Жена пахнущая бензином бесплатное чтение

Глава первая. Смерть.

Автобан А пять, между Франкфуртом и Дармштадтом. Десять тридцать.

Команда Мерседес-Бенц была на месте с рассвета. Серебристый В-сто двадцать пять Рекордваген стоял на обочине автобана, окружённый механиками. Рудольф Караччола проверял крепления шлема. В сорок лет он был всё тем же спокойным профессионалом, каким я помнила его с первой встречи.

— Ветер усиливается, — сказал главный инженер команды, глядя на флажки. — Может, стоит подождать?

— Нет, — ответил Руди. — Утром он слабее. После полудня будет только хуже.

Я стояла рядом с Эрихом у километрового столба. Наша работа была закончена. Двигатель В-двенадцать мощностью семьсот шестьдесят пять лошадиных сил, который должен был нести Караччолу к рекорду, был нашим общим детищем. Теоретически он мог разогнать машину до пятисот пятидесяти километров в час и даже больше. Практически — предстояло узнать.

В десять сорок семь Мерседес тронулся с места.

Я наблюдала через бинокль, как серебристая торпеда набирает скорость. Сначала машина казалась обычной, потом — быстрой, потом… потом она превратилась в нечто иное. На скорости выше трёхсот километров в час автомобиль перестал быть автомобилем. Он стал снарядом, летящим в дюймах от земли.

— Четыреста! — крикнул хронометрист.

— Четыреста двадцать!

— Четыреста тридцать два километра семьсот метров в час!

Новый мировой рекорд.

Когда Караччола остановился, он вылез из машины спокойно, почти буднично. Как рабочий, закончивший смену.

— Как ощущения? — спросила я.

— Машина идеальна, — ответил он просто. — Ваши расчёты работают безупречно. Можно было ехать ещё быстрее, но зачем? Рекорд есть рекорд.

Я посмотрела на Эриха. Он улыбнулся сдержанно, но в глазах читалось облегчение. Наш двигатель выдержал. Караччола жив.

Двенадцать тридцать, тот же автобан — первая попытка Роземайера.

Ауто Унион Тайп Си появился на горизонте. Бернд Роземайер готовился отбить рекорд Мерседеса. Ветер усилился с утра, но он не мог ждать дольше.

Я смотрела, как он затягивает ремни. Двадцать восемь лет, отец десятинедельного сына, муж Элли Байнхорн. И всё ещё мальчишка, который не может проиграть.

Когда машина финишировала, хронометрист объявил результат. Рекорд побить не удалось — не хватило совсем чуть-чуть.

Бернд вылез из кокпита, сняв шлем. На его лице было разочарование.

— Мало, — сказал он механикам. — Двигатель ещё холодный. Мощности не хватает.

Эрих тихо произнёс рядом со мной:

— Ему надо остановиться. Ветер слишком сильный.

Я знала, что он прав. Но знала и другое: Роземайер не остановится.

Тринадцать пятнадцать — подготовка ко второй попытке.

Механики Ауто Унион работали лихорадочно. Они частично закрыли радиатор материей, чтобы двигатель быстрее прогрелся до рабочей температуры. В-шестнадцать должен был показать всю свою мощь.

— Ветер усиливается, — сказал кто-то из команды. — Может, отложим?

— Нет, — ответил Роземайер, затягивая ремни безопасности. — Сейчас или никогда.

Я видела его в кокпите — сосредоточенного, готового к бою. Двигатель теперь работал на полную мощность, прогретый до рабочей температуры. Я сжала руку Эриха. Он сжал мою в ответ.

Тринадцать сорок семь — фатальная попытка.

На этот раз серебристая торпеда Ауто Унион разгонялась агрессивнее. Прогретый двигатель выдавал всю заложенную мощность.

— Четыреста тридцать!

— Четыреста сорок!

На скорости выше четырёхсот сорока километров в час серебристая торпеда внезапно дёрнулась влево. Совсем чуть-чуть. На такой скорости чуть-чуть означает катастрофу.

Мир накренился. Земля ушла из-под ног. Я почувствовала, как проваливаюсь в темноту — быструю, беззвучную, безжалостную.

Последнее, что я услышала — голос Эриха, далёкий, искажённый:

— Грета!

Потом — ничего.

Гастхауз «Цур Линде». Шестнадцать ноль-ноль.

Когда я очнулась, первое, что я почувствовала — руки Эриха. Он держал меня, сидя на скамье в придорожной пивной. Вокруг стоял гул голосов, смешанный с тишиной — той особой тишиной, которая наступает после катастрофы.

Голова раскалывалась. Во рту был привкус металла. Я попыталась встать, но Эрих удержал меня.

— Не торопись, — тихо сказал он. — Ты упала в обморок. Я едва успел подхватить.

— Он… — начала я.

— Да, — ответил Эрих, не давая мне договорить. — Мгновенно. Он ничего не почувствовал.

Я не заплакала. Слёз не было. Была только пустота и странное, отстранённое понимание: ещё один. Ещё один из тех, кого я знала, кого уважала, кого… кого любила? Нет. Не любила. Не в том смысле. Но ценила. Хотя, что скрывать, любила. Любила. И вот теперь его нет.

Курт разбился в небе. Бернд — на земле. Эрих сидел рядом, он выбрал жизнь вместо славы.

Вся команда собралась за столами. Заказали не пиво — шнапс. Молча, как на поминках. Передавали рюмки, наливали, не чокаясь.

Караччола стоял у стойки, держа рюмку обеими руками. Его лицо было серым, будто все краски выцвели за последние три часа.

— За Бернда, — сказал он глухо. — За лучшего из нас.

Я смотрела на свою рюмку. В прозрачной жидкости отражался свет лампы — маленький, дрожащий огонёк. Как жизнь Бернда. Как жизнь Курта. Как моя собственная, которая могла оборваться сотню раз на тех же скоростях, в тех же заносах.

«Сколько ещё?» — подумала я. «Сколько ещё имён мы будем поминать шнапсом в придорожных пивных? Кого в следующий раз? Руди? Макса? Штука? Нуволари? Эриха? Меня?»

Я подняла глаза. Эрих сидел рядом, держа рюмку, которую так и не поднёс к губам. На его лице не было ужаса, не было восторга от чужого рекорда. Только усталость и тихая благодарность за то, что он здесь, в этой пивной, живой, а не там, на автобане, накрытый брезентом.

Три с половиной года он ждал моего ответа. Три с половиной года я откладывала, потому что боялась, что любовь сделает меня слабой. Что семья оторвёт меня от работы. Что материнство закроет дорогу к моторам.

Но сегодня я поняла: не любовь делает слабым. Смерть делает слабым. А жизнь — особенно та, которую выбираешь сам, — делает сильным.

Караччола ещё не успел чокнуться. Я встала — резко, так что стул скрипнул по полу. Несколько голов обернулись.

— Руди, — сказала я, глядя на него прямо. — Подожди.

Он замер, не понимая.

Я повернулась к Эриху. Мой голос дрожал — не от слабости, а от того, что внутри что-то ломалось и одновременно собиралось заново.

— Эрих, — сказала я. — Эрих. Три года назад ты спросил, выйду ли я за тебя. Я не ответила да. Потому что не была готова. Потому что думала, что ещё есть время.

Я сделала вдох.

— Сегодня я видела, как заканчивается время. За три секунды. На скорости четыреста сорок километров в час. Бернд не успел даже понять, что умирает.

Эрих молча смотрел на меня. Его глаза расширились.

— Я не хочу умереть, не ответив, — прошептала я. — Я согласна, Эрих. Я хочу быть твоей женой.

В пивной стало так тихо, что слышно было, как потрескивают дрова в печи. Кто-то кашлянул. Кто-то поставил кружку на стол — слишком громко.

Караччола медленно опустил рюмку на стойку. Он смотрел на меня долго — не удивлённо, а с каким-то болезненным пониманием. На его лице было написано всё: вина за рекорд, который стоил Бернду жизни; усталость от гонок, в которых победа всегда пахнет чужой кровью; и ещё что-то — благодарность, что хоть кто-то сегодня выбрал жизнь.

Он снова поднял рюмку — уже не так торжественно, а просто, по-человечески. Голос у него дрогнул:

— Тогда меняю тост. К чёрту рекорды. К чёрту скорость. — Он посмотрел в свою рюмку, словно искал там ответ. — Пьём за живых. За тех, кто остался жить. За тех, у кого хватило ума остановиться вовремя.

И мы выпили. За жизнь, которую выбрала я. За жизнь, которую я наконец позволила себе прожить.

Кто-то хлопнул Эриха по плечу. Кто-то поцеловал мне руку. Кто-то пробормотал поздравление. Всё это происходило быстро, неловко, почти по-пьяному. Но в этой неловкости была правда: мы все сегодня видели смерть. И выбрали жизнь.

Я посмотрела на Эриха. Мои глаза были полны решимости, смешанной с усталостью.

— Поедем домой, — тихо сказала я. — К моим родителям. Сегодня.

Эрих кивнул, не задавая вопросов. Он понимал: этот день перевернул во мне всё.

Вторая глава. Машина

Мне было двенадцать. Я возвращалась из школы, когда услышала крик и грохот. Обернулась – на мостовой лежал герр Крамер, торговец тканями. Его лошадь шарахнулась от проехавшего автомобиля, встала на дыбы, и Крамер свалился с повозки.

Нога была вывернута под неестественным углом. Кровь пропитывала штанину, растекалась по мостовой. Он стонал, зажимал рану руками, но кровь всё равно сочилась между пальцев. Люди сбегались. Фрау Вебер кинулась к нему, но только вертела головой – чем помочь? Герр Шульц, сосед, бывший фронтовой фельдшер, опустился на колени рядом, разорвал штанину, осмотрел рану.

– Осколочный перелом, – сказал он. – Кровь идёт сильно. Нужна чистая ткань. Срочно. Давящая повязка, пока не приедет доктор.

Фрау Вебер схватилась за свой платок – грязный, в пыли.

– Не подойдёт, – отрезал Шульц. – Загноится. Нужна чистая. У кого-нибудь есть что-то чистое?

Люди молчали, переглядывались. Кто-то пробормотал:

– Я сбегаю домой…

– Некогда! – рявкнул Шульц. – Он теряет кровь.

Я посмотрела на своё платье. Белое, льняное. Мать надела его утром – чистое, выглаженное, для школьной фотографии. Я расстегнула пуговицы на спине, стянула платье через голову и протянула Шульцу.

– Подойдёт? – спросила я. – Я только сегодня его надела. Оно должно быть чистым.

Он замер на секунду, глядя на меня, потом схватил платье, быстро разорвал на полосы и начал туго обматывать ногу Крамера. Вокруг повисла тишина.

Я стояла в исподнем – предательски просвечивающей белой нижней рубашке до колен и чулках. Было прохладно. Я скрестила руки на груди. Кровь постепенно перестала сочиться. Крамер стонал уже тише.

– Держится, – сказал Шульц. – Теперь бы носилки и доктора.

Я подождала несколько секунд и спросила совершенно спокойно:

– Если я больше ничем не могу помочь, я пойду домой. Мне неудобно стоять на улице раздетой.

Фрау Вебер ахнула, сняла с себя шаль, накинула мне на плечи. Я завернулась и пошла домой.

Потом мать битый час объясняла мне, что я сделала что-то неприличное. Что приличные девочки так не поступают. Что меня будут обсуждать: «дочь Герра Шмидта раздевалась на улице среди мужчин». Для неё это было важнее, чем то, что Герр Крамер остался жив.

До этого был случай зимой. Маленький Отто провалился под лёд, а я не охала рядом с другими, а побежала за лестницей. Пока я бежала, ещё двое успели провалиться, пытаясь вытянуть его за руки. По лестнице выбрались все трое. Но соседи запомнили не это. Они запомнили, что я «убежала, когда ребёнок тонул».

Люди не понимают. Для них важна форма, а не результат. Ты действуешь правильно – а они видят, что ты действуешь не так, как принято, и это их пугает. Поэтому, когда я разделась на улице, чтобы отдать чистое платье для повязки, все запомнили нарушение приличий. Не то, что я помогла герру Шульцу остановить кровь.

Если бы было нужно, я отдала бы и исподнее, и стояла бы голой. Жизнь человека и приличия несоизмеримы.

Был ещё один случай. Мне было тринадцать. В дверь постучали. Мужчина сказал, что ему нужна помощь: он поранился, надо промыть рану, перевязать. Родителей не было дома. Я впустила его.

