Запахи чужих домов бесплатное чтение

МИФ Проза
Москва
2020

Bonnie-Sue Hitchcock

The Smell of Other People’s Houses

A Novel

Издано с разрешения Andrew Nurnberg Associates International Ltd. c/o Andrew Nurnberg Literary Agency

Перевод с английского Юлии Пугаченковой

Иллюстрация Тимофея Яржомбека

Все права защищены.

© Bonnie-Sue Hitchcock, 2016

© Перевод на русский язык, издание на русском языке ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2020

* * *

Моей бабуле, которая, к счастью, совсем не похожа на бабушку из этой книги

Дорогие читатели!

В детстве мы мало знаем о том, что превосходит наш собственный опыт. Вот как это было в моем случае: я выросла на Аляске и понятия не имела, что где-то бывают не холодные и не темные зимы и что лето — это не обязательно вечный полярный день. Я не знала, какой вкус у фруктов, за исключением тех, что хранятся в жестяных банках. Я думала, что хвастаться и говорить о себе запрещено детям во всем мире. О том, что ты не обязательно автохтон[1], если родился на Аляске, я узнала примерно в том же возрасте, что и Лилия, одна из героинь моей книги.

Я встречала людей, которые приезжали на Аляску из разных мест, и меня даже немного обижало то, что они начинали романтизировать нашу жизнь, ни в чем не разобравшись. Когда я стала журналистом, не могла понять, почему новостные агентства за пределами Аляски не пускают в эфир мои репортажи о проблемах образования или о домашнем насилии, но охотно передают сообщения о лосе, выскочившем на дорогу. Казалось, что Аляска — это какая-то диковинка, а не реальное место с живыми людьми. Мне постоянно говорили: «Тебе надо ненадолго уехать. У тебя нет представления о том, что считается нормальным».

Так оно и было. Мне пришлось уехать, чтобы написать «Запахи чужих домов». Я начала книгу, когда жила в Новой Зеландии, а закончила в Колорадо. Я стала понимать, чем Аляска отличается от других мест и почему у меня было такое расплывчатое представление о том, что находится за пределами родного штата. Но еще важнее, что именно вдали от дома я смогла создать образы Элис, Руфи, Доры и Хэнка, четырех главных персонажей моей книги, и точнее описать, каково это — взрослеть на Аляске. Оба моих ребенка выросли на рыбацкой лодке, их взросление во многом похоже на взросление Элис, так что они ценят тяжелый труд и умеют чувствовать настоящую красоту. Я знала девушек, похожих на Руфь, которые находили утешение в доброте незнакомцев; знала и парней, которые, как Хэнк и его братья, были готовы пожертвовать всем ради лучшей жизни. Будучи журналистом, я чувствовала свою беспомощность, когда встречала таких девочек, как Дора. Их слишком много, и я никогда не смирюсь с этой несправедливостью. Конечно, людей, похожих на моих персонажей, можно встретить в любом уголке планеты, но я пишу о том месте, которое знаю лучше всего, — об Аляске.

Я надеюсь, что для вас, дорогие читатели, эта книга станет открытой дверью чужого дома, войдя в которую вы ясно ощутите, каково быть тем, кто там живет. Добро пожаловать в «Запахи чужих домов». Для меня большая честь поделиться этими историями с вами.

Бонни-Сью Хичкок

Пролог. Как было раньше. Руфь, 1958–1963 годы

Я не могу перестать вспоминать о том, как было раньше. Как отец охотился, чтобы нас прокормить. Как он подвешивал тушу оленя в сарае, чтобы заготовить мясо, и как разъезжались оленьи ноги с копытами, напоминающими пуанты балерины, когда отец вспарывал зверю живот. Я сотни раз видела, как он срезает мясо. Я до сих пор слышу, как лезвие ножа царапает кость. Самое вкусное мясо со спины оленя, я его обожала, а у папы получалось срезать его так же красиво, как у мамы завязывать бантики на подарках. Он нес свежее мясо в дом голыми руками, и весь путь от сарая до кухонной раковины, начищенный мамой до блеска линолеум был усеян капельками крови.

Иногда папа приносил в миске еще теплое оленье сердце и разрешал мне его потрогать. Я прикасалась к нему губами и целовала мягкую розовую плоть, надеялась почувствовать пульсацию, но сердце уже не билось. Мама, уткнувшись отцу в шею, смеялась и называла его Даниэлем Буном[2], а он запускал окровавленные пальцы ей в волосы. И родители начинали вальсировать по кухне. Мама была из тех людей, кто ставит букетики диких цветов в бутылки из-под виски. Люпины и наперстянки на кухне, сирень в ванной. Мама пахла как моховая трясина после ливня и оставалась красивой даже с кровью в волосах.

Мой мольберт стоял на кухне, так что я могла смотреть, как мама готовит мясо, и рисовать, одетая в балетную пачку, которую папа привез мне из очередной поездки во внешний мир. К пачке прилагались подходящие по цвету розовые пуанты, которые я не снимала, даже когда ложилась спать. Мама надевала на меня одну из больших папиных фланелевых рубашек, чтобы я не испортила свой любимый наряд. Рубашка на мне свисала до пола; длинные рукава были подвернуты много раз и напоминали пышные булочки с корицей. Я пыталась найти такой оттенок красного, который был бы похож на цвет крови в маминых волосах, смешивала все краски, но каждый раз получала коричневый.

Папа часто говорил слова, которых я не понимала, например, что «если присвоят статус штата, то мы рискуем потерять права на охоту» и что «федералы все испортят». Мой пятилетний мозг думал, что статус штата — это такая новая машина с очень большим капотом. Я не знала, кто такие федералы, папа объяснил, что это люди, которые будут решать, сколько оленины и лосося нам можно есть. Мамин живот вырос и округлился, и даже я понимала, что это предвещает появление еще одного едока. Папа поднимал мамину рубашку и целовал раздувшийся живот так же, как я целовала оленье сердце.

— Ты целуешь живот, потому что он больше не бьется? — спрашивала я отца. Мамин живот был белым, как брюхо оленихи.

— Конечно, бьется, — отвечал он. — Не переживай.

Оказалось, что статус штата — это не новая машина, а что-то важное, и папе, чтобы попытаться это остановить, пришлось лететь в Вашингтон — туда, где «нужно показывать паспорт, когда сходишь с самолета и где никто не охотится и не рыбачит», — и ему пришлось купить новые туфли, чтобы пойти на встречу и рассказать, почему жители Аляски не хотят присвоения статуса штата. Некоторые люди этого хотели, но они не были папиными друзьями.

Папа рассказал мне, что жители Аляски не слишком заботятся о том, что происходит в Вашингтоне, но большинство очень огорчилось, когда «люди из внешнего мира» стали принимать решения за нас. Я не знала, кто были эти люди из внешнего мира, и надеялась, что никогда-никогда их не повстречаю.

Потом пришло письмо — на марке был флаг с кленовым листом; когда мама читала его, бумага в ее руках тряслась. Я видела, как беззвучно шевелятся ее губы, и понимала, там было что-то плохое. Мама упала, схватившись за живот, и стала издавать звуки, которые я слышала только от диких зверей в дремучем лесу.

Лилия родилась на следующий день после письма, и я думаю, мама не видела ее вовсе, потому что, когда я после родов заглянула маме в глаза, в них была пустота. Медсестра спросила, как назовут ребенка, и когда мама ответила «Лилия», мне показалось, что она разглядывает цветы у кровати, а не завернутый в больничное одеяло розовый комочек, кричащий так, будто ему тоже не хочется быть здесь. Бабушка приехала на роды, но потом мама осталась в больнице, а нас с Лилией усадили в потертую коричневую машину с прожженной сигаретами обивкой. Я думала, что новорожденному вредно таким дышать, но Лилия и не заметила запаха, просто лежала, как будто на самом деле была всего лишь неподвижным комком, а я всю дорогу до бабушкиного дома в Берч-Парке прижимала к носу шарф.

— Маме нужно время, — вот как ситуацию объяснила бабушка, а потом пересказала содержание письма. Самолет, в котором летел папа, потерпел крушение над Канадским Арктическим архипелагом, совсем немного недотянув до Аляски. Бабушка сказала, что самолет упал, когда мужчины возвращались домой после встречи. Что-то в ее голосе натолкнуло меня на мысль, что она не считает папу «смелым человеком с великими идеями по развитию Аляски», как это значилось в письме. Читая его, она фыркала, а в конце высморкалась.

Потом бабушка сказала:

— Плачь, если хочешь, но его уже не вернуть.

В Берч-Парке пахло как в старушечьем доме, я этого не замечала раньше, когда мы приезжали в гости к бабушке — что случалось не слишком часто. У нее не было букетиков в бутылках из-под виски и подвешенных под потолком оленьих туш. В холодильнике лежало лишь бледно-розовое мягкое мясо на пластиковой подложке, обернутое пленкой. В нем не было ни капли крови, и от этого я тосковала по дому и относилась ко всему с недоверием.

На следующий день на первой странице газеты жирными буквами напечатали «Свершилось!», так мы узнали, что Аляска стала сорок девятым американским штатом. Бабушка не поняла, что произошло плохое, она вырезала заголовок и сказала мне сохранить бумажку, чтобы всегда помнить об этом дне. Но я-то хотела помнить о том, как было раньше, до этой истории с присвоением статуса штата.

Когда мама не приехала вечером, на следующий день, а потом и через день, я решила, что присвоение статуса штата как-то повлияло и на нее. Может, у нее не было нужного паспорта или она носила не те туфли? Или, может, она отправилась в Канаду, где канула в ту же бездонную пустоту, которая поглотила и папу.

Я ждала маму, беспокоилась, что Лилия не узнает, каким должен быть мир на самом деле. Но годы шли, и накануне моего десятого дня рождения начала подниматься вода, я знала, что так и должно быть — река мстила. Вода вышла из берегов и поднималась выше и выше, слизывая все подряд огромным мокрым языком. Папа был прав, когда говорил, что реку невозможно укротить.

Ржавые бочки, голубые переносные холодильники и жестянки с персиками и фруктовым салатом вымывало из кладовок, и они, подпрыгивая, проплывали по Второй авеню. Чья-то красная кружевная комбинация повисла на кусте гороха мистера Петерсона. Лилия смеялась до упаду, пока бабушка не цыкнула на нее. Бабушкино лицо было красным, как переспелая клубника. Нижнее белье — не повод для шутки даже во время наводнения.

Лилии было уже пять, и она чуть не сошла с ума от радости, когда нас с крыльца забрала лодка, ведь вода все прибывала. Я же просто молилась, чтобы наводнение не кончалось и чтобы реки каким-то образом вынесли нас в прежнюю жизнь.

Но лодка прошла всего милю от порога и высадила нас у школы, к которой вода пока не добралась, потому что та стояла на холме. Лилия смеялась и играла со своей подружкой Банни, и вообще вела себя так, будто мы отправились в путешествие, полное приключений.

Когда нам делали прививки, меня за руку держала девочка по имени Сельма, а я притворялась, что сжимаю ее ладонь только чтобы ей не было страшно, хотя на самом деле тоже приходила в ужас при виде шприцев. Мы ровесницы, и даже тогда она была храбрее меня. Кроме Сельмы, наводнение не принесло мне ничего хорошего.

Несколько дней спустя мы вернулись в отсыревший затхлый дом в Берч-Парке. В нем не было мебели, только кое-какие вещи из гуманитарной помощи, которые нам привезли на грузовике из Анкориджа. Ковер еще несколько недель хлюпал и плевался мутной водой, стоило нашим поношенным кроссовкам наступить на него. Бабушка примкнула к волонтерам, пытавшимся добиться от нового правительства штата возмещения ущерба, который люди понесли во время наводнения. Некоторые соседи сообщали, что у них пропало все. Мама Доры Петерс заявила, что она лишилась стиральной машины, электрической сушилки, кухонного стола и каких-то причудливых прикроватных ламп. Бабушка поджала губы, но записала все до единого слова в большую черную книгу, на обложке которой значилось: «Собственность правительства Соединенных Штатов».

— Ни у кого в Берч-Парке не было ни стиральной машины, ни сушилки, — сказала я за ужином.

Бабушка промолчала.

— А мы можем получить стиральную машину и сушилку? — спросила Лилия.

— Не выдумывай, — проворочала бабушка.

— Но ведь они соврали, — возразила я. — Ни у кого не было такой роскоши.

— Это не наше дело.

— Но ты же представитель правительства. Это твоя работа.

Бабушка прищурилась.

— Не надо учить меня моей работе, юная леди.

Я опустила глаза в бумажную тарелку, которую держала на коленях. Сок консервированной свеклы растекся по кусочкам ветчины из жестянки с надписью Spam. Это ненастоящее мясо. Мне хотелось сочной спинной вырезки. Я согнула тарелку, еда перемешалась. Никто и слова не проронил, пока я выходила из комнаты, даже когда кроваво-красный свекольный сок потек из уголка тарелки по моей ноге на пол. Я засунула тарелку глубже в мусорное ведро, и мне показалось, что в ней было мое отстучавшее сердце.

Глава первая. Запахи чужих домов. Руфь

В весеннем небе столько звезд,

Что я до дома самого

Вести бы мог челнок.

Джон Стрэйли[3]

Однажды я перестала ждать, что мама вернется. Сложно оставаться верной мечте пятилетней девочки, а вспомнить лицо человека, пропавшего десять лет назад, еще сложнее. Но я не переставала надеяться, что где-то есть место получше Берч-Парка. И жизнь получше жизни с бабушкой.

В шестнадцать лет мне казалось, что Рей Стивенс точно лучше всего этого. Его отец был частным детективом, а еще он сопровождал охотников в лесу. Его семья только что построила дом на берегу озера, где был припаркован их личный гидросамолет, а зимой они могли доехать на снегоходе от своего порога до самого Муз-Крика[4].

Дом Стивенсов был построен из свежесрубленного кедра. Им пахла одежда Рея, и я чихала, стоило мне приблизиться к нему, но все равно держалась рядом.

Запах кедра — это запах вечеринок школьной команды пловцов дома у Стивенсов и фотографии Ричарда Никсона, большой, двадцать на двадцать пять, которая висела у них в гостиной. Запах кедра — это запах республиканцев. Он сопровождал меня, пока я украдкой пробиралась из комнаты старшей сестры Рея (Анна тоже плавала в моей эстафетной команде; я подружилась с ней нарочно) в комнату Рея, где заползала на двуспальную кровать напротив раздвижных стеклянных дверей с видом на озеро. Много ли шестнадцатилетних парней могли похвастаться двуспальной кроватью? Думаю, только один — у него были кудрявые светлые волосы, выцветшие из-за хлорки в бассейне, и спал он на простынях, пахнущих кедром и стиральным порошком Tide. Он был лучшим прыгуном в воду во всем штате, а я всего лишь плавала в дурацкой эстафетной команде, и все-таки он меня заметил. Мы почти захлебывались в смеси наших запахов: хлорки и неопытности — угадайте, который из них мой?

Он уже научил меня целоваться по-французски, и я предвкушала то, что может случиться дальше. Я была католичкой, от меня несло чопорностью, а не распущенностью. Поэтому он обещал, что ничего страшного не сделает, а только тихонько потрогает меня, и то не везде, чтобы по возвращении домой меня не выдал запах. Дома пахло плесенью от подержанной мебели. Или это был запах вины и греха?

В доме у Стивенсов все было новенькое, будто только что доставили на самолете из внешнего мира, и не было никаких правил. Ворс на оранжевом ковре был такой густой, что утром я, наступая на свои же следы, возвращалась в комнату к Анне, будто там и провела всю ночь.

В команду по плаванию я вступила только потому, что с балетом не вышло. Бабушка говорила, что любые танцы — это скользкая дорожка, которая ведет прямиком к тщеславию. А хуже гордыни нет ничего. Мы с Лилией понемногу расплачивались за грех. Прятали табели с хорошими оценками, пропускали комплименты мимо ушей и старались не высовываться. А потом еще расплачивались за это самое тщеславие на исповеди по воскресеньям: «Прости меня, Господи, ибо я согрешила. Сегодня я улыбнулась себе в зеркале».

Я правда так сделала. Один раз. Я так себе понравилась, что улыбнулась отражению и принялась кружиться и пританцовывать, как будто держала весь мир в своих шестилетних руках. Я собиралась на первое занятие по танцам, на мне была прелестная розовая пачка, а длинные светлые волосы доходили аж до попы. Мои волосы были такие густые и длинные, что стоило мне помотать головой из стороны в сторону, как они начинали приятно шуршать, соприкасаясь с сетчатой тканью пачки. Это была та самая пачка, которую привез папа. Такую нельзя было купить даже в Фэрбанксе[5], и я думаю, бабушка не знала, что в этой пачке есть что-то особенное, иначе она никогда не позволила бы мне обладать вещью, которой не было у других девочек. Я была в полном восторге. Помню, когда подошла к дверям школы танцев, там стояла Элис с мамой. На Элис был черный гимнастический купальник и однотонные розовые колготки. Готова поспорить, что ей стало завидно, когда она, придержав дверь, чтобы я прошла, увидела мою пачку и когда ее мама сказала:

— Какие у тебя чудесные длинные волосы, я еще ни у кого таких не видела.

— Знаю, я вообще вся прехорошенькая, — не раздумывая ответила я.

Мама Элис улыбнулась мне, но вдруг ее лицо приняло совсем другое выражение. В тот же миг бабушка схватила меня за руку и затащила внутрь. Я даже не успела задуматься, что же я такого неправильного сказала. Бабушка отвела меня в туалет и прошипела сквозь зубы:

— Так ты думаешь, что особенная, да?

Она вынула из сумки ножницы с оранжевыми ручками, наверное, всегда носила их с собой на тот случай, если произойдет что-то подобное. Ножницы были похожи на птицу с железным клювом. Очень громкую. Я до сих пор слышу звук, с которым эта дикая птица срезала мои волосы. Бабушка вывела меня из туалета и заставила встать на место, которое мисс Джуди пометила на полу кусочком клейкой ленты. Никто не смотрел на меня открыто, но на каждой стене висело зеркало, так что я видела, как девочки исподтишка посматривают на меня. А еще видела свои волосы, торчащие во все стороны, будто по голове прошлись газонокосилкой. Больше локоны не шуршали по пачке. На второе занятие я не пошла. А бабушка никогда об этом дне не упоминала.

Но я не забыла про это и спустя столько лет понимала, что если поймала за хвост удачу в виде богатого популярного парня, да еще и если его семья тебя полюбила, — тебе остается только затаить дыхание и надеяться, что все это продлится подольше. А еще никогда-никогда не хвастаться и не быть о себе высокого мнения.

Поэтому я стащила у Рея белую футболку и хранила ее под подушкой, представляя, что и мой мир может заполнять запах кедра. Никто ничего не заподозрил, ведь треск, с которым тараканы жителей Берч-Парка грызли крекеры, заглушал все вокруг. А я тем временем старалась не высовываться, пусть все ошибки совершает Лилия.

— А Банни сказала, что мы бедные, — заявляет Лилия, когда они с этой самой Банни, ее лучшей подружкой, с шумом вваливаются в дверь вместе с потоком холодного воздуха. Они кидают варежки и комбинезоны в одну большую кучу и, сбивая друг друга с ног, торопливо стягивают ботинки, чтобы не опоздать к ужину.

Бабушка разогревает остатки обеда католической социальной службы. Она подрабатывает машинисткой у архиепископа, так что мы вне очереди получаем еду, оставшуюся после их мероприятий. Сегодня ее принес отец Майк собственной персоной, заявился в своем всегдашнем белом воротничке, который не дает ему свободно дышать.

У нас в гостях Сельма, и мы вместе накрываем на стол. Я вижу, как бабушка смотрит на еду, размышляет, хватит ли ее, чтобы накормить два лишних рта. Она тянется за банкой с надписью Spam.

— Я не говорила, что вы бедные. Я сказала, что вы живете хуже, чем мы с Дамплинг, — говорит Банни. Дамплинг — ее старшая сестра.

Я вижу, что бабушка вздыхает — явный признак того, что мы «загоняем ее в могилу». Мы постоянно этим занимаемся, особенно Лилия, которой теперь в этом деле помогает и Банни. Бабушка говорит, что, если бы ей не нужно было о нас заботиться, она оставалась бы еще молодой женщиной. Я смотрю на ее обвисшую грудь и опускаю взгляд на запеканку с тунцом. Бедная Лилия, в запеканке снова горошек.

— Где же вы так разбогатели? — спрашивает Лилия Банни, пока они толкаются у раковины, сражаясь за кусок мыла фирмы Joy.

— На рыбалке, — отвечает Банни, — мы ловим лосось тоннами.

— Моя двоюродная сестра уезжает на рыбацкую тоню[6] каждое лето, — подхватывает Сельма. — Вообще лосось ее не слишком интересует. Кстати, Лилия, я уверена, что Элис уступит тебе свое место: ей бы о-о-о-чень не хотелось рыбачить этим летом.

Двоюродная сестра Сельмы — та самая Элис с рокового танцевального занятия. Это ее мама сказала, что у меня красивые волосы.

— Не хочу я промышлять рыболовством и жить на вонючей старой лодке, — отвечает Лилия, приняв оскорбленный вид. — Вот бы поехать в рыбацкий лагерь, куда ездят Банни и Дамплинг, недалеко от их деревни.

— Ага, — подтверждает Банни, — наша тоня за полярным кругом. Всю ночь мы стучим в барабаны и танцуем, а потом расстилаем спальники на еловых лапах и можем валяться хоть до полудня. Мы с Дамплинг стреляем по мышам из духового ружья, а еще жарим сердце лосося на костре. Это вкуснее, чем маршмеллоу! — Она потирает живот и демонстративно облизывается.

Я лучше умру, чем стану есть печеное сердце лосося. Банни хвастается, и я бросаю взгляд на бабушку, чтобы понять, задело ли ее это. Она слишком сосредоточенно раскладывает еду по тарелкам. Думаю, чужим детям можно хвастаться, если уж им так хочется. Лилии стоит быть осторожнее, как бы она не заразилась гордыней.

— А там есть майонез? — спрашивает Лилия.

Она ужасная привереда в том, что касается еды.

— Лилия, — говорит бабушка таким голосом, что та понимает: майонез — самая меньшая из ее проблем. — Прочти молитву.

— Благослови-Господи-нас-и-дары-твои-которые-по-твоим-щедротам-мы-будем-вкушать-через-Христа-Господа-нашего-аминь-а-почему-у-нас-нет-рыбацкой-тони? — выпаливает Лилия на одном дыхании.

Мы с Сельмой смотрим друг на друга круглыми глазами. Лилия постоянно ноет, что у всех, кроме нас, в Берч-Парке есть тоня. Но сейчас, сказав это в присутствии Банни, она поставила бабушку в непростое положение. К тому же сразу видно, что обе девчонки совершенно бестолковые. Им обеим уже по одиннадцать, в этом возрасте пора бы знать границы.

— У нас нет рыбацкой тони, потому что мы не автохтоны, — говорит бабушка, глядя в тарелку.

— А я не автохтон, я из атабасков[7], — возражает Банни.

Мы с Сельмой прыскаем от смеха.

— Что смешного? Она из атабасков, — вступается Лилия. — Автохтоны — это люди вроде мамы Доры, они весь день просиживают в баре и слишком пьяные, чтобы даже думать о рыбалке.

— Довольно, — произносит бабушка и с такой силой ударяет Лилию по руке, что та разжимает пальцы, а ее вилка подскакивает и со звоном падает на стол.

— Хватит болтать, ешьте то, что нам так любезно принес отец Майк.

Лилия усердно выковыривает горошек из запеканки. Ее щеки горят.

Обычно рыбацкие тони передаются из поколения в поколение, но, наверное, не стоило бабушке мешать всех автохтонов в одну кучу. Кажется, это не очень понравилось Банни. Ведь у Банни и Дамплинг самые милые родители в Берч-Парке. Семья Доры никогда не ездит рыбачить. Все-таки Лилии хватает ума не обсуждать Дору за столом.

Конечно же, все видели, что произошло в ту ночь, когда Дора выбежала из дома в сорочке. За ней гнался ее отец по прозвищу Топтыга. Мне кажется, его так окрестили, потому что он вечно поддатый и все шарахаются от него, как от медведя. Папа Банни, мистер Моузис, был единственным, кому хватило смелости выйти на улицу усмирить Топтыгу. Мистер Моузис вынес большое шерстяное одеяло, завернул в него Дору и понес к себе в дом, будто она была пушинкой. Топтыга напрасно орал на мистера Моузиса и угрожал ему острым краем разбитой бутылки: тот твердо стоял на месте, защищая дверь, за которой пряталась Дора.

Это продолжалось до тех пор, пока Топтыга не повалился на землю от бессилия. Отец Банни отвел его домой. А все остальные разошлись, будто ничего и не произошло.

Если вы удивляетесь, почему никто не вызвал полицию, значит вы ничего о нас не знаете. Неважно, кто ты — чернокожий, белый, автохтон или индеец, — донос всегда грех. Так или иначе это единственное правило, которое действует для всех бедняков.

Когда бабушка встает из-за стола и отходит подальше, Сельма, сама доброта, наклоняется к Лилии и шепчет: «Мне кажется, еду нам дает Бог, а не отец Майк». Моя сестра отвечает ей лишь слабой улыбкой: она слишком занята тем, чтобы свалить горошек из своей тарелки в тарелку Банни, пока бабушка не смотрит.

Банни мигом проглатывает все горошины, ведь так и должны поступать друзья. Затем они обе вылетают из-за стола, сообщая, что идут к Банни съесть по эскимо, и, прежде чем бабушка успевает возразить, оказываются за дверью.

У Лилии есть Банни, а у меня — Сельма. Именно поэтому у нас еще не поехала крыша от жизни с бабушкой.

Сельма — моя противоположность. Ее появление на свет было не из простых, и наверное, когда ей еще не исполнилось и трех дней, она решила, что у нее будет прекрасная жизнь, несмотря ни на что. (Ей, конечно, повезло, что она не живет с человеком, который может отрезать ей волосы.) У Сельмы огромные карие глаза, как у тюленя, и по каким-то неведомым причинам она не считает нужным подчиняться общепринятым правилам, поэтому она просто прекрасный друг. Но живет она не в Берч-Парке, и мне об этом напоминает робкий стук в дверь, такой тихий, что бабушка с кухни его не слышит.

Сельма, будто улыбаясь, прищуривает свои большие глаза и произносит беззвучно: «Элис».

Элис иногда заходит за Сельмой, возвращаясь из балетной школы. Они обе живут по ту сторону реки; там в спешке ремонтируют дома и просят заоблачную арендную плату.

Элис высокая и худая, у нее острые скулы и волосы собраны в идеальный пучок. А еще она носит гетры, это, наверное, нормально в балетной школе, но в Берч-Парке, я уверена, думают, что она отрезала рукава свитера и нацепила их на ноги. У нее всегда испуганный вид, когда она заходит за Сельмой. Даже не знаю, что, по ее мнению, с ней здесь может случиться; дальше порога она не проходит.

— Ты готова? — спрашивает она Сельму, едва взглянув на меня.

Сегодня она вошла в дом только потому, что за окном минус двадцать.

— Привет, Элис, — говорю я.

— Привет, — бормочет она в ответ, глядя на лужицы тающего снега вокруг ее ботинок.

— Жалко, что ты не застала Лилию, — говорит Сельма, будто Элис есть до этого дело. — Она хотела поговорить с тобой по поводу рыбалки. Может, ты бы могла упросить отца взять ее матросом, а у тебя было бы свободное лето.

— Сельма… — видно, что Элис неловко.

— Летом приедет человек из одного из лучших танцевальных колледжей, — объясняет мне Сельма, — но Элис не может не поехать рыбачить с отцом, поэтому она пропустит смотр.

