Поцелуй, Карло! бесплатное чтение

Kiss Carlo by Adriana Trigiani

Copyright © 2017 by Adriana Trigiani

Памяти Майкла А. Трижиани

Книга издана с любезного согласия автора и при содействии William Morris Endeavor Entertainment и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга

© Елена Калявина, перевод, 2018

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2019

От автора

Действие романа начинается в 1949 году, после Второй мировой войны. Америка ликовала, празднуя победу отважных мужчин и женщин из наших семей, которые бесстрашно сражались за демократию вместе с союзниками со всего мира. Отношение к вопросам личной свободы, работы, искусства, семейной жизни и религии, а также восприятие властей изображены здесь сообразно эпохе. Специфический язык, использованный для описания женщин, девушек, цветного населения и иммигрантов, ныне считается устаревшим и оскорбительным. Слова, которыми сегодня мы говорим друг о друге, изменились. Надеюсь.

Увертюра

1 мая 1949 г.

Розето-Вальфорторе, Италия

Прохладный ветерок качнул старинную ветроловку на балконе спальни посла и его жены. Хрупкие стеклянные колокольчики зазвенели, словно хрусталь на свадебном застолье.

До войны палаццо славилось своим великолепием: терракотовая черепичная крыша, мраморные полы, резные монастырские двери. Расположенное на самом высоком холме Розето-Вальфорторе, оно напоминало горделивую колокольню, разве что колокола не хватало. Величали его Палаццо Фико[1] Регале: склоны холмов, каскадом спускавшихся к дороге на Рим, были сплошь покрыты смоковницами. Летом смоквы пышно зеленели, обремененные фиолетовыми плодами. Зимой их голые сучья, обмотанные тюрбанами из мешковины, напоминали салютующих чернорубашечников Муссолини.

В спальне супруга посла, синьора Элизабетта Гуардинфанте, заботливо упаковывала мужнину парадную форму. Элизабетта была невысокой брюнеткой с темными, как чернильные отпечатки пальцев, глазами – сплошные радужки, белков почти не заметно. Хрупкость сложения и тонкие губы она унаследовала от своих французских предков, живших на севере Италии.

Она скатала красно-бело-зеленую ленту в тугой валик, похожий на раковину улитки, – когда муж развернет ее, шелк без единой морщинки ляжет наискось на его груди. Приколола орденскую ленту и золотой атласный аксельбант к ярко-синему мундиру, затем пристегнула к рукавам расшитые стеклярусом обшлага. Повесив мундир на обитую ватой вешалку, уложила его в мягкий муслиновый чехол, словно младенца в кружевной конверт. Теперь брюки. Элизабетта перекинула их через перекладину деревянной вешалки и тщательно разгладила лампасы на каждой штанине, прежде чем упаковать в отдельный чехол из муслина.

Бетти поместила мундир в открытый одежный кофр, произвела ревизию содержимого и добавила шесть пар носков, включая те три пары, что она заштопала, перед тем как собирать мужа в дорогу. Осмотрела черные лаковые туфли, каждая из которых лежала в отдельном замшевом мешочке, и вынула левую. Углядев на носке пятнышко, Элизабетта до блеска отполировала ее краешком передника. Потом завернула деревянную чашку для бритья, помазок, круглый кусочек мыла и опасную бритву в льняную салфетку, после чего засунула сверток в отполированную туфлю и спрятала обувь в кофр.

Элизабетта осмотрела безупречные стежки на подоле сорочки мужа: ей пришлось сделать обтачки из собственной шелковой рубашки, чтобы подшить обветшалую ткань. Довольная тем, что у мужа есть все необходимое для предстоящего путешествия, она подвесила внутри кофра маленькие сетчатые мешочки, наполненные душистыми бутонами лаванды и кедровой стружкой, тщательно завязав их на два узла. Эти мелочи останутся незамеченными, но она все равно сделала их для мужа, потому что знала, как они важны.

Она защелкнула крышки на нескольких обитых бархатом шкатулках, в которых хранились форменные золотые запонки Итальянской армии, зажим для галстука и две медали, полученные отцом посла во время Первой мировой, al valor militare и merito di guerra[2]. Массивную золотую медаль aiutante[3] времен Второй мировой она оставила на ночном столике. Это подарок предыдущего посла, который был рад-радехонек от нее избавиться: на одной стороне медали – чеканный профиль Бенито Муссолини, на другой – эмблема, соответствующая званию майора армии Италии.

Такой ужасной зимы, какая выдалась в 1949 году, никто не мог припомнить. Селевой оползень, случившийся из-за ливневого паводка на реке Форторе, на несколько месяцев отрезал жителей высокогорных районов от прочего мира. Военные отправили спасательную группу, чтобы доставить бедствующим провиант и лекарства, но подводы не смогли добраться до городка, поскольку Виа-Капелла-делла-Консолационе – единственную дорогу туда – смыло начисто. Вместо того чтобы спасти розетанцев, военные чуть не погибли сами, соскользнув по крутому склону в мрачное и глубокое озеро грязи, в которое превратилась долина.

Жители Розето-Вальфорторе утратили всякую надежду на помощь до самой весны. Солнце, прятавшееся почти всю зиму, внезапно выплеснуло на город белые струи, словно золотые лучи на дароносице в нише церкви Санта-Мария-Ассунта.

– Пора, Бетти.

Карло Гуардинфанте стоял в дверях спальни, одетый в свой единственный коричневый шерстяной костюм с широкими лацканами и лучшую бледно-голубую сорочку. Жена поправила мужу узел на бежевом в розовую полоску галстуке и опустила в нагрудный карман пиджака билет в оба конца и телеграмму, подтверждающую его прибытие на место.

Карло родился на юге Италии, и темперамент у него был типично южный, однако внешностью он отличался от своих земляков. Обладая свойственной им страстностью, он не унаследовал насыщенной средиземноморской смуглости и темной масти. Веснушчатое лицо селянина с севера, широкие ладони пахаря, а росту отмерено целых шесть футов два дюйма – генеральская стать, никак не меньше. За широкий размах в плечах его прозвали Спадоне – Меч.

– Все готово, милый.

Бетти заглянула мужу в глаза. В ярком утреннем свете они были как тихие морские волны в порту Генуи, больше зелени, чем синевы. В рыжеватых волосах уже виднелись белые блики, слишком ранние для мужчины тридцати восьми лет, – напоминание о пережитом. Последние несколько лет Карло провел в заботах о жителях своей провинции, разочарованных отсутствием всякого развития, движения вперед. Их тревоги и печали очень сильно сказались на нем. Карло так исхудал, что Элизабетте пришлось пробить две лишние дырки на ремне и самой установить пистоны. Она укрепила маленький медный наконечник на длинном конце петли, и стало совсем незаметно, что ремень укоротили.

– Ну как тебе ремень? – Она потянула за петлю.

Карло погладил медную насадку и улыбнулся. У него была щербинка между передними резцами, и среди односельчан это почиталось признаком удачи, поскольку теоретически туда можно просунуть монетку, а это значит, что фортуна будет благоприятствовать всю жизнь. Но Карло не чувствовал себя везунчиком, и все надежды на процветание оказались смыты напрочь вместе с дорогой на Рим.

И Карло стал пытать счастья, где только выйдет.

– Может, прикинуться, что это новый итальянский шик?

– А почему бы и нет?

Карло поцеловал жену в щеку, достал бумажник, открыл его и пересчитал лиры.

– Тут больше. Ты что, священника пристукнула?

– Умная жена откладывает деньги, не посвящая в это мужа.

– Твоя мать хорошо тебя обучила.

– Не моя, – усмехнулась Бетти, – а твоя.

Карло погладил жену по попке.

– И дуче тоже упакуй.

– Ох, Карло. Американцы его ненавидят.

– А я переверну медаль майорской эмблемой вверх. Пусть его faccia[4] смотрит мне в сердце. Может, эта сволочь хоть на что-то доброе сгодится.

– Лучше всего было бы переплавить ее и продать.

– Чем больше золота я на себя нацеплю, тем важнее буду смотреться. Грудь у меня должна звенеть, как тамбурин.

Карло захлопнул шкатулку и подал ее жене.

– La bella figura.

– Va bene[5].

Элизабетта взяла медаль с ночного столика и, положив к остальным, закрыла на замок в сейфе внутри кофра. Карло крепко прижал к себе жену.

– Когда я вернусь, мы покрасим виллу.

– Тут покраской не обойтись, – вздохнула Элизабетта, беспомощно оглядывая комнату. Штукатурка растрескалась, на потолке ржавые потеки, парчовые шторы прохудились, но больше всего огорчали квадратные фанерные заплаты, что заменяли оконные стекла, разбившиеся из-за сильных ветров. Элизабетта снова вздохнула. Узорчатые окна были самой ослепительной деталью жилища, их доставили из самой Венеции, а теперь пустые рамы смотрелись как выбитые зубы в некогда прекрасной улыбке. – Нашему дому поможет только чудо.

– Добавь его в список, Бетти, – обнял ее Карло.

– Нам жизни не хватит починить все, что нуждается в ремонте.

Нельзя сказать, что Карло легкомысленно воспринял свое назначение в качестве Ambasciatore da Provincia di Foggia e Provincia di Capitanata da Apulia[6], и он вовсе не считал эту должность формальной. Он хотел творить добро, но к почетному титулу не прилагались никакие ассигнования, а о поддержке и говорить нечего. По всей Италии – от Средиземного моря до Адриатики, от севера до юга – репарации пошли на восстановление береговых линий, электростанций, важнейших заводов и фабрик. Это почти не имело отношения к Розето-Вальфорторе и прочим деревушкам. Оказавшись в бедственном положении зимой, Карло был не в состоянии добраться до Рима и молить о помощи, а на все письменные просьбы получал вежливый ответ, что где-то еще есть нужды куда более срочные и насущные.

Святая Католическая церковь рекомендовала ему собрать жителей города, дабы те сами поработали на общее благо, но в Розето-Вальфорторе почти не осталось молодежи. Кто-то умер в войну, многие уехали в Неаполь искать работу на побережье Амальфи или на восток Адриатики, чтобы наняться на торговые суда. Большинство розетанцев, впрочем, эмигрировали в Америку, где было море работы на сталелитейных заводах, фабриках и стройках. Те, кто остался, были слишком бедны, чтобы отважиться уехать, и слишком стары, чтобы этого хотеть. Жизнь, куда ни глянь, стала унылой и беспросветной. Так и не дождавшись признаков перемен к лучшему, Карло предпринял последний шаг для спасения своего городка.

Солнце омывало городишко белым светом, когда Карло в костюме и фетровой шляпе и Элизабетта в соломенной шляпке, льняном пальто и парадно-выходных черных туфлях появились на пороге своего дома. Блестящая пара внушала уверенность на фоне послевоенной разрухи: дырявые черепичные крыши многих строений были наспех залатаны первыми попавшимися досками, древние каменные стены лежали в руинах, мощенные булыжником улочки щерились глубокими выбоинами.

Следом вышел старый слуга. Опустив голову, он жевал табак и нес на плечах дорожный кофр Карло с такой легкостью, будто багаж для него не тяжелее пуха, а сам слуга по-прежнему молод.

Горожане, высыпавшие на извилистые улочки, чтобы проводить посла, махали, как флагами, длинными зелеными ветками кипариса. Карло приподнимал шляпу и кланялся людям, их приветствия и восторги были словно глотки студеной воды для его жаждущей души. Женщины продирались вперед, протягивая запечатанные конверты, которые Элизабетта собирала, обещая, что муж передаст весточки лично в руки каждому адресату, как только прибудет на место.

Слуга погрузил кофр на повозку, недавно выкрашенную в ярко-желтый цвет – отчасти для того, чтобы отвлечь внимание от запряженного в нее дряхлого ослика. Животное тоже принарядили в честь такого важного пассажира: к уздечке привязали розовые и зеленые ленты. Карло улыбнулся, размышляя о том, что украшение на ослике смотрится точь-в-точь как новая шляпка на старухе – попытка хоть на время отвлечься от неизбывного.

Посол взобрался на открытое сиденье. Эхо всеобщего ликования прокатилось по улицам, когда Элизабетта, высоко подняв стопку писем, вручила ее мужу. Карло склонился к жене, чтобы поцеловать на прощанье. Толпа расступилась, когда повозка покатилась по мостовой и Элизабетта пошла за ней следом. Розетанцы воссоединились у нее за спиной, провожая посла. Стайка девочек бросала розовые лепестки и кричала: «Поцелуй, Карло!» А их матери бежали рядом с повозкой и тянули к нему руки. Женщины трепетали, когда Карло наклонялся к ним, пожимал руки, целовал их.

Падре Де Ниско, облаченный в черную сутану, стоял на белых мраморных ступенях церкви. Он осенил крестом проезжающую мимо повозку. Возница и Карло склонили головы и перекрестились.

На выезде из города молодая мать выступила вперед и подала Карло свое новорожденное дитя. Карло протянул к младенцу руки и нежно принял белый сверток. Он прижал малыша к груди и поцеловал в щечку.

Глядя на мужа с ребенком на руках, Элизабетта смахнула слезинку. Перед ней возникло видение ее самой заветной мечты.

Когда-то на улицах Розето-Вальфорторе было полно колясок, перед войной в городке родилось не меньше сотни младенцев. А теперь они такая редкость. Как этот вот малыш. Мысль о детях заставила Карло еще сильнее желать осуществления своего плана.

Когда повозка проехала через городские ворота, толпа остановилась с прощальными возгласами.

– Народ вас любит, – заметил возница.

– Любят, пока нужен.

– А когда станете не нужны?

– Найдут себе новую любовь. – Посол надвинул шляпу на глаза. – Как дорога?

– Если осторожно, то доедем.

– Вовремя?

– Наверное. В Фодже вас ждет машина.

– А бензина-то хватит? – спросил Карло с усмешкой.

– Зависит от того, сколько заплатили шоферу.

– И вам, – улыбнулся Карло.

– Я не ради удовольствия работаю, амбашьяторе.

– Как и все.

– Италия забыла о нас. Все деньги идут в Рим, Милан. Даже Болонья отхватила кусок от репараций.

– На железную дорогу. – Карло не собирался вести политические дискуссии с кучером, он слишком хорошо знал, что его город просто позабыли. – Болонья – важный железнодорожный узел.

– Конечно, но мы-то ведь тоже важны. Мы, крестьяне, кормим народ, а народ нас же голодом морит. Забросили деревню и спасают города.

– Можете ехать чуть быстрее?

– Нет, если хочу остаться при всех четырех колесах. Таких дрянных дорог, как у вас, я еще не видал.