Он не был ранен. Он залез в буфет, взял серебряные ложки матери, деньги из ящика стола, оттолкнул меня и ушёл.

Отец вернулся через полчаса. Я сидела на полу в прихожей. Он спросил, что случилось. Я ответила: «Я не понимаю. Зачем он солгал? Если ему нужны были деньги, я бы дала».

Вопрос, который им казался наивным, для меня был единственно логичным. Если человек просит помощь честно – я помогаю. Если он лжёт, чтобы получить то же самое, картина мира становится бессмысленной.

И да, в следующий раз я всё равно открою дверь. А вдруг это будет тот, кому действительно нужна помощь?

Именно поэтому за меня боятся. Не только на автобане. Мир привык к тому, что страх – допустимый аргумент. Для меня страх – плохой консультант. Если я не открою дверь тому, кому нужна помощь, потому что боюсь тех, кто может оказаться вором, я стану такой же, как они. Буду действовать из страха, а не из логики.

Отец называл это верой в людей. Я называла математикой. Вероятность, что человек говорит правду, выше вероятности, что он лжёт. Иначе общество не работало бы. Ложь – отклонение. Помощь – правило.

Школа, Штутгарт

Мне было двенадцать, когда я впервые ясно увидела, что думаю иначе, чем большинство. Учитель математики вызвал к доске Франца – мальчика из третьего ряда, который не выучил домашнее задание. Франц мялся, краснел, смотрел в пол. Учитель кричал. Класс смеялся. Франц плакал. Двадцать минут ушло на это.

Я подняла руку и спросила:

– Господин учитель, зачем мы тратим на это время?

В классе повисла тишина.

– Что ты сказала, Грета?

– Зачем тратить время урока на его публичное унижение? Поставьте ему «неуд» и дайте учиться тем, кто хочет учиться. Мы потеряли двадцать минут, в течение которых могли получать знания. Это нерационально.

Меня вызвали к директору. Родителей – в школу. Был скандал. Но отец сказал просто: «Она права. Школа – для получения знаний, а не для публичных казней».

После этого случая одноклассники стали называть меня «Машина». Не в лицо – за спиной. Я слышала шёпот в коридорах: «Вот идёт Машина. У неё нет сердца, только шестерёнки». Они думали, что обижают меня. Я воспринимала это как комплимент. Машины логичны. Машины не лгут. Машины делают то, для чего созданы, – без лицемерия и позы.

В том возрасте – двенадцать – я уже стояла на распутье, сама того не осознавая. Меня завораживали две вещи: как работает человеческий разум и как работают механизмы. Я с одинаковым интересом читала Юнга и Фрейда из отцовской библиотеки и технические журналы про паровозы. Психология объясняла, почему люди поступают иррационально. Техника показывала, как создать что-то, что будет работать предсказуемо.

Возможно, именно прозвище «Машина» склонило чашу весов. Если одноклассники видели во мне механизм – почему бы не принять это? Почему бы не пойти туда, где логика ценится, а не осуждается? Где точность – достоинство, а не недостаток? Люди сложны, противоречивы, непредсказуемы. Они говорят одно, думают другое, делают третье. А у двигателя внутреннего сгорания всегда один и тот же цикл: впуск, сжатие, рабочий ход, выпуск. Четыре такта. Никакой лжи. Никаких масок.

Я выбрала машины. Не потому, что люди меня оттолкнули. А потому, что машины были честнее.

Глава третья. Небо над Берлином

В моей комнате, на стене над столом, висела единственная фотография.

Курт – мой старший брат, в идеально сидящей форме пилота, смотрит не в объектив, а куда-то вверх и вправо, наперекор всему. Его улыбка – дерзкая, уверенная, полная той безрассудной веры в будущее, которую отняла у Германии Великая война и подарила новая, ещё более безрассудная эпоха.

Я бы не задумываясь вышла за него замуж. Или даже стала его любовницей. Если бы он не был моим братом, и если бы он был жив.

Я часто ловила себя на том, что разговариваю с этой фотографией. Не вслух. Это был внутренний диалог, спор, который я вела с ним с того самого дня, как зимой в начале тысяча девятьсот тридцать четвертого года пришла телеграмма.

Но об этом позже.

Тринадцатое октября тысяча девятьсот тридцатого года

Мир ещё казался прочным, но трещины уже бежали по фундаменту.

Завтра, четырнадцатого октября, мне должно было исполниться восемнадцать – я могла официально пить алкоголь, водить автомобиль и спать с мужчинами.

Курт прилетел за мной на своём лёгком Клем Эль двадцать пять. Обычный маршрут Берлин–Штутгарт – чуть больше пятисот километров, машина позволяла шестьсот пятьдесят.

Он ворвался в наш дом, как штормовой фронт, принеся с собой запах кожи, авиационного бензина и высоты. Ему было двадцать три. Мне – семнадцать. Но в тот момент он казался старше на целую жизнь. Он не ходил – он парил над паркетом гостиной.

– Сестрёнка! – он подхватил меня на руки, закружил, пока я не взмолилась о пощаде. – Собирайся. Сегодня ты увидишь мир моими глазами. Летим в Берлин.

Отец хмуро наблюдал за нами из кресла, не отрываясь от газеты:

– Опять твои фокусы, Курт? Небу не нужны игрушки. Небу нужна надёжность.

Курт поставил меня на пол и посмотрел отцу в глаза – весело, но твёрдо:

– Небо, отец, не терпит тех, кто ползает. Оно для тех, у кого есть крылья.

Полёт

Аэродром за городом был мокрым от утренней росы.

– Садись, – Курт помог мне забраться в переднюю кабину. – Сегодня ты – моя валькирия.

Мотор взревел, и земля провалилась вниз. Страха не было – только чистый, дистиллированный восторг. Наш дом, заводские трубы, отцовская железная дорога – всё превратилось в макет, в чертёж. Реальность осталась только здесь, в кабине, где пахло маслом и свободой.

– Хочешь попробовать? – крик Курта едва пробился сквозь шум винта.

Он показал мне управление. Ручка – продолжение руки. Педали – продолжение ног. Самолёт не подчиняется силе, он подчиняется воле. Я вела машину всего несколько минут, но за эти минуты поняла о механике больше, чем за год в школе. Машина может быть живой. Я чувствовала, как дрожит её корпус, как поток воздуха давит на элероны. Это был диалог. Я – ей, она – мне.

Аэроклуб

Берлинский аэроклуб жил своей жизнью. Курт работал здесь помощником инструктора, Отто Томпсона, и сегодня, четырнадцатого октября, в мой день рождения, привел меня на показательные выступления летчицы, которую когда-то помогал учить летать.

В небе кувыркался такой же Klemm, как у нас, только серебристый. Он делал «бочку», потом «петлю», выходил из штопора у самой земли. Пилот вёл машину дерзко, на грани фола.

Самолёт сел, и из кабины выпрыгнула женщина. Лёгкая, стриженая, смеющаяся.

– Это Элли! – прокричал мне на ухо Курт. – Валькирия небес!

После полётов Элли подошла к нам. Высокая, спортивная, взгляд прямой, рукопожатие крепкое.

– Вы великолепно летаете, – сказала я.

– Спасибо, – Элли улыбнулась и посмотрела на меня. – А вы сами пилотируете?

– Изучаю механику на вечернем, – ответила я. – Днём работаю в Daimler-Benz. Но когда летели сюда, брат дал подержаться за ручку.

– Подержаться? – фыркнул Курт с гордостью. – Да она почти всю дорогу вела машину! И для первого раза – блестяще. Чувствует поток.

Элли внимательно посмотрела на меня:

– Понимание механики – это половина успеха. Большинство пилотов – просто наездники. Они не чувствуют машину. Вы будете хорошим пилотом. Или хорошим инженером.

Она повернулась к Курту:

– Послушай, у меня есть идея. Ты говорил сегодня день рождения твоей сестры?

Курт кивнул.

– Я познакомила бы её с одним человеком. Клареноре Штиннес сейчас в Берлине. Она иногда заглядывает сюда. Я могу позвать её. Думаю, им будет о чём поговорить.

Курт переглянулся со мной:

– Клареноре Штиннес? Та самая, которая объехала весь мир?

– Она самая.

Я почувствовала, как сердце забилось быстрее. Я писала ей письмо в двадцать восьмом году. Когда она ещё была где-то в Азии.

– Позови, – сказал Курт. – Устроим сестрёнке настоящий праздник.

День рождения в клубной комнате

К вечеру в одной из комнат аэроклуба был накрыт стол. Курт заказал торт, купил шампанское и закуски. Элли принесла цветы – простой букет полевых астр.

– Не люблю формальности, – сказала она. – Но день рождения есть день рождения.

В комнате стояли простые деревянные стулья, длинный стол, на стенах висели карты маршрутов и фотографии самолётов. Пахло табаком, кожей и машинным маслом – запах свободы. За столом Курт, Элли и Отто Томпсон.

Дверь открылась. Вошла женщина в простом тёмном костюме, короткие волосы, уверенная походка. За ней – высокий светловолосый мужчина.

Я узнала её сразу. Клареноре Штиннес. Первая, кто обогнул земной шар на автомобиле.

Она остановилась, оглядела комнату, её взгляд задержался на мне.

– Клареноре! – окликнула Элли. – Спасибо, что пришла. Это Курт и Грета Шмидт из Штутгарта. Сегодня у Греты день рождения – восемнадцать.

Клареноре подошла, протянула руку:

– Рада познакомиться.

Я пожала её руку – сильную, мозолистую.

– Ты писала мне? – спросила она вдруг.

Я поперхнулась воздухом.

– Откуда вы…?

– Писала в тысяча девятьсот двадцать восьмом?

- Как вы управляли машиной в Сибири при минус сорока, когда масло густеет? – она процитировала моё письмо почти дословно.

Я кивнула, не в силах говорить.

– Я получила более пятисот писем после кругосветки, – сказала она, садясь за стол. – Но твоё я запомнила.

– Почему?

– Потому что ты не просила автограф. Не просила совета «как стать знаменитой». Ты спросила про технику. Про дело. Про запуск в мороз, вязкость масла и работу карбюратора.

Светловолосый мужчина сел рядом с ней, обнял за плечи – не страстно, а по-товарищески, как солдаты, пережившие войну.

– Карл-Аксель Сёдерстрём, – представился он. – Кинооператор. И спутник Клареноре в кругосветном путешествии.

Мы сели за стол. Курт открыл шампанское. Элли разлила по бокалам.

– За именинницу, – сказала Элли. – За то, чтобы твои моторы были быстрее ветра.

Клареноре подняла свой бокал:

– И за то, чтобы тебе никогда не пришлось выбирать между любовью и делом.

Она посмотрела на Карла:

– Мы с Карлом выбрали сначала дело. Два года. А любовь пришла потом. Но ты, фройляйн Шмидт… Может быть, ты сможешь иначе.

Рассказ Клареноре

Торт был простым, но вкусным. Закуски – сосиски, хлеб, сыр. Ничего лишнего. Мы ели, пили, и Клареноре начала рассказывать.

– Знаешь, фройляйн Шмидт, после возвращения из кругосветки меня называли немецкой амазонкой, королевой руля, женщиной-бульдозером. Но знаешь, что меня больше всего удивило?

Она посмотрела на меня:

Все писали:

- Она хотела доказать, что женщины могут. Но я никому ничего не доказывала. Я просто ехала. Потому что хотела.

Карл-Аксель добавил:

– Сначала я тоже так думал. Что это её феминистский манифест. Но потом понял: она просто любит машины. Как вы, фройляйн Шмидт. Как ваш брат любит самолёты.

Я достала блокнот. Положила на стол.

– Можно? – спросила я. – Я хочу записать. Про путешествие. Про то, как вы ехали.

Клареноре кивнула:

– Записывай.

И тогда Карл начал рассказывать. Медленно, подробно, с датами и цифрами.

Маршрут

– Двадцать пятое мая тысяча девятьсот двадцать седьмого года. Франкфурт-на-Майне. Двор заводов Adler. Два автомобиля: один легковой Adler Standard 6 – сорок лошадиных сил, три передачи. Один грузовик – с двумя механиками, запчастями, киноаппаратурой.

Я записывала, не поднимая головы. Стенографировала.

– Два механика: Шпонагель и Бём. Собака Лорд – гордон-сеттер. Клареноре, я, сто двадцать восемь варёных яиц и динамит в багажнике.