— Сельма, — говорит Элис, — твоя мама будет волноваться. Ты же ее знаешь; надо идти.

Сельма с невозмутимым видом натягивает синтепоновые штаны, не подозревая, как неловко себя чувствует ее кузина. Я провожу рукой по волосам и замираю, заметив на себе взгляд Элис. У нее маленькие испуганные глазки, как у птенчика, и я точно знаю, о чем она думает, глядя на меня. Никто из нас никогда не забудет, как бабушка обрезала мне волосы.

«Ю-ху, не видать Элис колледжа», — думаю я, когда она быстро переводит взгляд с меня обратно на пол. По крайней мере, Элис достаточно вежлива, чтобы смутиться. Чего не скажешь о Сельме.

— Не понимаю, почему ты просто не спросишь у папы, — произносит она, с трудом застегивая парку. — Или попроси маму поговорить с ним. Что тут сложного?

Прядки волос в пучке Элис начинают выбиваться из-под невидимок, как будто прическа понемногу разваливается с каждым произнесенным Сельмой словом. Мне ужасно хочется подойти к Элис и закрутить ее, как волчок. Интересно, размоталась бы она тогда вся до самых ярко-розовых гетр?

— Ее родители не особо общаются, — бросает Сельма. Теперь она роется в ящике из-под молока, где мы храним шапки и старые шерстяные носки, которые надеваем на руки в несколько слоев. Это дешевле, чем покупать варежки.

— Твои на самом верху, — показываю я на пару варежек, которые Сельма связала сама. Их трудно не заметить: большие пальцы в два раза больше, чем нужно, и сами рукавицы кислотно-оранжевого цвета.

При всей моей любви к Сельме я раздражаюсь, когда она бывает рассеянной. Мне вдруг почему-то не терпится выставить Элис за дверь, как и ей самой — уйти.

— Спасибо за ужин, — кричит Сельма бабушке, открыв дверь; Элис буквально прыгает в снежный нанос на крыльце, пытаясь поскорее сбежать. Даже в спешке и панике она остается самым грациозным человеком из всех, кого я когда-либо видела, и мне никак не удается представить, как Элис потрошит рыбу на вонючей лодке. Сельма улыбается, машет мне на прощание, потом берет Элис под руку, а я смотрю на их тени, удаляющиеся в желтом свете уличных фонарей. И как Сельме удается нарушать все правила, оставаясь хорошей для всех?

Но, возможно, пришел и мой черед нарушить какое-нибудь правило. Вы же помните, что у меня есть богатый бойфренд? Наши отношения начались после того, как он шлепнул меня по попе мокрым полотенцем во время тренировки в бассейне и спросил: «Хочешь пойти на мою вечеринку после соревнований?»

С того дня мне хотелось только одного — снова остаться у него. Но бабушка позволяет нам ходить в гости с ночевкой не чаще раза в месяц. Так что до следующего раза мне остаются только поздние телефонные звонки Рею по аппарату, который стоит в прихожей.

Длинный красный провод тянется в мою комнату, где я, накрыв голову его футболкой, слушаю, как он рассказывает мне о северном сиянии за окном: «На небе виднеются яркие сполохи, они отражаются в глади замерзшего озера крупными широкими извилистыми полосами зеленого, красного и желтого цвета».

Мы обсуждаем тренировки, и я слизываю с предплечья хлорку, представляя, что это его предплечье. Он говорит, где мне себя ласкать, и обещает кучу всякой всячины, которая случится, когда я останусь на ночь в следующий раз. Я спрашиваю, почему его семья так любит Ричарда Никсона, а он отвечает, что не знает, но иногда его отец называет президента Хитрый Дик[8]. Он говорит, что хочет как-нибудь приехать в Берч-Парк, но я надеюсь, что он просто старается быть вежливым. Я бы умерла, если бы он увидел, где я живу.

— У тебя дома пахнет намного лучше, чем у меня, — говорю я ему.

Я со временем поняла, что в доме, где есть мама, как правило, пахнет лучше. Закрыв глаза, я едва могу припомнить мамины букетики диких цветов в бутылках из-под виски. Мой мозг сохранил лишь слабые воспоминания о запахе родителей, об их смехе и о том, как они кружились по кухне. Все, что я могу о них припомнить — цвет кожи, волос, одежды — имеет оттенок оленьей крови на папиных пальцах. И запах слишком большой любви.

Я ничего не рассказываю об этом Рею, у которого есть родители и дом, в котором пахнет новыми вещами. Не хочу его спугнуть.

Наконец мне удается выбраться к Рею с ночевкой, и на этот раз он показывает мне небольшую упаковку из фольги, размером с чайный пакетик, и говорит, что нам стоит воспользоваться этим на всякий случай. Но любой католик знает, что это — самый тяжелый грех. Спросив меня раз шесть, уверена ли я, что не хочу это использовать, он сдается, и вот мы упиваемся друг другом, все глубже погружаясь в водоворот чувств. О том, что это, вероятно, тоже грех, я не думаю. Рей снова и снова называет меня красивой, и вот я уже начинаю верить ему. Первый раз в жизни меня кто-то заметил.

Я засыпаю возле него голая и забываю вернуться в комнату Анны. Вдруг входит миссис Стивенс со стопкой свежевыстиранных футболок в руках. Уже утро; солнце проникает в комнату сквозь большие оконные стекла, и мне никогда еще не было так стыдно.

— Ой, простите, — говорит она, увидев нас. — Я не хотела вот так вторгаться.

Когда она выходит из комнаты, в ее небесно-голубых глазах я замечаю грусть и, к моему удивлению, чувство вины, будто это ее застукали.

— О боже. Она не злится? — спрашиваю я Рея, натягивая на голову простыню. Если б это была бабушка, мне бы уже заказывали гроб.

Но Рей просто смеется и пытается взобраться на меня.

— А что она скажет? Как будто Анна здесь не потому, что мама занималась тем же в старших классах. Почему, думаешь, ей так рано пришлось выйти замуж?

Он тянется, чтобы дотронуться до моей груди, но я отталкиваю его руку, пытаясь накинуть ночную рубашку. Меня тошнит, и я все еще вижу голубые-преголубые глаза его мамы, они — море, а я только что отплыла слишком далеко от берега.

Глава вторая. The Ice Classic. Дора

На углу торчит Танцующий Псих, и мы делаем вид, что не замечаем его, но это почти невозможно. Он, как всегда, одетый в большую пушистую шапку с помпоном, теплый комбинезон фирмы Carhartt и белые, скрипящие при ходьбе меховые ботинки, пританцовывает, будто у себя на кухне, под орущее радио. Каждый божий день он на этом самом месте тычет во все стороны пальцем, как танцор диско, покачивает бедрами, выделывает па ногами и исполняет другие странные танцевальные движения вроде прыжков по кругу. Как его можно не заметить? Он здесь, даже если на улице минус сорок. Но в минус сорок эти танцы имеют хоть какой-то смысл.

Детям Берч-Парка нужно проходить мимо него по пути из школы, и это нас всех роднит, а еще то, что мы все вынуждены придумывать, как бы согреться. Мы бедные, поэтому выглядим как разномастная кучка стремно одетых беспризорников, но этого недостаточно для дружбы.

Впереди нас с Дамплинг шагают Руфь Лоуренс и ее подруга Сельма Флауэрс. Сельма живет не в Берч-Парке, но каждый день таскается с Руфью к ней домой, потому что мама Сельмы (крутая журналистка в газете) самая настоящая мать-наседка. Не может же ее дочь добираться до дома одна в свои-то шестнадцать. Сельма приемная, и мало кого бы это заботило, если бы не любовь Сельмы без умолку трещать о себе.

Сразу понятно, что она не деревенская. В деревне никому нет дела до того, кто чей ребенок. Деревенские дети просто кочуют из дома в дом. Если ты замечаешь, что новоявленный ребеночек твоей тети совершенно не похож на твоего дядю, но напоминает собой парня с верховьев реки, который приплывает рыбачить по весне, ты просто улыбаешься и щипаешь малыша за пухлые щечки, потому что какая разница? Дело в том, что не жизнь Сельмы отличается от нашей, она сама другая: никому из нас не взбредет в голову постоянно говорить о себе.

Они с Руфью носят связанные на спицах шарфы и громоздкие шапки, которые постоянно падают им на глаза. Видимо, где-то была большая распродажа оранжевой пряжи. Кажется, каждый день у них появляется какая-то новая вязаная вещь, которая им не подходит. По ходу, кто-то ударился в рукоделие.

Дамплинг думает, что Руфь нормальная, наверное, потому что она сестра Лилии, а Лилию все любят. Но если слушок про Руфь и Рея Стивенса — правда, то у нее точно не все в порядке с головой.

Весь прошлый год он сидел за мной на обществознании и постоянно говорил глупости вроде «Кто-то еще чувствует запах мактака[9]?». Ах, как оригинально. Конечно же, от всех нас коренных пахнет китовым жиром. Это настолько старая расистская шутка, что я даже не могу начислить ему очки за попытку. Как бы я его ни игнорировала, он все равно не унимался. Никому, даже Дамплинг, я не рассказывала о той записке, которую он незаметно подкинул мне на парту. В ней было написано: «Я могу сотворить своим фалосом такое, что даже твоя жирная задница не выдержит». Эта сцена являлась мне в кошмарах целую неделю, несмотря на то что в записке была ошибка. «Фаллос» пишется с двумя «л», умник. И как Дамплинг может говорить, что Руфь нормальная, если ей нравится такой человек?

Но Дамплинг всегда предельно тактична. Я уверена, что она и ее сестра Банни хорошие, потому что у них очень милые родители, но на всякий случай я никогда не сужу о людях по первому впечатлению. Я жду. Люди часто выглядят безобидно, но многие могут вспыхнуть и обжечь тебя, стоит подойти слишком близко. Осторожность никогда не помешает.

Папа учил Дамплинг тому, что стакан наполовину полон; мой же отец убедил меня, что стакан до краев должен быть наполнен виски. Не каждому посчастливилось иметь такого отца, как у Дамплинг. Иногда перед сном я на несколько минут представляю, что ее папа на самом деле и мой тоже, и только тогда мне удается поспать.

Многие люди в Фэрбанксе мешают всех автохтонов в одну кучу; например, повар из школьной столовой спросила, не сестры ли мы с Дамплинг. Мне бы хотелось быть ее сестрой. И неважно, что наши атабаскские и инупиатские[10] предки сражались друг с другом, неважно, что она из индейцев, а я из эскимосов. Вот Лилию с Банни никто бы не перепутал. Это могли бы сделать только сами Лилия и Банни, которые теперь почти в обнимку тащатся впереди нас в поношенных комбинезонах и без умолку болтают, проходя мимо грязных сугробов. У одной волосы светло-русые, как ястребиные перья, у другой — черные, как вороново крыло. Как обычно, вовсю хохочут, наверное, над этой дурацкой рекламой средства от засоров Liquid Drano, которую они постоянно цитируют. Мы еще помним, как приехали в Берч-Парк, а вот Лилия и Банни были тогда слишком маленькие. Я слышала, что новорожденные не различают цвета, и, возможно, эти двое никогда не повзрослеют.

Когда я дохожу до угла, Танцующий Псих бросает мне: «Ну и где ты сегодня не облажалась?» Затем он принимается выкрикивать числа, как будто он инструктор по строевой подготовке: «Восемнадцать, семь, три, сорок два, девять».

Я не обращаю на него внимания. Он всегда кричит мне одни и те же слова и какие-то взятые с потолка числа. Никто не понимает, о чем он говорит. Но когда я поворачиваю за угол на Вторую авеню, его слова, подобно ледяному туману, начинают клубиться у меня в голове. Я облажалась, потому что опоздала в школу и не сдала домашку по алгебре. Я облажалась, потому что не могу избавиться от кошмаров и все еще сплю, подперев дверную ручку стулом, хотя вот уже несколько месяцев все в порядке, ведь я теперь ночую у Дамплинг. Я облажалась, потому что пообещала себе, что Танцующий Псих не сможет заставить меня загибать пальцы, перечисляя, где я облажалась, пока вспоминаю, где не облажалась.

Потом к Дамплинг домой приезжает моя мама и говорит, что отвезет меня в магазин Goodwill за новыми зимними ботинками. Повторяю: Мама говорит, что отвезет меня в Goodwill за новыми зимними ботинками. Может показаться, будто это что-то незначительное и будничное, но не забывайте, я теперь живу с Дамплинг. Ее отец приносит домой лосятину, оленину и куропаток, а ее мама готовит все это в дровяной печи в огромных чугунных горшках, и кажется, что весь дом пропитан мясной подливкой. Никто ни на кого не кричит и не швыряет об пол рамки с фотографиями, у которых трескается стекло и которые потом снова вешают на стены. У Дамплинг дома мне не надо вглядываться сквозь трещины в лица из прошлого, которые предупреждают меня: слышишь звон стекла — прячься.

И вот, когда мама приезжает к Дамплинг домой, будто она просто милая соседка, которая предлагает подбросить меня до магазина Goodwill, я не понимаю, что происходит. Я знаю, что отец Дамплинг тоже в недоумении, но никто не говорит ни слова. Папа Дамплинг пожимает плечами, теребя подтяжки, а ее мама накладывает спред Crisco в жестянку из-под кофе и кивает в сторону замороженной черники в раковине, напоминая мне, что акутак (эскимосское мороженое) будет готов к моему возвращению.

— Она готовит его только для тебя? — спрашивает мама, когда мы садимся в ее ржавенький синий шевроле. Я пожимаю плечами и проверяю, хорошо ли затянут трос. Он держит дверь, чтобы она не распахивалась на поворотах. Что мне еще нравится в семье Дамплинг — ее мама знает, какой у меня любимый десерт, и готовит его специально для меня, не привлекая к этому особого внимания. А еще у них дома на всех дверях крепкие замки.

Я молчу, ведь шум выхлопной трубы все равно заглушил бы мой голос. На карусели кружатся хохочущие Банни и Лилия. Они что-то выкрикивают, и я, хоть и не слышу, думаю, что это очередной рекламный слоган.

Когда мы проезжаем мимо них, я вижу, что они все быстрее раскручивают карусель, которую католические благотворительные организации, помимо всего прочего, подарили бедным детям Берч-Парка. Банни и Лилия положили руки друг другу на плечи, как будто они существуют только вдвоем в целом мире, который сами и создали. И как у них это получается?

На углу Бартлетт и Второй авеню все еще торчит Танцующий Псих.

Мама сигналит ему и улыбается:

— Люблю этого парня.

— Мам, не надо обращать на него внимания. Он же тупой.

— Он смешит людей. Улучшает им настроение.

— Да он просто поддатый, — отвечаю я, не подумав, и получаю от мамы пощечину. Так быстро, что даже опомниться не успеваю.

— Тебе лучше знать, — произносит она, зажигая сигарету и выбрасывая спичку в окно. — Ты теперь считаешь, что лучше нас, раз живешь с богатыми людьми и каждый день ешь акутак?

Я не придаю значения ее словам о том, что ты считаешься богатым, если ешь жир, смешанный с сахаром и ягодами. Но я понимаю, что это ее способ сказать: она видит, что для меня делает мама Дамплинг. Не знай я ее так хорошо, я бы подумала, что ее это беспокоит, но это значило бы, что ей не все равно, а я стараюсь не думать об этом. Особенно после всех тех случаев, когда она просто стояла рядом и ничего не делала.

Я отмечаю про себя еще три пункта, в которых я сегодня облажалась. Я не поняла маму, забыла, что мы никогда не обсуждаем чужие проблемы (как и собственные), и не смогла убедить маму не сигналить и не махать Танцующему Психу.

— Он автохтон? — спрашиваю я у нее, стараясь сделать вид, что я вовсе не обвиняю ничьих родителей в пьянстве и в том, что у них родился проспиртованный странный ребенок, который теперь танцует на улице. Он не слишком похож на автохтона, но это ничего не значит. В Карибу-Флэтс есть несколько огненно-рыжих детишек, у которых атабаскская мама и шотландский папа. И все в их семье умеют веселиться, выпивать и ломать мебель.

— Никто не знает, — отвечает мама, радуясь, что разговор зашел о Танцующем Психе. — Я слышала, что сам себя он называет «разнородный».

— Это странно, — говорю я, растирая щеку.

— Ладно тебе, Дора, он забавный. Он делает лучше любой темный и холодный день.

— Мам, он шизик. — Кажется, мама считает, что «шизик», в отличие от «поддатый», — это комплимент.

— Некоторые из тех, кого я люблю, — шизики. — Она смеется и делает затяжку. Мама любит смеяться над несмешным. В наших краях это нужное качество, но я боюсь, что мне оно не передалось.

В Goodwill мы встречаем двух маминых подруг, шумных сестер Полу и Аннет. Я иду в обувной отдел одна и слышу, как через несколько рядов мама с подружками заливается смехом. Кажется, они в отделе нижнего белья для старушек. В магазине пахнет как в прихожей во время весенней распутицы: затхлостью и по́том, и немного собачьими какашками, которые налипают всем на обувь.

На полках много громоздких белых меховых ботинок, но я не хочу быть похожей на Танцующего Психа, хоть это был бы и самый разумный выбор по привлекательной цене. И тут я замечаю их: валяные норвежские ботинки марки Lobbens, которые носят богатые белые девочки. Они похожи на башмачки эльфов, и я знаю, что они дорогие, но теплые. Даже здесь, в Goodwill, они стоят десять баксов. Я примеряю их и понимаю, что они мне немного велики, но если надеть побольше пар носков, то будут как раз. Я делаю несколько шагов в этих модных ботинках, которые издают звук, похожий на глухой рев лося. Пола и Аннет, увидев меня, чуть не писаются от смеха.

— Эй, звонили эльфы из рекламы печенья, они хотят свои ботинки обратно! — Аннет хохочет и утыкается в плечо Поле, одетой в бело-розовый свитер со снеговиками и в маскарадные оленьи рога. Сейчас всю рождественскую дребедень распродают с семидесятипятипроцентной скидкой.

Я не обращаю на Аннет внимания.

— Мам, можно мне вот эти?

Мама хватается за живот, будто пытается удержать внутри всю злобу, которая вот-вот прорвется.

— Они теплые и чуть мне велики, так что их хватит надолго.

— Иди спроси у Джорджа, осталось ли у меня еще что-то на счету, — отвечает мама, обнимая Полу за шею, чтобы удержать равновесие, и сшибая при этом ее рожки. — Раз они такие теплые, может, ты сама дойдешь до дома? А, и скажи Джорджу, что мне нужна сдача; мы собираемся заглянуть в Sno-Go, пока там счастливые часы.

Так вот почему мама предложила съездить за ботинками. У нее не было налички, чтобы пойти в бар.

Джордж подмигивает мне; его лицо похоже на печеное яблоко, на которое вместо глаз прицепили крошечные черные соцветия сушеной гвоздики. Он настолько старый, что помнит моих бабушку и дедушку.

— Как поживаешь, Дора? Что-то эти ботинки не совсем в твоем стиле.

— Они мне нравятся, Джордж, и очень теплые.

— Я знаю, что в последнее время такие носят на всех гонках на собачьих упряжках в Европе. Но я не думал, что ты таким увлекаешься.

— Да нет, просто они мне понравились. Мне еще нужна сдача.

— А твоя мама знает, что они стоят десять долларов?

Я пожимаю плечами. Она, конечно, надеялась, что Джордж даст ей хотя бы семь долларов. Goodwill — это что-то вроде местного банка. Можно принести сюда старые вещи и получить за это денег на счет, а потом, совершив покупку от пяти долларов, получить остаток со счета наличными.

— Ты только посмотри, — говорит Джордж, нажимая несколько клавиш на кассовом аппарате. — Только сегодня и только сейчас иностранная продукция продается со скидкой. Твой день, Дора. — Он подмигивает, протягивая мне восемь баксов.

Что мне нравится в Джордже, так это то, что он уважает право людей на выбор. Он никого не осуждает и не пытается ни от чего отговаривать. И когда через два дня я возвращаюсь в своих старых кроссовках, потому что уж лучше замерзнуть, чем вынести еще хотя бы минуту насмешек в школе от богатеньких девочек, которые тыкают в меня пальцем и твердят, что я пытаюсь за ними повторять, Джордж не говорит: «Нет, ты не можешь обменять эти модные европейские валяные ботинки на меховые унты, которые тебе и следовало бы купить тогда».

Он говорит только:

— Ты получишь за них пять долларов на свой счет, можешь купить пару-другую носков или что-то миленькое.

Я не напоминаю Джорджу, что мы вообще-то в Goodwill и что найти здесь что-то миленькое невозможно. Вдобавок мама бы точно узнала, если бы у меня появилась наличка, которую я ей не отдала.

Когда я возвращаюсь по Второй авеню, все, что я слышу от Танцующего Психа, — это «Ну и где ты сегодня не облажалась? Четыре, пять, десять, тридцать семь». Он танцует без остановки. Его руки и ноги летят во все стороны, машины сигналят ему, а он улыбается и машет. Он повторяет: «Четыре, пять, десять, тридцать семь», и эти числа застревают у меня в голове, как песня. Как только я думаю, что Танцующий Псих сказал все, что хотел, он кричит:

— Классные ботинки.

Сзади подбегает Дамплинг и берет меня за руку, совершенно не обращая внимания на Танцующего Психа.

— Привет, Дора.

— Привет.

Закручивает косичку, и мне в лицо прилетает красная лента, которую она носит каждый день.

— Куда ты собралась? — спрашивает она, глядя на мои ботинки, но, конечно, не говоря о них ни слова.

Я показываю Дамплинг пятидолларовую бумажку, зажатую в варежке, и она понимает, что я иду в Sno-Go, чтобы отдать деньги маме.

— Банни назвали в честь этих ботинок[11], — говорит Дамплинг.

— А тебя в честь чего назвали? — интересуюсь я.

— В честь какого-то блюда, которое один священник приготовил для мамы, когда она была мной беременна. Дамплинги с курицей. Это единственный раз, когда мама ела курицу. Она говорит, что курятина похожа на мясо куропатки, только не такая нежная.

Мы смеемся над чересчур практичными родителями Дамплинг, и мне от этого становится так тепло внутри, пока я не вспоминаю о своей семье, от которой, как от подгоревшего тоста, тянет чем-то темным и дымным. Интересно, можно ли навсегда забыть, откуда ты?

— Хочешь, зайду с тобой в Sno-Go? — спрашивает Дамплинг.

— Нет, ты не обязана. Я же знаю, что ты терпеть не можешь весь этот дым.

Она близко-близко наклоняется ко мне.

— Пожалуйста, не отправляй меня домой. Я с ума сойду от Лилии и Банни с их телевизором. Они даже не смотрят передачи, а просто ждут, когда начнется реклама, и включают громкость на полную.

Выставить все таком свете, будто я делаю ей одолжение, — это в стиле Дамплинг.

— Ладно, если это так важно для тебя, — отвечаю я. По правде говоря, Sno-Go не самое любимое мое место, ведь именно там отец вышел из себя и стал палить из ружья по двери туалета. Из-за этого он оказался за решеткой. Никто не пострадал; отец просто заявился в бар уже пьяным и решил немного подремонтировать туалет с помощью ружья. И вот теперь он в тюрьме за «преступную неосторожность», а я с переменным успехом могу спать по ночам, пока отец Дамплинг запирает входную дверь на засов.

Еще только четыре часа дня, а в Sno-Go полно народу. Я втайне любуюсь тем, как сигаретный дым клубами вырывается наружу и смешивается с ледяным туманом. Когда мы заходим внутрь, долю секунды, пока не рассеивается пар, непонятно, что это мы. Потом все видят нас. Раздается пронзительный свист, слышен смех. Родители Дамплинг никогда не ходят в бар, а моя мама бывает здесь каждый божий день в компании своих голосистых подружек-сестер.

— Это тебе от Джорджа, — говорю я маме, когда нам удается проложить себе путь до места, где она сидит с Полой и Аннет. — Может, дашь нам с Дамплинг хоть пару долларов, и мы сходим в Dairy Queen?

Мама выхватывает купюру у меня из рук, и я понимаю, что больше ее не увижу.

Но я специально произнесла свою просьбу достаточно громко, чтобы ее услышала Пола.

— Стой, я вас угощу, — как по заказу говорит она, вынимая свой расшитый бисером кошелек. Когда Пола выпьет пару-тройку рюмок, она становится очень щедрой, наверное, у нее было не самое плохое детство.

Я обещаю себе никогда не притрагиваться к выпивке и молю Бога, чтобы хоть здесь я не облажалась.

— Спасибо, Пола, — говорю я, когда она протягивает мне пачку затасканных банкнот и кое-как целует в щеку, обдавая меня едким запахом.

За барной стойкой стоит Ник, который подзывает нас к себе. Мама недолго встречалась с Ником, когда папу посадили. Мне он нравился больше остальных. Хоть Ник и бармен, он никогда не приходил домой пьяным. А еще у него красивые зубы, какие нечасто увидишь.

— Девчонки, хотите билетик, чтобы поучаствовать в The Ice Classic? Можете выиграть не одну тысячу.

The Ice Classic проводится уже почти сто лет. Заплатив доллар за билет, люди пытаются угадать, когда вскроется река, и если они оказываются правы, то получают кучу денег. В прошлом году это была какая-то безумная сумма вроде десяти тысяч долларов. Посреди замерзшей реки устанавливают треногу, от которой тянется проволока к часам. Они останавливаются, как только трогается лед. Побеждает тот, чья версия была ближе всего к истине с точностью до минуты. Сложно представить, что река когда-то оттает, сейчас за окном минус сорок. Но с наступлением весны все происходит очень быстро, будто налетает банда грабителей. Я каждый год вздрагиваю, когда слышу, как со звуком, похожим на выстрел, трескается лед.

— Ну же, девчонки, всего один доллар. Вы можете навсегда изменить свою жизнь. От одного бакса с вас не убудет.

— Но тогда мы не сможем сходить в Dairy Queen, — шепчет Дамплинг.

— Нет, если мы оставим здесь каждая по доллару, мы просто возьмем мороженое не в рожке, а в розетке.

Дамплинг глубоко задумывается. Она обожает рожки с вишневым вкусом.

— Мне кажется, это невозможно, — говорит она. — Ну как можно угадать с точностью до минуты?

В моей голове все еще звучит голос Танцующего Психа. Четыре, пять, десять, тридцать семь…

— Ник, один билет, пожалуйста, — слышу я свой голос. Беру бумажку и заполняю в ней пропуски. Четвертого мая в 10:37.

Мы снова выходим на холод, и даже если Дамплинг не поняла, что я только что сделала, вопросов не задает. Да я и сама не поняла, что сделала.

— Дамплинг, а о чем ты думаешь, когда Танцующий Псих спрашивает тебя, где ты сегодня не облажалась?

— Прямо сейчас я бы сказала, что, в отличие от тебя, не облажалась в том, чтобы съесть вишневый рожок.

Глава третья. Балерина-рыболов. Элис

— Солнце, Солнце, где живешь ты?

Где живешь ты летом?

— На вершине мира летом проживаю,

На вершине мира летом я живу.

Нэнси Уайт Карлстром[12]

В ожидании папы, который ушел в город закончить какие-то последние приготовления, я сижу в лодке и читаю полицейскую хронику в старых выпусках местной газеты. Это интереснее, чем комиксы. Вот, например:

Сводка полиции от 28 июня 1970 года, 12:15. В полицию поступило сообщение о том, что мужчина избивает ребенка по адресу Мэрин-уэй, 200. Однако, когда полицейские прибыли на место, выяснилось, что мужчина и ребенок собирали одуванчики возле дома.

