскоши красок.
Я стояла в самом центре, словно древний идол, и у колен моих пышно цвели цветы – розы и нарциссы, фиалки и топинамбур, герберы, пионы и папоротник – всё лучшее сразу. Щедрое, яркое, выпестованное с заботой и любовью, чтобы однажды, этой самой ночью, стать в чужих глазах символом достатка и превосходства.
– Дивный паштет у вас нынче, голубушка…
– Расстаралась, конечно…
– Пройдёмте, ка, я наливочки вам…
Голоса становились всё отчётливей, разбивались на обрывки фраз, приобретали осмысленность, и вместе с ними всё отчётливей становился и сам мир. Детали переставали быть хаотичным месивом звуков и красок, бликов света и теней.
И моё сознание откликалось – пусть медленно, неохотно, – но пробуждалось и с невольной, подспудной жадностью тянулось к этой бурлящей вокруг меня, пьянящей, словно вино, жизни. Я не была её частью, но стала её свидетелем, невольным, но самым алчным наблюдателем.
Расставленные по саду уличные фонарики бликами выхватывали лица и наряды захмелевших гостей, голоса перекрикивали друг друга, тонули в хохоте и звоне посуды. В поисках сладостей и приключений дети группками и по одному носились по саду, лавируя между взрослыми. Дородные матроны в ярких платьях с рюшами, коренастые мужчины с загорелыми, обветренными лицами, почтенные старухи и легкомысленная, заскучавшая молодёжь.
Жизнь настоящая, полная, горячая.
Меня не замечали. Почти.
– Я думаю, что это фея, – рассудительно заметила белокурая девочка лет шести. Она со своей сестрой-близняшкой остановилась у самого края клумбы, в центре которой стояла я, и смотрела на меня с оценивающим интересом. Лезть в материнские герберы девочки не решались, даже несмотря на очевидно шкодный характер – премиленькое розовое платьице одной из них уже было порвано на рукаве, а подол другой пестрел отпечатками измазанных в торте ладошек.
– Не, – возразила вторая. Она дожевывала что-то на ходу и, вытирая измазанные в шоколаде пальцы о юбку, – феи красивые, – уведомила она тоном, не терпящим возражений. – А эта злая.
– А папа говорит, что красивая… – с сомнением возразила её сестра. Она, явно куда менее боевая и решительная, смотрела на меня задумчиво и как-то сочувственно, и от этого глубоко внутри мёртвого каменного тела делалось холодно и страшно.
– А мама говорит, что папа не разбирается в красоте! – отрезала вторая и тут же пакостно захихикала, зыркая глазками на сестру. – А может, это заколдованная злая колдунья? Ровно в полночь она просыпается и заглядывает в окна домов, чтобы найти самых вкусных детей, утащить их, съесть, а утром снова стать статуей, и на неё никто не подумает!
– Но она же уже три дня у нас стоит, и ещё никого не съела… – неуверенно возразила её близняшка, и девочка философски облизала измазанные в шоколаде пальцы.
– Ну, может, мы недостаточно вкусные…
– Милли, Лизи! – раздался откуда-то позади, из-за спин гостей, громкий и разгневанный женский голос. – Я же сказала, торт не трогать, паршивки этакие!
Застывшие буквально на пару мгновений девочки тут же в унисон хихикнули. Любительница шоколада поймала ладонь сестры, и так, рука об руку, они ловко растворились сначала среди гостей, а потом и где-то в кустах.
А я… Я, покуда могла, с рассеянным удивлением смотрела в их удаляющиеся, обтянутые розовым хлопком, спинки.
Злая колдунья…
Гости разошлись глубоко за полночь. Затихли голоса, погасли огни. По саду медленно, полусонно бродили уставшие, помятые хозяева праздника. Едва переставляя ноги, временами пошатываясь, среди следов бурного пиршества бродил, понукаемый женой, круглолицый мужчина – мой давешний «дух». За ним по пятам, с большим мешком наперевес, следовало двое мальчишек лет десяти. Мужчина то и дело наклонялся, подбирал какой-то мусор и, сопровождая каждое своё действие громким страдальческим вздохом, отправлял мусор в услужливо подставленный мешок. В уборке участвовало всё семейство – и оба супруга, и старший, уже знакомый мне юноша, и девочка чуть младше него, и четверо самых младших. Даже те самые близняшки под суровым материнским взором собирали и уносили в дом грязную посуду.
Они двигались медленно, и в сумраке ночи, в слабом, дрожащем свете лишь пары оставшихся гореть светильников, казались плывущими между деревьев тенями. Шума, голосов больше не было, но впервые за очень долгое время тишина не давила оглушающим безмолвием. Я слышала эту ночь. Слышала шаги, шепотки, стрекот кузнечиков и щебетание ночных птиц. Слышала, как ветер касается листвы яблонь, как склоняются ветви к земле.
Финал ночи я встречала в одиночестве, но одинокой себя не ощущала. Всё моё сознание, всё моё каменное нутро заполнял… затаённый трепет. Я ждала этот рассвет, первый за многие годы, с предвкушением и страхом влюблённого юнца. С трепетом молодости, когда сердце бьётся так сильно, будто жаждет вырваться из груди, когда дышится так сладко, и начало каждого дня видится чудесным обещанием свершений и покорения новых горизонтов. Ждала, сама не зная чего.
Моё сердце не билось, а грудь не поднимала дыхание, и от этого осознания ломало нестерпимой, уже забытой, казалось бы, болью. Боль расцветала острыми иглами, сминала остатки разума, приливной волной смывала всё, что оставалось во мне живого и жаждущего.
Я видела под своими руками осколки, и в их отражении первая полоса рассвета казалась кроваво-красным отблеском клинка.
Первый солнечный луч коснулся моих пальцев, когда разум бился в слепящей агонии. Я не могла ни закрыть глаз, ни отвести взгляда и видела, сквозь боль и безумие, как тёплая полоска света ложится на мою ладонь и вспарывает камень, окутывая меня, миллиметр за миллиметром, облаком серо‑золотистой пыли.
Первым вернулось ощущение ласкающего тепла. Не резкое – вкрадчивое и нежное, но такое ошеломительное, что разум мгновенно опустел. Ушла боль, ушло отчаяние. Ушло всё, что казалось когда‑то таким нестерпимо важным. Тепло распространялось по телу вслед за солнечными лучами, и вместе с тем, вместе с рассветом, словно оживал мир. Цвета становились сочнее, звуки – глубже. Я ощущала мир вокруг – как часть себя, как то, чего была лишена целую вечность.
Воздух ворвался в мои лёгкие обжигающей, но такой желанной болью, и я рухнула на землю, на ложе гербер и пионов, смотрела наверх, на запутавшиеся в древесной листве бледные осколки рассветного неба, и дышала. Дышала.
Тишину замершего в сумрачной дреме сада разрезал пронзительный, истошный мужской вопль, а затем окна дома почти одновременно в нескольких местах вспыхнули светом. Хлопнули двери, и по покрытой росой траве глухо зашлёпали торопливые, суетливые шаги.
Глазам вышедшего по нужде хозяина дома – моему давешнему «духу», – в моём лице предстало крайне непрезентабельное зрелище. Его растерянность можно было понять, однако, стоит отдать ему должное, сходу поднимать меня на вилы он не стал. Он замер в нескольких метрах от меня с расширенными глазами, приоткрытым ртом, прижатой к груди ладонью – будто, излив миру своё первое изумление, он теперь не мог определиться, что я такое и как на меня следует дальше реагировать.
Я понимала его больше, чем мне самой хотелось бы.
Шаги приближались, становились громче – вот уже и вынырнул из теней дородный женский силуэт, – и я неимоверным усилием воли заставила себя подняться. Будто заново учась владеть своим телом, я по очереди передвигала руки, ноги, пальцами впивалась в сырую землю. Вопреки моим усилиям и попыткам сохранить равновесие, меня пошатывало из стороны в сторону, а волосы – длинные, в сосульках слипшейся грязи, – падали на лицо.
Мужчина нервно, громко сглотнул и сделал шаг назад, спиной наткнувшись и едва не сбив с ног охнувшую жену.
– Фея… – вдруг раздался хриплый шёпот, и, чуть повернув голову, я взглядом столкнулась с голубыми, прозрачными, как ручей, глазами. – Фея, – снова, уже уверенней, повторил юноша, выскочивший во двор вслед за родителями – босой и в одних ночных штанах.
Что он имел в виду, для меня осталось загадкой, однако его мать, очевидно, что‑то поняла. Она издала новый вздох, на этот раз протяжный, полный причудливой смеси одновременно и смирения, и досады. А затем вышла вперёд, решительно отстранив мужа в сторону.
Было в этом что‑то торжественное и в то же время нелепое. Совершенно для меня непостижимое. Они стояли так, в тишине и молчании, пока я не поднялась на ноги, а затем, всё также без малейших вопросов, сохраняя при этом почтительное расстояние – то ли свита, то ли конвой, – проводили в дом. Дорогу мне указывала – короткими, экономными жестами – сама хозяйка. Она опасалась даже смотреть на меня, что не мудрено, но вела вперёд, сжимая губы до белизны. Когда, уже в прихожей, меня повело в сторону, она испуганно, рефлекторно отскочила назад и чуть было не вскрикнула, но тут же торопливо зажала рот ладонью, впервые пристально вперившись глазами прямо в меня. Будто проверяя, не разозлилась ли я. Но я лишь привалилась плечом к стене, оперлась ладонью в попытке удержаться на ногах, оставляя пятна грязи и крови.
А ведь они так старались, окуная меня в реку. И всё напрасно.
Я усмехнулась, чувствуя, как растягиваются неловко губы, будто в первый раз. Будто это лицо не принадлежало мне и учиться им владеть мне приходилось с нуля.
Мужчина, что шёл чуть сбоку, за плечом своей жены, нервно икнул.
– Прошу, госпожа Фея, сюда, – это были первые слова, обращённые ко мне. Первое, что произнесла хозяйка дома. Её голос не дрожал, не казался испуганным. После короткого момента нервной, порождённой неожиданностью слабости, она взяла себя в руки и теперь смотрела на меня прямо, твёрдо, решительно.
Она была хозяйкой этого дома. Она была в нём властью и силой. А кем была я?
Шаг за шагом я преодолевала едва освещённый коридор. Он казался мне тесным, узким – и бесконечным. Шаг за шагом. Но именно в этом, как будто, и был смысл – просто идти вперёд, не ожидая ничего впереди. Но коридор закончился – и было в этом, казалось бы, очень естественном, закономерном факте что‑то, что изумило меня до глубины души, заставило вздрогнуть и вскинуть глаза, осознавая, где именно я нахожусь.
Меня привели на кухню – достаточно просторную для деревенского дома, – и с недвусмысленным намерением пододвинули в самый её центр кресло. Не спрашивая, не споря, я опустилась в него, и семейство, будто только этого и ждало, ожило, засуетилось. Старшая девочка бросилась зажигать светильники, отец бросился в подпол, мать застучала посудой громко, грозно, разыскивая что‑то определённое.
В щель прикрытой двери с любопытством и азартным страхом заглядывали четыре пары детских глаз.
Я оперлась локтями на колени и опустила голову, укрывшись от этой суеты пологом грязных, спутанных волос, и уставилась на собственные ладони с каким‑то тупым, отстранённым равнодушием.
Сколько лет я провела в заточении?
Земля, глина и кровь на моих руках всё ещё носили в себе тень той самой – последней ночи.
– Госпожа Фея, извольте.
Задумавшись, я не сразу заметила, что всё семейство, за исключением изгнанных с кухни младших, вновь собралось вокруг меня и, кажется, чего‑то ждало. Хозяйка вновь стояла ко мне ближе всех, и на этот раз в руках её, побелевших от напряжения, был кувшин. Она сделала крохотный шажок ко мне ближе и протянула кувшин в настороженном, но терпеливом ожидании.
Дружелюбная улыбка отца казалась нелепым росчерком губ на гротескной маске, а старшие дети, бледные и растрёпанные спросонья, растерянно переглядывались между собой, неловко комкали подолы собственных рубах. Они ждали. Они все чего‑то ждали. Напряжённые, напуганные, натянутые, словно струна.
Я приняла кувшин и, ничего не спрашивая, пригубила его. Молоко с мёдом на моих губах отдалось пеплом, но я, заставляя себя, сделала несколько глубоких глотков.
И лишь тогда они выдохнули. Расслабились, заулыбались искренне, удовлетворённо. Что‑то произошло. Что‑то очень важное. Но что именно – я не имела ни малейшего понятия. И не стремилась узнать.
Меня оставили наедине с собой только когда старшие дети – Марвин и Мари, так их звали, – под строгим контролем матери принесли в одну из комнат деревянную бадью и наполнили её горячей водой. Ни я, ни моё присутствие в доме не вызывало восторга у хозяйки, и за это сложно было её осуждать, но она продолжала демонстрировать всё то же странное, старательное до абсурда гостеприимство. И я волей‑неволей чувствовала к ней благодарность.
Предложить мне помощь, тем не менее, никто не решился, что было только кстати. Я осталась одна – в наполненной почти обжигающе горячей водой бадье, в клубах пара, – обнимая себя за колени и стараясь не моргать. Я боялась. Боялась моргать.
Вода быстро становилась мутной и серой. Пыль давно минувших времён стекала с меня струйками, намокшие волосы висели сосульками, с которых то и дело срывались бурые капли. Мне хватило сил только на то, чтобы повернуть правую ладонь лицевой стороной наверх и пальцами потереть, смывая грязь с длинного тонкого шрама, оставшегося от сквозной раны.
Там, в уже почти остывшей бадье, меня и застала Мари. Она сперва постучалась, но так и не дождавшись ответа, сперва робко заглянула, а затем и вовсе протиснулась в комнату. Она была высокой, стройной, очень хорошенькой, но ничем не напоминала мать. Она была… другой. И пришла, очевидно, только потому, что её послала мать.
– Узнать дозвольте, госпожа Фея, может, вам нужно что? – негромко спросила она, стараясь – то ли из робости, то ли из страха – не смотреть в мою сторону. А вот я на неё смотрела. Смотрела сквозь полуприкрытые ресницы, положив голову на край бадьи, и вода с моих волос капала на деревянные доски пола. Я смотрела на неё просто потому, что, наконец‑то, могла смотреть.
– Почему ты зовёшь меня феей? – спросила я и не узнала собственный голос: таким чужим, чуждым он казался. Это были первые слова, что я произнесла с момента своего освобождения. Девушка вздрогнула и вскинула на меня взгляд. Глаза у неё были большие, чистые, грустные.
– Так а… разве ж вы не фея?.. – ответила она, и голос её сорвался на шёпот. Это было даже забавно. Я и в лучшие‑то времена не слишком походила на фею, а после всего того, что произошло, грязная и загнанная, будто всё это было вчера, не напоминала её тем более. Та из близняшек, что назвала меня злой колдуньей, была права куда больше.
– Нет, – ответила я и, спустя мгновение, не дожидаясь расспросов, добавила: – Я эльф.
Девушка озадаченно нахмурилась, словно силясь понять мои слова, и некоторое время мы провели в молчании. Мне становилось всё холоднее, но я наслаждалась, пусть даже сама того не осознавая, этим холодом, зябкостью – самой возможностью чувствовать.
– Прощения прошу, госпожа… – наконец неуверенно, но очень вежливо произнесла девушка. – Не серчайте, ежели что, мы не хотели обидеть… Мы, может, не понимаем чего, но до всего ушедшего народа имеем глубокое уважение.
«Ушедшего народа?» – подумала я. Но промолчала. Предпочла не задумываться над этим. Не здесь и не сейчас. Некоторое время спустя девушка снова подала голос.
– Как же тогда называть вас?
– Элитана, – ответила я. – Моё имя – Элитана.
Я заснула уже после пения петухов, когда небо окончательно посветлело и деревенские улицы наполнились жизнью. Ночь – такая странная, такая долгая и мучительная – закончилась. Но, закрывая глаза и погружаясь в темноту, я совсем не была уверена, что открою их вновь.
Я осталась в этом доме на этот день. И на многие, многие последующие.
Семейство – они звались Мортинсенами – приняло меня, словно так и должно быть. С терпением и почтением, которым я нещадно и без зазрения совести пользовалась, даже зная, что не имею на это никакого права.
Они не тревожили меня и не задавали вопросов, ничего не требовали и никуда не гнали. Трижды в день мне приносили еду – чаще всего Мари, иногда Марвин, и совсем уж изредка сама хозяйка дома, госпожа Аннет. Ни одного упрёка не сорвалось с её губ, но каждый раз, оказываясь рядом со мной, она поджимала губы, глаза её делались колючими, строгими, а движения – резкими. Но при этом ни разу она не высказала и капли непочтения. Я не нравилась ей, но она терпела меня по каким‑то непонятным, всё ещё ускользающим от меня причинам.
Эти первые дни после моего пробуждения слились в единый поток, в котором не существовало ни времени суток, ни мыслей, ни решений. Из окна своей комнаты, расположенной на втором этаже дома, сквозь желтоватые кружевные занавески я с отстранённым равнодушием наблюдала, как проплывает мимо меня этот мир. Там, снаружи, раздавались голоса, мчались по своим важным делам люди. Госпожа Аннет командовала домочадцами, то устраивая глобальную стирку, то прополку в саду – никогда не сидела на месте и не позволяла остальным. Господин Паскаль, её достопочтенный супруг, изрядно робеющий перед женой, с удивительной деловитостью встречал у калитки то рабочих, то телеги, обсуждал что‑то, жестикулируя энергично, бурно, чтобы затем что‑то передать, загрузить и отправить их, а иногда отправляясь с ними и сам куда‑то по делам. Порой заглядывали соседки – просто проходя мимо или за солью, за сахаром, за советом – по самым разным, хоть сколько‑то уважительным поводам, – и госпожа Аннет надолго, позабыв о времени, погружалась в важные житейские беседы, то заговорчески склоняясь к подруге прямо через плетень, то стыдливо хихикая и косясь по сторонам.