– Благодарю за высокую оценку, – сказал Карло, глядя на карманные часы. – Мне надо успеть на корабль в Неаполе.

– Как у вас насчет везения?

– Ну, солнце сияет, хотя я уже и не надеялся, так что, думаю, у меня с везением все отлично.

Посол был на пути в Америку и отчаянно нуждался в удаче.

Карло обернулся, чтобы бросить прощальный взгляд на свое селение. Склоны холмов казались кучами мокрой грязи, на которых кое-где пробивались робкие, но обнадеживающие зеленые ростки. Хилые стволы смоковниц чудом выжили, настырно уцепившись за землю, и сами по себе олицетворяли надежду.

Каменные домики сгрудились на вершине горы, словно щербатые миски на полке. Не все еще потеряно, но того, что осталось, не хватит, чтобы спасти его дом.

Карло глядел, как его жена пробирается сквозь толпу, чтобы в последний раз посмотреть вслед повозке. Карло помахал ей. Элизабетта прижала руку к сердцу, и он еще сильнее, до боли в подвздошье, ощутил груз необходимости вернуться победителем.

Лицо Элизабетты – последнее, что запечатлелось в памяти Карло. Оно будет сопровождать его всю дорогу до Неаполя и на борту корабля, который отвезет его в Америку, на всем пути в маленькую деревню в Пенсильвании, где, он был уверен, хранился ключ к спасению Розето-Вальфорторе. Он слышал, что в Америке все разорванное можно заштопать, там находится решение для любой проблемы, деньги там текут, как сладчайшее вино на пиру, и не иссякают.

Посол Карло Гуардинфанте скоро своими глазами увидит, правда ли это, на самом ли деле земля упований и надежд станет таковой и для него, чтобы он мог спасти свое селение и людей, которых любит.

Пролог

1 мая 1949 г.

Филадельфия

Philadelphia est omnis divisa in partes tres[7].

Все в Филадельфии было разделено на три части, потому что Дом Палаццини и его брат Майк не разговаривали друг с другом с 1933 года (или около того, дата весьма размыта и разнится по обе стороны вендетты). В результате конфронтации братья разломили надвое прибыльный семейный бизнес – компанию «Такси Палаццини», а с ней и город, который компания обслуживала.

Hoc est bellum[8].

Дом востребовал Монтроуз-стрит и все кварталы южнее, а Майк взял себе Фицуотер, Центр-Сити и на север от них. Было решено, что Брод-стрит – с севера на юг – останется нейтральной территорией. Подбирать и высаживать пассажиров можно по обе стороны без ограничений. Подброшенная монетка рассудила, что Дому останется семейное имя «Такси Палаццини», а Майк наречет свое новое коммерческое предприятие «Пронто: такси и лимузины».

Братья побили горшки из-за денег. Деньги – причина всех раздоров в любой итальянской семье со времен этрусков, однако подробности ссоры зависели от того, кто вас в них посвящает и по какую сторону от Брод-стрит он живет.

Клочок земли на Монтроуз-стрит отец пообещал оставить Дому, это на словах, а на деле – в завещании – указал наследником Майка. Майк собирался продать участок брату, который уже выкупил Майкову половину семейной усадьбы сразу после смерти отца, но Дом и так чувствовал себя законным наследником этой земли и считал, что она просто должна быть включена в его долю без дополнительных расходов с его стороны. В конце концов, именно Дом жил с отцом в фамильной усадьбе и именно жена Дома заботилась об отце до самой его кончины.

Увы, к предполагаемому подарку приложился счет на оплату. Посыпались оскорбления. Дом обозвал Майка неблагодарным, а Майк обвинил Дома в воровстве. Куда делись наличные на непредвиденные расходы в 1932 году, а? Кто их взял? Почему это всплыло сейчас? Однажды вечером произошел инцидент, когда не удалось сдать выручку в банк. Что случилось с деньгами? Годами вызревавший гнойник вскрылся – истинные чувства прорвались наружу. Майк назвал Дома «скупердяем, по дешевке отхватившим дом». А Дом нарек Майка «сусальным Чарли». Майк и в самом деле был любезен до приторности, что называется, куда угодно без мыла пролезет, или с мылом – тем самым, что разводили в ведрах, когда драили таксомоторы и натирали их до блеска. Дом не делал скидок и вообще был весьма негибок по части оплаты, так что клиентура уходила к конкурентам, а Майк, который ладил с людьми и куда лучше умел договариваться, сидел тихо под пятой твердолобого старшего брата-всезнайки.

Упреки посыпались один за другим, как куски слоеной свадебной выпечки на венецианский стол. Перешли на личности. Майк дни напролет играл в карты и резвился в Атлантик-Сити, пока Дом прикрывал его и вел все дела. Дом – старомодный наивный иммигрант-итальяшка, а Майк – дешевый америкашка, забывший свои корни. Майк понабрал займов под залог бизнеса, отгрохал дом на Фицуотер с бассейном и мраморным фонтаном во дворе и вообще жил на широкую ногу. А Дом, в жизни не бравший ни цента в долг, жил сугубо по средствам и обходился корытом, которое наполнял из садовой лейки. Скандал, да и только.

Но это были цветочки. Потом пошли ягодки.

К сваре подключились жены.

Домова жена Джо и жена Майка Нэнси были друг дружке как сестры. И вдруг все оборвалось. Мученица Джо заботилась о свекре до последнего его вздоха, кормила-поила-обстирывала и каждое воскресенье безропотно накрывала обеды для обеих семей, пока Нэнси выпендривалась, наряжалась в леопардовые пальто на красной атласной подкладке и грезила о шикарной жизни на Мейн-Лайн в окружении слуг и служанок. Джо носила простое драповое пальто, сама шила себе одежду и шторы на окна, зато Нэнси шастала к портнихе, заказывала портьеры в «Уонамейкере» и разъезжала на кобальтовом «паккарде».

Когда фирма стала преуспевать, Джо продолжила экономить, а Нэнси начала транжирить. Джо по-прежнему носила свое простое золотое обручальное кольцо, а Нэнси пошла в гору. Зубцы ее помолвочного кольца расширили, чтобы место скромного четвертькаратного брильянтика мог занять сверкающий брильянтище в три с половиной карата. Изящную золотую цепочку на шее Нэнси сменила толстая, как лапша папарделле, цепь, а на ней болтался новый роскошный медальон, которому позавидовал бы сам папа римский.

Джо хозяйствовала по старинке, храня традиции своей сицилийской семьи. Она с удовольствием сидела дома и нянчилась с мальчиками Нэнси наравне со своими собственными, а Нэнси в новенькой шляпке от «Мистера Джона» уезжала в город и прохлаждалась на вечеринках, где более-менее итальянскими, кроме нее самой, были разве что кружева на скатерти. Нэнси лезла наверх, и вскарабкалась она туда прямо по добросердечной Джо, оставив после себя синяки и ссадины. Дом встал на защиту Джо, а Майк вступился за Нэнси.

Дом и Майк настолько ожесточились друг против друга, что выплеснули свой раздор на улицу, чего не делала ни одна итальянская семья с тех пор, когда Ромул и Рем называли волчицу мамой; о скандале прознала вся округа. Доброхоты-наблюдатели не преминули подлить маслица в огонь, разжигая распрю сплетнями и напраслиной, и трещина становилась все глубже.

Правда обросла шипами кривды и превратилась в разрушительный стенобитный шар, начисто разобщивший два семейства.

Каждый итальянец знает: если подливка подгорела, то уже ничто не поможет. Единственный выход – вылить ее, выскоблить до капли, выбросить вместе с горшком. Доминик и Майк выбросили друг друга окончательно и бесповоротно.

Семейные разлады не были внове в Южной Филадельфии. Району Саут-Филли всего досталось вдвое, так что он был приспособлен к любому семейному разрыву. Семья могла расколоться и выжить, заселив полдома в новом особняке для двух семей, платить десятину другой церкви, отправить детей в другую школу и даже стричься в конкурирующих парикмахерских, чтобы никак не пересекаться. Жизнь могла себе течь своим чередом, вполне нормально, если считать нормальным состояние многолетней вражды между кровной родней.

Vincit qui patitur[9].

Майк и Дом зажили на соседних улицах, не знаясь друг с другом, и жены их тоже не общались. Их дети – крошечное мальчишечье войско – поначалу были озадачены разрывом между командованием двух семейств, но быстренько усвоили, что лучше отказаться от всякой связи с кузенами, чтобы угодить родителям. Раз уж кузенов угораздило оказаться по ту сторону, то не стоит сердить тех, чье расположение гораздо ценнее. Годы спустя ядовитый цветок распустился и в душах новых членов семей, юных новобрачных, которые восприняли семейную вражду как часть клятвы верности и доказательство любви к своим молодым мужьям. Муж и жена – одна сатана.

Разрыв, похоже, не слишком тревожил Дома и Майка, несмотря на то что их осталось всего двое на белом свете – тех, кто помнил Неаполь пасмурным утром 29 апреля 1901 года. Тогда двенадцатилетний Доменико и одиннадцатилетний Микеле стояли рядышком на борту корабля, который должен был доставить их в Америку, к отцу, эмигрировавшему в Филадельфию и работавшему сварщиком на военно-морской верфи. Их мать скоропостижно скончалась от лихорадки, и ни у кого из родственников в Авелино не нашлось ни места, чтобы приютить их, ни средств, чтобы о них заботиться. Так что отец оплатил путешествие сыновей через океан.

Мальчики отчаянно тосковали по матери. Они были убиты горем и напуганы. Цепляясь друг за друга, братья крепко держались за руки (чего не делали с тех пор, как одному исполнилось три, а второму – четыре) на палубе «Арджентинии», сказав последнее arrivederci[10] родному дому и даже не представляя, что ждет их впереди. Только Дом будет знать, что Майк плакал у него на плече, и только Майк будет знать, что Дом прошептал: Non ti lascero mai[11]. Может, Дом и поклялся никогда не покидать брата, но все разом позабылось годы спустя, когда один брат решил, что другой брат обжуливает его с клочком земли, которому грош цена в базарный день и который никому из них даром не был бы нужен, если бы отец не завещал его Майку, то ли бездушно предпочтя одного сына другому, то ли по совершенно иной, ему одному известной причине.

Их отец Доменико Микеле Палаццини был талантливым слесарем-монтажником, а еще он был игроком и всю свою жизнь превратил в соревнование, на которое мог сделать ставку, побиться об заклад. Особое удовольствие он получал, стравливая сыновей между собой. Лишенный мягкого воздействия жены, он был настоящим задирой и громилой, и сыновья знали, что выжить рядом с ним можно, только угождая ему.

После смерти старика всем правило золото, а Дом и Майк стали его верными вассалами. Дом не желал вспоминать об отце, а Майк хотел занять отцовское место. Их королевство, включая процветающее дело – такси и весьма скромную недвижимость, теперь было разделено пополам, как выигрыш в покере.

Братья усвоили, что половина чего-то прекрасного – это лишь половина, но озлобление их было таким глубоким, что мешало тужить об утраченном. Они жили через улицу друг от друга – достаточно близко, чтобы Майк мог унюхать аромат воскресной подливки Джо, а Дом – услышать пение Синатры из колонок первоклассного проигрывателя Майка в предрассветный час, но достаточно далеко, чтобы не позволить гневу воспалить честолюбие и попытаться одержать победу над врагом. Долгих шестнадцать лет прошло, но рана была все еще свежа.

Alea iacta est[12].

Акт I

Тот забракован, кто вступает в брак!

У. Шекспир. Все хорошо, что хорошо кончается[13]
1

2 мая 1949 г.

Филадельфия

Эльза Палаццини обегала рынок на Девятой улице: продавца рыбы, зеленщика, булочника, мясника и фруктовую лавку. Торговки добродушно переругивались с мальчишками-разносчиками, их голоса то и дело перекрывал стук деревянных ящиков, сброшенных на землю, скрип обрезиненных колес на тележках с товаром, когда те утыкались в прилавки, или оглушительный грохот льда, ссыпаемого в металлические бидоны. Перед одной из лавок продавец с покупателем вели дела с глазу на глаз, sotto voce[14], и лишь язык тела выдавал согласие или недовольство.

Солнце еще не взошло – единственным источником света на рынке под открытым небом были фары фургонов да голые лампочки, болтающиеся под красными в белую полоску торговыми навесами. Эльза проталкивалась сквозь толпу, пока не нашла разносчика, торговавшего свежими цветами. После дождя, шедшего ночь напролет, в воздухе висела зябкая изморось. Эльза продрогла и застегнула жакет на все пуговицы. Одинокая лампочка лениво раскачивалась под ветерком, выбрасывая полосы света на выставку серых ведер, наполненных свежими цветами. Эльза любовалась охапками фиолетовой сирени, желтых нарциссов, розовых пионов, клубами голубых гортензий и букетиками маргариток, пока наконец не нашла то, что искала. Она вытащила пучок перевязанных бечевкой шиповниковых розочек из набитого букетиками ведра. Ледяная вода потекла в рукав, когда она подняла розочки повыше, чтобы осмотреть. Поставив пучок обратно, вытащила другой, потом еще один, пока не отыскала тот, где лепестки были сомкнуты так плотно, что бутоны напоминали розоватые язычки пламени.

– На Майский праздник? – догадался продавец, заворачивая цветы в вощеную бумагу.

Эльза кивнула.

– Вчера все белые розы раскупили. Церковь Богоматери Доброго Совета в этом году выбрала все белое.

Эльза улыбнулась ему:

– Повезло мне. Все мои девочки одеваются в розовое. Кроме Королевы и статуи Девы Марии. И я уже сделала им венчики из белых розочек.

Эльзина речь – правильный английский с легким польским акцентом, – стройная гибкая фигура и врожденное изящество придавали ей толику аристократизма.

– Царица Небесная прежде всего, – сказал продавец.

– Конечно.

Эльза расстегнула кошелек для мелочи и выудила семьдесят пять центов. Пока она расплачивалась, к ним подошла женщина.

– До чего хорошенькие, – сказала покупательница, глядя на розы, которые цветочник передавал Эльзе.

– Благодарю. Здесь всегда самые лучшие и свежие цветы на всем рынке, – подмигнула Эльза продавцу.

– Тогда, может, посоветуете, что выбрать – пионы или нарциссы?

– А что за повод?

– Свадьба.

– Тогда почему бы не взять и то и другое? Да прибавить к ним веточки лавра. – Эльза указала на лоснящиеся зеленые ветки, перевязанные бечевкой.