Из полицейской хроники вы узнаете все, что бы вы никогда не хотели знать об этом месте. Вот пример того, как здесь ничего не происходит и как это ничего становится новостью:

29 июня 1970 года, 2:10. Поступило заявление от женщины о том, что из дома по Клондайк-аллее пропали три мальчика. Когда полицейские прибыли на место для организации расследования, мужчина, открывший дверь, сообщил им, что произошло недоразумение и что мальчики спят в своих кроватях.

Понимаете, о чем я? Мальчики, спящие в своих кроватях, становятся сенсационной новостью. Странное это место.

Я родилась в крошечном рыбацком городке на берегу Тихого океана, но совсем не помню, как там жила. Большая часть моей жизни прошла на лодке «Кальмар», а потом мои родители развелись, и мы с мамой переехали в Фэрбанкс поближе к ее сестре и моей тете Авигее. Моя кузина Сельма родилась там же, где и я, но тоже ничего не помнит.

Тетя Авигея удочерила Сельму, когда той было всего несколько дней, и она не знает, кто ее родители. Однако Сельма любит их представлять, и порой бывает утомительно слушать, как она размышляет о них. Все, начиная с ее мамы, которую Сельма воображает получеловеком-полутюленем, и заканчивая ее отцом-путешественником, который в ее фантазиях водит нефтяной танкер из России на Аляску и обратно, — выдумка чистой воды. Но попробуйте доказать это Сельме.

— Эй, Элис, можешь подобрать швартов на носу? Лодка слишком далеко отошла от причала, а мне надо разгрузить вот это все.

По причалу идет мой дядя с полной корзиной продуктов. Упс.

— Дядя Горький, прости, пожалуйста, я задумалась.

Ходить за продуктами — моя обязанность.

— Давай их сюда, — говорю я ему, а он молча кивает, слегка поводя плечами, как настоящий рыбак; затем спрыгивает в лодку.

Так же молча он берет пару теплых перчаток и спускается в трюм для рыбы, чтобы подготовить лед. Он называет это «расправить кровати» для лосося, которого мы поймаем.

— Нам впору работать на Holland America[13], — часто говорит он в шутку, намекая на то, что наш «Кальмар» — эдакий круизный лайнер для мертвой рыбы. Дядя занимается всем, что связано с заморозкой, — так сказать, укладывает рыб по кроватям, чтобы они лежали в холоде, пока мы не пропустим их через комбайн и не продадим.

Когда мне было два года, я называла их лысыми малышами. Кажется, я целовала каждую рыбину, прежде чем она отправлялась в кроватку в трюме.

Тогда рыбачили только я и мои родители без дяди. Мне рассказывали, что, если отец хотел ускорить процесс и тайком от меня скидывал несколько тушек в трюм, я принималась кричать как резаная до тех пор, пока папа не спускался и не приносил рыб обратно, чтобы я могла поцеловать их на ночь. Эту историю я постоянно слышу от обоих родителей.

Пока мне не исполнилось пять, мы вместе жили на лодке. А потом мы с мамой переехали вглубь штата, где нет выхода к морю, а только горы, тундра и длинные ленты рек. Я знаю, что мама скучает по океану. Буквально пару дней назад, когда мы ждали рейс в аэропорту, она отдала мне спасательный жилет и, поднеся к глазам платок, захлюпала носом.

— Я просто скучаю по этому, — сказала она.

По этому, не по нему.

— Не забудь, чтобы надуть жилет, надо потянуть за шнур, — напомнила она, будто мне два года.

— Мам, да знаю я.

Проводить меня в аэропорт пришли Салли и Иззи, мои подружки из балетной школы, и мне было неловко, что они слышат, как со мной разговаривает мама.

— Пойдем в сувенирку за жвачкой, — прошептала Иззи.

— Я не понимаю, почему после стольких лет она все еще распускает нюни, — сказала я девочкам.

Но когда я обернулась и увидела маму с моей водонепроницаемой сумкой и резиновыми сапогами в руках, я почувствовала укол вины. У них с папой не срослось, поэтому она бросила все, что любила, и приехала сюда, где, по ее словам, она получает больше моральной поддержки.

Салли и Иззи никогда не были за пределами Фэрбанкса, поэтому они надеются получить стипендию в колледже и уехать учиться балету подальше отсюда. Проблема в том, что отбор надо пройти летом перед выпускным классом — этим летом, ведь администрации колледжей пытаются продумать все наперед. Когда окончишь школу, будет слишком поздно. Мы всегда вместе, и в колледже мы должны были быть тремя мушкетерами, исполняющими партии из «Лебединого озера».

Девочки пытаются не показывать этого, но я чувствую, что предаю их, уезжая рыбачить. Я не могу представить ни одну из них на лодке, чтобы они работали и трогали скользкую рыбу, не могу даже вообразить, чтобы их изящные ножки ступили на забрызганную кровью палубу.

— Ты узнала, сможешь ли ты приехать через пару недель на отбор? — спросила Иззи, разглядывая толстовку, на которой изображена мультяшная лосиха с огромными глазами и ярко накрашенными губами. «С любовью из Аляски». Туристы купят все что угодно.

— Летать туда-обратно слишком дорого. И я нужна папе все лето; у нас много работы.

— Жалко, что мама не может тебя подменить, — сказала Салли, глядя на маму, которая вцепилась в мой спасательный жилет, как будто он нужен ей, чтобы удержаться на плаву даже в стоящем вдали от водоемов аэропорту.

Но мама больше никогда не поедет рыбачить, а я не могу отказать папе. Хуже пропущенного отбора могут быть только подготовительные курсы, которые, если тебя примут, надо будет пройти следующим летом, прежде чем начнутся занятия в колледже. Я бы не смогла не рыбачить целое лето: это единственная возможность увидеть папу.

Салли и Иззи хотят как лучше, но у них нормальные родители: они живут вместе и с радостью вызываются подмести со сцены бутафорский снег после «Щелкунчика». Каждая моя зима посвящена «Щелкунчику», в котором мне дают незначительные роли. Девчонки тренируются все лето, и они явно в лучшей форме, чем я. Мама ходит на спектакли — она часто занимается продажей билетов, но папа ни разу не видел, как я танцую. Наши с ним жизни пересекаются на лодке.

Если бы не я, кто бы расфасовывал лососевую икру и следил за тем, чтобы рыба была хорошо выпотрошена? Это входило в мои обязанности, сколько я себя помню. Папа говорит, что даже дядя Горький не отрезает рыбам головы так аккуратно, как я, прямо по шейному позвонку. Салли и Иззи я этого не рассказываю. Это другой мир, другой язык.

Когда объявили посадку на мой рейс, мы медленно поплелись обратно к маме, которая предприняла последнюю попытку продемонстрировать моим подругам, как хорошо она разбирается в рыболовстве.

— Не забывай добавлять в машинку баночку колы, чтобы вывести из одежды запах рыбьей крови, — сказала она.

— Папа говорит, что тебя тошнило весь сезон. Как ты можешь скучать по лодке? — спросила я.

— Твоему отцу стоит попробовать порыбачить на шестом месяце беременности.

Класс, мам.

На шестом месяце беременности.

Мной.

Конечно, я во всем виновата.

Салли и Иззи молчали, натянуто улыбаясь, как будто смотрели балет, в котором мы с мамой по очереди, в зависимости от того, чья партия звучит громче, исполняем роль трагической героини. Она любит рыбачить, а не папу. Я люблю папу, и мне надоело рыбачить. Особенно сейчас, когда приходится выбирать между рыбалкой и другими вещами, которые я люблю.

— Добро пожаловать с небес на землю, Элис, — говорит папа, перекидывая ноги через борт и спрыгивая на палубу. Он поймал меня у рыбного трюма, где я, восхищаясь своей растяжкой, тянула носочек в резиновых сапогах.

— Ты разложила продукты? — спрашивает папа.

— Конечно; и пометки на жестянках проставила.

Консервы мы храним в подполе камбуза, и в мои обязанности входит указывать сверху на каждой банке ее содержимое, чтобы надпись можно было прочитать, заглянув в люк сверху. Кажется, писать я научилась, выводя на жестянках «тушенка» и «фасоль». Все на этой лодке напоминает или обо мне, или о жизни родителей моими глазами.

— Хочешь спать на большой койке? — спрашивает папа.

— А что, можно?

Это замечательная кровать. Папа хотел порадовать маму и, будучи человеком дела, а не слова, расширил спальное место для беременной жены и решил, что этого достаточно для сохранения их отношений. Наверное, какое-то время так оно и было.

Я лечу на бак[14] и занимаю место, пока он не передумал. Слышу, как дядя что-то переставляет на палубе, и, даже не видя его, знаю, что в зубах у него зажата сигарета и где-то рядом стоит кружка с кипятком, в котором плавает не меньше шести чайных пакетиков Lipton. Дядя Горький — завязавший алкоголик, и во время рыбалки он поддается другим слабостям.

Папа запускает мотор, и здесь внизу он ревет просто оглушающе, но я знаю, что к этому звуку можно довольно быстро привыкнуть, и тогда он будет казаться не громче урчания котенка. Я вдыхаю запах топлива, запах моего детства и ночей, проведенных под палубой этой лодки, где сны всегда были яркими. Мне нигде не спалось так хорошо, как здесь, на «Кальмаре». А теперь я еще буду спать на большой койке, над которой даже прибита небольшая полочка для моих любимых книг, чтобы уголок был уютнее. Понимаете, как сильно папа старался?

Из деревянной балки торчит гвоздь, на который, помню, мама вешала букетики диких цветов, хотя считается, что цветы на корабле — плохая примета. Может, так оно и есть? Я вешаю на гвоздь свои пуанты и провожу рукой по лентам, чтобы распутать их.

Папа уже что-то передает по радиосвязи; кажется, говорить ему нравится только в такие моменты. Медленная тягучая речь, которая слышится с другого конца, скорее всего, принадлежит папиному старому приятелю-рыбаку Солнышку Сэму. Рыбаков знают под именами, состоящими из названия лодки и имени шкипера. Чатем Фрэнк, Дикси Дон, Шанти Кен. Мне не нравится, что папу все называют Кальмар Джордж. Но менять название лодки — плохая примета, так что ему следовало думать, когда он покупал «Кальмара». Плохой приметой также считается возить на борту бананы, свистеть, стоя на руле, и выходить из порта в пятницу, но все это хоть раз да случалось с нами. Папа говорит, что если бы он менял название лодки, то она бы стала рыболовецким траулером «Элис», и его бы тогда называли Элис Джордж, а это немногим лучше Кальмара.

Я слушаю, как папа и Солнышко Сэм разговаривают на своем странном морском языке.

— Ах, да… — Долгая пауза. Бесконечно долгая пауза. — Да, Марти у мыса. — Долгая, долгая пауза. — Двадцать два фунта…

— Хм… — Долгая пауза.

— Это когда он всадил себе в ногу острогу?

Похоже на какой-то шифр.

— Станцуешь для меня? — спрашивает дядя, протягивая мне кружку чая.

Я пожимаю плечами — перехожу на морской язык с такой же легкостью, с какой надеваю дождевик. Папа с чуть более сосредоточенным видом, чем обычно, разворачивает карты и прокладывает курс, как будто мы в первый раз выходим из порта. Я знаю, что он слышал вопрос дяди, но, глядя на него, догадаться об этом невозможно.

Я смотрю, как его мозолистый палец скользит по морской карте. Он пытается решить, куда взять курс — лучше всего встать на якорь в защищенном на случай непогоды и расположенном неподалеку от рыбных угодий месте. У нас есть один день в запасе, так что мы сможем расставить сети прямо к началу сезона. Каждая минута, потраченная на путь до рыбных угодий, — потерянные деньги. Папа любит, чтобы все было готово к открытию сезона — ровно в полночь первого июля.

Карта, на которую смотрит папа, потрепана от частого использования, и несколько мест, в которых бумага начала со временем рваться, заклеены кусочками скотча. Некоторые бухты, изображенные на карте, залиты кофе и присыпаны морской солью с папиных мокрых перчаток; бумага смялась в местах, за которые ее слишком крепко держали во время шторма. Я замечаю засохшую каплю крови на месте бухты Убийств — тихой укромной заводи с жутким названием. Багрянистое пятнышко на карте, напоминающее синяк, может быть рыбьей кровью, а может и человеческой, если кто-то рукой зацепился за крючок или у кого-то пошла кровь носом. Чем старее карта, тем больше в ней истории.

Названия бухт могут о многом рассказать, некоторые из них годами были причиной моих ночных кошмаров, ведь мы стояли на якоре в бухте Убийств и в заливе Мертвеца и даже шли против ветра, дующего со скоростью пятьдесят узлов, по проливу со зловещим названием Погибель. Кто бы ни дал этим местам такие названия, он явно пытался о чем-то предупредить. Мне больше нравятся пометки у некоторых бухт и других ориентиров, нацарапанные знакомыми каракулями дяди: «Хорошая якорная стоянка», «Поймали десять палтусов на удочку» или «Куча крабов!».

Нехорошо подглядывать в чужие карты. Они сродни дневникам, которые ведут мужчины, доверяющие только морю. Если ты вдруг попадаешь на чью-то лодку и видишь карту, разложенную на столе, смотри, чтобы тебя не поймали за ее разглядыванием. Людей выкидывали за борт просто за случайный взгляд.

Папа разворачивает еще одну карту и отмечает путь, который мы проделаем сегодня. Мне в глаза бросается надпись, выведенная маминым убористым округлым почерком на полях у узкого пролива: «Вправо по красному при возвращении». Это их главное навигационное правило: возвращаясь обратно, поворачивай направо от красной отметки на карте.

Я показываю эту надпись папе, дотрагиваюсь до его плеча.

Он принимается теребить усы, как и всегда, когда разговор заходит о маме или, что еще хуже, когда ему приходится говорить с ней самой. Однажды, когда он вернулся от телефона-автомата на пристани, из его усов было выдрано несколько пучков.

К счастью, в разговор влезает дядя Горький, как только он видит, что папа начинает выдирать волосы.

— Эм, кто-то чуть не напоролся там на камень. Кажется, отметка была не там, где нужно. — В уголках его губ виднеется чуть заметная улыбка. Он пытается скрыть ее, поднося ко рту кружку и отхлебывая чай громче, чем обычно.

«Ох, мам, — думаю я. — Неужели ты увековечила на карте свой самый большой рыболовецкий промах?» С таким же успехом она могла бы высечь это на своем надгробии.

Мы отползаем от города со скоростью не больше четырех узлов. В окошко я вижу другую гавань, а прямо за ней — паромный терминал по правому борту.

Как только мы проплываем мимо ангара для мойки судов, я выпускаю воздух, который задержала, зная, что на меня с улыбкой смотрит дядя Горький. Эта игра, которую много лет назад придумали мы, банда детей-рыбаков, похожа на ту, в которой надо задержать дыхание и загадать желание, когда проезжаешь под мостом. Не знаю почему, но поговаривают, что в ангаре водятся привидения. Родители сказали, что это ерунда, и не хотели даже слышать об этом.

— А даже если оно и так, какой толк в том, чтобы задерживать дыхание? — сказала мама, и папа согласился. (Странно, но это была одна из немногих вещей, по поводу которых они были полностью согласны друг с другом, и раздражались они одинаково сильно, стоило мне заговорить об этом.)

Мне кажется, это ничем не отличается от других суеверий, с которыми живут рыбаки. Ну ведь серьезно, если бананы на борту возить опасно, то почему в этом ангаре не могут водиться привидения?

Теплоход «Матанаска» пришвартован у паромного терминала, но, когда мы проплываем мимо, я вижу, как на него грузят машины. «Матанаска», скорее всего, обгонит нас, потому что «Кальмар» не может идти быстрее восьми узлов, а скорость огромного парома намного выше. Нас здорово покачает, когда теплоход будет проходить мимо, так что папа складывает тарелки в буфет и убирает все со стола. Я смотрю на прилипшую к потолку овсянку, которая осталась с того случая, когда при встрече с паромом, еще и в непогоду, на лодке все летало в разные стороны. Была бы здесь мама, она бы наверняка взбесилась, что никто не потрудился отмыть потолок, но, думаю, эта овсянка служит папе и дяде напоминанием, что вещи нужно убирать. А может быть, мама права и папе с дядей просто лень.

Я чувствую, как моя обида от того, что я не смогу танцевать, начинает рассеиваться, хотя часть меня хочет, чтобы она осталась со мной, как камушек в кармане, который я втайне ото всех могу перекатывать в ладони.

И хотя мне на самом деле хочется выбрать занятия танцами, стоит признать, в этой части Аляски пахнет намного лучше благодаря мятному аромату леса Тонгасс, с его огромными кедрами и тсугами[15] и всей его пышной зеленью. На севере тощие черные ели выглядят так, будто они все время пытаются набрать воздуха в легкие, а их корни задыхаются под слоем вечной мерзлоты. Один штат, два климата, которые отличаются, как и мои родители; во мне есть что-то и от папы, и от мамы, и в каждой части Аляски есть что-то от меня.

— Пап, я пойду на мостик. — По пути я беру спасательный жилет. Хочу отработать связку, которую мы разучили прямо перед моим отъездом, чтобы не забыть.

На мостике запахи еще сильнее, и они почти сводят меня с ума. Соль, и мята, и рыба, и ветер с примесью топлива. Мои руки и ноги обмякли, как будто они сделаны изо мха. Раньше я представляла, что мама и папа нашли меня в лесу и что я была волшебным созданием, вышедшим из мшистого — точь-в-точь борода старика — болота. Это кажется правдоподобным теперь, когда я делаю пару оборотов на месте, пытаясь привыкнуть к морской качке и поймать ритм танца, который исполняет лодка.

А вот и «Пеликан» — надувная синяя шлюпка, которая была моим лучшим другом каждое лето, что я проводила на лодке. Она знает меня лучше всех, и когда я забираюсь в нее, все мое тело расслабляется, и я слышу, как она шепчет, что очень рада вновь меня видеть. Я медленно погружаюсь в сон.

Чуть позже, когда я встаю и спросонья не понимаю, где нахожусь, я чувствую, что «Кальмара» трясет от волн, выбегающих из-под другого судна. Нас обгоняет паром «Матанаска», а рядом с ним плещется стая косаток, и я впервые вижу, чтобы они так близко подплыли к большому кораблю. А потом я вижу еще кое-что, чего быть не должно. Даже если бы я закричала, никто бы меня не услышал. И только когда становится уже слишком поздно, мой голос наконец вырывается из горла и сливается с криком косаток.

Глава четвертая. Погоня за косатками. Хэнк

Если бы я не верил в то, что люди, которых мы любим, заботятся о нас и после своей смерти, я бы не сидел сейчас здесь среди багажа, обнимая колени в страхе пошевелиться. Джек заснул, положив голову на брезентовую армейскую сумку, с таким видом, будто он всю жизнь проспал в багажном контейнере по дороге в континентальные штаты. Ему четырнадцать. Сэму, моему второму брату, шестнадцать, на год меньше, чем мне; но, в отличие от меня, он такой мечтательный и невинный, иногда его наивность меня пугает. Сейчас он выглядит не таким расслабленным, как Джек, наверное, потому что его длинные ноги едва помещаются и он подтянул их к подбородку. А еще он не уверен, что пробраться на паром тайком было хорошей идеей.

Мы здесь без билетов, уплываем на теплоходе «Матанаска». Раз уж я представил вам Джека и Сэма, скажу, что из нас троих я не только самый старший, но и самый рассудительный.

— А мы сможем выходить на палубу посмотреть на косаток? — спросил тогда Сэм, будто ему нужна была какая-то причина, чтобы сбежать от маминого ужасного бойфренда Натана Ходжеса.

Не хочу сказать ничего плохого о маме. Она подождала какое-то время, на случай если папа окажется жив, а потом сдалась. Намного раньше меня и уж точно быстрее, чем Сэм.

В какой-то момент я заметил, что у мамы постоянно усталый вид, и понял, что каждую ночь она выскальзывает из дома к кому-то на свиданку. Лучше бы так и продолжалось, но нет, она притащила домой этого парня. Я глазам своим не поверил, когда его увидел. Натан Ходжес оказался низкорослым толстяком с короткими ногами и с руками неандертальца. Когда он держал пивную банку, мог своими жирными пальцами, похожими на сосиски, закрыть все буквы в слове Budweiser, кроме последней r. Конечно, нельзя судить человека по внешности, но и когда он открыл рот, привлекательнее не стал. Вместо слов Натан изрыгал команды, которые мама тут же бросалась выполнять, а еще он шлепал ее по заднице, когда она проходила мимо. Вдобавок ко всему, Натан не слишком жаловал Джека, а мама, казалось, ничего не могла с этим поделать. Она была примерной матерью и доброй женой человека, который ее боготворил, а потом привела с улицы первого встречного шелудивого пса. Как такое возможно?

— Ты слишком молод, Хэнк, — ответила она, когда я спросил ее, что, черт возьми, она творит. — Дождись сначала, когда твоя жизнь покатится к чертям, а потом суди.

— Она уже катится к чертям, — ответил я.

— Твой отец был замечательным человеком, но его никогда не было дома. Все местные ребятишки возносят папаш до небес и пересказывают друг другу их байки. Вы, мальчишки, думаете, что все эти истории такие таинственные и романтичные, поэтому делаете из отца героя. Но пока отцы там рыбачат, женщины остаются дома и тащат на себе все. Легко считать святым человека, который погиб. А я кто? Очередная вдова рыбака, на которую осталось несколько голодных ртов.

Она опустила взгляд в чашку растворимого кофе Hill Bros., как будто просила у той поддержки. В тот момент я, кажется, возненавидел ее за то, что она жива. Мне стыдно в этом признаваться, но ничего не поделаешь.

— По крайней мере, сейчас у меня есть человек, который каждый вечер возвращается домой, — сказала она так, будто была сдувшимся воздушным шариком, который летал по комнате, пока из него медленно выходил воздух, а теперь наконец-то приземлился.

— Ага, — ответил я. — Вот же счастья привалило.

Я довольно долго избегал ее после этого разговора, что было нетрудно. Ее слова о папе, о том, что он не был тем, кем я его считал, причинили мне боль. Несколько дней эта мысль свербила во мне как заноза. В конце концов я пошел в гараж и принялся рыться в папиных старых коробках, пытаясь лучше узнать человека, по которому не мог перестать скучать.

Коробки пахли папиным лосьоном после бритья Old Spice. Я подумал, что, возможно, флакон этого лосьона спрятан где-то под вырезками из старых газет или под журналами о рыбалке с большими глянцевыми обложками, на которых были изображены крепкие бородатые мужчины, держащие палтуса размером с человеческий рост. Папа был большим любителем новостей и хранил самые интересные. Флакон я так и не нашел.

В газетных вырезках было что-то про губернатора и про комиссию по присвоению статуса штата. Я и забыл, что, когда мы родились, Аляска не считалась штатом. Нашел вырезку из газеты 1959 года с гигантским заголовком «Свершилось!» и почти услышал грустный голос отца, который тогда сказал: «Это бесследно не пройдет».

Мне бы хотелось спросить папу, что он имел в виду, что изменилось. Но я и сам видел, что изменилось все. Жаль только, что я и свои беды не мог свалить на присвоение Аляске статуса штата.

Тут в сарай вошел Джек и спросил:

— Что это за запах?

— Это Old Spice, — ответил я. Джек был слишком маленьким, чтобы помнить запах папы.

— Жутковато, — сказал он. — Такое чувство, что здесь кто-то есть.

— Джек, прекрати.

У моего брата есть одна странная особенность — что-то вроде шестого чувства. Мы с Сэмом иногда подшучиваем над этим, но в тот раз среди папиных вещей, над которыми, как призрак, витал его запах, мне было не до смеха. Джек удивленно поднял бровь и пожал плечами.

Он знает о людях больше, чем следовало бы знать четырнадцатилетнему мальчишке. Мне из-за этого постоянно хочется защищать его, я боюсь, мир не в курсе, как обращаться с такими людьми, как Джек.

— Я просмотрел газету и вырезал из нее всякие истории, — сказал он. — Ну ты знаешь, папа так делал.

Джек схватывает на лету. Он знает, что мы с Сэмом скучаем по этой привычке отца, на первый взгляд незначительной, — хранить вырезки из старых газет, — и пытается нам помочь.

— Смотри, — он протянул мне статью двухмесячной давности:

5 мая 1970 года, Фэрбанкс: вчера в 10:37 тренога, установленная на реке Ненана, упала, ознаменовав тем самым конец состязания Nenana Ice Classic — 1970 и начало весны. Пятеро счастливчиков разделят между собой 10 000 долларов. Одним из победителей стала шестнадцатилетняя автохтонная девушка, которая просила не называть ее имени. Она самая юная победительница за всю историю соревнований The Ice Classic, которые берут свое начало в 1906 году, когда шахтеры придумали такой необычный турнир, чтобы развлечься в ожидании весны.

— Она получит две тысячи долларов, — сказал Джек. — Это же куча денег.

Джек вообще не завистливый человек, но тогда он не сдержался.

— Джек, — сказал я. — А что бы ты сделал с такими деньгами?

— Я бы свалил, — ответил он, не раздумывая. — Я бы взял деньги, сел бы на паром и свалил.

В этот момент мы с Джеком подпрыгнули: окно распахнулось, ударившись о стену. Порыв холодного ветра поднял старые газеты, чеки и закружил их по гаражу. Поднялся такой шум, будто сотня невидимых хлопающих крыльев сталкивалась с последними воспоминаниями об отце, пытаясь его воскресить. Когда все улеглось, я почувствовал только запах лосьона Old Spice, и именно тогда я понял, что надо послушать Джека.

— Пойдем, — сказал я ему. — Найдем Сэма и уедем.

— Нам не придется прятаться все время, если ты об этом, — ответил я Сэму, когда тот спросил, сможем ли мы посмотреть на китов. — Но, боюсь, косаток нечасто увидишь.

Сэм помнил все до единой рыбацкие истории, которые нам рассказывал папа. У меня в голове звучал мамин голос — «вы, мальчишки, думаете, что все эти истории такие таинственные и романтичные, поэтому делаете из отца героя», но я заставил его замолчать и вспомнил, что папа рассказывал нам о тех временах, когда он ловил угольную рыбу ярусом[16]. Крючки с наживкой на несколько часов опускают на дно океана, а потом поднимают с помощью гидравлического механизма в надежде увидеть на них кучу рыбы. Однажды, когда отец с товарищами поднимали ярус, лодку со всех сторон окружили косатки.

— Восхитительные животные, — рассказывал папа. — Такие быстрые, сильные. Они могут стащить наживку прямо с крючка. Когда мы подняли ярус, на нем остались только губы пары рыбех.

Эти рассказы зацепили Сэма, как крючки цеплялись за рыбьи губы, и он мог пересказать каждую историю даже через много лет после смерти папы.

Сэм — мечтатель, для него отец оставался живым, хотя факты указывали на обратное. Он не верил, что папину лодку накрыло цунами. То самое, что грянуло сразу после Великого Аляскинского землетрясения[17], которое произошло на другом конце штата: расколовшиеся пополам и съехавшие в залив дома в Анкоридже; разбитые и ставшие непроходимыми дороги от Валдиза до Тернагейн-Арм. А на расстоянии в тысячу миль от эпицентра рассвирепел океан, потопивший множество лодок, в том числе и отцовскую.

Мне было одиннадцать. Я умолял его взять меня с собой в ту поездку в бухту Убийств. Это было его любимое место для рыбалки, потому что горы там выступают прямо из океана.

— Такое чувство, что они обнимают лодку и защищают тебя, пока ты удишь рыбу, — говорил он. Я не мог поверить, что можно чувствовать себя в безопасности и будто бы в чьих-то объятиях в месте под названием бухта Убийств. И не зря, правда?

