Чудеса бесплатное чтение

Мертвецы

Двоюродный брат младше меня. Сейчас это не заметно, но тогда ему лет шесть было, а мне восемь с половиной, и я был на полголовы повыше. Характеры наши выпукло выделять не хочу, средней активности и несколько вредными детьми были. По тем временам фокус наших интересов приходился на рыбалку. Мы безболезненно переживали девяностые годы. В наследие от Советского Союза на рынке рыболовных снастей остались бамбуковые удочки полутора метров в длину и роскошные советские рыболовные справочники, но в магазине «Спорт» уже появилась французская леска, безынерционные катушки и отечественные четырехметровые углепластиковые удилища «Каскад». Брат рос в Липецке, это как раз магазин «Спорт» и река Воронеж. Дом дяди был последним домом частного сектора у линии железной дороги; за ним стояла, через пустырь, пятиэтажка. В ста метрах далее – Студёновская улица. А за Студёновской улицей, от «Политеха» и до реки Воронеж, простирается Ниженка. Это не просто улица или район. Это, в большей степени, исторический топоним. Недалеким от правды будет сказать, что с подавляющим населением Ниженки мы имеем определенную степень родства.

Чтобы рыбачить с удовольствием, нам нужны были «Каскады». Бамбуковая удочка замечательная, но на ней стояла печать допотопной советской протореальности. А «Каскад» – флагман свободного рынка. Это сейчас бы я повесил на стену бамбуковый комплект с безынерционной катушкой «Волга». А тогда неудобная углепластиковая телескопическая удочка вызывала восторг.

Дядя нас очень любил, и ему нужен был только повод, чтобы приобрести нам что-либо. Но нам было неинтересно получать подарки просто так. По уговору мы должны были провести всю ночь на крыше дома, не засыпая. Если не заснем, то поедем за удочками в то же утро. Дядя над нами заранее потешался, он понимал – весь следующий день мы будем спать.

На самом деле, это не такая уж простая задача. Во-первых, ребенку легко заснуть в любую секунду, а во-вторых, мы уже видели «Кошмар на улице Вязов», и это произвело некоторое впечатление на нас. В-третьих, лето перевалило через июнь, и ночи стали темнее и дольше. Не то, чтобы мы были честными детьми, но знали, что удочки в любом случае будут наши, и не заснуть – это имело для нас некий личный вызов.

Около полуночи мы расположились на крыше. Ее более пологий скат смотрел на север. От нашего дома шла небольшая полоска частного сектора, далее низина лога и возвышение насыпи железнодорожной линии поездов, шедших от Москвы к черноморскому побережью и обратно. Думаю, что наша крыша была как раз вровень с железной дорогой, лежащей через сотни полторы метров. Мы взяли с собой кофе и что-то еще. Сейчас я пишу рассказ и делаю паузу – пытаюсь вспомнить, что же мы еще с собой брали. Помню фонарь-эспандер без батарейки, возможно, второй с батарейкой, часы. Подстилку помню. Больше ничего вспомнить не могу.

На начало июля небо было относительно светлым, снизу его обрезала железная дорога, и мы видели поезда. Поезда, очевидно, часто там проезжают. Некоторые несутся быстро, такие составы не останавливаются. Другие замедляют ход, если едут справа, или, наоборот, начинают разгоняться, если едут со станции слева направо. Днем ты не чувствуешь ничего. Ночью в тишине деревенской застройки ощущается вибрация колес под ногами, даже если расстояние до железной дороги – километр. Скажу более того: даже в хрущевке у бабушки, на четвертом этаже, на расстоянии не менее четырех километров, можно ощутить, как поезд бьет колесами по стыкам рельс.

Если ехать из Москвы к черноморскому побережью и обратно, то дом дяди (скорее даже, прадеда, ибо его прадед построил) очень легко найти взглядом. Обидным было возвращаться с отдыха, видеть дом, и понимать, что окажешься там не скоро, ведь поезд не останавливается, а едет до Москвы. Шутка ли, пятьсот километров до столицы и потом обратно, на таком же поезде. В советских фильмах я видел, как мужички, проезжая мимо своих сел, самовольно открывают двери поезда на полном ходу, кидают сумку на обочину, прыгают следом, ловко кувыркаются по траве и, принимая молодцеватый вид, машут рукой проводнику, и все это, замечу, без всяких административных последствий. Нам такого удобства никто не предлагал.

Возвращаясь к той ночи, я, возможно, многое упускаю и многое дорисовываю, но ничего из того, что приукрасило бы рассказ. Мы сидели и смотрели на вагоны, проезжающие на фоне ультрамаринового горизонта. Пассажирские, вагонетки, цистерны. Налево, направо. Ночь вступила в свои права, мы исчерпали свой досуг обсуждением каких-то бытовых вопросов, вялой ссорой, планированием дальнейших действий по части бодрствования. Внимание начало нас покидать.

Глаз детский склонен ко сну, но все же зорок и остер. Справа проезжал состав с цистернами, постепенно замедляясь. Значит, собирался останавливаться. На крыше одной из цистерн я заметил несколько фигур. Девяностые в Черноземье были довольно дикими, и люди на крыше составов не могли сильно удивить. Хотя и культуры такой в массе не наблюдалось. Можно было проявить некий ленивый интерес. Я указал рукой брату, он кивнул – увидел, и мы несколько оживились. Неизвестные бежали против хода составов, перепрыгивая с цистерны на цистерну, и, таким образом, оставаясь у нас на виду. Слева мы заметили еще несколько фигур. Один лежал на крыше вагона, закинув ногу на ногу, другой сидел, а третий стоял рядом, положив сидящему товарищу руку на плечо и показывая куда-то второй рукой, худой-худой. Мы не сразу уловили некоторые странности. Неизвестные двигались угловато, как марионетки с шарнирными суставами, одеты были в лохмотья, все очень худые. Их движения напоминали придурковатую хореографию танцевальных трупп обскурантивного советского кино. Будто танцевали водевильные разбойники – те, которые в трико, во главе с младшим Райкиным, под советский залитованый психоделический авангард.

Одна из фигур перешла на четвереньки, но не так, как это сделал бы человек: либо выпячивая зад, либо, наоборот, припадая на согнутые ноги, а с прямой спиной и перпендикулярно отходящими от нее конечностями. Голова смотрела вперед, таким образом, а шея составляла угол в девяносто градусов относительно позвоночника. Это не выглядело нормальным. Одна из фигур подпрыгнула, поджала ноги, и зависла дольше, чем того допускали физические законы. Навстречу составу, по второй полосе, набирал скорость поезд, шедший в сторону Москвы. Провернувшись несколько раз по оси, неизвестный акробат будто бы переместился на крышу прибывающего состава. Следом за ним последовали его товарищи. Каждый двигался на свой манер. Вроде бы, быстро, а вроде бы, неторопливо. Не суетясь, с некой грацией и даже самолюбованием. На фоне светлой полоски зари были видны остовы тел в сгнившем тряпье, палки рук, кое-где полностью очищенные от плоти, лысые головы с пучками оставшихся волос. Мы были абсолютно заворожены, но не напуганы. От происходящего, от этих фигур не веяло агрессией, злом. Они просто не могли быть какими-то монстрами, от них тянуло спокойствием, сном, чуточку – задорной дурашливостью и озорством. Их неестественные движения и изгибы остовов были, в то же время, естественны. Так вороны могут летать над вспаханным полем или чайки над морем. Не было инакости, отчужденности. Хотя, может быть, отчужденность имела место, но она производила впечатление спокойствия и беззаботности. Действительно, а о чем заботиться мертвецам такой красивой летней ночью? Уже сейчас, поднаторев в терминологии, я могу сказать, что не было и чувства – ни грандиозного, ни религиозного. Картина была чудесной ровно настолько, насколько чудесна летняя заря или луна, или звезды, когда смотришь на них долго, не отрываясь. Это не могло вызвать фобий или потрясений, и не вызвало. Не знаю, как чувствовал бы себя взрослый, но ребенком не получалось бояться мертвеца, который лежит на вагоне-цистерне, закинув ногу на ногу. Хотя, может быть, некоторое потрясение все же имело место. Я почувствовал тоску благообразного характера, не травмирующую. Приятно щемило внутри, с ноткой странной сентиментальности.