Клареноре рассмеялась:

– Яйца закончились в Турции. Динамит – в Андах.

Карл продолжал:

– Пятнадцатое июля. Сирия. Плюс пятьдесят три градуса. Язык прилипает к нёбу. Четыреста шестьдесят километров через необитаемую пустыню. Бензобак грузовика лопнул. Две шины взорвались от жары.

– Багдад. Тегеран. Русская граница. Москва – декабрь двадцать седьмого. Одному механику делают операцию на аппендицит. Второй отказывается ехать дальше.

Клареноре добавила:

– В СССР нас покинули оба механика. Они не подписывались на Сибирь. Сказали: дальше – только тайга, лёд и смерть.

Карл посмотрел на меня:

– Мы остались вдвоём. Два автомобиля – легковой и грузовик. Но без механиков. Дальше – только мы, машины и тысячи километров до Тихого океана.

Я записывала. Рука не успевала за словами.

Сибирь

– Сибирь. Январь – февраль двадцать восьмого. Минус тридцать, минус сорок. Снег по пояс. Ночами рядом выли волки.

Карл продолжил:

– Каждое утро мы разводили костёр под двигателем. Масло густело при минус сорока так, что мотор невозможно было провернуть. Мы клали дрова под картер, жгли их пока масло не станет жидким. Только потом можно было заводить.

Клареноре добавила:

– У нас с собой были топор, пила, лопата. Не для ремонта машины – для выживания. Дрова, снег, лёд. Без этого в Сибири зимой – смерть. Машина едет на бензине, но готовишь её к поездке на дровах.

Я записывала, не отрываясь:

– То есть вы каждый день рубили дрова?

– Каждый день, – кивнул Карл. – Иногда местные помогали. Иногда сами. Но без огня машина не поедет. Это было важнее бензина.

Я спросила:

– А бензин? Где вы брали бензин в Сибири?

Карл усмехнулся:

– Везли с собой. Двадцать канистр по двадцать литров каждая. Четыреста литров. Это триста пятьдесят килограммов веса. Плюс динамит, плюс запчасти, плюс еда. Грузовик был нагружен под завязку.

Клареноре добавила:

– Заправок не было. Вообще. Мы заправлялись на железнодорожных станциях, когда везло. Договаривались с местными властями. В Сибири ты едешь не от заправки до заправки. Ты едешь от деревни до деревни. И молишься, чтобы в следующей деревне нашлось хоть что-то горючее.

Карл кивнул:

– Один раз мы ехали триста километров без дозаправки. Если бы не встретили деревню – застряли бы посреди тайги. Навсегда.

Байкал

Карл помолчал:

– В ноябре двадцать седьмого нас остановила сибирская зима. Мы застряли на десять недель. Не могли ехать дальше.

– Почему? – спросила я.

– Озеро Байкал, – ответила Клареноре. – Перед нами было полторы тысячи метров воды. Объехать – тысячи километров бездорожья. Единственный путь – ждать, пока озеро замёрзнет. Но Байкал замерзает медленно. Десять недель. Если поедешь по тонкому льду – провалишься и не выплывешь.

Карл добавил:

– Минус пятьдесят три градуса. Масло густеет, как желе. Бензин замерзает. Металл становится хрупким. Десять тёмных недель мы прожили в деревне у Байкала, ждали, когда лёд будет достаточно крепким. И молились, чтобы не провалиться, когда поедем.

Клареноре усмехнулась:

– Десять недель в деревне на Ангаре, недалеко от Байкала. Немецкая деревня – переселенцы из Поволжья, которые пришли сюда ещё до революции, в начале века. Говорили по-немецки с русским акцентом, ходили в русскую баню, пекли немецкий хлеб в русской печи.

Карл добавил:

– Странное чувство. Ты в Сибири, за тысячи километров от Германии. Минус пятьдесят за окном. И вдруг слышишь родную речь. Сидишь в бане с немцами, которые учат тебя париться веником и рассказывают, как их деды пришли сюда тридцать лет назад. Они были немцами и русскими одновременно. Свои и чужие в одном лице.

Он усмехнулся:

– Русская баня – это не просто мытьё. Это ритуал. Там мы стали своими. Когда ты сидишь в парной рядом с человеком, который не говорит твой диалект, но делится с тобой последним куском мыла и веником, – все границы стираются. Мы были немцы из Германии, они – немцы из России. Но в бане мы все были просто людьми, которые пытались пережить зиму.

Клареноре закрыла глаза, вспоминая:

– Январь двадцать восьмого. Минус пятьдесят три градуса. Лёд выглядел прочным, но под колёсами начали появляться трещины. Когда видишь, как лёд трескается под машиной, у тебя есть один выбор: полный газ. Если остановишься – провалишься. Полторы тысячи метров воды подо льдом. Никто не вытащит.

Карл добавил:

– Мы ехали быстро. Слышали, как лёд трещит. Видели, как трещины бегут за нами. На наших глазах сани с лошадью ушли под лёд. Секунда – и всё кончено. Но мы не останавливались. Когда мы достигли противоположного берега, Клареноре впервые сказала мне «ты». Потом мы напились. До беспамятства. От облегчения.

Дальше

Карл продолжал:

– У нас был один способ проехать: поддомкратить машину, положить под колёса доски или брёвна – временную дорогу – и ехать шаг за шагом. Или тащить лебёдками и полиспастами. Но в среднем мы делали больше шестидесяти километров в день.

Клареноре добавила:

– Шестьдесят километров. Звучит немного. Но когда каждый метр – это борьба с морозом, снегом и льдом, это подвиг.

Карл налил себе шампанского, сделал глоток:

– Монголия. Пустыня Гоби. Китай. Япония. Гавайи. Лос-Анджелес – здесь оставили грузовик и Лорда. Дальше только легковой Adler.

– Семнадцатое июля двадцать восьмого года. Перу. Анды. Застряли в зыбучем песке. Сорок два человека тянули машину на верёвках. Подъём тридцать градусов. Мы взрывали себе путь динамитом.

Клареноре добавила:

– Озеро Титикака. Машина сломалась. Ждали запчасти из Германии два месяца. Карл заболел пневмонией. Я думала, он умрёт.

– Не умер, – усмехнулся Карл. – Аргентина. Чили. Пароход в США. Воссоединение с Лордом. Тридцать шесть городов. Тридцать девять тысяч сто тридцать шесть километров на одометре.

– Двадцать четвёртое июня тысяча девятьсот двадцать девятого года. Берлин. Два года и один месяц в пути. Двадцать три страны. Сорок шесть тысяч семьсот пятьдесят восемь километров на одометре.

Я подняла голову:

– И вы всё это время были на вы?

Клареноре кивнула:

– До Байкала. Всё это время.

Вопрос Греты

Я не удержалась. Прямо спросила:

– Но вы были любовниками во время путешествия?

Повисла тишина. Элли отложила бокал. Курт замер.

Клареноре не отвела взгляд:

– Нет.

Одно слово. Твёрдо. Без объяснений.

Карл добавил, глядя на стол:

– Мы были на вы почти два года. Фройляйн Штиннес. Герр Сёдерстрём. Даже когда я тянул её машину из зыбучего песка в Андах. Даже когда она грела мне руки у костра на Байкале, когда я не мог разжать пальцы от мороза. Даже когда мы спали в одной палатке, чтобы не замёрзнуть.

– На вы, – повторила Клареноре. – Потому что я знала: если мы перейдём эту черту, всё рухнет. У него дома жена. У меня – репутация. Один слух – и всё путешествие превратится в скандал. Немецкая авантюристка сбежала со шведом. Нет. Этого я не могла допустить.

Рассказ Карла о Сибири

Карл плеснул себе ещё шампанского:

– Фройляйн Шмидт, вы молоды. Вы думаете: два года вдвоём в одной палатке – как они удержались? Но там не было романтики. Понимаете? Когда ты не мылся три недели, когда твоя одежда воняет потом и маслом, когда у тебя губы потрескались от мороза, а руки в кровавых мозолях от того, что ты толкал машину двенадцать часов подряд… О какой любви речь?

Он посмотрел на Клареноре:

– Мы спали в одной палатке на Байкале. Прижимались друг к другу, чтобы не замёрзнуть. И я ничего не чувствовал. Совсем ничего. Только холод. И страх, что если заснём – не проснёмся.

Клареноре добавила:

– В Андах я обтирала его влажной тряпкой, когда у него была температура под сорок. Раздела его догола, как ребёнка. Охлаждала. Он лежал голый передо мной – и не было ни капли стыда. Потому что в тот момент он был не мужчиной. Он был умирающим куском мяса, которому нужно было выжить.

Карл кивнул:

– Секс? Романтика? Нет. Всё это появилось потом. Когда мы вернулись. Когда я увидел её на званом ужине в Берлине – в платье, причёсанную, с губной помадой. Вот тогда я и понял: господи, она же женщина. Красивая женщина. А я два года этого не замечал, потому что видел в ней только товарища по выживанию.

Когда они поняли

Клареноре посмотрела на Карла:

– Когда ты понял, что влюбился?

– В Сибири. Январь двадцать восьмого. Ты чинила карбюратор, руки чёрные от масла, волосы растрепались, и ты материлась по-немецки так, что я не понял ни слова, но смысл был ясен. Я стоял с камерой и думал: господи, я хочу провести с этой женщиной остаток жизни.

Клареноре улыбнулась:

– А я поняла в Андах. Июль двадцать восьмого. Ты заболел пневмонией. Лежал в палатке, температура под сорок, бредил по-шведски. Я сидела рядом, меняла компрессы. И думала: если он умрёт, я не поеду дальше. Мне всё равно будет на эту кругосветку. Вот тогда я поняла.

– И вы ничего не сказали друг другу? – спросила я.

– Нет, – ответила Клареноре. – До самого Берлина. До финиша. Двадцать четвёртого июня двадцать девятого года мы пересекли границу Германии. Вышли из машины. Карл сказал:

- Фройляйн Штиннес, поездка закончена.

Я ответила:

- Герр Сёдерстрём, благодарю вас за работу.

– И разошлись, – продолжил Карл. – Я уехал в Стокгольм. К жене. Пытался вернуться к прежней жизни. Две недели. Потом позвонил Клареноре. Сказал: я подаю на развод. Она сказала: не делай этого из-за меня. Я сказал: я делаю это из-за себя.

Клареноре посмотрела на меня:

– Мы не были любовниками, фройляйн Шмидт. Мы были товарищами. Два человека против всего мира. А любовь… Любовь пришла потом. Когда мы вернулись и поняли, что мир без друг друга – пустой.

Карл добавил:

– Мы ещё не женаты. Я развёлся с Гертруд в этом году. А поженимся мы в декабре. Через два месяца.

Элли подняла бокал:

– За то, чтобы эти два месяца пролетели быстро.

Курт добавил:

– И за то, чтобы вы оба дожили до тех машин и самолётов, о которых сегодня говорили.

Торт

В какой-то момент хозяин вынес с кухни небольшой круглый торт. На нём горели восемнадцать свечей.

– Для именинницы, – сказал Курт.

– Раз, два, три, – сказали мы вместе.

Я задула свечи. Элли похлопала в ладоши. Клареноре подняла бокал:

– За то, чтобы тебе никогда не пришлось выбирать между любовью и делом. Мы с Карлом выбрали сначала дело. Два года. А любовь пришла потом. Но ты, фройляйн Шмидт… Может быть, ты сможешь иначе.

Карл поднял свою кружку:

– За то, чтобы твои моторы были быстрее ветра. И за то, чтобы ты никогда не забывала: машина – это продолжение твоей воли. Не мужской, не женской. Твоей.

Шампанское, горячие сосиски, тёплый свет ламп под потолком — так закончился наш общий день рождения. Четырнадцатого октября тысяча девятьсот тридцатого года: полёт, аэроклуб, торт и планы, которые ещё казались гарантированным будущим.

Ночь у Курта

Ночевали мы не в гостинице. Курт снимал маленькую комнату недалеко от аэродрома – узкую, с односпальной железной кроватью, столом, стулом и стопкой книг по аэродинамике у стены.

– Ничего, – сказал он, бросая лётный комбинезон на спинку стула. – Мы и в детстве помещались на одной кровати, поместимся и сейчас.

Мы легли, как когда-то в доме родителей: я справа, он слева. Никакой неловкости. Только усталость и странное, спокойное счастье. Ни у него, ни у меня не мелькнуло мысли, что в этом есть что-то неправильное.