И я видела, как младшие мальчишки, погодки Кай и Гай, пользуясь моментом, за спиной матери крадутся по кустам и задворкам с самодельными удочками через плечо, чтобы перемахнуть через забор и умчаться к реке. А вечером, когда они возвращались чумазые, донельзя неубедительно виноватые, госпожа Аннет хваталась за полотенце и под пакостное, торжествующее хихиканье Милли и Лиззи, а также под советы и комментарии как всегда совершенно случайно проходивших мимо односельчан, гоняла провинившихся сыновей по двору. А те разбегались по сторонам, роняли на ходу лавки, мешки и корзины, вопили громко, самозабвенно, клялись, что больше никогда в жизни не ослушаются, но все прекрасно понимали, что их чистосердечного раскаяния хватит в лучшем случае до утра.
Я находилась в самом центре всей этой жизни и вместе с тем – не была её частью. Разве что призраком. Тенью. Моя кожа вновь была мягкой, тело вновь слушалось меня, но так уж велика была разница?
Из обрывочных голосов и тихих шёпотков – вслух об этом никто не говорил – я выяснила факт существования некоего поверья, объясняющего хоть немного такое ко мне доверие. Поверье утверждало, что ежели в дом придёт дитя ушедшего народа и примет от хозяев угощение, то будет этому дому удача сопутствовать во веки вечные.
Что же до самого «ушедшего народа», то к нему повально относили и фей, и эльфов, и драконов, и народ миста‑эль, и прочих. Словом, всех – кроме людей. «Ушедшими» же их звали… Ну, потому что они ушли. Не было больше их королевств, когда‑то простиравшихся от моря до моря, не было и их самих. Растаяли, словно дым или сон, оставив после себя только легенды, сказки и поверья.
– Случилось это много‑много лет назад, – авторитетно заявила мне Молли, сидя на моей кровати, энергично болтая ножками и кроша печенье прям на постель, – меня тогда ещё на свете не было.
– Точно больше ста лет, – добавила более рассудительная Лиззи. – А может, даже сто пятьдесят.
Близняшки, в своём неистребимом любопытстве и свойственном возрасту отсутствии чувства самосохранения, быстро перестали меня бояться. Уже на второй день они, пока я делала вид, что ничего не замечаю, пробрались в мою комнату и долго изучали, стоя в сторонке, висящий на спинке кресла, заботливо почищенный госпожой Аннет, чёрный с золотом камзол. На третий день они подобрались ко мне на расстояние вытянутой руки и окончательно растаяли после предложенного мною печенья. Точно такое же лежало у них на кухне, откуда Мари мне его и принесла на завтрак, но в моих руках и в глазах детей оно становилось особенным – загадочным и оттого особенно заманчивым. На четвёртый день они уже шныряли у меня без стеснения и осторожности. В конце концов, это был их дом. Родители наверняка знали, где пропадают дети, – но не запрещали.
И совсем скоро опасение, настороженность в глазах Мари, что приходила ко мне регулярнее прочих, совсем растаяло. Оно сменилось чем‑то другим – странным, тёплым, чистосердечным. Но не жалостью. Жалости я бы не перенесла.
– Знаете, леди Элитана, погодка в эти дни просто чудо! Лето выдалось славное, и голубики, говорят, по осени в лесу будет видимо‑невидимо. Младшие у нас страсть как любят пироги с голубикой, – мягко, как‑то очень ласково, ненавязчиво щебетала Мари, когда приносила мне еду. И вскоре я начала ловить себя на том, что в самом деле слушаю её, а она, то и дело, если мать не зовёт, задерживается у меня дольше необходимого.
Мари была милой девушкой. И совсем не похожей на мать. Была в ней какая‑то хрупкость, трогательность, мечтательность и наивность. Что‑то такое – тонкое и неуловимое, что делало её в этом доме, в этой деревне, среди жадных до сплетен и скандалов соседей, неустанного физического труда и гнёта чужих ожиданий такой же чужой, как и я. Разве что иначе. Пусть даже она сама этого, в отличие от меня, и не осознавала.
– А давеча мы в храм ходили, Отцу нашему Солнцу хвалу возносили и дары приносили. Все такие красивые были, мама даже Милли с Лиззи разрешила красные ленты в косы заплести, хотя, конечно, доверия им нет, – Мари тихонько смеялась, качала головой с ласковой укоризной, и я готова была поспорить, что это именно она уговорила госпожу Аннет разрешить малышкам принарядиться. – А на службе, знаете, наш жрец такую трогательную проповедь произнёс. Сила настоящего верующего, сказал он, заключается не в гордости и возвеличивании, а в терпении, милосердии и искренней любви, так пусть же смирение станет нашим щитом и наставником, – она на несколько мгновений задумалась, голубые глаза невидяще воззрились куда‑то в окно, а руки над подносом с тарелками замерли. – И я подумала… Знаете, я подумала, что он прав. Гордыня порождает в нас напрасные желания. А напрасные желания приводят к жестокости. Ах, если бы все люди были смиренны и милосердны.
Она неловко, смущённо улыбнулась, покосилась на меня из‑под белокурой, выбившейся из косы прядки, будто ожидая, что я осужу её за глупость. Но я не осуждала. Лишь слушала её – внимательно, терпеливо. Наблюдала за ней. Невольно представляла её на службе, с алыми лентами в косах, с молитвенно сложенными руками и чистыми, как само небо, глазами, обращёнными к солнцу. Представляла её среди людей, на деревенских улицах, с корзинкой зелени в руках. Я слушала её так внимательно, словно её жизнь была единственной моей связью с миром. Словно её чувства, страхи, надежды, её, не имеющая ко мне никакого отношения, жизнь дарила краски и мне, полупрозрачными мазками придавала очертания растворенным в пустоте теням.
Я продолжала жить в доме Мортинсенов, словно в маленьком, уютном коконе, с их аляповатым садом, помятыми герберами, пастбищами и лугами. Словно сложившая паруса лодка в штиль.
Среди Мортинсенов я училась жить и дышать заново.
Именно Мари вытащила меня из дома, выманила лаской и участием, которым сопротивляться не была способна даже я. Она выдала мне одно из своих платьев, оказавшееся мне коротким в длину, но большим в груди, поймала за руку и увлекла за пределы деревни, в пахнущие травой и цветами луга.
– А какое оно, царство феев? – жизнерадостно интересовалась Милли, пока они с сестрой заплетали мне косы и вплетали в них полевые цветы.
Я лежала посреди луга, прямо на траве, запрокинув за голову руки, и сквозь полуприкрытые ресницы видела, как при этом вопросе оторвался от книги сидящий рядом Марвин. Солнце щекотало веки, одуряюще пьяно дышалось цветущими травами и медовой липой, а Мари, дурясь, провела по моей щеке колоском. Я улыбнулась. Наверное, впервые с тех пор, как появилась в их доме.
– О‑о‑о, – с деланной многозначительностью протянула я. – В царстве феев кисельные реки, что текут вспять, берег выложен весь из пряников и зефира, а каждый листочек с дерева, каждая травинка на лугу – со вкусом мёда и карамели!
– Ва‑а‑а‑а… – восхищённо протянула Милли.
– Мама говорит, что много сладкого вредно, – негромко заметила Лиззи, и Милли тут же надулась.
– Ты злюка! – возмутилась она и тут же, позабыв про мою причёску, дёрнула сестру за косичку.
Когда они обе с воплями умчались носиться друг за другом по лугу, я сладко, всем телом потянулась и закрыла глаза. В этом солнце, в этом лете и запахах, в этой чистой беспечности всё моё существо объяла расслабленная, томительная нега. Словно и не было теней за спиной, не было тяжкого груза и грехов.
– Зачем ты обманываешь детей? – строго, укоризненно вопросил Марвин, но я, даже не видя его, всё равно различила в голосе насмешку.
– Просто шутила, – лениво, без капли раскаяния, отозвалась я.
– А как оно на самом деле? Какое оно, королевство фей? – негромко спросила Мари, и колосок на щеке замер, а затем и вовсе исчез.
Я вздохнула.
– У фей нет королевства. Феи – это, суть есть, магическая субстанция, появляющаяся в результате скопления в некоторых «особых» местах определённого рода эманаций волшебства и эмоций. Большее, на что они способны, – это сбиться в стаю и потом более‑менее организованно нападать на путников.
– Нападать? – охнула Мари, но я не стала открывать глаза.
– Конечно. Пугать. Щекотать. Подворовывать магию, если есть. Всё когда‑нибудь иссякает, даже самые незыблемые, казалось бы, вещи. И магические субстанции тоже. И чтобы не исчезнуть, им нужно подпитывать своё существование.
– Как‑то это грустно… – голос Мари поник, и я всё‑таки приоткрыла один глаз. Девушка сидела, потупив взгляд, неловко теребила поясок своего платья и выглядела, в самом деле, всерьёз опечаленной судьбой далёких, давно позабытых фей.
– А эльфы? – спросил Марвин, и мне показалось, что не столько из интереса, сколько ради того, чтобы отвлечь сестру, приободрить её сказками. – У эльфов были королевства?
– Да, – ответила я, и сердце моё, должно быть, впервые, сжалось. – У эльфов королевства были.
Королевство эльфов называли краем чар и искусств. Кружевные, кажущиеся невесомыми мосты соединяли между собой дворцы из зелени и серебра, жемчужные водопады, сияющие витражи такой немыслимо тонкой работы, что казались скорее чудом, чем творением рук мастера. Разве мог хоть кто‑то, кто увидел всё это, остаться равнодушным, разве мог не преисполниться восхищения?
Я родилась в этом месте и провела там больше половины своей жизни. Но, лёжа на лугу в неизвестной деревеньке, глядя в небо, я вспоминала не витражи и не дворцы. Я вспоминала алое поле маков, что раскинулось неподалёку от нашего загородного дома. Вспоминала сумрачную дубовую рощу, по раскидистым ветвям которой так увлекательно и вместе с тем страшно было лазать в детстве. И бледно‑розовые свечки цветущих каштанов, и устланную серебристой листвой аллею, и кислый вкус вишен на губах. Вишня никогда не была моей любимой ягодой – слишком кислая, слишком насыщенная, – но, вспоминая о ней, она казалась самым желанным и самым реальным, что случалось со мной в жизни.
Я вспоминала тепло рук, ощущая его почти воочию. Улыбку и вкрадчивый, ласковый, чуть насмешливый голос:
– Ты главное на барабане играй, когда меня дома нет…
Я была послушной девочкой. Отчасти. Я хорошо выполняла чётко поставленные задачи и этим сводила с ума мать.
На барабане я так и не научилась играть – он исчез в один прекрасный и очень скорый день, но я не расстроилась. Вместо барабана мне принесли в подарок красивое платье и самодельный лук. Я любила красивые платья. А ещё луки, драться с другими детьми на палках, лазать по деревьям, искать счастливый клевер, валяться в маковом поле – и всё это, желательно, в красивом новеньком платье.
А ещё я любила слушать стихи о любви и древних героях, непременно умирающих в конце истории, и смотреть по ночам на звёзды.
“Эль, почему ты ещё не в постели?!”
“Ну, мы немножко, мам…”
“Мы правда немножко, я её уложу…”
“Вы вообще знаете, сколько времени?!”
“Ребёнок познаёт мир. Что же делать, если днём звёзд нет?”
“ …Только немножко. И если она утром не встанет к завтраку…”
“Это будет полностью моя вина. Конечно, родная, я всё понял.”
“И это последний раз!”
“Безусловно! Мама ушла… Давай передвинемся левее, Элитана, отсюда созвездие Знаменосца видно лучше. В следующий раз принесу тебе такую штуку со стёклышками – с её помощью будет видно лучше. Хочешь, расскажу сказку?”
“Хочу! Про трёх древних героев!”
“Но ты же её знаешь…”
“Про трёх древних героев!”
Он смеялся и рассказывал. Негромко и очень серьёзно, как не рассказывают сказки маленьким детям.
– Давным‑давно, в незапамятные времена, земля благоденствовала, и не было на ней ни горя, ни болезней, ни бед. Круглый год плодоносила щедрая земля, в лесах резвились непуганые звери, а небо было неистово синим и таким близким, что, казалось, можно достать его рукой. Мир был прекрасен, безупречен в своей чистоте и нежности, незамутнённости и тепле.
Жили в те времена на этой земле люди и эльфы, драконы, дриады и миста‑эль. Не зная забот и печалей, они творили красоту и искусство, изобретали, исследовали и не знали границ в своей жажде познания. Не было тогда, как казалось, ничего недоступного, неосуществимого. Но сила обманчива, а вседозволенность делает нас беспечными.
Так однажды нам стало казаться, что мир слишком тесен, что нет в нём ничего непознанного, что он слишком мал для нас. Так, в своей безграничной самоуверенности, преисполненные чувства неуязвимости, мы дерзнули вскрыть ткань Сущего Бытия и заглянули за его край. И там, за этой границей, мы узрели темноту – трепещущую, алчную. В ней не было ничего, и, жаждая наполнить эту пустоту, она, вечно голодная и ненасытная, тянулась и поглощала всё живое, яркое, страстное. Она вбирала в себя всё то, что зовётся жизнью – страхи и боль, ненависть и любовь, надежды и отчаяние. И, не способная к истинному творению, уродовала, сминала всё постигнутое и рождала чудовищ, немыслимых прежде. И мир погрузился во тьму…
«И тогда три героя…» – подсказывала я, когда он замирал в задумчивости. И он, очнувшись, улыбался мне.
«И тогда нашлись три древних героя, что осмелились вступить в схватку с чудовищами. Собрав армии последних, кто обитал в этом истерзанном мире, они прошли долгий путь и достигли зияющего чернотой Первого Разрыва. И там один из них встал заслоном и сдерживал тварей, пока двое творили могучее волшебство. Вокруг них кипел бой, и многие там полегли, но они сумели, посреди всего, сотворить Великие Врата и связать их с рваными краями бытия. Один из тех, что творил, вошёл во Врата и захлопнул створки. Там, на изнанке, он одолел и усмирил Пустоту. Но обратно не вернулся, и неизвестно, что с ним стало.
Тот, кто остался, наложил на Врата печать и, собрав все нити, пути и дороги, все голоса и стремленья, что пронизывали мир, сплёл из них Книгу. Она стала залогом, средоточием, самой сутью истерзанного сущего – не ключом, но заслоном перед Вратами. Он отдал этому творению всего себя, и дух его, и плоть растворились в переплетении нитей. И он исчез навсегда.
Третий же, тот, что держал заслон и не позволял чудищам прорваться, пока творилось волшебство…»
«Я знаю! Я знаю его имя!»
«Да, милая, – он снова улыбался, но в глазах его не было даже грусти, только усталая многовековая пустота, припорошённая пеплом давно прошедших битв. – Да, милая, ты знаешь…»
Теперь, очнувшись, я не знала ничего. Но, даже не понимая, что произошло и как так случилось, что моё королевство исчезло и давно позабыто, я ни на миг не усомнилась в нём. Ни на миг меня не покинула непоколебимая уверенность в том, что оно где‑то там, пусть незримое и недоступное, но существует, живёт и здравствует, а вместе с ним – и мой народ, и моя семья. Оставалось только найти его, и это, я нисколько не сомневалась, мне было по силам. Быть может, когда‑нибудь, однажды, я могла бы… Даже несмотря на то, что я прекрасно понимала: никакого «когда‑нибудь» и «однажды» у меня, скорее всего, не будет.
У меня было только «здесь и сейчас». Был зелёный луг и одуряющий запах лип, было бесконечно лазурное небо и были дети, стайкой вьющиеся вокруг меня.
– Глянь, что мы нашли! – раздавался от ручейка неподалёку звонкий мальчишеский голос. – Эль, ты должна это посмотреть, иди сюда!
Они тоже звали меня «Эль». И я вставала со своего нагретого места и шла к ручью, где мне гордо демонстрировали очередной невероятный экземпляр лягушки обыкновенной. И я смотрела и, к вящей мальчишеской радости, восхищалась так искренне, как только умела. Когда я возвращалась, глаза Марвина мерцали насмешкой, и тогда, в качестве мести, мы с Каем и Гаем хватали его, неубедительно сопротивляющегося, и притапливали в ручье, вода в котором едва достигала щиколотки.
С того дня я покинула своё добровольное заключение в четырёх стенах выделенной мне комнаты.
Теперь по вечерам мы с Мари сидели у ног госпожи Аннет и разбирали пряжу. Она рассказывала о том, из какой шерсти получается лучшая пряжа, почему лучше всего пряжа натуральных цветов и какие фасоны кофт и юбок нынче в моде в столице. И мы с Мари покладисто, прилежно внимали ей под умилённый взор господина Паскаля.
Пряжа – это было единственное, к чему допускала меня госпожа Аннет, несмотря на всю мою готовность помочь, буде моя помощь требуется. Неким тайным чутьём умудрённой домохозяйки она постигла, что к приготовлению пищи меня без острой на то необходимости лучше не допускать, а из домашнего скота мне можно без страха доверить разве что кошку – и то в силу её устоявшейся независимости. Или, быть может, госпожа Аннет опасалась, что я своим чёрным фейским колдунством попорчу и семью, и скот.
Мы обе, стоит отметить, прилагали немалые усилия, чтобы пусть не поладить, но избавиться от повисшего между нами морозного, злого напряжения. Она силилась быть со мной приветливой и внимательной, а я с ней – покладистой и почтительной. И всё же я видела, с каким трудом ей даётся каждое сказанное мне слово и как мучительно неприятно ей моё присутствие поблизости. Она смотрела на меня с плохо скрытой ненавистью, всё большей с каждым днём, и видела, должно быть, что‑то в моих глазах.
Но мы старались. Обе. Потому что это было важно для господина Паскаля и детей. Потому что это был их дом, в который я вломилась нежданно‑негаданно и не торопилась уходить.
И она, что бы там ни было, приветствовала меня по утрам с улыбкой, подкладывала в тарелку самые вкусные и сочные кусочки, отпускала со мной детей на луг и к реке, позволяла сидеть у своих ног и разбирать пряжу. И я уважала её за это. Я была ей за это благодарна.