Поезда разъехались, и фигуры пропали. Долго ли надо, чтобы проехать двум составам?! Мы смотрели на железную дорогу еще с полчаса. Потом брат произнес серьезным, веским, «взрослым» голосом: «Круто». И, с видом, говорящим, что красивому свое время, а важному – свое, деловито достал термос и налил в крышку кофе. Мы почти не обсуждали увиденное, но договорились, что надо чаще так ночевать на крыше, вдруг еще повезет свидетельствовать сие явление. Небо уже посветлело, и мы уснули, проиграв спор. Удочки, правда, нам все равно купили.

Это явление мы не вспоминали больше. Так же как не вспоминали, например, колесо обозрения, когда его убрали из Нижнего Парка. Или советские блесны, когда их вытеснили с рынка снастей финские блесны «Рапала». Да и вообще, я сейчас не рыбачу, как и брат.

Я сам только недавно про это вспомнил, когда похожий кадр видел в фильме. Теперь надо при случае у брата спросить, помнит ли он.

Один интересный момент, связанный с этой историей, все же случился, чуть более чем через год. Я объелся в Липецке яблок и попал в больницу с ложным аппендицитом. Меня подняли за день, но еще два дня я наблюдался в общей палате, со мной там были дети пяти – десяти лет. Меня научили полноценно материться и флиртовать с медсестрой.

Один парень, Сережа, когда узнал, что я все лето проводил на Четвертой Пятилетке, спросил: «Со Студёнок? Мертвяков видел»? Я кивнул. От него я узнал, что подобное явление наблюдается в Липецке там, а еще на выезде с другой стороны города в ближайшей деревне. Ему рассказал дед, машинист поездов. Сережа тогда побежал к отцу, также машинисту, и попросил показать ему мертвяков, за что получил по шее. Отец в тот вечер вывел деда на улицу, и они громко друг на друга из-за этого матерились, а потом отец напился. Мне этот момент тогда не показался любопытным, но сейчас оцениваю его как значимый, потому что это шло вразрез с тем, как мог бы наврать ребенок. Мы всегда врали с размахом, действие не ограничилось бы прыжками по проходящим составам. Если бы я врал, то мы бы с братом отбивались фонарями от толпы зомби, и нас спас бы петух, которого бы додумался разбудить непременно я. А родители бы спали, потому что им сны наколдовал бы главный и самый большой мертвец, единственный в саване и с горящими глазами. Учитывайте, что я был довольно скромным вралем. Рассказ Сережи был сух, и он больше про отца с дедом рассказал, чем о мертвецах. Сам он их не видел. Для него это не было полем для фантазии, скорее констатация факта. Зачем врать о том, что мы сами видели, а он нет? Кроме того, по негласному правилу, необходимо получить подтверждение, что небылица принята. Надо уверять слушателя, что все так и было. Иначе это просто неприлично и лишено смысла. В качестве крайнего довода часто шла магическая фраза: «зуб даю». Сережа же опустил все необходимые юридические формальности, сопровождающие акт вранья. Поэтому я уверен – его дед, как и его отец, точно видели ходячих мертвецов.

Чудеса

Константина бросила девушка. Не то, чтобы она много для него значила. Но он практически упивался чувством меланхолии. Я абсолютно уверен – он получал от этого удовольствие. Иногда Константин забывался: начинал шутить, улыбаться, что-то обсуждать. А когда вспоминал, что ему положено тосковать, сразу принимал вид циничный и разочарованный. В тот летний вечер я сидел за рулем, а Константин был за штурмана. Я заметил краем глаза, как он едва не хихикал, копаясь в телефоне, а потом вдруг встрепенулся, сморщил лоб и сказал:

– У меня есть теория, откуда берутся все эти люди, которые любят фразы вроде «расслабляйся по жизни» или «если уж родился – получай удовольствие».

– Ты по поводу девицы своей еще злишься? Она из этих?

– Да, для нее будущее связано с отпуском, приобретением или чем-то таким, увеселительным. Это в ее терминологии – «полная жизнь». Она иначе теряет почву под ногами. По ее мнению, любое твое действие должно давать хоть небольшой прирост удовольствия, а если не дает…

– Провал миссии?

– Да. Она сразу оказывается в чистилище, даже нет, в аду. Все плохо и невыносимо.

– Так откуда такие берутся? – не выдержал я.

– Понимаешь ли, у всех разные качества, таланты. Я вот во всем талантлив. Кого-то природа обделила, – он посмотрел на меня. – У всех у нас было детство, период пубертатный, период взросления. Мы все жаждали удовольствий, ныряли в гедонизм. Одни эффективно добились своего, а другие нет. Я тоже бегал за впечатлениями, добился их, получил свое рано и быстро. Не стал останавливаться, повторил успех в новом масштабе. И еще, и еще. А я же умный, сообразил, что это тенденция вроде бега крысы в колесе. Дофаминовая наркомания. Дальше декаданс. А я не могу допустить от себя такой глупости, как не заметить эту тенденцию.

– И все же, откуда люди такие берутся? – спросил я с уже заметным раздражением в голосе.

– Они недобрали удовольствий. Вечные студенты института гедонизма. Все время отстают, поэтому и гонятся. Раньше я думал, что они тупые, не понимают простых вещей. А на бывшую свою посмотрел: она же неглупа. Но удовольствия у нее какие-то такие получаются, мелкие. Я бы не насытился и за сто лет.

– В одних же местах бываем, одни дела делаем? Чем ты, Костя, таким насыщаешься особенным?

– Дело в глубине проработки. Я тщательно и углубленно отрабатываю удовольствие. Мать воспитала меня благодарным сыном. Если уж мне дали кусок чего-то хорошего, я полноценно им наслаждаюсь, разворачиваю подарок, изучаю, пользуюсь им бережно и полноценно. Не тешу свое эго фактом обладания. И сразу вижу тенденции и пределы собственности. А они поверхностно копают, до предела не достают, и это постоянное отставание дает эффект прогресса.

– Прогресса нет?

– Нет, прогресс есть, но прогресс это просто прогресс. Он ни к чему не ведет.

– Прогресс ни к чему не ведет?

– А к чему?