В темноте мы долго шептались. Курт рассказывал о маршрутах, о новых машинах, о том, что когда-нибудь построит собственную лётную школу где никто не будет учить, что небо – не для женщин. Я делилась своими планами: доучиться, прорваться из секретарской к чертежам, когда-нибудь спроектировать собственный компрессор.

Потом я спросила:

– Курт, а ты думаешь… Они правда любят друг друга? Клареноре и Карл?

Курт помолчал:

– Знаешь, что общего у Клареноре, Элли и тебя? Вы не спрашиваете разрешения. Вы просто делаете. Клареноре не устраивала митинги за права женщин-водителей. Она просто села и уехала в кругосветку. Элли не доказывает, что женщины могут летать. Она просто летает лучше половины мужиков. И ты не будешь бороться за право чертить. Ты просто однажды нарисуешь чертёж, по которому построят двигатель. И всё.

Он повернулся ко мне:

– А насчёт Клареноре и Карла… Да. Они любят. Но не так, как пишут в романах. Они прошли через ад вместе. Они видели друг друга в самых страшных моментах – грязными, больными, на грани смерти. И не отвернулись. Вот это и есть любовь. Не цветы и стихи. А готовность тянуть чужую машину из зыбучего песка при плюс пятидесяти.

День рождения закончился так, как ему и полагалось закончиться: двое детей четырнадцатого октября обсуждали своё будущее, где небо и моторы пока ещё казались вечными.

Послесловие

На обратном пути в Штутгарт Курт был необычно серьёзен.

– Вот ради чего стоит жить, Грета, – прокричал он, когда под крылом проплывали огни городов. – Ради людей, которые понимают этот голод. Голод по свободе.

Бедный мой брат.

Его Klemm разбился в январе тысяча девятьсот тридцать четвертого. Отказ управления. Я не верила.

Ему не простили его свободы.

Дитер женился на Анне сразу после похорон. Через полгода у них родился сын. Карл. Светловолосый, с улыбкой Курта. Никто не задавал вопросов.

Отец за одну ночь постарел на десять лет. Мать перестала читать Шиллера и замкнулась в себе.

А я осталась в Daimler-Benz. Я строила моторы. Я чертила схемы.

Я хранила в памяти тот день в небе Берлина и вечер в клубной комнате аэроклуба.

Потому что кто-то должен был строить машины, способные обогнать не только ветер, но и смерть.

И когда через шесть лет пришла открытка без обратного адреса с одной строчкой: Если воздух станет невыносим, ищи меня там, где масло не густеет, – я знала, от кого она.

Я была готова.

Глава четвертая. Лагерь и свобода

Мне было восемнадцать, почти девятнадцать. Курту — около двадцати пяти. Июнь, жара, воздух пах сосновой смолой и Балтийским морем. Лагерь Вандерфогель под Любеком был для меня тогда синонимом лета и свободы: тысяча девятьсот тридцать первый, потом тысяча девятьсот тридцать второй, и последний раз — тысяча девятьсот тридцать третий, когда воздух уже начинал пахнуть не только смолой, но и политикой.

Любек лежал совсем рядом – старая ганзейская столица, красный кирпич домов, узкие улицы, Холстентор, тяжёлый запах марципана над рынком. Но в тот июнь город был лишь точкой на карте. Наш лагерь стоял на прибрежной поляне под соснами. До центра можно было доехать на велосипеде за полчаса, но нам были нужны только лес, солнце и солёная вода.

Мы приехали поездом. Мой велосипед Вандерер ехал в багажном вагоне; я настояла взять его с собой. Один велосипед на четверых всё равно означал свободу передвижения. Отец, человек железной дороги, уверенно ориентировался в расписаниях и пересадках: для него смена поездов была ритуалом, для меня – обещанием дороги и перемен.

Когда мы вышли к поляне, Курт схватил меня за руку и показал на просвет между деревьями:

Перед нами открывался ФКК лагерь. Десятки палаток, костры, молодёжь в свободной одежде – или без неё. На берегу в солнце лежали обнажённые тела. Люди сидели у костра и о чём-то спорили, не замечая собственной наготы. Отец ставил нашу палатку, аккуратно натягивая верёвки. Мать раскладывала посуду и одеяла. Курт уже бежал к компании, которая играла в мяч.

Я застыла на месте. Сосны шумели над головой, иглы пружинили под ногами, где-то кричали чайки. Всё казалось одновременно реальным и чуть нереальным, как сон, в который ещё не до конца поверил.

Ко мне подошла девушка моего возраста. Светлые волосы до плеч, голубые глаза, на ней только короткая юбка, грудь открыта, и она этого не замечала.

– Я Анна, – сказала она. – Приехала с братом Вольфгангом и его другом Дитером.

Я кивнула в сторону поляны:

– Мой брат Курт как раз с ними. Родители ставят палатку. Курт теперь лётчик-инструктор в берлинском аэроклубе, до этого учился летать в Советском Союзе.

Анна посмотрела на него с явным любопытством.

Потом она просто спросила:

– Пойдём купаться? Вода тёплая.

Я вернулась к нашей палатке, разделась и аккуратно сложила одежду. Мать бросила быстрый взгляд – оценивающий, но без упрёка, – и отвернулась, продолжая раскладывать вещи. Отец сделал вид, что ничего не замечает, хотя по тому, как он чуть сильнее натянул канат, было ясно: замечает всё.

Я побежала к воде, чувствуя, как воздух касается кожи, а солнце обжигает плечи. Анна присвистнула, глядя на меня, стянула свою юбку и трусики и, смеясь, бросилась в море. Парни, только что игравшие в мяч, бросили волейбол и пошли к воде – в плавках. Никто не смотрел осуждающе. Молодые плескались, взрослые разговаривали. Просто тела. Просто люди.

Вода оказалась мягкой, почти маслянистой. Солёные брызги щипали глаза приятным жжением. Я плыла на спине, смотрела в чистое небо и чувствовала, как мир сужается до трёх вещей: солнце, вода и моё собственное тело, которое перестаёт быть врагом или тайной и становится просто частью пространства.

Когда мы с Анной выбрались на берег и легли на тёплый песок, она спросила:

– Тебе не страшно? Быть вот такой.

– Немного, – призналась я. – Но ещё больше мне надоело всё время бояться. Думать: так нельзя, это неприлично, на меня посмотрят и осудят. Здесь как будто смотрят не на тело, а сквозь него.

Она рассмеялась:

– Ты говоришь как философ.

– Я инженер, – автоматически возразила я и сама улыбнулась. – Ну, почти. Первый курс. Я привыкла думать о том, как всё устроено.

Вечером весь лагерь собрался у костра. Кто-то играл на гитаре, мы пели старые песни. Пламя освещало лица рыжими бликами, сосны превращались в чёрные колонны, поддерживающие небо. Я сидела между родителями, закутавшись в одеяло: днём свобода казалась естественной, ночью вдруг захотелось укрыться.

В тот вечер в лагерь приехал доктор Хиршфельд. Он говорил о теле просто и спокойно: как устроены мужчины и женщины, как меняется тело с возрастом, что такое норма, что патология. И отдельно – о самоудовлетворении как о естественной потребности, сродни голоду или жажде. Не грех, не позор, а физиология.

У меня горели щёки, но он говорил как врач и учёный, без грязи и хихиканья. Вопросы задавали серьёзно, даже совсем молодые слушали так, как слушают лекцию. В конце он разложил брошюры. Отец купил две – мне и Курту.

Этой ночью мы сидели у нашей палатки втроём. Небо было тёмно;синим, прозрачным, над соснами висели крупные звёзды, издалека доносился ровный шум моря. Я крутила в руках брошюру, чувствовала сухую бумагу под пальцами и вдруг поняла, что не хочу делать вид, будто меня это не касается.

Я сказала вслух то, что многие предпочитали думать про себя: это делают все. То, о чём говорил Хиршфельд. Все, просто ханжи прячутся. И добавила самое простое: я тоже удовлетворяю себя. Уже давно.

Слова прозвучали буднично – как признание в том, что я люблю сладкое или предпочитаю велосипеды поездам. Я вспомнила деревянного коня на гладкой палке из детства. Скакала на нём днями. В какой;то момент тело само нашло путь к удовольствию, раньше, чем я научилась называть вещи.

Для родителей это было испытанием их рамок. Для меня – освобождением от чужого стыда. Они пытались свести услышанное к «играм молодости», к тому, что потом «взрослеют, женятся, рожают детей». Я уже тогда подозревала, что у меня будет другой порядок: сначала понимание, потом выбор, а уж потом – если захочу – дети и брак.

Анна, когда мы остались вдвоём у костра, призналась, что никогда этого не пробовала и не очень хочет. Я только пожала плечами: это тоже нормально. У каждого свои потребности и свой темп. Главное – чтобы выбор был своим, а не продиктованным чужим страхом.

На следующий день мне дали книгу – анатомию человека с рисунками. Толстый том, пахнущий типографской краской. Я читала жадно: мышцы, нервная система, как от прикосновения до ощущения удовольствия идёт волна импульсов, какие химические вещества выбрасываются. Тело оказалось машиной. Сложной, но логичной. Есть вход – раздражитель, есть процесс – нервный сигнал, есть выход – чувство. Как в технике.

Эта мысль успокаивала. Делала непонятное понятным, превращала тайну в схему. Всё, чему обычно сопутствовало слово «стыдно», аккуратно разрисовывалось цветными диаграммами. Я сидела под сосной, опершись спиной о тёплый ствол, книжка лежала на коленях. Ветер шевелил страницы, пахло смолой, нагретым песком и далёким дымком.

Анна подошла, села рядом, обняв колени.

– Что читаешь?

– Анатомию, – ответила я.

– Звучит страшно.

– Совсем нет. Просто подробная инструкция по эксплуатации, – сказала я. – С указанием допустимых режимов работы.

Она рассмеялась, сказала, что я говорю о теле как механик. Я не спорила. Я действительно училась думать так: если что;то работает, значит, в этом есть логика.

То лето я провела почти всё время с Анной. Мы бегали по лесу, купались, строили планы. Она мечтала стать актрисой и чувствовать дыхание зала. Я ещё колебалась между психологией и механизмами: разбирать по частям людей или машины. Машины чуть выигрывали: они не лгут, не притворяются и не осуждают. Если в машине что;то ломается, есть причина, и её можно найти.

Иногда по вечерам мы с Куртом уходили к самому берегу. Он говорил о полётах, о том, как земля сверху похожа на карту, только живую. Я рассказывала о формулах и линиях, которые складываются в работающий механизм. Мы оба говорили о свободе. Для него свобода была в небе. Для меня – в понимании и управлении. Лагерь под Любеком на несколько лет стал точкой, где эти две свободы пересекались.

Глава пятая. Снова в Любек.

В тысяча девятьсот тридцать втором я вернулась в тот же лагерь. Мне было девятнадцать, почти двадцать. Курту — двадцать шесть. Дитер и Вольфганг — тоже здесь. Анна изменилась: выросла, похорошела. Светлые волосы до пояса, грудь полнее, бёдра шире — тело взрослой женщины. Я видела, как на неё смотрят Курт и Дитер. И как Вольфганг смотрит на меня.

Мы поставили палатки рядом. Пятеро молодых и два шатра на всех – для лагеря это было обычным делом. В одной палатке спали мы с Анной, в другой – Курт, Дитер и Вольфганг. Общность, доверие, свобода.

В первую ночь я не могла уснуть. Слишком жарко, душно. Я лежала и слушала дыхание остальных. Потом услышала шорох. Осторожный, едва заметный. Я приоткрыла глаза. Сквозь ткань палатки пробивался лунный свет. Шевеления, приглушённый смех, шёпот… а потом – звуки. Дыхание, всё более быстрое. Ритм, нарастающий. Сдержанные стоны.

Я лежала неподвижно, сердце колотилось. Тело отзывалось – жар внизу живота, я вжималась в одеяло, дыхание сбивалось. Физиология, говорила себе. Просто реакция на внешний стимул. Нервная система. Гормоны. Рефлексы. Но знания не помогали. Тело жило своей жизнью и не слушало разум.

Через несколько ночей всё повторилось. Лиц я не видела, только смешанные голоса, смех и дыхание. Я поняла лишь одно: Анна свободна. Она допускает близость. Пробует. И ищет.

В другую ночь к нам в палатку тихо забрался Вольфганг. Лёг рядом, не касаясь меня. Сердце у меня ударяло так, что казалось – его слышно на весь лагерь.