Почти каждую ночь мы с Мари, не сговариваясь, забирались на крышу добротной, поставленной лично господином Паскалем и бывшей предметом его особой гордости, двухэтажной бани. Она приносила завёрнутые в свёрток пирожки, а я – одеяла, чтобы не замёрзнуть. И мы сидели, пожевывая, обнимая колени, и смотрели в низкое звёздное небо, куполом нависающее над нашими головами.
– Хочешь, я расскажу тебе легенду, Мари?..
– О, было бы славно!
У Мари толком не было подруг, и поэтому, возможно, она так тянулась ко мне – неприкаянной, чужеродной.
Материнская воля висла над ней тяжким, давящим грузом. Совсем скоро Мари должно было исполниться шестнадцать, и мать мечтала выдать её замуж за сына городского купца. Вернее – не мечтала. Собиралась. Имела к тому серьёзнейшее намерение, а если госпожа Аннет имела намерение, то она добивалась того, чего хотела. Госпожа Аннет бдела за образованием дочери, приглашая в дом специального учителя, полагая, что это даст ей пару очков форы на фоне остальных претенденток на сердце сына городского купца, и за её честью, не отпуская никуда без сопровождения отца или брата. И всё же…
– Эль, а ты когда‑нибудь влюблялась?
– Конечно, милая.
– И… как это было?
– Это было… Я была счастлива. Какое‑то время.
Юная, пылкая душа шестнадцатилетней девушки жаждала свободы, жаждала полноты жизни и ярких, бурных чувств.
Я не знала, кем он был, как звали того, кого она избрала объектом своих чувств. Лишь видела несколько раз издали высокого, статного парня – кровь с молоком – с по‑юношески округлым лицом, в окружении шумной компании голосистых, нахальных товарищей. Мари ничего не рассказывала о нём, но я замечала, как она смущается и розовеет, столкнувшись с ним взглядом. Как ищет мало‑мальского повода для встречи с ним и каким светлым счастьем расцветает её лицо, когда он, бывало, улыбался ей – лихо и дерзко. Это видела я, видела госпожа Аннет, видели все. Не оставалось это секретом и для самого юноши.
– Матери он не нравится, – заметил Марвин куда‑то в пространство, будто бы и не мне. Он стоял, прислонившись плечом к дереву, скрестив руки на груди. Глаза его были обращены к калитке, туда, где запинающаяся от переизбытка чувств объясняла дорогу «совершенно случайно остановившемуся» парню, а его друзья глумливо скалились из‑за его спины.
Я подняла голову от миски с пшеном – его госпожа Аннет поручила мне перебирать, – и, хоть подобная деятельность была для меня вновинку, я отнеслась к ней со всей ответственностью и старательностью. Работа была несложная, муторная, но, что главное, – безопасная. Так, очевидно, рассудила госпожа Аннет, подспудно ожидавшая от меня неприятностей.
Я сидела в тени яблони, на свежем воздухе, с повязанной на волосах косынкой. Не знаю, что насчёт меня Мортинсены говорили соседям, но мои острые уши они открыто демонстрировать опасались. И я покладисто вняла их пожеланиям.
– А тебе? – спросила я у Марвина.
Парень смотрел на Мари сверху вниз – он был выше неё да добрых полторы головы, – внимал каждому её слову, словно нет у него дел более важных и срочных, но я совершенно не была уверена, что он её слышал. Глаза его скользили по симпатичному личику, по ладной фигурке, а пальцы томно, украдкой, поглаживали ладонь Мари. И та млела, задыхаясь от счастья, так откровенно, так безыскусно, что это одновременно и пугало, и восхищало.
Марвин ответил не сразу, а взгляд у него был пристальным и холодным.
– Он парень непростой судьбы, – с осторожностью подбирая слова, стараясь сразу не рубить с плеча, отозвался Марвин. – Отец рано погиб, мать… Мать здесь зовут гулящей. Семеро детей в семье. Наш отец его непутёвым зовёт, жалеет, говорит, с возрастом дурь из головы выветрится. А мать на дух его не переносит.
– Ты не ответил, что ты думаешь?
Уголок губ Марвина дрогнул в отчётливо различимой досаде, но обращена она была не на меня.
– Я думаю, что гонора в нём много. И глупости. Свою слабость он за силу пытается выдать. Но это всё ложь. Однажды он свернёт себе шею, но до этого много бед может натворить.
Подгоняемый товарищами, парень распрощался с Мари и напоследок, с загадочной, томной улыбкой на полных губах, многозначительно сжал её пальцы в своей ладони. И всё время, что их толпа удалялась, пока они не свернули и не скрылись из глаз, Мари стояла на месте, провожала их взглядом, прижимая к груди ладонь – ту самую, которой ОН коснулся.
Мари грезила о нём. О том, как спасёт его, как вместе, рука об руку, они пойдут к счастью. Что же касается его… Его намерения были очевидны всем, кроме, пожалуй, самой Мари.
Я не говорила с ней об этом. Да и что я могла сказать? Любовь слепа, особенно любовь юная, первая.
В тот вечер Марвин вернулся домой в грязной, порванной рубашке, с разбитой губой и фингалом под глазом.
– Поговорить с ним пытался? – спросила я его, когда он прятался от матери и лишних вопросов у меня в комнате. Он сидел на моей кровати помятый, всклокоченный, но, как будто бы, не подавленный. Будто сделал то, что должен был, но изначально на многое не рассчитывал.
– Легко отделался, – отметила я, промакивая рану смоченным в заживляющей настойке платком.
– Я быстро бегаю, – коротко усмехнулся Марвин и тут же зашипел от боли.
Порванную одежду мы спрятали, а родителям сказали, что Марвин упал глазом на пень.
Глава 2
Я должна была заметить, что Мари ведёт себя странно. Ещё более странно, чем обычно, когда дело касалось Эвана – так звали предмет её воздыхания.
Глаза Мари блестели тайным предвкушением; светлые, с золотым отблеском волосы она перевязала праздничной голубой лентой. Но я не заметила и не обратила внимания, даже когда она попыталась углём подчернить себе брови.
Я не замечала ничего, что не было связано с моей собственной персоной. Я была занята – озадаченно размышляла, почему за месяц моего блаженного бездействия никто так и не явился по мою душу. Почему до сих пор под моими ногами не разверзлась земля или золотой свет милосердия и прощения не пролился на меня? Почему не звучал по мелкому гравию деревенских дорог дробный перестук конских копыт и не вились у корней яблонь чёрные тени? Возможно, я льстила себе, полагая, что мою персону не обойдут вниманием, но, стоит отметить, у меня были на то основания. Королевства могут приходить и уходить, горы разрушаться, моря иссыхать – но Орден жив всегда, а значит, и я всегда принадлежу Ему, что бы ни случилось. И в Его воле карать меня и миловать.
Однако ни карать, ни миловать меня никто не спешил даже спустя месяц, и это настолько озадачивало меня, что я пропустила момент, когда одной особенно лунной ночью Мари исчезла из дома. Она сослалась на болезнь, ушла в свою комнату, что делила с близняшками, а затем – её не стало.
Но я бы не заметила и этого, если бы в один прекрасный момент в мою каморку не вломился без всякого стука и почтения Марвин. Сам он был бледен, а вторжение его сопровождал аккомпанемент драматичных всхлипов Лиззи и Молли, удерживаемых за уши. Они не кричали и не голосили, как было принято, когда они бывали вопиюще несправедливо обижены или когда считали нанесённую им обиду таковой. Они только угрюмо сопели красными носами, плотно сомкнув губы.
– Мари сбежала, – сказал Марвин. – Отправилась на посиделки к этому ублюдку. Он сам её позвал, а она, дура, и побежала. А эти две… – он пребольно, очевидно, дёрнул за уши находящихся в его хватке близняшек; те пискнули, но, как и прежде, орать не стали. – А эти две её прикрыли!
Дураку было понятно, что такие «посиделки» для Мари ничем хорошим не закончатся.
– Родителям сказали? – прищурилась я, и Марвин сразу как-то ссутулился, помрачнел.
– Мать её убьёт… – отрицательно качнул головой он и, выждав время для того, чтобы до меня окончательно дошло, что он ко мне не просто так пожаловал, произнёс: – Помоги, прошу.
Я прикрыла глаза и устало потерла виски.
Марвин был прав. Исходя из того, что я успела понять о госпоже Аннет за время нашего знакомства, она действительно, может, и не убила бы, но живого места на Мари не оставила бы. И это только в краткосрочной перспективе. На господина Паскаля особых надежд возлагать не стоило: он был милейшим человеком, но вопросы воспитания детей предпочитал всецело оставлять на мать.
– Ладно, ты знаешь, где они?
– Там, где обычно, – тут же собрался парень, отпустил сестёр, и те, вместо того чтобы броситься бежать, тихонько присели в углу. Мелкие паршивки, как бы там ни было, тоже переживали за Мари. – Я покажу.
Недолго раздумывая, я распахнула маленькое окошко, прорубленное в моей каморке скорее из эстетических целей, чем из функциональных, задрала подол перешитого Мари платья, обнажив ноги до колена, и завязала юбку узлом на талии.
– Никому ни слова, – шикнула я на затаившихся близняшек, дождалась, пока они утвердительно закивают, и перекинула ноги через подоконник. Сначала одну, потом вторую, примерилась и прыгнула со второго этажа. Приземлившись, я на несколько секунд затаилась, прислушиваясь к звукам, доносившимся с кухни, где доделывала свои вечерние дела госпожа Аннет, и подняла голову наверх, к окну. Марвин выглядывал наружу недоверчиво и с откровенным сомнением.
– Давай, я подстрахую! – зашептала я.
Не уверена, что Марвин меня услышал, но всё-таки полез из окна, медленно, цепляясь пальцами за кладку. Он двигался медленно, осторожно, но вскоре спрыгнул рядом со мной целый и невредимый. Он тут же ухватил меня за локоть и заставил пригнуться – мимо окна как раз прошла, что-то напевая себе под нос, госпожа Аннет, – а затем решительно увлёк в противоположную сторону, к калитке на заднем дворе.
Мы бежали по тёмным, освещённым только луной и звёздами деревенским улочкам. Я – как была, босая, с задранным до колен платьем, а за мной, стараясь не отставать, Марвин. Хотелось бы мне, прибыв на место, оказаться преждевременно запаниковавшей клушей. Хотелось бы увидеть, как Мари с возлюбленным чинно сидят на лугу и, взявшись за руки, смотрят на звёзды. Что он читает ей стихи о любви, обещает жениться и клянется увезти далеко-далеко отсюда, от отчего дома с взбалмошной матерью. Чтобы всё было так, как мечтала дурёха.
К тому времени, как мы с Марвином вломились в облюбованную местной молодёжью рощицу, Мари, беспробудно пьяную, уже лапало трое.
Всего их было около десятка человек, из них трое, включая Мари, – девушек. В ближайших кустах, в едва ли десятке шагов от куцего костёрка, в ворохе полуснятой одежды уже предавалась бурной разнузданной страсти парочка. Ещё одна девица, растрёпанная, со спущенной с плеч рубашкой и расслабленной, едва сдерживающей напор пышной груди шнуровкой, сидела на коленях Эвана и жадно с ним целовалась. Кто-то пьяно хихикал, с нездоровым блеском глаз затягиваясь самокруткой.
Мари полулежала в объятиях конопатого юнца. Он удерживал её за талию и, смеясь, перехватывал запястье слабой руки, когда она пыталась оттолкнуть или подняться. Её взгляд, безнадёжно затянутый невменяемой пьяной поволокой, блуждал в напрасных попытках сфокусироваться, но удавалось, очевидно, разве что выхватывать куски: чужие руки, чужие лица, чужие касания и жадное, тошнотворное дыхание. Ещё один парень, от которого я наблюдала только тёмную, криво стриженную макушку и широкий разворот плеч – свидетельство бурного взросления и переизбытка гормонов, – неловко, но с пьяным сладострастным упрямством распускал шнуровку на её груди. Третий – задирал юбку и оглаживал бёдра.
В целом я никогда не была склонна мешать людям наслаждаться жизнью, но ровно до тех пор, пока происходящее на них не рвёт ткань Бытия, все получают удовольствие и, главное, полностью осознают и согласны с происходящим. Это же явно был не тот случай.
В тот момент я, пожалуй, являла собой зрелище специфическое, родом из древних страшилок: босая, бледная, с растрёпанными чёрными волосами и бешено блестящими глазами. Когда я сделала первый шаг на поляну, переступила черту ночной темноты, огонь чахлого костёрка резко взметнулся вверх, освещая всё, что творилось, во всей своей неприглядной наготе. И меня тоже.
Сердце билось ровно, сосредоточенно, ритмично. Я чувствовала его, как чувствовала – всем телом – эту ночь и дрожание пламени на кончиках моих пальцев.
Я не собиралась просто прийти, взять Мари за руку и тихо, незаметно увести домой. Наверняка это устроило бы её саму, но проблемы, как таковой, не решило бы. Порой нужно учиться. И всегда – платить.
– Пошли вон от девчонки… – выдохнула я глухо, не повышая голос, не крича, но все прочие звуки на этой поляне вдруг затихли, будто придавленные толщей воды: ни треска костра, ни ночных птиц, ни ветра. Только мой голос – в каждом уголке, в каждом движении ветра – вездесущий, давящий. Не уклониться, не отвернуться. Они услышали – все, – как я того и желала, и замерли, напряглись.
Но всё ещё не осознали, что происходит.
Девица на коленях Эвана повернула ко мне своё миловидное, но потрёпанное личико с опухшими от лобзаний губами.
– Это ещё кто? Вы ещё кого-то притащили? Ты же говорил… – капризно, с пьяным гонором заканючила она.
Эван чуть отодвинул её за плечи и не без труда сфокусировал на мне взгляд. Они все, все смотрели на меня, и первая растерянность быстро сменялась раздражением, на смену которому вот-вот должна была прийти злость.
Мы помешали им, нарушили их уединение, да ещё и смели что‑то требовать. Но, главное, что придавало им решимости и негодования, – нас было всего двое.
– О, это ж девка, которая у Мортинсенов живёт, – узнал меня Эван.
Девица нахмурила лобик, а затем захихикала, чуть не свалившись с его колен.
– А, та самая прошшшшш… – спьяну она то ли запуталась в словах, то ли забыла, что хотела сказать, но на удивление быстро сориентировалась. – Шалопендра! – звучно выкрутилась она. – Я слышала, что старый Мортинсен при живой жене полюбовницу в дом привёл!
Госпожа Аннет, почти наверняка, тоже слышала.
Не дожидаясь окончания не слишком‑то глубокомысленной беседы, Марвин вырвался вперёд, передо мной, бросился к сестре и решительно, откуда только столько силы взялось, растолкал нависших над ней парней. Он попытался, перехватив её за талию, поднять, и это могло бы сработать – те трое были слишком пьяны и слишком ошеломлены нашим внезапным вторжением, – но тут на ноги поднялся, всё‑таки уронив сидящую на нём девицу, Эван.
– Какого…?! – рявкнул он и бросился к Марвину с Мари на руках. – Она сама пришла! Так что валите отсюда! Тебе что, прошлого раза было мало?!
Передвижение требовало от него немалых усилий и сосредоточенности; за те пару шагов, что требовалось ему преодолеть, он несколько раз споткнулся, но на ногах всё‑таки удержался.
– А теперь сама уходит! – огрызнулся Марвин, поудобнее фиксируя Мари в своих руках.
Эван издал невнятный, но громкий, злой рык; кулак взметнулся вверх в нелепом замахе и устремился в лицо Марвину.
Уже понимая, к чему всё идёт, я бросилась вперёд, между ними, нырнула под руку и одновременно впечатала голую пятку в лодыжку Эвана. Марвин шарахнулся назад, едва не уронив Мари, а Эван рухнул носом вниз, пьяно раскинув руки и не сумев сгруппироваться.
И, глядя на то, как он неловко барахтается, пытаясь собрать конечности, на обращённые на меня лица, безучастные в своём заторможенном полузабытье чувств и совести, я уловила, как сердце моё пропустило удар, но лишь затем, чтобы изнутри вдруг поднялась лавина чего‑то горячего, горького, жгущего.
Когда Эван попытался приподняться, я наступила ему на затылок босой ногой и вновь, с силой, так, чтоб из разбитого носа пошла кровь, впечатала обратно в землю. Я наклонилась к нему, присев на корточки без малейшего изящества и женственности. Наклонилась и зашептала, зная, что он меня услышит. Они все меня услышат. Каждый из них.
– Вы… Такие молодые… Такие смелые… Такие лихие и бесстрашные, – вкрадчиво, почти нежно шептала я, и парень под моей ногой не смел пошевелиться. – Нет ни закона, ни морали, ни порядка. Только веселье, только бессмертье. И гори оно всё огнём… – я тихо, глухо рассмеялась, и пламя костра, отзываясь на глухой вибрирующий звук, снова взметнулось к небу. – Всё вам нипочём. Всё сходит с рук. Кажется – вот она, свобода, раздолье, и ни с кем не нужно считаться, никто не указ, ни за что не надо платить. Да и кто вас заставит, ведь вы так молоды… так… бессмертны… Но я покажу тебе… – я убрала ногу и вцепилась пальцами в его волосы, заставляя вздёрнуть голову и посмотреть мне в лицо.
Его глаза затапливал ужас. Теперь он боялся меня, боялся до дрожи и сам не понимал, почему. Нас окутывал холод – леденящий, безветренный, какой порой называют могильным. Холод, пробирающий насквозь, посреди вспышек и треска неистово пляшущего пламени.
– Я покажу тебе, – прошептала я на самое его ухо, так, чтобы он чувствовал моё дыхание. – Покажу то, что вы породили…
Я отпустила его, позволив ему отползти назад, и неторопливо, отсчитывая каждый свой шаг, подошла к костру. Голыми руками я подняла из костра алый раскалённый уголёк, ладонями растёрла его в пыль, а затем вскинула их наверх, к небу.