– Это было бы очень красиво. Вот только не знаю, что скажут женщины в синагоге.

– А какую синагогу вы посещаете?

– Б’Най Абрахам, – ответила женщина. – Слыхали о такой?

– На Ломбард-стрит? – Эльза услышала гудок мужниной машины и помахала ему, а потом снова повернулась к собеседнице: – Мазел тов[15] невесте и жениху. Шалом.

– Шалом. – Женщина проводила Эльзу заинтересованным взглядом.

К тому времени, когда Эльза подошла к машине, Доминик Палаццини III уже выскочил и распахнул перед нею дверцу ярко-желтого такси. Он был высок, под стать супруге, и красив, как кинозвезда, – черноглазый жгучий брюнет, римский профиль, как у Роберта Тейлора[16], и выразительные темные дуги бровей. Эльза чмокнула его в щеку.

– Ну, нашла, что искала?

– Точь-в-точь!

Доминик усадил жену на переднее сиденье такси.

– Чтобы найти то, что нужно, сюда надо приезжать засветло, – заметил он, закрывая за ней дверцу.

И забрался на водительское сиденье.

Эльза придвинулась к мужу и взяла его под руку.

– Давай прокатимся на реку? – предложил он. – Дорога вся наша будет.

Эльза взглянула на часики:

– Малыш скоро проснется.

– Там же Ма.

– Я не люблю пропускать утро с ним.

– Ты ничего не любишь пропускать, Эльза.

Эльза улыбнулась и положила голову на плечо мужу. Так они и ехали до самого дома.

А неподалеку, всего в нескольких кварталах, низкий туман цвета розового шампанского клубился над Монтроуз-стрит.

Южная часть Филадельфии сверкала. Неопрятный ряд домишек покрылся патиной, как морские ракушки, а серый портал швейной фабрики засеребрился в утреннем свете. Разверстые траншеи, пугавшие улицу, недавно перекопанную для прокладки труб, стали не просто канавами, полными грязи, а крепостными рвами с водой, реками, защищающими королевство, которое градостроители нарекли Bella Vista[17].

Ники Кастоне, сжимая под мышкой пакет с завтраком, стоял на ступенях дома 810 по Монтроуз-стрит, где он жил с дядей Домом, тетей Джо и их сыновьями с тех пор, как ему исполнилось пять. Первая на сегодня сигарета болталась в уголке рта, свободной рукой он застегивал медные пуговицы на форменной куртке. Свежая ментоловая струя сигареты «Лаки Страйк» кольнула гортань, наполнила легкие, помогая Ники проснуться. На плече у Ники висел тубус на широком кожаном ремне. Он пристроил его на боку, как винтовку. Ники не просто смотрел, как солнце восходит, озаряя округу, он упивался его безмятежным сиянием. Он видел красоту мира даже там, где ее и в помине не было. Ему казалось, что вот такой особенный свет похож на фату невесты у алтаря, невесты, выдаваемой замуж по расчету, – фата скрывает все недостатки, но сулит чудесную тайну. Ничего плохого в этом нет.

Воздух полнился нежными ароматами базилика, лимона и влажной земли. Братья Спатуцца – деревенские кузены Ники со стороны матери, живущие за рекой, в Джерси, – уже совершили свою ежегодную ночную доставку, привезя все необходимое для весенне-посадочных работ. Изобилие это разместилось на ступеньках крыльца, точно статуи в древнеримском атриуме, – горшки с кустиками томатов, урны с саженцами фиговых деревьев, лимонов и самшита. Ящики с проклевывающейся овощной рассадой обступили деревянные поддоны с побегами зеленых трав. Не иначе, тетя Джо заказала по экземпляру всего, что произрастает на Восточном побережье. Бирки трепетали на ветру, как лепестки. Официальные названия, начертанные на латыни, пробуждали память о том, как в детстве Ники прислуживал у алтаря во время мессы. Nasturtium Gloria. Aster laevis. Specularia perfoliata…

Лавируя между густой листвой, Ники восхищался эстетикой братьев Спатуцца. Итальянцы что угодно превратят в искусство, даже доставку навоза.

Скоро под мудрым руководством тети Джо и задний дворик, и плоская площадка на крыше, и каждый клочок земли, прилегающий к парадному крыльцу, возделают и засадят. Через несколько недель здесь будет mille fiori[18], все буйство красок, когда расцветут клумбы вдоль дорожки. Придет август, и урожай из огорода заполнит их стол al fresco[19] итальянским перцем, руколой, фенхелем и огурцами. Ники прямо-таки почудился вкус цветков цукини во рту.

Помидоры – основной элемент любой трапезы в доме Палаццини – приумножатся под спудом, в огородике на крыше. Там, поближе к солнцу, они вырастут красные, мясистые и сладкие-сладкие, когда поспеют. Потом женщины сорвут их и сложат в берестяные корзины, которые мужчины спустят в подвал – на кухню. И тут уж все итальянское семейство примется за работу: помидоры будут вымыты, перетерты, их закатают в банки, и запасов томатного соуса хватит на всю долгую серую пенсильванскую зиму.

Ники перешел на другую сторону улицы – к гаражу, отпер раздвижные ворота под красной вывеской «Такси Палаццини и телеграф “Вестерн Юнион”» и толчком отодвинул створку вбок. Потом вытащил металлический шток из углубления над дверью, набросил крюки и развернул над тротуаром тент, нежно разгладив латаную-перелатаную материю, истончившуюся там, где дожди сражались с опорами; некогда парадно-яркие полоски поблекли. Он помнил те времена, когда полог был новым. Восемь лет спустя мы выиграли войну и все изменилось, причем не на шутку: семьи поредели, кто-то не вернулся с войны, будущее остальных было туманно. Были, конечно, и всякие приятные мелочи – в обиходе снова появились шелковые чулки и сахар. Некоторые стороны повседневной жизни в тылу завершили свое существование, включая государственные облигации внутреннего займа, благодаря коим такие любимцы публики, как Джимми Дуранте[20], засылались в места вроде «Палумбо» в Филли – чтобы подсобрать денег «на общее дело». Больше не надо было жертвовать всем ради победы, собирать металлолом на нужды армии, чтобы потом из него отливали колесные спицы и бомбы. Все это осталось в прошлом.

Провожая парней на фронт, Монтроуз-стрит излучала патриотизм и гордость. Флаги развевались на каждом здании, все витрины украшали фотографии солдат, чьи семьи проживали по соседству. Полог Палаццини, яркое красное пятно с широкими синими полосами на девственно-белом поле, смотрелся как знамя. К тому времени, когда Ники вернулся, краски успели вылинять до серого, розовато-лилового и бежевого – стариковские цвета, под стать пожилым мужчинам и женщинам, стоявшим под ними. Как-то в разговоре с дядей Домом Ники заикнулся о том, чтобы заменить материю, но тот ни в какую.

– Не протекает – и ладно. Холстины нынче кусаются! – рявкнул он.

Дядя Дом знал цену красоте, и, сколько бы она ни стоила, цена всегда оказывалась слишком высока.

Ники жалел, что дядя Дом не очень похож на отлученного теперь дядюшку Майка, который всегда заботился о внешнем виде. Тенты «Пронто-такси» менялись ежегодно, независимо от их состояния. Красные, белые и зеленые полосы сверкали как новенькие и в снег, и в дождь, и в зной. И даже более того: отворот полога, глядевший на улицу, искрился шикарными, вышитыми золотом вензелями в виде буквы «П», а латунные столбики, поддерживающие полотно над тротуаром, были отполированы до блеска. Дядя Майк и сам был роскошен, как шелковое покрывало от Мариано Фортуни[21]. Он носил костюмы итальянского покроя, шелковые галстуки и кирпично-красные мокасины, а дядя Дом одевался как владелец похоронной конторы, независимо от повода и погоды. У Дома имелся один черный шерстяной костюм и один костюм черной саржи. Оба компоновались с простой белой рубашкой из хлопка и черным галстуком. Свои черные кожаные туфли на шнурках он не менял с эпохи «ревущих двадцатых».

Когда дядя Майк входил в комнату, женщины трепетали, настигнутые ароматом экзотических пачулей и освежителя дыхания «Сен-Сен». Когда появлялся дядя Дом, он приносил с собой совершенно иной букет: от него несло дегтярным мылом и полоскателем для рта «Листерин» с легкой ноткой хлорного отбеливателя.

Ники было всего двенадцать, когда ему навсегда запретили общаться с дядей Майком, тетей Нэнси и их сыновьями Ричардом, Майклом и Энтони, которым их отец придумал прозвища – Рики, Мики и Трики. Ники скучал по своим кузенам, но из уважения к дяде Дому и тете Джо никогда даже не заикался, как сильно их ему недостает.

В гараже Ники проинспектировал автопарк, который перемыл вчера вечером. Даже в утреннем сумраке машины сверкали под светом дежурных ламп, как молочные ириски. Доминик III уже взял машину № 1, так что оставалось еще три авто. «Двойку» водил Джио, а «тройка» досталась Нино.

Ники водил «четверку». Он погладил свою машину по капоту по пути к лестнице. Жемчужина автопарка, сверкающий черный «бьюик-роудмастер» 1947 года, четырехдверный седан, покрытый бежевым замшевым чехлом, уединился в нише-алькове. Черный седан смотрелся нарядной лаковой туфлей в окружении будничных башмаков. Ники поправил на нем чехол, а потом продолжил свой путь по лестнице к диспетчерской – алюминиевой будке с окошком, сквозь которое хорошо просматривался весь гараж внизу.

Из-за открытой двери наверху доносилось отчетливое стаккато азбуки Морзе в исполнении диспетчера Гортензии Муни, отправляющей телеграмму. Ники знал, что сейчас ее рука лежит на рычажке, пересылая морзянку по проводам, голова опущена, глаза прикрыты. У миссис Муни всегда угрюмое лицо, независимо от содержания послания – будь то официальное сообщение или шуточная телеграмма. Осторожно, чтобы не побеспокоить Гортензию, Ники на цыпочках прокрался в диспетчерскую, повесил ключ от ворот на медный крючок, тихонечко положил сверток с ланчем на стойку и снял с плеча тубус. Он открутил колпачок на одном конце и вытащил из тубуса длинный рулон, развернул новейшую карту дорог Пенсильвании и прикнопил ее к пробковой доске прямо поверх устаревшей версии.

Распорядок Гортензии Муни был неизменен. С понедельника по субботу она являлась на работу к четырем утра, автобус довозил ее от дома до Честнат-стрит, взбиралась по металлической пожарной лестнице позади гаража, отпирала дверь запасного выхода, заходила внутрь и по мостику на верхней галерее проходила в диспетчерскую, снимала зеленую фетровую шляпку с длинным коричневым фазаньим пером, прятала ее в ящик стола и вешала свое бурое вельветовое полупальто на крючок за дверью. Пакет с ланчем помещался в ее личный ящик в картотечном шкафу, а термос с горячим кофе ставился на стол. Кроме членов семейства Палаццини только у Гортензии имелся собственный ключ от гаража. И дело было не просто в удобстве. Дом доверял Гортензии свой бизнес, что означало – Дом доверял ей свои деньги, а это, в свою очередь, означало, что он доверял ей свою жизнь.

Гортензии Муни исполнилось шестьдесят три. Ее наняли диспетчером, еще когда Майк работал в компании, и она осталась здесь и после его ухода, хотя это решение далось ей нелегко, потому что она прекрасно ладила с обоими братьями. Майк предложил ей точно такую же должность в «Пронто», но у Гортензии были свои причины остаться работать на Монтроуз-стрит. И она решила трудиться здесь до пенсии. На ее гладкой коже цвета темного шоколада не было ни морщин – спутниц преклонного возраста, ни прочих отметин каких-либо трагедий. Улыбалась она широкой и белоснежной улыбкой – все зубы свои, как частенько сообщала Гортензия в ответ на очередной комплимент. А безупречная прическа «паж» каждую субботу профессионально освежалась в парикмахерской «Миссис Джонсон & Ко» в негритянском квартале на северо-западе Джермантауна.

В юности Гортензия славилась длинными красивыми ногами, зауженными в лодыжках, хотя по всем стандартам они были худоваты. Ступни ее тоже были длинными и донельзя узкими, и эти ступни, прикрепленные к длинным худым ногам, делали Гортензию, стоящую на остановке в ожидании автобуса, похожей на удвоенную букву «L». Нынче утром ступни бездумно притоптывали, пока Гортензия трудилась. Они будто отбивали ритм какой-то мелодии, слышной лишь ей одной.

Отослав телеграмму быстрым триольным стаккато рычажка и развернув свое кресло на колесиках к пишущей машинке, Гортензия принялась печатать, без труда дотягиваясь длинными пальцами до любой клавиши. Ники с удовольствием наблюдал, как работает Гортензия. Печатала она проворно, и звон каретки означал, что вот-вот ее с силой сдвинут в сторону. Ники это движение казалось уморительным – будто Гортензия с размаху давала оплеуху Джимми Кэгни[22] в сцене драки.

Ники расчистил место на столе, открыл бумажный пакет, вынул из него содержимое, расстелил пакет вместо салфетки, прижав его стеклянной банкой с холодным яблочным сидром, и выложил свою трапезу.

Гортензия мельком глянула на Ники, когда тот открывал банку и скрип крышки отвлек ее. Ники виновато улыбнулся, а потом тихонько развернул вощеную бумагу, в которую был упакован его бутерброд, – так вор разворачивает бархат, внутри которого спрятаны изумруды.

Сэндвичи тете Джо всегда удавались на славу. Мяса в меру. Три тоненьких ломтика острой капиколы, слой сливочного масла на свежем сдобном хлебе и маринованный огурчик, завернутый отдельно, чтобы не размок весь сэндвич. Ничто так не насыщало Ники, как тетушкин сэндвич, и, перед тем как съесть его, он прошептал молитву, закладывая крахмальную льняную салфетку за воротник форменной куртки. В уголке салфетки синим ирисом были вышиты его, Ники, инициалы.

Тетя Джо до сих пор собирала сверток с ланчем для Ники, стирала и чинила его одежду и намеревалась заботиться о нем, как заботилась о родных своих сыновьях, до самой свадьбы. Ники был единственным сыном ее сестры. Джо любила и баловала его, потому что он потерял мать совсем малышом, – бедный сиротка. Она даже представить боялась, что было бы, случись ее мальчикам пережить такую утрату, поэтому постаралась восполнить ее для Ники. Вдобавок Джо не могла устоять перед своим итальянским племяшкой, который мастью был настоящий американец: густая рыжевато-каштановая шевелюра и синие глаза, да еще улыбка, вспыхивающая, как лучи дальнего света фар «кадиллака», когда он проезжает по односторонней улочке глубокой ночью. К тому же Джо уже растила троих мальчишек. Одним больше – ну и что такого? Особенно если он такой хороший мальчик.