Я ответил дежурно и, специально, немного не в тему:

– Что с тобой должно произойти, то произойдет, что не должно, не произойдет. Стремись к к чему-либо, не стремись – какая разница.

Константин даже не стал парировать. Я понял, что просто так от него не отделаюсь, и продолжил:

– Ладно, давай серьезно. Раз уж ты такой зануда. Прогресс какого параметра рассматриваем? К чему прогрессируем? К успеху, удовольствию, цепочке добавленной стоимости? Сюда еще пользу добавить можно, удовлетворенность, кто во что горазд. Ты о благе?

Константин кивнул:

– Да, о нем.

– Благо у каждого свое. Оно определяется из твоего существа. А потом мы упираемся в диалектику.

Константин бесшумно выматерился сквозь зубы. Я стал пояснять, медленно, как ребенку, в надежде его взбесить:

– Благо для тебя – это быть Константином. Если же благо для тебя это не «константинство», а удовольствие, при условии, что ты перестаешь быть собой, то ты просто некий дофаминовый наркоман, стирающий свою идентичность в угоду удовольствию. Про тебя даже и сказать нечего, кроме того, что ты часть колонии дофаминовых наркоманов.

– Левиафан, желудок с ножками – живет, чтобы есть, и ест, чтобы жить? – спросил Константин.

– Да.

– А в чем диалектика?

– Это был тезис, а вот тебе антитезис – одно всеобщее некое благо для каждого, учитывающее каждого индивидуума. Это может быть только одно благо – быть всем. Благо ассимилировать все, испытать все состояния и стать всем. В итоге мы имеем одно благо и единую сущность – все-человека. Это Адам Кадмон1[1].

– В такой перспективе, я это и Анфиса, и тот мальчонка, к которому она переметнулась? – спросил Константин, сморщившись, будто съел лимон.

– Да, и даже я.

– Пощади, этого я не выдержу. А где синтез?

– А вот он, – Я махнул рукой в сторону лобового стекла.

За час мы проехали километра три по МКАД, не больше. В тот день я освободился пораньше, приехал к Константину. Мы выдвинулись домой в наше Подмосковье и почти сразу встали в пробку. Посовещавшись, решили ехать в объезд. До родного города было километров пятьдесят, а до дачи Константина еще сверху десять километров.

Константин, видно, опять думал о своей перебежчице:

– Женщины хитрые и странные. Умеют наводить тень на плетень. Старшая сестра узлы из меня вязала. Байки травила. Как-то рассказала, что в непроглядном тумане, когда руку вытянутую еле видно, ведьмы летают. А я долго думал, как узнать, что там летают ведьмы, если в таком тумане ничего не видно? Но я был такой простачок, абсолютно ей верил. Она же для меня как исполняющий обязанности матери, официальный представитель. Думал, думал. Логическая цепочка привела меня к следующему выводу: она или сама ведьма, или дружит с ведьмами. И мне стали сниться поганые сны. Например, я в своей комнате, заходит сестра, в платьице черном в цветочек, ромашки маленькие по всему платью. Мы общаемся по сюжету сна, и она выходит. А потом входит, тут же, и как-то странно на меня смотрит, так улыбается, недобро, будто ждет, когда же я что-то пойму. Вижу, а на платье не ромашки, а анютины глазки, и платьице темно-синее, а не черное. Она смеется и начинает щекотать меня, и мне страшно, это же не сестра, а сущность, ею прикидывающаяся. Это сколько же у нее надо мной власти, если она может даже в сестру обратиться? Она уже над кроватью парит и меня щекочет. Подлетает уже настоящая моя сестра, и они вместе меня щекочут и смеются. И они меня щекоткой будто наэлектризовывают, и сам я парить начинаю. Мне щекотно и страшно: сила нечистая, сестра в сговоре. Сжимаюсь в комок. Нервы мои от полной безысходности не выдерживают, и я просыпаюсь.

– У тебя же хорошие отношения с сестрой сейчас; она тебя мелкая доставала, получается?

– Бывало: она могла хорошенько меня напугать. И я сестру доставал – в отместку. Что там было невинно, а что небезопасно – кто теперь разберет? Но, вместе с тем, сестра меня любила и опекала. Тут могу поручиться. И все же в любой женщине есть немного от ведьмы.

Мне этот рассказ что-то смутно напомнил, но я был занят дорогой.

Ехали уже в километрах тридцати от Москвы по двухполосной дороге. Стемнело. Июньская ночь всегда светлая. По обеим сторонам стояли густые ели, с запада наплыли облака, а заря с востока только подчеркивала контраст. Дорога извивалась, фонарей не было, а фары у меня уже пожившие. Я сбросил скорость до пятидесяти километров. Внезапно с одной стороны ряд деревьев уступил полю. Полоса яркой зари почти ослепила меня, и я сбросил скорость еще до тридцати. Это позволило еще издали увидеть громадного, будто метра два с лишним, человека, шедшего справа по обочине. Он был одет в крылатку и в руке держал трость. На фоне полосы неба мне показалось, что у него нет лица, а глаза горят красными огнями. Когда мы почти поравнялись, и фары выхватили из темноты его фигуру целиком, я совсем растерялся. На голове его был цилиндр, глаза действительно горели красным, и были не там, где должны быть, а будто плавали. И мне не показалось, ибо вместе с тем, я отчетливо заметил, что плащ-крылатка незнакомца был выпачкан в пепле или песке. Если эту деталь я смог рассмотреть, то почему я не смог рассмотреть лицо незнакомца? Вместо него была кромешная тьма.

С виду я был абсолютно спокоен, так как мой мозг не до конца поверил в происходящее. И только когда я увидел, как Константин открывает окно и высовывает туда свою блондинистую голову, извиваясь, чтобы расслабить ремень безопасности, стало ясно, что все происходит взаправду.

– Ты видел? – спросил я.

– Да.

– У него было лицо?

– А… да, чернокожий, или маска.

– А глаза горели?

– Нет, он курил сигару здоровенную.

– Трость, шляпа? Плащ? – не унимался я.

– Трость с набалдашником металлическим, цилиндр, плащ, – подтвердил Константин и, после недолгой паузы, пояснил: – Как из могилы вылез – весь в земле или крошке кирпичной, лицо такое же.

Мы закурили, хотелось остановиться, но не стали. Не то, чтобы было страшно или неуютно, просто по инерции ехали дальше.

– Глянь по навигатору, скоро город какой? – попросил я.

– Три километра до заправки.

– А мы его встретили когда?

– Полтора километра назад плюс минус.

– А до того деревни были?

– Четыре с половиной, четыре километра, – ответил Константин, покопавшись в навигаторе.

– Вот скажи мне, что надо чернокожему франту ночью на неосвещенной дороге на семикилометровом участке проезжей дороги?

– На маскарад шел?

Ехали долго молча, в какой-то момент Константин снавигировал нас на заправку.

Я взял эспрессо, взбодриться. За рулем удобнее с небольшим стаканом, когда ты еще и куришь. Одной рукой можно держать и стакан, и сигарету. А Константин взял американо. Он затянулся, потом глотнул кофе, поморщился, кинул бычок в стакан, а сам стакан в урну, посмотрел хмуро на меня и сказал:

– Чудно на поле вышло с мужиком.

– Но жизненно.

– Самые жизненные вещи происходят так нелепо, что они еще чуднее чудес.