«За Нитью Нить…»
Лёгкое, почти танцевальное движение вокруг своей оси, позволив завязанным до сих пор на поясе юбкам опасть и закрутиться вокруг ног. Взметнувшаяся волна чёрных волос. Вздох – всей грудью, всем своим существом. Пепел – неожиданно много; его не могло столько поместиться в ладони, не могло столько получиться из одного маленького уголька – поднялся вверх и плавно, куполом, словно снег, опускался вниз. Глядя в небо, я опустила ресницы на несколько долгих, очень долгих мгновений длиной во вздох, а когда вновь распахнула глаза, на небе больше не было звёзд.
На поляну, окружённую редкой порослью берёз и клёнов, словно опустился купол тишины. Все естественные звуки – шелест листьев, ветра, костра – всё это смолкло, будто отрезанное, зато появились новые: невнятные шёпотки, хлюпанье, глухое причмокиванье. Тени обрели глубину и зазмеились, сплетаясь в уродливые, клыкастые силуэты. В большинстве своём они были похожи на искорёженных младенцев – большеголовые, с маленькими телами, но с очень длинными ручонками, на каждой из которых располагалось от трёх до десятка пальцев. Они волочились по земле, скалили свои полные острых звериных зубов пасти и тянули руки к человеческому теплу – то ли в мольбе, то ли в алчной, хищной жажде. Слепые, безногие творения человеческой глупости, они надрывно стенали, гротескно, словно в нелепой, жуткой насмешке, подражая людскому сладострастию.
Все, кто был на поляне, замерли, скованные холодом и ужасом, не в силах отвернуться и продолжая смотреть прямо в лицо собственным кошмарам. Я знала, что они чувствовали – беспомощность, отчаяние и пустоту, будто тебя хоронят заживо.
В целом – всё было не так уж плохо. Глупцы не успели натворить ничего особенно отвратительного, Ткань не треснула, а потому твари, если их не подкармливать хотя бы недельку, развеялись бы сами по себе. Другое дело, что останавливаться они и не думали.
Но раз уж я сорвала Покров, то не следовало оставлять всё как есть. Дождавшись, пока тени подберутся к людям почти вплотную, я вскинула руку и очертила запястьем почти полный круг. Взвившееся вверх пламя послушно подчинилось мне и, разгораясь всё ярче, мазнуло языком, поглощая ближайшие пару тварей, и под их истошный визг довольно заурчало, словно сытый зверь. Ещё один жест – ещё несколько растворившихся в пламени теней.
Люди попятились назад. Сковывающий их противоестественный ужас отступал, уступая место естественному страху перед огнём. Теперь они смотрели только на него – на то, как он пляшет, разрастаясь, как неистовствует, как, будто бы, рвётся вырваться из клетки и поглотить всё вокруг себя без разбора.
Мне становилось жарко, на лбу от напряжения выступили капли пота, и я до боли сжала онемевшие губы. Чтобы удержать пламя, пришлось добавить вторую руку, но всё же – что‑то шло не так. Я чувствовала, как из меня, словно из опрокинутого кувшина, бесконтрольно изливается сила, и я вот‑вот, минута, другая, рискую остаться пустым сосудом. Я не могла перекрыть этот поток и концентрировалась лишь на том, чтобы удержать пламя в собственных руках. А пламя уже не плясало – оно бушевало во всю, закручивалось во всё разрастающуюся воронку, вздымалось ввысь и било по земле оранжево‑алыми плетями. Начинало пахнуть палёным, и я не сразу поняла, что тлеет подол моего собственного платья.
На всё это понадобилось едва ли полудюжина секунд, а затем раздался истошный крик боли. Эван всё ещё стоял на коленях, словно зачарованный, ближе всех к костру, там, где я его бросила, и оказался первым из людей, кого коснулось пламя.
Оно лизнуло его жадно, щедро, охватив сразу почти половину тела и слизнув, словно их и не было, почти все волосы на голове.
В нос ударил тошнотворный запах палёного мяса, гари.
Словно что‑то сломалось в этот миг, словно кто‑то настежь распахнул двери, и мир вокруг тут же наполнился вплетёнными в вопли боли криками ужаса. Все бросились врассыпную – кто как был, одетые и не одетые, – и пламя, словно вторя им, словно впитывая в себя этот страх, разгорелось ярче.
Вокруг нас уже пылали кроны деревьев, пылала трава, а пламя металось, и в какой‑то миг, до сих пор полностью сосредоточенная лишь на огне, я увидела их – Марвин, перехватив мешком обмякшую сестру за талию, пытался уволочь её подальше, но времени уже не оставалось. Огонь почти окружил их, чадил, и я сквозь рев пламени слышала, как то и дело надрывно кашляет парень. На них шла волна – ослепляющая, безжалостно пожирающая всё на своём пути. Руки невыносимо болели, но я вскинула их, зацепилась за собственную силу внутри этого неистово оранжевого потока и резко дёрнула на себя. Волна замедлила свой бег, откатилась назад, и я облегчённо выдохнула.
А затем пламя, словно сорвавшись с привязи, метнулось вперёд и накрыло брата с сестрой с головой. Впервые с момента своего пробуждения я ощутила такое всепоглощающее отчаяние и ужас. Внутри всё оборвалось.
Не сдерживая больше крика, я сплела ладони в сложном жесте призыва, упала на колени и пальцами впилась в обугленную землю. Это была не моя сила, но я жадно, захлёбываясь, высасывала её из почвы, из растений, из всего того, что в ней жило и цвело. Сила врывалась в меня с болью, с какой ломаются кости и выгорают внутренности, и за этой болью забылась боль в руках. Я прекратила, только когда поняла, что полна, и вскинулась вверх, воздев руки к небу. Пламя повиновалось мне, окутало меня бушующим шаром, затем вытянулось в кокон и выросло в столб огня, устремившийся к небу. Он тянулся всё выше, вытягивался всё тоньше, пока не превратился в тонкую огненную нить, что протянулась куда‑то в бескрайнюю чёрную высь.
Я сжала кулак и оборвала её. И в тот же миг она рассыпалась бесчисленным множеством осколков. Это было бы прекрасно, но я ощущала только боль. Воцарилась тишина.
На небе вновь появились звёзды.
Я попыталась вздохнуть, но согнулась в кашле и, чувствуя себя полностью, до самой последней капли опустошённой, ткнулась лбом в выгоревшую, но уже по‑ночному холодную землю и на несколько долгих мгновений осталась так, силясь перевести дух. И только когда моё дыхание выровнялось, а сердце перестало бешено биться, я поднялась на ноги и развернулась к тому месту, где должны были остаться тела Марвина и Мари.
Они были там – тесно прижавшиеся друг к другу, сплетённые в объятиях.
Живые.
Абсолютно живые, целые и здоровые. Разве что Мари, очевидно успевшая хоть отчасти протрезветь, выглядела до смерти напуганной, а Марвин… Глаза Марвина отливали зеленью лесов моего королевства.
Их окутывал мягкий золотистый свет, но с каждым мгновением он становился всё бледнее, а затем и погас вовсе. И вместе с тем исчезла и неистовая зелень из глаз Марвина. Они снова сделались голубыми, прозрачными и чистыми. И он смотрел ими на меня снизу вверх – без испуга и без упрёка, прямо и не скрываясь.
– Идём, – прохрипела я. – Нужно… домой.
Марвин покладисто поднялся на ноги, помог встать сестре и обратился ко мне:
– Элитана… Твои руки…
Я опустила взгляд и тяжело вздохнула. Пока я не видела этого, было проще игнорировать, но вместе с осознанием вернулась и боль. Рукава платья Мари на мне стлели до самых предплечий, а руки от кончиков пальцев и почти до самых локтей покрывали алые, жуткого вида ожоги.
– Да, неудачно вышло, – выдохнула я и повторила: – Идём. Дома разберёмся. Но тащить сестру тебе придётся одному. Справишься?
Марвин кивнул, и мы отправились… домой.
Глава 3
Мы добирались медленно и мучительно. Я едва переставляла ноги и едва осознавала себя, то и дело срываясь в душащее ощущение темноты и пустоты, словно я снова камень, словно мне всё пригрезилось, словно и не было ничего, и меня снова затягивает в водоворот бездумного и бессознательного ничего. С огромным трудом, едва ощущая собственное тело, я заставляла себя делать шаг за шагом, а рядом Марвин, то и дело спотыкаясь, тащил за собой Мари.
Несколько раз мы останавливались, чтобы Мари могла на подкашивающихся, заплетающихся ногах рвануть к ближайшим кустам и опустошить желудок, даже когда опустошать, в сущности, уже было нечего. И Марвин сперва аккуратно стопорил меня, а затем заботливо придерживал Мари волосы, поглаживал по спине и не давал ей завалиться в канаву. И на этом фоне, очень характерном, пусть и неблагозвучном, я немного приходила в себя, и мир переставал неумолимо кружиться. Я смотрела на свои красные руки, которые совсем скоро должны были покрыться волдырями и ошмётками сползающей кожи, и думала о том, что даже если нам удастся скрыть состояние Мари, то объяснить госпоже Аннет, что произошло со мной, будет уже затруднительно.
Но объяснять ничего не пришлось.
Не знаю, сколько времени нам понадобилось на дорогу, – весь наш путь я помнила только смутными, смазанными урывками, – но, очевидно, достаточно много.
Когда мы подошли к дому Мортинсенов, возле него собралась изрядная толпа. Все окна в доме горели, горели и фонари снаружи, а толпа гудела и негодовала. Там были все соседи, а также немалая часть жителей деревни. Мы приблизились, и сначала затихли задние ряды – те, что были ближе к нам. Мы не скрывались, не таились, просто брели вперёд, и люди, мгновенно осекаясь и замолкая, расступались перед нами. Они шарахались от нас.
Этого можно было ожидать, – с усталым безразличием рассудила я. Трудно было не заметить, даже среди ночи (а быть может, и особенно посреди ночи), бьющий в небо столб огня. Но я думать об этом не желала.
Неудивительно было и то, что изумлённые местные жители сразу пришли именно к Мортинсенам: прошмандовка прошмандовкой, а «феей», несмотря на все усилия госпожи Аннет скрыть этот факт, я в деревне была единственной и неповторимой. А значит, и весь спрос за колдунство – именно с меня.
Так я думала.
Тем не менее оказалось, что спрос был не только и даже не столько с меня. Кто‑то из деревенских, наверняка, пришёл именно привлечённый нетипичным природным явлением, но некоторых интересовали не столько ответы, сколько возмездие. У самого порога дома, на ярко освещённом участке, госпожа Аннет истошно переругивалась с невысокой, неопрятной и неприглядной женщиной, возле которой копошилась невнятная мужская фигура. Я сперва даже не узнала его, и только тихий, тут же подавленный вскрик Мари заставил прозреть.
Когда‑то статный красавец, объект воздыханий Мари, теперь Эван был торопливо обмотан полосками тряпок так, что его лицо было едва видно. Эти своеобразные бинты покрывали его руки, торс – даже, на мой взгляд, с несколько демонстративной чрезмерностью, оставляя открытыми разве что ноги. Ему было больно. Очень больно. Я знала, как сильно болят ожоги. И он, едва ли осознавая, что происходит, уже только тихо поскуливал у ног матери, которой, в сущности, было всё равно. Она, срывая голос, орала на госпожу Аннет, и в этих воплях я смутно различала что‑то про шалав, деньги и справедливость.
За их спинами, сгрудившись, кучковались и несколько других участников нашего вечера на поляне: двое из тех, кто лапал Мари; растрёпанная девица, которую мне проще было бы узнать раздетой, чем одетой; и парень, лицо которого казалось мне лишь смутно знакомым. Их родители тоже были там: воздевали руки, тыкали пальцами, вопияли, – но все они меркли на фоне двух главных действующих лиц.
Был там и господин Паскаль. Он стоял в нескольких шагах от жены, молчаливый и мрачный, а из окон на втором этаже виднелись две пары напуганных детских глаз.
Когда госпожа Аннет увидела нас, её лицо исказилось таким немыслимым, уродливым бешенством, что казалось, будто она убьёт меня прямо здесь и сейчас, прилюдно и собственными руками. Но, бросившись к нам, к немалому моему удивлению, она удостоила меня лишь мимолётного, полного ненависти взгляда, а затем схватила Мари, вырвала её из рук ошеломлённого Марвина и швырнула между собой и орущей неухоженной тёткой. Мари споткнулась и распласталась прямо у её ног. А я стояла и смотрела, будто время замедлилось: как падает Мари, как бросается к ней Марвин и как его отец преграждает ему дорогу.
– Ведьма! Шалава! – с новой силой заголосила женщина, вырывая меня из забытья, и по толпе вокруг нас вновь прошёл тревожный ропот. – Разве ж приличная девка ночью одна куда пойдёт?! Подлюка, змея подколодная! А потом сыночки наши страдают, оклеветанные, опороченные!
Она была откровенно нетрезва, а потому логическая цепочка и связность мысли откровенно проигрывали эмоциональности подачи, но всё же её слушали. Слушали и сочувственно вздыхали в такт стонам её позабытого сына.
Из этого ропота, складывая словно мозаику, я смогла разобрать главное: перепуганные и частично покалеченные гуляки добрались до деревни раньше нас и сообщили, если вкратце, что Мари завлекла юношу обманом, дабы опорочить и женить его на себе; однако он, наивная душа, пришёл с друзьями, и тогда Мари, рассвирепев от того, что план её не удался, призвала «фею», заключив с ней договор и продав душу взамен расправы над несчастными. И вот теперь пострадавшие пришли к дому Мортинсенов требовать справедливости и компенсации.
Я сомневалась, что, будь на дворе обычный рабочий день, кто‑нибудь всерьёз поверил бы в эту историю. В конце концов, не первый год они все жили в одной деревне – и с Мари, и с Эваном, – и имели представление об обоих. Сплетни сплетнями – посмеяться, позлословить втихомолку в трактире, повздыхать, теша собственное жалкое эго: «Распустилась нынче молодёжь! Вот в наше время… А нынче‑то только мы оплотом нравственности и остались!» – да и забыть об этом на следующий день. Но не в этот раз. Ночь – время тёмное, мистическое, опасное. Интимное. А потому всё, что происходит ночью, видится более ярким, значимым и будоражащим. А я, со своей стороны, сделала всё, чтобы было чему взбудоражиться: огонь, тени, мёртвая земля и обожжённые жертвы – право слово, куда уж больше.
И вот мы стояли у самых дверей Мортинсенов, и жадная толпа, превратившаяся из пусть не самых умных, но беззлобных обитателей деревни в алчущую зрелища и страстей массу, взволнованно трепетала и внимала, впитывала в себя каждый крик, каждый вопль. Они пришли из опасений и любопытства и, почуяв пьяный запах крови, не собирались уходить просто так.
Я никогда не умела руководить толпой. Теоретически – я знала нужные слова, – но не было в них, когда их произносила я, то ли должной искренности, то ли достаточного умения соврать, что тебе не всё равно.
Толпу можно возглавить, а можно накормить. И госпожа Аннет, мудрая женщина, как ни крути, это тоже знала. Она выбрала путь самый простой, но и более опасный. Толпа жаждала зрелища – и она им его дала.
Схватив метлу, которой Мортинсены обычно подметали двор, она с размаху, с отчётливо слышным даже задним рядам треском, опустила её на хребет Мари.
– Неблагодарная дрянь! – орала она, раз за разом поднимая метлу и снова опуская. – Развратница! Клейма ставить негде! Ух, я тебе покажу, как мать не слушать!
Мари свернулась на земле калачиком, не сопротивляясь, и лишь закрывая голову руками. Она не кричала, и даже её тихие всхлипы скорее угадывались по вздрагивающим плечам и тонули в воплях матери.
– Как бы она её насмерть‑то не угробила… – неподалёку от меня из толпы донёсся чей‑то негромкий женский голос.
В уши била дикая какофония ночной тишины, гула шёпота, криков и треска дерева.
Иногда случаются такие моменты, когда в голове нет ни единой мысли, ни единого внятного намерения, плана – что, как и зачем ты собираешься делать, – но твоё тело движется вперёд на рефлексах, на исключительно интуитивном, каком‑то затаённом, утробном понимании: иначе нельзя – просто потому, что в противном случае твой мир никогда не останется прежним.
Когда я ломанулась вперёд, господин Паскаль, до этого удерживающий бьющегося в его руках Марвина, на мгновение отпустил сына и перехватил меня за запястье. И я взвыла, ослеплённая белыми вспышками боли. Господин Паскаль дёрнул на себя – не сильно, – но я, чувствуя, как с моей обожжённой руки под его пальцами сползает кожа, рухнула на колени, хватая губами воздух и чувствуя подкатывающий к горлу ком тошноты.
– А вы чего уставились?! – ударил в уши крик госпожи Аннет. Пришедшая к её дому жалобщица, мать обожжённого парня, попыталась что‑то сказать, но ей – до этого главной скандалистке, заводиле и провокатору – госпожа Аннет не дала сказать и слова.
– Я со своей дочкой сама разберусь, а ты сынка своего бери и проваливай, алкашня старая! Протрезвела бы сперва, а потом на глаза людям приличным показывалась! Как слова связывать начнёшь, так, может, и поговорим тогда, а сейчас – вон пошла с моего порога!
Толпа снова загудела – то ли возмущённо, то ли восхищённо; по рядам даже кое‑где прокатились смешки, но в целом – удовлетворённо.
Господин Паскаль отпустил мою руку – и её обожгло облегчением и холодным ночным воздухом. Стоя на коленях посреди двора Мортинсенов, я видела, как госпожа Аннет хватает Мари за шкирку, за ворот платья и тащит в дом.
Вслед за ней затолкал за дверь сына господин Паскаль, а там начали расходиться и односельчане – расходиться неторопливо, группками, обсуждая и переговариваясь. Утром это станет предметом повсеместного бурного обсуждения, но в эту ночь всеобщее возбуждение потихоньку успокаивалось и затихало. Оно не сходило на нет – отнюдь, – оно лишь сворачивалось сонным клубочком, чтобы расправить крылья при свете дня. Но к тому времени госпожа Аннет уже будет готова.