– Грета, – прошептал он.

– Да?

– Можно… – он запнулся, подбирая слова. – Можно я прикоснусь к тебе?

Я застыла.

– Прикоснись, – сказала я тихо.

Его рука скользнула под одеяло, легла на грудь, потом опустилась ниже, коснулась бедра. Тёплая, осторожная. Попробовала проникнуть внутрь.

– Стоп, – сказала я.

Рука замерла.

– Я не готова, – добавила я.

Он остался лежать рядом. Его дыхание выровнялось.

– Спасибо, – шепнул он через минуту.

– За что?

– За правду. Ты сказала «нет» и не прятала там «да».

– Не обязательно убирать руку, – сказала я. – Ложись, куда хочешь, например на грудь, только не дави, и не двигайся. Просто лежи.

Тепло его тела успокаивало. Я чувствовала, как его эрегированный член упирается мне в бедро. Из любопытства я впервые осторожно коснулась этого странного органа рукой.

– Хочешь, я помогу? – спросила я – руками.

– Нет. Но если ты захочешь, чтобы я вошёл в тебя, я буду счастлив.

– Сейчас нет. Правда, нет. Мне достаточно просто лежать рядом.

Мы уснули. Утром он улыбнулся и протянул мне кружку горячего чая:

– Спасибо, Грета. Ты честная. Если говоришь нет, там не прячется может быть. И нет у тебя вообще бывает редко.

Прагматизм, подумала я. С детства. Не врать ни себе, ни другим. Знать границы. Говорить прямо.

Тем летом я поняла: тело – это инструмент. Им можно управлять. Можно сказать да, можно сказать нет. Обе реакции правильные, если они честные.

Лагерь, тысяча девятьсот тридцать третий год . Последний раз

Мне было двадцать один. Курту – двадцать три. Анне – тоже двадцать один. Дитеру – двадцать пять. Вольфгангу – двадцать четыре. Мы приехали в лагерь в июле тысяча девятьсот тридцать третьего. В последний раз. Мы ещё не знали, что этот раз будет последним.

Вольфганг снова пытался стать мне ближе. Последние дни мы несколько раз пробовали. Я хотела этого – тело требовало. Но каждый раз, когда он пытался войти, у меня вырывался крик от боли. И он останавливался.

– Я не хочу причинять тебе боль, – тихо говорил он, отходя.

Но главное было не в этом. Проблема лежала глубже.

Вольфганг относился к своему телу как к святыне. Тренировки, волейбол, плавание, ныряние – он был почти совершенен. Его тело было для него целью. Для меня тело было средством. Инструментом, мостом к чему-то выше.

Мне хотелось не только его тела. Мне нужен был его ум. А вот здесь он упирался. Читать? Думать? Учиться дальше после обязательной школы? Нет, это было «не для него».

Однажды вечером мы сидели у костра, и я процитировала:

– «Перед львиным садом…» – начала я «Перчатку» Шиллера, почти наизусть. – «Пред львиным садом, на Balkone, Льва король, вокруг – кумир…»

Вольфганг посмотрел непонимающе:

– Что-то знакомое. Школа? Про какого-то рыцаря и даму?

– Про достоинство, – сказала я. – О том, что человек не должен бросать свою честь под ноги ради чьего-то каприза.

– А… – кивнул он, откровенно заскучав. – Ну, наверное.

Меня интересовали психология, машины, компрессоры, моторы. Его – только собственные спортивные победы.

– Зачем тебе быть инженером? – спросил он в последний вечер. – Если мы поженимся, тебе не придётся работать. Я заработаю. Ты будешь дома, готовить, ждать меня с работы или с тренировки.

Я посмотрела на него и поняла: мы живём в разных мирах.

– Вольфганг, – спокойно сказала я. – Я не хочу сидеть дома и ждать. Я хочу строить. Машины. Заводы. Трассы.

Он пожал плечами:

– Ну… Может, потом поймёшь, что женщине нужна семья.

Днём мы всё ещё смеялись, как раньше. Вечером сидели на песке. Огонь потрескивал, Балтика шумела. Анна жила в Берлине с родителями и братом Вольфгангом, там же, где выросла.

– Курт и Дитер иногда заходят, – рассказывала она мне, глядя на море. – То один, то другой. Остаются до утра. Родители ругаются – грех, говорят, блуд. А я… я не могу выбрать, Грета. Головой мне больше нравится Курт – он умный, интересный. А телом… телом я хочу Дитера. И это меня действительно пугает. Что, если я выйду за Курта, а всё равно буду хотеть Дитера? А за Дитера выйти и отказаться от Курта я не могу. И так, и так – как жить?

Я вздохнула. Анна сухо усмехнулась:

– Может, тебе нужно было остаться только с одним, тогда было бы проще. Нет сравнения – нет муки выбора. Выбираешь одного мужчину – не знаешь, что потеряла, и живёшь спокойнее.

Она замолчала, потом добавила:

– Помнишь, как мы боролись в первом лагере? Я, Вольфганг, Дитер и Курт. По обычным правилам – кто кого положит на обе лопатки. Курт почти всегда проигрывал – он всё-таки больше голова и лётчик, чем спортсмен. Дитер и Вольфганг побеждали друг друга попеременно. А меня никто не мог прижать к земле обеими лопатками. Я слишком ловкая и достаточно сильная. Я утомляла их, а когда они выдыхались, клала всех троих на лопатки.

Она слегка усмехнулась, уже без гордости:

– Дитер тогда сказал: «Так нечестно. Мужчина должен пытаться овладеть девушкой, а она – ускользать и сопротивляться. Это и есть азарт». Я была так уверена в своей неуязвимости, что согласилась попробовать новые правила. Вольфганг сразу отстранился: Я твой брат, Анна. В этом я не участвую. Но могу следить, чтобы всё было честно, и пытался отговорить от этой идеи. И я добавила, обращаясь к Дитеру и Курту: Если кому-то из вас удастся во мне оказаться, я позволю отыметь меня обоим.

Она замолчала на миг.

– И как бы они ни старались, у них не получалось. Я всё равно выигрывала. Курт сначала даже не хотел пробовать. Говорил: «Куда уж мне… Я не Дитер». А Вольфганг стоял в стороне и судил. Потом Курт всё-таки решил попробовать. Может, просто хотел поваляться с голой девушкой в песке, а не выиграть. Я до сих пор не знаю, как ему так легко удалось меня перехитрить. Случайность? Тактика? Идеальная ориентация в пространстве лётчика? Или я просто не считала его соперником?

Она обняла колени:

– Он вошел в меня через минуту после начала борьбы. Просто вошел – не силой, а хитростью. В тот день оба – и Курт, и Дитер – меня получили. Вольфганг ушел к костру, сказал: «Мне это видеть не надо». Наша «борьба» на этом закончилась.

Во втором лагере, сказала Анна, они уже осторожно пробовали – иногда с Дитером, который брал инициативу, иногда с Куртом, которого она любила по-настоящему. Её свобода действительно была похожа на открытую петлю: она никого не держала и никого не бросала.

Мы уезжали из лагеря в августе тысяча девятьсот тридцать третьего. Я больше туда не возвращалась.

В сентябре тысяча девятьсот тридцать третьего Вандерфогель официально запретили. Лагеря закрыли. Книги сожгли. Людей начали арестовывать.

В январе тысяча девятьсот тридцать четвертого Курт погиб в авиакатастрофе под Берлином. Официально – несчастный случай. Мы не поверили. Отец за одну ночь постарел на десять лет. Мать перестала читать вслух Шиллера. А я осталась работать у Daimler-Benz и хранила в памяти тот день в берлинской сауне и над аэроклубом, когда была валькирией. Кто-то должен был продолжать строить машины, способные бросить вызов не только скорости, но и самой смерти.

Анна не осталась одна. С ней остался Дитер. Не как замена» Курту, а потому что она никогда его не исключала. Её отказ выбирать спас её от одиночества. Через полгода они поженились. В августе у неё родился мальчик. Никто не спрашивал, от кого он. Анна только сказала:

– Может, от Курта. Может, от Дитера. Во всяком случае – точно не от «никого». Я об этом позаботилась.

Я стала крестной. Вольфганг, которого я в тысяча девятьсот тридцать третьем всё-таки отвергла, женился в тысяча девятьсот тридцать шестом и уехал с женой в Америку.

Анна сыграла несколько ролей – массовка, крошечные эпизоды. Настоящей актрисой она так и не стала. Зато нашла себя в другом: позировала в художественных классах. Там её тело, к которому она относилась свободно, наконец-то стало материалом для работы, а не только объектом желания. Она говорила: «Я всё равно не уместилась бы в одну роль. Так пусть художники сами решают, кем меня рисовать».

Глава шестая. Фундамент.

Глава шестая. Фундамент.

Август тысяча девятьсот двадцать девятого — ноябрь тысяча девятьсот тридцатого. Штутгарт.

Часть первая. Решение отца.

Август тысяча девятьсот двадцать девятого года. Я закончила школу. Мне было шестнадцать, почти семнадцать. Курту — девятнадцать. Он отучился на лётных курсах, обучение проходило в Советском Союзе, сейчас работал помощником инструктора авиаклуба.

Отец сидел за столом, передо мной лежала стопка брошюр. Курсы секретарей. Машинопись, стенография, делопроизводство.

– Грета, – сказал отец, – ты умная девочка. Но мир устроен так, что женщине нужна профессия, которая её прокормит. Не мечты. Профессия.

Я молчала.

– Секретарь – хорошая работа, – продолжал он. – Чистая. Стабильная. В офисе, не на заводе. Ты будешь сидеть за столом, печатать, вести документы. Это достойно.

Я посмотрела на брошюры. Курсы машинописи и стенографии. Государственная школа делопроизводства. Шесть месяцев. Сто марок.

– А если я хочу учиться дальше? – спросила я тихо.

Отец вздохнул.

– Грета, мы не богаты. Курт уже работает. Ты тоже должна работать. Но сначала – профессия. Потом, если останутся силы и деньги, – можешь учиться вечерами.

Я кивнула.

– Хорошо, папа. Я пойду на курсы. А вечером буду учиться на вечернем отделении высшей технической школы.

Он улыбнулся – впервые за долгое время.

– Умница. Ты не пожалеешь.

Часть 2. Курсы секретарей

Я подала документы на вечернее отделение Высшей технической школы Штутгарта. И на курсы секретарей. Курсы начались в сентябре тысяча девятьсот двадцать девятого года. Государственная школа делопроизводства на Кёнигштрассе. Большое серое здание, высокие окна, запах чернил и бумаги.

Нас было двадцать девушек. Все примерно моего возраста – шестнадцать-восемнадцать лет. Некоторые закончили школу, некоторые нет. Все хотели одного – стабильную работу.

Первый день. Преподаватель – фрау Беккер, сухая женщина лет пятидесяти с идеальной осанкой – показала нам печатные машинки.

– Машинопись, – сказала она строго, – это не просто нажатие клавиш. Это точность. Это скорость. Это ритм. Вы будете учиться печатать вслепую. Десять пальцев. Без ошибок.

Она подошла к доске, написала мелом:

«Точность важнее скорости. Скорость появится сама с опытом. А вот точность – нет. Если с самого начала привыкнешь делать ошибки, печатая быстро, потом не переучишься».

Я записала это в тетрадь. Запомнила навсегда.

Мы начали с упражнений. а эс дэ эф йот ка эль. Снова и снова. Пальцы затекали. Кисти болели. Но через месяц я печатала уже не глядя на клавиши. Через два – быстрее половины группы. Через три – быстрее всех.

Стенография была сложнее. Система Габельсбергера – завитки, крючки, сокращения. Запись со скоростью речи. Фрау Беккер диктовала, мы записывали. Потом расшифровывали.

Первый месяц я успевала записать половину. Второй – три четверти. К концу курсов – всё.

Делопроизводство – сухое, но необходимое. Как оформлять документы. Как вести архив. Как писать деловые письма. Структура, логика, ясность.

Я сидела на этих курсах и думала: это инструменты. Не цель. Инструменты. Как гаечный ключ для механика. Как линейка для чертёжника.

К июню я закончила курсы с отличием. Фрау Беккер вручила мне диплом и сказала:

– Фройляйн Шмидт, вы будете отличным секретарём. У вас редкое качество – вы не просто выполняете задание. Вы понимаете, зачем оно нужно.