Я так и не смог забыть то чувство, которое испытал, когда отец положил ладонь мне на голову и, взъерошив волосы, сказал:

— В этот раз ты останешься дома за главного вместо меня. Будут и другие поездки.

Черт возьми, я не знал, что быть главным в доме так отстойно.

Прятаться в багажном контейнере тоже становится нелегко, но, поскольку мы не выиграли кучу денег, как та девчонка из Фэрбанкса, это был единственный способ проникнуть на борт. Люди, спасибо вам за то, что берете так много вещей, сбегая с Аляски. Вокруг навалены брезентовые вещмешки, чемоданы, ящики с замороженным лососем, стеганые чехлы для ружей. Я двигаю стоящую слева от меня коробку, заклеенную скотчем, чтобы спрятать ноги. Двери контейнера открываются, и мне на шнурки падает желтый солнечный свет. Я задерживаю дыхание, пока кто-то ставит клетку почти что мне на ногу. В ней пронзительно кудахчут четыре курицы горчичного цвета. Да вы издеваетесь.

— Им будет так одиноко. Я точно не могу взять их с собой на палубу? — доносится женский голос.

У Сэма в уголках губ появляются складочки, и я боюсь, что он сейчас рассмеется. Джек потягивается и громко зевает, но курицы так неистово кудахчут, что никто нас не слышит в этом шуме. Я немного успокаиваюсь, когда паромщик уводит женщину. Мы все еще слышим ее высокий протестующий голос, прям как у куриц, которые пытаются докричаться до нее, хором издавая бешеное клохтанье, которое, к счастью, заглушает смех Сэма.

— Сэм, тсс. — Контейнер начинает съезжать вниз по рампе.

На автомобильной палубе не продохнуть от запаха топлива, влаги и выхлопных газов. Джек просыпается, пытается потянуться и растерянно смотрит вокруг. Я подношу к губам палец, и Джек замирает. С ним можно легко договориться. Не то что с Сэмом, который глазами пытается сказать мне что-то вроде «Можно уже выйти отсюда?». Мне бы очень хотелось отплыть подальше от города, прежде чем мы покажемся на людях. Тогда риск, что нас отправят назад, если поймают, будет меньше. Хорошо, если мы доберемся хотя бы до Кетчикана или до Принс-Руперта в Канаде. В маминой банке из-под арахисовой пасты я нашел всего шестнадцать долларов. И я не идиот, можно считать, денег у нас нет совсем. Мне просто хочется оказаться где-нибудь в другом месте, а уже потом продумать все детали. Мы уже и так далеко зашли, правда ведь?

Кожу пронзает миллион крошечных игл, и я понимаю, что Сэм трясет мою давно онемевшую ногу.

— У меня начинает болеть голова от запаха топлива, — шепчет он. — И скоро всех позовут на автомобильную палубу. Люди придут за вещами. Нам в любом случае надо выбираться отсюда.

Он прав. Мы раньше часто путешествовали на пароме и знаем, как здесь все устроено. Родители брали с собой палатки, и мы располагались на солнечной палубе. Джеку было, наверное, два или три; сомневаюсь, что он что-то помнит. Странно, что тогда у нас с собой было так много вещей. Папе приходилось по нескольку раз ходить до машины и обратно, чтобы притащить переносной холодильник, спальные мешки, палатку и сумки, забитые едой. А сейчас все, что у нас есть, — шестнадцать долларов и по две куртки на каждого, которые мы надели одна на другую. Хорошо еще, что лето. Но мы, наверное, сможем поспать в кают-компании на носу.

Сэм сжимает мою руку, и я согласно киваю. Пора.

Мы выскальзываем из контейнера через заднюю дверь и крадемся мимо машин, под передние колеса которых подложены колоды. Мы наклоняемся из стороны в сторону, пытаясь поймать темп, с которым корабль раскачивается на волнах. Нужно время, чтобы приспособиться к качке, а наши ноги еще и затекли.

Куриная хозяйка, сгорбившись, сидит на лестнице, обхватив голову руками. Она ждет, когда объявят, что можно спускаться на автомобильную палубу. Ее лицо обрамляют седые вьющиеся волосы, и от этого она похожа на замшелую ель, искривленную от старости.

— С вашими птичками все в порядке, — не подумав, говорит Джек.

Она смотрит сквозь Джека, будто его не существует.

Мы поднимаемся на нос и садимся, подставив ветру лицо и радуясь, что теперь можно вдыхать не выхлопные газы, а соленый запах, от которого у нас захватывает дух. Сэм всматривается вдаль в надежде увидеть китов.

— Хочу есть, — говорит Джек.

— Я знаю. — Этого я и боялся.

— Давайте подождем еще немного. Поищем остатки на подносах.

Джек морщит нос.

— Нам нужно поберечь деньги, — говорю я ему. — Вот увидишь. Люди оставляют такую вкуснятину. Иногда они даже не притрагиваются к еде, если страдают морской болезнью или еще чем-нибудь. Не переживай.

— Я хочу остаться, вдруг увижу китов. А вы идите, — говорит Сэм, вглядываясь в океан.

— Сэм, нам нужно держаться вместе, — говорю я. — А еще хорошо бы делать вид, что мы тут с родителями. Просто держаться поближе к людям, чтобы никто не подумал, что мы одни.

— Я не могу пропустить китов, — отвечает Сэм. О боже, он что, все время будет таким противным?

Но от его слов что-то просыпается у меня внутри — та давно утраченная вера, что отец все-таки вернется. Для Сэма отец и киты — одно и то же. Мне даже немного завидно, что в нем все еще жива эта надежда.

— Ладно, мы принесем тебе поесть. Никуда не уходи, Сэм. Я серьезно.

И вот мы с Джеком направляемся к окошку судового казначея с таким видом, будто мы самые обычные пассажиры при деньгах. Ну если не брать в расчет, что мы чуть пышнее остальных, потому что на нас по две куртки. Сзади до меня доносится чпоньк-чпоньк-чпоньк, я оборачиваюсь и вижу, что Джек играет с какой-то штукой, зажатой в руке.

— Что это?

Он трясет мерзкой красной резинкой прямо у меня перед носом. От нее несет дерьмом.

— Где ты это нашел? — я зажимаю нос.

— Ее клевала одна из куриц. Я ее вытянул через прутья клетки.

— Ты можешь подцепить какую-нибудь заразу, — говорю я.

— А я думаю, что это принесет удачу. — На его лице появляется улыбка. Я же говорил, что я самый здравомыслящий в нашей семье. Если все уцелеют до конца путешествия, это поистине можно будет считать чудом, потому что братья начинают действовать мне на нервы.

— Пойду отдам ее Сэму, — говорит Джек. — Вдруг это поможет ему увидеть китов.

Я невольно улыбаюсь, глядя, как Джек бежит по палубе к Сэму, который так и стоит на одном месте. Вот Сэм, он все еще надеется, что отец вернется, а вот Джек, который пытается помочь надежде брата сбыться. К ним обоим я испытываю одновременно любовь и зависть. Даже после всего того, через что пришлось пройти Джеку, он верит в талисманы удачи. Утратил ли я веру во все сразу или это происходило так медленно, что я и не заметил?

— Тебе обязательно надо вымыть руки, прежде чем мы возьмем еду, плевать, что это остатки, — говорю я Джеку, когда он возвращается. Прежде чем направиться в сторону туалета, он одаривает меня одной из тех улыбок, от которых у меня всякий раз разрывается сердце: ему как будто жаль меня, бедолагу, обделенного воображением.

Столовая не изменилась, я помню ее из прошлых поездок. Длинная очередь в буфет, мужчина в маленьком синем канотье, переворачивающий бургеры на гриле, и звук шкворчащего жира во фритюрнице. Запах стоит такой, что я готов тут же потратить все деньги. Я понимаю, что с ужина, когда мы ели последний раз, прежде чем около полуночи выбраться из дома, прошли почти сутки. Мы ели на ужин хлопья, а потом разлеглись по кроватям полностью одетые. Мама с Натаном вернулись из бара, и я думал, они никогда не перестанут ругаться. Я заметил белки глаз Джека, который пялился в потолок. И тогда понял, что Джеку редко удается заснуть ночью. Вот почему я несколько раз посреди дня находил его в самых странных местах, где он крепко спал, свернувшись калачиком. Давно надо было уехать.

Чувствую, что Джеку не нравится мой план. Он с отвращением смотрит на тарелки на столах. И этот парнишка десять минут назад держал в руках резинку, покрытую куриным дерьмом, и говорил, что она приносит удачу.

— У меня есть деньги, Хэнк. Я куплю нам поесть, — говорит Джек, пока я рассматриваю банан скорее в коричневой, чем желтой, но все еще целой кожуре. Я убираю его в пластиковый пакет, который захватил как раз на этот случай. Я не слишком предусмотрительный, но кое-что смог предвидеть. Вслед за бананом в пакет отправляются полпачки чипсов и куриная нога, к которой, кажется, никто не притрагивался. Огромный гамбургер, истекающий кетчупом, я оставляю на тарелке.

— У тебя нет денег, Джек. Откуда бы им у тебя взяться?

Тут кассир бросает на нас подозрительный взгляд, и я тащу Джека за куртку в другой конец столовой. Если мы не будем высовываться, то нас не скоро заметят, а может, и вовсе не обратят внимания, ведь мы, по сравнению с некоторыми пассажирами, выглядим вполне пристойно. Мы стараемся держаться подальше от парня в тюбетейке, одетого в черный кожаный костюм. Он здесь вместе с девушкой, у которой на щеке татуировка в виде ворона и которая, кажется, одета в спальный мешок. Из боковой молнии торчат ее голые ноги, так что она похожа на тучную русалку.

Джек хватает с полки для специй баночку тертого пармезана и, будто пьяный матрос, высыпает сыр себе в рот. Господи, Джек, ты что, смеешься надо мной?

На палубе мы никак не можем найти Сэма. Неужели нас так долго не было? Кажется, Джеку, грызущему куриную ногу, все равно. Видимо, он поборол брезгливость к объедкам. Мы обходим паром с носа до кормы, и с каждой минутой мне становится все страшнее. Зачем я оставил его здесь одного? Я замечаю, что почти на том же месте, где мы последний раз видели Сэма, теперь стоит куриная хозяйка. Она вцепилась в ограждение, ветер раздувает ее волосы, которые образуют цилиндр над ее головой, как будто их засасывают пылесосом.

— Здесь стоял мой брат, — говорю я ей. — Он хотел посмотреть на китов. Вы его не видели?

Женщина шумно вдыхает. Когда она оборачивается, ее волосы взмывают вверх и теперь развеваются на ветру в обратном направлении, будто ими управляет невидимый кукловод. Я бы даже посмеялся, если бы так сильно не беспокоился о Сэме.

— Вы видели моего брата? — Я подхожу к ней почти вплотную. Она молчит, я беру ее за плечи и слегка встряхиваю, чтобы привести в чувство. Такое ощущение, что я держу в руках паутину. Сначала мне кажется, что она рассыплется прямо у меня в руках, но потом она хватает меня за щеки и притягивает мое лицо к своему. И обдает зловонным дыханием:

— Никто не знает, каково быть тобой. Никто! Слышишь меня?

Я закрываю глаза. Даже не видя Джека, я чувствую, что он делает. Он обнял руками женщину за пояс и сжал ее с такой силой, что та понемногу начала ослаблять хватку и убрала пальцы с моих пылающих щек. Я слышу, как Джек пытается ее успокоить:

— Не бойтесь. Все в порядке. Не бойтесь.

Если она единственная, кто видел, что произошло с Сэмом, то мы влипли. Сомневаюсь, что она сможет рассказать нам что-то. Теперь уже я будто состою из тонкой дымчатой паутины, которую может разорвать малейшее дуновение ветра.

Глава пятая. Только вперед. Руфь

Когда Дора выиграла в The Ice Classic, дети в Берч-Парке стали задумываться. Если она смогла, то, возможно, и им улыбнется удача. Все хотели прийти к успеху по дорожке, проторенной Дорой. Но меня не так просто было одурачить.

Если происходило что-то неправдоподобно хорошее, я старалась не дышать и не верила в это до конца. И, как оказалось, я правильно делала. Бабушка нашла белую футболку Рея и бросила ее в стирку, не догадываясь, чья она и что она для меня значит. Она уже почти не пахла кедром к тому времени, как я узнала, что Рей встречается с Деллой Мэй, одной из тех новеньких девочек, кто переехал из Внешнего Мира. Мне было слишком стыдно вновь столкнуться с миссис Стивенс, и Рей довольно быстро дал мне понять, что он хочет встречаться с девочкой, которая оставалась бы у него на ночь, а не только болтала с ним вечерами по телефону.

Сначала я сказала бабушке, что у меня грипп, и, если честно, сама на это надеялась. Через некоторое время я поняла, что это точно не грипп, и, я уверена, бабушка это тоже знала, но она ничего мне не сказала, даже когда я стащила целую коробку соленых крекеров и спрятала ее в своем школьном шкафчике.

Рей проходил мимо меня и делал вид, что мы не знакомы. Их отношения с Деллой Мэй могли бы стать сюжетом для какой-нибудь душещипательной песни в стиле кантри-вестерн: Делла постоянно держала Рея за руку, будто, отпусти она его хоть на секунду, снова оказалась бы в Техасе. «С тобой могут случиться вещи и похуже», — думала я, но кем я была, чтобы ее предупреждать.

У нее был забавный акцент, и, произнося имя Рея, она так долго тянула звук «э», что я слышала его, даже когда они, дойдя до конца коридора, поворачивали за угол у сломанного питьевого фонтанчика.

А я стояла, глядя на этот фонтанчик, и представляла, что в нем заключена волшебная сила и, если выпить из него зелье, время повернется вспять. Мне было бы достаточно отмотать жизнь до тех соревнований, когда он шлепнул меня полотенцем по попе и пригласил на вечеринку, и тогда я бы ответила «нет». Но из фонтанчика за все то время, что я учусь в школе, не лилась даже вода, так что я, очевидно, хотела слишком многого.

У меня не было плана на будущее, я знала только, что никогда не расскажу Рею о том, что произошло. Я должна была как-нибудь справиться со всем сама, потому что больше никогда-никогда не собиралась никому доверять.

К счастью, учебный год закончился, моя тайна была еще маленькой, в школе ее никто не заметил, мне удавалось скрывать ее ото всех, даже от Сельмы. Первую половину летних каникул я проспала. Почти убедила себя, что я Спящая красавица и что если смогу провести в забытьи следующие несколько месяцев, то проснусь другим человеком. Тогда я этого не знала, но в каком-то смысле именно это и должно было произойти; только я и представить не могла, как сильно жизнь будет отличаться от сказки.

— Ты уверена, что тебе нужно доесть всю эту ветчину, а потом еще смолотить миску хлопьев Cap’n Crunch и еще три тоста с арахисовой пастой? — спрашивает меня Лилия утром. — Что-то ты растолстела, Руфь.

— Что ж, очень мило с твоей стороны, — отвечаю я, сердито взглянув на сестру, и отправляю в рот большой кусок отвратительного мясного суррогата розового цвета.

— Дело твое. Но недавно Банни кое-что сказала мне об этом, — не унимается она. — Она сказала, что даже Дора заметила.

Ну разве это не чудесно? Дора, о жизни которой нам известно все до мельчайших подробностей, включая цвет ее ночной рубашки, решила, что может обсуждать мой вес. Наверное, она думает, что после ее победы в The Ice Classic мы забыли ту сцену с ее отцом?

Я чувствую, что меня начинает трясти. В последнее время я завожусь из-за всякой ерунды. Но это совсем не ерунда. Кто бы мог подумать, что Дора Петерс выберет предметом для обсуждения именно меня? Видимо, раз теперь она при деньгах и живет в теплом уютном доме, мишенью для нападок стала я? Я представляю Дору дома у Дамплинг и Банни, где они все сидят за столом, пока мама Дамплинг готовит пышные блины и колбасу из оленины; я даже чувствую запах еды, стоя у карусели. По правде говоря, мне сейчас кажется, что едой пахнет почти отовсюду. Меня никогда раньше не волновала жизнь этих девочек, но сейчас я чувствую, как зависть внутри меня поднимает свою безобразную зеленую голову. Мне хочется быть кем угодно, только не собой — хоть Дорой, — ужас, я упала ниже плинтуса.

Мне хочется вскочить и закричать: «Ты тупица, Лилия, я беременна!»

Почему бы и нет? Бабушка стоит у раковины, делая вид, что у нее отвалились уши и что она слепая, как летучая мышь. Она вдруг перестала обращать внимание на все, что со мной происходит, а ведь раньше она так пристально за мной следила. Какая ирония: чем больше я становлюсь, тем меньше меня замечают.

Но однажды я подслушала, как она по телефону заказывала билеты на автобус до Канады на мое имя.

Я знала, что Лилия, которая даже не видит разницы между собой и Банни, самая настоящая дура, но бабушка? Я и представить не могла, что молчание может быть хуже публичного унижения. У бабушки в рукаве не один козырь.

Я встаю и направляюсь к двери, но ненадолго останавливаюсь, чтобы проверить, спросит ли бабушка, куда я иду и когда вернусь. В комнате слышен лишь скрип ее желтых резиновых перчаток, пока она трет тарелку мыльной губкой. Молчит. Выходя из дома, я специально громко хлопаю дверью, но все равно не получаю никакой реакции. Я недостойна даже порицания.

Всю дорогу до магазина Goodwill я иду, не глядя ни на реку, ни на маленькую белую церковь, где венчались родители, ни на Танцующего Психа, который почему-то молчит, когда я прохожу мимо. Стоит один из тех жарких летних дней, когда из-за далеких лесных пожаров в воздухе пахнет дымом, и, толкая дверь магазина, над которой бряцает колокольчик, я чувствую, что взмокла от пота.

Мне нужно купить вещи посвободнее. В магазине торчит мама Доры со своими подругами, и, когда я прохожу мимо них, они, скажем так, демонстрируют, что не принадлежат к бабушкиной школе притворного безразличия.

— Кажется, кто-то в интересном положении, — хихикает одна из них.

Я на них не смотрю; просто медленно толкаю тележку. Останавливаюсь и делаю вид, что рассматриваю полку с шерстяными подштанниками. Подштанников-то много не бывает.

— Помнишь то время, Пола? — Женщина говорит так громко, словно Пола находится на расстоянии в тысячу миль от нее, а не стоит рядом, держа в руках пушистое сиденье для унитаза, которое как будто сделали из пуделя.

— А ведь тебе тогда было завидно. Элвин взял у отца на выходные классный фургон и засунул в него тот матрас.

Они громко хихикают, а я медленно отхожу от них, чтобы не мешать воспоминаниям.

— Ну конечно, завидно. В этом фургоне можно было заработать обморожение, потому что печка сломалась. Ты забыла?

— А помнишь, как ты хотела назвать ребенка Снеговик Фрости? — вмешивается в разговор мама Доры, и все трое взрываются от смеха.

Не могу представить, чтобы я так свободно говорила о том, что произошло у меня с Реем. И раз это случилось не на заднем сиденье какой-то машины в морозную ночь, что-то да значило.

А потом перестало. Для него. Я ненавижу это чувство, когда с тобой происходит в точности то, о чем ты уже слышал. Что в жизни парня ничего не меняется. Я живой стереотип и подтверждение статистики в одном лице. И яснее всего я осознаю это сейчас в Goodwill, выбирая вещи такого размера, что их одновременно могли бы носить шестеро моих самых близких подруг. Вот только у меня нет шести подруг. Скоро друзей у меня не останется вовсе.

Интересно, прибегает ли Делла Мэй в комнату Рея? Смотрит ли она в окно на озеро, перед тем как отправиться домой, унося в волосах запах кедра?

Я утыкаюсь лицом в серую толстовку, на которой изображен оранжевый баскетбольный мяч, и вдыхаю чей-то запах. Запах кого-то по имени Люси, если верить надписи, вышитой на толстовке спереди. Поверх баскетбольного мяча написано «Только вперед», и толстовка пахнет чем-то сладким и затхлым. Но это лучше, чем запах кедра. Если я еще хоть раз почувствую его, меня, скорее всего, вырвет.

— Юная леди, вы в порядке?

Я поднимаю глаза, предо мной лицо самого старого человека из всех, кого я когда-либо видела. И в первый раз с того момента, как на меня грустными голубыми глазами посмотрела мама Рея, я чувствую, что кто-то смотрит именно на меня. Не на мое лицо или растущий живот, а на меня — такую, какой я стала с тех пор, как исчезли родители, как бабушка обрезала мне волосы, как я осознала, что жизнь никогда не будет прежней.

Час спустя я с распухшими от слез глазами все еще сижу в подсобке, где Джордж, продавец с испещренным морщинами лицом, угостил меня пончиком и какао Swiss Miss. Пока нет покупателей, он приходит меня проведать. Молча поглаживает меня по плечу или протягивает платок, а потом уходит на кассу пробивать покупки.

— Хочешь, я позвоню кому-нибудь? — спрашивает он наконец, сходив туда-обратно четыре или пять раз. Его голос обволакивает меня, как теплая вода в ванне, и я боюсь, что снова расплачусь, едва успев взять себя в руки. — Как насчет твоей подруги с большими карими глазами?

— Вы нас помните? — Мы с Сельмой иногда заходим сюда за покупками после школы, но мы никогда не обращали внимания на Джорджа. Теперь, когда он так по-доброму со мной поступил, это кажется грубостью.

— Таких глаз я не видел с тех пор, как перестал охотиться на тюленей, — отвечает он. Его собственные глаза похожи на две крошечных яблочных косточки, но он видит меня насквозь.

Я киваю ему, но звонить Сельме не хочу. Она, кстати, пришла бы в восторг, если бы узнала, что ее глаза сравнили с тюленьими. Со стороны могло показаться, что спорили мы только из-за этого. Сельма без конца говорила, что ее настоящая мама, вероятно, происходила от шелки, от этих полулюдей-полутюленей, которые в полнолуние могут сбрасывать шкуру и выходить из океана. Вряд ли это правда, но Сельме нравится выдумывать разные детали, которые могут придать ее истории таинственности. На самом же деле она никогда не видела родителей, а Авигея, ее приемная мама, не любит об этом говорить. Может, она и не знает, кем были родители Сельмы, но даже если знает, не горит желанием рассказать все в подробностях.

Это нас с Сельмой объединяет: мы обе не знаем, что стало с нашими матерями. Но я больше не могу слышать ее дурацкие выдумки. Ладно, когда ей было десять, но сейчас это просто глупо.

В последнее время я с трудом могу разобраться в своих чувствах. Так что будет лучше, если я просто закроюсь ото всех.

— Нет, спасибо, — говорю я Джорджу, — мне совсем не хочется никому звонить.

А еще я не могу представить, что мне придется выйти из этой подсобки. Я хочу остаться здесь на сто лет или до тех пор, пока не съем столько пончиков, что не пролезу в дверь.

Но, конечно же, час спустя я выхожу в пыльный июльский день с полным пакетом бесплатной одежды, потому что Джордж отказался брать с меня деньги. На мне толстовка с баскетбольным мячом, и я надеюсь, что каким-то образом смогу превратиться в эту Люси, оставив Руфь в прошлом. Она могла быть какой угодно, но точно не была худышкой, и хотя бы в этом мы с ней похожи.

Дойдя до маленькой белой церкви, я останавливаюсь и сажусь на ступеньки, чтобы посмотреть на реку, извивающуюся неподалеку. Вода в ней стоит еще высоко, лед сошел недавно. Слева от меня — статуя Девы Марии в голубом одеянии со сложенными вместе ладонями.

— И как только ты смогла убедить их всех, что это было непорочное зачатие? — спрашиваю я ее, но, конечно, не получаю ответа. Я замечаю, что ее глаза немного косят в разные стороны, как будто нарочно уклоняются от вопросов таких девушек, как я.

Мои родители венчались в этой церкви, но я на службе не была ни разу, пока не переехала к бабушке. Родители говорили, что они отрекшиеся католики, а мне слышалось «отвлекшиеся».

Это была какая-то бессмыслица.

Одно из моих ранних воспоминаний. Мама с папой перешептываются, думают, что я сплю. Наш дом был таким крошечным, что я спала на полу у них в комнате на постели, которую папа соорудил из походных ковриков и толстых шерстяных одеял. Мне нравилось слушать, как они разговаривают на своем таинственном взрослом языке, который убаюкивал меня каждую ночь. Но я росла и все лучше различала слова, которые раньше казались мне несвязной тарабарщиной. А теперь я могу нанизать их все на одну нитку, будто бусины фамильного ожерелья, которое висит у меня на шее и не дает свободно дышать. Слова вроде правила, гнетущие, тяжкая, вина и грех.

— Спасибо, что спас меня от этого, — шептала мама, и сейчас я понимаю, что она имела в виду бабушку. Папа спас маму, но нас с Лилией спасать некому. Я думаю о растущем внутри меня ребенке. Если я не могу спасти сама себя, как я буду спасать кого-то другого?

Я знаю, что бабушка, скорее всего, уже обо всем договорилась, чтобы пристроить ребенка в какую-нибудь семью. Будет ли он меня ненавидеть?

Я так глубоко погрузилась в свои мысли, что не заметила Дамплинг, которая поднялась по лестнице и села на ступеньках рядом со мной. Мне нравится Дамплинг, но мы с ней не общаемся, не гуляем и не сидим на карусели в Берч-Парке, как они делают это с Дорой. На ступеньках церкви мы с ней обычно тоже не сидим. Я мельком смотрю на нее, потому что уверена, ей все известно, но она поводит плечами и устремляет взгляд на реку.

Неожиданно и приятно. Я чувствую, что моя тревога рассеивается, и скоро я уже смотрю прямо на нее, а не исподтишка. У нее длинная черная коса, завязанная на конце красной лентой. Удивительно, какой знакомой мне кажется эта лента. Думаю, когда ходишь мимо кого-то так долго, как я ходила мимо Дамплинг, ты даже не осознаешь, что замечаешь какие-то вещи.

А еще я с изумлением отмечаю, что Дамплинг совсем не подходит ее имя. Наверное, я никогда не разглядывала ее хорошенько. Она стройная, красивая, у нее потрясающая смуглая кожа и миндалевидные глаза. В лучах низкого послеполуденного солнца ее черные волосы блестят, будто смазанные маслом.

Мне вдруг хочется обо всем ей рассказать. Но я могу произнести только:

— Меня скоро отправят подальше отсюда.

— Правда? Почему?

— Разве не ясно? — отвечаю я. — Я опозорила семью.

— Я не в том смысле, — говорит Дамплинг. — Может, есть какая-нибудь тетушка или кто-то еще, кто захочет растить твоего ребенка?

Она сказала твоего ребенка так, будто это не какая-то ужасная, гадкая тайна, а данность. Будто в этом даже есть что-то милое.

— А так можно?

— Там, откуда мы приехали, дети — это подарок для всей деревни. Их все любят.

— Теперь понятно, почему Лилии так хочется быть из атабасков, — говорю я.

Дамплинг смеется:

— Думаю, так бы ей жилось гораздо легче.

— Правда? Даже несмотря на то, что люди о вас рассказывают?

Но, может, Дамплинг ничего об этом не знает. Я отвожу взгляд, мне стыдно, что я сболтнула лишнего.

— Это рассказывают те же самые люди, которые хотят отправить тебя подальше отсюда из-за такой ерунды? — спрашивает она, показывая на мой живот.

Она права, и я молчу. Мне ненадолго показалось, что мы стоим на разных берегах одной реки.

Немного погодя, Дамплинг, будто читая мои мысли, спрашивает шепотом:

— Помнишь наводнение?