С Ники Кастоне не было никаких хлопот. Совершенно.

Ники откусил кусочек мягкого треугольника, зажмурился и медленно начал жевать, смакуя сладковатую ветчину, натертую острыми приправами. Он никогда не был одним из тех сирот, что жадно пожирают или ныкают еду. Наоборот – он не торопился, словно искушая сотрапезников забрать его порцию, ибо есть он ее будет до второго пришествия. Казалось, пища его вообще не интересует, но это было ошибочное впечатление, просто он не делал из еды культа. Съев свою долю, он никогда не просил добавки. Ему было неловко за тех, кто не умел вовремя встать из-за стола.

Потягивая сладкий сидр из банки, Ники опять задумался о времени. Он уже давно о нем думал, с тех пор как осознал, что годы пролетают, унося его с собой, как унесли когда-то его родителей. К двадцати восьми годам Ники пережил уже обоих. Поскольку отец с матерью были лишены роскоши планировать будущее сына и видеть, как он растет, Ники решил строить жизнь самостоятельно, пока еще не слишком поздно.

Настало время назначить дату свадьбы с Терезой Де Пино по прозванию Пичи, добрых семь лет ходившей в его невестах. Ники уже порядком надоели прожигающие насквозь взгляды Пичиного папаши, стоило Ники ненароком обнять его дочку, и мамочкины чрезмерно участливые расспросы, когда он заходил за невестой или провожал ее домой после свидания. От родителей невесты его бросало то в жар, то в холод, из-за чего у него развилась особая «южнофиллийская» лихорадка, излечить которую мог лишь отец Скифалакуа, сделав запись в книге при церкви Лоретанской Божьей Матери сразу после венчания.

Пичи не давила на него, не требовала немедленно назначить дату свадьбы, но Ники знал, что она переживает. Когда бы они ни приехали поужинать и потанцевать в Эхо-Лейк, стоило ей высосать через трубочку пару коктейлей «Май-Тай» из скорлупы кокосового ореха, она начинала забавляться с пластмассовой обезьянкой, украшавшей коктейль, и мечтать о собственном доме с фигурной алюминиевой буквой «К» на дверях. Ей страсть как хотелось собирать крохотные зонтики и цирковых зверюшек, украшавших напитки, приносить их домой своим деткам, возвращаясь после вечеринки, проведенной с их отцом, чтобы показать им, что она никогда не забывает о любимых крошках.

Ники знал о ее мечтах. Но еще он знал, что, прежде чем дать Пичи то, чего она хочет больше всего на свете, он должен был бы признаться ей как на духу, где проводит время, когда не крутит баранку такси семейства Палаццини. Ему пришлось бы сделать это. Ники почитал честность наиважнейшей добродетелью, и вовсе не потому, что собирался стать праведником, но потому что честность облегчает жизнь. Он видел, что сделала непреодоленная ложь с его дядями, и поклялся, что подобное никогда не случится в семье, которую он однажды создаст со своей собственной женой.

Внизу Доминик III легонько посигналил три раза, въезжая в гараж, и машина № 1 вплыла на свое место. Ники встал и выглянул в окошко диспетчерской. Он смотрел, как его кузен открывает дверцу для своей жены, как она появляется из машины с букетом.

– Эльза раздобыла-таки свои розы, – сообщил Ники. – Вчера вечером оказалось, что их не хватает для праздника, и она даже расплакалась.

Гортензия пожала плечами:

– Может, она снова ждет ребенка.

– А может, она плакала, потому что старикашка Сабетти не все шипы удалил со стеблей и у нее на руках остались стигматы. – Ники наблюдал, как Доминик берет Эльзу за руку. – Доминик и Эльза до сих пор влюблены.

– До чего эти двое подходят друг другу.

Доминик помахал Ники.

– Ма готовит завтрак, – крикнул он. – Тебе всмятку или вкрутую?

– Да не надо. – Ники улыбнулся, помахал им в ответ, после чего снова уселся за стол и откусил маленький кусочек огурца и чуть-чуть сэндвича.

Гортензия скорчила гримасу:

– Нет бы перейти через дорогу, чтобы миссис Палаццини накормила тебя как следует. Какой смысл есть ланч на завтрак?

Она распрямила спину, сидя на стуле. Стол ее был усыпан разрозненными листками бумаги, там же находились стопка бухгалтерских книг в черных кожаных обложках, счетная машинка, а посредине – телефонная система, состоящая из темно-вишневой трубки, коммутатора с четырьмя мигающими кнопками, кнопки удержания и кнопки отбоя. В диспетчерской Гортензия была единственным объектом, который не светился и мог передвигаться.

– Странная у тебя манера питаться. Все остальные мальчики Палаццини едят трижды в день, как положено. А ты почему не берешь с них пример?

Ники пожал плечами:

– Наверное, потому что я – Кастоне.

– И на все-то у тебя есть ответ. Ты скажи мне вот что. – Она скормила бумагу ролику телеграфной машины. – Если ты съедаешь обед на завтрак, то что ты ешь на обед?

– Ничего.

– Ничего не ешь с шести утра до шести вечера?

Ники кивнул.

– Это вредно.

– Кто сказал?

– Да все – от доктора до командования армии США. И как ты только выиграл войну, с таким-то ужасным режимом?

– Смелостью.

– Скорее, везением. Трехразовое питание – вот что требуется здоровому организму.

– Только не моему.

– Это для тебя плохо кончится, помяни мое слово.

– Не волнуйтесь за меня, миссис Муни. Телу гораздо сложнее соблюдать навязанный ему распорядок, чем вообще отказаться от одного приема пищи.

– Ты ешь, как четырехлетка. Пора бы уже питаться по-мужски.

– Наверное, мне нужна жена. Будет заботиться обо мне.

– Что-то тебе точно нужно. Это все, что я знаю.

– С тех пор как женился Нино, дом набит, как голубец фаршем. И все пухнет. Мэйбл на сносях. У Эльзы маленький Дом, который вот-вот пойдет, да и Лина может в любую минуту объявить, что ждет прибавления. Мои кузены пополняют народонаселение Земли. Им нужно пространство.

– И куда ты подашься?

– На Уортон-стрит сейчас строится новый район, целый квартал домов на две семьи. И действительно славные дома. Два этажа. Линолеум на кухне, деревянный паркет в гостиной. Эркерное окно на фасаде. И крыльцо свое, и задний дворик, и подвал. А на улице перед входной дверью – место для стоянки.

– У тебя же нет машины.

– Пока нет. Но будет.

– А где же ты найдешь средства, чтобы купить все это?

– Я экономил. И тетя Джо откладывала мою плату за жилье с тех пор, как я вернулся с войны. У меня уже хватит на первый взнос, а на остальное возьму ссуду в банке. В Первом национальном – для ветеранов скидки на проценты.

– Надо же.

– Хорошая сделка, правда?

– Твоя тетя Джо просто умница. Копила для тебя деньги. Не каждая тетка станет оплачивать первый взнос за дом для племянника.

– Она копила их не для того, чтобы я съехал. Она надеялась, что я приведу Пичи к нам. Но Пичи ни за что не станет жить с Палаццини. Она ведь единственный ребенок и не представляет себе, как это – жить в подвале. Пичи мечтает о собственном доме.

– Так, значит, все уже решено.

– Как только мы объявим день свадьбы.

– Ты так долго женихаешься, что твое предложение уже почти развеялось, как дым из трубки. Знаешь, я даже сомневалась, что свадьба вообще когда-нибудь состоится.

– И все же она состоится. Пичи Де Пино станет моей женой.

– Меня это не касается.

– Мне важно ваше мнение, миссис Муни.

– Тогда вот тебе мой совет: работа отдельно, а удовольствие отдельно. Ты когда-нибудь встречался с мистером Муни?

– Один раз только.

– И то случайно.

– Потому что у вас работа отдельно, а удовольствие отдельно. – Ники приподнял банку в шутливом тосте за здоровье Гортензии Муни и глотнул яблочного сидра.

– Уже учишься. Но ты бы мужа моего никогда и в глаза не увидел, если бы я тогда не упала в обморок и ему не пришлось забрать меня домой. Я, наверное, так и валялась бы на грязном полу, если бы не ты.

– Кто-то обязательно вас хватился бы, – сказал Ники.

– Может быть, – сказала Гортензия, уверенная в обратном. – В конце концов кто-то заметил бы, что телефон не отвечает, телеграммы не приходят и не отсылаются и все такое, и только тогда они, наверное, и бросились бы искать мое бренное тело.

– Мистер Муни был очень любезен.

– Это он умеет, – сказала Гортензия, хотя давно уже прошли те времена, когда она испытывала к мужу теплые чувства. Тогда он был неплохим и даже хорошим, но со временем стал брюзгливым, а порой даже злым. Гортензия научилась не замечать его, как звук радиоприемника в диспетчерской, если парни в гараже меняли ее любимую блюзовую станцию на поп-волну.

– Мистер Муни изменился?

– Любой муж поначалу милый и добрый, если ты об этом. Все прекрасно и замечательно, пока ты не возразишь ему или не начнешь задавать неудобные вопросы, которых у тебя раньше и в помине не было. Так что если у вас все гладко, пока вы планируете свадьбу и медовый месяц, то это не достижение, просто человек ведет себя так, чтобы получить от тебя желаемое. Истинное его лицо проявляется со временем.

– Но мы с Пичи начали встречаться еще до войны, – сказал Ники, переставляя карандаши в стакане на свободном столе. – Мы уже семь лет верны друг другу.

– Это не значит, что ты должен жениться на ней.

– Не должен – а хочу!

Он вытащил бумажник из заднего кармана, раскрыл его на фотографии невесты. Гортензия нащупала очки для чтения, висевшие у нее на шее на серебряной цепочке, поднесла их к глазам и критически оглядела этот «лакомый кусочек», стройняшку Пичи – чересчур костлявую, на взгляд Гортензии, – позирующую на пляже Уайлдвуд-Креста. Пичи была такой худой в этом своем цельном купальнике, висевшем на тощих бедрах, что ноги ее напоминали две соломинки, торчащие из ванильного молочного коктейля.

– Вот она, моя Пичи, – сказал Ники с гордостью.

– Помню ее. Как-то заходила сюда, несколько лет назад, с родителями. Брали у нас седан.

– Да, точно. Они навещали родню в Нью-Хейвене. Хотели произвести впечатление.

Гортензия кивнула.

– Своеволия ей не занимать. Всем указала, куда садиться в машине.

Ники спрятал бумажник в карман.

– А я люблю напористость.

– До поры.

– Это как?

– Когда устаешь от всего, что любишь в ней.

Ники привык к сентенциям миссис Муни. Однако на этот раз он не собирался позволить ей испортить ему настроение.

– Мне бы хотелось, чтобы вы познакомились поближе. Когда-нибудь мы с Пичи придем к вам в гости.

– Не хватало еще, чтобы парочка итальянцев переполошила мне всю улицу! Народ сбежится, будто конец света настал, обступит вас и станет глазеть.

– А вы приготовьте нам ужин.

– Ни за что, мистер Кастоне.

– Даже когда мы назначим день свадьбы?

– Даже тогда.

– Я хочу, чтобы вы пришли на свадьбу.

– Поглядим. – Это слово прозвучало как решительное «нет».

– Вы никогда не ходите на наши торжества.

– Я бы там неловко себя чувствовала.

– Потому что вы цветная?

Гортензия кивнула.

– Вы всегда этим прикрываетесь, – сказал Ники.

– А ты погляди на меня. Разве это не так? К тому же границы – это основа жизни. Распорядок и правила – основа дня. Структура имеет значение в трех сферах – в обществе, в архитектуре и в корсете. Все, что должно быть выстроено, нуждается в костях.

– Я же не прошу вас выстроить мост через Мейн-Лайн, я прошу вас прийти ко мне на свадьбу.

– И я сказала тебе, что не могу.

– Я считаю вас членом моей семьи.

– Ну… это не так.

Ники рассмеялся:

– Умеете вы разбить сердце.

– Умела когда-то, – вздохнула она. – Я не понаслышке знаю о романах и свадьбах. Я не останусь в стороне от твоей свадьбы только из-за цвета кожи, хотя это существенный резон. И не потому что ты католик, а я – нет, хотя и это могло бы стать причиной.

– А из-за чего же тогда, миссис Муни?

– Не скажу.

– Почему?

– Я хожу на свадьбы только тогда, когда уверена, что этот брак – на всю жизнь.

Лицо Ники вытянулось. Помолчав минуту, он спросил.

– Вам больно?

– Почему ты спрашиваешь? – Гортензия посмотрела на свои туфли.

– Мне кажется, вы испытываете ужасную боль, иначе ни за что не стали бы портить мне настроение. Знай я вас чуточку хуже, я бы подумал, что вы не желаете мне счастья.

Ники скатал салфетку, смел крошки, обмахнул стол салфеткой и убрал ее в пакет из-под ланча.

Гортензия видела перед собой не взрослого мужчину, а мальчика, которого она знала с самого детства. Из всего выводка Палаццини Ники Кастоне был ее любимчиком, хотя никто никогда не просил ее выбирать. Она вздохнула.

– Конечно, нет. Прости меня. Мне что-то неймется в последнее время, сама не знаю, отчего это, все просто из рук валится. Какая-то хворь напала. Нежданно-негаданно, прямо как бурсит на мой сорок второй день рождения. Если хочешь знать, болит все. Такой уж у меня возраст. Наверное, лучше не стоит делиться со мной хорошими новостями, потому что я найду способ распустить их, ниточка за ниточкой, пока у тебя вместо целого ярда прекрасного шелка не останется только ветхая тряпица. Такая уж я. Я слишком много видела и слишком много знаю, так что слегка очерствела, похоже.

– Самую малость, – тихо сказал Ники.

– Любовь… знаешь, любовь – это хрупкая романтическая мечта, странствие двоих в утлой лодочке. Вы отправляетесь в плавание, когда на море тишь, а позднее оно начинает бурлить, поднимается ветер, шторм швыряет вас, и вы понимаете, что в лодке большая дыра, которую вы не заметили раньше, а теперь вы в открытом океане, и вам ничего не остается, как вычерпывать воду во мраке, под гром и молнии. Ни пищи вы не запасли, ни фонаря у вас, ни сирены. Все, что у вас было, – это любовь, но этого ой как мало. И вы начинаете тонуть. Вы оборачиваетесь друг против друга. Вы забываете, зачем вы вообще сели в эту лодку. Все, что вы видели вначале, – бескрайнее синее небо, яркое солнце и друг друга. И это видение ослепило вас. Любовь – это обреченное путешествие, где все хорошее остается позади.