– А что бы было чудом, по-твоему? – задал я резонный вопрос.

– Ничего, чудо это то, чего не может случиться, а если случилось, то оно уже не чудо.

Константин осклабился – довольный, еще бы, он вернул мне мою же собственную конструкцию для споров.

– Представь, что Дионис среди нас? – спросил он у меня с видом человека, затевающего подлость.

– Что?

– Тщательно, расслабься, вообрази мир, в котором есть Дионис или Зевс. Представил?

– Да, вполне, – ответил я, подумав, и добавил: – Могу представить да, кое-что в красках. Кто-то скажет: «Поверил». Кто-то не поверит все равно. Могу себе представить такой мир.

– Ну вот, и это будет чудом?

– Формально нет, по твоим словам, и для кого-то точно не будет. А с другой стороны, даже один Дионис, это для меня чудо в любом случае. Вне зависимости от того, видел ли я его или нет.

– Я тебе так скажу: каждая травинка чудо, ты только открой свое сердце новому.

Константин произнес это с изрядной порцией яда, и вид у него при этом был довольный. Я понял, что он меня под эту тошнотворную реплику последние минут десять подводил.

Мы подъехали к деревне, свернули на щебенку. Стало тихо, и почему-то лучше видно. Это не зависело от того, что мотор давал меньше оборотов, такой эффект, постоянно его замечаю. Когда подъезжаешь к месту назначения, всегда улучшается слышимость и видимость. Осталось метров двести до стоянки по грунтовке через поле ржи. Константин почти закричал:

– Жабы!

Не стал переспрашивать, просто посмотрел: вся дорога была усеяна серыми жабами. Их привлекала мошкара, которая вилась над самой землей. Труженицы полей охотились. Пять штук на квадратный метр, группками и по одной. От такого обилия мы даже опешили несколько, вышли, не глуша мотор, сели на бампер и стали наблюдать. Этот момент запечатлелся у меня в голове навсегда – особое таинство. Словно я был свидетелем собрания тайного жабьего ковена.

– Езжай за мной, я сейчас все сделаю.

Константин собирал жаб и депортировал их за черту оседлости. Я медленно ехал за ним и думал, что вот за такие решения я и прощаю ему невыносимый характер. Так мы добрались до леса. Осталось проехать буквально метров двести до дачного участка по лесной дороге.

– Понял, – нарушил тишину Константин.

– Что ты понял?

– Чернокожий на поле – это Барон Суббота2[1].

– Или Папа Легбе3[1]? – уточнил я.

– Может. Или нет. Может, голем глиняный.

– А Адама Кадмона можно считать големом?

Константина такая возможность явным образом заинтересовала. Он кивнул:

– Первым в мире големом? Да, наверно. Но кроме одного нюанса: он сотворен Богом, а големы – человеком. Строго говоря, любой голем тоже Богом сотворен, потому что все компоненты сотворены им, а человек вкладывает бумажку в коробочку, человек тут – оператор голема. Так что не знаю, тонкий вопрос.

Мы подъехали к воротам дачи. Я не успел ничего ответить: Константин выскочил из машины и уже открывал ворота. Я припарковался, выскочил на свежий воздух, сразу же нервным движением открыл багажник, достал две бутылки пива, открыл их, сел на крыльцо и протянул одну подошедшему Константину. Мы сделали по глотку, даже не открывая дом, чтобы зажечь свет на крыльце.

– Темень какая стоит, – протянул Константин.

– Туман видел, пока ехали?

– Да, мы сейчас все мокрые будем. Пошли в дом.

– Дай хоть допить спокойно, – ответил я раздраженно. – Я за рулем с самого утра.

Не для того мы коптились в пробке несколько часов, чтобы сразу заснуть. Константин вошел в положение:

– И то верно – выдыхай.

Я расположился на кухне – там стоял удобный диван, а Константин, как всегда, пошел на второй этаж. Если я бываю слишком активный днем, то мозг мой неохотно тормозится, ему надо еще несколько часов для того, чтобы отключиться. Я ворочался на диване минимум час. Слушал переклички соседских собак, урчание холодильника, ночные шорохи деревянного дома, трескотню козодоя с поля неподалеку. В какой-то момент решил не мучать себя и встал. Мне не нужен был фонарь, я очень хорошо вижу в темноте, а, учитывая отсутствие штор, в доме было относительно светло. Какое-то время я просто стоял. Не все поймут это особое удовольствие – свидетельствовать ночную пустоту, очищенную от присутствия людей. Говорят же – что «другие», это ад. Не соглашусь, что прямо-таки ад. Но без людей, без их деятельности, любые пространства возвращают себе свою суть. Возникает это особое необыкновенное чувство, не выразимое словами. При людях каждое место подчиняется правилам его эксплуатации: дом – в нем живут, лес – там растет дерево для построек, поле – там возделывают сельскохозяйственные культуры. Есть такие понятия, как световое и шумовое загрязнение. Так вот, есть еще и смысловое загрязнение – негативный антропологический фактор. Ночью влияние этого фактора снижается. Место вдруг открывает тебе свою суть, и да – суть эта невыразима словами. Она совершенно необыкновенным образом обогащает, дает новый совершенно смысл, показывает свою необходимость и оправданность, не замешанную на бессмысленном функционализме. Смешно, но пустое пространство становится поистине полным.

Разумеется, я обо всем этом тогда не думал, просто стоял и получал удовольствие. Получал, пока не прислушался к странному звуку – играла мелодия, что-то балканское, рожок или волынка. Какая-то язычковая дудка – она жалобно верещала затейливыми мелизмами. Звук шел с поля, за лесной полосой, в метрах пятидесяти от дачного участка. Я тихонько оделся, чтобы не разбудить Константина, и выскользнул из дома в резиновых дворовых шлепках. Открыл багажник автомобиля и напялил на себя дождевик и резиновые сапоги. Они всегда там лежат, на все случаи жизни. В поле сейчас столько росы и тумана, что больше бы подошло думать о нем, как об океане. Было чуть светлее, чем часом ранее – не потемки. Я миновал калитку, перешел подъездную дорогу и двинулся по лесной тропе. Что же касалось мелодии, то я обманулся. Какая волынка? Мелизмы превратились в нестройное блеянье десятка овец – пастух вывел их пощипать травку. Рановато, но я не настолько разбирался в животноводстве, чтобы утверждать наверняка.

Вот и поле. Туман стоял такой, что я еле видел вытянутую руку – одно сплошное молочное облако. Прошел десяток метров и обернулся – леса почти не было видно, туман становился темнее там, где должны были стоять деревья. Он прекрасен тем, что стирает все вокруг себя, и легче всего – горизонт. Границы отступают, и ты в целом мире блаженной пустоты.

Овцы блеяли неподалеку, я бы смог их лицезреть, если бы тумана не было. Мне невыносимо захотелось их увидеть. Охотничий инстинкт или азарт. Такая замечательная игра – ловить в ночном тумане овец. Про пастуха я и не думал, он где-нибудь с той стороны поля, у деревни.