Обожжённого Эвана с матерью увели их соратники. Они ушли одними из первых – аккуратно, незаметно и весьма мудро: не сделай они этого, у толпы ещё оставалось бы немало поводов для обсуждения.
Так разбрелись все, голоса совсем утихли, и я осталась одна, как была – на коленях, посреди двора, а передо мной лежала треснувшая рукоять метлы, в хвосте которой не осталось ни единого прута.
Почти все окна дома погасли, огонь дрожал только в столовой, и в какой‑то момент воцарившуюся ночную тишину потревожил тихий звук открывающейся двери.
В пыль передо мной, прямо на треснувшую рукоять метлы, плюхнулся чёрно‑золотой свёрток.
– Это твоё, – холодно произнёс голос госпожи Аннет. Я не поднимала на неё глаза и видела лишь ноги в домашних тапках да подол ночной сорочки, бежевой в голубой цветочек. – В конюшне можешь взять лошадь. Не хочу, чтоб говорили, что мы обидели, зло какое причинили ушедшему народу. Но в свой дом я тебя больше никогда не пущу. Всё зло здесь только от тебя. Уходи. Уходи и никогда больше не возвращайся.
Тапки развернулись и решительным шагом, под аккомпанемент шаркающих звуков, удалились прочь. Снова хлопнула дверь, и я опять осталась одна – теперь окончательно.
Мне потребовалось некоторое время, чтобы встать на ноги, поднять свёрток с одеждой и, удалившись поближе к плетёному забору, с большим трудом переодеться. Руки почти не слушались, и, чтобы сделать почти любое движение, приходилось задерживать дыхание и стискивать зубы. Платье, перешитое для меня Мари, грязное и с сожжёнными рукавами, я оставила на краю колодца.
Медленно, с трудом я добрела до маленькой, на четыре стойла, конюшни Мортинсенов. Со стороны госпожи Аннет разрешение взять лошадь было жестом невиданной щедрости: это же, как бы там ни было, всё‑таки деревня, и каждая корова или лошадь на счету. Но даже если бы госпожа Аннет просто выгнала меня на порог в чём мать родила, погоняя поломанной метлой, я бы, в целом, вряд ли бы её осудила. Но у неё, несмотря на всю ко мне теперь уже неприкрытую ненависть, нашлось то ли достаточно благородства, то ли не нашлось достаточно смелости.
– Элитана, – тихий голос Марвина настиг меня, когда я, ткнувшись лбом в серую лошадиную шею, уныло размышляла над тем, как бы половчее и с минимумом усилий надеть на коня уздечку. Не то чтобы госпожа Аннет что‑то говорила про то, что к коню прилагается ещё седло и сбруя, но в моём положении наглость была уже не вторым счастьем, а единственным.
Конь – коренастая, спокойная деревенская лошадка, выбранная мной просто потому, что стояла в ближайшем к выходу стойле, – с затаённым лукавством косился то на меня, то на Марвина.
– Как… Мари? – прохрипела я, медленно разворачиваясь лицом к парню спустя продолжительное время обоюдного молчания. Обернулась и смогла разглядеть почти меловой бледности лицо, круги под глазами, тёмные, неразличимого в ночи цвета глаза. Высокий, худой, стоя в распахнутых воротах конюшни, он напоминал нечисть из древних сказок – мертвецов, пришедших по душу грешника.
Он сделал шаг вперёд, ракурс освещения от бледных лунных лучей сменился, и, хоть выглядел он по‑прежнему неважно, от него перестало веять этой сверхъестественной жутью.
– Мать заперла её в комнате. Они ругаются с отцом. Впервые слышу, чтобы он… перечил ей. Сейчас всё плохо, – не стал сглаживать острые углы Марвин. – Мать в бешенстве, Мари в истерике, малыши напуганы. Отец не знает, что делать, но пытается. Получается пока плохо. Но пройдёт время, и всё образуется. Просто нужно время.
Он устало вздохнул, и я едва ему не вторила.
– Я собрал тебе немного припасов в дорогу. Ничего особенного, но, думаю, тебе не помешает.
Он протянул мне небольшой узелок, но, осознав, что мне затруднительно взять его в руки по чисто физическим причинам, неловко кашлянул.
– Марвин, – тихо позвала я его. Он поднял глаза, и мы встретились взглядами. Там, в прозрачной голубизне, мне снова чудилась зелень родных лесов. – Я ведь чуть не убила вас. Тебя и Мари.
Он снова опустил голову. Он, при всём его чистосердечии и благородстве, не утешал меня, не говорил глупостей вроде «ну всё же обошлось», «ты не виновата». Я была виновата, и обошлось всё не моими заслугами. И он это знал.
Я снова пыталась поймать его взгляд. Отчего‑то мне казалось это таким важным, таким нужным. Но Марвин смотрел куда угодно – в стену, на лошадиные копыта, на узелок в собственных руках – только не на меня.
– Я почти убила вас. И этот золотой свет, что спас вас, принадлежал не мне. Он был твоим.
Марвин не ответил, и спустя некоторое время я спросила вновь:
– Родители знают?
Марвин покачал головой и помялся.
– Нет. Это началось не так давно, и… сейчас очень мало волшебников. Единственный, о ком я слышал – это королевский придворный маг, – после затянувшегося молчания он всё‑таки поднял на меня глаза, и те снова отливали зеленью. – Ты позволишь попробовать?
Я не сразу поняла, о чём он, замешкалась, и тогда он сам шагнул ко мне ближе – так, что нас разделяло не больше шага, – и взял мои руки в свои.
Блёклый, уже знакомый золотистый свет озарил стены маленькой тёмной конюшни. Умиротворенно всхрапнул во сне гнедой конь, хозяйский любимец, дёрнул ухом и лукаво покосился так и не оседланный мной серый. Золотые искры плясали в его умных, тёмных глазах, а сияние отливало его шкуру волшебной рыжиной.
Марвин был очень сосредоточен: плотно сжатые, побелевшие губы, сведённые на переносице брови, капельки пота, выступившие на лбу. И глаза. Немигающие глаза с расширенным чёрным зрачком и опоясывающим его тонким зелёным ободком.
Золотое сияние окутывало мои руки, и накатывающая волнами палящая боль успокаивалась, затихала. Медленно бледнела красная кожа, покрывались плёнкой заживления раны от содранной на запястье кожи.
В воцарившейся тишине сплетались вместе шуршание соломы под лошадиными ногами, их тяжёлое, сонное дыхание, тихий скрип дверных петель, шелест листвы на яблоне возле конюшни, одинокий посвист ночной малиновки.
От золотого сияния руки переставали гореть, а внутри растекалось тепло – словно от молока с мёдом или родных объятий.
Я смотрела на Марвина не отрываясь, словно зачарованная магией момента. Смотрела, как он хмурится, как сильнее сжимает зубы. Как из его носа тонкой струйкой течёт кровь. И тогда я отняла руки, отступила, и золотое свечение угасло, как потушенная свеча.
– Спасибо, – неловко произнесла я.
Но Марвин, кажется, едва ли меня расслышал. Мотнув головой, будто стряхивая с себя сонную муть, наконец‑то моргнул и поднял голову, встретившись со мной взглядом. Глаза его вновь были цвета родниковой воды.
– Будь осторожна, Элитана, – только и произнёс он хриплым, сухим голосом, а затем развернулся и вышел из конюшни, оставив меня в темноте наедине с лошадьми.
Серый конь всхрапнул, будто привлекая к себе внимание, и нетерпеливо перебрал копытами.
Глава 4
Покинув деревню в ночи, я отправилась вдоль русла реки. План был прост – добраться до ближайшего поселения, а затем… Об этом самом «затем» я старалась не думать, не озвучивать даже мысленно, хотя прекрасно осознавала, что дорога у меня одна.
Выбранный мной путь – через деревню – я оправдывала себе тем, что необходимо запастись припасами и картой. Однако это было правдой лишь отчасти, и где‑то внутри, даже не очень глубоко, я это понимала.
В своё время, много лет назад, прежде чем меня настигли, я успела убежать не так уж далеко, а потому и обратный путь мне предстоял недолгий. Тогда я мчалась сломя голову, будто в спину мне дышали все чудовища мира, не думая, не размышляя над тем, что будет завтра. Будет ли оно вообще. Я мчалась в ослеплении одной единственной цели, и кроме неё ничего не имело значения.
Сейчас же, сделав не так уж критически необходимый крюк, я трусливо оттягивала время, будто пытаясь надышаться перед неизбежным, на встречу с которым, несмотря ни на что, я шла.
До посёлка, более крупного, чем деревня, в которой жили Мортинсены, но такого же невыразительного, я добралась уже к рассвету.
– Сударыня, купить что‑то желает или продать? – прищурился на меня, с интересом разглядывая, хозяин лавки в самом центре посёлка.
Чем конкретно он торговал, было сказать сложно: то ли старьёвщик, то ли антиквар – всего понемногу. Бросаться мне навстречу и приветствовать как дорогого гостя он не спешил, однако в голос, с похвальной для человека его профессии проницательностью, на всякий случай добавил почтения.
– Продать, – негромко отозвалась я. Тише, чем хотелось бы, с непонятно откуда взявшейся в голосе горечью, но торговец всё равно услышал, заинтересовался, приняв у прилавка менее расслабленную позу.
Пальцами я коснулась запястья и на мгновение замерла. Словно набирала воздух перед прыжком в воду. И тут же сама себе усмехнулась: после всего, что я сделала, это было наименьшим из моих грехов. В определённом смысле это даже становилось освобождением.
Едва слышно щёлкнул замочек свадебного браслета, и я с неожиданной для себя самой бережностью уложила на потёртое дерево прилавка полосу причудливой, тонкой вязи серебра, агата и нефритов. Пальцы в последний раз ласкающе прошлись по плетению из камней и металла. Маленькое прощание. Маленькая слабость.
Лицо торговца стало серьёзным. Он перевёл медленный взгляд с браслета на меня, воззрился пристально, задумчиво, будто спрашивая, уверена ли я, а затем, выждав приличествующую паузу, пожевал губами.
– Врать не буду, достойного оценщика у нас нет, но ежели сударыня согласна…
Он говорил негромко, неторопливо, рассудительно. Внушительно. Старательно взвешивал каждое своё слово. Говорил что‑то важное, что я слушала лишь вполуха, сохраняя сосредоточенный вид лишь минимальных приличий ради. Просто надеялась, что это закончится как можно быстрее, что я смогу покинуть этот, вдруг ставший таким тесным, домишко, вздохнуть воздух, в котором нет пыли и теней.
Сударыня не имела никаких возражений, а потому сделка была завершена в кратчайшие сроки. Я получила в руки увесистый, позвякивающий мешочек и, не пересчитывая, не глядя, засунула его в поясную сумку.
– Всего доброго, сударыня, – догнало меня уже на пороге, и я запоздало осознала, что сама забыла попрощаться.
Горный кряж Шаехан, в лоне которого таилась долина Врат, находился северо‑восточнее посёлка, и я планировала, не слишком погоняя коня, добраться туда дней за пять.
Что меня ждало в долине, я имела представление весьма смутное. Теоретически – я отбыла своё наказание и, возможно, могла бы вернуться на службу. Но прецедентов такого рода ещё не было, а значит, и не было соответствующего закона, а следовательно – не было и никаких гарантий. С одинаковой вероятностью меня могли и просто прогнать взашей, а могли и публично распять прямо в зале церемоний перед Вратами. И всё же я шла. Просто потому, что не могла не идти. Просто потому, что я всё ещё была Привратником.
Орден Врат существовал так давно, что уже никто не помнил времён, когда его не было. Привратники латали рвущуюся Ткань мироздания, карали виновников, и их – нас, пожалуй, – больше боялись, чем уважали. Наше появление всегда означало, что где‑то поблизости был сотворен грех достаточно большой, выплеснуты эмоции достаточно сильные, чтобы Бытие треснуло, а значит – почти неминуемо грозит кровопролитие. Подавляющее большинство обывателей пусть и имело некоторое представление о том, что Привратники, очевидно, избавляют их от больших бед, но в своих поверхностных причинно‑следственных связях далеко не всегда в нужной последовательности сопоставляли беду и наш приход.
Для нас всегда, в любом городе, посёлке и даже самом захудалом лесном лагере, находились и кров, и пища. Перед нами распахивали двери. Для нас не существовало запертых замков и закрытых дорог. Не пустить нас означало сознаться в совершенном зле.
От нас отводили взгляд, нам старались не попадаться на глаза, за нашими спинами шептались. Почти любой обыватель, глядя на нас, судорожно вспоминал, а не натворил ли он чего, не сотворил ли он сам – мыслью, делом, намерением – нечто, что разорвало Ткань. Не по его ли душу мы пришли? Глупости, конечно. Злословие и потравленные соседские куры в подавляющем числе случаев Бытие не рвут.
Мортинсены не узнали мою чёрно‑золотую форму, и я была этому рада. Пусть лучше «фея» или даже «прошмандовка», чем Привратник, способный не оставить от их дома камня на камне.
Я попала в Орден Врат, будучи ещё весьма юной – по нашим, эльфийским меркам, – девицей. К тому времени, как в наше беспечное Королевство Кэльвеломэ пришёл Посланник, я уже некоторое время несла службу в королевской гвардии, куда меня по протекции устроил отец. Золочёные доспехи, сияющие плащи, оружие с причудливой резьбой и гравировкой, престиж и, главное, регулярные патрули, в которых каждый обитатель Кэльвеломэ имел возможность любоваться его красавицей‑дочерью во всём великолепии неудержимой гвардейской вычурности – отцу всё это донельзя нравилось. Отец гордился мной – как умел, – как гордятся плотью от плоти своей, как своим лучшим творением. Хотя, положа руку на сердце, его заслуг в том, кем я стала, было не так уж много.
Мой отец происходил из богатого, славного рода, уже не одно поколение промышлявшего производством и торговлей ювелирными украшениями. Их работы славились не только в Кэльвеломэ, но и далеко за его пределами, однако отец – высокий, статный, яркий золотоволосый красавец – этот промысел не слишком‑то тайно презирал. Ему претила мысль при всех его неисчислимых талантах и достоинствах быть всего лишь торговцем; он мечтал о карьере военного, о подвигах, парадах и всеобщем обожании. Однако с карьерой военного, даже несмотря на то, что он женился на дочери одного из самых легендарных военачальников королевства, не задалось, и отец ушёл в политику. Подвигов, конечно, не так много, да и героического флёра нет, но зато безопаснее, и чувства собственной значимости не меньше.
Когда родилась я – не от большого желания, а как попытка сохранить трещащий по швам супружеский союз, – отец, насколько я могу судить, был несколько разочарован: он надеялся на сына. Надеялся на наследника, соратника. Впрочем, к его чести, тосковал он недолго и не слишком сильно, сочтя, очевидно, что и от девчонки может быть какая‑никакая польза. В конце концов, её можно наряжать в красивые платьица и хвастаться перед коллегами и друзьями. Пусть мастью и глазами я пошла в материнскую породу, но лицом походила на него, и это ему немало льстило, тем более что о своём лице он пребывал крайне высокого мнения.
Я росла, и он активно поощрял мои занятия с оружием – с мечом, копьём, луком, – крайне пренебрежительно при этом относясь к магии, к которой таланта у меня было заметно больше.
«Баловство какое‑то», – говорил он и снисходительно улыбался, когда я, маленькая, показывала ему пляшущий на ладони огонёк или танец призрачных бабочек. И чем старше я становилась, тем менее снисходительной становилась его улыбка и тем явственней пробивалось в ней раздражение. Но сказать о том, что я росла в постоянной жажде отцовского одобрения, нельзя. Моё рождение так и не сумело скрепить брак, и уже довольно скоро мать с отцом разъехались по разным домам. Я осталась с матерью – умной женщиной, отчего‑то связавшей свою судьбу с не очень умным мужчиной, – хотя и с отцом видеться не переставала. Я была достаточно похожа на него и достаточно хороша, чтобы он от меня не отказался, но слишком своевольна и бесполезна, чтобы он всерьёз возлагал на меня какие‑то надежды.
Тем не менее это именно он пристроил меня в королевскую гвардию с вящего материнского одобрения. Это было престижно, статусно и общественно полезно – деятельность, удовлетворяющая мировосприятие обоих моих родителей и дававшая лично мне какое‑никакое удовлетворение жизнью.
Когда посланник Ордена передал мне письмо, отец не захотел ничего об этом ни слышать, ни знать. Он не допускал и мысли, что я соглашусь. Его дочь не могла согласиться на роль Привратника – черни, выгребающей навоз чужих грехов. Он и узнал‑то об этом случайно, походя – я не собиралась ему говорить.
Мать отнеслась к этому гораздо серьёзнее.
– Дорогая, я понимаю твой юношеский максимализм, – произнесла она, посадив меня перед собой. – Тебе хочется приключений, хочется быть спасителем мира. Но Орден Врат – это не приключения и не спасение. Кроме того… – она немного помолчала, словно то ли собираясь с мыслями, то ли не решаясь произнести вслух. – Если что‑то случится, твой дух не сможет найти покоя. Ты не сможешь вернуться в наши леса. Не сможешь вернуться к нам. Твой дух запрут там, за Вратами, чтобы он защищал их и после смерти. Сейчас ты юна, тебе кажется, что это никогда не случится. Но это всегда случается. Рано или поздно. Даже с нами.
В чём‑то она была права. Не во всём – родителям часто кажется, что они знают своего ребёнка как пять пальцев, при этом не зная о нём ничего. Но кое‑что она всё‑таки знала: нам всем кажется, что мы бессмертны. Что у нас всегда ещё будет завтра.
Но был ещё кое‑кто. Прославленный генерал, в незапамятные времена сражавшийся на полях сражений с чудовищами, чей след уже исчез даже из летописей. Великий эльф, о чьем мастерстве и силе ходили легенды. Говорили, когда‑то он противостоял даже драконам. Говорили – Королевство существует только потому, что он есть, что он был. Он имел право называть короля по имени, входить к нему без доклада, а на пирах сидел по правую руку от него, оттеснив советников и министров. На его знамени, на тёмно‑зелёном фоне, серебрилась ветка кипариса. Его имя было Рингаре, что означало «декабрь», хотя волосы его были черны, как ночь, а глаза – зелёны, как дубрава.