– Наверное, на вас надвигается новый бурсит. Вы не думали об этом?

– Я забыла, что молодежь все так же любит путешествия, поэтому иногда становлюсь скептиком. Мне не хочется, чтобы ты думал, будто я не желаю тебе счастья. Но если ты считаешь, что Пичи Де Пино сделает тебя счастливым…

– Да, считаю!

– Ты можешь преклонить колена в темной комнате и помолиться пресветлому Господу Иисусу нашему, чтобы тот указал тебе иную тропу, потому что та, на которую ты ступаешь, не приведет тебя домой.

– Я хочу жить собственной жизнью. В своем доме.

– Конечно, хочешь. И будешь. Но ты должен быть осторожен. Надо подумать, Ники, поразмыслить.

– Неужто семи лет недостаточно, чтобы принять взвешенное решение?

– Порой даже пятидесяти лет недостаточно! Знаешь, я ведь сразу вижу, кто кому пара. Это дар. С первого взгляда я знаю, кто кому подходит. Я могу свести людей, которые предназначены друг другу. Я представляю себе этакий Ноев ковчег, только для людей, не для тварей, ищущих спасения. Где угодно. Например, гуляя по Томпсон-стрит или сидя в автобусе, едущем по Брод, я могу взглянуть в толпу и найти двоих, которые никогда не сойдутся, хотя должны бы.

– Пичи хорошая девушка.

– Для кого-то другого.

– Она ждала меня. Всю войну. И сейчас ждет.

– Выдержка – не самый лучший повод выйти замуж, а чувство вины – не лучшая причина, чтобы жениться. Надо придумать что-нибудь получше, а то все тайны разоблачатся уже в брачную ночь, и возврата не будет. Ты – католик. Для вас развод невозможен. Либо вдовство, либо святость.

Ники подумал, что тут Гортензия права. Брак – это на всю жизнь. Много лет назад, когда отец Кьяравалле пришел к ним в класс перед конфирмацией, чтобы поведать о святых таинствах, он рассказал, что церковь смотрит на брак как на постоянное пребывание в одном из стальных ящиков Гудини, обмотанных цепями и закрытых на пять навесных замков, которые болтаются на цепях, как подвески на браслете, а ключи от них проглотил аллигатор, плавающий в реке Конго за полмира отсюда. Однажды попав туда, ты уже не сможешь выбраться наружу. И вот эта окончательность и бесповоротность, видимо, и стала причиной, почему Ники так долго тянул с женитьбой.

Ники будет совершенно уверен в своей жене, и никакой катастрофы не случится в брачную ночь. Не хотелось ему быть одним из тех простаков, которые наудачу женятся на первой попавшейся хорошенькой девице и остаются несолоно хлебавши в медовый месяц. Ники слыхал ужасные истории о девушках, которые, проплакав всю первую брачную ночь, наутро убегали домой, к маме, поклявшись, что никогда и ни за что не вернутся к своим новоиспеченным мужьям. Он слыхал россказни о невестах, которые остались недовольны своими женихами, – оказывалось, что под фатой невинности скрывался недюжинный опыт. Много чего он слышал, и мораль у каждой басни была одна: найди добродетельную девушку, ибо добродетель убережет от всех проблем – финансовых, семейных, душевных или сексуальных.

По собственным наблюдениям Ники получалось, что каждая девушка, которая надеется выйти замуж, непременно добродетельна. Это было одним из условий получения помолвочного кольца в первую очередь. Как только Ники вручил Пичи Де Пино брильянт, она показала, что готова к близости определенного рода, и это обнадеживало. Он мог быть уверен, что она не такая, как пресловутая Вероника Веротти, чье имя наполняет ужасом сердце каждого молодого итало-американца из Саут-Филли.

Говорят, Вероника была так сильно травмирована увиденным в первую брачную ночь, что покинула спящего мужа в отеле «Голубая лагуна» в Атлантик-Сити, оставив свои кольца в пепельнице на ночном столике, села на ночной автобус до Норт-Халедона, что в Нью-Джерси, и на следующее же утро присоединилась к ордену салезианок в обители Святого Иоанна Боско, где и жила с тех пор под именем сестры Марии Иммакулаты.

Ники восхищался замечательными качествами Пичи – все эти годы, что он знал ее, она являла образец преданности и доверия. Но он также знал, что ни одна женщина не обладает всеми теми чертами характера и той внешностью, о которых он мечтал. И ни одна женщина не найдет в нем самом воплощение собственных идеалов. Пичи была честной, целеустремленной девушкой, здравомыслящей. И улыбалась она так тепло. У нее была постоянная работа – бухгалтер в универмаге «Уонамейкер». Она была практичной, могла починить всякую хозяйственную мелочь и скатать ореховый рулет, причем с одинаковой ловкостью, и Ники считал, что она не просто быстро все усваивает, она – разносторонняя натура. Даже если бы все это не было правдой, он любил Пичи, а Пичи любила его.

Гортензия тщательно свернула телеграмму, вложила ее в конверт, а конверт протянула Ники:

– Доставь-ка это срочно мистеру Да Понте на Северной Второй улице.

Ники надел фуражку с надписью «Вестерн Юнион» и спустился в гараж, который теперь был залит солнцем. Скоро кузены закончат свой завтрак, попрыгают в машины и тоже начнут смену. Садясь в «четверку», Ники припомнил шляпных дел мастера Да Понте. У него в магазине Ники купил Пичи зеленую замшевую шляпку, и Пичи так ею восхитилась, что попросила мистера Да Понте изготовить для нее свадебную фату, когда они назначат дату свадьбы. Ники улыбнулся этой мысли. Наверное, он больше всего любил в Саут-Филли именно это – не надо далеко ходить, чтобы получить все, чего душа пожелает. Ники представить себе не мог, как бы он жил где-нибудь в другом месте.

Выезжая задним ходом из гаража, он глянул наверх и увидел миссис Муни – она стояла у окошка диспетчерской и наблюдала за ним. Руки она сплела на поясе – эта ее поза напомнила Ники статую святой Анны за стеклом в подземелье церкви Святой Риты Кашийской. Дрожь прошибла все его тело, когда он вспомнил, как ребенком ждал на скамейке своей очереди на исповедь. «Может, это знак? – подумал Ники. – А все остальное?»

Васильки, анютины глазки и нарциссы, высаженные вокруг крыльца у дома Борелли под номером 832 на Эллсворт-стрит, выглядели довольно хиленькими. Отец с дочерью, обитатели дома, ухаживали за ними, в точности как прежде ухаживала хозяйка, но, с тех пор как ее не стало прошлым летом, сад загрустил. Сэм Борелли не был садоводом от бога, да и его дочка Калла тоже, невзирая на цветочное имя. Их умения лежали в другой области, но они старались как могли, чтобы небесно-голубой, обшитый деревом двухэтажный дом содержался так, как было заведено у Винченцы Борелли, включая возделывание клумб в саду.

Глядя в зеркало на шкафчике в ванной, Калла Борелли приподняла челку, спадавшую на лоб черной пернатой бахромой. Она просто перекрутила ее, чикнула маникюрными ножницами и отстранилась полюбоваться результатом. Вполне довольная, она взрыхлила пальцами короткие прядки, обрамлявшие лицо.

– Калла! – позвал отец, стоя у подножия лестницы.

– Иду, папуля, – крикнула она в ответ.

Калла накрасила губы ярко-красной помадой, причмокнула ими, чтобы помада ровнее легла, и пустила воду в раковину – смыть крохотные черные волоски, осыпавшиеся во время стрижки. В последний раз взглянула на модель в журнале «Харперс базар», брошенном на подоконнике. Фотография длинной, тощей, томно курящей сигарету парижанки, чью шикарную короткую стрижку она попыталась скопировать, имела мало общего с отражением американской итальянки в зеркале, ну и что? Калла не привереда и уж точно не француженка. Она захлопнула журнал.

Утреннее солнце заливало кухню дома Борелли, как включенные на полную мощность софиты заливают светом сцену. Вкусно пахло сладковатым томатным соусом, кипевшим на плите.

Сэм Борелли стоял над сковородкой с лопаточкой в руке, наблюдая, как пара свежих яиц томится в булькающем соусе. Яйца по-венециански. Через плечо у него висела прихватка. Сэму было уже под восемьдесят, и годы здорово обобрали его по части осанки и волос, но черные-пречерные глаза и неаполитанские черты, особенно густые брови, были такими же выразительными, как и в пору его юности.

Войдя в кухню, Калла покружилась:

– Ну как тебе?

– Хорошо.

– Я сама подстриглась.

– Ты не должна сама себя стричь. Это все равно что самой мастерить себе автомобиль.

– Мне некогда ходить по салонам красоты.

– А ты найди время.

Сэм тревожился за Каллу. Она была совсем не такая, как его старшенькие, Елена и Порция, которые ставили внешность во главу угла и для которых замужество и материнство – прежде всего. Калла будто перепрыгнула через несколько ступенек, когда дело дошло до женственности. Для младшей дочери Сэма естественным было оставаться бескорыстной и думать о себе в последнюю очередь. Но, как ни трудно было поверить в это, Калле исполнилось уже двадцать шесть, годы испарились стремительно, как утренний туман, и отец Каллы знал, что скоро дочка выйдет из того возраста, когда еще не поздно замуж. Сэм думал о том, что пора бы ей уже найти кого-то, полюбить и строить с ним будущее. Но это в нем отец волновался, а не художник. Художник был уверен, что Калла на правильном пути.

– И как это ты отважилась сама себя стричь?

– Ну я же стригу парики в театре. Вот я и подумала – что в этом трудного?

– Парики – не живые волосы.

– Так на живых даже лучше тренироваться. Если что не так сделаешь – отрастут.

– Жаль, о моих такого не скажешь, – вздохнул Сэм, потирая лысину.

– В Париже это сейчас самый писк. Называется «французская шапочка».

– Но мы в Саут-Филли.

– Может, нам не помешала бы толика «левого берега»[23] на наших делавэрских берегах. – Калла взяла со стола газету. – И как рецензия?

Сэм не ответил. Когда он ставил пьесу, то не спал в ночь после премьеры и ужасно переживал о рецензиях. Вчера состоялась премьера, и вечером после спектакля Калла поднимала картонный стаканчик с шампанским за ведущих актеров, потом мела вестибюль, мыла гримерки и наконец приползла домой и рухнула в кровать.

Калла пролистала «Филадельфия инкуайрер», пока не нашла короткую рецензию на свои первые режиссерские потуги в Театре Борелли.

– Нет чтобы на первой полосе поместить. Легче встретить итальянца в Публичной библиотеке Филадельфии.

– «Мистер Карл Борелли…» – прочла она вслух и выразительно посмотрела на отца: – Карл Борелли?

– Промашка номер раз, – вздохнул Сэм. – Надо было назвать тебя Сьюзи.

– Надо было родить себе сына, пусть бы он и был режиссером, а не какая-то дочь.

– Ты же знаешь, я – дамский мастер.

Калла продолжила чтение вслух:

– «Мистер Борелли… хм… замахнулся на “Двенадцатую ночь”, иногда у него получается комедия, но чаще – балаган…» – Она подняла глаза на отца: – А балаган – это не комедия?

– На грани. – Сэм перевернул яйца на сковороде.

– Он вообще не понял, что я сделала с Фесте. Я использовала его как рассказчика. – Калла плюхнулась на стул и продолжила читать. – Кто этот тупица?

– Этот парень любит своего собственного Шекспира, ему подавай все, как было в старом добром «Глобусе». – Сэм разложил глазки яиц на два ломтика поджаренного до золотисто-коричневой корочки итальянского хлеба, смазал томатной подливкой, в которой их томил, и увенчал блюдо кусочком сливочного масла, который тут же начал таять на этом аппетитном сооружении. Отец поставил тарелку перед дочерью, расстелившей на коленях салфетку. – Не обращай внимания на критиканов. Вспомни, что Верди говорил. Он мог позволить плохому отзыву в газете испортить себе завтрак, но обед – никогда.

– Спасибо, папулечка, – сказала Калла, не отрываясь от газеты на этот раз. – Я бы так не разозлилась, не будь статья настолько дурацкой. Но рассвирепела бы сильнее, если бы это оказался хвалебный отзыв. Где все лавры достались бы какому-то Карлу.

– Но тебя не смущает же, что все шишки тоже на него посыпались?

Калла отшвырнула газету:

– Больше ни слова не прочту.

Она схватила вилку и принялась завтракать, наслаждаясь каждым кусочком.

– И то верно. – Сэм налил ей кофе. – Все хорошо, доченька?

– Я и не ждала хвалебных рецензий.

– Ну да, конечно.

– А ты откуда знаешь?

– Ты же у меня оптимистка.

– Уже нет.

Сэм рассмеялся.

– Это ведь первый твой спектакль. Поверь, ты славно потрудилась.

– Правда?

– Правда. Ты сотворила несколько вдохновенных сценических картин.

– У тебя научилась.

– И роли распределила правильно. И доброжелательно руководила актерами во время постановки. Ты добилась от Джози такой игры, какой я в жизни не смог бы добиться.

– Я ей сказала: «Меньше ветчины, больше горчицы», и сработало.

– Все сработало. И актеры так легко взаимодействовали друг с другом. Это все твоя заслуга.

– Я думаю, что они доверились мне благодаря вашим хорошим отношениям все эти годы. Ты создал труппу, и они остались тебе верны.

– Нет, ты прекрасно знаешь, на что ты способна. И я тобой горжусь.

– Да, но… нам нужно сплотить их, и хорошая рецензия в солидной газете была бы ой как кстати.

– А на сегодняшний вечер сколько продано билетов? – Сэм сел за стол и налил себе чашку кофе.

– Половина зала от силы, а на завтрашний дневной спектакль и того меньше.

– Придется сократить обслугу.

– Знаю.

– И что ты надумала?

– Надумала, что сумею сама вести бухгалтерию. И обойдусь без костюмера.

– И парики сама можешь завивать.

– И суфлировать могу.

– Какая жалость. Мне нравится этот Ники Кастоне. Он отличный работник.