Думаю, она говорит о том самом наводнении, и я его, конечно, помню. Прошли годы, но я все еще слышу шум реки — такой близкой, такой быстрой. С порога бабушкиного дома нас забрала лодка, раздавалось гудение мотора. Пахло бензином. Я помню, как мимо нас проплыл мертвый лосенок. Как ни старайся, увидев такое однажды, ты уже никогда не сможешь это забыть. У лосенка были темно-карие глаза и будто нарисованные ресницы, точь-в-точь как у Сельмы.

Меньше часа назад Джордж сказал, что глаза Сельмы напоминают ему тюленьи, а я теперь сравниваю их с глазами лося. Я готова была рассмеяться от этих мыслей, но вдруг поняла, что скучаю по Сельме.

По Сельме, которая так мужественно переносила уколы огромной иголкой во время наводнения. Меня именно это тогда и впечатлило. Я хотела дружить с ней, потому что она не была похожа ни на кого. Но ничего из этого я не рассказываю Дамплинг, когда она спрашивает, помню ли я наводнение. Я отвечаю:

— Немного.

Дамплинг улыбается. Но я вижу, что она мысленно уже перенеслась в то время. И когда она снова прерывает молчание, я слышу в ее голосе рокот воды.

Выйти из берегов — не самый красивый поступок со стороны реки. Это похоже на предательство друга, и, думая об этом, я представляю лицо Рея. Я поглаживаю живот и размышляю о том, как мало я знаю о детях, наводнениях и других ситуациях, в которых мир может поступить с тобой по-варварски в то время, когда ты меньше всего ожидаешь.

— Папа усадил нас в лодку, — рассказывает Дамплинг. — Мы, как и все, собирались плыть к старшей школе, но места в лодке не хватило. Поэтому мама осталась. Я махала ей, когда мы отплывали, и смотрела, как она становится все меньше и меньше, словно крошечная планета, которая вдруг оказалась за миллион миль от меня.

Я никогда не слышала, чтобы Дамплинг так много говорила.

— Мимо нас проплывали вещи: канистры с газом, резиновые сапоги, старые шины. У библиотеки, когда она еще была в том старом домике на Первой авеню, проплывал даже целый холодильник с распахнутой дверцей, и из него вываливались бутылки с кетчупом и горчицей и банки горошка. Помнишь?

Я помню, но думаю, что холодильники, из которых на всеобщее обозрение вываливалось все содержимое, были чем-то похожи на проституток, что раньше в том же квартале обнажали разные части тела. Когда-то мы ходили в библиотеку в деревянном домике на Первой авеню и иногда краем глаза замечали сетчатые чулки или боа из перьев, торчащие из-под парок тех женщин.

— А потом мы проплывали мимо изгороди, на которой повисла чья-то красная шелковая комбинация.

— Постой. Я тоже это помню. Мы смеялись, — говорю я Дамплинг. — И я, и Лилия. А бабушка так разозлилась, что я думала, она нас выпорет.

— Правда? — говорит Дамплинг. — Ты это помнишь?

Я киваю и задумываюсь о том, кому могла принадлежать эта комбинация и что случилось с той женщиной. Может, это была проститутка со Второй авеню? В детстве они казались нам не живыми людьми, а частью городского пейзажа. Маленькие тихие девочки, читающие книжки с картинками, оставались в библиотеке на Первой авеню, а проститутки и пьяницы — на Второй, как в застывшем на экране фильме, где все на своих местах.

Теперь, сидя на ступеньках церкви, я это прекрасно понимаю. Если нарушить правила хотя бы один-единственный раз, могут произойти наводнения, землетрясения или что похуже.

— А мне эта комбинация виделась такой элегантной, — говорит Дамплинг. — Я показала ее папе, и он расплылся в улыбке. «Твоя мама в ней будет похожа на огромного лосося», — сказал он. — Папа обожает эту рыбу.

Она улыбается, будто воспоминания — это мятный леденец, который она медленно с наслаждением облизывает.

— Папа высадил нас у школы и пошел назад к лодке, чтобы вернуться за мамой. Офицер Национальной гвардии сказал ему не возвращаться, потому что течение усилилось и это опасно. Папа его не послушал.

— Но твоя мама была в безопасности. Ее кто-то уже спас, правда? — Я знаю, что с ней все было в порядке, потому что она и сейчас жива, но, слушая историю Дамплинг, я чувствую, что мое сердце начинает биться чаще.

Она качает головой. Ее глаза из карих стали черными, как бассейны с мутной водой, и кажется, что она прямо сейчас видит, как ее мама снова и снова погружается под воду.

— Она не могла выбраться из подвала, и папе пришлось плыть, чтобы вытащить ее оттуда. Она была без сознания, и он все давил ей на грудь и вдувал ей в нос воздух. Он рассказывал, что в конце концов у нее изо рта брызнула вода, и он был так рад, что хотел снова утопить ее, но уже в поцелуях.

— Он правда так сильно ее любит? — спрашиваю я, не успев подумать.

— Ага, — коротко отвечает Дамплинг. Потом она продолжает рассказ: — На обратном пути папа показал маме красную шелковую комбинацию, которую стащил с изгороди еще когда вез нас к школе, но мама пришла в ужас, увидев ее.

Я присматриваюсь к ленте в волосах Дамплинг. Честно признаться, я не могу представить ее маму — кругленькую и пышную, как буханка хлеба, — одетой в нечто, напоминающее ту комбинацию. Но вслух я этого не говорю.

— Мне это запомнилось. Из-за того, как папа сказал, что мама в этой комбинации будет похожа на огромного лосося. Я раньше никому об этом не рассказывала, — говорит Дамплинг.

— Ты ее порезала? — спрашиваю я, борясь с желанием протянуть руку и потрогать ее ленту.

— Получилась целая связка маленьких ленточек. У меня ими забита коробка из-под сигар. Мне кажется, они приносят удачу. Знаешь, это напоминание о том, на что способна любовь.

— А если бы он погиб? — спрашиваю я. — Или она?

— Я бы все равно их сохранила, — отвечает Дамплинг. — Потому что иногда нужно уцепиться хоть за что-нибудь.

Дамплинг развязывает ленточку в косе и протягивает ее мне.

— Это тебе, Люси, — со смехом говорит она, показывая на имя, вышитое на моей толстовке. — Лента очень длинная, так что ты можешь разрезать ее пополам и отдать одну часть своему ребенку.

Я держу в руках затасканную ленточку и молчу, потому что очень боюсь расплакаться.

— Это поможет, — говорит Дамплинг. — Обещаю.

А потом она встает и уходит, легонько махнув рукой.

И как это должно помочь? — хочу я знать. Но когда я вновь поднимаю глаза, Дамплинг вдалеке уже превратилась в крошечное пятно, похожее на планету за миллион миль от меня.

Глава шестая. Рыболовецкий лагерь. Дора

Победа в The Ice Classic — это одновременно и лучшее, и худшее, что могло случиться с такой девушкой, как я. Пока я мечтала обо всем, что смогу купить на выигранные деньги, — о новых ботинках, толстых шерстяных носках и рожках с вишневым вкусом, меня не покидал страх, что теперь мной могут заинтересоваться родители и их друзья.

Ситуация напоминала мне стихотворение «Если разрезать мое тело», которое мы читали на уроке английского. В нем говорилось о том, что можно было бы найти внутри поэтессы, если кто-нибудь решился бы сотворить с ней такое. В стихотворении были всякие глупости вроде серебристого внедорожника, мотор которого все еще работает на холостом ходу в ее грудной клетке. Но учительница сказала, что это метафора, и я, кажется, поняла, потому что в одной из строк было сказано, что в разрезанном теле поэтессы можно найти маленькую девочку в пурпурном переднике, которая без конца повторяет: «Я устала идти». Я не знала, что такое передник, видимо, это то же самое, что и фартук.

Еще в одной строчке говорилось, что, если разрезать тело поэтессы, можно обнаружить, что все это время в ней была женщина в бирюзовых бусах и в роскошном черном платье, которую зовут Рита и которая танцует ча-ча-ча. В своих кошмарах я видела, как кто-то вскрывает мое тело, находит в нем деньги и тратит их на выпивку. Это уже было похоже не на метафору, а на реальность.

Кто-то постоянно звонил из газеты и просил, чтобы я дала интервью. «Никаких интервью», — отвечал папа Дамплинг в своей жесткой, но вежливой манере. Мама со своими подружками стала заходить к нам чаще; отец Дамплинг садился на крыльцо и болтал с ними, а когда мама спрашивала про меня, он говорил только: «У Доры все отлично».

Пола и Аннет — да и мама, раз уж на то пошло, — совсем не страшные, если, конечно, не знать, как сильно они любят выпить и что они закрывают глаза на ужасные вещи, которые происходят в их домах. Я отдала бы им все выигранные деньги, если бы верила, что это что-то изменит, но я не такая тупая.

Кстати, в The Ice Classic все устроено так, что деньги отправляют прямиком в банк, поэтому никто другой их получить не может. Я даже не знаю, как мне самой их забрать.

— Ты знаешь, как работает банковский счет? — спрашиваю я Дамплинг.

— Думаю, тебе просто нужно прийти в банк с номером твоего счета и с ученическим билетом и сказать им, чего ты хочешь, — отвечает она, но я знаю, что ей тоже ничего об этом не известно. Ее мама заворачивает купюры в фольгу и хранит их в морозилке на случай, если дом сгорит.

Я представляю себе, как хорошенькая кассирша из банка, у которой в прическе виднеются капельки лака для волос, смотрит на мою фотографию, улыбается и спрашивает: «Какую сумму вы бы хотели получить, Дора Петерс?» Кажется, что это так просто, будто дело происходит в фильме, во сне или в чьей-то чужой жизни. Папа Дамплинг сказал, что пойдет в банк вместе со мной и что можно положить деньги на такой счет, с которого их нельзя будет снять, пока мне не исполнится восемнадцать.

Я думаю об этом, но какая-то часть меня считает, что неплохо бы получить немного денег сейчас. Пока что это кажется безопасным.

Примерно через месяц газета оставила меня в покое, а потом и мама с подружками перестали у нас бывать, я решила, что все, наверное, забыли о моей победе, а это значит, что в такой семье, как у Дамплинг, человек может жить спокойно.

Когда я увидела, как Руфь Лоуренс совсем одна ночью входит в автобус, то не знала, что и думать. Стоя у окна в комнате Дамплинг, я смотрела, как Руфь в потрепанной красной куртке и с коричневым чемоданчиком в руках ждет автобус, сидя на карусели. Но меня поразило не то, что Руфь была с чемоданом и совершенно точно выглядела как человек, который уезжает навсегда или даже сбегает, а то, что рядом с ней сидела Дамплинг. И когда это они успели сдружиться?

Когда я смотрела на них, у меня кружилась голова, как будто это я верчусь на карусели, ведь именно так и должно было быть. У нас в Берч-Парке есть правила, и в эти правила не вписываются посиделки Руфи с Дамплинг, которые разговаривают, как подруги, и что-то от меня скрывают. И что это за клочок голубой бумаги, который Руфь дала Дамплинг? Признаюсь, что мне было очень радостно видеть, как Руфь садится в автобус с номерным знаком Юкона[18] и с визгливыми тормозами, которые издавали такой громкий скрежет, что его, должно быть, было слышно в доме у Лоуренсов, откуда хоть кто-то мог бы выйти посмотреть или попрощаться. В окне их кухни чуть шевельнулась занавеска — и все. Неужели даже Лилия не придет?

Сев в кресло, Руфь уставилась в окно перед собой, будто больше всего на свете она хотела, чтобы автобус тронулся и увез ее отсюда.

Когда автобус отъехал, на улицу вышел папа Дамплинг и присел на карусель рядом с дочерью; он с трудом помещался на сиденье, где обычно можно увидеть только нас. Мне хотелось знать, о чем они говорят, и как Дамплинг вообще могла подружиться с Руфью, и почему она ничего мне об этом не рассказала. Отец приобнял ее, будто отъезд Руфи Лоуренс не просто имел к ним отношение, но еще и огорчил их.

Меня вдруг как громом поразило; я не полноправный член этой семьи, как бы хорошо они ко мне ни относились. Вполне возможно, что однажды они отправят меня обратно.

Наутро я смотрела, как Дамплинг заплетает косу. Я ждала, что она расскажет мне, что они с Руфью делали на карусели и что та дала ей, — это могло бы многое объяснить. Дамплинг достала ленточку из своей коробки из-под сигар, и я заметила, что под ворохом шелковых полосок спрятана та голубая записка, которую как будто охраняет стая потрепанных красных змеек. Но Дамплинг захлопнула крышку, не сказав ни слова.

— Что-то Руфь Лоуренс располнела, — сказала я.

Дамплинг молча завязала бантик на конце косы.

Обычно я совершенно невозмутима, как стоячая вода в пруду, не тронутая даже рябью. Я вырабатывала этот навык годами. Но, как я уже сказала, живя с семьей Дамплинг, стала менее осмотрительной. Я начала расслабляться и перестала готовиться к тому, что кто-то изобьет меня до полусмерти. Теперь меня может вывести из себя не что-то серьезное, а всякие пустяки, вроде какого-то глупого секрета, который хранят Дамплинг и Руфь Лоуренс. Мне кажется, будто моя лучшая подруга только что запустила камушек и теперь он скачет блинчиком по зеркально гладкой поверхности моей души.

Если разрезать мое тело, можно увидеть все до единой волны ревности, которые бьются в моей груди.

Дамплинг, не глядя на меня, провела пальцем по индейцу, нарисованному на ее коробке из-под сигар.

— Наши папы дружили, — сказала она. — Они вместе отстаивали права автохтонов, пытались защитить земли и все остальное.

Я разглядывала нелепый головной убор и длинные черные косички индейца, изображенного на крышке коробки. Таких индейцев я никогда не видела. А еще я никогда не думала, что у Руфи и Лилии были родители; они всегда жили с бабушкой.

— Ее отец погиб в авиакатастрофе, — проговорила Дамплинг. — Папа как-то сказал, что никто из нас не представляет, что она чувствует.

Я знаю, что если бы мой отец погиб в авиакатастрофе, я бы чувствовала себя прекрасно. Но вслух этого не произнесла. Я молчала, потому что теперь, когда знала, что у Дамплинг с Руфью есть общее, мне было совершенно нечего сказать.

Было лето, и мы много времени проводили на улице, катались на карусели и болтали о деньгах, которые я выиграла. Для меня они пока ничем не отличались от игрушечных банкнот из «Монополии». Мы развлекались, придумывая, что я могу купить на них.

— Следующей зимой ты сможешь заказать новые ботинки в Sears Roebuck[19], — сказала Дамплинг.

— И купить носки, не поношенные с дыркой на пятке, а новые, — подхватила я.

— Ага, — ответила Дамплинг мечтательно, будто никогда раньше об этом не задумывалась.

— А что бы ты купила? — спросила ее я.

— Наверное, новый лодочный мотор для папы. Ему нужен мощнее; старый мотор постоянно глох, когда мы рыбачили прошлым летом, — ответила она. — Или, может, новую плиту на кухню для мамы.

В моем же списке и так было слишком много пунктов, чтобы я еще думала о других: ботинки, носки, большие железные замки на все двери, а если б можно было купить семью Дамплинг, чтобы она стала моей и чтобы я могла навсегда остаться с ними, я была бы счастлива потратить на это все деньги.

Мы не обратили внимания на фургон репортеров, обшитый коричневыми панелями, когда тот подъехал к дому. Я и подумать не могла, что им еще есть дело до The Ice Classic, — лето уже было в самом разгаре.

Я сразу поняла, что это мама Сельмы, потому что на переднем сиденье увидела саму Сельму. Ее мама вышла из фургона и направилась к карусели, на которой мы лениво вращались, а Сельма осталась; она дула на окно и рисовала на нем какие-то каракули. То, что Сельма приемная, видно сразу. Не толстая, но пухленькая, у нее полные лодыжки и круглое лицо, а ее мама вся костлявая и угловатая, как будто ее сделали на уроке геометрии ученики коррекционного класса. Она помахала рукой — ее пальцы были похожи на растопыренные веточки хилого деревца — и сказала, обращаясь к Дамплинг: «Привет, меня зовут Авигея Флауэрс. А ты, должно быть, Дора». Видимо, Дамплинг похожа на человека, который может выиграть кругленькую сумму, а я — нет.

Дамплинг улыбнулась и кивнула на меня.

— Ой, — сказала мама Сельмы. — Прошу прощения. Привет, Дора, я Авигея. — Я пожала ее узкую ладонь.

— Ну что, ты готова рассказать о своей победе в The Ice Classic? Всем очень хочется узнать, как это было. У нас получится потрясающая душевная история. Неплохо бы отдохнуть от бесконечных плохих новостей, правда?

Она щелчком раскрыла блокнот, такой же тонкий, как и она сама, и лизнула кончик карандаша.

Ну не знаю. Отдохнуть от плохих новостей вообще или от плохих новостей о нас? Меня все еще передергивало, когда я вспоминала, что в газете меня назвали первой автохтонной девочкой, которой удалось сорвать джекпот. Почему бы просто не сказать, что я самая юная победительница, и все? А теперь мама Сельмы хочет, чтобы я стала воплощением душевной истории? Я бы рассмеялась, будь это хоть немного смешно.

Я посмотрела на Сельму и задумалась, каково это — жить в доме, где людям есть дело до того, что у тебя на уме и как ты себя чувствуешь. Может, поэтому Сельма без конца болтает о себе?

Я сначала обрадовалась, что Сельма осталась в машине, но потом поняла: она не вышла, потому что Руфь была единственной причиной, по которой она вообще здесь появлялась. Если Дамплинг и знала, куда уехала Руфь, со мной она этим не поделилась. Лилия сказала, что Руфь уехала навестить родственников в Канаде, но это полная чушь. Все знают, что происходит с Руфью, кроме ее сестры и, возможно, Банни, которые, скажи им бабушка, что Руфь теперь живет на Луне, поверили бы и в это.

Когда мама Сельмы спросила, что я чувствовала после победы в The Ice Classic, я хотела ответить, что это не ее собачье дело. Если бы она разрезала мое тело, то, наверное, удивилась бы, что долларовые купюры не висят у меня на ключицах и не вырываются из грудной клетки.

Но я не сказала ничего, потому что наше интервью прервало появление белого фургона, который влетел на парковку, визжа шинами и выпуская клубы пыли из-под колес. У фургона был перекошенный бампер — точь-в-точь полуулыбка пьяницы, — и еще до того, как открылась дверь, я знала, кто из нее вывалится. И это был он: все еще в оранжевом комбинезоне, прямиком из Исправительного центра Фэрбанкса. Я знала, что однажды он выйдет из тюрьмы, и, конечно же, произойти это должно было именно сейчас, ведь иначе в моей жизни быть не может.

У Дамплинг на лице был написан ужас. У Авигеи Флауэрс — удивление. Сквозь запотевшие стекла машины в глазах Сельмы читался испуг.

— Дора, иди сюда, — крикнул он, остановившись в нескольких футах от нас и глядя на блокнот в руках мамы Сельмы. Я заметила, что по ее лицу пробежала тень узнавания. Скорее всего, репортаж о стрельбе отца в Sno-Go писала она. В Фэрбанксе не так много журналистов. Она должна знать все про всех. Не это ли она имела в виду, когда говорила о душевной истории? Да уж, вот так поворот: девочке, чей отец устроил стрельбу в Sno-Go, удалось выиграть The Ice Classic.

— Мистер Петерс, — сказала мама Сельмы, и я тут же поняла, что она перегнула палку. Она хотела показаться вежливой, но, когда она произнесла слово мистер, он сжал губы, будто она над ним насмехается.

— Вы же не хотите нарушить условия вашего досрочного освобождения в первый же час на свободе, правда?

— Отойди от моей дочери, — проорал он.

Но вместо того чтобы послушать его, как нормальный человек, мама Сельмы повернулась и встала между мной и моим отцом. Ее примеру последовала Дамплинг, будто ее костлявое тело могло нас всех защитить.

На переднем сиденье машины Сельма широко раскрыла испуганные глаза и, не мигая, смотрела на происходящее.

— Не заставляйте меня вызывать полицию, — сказала Авигея.

— Все в порядке, — я попыталась ее обойти. Казалось бы, репортерам должны быть известны правила. Если бы она вызвала полицию, моя жизнь стала бы еще хуже.

— Вот так-то, Дора. А ты что думала? Что оставишь все деньги себе? — сказал он.

Краешком глаза я увидела, что из дома вышел отец Дамплинг. Он направился прямо к моему отцу, протянув руку в приветственном жесте, будто и в самом деле был рад его видеть.

— С возвращением, Топтыга; пойдем-ка побеседуем в закусочной.

— Если эта шлюшка, называемая моей дочерью, решила прикарманить все деньги…

Отец Дамплинг вздрогнул при слове шлюшка, но приобнял моего отца за плечи, как старого приятеля, и сказал:

— Пойдем обсудим это в компании братьев.

«Братьями» у нас называли кофе Hill Bros. Но я уверена, что мой отец предпочел бы что-нибудь покрепче. Ему, должно быть, очень хотелось выпить, если он и вправду только что вышел из тюрьмы.

У него за спиной отец Дамплинг махнул рукой — знак, чтобы мы шли в дом. Меня не надо было просить дважды.

Вот уже вечер, папа Дамплинг вернулся. Мы уезжаем на рыбацкую тоню. Никто не спрашивает ни где мой отец, ни что случилось; мы просто грузим все вещи в фургон и под ярким красно-оранжевым ночным небом едем мимо Белых Гор в сторону величественной реки Юкон.

Никто не говорит ни слова о моем отце, о белом фургоне и о вопросах, которые мне задавала мама Сельмы. Мы продвигаемся все дальше на север по однополосной дороге с резким, как на американских горках, уклоном вниз, где почва сначала промерзла насквозь, а потом, как и всегда, оттаяла, раздробив на части асфальт, который приходится перекладывать из лета в лето.

С каждой милей, отмеченной на зеленом знаке, стоящем на обочине, мне становится легче дышать. Большинство людей считает, что по этим числам можно понять, где находится чей-то охотничий домик или золотой рудник или где кто-то подстрелил лося. Мне же эти числа говорят, что расстояние между мной и отцом увеличивается.

До берегов Юкона мы добираемся за четыре часа и, стянув с лодки отца Дамплинг замызганный брезент и смахнув накопившийся за год мусор, перекладываем в нее вещи; каждую осень он оставляет свою лодку здесь. Многие лодки уже снялись с зимней стоянки и направились вверх по течению вслед за лососем.

Здесь и там на Юконе виднеются рыбные колеса[20], напоминающие маленькие карнавальные карусели; на них насажены сетчатые черпаки с длинными ручками, которые вращает поток реки. Дамплинг рассказывала мне, что нет ничего более захватывающего, чем запустить руку в контейнер с рыбой и вытащить оттуда лосося, взяв его за жабры.

Папа Дамплинг возится с подвесным мотором, а ее мама дает нам галеты с арахисовой пастой. Уже два часа ночи, но у нас сна ни в одном глазу и мы, ликуя, что лодку спускают на воду, бросаем камни. Я вспоминаю, как Дамплинг сказала, что для этой лодки ее папе нужен мотор помощнее, и надеюсь, что она все-таки сможет подняться по течению еще и с лишним человеком на борту.

Дамплинг смотрит на меня, будто читая мои мысли:

— Не переживай, папа может заставить эту штуку работать, имея с собой только скотч и медвежий жир, — говорит она.

Дамплинг и Банни сидят на пятигаллоновых бидонах с топливом, но мне как гостье они разрешают расположиться на снаряжении — мусорных мешках, набитых одеялами, куртками и более твердым грузом вроде кастрюль, сковородок и чугунного котелка. Они хохочут, когда я вдруг ойкаю, чувствуя под собой топор, который мы взяли, чтобы колоть дрова.

Мы идем на север, и я смотрю, как на высоких скалах соколы вьют гнезда. Я уже почти не думаю об отце, мысли о нем то возникают у меня в голове, то вылетают, как птицы, которые кружат надо мной маленькими черными точками. Пока мы поднимаемся по течению, проходит не один час, и все это время я сплю — так много часов подряд я не спала уже несколько лет.

Мотор затихает, я просыпаюсь и вижу, как Дамплинг в резиновых сапогах осторожно ступает на отмель, толкает лодку к берегу и привязывает ее к ели, отливающей красным в лучах солнца. Мама Дамплинг тут же вылезает из лодки, чтобы разжечь костер; она чем-то похожа на белку, которая распушила свой хвост и сложила лапки вместе.

Банни пытается вытащить из лодки мешки, на которых я спала: она выдергивает их из-под меня; мы начинаем мутузить друг друга, катаясь по дну лодки, но тут Дамплинг начинает ее раскачивать, хочет опрокинуть нас в воду. Теперь, когда можно просто веселиться с Банни вдали от Фэрбанкса, жизнь кажется простой и легкой.

Все принимаются суетиться: сметают с деревянной платформы для палаток лосиный и заячий помет, колют дрова, собирают палатки и сушилки для рыбы, ставят на огонь турку, в которой варится кофе.

Мои родители никогда не заботились о том, чтобы заготовить лосося на зиму. Отец Дамплинг всегда не скупясь раздавал рыбу всем в Берч-Парке, так что, когда речь заходила о зимних запасах, мама просто пожимала плечами и говорила: «Ну и зачем так упахиваться?» Но я не чувствую себя уставшей.

Я чувствую себя частью семьи.

Глава седьмая. Не спрашивай, не говори. Элис

В тот день, когда нас обогнал паром, я была единственной, кто видел, как с него за борт, к стае косаток, упал парень. Паром даже не стал разворачиваться; казалось, никто на палубе не заметил произошедшего. Я ни разу не спускала «Пеликана» на воду сама, страшно, но страх — удивительная вещь.

Как, впрочем, и случайность. Папа что-то передавал по радиосвязи (в такие моменты все его внимание сосредоточено на сообщении), а дядя Горький был внизу в машинном отсеке, поэтому никто не видел, как я с трудом отвязала «Пеликана» и оттащила шлюпку с мостика на палубу, а потом спустила ее в воду. Времени подумать, позвать кого-то или спросить разрешения просто не было. Когда папа и дядя наконец меня увидели, я, сидя на надувном плоту, уже гребла к китам. Даже не представляю, о чем они тогда могли подумать. Но у меня в голове было одно: скорее, пожалуйста, опоздать нельзя.

Но вот на поверхности воды появился парень, кажется, мой ровесник, хотя с моего ракурса трудно было сказать наверняка. Он качался на волнах лицом вниз, и я смогла схватить рукав его намокшей клетчатой куртки. Спасательного жилета на нем не было; странно, как он вообще держался на плаву, ведь он был без сознания. А вдруг уже умер? Может, я все-таки опоздала. Вот тогда мне захотелось, чтобы со мной сейчас был хотя бы дядя.

Я тянула его изо всех сил, но он был такой тяжелый, что у меня не было шансов втащить его тело в шлюпку, и с каждой минутой паника нарастала.

— Ну же, тупица, — сказала я ему, будто оскорбления могли мне как-то помочь, и внезапно его рука и все тело стали намного легче. Я упала на спину в «Пеликана», а парень приземлился рядом с мной, как будто сам запрыгнул в шлюпку. Вот только он остался лежать без движения. Тут я услышала громкий лающий звук и щелканье около шлюпки. Я пригляделась и увидела блестящий черный нос кита так близко, что могла почувствовать его дыхание.

— Это ты мне помог? — прошептала я. Под ладонью я почувствовала холодный гладкий нос, скользкий, как сливочное масло. Я была так очарована, что почти забыла о безжизненном теле, лежащем в шлюпке, но косатка подтолкнула «Пеликана» в сторону «Кальмара», который шел нам навстречу. Парень и правда оказался моего возраста — теперь, когда его мокрые волосы были откинуты назад, это было видно.