Я поблагодарила её. Но про себя подумала: я не хочу быть просто секретарём. Я хочу быть тем, кто создаёт задания.

Часть 3. Курт и Элли

В начале тысяча девятьсот тридцатого года Курт пришёл домой с конвертом. Положил его передо мной на стол.

– Что это? – спросила я.

– Пятьсот марок, – сказал он спокойно. – На курсы водителей и первые три семестра Высшей технической школы.

Я уставилась на него.

– Курт, откуда у тебя такие деньги?

Он сел напротив, усмехнулся.

– Работаю. Коплю. У нас недавно был выгодный частный заказ.

– Девушка пришла учиться летать, она вкладывает деньги в свою мечту летать – две тысячи марок из приданого. Я вкладываю в твою мечту учиться. Справедливо, да?

Я молчала. Горло сжалось.

– Курт, я не могу взять эти деньги.

– Можешь, – возразил он твёрдо. – Потому что ты не будешь сидеть дома и печь пироги. Ты будешь строить машины. Или самолёты. Или что-то ещё, что изменит мир. А для этого тебе нужно образование.

– Но водительские курсы… – начала я.

– Водительские курсы – это не роскошь, Грета, – перебил он. – Это доступ. Женщина за рулём – редкость. Женщина с профессиональными правами на легковые и грузовые машины — ещё большая редкость Ты будешь нужна. И тебя заметят.

Я посмотрела на конверт.

– Я верну тебе эти деньги, – сказала я тихо.

– Не надо, – засмеялся Курт. – Просто стань тем, кем хочешь быть. Это будет лучшей благодарностью.

Через неделю я записалась на курсы водителей.

Часть 4. Курсы водителей

Февраль-октябрь тысяча девятьсот тридцатого года. Автошкола на окраине Штутгарта. Небольшой гараж, два грузовика, один легковой автомобиль.

Инструктор – герр Шмидт (однофамилец, но не родственник) – был ветераном Первой мировой, потерявшим левую руку. Он водил одной рукой лучше, чем большинство людей двумя.

Я была единственной девушкой среди двенадцати мужчин. Они смотрели на меня с недоверием. Инструктор – с любопытством.

– Фройляйн, – сказал он, – вы уверены, что хотите профессиональные права? Не просто любительские?

– Уверена, – ответила я твёрдо.

– Тогда готовьтесь. Это не прогулка. Это работа.

Мы начали с теории. Устройство двигателя, трансмиссия, тормоза, рулевое управление. Я записывала всё. Задавала вопросы. Почему карбюратор работает так, а не иначе? Почему передаточное число влияет на крутящий момент?

Инструктор отвечал охотно. Он видел, что я не просто учусь водить – я учусь понимать машину.

Первый раз за рулём автомобиля. Я села, положила руки на руль. Двигатель завёлся. Вибрация передалась через сиденье, через педали.

– Плавно отпускаем сцепление, – сказал инструктор.

Машина дёрнулась и заглохла.

– В сцеплении неподвижный ведомый диск прижимается к вращающемуся ведущему, между ними возникает сила трения, чем сильнее вы отпускаете педаль, тем она больше.

Ход педали большой, но попробуйте почувствовать момент касания. Если вы научитесь его чувствовать, а почувствуете вы потому, что двигатель начнёт работать по-другому, ему станет тяжелее, то вы больше никогда не заглушите мотор, отпуская сцепление. В момент касания задержитесь, снимите ногу с тормоза и будьте готовы работать с акселератором.

Вы ставили пластинку на вращающийся патефон? Это очень похоже на сцепление. Один диск неподвижен, другой вращается. Когда вы положили пластинку, они начнут вращаться вместе.

– Ещё раз. Почувствуйте точку касания, не торопитесь. Задержите ногу.

Заглохла снова.

– Ещё.

На третий раз машина тронулась. Медленно, но уверенно. Я выехала на дорогу.

За три месяца я научилась водить легковой автомобиль и грузовик. Сдала экзамен. Получила профессиональные права.

Когда инструктор вручал мне документ, он сказал:

– Фройляйн Шмидт, вы водите лучше половины мужчин, которых я учил. Не потому, что у вас талант. А потому, что вы думаете. Вы понимаете машину. А не просто крутите руль.

Я улыбнулась.

– Спасибо, герр Шмидт. Но я ещё многому хочу научиться.

– Тогда продолжайте, – кивнул он. – И помните: водитель, который понимает машину, – это почти инженер.

Эти слова я тоже запомнила.

Часть 5. Высшая техническая школа

Октябрь тысяча девятьсот двадцать девятого года. Вечернее отделение Высшей технической школы Штутгарта. Первый курс. Машиностроение.

Занятия начинались в шесть вечера и заканчивались в девять. Четыре раза в неделю. После работы (когда я её найду) нужно будет приходить сюда.

Нас было тридцать человек. Я – единственная женщина. Большинство – рабочие с заводов, механики, техники. Люди, которые работали руками и хотели работать головой.

Первая лекция. Профессор Мюллер – седой, сухощавый, с пронзительным взглядом – встал перед доской.

– Добрый вечер. Я вижу усталые лица. Это нормально. Вы работали весь день. Теперь вы здесь. Это значит, что вы хотите большего. Не просто зарплаты. Знаний.

Он написал на доске:

«Инженер – это тот, кто превращает идею в реальность через расчёт и материал».

– Вы будете учиться думать как инженеры. Видеть не только то, что есть, но и то, что может быть. Понимать не только как работает машина, но и почему она работает именно так.

Я записала это в тетрадь.

Первый семестр. Высшая математика, физика, теоретическая механика, черчение. Я сидела за последней партой, записывала каждое слово. Вечером приходила домой, делала задания до полуночи.

Математика давалась легко. Физика – тоже. Но черчение требовало терпения. Линии должны быть идеально ровными. Размеры – точными до миллиметра. Проекции – безупречными.

Однажды профессор Мюллер остановился у моего чертежа.

– Фройляйн Шмидт, – сказал он, – у вас очень аккуратный почерк. И очень точные линии. Вы учились машинописи?

– Да, герр профессор. Полгода назад закончила курсы секретарей.

Он кивнул задумчиво.

– Интересно. Секретарская работа учит точности. А точность – основа инженерного дела. Продолжайте в том же духе.

К концу первого семестра я сдала все экзамены на «отлично». Профессор Мюллер вызвал меня после последнего экзамена.

– Фройляйн Шмидт, – сказал он, – у вас редкое сочетание качеств. Вы аккуратны как секретарь. Вы понимаете механику как водитель. И вы думаете как инженер. Не теряйте эти качества. Они сделают вас ценным специалистом.

Я поблагодарила его. И подумала: вот оно. Вот что я искала.

Секретарская работа – это доступ к информации. Вождение – это доступ к людям. Инженерное образование – это доступ к смыслу.

Три ключа. Три двери. И где-то за ними – мой путь.

Глава седьмая. Две вакансии

Октябрь тысяча девятьсот тридцатого года выдался холодным и прозрачным. Утром над Штутгартом висел тонкий туман, к полудню он поднимался выше и превращался в ровное белёсое небо. Я держала в руках газету с отмеченным карандашом объявлением и чувствовала, как одновременно мёрзнут пальцы и потеют ладони.

Daimler-Benz искал секретаря в конструкторское бюро и водителя-перегонщика для испытательного отдела. Две строчки объявления, два возможных будущих, две дороги, которые почему-то сходились в одной двери – дверях заводской проходной.

К этому моменту у меня было всё, что можно было иметь в мои восемнадцать с половиной: первый год вечернего отделения Высшей технической школы за плечами, диплом курсов секретарей, почти завершённые курсы водителей с профессиональными правами, и твёрдое убеждение, что я не собираюсь проводить жизнь за кухонным столом. Я хотела к машинам – не любоваться ими на улице, а понимать, как они устроены.

– Ты пойдёшь на собеседование, – сказал отец, складывая газету. – На оба.

– На оба? – переспросила я.

– Да, – кивнул он. – Пусть они решают, где ты им нужнее.

Мать посмотрела с лёгкой тревогой:

– Водитель-перегонщик – это опасно, – тихо заметила она. – Дороги, скорость, мужчины вокруг…

– Завод – тоже не прогулка, – возразил отец. – Но Daimler – серьёзная фирма. Там тебе будет лучше, чем в любой конторе. И потом, – он повернулся ко мне, – ты сама этого хотела. Конструкторское бюро, техника, учёба по вечерам. Вот твой шанс.

Я молча кивнула. Шанс. Это слово звенело в голове, как металлический удар по рельсу, – чётко и тревожно.

Проходная завода казалась мне входом в другой мир. Высокие ворота, будка с охранником, за оградой – корпуса цехов, трубы, стеклянные окна, в которых отражалось серое небо. Воздух пах не только бензином и маслом, но и чем-то ещё – напряжением, собранной в металле энергией.

Я пришла немного раньше назначенного времени и какое-то время просто стояла, наблюдая, как рабочие проходят мимо, прикладывая пропуска, как из ворот выезжают грузовики, как над крышей вдали поднимается лёгкий дым.

– Фройляйн Шмидт? – окликнул меня голос.

Я обернулась. Передо мной стоял мужчина лет сорока пяти, в тёмном костюме, с аккуратными усами и внимательным взглядом.

– Да, – ответила я. – Грета Шмидт.

– Отдел кадров. Пойдёмте, – он жестом пригласил меня следовать.

Кабинет был небольшой, но аккуратный. Стол, два стула, шкаф с папками, на стене – часы. Тикали они особенно громко.

– Вы откликнулись сразу на две позиции, – без предисловий начал он, разложив перед собой мои документы. – Секретарь конструкторского бюро и водитель-перегонщик. Амбициозно.

– У меня диплом курсов секретарей и почти готовые профессиональные права, – спокойно сказала я. – И первый курс технической школы. Я подумала, что могу быть полезна в обеих ролях.

Он поднял глаза:

– Женщина-водитель – редкость. Женщина с профессиональными правами – ещё больше. Вас не пугает дорога, погода, ответственность?

– Нет, – ответила я, и это было правдой. – Машина честнее многих людей. Если с ней обращаться правильно, она не подведёт.

В его взгляде мелькнуло что-то вроде одобрения.

– А конструкторское бюро? Вы понимаете, что секретарь в конструкторском бюро – это не только машинопись и стенография? Это документы, схемы, чертежи, расчёты, служебная переписка.

– Тем лучше, – сказала я. – Тогда мои занятия в высшей школе не будут оторваны от реальной работы.

Он листал бумаги ещё пару минут, задавал стандартные вопросы – о семье, об учёбе, о причинах, по которым я хочу работать именно здесь. Я отвечала спокойно, чувствуя, как внутри постепенно исчезает дрожь. Всё это странным образом напоминало экзамен: когда вопросы понятны, на них можно найти точные ответы.

– Хорошо, – наконец сказал он. – По поводу водительской позиции решение будет позже. Но на секретарскую вас хочет посмотреть начальник конструкторского бюро. Если он утвердит, работать вы начнёте уже в ноябре.

– Кто он? – спросила я.

– Герр Нибель.

Имя я знала по журналам и разговорам в технической школе. Главный конструктор. Человек, который превращал чертежи в машины, а машины – в победы. К такому идти было страшно и одновременно захватывающе.

Кабинет Нибеля оказался больше и светлее, чем я ожидала. Большой письменный стол, заваленный чертежами и бумагами, кресло, несколько стульев, у окна – кульман, на нём приколот лист с видом какого-то агрегата. На подставке – модель двигателя, блестящая металлическими поверхностями.

Сам Нибель стоял у кульмана, когда я вошла. Высокий, сухой, с усталым, но живым взглядом.

– Фройляйн Шмидт? – спросил он, обернувшись.

– Да, герр Нибель.

– Присаживайтесь, – он указал на стул, но сам остался стоять, как будто сидеть ему было некогда. – Мне сказали, у вас интересное сочетание квалификаций.

Он пробежался глазами по листу:

– Курсы секретарей, курсы водителей, первый курс высшей технической школы. Для женщины это… необычно. Почему именно так?

Я на секунду задумалась, подбирая слова:

– Потому что секретарская работа – это доступ к информации, – начала я. – Водительские права – доступ к людям и к машинам. А техническая школа – доступ к смыслу. Я хочу не только печатать и возить, но и понимать, что здесь происходит.

Он чуть приподнял бровь:

– Смело. И как вы собираетесь совмещать работу и учёбу?

– Вечернее отделение, четыре раза в неделю после смены, – ответила я. – Я уже так жила год. Справляюсь.

