Сизифов труд бесплатное чтение

Переводчик Константин Эдуардович Щая-Зубров

© Стефан Жеромский, 2026

© Константин Эдуардович Щая-Зубров, перевод, 2026

ISBN 978-5-0069-4035-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава 1

Отправка Мартина в школу выпала на четвертое января.

Супруги Боровичи постановили отвезти своего единственного сына сами. Коней запрягли в крашеные кованые сани, в которых основное сиденье устлали цветастым стриженым ковром, обычно висящим над кроватью пани, и около часу дня под всеобщий плач тронулись в путь.

День был ветреный и морозный. Несмотря на то что вершины взгорий были окутаны снежным вихрем, замерзшие пустоши на обширных долинах между лесами лежали спокойно и практически тихо. От них только тянуло холодом да веял похожий на мельчайшую шелуху снег. То и дело поверх сугробов перемещались полосы легчайшей снежной пыли, напоминающей золу в потушенном костре.

Парень, сидящий на козлах, в своём остроконечном башлыке (который с давних времён прижился в здешней местности и даже получил собственное название – «маслох») и бурой сермяге напоминал головку сахара в серой бумаге; он крепко держал вожжи в руках, укрытых огромными шерстяными рукавицами с отдельными большими пальцами.

Хорошо отдохнувшие, не привлекавшиеся определённое время к тяжёлым работам кони неслись, фырча, острой рысью по едва пробитой и наполовину занесённой дороге, сухо и равномерно стуча подковами по намёрзшему снежному насту.

Валентин Борович дымил трубкой с коротким чубуком, то и дело деловито высовываясь вбок посмотреть, как едут сани и сверкают копыта. Ветер немилосердно хлестал по его раскрасневшемуся лицу, и несомненно именно он вызывал те слёзы, которые шляхтич вытирал украдкой.

Пани Борович даже не пыталась скрыть своё волнение. В её глазах, уставленных на сына, постоянно стояли слёзы. Её лицо, некогда красивое, а в настоящее время изрядно износившееся через заботы и грудную болезнь, имело необычное выражение задумчивости или глубокого и горького рассуждения.

Малец сидел «в ногах», спиной к коням. Был то большой, плотный, мускулистый восьмилетний мальчик с лицом не столько красивым, сколько разумным и милым. Глаза у него были чёрные, блестящие, укрытые в тени густых бровей. Коротко остриженные «под ежик» волосы покрывала натянутая по самые уши каракулевая шапка. На себе имел элегантную бекешу с меховым воротником и шерстяные рукавички. На мальчика специально одели его любимую одежду, чтобы как-то скрасить его переживания, связанные с отправкой в школу. Но из немой грусти матери и притворного хорошего настроения отца он сделал для себя твёрдое заключение, что в той школе, которую ему так долго нахваливали, обещанных наслаждений будет не так уж и много.

Знакомый вид родной деревни быстро исчез из поля его зрения; голые верхушки лип, стоящих перед имением, спрятались за кромку леса, увешанного кистями снега… Ближайшая гора начала поворачиваться, изменяясь, как бы искривляться и странно горбиться. Теперь перед его глазами попадались заросли кустарников, доселе ему не знакомых, изгороди из срубленных неотёсанных жердей, на которых висели странные, необычайно длинные ледяные сосульки, выныривали пустые пространства, покрытые льдом в синих, зимних и диких оттенках. Иногда лес подбегал к дороге и открывал перед изумлёнными глазами мальчика свои мрачные глубины.

– Смотри, Мартинек!.. заяц, заячья тропа… – то и дело кричал отец, слегка тормоша его ногой.

– Где, папа?

– Да вот тут! Видишь? Два следа большие, два маленькие. Видишь?

– Вижу…

– Будем теперь искать лисью тропу. Подожди-ка… Мы её, обманщицу, выследим, а потом пальнём ей в лоб, снимем мех и скажем Зелику пошить прекрасный воротник для пана студента Мартинка Боровича. Подожди, мы её тут зараз…

Мартинек всматривался в глухие лесные поляны и вместо развлечения встречал на тех тропах лишь холодный страх. С великим удовольствием побежал бы по следам зайцев и лисиц, нырял бы в снег и пробирался сквозь густые заросли, но теперь ото всей окружавшей его местности с её загадочными фиолетовыми тенями на него веяла мучительная и поразительная тайна: школа, школа, школа…

Последние остатки леса свернули в другую сторону, и казалось, что убегают с глаз долой напрямик через поля. Открылось плоское пространство, разрезаемое то тут, то там овражками, в которых таились дорожки, заметённые в настоящее время заносами в форме стожков или острых крыш. В одну из таких «мужицких» дорог и въехали сани семейства Боровичей и принялись прорываться сквозь снежные дюны. Когда Мартинек повернул голову и завертелся на месте, чтобы, невзирая на овладевшую им грусть, посмотреть на работу коней, заметил на краю поля полосы серых стен, покрытых белой соломой. Эти стены образовывали ровную линию и приковывали взгляд необычным на фоне снега цветом.

– Что это, мамочка? – спросил с глазами, полными слёз.

Пани Борович насильно улыбнулась и, стараясь быть внешне спокойной, ответила:

– Ничего, дорогой… Это Овчары.

– И уже в этих Овчарах… школа?

– Да, дорогой… Но ничего. Ты же у меня мальчик крепкий, разумный, мудрый! Ты же любишь свою мамочку. Нужно учиться, малыш, учиться…

– Да он только делает вид… – произнёс отец, также делая вид, что заходится от смеха. – А долго ли до Рождества? Время пронесётся как кнутом щёлкнет! Не успеешь оглянуться, как уже заезжает перед школой возок. «За кем приехал?» – спросят Ендрека. – «А за нашим паничем, за студентом» – ответит. А в доме ждут пироги, куличи, оладьи с миндалём. Говорю же тебе… потрясение!

В поле дул сильный ветер и нещадно хлестал в лица родителей мальчика. Сердце мальчика сжалось, что случилось впервые в его жизни, и он молча слушал массу разных вещей о школе, о необходимости учиться, о гимназии, о мундире, мазурках, зайцах, о ледовом сахаре, капюшонах, послушании, о каком-то старании и бесконечной цепочке иных воображений. Иногда переставал думать и смотрел уставшим взглядом на то, как ветер раздувает мех в определённом месте хорькового в форме пелерины воротника матери, совершенно как бы кто дул на то место приложенными вплотную губами; иногда снова всей мощью своей детской воли он подавлял охватывающий его ужас, потрясающий жилы подобно неожиданному выстрелу. Тем временем колокольчики на конях зазвенели громче, по обе стороны дороги показались стены сараев, затем изгороди, выбеленные хаты, и сани выскользнули на широкую наезженную сельскую улицу. Возница подогнал коней, и не прошло десяти минут, как остановил их возле здания, несколько большего, чем окружающие сельские хаты, хотя по строению ничем от них не отличающегося. На передней стороне той домины поблёскивали два шестистекольных окна, а над входной дверью чернела табличка с надписью: «Начальное Овчаровское Училище». Возле школьного здания скромно стоял небольшой хлев, а обок – немногим меньшая, чем хлев, куча коровьего навоза. Между дорогой и домом располагалось определённое пространство, по-видимому, овощной огородик, в котором стояло какое-то одинокое деревцо, отяжелённое в тот день множеством сосулек. Всё место окружал забор с повыломанными кольями.