Он был отцом моей матери. Моим дедом. Он обожал меня, любил самой беззаветной любовью, на которую только способен родитель, бесконечно баловал и прощал все мои детские шалости и глупости.
На его руках я выросла и любила его больше всех на свете.
Тогда, когда пришёл Посланник, он не отговаривал меня и не убеждал. Он сидел, запрокинув голову назад, смотрел в низкое, тёмное до черноты звёздное небо и щурил свои зелёные кошачьи глаза, в глубине которых таилась невыразимая усталость. Между нами стояла бутылка вина и пара грубых, вырезанных из тыквы ёмкостей.
– Случаются времена, места и события, которых не может не быть, – сказал он. – Они – часть тебя. Они – то, на что способен только ты. Это не то, что зовётся судьбой, в этом слишком много ленивого фатализма. Свою судьбу мы куём сами. Это – то, что ты не можешь не сделать, место, в котором ты не можешь не быть, потому что всем своим чутьём, всей своей сущностью понимаешь: это правильно.
Он наклонил голову, покосился на меня, и чёрные пряди падали на глаза. Он улыбался, а я думала о том, правильно ли моё пребывание в гвардии. Правильным ли будет служение Вратам.
Через неделю я собрала вещи, простилась со всеми и, сжимая в кулаке письмо и до дна испив презрения в отцовском взгляде, отправилась в долину Врат.
Долина Врат была одним из самых спокойных мест в мире. Вплетённый в горный склон замок возвышался над холодным, хрустальной чистоты озером, над которым по утрам поднимался туман, обволакивал подножие гор и с игривым лукавством накрывал, скрывая под собой всё: озеро, рощицы, дороги – и занавесом прикрывал горизонт. В такие дни, облачные, сырые и сумрачные, казалось, что замок стоит посреди облаков, внутри волшебного хрустального шара.
Узкие, вымощенные серым с белыми прожилками камнем дорожки вились между скалистыми наростами, вплетались в густые заросли высоких кустарников и низких тонкоствольных деревьев.
По утрам на каменных парапетах верхних ярусов, ближе к верхушкам гор, выступала изморозь, а каменные ступени покрывал слой снега. Самые молодые, ещё проходящие обучение Привратники, закутанные в шерсть и меха, с осоловелыми после сна глазами, уныло, без должного рвения, выдыхали ртами облачка морозного пара и орудовали мётлами под первыми розовато‑фиолетовыми проблесками рассвета.
В хрустальной чистоты горных ручьях здесь сновали стайки мелких серебристых рыбешек, а иногда можно было увидеть и толстого, самодовольного в своей невозмутимости карпа.
На крышах наших башен гнездились серые журавли и белые аисты, а с наступлением зимних холодов тонкие серебристые деревца и кустарники вдоль тропинок осыпало кроваво‑алыми каплями рябины, боярышника и можжевельника.
Долину опоясывало пять дозорных башен – не пройти мимо которых было невозможно, если шёл к замку Врат. Но даже если ты знал, куда и зачем шёл, добраться в долину, не зная дороги, было невозможно. К ней вела паутина узких, полускрытых тропок и ходов, подъёмов, спусков и тайных знаков. Даже обозы торговцев, которые время от времени доставляли в долину припасы, останавливались в отдалении – у самого подножья гор, на заранее обговорённом месте. Там их принимали Привратники, отдавали оплату, забирали товары и, завернув телеги обратно, отправлялись в долину либо на лошадях, либо, в зависимости от погоды и обстоятельств, пешими.
Держа путь от Мортинсенов, мне стоило заподозрить неладное ещё когда я подъехала к площадке, когда‑то бывшей местом встречи с обозами, но мой взгляд не зацепился ни за выросший на месте разгрузки лесок, ни за выветрившиеся, осевшие от времени скальные гряды. Я просто проехала мимо, едва поймав себя на мысли: «Должно быть, поменяли поставщика». И мой конь, лениво поведя ухом и всхрапнув, уделил этому месту внимания, пожалуй, больше, чем я.
Я двигалась по одной из самых длинных, обходных, но и удобных тропок. Я убеждала себя, что берегу коня – здесь он с меньшей вероятностью рисковал сломать себе ноги. Но на самом деле малодушно оттягивала тот момент, когда вступлю под своды родного замка и взгляну в глаза Старейшинам. Я боялась. Боялась, как ребёнок, порвавший новые сапожки в первую же прогулку.
Но любая дорога рано или поздно заканчивается. Имеет пределы и самообман. Мои пределы пролегли на границе первой же дозорной башни.
Не было больше аистов и журавлей. Не было трепещущего огонька на вершине. Лишь потемневший от непогоды и времени камень едва‑едва проглядывал сквозь полотно мха и дикого винограда. Башня, всё ещё незыблемая, непреклонная, словно из последних сил рвалась к небу из пытающейся погрести под собой листвы, трав и обрушившейся от селя каменной насыпи. Она стояла, неподвижная, мёртвая, и смотрела слепым тёмным оком куда‑то вдаль.
Здесь не было звуков, кроме гула ветра среди скал. Казалось бы – здесь, среди давным‑давно нетоптанных трав, место непуганному человеком зверью. Но здесь не было никого. Не пели птицы, не шныряли грызуны, не таились среди поросших мхом камней мелкие хищники. Ничего.
Мой конь тревожно всхрапнул и подался назад.
И тогда, только тогда, внутри расползся холодок ещё не понимания, а подозрения, а затем что‑то оборвалось. Я пришпорила коня и рванула вперёд, словно пытаясь обогнать собственные мысли.
Не привычный к скачкам фермерский конь быстро начал сбиваться с шага, но упрямо тянул вперёд, а небо над нами становилось всё сумрачней и темней.
Когда я спустилась в долину, раздался первый раскат грома, и под слепящий отсвет молнии, что разрезала небо, моим глазам предстал мёртвый, тёмный силуэт почти полностью разрушенного замка, высохшее озеро и заросли диких трав там, где когда‑то были дороги и тропы.
На моё лицо упала первая капля дождя, расчертила лоб и стекла по щеке.
Под новый, оглушающий раскат грома я направила коня к замку. Я всё ещё не верила, не могла постичь, и, в бешеной скачке прижимаясь к лошадиной шее, чувствовала, как по телу растекается холод.
Небо над головой затянули багрово‑чёрные тучи, а зарядивший дождь, что стремительно превращался в ливень, безжалостно заливался за воротник, слепил глаза; ставшие скользкими поводья рвались из рук, а каждый удар копыта о землю отдавался глухим чавкающим гулом.
Силуэт замка становился всё ближе, и вместе с тем очертания его всё больше размывала стена дождя. Послушный конь всё ещё стремился вперёд, но уже не рисковал бежать, перейдя на неуверенную, но целенаправленную поступь. Теперь я его не подгоняла. Вокруг становилось всё темнее, а в раскатах грома мне со сводящей с ума ясностью чудился звон ветряных колокольчиков.
Когда конь встал и наотрез отказался двигаться дальше, я спустилась с седла и, перехватив за уздечку, с силой потянула за собой. Он повиновался с непривычной для его склада характера неохотой, и так, медленно, увязая в скользкой грязи, мы двинулись дальше. Что бы там ни было впереди, конь совершенно не горел желанием с ним встречаться. Я же – напротив.
С трудом, двигаясь скорее по наитию и памяти тела, я нашла провал, что был когда‑то резной аркой, ведущей в зал Врат. Я спустилась и завела под свод коня, где, так и не найдя, к чему его привязать, сочла, что не так уж он глуп, чтобы ломиться обратно в ливень, – так его и оставила бродить от одной полуразрушенной стены к другой. Сама же двинулась глубже.
У одной из стен сохранилась почти целая лампа, и я зажгла её щелчком пальцев. Подняв её над своей головой, я осветила то, что было передо мной, и вздрогнула. Хриплый, сдавленный стон вырвался у меня из груди, и горло сдавило так, что нечем стало дышать. Когда‑то великолепный зал походил на брошенный всеми, позабытый склеп. Фрески на стенах посерели от времени, осыпались, где‑то – оказались обрушены вместе со стенами и погребены под камнями, а где‑то – залиты чем‑то чёрным. Пьедестал, на котором когда‑то лежала Книга, пустовал, усыпанный лишь грязными обрывками истлевшего бархата. Но страшнее всего, немыслимей, были Врата.
Осознание реальности размывалось, и что‑то тихое, полубезумное, из тех времён, когда я была камнем, когда у меня не оставалось ничего, кроме собственного ускользающего разума, нашептывало мне изнутри: «Это неправда… Это не реально… Этого не может быть… Это всего лишь бред… Ты всё ещё не выбралась из своего заточения…»
И я почти этому верила.
От Врат, что когда‑то защищали мир от порождённых пороками тварей, остался лишь покосившийся косяк да сорванная с петель треснувшая створка. Вторая створка, с ужасом осознала я, деревянным крошевом мешалась на полу с камнями и многолетней пылью.
Я сделала шаг вперёд и самыми кончиками дрожащих пальцев коснулась пьедестала, когда‑то окроплённого моей кровью. Их обожгло леденящим, неестественным холодом, заставив одёрнуть ладонь. Изо рта вырвалось облачко пара, и я вслепую шагнула назад, но вместо ожидаемого под ногами треска щепок и каменной крошки услышала глухой чавкающий звук: под ногами клубилась вязкая, как смола, чернота. От каждого моего шага расходились, словно на водной глади, круги. Вопреки всем законам природы они расходились всё дальше и дальше, порождали мелкую рябь и упирались в полуразрушенные стены с едва угадываемыми фрагментами когда‑то прекрасных фресок.
Ветряные колокольчики замолкли, не слышен был больше дробный стук дождя и гул ветра, пропал перестук конских копыт. Всё вокруг погрузилось в мёртвую, противоестественную тишину.
Капли смолистой черноты, оставляя за собой след, текли снизу вверх и поднимались всё выше к высокому сводчатому потолку. Я тихо, на полушёпоте, запела:
За нитью нить сплетает в узор,
Золото, тень – наш с тобой уговор.
Всё, что болит, успокоит навек
Белым забвеньем нетающий снег…
Золотистые нити зазмеились из‑под моих ног и тусклым тёплым мерцанием разрезали жуткую мёртвую темноту. Они причудливым узором опутывали балки, виноградной лозой увивали стены, накрыли пьедестал и разрушенные Врата. Под их натиском темнота комкалась и, казалось, вот‑вот рассыпется осколками.
«Белым забвеньем нетающий снег…» – вплелся в напев чужой, отдающий глухим заунывным холодом голос. Золотое мерцание померкло.
«Там, в темноте, нет весны и тепла,
Этот лишь путь ты себе избрала…»
Золотистые нити зазмеились из‑под моих ног и тусклым тёплым мерцанием разрезали жуткую мёртвую темноту. Они причудливым узором опутывали балки, виноградной лозой увивали стены, накрыли пьедестал и разрушенные Врата. Под их натиском темнота комкалась и, казалось, вот‑вот рассыпется осколками.
«Белым забвеньем нетающий снег…» – вплелся в напев чужой, отдающий глухим заунывным холодом голос. Золотое мерцание померкло.
«Там, в темноте, нет весны и тепла,
Этот лишь путь ты себе избрала…»
Это не было частью заговора, но вплелось в него легко и естественно. Золотые нити тускнели одна за другой, а в чужой заунывный напев вплетались другие голоса – далёкие и неразборчивые – и другие звуки: стоны, плач, причитания и тяжёлое, загнанное дыхание. Вся эта какофония немыслимым образом сливалась в единую мелодию, окутывающую, словно кокон.
Снизу, из лужи смолистой черноты, подымались одна за другой полупрозрачные тени. Обретая размытые человеческие очертания, они медленно покачивались, будто на ветру, в такт напеву. Шагах в четырёх от меня сплелась мужская фигура – высокая, поджарая, в камзоле Привратника. Он поднял на меня свои белесые глаза, и губы его шевельнулись.
«Белым забвением…»
– Артур… – прошептала я, и зажжённое было пламя на моей ладони погасло. Пусть черты его были размыты, но я узнавала его – с ужасом и болью. Узнавала светлые волосы, затянутые в короткий небрежный хвост, узнавала россыпь конопушек и чуть вздёрнутый нос. Узнавала его пустое, мёртвое и безучастное лицо. И я узнала его голос.
Он словно услышал меня, и его губы чуть дрогнули на ничего не выражающем лице. Было ли это слабым подобием улыбки или он что‑то хотел сказать мне… Словно приветствуя старую подругу и приглашая упасть в его объятия, он протянул ко мне руки. Тени за его спиной, вокруг нас, приобретали всё большую чёткость очертаний, и я один за одним узнавала их, а если не узнавала, то угадывала. Все они, в одинаковой чёрной форме Привратников, когда‑то погибли и были отправлены за Врата и дальше нести свою службу.
«Нет ничего…» – прошептал Артур, шагнул ко мне и чуть заторможенным, ласковым движением дотронулся пальцами до моего лица. Место прикосновения тут же обожгло такой дикой болью, словно с меня заживо сдирали кожу. Я вскрикнула, шарахнулась назад – и только тогда прозрела: тени подступали всё ближе, окружали всё более плотным кольцом.
Не дожидаясь, когда меня коснутся мёртвые пальцы, я развернулась и бросилась назад, к выходу из зала. Призраки, всё ещё будто полусонные, двигались медленно, вяло, ведомые пока ещё смутным чувством пробуждающегося голода, тянулись следом – медленно, но целеустремлённо.
Серый конь находился там, где я его оставила. Не стремясь выходить наружу под проливной дождь, ни спускаться глубже в пугающую темноту зала, он с философским смирением топтался на месте. Увидев меня, мчащуюся сломя голову, и полупрозрачные стенающие силуэты за моей спиной, он попятился назад и прижал уши.
– Пошёл! – гаркнула я, хлопнула его по заду, и конь, встав на дыбы, сообразительно рванул наружу.
Я выбиралась, спотыкаясь, скользя, раздирая о камни ладони. Потоки дождевой воды размывали землю, превращая её под моими ногами в хлюпающее месиво.
За время, что я находилась возле Врат, дождь, казалось, стал только сильнее. Я пробежала от входа пару метров, прежде чем остановиться, а затем, не давая себе отдышаться, развернулась навстречу приближающейся волне призраков.
Я не пыталась их уничтожить. Это было бы слишком даже для меня. Каждый из них когда‑то был Привратником, делил со мной еду и сражался плечом к плечу. Погребальные костры некоторых я поджигала сама, и духи некоторых сама же отправляла за Врата. Я не имела ни малейшего понятия, что произошло, что свело их с ума, что превратило их в алчущих крови тупых тварей, но уничтожить я их не смела. Единственное, что я могла здесь и сейчас, – это запереть их, укрыть от мира, попытаться успокоить.
Под проливным дождём, чувствуя знобящий холод и липнущую к телу мокрую одежду, я золотыми линиями чертила перед собой символ, что когда‑то венчал Врата. Золотые линии, повинуясь моим рукам, сплетались, с каждым движением сияя всё ярче, набирая объём и силу. Помня о произошедшем в деревне, я не рисковала усложнять плетение и питала символ чистым, незамутнённым потоком энергии. А затем, завершив его и позволив себе выдохнуть, я мягко толкнула его от себя – и он поплыл, великолепный и величественный, навстречу призракам.
Они попятились назад. Не шарахнулись, не ринулись прочь – с плавной настороженностью, словно отлив от побережья, подались назад. Символ остановился на самой границе дождя, несколько раз вспыхнул; сияние распространилось дальше, очерчивая контур едва зримой стены, зачастил мелкой пульсацией и отпечатался, словно выжженный клеймом, на камне полуразрушенной арки входа.
Давно мёртвый дух, что когда‑то был Артуром, остановился в шаге от выхода. Он протянул ладонь и пальцами упёрся в отозвавшуюся мерцанием почти незримую стену. За его спиной остановились остальные тени.
Вздохнув и ощущая внутри зияющую пустоту, я подняла лицо к тёмному грозовому небу и закрыла глаза. Капли дождя врезались в кожу почти болезненно, стекали вниз, забирались под и так насквозь мокрую одежду. В этом сплошном потоке было тяжело даже вздохнуть, но я стояла, бессильно опустив руки. Стояла до тех пор, пока не почувствовала, как холод дождевых капель на моём лице не сменился ощущением густой вязкой слизи.
То, что происходило вокруг, больше нельзя было назвать ни дождём, ни даже ливнем. Даже миром в привычном его понимании это можно было назвать лишь с большой натяжкой.
Силуэты скал, растительности, обломки замка превратились в блёклые тёмные очертания; исказилась перспектива и понятие расстояния. Небо больше не было небом – оно стало грязным чёрным пологом, сливающимся с горизонтом, достичь которого было невозможно – и одновременно, казалось, можно достать рукой. С этого полога срывались густые смолянистые капли и, падая на землю, сливались в беспокойную колышущуюся массу, вздымавшуюся в нелепой, чудовищной пародии на степную траву.
В десятке метров от меня застилавшая землю масса вспенилась, набухла крупным, в обхват человеческих рук, пузырём и лопнула, образовав после себя воронку, из которой наверх потянулось изломанное чёрное запястье. Оно тянулось всё выше и выше, показался локоть, и рука согнулась, упираясь в землю и будто пытаясь вытолкнуть что‑то наружу; а затем появилась вторая рука, а за ней – непропорционально большая круглая лысая голова без ушей и носа, на лице которой красовались только пылающие алой ненавистью глаза и широкая пасть, полная острых, торчащих вразнобой клыков. Позади меня раздался звук ещё одного лопнувшего пузыря, а затем глухой заунывный хрип.
Тот, кто когда‑то был Артуром, всё ещё стоял, глядя на меня, не отрываясь и не моргая, прижав ладонь к мерцающей бледным золотом занавеси; и, когда наши взгляды встретились, он сжал пальцы. Напитанная силой сдерживающая стена разлетелась осколками, а символ Врат, выжженный на арке, померк и погас, пересечённый паутиной трещин. Артур сделал шаг вперёд и покинул зал. За ним волной двинулись остальные тени.