– Я знаю. Но у меня нет денег, чтобы оплачивать его труд. – Калла выглянула в окошко кухни, как будто надеялась, что решение финансовых проблем театра лежало на узловатых перекрестьях виноградных ветвей, оплетающих беседку ее матери. – Может, я смогу попросить Марио Ланцу поучаствовать в спектакле.

– Как только кто-то из Саут-Филли попадает в передрягу, он тут же кличет Марио Ланцу. Интересно, сколько может сделать один человек?

– Он не забывает свой старый район. Напишу-ка я ему письмо, – сказала Калла, ставя тарелку в раковину. – Я смогу все повернуть в нормальное русло.

– А может, этого и не нужно. Может, все идет как должно.

– Не говори так, папуля. Как же город будет без Театра Борелли? Это твое наследие. Надо чуточку больше веры. – Калла поцеловала отца в щеку. – Буду дома к ужину. Не натвори тут безумств.

Если Калла и заметила, что отец как-то побледнел, что он не в себе, то не подала виду. В это утро она больше беспокоилась о его театре, о труппе, которую он собрал, чем о нем самом.

– По лестницам не лазь, на стремянки не взбирайся. Ничего тяжелого не поднимай. Дождись, пока я вернусь домой.

– Да-да-да.

– Папа, я не шучу. – Калла схватила ключи и сумку и стремглав выскочила из дома. – Позвоню тебе в обеденный перерыв.

– Ты не обязана.

– Но мне хочется, – крикнула она и закрыла за собой входную дверь.

Оказавшись снаружи, Калла в один прыжок преодолела крыльцо, хотя на работу не опаздывала, добежала до калитки, но та заела и не открывалась. Калла стала биться в нее, но калитка не двигалась с места, и Калла пришла в ярость. Она снова дернула ручку, пнула калитку ногой, чтобы расшатать заржавевший механизм. Соседка – Пат Патронски, миниатюрная красавица-полячка примерно ее лет, – как раз шла на работу и увидела сражение с калиткой.

– Прочитала рецензии, да? – спросила она сочувственно.

– Всего одну. Но мне хватило.

Калитка поддалась. Калла вышла на тротуар и быстро направилась в сторону Брод-стрит.

Ноги двигались медленнее, чем ей хотелось бы, и вскоре она бросилась бежать.

Калла солгала отцу. Эта рецензия ее просто опустошила. Газетчик сказал ее пресс-агенту, что рецензия появится не раньше выходных, и она надеялась, что у нее будет время подготовиться к худшему. Калла планировала прошерстить газету и в зависимости от того, хорошая там рецензия или плохая, либо оставить ее на столе, чтобы папа насладился, либо спалить в мраморной купальне для птиц на заднем дворе – отец годами сжигал там плохие отзывы в прессе. Теперь у нее осталось единственное средство избежать унижения – сбежать от него.

Трудясь над постановкой своей первой пьесы, Калла, разумеется, немало думала о том, как можно сделать это еще лучше. Она обладала собственным стилем, но была истинным продолжателем своего отца в том, что касалось разработки концепции, создания подхода, подбора актеров, режиссуры – кусок за куском, минута за минутой, чтобы каждая сцена была по-настоящему визуально интересна. Она помогала костюмеру создавать костюмы – стежок за стежком, помогала художнику-декоратору придумывать декорации. Даже помогала возводить остров Иллирию из проволочной сетки, мешковины и нескольких ведер настоящего песка. А этот критик? Что он возвел, кроме башни из уничижительных прилагательных, чтобы описать то, чего он не понял?

Туфли Каллы на бегу хлопали ее по пяткам, и пятки начали гореть. Она чувствовала себя так, будто попала в некое подобие ада и пламя ярости пожирает ее, начав с ног. Она неудачница. Сварганила никуда не годную постановку, испортила прекрасную пьесу. В библиотеке историки называли «Двенадцатую ночь» «дуроустойчивой» пьесой. Они просто еще не встречались с такой дурой, как она. Дебют Каллы не стал ее триумфом – это была всего лишь «мягкая посадка», и ничего страшного она не принесла. Подумаешь, имя в газете неверно написали да пол перепутали, пренебрегая ею.

Ей невыносима была одна мысль о том, как она посмотрит в грустные глаза актеров, гримеров, костюмеров и рабочих сцены, которых еще нужно убедить, что не их работа стала причиной газетного злословия. Она должна их поддержать, обязана – это тоже ее работа. Но кто поддержит ее? Отец не шутил, когда говорил, что режиссер – самая одинокая роль в театре.

И хуже всего, больнее всего, что вот эта гадкая рецензия лишала всяких надежд на предпродажу билетов. Калла могла выдержать удары по самолюбию, но удары по кошельку были невыносимы. Отец вручил ей ключи от театра в творческом смысле, но в финансовом он подсунул ей свинью. При мысли об этом у нее запекло глаза, и тут она услышала позади себя призывный свист. Вот умеют же мужчины выбрать самый неподходящий момент, чтобы привлечь внимание женщины. Свист она проигнорировала, только припустила еще быстрее.

– Эй, мисс Борелли! – крикнул мужчина из медленно скользящего рядом с ней такси № 4. Она перешла на стремительный шаг и только потом признала шофера – Ники Кастоне. – Подбросить? – спросил он.

– Нет.

– К чему этот спринт?

– Я опаздываю.

– Тогда вас необходимо подвезти. Садитесь.

– Нет, спасибо.

Чтобы отделаться от Ники, Калла ускорила шаг, но зацепилась, обходя яму на тротуаре, и у нее слетела туфля. Она споткнулась и приземлилась на четвереньки прямо на бетонный тротуар.

Ники остановился и выпрыгнул из машины.

– Прости меня, – сказал он, возвращая ей сбежавшую туфлю. – Я тебя отвлек.

Калла сидела на асфальте. Чулки на коленках порвались.

– Я же сказала, меня не надо подвозить.

– Ладно. Не надо так не надо. – Ники отдал ей туфлю и поднял руки вверх. – Я просто хочу помочь.

– Мне не нужна помощь.

Она встала, поставила туфлю на асфальт и сунула в нее ногу. Ники смотрел вслед уходящей Калле и вдруг заметил, какая у нее красивая фигура, плавные линии под простой юбкой и кофтой. Он никогда прежде не замечал Каллу – не в этом смысле, не при таком свете. Может, его целеустремленная преданность Пичи Де Пино пеленой застила ему глаза, а может, он просто никогда до сегодняшнего утра не видел Каллу в юбке, даже не был уверен, что у нее имеются ноги. Кроме того, она не вела себя как девушка. Она или руководила всеми вокруг, или была вся вымазана краской, или сражалась с двухщеточным полотером на мозаичных плитках театрального вестибюля. Полотер прыгал, как отбойный молоток, дергаясь на коротком проводе. Она вечно кружилась, но не как балерина, а как проворный механик на станции техобслуживания «Пеп-Бойз».

– Эй, Калла, – позвал он ее снова.

Она обернулась, нетерпение явственно выражалось в ее напряженной позе:

– Да?

– Чудесная стрижка.

Она улыбнулась через силу.

– Спасибо, – махнула она ему, скорее приветственно, чем прощально.

Джио, средний сын Дома и Джо Палаццини, нервно расхаживал внизу, в гараже, туда-сюда. Он осторожно высовывал голову из ворот, зыркая по сторонам, но на улицу не выходил. Джио в свои тридцать лет остался коротышкой и комплекцией напоминал упаковочный тюк. Толстая шерстяная форма «Вестерн Юнион» его не украшала. То, что Бог недодал Джио в росте, он восполнил волосами. Черные, волнистые, сияющие и густые, дважды в день их приходилось укрощать бриолином «Уайлдрут».

Джио остановился и стоял достаточно долго, успев выудить пачку «Пэлл-Мэлл» из нагрудного кармана, встряхнуть ее, достать сигарету и зажать в зубах. С сигаретой во рту, он принялся хлопать себя по карманам, разыскивая спички. Не нашел, но сигарету изо рта не вынул, спрятал руки в карманы и продолжил прохаживаться.

Гортензия покачала головой, созерцая сверху, из диспетчерской, эту до боли знакомую сцену. Джио снова попал в переплет. Несмотря на все предпринятые усилия, он никак не мог избавиться от привычки играть. Ничто не могло его исцелить – ни учеба в семинарии в Спринг-Гроув, откуда его вышибли за то, что поспорил на деньги, кого изберут новым папой, ни образцовая военная служба во время Арденнской операции, где он храбро сражался, но после победы был пойман на организации подставного матча в софтбол и отправлен под арест, ни даже любовь к Мэйбл, которая вышла за него с условием, что он будет еженедельно посещать священника, – в надежде, что сила более могущественная, чем соблазн сорвать банк в первой попавшейся игре, заставит его измениться.

Все виды перевоспитания были предложены Джио, но ни один не смог отвадить его от покера, пинокля, блек-джека, бинго и прочих игр с фортуной. Как ласточек тянет к Капистрано, так зеленое сукно на столах клуба Большого Джона Казеллы притягивало Джио Палаццини в каждый день получки.

Ники въезжал в гараж, когда Гортензия показалась на верхней ступеньке лестницы с телеграммой в руке.

– Не глуши мотор, – крикнула она, махая конвертом.

– Я отвезу, – предложил Джио.

– Ники доставит.

– Говорю же, я отвезу, миссис Муни, – настаивал Джио.

– Ты плохо ориентируешься за городом, Джио.

– Я разбираюсь в картах так же хорошо, как любой другой.

– Только не в тех картах. Да ты заблудишься по пути из гаража в мужской сортир, – сказала Гортензия, теряя терпение.

– Мне надо смыться из города, – признался Джио, и левое веко у него задергалось в нервном тике.

– Что – опять? – Ники вытаращился на кузена.

– Мне не повезло, я был у Казеллы, и…

Ники поднял руки:

– Не хочу даже слышать!

– Так кто доставит телеграмму? У меня полно работы, – простонала Гортензия сверху.

– Мы оба. Полезай, Джио.

– Заметано, – сказал тот, взгромождаясь на пассажирское сиденье «четверки».

Ники, перепрыгивая через две ступеньки, поднялся, чтобы забрать у Гортензии конверт.

– Ты с ума сошел, – прошептала ему Гортензия. – А если за вами увяжется кто?

– Тогда пусть забирают его себе.

– Если бы. Смотри в оба, Ники. – Гортензия вручила ему телеграмму и свернутую карту дорог Пенсильвании. – Ты понял меня? Джио – мешок с неприятностями, ты не обязан вместе с ним идти на дно. Ни в коем случае.

Джио скорчился на переднем пассажирском сиденье, уткнувшись носом в колени, пока Ники ехал по улицам в сторону пригорода. Когда такси сделало круг позади Филадельфийского музея и Ники вырулил на шоссе, Джио выпрямился.

– Что ты на этот раз учудил?

– Да ничего такого страшного.

Джио опустил окно и вдохнул свежего воздуха.

– Ты снова в бегах.

– Это пройдет.

– Хорошенькое утешение.

– Когда я выигрываю – я Цезарь, а когда проигрываю – это напасть. Простое уравнение.

– Проигрываешь ты куда чаще, чем выигрываешь.

– Просто я не хвастаюсь, когда выигрываю.

– Джио, ты должен остановиться. Однажды какой-нибудь отморозок не пожелает дожидаться, пока утром в понедельник откроется банк, чтобы ты мог выплатить свой проигрыш, и тебя отмутузят.

– Не-а. Подождут.

– У тебя же скоро дитя родится. Подумай о своем ребенке. И о Мэйбл.

– С Мэйбл все путем.

– Пока что. Но ты испытываешь ее терпение.

– Уж кто бы говорил о терпении. Ты даже не женился до сих пор.

– Уже скоро.

– Хочешь бесплатный совет?

– Конечно.

Джио тряс пачку, пока не вытряхнул из нее сигарету. Протянул ее Ники. Тот угостился. Джио встряхнул пачку еще раз и губами вытащил еще одну сигарету. Прикурил от автомобильной зажигалки, потом предложил огоньку кузену.

– Не делай этого.

– Чего не делать?

– Не женись на Пичи Де Пино.

– Чего это ты вдруг так заговорил?

– О тебе забочусь.

– Это как?

– Я знаю, каково по ту сторону. Оставайся там, где ты есть. Оставайся в своем подвальчике. У тебя есть кокон. Кокон хорош для одного. Для двоих – не слишком. Становится тесновато.

– Но я хочу жениться, Джио.

– Так и я хотел.

– Ты не любишь Мэйбл?

– Уже поздновато не любить ее.

– Согласен.

– Я люблю ее. И она ждет ребенка. Так и жизнь проходит. И я вместе с ней.

– Да, у тебя есть что сказать по этому поводу. Но жизнь не просто раскладывается перед тобой, как стопка бейсбольных карточек.

– С каких это пор?

– Да всегда.

– Только не в моем случае. Мне с рождения говорили, что я должен делать. Если не родители помыкали, то братец Доминик, а теперь мной командует Мэйбл.

– Или букмекеры.

– Эти тоже. Всегда кто-нибудь за мной таскается. Клюют и клюют мозги с утра до ночи.

– Люди хотят получить свои деньги.

– Неважно. Это мое естественное состояние. Чтобы меня расклевывали, как стая голодных канареек расклевывает колосок. Такой уж я. – Джио запустил пальцы в свою буйную шевелюру, а потом принялся тянуть себя за волосы, словно надеялся, что долларовые купюры заколосятся в дебрях его прически, стоит только дернуть посильнее. – Натуру не изменишь.

Ники посмотрел на него:

– Ты можешь измениться. Ты можешь перестать играть на деньги.

Голова Джио так резко повернулась к Ники, что оба услышали хруст шейных позвонков.

– Я не могу перестать. Это во мне заложено.

– Надо бороться.

– Я и борюсь. Иногда. Пытаюсь. Держу страсть в узде какое-то время, а потом прорывает и все начинается заново – еще хуже. Лучше уж, наверное, поигрывать пару раз в неделю, спустить несколько зеленых и выпустить пар. Это облегчает потребность. А если я завязываю, то ни о чем больше думать не могу. А потом сдаюсь, и тогда словно плотину прорывает – я возвращаюсь за стол, и там меня засасывает, пока я не начинаю тонуть.

– Ужасно.

– Еще бы. Я узник собственной жажды выиграть любой ценой. Я сам себе противен. Но это меня заводит, в том-то и штука, братишка.

Джио швырнул окурок в окно, откинулся на сиденье, надвинул козырек «вестерн-юнионской» фуражки на нос и тут же уснул, будто по щелчку гипнотизера.