Я шел на звук: вот одна блеет, почти передо мной, вот же она. Нет, это куст чертополоха. Может, напугалась. А! Вот, слева ее подружка, должна пастись через метров пять. Я даже побежал трусцой. Пусто – вон там же она блеяла. Шустрая какая. Штаны намокли до колен, сапоги я надел не зря. Чуть дальше в поле зазвенели колокольчики. Еще чуть-чуть… штук пять должно пастись. Уже виднелся темный силуэт, и я протянул руку. Но это была яма, я споткнулся и полетел кубарем. Блеянье раздалось у меня над головой, метрах в трех сверху. Не просто блеянье. В нем ощущалась имитация, так блеял бы человек. Только какой человек будет блеять в трех метрах над землей? Да еще и так, как если бы сдерживал смех? Да какие к черту овцы? Тут сроду их не было. Только я про это подумал, лежа в мокрой траве, как блеянье раздалось прямо у меня под ухом, такое наглое, перешедшее в сдавленный смех.

Все реагируют на экстремальные ситуации по-разному. У меня ярко выраженная реакция «бей или беги». Буквально сотую долю секунды я решал: анализировать или действовать, и припустил в сторону леса – неуклюже, постоянно поскальзываясь на мокрой траве, вытянув вперед руки для равновесия. Прямо за мной сверху доносился уже откровенный сдавленный хохот, переходящий в довольный, даже ликующий захлебывающийся стон. Женский голос, между прочим.

Я уже был в лесу, голос за мной не последовал, но мне хватало страху. Мозги начали включаться, когда я увидел калитку. О чем думать в первую очередь? Что-то подсказывало мне, что целью издевательств было мое эмоциональное состояние. Нечто, обладающее властью летать и быть невидимым, добралось бы до меня на поле и без всякого смеха, если бы могло. А раз не добралось, то не было необходимости, либо работали некие ограничения. Внутри меня росла уверенность, что негласные правила ночного крамольного бесчинства не предполагали преследование. Я забежал в дом, захлопнул дверь и запер на замок. Константин забормотал во сне у себя на втором этаже. Это подействовало успокаивающе. Пульс все еще бешено стучал, но начал нехотя падать. Я схватил с полки початую бутылку джина, не глядя плеснул в стакан и опрокинул в себя. С неким чувством фатализма глянул в окно: вот сейчас я увижу ее, наглую, довольную, недобрую. Кого «ее»? Я боялся и подумать. Но все было на месте, как и всегда – моя машина, яблоня, скамейки. За калиткой – лес, туман. Чертов туман, чертова блаженная пустота. Неуловимая мысль беспокоила меня. Я еще раз глянул в окно. Что-то не так. Я пристально со страхом вглядывался в лес поверх забора – все на своем месте. Что-то не так со мной.

О природе явления я напрочь не хотел размышлять. Ничего хорошего это бы мне не принесло. И тогда я сделал то, что никогда не делал ранее, и что никогда не смог повторить в будущем – я лег и приказал себе заснуть. Засыпая, я только и успел, что удивиться: как же легко можно приказать себе не думать, если понимаешь – дело серьезное.

Уже заснув и находясь под протекцией Морфея, я понял, что со мной было не так: я совершенно преступно и неуместно был разочарован в том, что за мной никто не последовал.

Катя

Моя история берет начало из областей между ложной памятью и явью. Границу между ними я не могу провести, возможно, потому, что ее и нет. Что я воображал, а чему дала жизнь моя воля, сказать сложно. Но чувственный опыт, оказавший влияние на мою жизнь, я получил.

В липецком районе Ниженка живет много моих родственников. Формально Ниженка относится к Студёнкам, а жители ее духовно принадлежит реке Воронеж. Там живут потомственные лодочники и рыбаки. Улицы района идут перпендикулярно берегу реки. По центру главной улицы течет ручей, впадающий в реку. По бокам от ручья – проезжие полосы, а за ними ряды домов. Все они двухэтажные. Раньше река сильно разливалась, и на нижнем этаже до половодья не размещали ничего важного, а лодки привязывали ко второму этажу. Там и жили во время половодья, а на лодках выплывали по делам.

Каждые каникулы до шестнадцати лет я неизменно проводил в Липецке. Бабушка часто заходила к тете Вале и брала меня с собой. Дом помню плохо, бабушка на кухне общалась с тетей, а меня оставляли с ребятишками лет от четырех до восьми. Их было человек пять, ловкие, с оливковым загаром, вечно босоногие и полуголые лягушата. Среди них выделялась Катя. В коротких шортиках, в ветхой пожелтевшей рубашонке: ей было восемь – девять лет на вид. Еще более оливковая, чем остальные, сильная и ловкая, она не замечала младших братьев и сестер и держалась особняком. Видимо, так как я был чужой ребенок, она взяла надо мной шефство, что мне очень льстило. Не могу сказать, что это была влюбленность; скорее, я был естественным образом заворожен авторитетом девочки и попал под ее влияние. Что важнее, она мне радовалась, а это было в первый раз, когда мне радовался не близкий родственник. Не вижу ничего страшного в том, что она занимала все мои мысли. С ней было, как минимум, интересно. Она была в семье, в некотором роде, самостоятельной единицей. В первое же посещение тети Вали Катя повела меня на речку. Мне не разрешали одному отходить так далеко от дома, о чем я и заявил. Катя отреагировала быстро:

– Со мной отпустят.

– Тете Вале надо сказать.

– Валечке? Да зачем?

Действительно, когда мы прошли мимо кухни, и я сказал: «Катя меня на речку берет», – никто ничего не ответил. Мне показалось, что она, как самая старшая, настолько авторитетна, что ее попросту не замечают. Вот только странно она тетю Валю называла, как ребенка – Валечка.

Мы все время ходили на реку, я ловил головастиков – она рыбу, я лазал по кустам – она забиралась на деревья, я гладил котят – она гоняла хворостиной коров.

Остальные дети, даже постарше меня, никогда не играли с нами и смотрели на меня с уважением – еще бы, старшая сестра носится со мной. Они ее вообще побаивались.

Я уже понимал аспекты стеснения, и, когда скучал по Кате, говорил бабушке: «Пойдем к тете Вале». Вообще не упоминал Катю.

Катя много интересного мне рассказывала: где бронзовки откладывают личинки, как ужи доят коров, что на рынке у магазина «Спорт» лучший квас надо брать у ведьмы в красном платочке. Она не глядя могла показать на куст и сказать: «там две жабы зеленые», или «тут еж змею ест». Ума не приложу, откуда она столько знала.

– С часу до трех ночи летом пошарься в ряске левой рукой, не правой, – поведала один раз Катя доверительным тоном. – Скажи: «Катя просит», и поймаешь вьюна, он сам в руку запрыгнет, только если там зелень будет или водоросли какие.

– Прямо и прыгнет?

– Да, я для тебя похлопотала.

– Папа наверняка так умеет.

– Твой нет, я только за тебя просила, а папа твой не нашей фамилии, я только по бабушке твоей могу.

– А у кого просила?

– У Старших.

Я этим тогда и удовлетворился.

Катя много рассказывала про мавок. Для себя я уяснил, что мавки – это русалки с ногами. По словам Кати, их было много за городом, до и после Липецка, в реке Воронеж, близ деревень.

– А почему у деревень?

– А откуда они бы взялись в воде, как не из деревень?

Звучало логично.