Точеные, как у древнеримского бога моря, черты лица и безмятежный вид: на человека, который с трудом выбрался из океана, он похож не был. Я слышала много жутких историй о телах, которые выбрасывало на берег, но в теле этого парня ничего пугающего не заметила. Оно не было мертвецки бледным, порезов и крови я тоже не увидела. Но меня поразило не только то, что парень так хорошо выглядел, но и что, пока я в панике гребла совсем рядом с косаткой, в моей голове были мысли о том, что он очень красивый.

Я опустила весла, и косатка еще раз подтолкнула «Пеликана» — так сильно, что я услышала скрип резинового борта шлюпки, — а потом огромный кит ушел обратно под воду. Я увидела на его спине серое пятно, напоминающее седло, и, зная, что теряю драгоценное время, на секунду задумалась, каково это — прокатиться верхом на косатке. Потом я принялась грести быстрее.

В моей крови все еще кипел адреналин, но я заметила, что папу трясло, когда они с дядей затаскивали парня на борт «Кальмара». Папа так слабо привязал «Пеликана» к корме лодки, что мне пришлось подтянуть узел, иначе шлюпка уплыла бы прочь.

Я смотрела, как папа нажимает парню на грудь и вдыхает воздух ему в рот, и не могла перестать думать о том, что мне, кажется, помогла косатка, сначала подняв тело из воды, а потом подтолкнув шлюпку. Глядя на парня, раскинувшего руки на палубе, я гадала, жив ли он. Его длинные ноги были подогнуты; он лежал босой, не считая красного носка на левой ноге.

Наконец он закашлял и выплюнул на палубу комок ламинарии; его рвало водорослями и морской водой, кажется, из него вылился целый океан. Я смотрела, как он давился и с трудом вдыхал воздух, и мой страх за его жизнь отступал. Скоро мы оба могли дышать свободно. Немного погодя дядя отнес его на большую койку, где он лежит уже два дня.

Дядя постоянно говорит мне, чтобы я дала парню поспать.

— Оставь его в покое, Элис, — ворчит он, но мне хочется быть рядом с человеком, которого я спасла, когда тот очнется. Я никак не могу забыть огромные черные глаза косатки, которые смотрели на меня, будто кит пытался мне что-то сказать. Это не та вещь, которую я хочу обсуждать с дядей. Да и что бы я сказала? «Мы с косаткой друг друга поняли, и я должна посмотреть парню в глаза, когда он очнется. Я дала своего рода обещание».

Ага, конечно. Мы с папой и дядей всегда именно о таких вещах разговариваем.

Но когда он наконец приходит в себя, то совсем не выглядит радостным или благодарным, как я себе это представляла. Пожалуй, он даже разочарован. Мне становится неловко от того, что я, положив подбородок на край кровати, рассматриваю его так близко.

— Где косатки? — спрашивает он, но его голос звучит так, будто он все еще под водой, и я вижу, что ему больно говорить. Он кашляет ровно с таким же звуком, какой издавали косатки в тот день, когда разбудили меня на мостике. Может, он не хотел, чтобы его спасали? Он будто пытается отгородиться от нас стеной, за которую мы не можем проникнуть. Спрашивать его о чем-то кажется грубостью. Пока что он позволил мне только приподнять его голову и дать немного воды. От его волос пахнет морем; потом он ложится и закрывает глаза. Ясно, что он хочет остаться один.

Чуть позже папа приносит ему кружку чая, а я, несмотря на укоризненный взгляд дяди, сажусь на открытый люк бака и подслушиваю. Спускаясь по трапу, папа расплескивает чай, и я слышу, как он говорит «черт»; меня всегда смешит, что он произносит это слово совершенно без эмоций — непонятно, зачем тогда чертыхаться? Я вспоминаю, как мама жаловалась, что отец — «сухарь», будто это было чем-то плохим. Лежа на животе, я заглядываю в люк и едва вижу, что происходит внизу. Папа приподнимает парню голову, подносит к его губам кружку и говорит:

— Не обожгись, осторожно, — словно пить горячий чай в лодке опаснее, чем упасть в океан.

— Хочешь поговорить? — спрашивает папа.

Парень мотает головой.

— Думаю, нет, — отвечает он.

Я уже вижу, что этот разговор зайдет в тупик.

— Меня зовут Джордж, — говорит папа и поворачивается, чтобы взобраться по трапу.

— Сэм, — произносит парень. — Я Сэм.

Я вижу, что папа оборачивается и кивает ему. Пару мгновений папа молчит, а потом решает, что можно добавить еще кое-что:

— Я связался с Marine Highway[21], и они сказали, что никто из их пассажиров не пропал.

Сэм молча смотрит на мои пуанты, висящие на гвозде, и я чувствую, что у меня начинают гореть щеки.

— Отдыхай, — говорит папа. — Если ты никуда не спешишь, хорошо бы нам дождаться, пока закончится сезон чавычи[22]. Осталось полторы недели, и я не могу не рыбачить. Ты не против?

Сэм кивает.

Я не знала, что папа наводил справки на пароме, и без конца спрашиваю его и дядю, почему они не поинтересовались, по какой причине Сэма не было в списках пассажиров. На пароме он точно был; я его видела.

В более многословной манере, чем обычно, папа прямо отвечает мне, что не будет совать нос не в свое дело. Я начинаю понимать, что мама имела в виду, когда называла его сухарем. Мы выловили человека из океана, а папа продолжает рыбачить, будто ничего не случилось.

— Ты еще не усвоила морской обычай, Элис? Не спрашивай, не говори, — сказал мне дядя Горький.

— Но ему столько же лет, сколько и мне, — возражаю я.

— Неважно. Если попытаться распутать все тайны этого океана, возраст не будет иметь значения. И, как по мне, это почти то же самое, что открыть ящик Пандоры. Думаешь, твои пуанты, которые висят внизу, не станут для кого-то загадкой, если эта лодка когда-нибудь пойдет ко дну?

Дядя Горький всегда знал, как заткнуть мне рот. О пуантах я говорить не хочу.

Впрочем, появление Сэма на «Кальмаре» заставило меня забыть о танцах. Еще через несколько дней он наконец-то вышел на палубу осмотреться. Он такой бледный и худой, что, думаю, папа не станет заставлять его работать. Но понемногу Сэм начинает интересоваться, как тут все устроено. У меня такое чувство, будто я зачитываю опись оборудования.

— Это лоток для потрошения рыбы, — говорю я, отрезая голову чавычи по шейному позвонку; Сэм морщится. Вообще-то я пыталась его впечатлить.

— Прости, — говорю я. — Это только первый раз противно. Или, может, ты уже рыбачил раньше?

Сэм трясет головой.

— Мой папа был рыбаком, — произносит он.

Но потом замолкает, и я чувствую, как между нами вырастает невидимая стена. Понятно, про отца не спрашивать.

— Ты мне расскажешь когда-нибудь, что ты делал на пароме? — Я стараюсь, чтобы в моем голосе не было слышно любопытства.

Он вздыхает:

— Мы с братьями пробрались на него тайком.

— Правда? Офигеть.

— Пожалуйста, не рассказывай своему отцу, — просит он. — Я боюсь, что моего старшего брата арестуют, если найдут.

— Но нужно же как-то сообщить им, что ты цел, разве нет?

— Думаю, Хэнк, скорее всего, видел, как ты меня спасла, и знает, что я в безопасности. Он сейчас пытается найти способ связаться со мной так, чтобы об этом не узнали власти. И он, наверное, очень на меня злится.

— Разве он не переживает за тебя?

— Вряд ли. Хэнк ведет себя так, будто теперь он наш отец, а я постоянно все порчу. Он обожает командовать.

Сэм не смотрит мне в глаза.

— Уверен: он знает, что я в порядке; ему просто нужно придумать, как со мной связаться.

Надежды, что Сэм ответит, почти нет, но у меня еще так много вопросов.

— А почему вы вообще сбежали?

— А ты чего лезешь, куда не просят?

— Просто интересно, — отвечаю я; мне как будто дали пощечину. — Я тебя, вообще-то, спасла.

— Спасибо, — бормочет Сэм, но в его голосе не слышно ни ноты благодарности. Я могла бы рассказать ему, что никого не видела на палубе парома и что его брат вряд ли знает, что с ним все хорошо. Но раз он считает, что я лезу не в свое дело, то оставлю это при себе.

Сэм начинает помогать нам: подает рыбу в трюм дяде или в конце дня поливает палубу из шланга, смывая с нее грязь. Папа показывает ему, как устроены удилища, и объясняет, что если звенит маленький колокольчик, прикрепленный сверху, значит, на крючке крупная рыба. Я не помню, когда меня саму всему этому научили. Может, мне об этом никогда и не рассказывали, ведь я родилась на лодке и все это было частью моей человеческой натуры наравне с умением говорить, ходить и дышать.

Скорее всего, папа понял, что наш гость — это еще одна пара рабочих рук, в тот день, когда буквально из ниоткуда налетел ветер и Сэм бросился к стабилизатору, закрепленному на палубе, и, размотав цепь, выбросил его за борт, как будто проделывал это уже тысячу раз. Стабилизатор — это цепь с тяжелым грузом, который очень сложно затаскивать обратно на борт, поэтому папа использует его, только если поднимается такой сильный ветер, что лодку болтает, будто крошечную игрушку в огромной ванне. Я вижу, что папа начал догонять: Сэм, каким бы тощим он ни был, может внести свой вклад.

Дни сменяют друг друга, и у нас с Сэмом входит в привычку вечерами вместе сидеть на мостике. Порой он даже забывает выстроить вокруг себя непроницаемую стену, и мне удается узнать его поближе. Ему шестнадцать, и он любит поэзию. Его младшего брата зовут Джек, и у него, как говорит Сэм, есть «шестое чувство».

— Это так странно, — рассказывает Сэм, — понимаешь, он чувствует то, чего не чувствуют другие.

Он нечасто вспоминает о братьях, но с тех пор, как он сказал, что я лезу не в свое дело, прямых вопросов я не задавала и держу данное ему слово ничего не говорить папе.

Еще я наконец рассказала ему, что он жив благодаря «Пеликану». Он проводит рукой по резиновому борту шлюпки, и я про себя говорю спасибо за то, что он не смеется над моими словами о том, что жизнь ему спас надувной плот. Но теперь я смотрю на «Пеликана» по-другому. Для меня это всего лишь старая обшарпанная шлюпка, особенно когда рядом с ней сидит Сэм. Я вижу заплатки из скотча на выцветшей резине, которая местами побелела от солнца, морской воды и от старости.

— А там был кто-то еще? — спрашивает Сэм. — Ну кроме китов.

Я думаю о том, как на меня посмотрела косатка и как она моргнула, словно мы поняли друг друга. Но я не знаю, что можно рассказывать этому парню, рядом с которым у меня начинают дрожать коленки. Я убеждаю себя, что это от качки, но, думаю, дядя со мной бы не согласился. Я заметила, что он смотрит на нас как на пазл, который хочется собрать. Я не очень понимаю, как можно сложить картинку Сэма, потому что в его пазле явно не хватает нескольких деталек и сообщить нам, где они, он не торопится.

— Нет, только киты, — отвечаю я, и у него на лице появляется разочарование. Это правда, но не полная. Я боюсь, что если я расскажу ему все, то буду выглядеть глупо, а я не хочу, чтобы он снова со мной в молчанку играл.

Возвращаясь на бак, мы останавливаемся на носу лодки, где сквозь открытый иллюминатор слышны голоса папы и дяди. Должно быть, они забыли, что иллюминатор открыт, потому что речь идет о Сэме.

— Ты собираешься ему сказать? — спрашивает дядя Горький.

— Я не понимаю, чем это поможет нам, — отвечает папа.

— По крайне мере, ты должен сказать ему, что тебе известно, кто он такой.

— И что потом? Заставить его вернуться, когда совершенно очевидно, что они от чего-то сбежали?

— А что с его братьями?

— Мне кажется, они были на пароме все вместе, скорее всего, без билетов. Теперь их, наверное, высадили, даже если им удалось добраться до Сиэтла.

— Это твой долг перед Мартином.

Я понятия не имею, кто такой Мартин. Но лицо Сэма бледнеет на глазах. Он летит в рубку, и я бегу следом за ним.

— Вы знаете моего отца? — спрашивает он, и папа с дядей подпрыгивают, расплескивая чай. — Моего отца зовут Мартин; вы его знаете?

Папа ставит кружку на стол и встает.

— Сэм, я знал твоего отца. Он погиб во время цунами.

— Нет! — кричит Сэм. — Он жив, жив. Он плавает с косатками.

Сэм похож на маленького ребенка, а не на шестнадцатилетнего парня, и мне было бы стыдно за него, если б я не видела тогда, как ему помогла косатка, и не почувствовала что-то странное, когда дотронулась до холодного черного носа. Я все поняла, когда Сэм произнес эти странные слова. Когда он очнулся, он выглядел разочарованным, потому что не хотел, чтобы его спасали. Сэм валится на пол, будто утратил всякую надежду и уже никогда не оправится от этого удара.

Папа и дядя смотрят на въевшиеся в пол камбуза пятна масла и на спокойное море в открытом иллюминаторе — куда угодно, только не на Сэма. Не знаю, как долго они собираются вот так стоять, может, целую вечность, но для меня это мучительно.

Я сажусь на пол и обнимаю его, а он утыкается лицом мне в плечо, роняя на меня сопли и слезы.

— Наверное, я должен найти братьев, — говорит он наконец моему отцу, как будто воспоминание о них — это оранжевый спасательный круг: что-то, на чем можно удержаться в самый разгар бури.

Не отводя взгляда от океана, папа кивает в знак согласия и говорит:

— Мы их найдем.

Мы с Сэмом лежим внизу на баке, я, несмотря на беспросветную темноту, вижу, что он не спит. Я не прошу его освободить мою большую кровать, потому что это как-то глупо, и лежу на подвесной койке, на которой спала, когда была младше. Я как будто в спальном мешке, и мои руки прижаты к туловищу.

— Сэм? — шепчу я.

— Мм?

— Помнишь, ты спрашивал меня про китов? Так вот, — я делаю паузу, — я почти уверена, что спасти тебя мне помогла косатка.

Я с трудом слышу его дыхание.

— Я тоже так думал сначала, — говорит он, — косатка как будто сказала мне стащить ботинки и плыть с ней. Мне казалось, что она заботится обо мне.

— Может, так и было, — говорю я, вспоминая о гладком носе косатки и ее больших круглых глазах, похожих на гигантские пузыри от жвачки.

— Не думаю, — говорит Сэм, который будто внезапно постарел лет на сто. — Но спасибо, что ты не смеешься надо мной.

— На тебе не было ботинок, — говорю я, словно это что-то доказывает, но Сэм уже полностью отрекся от этой мысли. Он молчит, и я слышу, как он поворачивается на большой кровати, чего я в своей подвесной койке сделать не могу.

Я засыпаю, и мне снится, что я рак-отшельник, который живет в коричневом ботинке на самом дне синего моря.

Глава восьмая. Нас заметили. Хэнк

Помните, моя мама сказала: «…твоя жизнь покатится к чертям». Оказалось, чертей в моей жизни хоть отбавляй.

Последние два дня мы с Джеком как-то обходимся на «Матанаске» без Сэма, но продолжаем искать его по всем углам. Минуты становятся часами, и мысль, что Сэма на пароме нет, сжигает меня изнутри, царапая сердце и легкие так, что мне трудно сделать глубокий вдох. В одной из шлюпок, подвешенных у борта парома, мы находим его куртку, которая развевается на ветру, словно оторванное коричневое крыло. Теперь Джек спит, уткнувшись лицом в шершавый твид, будто может найти в нем ответы на все вопросы. Джек вдыхает запах Сэма и по-своему надеется, что тот найдется, что он где-то здесь, что он жив.

Единственный человек, который мог видеть, куда пропал Сэм, сошел с парома две станции назад в каком-то маленьком порту на юго-востоке, где лил дождь. Куриная хозяйка, поддерживаемая с двух сторон сотрудниками в оранжевой форме, проковыляла на берег по металлическому трапу, и ее непослушные волосы хлестали мужчин по лицу, пока дождь не прибил их к ее голове. Она сама напоминала раненую птицу, пока ее драгоценных куриц грузили в кузов старенькой «тойоты». Готов поспорить, ей хотелось, чтобы куриц поместили в салон автомобиля, подальше от непогоды. Из машины вышли молодая женщина и мужчина и обняли старушку.

Возможно, мужчина, который ее встречал и который жал руку работникам с автомобильной палубы, будто они старые друзья, — ее сын, но из одного разговора шепотом я узнал, что она числится пропавшей без вести. Я подслушал этот разговор, пока мы с Джеком прятались в шлюпке неподалеку, подложив под голову оранжевые спасательные жилеты вместо подушек. Она душевнобольная и должна была оставаться дома, но каким-то образом ей удалось уйти. Джека поразило именно то, что никто не заметил, как она ушла. И он был очень расстроен, когда я сказал ему, что нам нужно держаться от куриной хозяйки подальше, чтобы не быть связанными с человеком, пропавшим без вести. Но когда она садилась в синюю машину, я прошептал: «Что же ты видела? Неужели он правда упал за борт?» Дверь за ней захлопнулась, и в этот момент из меня, как воду из тряпки, выжали всю надежду узнать, что же произошло на самом деле.

С тех пор между нами с Джеком чувствуется напряжение.

— Мне снился Сэм, — говорит он. Я пропускаю это мимо ушей.

— Это был очень яркий сон, в нем была какая-то лодка и киты.

Я молчу.

— Пахло чаем и цветами, — продолжает Джек.

— Цветы на корабле — плохая примета, — говорю я.

— Ну там очень приятно пахло, сиренью.

Я ничего ему не отвечаю.

— Может, нам стоить подумать о том, чтобы вернуться, — нерешительно говорит Джек. — Вдруг Сэм нас ищет.

Его неиссякаемый оптимизм меня раздражает. Раньше его настрой даже умилял, но теперь он напоминает мне обо всем, что мы потеряли, и я едва могу это выносить.

— Он пропал, Джек, так что хватит об этом.

Он молча оборачивает вокруг себя рукава коричневой куртки Сэма, которые будто обнимают его. Одного брата я потерял, а второй исчезает у меня на глазах. И хотя мне страшно остаться без Джека, я, кажется, ничего не могу с этим поделать. Я не могу придумать новый план. Без плана я просто придерживаюсь выбранного курса, а это, я знаю, огорчает Джека.

Он думает, что я не замечаю его перемигиваний с ночным охранником. Но это не так. Когда охранник делает обход, о его ногу громко бьется толстая связка ключей, подвешенная на поясе синих брюк, и я чувствую, что Джек напрягается, как кошка, готовящаяся к прыжку. Он встречается с охранником взглядом, и мне непонятно, зачем он это делает. Какая-то часть меня хочет поднять белый флаг, сдаться и сложить с себя обязанности главы семьи, потому что выполняю я их все равно паршиво. Но для всего этого тоже нужны силы, а мне их хватает только на то, чтобы каждые пару часов переходить в другое укрытие, прячась на новом месте всякий раз, когда меня настигают воспоминания о Сэме.

Нам уже доводилось спать в солярии, где мы жарились под лампами, как картошка фри, в шлюпках, где подкладывали себе под голову спасательные жилеты вместо подушек, под лестницей у автомобильной палубы, а теперь мы устроились на небольшой игровой площадке с огромными пластиковыми деталями Lego, на которой в три часа ночи нет ни души. Родители часто оставляют здесь детей, а сами идут в бар. По крайней мере, так начинаешь думать, когда не меньше двух раз в день слышишь объявления из громкоговорителя: «Родители четырехлетней девочки в джинсовой куртке с Микки-Маусом, пожалуйста, вернитесь в игровую зону на втором этаже».

А теперь мы здесь одни и лежим на тонких голубых ковриках под табличкой «Не оставляйте детей без присмотра».

У ночного охранника с собой пульт; такие устройства я помню с детства. Должно быть, ему нужно нажимать на кнопку, когда он заканчивает осматривать какую-то часть корабля, — что-то вроде отчета, — и я уже услышал щелчки кнопок почти со всех концов парома. Я чувствую, что Джек расслабляется, как будто этот звук его успокаивает. Кажется, он переживает, что наш побег из дома никто не заметил, в отличие от побега куриной хозяйки. Нашего исчезновения не заметили даже люди, от которых мы пытались сбежать. Я представляю, как Джек прислушивается к шагам охранника и слышит клик, нас заметили, здесь два мальчика без взрослых; клик, клик, нас кто-то увидел; клик, кому-то есть до нас дело; клик, кто-то выключает для нас свет. Клик, клик.

Когда я просыпаюсь в игровой зоне один, моя первая мысль: Джек последовал примеру Сэма — пуф. Пропал.

Когда я нахожу Джека в столовой, где он с ночным охранником играет в криббедж[23], я слишком рад, чтобы вымолвить хоть слово. Колышки на доске для криббеджа сделаны из моржового клыка — у отца была точно такая же. Был бы с нами отец, думаю, Сэм тоже никуда бы не пропал.

Очень тяжело уследить за братьями, у которых куча собственных мыслей в голове. Они как гелиевые шарики. В какой-то момент приходится отпустить веревочку из рук и сказать: «Ну что ж, до свидания, доброго пути», ведь это проще, чем гадать, не держишь ли ты шарик слишком крепко, не лопнешь ли ты его. Не это ли произошло с Сэмом?

Я сажусь у доски для криббеджа. Джек не смотрит мне в глаза.

— Ты научился считать очки? — спрашиваю я, стараясь, чтобы мой голос звучал непринужденно, хотя мое сердце, которое еще в игровой зоне начало колотиться, словно испуганный кролик, продолжает биться в бешеном темпе.

— Он все никак не мог разобраться с подсчетом очков, — объясняю я охраннику, потому что Джек молчит.

— Он неплохо справляется, — отвечает тот.

Испещренное морщинами лицо охранника напоминает карту; он столько лет работал на открытом воздухе, что везде, где можно, у него потрескалась кожа.

Он улыбается и протягивает мне для рукопожатия широкую обветренную ладонь.

— Я Фил, — говорит он.

Затем он возвращается к игре.

Джек держит свои карты прямо у лица, как будто пытается за ними спрятаться. И как давно он сбегает поиграть с Филом в криббедж?

— И? — спрашиваю я. — У нас проблемы?

Я очень устал, и если Джек решил нас выдать, то пусть делает это поскорее, чтобы я мог лечь и заснуть здесь, под столом. Мне просто хочется свернуться калачиком и заснуть на миллион лет среди разбросанной холодной картошки фри, пустых оберток и запаха резиновых сапог.

Фил, не глядя на меня, кладет на стол карту и переставляет колышек.

— Много лет назад я был капитаном порта в одном рыбацком городке, — как бы между прочим говорит он. — Однажды ночью я зашел в портовый туалет и нашел там крохотную новорожденную девочку. Ей было от силы дня два. У нее из животика торчала сморщенная пуповина; она еще не успела отвалиться. Девочка была синяя и лежала голышом в раковине из нержавейки.

Джек смотрит на меня, удивленно подняв брови, но мне интересно, чем закончится эта странная история.

— Я завернул ее в бумажные полотенца и в свой плащ — конечно, этого было недостаточно, она была очень холодная, и я боялся, что она не выживет; думаю, я действовал на автопилоте, — рассказывает охранник. — Наверное, я был в состоянии шока. Не то чтобы можно быть готовым к такой находке.

— Твой ход, — говорит он Джеку, как будто это самая обыкновенная тема для разговора посреди игры в криббедж.

— А что было дальше? — шепчу я, и мне страшно, как бы охранник не сказал, что младенец умер.

— Короче говоря, она оказалась крепким орешком и довольно быстро пришла в себя, когда я принес ее в тепло. О ней, конечно, рассказывали в новостях и искали ее родителей, но никто не откликнулся. В конце концов ее взяла к себе одна хорошая семья, которая потом переехала на север, — говорит Фил. — Она твоя ровесница, — он кивает на меня, — может, чуть помладше. Она выжила, а ведь ее бросили, и потом ее нашел я — человек, который ничего не знает о детях и который завернул ее в колючее шерстяное одеяло. Вот уж действительно пробивная девчонка.

Он смотрит на часы.

— Мне пора делать обход, — говорит он Джеку, — так что можем приостановить игру, если хочешь. Только чтоб никакого мухлежа, пока меня нет.

— А вы с ней сейчас общаетесь? — спрашивает Джек, и Фил опускается обратно на свое место.

— Нет, — отвечает он с ноткой грусти в голосе. — Ради ее же блага. Вдруг ей не хочется вспоминать о худшем дне в ее жизни.

— Может, благодаря вам этот день стал лучшим в ее жизни, — возражает Джек, как всегда, в своем репертуаре. Но его оптимизм вонзается мне в грудь, вновь напоминая мне, что Сэм пропал.

— А с нами-то что? — Я ничего не могу с собой поделать. Я так устал бегать, прятаться и быть ответственным. Я готов свернуться клубочком на этой скамейке и проспать до тех пор, пока полиция не заберет нас домой. Конечно, именно это и случится, но я говорю: — Мы не можем вернуться. — Я произношу эти слова совершенно безжизненным, как стертая до самого обода шина, голосом.

— Забавно, — говорит Фил, будто обращаясь к самому себе. — Я сюда устроился, потому что всякий раз, когда шел в туалет в том порту, боялся, что могу что-нибудь найти. С девочкой-то обошлось; то есть могло быть и хуже. Не знаю, что бы я сделал, если б нашел ее мертвой. Но я переживал; достаточно было с меня сюрпризов на работе.

— Мы хотя бы одеты, — говорит Джек, и Фил смеется громким басом, а я боюсь, что он разбудит весь паром.

— У вас, парни, дела обстоят куда лучше, — произносит он. — Но мне интересно, почему жизнь сводит меня с брошенными детьми.

Я смотрю на складочки на лице Фила. Может, эти морщины и правда указывают путь куда-то.

— Вам нужно решить, что вы собираетесь делать, и сказать мне, чем я могу вам помочь, в рамках закона, разумеется, — говорит он, утирая глаза — так сильно он смеялся.

Затем Фил встает, чтобы отправиться на обход, но, прежде чем уйти, он кладет на стол коричневое бумажное полотенце, на котором что-то написано; я узнаю почерк Джека.

Надпись, выведенная большими угловатыми буквами, гласит:

«ВЫ МОЖЕТЕ НАМ ПОМОЧЬ? НАМ НУЖНО ВЕРНУТЬСЯ, ЧТОБЫ НАЙТИ БРАТА. ПОЖАЛУЙСТА, НЕ ВЫДАВАЙТЕ НАС. МЫ В ОЧАНИИ».

Теперь уже я смеюсь, раскачиваясь взад-вперед, пока не начинает болеть живот. Джек пристально смотрит на меня. Но я не могу сдерживаться. Когда мне наконец удается отдышаться, я говорю:

— Мы в очании? Надо было следить за правописанием, Джек.

Фил, к моему удивлению, оказался порядочным парнем и не сдал нас капитану. Вообще, я уже смирился с тем, что Фил знает наш секрет, и даже разрешаю Джеку выбрать нам вымышленные имена, которые мы решили использовать. Когда он говорит, что меня будут звать Оскар, а его — Фрэнк, я задумываюсь, разумно ли это. Ведь каждый раз, когда Джек произносит «Оскар», он начинает напевать песенку из рекламы сосисок Oscar Mayer. Я никогда не думал, что смогу снова смеяться, будучи Хэнком, Оскаром или кем-то еще, и изумляюсь, как сильно мне помогает смех. Хотя после исчезновения Сэма я знаю, что беда всегда где-то рядом.