Когда сани остановились на дороге, из сеней училища выбежал с непокрытой головой учитель пан Фердинанд Веховский и жена его пани Марцианна из Пилишов. Прежде чем они успели приблизиться к саням, Мартин смог задать маме ряд категоричных вопросов:

– Мамочка, это учитель?

– Да, дорогой.

– А это учительница?

– Да.

– А ты заметила, как у этого учителя сильно кадык двигается?

– Тише ты!…

Учитель был одет в изрядно поношенное рыжее пальто с сильно истрёпанными дырками для пуговиц, а сами пуговицы были разнообразного происхождения, на ногах грубые ботинки, на тонкой шее шерстяной шарфик в красно-зелёную полоску. Широкие желтоватые усы из давно минувшего прошлого, не подкрученные кверху, скрывали рот пана Веховского как два лоскутка ткани. Пальцами правой руки, измазанными чернилами, с грацией и кокетством убирал с лица спадающие пряди волос и раскапывал под собой снег, шаркая ногой в непрерывных поклонах. Его увядшее и застывшее лицо морщилось в челобитной улыбке, делавшей его похожим на маску.

Гораздо смелее приближалась к санкам пани учительница. Это была симпатичная женщина, хоть несколько крупновата и полновата. Глаза были прикрыты очками в роговой оправе. Эти большие очки тотчас же и не очень хорошо подействовали на Мартинка. Не знал, смотрит ли пани в данный момент на него и, что самое главное, видит ли его вообще. Путём странных сопоставлений образов быстро пришёл к выводу, что учительница похожа на огромную муху.

– Приветствовать, приветствовать! – причитала, шепелявя, пани Веховская, и начала высаживать из санок маму Мартинка.

– Как же здоровье? – вопрошал с напором учитель, неведомо почему не переставая однообразно улыбаться.

– Приветствовать кавалера! – всё смелее и громче звучала учительница, теперь уже обращаясь специально к Мартинку. – Что, были нюни? Наверно, были, а как же!

– Что ещё за нюни, мама? – спросил сквозь зубы кавалер.

– Как же здоровье? – выпалил снова учитель, сильно потирая руки.

– А вот и мы! – воскликнул с облегчением пан Борович. – Нюни? Не без этого, конечно, но, слава Богу, немного, немного.

– Надеюсь, проше пана добродея1, – произнесла учительница высоким дидактическим тоном – надеюсь, что… Мартинек должен понимать – говорила со всё возрастающим чувством, широко раздувая ноздри, – что родители и всё его семейство ожидают от него многого, очень и очень многого! Должен понимать, что ему надлежит не только стать утехой родителям в их седой старости, опорой в их зрелых годах, но также и гордостью…

Слово «гордостью» произнесла с особенным помазанием.

– Ну, естественно! – заключил учитель, обращаясь к пану Боровичу с таким выражением на лице, будто предлагал: «А может, по рюмашечке водочки?»

– Кем бы Мартинек не стал, – говорила учительница уже гораздо спокойнее, бредя по снегу к сеням, а оттуда провожая гостей до помещений – обывателем ли земским, священником, секретарём гмины2 или офицером, всегда прежде всего должен помнить о том, что является гордостью и честью своей семьи. Не знаю, как на это смотрят мои паньство добродеи, но то, что я сейчас говорю, является моим святым убеждением…

– Ну вот, опять эта «гордость» – устало думал кандидат на слишком высокую для своей простой семьи должность. Но поскольку за миг до того слышал достаточно ясно, что может стать офицером, и видел наполненные любовью и слезами глаза матери, его на время отпустило то напряжённое внимание, с коим он вслушивался в слова учительницы, и он углубился в размышления о блестящих офицерских знаках отличия и звенящих шпорах, которые теперь, хоть под присягой, прочно были связаны в его сознании с этой незнакомой «гордостью».

Комнатушка, в которую привели прибывших, была неслыханно малых размеров и вся заставлена различной рухлядью. Один из углов занимала большая кровать, в другом стояла колоссальных размеров печь, в третьем снова кровать; в центре комнаты располагался диванчик и круглый ясеневый столик, весь изрезанный, вероятно, перочинными ножиками и исцарапанный каким-то тупым зубатым инструментом. На стенах там и тут висели литографии с изображением святых. Возле двери, ведущей до классных помещений, висел на верёвке большой календарь в зелёной обложке, а на нём – «дисциплина», пятихвостый ременной кнут для наказаний с напоминающей ножку серны рукоятью. Именно в этот момент, когда у Мартинка троилось в голове от гордости в виде уланских эполет, его взор пал на сие ужасное орудие…

– Ну, и что же там, а? – спросил учитель, вытягивая худую и костистую руку в направлении волос Мартинка с жестом, который обычно использовал фельдшер Лейбус, приступая к стрижке «под волос». Одновременно двойная дрожь объяла мальчика: при виде «дисциплины» и этой ужасной худой лапы. Тихо вздохнул в глубине груди так, что его акта никто не заметил, даже мама, и спокойно отдал свою голову какой-то странной ласке учителя, напоминающей растирание свеженабитой шишки. Страшное противоречие, до которого он пришёл усилием воли, собралось в его тихих мыслях:

«Мама оставит тут меня одного… он сначала будет меня брать за голову… вот так… а потом…»

Затем со смелостью, стоящей ему небывалого страдания, он посмотрел на «дисциплину» и даже поднял взгляд на пана Веховского.

Меж тем в комнату вошла девочка лет десяти, с худыми ножками, обутыми в большие сапоги, и присела в реверансе. Была одета в грубую куртку, её волосы были заплетены сзади головы в тонкую косичку, называемую в тех краях «мышиный хвостик».

– Это Юзя… – сказала пани Веховская. – Учится и воспитывается у нас. Племянница ксендза Пернацкого.

Слово «племянница» было произнесено учительницей тоном, исключающим среди присутствующих даже намёки на хоть какое-либо сомнение.

– А… – с неохотой пробормотала пани Борович.

– Поприветствуйте друг друга, мои дети! – воскликнула учительница эмоционально. – Будете вместе учиться, поэтому должны жить дружно и работать с огоньком!

Юзя взглянула было на Мартинка искрящимися глазами, но потом ушла в полное отупение.

– Мартинек! – шепнул на ушко мальчику пан Борович. – Поздоровайся же… Разве так начинают вести себя в школе! Стыдно… Ну же!

Мальчик покраснел, опустил глаза, а потом быстро вышел на середину комнаты, расставил широко ноги, затем с шумом сдвинул их вместе и забавно поклонился перед своей новой колежанкой. Юзя потерялась окончательно. Широко вытаращенными глазёнками она смотрела на свою госпожу и одновременно двигалась боком прочь из комнаты. И была уже близко от дверей, когда те отворились. В них показался кипящий самоварчик на кривых рахитных, невероятно выгнутых ножках.