Рассказывала, что они ходят с реки, семьи свои навещают, присматривают, а на зиму под берегом залегают спать. Старая мавка может над водой летать в тумане, если он достаточно густой. На Ниженке много мавок, хотя это и город. Дома их близко, они все время рядом. Как домовые, хозяйствуют по домам, которые ближе к берегу.

Я спросил тогда:

– Даже днем ходят?

Катя засмеялась:

– Конечно, прямо тут.

– А их не боятся?

– Дети иногда боятся, а взрослые не замечают.

Перед моим отъездом в то лето Катя сказала:

– Пойдем я тебя Старшему покажу.

И повела в сарай. Открыла деревянную дверку подпола, и мы спустились в подвал по крутой лестнице из арматуры. Сначала Катя с фонарем, а следом я. Довольно долго. Подвал был больше, чем в обычных деревенских домах. По сути, это было продолжение сарая вниз или широкий колодец квадратного сечения. Подвал был настолько глубок, что доходил до уровня реки и, видимо, опускался глубже, в воду. Мы спустились на решетку пола, а за ней, всего в двух ладонях вниз уже была вода, темная и мутная. В середине решетки темнела дырка. Катя наклонилась в воде, а я осматривался. Стены были каменные, из такого же камня сложена ограда храма на Монастырке в километре от Ниженки к центру города. По углам стояли толстые бревна. Приглядевшись, я увидел на бревнах по всей длине буквы. Вырезаны они были глубоко и довольно аккуратно. Таких букв я никогда не видел, но тогда я был мал. А сейчас могу сказать, что это не было похоже на какой-либо древнеславянский язык и одновременно – похоже. Они выглядели так, как если бы алфавит продолжили новыми буквами, начиная с некой гипотетической тридцать четвертой, исполненными в той же стилистике.

– Что это за буквы?

– Старые наши.

– А что тут написано?

– Имена Старшего.

– Так много?

– Да тут и не все.

– А для чего?

– Чтобы он хотел тут оставаться.

– А для чего?

– Чтобы рыба ловилась всегда, и дома все в порядке было.

– А как их читать?

– Скоро услышишь, я его позову.

– А он тут?

– Спит, сейчас разбудим, поздороваемся.

Она наклонилась над дырой в решетке и начала говорить в воду то, что повторить я не сумею, хотя эти звуки запомнились мне. И это была родная речь, но слова, совершенно незнакомые, звучали так веско, что вода, казалось, превратилась в ртуть, фонарь притух, а надписи и стены будто бы стали светиться. Катя поманила меня, и я наклонился к дыре. Из воды поднималось нечто белое, большое, голова размером даже не с меня, а с Катю, если бы она свернулась калачиком. Вились белые усы, с мое запястье толщиной, не меньше. Голова накренилась, и я увидел черный глаз. Я не смог бы полностью обхватить его ладонью, даже той, которая пишет эти строки сейчас. Огромный сом альбинос посмотрел на меня взглядом не пронзающим, не ужасным, скотским, монструозным, а, может быть, оценивающим, но скорее – «соглашающимся». Смотрел и будто кивал, покачиваясь на воде. И читалось во взгляде – «так вот, какой отпрыск получился, хорошо, пусть будет и такой».

Катя положила руку на лоб сома и кивнула мне:

– Давай, погладь.

Голова была холодная и скользкая, но никакого отвращения не вызывала. Тем не менее, рука покрылась гусиной кожей, но сам я это ощущал как будто со стороны.

Сом погрузился в черную воду, а Катя встала, взяла фонарь и осветила мне лестницу наверх. Грустная она тогда была. Не помню, как мы попрощались.

Через год мне было уже семь лет, и я не мог дождаться нашей встречи. Я подрос и надеялся, что буду почти вровень с Катей. Меня отвезли в Липецк, на летние каникулы, в начале июня. На второй день я не выдержал и выдал бабушке:

– Пойдем к тете Вале.

Когда мы следующим днем пришли к тете Вале, Кати не было. Я спросил у старшего ребенка – Саши:

– А где Катя?

Он с какой-то ликующей злостью ответил:

– Нет никакой Кати! – и увел своих братьев и сестер со двора в дом.

Младшая сестра, уходя, дернула меня за майку и указала рукой на сарай:

– Там она.

Но в сарае было пусто и тоскливо, а на двери подпола висел замок, ржавый, будто его не открывали веками. Я почувствовал себя обманутым и покинутым, а в следующую секунду переживал, что с Катей могло случиться что-то. Я и злился на Катю, и беспокоился о ней, и спросить стеснялся. Не сразу, а через день, набрался храбрости спросить у бабушки, куда делась моя подруга:

– А почему Кати не было?

– Какой Кати?

– Старшей.

– Старший Саша у Вали – сын.

– А Катя?

– Это соседка, наверно. У них Кать не может быть. У Вали сестра была старшая – Катя, пропала лет в восемь. По весне. Весь берег прочесали, не нашли. Муж Валерка хотел дочь Катей назвать, так Валя не дала.

Но я знал, что бабушка все путает, и Катя не соседская никакая.

Признаться, исчезновение Кати рубануло по мне слишком сильно. Я тосковал, ее образ не сразу смогли вытеснить новые друзья в школе.

Как честный рассказчик, я отдаю себе отчет, что мозг мог дорисовывать какие-то фрагменты детских переживаний. Слепые пятна детского понимания раскрашивались по мере взросления разными красками в соответствии с моим культурным развитием. Я мог несознательно нафантазировать, такова была крепкая детская воля и активное воображение. Вот только одно я точно не мог придумать: что кто-то мне радовался. Это был очень яркий опыт. Никакой фантом моего разума, воображаемый друг, и все, что я сам мог бы себе придумать, не дали бы мне опыт переживаний чужой радости, отличной от безусловной радости родителей и идущей в комплекте с рождением. Именно эта мысль больше других заставляет меня полагать, что история сия – не полностью детская фантазия. Чего греха таить, мучает меня и отождествление Кати с нечистью. Опять-таки, успокаиваю себя тем, что искренняя ее радость не могла сочетаться со злонамеренностью, которая всегда в характере нежити.

Был один забавный момент в мои лет двадцать, когда у костра, между палаток с друзьями, мы рассказывали таинственные истории. Я тогда рассказал свою байку. Мой друг Царь4[1] отреагировал быстро:

– Сейчас половина второго, иди давай за вьюном.

И мы прошли недалеко в сторону от лесного озера, где было болотце с ряской, оставшееся после весеннего половодья.

Я прошептал: «За меня Катя просила», загреб рукой побольше ряски и кинул на траву. Размазанная зелень открыла нам нехитрые богатства болот: улитку, какой-то корешок… и вдруг под светом фонаря заблестел бочок вьюна. Девушки восторженно завизжали, а Царь усмехнулся:

– Где вьюнам еще быть, как не в ряске. Ловко ты все продумал.

Аркадия

Конец июня обычно жаркий и душный. День начал убывать, и сейчас было темно, уже без яркой вечерней зари.

Константин разглагольствовал:

– Любой акт хорош, когда волевой настолько, насколько воля не знает ни вопрошания, ни рефлексии. Хороший феномен должен быть глыбой в фундаменте единого храма всех хрестоматий. Детьми мы не знали отказа ни в пространстве, ни во времени, а сейчас неловко толкаемся плечами в любом узком проходе бытия, а раньше расширяли его, походя, не оглядываясь.