Я не показываю Джеку, как благодарен ему за то, что он нас выдал, но теперь, когда нам помогает Фил, с меня как будто сняли груз в тысячу фунтов. Фил говорит, что его друг знаком с семьей из Фэрбанкса, которая может взять нас к себе, пока мне не исполнится восемнадцать.

Фил, однако, предупредил меня, что если мы снова попытаемся сбежать и нас поймают, то уже, скорее всего, разлучат. Властям штата, возможно, нет никакого дела до меня, если я стану жить один, но Джек еще маленький, ему не позволят.

— Хорошо, Фил. Никаких больше побегов, обещаю.

Я уже натерпелся страху и готов соблюдать все правила. Ну, почти все. Нам приходится использовать вымышленные имена, потому что я ни за что в жизни не позволю Натану Ходжесу снова приблизиться к Джеку. И все же я догадываюсь, что Фил знает, что на самом деле нас зовут по-другому.

В Принс-Руперте Фил знакомит нас с Изабель, которая работает в канадской социальной службе. На Изабель клетчатая шерстяная юбка и короткие резиновые сапоги, на которых нарисованы деревья и цветки иван-чая, как будто она хочет слиться с пейзажем. Фил проводит нас по трапу и, как мне показалось, обнимает Изабель чуть с большей теплотой, чем просто коллегу. Она поворачивается к нам и куда более церемонно жмет нам руки. Я никогда раньше не видел женщину, которая носила бы помаду, а у Изабель губы накрашены так ярко, что она чем-то напоминает клоуна. Готов поспорить, что Джек с трудом сдерживает смех.

— Привет, Фрэнк, привет, Оскар, — произносят ярко-розовые губы. Мне потребовалась минута, чтобы вспомнить, что нас теперь зовут Фрэнк и Оскар. Изабель открывает дверь желтого ржавого «датсуна», на котором мы должны доехать до самого Фэрбанкса. Я не уверен, что эта машина не развалится по пути, но разве у нас есть выбор?

Пока мы не сели в машину, Фил кладет нам руки на плечи и прижимает к себе.

— Она поможет вам, парни, обещаю. Она моя девушка, так что постарайтесь не доставлять ей хлопот. Ей пришлось разгрести кучу бумажной волокиты, и она рискует собственной головой ради всех нас, так что ведите себя хорошо.

Потом он наклоняется и смотрит Джеку в глаза:

— Надеюсь, вы найдете брата, — говорит он, вкладывая в ладонь Джека свернутое вчетверо коричневое бумажное полотенце. — Если вдруг вы окажетесь с ней по соседству и увидите ее, передайте ей от меня привет.

Мы машем ему на прощание с заднего сиденья «датсуна», и Джек разворачивает полотенце, на котором написано всего одно слово. Мы смотрим на крупные буквы, нацарапанные черным маркером: «СЕЛЬМА».

Глава девятая. Снежный ком несчастий. Руфь

В ту ночь, когда я уходила из дома с чемоданом и билетом на автобус до Канады в руках, я впервые за долгое время слышала, как бабушка с кем-то разговаривает. Теперь красный телефонный провод тянулся в ее комнату; мне показалось, что из-за двери доносятся сдавленные всхлипы. Расслышала я совсем немного. Только эти слова: «Мне так жаль, сестра. Но я не знала, как поступить иначе». Бабушка о чем-то сожалеет? И с каких это пор у нее есть сестра?

Прежде чем я вышла на улицу ждать автобус, она сказала только, что мне не о чем беспокоиться: она обо всем позаботилась, и меня не оставят одну. Я всматривалась в ее лицо, пытаясь понять, наказывает ли она меня или правда считает, что помогает мне. Честно говоря, я не уверена, но мне показалось, что в ее взгляде было больше теплоты, чем когда-либо. Она похлопала меня по плечу и сказала: «Будь умницей», а потом произнесла загадочную фразу: «Просто попытайся понять».

Но я старалась ни о чем не думать, пока автобус увозил меня дальше в сторону Юкона. Я наконец-то ехала в то место, где погиб папа. Мне казалось, что на этой огромной территории не будет ни души, а только деревья, горы и необъятные просторы. Мне было трудно поверить, что когда-нибудь я смогу понять хоть что-то. После нескольких дней тряски по ухабистым дорогам, что было совершенно безжалостно по отношению к моему мочевому пузырю, мы остановились у монастырских ворот, над которыми я увидела очаровательную вывеску: «Богоматерь Неустанной Скорби». Бабушка, ты шутишь? В этот раз ты превзошла саму себя.

Это было всего три недели назад, но кажется, что прошла целая вечность.

Мой живот так раздулся, что я могу поставить на него белую плетеную корзину, представляя, будто мое пузо — это просто огромная куча белья, которое надо постирать. Тогда внутри меня вместо ребенка могли бы быть четыре пододеяльника, два кухонных полотенца и одна наволочка. Было бы неплохо.

Здесь, в монастыре, я должна снимать с веревки чистое белье сестер. Обычно это только простыни и полотенца и иногда моя собственная одежда, остальное монахини стирают себе сами, и я сомневаюсь, что у них есть обычная одежда. Жизнь с бабушкой научила меня не задавать слишком много вопросов, даже если тебя вдруг отправили в монастырь в другой стране и если ты здесь моложе всех остальных лет так на семьсот.

Но я все равно составляю список вопросов на случай, если кто-нибудь вдруг скажет мне: «Ну что, Руфь, хотела бы ты что-то узнать, прежде чем твоя жизнь полетит дальше в тартарары?» В произвольном порядке: приезжают ли сюда еще такие девочки, как я? Будут ли добрыми люди, которые возьмут к себе моего ребенка? Что случится со мной потом? Бог меня ненавидит?

Иногда я вычеркиваю последний вопрос из списка, потому что ответ кажется очевидным, но сестра Бернадетта однажды сказала мне, что все деяния Божьи продиктованы любовью. Потом она поспешила уйти, будто ей что-то попало в глаз.

С тех пор, как я здесь, мне никто не пишет. Не то чтобы я ждала писем, но так я чувствую себя еще более одинокой и добавляю в свой список пару вопросов: кому-то вообще есть дело до того, где я? Спрашивали ли про меня Лилия и Сельма? Сохранила ли Дамплинг мою записку?

С другой стороны, конечно, хорошо, что никто не видит меня теперь, когда я раздулась до размеров дома. Не могу поверить, что мне придется ждать еще несколько месяцев. Как сильно я еще разрастусь?

Мы с монахинями неплохо ладим, если не считать сестру Агнес, которой, я уверена, не по нраву, что я здесь живу. Ее лицо похоже на проросшую картофелину, но ее характер поражает куда больше. Бабушка бы сказала, что она «живет без штор на окнах»: можно легко понять, о чем она думает, заглянув к ней в голову, как в окно неприбранной гостиной, и всем вокруг совершенно ясно, что у нее на сердце. Я бы все равно узнала ее мнение, даже если не подслушала бы ее разговор с сестрой Бернадеттой. Они не догадывались, что я была в кладовке за кухней, где они, по-видимому, спорили.

— Я думала, настоятельнице уже порядком надоели ее выходки, — сказала сестра Агнес.

— Ах, сестра Агнес, как вы можете так долго таить злобу? — спросила сестра Бернадетта.

— Это напоминает какую-то болезнь, которая передается по наследству.

— Настоятельница бы с вами не согласилась, сестра.

— Настоятельница сделала для Маргарет все, что могла, и это не дало совершенно никакого результата.

— АХ, СЕСТРА, ПОТИШЕ.

— Ладно один раз, но трижды? Когда она положит всему этому конец?

Я была так растеряна, что пропустила имя Маргарет мимо ушей. Если бы в этот же момент сестры не распахнули дверь в кладовку, я могла бы быстрее понять, что к чему, но они застукали меня сидящей на большом мешке риса с коробкой крекеров в руках и с крошками на лице, и теперь у меня была проблема куда серьезнее. (Мне постоянно хочется что-нибудь пожевать.) То, что они обнаружили меня здесь, казалось, только подтверждало слова сестры Агнес: она окинула сестру Бернадетту взглядом, в котором явно читалось выражение ну я же тебе говорила.

Сестра Бернадетта и сестра Агнес такие старые, что они легко могли бы быть призраками. А грызутся они, как родные сестры. Я не знала, что в монахинях так много от обычных людей: они могут обижаться, спорить, строить друг другу рожи и потом разлетаться после ссоры в разные стороны, словно здоровенные летучие мыши. Мне легче удается уживаться с ними именно благодаря этому неожиданному проявлению человеческих качеств, ведь в этом смысле они ничем не отличаются от всех других людей. А еще, когда я слышу их разговоры, я вдруг начинаю скучать по Лилии.

Я пытаюсь понять смысл разговора, который я подслушала из кладовки, но дни идут, и у меня появляются заботы поважнее. Например, мой мочевой пузырь, который стал размером с грецкий орех. Ночью я просыпаюсь чуть ли не каждый час и ковыляю до туалета по длинному гулкому коридору. Его стены расписаны изображениями четырнадцати остановок Христа на крестном пути, и я прохожу их все одну за другой и наконец оказываюсь в трапезной — из нее никогда не выветривается стойкий запах ладана, который проникает через вентиляцию и смешивается со сладким запахом расплавленного свечного воска, отдающего медом. Может, это все мне просто снится. Это всего лишь дурной сон, в котором я попала внутрь своей старенькой «Иллюстрированной Библии для детей». Но мне приходится долго идти с полным мочевым пузырем, и это совершенно точно происходит наяву.

Рядом со мной Иисус несет свой крест. Мы та еще парочка — я и он, ведь всем известно, что его ждет в конце этого долгого пути, и не исключено, что бабушка отправила меня сюда только для того, чтобы напугать до смерти. Даже когда я возвращаюсь в кровать, мне тяжело выбросить из головы терновый венец, гвозди, вбитые в руки и ноги Иисуса, и солдат, которые, словно стервятники, делят между собой его одежду.

Католики любят эпизод распятия Иисуса намного больше, чем счастливые мгновения, когда он воскрес из мертвых и освободил нас от греха и порока. Вот и бабушка не хочет, чтобы мы думали о себе слишком хорошо. Как будто это еще имеет какое-то значение. Сомневаюсь, что меня ждет возрождение, когда мое заточение здесь закончится. Иисус вознесся на небеса, а я, сдается мне, лечу в пропасть.

Монахини, как могут, зарабатывают деньги на содержание монастыря. Изготавливают мыло и лосьоны, а еще держат ульи, чтобы получать мед, и куриц, которые несут яйца. Каждую неделю сестра Жозефина отвозит все это на продажу в город, и я набираюсь смелости спросить, могу ли я поехать с ней. Сестра Бернадетта хмурится, как будто это кажется ей очень плохой затеей, но я говорю ей, что уже закончила со стиркой и что со мной ничего страшного не случится, если я проведу один день за монастырскими стенами. Она смотрит на мой живот, словно размышляя, что человеческая жизнь может в корне поменяться всего за день, но затем она отводит взгляд в сторону, будто монахиням не пристало думать о таких вещах. На ее лице проступает румянец, когда она говорит: «Хорошо, но только один раз».

Сестра Жозефина почти вдвое младше сестры Бернадетты и сестры Агнес, но это не значит, что она молода. А еще она самая высокая монахиня, которую я когда-либо видела: в ней шесть футов роста, если не больше. У нее над верхней губой усики, а из ее подбородка торчит несколько волосков, которые очень меня забавляют. Она слишком быстро ведет зеленый пикап, не сбавляя скорость на поворотах, и меня мотает по сиденью. Мне бы хотелось, чтобы она притормаживала, хотя бы когда проезжает ямы. Одной рукой я держусь за живот, а второй изо всех сил вцепилась в переднюю панель автомобиля, но тут она смотрит на меня и говорит: «Боже мой», будто забыла, что я здесь.

— Я в некотором роде лихачка, — объясняет она, словно извиняясь, и самую малость сбавляет газ. — Я росла в деревне и начала водить, когда мне было десять, так что я с большим удовольствием каждую неделю сажусь за руль.

Она куда более разговорчива, чем другие монахини, а я чувствую, что разучилась поддерживать беседу.

— Настоятельница очень хорошо знает, что нужно каждой из нас и что каждая из нас умеет делать такого, что может принести пользу всем. Она дала мне ключи от этой пожилой красотки в ту же минуту, когда я приняла постриг, это была большая честь для меня.

— Что такое постриг? — спрашиваю я.

— О, это самая-самая-самая последняя ступень. Сначала нужно выдержать шесть месяцев испытательного срока, затем, если ты хорошо себя проявишь, ты на два года становишься послушницей, а потом нужно принять временные обеты по меньшей мере на три года. И только после этого можно принять постриг, произнеся невозвратные обеты. Так что проходит немало времени, прежде чем человек принимает окончательное решение посвятить себя монашеской жизни.

Мне хочется сказать, что было бы неплохо, если б нужно было пройти такой же путь, прежде чем забеременеть, но это прозвучало бы глупо, поэтому я молчу. А потом она, к моему изумлению, говорит:

— Я думала, твоя бабушка все это тебе рассказала.

Теперь я огорошена еще больше, чем когда мы на огромной скорости неслись по кочкам.

— Вы знаете мою бабушку?

Она смотрит на меня, повернув голову, и складки на ее чепце напоминают мне индюшачью шею в белых морщинках.

— Конечно; она жила в монастыре с трех лет. Она взяла меня под крылышко, рассказала и показала, что к чему. В юности она была очень веселой и болтливой — я не ожидала встретить в монастыре такого человека. Так она тебе никогда о нас не рассказывала?

Я мотаю головой; я слишком потрясена, чтобы что-либо ответить.

— Хмм, интересно, — произносит сестра Жозефина. Но не говорит, что именно ей интересно, а я все еще под впечатлением от того, что бабушка когда-то была веселой болтушкой, и не замечаю, как мы въезжаем на парковку у деревянной постройки, в которой, как оказалось, располагаются и торговые ряды, и почта. Сестра Жозефина уже вылезает из машины. Я открываю дверь со своей стороны в тот же момент, что и женщина в желтом «датсуне», припаркованном рядом с нами, и две металлические двери сталкиваются с таким грохотом, что оборачиваются все, кто находится поблизости, включая двух парней примерно моего возраста. На первый взгляд они кажутся пухленькими, и я замечаю, что на каждом из них надето по две куртки, а вид у них помятый, словно они уже несколько недель спят на заднем сиденье желтой машины.

Женщина в «датсуне» проверяет, насколько сильно повреждена дверь ее машины, а сестра Жозефина подходит посмотреть на дверь с моей стороны.

— Хорошо, что у нас у обеих развалюхи, — говорит монахиня, пытаясь подбодрить женщину из «датсуна», которая вдруг напоминает мне пеструю книжку-раскраску, ведь ее сапоги в цветочек и помада смотрятся особенно ярко на фоне черного одеяния сестры Жозефины. Если женщина сначала и хотела устроить скандал из-за того, что я оставила ей вмятину на двери, то теперь она точно ничего не скажет. Ну кто станет ругаться с монахиней под метр восемьдесят? Женщина пожимает плечами и уводит парней в магазин, но старший из них оборачивается и с усмешкой смотрит на меня.

— Ну, — говорит сестра Жозефина, — ты же так хотела в город; что, теперь так и будешь прятаться в машине?

Она подмигивает мне.

— Вы расскажете мне побольше о бабушке, прежде чем мы вернемся в монастырь?

— Помоги мне занести вот это мыло и вон те лосьоны внутрь, а там посмотрим, — отвечает она.

Торговые ряды — это одно из тех странных мест, где можно найти всего понемногу. В качестве «специального предложения на завтрак» здесь сегодня кофе, налитый в большие термосы, и ярко-розовые пирожные «Снежный ком» фирмы Hostess. Здесь есть целая полка с блеснами и крутящиеся металлические стойки с открытками, на которых изображены лоси и горные озера с кристально чистой водой. Трудно сказать, сколько лет здесь пылятся жестянки с горошком и фруктовым салатом. Есть и несколько стеллажей с игральными картами, колготками и церковными свечками вперемешку с кучей других никому не нужных вещей. На отдельной полке расставлены куски мыла и лосьоны, которые продают монахини. Мне кажется, что здесь и так почти нет места, но сестра Жозефина говорит, что надо впихнуть на полку как можно больше товара. На этикетках значится: «Мыло неустанной скорби», и я задумываюсь, не стоит ли монахиням поменять название.

— Этот лосьон с молочно-медовым ароматом придумала я, — говорит сестра Жозефина, выстраивая не слишком устойчивую пирамидку из нескольких бутылочек.

Я кидаю беглый взгляд на владелицу «датсуна», которая вышла из туалета; вид у нее усталый. Она поправила прическу, и ее губы теперь куда краснее, чем когда она хмуро посмотрела на меня после того, как я помяла ей дверь. Парни решили взять завтрак по специальному предложению, и старший помешивает кофе красной пластиковой соломинкой, украдкой поглядывая на меня. Я застегиваю куртку, стараясь спрятать живот, и делаю вид, что очень занята. Но я слышу все, что они говорят.

— Далеко еще до Фэрбанкса? — спрашивает тот, что помладше, не прожевав до конца пирожное. При слове Фэрбанкс мне становится больно, как и от пинка ребенка, который, будто по заказу, решил подрыгать ножками прямо сейчас. «Ш-ш-ш», — говорю я, поглаживая живот.

— Не меньше недели, — отвечает женщина, наливая кофе в одноразовый стаканчик.

— Что ж, мы уже две недели в пути, — говорит старший. — Так что все не так плохо.

— Было бы намного быстрее, если бы дороги починили. Но ни аляскинская, ни канадская сторона не хочет тратить на это деньги, поэтому все остается как есть.

— Я тоже умею водить, — говорит парень, — если вам нужно отдохнуть.

— Спасибо, Оскар. Посмотрим.

Как по мне, на Оскара он не слишком похож. Это какое-то старомодное имя. Парню явно пора подстричься. Я вижу, что он каждые несколько секунд убирает назад прядки, которые лезут ему в глаза. Волосы у него сальные, и совершенно очевидно, что душ он не принимал уже довольно давно; двигается он медленно, будто несет на своих плечах весь мир. Но в его растрепанном внешнем виде есть что-то милое. Если он вымоет голову, его волосы, наверное, станут такого же цвета, как у Рея. Я трясу головой при мысли о Рее и удивляюсь, как быстро я решила, что этот незнакомый парень довольно симпатичный.

Разве не все парни такие? Я провела в монастыре не больше месяца, но кажется, будто прошли годы и я забыла, как выглядят и как ведут себя мои ровесники. Впрочем, я, может, никогда этого и не знала. Меня бы здесь не было, будь я поумнее.

Я вижу, как Оскар смотрит на младшего брата: у того лицо покруглее, волосы темнее и кожа смуглее, но точно такой же острый кончик носа и такой же помятый вид. Мальчик слизывает с губ остатки пирожного: розовую глазурь, крошки шоколадного бисквита и кокосовую стружку. Оскар протягивает брату салфетку и дружелюбно, с неподдельной искренностью улыбается ему. Я вспоминаю Джорджа, который дал мне пончик тогда в Goodwill. Мне кажется, незнакомцы всегда относились ко мне с бо́льшим участием, чем члены моей семьи. Внезапно я чувствую себя самым одиноким человеком в мире. Я вдруг понимаю, что мне надо поскорее выйти. Я сваливаю все мыло в одну кучу и быстрым шагом направляюсь к двери, над которой, словно сообщая всему миру, что меня только что выбило из колеи малейшее проявление доброты, бряцает колокольчик.

Сидя в машине, я все никак не могу перестать плакать. Сестра Жозефина выходит из магазина и протягивает мне небольшую упаковку бумажных носовых платков и круглый сверток в коричневой бумаге, на котором написано мое имя. Парень по имени Оскар выходит на улицу и смотрит, как мы выезжаем с парковки. Я почти сползаю под сиденье, слезы продолжают течь по моим щекам.

Сестра Жозефина не сразу направляет автомобиль в сторону монастыря. Она съезжает на тихую проселочную дорогу, и мы трясемся по ухабам, пока не доезжаем до реки. Она глушит мотор, и мы, сидя в машине, смотрим, как течет мутная вода. Я хлюпаю носом и размышляю, откуда сестра Жозефина знает про это укромное место, а она, будто читая мои мысли, говорит:

— Мы с твоей бабушкой часто сюда приходили.

Она показывает рукой за деревья, и я вижу очертания кирпичных стен монастыря. Интересно, она хочет сказать, что им приходилось перебираться через реку, чтобы добраться сюда с противоположного берега? Это требовало бы немалой смелости, и я гадаю, что еще мне неизвестно о том, какой была бабушка в то время.

Из-за чепца и одеяния сестры Жозефины я не вижу ее лица, будто она спряталась за занавеской. Я понимаю, что смотрит она не на реку; ее взгляд обращен в прошлое.

— Мне было девятнадцать, а твоей бабушке — около шестнадцати. Я все силилась понять, есть ли у меня призвание к монашеству, а она отчаянно пыталась выбраться отсюда. Сестра Агнес предостерегала меня, говорила, что твоя бабушка может плохо на меня повлиять, но Маргарет была такой веселой и обаятельной, что сложно было отказаться от ее дружбы.

Ну дела. Я бы никогда не смогла описать бабушку такими словами.

— К тому моменту всю свою жизнь она провела в монастыре. Ее мать умерла. А отец не мог о ней заботиться. Может, просто не хотел. Ей было три года, когда он отдал ее настоятельнице. Не думаю, что твоей бабушке удалось полностью избавиться от обиды за то, что ее бросили, хотя настоятельница так сильно ее полюбила, что в это трудно поверить.

Я думаю о том, как бабушка решилась взять нас с Лилией к себе после папиной смерти. Мне никогда не приходило в голову, что заботиться о пятилетнем ребенке и о младенце — это, должно быть, непростая задача для человека в ее возрасте.

Сестра Жозефина поворачивает ко мне свою голову в белом чепце и смотрит на меня, широко улыбаясь.

— О, настоятельница полюбила твою бабушку, как своего собственного ребенка, и всегда называла ее бесценным даром Божьим. — Она тихонько хихикает. — Сестра Агнес — ты это уже поняла, я уверена — никогда не одобряла их привязанность друг к другу. Нам, монахиням, ничто человеческое не чуждо, но все вокруг думают, что, приняв постриг, мы перестаем испытывать эмоции, которые свойственны нормальным людям. Зависть, гнев, тоску. Когда твоя бабушка, не попрощавшись, сбежала посреди ночи, даже настоятельница не смогла скрыть, что это хоть немного, но подкосило ее.

Как ни странно, мне кажется, что бабушка больше похожа на сестру Агнес, чем на настоятельницу.

— Но она, должно быть, поддерживала связь с монастырем; иначе как бы я здесь оказалась?

— Да, поддерживала, конечно. Но чаще всего она вспоминала о нас тогда, когда ей нужна была помощь. Я думаю, это одна из тех вещей, что так не нравятся сестре Агнес. Когда твоя мама заболела — после смерти твоего отца, твоя бабушка спросила у настоятельницы, есть ли такое место, куда можно поместить твою маму, чтобы не держать ее дома. После такой трагедии она была не в своем уме.

Кажется, сестра Жозефина рассказала мне слишком много: на белом фоне ее чепца сразу видно, что она покраснела.

— Ах, Руфь, мне так жаль твоего отца.

— Я начинаю его забывать, — говорю я ей. — И маму тоже.

— Вот оно как бывает, правда? В вашей семье будто катится снежный ком несчастий, — с грустью говорит сестра Жозефина.

— Можно и так сказать, — отвечаю я и высмаркиваюсь в один из принесенных ею платков. — По сравнению с проклятием, «снежный ком несчастий» звучит неплохо.

Я думаю о розовом «Снежном коме», который ел мальчик там, в торговых рядах, и о том, как на него смотрел его брат. Какая у них история? Я знаю, что мне скорее стоит беспокоиться о своей семье, но наша история обречена быть потрепанной, вымученной и плохо написанной. Были бы у меня силы, я попыталась бы ее переписать. Возможно, с этим справится Лилия.

Но хоть я и иду по стопам мамы и бабушки, какая-то часть меня верит, что я заслуживаю лучшего. Я отдала бы все на свете за человека, который смотрел бы на меня так же, как Оскар на своего брата, перепачканного розовой глазурью «Снежного кома». Здесь, на берегу реки, я почти готова рассказать сестре Жозефине, почему я расплакалась в магазине, но это кажется мне глупостью. Какими словами можно описать ту пустоту, которую я ощущаю внутри себя?

— Откроешь посылку? Тебе же еще никто ничего не присылал, — говорит сестра Жозефина.

В буквах с закорючками я узнаю витиеватый почерк Сельмы. Сельма, ангел во плоти, пишет мне, хотя я даже не попрощалась с ней. Я медленно разворачиваю сверток, и из него выпадает не слишком аккуратно связанная шапка. Конечно же, она огромная и оранжевая.

Дорогая Руфь, пару дней назад мне позвонила твоя бабушка и дала твой адрес; она подумала, ты будешь рада получить весточку из дома. Разве это не мило? У меня еще не всегда получаются вещи нужного размера, но я все-таки связала эту шапку для твоего ребенка. Надеюсь, посылка дойдет до тебя вовремя, и он или она сможет взять эту шапку с собой в новую семью. (Думаю, оранжевый цвет подходит и для мальчика, и для девочки, правда?) Я знаю, что шапка будет ребенку по размеру, только когда он подрастет, но, думаю, приятно иметь что-то, что связывает тебя с твоей первой семьей. Необязательно быть одной крови, чтобы стать семьей. (Я прямо вижу, как ты закатываешь глаза, да-да!)

Думаю, ты поступаешь очень смело. Я знаю, что ты со мной не согласна и думаешь, что сложно видеть в людях всегда только хорошее, но я своего мнения не изменю и буду стараться тебя переубедить. На самом деле видеть в людях хорошее легко. Я все еще самого лучшего мнения о тебе, и, уверена, твой ребенок тоже будет думать о тебе только хорошее, когда станет достаточно взрослым, чтобы понять. Надеюсь, тебе будет не очень больно и ты скоро вернешься домой.

С любовью,Сельма

Глава десятая. Чертова голубая записка. Дора

Последние две недели жизнь в рыболовецком лагере бьет ключом. На лодках с широким днищем то и дело приплывают родственники, привозя с собой стариков и старух, которые уже почти век чистят рыбу своими руками с широкими загрубевшими ладонями. В лагере теперь полным-полно шумных двоюродных братьев, которые валяются в грязи, и тетушек, у которых во рту так мало зубов, что они почти не могут разжевать сушеную рыбу, поэтому им приходится целыми днями ее рассасывать. Каким-то чудом всем всего хватает, даже спальных мест.

Мама Дамплинг каждый день в шутку говорит, что «мы пашем от зари до зари», и все смеются из уважения к ней.

Но здесь никто не ждет, что дети будут все время работать, и взрослые никогда нас не ругают и ни к чему не принуждают, так что никто не говорит ни слова, когда мы решаем отправиться в деревню вместо того, чтобы остаться помогать. В рыболовецком лагере сейчас столько народу, что всегда найдется кто-то, кто сможет поддерживать костер или помочь маме Дамплинг, — никто и не заметит нашего отсутствия. Отцу Дамплинг снова нужны какие-то детали для лодочного мотора, и мы с Дамплинг и Банни выходим из лагеря вместе с ним.

— Тетушка сказала, что вы можете взять трайки[24] и покататься, пока не закончится бензин, — говорит нам папа Дамплинг. Возможно, он просто хочет от нас отделаться, но мы совсем не против.

Увидев мотоциклы, мы забываем обо всем, что происходит в лагере. Мы с развевающимися волосами гоняем по главной деревенской улице, поднимая столбы пыли и заботясь только о том, чтобы моторы рычали громче и чтобы скорость была выше.