Его несла перед собой крупная и некрасивая девушка, одетая в чёрную от грязи холщовую рубашку, потрёпанный и засаленный кафтанчик, шерстяной фартук и платок на месяцами не расчёсываемых волосах.

Самоварчик при важной помощи учителя поставили на углу стола, и начали засыпать и заваривать чай в способ торжественный и высоко церемониальный.

Родители Мартинка предположили, что это был, похоже, первый чай за последнее школьное полугодие.

Сумрак понемногу наполнял комнату. Пан Борович придвинул свой стул к краю дивана, полностью занятого паней Веховской, и вполголоса принялся обсуждать с ней окончательный договор поставки продуктов, которую обязался совершить взамен за свет знаний, который должен был наполнить в этом доме его сына.

Мартинек стоял возле матери и слушал, как говорил его отец:

– Каши, знаете ли, пани, не могу, так как мой мельник того не сделает, хотя… Знаете ли, я скажу намелить для пани тончайшей пшеничной муки, будет из чего наделать макарон, лапши, да и пирожных напечь, чтобы парнишка раздался как следует. Гороха… сколько бы пани хотела?..

Эти слова проникали до глубины сознания мальчика и причиняли ему настоящую боль. Теперь он понимал, что точно остаётся в школе. В звучании голоса отца, в деталях переговоров с учительницей почуял коммерческий тон и неотвратимую необходимость подчинения своей судьбе.

Моментами эта боль усиливалась в его маленьком теле и превращалась то в желание дикого отпора, верещания, топанья ногами, дёрганья за платье мамы, то снова возвращалась в глухое и слабое отчаянье.

Пани Борович тоже принимала непосредственное участие в составлении этого неписаного контракта, даже записывала в маленькую книжечку конкретные количества продуктов и, хоть сидя с опущенными глазами, не глядела в сторону сына, постоянно чувствовала на себе его взгляд. Её сердце мучила такая же череда тяжёлых размышлений. Кто знает, уж не абсолютно такая же? Кто знает, те мучения, посетившие мальчика, не дёргали ли за душу и мать точно также и в тот же самый момент…

– Ну пани и ненасытная! – говорил пан Борович полувсерьёз до учительницы, когда та дополнительно упоминала то рыбу, то говядину, то, наконец, лён, холщовое полотно и прочее.

– И-и – отвечала с ядовитой улыбкой пани Веховская – ненасытной я, проше пана добродея, уж точно не являюсь. Разве не так, что сложив одно с другим, получите сущую мелочь по сравнению с тем, что паньство мои добродеи заплатили бы репетитору у себя в деревне? Такой репетитор нынче, проше пана, едва за тридцать рублей в месяц согласится к вам поехать, а захочет при этом иметь отдельную комнату, всякие удобства, всякие приятности, прислугу… молодую, коня верхом, поразвлекаться время от времени, захочет в свет и наконец… да что там говорить…

– Дорогая пани, знаешь, – ответил шляхтич жестко – потому я до вас ребёнка и отдаю, что мне репетитора не потянуть. Очевидно, не потянуть. И хоть даже если бы в лепёшку разбился и нашёл эти какие-то триста рублей, то нет у меня в доме угла, где бы такого жильца мог поселить. Дорогая пани, может знаешь, может и не знаешь, а только у нас не каждый день мясо на обед, а с чужим человеком в доме пришлось бы ставить…

– Что тут говорить, моя дорогая пани, – сказала пани Борович – всё-таки пан Веховский приготовит Мартинка до первого класса не хуже, а наверняка намного лучше, чем самый наилучший репетитор, а у пани ему будет так же хорошо, как у матери. Он сам знает, что нужно учиться, что нужно зубами и ногтями!.. Мамочка любит, мамочка очень любит, но нам трудно, нам очень трудно. Но он, впрочем, знает, он покажет, какой из него выйдет хлопец, и разве это верно, что про него говорил пан Ментович, мол, только блеять умеет. Он покажет!

В действительности мало-помалу беспокойство в Мартинке утихло и всё его отчаяние как будто повисло на каком-то крюке. Он смотрел мужественно в глаза матери и, заметив в их уголках две застывшие слезы, дерзко улыбнулся.

– Видишь, пани, видишь пани, вот мой сын, мой любимый сын! – говорила теперь пани Борович, выпуская наружу слёзы, до того удерживаемые под веками силой воли.

Отец притянул его к себе, гладя по голове, не в силах сказать ни слова. Тем временем наступила ночь. В комнату внесли лампу, и учительница начала наливать чай. Около семи вечера пан Борович встал из-за стола. Его левая щека быстро дёргалась, а на губах проступала грустная улыбка.

– Ну, Хеленка, нам пора… – сказал жене.

– О, неужто опять? – прошепелявила учительница – неужели опять? Ведь до Гавронок в четверть часа на санках можно проскользнуть…

– Всё так, пани, только сейчас луны на небе нет, заносы большие, да возница дороги не знает, к тому же и вам пора…

Пани Борович уложила свёрток с бельём Мартинка на край кровати, на которой тот будет спать, незаметно проверила рукой, хорошо ли набит сенный матрас, затем быстро поцеловала сына, попрощалась с Веховскими и, всунув в руку грязной Малгоши два двугривенных, вышла во двор и села в сани. Также поспешно вышел за ней и муж. Учительница держала молодого Боровича за руку, когда кони тронулись с места, а пан Веховский хлопал его по плечу. Служащая держала высоко кухонную лампу. Когда зазвучали колокольчики, поднесла лампу повыше, и белый круг света лёг на окружающий снег. Собственно тогда Мартинек заметил, как тыл санок с очертанием родительских голов добрался до границы света и скрылся в темноте. Мальчик вдруг отчаянно вскрикнул, дёрнулся, вырвался из рук учительницы и стремглав побежал за санями. Угодил в канаву, идущую вдоль дороги, одним прыжком выбрался из сугроба и побежал дальше. Отбежав от лампы, уже ничего не видел в темноте. Споткнулся раз, другой на каких-то ухабах, упал на снег, крича изо всех сил:

– Мамочка, мамочка!

Учитель с учительницей схватили его под руки и силой проводили в школу. Колокольчики звенели где-то далеко и всё тише, будто из-под снежных дюн.

– Никогда не ожидала ничего подобного! Никогда! Чтобы такой большой мальчик хотел убежать до Гавронек!.. Фу, противно! – пыхтела учительница.

Мартинек замолк, но не от стыда. Его душило болезненное изумление: куда не кинет взгляд, нигде мамы не было. В мозг его, словно заноза, впилась мысль: нет её, нет её, нет её… Со стиснутыми зубами вошёл в комнату, уселся на указанный учительницей стульчик и, выслушивая её длинные указания, постоянно думал о матери. Эти мысли были чередой образов её лица, которые мелькали у него перед глазами и исчезали. Их исчезание было завязью, первым сигналом тоски.

Грязная Малгося застилала тем временем кровати и выставляла вместе с учителем ширму перед диваном, предназначенным для Юзи. Всё это длилось довольно долго, да и по-другому не могло быть, так как служащая, в минуты перерывов, когда учительница выходила на кухню, бросала работу и прыскала со смеху.