Ники восхищался способностью Джио спокойно спать, будучи в долгу как в шелку, причем у самых гнусных типов из клуба Казеллы, и одновременно жалел его. Джио измотался, его нервные ресурсы были на исходе, банковский счет опустел. Они с Мэйбл ругались только за закрытой дверью, но двери в доме 810 по Монтроуз-стрит были такими тонкими, что вся семья знала, когда у Джио случалась плохая неделя, а когда – удачная. Как же это невыносимо, думал Ники, красться домой без гроша, спустив за одним из столов Казеллы недельное жалованье, вместо того чтобы победителем с полными карманами денег мчаться в объятия возлюбленной жены. Ничего удивительного, что Джио не хочет, чтобы Ники женился, ему самому это не принесло счастья. Во всяком случае, не в дни проигрыша.

Ники покрутил ручку радио, как медвежатник крутит рычажок сейфа, но не нашел ничего интересного, так что опустил окошко, чтобы свежий ветерок обдувал его на ходу. Ничто не могло нарушить сон его кузена, даже крутые виражи, которые Ники пришлось преодолевать в предгорьях Поконо.

Таблички со стрелками, указывающими на группу деревушек в складках у подножия гор Поконо, включая Ист-Бангор, Бангор и Розето, были прикреплены к одному столбику на выезде из Страудсберга. Ники свернул на горную дорогу, ведущую в конечный пункт его поездки.

На Розето он наткнулся внезапно, и улица, напоминавшая раздвоенную куриную косточку, привела его прямо на Гарибальди-авеню – главную деревенскую магистраль. Оранжевое солнце пронизывало розовые облака, его золотые и фиолетовые лучи освещали городишко, украшенный для встречи важного гостя. На каждом крыльце висели корзины с цветами, флаги реяли на ветру – итальянский штандарт рядом с американским. Переплетения зеленого, красного и белого шелка пересекали улицу насколько хватало взгляда. Повсюду висели от руки нарисованные плакаты:

CHE BELLO AMBASCIATORE!

VIVA ITALIA!

ROSETO VALFORTORE ETERNA![24]

Ники медленно ехал вверх по улице и остановился на верхушке горы возле церкви Пресвятой Богоматери Кармельской, несомненной архитектурной жемчужины города – с колокольней, затейливыми окнами-розетками и стенами из величественного серого гранита, разделенного инкрустациями из завитков рубинового, изумрудного и темно-синего витражного стекла. Церковная площадь тоже была празднично украшена, ступени обрамлялись фигурно подстриженными кустами и корзинами цветов, перила оплетали разноцветные ленты.

Когда Ники парковался у входа, шины ткнулись в бордюр, и толчок разбудил Джио.

– Уже приехали? – встрепенулся Джио.

– Не совсем.

Джио выглянул в окно, прищурился на громадину церкви, на величественный гранитный фасад.

– Я умер?

– Нет, это просто церковь. Я войду внутрь и помолюсь.

– Зачем?

– Ты серьезно, Джио? Одному из нас отчаянно необходимо небесное вмешательство.

– Жаль! Не знал я, что у тебя тяжелые времена.

Джио снова прикрыл фуражкой глаза и уснул.

Ники стоял в притворе храма. В воздухе витал запах воска и ладана, напомнивший Ники его церковь и ту благость, которую он чувствовал там. Внутри храм Пресвятой Богоматери Кармельской являл собой типичный образец барочной архитектуры из золотистого мрамора с акцентами красного бархата. Бледные колонны цвета слоновой кости выстроились вдоль центрального прохода. Скамьи тоже были увешаны лентами, алтарь украшен алыми розами, белыми гвоздиками и зелеными ветвями папоротника. Статуи святых у стен боковых рядов парили над скамьями, как судьи над бейсбольным полем.

Ники преклонил колено у последнего ряда, осенил себя крестным знамением и сел на скамью, прямо на стопку памятных буклетов к городскому юбилею. Он открыл один из них и принялся читать историю возникновения Розето. И увлекся, словно история города была волшебной сказкой. Сколько всего случилось в этом городишке! Кого только не было на фото – и работницы швейной фабрики, и приходские священники с его преосвященством из близлежащего Нескуэхонинга, и сестры из монастыря Святого Иосифа, и рабочие местных сланцевых карьеров. Ники убрал буклет в нагрудный карман форменной куртки, прежде чем преклонить колено на прощанье. На обратном пути он прихватил у дверей проспект с программой юбилейных мероприятий, подумывая о том, как здорово будет закатиться на ярмарку в Розето вместе с Пичи. Она обожает такие свидания.

Когда Ники вернулся в машину, хлопнувшая дверь не разбудила кузена, и Ники пришлось его растолкать.

– Пора вручать телеграмму.

– Ага. – Джио мгновенно проснулся.

– Ты по ночам никогда толком не отдыхаешь, да?

– Сплю урывками в лучшем случае.

– Потому что возвращаешься поздно.

– У меня столько всего в голове.

– Еще бы, такое напряжение – обдумывать, где бы еще спрятаться.

– Как ты прав, кузен.

Ники повернул на Трумэн-стрит, опрятный квартал двухэтажных домиков, обшитых деревом и выкрашенных в пастельные тона, вперемежку с кирпичными постройками на две семьи, украшенными разноцветными навесами в полоску. Остановившись возле одноквартирного дома 125, он протянул Джио телеграмму. Идя нога за ногу по дорожке к дому, Джио поправил форменную фуражку телеграфной службы «Вестерн Юнион», а потом постучал в дверь. Красно-бежевый полосатый навес на фоне кирпичной стены выглядел пронзительно-ярким и чистым. Ники сделал себе в уме заметку купить тенты для дома, который они с Пичи приобретут на Уортон-стрит, очень уж они украшают фасад.

– Порядок, – сказал Джио, садясь в машину.

Взбираясь по Гарибальди-авеню к дороге из города, Ники заметил поле, огороженное для ярмарки. Там стояли пустые палатки и прилавки с рекламой распродажи torrone[25], сэндвичей с колбасками и перцем и zeppoli[26] в кулечках. Треугольные вымпелы цветов итальянского флага хлопали на ветру. Вдалеке нехотя поворачивалось безлюдное чертово колесо, солнце проглядывало сквозь его ярко-синие спицы.

– Славный городок, – сказал Джио. – Празднуют что-то.

Ники притормозил у знака остановки, не желая упустить возможность поучить кузена еще чему-то, лежащему вне его компетентности в картежном мире.

– У них юбилей, Джио!

– А как ты догадался?

Ники ткнул в большой гостеприимный плакат «Добро пожаловать на юбилей Розето».

– Гляди-ка, а парень-то – вылитый ты.

– Какой парень?

– Вон с того плаката. У него твоя faccia[27]. Скажи?

Ники присмотрелся к растянутому через улицу плакату, приветствующему посла Карло Гуардинфанте. Нарисованный посол, обрамленный лавровым венком, словно картинка в медальоне, производил впечатление. Джио был прав, лицо у посла весьма узнаваемо: и овал, и лоб, и скулы, и форма губ – вылитый Кастоне.

– И волосы как у тебя. Америкашка.

– Ну точно, правда же? – У Ники не было ни братьев, ни сестер, и он пришел в восторг от того, что кто-то еще на него похож.

– У каждого имеется двойник. И мы нашли твоего. Ведь нашли же?

– Кажется, нашли. И смотри, какой на моем мундир – потрясающий. Здорово, что кто-то так на меня похож, просто копия. Да еще и такой важный человек.

– Жаль, у меня нет двойника, – сказал Джио с грустью.

– Чтобы отдувался за тебя, пока ты в бегах?

– Ну, это одна из причин. А еще мне бы хотелось иметь двойника, чтобы дела улаживать, обсуждать и все такое. Побеседуешь – глядишь, и поймешь, действительно ли то, что ты думаешь, именно то, что ты должен думать.

– У тебя уже есть один ангел-хранитель.

– Ты так считаешь?

– А кто же тебя все время вытаскивает из передряг, как ты думаешь?

– Матушка-удача, – пожал плечами Джио.

Ники медленно поехал по Гарибальди-авеню, разглядывая по пути причудливые домики. В это позднее утро улица была пуста: мужчины трудились в каменоломнях, а женщины – на блузочных фабриках.

– Чудесный городишко, – похвалил Джио. – Я бы тут жить не смог.

– Мало развлечений?

– Да не то слово.

– Уверен, у них тут есть покер. В карты везде играют, знаешь ли.

– Ага, но вот делают ли здесь собственный сыр? Я бы не смог жить там, где нет своей сыроварни.

Восьмиклассницы школы Святой Марии Магдалины де Пацци выстроились в колонну по десять во главе Майской процессии по Брод-стрит. На каждой девочке короткое, пышное, как у балерины, платье из розового шитья, белые перчатки, молитвенник в руках, на головах венки из розовых шиповниковых розочек с вплетенными в них атласными лентами. Ленты струились по плечам и развевались по ветру на ходу.

Отец Перло шел следом за школьницами, точнее, сновал от одного тротуара к другому, без устали макая кропило в чашу со святой водой и благословляя толпу по пути шествия.

В этом году королевой Майского праздника монахини выбрали субтильную тринадцатилетку Кэрол Скьявоне. Приобняв одной рукой статую Девы Марии, она горделиво стояла под аркой из красных бумажных роз на платформе грузовика без бортиков, который ее одноклассники украсили по случаю праздника. Под ноги был постлан обюссонский ковер насыщенных рубиново-красных, коралловых и зеленых оттенков, взятый взаймы из монастырского вестибюля.

На Кэрол Скьявоне было строгое белое платье – облегающий лиф с длинными рукавами и юбочка из нескольких слоев белого тюля, похожая на солидную порцию взбитых сливок. Поверх ее темно-каштановых волнистых волос прикололи венчик из белых роз, оплетенных тонкой золотой проволокой, – точь-в-точь как тот, что украшал статую Девы Марии. Божья Матерь сияла свежевыкрашенным голубым гипсовым одеянием на фоне рыжеватого неба, испещренного пестрыми пучками облаков.

Примернейшие ученики восьмого класса в отутюженных черных брючках, белых рубашках и голубых галстуках гуськом шествовали по обе стороны медленно движущейся платформы, а следом колонной шли все остальные. Мальчики несли четки – кто зажав в кулаке, кто пропустив между пальцами.

Винни Матера – классный сорвиголова с явной склонностью к шутовству и плутовству – так сильно размахивал своими четками, что распятие чуть не чиркало по земле, пока сестра Робби Пентекост не подбежала к нему сзади и не щелкнула пальцами у него над ухом. Винни быстренько подхватил четки, крепко зажал в ладони и присоединился к одноклассникам, читающим «Скорбные тайны».

Брод-стрит была запружена зеваками, вышедшими поглазеть на процессию в обеденный перерыв. Для истинно верующих день был праздничный, выходной. Священник благословит их, они попросят Матерь Божью порадеть об их нуждах там, на небесах, или помолятся за своих матерей в благодарность за все их жертвы, приносимые ради семейств. Для всех прочих этот день был официальным началом лета, а лето означало ночные игрища в Шайб-парке, где веселился весь Филли, и дни напролет в парке аттракционов Уиллоу-Гроув ради острых ощущений вроде «Пленной летающей машины» сэра Хайрема Максима и целую неделю отдыха во время ежегодных каникул по случаю празднования Четвертого июля.

Святая вода сверкала в воздухе, как россыпь бриллиантов, при каждом благословляющем взмахе кропила. Старшее поколение принимало благословение, встав на колени, а молодежь просто склоняла головы. Калла Борелли натянула шарф на голову, чтобы прикрыть волосы, и святая вода оросила ее лицо, словно слепой дождик. Она осенила себя крестом, шепча в унисон с гулом толпы: In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti, Amen[28].

Дом Палаццини встречал процессию на углу Брод и Монтроуз. Когда платформа свернула на перекрестке, Дом опустился на одно колено, и боль пронзила его ногу. Он поморщился, но не проронил ни звука, зато перекрестился, пока вставал. Дом чувствовал себя стариком, все ныло и болело, хотя он вот только недавно ходил к доктору Шренкеру, и тот сказал, что Дом не в самой ужасной форме, но велел ему меньше курить, меньше есть и больше ходить пешком. Однако, дожив до шестидесяти, Дом не собирался начинать слушаться докторов. Посему он вытащил из кармана короткую толстую сигару «Типарилло», снял обертку и прикурил от шикарной серебряной зажигалки с монограммой, которую дети преподнесли ему на прошлый день рождения.

А в следующем квартале по ходу процессии Майк Палаццини обнажил голову и преклонил колени на противоположной стороне Брод-стрит и ощутил холодные капли святой воды на лице, когда священник окропил толпу. Майк перекрестился, легко поднялся с колен, отряхнул элегантные брюки из тонкой шерсти и снова надел шляпу от Борсалино. Слегка сдвинув шляпу набок, он пошел по улице навстречу редеющей толпе, приветственно кивая знакомым и сверкая белозубой улыбкой, которая так шла к его густым волосам. Ему исполнилось пятьдесят девять, но он не выглядел на свои лета и не чувствовал их. Майк шел прогулочным шагом, раздумывая о том, достаточно ли пармезана и скаморцы заказала Нэнси в сырной лавке Поли и Глории Мартинес, когда его брат Дом врезался в него и едва не сбил с ног. Сначала Майк не узнал брата. Первым инстинктивным побуждением Майка было извиниться и протянуть руку, но красное лицо Дома напоминало карикатурное изображение быка, галопом скачущего на матадора. Майку даже показалось, что он слышит фырканье. Не хватало лишь кольца в носу.

– Тпру, – тихо сказал Майк. – Прошу прощения.

– Мхм, – промычал Дом, обходя брата.

– Что, так ничего и не скажешь? Ни привет, ни здравствуйте? – саркастически произнес Майк вслед уходящему Дому.

Майк заметил, что Дом прихрамывает. Слишком много ромовых баб, подумал Майк. Братец злоупотребляет сладостями, вот и отяжелел.

Лет десять, а может, и все двенадцать прошло с тех пор, как Майк видел Дома в последний раз. Майк уже и не помнил точно. Казалось, Дом одет в тот же самый костюм, что был на нем, когда братья окончательно рассорились. И туфли вроде те же. И дело даже не в том, что одежда на Доме старая, – Дом передвигался по-стариковски. Тут, разумеется, и выпирающее брюшко сыграло свою роль, но Дом стал ниже ростом из-за больных коленей – узловатых и искривленных так, что ноги у него уподобились двум полумесяцам, которым никогда не сойтись и не стать полной луной. Но самое заметное – лицо Дома, изрытое злыми бороздами и глубокими морщинами, оставленными гримасой хронического негодования. Дом обожал гневаться, словно злоба помогала ему держаться, и время ничему его не научило. По прошествии всех этих лет Дом так и не усвоил, как надо жить, не уяснил, что тратить деньги надо с удовольствием, что это гораздо приятнее, чем добывать их. Майк недоуменно покачал головой и вошел в сырную лавку.