Нибель подошёл к модели двигателя, тронул пальцем одно из колёс:

– Вы понимаете, что секретарь здесь видит всё, но формально не участвует ни в одном решении?

– Я понимаю, – сказала я. – Но видеть – уже лучше, чем не видеть.

Он посмотрел на меня пристально, как будто пытаясь решить, действительно ли я понимаю, что говорю.

– Расскажите мне, – неожиданно сказал он, – что такое четырёхтактный цикл.

Я не ожидала вопроса, но язык сам вспомнил:

– Впуск: поршень опускается, впускной клапан открыт, в цилиндр поступает горючая смесь. Сжатие: клапаны закрыты, поршень движется вверх, смесь сжимается. Рабочий ход: смесь воспламеняется от искры, давление газов толкает поршень вниз. Выпуск: поршень снова идёт вверх, выпускной клапан открыт, отработавшие газы выходят.

– А компрессор для наддува? – продолжил он.

– Увеличивает плотность свежего заряда в цилиндре, повышая мощность двигателя при том же рабочем объёме, – ответила я. – Но при этом растёт тепловая нагрузка и требования к материалам.

На мгновение в его глазах мелькнуло одобрение, почти уважение.

– Хорошо, – сказал он. – Для первого курса более чем достаточно.

Он вернулся к столу, взял ручку, подписал какой-то документ.

– Две вакансии, – произнёс Нибель, словно размышляя вслух. – Водитель-перегонщик и секретарь. Какую бы вы выбрали сами?

– Если честно? – спросила я.

– Если честно, – кивнул он.

– Обе, – сказала я. – Но если нужно выбрать, то секретаря в конструкторском бюро. Потому что здесь решается, как будут выглядеть машины, которые потом поедут по дорогам.

Он усмехнулся:

– Правильный ответ. Водителей можно найти много. Хороших секретарей мало. А секретарь, который понимает, что такое наддув и тепловой режим, – это почти роскошь.

Нибель поднял взгляд:

– Вас возьмут к нам. Официально – как секретаря. Неформально… ваши водительские права и технические знания нам тоже пригодятся. Завод – живой организм. Иногда нужно, чтобы кто-то мог подменить, подхватить, доехать, довезти документы или людей. Но важно еще одно качество. Вы умеете не только водить, но и держать язык за зубами?

– Умею, – ответила я.

– Тогда добро пожаловать, фройляйн Шмидт, – сказал он. – С первого ноября вы – секретарь конструкторского бюро Daimler-Benz.

Вечером дома отец долго молчал, слушая, как я пересказываю разговор.

– Значит, в Конструкторское Бюро, – наконец произнёс он. – Не в гараж, не на линию, а прямо в сердце завода.

– Да, – кивнула я.

– И водительские права им тоже пригодятся, – задумчиво сказал он. – Я так и думал. Любая серьёзная фирма ценит тех, кто умеет больше, чем написано в должности.

Мать поставила на стол тарелку с картошкой и тушёной капустой:

– Только, Грета, обещай мне одно, – сказала она. – Не пытайся доказать всем сразу, что можешь всё. Береги себя. Работа, учёба, завод… Ты же не машина.

– Как раз потому, что не машина, – тихо возразила я, – я хочу успеть. Пока есть силы.

С первого ноября я перестану быть просто студенткой и девушкой с дипломом курсов. Я стану частью огромной машины, имя которой – Daimler-Benz. И где-то глубоко внутри уже шевелилась мысль: однажды я буду не только печатать чужие чертежи, но и делать свои. И, возможно, одна из будущих машин, рождённых в этих стенах, будет дышать воздухом через компрессор, который я когда-нибудь рассчитаю сама.

Декабрь тысяча девятьсот тридцатого года. Курт приехал на выходные из Берлина. Мы сидели на кухне, пили чай.

– Ну что, сестрёнка, – спросил он, – как учёба?

– Хорошо, – ответила я. – Очень хорошо. Я сдала все экзамены на отлично. Третий семестр.

– А работу нашла?

– Устроилась на завод. В конструкторское бюро. Секретарём.

Курт усмехнулся.

– Амбициозно. Но правильно. Знаешь, те деньги, что я тебе дал…

– Я помню, – кивнула я. – Частично это деньги Элли.

– Да, – подтвердил он. – Она вкладывает своё приданое в мечту летать – две тысячи марок. Я подумал: если она может вложиться в небо, почему я не могу вложиться в твоё будущее?

Я молчала.

– Грета, – продолжал Курт серьёзно, – теперь, когда ты работаешь в Daimler-Benz, ты будешь платить за учёбу сама. И за свои расходы тоже. Но сейчас – прими помощь. Это не долг. Это инвестиция. В тебя.

Я кивнула, не доверяя своему голосу.

– Спасибо, Курт. Я не подведу.

– Знаю, – улыбнулся он. – Ты никогда не подводишь.

Глава восьмая. Пять лет на двух стульях

Декабрь тысяча девятьсот тридцатого – июнь тысяча девятьсот тридцать четвертого. Штутгарт.

Часть 1. Первый день

Первого ноября тысяча девятьсот тридцатого года я пришла на завод в семь утра. Было холодно, небо серое, от дыхания шёл пар. Я стояла у проходной, держа в руках новенький пропуск, и не могла заставить себя войти. Не страх – скорее благоговение. За этими воротами начиналась моя настоящая жизнь.

– Фройляйн Шмидт? – окликнул меня охранник. – Вас ждут в главном корпусе, кабинет 214.

Я кивнула, прошла через ворота. Территория завода была огромной. Цеха, корпуса, дороги между ними, грузовики, люди в рабочих комбинезонах. Пахло маслом, металлом и чем-то ещё – острым, горьким, индустриальным.

Кабинет 214 оказался небольшой комнатой с двумя столами, шкафами для документов и окном, выходящим на внутренний двор. За одним из столов сидела женщина лет сорока – строгая, с собранными в пучок тёмными волосами.

– Фройляйн Шмидт? – спросила она, не отрываясь от бумаг. – Я фрау Вебер, старший секретарь конструкторского бюро. Вы будете работать под моим началом. Садитесь, сейчас расскажу, что вам предстоит.

Я села за свободный стол. Он был чистым, на нём лежала печатная машинка Adler, блокнот, чернильница и несколько карандашей.

– Ваша задача, – начала фрау Вебер, – печатать служебные документы, вести учёт входящей и исходящей переписки, архивировать чертежи и расчёты. Иногда нужно будет ездить с документами в другие отделы или в город. Для этого вам дали водительские права, я в курсе. Вопросы?

– У меня доступ к чертежам? – спросила я.

Фрау Вебер подняла глаза:

– Только для архивирования и копирования. Не для изучения. Вы секретарь, фройляйн Шмидт. Не инженер.

– Пока не инженер, – тихо сказала я.

Она посмотрела на меня пристально:

– Амбициозная. Хорошо. Амбиции полезны, если они не мешают работать. Приступайте.

Часть 2. Две студентки

Октябрь тысяча девятьсот двадцать девятого года. Вечернее отделение Высшая техническая школа Штутгарта. Первый курс. Машиностроение.

Занятия начинались в шесть вечера и заканчивались в девять. Четыре раза в неделю. Главное здание высшей школы стояло в центре города, недалеко от Keplerstra;e. Серое монументальное сооружение с высокими окнами и мраморными лестницами.

Нас было тридцать человек. Двадцать восемь мужчин. И две женщины.

Я. И Эльза Вольф.

Эльза была на год старше меня – девятнадцать. Светловолосая, с круглым лицом и мягкими серыми глазами. Она работала чертёжницей на небольшом машиностроительном заводе и хотела стать конструктором.

Мы сели рядом в первый же день. Не сговариваясь. Просто поняли: вместе легче.

Первая лекция. Профессор Мюллер – седой, сухощавый, с пронзительным взглядом – встал перед доской.

– Добрый вечер. Я вижу усталые лица. Это нормально. Вы работали весь день. Теперь вы здесь. Это значит, что вы хотите большего. Не просто зарплаты. Знаний.

Его взгляд скользнул по аудитории, остановился на нас.

– Вижу, у нас две фройляйн. Необычно. Машиностроение – не женская профессия. Но раз вы здесь, значит, хотите доказать обратное. Что ж. Попробуйте. Экзамены для всех одинаковые.

Он написал на доске:

«Инженер – это тот, кто превращает идею в реальность через расчёт и материал».

– Вы будете учиться думать как инженеры. Видеть не только то, что есть, но и то, что может быть. Понимать не только как работает машина, но и почему она работает именно так.

Я записала это в тетрадь. Рядом услышала, как Эльза вздохнула.

– Нас всегда так будут встречать, – прошептала она после лекции. – «Необычно». «Не женская профессия».

– Пусть, – ответила я. – Главное – доучиться. Сдать все экзамены. Получить диплом. А потом пусть сами признают, что мы инженеры.

Эльза улыбнулась:

– Ты упрямая, Грета.

– Без упрямства здесь не выжить.

Часть 3. Ритм

Первые недели прошли в тумане. Я училась печатать служебные письма – точно, быстро, без единой ошибки. Училась разбираться в структуре документов: технические задания, отчёты об испытаниях, служебные записки, переписка с поставщиками. Училась архивировать чертежи – аккуратно складывать огромные листы ватмана в тубусы, подписывать, раскладывать по полкам.

И параллельно – каждый вечер, четыре раза в неделю – Высшая техническая школа Штутгарта.

Мой день выглядел так.

Семь ноль-ноль — семнадцать ноль-ноль: завод.

Семнадцать тридцать — восемнадцать ноль-ноль: дорога до школы.

Восемнадцать ноль-ноль — двадцать один ноль-ноль: занятия.

Двадцать один тридцать — двадцать два ноль-ноль: дорога домой.

Глава девятая. Женские дела

Август тысяча девятьсот тридцать третьего года выдался нещадно жарким. Штутгарт буквально таял под солнцем – асфальт на главных улицах размягчался, булыжная мостовая в старых кварталах накалялась так, что воздух над ней дрожал, а работать в конструкторском бюро стало почти невозможно. Я помню этот день особенно ясно – когда к моему столу подошли сразу двое: герр Штайнер и, к моему немалому удивлению, сам доктор Нибель.

– Фройляйн Шмидт, – начал Штайнер, снимая очки и протирая их платком. – Завтра мы едем в гости. К одной очень важной даме.

– В гости? – удивилась я, отвлекаясь от расчетов по новому карбюратору.

– К фрау Берте Бенц. В Ладенбург, – тихо добавил доктор Нибель. – Сегодня исполняется ровно сорок пять лет с момента её исторической поездки. Мы просто обязаны отметить эту дату как компания.

В руках у Нибеля была кожаная папка с золотым тиснением логотипа Daimler-Benz.

– Здесь юбилейный альбом – история поездки, развитие автомобильной техники, наши успехи. Наш официальный подарок от компании.

– Берта согласилась встретиться с нами и рассказать о первых днях, – добавил Штайнер. – Для будущего инженера это редкий урок.

– Фрау Бенц специально просила привести кого-то молодого, – подчеркнул доктор. – «Пусть девочка послушает», – так она сказала.

Штайнер окинул меня оценивающим взглядом:

– Фройляйн Шмидт, вы поведете. Нам нужен водитель, а вы как раз получили профессиональные права в прошлом году, если я правильно помню из вашего личного дела?

– Да, герр Штайнер, – ответила я, стараясь скрыть волнение. Вести машину с самим доктором Нибелем!

– Одевайтесь полегче, – посоветовал Штайнер, глядя на термометр за окном. – Жара будет адская, а дорога длинная. И возьмите блокнот – будет что записывать.

Я выбрала самое легкое платье – простое светло-голубое, чуть ниже колена, без лишнего белья. Кожаные туфли на низком каблуке, и всё. Блокнот и два карандаша в сумочку.

У служебного черного Mercedes-Benz Вэ двадцать один, стоявшего во дворе завода, Герр Нибель взглянул на меня критически, но промолчал. Штайнер устроился на заднем сиденье рядом с Нибелем, а между ними в пакете лежал тот самый юбилейный альбом.

– Ну что, фройляйн, – сказал Штайнер, – покажите, чему вас учили на курсах.

Я села за руль, отрегулировала зеркало. Двигатель завелся с полоборота – ровно, уверенно. Я плавно тронулась, выехала через заводские ворота на улицу. Штутгарт встретил нас жарой, отражающейся от асфальта и булыжников.