Бесполезно было пытаться их запереть, обречённо осознала я, – и всё внутри обожгло холодом: проблема была не в них. Вся долина превратилась в зияющую чернотой, болью, страхами и потерями Разрыв, и с этим я уже ничего не могла сделать. Это было за пределами моих сил, которых и без того оставалось немного.
Из чёрной жижи, в которой я тонула по самую щиколотку, то тут, то там продирались изломанные, изуродованные ненавистью, создавшей их, безумные в своём вечном голоде чудовища.
Остатками своего колдовства я потянулась и нащупала единственное живое существо, что ещё оставалось поблизости. Силой подавив разум коня, избавив его от страха и собственной воли, я потянула его к себе; и, когда он, с пустым мёртвым взглядом, словно корабль из тумана, соткался из темноты рядом со мной, запрыгнула в седло и пустила коня в галоп. И в этот миг всё вокруг будто сорвалось с места, закружилось, смялось.
Серый конь мчался вперёд напролом, сминая копытами черепа и конечности. В уши бился протяжный, многоголосый вой, вплетающийся в похожий на биение крови в ушах гул сотен барабанов. Горло жгло привкусом железа, перед глазами размывался и так потерявший очертания мир, руки болели – так сильно я стискивала поводья. Слепящей болью, заколачиваемыми в голову гвоздями, отзывался барабанный бой. Сознание пустело – ни одной мысли; рассудок ускользал, затягивая меня в это пустое чёрное «ничего», не оставляющее даже осколка памяти о былой любви, о тепле и свете.
Но, прижавшись к лошадиной шее, я видела впереди слабый, трепещущий отблеск огня на дозорной башне – и, вопреки всему, инстинктивно, вела коня туда.
Чудовища, не зная чувства опасности или самосохранения, исступлённо бросались на нас, растворялись, сминаемые тяжёлыми копытами, в той вязкой черноте, из которой появились; но всё же, нет‑нет, да успевали нас зацепить. Когти полоснули по моему бедру, зубы впились в горло коня, мерзкая мелкая тварь с изломанными птичьими крыльями впилась в лошадиный бок. Их становилось всё больше и больше; то и дело, пока ещё поодаль, между ними мелькали бледные серые тени духов Привратников, обманчиво отрешённых и сонных.
От крови седло скользило, но конь не сбивался с шага – он не чувствовал боли. Он не чувствовал ничего. Я ломала его инстинкты, ломала чувства, заставляла мчаться вперёд несмотря ни на что; взамен вбирала в себя его боль, его остервенелый животный страх и чувствовала жгучую, как пламя, вину.
Огонёк на вершине башни становился всё ближе, пусть время и пространство и утратили свои очертания. И с каждым шагом, чем ближе к нему, тем мне становилось теплее. Тем чище, яснее становился мой разум, тем свободнее дышалось.
Казалось, я всего лишь моргнула на долю секунды; казалось – лишь на миг отвела взгляд от тёплого рыжеватого пламени впереди, – и перед нами, перед самой лошадиной мордой, вырос, будто всегда там был, серый призрачный силуэт. Артур повернул голову и своими пустыми, блёклыми глазами, без всякого выражения, с пугающим нечеловеческим равнодушием, взглянул прямо мне в лицо. За миг до того, как мчащийся вперёд конь врезался прямо в призрачный силуэт, я, едва осознавая, что делаю, и лишь где‑то на самой грани сознания понимая собственную глупость, натянула поводья и остановила коня, поднимая того на дыбы. Конь вскинулся, забил копытами перед лицом Артура; и, в попытке удержаться в седле, я упустила контроль. Глаза коня потемнели, налились сознанием – и вместе с тем ужасом. Осознав, посреди какого кошмара находится, ощутив подавляемую до сих пор боль, он заметался на месте и, не найдя выхода, сперва забил крупом, а затем снова поднялся на дыбы. И я не удержалась в скользком от дождя и крови седле.
Я рухнула ему под копыта, подняв брызги чёрной жижи, и едва успела сгруппироваться и откатиться в сторону. Тяжёлое копыто фермерской скотины опустилось едва ли в десятке сантиметров от моей головы, обдало меня чёрными каплями, а затем конь, освободившись от своей ноши, метнулся в сторону и в мгновение ока растворился в темноте. Остатками сил я потянулась на звук удаляющегося ржания, но ощутила лишь слабый, тут же оборвавшийся отзвук живого тепла.
Твари вокруг опасно затихли, словно хищник в засаде, и медленно, одна за одной, разворачивались в мою сторону. Призрак Артура сделал шаг ко мне, а за его спиной неистово ярко, обещая тепло, безопасность, спасение, пылал недостижимый огонь дозорной башни.
Отползая спиной назад и не отрывая взгляда от мёртвого призрачного лица, хлюпая руками и ногами в чёрной жиже, я вытянула перед собой ладонь – и на кончиках пальцев затрепетали огоньки. Крохотные искорки, они сплетались в центре ладони в водоворот огня.
– Мне так жаль, Артур, – прошептала я. Даже понимая, что он не поймёт и не услышит меня, что моё сожаление не имеет никакого смысла, я извинялась, ощущая неконтролируемый болезненный ужас от того, что собиралась сделать.
Но ничего не произошло. Прежде чем я сумела набрать хоть сколько‑то силы и спустить её волшебным огнём, Артур бросился ко мне, вцепился холодными мёртвыми пальцами мне в горло и повалил на спину, вдавливая в землю, в чёрную жижу.
Из лёгких толчками выходил воздух; я билась, цеплялась пальцами, сучила ногами, пыталась воззвать хоть к каким‑то остаткам силы внутри себя – безрезультатно. Артур давил медленно, неумолимо, давая мне прочувствовать каждую секунду своей агонии. И я чувствовала. А его безразличное лицо, нависавшее надо мной, стремительно теряло знакомые черты: западали щёки, проваливались глаза, кусками сползала кожа, обнажалась пасть, полная острых клыков, и в нелепом подобии улыбки тонкие губы расползались всё шире и шире – от уха до уха.
Я всё глубже погружалась в чёрную жижу; земля под моей спиной теряла плотность, и я вязла в ней, двигалась всё медленней, и с каждой секундой мой мир становился всё меньше и меньше. А затем всё погрузилось в темноту – чудовищную и неестественную по своей природе, но такую знакомую мне. Я узнавала это ощущение беспомощности, безвыходности, невозможность дышать и двигаться. Я узнавала давящую апатию, которой невозможно было сопротивляться. Я бы, возможно, улыбнулась ей, как старому соседу, но собственные губы не слушались меня.
И когда я, казалось, окончательно растворилась во тьме, в черноту окружающего меня бытия ворвался золотой свет. Рука с длинными, изящными пальцами прорвалась сквозь темноту и потянулась ко мне. И моё тело потянулось к ней; ладонь легла в ладонь, и я ощутила шершавую, познавшую рукоять клинка, но тёплую, живую кожу. Пальцы сжали мою руку и рванули назад, выдернули меня из чёрной жижи – и первое, что я увидела, вырвавшись наружу и жадно хватая ртом воздух, были неистово‑зелёные глаза.
– Рингаре, – прохрипела я. Но силуэт моего спасителя размывался, сплетался в худощавую мальчишескую фигуру, и светлые, выгоревшие на солнце волосы. Проваливаясь в беспамятство, я видела, как надо мной возвышался Марвин, а золотое сияние нависало куполом и стояло щитом между нами и прорвавшейся из Разрыва чернотой.
Глава 5
Когда я открыла глаза, вокруг не было ни темноты, ни ливня, ни призраков. Я лежала на спине, чувствуя под собой сырую от росы траву, смотрела в сизое пасмурное небо с хлопьями похожих на морскую пену облаков, а над моей головой нависала поросшая мхом дозорная башня. Марвин был рядом: я слышала, как он ходит, как шуршит какими‑то свёртками. Чувствовала его присутствие, но просто смотрела вверх – в тёмный проём башни, на его покосившуюся черепицу и тёмный просвет древнего камня между листвы молодого плюща.
– Элитана, ты очнулась, – заметил Марвин.
По его голосу нельзя было сказать, что он испуган или встревожен. Скорее – устал. Я, заставляя своё тело двигаться, села на месте и, наконец, взглянула на мальчишку. Выглядел он не очень хорошо: грязные, потемневшие волосы, осунувшееся лицо и тёмные круги под глазами. Я смотрела на него, а он – на меня, так и замерев с походной сумкой в руках. У нас обоих было так много вопросов друг к другу, и все они теснились, рискуя в любой момент прорвать плотину и погрести нас под собой.
– Хочешь есть? – первым разрушил тишину Марвин. – У меня есть пирожки. Правда, почти недельной давности. Будешь?
Я кивнула, и юноша, порывшись в сумке, достал туго спелёнатый тряпицей свёрток и присел рядом.
– Итак… – вздохнул он, когда я надкусила пирожок. Тот и в самом деле был не первой свежести, но всё равно вкусный – с яблоком и корицей, какие делала госпожа Аннет.
– Да. Приступим, – кивнула я, прожевав. – Как ты здесь оказался?
Он опустил голову, лицо его закрыли грязные, но всё ещё светлые пряди, плечи ссутулились.
– Я искал тебя. Мать увидела, как я пытался лечить Мари, и прогнала из дома. Сказала, что я выродок, фейский подменыш, – он негромко хмыкнул, без особой печали в голосе, разве что с насмешливой горечью. – И я ушёл. А куда мне было ещё идти, как не к тебе… с этим.
Он поднял ладонь – тонкую, худощавую ладонь, так не похожую на ту, что я видела в чёрной бездне, – и её окутало бледное, едва различимое сияние. Оно нервно мигнуло пару раз, как умирающий светлячок, и погасло.
– В мире нет волшебства. Единственный маг, который остался, – при дворе короля. И ты.
– Логично, – признала я, успев за это время доесть пирожок почти до половины. – Как ты нашёл меня?
– Я… – он нахмурился, замолк, подбирая слова. – Чувствую тебя немного. Так бывает с теми, кого я лечил: на них словно остаётся часть меня, и она тянет, указывает. Но это ненадолго – со временем эта нить тает и пропадает. Мне едва‑едва хватило времени, чтобы найти тебя.
Я сталкивалась с таким проявлением магии впервые, но ничего странного в этом не узрела. Для каждого из нас магия – это что‑то личное, отчасти уникальное. Это собственное видение мира и способ его преобразования. Магия говорила о нас куда больше, чем любой портрет или характеристика, вот только не всегда удавалось понять – что именно.
– А что Мари? – Пирожок к тому времени закончился, я протянула руку, и Марвин понятливо вложил в неё новый. Пальцы на мгновение встретились, и он вздрогнул, вскинув взгляд. – Ты просто бросил её с сумасшедшей матерью?
– Она не сумасшедшая, – укоризненно покосился на меня Марвин. – Она… дитя своего времени и социальной прослойки, – он потёр висок и поморщился, будто устав от моих вопросов или, быть может, не желая вспоминать об отказавшейся от него матери. – А с Мари всё хорошо. Она поедет в монастырь, – заметив отразившееся на моём лице недоумение, он поспешил объяснить: – Не в плане, чтобы стать послушницей и до окончания дней своих быть запертой в келье. Оставаться в деревне ей всё равно не стоило, а она девочка умная. Отец уговорил мать позволить Мари учиться в монастыре. Он умеет быть настойчивым, когда нужно. Мари отучится там пять лет, а затем… затем – как захочет. Она может вернуться обратно в деревню, но я в этом сомневаюсь. Скорее, уедет в город, станет помощницей какого‑нибудь учёного мужа. Найдёт себе достойного жениха – по своему сердцу и выбору, а не кого прикажет мать. Кто знает…
В тишине я дожёвывала свой пирожок – на этот раз с картошкой – и думала о том, что, быть может, у Мари и правда всё сложится к лучшему. Она была славной девочкой, а время повытрясёт из неё наивность. Уже повытрясло. Я была бы рада.
– Спрашивай, – разрешила я после непродолжительного молчания, и Марвин с готовностью воспользовался предложением.
– Элитана, что это было? – он махнул рукой назад, за наши спины, в сторону долины, которая теперь, издалека, казалась почти обычной, разве что слегка припорошённой изморозью и туманом.
Я потёрла пальцами переносицу, устало прикрыла глаза ладонью, но всё равно чувствовала на себе его пристальный, пытливый, прожигающий до костей взгляд.
– Это был Разрыв, – наконец произнесла я. – Разрыв в ткани бытия. Такой большой, каких я не видела прежде. В него, как в воронку, стекается вся грязь и чернота, что порождают живущие на этой земле. Он бы так и пожрал меня, если бы не ты. Спасибо.
Я открыла глаза, подняла взгляд на Марвина. Он сидел на камне, подтянув к себе одну ногу и уложив на неё локоть, и не выглядел ни испуганным произошедшим, ни смущённым моей похвалой – скорее задумчивым, сбитым с толку, как человек, столкнувшийся с экзотичной и не до конца понятной ему проблемой. Прозрачные голубые глаза отсутствующе смотрели куда‑то поверх меня.
А я с усталым, обречённым любопытством смотрела на него – на дитя этого мира, этого времени, на искру колдовства, каким‑то чудом зародившуюся в захудалой деревеньке посреди опустевшего Бытия. Понимал ли он, от чего именно меня спас? Знал ли сам, как он это сделал?
– Почему… оно… так…? – после некоторого времени молчания, видимо, что‑то для себя разложив, спросил он.
– Не знаю, – я честно пожала плечами. – Так не должно было случиться. Даже при самом худшем раскладе.
Что‑то оборвалось: жалкие остатки сил, веры, на которых я держалась, вдруг растаяли, как дым. Сердце дрогнуло, заныло такой неистовой, щемящей болью, что мне стало тяжело дышать. У меня не осталось ничего. Я ничего не знала. Не понимала, почему так случилось, не понимала, что произошло и почему всё то, чем я жила, что было мне дорого и значимо, что казалось, как бы там ни было, таким нерушимым, вдруг исчезло, погибло. И рядом со мной не было никого, чтобы мне объяснить. Только тощий деревенский парнишка, самую малость смыслящий в магии.
– Что мы теперь собираемся делать? – негромко, осторожно спросил Марвин.
Видимо, что‑то всё‑таки отразилось на моём лице.
– Мы… – хрипло повторила я, затем глубоко вздохнула и перевела дух. Боль отступила, сердце снова забилось ровно, а затопившее было разум слепое отчаяние схлынуло – пусть даже только на время – и затаилось где‑то глубоко внутри. – Мы найдём того, кто сможет всё объяснить. Говоришь, единственный известный маг – при короле? Значит, нам к нему.
Мой серый конь сбежал и почти наверняка погиб где‑то во тьме от клыков и когтей чудовищ, однако Марвин бросил своего недалеко от башни, и, потратив некоторое время на поиски, его удалось обнаружить запутавшимся в колючем горном кустарнике. Мы оседлали его вдвоём – я впереди, а Марвин за моей спиной – и так двинулись вперёд, размеренно и неторопливо.
Нам, в сущности, некуда было торопиться. Всё, что могло случиться, очевидно, случилось давным‑давно, и даже гони мы коня, это уже ничего не решило бы. Так мы спустились с гор и добрались до ближайшего селения, где пополнили запас провизии. Путь наш лежал на север, в столицу королевства – Краммет.
Путь до Краммета занимал почти две недели. И в это время я впервые с момента своего пробуждения потрудилась взглянуть на окружающий мир как на нечто новое, устоявшееся, с чем мне придётся, хочу я того или нет, иметь дело. Он больше не был фоном на пути к цели, вынужденной остановкой, о которой можно и не вспоминать, покинув её. Он окружал меня, полузабытый и незнакомый, и я вглядывалась в него, как будто видела впервые.
Никому не было дела до моей потрёпанной формы – никто не знал её. Мне не уступали дорогу, не шептались за спиной. Я прикрывала уши, и этого уже было достаточно для того, чтобы слиться с толпой.
Я вглядывалась в человеческие лица с затаённым алчным любопытством и горечью. Рассматривала их черты, глаза. Я не делала так очень давно, даже до того, как была заключена в камень. Тогда, до поры, всё было очень просто: найти Разрыв, уничтожить тварей, закрыть Разрыв и, если нужно, покарать виновника. Путь казался прямым и несгибаемым, и ничто вокруг не могло ни помешать, ни остановить. Ничего вокруг, кроме этого, не имело значения. Так удобно, так просто быть абсолютно уверенным в правильности своих действий.
Я наблюдала за людьми и оставалась, впервые, будто бы ими незамеченной. Словно я сама была призраком, реликтом древних времён, на который в домах скидывают ненужную ветошь.
Люди казались мне иными. Я видела в них больше силы и больше самоуверенности. Они больше не были одними из, не были самыми слабыми и хрупкими. Они были – единственными. Были хозяевами этого мира.
Они казались мне громче, чем я их помнила. Они занимали собой всё пространство, и их неуёмная энергия, неистовое жизнелюбие и дерзость били слепящим фонтаном. Они торопились. Так торопились всё успеть, всё сделать, до всего достать – торопились жить.
Было ли так при нас? Я не помнила.
Я вглядывалась в деревни и посёлки, что мы проезжали по пути. Многие из них, больше чем половина, мало чем отличались от сёл и деревень, что я видела до заточения. И чем они были меньше, чем меньше там было жителей, тем меньше они отличались. Маленькие хуторки с деревянными домами и белёными стенами, умирающие, почти нищие медвежьи углы на от силы десяток домов, аккуратные зажиточные сёла на торговых трактах. Больше всего отличались посёлки, претендовавшие на звание города. Здесь и дома были выше, чем я помнила – на два, а то и на три этажа, – и мощёные камнем широкие дороги, и магазины, лавки – больше, шире и самобытней. Исчезли эльфийские руны и дриадская цветочная вязь – растворились, словно их никогда и не было. Люди искали свой путь – яркий, броский до аляповатости. Трогательный в своей жажде жизни.