Мы слушали его бред без раздражения, потому что это был рассказчик из тех, кому не важно, слушают ли его. Они говорят, когда другим хочется молчать, неторопливо, негромко, и не требуют обратной эмоциональной связи. Не обязывают тебя вникать в суть дела. Такие вообще не ожидают от тебя никакой реакции.

Он сидел в рыболовном кресле в несколько более напряженной позе, чем люди обычно сидят, распивая пиво душным вечером. Зной, накопленный землей за день, не предполагает таких поз. И без того угловатый, Константин в офицерской рубахе дачной носки был похож на потрепанный памятник. Памятники всегда выглядят, будто тело вырвали из другого контекста и разместили, по случаю, где было указано. Если бы памятники были людьми, у них были бы водянистые светлые бесчувственные глаза, как у Константина.

– Что же с нами случилось? Чего вдруг стало не хватать? Чего может не хватать сынам земли, плодотворящей всем, что можно только помыслить?

Его безэмоциональность, ровный тон и лицо человека, смотрящего всегда внутрь своей головы, только добавляли его речи трагической патетики.

Тут случилось непредвиденное. Василий, предельно рациональный и не склонный к разговорам, если дело не касается быта или кутежа, ответил:

– Чего не хватает, это мне не интересно. Интересно, когда это случилось. Когда этот кризис подступил, понимаешь? Раз – по мелочи просел, два – отвлекся, и уже все, уже потерялся, да? Ты об этом?

Мы с Константином переглянулись, не особо стесняясь Василия. Я потом не переспрашивал, но был уверен, что Константин думает о том же, что и я – какого черта Василий вдруг что-то слушал и почему он говорит почти впопад? И почему его прагматичная речь слушается уместно?

Василий, опрокинув банку ленивым движением, допил пиво. Он всегда выглядел, как спортсмен, уставший после тренировки. Любое его движение походило на ленивую негу человека, сделавшего свое трудное дело и довольного этим, или на упражнение по растяжке мышц.

– Словоблудишь, а мне за тебя думать, как всегда, пес ты, – довольно проговорил Василий, растягивая слова.

Я засмеялся. Меня насмешила не его интонация, мне она была непонятна. Смешило скорее, то, как он сам вершит свою странную эстетику и сам ею искренне восхищается. Я закурил, а потом стало грустно. Константин притих. Василий тоже умолк, потому что он действительно был уставший после тренировки.

А меня пробрала тоска. То чувство, когда хочешь деться куда-то, а некуда. В состоянии этого разрыва, как ни странно, очень хорошо оставаться на месте. Тоска эта не болезненная. От этого как бы и разрывает изнутри, но одновременно с этим чувствуешь, что так и должно быть, что это абсолютно естественно для тебя именно сейчас. Можно было бы рассказать об этом состоянии друзьям. Но это спровоцировало бы Константина на развитие его мыслей. А мне было лень.

Летучие мыши проносились над нашими головами. Комары не лютовали – лучший период лета. До работы еще суббота и воскресенье, и я ничего не буду делать вообще – в принципе, ничего.

Мимо забора к соседям шел Валера, хороший парень. Руки у Валеры золотые. Одно но: сейчас он возьмет стул, сядет и будет рассказывать о своих похождениях среди таких-же как он оболтусов или на непонятных региональных мероприятиях. Пол часа будет трындеть о кутеже и бесчинствах, которые он там творил. Это очень раздражало. И ему бесполезно говорить: «уже слышали», он все равно расскажет до конца, хвастаясь дикостью произошедшего, будто это весело и социально одобряемо. Я предупредил его намерения, крикнув:

– Валер, не в службу, а в дружбу, возьми у своих пару пива нам. Кончается, я завтра отдам.

Валера ускорил шаг по направлению от нас, ответив:

– Обойдешься, там до вас допито все, а баня только прогрелась.

Я постарался сохранить серьезное выражение лица. Беседа с Валерой разогнала тоску, но не знаю, был ли я этому рад.

Я пошел в дом и включил радиоприемник. Нам доставляло удовольствие слушать старческий рок в дачном формате, тихонько засыпая. Никому из нас не пришло бы в голову слушать такие песни в одиночку. А на даче – легко. Задремлешь наполовину под шуршание радио, очнешься и пойдешь в дом спать. Кто-то один обязательно оставался в саду минут на двадцать. Словно доделывал какую-то работу, сидя неподвижно и смотря в никуда. И это был либо Василий, либо я. Непрерывно думающий Константин всегда уходил первый, а уже через минуту спал крепким сном.

– Вы тоже не чувствуете все так, как в детстве? – спросил Василий, вставая.

– Да…

Я ответил с полувопросительной интонацией, слегка даже беспомощной. Как если бы собирался сказать: «это навсегда?», а получился сразу ответ – «да».

Но спортсмен не ответил, он уже ушел спать. Зато Константин кивнул, будто отвечая на мой вопрос, поднялся со стула, фирменно сгорбился и пошел в дом. С крыльца он оглянулся и посмотрел на меня, на половину секунды зафиксировал взгляд, озабоченно удивленный.

Мне же показалось это странным, он так никогда не делал, он в глаза-то никому никогда не смотрел, ему это было неинтересно.

А я ломал голову над тем, как я заметил, что он оглянулся, если сидел к нему спиной? Хорошо помню, что рассматривал тень от яблони именно в тот момент, когда Константин оглянулся, уходя. Он в этот самый момент смотрел на мой затылок. А значит, я никак не мог видеть, что он оглядывается.

Вдруг я очнулся от криков со стороны соседской бани. Оказывается, я задремал. Три или четыре мужских глотки пьяно орали:

– Ио Пан! Иоо Паан!5[1]

Истерично хохотали дамы на несколько голосов.

Первой мыслью было облегчение – так я просто заснул. И то, что я затылком умудрился увидеть, что делает Константин – это всего лишь мой сон. Я посмотрел в сторону бани. Наши соседи носились перед ней кругами, в простынях, с кружками пива. Мокрые (возможно от пива) простыни были завязаны кое-как на пьяную руку, поэтому картина имела весьма фривольный характер. Меня очень порадовало, что наши культурно-приземленные соседи умеют развлекаться в античном ключе. Интересно, это Валера их научил? Откуда бы им греческий знать? Или это новодел – поросячья енохианская6[1] латынь? Не верилось, что даже наиболее культурно-подвижный Валера мог читать Гомера. Я и сам толком не читал. Ну, чудеса. Со смехом теряя простыни, компания забежала в баню, и я остался в звенящей тишине.

Сна ни в одном глазу, что же мне делать?

Требовалось сделать что-то, чтобы очень сильно устать, чтобы закрыть глаза и сразу заснуть сном несуществующего, провалиться в небытие и не задумываться о том, что вообще придется просыпаться. Или отвлечься, заворожиться чем-то и задремать, не отвлекаясь от объекта своего наблюдения. Долго смотреть на луну, красивую, начищенную, как пятак. Смотреть минут пятнадцать или двадцать, стараясь не моргать. А потом, если бы кто-то наблюдал тебя со стороны, он рассказал бы, что ты закрыл глаза уже через пять минут, а на десятую повалился лицом на землю.