Наконец все кровати были постелены, и Мартину сказали раздеваться. Он быстро лёг, накрылся одеялом и тут же начал обдумывать план побега.

Хитро выбрал подходящее время на раннее утро, воспроизводил в своей голове дорогу до Гавронек, силился вспомнить очертания лесных уголков и пустошей, которые проезжали накануне, и убегал через них в своих мечтах. В его сердце, утомлённом нашествием бурь, вырастала сонная жалость и вылилась в тихий плач. Слёзы большими каплями стекали на подушку и разливались широкими пятнами… Уснул заплаканный, в изнеможении и без чувств.

Посреди ночи вдруг проснулся. Тут же сел на кровати и огляделся вокруг широко открытыми глазами. Кто-то храпел как машина для перемалывания щебня.

Малый ночник, стоявший в углу комнаты, освещал одну стену и часть потолка. Мартинек заметил чьё-то огромное толстое колено, торчащее из-под перины, чуть дальше большой нос и усы, которые равномерно двигались вследствие храпа, ещё дальше полукруглая корзинка, вышитая бисером, блестящим в полумраке словно обнажённые клыки.

Чувство одиночества, граничащее с отчаянием, схватило молодого шляхтича стальными когтями. Его взгляд беспокойно перелетал с предмета на предмет, с места на место, в поисках чего-либо знакомого и близкого. Успокоился наконец на том месте дивана, где сидели родители, но и там сейчас спал кто-то чужой. С углов комнаты, затянутых мраком, высовывался многоглазый страх, а стоящий в полутьме хлам, казалось, враждебно угрожал. Мальчик долго сидел на постели, бессильно глядя перед собой, не будучи в состоянии наивысшего страдания отгадать, зачем с ним так поступили, что всё это значит и для какого блага он так нещадно мучим.

Утром, после бессонной ночи, проснулся довольно поздно. В комнате никого не было. Учительская кровать была застлана, диван убран. За дверью, рядом с которой висел календарь и «дисциплина», раздавался практически беспрестанный кашель и приглушённый звук разговора, время от времени разбавляемый фамильярным смехом или шумным плачем.

Мартинек, до крайней степени заинтересованный, вскочил с кровати, не мешкая оделся и приложил ухо к таинственной двери, которая, как вчера ему казалось, вела в пустой чулан, а сегодня была занавесом перед интересным представлением.

– А что, кавалеру не терпится увидеть школу? – крикнула учительница, выныривая из кухни. – А кавалер умылся, расчесался, оделся подобающе? Сначала надо одеться и только потом думать о посещении школы.

Мартинек с трудом оделся, так как до того мама всегда помогала ему мыться и одеваться, быстро выпил кружку горячего молока и стал ожидать. По окончании завтрака учительница взяла его за руку, и как была, в белом кафтанчике, завела в класс. Когда дверь открылась, в голове Мартинка проскользнула мысль: это костёл, а никакая не школа…

Класс был полон. На всех лавках сидели мальчики и девочки. Кучка пришедших последними, не найдя места, расположилась у окна. Мальчики сидели в сермягах, в коротких отцовских кафтанах, даже в маминых жакетах, шеи некоторых были обмотаны шарфами, а на руках шерстяные рукавицы; девочки одеты в фартуки и платочки, как будто находились не в душном классе, а в широком поле. Все кашляли, а значительное большинство детей перед появлением учительницы упражнялось в передаче друг другу сыра; причём сами дети навряд ли бы назвали свою забаву таким техническим термином.

– Михцик, тут панич с Гавронек, покажи ему школу, он интересуется – сказала учительница, обращаясь к сидящему рядом с дверью за первой партой мальчику.

Был то переросток лет больше двенадцати, блондин с серыми глазами. Послушно подвинулся и освободил место для Мартинка, который присел на краешке, в стыде и замешательстве. Пани Веховская вышла, громко и убедительно призвав всех к тишине и порядку.

– Как тебя зовут? – любезно спросил Михцик.

– Мартин Борович.

– А меня Пётр Михцик. Умеешь читать?

– Умею.

– И наверняка по-польски?

Мартин посмотрел на него с удивлением.

– Па руски умеешь читать?

Мартин покраснел, опустил глаза и тихо прошептал:

– Я не понимаю…

Михцик усмехнулся триумфально и вытащил из деревянной папки, снабжённой верёвкой для ношения на плече, русскую хрестоматию Паулсона, открыл книгу на засаленном месте и начал быстро читать, потряхивая головой и расширяя ноздри:

– «В шапке золота литого старый русский великан поджидал к себе другого…»

Внимание молодого Боровича было всецело поглощено разговором с Михциком. Тем временем понемногу ученики повылезали со своих парт и приближались шаг за шагом, тыкая друг друга и выглядывая из-за спин. Совсем скоро вокруг Михцика и Боровича образовалась плотная куча детей. Казалось, у детей от любопытства повылазили глаза. Стояли неподвижно в тишине, не мигая глядя на Мартинка, являя собой немую сцену припадка любопытства.

Тем временем Михцик читал всё тот же самый стих быстрее и быстрее. Закончив, ещё раз триумфально посмотрел на Боровича и сказал:

– Вот как надо читать! Понял что-нибудь?

– Совсем ничего… – ответил новенький, краснея по уши.

– Э, научишься и ты – сказал тот покровительно. – Я думал, что стихи это трудно, а теперь вот на память умею, и считать по-русски могу, и диктанты. Грамматика трудная… ух! Справедливо! Имя существительное, имя прилагательное, местоимение… Ах, всё равно не понимаешь, если бы даже объяснил…

Вдруг поднял голову и, смотря на потолок, сказал не понятно кому громко, с чувством и даже вдохновением:

– «Подлежащее есть тот предмет, о котором говорится в предложении!»

Потом снова обратился к Мартину:

– Видишь, уже и Пёнтек умеет читать, правда отвратно! Читай, Вицек!

Рядом с Михциком сидел мальчик с сильно поражённым оспой лицом. Тот открыл ту самую книжку тоже в засаленном месте и начал мучить по буквам какой-то отрывок. И так всецело погрузился в данное занятие, что даже бы выстрелы из пушки не смогли бы оторвать его от работы.

Вдруг вся толпа с шумом и толчками разбежалась. Дверь, ведущая от сеней, широко отворилась и вошёл учитель. Лицо его едва напоминала вчерашнее. Теперь это была строгая маска, а более того – смертельно скучная. Бросил взгляд на Мартинка и кисло ему улыбнулся, встал за кафедру и подал знак Михцику. Тот встал и начал громко, с декламацией читать молитву:

– «Преблагий Господи, ниспошли нам благодать…»

В момент начала молитвы все дети как по команде вскочили на ноги, а по окончанию уселись на лавках. По классу распространилась духота, и даже буквально смрад, тяжёлый и невыносимый.

Веховский понуро оглядел испуганное сборище, потом открыл журнал и начал читать список. Когда называл по-русски чьё-либо имя и фамилию, в классе наступала мёртвая тишина. И только спустя какое-то время раздавались шёпот, подсказки, возникали толчки и пинки ногами конкретного индивида, и в конце концов с какого-либо места поднималась детская рука и раздавался чей-то голос:

– Ест!