В одном из городков я остановила коня возле трактирной вывески.
«Три весёлых зайца», – гласила она. Рядом с надписью было криво, но старательно намалёвано три, по всей видимости, зайца. Одно из длинноухих лупоглазых созданий было неистово жёлтым, носило подпоясанную красным поясом рубаху и держало в лапах нечто, напоминающее издалека и если прищуриться – лютню. Второе – пурпурно‑красное (и тут я одобрительно покивала качеству краски) – тоже в рубахе, отплясывало на пивной бочке. Третье – зелёное, с кокетливым бантиком на ухе и в развесёлом платье в горошек, несло в лапе пивную кружку. Я была одновременно и озадачена, и очарована этим творением, и эту ночь мы провели в этом трактире.
Когда подвыпивший трактирщик опустошил четвёртую по счёту кружку пива и громко, торжественно стукнул ею по стойке, я была удостоена услышать ни с чем не сравнимую в своей прелести легенду о трёх зайцах, что некогда указали заблудившемуся в лесу прадеду трактирщика путь домой и в честь которых он, прадед, этот трактир и построил.
– И с той поры зайцы ентие охраняют дом наш и, ик, заеденьице! – на весь зал сообщил он мне и тут же понизил голос до громкого шёпота. – Только ты ета… никому! У нас королева‑то нонче преисполнилась, во Всеблагого верует так – шо спасу нет, и глупостев этих не одобряет! А по мне, ток ты ета… никому… ета она глупостями мается. Чем наши зайцы плохи, а? Вот ты скажи, разве плохи чем наши зайцы?
Я участливо кивала и заверяла, что зайцы, безусловно, страсть как хороши. Уезжая утром, я невольно притормозила коня и окинула трактир последним взглядом. Любопытно было бы попытаться призвать местных духов – вдруг три весёлых зайца и вправду существовали? Вдруг в этом покинутом волшебством мире осталась хоть малая частичка. Должна была остаться.
Но проверять я не стала.
Порой мы ночевали в лесу или в чистом поле. Разводили костёр, привязывали коня к дереву. В такие ночи Марвин пытался колдовать – пробуждал золотое свечение, и оно струилось по его рукам ровным мерцающим светом.
Я учила его – как могла, учитывая то непонятное, странное, что творилось с моей собственной силой. Брала его руку в свою и чертила узоры, руны – и они расцветали на фоне тёмно‑синего неба золотистыми цветами. Я учила его наполнять рисунки силой, учила чуять грани и нити, из которых сплетён этот мир.
Он был талантлив, этот мальчишка, – о, как он был талантлив! За его неловкими пассами, закушенной губой и морщинкой, залёгшей между бровей от напряжения, глубоко внутри я видела кокон из золота и серебра. Он мог стать магом. Не просто магом – сильнее меня, сильнее многих, что я знала, – великим магом. Но пока он сидел у костра посреди звездно‑синей ночи, и питаемая им руна раз за разом растворялась в холодном ночном воздухе.
Марвин был моим спасением. Тем, кто не давал мне остановиться и задуматься. Тем, кто заставлял двигаться рядом, цепляясь даже не за надежду, а за миражи. Он был тем, кто придавал хоть какой‑то смысл моему существованию. И я двигалась вперёд почти рефлекторно, не давая себе погрузиться в отчаяние, только потому, что рядом был он, который нуждался во мне. Хотя, на самом деле, куда больше я нуждалась в нём.
Мы добрались до Краметта на тринадцатый день пути. Перед нами выросли высокие, в четыре человеческих роста, каменные стены. Когда я была здесь в последний раз, они казались мне ниже.
Давно неподвижный подъёмный мост нависал над затянутым тиной рвом, и мы ступили на него на рассвете, затесавшись между двумя торговыми повозками. Неприветливый стражник в кирасе с двумя орлами окинул нас, когда мы поравнялись с ним, сонным взглядом.
– Кто такие, цель приезда? – с заученным до автоматизма равнодушием выплюнул он.
В этот момент его напарник, страдальчески морщась, выслушивал бормотание торговца и с ленцой, для проформы, древком копья тыкал в гружённые на телегу мешки с зерном.
– Элайза и Марвин Мортинсены, – с должной степенью почтительности и пиетета перед служителем закона отрапортовал Марвин. Он спрыгнул с коня и чуть наклонил голову, опустил плечи, даже сам стал казаться ниже ростом, поглядывая на стражника, тут же горделиво приосанившегося, сквозь отросшую белобрысую чёлку. – Вот, надеялись подзаработать с тётушкой… На корову накопить бы, да в село вернуться. А то, знаете, в селе без коровы никак, а у нас от болячки какой‑подлой аккурат по весне единственная комилица издохла…
Марвин, который накануне простыл после купания в ручье, драматично и весьма уместно шмыгнул носом.
Стражник окинул нас взглядом: нашего коренастого деревенского конька, потрёпанного долгой дорогой парня, меня – в когда‑то дорогом, шитом золотом камзоле, а нынче оборванном и безнадёжно изгвазданном.
– Вход в город – два серебра, – резюмировал он. И после того, как пошлина была уплачена из моего кошелька, посторонился, пропуская нас вперёд.
Марвин вновь запрыгнул на коня, устроившись позади меня, и я тронула поводья.
Глава 6
В прошлый раз всё было иначе. Совсем иначе.
Тогда стояла зима, и с низкого серого неба падали крупные хлопья снега. Они оседали на наших чёрных, подбитых черно‑бурым мехом плащах, но золотой, вышитый на ткани символ Врат всё равно было не скрыть. Даже сквозь ледяную изморозь он мерцал ярко, вызывающе и с угрозой.
В тот раз нас было пятеро. Мы неторопливо подъехали к мосту, и те, кто шёл в город или из него, торопливо расступались, жались к краю, чтобы дать нам дорогу. Мерный цокот копыт пяти лошадей отдавался по толстому дереву моста глухой дробью. Стражники не посмели останавливать нас. Лишь заметив руну – золото на чёрном, – они почтительно выпрямлялись и вместе с тем отводили взгляд, позволяя себе смотреть лишь украдкой, исподволь. Они знали, все знали – и стражники, и горожане, – что появление в городе сразу пяти Привратников не к добру. Знали об этом и мы.
Один из стражников, совсем ещё юный и ещё любопытный, позволил себе поднять лицо – буквально на мгновенье, вдруг никто не заметит, – и застыл, наткнувшись (глаза в глаза) на насмешливый змеиный взгляд из‑под припорошенного снегом капюшона.
Город встречал нас размякшей грязью лишь местами мощёных улиц, вереницей каменных домов, теснящихся вплотную друг к другу, запахом сажи и горелой выпечки, голосами торговок, что наперебой зазывали к себе посетителей. Дальше, на холме, поверх преимущественно двухэтажных домов горожан, за дворцовой стеной высились шпили королевского замка.
Мы редко работали в больших городах – слишком много глаз для того, чтобы творить зло, способное создать Разрыв. Самые порочные грехи свершаются украдкой, подальше от людей: в лесных чащобах, на окраинах, в захолустных, оторванных от мира деревеньках. Там меньше тех, кто укажет тебе на то, что ты не прав; там многое воспринимается как должное; и, конечно, там куда меньше стражи. Хотя бывало, безусловно, всякое.
– Ну, зато мы можем рассчитывать, что найдём здесь приличную кровать и сносное вино, – со смехом заметил Артур. Он поднял лицо к небу, ловя снежинки губами, и капюшон соскользнул с его головы, обнажая светлые, стянутые в короткий хвост волосы.
– На последнем задании Разрыв оказался в такой глуши, что мы неделю ночевали на голой земле, а потом нас ещё и чуть не подняли на вилы, – негромко посетовала Тассарин, с которой мы ехали бок о бок. Дриада не любила зиму, и, как только начинался снегопад, делалась сонной и капризной. Она ехала рядом со мной на своей серебристо‑серой кобыле, закутанная в меха, низко опустив на лицо капюшон, из которого пробивались непослушные огненно‑рыжие локоны.
– О, это куда вас так занесло? – жизнерадостно поинтересовался Артур и даже придержал коня, чтобы поравняться с нами. Вот уж кому всё было нипочём.
Прежде чем ответить, Тассарин старательно поправила на руках смешные голубые в зелёный горох рукавички, так не вяжущиеся с ней, с её огненной, как сама осень, красотой. Она ворчала, но исключительно для душевного удовлетворения – как и все мы, она знала свой долг.
– Это мы с Аствеллом ездили, – она бросила в мою сторону короткий, на долю секунды, взгляд, а в голосе промелькнули виноватые нотки. Я невольно улыбнулась.
– В общем, это оказалась горная деревенька, на сотню домов от силы, населения – не больше полутысячи, – поведала Тассарин. Артур слушал её внимательно, чуть наклонив голову к плечу, и Тасс потихоньку оттаивала и увлекалась. – Все друг друга знают, все друг другу родственники. Но что в глаза сразу бросалось – женщин прям заметно больше, чем мужчин, вдов много. И Разрыв – прямо в центре деревни, и не там, где он по общественно‑социальным потребностям официально обозначен, а как если бы на карте по границам деревни окружность провести и центральную точку найти!
– Любопытно, – отметил Артур и задумался. – Давай попробую угадать. На деревню был набег, и всех мужчин вырезали? С соседней деревней что‑то не поделили? Местный властитель – мерзавец? Кровная вражда?
– Всё ещё далеко, – вмешался в предположения Артура негромкий, как всегда спокойный голос Аствелла. Он ехал чуть впереди, ближе к Ззе’айлу, и лишь немного, не теряя своей безупречно прямой осанки, повернулся к нам. Несколько долгих секунд я имела возможность лицезреть его затенённый капюшоном профиль.
– Что ж, поведай мне, что там произошло на самом деле? – Артур, откровенно дурачась, свёл брови на переносице и даже понизил тон голоса, обращаясь к Тассарин. Та фыркнула возмущённо и легонько ткнула его в плечо кулачком.
– Это вообще‑то совершенно не смешно!
– О, в этом я нисколько не сомневаюсь. У нас вообще не бывает смешных случаев. Ах, – в притворной мечтательности вздохнул он, – если бы Разрывы появлялись оттого, что кто‑то хорошенько гульнул на развесёлой вечеринке! Э‑э‑э, нет, Эль! Ни слова!
Заметив, что я развернула к нему голову и, очевидно, собираюсь что‑то сказать, он даже руку поднял, останавливая.
– Я знаю, знаю! Я про те вечеринки, где всем весело самым чистым и невинным весельем, а не те, где весело только одному, а затем всё заканчивается кровавой бойней! Таких случаев у нас как раз в избытке.
– Я смотрю, вам неинтересно, – голос Тассарин снова стал высоким и капризным, но я знала – мы все знали, – что она дурачится. Мы все были молоды, бесстрашны и, несмотря ни на что, веселы. Мы легко забывали и ничего не принимали близко к сердцу. Всё было просто, ведь тогда нас вёл долг.
– Моя прекрасная леди… Как вы могли так подумать обо мне? Я каждой частичкой своего существа стремлюсь к вам и внимаю вам, – опомнившийся Артур накрыл одетую в рукавичку ладонь своей и с чувством её сжал, проникновенно глядя в глаза. Тассарин этого, в данном случае, было достаточно.
– Так вот, – руку отнимать она не торопилась и мурлыкала в целом весьма благосклонно, – оказалось, ты представляешь, что там поселилась травница, которая местных жительниц науськивала своих опостылевших мужей травить, и сама же им отраву и продавала, и деньги кой‑какие с этого имела! Умирали все в страшных муках. А одна баба так увлеклась, что отравила мужа, свекровку, кузена и двух малолетних детей. Все, конечно, всё знали, не одобряли, но молчали. Родичи ж, всё, сами разберёмся, чужаков не надо. Наразбирались до больше чем полусотни жертв.
– О, и чем же всё закончилось? – Артур наклонился к Тассарин совсем близко, так, что его щека почти касалась капюшона девушки, из‑под которого на него выглядывали, поблескивая, лукавые зелёные глаза. Они оба дурачились, флиртовали, прекрасно понимая, что это ничего не значит. Просто потому, что здесь и сейчас могли себе это позволить.
Их безудержный флирт прервал короткий смешок. Придержав коня, Аствелл вновь обернулся к нам и теперь, чуть прищурившись, смотрел на Артура красноречивым взглядом, от которого по позвоночнику пробегал холодок.
«Ты переигрываешь, – говорили тёмно‑синие, как грозовое небо, глаза. – Ты знаешь, чем всё закончилось. У нас всё всегда заканчивается одинаково. В наших делах не бывает „долго и счастливо“».
Артур поймал этот взгляд и пристыженно осёкся. Будь он щенком, он бы прижал уши.
– Я прошёл по домам и вырезал всех, кто был повязан Разрывом, – безжалостно сообщил Аствелл. Тассарин нервно закусила губу и опустила глаза. Одно дело – рассказывать это как историю, будто и не с тобой произошедшую, а другое – вспоминать, воскрешая в памяти запах железа, ощущение липкой крови на руках и тяжёлое, густое ощущение чужого страха. Но Аствелл всё равно продолжал:
– Набралось около полутора десятка женщин. Кое‑кому из местных жителей это не понравилось, и нас попытались убить. К счастью, после того как дело было сделано, нам удалось сбежать без лишних жертв.
Без лишних жертв со стороны местных жителей, конечно, – вот что имел в виду Аствелл. Будь у них с Тассарин возникла необходимость и желание, они могли бы вдвоём сравнять деревню с землёй. Но Привратники карали только тех, на ком лежал след Разлома, тех, кто, потянув за нить, снова мог распустить сдерживающий края шов. Убивать непричастных дозволялось только в случае, если не было другого способа защитить свою жизнь. Так предписывал кодекс Врат.
Веселье само собой сошло на нет.
Тассарин выглядела грустной и печальной: тень от капюшона падала на её лицо, почти полностью его скрывая, а Артур глядел на Аствелла одновременно пристыженно и укоризненно. Никому не хотелось раньше времени думать о том, что нас ждёт в Краммете, если нас сюда отправили сразу впятером.
Но если мы могли позволить себе до поры вдыхать морозный воздух, смотреть, как с низкого зимнего неба медленно опускаются хлопья снега, могли позволить себе флиртовать и делать вид, что мы лишь праздные путешественники, то Аствелл, наш Видящий, ощущал Разрыв всем своим телом. Всей своей сутью.
В трактире, в котором мы остановились, он почти сразу ушёл в самый тёмный угол и оттуда, откинувшись на обитую деревом стену, полуприкрыв глаза, наблюдал за залом в ожидании своего заказа. А заказа предстояло подождать: официантка, конопатая круглолицая девица, уже сидела на коленях Ззе’айла, и тот что‑то томно, щуря свои хищные змеиные глаза, нашептывал ей на ушко. Девица смущалась, хихикала, комкала подол передника, но никуда не уходила, а тонкая бледная ладонь с длинными, изящными пальцами, увенчанными острыми чёрными ногтями, неторопливо поглаживала её бедро.
– Ой, господин, город у нас хороший, да… – периодически, между хихиканьем и бессмысленным воркованием, отвечала она. – Всякое бывает, тут уж как, но народ добрый и деньга имеется, да и к нам ходит… А я тут недалеко живу, да, смена моя поздно заканчивается… Домой идти страшно бывает, но я девка боевая, у‑у‑ух отделаю, если покусится кто!.. Стража? Да, парни наши молодцы, с бузотёрами разговор короткий, а последний год вообще тихо стало… Этих… иллиментов повывели, и даже нищих не стало…
– Как ты? – спросила я у Аствелла, подсаживаясь рядом. Даже в тени выбранного им угла он выглядел бледным, а под глазами залегли тени. Его губы тронула лёгкая, усталая улыбка.
– Не нравится мне это, – ответил он вопреки собственному же выражению лица и спокойному, мягкому тону голоса. – Мы уже рядом, но выслеживать этот Разлом – всё равно что в тазу с водой яблоко зубами ловить. Не могу отделаться от ощущения, что уже нахлебался воды. Но я справлюсь, – его улыбка стала чуть шире и чуть живее.
Он всегда справлялся.
Ни охмурение Ззе’айлом девиц, которые при виде него впадали в паралич, словно кролики перед змеёй, ни панибратские беседы Артура со стражниками – ничего не дали. Все они в один голос твердили: «Нет никакого зла в Краметте, славен город и благостен, да будут долгие лета королю Норберту».
Не то чтобы мы всерьёз на что‑то надеялись – такими методами мы пользовались главным образом, когда с нами не было Видящих. Но этот случай был всесторонне уникальным – и по расположению, и по размеру, – и мы не посмели пренебрегать даже малостью.
Обычно присутствие Видящего в команде значительно упрощало дело, но в этот раз он, словно охотничий пёс, то целеустремлённо шёл вперёд, то замирал, потеряв след, и долго принюхивался, прежде чем снова взять след. Аствелл отсекал от города район за районом; мы перебирались из трактира в трактир, углубляясь всё дальше, и подходили всё ближе к стенам королевского замка.
Сложно сказать, в какой момент и кого именно первым начали посещать тревожные подозрения. Но первым их озвучил Артур.
– Лучше уж ночевать на голой земле посреди леса, чем соваться к власть имущим, – буркнул он, глядя на высокие, в три человеческих роста, замковые стены.
Было в этом что‑то не по‑привратницки – по‑человечески болезненное, близкое ему, единственному среди нас человеку. Что‑то более глубокое и личное, чем логика и здравый смысл. Когда‑то, до того как прийти в замок Врат, Артур родился и жил в одном из таких городов, среди таких же людей. Он был их плотью и кровью, их слезами и горечью.
У тяжёлых ворот, окованных железом и усыпанных королевскими вензелями, стояла собственная королевская гвардия – и доспехи получше, и вид посерьёзнее, чем у стражников. Над зубцами стены поблескивали увенчанные «конским хвостом» шлемы, а за ними, на фоне серого зимнего неба, темнели силуэты замковых башен.