Я абсолютно уверен, что человек, заснувший таким образом, в любую погоду и в самой неудобной позе, просыпается обновленным.

Мне очень хотелось этого. Забраться на руки к луне или звездам, чтобы ощущение укачивания стало всем моим существом. А то, что меня укачивает луна на своих ласковых руках, наполняло бы меня радостью, спокойствием и умиротворением. Прозвучали слова, будто ветерок зашептал на ухо:

– Дурак, у Луны нет рук, никто не возьмет тебя на руки, не будет тебя укачивать, чтобы ты заснул. Луна? У нее есть дела поважнее; может быть, и руки у нее есть, но они заняты важными лунными делами. Они не для тебя. Твой сон – это твои проблемы, решай их сам. Или не решай их сам. Твой сон – это не то, что вообще обязательно должно быть решено, что вообще обязательно должно, что вообще обязательно.

Летучие мыши уже давно не летали над садом, смены у них после заката не самые долгие. А ветерок все нашептывал, или это листья шелестели:

– Ты видишь Луну? Не видишь, правильно. Она сейчас не тут, ушла, убыла, прибудет через некоторое время. У нее свое расписание. У нее свое видение того, что кому нужно, что интересно, куда следует светить. Ты тут один. Смотри на звезды лучше, они есть, вот Кассиопея, всегда чуть налево от соседской крыши в это время года. Радуйся, что видишь ее, далеко не всем разрешено.

Это была одна из отличных ночей, учитывая, что я был в свободной и относительно легкой байковой рубашке, моей любимой – в жару они продуваются со всех сторон, но ночную свежесть не пускают под кожу. Температура была такая комфортная, будто ее вовсе и нет – температуры, как понятия.

– А вот кусок Стрельца, светит рогами своими. Полностью он не виден. Посмотри, я бы мог перепутать его с другим созвездием, но это он, наверняка. Я видел его почти таким же в одной деревушке во Фракии. Там не носят обуви, да и села больше на пастбища похожи. Всюду стук копыт – и ни одного коня. Комаров там нет, нечем поживиться. Зато рыбы в реках столько, что вся рыба в Эгейское море оттуда и попадает. Там всего столько, что ты бы не поверил. Кроме комаров. Там вместо них жуки-олени в дубравах. Если бы ты туда попал, то никакой тоски у тебя не могло бы случиться. Там в каждом доме своя Луна, даже в шалаше пастушьем. Ты бы мог засыпать, когда пожелаешь, без тревог, стоило бы только захотеть. Ты бы мог просыпаться, когда захочешь, и поверь: там ты захотел бы проснуться. Там есть ради чего просыпаться, за каждым деревом, под любым кустом, за очередным холмом.

– И там чувствуешь все, как в детстве? – задал я вопрос ветру или листьям. Или это комар такой словоохотливый попался?

– Не знаю.

Я прошелся вдоль участка в ту сторону, где не было видно домов, а через сельскую дорогу виднелся лес. Голос комментировал:

– Да, лес добротный – дубы, а если любишь ели, есть ели. Но кедры лучше. Они в жару мироточат смолой. Подожди год – два, собери, и в курильницу положи смолу с парой сушеных листов эвкалипта. Пусть коптит, мне такое нравится.

Звучало увлекательно. Я представил, как может выглядеть курильница. У меня отлично получилось. Я уже не представлял, а видел ее воочию. Это была симпатичная курильница. Из нее поднимался дымок, более резкий по запаху, чем ладан. Ладан стоило существенно сгустить, добавить нотку железнодорожного креозота, самую малость. Может, так пахла бы камфора, если бы я ее когда-нибудь нюхал, или свежевыделанная кожа. Дым клубился над самой чашей завитками, плотными, как змеи, а потом растворялся в ночном воздухе, превращался в дымку, которая отличалась от тумана чуть сизым оттенком. Всюду по кустам были рассеяны светлячки, стоило только приглядеться. Луна выглянула засвидетельствовать такую чудесную картину. Когда дело касается чудес, луна становится любопытна. Фавн тихо и скромно играл на лютне один и тот же повторяющийся мотив. Вокруг сидели две-три нимфы, практически неподвижно. Если бы они не принюхивались к дыму из курильницы, я бы не подумал, что они живые. Листва, не без помощи луны, отбрасывала на них движущиеся тени, которые невообразимым образом меняли эмоции на их лицах. От отвлеченности, которую можно наблюдать у ребенка, что учится отличать единственное от множества, до торжественности обладания сокровенной тайной. Где-то в кустах хлопала крыльями крупная птица. А созвездия уже и не угадать, так как между любыми двумя звездами была видна еще одна, такая же яркая.

Я заметил низенького сухого старика в чабанской шапке. На нем был халат из грубой шерсти. Дед сидел несколько в отдалении и играл на длинной флейте. Половина звуков, которые она издавала, были явно не музыкального характера, но не раздражали. Играл он давно и настолько тихо, что я едва отличал звук от шелеста листвы, поэтому и не заметил.

Он повернулся ко мне, посмотрел на меня взглядом человека, который сейчас со мной заговорит со знанием дела и в соответствии с ситуацией – так говорят учителя на потоковых лекциях:

– Ты напоминаешь мне одного парнишку из ханаки7[1]. Шейх давал ему пару монет и посылал на базар за чернилами. Парень приходил, видел на базаре – сирийка пляшет и бьет в большой бубен. Она занимала все его мысли, и возвращался парень без чернил. Это повторялось несколько раз, и парень понимал, что скоро терпению шейха придет конец. В конце концов, он повинился и рассказал про сирийку. Потупившись, убитым голосом он сказал: «Когда она начинает играть на своем дафе8[2], я не могу отвести взгляд; это самое прекрасное, что я когда-либо видел». Шейх не упрекнул его ни в чем, кроме тугоумия: «Неужели ты подумал, что важная проблема моего дорогого ученика для меня дороже чернил? У тебя скопилась приличная сумма, выбери себе даф получше, и играй, сколько хочешь, хоть в самой ханаке». «И как же это решит проблему с сирийкой»? «О, разве это проблема, она гораздо дешевле чернил, и она не сирийка, она родом из Смирны», – молвил шейх. В те времена чернила стоили прилично, а любовь дешево.

– И какое это отношение имеет ко мне, чем я на него похож? – спросил я.

– Лицом похож, только тот кудрявый был.

– А история? Имеет ко мне какое-то отношение? Мне это важно знать? Это такой совет в форме метафоры?

Меня задело сравнение с недалеким парнем. Сама история была шаблонно глуповатой. В духе тех притч про базарные приключения сартов9[1], где довольно неказистый юмор сочетался с морализаторством. Герои были очень плоско остроумны, а мораль ситуационна, если не сомнительна. Такие притчи можно было найти в советских сборниках народного фольклора. Принято считать, что в них какая-то особая почвенная мудрость, и такая притча решит все твои проблемы.

– Не знаю, я ее рассказал, потому что в те времена выучил ту же мелодию, что играл сейчас. Про тебя не думал.

Я успокоился. Деду явно не требовалось подтверждение остроумия его истории.

Мне стало интересно, что я мог бы из этой притчи вынести? Мог бы представить себя в ситуации парня, шейха? Сирийки? Дед словно угадал мои мысли:

– А что �

Продолжение книги