– Не «ест», а только «есть» – громко поправлял учитель. Сам несколько раз проговаривал это слова для примера, смягчая последнюю согласную. Это имело такой эффект, что когда дальше читал фамилии, хлопцы вставали и, поднимая руки, проговаривали с удовлетворением и абсолютно на свой манер:

– «Ешьть!»3

Мартинек во всём происходящем не понимал ровным счётом ничего, ни требований профессора, ни смысла церемонии, и совсем – всеобщего объявления о желании принимать пищу.

Когда были зачитаны все фамилии, пан Веховский снова кивнул Михцику, а сам уселся на стуле, засунул руки в рукава, ногу заложил на ногу и стал смотреть в окно с такой определенностью, что именно это составляло часть его служебных обязанностей.

Михцик громко читал, а, точнее, скорее выкрикивал из Паулсона текст длинной русской народной сказки о мужике, волке и лисе.

Учитель время от времени поправлял ударения в выражениях.

Тем временем в классе нарастал общий говор. Были слышны звуки: а, бэ, цэ, дэ, е… либо: а, бэ, вэ, жэ, зэ…

Дети, знавшие алфавит, «показывали» его вновь прибывшим: некоторые учили читать слова по буквам, но основное большинство, делая вид, что заглядывают в буквари, что-то бурчали себе под нос и постыдно скучали.

Когда Михцик откричал всю сказку, то сложил книжку, передал её коллеге Пёнтку, а сам вышел на середину к доске. Веховский продиктовал ему арифметическое задание на умножение.

Михцик написал на доске два больших числа, подчеркнул их ужасно толстой чертой, перед множимым поставил такой большой знак умножения, что на нём можно было повесить пальто, и начал шептать тихо про себя, но, впрочем, так, что Мартинку было хорошо слышно:

– Пять раз по шесть… тридцать. Пишу ноль, а три у меня в уме.

Весь этот акт умножения Михцик выполнял с огромным трудом. Лицо его изменилось, мышцы тела, рук и ног выполняли бесцельную работу с напряжением, будто ученик двигал балки, рубил дрова или пахал. Скоро, однако, смог как-то осилить «пять раз по шесть» – и написал ноль – тут же вполголоса, но так, чтобы учитель слышал, объяснял весь ход вычисления:

– Пятью шесть – тридцать…

Учитель же не обращал внимания ни на Михцика, ни на Пёнтка, начавшего показывать своё искусство, но со смертельным равнодушием продолжительно смотрел в окно.

Мартинек, повторно слушая чтение Пёнтка, вспоминал еврея Зелика, сельского портного, который часто целыми месяцами сидел в Гавронках за работой. Стоял у него перед глазами как живой – сгорбленный, полуслепой, смешной евреище с вечно заплёванной бородой, сидит и зашивает старый бараний кожух. Связанные шпагатом очки висят на кончике носа, игла попадает не в кожу кожуха, а в палец, потом в пустое пространство, потом где-то вязнет…

Мартинка тянет рассмеяться от всей души от неуклюжести и медленной работы Зелика, но чувствует в своих глазах слёзы жалости и необъяснимой любви даже к тому еврею с Гавронек… Чтение Пёнтка оказало на него, неизвестно почему, точно такое же странное воздействие.

Пёнтек попадает в звуки, хватает их, вяжет и спаивает вместе будто ударом кулака, прёт всем корпусом на груду… Слышны странные слова… Мальчик кряхтит:

– «Пе… пет… пету… петух…»

Мартинек опустил голову, закрыл ладошкой рот и, давясь от смеха, прошептал:

– Что за петух? Петух!..

Учитель просыпается как бы ото сна, несколько раз со злостью повторяет то же самое слово на скрытую потеху всего класса и снова впадает в задумчивость. Наконец Пёнтек закончил задание, тяжело опустился на лавку и принялся вытирать вспотевший лоб.

Веховский открыл журнал и вычитал фамилию:

– Варфоломей Каптюх.

На середину класса вышел мальчик в убогой сермяжине и, видимо, отцовских ботинках, в которых перемещался так изящно, словно его ноги были обуты в две лейки. Маленький Бартек Каптюх, претендовавший в школе на какого-то Варфоломея, разложил свой букварь на краю учительского столика, взял в грязную руку деревянную указку, прочитал целиком а, бэ, вэ, жэ, зэ…, хлюпнул несколько раз носом и пошёл на место с таким облегчением, словно бы не чувствовал на ногах тяжесть своих огромных ботинок. Затем был вызван какой-то Викентий, выложил учителю свои способности и скрылся в толпе.

Урок длился так долго, что Мартинек едва не задремал. Водил сонными глазами по стенам, с которых тут и там пятнами отлетела известь, рассматривал висящие возле двери изображения носорогов и страусов, наконец, три широкие полосы грязи, ведущие от двери до первой лавки… Ему было душно в ужасном воздухе класса и сильно нудило заикание учеников, выдающих учителю русский алфавит. Однако несмотря на овладевшие им невнимательность и рассеянность, от него не скрылось то, что и учителю было порядком скучно. К счастью, в соседнем учительском помещении пробило одиннадцать часов. Профессор прервал экзамен, сошёл с кафедры и сказал по-польски:

– А сейчас споём одну красивую русскую песню, набожную. Будете петь за мной и точно так же, как я. Девочки тоненько, мальчики пониже. Ну… и слушай одно с другим – ухом, не брюхом!

Закрыл глаза, открыл рот и, отбивая пальцем такт, начал петь:

– Коль славен наш Господь в Сионе…

Вместе с учителем пел Михцик, что-то рычал Пёнтек, и силились повторить мелодию несколько детей, по видимости, самых музыкальных. Остальные пели тоже. Но, поскольку мелодия оказалась серьёзной, а в той местности люд поёт только нотами с живыми выкрутасами, то дети сразу впали на единый мотив пения, к какому привыкло ухо в костёле, и начали кричать несформировавшимися голосами:

Swiety Boze, swiety mocny,

Swiety a nesmiertelny…

Несколько раз пан Веховский вынужден был прерывать пение и начинать сначала, как только мелодия «Swiety Boze» начинала брать верх над «Коль славен…» И наверняка речь шла не об обучении детей пению, а о том, чтобы вбить, втесать в уши церковную песню. Учитель был вынужден победить хлопскую мелодию, повести за собой целое сборище детей и «вкричать» нужный мотив в их память. Потому пел всё громче. Мартинек смотрел на это зрелище с крайним удивлением. Кадык учителя усиленно работал, лицо его с сильно красного стало аж бурым. Жилы на лице набухли как верёвки, прядь волос спадала на глаза. С закрытыми глазами, широко открывая рот, размахивая кулаком, как будто бил по загривку невидимого противника, учитель действительно перекричал целый хор детских голосов и, что было духу, в крик, пел песнь:

– Коль славен наш Господь в Сионе…

Глава 2

В течение двухмесячного пребывания в школе Мартинек «достиг в обучении значительного продвижения».

Так в письме сообщала учительница родителям мальчика.