Мы выбрались из городской застройки, и дорога пошла волнами по холмам. Слева тянулись крутые виноградники, рядами спускавшиеся к долине Неккара; местами между лозами виднелись белые домики с красной черепицей. Справа тянулись выгоревшие поля – зерно уже убрали, земля лежала светлой, почти белой полосой, только тёмно-зелёные пятна лесков разбивали жаркий горизонт. В одном месте шоссе подошло близко к реке: вода блестела мутно-зелёной лентой, и от поверхности поднимался такой же дрожащий маревом воздух, как над капотом нашего автомобиля.

Мы ехали на север, через холмы с виноградниками, мимо деревушек с черепичными крышами. Солнце превращало салон автомобиля в печь, но я старалась вести машину плавно, без рывков. В зеркале заднего вида я видела, как Штайнер и Нибель переглянулись с одобрением.

– Хорошо держит дорогу, – тихо сказал Штайнер.

– Брат учил? – спросил доктор Нибель.

– Да, герр доктор. Курт говорил: если хочешь работать с машинами, научись ими управлять. Он оплатил мне профессиональные шоферские курсы, я могу водить и грузовики.

– Вашему брату не откажешь в мудрости – кивнул Нибель.

Через несколько минут он добавил тихо, почти себе под нос:

– Я впервые встретил Карла Бенца в тысяча девятьсот четвертом года. Мне было двадцать четыре – точно столько же, сколько вам сейчас, фройляйн. Я пришёл в его мастерскую в Мангейме с рекомендательным письмом и папкой чертежей под мышкой.

Штайнер повернулся к нему:

– Вы никогда не рассказывали об этом подробно, герр доктор.

Нибель усмехнулся:

– Потому что боялся показаться сентиментальным стариком. Но сегодня… сегодня можно. Карл посмотрел мои чертежи минут пять, потом отложил и спросил:

– Вы хотите строить быстрые машины или красивые?

Я ответил:

– Надёжные.

Он рассмеялся и сказал:

– Берта, иди сюда! Вот мальчик, который понимает суть.

Я смотрела на дорогу, но слушала затаив дыхание.

– Карл был гением, – продолжал Нибель. – Но Берта… Берта была двигателем этого гения.

Она финансировала его первые эксперименты из собственного приданого.

Она верила в автомобиль, когда все вокруг говорили, что это игрушка для чудаков.

И она первой доказала, что машина может ездить не только по двору мастерской, но и по настоящим дорогам.

– А другие инженеры? – спросила я. – Готтлиб Даймлер, Вильгельм Майбах?

– О, Даймлер и Майбах работали отдельно, – сказал Штайнер. – У них была своя мастерская в Каннштатте. Карл Бенц в Мангейме, Даймлер и Майбах в Каннштатте – два параллельных мира. Они почти не общались, хотя работали над одним и тем же.

Нибель кивнул:

— Даймлер умер в тысяча девятьсот том году. Я его видел всего дважды — жёсткий человек, требовательный. Майбах был мягче, но не менее гениален. Он создал первый Мерседес в тысяча девятьсот первом — для Эмиля Еллинека, дочка которого звалась Мерседес. А Карл… Карл продолжал совершенствовать свои машины до самой смерти.

— Когда он умер? — тихо спросила я.

— Тысяча девятьсот двадцать девятый год, — Нибель посмотрел в окно. — Четвёртого апреля. Ему было восемьдесят четыре. Я приехал проститься. Берта держалась, но я видел — она потеряла половину себя.

Мы замолчали. Только шум двигателя и шелест ветра в открытые окна нарушали тишину.

Через два с половиной часа мы въехали в Ладенбург.

Небольшой старинный городок с узкими улочками и фахверковыми домами. Над черепичными крышами торчали острые фронтоны, окна были украшены ящиками с увядающими от жары геранью, и казалось, что весь город спрятался в тень собственных фасадов. Я осторожно вела машину по мощеным переулкам, где колёса негромко стучали по камню, пока мы не остановились у скромного, но уютного особняка с ухоженным садом.

Дом Берты Бенц оказался именно таким, каким я его представляла – настоящий бюргерский дом, где живет история. Невысокий, широкий, с толстыми стенами и ставнями на окнах, он казался чуть холоднее окружающего воздуха уже снаружи. В саду тускло зеленела поджаренная трава, но кусты роз всё ещё упрямо держали несколько цветов.

Из двери вышла пожилая женщина – высокая, с седыми волосами, убранными в аккуратный пучок. В её лице, несмотря на восемьдесят пять лет, ощущалась удивительная сила и ясность ума.

– Герр доктор Нибель, – Берта тепло улыбнулась ему. – Вы давно уже свой человек в нашем доме. Когда вы пришли к Карлу в Мангейм, вам было что – двадцать четыре?

Нибель чуть смутился:

– Двадцать четыре, фрау Бенц. тысяча девятьсот четвертый год.

– Молодой, худой, с глазами, которые видели только чертежи и сталь, – хмыкнула она. – Карл тогда сказал: Вот этот мальчик будет строить настоящие машины. И, как видите, не ошибся.

– Благодарю. Герр Штайнер, давно не виделись. А это – ваша молодая сотрудница?

– Грета Шмидт, фрау Бенц, – представилась я, пожимая её руку. Рукопожатие было крепким, уверенным.

Берта внимательно меня осмотрела – с ног до головы – и улыбнулась:

– Умная девочка. В такую жару только дурочки стесняются свободы. Когда я ехала в Пфорцхайм, на мне было самое простое платье. – Она окинула взглядом автомобиль. – Вы сами вели?

– Да, фрау Бенц.

– Прекрасно! Сколько времени заняла дорога?

– Два с половиной часа.

Берта засмеялась – звонко, молодо:

– Два с половиной часа! А мне потребовалось двенадцать – от раннего утра до позднего вечера, с остановками на заправку лигроином в аптеках и ремонтом тормозных колодок у сапожника! Как же изменился мир.

– Проходите, в доме прохладнее.

В защищённой от жары гостиной с толстыми стенами и зашторенными окнами было на удивление свежо. Свет проникал внутрь мягкими полосами через щели в ставнях, и после ослепительной улицы комната казалась почти прохладным убежищем. На стенах висели старые фотографии – первые автомобили Benz, семейные портреты.

– Клара! – позвала Берта. – У нас гости!

Из соседней комнаты вышла женщина лет пятидесяти пяти – стройная, с живыми глазами, волосы с сединой. Она была одета просто, но со вкусом.

– Моя дочь, Клара Бенц, – представила Берта. – Клара, это доктор Нибель и герр Штайнер из Daimler-Benz. И фройляйн…

– Грета Шмидт, – повторила я.

– Очень приятно, – Клара пожала мне руку. – Мама говорила, что приедет кто-то молодой. Вы работаете в конструкторском?

– Пока секретарем, но учусь на вечернем отделении Высшей технической школы. Третий курс.

– Замечательно! Женщин-инженеров так мало. Нам нужно больше таких, как вы.

Доктор Нибель торжественно вручил Берте юбилейный альбом:

– От имени Daimler-Benz AG поздравляем Вас с сорокапятилетием вашего исторического путешествия. Без вашей смелости наша индустрия была бы совсем другой.

– Спасибо, – Берта приняла альбом, бережно провела рукой по обложке. – Но вы приехали не ради формальностей. Клара, принеси, пожалуйста, что-то попить. И… – она помолчала, потом добавила тихо, – достань бутылку киршвассера из погреба. Ту самую.

Клара вздрогнула:

– Мама, ты уверена?

– Уверена, – Берта кивнула. – Сорок пять лет – круглая дата. Карл бы одобрил.

Пока Клара готовила напитки, я вытащила блокнот и карандаш. Из кухни доносился звон фарфора и лёгкий стук льда о стекло.

– Записывайте, – кивнула Берта, усаживаясь в кресло. – История должна остаться. Молодые должны знать, как всё начиналось.

Она закрыла на мгновение глаза – словно возвращаясь в тот август сорок пять лет назад – и начала:

– Сорок пять лет… Боже мой, сорок пять лет. Я была на двадцать восемь лет моложе, чем вы сейчас, герр доктор. Сорок лет мне тогда было. Карлу – пятьдесят четыре. Трое сыновей, три дочери. И самодвижущаяся повозка, которую никто не воспринимал всерьёз.

Она открыла глаза и посмотрела на нас:

— Вы знаете, что самое страшное в новом изобретении? Не то, что оно не работает. А то, что никто не верит, что оно может работать. Карл построил первый работающий автомобиль с бензиновым двигателем в тысяча восемьсот восемьдесят пятом. Получил патент в тысяча восемьсот восемьдесят шестом. А в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом у нас всё ещё не было ни одного заказа.

– Потому что люди боялись, – тихо сказал Нибель.

– Боялись, смеялись, не понимали, – Берта кивнула. – Говорили: зачем нужна эта коптящая, шумная штука, если есть лошади? Лошади надёжнее, тише, не ломаются. Карл начал сомневаться. А я не могла этого видеть.

Клара вернулась с подносом. На нём стояли высокие стаканы с лимонадом, в каждом плавал ломтик лимона и несколько кубиков льда. Рядом – чайник, чашки и стеклянная ваза с красными ягодами в густом сиропе. И отдельно – старая, покрытая пылью бутылка киршвассера с потемневшей от времени этикеткой.

Берта взяла бутылку в руки, повертела, посмотрела на свет.

— Это последняя бутылка из партии, которую Карл купил в тысяча девятьсот первом году. Когда мы праздновали пятнадцатилетие патента. Он сказал тогда: «Будем пить по бутылке каждые пять лет, пока не закончатся». Мы выпили в тысяча девятьсот первом, в тысяча девятьсот шестом, в тысяча девятьсот одиннадцатом…

— Тысяча девятьсот одиннадцатый, — тихо сказал Нибель. — Год, когда компания сменила название. Бенц и компания, Рейнская автомобильная и моторная фабрика акционёрное общество. Карл хотел подчеркнуть, что вы не просто мастерская, а настоящая рейнская автомобильная и моторная фабрика.

Берта кивнула:

— Он так гордился этим новым названием. Говорил: «Берта, мы выросли из маленькой мастерской в большую фабрику». Мы продолжали пить каждые пять лет: в тысяча девятьсот шестнадцатом, несмотря на войну, в тысяча девятьсот двадцать первом, в тысяча девятьсот двадцать шестом — когда случилось великое объединение. Карл сказал тогда: «Теперь мы Даймлер-Бенц. Две фамилии, одна компания».

Она помолчала, потом добавила тихо:

— Жаль только, что Готтлиб Даймлер не дожил до этого дня. Он умер в тысяча девятисотом, за двадцать шесть лет до слияния. И знаете, что самое странное? Карл и Готтлиб никогда не встречались. Шли параллельными путями, почти рядом — менее сотни километров разделяло Мангейм и Канштатт. Даже когда Даймлер судился с Карлом за патент в тысяча восемьсот девяносто шестом, они не встретились в суде. Они работали на расстоянии, как враги и конкуренты, которые никогда не пожимали друг другу рук.

Нибель опустил голову:

— Путь Карла и Готтлиба сошлись только тогда, когда оба уже ушли из жизни.

Берта кивнула:

— Да. А следующая бутылка должна была быть в тысяча девятьсот тридцать первом — к сорокапятилетию патента. Но Карл умер в апреле тысяча девятьсот двадцать девятого. Не дожил всего два года. Я отложила эту бутылку. Ждала особого случая.

Она откупорила бутылку и достала четыре маленькие рюмки из хрусталя.

– Грете не предлагаю – слишком молода, – сказала Берта, наливая. – Но вы, герр доктор, герр Штайнер, Клара и я – мы выпьем за Карла. За человека, который построил первый автомобиль. И за всех, кто шёл за ним.

Она подняла рюмку:

– За Карла Бенца. За Готтлиба Даймлера. За Вильгельма Майбаха. За всех инженеров, которые верили в невозможное.

Нибель встал, поднял рюмку:

– За Карла. Он научил меня главному – машина должна быть честной. Без обмана, без компромиссов. Только сталь, точность и правда.

Штайнер тоже поднялся:

– За фрау Берту. Без вашей поездки мы бы до сих пор объясняли людям, что автомобиль – это не игрушка.

Клара подняла свою рюмку последней. Голос её дрогнул:

– За папу. Который всегда верил, что я смогу водить не хуже мальчиков.

Продолжение книги