Дом нашарил носовой платок в кармане и вытер лоб. Дому захотелось еще раз взглянуть на своего отвергнутого родственника, он обернулся, чтобы посмотреть, куда тот ушел. «Сырная лавка Мартинес». Ну да, конечно, Майк именно здесь покупает сыр. Только лучшие, вызревшие в столетних бочках сыры, доставленные из самой Италии. А Майкова одёжа? Только самое дорогое – шляпа, костюм, ботинки – все для щеголя-братишки. И откуда у него загар в начале мая? Не сидит же он у себя перед домом на Фицуотер, обставившись экранами из фольги в полдень? Наверное, на Бермудах побывал. Конечно, Майк выглядел франтом, ведь его идея тяжкого труда состояла в том, чтобы точить лясы с клиентами и побольше отдыхать. Дом припомнил спор, из-за которого они разорвали отношения, и свежая струя негодования потекла по его жилам.

Майк был прав лишь в одном: Дом обожал злиться. И Дом был прав лишь в одном: Майк выглядел прекрасно.

А за перекрестком, на стоянке возле школы, четверо членов братства Святой Марии Магдалины де Пацци – клуба и служебной организации для женщин-прихожанок – осторожно сняли статую Пресвятой Девы с платформы и передали ее школьному сторожу, который на руках, словно невесту, перенес ее через порог.

Эльза стояла у подножия ступенек с коробкой в руках и собирала венки из розовых бутонов, сплетенные ею для девочек в розовых платьицах, возвращающихся в школу на праздничный обед. Поверх будничного платья Эльза надела простое бежевое шерстяное пальто. Бретонская шляпка из синей соломки с бежевой атласной лентой вокруг тульи очень шла к ее рыжевато-каштановым волосам.

– Где торт? – гаркнул Дом, идя по дорожке.

– Внутри, папа. В кафетерии.

Дом вцепился в металлические перила и взобрался по ступеням.

– Колени беспокоят, да? – спросила Эльза.

– Конечно, раз солнце светит, – пробурчал Дом в ответ.

– Найдите Мэйбл, она заняла вам место, – крикнула Эльза свекру, когда тот уже вошел внутрь.

– Спасибо вам за тяжкий труд, миссис Палаццини. – Сестра Тереза, молодая монахиня в накрахмаленном до хруста черно-белом одеянии, положила венец с головы статуи Девы Марии в коробку. – Я позволила Кэрол оставить себе веночек. Надеюсь, вы не против?

– Конечно, не против.

– Вы сделали этот день особенным. Я слышала столько прекрасных отзывов, пока мы шли. Благословенная Мать будет вечно хранить вас.

Сестра Тереза сжала руку Эльзы и вошла в школу. Эльза заглянула в коробку с веночками, которые она так старательно сплела. Немало часов ушло на то, чтобы согнуть свежие веточки и вплести ленты в проволоку. Собрав веночки, она обрызгала их холодной подслащенной водой, завернула в муслиновое полотно и сложила в холодильник. Сколько боли доставил ей каждый венчик, прежде чем стать произведением искусства. И то, что было так прекрасно, теперь превратилось в мешанину, витки проволоки сцепились между собой в коробке, как обручи в руках у фокусника, ленты завязались в узелки. Глаза Эльзы наполнились слезами.

– Какая жалость. Один парад, один-единственный денек – и все, – сказала Мэйбл, стоя на верхней ступеньке крыльца. – Просто до слез. Вот возьму и расплачусь. Как же так, столько твоего труда. Все эти колючки. Все эти венцы.

Беременная жена Джио была в просторном черном пальто с белым воротником. Ее синие глаза казались лавандовыми, споря с цветом неба.

– Эй, Эльза, папаша внутри, жует торт и пьет с настоятелем кофе. И у меня есть экстренное сообщение. Небеса над Саут-Филли не рухнули нам на головы!

Эльза улыбнулась. Мэйбл всегда удавалось ее взбодрить. Мэйбл спустилась к Эльзе и взяла у нее из рук коробку с венчиками.

– Зайди-ка внутрь и послушай, как тебя там хвалят. Все трубят, что твои веночки стали венцом Майского праздника. Все мамаши так прямо и сказали.

– Правда?

– Все до единой! Даже эти привереды неаполитанки. Только никому не говори, что я их так назвала.

– Не скажу.

– Нам с тобой надо держаться друг дружки. Мы же чужачки. Ирландка да полька в сплошном соусе маринара. Ну ты знаешь, о чем я, – подмигнула Мэйбл Эльзе.

– Конечно, знаю.

– Ладно, пошли внутрь. Я хочу, чтобы моя невестка получила свои заслуженные похвалы. Пусть поговорят. И монашки в том числе. – Мэйбл повернулась, чтобы подняться по лестнице. Эльза стояла неподвижно, глядя вдаль. – Что с тобой? – спросила Мэйбл.

– Все так быстро кончается. И это грустно.

– Вся грусть улетучится, как только в парадах начнут участвовать наши дети. Твой Доминик будет шагать в год своей конфирмации, и кто знает – вдруг у меня родится девочка, и однажды она станет Майской королевой, и ты сплетешь ей венец? Вот будет здорово, правда?

– Это будет прекрасно.

Эльза вошла в школу вслед за Мэйбл. Она думала не о параде, не о розах и не о венцах. В этот святой день поминовения матерей Эльза думала о своей маме, о том, как сильно по ней скучает, и о том, что никогда этой боли не суждено утихнуть, потому что маму она никогда больше не увидит.

2

Ночной воздух чуть покалывал лицо, когда Ники крутил педали велосипеда по Белла-Виста. Он плотно поужинал макаронами с фасолью, съел горбушку хлеба, запил это все стаканом домашнего вина и поехал на свою вторую работу. Привстав на педалях, Ники свернул на Брод-стрит, и ветер дул ему в лицо, пока он ехал мимо домов, в которых жили друзья его детства, те, с кем водился он, не считая компании своих кузенов. Проезжая мимо, он напевал фамилии, как слова из арии:

  • Де Мео, Ла Преа,
  • Феста, Теста, Фьорделлизи, Джованнини,
  • Окемо, Кудемо, Коммунале,
  • Ларантино, Константино,
  • Имбези, Кончесси, Бельджорно, Морроне! Спатафора!
  • Куттоне, Карузо, Микуччи, Меуччи,
  • Джераче, Чьярланте, Стампоне, Кантоне.
  • Мессина, Кортина, Матера, Феррара,
  • Кучинелли, Маринелли, Белланка, Ронка,
  • Палермо, Дзеппа! Феррагамо!
  • Руджиеро, Флорио, Д’Иорио… Сабатине, Де Реа, Мартино!

Ники съехал с тротуара на грязноватую аллейку позади Театра Борелли, пропев последнюю строку:

  • Навечно Борелли!

Он перенес вес на руль, оторвал ноги от педалей и спрыгнул на тротуар, будто велосипед был конем, а он – жокеем. Припарковав велосипед на стоянке у служебного входа, Ники направился, насвистывая, в обход здания к главному театральному подъезду.

Ники не просто входил в фойе Театра Борелли, он входил в свой храм. Вестибюль сиял великолепием Belle Йpoque[29] – однако то была красота, познавшая тяжкие времена, побывавшая по ту сторону и все-таки выжившая. Сусальное золото на сводчатом потолке облезло от времени, но по-прежнему сияло. Впечатляющие полукруглые лестничные пролеты вели на бельэтаж. При ближайшем рассмотрении было видно, что плюшевая обивка на поручнях вытерлась местами, а ковровая дорожка на ступенях истончилась, но издалека богатый красный плюш и шерсть смотрелись царственно.

Фреска на стене, изображавшая пейзаж пенсильванских лугов и пасущихся на них лошадей, служила декорацией для лестничной площадки, где собиралась изысканная публика – владельцы билетов в партер. Глянец на картине поблек от времени, обретя мягкую патину нежного мятного оттенка.

Наверху мерцала великолепная люстра муранского стекла с выдутыми вручную рожками из молочно-белого хрусталя, рассыпавшая золотые блики на отполированные черные и белые мраморные плитки пола. При свете дня все недостатки и шероховатости вестибюля были отчетливо видны, но вечером, когда свет люстры приглушался, мягкое сияние придавало всей обстановке, и даже зрителям, восхитительный вид.

Родители Сэма Борелли основали этот театр семьдесят пять лет тому назад. Труппа ставила итальянские оперы, популярные среди выходцев из Неаполя, истосковавшихся по музыке и текстам, напоминавшим о доме. В Театре Борелли все постановки шли на родном языке, создавая иллюзию, что бирюзовое море у берегов Амальфи и белые пляжи Сицилии находятся так же близко от зрителей, как побережье Джерси. Но поскольку эти итальянцы все больше становились американцами, их вкусы менялись, а память тускнела. Вскоре они стали предпочитать бродвейские шоу, пьесы и кинофильмы, в которых рассказывалось о продавщицах, мужчинах в униформе и золотой молодежи – честолюбивой и богатой. Они перестали искать развлечений, напоминавших, откуда они вышли, а покупали билеты на спектакли, инсценирующие то, куда они стремились, – наверх, в высшее американское общество.

Семья Борелли кое-что понимала в шоу-бизнесе, посему не опустила руки, а приспособилась, создала драматическую труппу. Борелли расстались с оперой, оставив ее на попечение Музыкальной академии, расположенной чуть дальше по Брод-стрит, а сами взялись за классические пьесы, зная, что все хоть сколько-нибудь британское будет иметь успех у их честолюбивой трудящейся публики.

Труппа состояла из полупрофессионалов. Актеры и обслуга формально получали жалованье, но частенько местные работали бесплатно в обмен на билетные привилегии. Ники Кастоне нашел в театре сообщество, которое приняло его с распростертыми объятиями. Не было в театре такого дела, за которое бы он не взялся. Будучи суфлером, он подавал реплики актерам, помогал им надевать костюмы в качестве помощника реквизитора, менял декорации во время спектаклей как рабочий сцены – словом, выполнял все, о чем бы его ни попросили. Полировал медные балясины на лестнице, мыл окна в вестибюле, подметал дорожку. Временами помогал кассирше, когда у нее, по обыкновению, заканчивалась мелочь на сдачу в день спектакля. Опоздавшие знали, что поскольку в театре всегда полно свободных мест, то их пустят независимо от того, заплатили они или нет. Первое правило шоу-бизнеса гласит, что каждый вовлеченный должен быть готов работать бесплатно, но в профессиональной труппе актеру следует платить, а это значит, что второе правило шоу-бизнеса – представление должно делать сборы – стало весьма существенным для выживания. Но вторым правилом в Театре Борелли часто пренебрегали, поэтому театр не вылезал из долгов.

– Ну, как сегодня зал? – спросил Ники, остановившись у окошка кассы.

Роза Де Неро, пухленькая луноликая кассирша, оторвалась от бульварного романа, который с увлечением читала.

– Могло быть и лучше. Партер продан где-то на три четверти. Бельэтаж пустой. Осталось пробить дыру в потолке и брать арендную плату с голубей. – Она заложила страницу в книге пальцем и посмотрела на Ники: – Вот поставили бы мюзикл, глядишь – и билеты продали.

– Мы – шекспировская труппа.

– В том-то и беда ваша. Шекспир для снобов.

– А что вы читаете?

Роза подняла книгу, показав название: «Порочный круиз. Ей надоело быть безгрешной». Грудастая фемина на обложке уж точно безгрешной не выглядела.

– Шекспир очень сладострастный писатель, если вы именно этого ищете.

– Я не понимаю, о чем они там все толкуют на сцене, – сказала Роза, снова устраиваясь на своей табуретке на колесиках.

– Он писал для людей. Таких, как мы. Вы когда-нибудь слыхали о том, что раньше зрители в партере стояли прямо на земле?

– Мне это неинтересно.

– Но вы же работаете в театре.

– Неважно.

– Ну что-то же подвигло вас обратиться к этому старейшему виду искусств?

– Двадцать зеленых в неделю подвигли. Вот я и пришла в Театр Борелли. Коплю на стиральную машинку. Уже невмоготу отжимать вручную.

– Но ведь не только же деньги? Должно быть что-то еще?

Ники пытался флиртовать, но его чары не подействовали на Розу, он для нее был скорее назойливой мухой.

– Так как же, Роза? Бросьте прикидываться.

– Я бы подумала, если бы вы взялись за что-нибудь, что мне захотелось бы посмотреть. «Тепло для мая»[30], там, или еще что хорошее. Чтобы страсти так и кипели.

– В «Двенадцатой ночи» страсти просто бушуют.

– Ага. Зрители это и говорят, когда уходят в антракте, – хмыкнула Роза.

– Не стоит злорадствовать на этот счет.

– Ни у кого здесь не хватает духу сказать все как есть.

– Отложите, пожалуйста, билет для Терезы Де Пино.

– Заплатите?

– Запишите на мой счет.

– Кругом одни халявщики.

Ники пропустил ее шпильку мимо ушей и вошел в театр. Ароматы мастики, свежей краски и несвежих духов витали в воздухе, тяжелые, как зеленые бархатные портьеры, полулуниями драпирующие высокую арку просцениума. Пока Ники шел между рядами, софиты по очереди отбрасывали круги света на сцену. Он уже подходил к сцене, по лестнице слева, когда увидел Тони Копполеллу – ведущего актера труппы, прислонившегося к стенке в глубине сцены и повторяющего свою роль.

– Премьеру уже сыграли, а ты еще учишь текст?

– Актеру никогда не одолеть Шекспира. «Если глаза оторвешь от страницы, то пьесы на сцене уже не случится». Так меня Сэм Борелли научил.

Тони пыхнул сигаретой и засунул сценарий под мышку. Родись Тони где угодно, кроме Саут-Филли, он стал бы звездой. Высокий и стройный, черные глаза, волевой подбородок, отличная дикция и гибкое тело – Тони был просто создан для сцены. Но не судьба: отец его умер, когда он был еще мальчиком, и ему пришлось помогать матери растить шестерых младших сестер и братьев. Теперь Тони стукнуло уже сорок, он обзавелся собственной семьей и руководил отделом отгрузки на фабрике газированной воды компании «А-Т

Продолжение книги