В сущности, Мартинек уже умел читать (естественно, по-русски), писать диктант, решать задачки на четыре действия и даже начал упражняться в обоих разборах: этимологическом и синтаксическом.

Пан Веховский на эти разборы обращал особое внимание. Ежедневно в два часа дня начинал с Мартинкем занятия. Мальчик читал какой-нибудь отрывок, затем пересказывал суть прочитанного, но так смешно и такими забавными варварскими выражениями, что самого учителя эта наука порядочно веселила.

После чтения шли как раз эти самые разборы, которые, если и можно было с чем-либо сравнить, то, пожалуй, со струганием мокрой осины тупым перочинным ножиком.

Определённую трудность представляла для маленького Боровича арифметика. Мальчуган понимал в целом хорошо, хоть и не на лету, но одновременное ведение арифметического счёта и вторжение в тайны русского языка – было грузом непомерным для его малых сил.

В тот момент, когда начинал понимать какую-либо вещь, когда его приятно удивляла и радовала правильность полученного результата, всё портили названия. Вместо занятия разума мальчика логичным ходом арифметических вычислений, вместо открытия ему самой сути арифметики, на которую и должно быть направлено обучение, пан Веховский был вынужден тратить все свои силы, чтобы не в разум, но в память ученика вколотить названия разных предметов. Начальное сформирование интеллекта, та красивая борьба, то краткое представление, то воистину возвышенное действо: обучение ребёнка, овладение незнакомыми понятиями разумом, делающим это впервые в жизни – стали в Овчарах делом гигантским, настоящей битвой, и, что наихудшее, бесцельным навязанным мучением.

Когда, бывало, малый Борович случайно терял нить рассуждения, тотчас машинально повторял за педагогом и названия, и сочетания, и формулы. Подгоняемый вопросами: понял ли, запомнил ли, хорошо ли теперь знает, – отвечал утвердительно, а на вопросы по существу отвечал наугад.

Случались дни, когда уроки арифметики были для него абсолютно непонятными, от А до Я. Тогда им овладевал страх, идущий от полусознательного предчувствия, что обманывает, что учится без должной охоты, что намеренно подводит родителей, что их не любит вовсе… Тогда на его лбу проступал холодный пот, а мозг облепляла как бы корка засохшего ила.

Учитель, бывало, уже уходил далеко, говорил о чём-то другом, спрашивал иное, а Мартинек, переступая с ноги на ногу, стиснув колени, усилием воли двигал невидимое бревно, которое свалилось подобно горе на пути его размышления. Его мозг был не в состоянии выполнять два дела одновременно, поэтому арифметическое мышление вынуждено было отступить на второй план, уступая место поиску ответов на постоянные вопросы о значении выражений. Отдельным искусством были русские диктанты. Пан Веховский ежедневно повторял Мартинку, что ученик, совершающий на странице диктанта три ошибки, не будет принят во вступительный класс гимназии. Кандидат на поступление в данный класс в душе присягал себе, что не допустит трёх ошибок на странице диктанта. Старался даже не делать ни одной – однако с малым результатом. Голова его лопалась от тупых раздумий, писать в данном случае «ять» или «е», память работала тяжело и бессмысленно, а поскольку педагог не мог доступно отметить правила писания без предварительного обучения грамматике, то бедный Мартинек умудрялся разместить на одной странице по тридцать, сорок и даже больше катастрофических ошибок. Учил российскую грамматику и стихи на память. Зубрёжка стихов происходила всегда до полудня.

Существенно больших успехов Мартинек достиг в катехизисе ксендза Путятыцкого и в каллиграфии. Можно было его разбудить среди ночи и спросить: «Чему мы можем научиться из того, что Господь Бог есть добрым и справедливым судьёй?» – ответил бы на одном дыхании, без задумчивости и запинки: «Из того, что Господь Бог есть справедливым судьёй, мы для себя делаем вывод, что…» и так далее.

Каллиграфией занимался сам по собственному разумению. Она ему заменила так любимые им физические упражнения, прогулки, бегания по далёким местам. Учитель неоднократно заставал его выводящим огромные костлявые каракули-буквы то мелом на доске, то пером в старых тетрадях. Как первый, так и второй способ упражнения в такой благородной и необходимой способности принуждали Мартинка к высовыванию языка и шмыганью носом. Со временем царапание в старых тетрадях ему было запрещено на том основании, что при сим занятии обе его две руки, манжеты куртки и рубашки, а зачастую и кончик носа оказывались пропитаны чернилами и приводили к повышенному расходу учительского мыла, что в договоре с родителями Мартинка никак не было предусмотрено. Ему также не позволялось играть с сельскими ребятишками из заботы о так называемом добром воспитании. Сидел тогда постоянно в комнате четы Веховских и образовывал свой разум. Сам «пан» либо учил в школьном классе, либо отсутствовал в доме, а его жена кричала в кухне на служащую, а маленькая Юзя обычно упражнялась в лепке пельменей, называемых «палушками», и даже в чистке картофеля. Мартинек сидел на диване у окна и бормотал. Однако, когда грамматика до предела ему наскучивала, бормотал машинально и лицемерно, уставившись на мир сквозь оконное стекло.

Окна выходили на поля. Те поля были ровны как стол, и в данной местности уже закончились холмы и леса. До самого горизонта тяжёлым слоем лежал глубокий снег. На этой равнине не было видать ни одной деревни, ни даже отдельного домика. На отдалении примерно трёх вёрст чернел ряд голых деревьев и серели какие-то заросли. Там находился довольно обширный покрытый камышом пруд, но и он в эту пору ничем не выделялся от окружавшей снежной равнины. В часы оттепели из-под снега показывались хребты загонов. И эта перемена была единственным разнообразием и развлечением в жизни Мартинка. Оттепели случались нечасто, а после них наступали дымка и морозы. Пространство снова тяжелело и мертвело. Для живого мальчика было что-то бездонно грустное в этом чуждом пейзаже. Вид монотонной плоскости удивительно соображался со скукой, царящей между страницами русской грамматики. Он не мог охватить и принять в себя ни этого пейзажа, ни таинств грамматики. Если бы его спросили, что это, как называется это спокойное, скучное пространство, то без колебания бы ответил, что это – имя существительное.

В течение двух месяцев ни один из родителей не навестил Мартинка. Решено было его закалить, соблюсти строгость и не расхолаживать своими визитами. Один раз пани Веховская вывела Мартинка и Юзю на прогулку. Пошли за село по проторенной в глубоком снегу дороге аж на гору, покрытую старым лесом. На краю того леса отдельно торчали большие, заметные ещё издали, ели. День был замечательный и морозный; в чистом воздухе было видно далеко вокруг. Остановившись перевести дух возле этих одиноких елей, Мартинек посмотрел в южную сторону и увидел вдали гору, у подножия которой стояли Гавронки, где он родился и вырос. На ней тёмно-синим цветом по белому снежному фону выделялись плотные заросли можжевельника. Выдающийся горб на вершине горы чётко торчал на начинающем розоветь на западе небе. Внезапно мальчик заплакал, громко и сердечно.

Долгий, грубый, полный непонятных выражений монолог учительницы увенчал эту единственную прогулку Мартинка.

В первых числах марта пан Веховский, вернувшись из соседнего городка, принёс новость, потрясшую стены школьного здания. Вошёл в комнату, весь с замёрзшими усами и, не стряхнув даже снега с ботинок, произнёс:

– На этой неделе приедет директор!

Голос его при этом был таким особенным и пугающим, что все присутствующие задрожали, не исключая Мартина, Юзи и Малгоси, которые не могли даже понять, что значит это выражение.

Пани Веховская побледнела и заёрзала на стуле. Её большие толстые щёки вздрогнули, а руки беспомощно упали на стол.

– Кто тебе это сказал? – спросила сдавленным голосом.

– Палышевский, кто ж ещё? – ответил учитель, снимая с шеи шарфик.

С этого момента домом овладела тревога и молчание. Малгося, непонятно от чего, ходила по дому на цыпочках, Юзя по целым дням плакала в рёв по углам, а Мартинек ожидал со страхом и не без определённого любопытства каких-либо сверхъестественных явлений.

Профессор практически целыми днями держал сельских детей в школе и учил способом, называемым «наскоро», отвечать на приветствие: – «Здорово, ребята!» – хоральным пением «Коль славен…», а Пёнтка и Войцика – искусству перечисления членов властвующей ныне царской семьи. Усвоению данных умений сопутствовало двойное наяривание «дисциплиной».

Мартинек, свернувшись клубком у своего окна, ежеминутно слышал визгливый плач, напрасные мольбы и тут же потом стереотипное и неизбежное:

– Ой, не буду, не буду! До конца жизни не буду! Ох, пан, не буду, не буду!..

Вечерами, не раз допоздна, пан Веховский приготавливал школьные журналы и списки, проставлял оценки ученикам и в способ несказанно каллиграфичный писал так называемые «ведомости». Его глаза покраснели, усы ещё больше обвисли, щёки впали, а кадык был в непрестанном движении из-за глотания слюны. По селу разнёсся упорный слух: приедет начальник! На его фоне вырастали удивительные домыслы, практически фольклор.

Все эти басни приносила обратно в школьное здание Малгося и шептала на ухо Боровичу и Юзе, будя в них всё более ужасную тревогу.

В самой школе наводился радикальный порядок: с пола лопатой соскребли засохшую грязь, вымыли его тщательно щётками, везде убрали пыль, отряхнули и вытерли ненужные надписи на изображениях жирафов, слонов, карте России и маленьком глобусике, стоящем на карнизе шкафа и олицетворяющем способности далёкие, высокие и недоступные.

Из сеней переехала в хлев бочка с капустой, равно как и оградка вместе с находившимся в ней телёнком. Куча навоза надёжно укрыта лапником ели.

Сам педагог принёс из городка десять бутылок наилучшего варшавского пива и одну отечественного портвейна, коробку сардин и целую груду булок.

Пани Веховская запекла зайца и говяжью печень, необычайно нежную, данные деликатесы должны были быть поданы директору в холодном виде, разумеется, с баночками конфитюров, маринованных рыжиков, корнишонов и так далее. Весь этот приём жена учителя готовила не менее тщательно, чем он приспосабливал школу. Могло показаться, что таинственный директор приезжает только для того, чтобы с одинаковой строгостью проинспектировать вкус заячьего седла и успехов сельских ребятишек в чтении по буквам.

Накануне фатального дня учительские помещение и кухня, а также школьный класс были образцом переполоха. Все бегали с широко раскрытыми глазами и выполняли обычные обязанности в невообразимом нервном напряжении. Ночью практически никто не спал, а с рассветом в целом доме снова приключился приступ бегания, шептания с пересохшим горлом и вытаращенными глазами. Ожидался посланец от Полышевского, учителя школы в Дембицах (селе, лежащем на отдалении трёх миль), у которого визит директора должен был состояться перед посещением Овчар. Прежде чем директор проехал бы три мили по дороге, шустрый бегун мог бы прямо через поля на какое-то время быть в школе Веховского раньше. Уже с раннего утра учитель постоянно выглядывал в окно, возле которого обычно учился Мартинек. Жилая комната была прибрана, кровати застелены белыми покрывалами. В углу за одной из них стояли бутылки с пивом, в шкафу – выпечка и закуски. Когда дети начали стягиваться к школе, учитель был вынужден оставить свой наблюдательный пункт и поручил Мартинку сесть на его место и не спускать глаз с равнины. Маленький Борович сознательно приступил к выполнению данного поручения. Он прижал своё лицо вплотную к стеклу, время от времени вытирая проступавшее от дыхания запотевание, и аж до слёз напрягал глаза. Около девяти утра на горизонте показалась движущаяся точка. Наблюдатель долгое время следил за ним с учащённым биением сердца. Наконец, когда уже мог разглядеть хлопа в жёлтом кожухе, широким шагом идущего по хребтам загонов, встал со стула. Это был его момент. Он чувствовал себя хозяином положения, имеющим в руках столь важное известие. Медленным шагом приблизился к кухне и выразительно, высоким голосом произнёс:

– Малгошка, лети сказать пану, что… посланец. Он знает, что это значит.

Малгося тоже знала, что в таких случаях нужно делать. Бросилась в сени, открыла дверь в класс и ужасным криком дала знать:

– Пан, посланец!

Веховский немедленно вошёл в свою комнату и принялся одеваться во всё лучшее: широкие чёрные брюки, подростковые ботиночки на высоких каблучках и с изношенными подошвами, жилет с глубоким вырезом и великоватый жакет, всё купленное годами ранее у сборщика «слегка поношенного» барахла в бытность проживания в губернском городе.

Мартинек просунулся в комнату и испуганным голосом произнёс:

– О, проше пана, идет…

– Очень хорошо. Иди теперь, мой дорогой, и спрячься в кухне вместе с Юзей. И пусть рука Божья защитит, чтобы пан директор вас не увидел!

На выходе Мартинек обернулся и увидел учителя, уже стоящего перед одним из образов. Лицо его было белым как бумага. Он опустил голову, закрыл глаза и вполголоса шептал:

– Господи Иисусе Христе, помоги же и мне тоже… Господи Иисусе Милосердный… Спаситель… Спаситель!..

В этот момент в комнату вбежала пани Марцианна и, схватив Боровича, кричала:

– Идёт! Идёт!..

Пан Веховский вышел в класс, а в «приёмной» заканчивали последние приготовления: стол застлан скатертью, поставлен самовар и вытерты тарелки, стаканы, ножи и поломанные вилки.

Мартинек нашёл для себя и своей подружки надёжное укрытие за дверью, между стеной и огромным кладовым шкафом, занимающим полкухни. Забившись в самый тёмный угол, с максимальным рвением оба двое отдались готовности просидеть в своём укрытии не менее полутора часов. Взаимно решили постоянно молчать, прислушивались с биением сердец к каждому шороху и только иногда отваживались обменяться полушёпотом какими-то невыразительными звуками.

И только по прошествии двух часов со двора вбежала учительница, а за ней Малгося. Последняя в сильной тревоге раз за разом повторяла:

– Едет начальник! Едет начальник! В кожаной будке едет! Ой, вот сейчас тут будет, мой Иисус, любимый, дорогой, ой, будет тут, будет!

Любопытство побороло всякий страх: Юзя и Мартин вышли со своего укрытия, приблизились на цыпочках к дверям, ведущим в сени, и начали по очереди подглядывать в щель и замочную скважину. Рассмотрели зад каретной будки на санях, огромную шубу входящего в школу господина и постоянно согнутые плечи пана Веховского.

Спустя минуту дверь в школьный класс закрыли. С чувством горького разочарования дети вернулись в своё убежище за кладовкой и сидели там, дрожа от страха.

Тем временем в класс вошёл начальник дирекции образования, контролирующий три губернии, господин Пётр Николаевич Ячменёв, и прежде всего скинул с плеч огромную шубу. Заметив, что в классе довольно тепло, снял также и пальто и остался в тёмно-синем мундире с серебряными пуговицами.

Это был высокий и немного сгорбленный человек, лет сорока двух, с лицом большим, немного расплывшимся и обвислым, окаймлённым редкой чёрной растительностью. С губ директора Ячменёва практически не сходила мягкая и добродушная улыбка. Его затуманенные глаза выглядели приятельски и благосклонно.

– Всё наилучшим образом, Ваше Сиятельство… – отвечал Веховский, чувствуя в сердце определённый лучик облегчения при виде доброго расположения директора.

– Ну и зима у вас крепкая! Много человек наколесил по святой Руси, а такого холода в марте редко испытывал. Я в карете, в шубе, в пальто, а всё равно чувствую, знаешь ли, пан, дрожжик…

– Так может быть… – шепнул Веховский, испытывая «дрожжик» стократно более значительный, доходящий аж до пяток.

Директор сделал вид, что не расслышал Веховского. Повернулся к сидящим неподвижно детям, вытаращившим от изумления глаза и в подавляющим большинстве открывшим рты.

– Как дела, детки? – сказал ласково – приветствую вас.

Стоя за спиной директора, Веховский подавал детям знаки глазами, руками, корпусом, но напрасно. Никто не отвечал на приветствие начальника. Пока наконец Михцик, подгоняемый отчаянными взглядами и жестами своего мастера, вскочил и прокричал:

– Здравия желаем Вашему Высокородию!

Директор причмокнул губами и так загадочно поднял брови, что у Веховского мороз по спине пробежал.

– Господин учитель, будь добр вызвать кого-нибудь из своих учеников – сказал посетитель после паузы – хотел бы послушать, как у вас читают.

– Может, Ваше Сиятельство сами изволят приказать кому из них – сказал любезно Веховский, подавая журнал и одновременно всей своей душой моля Бога, чтобы его сиятельству не пришло на ум согласиться с этим предложением. Ячменёв с вежливой улыбкой отклонил журнал:

– Нет, нет… пожалуйста…

Веховский изобразил небольшое колебание, кого бы выбрать, наконец указал пальцем на Михцика, которого специально пересадил на четвёртую лавку.

Тем временем директор поднялся на кафедру, уселся за стол и, подперши рукой подбородок, прищуренными глазами внимательно осматривал сидящих детей.

Михцик встал, торжественно вынул тремя пальцами Паулсена и выдал концерт чтения. Подобно мраморной плите страх на какое-то время сошёл с груди Веховского. Михцик читал замечательно, плавно, громко. Директор приложил ладонь к уху для лучшего распознавания звуков, одобрительно принимал ударения и подбадривающе кивал головой.

– Ты можешь рассказать своими словами то, что сейчас прочитал? – спросил по окончанию чтения.

Мальчик закрыл книжку, отодвинул её в знак того, что будет черпать рассказ только из памяти, и начал без запинки вылущивать на русском языке содержание только что прочитанной сказки.

Ячменёв постоянно улыбался. В самом интересном месте рассказа поднял руку с характерным жестом, какой использует учитель, уверенный, что любимый ученик сейчас ему ответит правильно, и тут же выпалил вопрос:

– Семью девять?

– Шестьдесят три! – с триумфом возгласил Михцик.

– Восхитительно, восхитительно – громко произнёс директор, а, наклонившись к Веховскому, вполголоса шепнул: – Уважаемый господин учитель, этому хлопцу в конце года… понимаете?.. первейшую…

Педагог склонил голову и расширил ноздри в знак не только одобрения, но и полного согласия до последней йоты, напоминая при этом официанта из процветающего ресторана, который пытается угадать малейшие пожелания великодушного гостя. Был уже уверен в ситуации и, как это обычно делает счастливый человек, принялся искушать фортуну.

– Может ваше сиятельство захотят ещё Михцика… что-нибудь из арифметики, из грамматики спросить?

– Даже так? Очень, очень хочу… Но надо уже оставить его в покое. Пожалуйста, вырви-ка ещё кого-нибудь…

– Пёнтек! – позвал учитель, несколько сбитый с толку.

– Есть! – крикнул Пёнтек, думая, что началась перекличка.

– Читай! – заскрежетал на него Веховский.

Чтение Пёнтка уже меньше восхитило директора. Совсем не поправлял его, только улыбался наполовину добродушно, наполовину иронично. Прежде чем мальчик отмучил три стиха, обратился к учителю:

– Прошу ещё кого-нибудь вызвать…

– Гулка Матвей!

Гулка встал, взял указку и тихонько прошептал названия некоторых московских букв. Когда директор начал принуждать его говорить громче, мальчик испугался, сел на место, а в конце концов залез под лавку. Тогда Ячменёв сошёл с кафедры и, идя между лавками, сам по очереди экзаменовал детей. Это длилось довольно долго. Вдруг Веховский, весь дрожа от страха, услышал, как директор обращается на чистом польском языке:

– Ну, а кто из вас, дети, умеет читать по-польски, ну, кто умеет?

Несколько голосов отозвалось в разных углах класса.

– Посмотрим, сейчас посмотрим… Читай! – приказал первому попавшемуся.

Девочка в переднике, достав Вторую книжечку Промыка4, начала читать довольно плавно.

– А кто научил тебя читать по-польски? – спросил её директор.

– Стрыйна5 меня научили… – ответила шёпотом.

– Стрыйна? А кто такая стрыйна, господин учитель? – обратился к Веховскому.

– А тебя кто научил читать по-польски? – спросил директор маленького мальчика, не дожидаясь ответа Веховского.

– Пани учительша показала нам с Каськой «дурковане»…6

– Пани учительша? Вот как! – прошептал с ядовитой усмешкой.

Выслушав ещё нескольких ребятишек и получив данные, что им нерусские буквы показывал сам учитель, директор вернулся к кафедре и спросил Веховского:

– А что, какой-нибудь ксендз приходит в школу?

– Нет, в нашем селе нет костёла. Только в Пархатковичах, в десяти милях отсюда, есть костёл и два ксендза.

– Так, так… Итак, господин Веховский, – неожиданно сказал Ячменёв – очень, очень плохо. На такое стадо детей – двое читают, остальные ничего не умеют. Впрочем, говорю, что плохо, потому что значительное количество читают по-польски, а в отношении умею�

Продолжение книги