Пытаясь угнаться за Дамплинг, я вижу только ее красную ленточку, которая, как флаг, полощется на ветру. Если я подъезжаю к Дамплинг слишком близко, из-под задних колес ее мотоцикла в меня летят комочки грязи и мелкие камушки; мне приходится сбавлять скорость, и град гравия обрушивается на Банни, которая издает пронзительный вопль, будто в нее выстрелили из пистолета. Мы разъезжаем туда-сюда по главной улице, пока на наших заляпанных грязью лицах не остаются видны только белки глаз.

— Чертовы деревенские дети, — кричит священник, когда мы проносимся мимо, окатив грязью и его.

— Я хочу вернуться к лодке, — говорит Банни, обращаясь к Дамплинг, когда мы наконец подъезжаем достаточно близко, чтобы слышать друг друга.

Дамплинг сворачивает с главной улицы и ведет нас к окраине деревни в сторону болота. Здесь нет домов, за которыми можно было бы спрятаться, и ветер дует с еще большей силой. Склоненные к земле травинки точь-в-точь похожи на дожидающихся нас в рыболовецком лагере сгорбленных тетушек в камлейках[25].

Дамплинг спрыгивает со своего мотоцикла и медленно идет в сторону трех стоящих на отшибе дощатых домов: один с голубыми наличниками; второй с крупной мускулистой собакой во дворе и третий с занавеской на разбитом окне, которая, кажется, каждые две секунды шевелится сама по себе. Дамплинг пробирается по краю болота в сторону берега реки. Я иду за ней, надеясь, что она осторожна и мы не наткнемся на собак. Деревенские псы всегда крайне неожиданно возникают из-за уличных сортиров и поленниц. В ту ночь, когда мы сюда приехали, здесь были похороны. Трехлетний Уиллард Хантер бродил по двору, а цепной пес выгрыз ему лицо, прежде чем взрослые успели заметить, что мальчик вообще выскользнул на улицу. Собаки, которые могут покусать, и вода, в которой можно утонуть, — вот две самые большие опасности для Дамплинг и Банни. Я затягиваю потуже лямки на спасательном жилете. Банни тоже в жилете, а вот Дамплинг оставила свой в лодке.

— Что ты ищешь? — спрашивает Банни, подбежав к сестре и схватив ее за руку.

Дамплинг будто не слышит вопроса и направляется к дому с голубыми наличниками. Во дворе виднеется статуя женщины, которая держит на руках ребенка, завернутого в старую простыню, а может и в скатерть. Статуя заляпана птичьим пометом. Такое чувство, что Дамплинг пытается решить, стоит ли подниматься на крыльцо, но тут во дворе появляется священник, которого мы обрызгали грязью.

— Неужели вы пришли извиниться? — спрашивает он.

Мы опускаем взгляд на наши замызганные ботинки и джинсы. Но он, к нашему удивлению, смеется:

— Ничего страшного. Мне приходилось терпеть такое от множества других детей.

Я искоса смотрю на Дамплинг, но она не отводит взгляда от своих ботинок.

— Зайдете выпить чаю? — предлагает священник. — Или, может быть, содовой?

Дамплинг пожимает плечами, и священник неожиданно для меня понимает, что это значит да. И зачем Дамплинг искала этот дом? О чем ей разговаривать со священником? Банни продолжает пялиться на женщину с младенцем, и я хватаю ее за руку и тащу вверх по ступенькам к входной двери, которую для нас придерживает священник.

— Я отец Коннери, — говорит он, снимая ботинки и погружая ноги в домашние тапочки. Он просит нас оставить обувь в холодной прихожей и идти за ним на кухню. Мы толпимся в дверном проеме; Дамплинг пытается скрыть дырку на носке.

— Вы будете чай или содовую? — спрашивает священник, доставая из белого буфета всякую всячину: тарелку, печенье, галеты и сыр. Дамплинг многозначительно смотрит на Банни, будто пытаясь сказать ей веди себя как следует, отчего у Банни на лице тут же появляется угрюмая мина.

Отец Коннери смотрит на нас улыбаясь.

— Вы меня боитесь? — Дамплинг подталкивает Банни к столу, на котором священник расставил угощение, и я делаю несколько шагов вслед за девочками. Мы втроем пытаемся уместиться на одном стуле.

— Здесь полно места, — священник показывает рукой на стулья, стоящие вокруг стола. Я перебираюсь на свободный стул, но Банни, сидя на одной ягодице, остается рядом с Дамплинг. Священник тоже садится и разливает чай. Нам всем больше хотелось бы содовой, но мы молчим. Отец Коннери, должно быть, привык к тому, что деревенские дети не слишком многословны, но он все же пытается завязать разговор.

— Так вы, девочки, искали кого-то?

Банни бросает к себе в чашку кусочки сахара, один за другим, пока Дамплинг не протягивает руку и не хватает сестру за запястье. Если Банни кажется, что Дамплинг ею командует, она может вести себя самым неожиданным образом, и, само собой, тут она подает голос и спрашивает отца Коннери:

— Почему женщине в саду не нравится ребенок, которого она держит?

Мы с Дамплинг переглядываемся.

— А почему ты думаешь, что ей не нравится ее ребенок? — спрашивает священник, которого явно позабавил вопрос Банни.

Видно, что он с трудом сдерживает улыбку. Дамплинг все не отпускает руку Банни.

Банни пожимает плечами и говорит:

— Ну, у нее такое лицо. Это как когда нам в рыбное колесо попадает отнерестившийся лосось и никто не хочет его трогать.

Я почти уверена, что Банни святотатствует.

— Что ж, кажется, раньше никто этого не замечал, — произносит отец Коннери. — Может быть, скульптура просто не слишком правдоподобная. Ты знаешь, что это за женщина?

— Привидение? — Банни показывает себя во всей красе. Я закатываю глаза. Интересно, сказала бы Банни то же самое, если бы здесь была Лилия? Думаю, да.

Но отец Коннери, кажется, в восторге от Банни.

— Да, это привидение. Эта женщина жила много лет тому назад.

— Она мама Бога, — говорит Дамплинг. Обычно она не разговаривает с незнакомцами. Мы с Банни таращим на нее глаза.

— В некотором смысле да. Это Дева Мария, — объясняет отец Коннери.

— Бог — ребенок? — Банни ошарашена.

— Это долгая история, — еле слышно произносит Дамплинг и смотрит на меня, будто я каким-то образом могу направить разговор в другое русло. Мы обе слышали, как Лилия пыталась объяснить все это Банни, но очевидно напрасно. Лилия рассказывала, что Иисус — сын, а Бог — его отец. Бог смог поместить Иисуса внутрь Марии так, что ей не пришлось делать ничего непристойного (Лилия так и сказала), и Банни была уверена, что тут речь идет о мужских срамных частях. Если Банни заговорит об этом при священнике, клянусь, я ее убью.

— А можно мне содовой? — спрашиваю я.

— Конечно! — отец Коннери вскакивает со стула.

Дамплинг в качестве последнего предупреждения вдавливает ногти в запястье Банни и смотрит на меня, намекая, что нам пора уходить. Но в этот момент дверь открывается, и на кухню входят две пожилые женщины. У них на груди висят распятия, и одеты они в длинные черные облачения. У них красные лица, и на лбу виднеются маленькие капельки пота, наверное, из-за черных капюшонов, напоминающих полотенца, намотанные на голову.

Женщины улыбаются и приветствуют нас, будто для них нет ничего необычного в том, чтобы прийти домой и обнаружить там детей, которые едят их крекеры и пьют их чай.

— Вы трое, должно быть, из рыболовецкого лагеря, который расположен вверх по течению, — говорит та, что пониже ростом.

Дамплинг кивает, но не поднимает глаз. Ее вдруг страшно заинтересовал голубой узор на фарфоровой чашке.

— Что ж, я сестра Мэри Пэт, а это сестра Мэри Луиза. Добро пожаловать.

Женщина, которая произнесла эти слова, очень худая, и лицо ее покрыто морщинами, но у нее блестящие добрые глаза, похожие на две спелые ягоды. Вторая женщина, которая просто кивает и тянется за печеньем, чуть полнее своей спутницы, и морщин у нее поменьше, а за толстыми стеклами ее очков почти не видно глаз. Я задумываюсь, всех ли монахинь зовут сестра Мэри что-то там.

— Нам пора, — говорит Дамплинг. — Нас, наверное, ждут в лодке. — Она кладет руку Банни на плечо и подталкивает ее в тот момент, когда та хватает мою баночку содовой, и напиток разливается по столу. Мы в ужасе смотрим на растекающуюся лужу, но все остальные как будто не обращают на нее никакого внимания.

— Постойте, куда вы так торопитесь? — спрашивает отец Коннери. — Разве вы не хотели задать какой-то вопрос?

Но Дамплинг думает только о том, чтобы увести нас отсюда. Она копошится, надевая ботинки, и мы с Банни следуем ее примеру. Банни приходится сложнее всех: одной рукой она держит баночку содовой, и весь пол от стола до двери теперь усеян липкими капельками.

— Спасибо за чай, — мямлит Дамплинг.

Как только мы оказываемся на улице, Дамплинг крепко хватает Банни за руку и ведет нас мимо статуи обратно к болоту, где мы оставили мотоциклы.

Я оборачиваюсь и вижу, что отец Коннери и две монахини стоят на крыльце и смотрят нам вслед. Я поднимаю руку, чтобы помахать им, но тут из дома выходит еще один человек. Женщина в джинсах и с черными волосами, собранными в конский хвост. Откуда она там взялась?

Дамплинг заводит свой мотоцикл, оборачивается, чтобы убедиться, что Банни садится на свой, и вдруг замечает женщину на крыльце. Они смотрят друг на друга несколько мгновений, а потом Дамплинг поворачивает ключ, и мотор, чихнув пару раз, снова глохнет. Она, даже не взглянув на меня, соскальзывает с мотоцикла и идет обратно к дому. Женщина поднимает голову, будто олениха, которая что-то почуяла, и неуверенными шагами идет вперед, словно принюхиваясь к Дамплинг. Я тоже спрыгиваю со своего мотоцикла и в недоумении иду за подругой.

— Мой отец сказал, что я смогу найти вас здесь, — говорит Дамплинг, остановившись напротив женщины. — У меня для вас записка от Руфи.

Эти слова приводят в изумление и меня, и женщину, которая смотрит на Дамплинг с таким видом, будто не уверена, что может ей верить.

— Она просила передать вам это.

Дамплинг протягивает женщине клочок голубой бумаги, который она достала из кармана, — именно его Руфь на моих глазах отдала Дамплинг в ту ночь, когда уезжала на автобусе. Женщина долго смотрит на записку отсутствующим взглядом.

— Что это? — спрашивает женщина. У нее тихий голос, будто шуршание тополиного пуха, подгоняемого ветром.

— Это от Руфи.

— От Руфи? — спрашивает женщина. — Ей всего пять лет.

Я отчаянно пытаюсь понять, что происходит. Дамплинг могла бы и рассказать мне. Я вижу, что Банни удивлена не меньше моего.

— Ты видела, как она танцует? — произносит женщина. — Ее папа вернется домой, и Руфь станцует для него. Мы ждем, когда приземлится его самолет.

— Голубушка, давай я возьму эту записку, — говорит одна из Мэри. Она в своем развевающемся одеянии беззвучно спустилась по ступенькам крыльца. Она протягивает руку, чтобы взять голубую бумажку, но Дамплинг ее не отдает.

— Я обещала отдать ее только маме Руфи.

Маме Руфи?

— Не беспокойся, милая. Мы разберемся. — Монахиня обнимает женщину за плечи, а та упорно пытается сосредоточить свой стеклянный взгляд хоть на чем-нибудь. Видно, что это дается ей с трудом.

— Пожалуйста, — шепчет Дамплинг. — Я обещала.

И тут на сухой запыленной щеке моей подруги появляется слеза. Она напоминает мне о реке, по течению которой мы сейчас должны подниматься на лодке, направляясь обратно в рыболовецкий лагерь, где все ясно и понятно, где отовсюду слышен смех, и пахнет дымом, и где Дамплинг перестанет грустить из-за какого-то обещания, данного Руфи, с которой она все равно дружит не так давно. Изумление, которое я испытала при виде этой слезы, сменяется злостью.

— Пойдем, Банни, вернемся к лодке, — говорю я и беру ее за руку.

Но теперь Банни тоже смотрит на женщину во все глаза.

— Если вы мама Руфи, то вы, наверное, и мама Лилии, — говорит она. — Вы помните Лилию?

Женщина смотрит на Банни такими глазами, будто она увидела привидение.

— Лилию?

И тут она издает громкий пронзительный вопль, как будто засунула палец в розетку, и бросается на Дамплинг. Я хватаю Банни за руку и тяну ее назад, а монахини обнимают женщину за плечи с двух сторон, пытаясь ее успокоить. Дамплинг заталкивает записку мне в руку и говорит:

— Уходите, отведи Банни к лодке.

Когда она произносит эти слова, ее голова отклонена назад, потому что женщина схватила ее за косичку; отец Коннери уже бежит на помощь вниз по ступенькам.

Как только я думаю, что хуже уже быть не может, Банни принимается пинать женщину по голени и кричать, чтобы та отпустила ее сестру.

— Уведи отсюда Банни, — кричит мне Дамплинг. Я оттаскиваю размахивающую руками и ногами Банни к мотоциклу и, держа ее одной рукой, с трудом завожу мотор. Мотоцикл Банни приходится бросить, иначе она не поедет за мной.

Я оборачиваюсь и вижу, что отец Коннери и монахини ведут женщину вверх по крыльцу белого домика. Дамплинг уже бежит к своему мотоциклу, и я понимаю, что она в безопасности. Какая-то часть меня надеется, что женщина ее хоть немного поцарапала. С каких это пор Дамплинг дает обещания Руфи?

— Она едет за нами, — говорю я, и Банни перестает кричать и биться, словно рыба на крючке. — Не стоило тебе вмешиваться, — добавляю я, но сейчас нет смысла читать ей нотации: мотор мотоцикла шумит слишком громко. Убедившись, что Банни крепко держит меня за талию, я выжимаю полный газ, и мы летим к причалу, где отец Дамплинг дожидается нас в лодке.

— Дамплинг сейчас будет, — задыхаясь, говорю я ему, пока он заносит Банни в лодку, где она снова принимается выть. Я прошу, чтобы она объяснила отцу, что произошло, но ее слова звучат еще непонятнее, чем то, что случилось на самом деле.

— Она даже не помнит Лилию, — говорит Банни, будто это имеет самое большое значение. На ее грязном лице виднеются следы слез, а на руке — свежая царапина.

Ее отец, кажется, совсем ничего не понимает, поэтому я говорю ему:

— Дамплинг вам все расскажет, когда приедет.

Но она так и не приехала.

Мы с Банни сидим позади ее отца, а он ведет мотоцикл по свежим извилистым следам, которые мы оставили всего несколько минут назад. Что-то сдавливает мне грудь, и с каждой минутой, прошедшей без Дамплинг, мне становится труднее дышать. Вдали мы видим его — опрокинутый мотоцикл, который с нашего ракурса выглядит очень странно. Мой мозг отказывается в это верить. Может, это просто валун или медведь, который, лежа на спине, катается по земле? Переднее колесо мотоцикла еще вращается. Случилось что-то ужасное. Банни, как ни странно, молчит, пока ее отец гонит мотоцикл вперед, а наши сердца стучат так громко, что мы почти можем расслышать их биение даже сквозь рев мотора.

Из-под железного кузова мотоцикла торчит косичка Дамплинг. Ее руки и ноги раскинуты в стороны, глаза закрыты, она лежит неподвижно.

— Дамплинг! — кричит Банни, но ее отец говорит ей: «Не подходи», — и спрыгивает на землю еще до полной остановки. Я, окаменев от страха, смотрю, как он наклоняется над Дамплинг, из груди которой, будто какое-то странное растение, торчит руль мотоцикла. Второй раз за последние полчаса или даже меньше я осталась один на один с совершенно неконтролируемой Банни. Но теперь я не пытаюсь ее успокоить, потому что у меня нет сил двигаться.

Буквально из ниоткуда появляются еще три мотоциклиста. В деревне нет телефонов, но когда случается беда, плохие новости ветром разносит по домам, и каждый человек спешит на помощь.

На место происшествия прибывает больше и больше людей, и шум моторов почти перекрывает крики Банни. Люди становятся вокруг Дамплинг, чтобы одним быстрым движением снять с нее мотоцикл; они действуют очень слаженно, будто проделывали это уже тысячу раз. Надеюсь, это не так.

Даже когда мотоцикл больше не придавливает тело Дамплинг к земле, никто не осмеливается дотронуться до нее. Ее отец становится на колени рядом с ней и что-то шепчет на ухо; я вспоминаю, как они тогда сидели вдвоем на карусели и какой одинокой я себя тогда почувствовала. Неужели всего несколько минут назад я надеялась, что мама Руфи все-таки поцарапала Дамплинг? Я готова отказаться от этой надежды, как и от всех других дурных и эгоистичных мыслей, какие у меня когда-либо были, лишь бы Дамплинг пришла в себя.

Кто-то что-то говорит о самолете и медицинской эвакуации, но слова эти раздаются среди гробового молчания. Даже Банни перестала выть. Дети в таких случаях, конечно, не должны путаться под ногами, но сейчас кажется, что мы с Банни, как никогда, должны вести себя незаметно. Мы смотрим, как отец Дамплинг поддерживает голову и шею дочери, а все вокруг снуют туда-обратно, переговариваются по рации и приносят одеяла, воду и аптечки.

На мотоцикле Банни, который мы бросили у дома с синими наличниками, приезжает отец Коннери. На минуту я представляю, как Банни налетает на него так же, как она набросилась на ту женщину, но она слишком сосредоточенно смотрит, как медицинская бригада бережно укладывает Дамплинг на носилки и заносит ее в самолет.

Самолет появился как по волшебству — он приземлился на узкой полоске гравия; его резиновые колеса подпрыгивали по земле, будто баскетбольные мячи; вокруг стояла сплошная пыль, и ничего не было видно. Никто из нас ни разу еще не летал на самолете, и я надеюсь, что Дамплинг очнется во время полета и потом расскажет нам, каково это.

Взрослые редко обращают внимание на детей, так что нет ничего удивительного в том, что сейчас нас с Банни никто не замечает, но мне бы хотелось подойти поближе к Дамплинг. Поговорить с ней. Может быть, услышав мой голос, она бы очнулась, но страх помешать взрослым оказывается сильнее этого желания, и я стою как вкопанная, опираясь на плечо Банни.

Отец Коннери что-то тихо обсуждает с папой Дамплинг. Такое чувство, что они знакомы. Священник говорит, сложив руки вместе; папа Дамплинг кивает несколько раз, отец Коннери его обнимает, и он садится в самолет. Сначала самолет движется по земле, словно жирный гусь, а потом вдруг взмывает в воздух, оставляя нас с Банни одних.

Банни первая выходит из оцепенения.

— Нужно рассказать маме, — шепчет она.

Ее мама сейчас, наверное, сидя в рыболовецком лагере, смотрит на висящий в небе самолет и не знает, что в нем ее дочь и муж. Я представляю, как она, заслышав шум мотора, поднимает голову, прикрывая глаза от солнца кривым ножом, который она точила, чтобы разделать очередную порцию лосося и развесить полоски рыбьего мяса на просушку.

Нам придется свернуть рыболовецкий лагерь раньше, чем мы собирались, чтобы успеть вернуться домой. Теперь запасов лосося не хватит на весь год, но, если Дамплинг не очнется, лосось этой зимой будет волновать нас в последнюю очередь.

Глава одиннадцатая. If You Must Smoke, Smoke Salmon. Элис

Сезон чавычи почти закончился, и папа говорит, что до него дошли слухи о братьях Сэма. Они сошли с парома, но как и где, ему неизвестно. Папа теперь постоянно сидит у радиоточки, пытаясь выяснить это так, чтобы не выдать Сэма. Задача не из легких, и я вижу, что Сэм переживает. Он подпрыгивает всякий раз, когда из репродуктора доносится треск помех.

Я потеряла чувство времени, это случается, когда живешь на лодке. Здесь, на качающемся сорокашестифутовом пространстве забываешь обо всем плохом. Ну или почти обо всем. Я до сих пор иногда репетирую про себя, как говорю папе, что мне нужно лететь в Фэрбанкс на смотр танцоров. Теперь, когда папа и дядя вовсю пытаются помочь Сэму, который беспокоится о братьях и постоянно о них спрашивает, на лодке особенно сильно ощущается необходимость действовать быстро. Знаю, я тоже могла бы принять во всем этом участие, да я и не сижу сложа руки, но если папа и дядя так самоотверженно помогают Сэму, то почему они не могут понять, что моя жизнь состоит не только из этой лодки?

Сэм сейчас одет в старую папину толстовку серого цвета и в еще более древние зеленые непромокаемые штаны, которые подвернуты в три слоя, чтобы он в них не запутался. Все его лицо измазано рыбьей кровью оттого, что он слишком низко наклоняется, когда вырезает из тушек артерии. Это проблема всех новичков, но я этого ему не говорю. На прошлой неделе я заметила, что больше не смотрю на Сэма так, будто пожираю его глазами. Я пытаюсь скрывать свои чувства.

Но когда он улыбается, меня потряхивает. Что это? Почему я не могу устоять на ногах? Наверное, мы столкнулись с другой лодкой. Так я себя успокаиваю, пытаясь не смотреть на коричневую родинку над губой Сэма, которая теперь сливается с красно-бурыми пятнышками рыбьей крови, брызнувшей ему на лицо.

— Так, хорошо, я свои десять рыбин выпотрошила. Наверное, нужно снова запустить снасть, — говорю я.

Мы уже начали по-доброму подкалывать друг друга, как это всегда случается на лодках. Сэм быстро научился делать много всего, но мне все еще приходится по второму кругу потрошить после него рыбу. Я никогда раньше не была одной из самых опытных на лодке, и теперь я будто смотрю на себя в прошлом, когда мне разрешали прикасаться только к горбуше: это отвратительные вонючие мелкие рыбешки, которые стоят немного. Еще у них отовсюду вытекает серая слизь, но раньше мне это даже нравилось.

Глядя на Сэма, я вспоминаю, каково это, когда рыбалка тебя по-настоящему увлекает, а не наводит тоску. Но тут я замечаю, как на нас из окна рубки озадаченно смотрит папа. Интересно, о чем он думает: о рыбе или о том, что его дочь хохочет, стоя у удилищ вместе с парнем, которого она вытащила из океана. Мне хочется верить, что о рыбе.

— Я дочищу эту рыбину, Сэм. Давай сюда нож. — Если рыбу тут же не выпотрошить, она станет твердой как доска, и мы получим за нее меньше денег. Но что-то мне подсказывает, что задумчивый взгляд на папином лице был вызван мыслями вовсе не о лососе.

Сэм принимается запускать снасть, нажимая на рычаги, поднимающие удилища, с такой легкостью, будто делал это годами. Он оббегает все удилища, которые волочатся за лодкой, захватывает крючки рукой и подвешивает их в одну линию на кормовой леер[26]. На концах крючков качаются блесны — резиновые кальмары разных цветов, которых мы используем в качестве приманки для рыбы.

— Когда я была маленькой, я им всем давала имена, — говорю я, — но потом мне стало лень, и они все стали называться Спотами. — Он улыбается мне. И с каких пор мне так нравятся кривые зубы?

Когда Сэм снова опускает удилища в воду, он берет каждую блесну в руку и спрашивает:

— Имя?

Я говорю первое, что приходит в голову:

— Пети, Пинки, Фэтти, Догфейс. — Но Сэм предпочитает называть их в честь поэтов.

— Где это видано — блесна по имени Эмили Дикинсон? — спрашиваю я, на что он просто отвечает:

— А где это видано, чтобы у блесны вообще было имя?

Сэм достаточно сильный, чтобы вытаскивать чавычу на палубу, поэтому, если работы не слишком много, папа дает нам сделать все самим. Дядя по-прежнему занимается заморозкой в рыбном трюме и помогает нам потрошить улов, когда попадаются рыбины с толстой кожей. Я знаю, что папе больше по душе сидеть в рубке, грызть арахис и болтать по радиосвязи с Солнышком Сэмом. Время от времени он выбрасывает скорлупки в окно, и они проплывают мимо, покачиваясь на волнах и словно напоминая, что кроме нас с Сэмом на этой лодке есть и другие люди.

— Так ты… расскажешь мне про пуанты? — спрашивает Сэм, бросая на палубу ярко-красного кижуча; рыбья чешуя отливает на солнце серебром и черным и, словно огни светомузыки, отбрасывает блики на алюминиевые крючки.

Рыбина бьется и несколько раз ударяется о стенки лотка, пока я не вонзаю нож ей в жабры и из них на черный коврик не начинает течь кровь.

Я молчу. На этой лодке я разучилась говорить о себе.

Я хватаю рыбину за хвост и откладываю ее в сторону, чтобы из тушки вытекла вся кровь.

— Очень красиво, правда? — говорит Сэм, показывая рукой в оранжевой перчатке на залитый кровью коврик. По резиновой черной поверхности расходятся кровяные подтеки, которые напоминают мне кушак для смокинга или пламенно-красный закат. Я хотела вымыть этот коврик, чтобы мы не измазались кровью, когда вытащим больше рыбы, но, заметив взгляд Сэма, я не спешу это делать.

— Что ты видишь? — спрашивает Сэм.

— Кровь? — отвечаю я. Слова смокинг и закат вдруг кажутся слишком странными, будто я собираюсь говорить о выпускном вечере, а не о мертвой рыбе.

— Это похоже на хвостовое оперение огромной тропической птицы, — говорит Сэм, как истинный поэт.

Я начинаю поливать коврик из шланга, кровь скапливается в его дальнем углу и через шпигаты[27] стекает в океан. Сэм смотрит мне в глаза и говорит:

— Ты, наверное, скучаешь по танцам, раз повесила пуанты над кроватью.

Я переставляю ноги в резиновых сапогах. Мои ступни превратились в ледышки после того, как я несколько часов провела на цементной палубе и мне на ноги не единожды выливалась холодная вода.

— Готов поспорить, что ты классная… — говорит он, глядя на меня с опаской и чувствуя, что это деликатная тема. — В смысле, классная танцовщица.

— Могла бы ею быть, — отвечаю я, пряча глаза. — В начале августа будет отбор, и, если я хочу попасть в танцевальный колледж, мне нужно сдать вступительные. Это первый шаг к тому, чтобы стать настоящей балериной. Но это самый разгар сезона, так что я не буду участвовать. Но, — поспешно добавляю я, — это не так уж и важно.

Так отчаянно я еще никогда не врала, и он на мои слова явно не ведется.

— Твой отец вообще знает об этом?

Я боюсь расплакаться. Плакать о такой ерунде, конечно, глупо. Но неужели никто не понимает, что для меня даже просто спросить у отца разрешения поехать — значит разочаровать его? Почему для меня это очевидно, а Салли, Иззи, Сельма — вот теперь еще и Сэм — считают, что это бред? Только Сэм этого не говорит. Он вообще ничего не говорит.

Сэм притягивает меня к себе поближе, и мне на долю секунды кажется, что он хочет меня поцеловать.

— У тебя весь нос в крови, — говорит он, проводя по моему лицу рукой в оранжевой перчатке. — Упс, кажется, я сделал только хуже.

— Ну, — говорю я, — ты и сам не чище моего. Давай я тебе помогу.

И я вдруг поднимаю шланг и пускаю струю воды ему в лицо. Он с криком хватает второй шланг, и у нас начинается настоящая водная битва. Краешком глаза я вижу, как папа качает головой и закрывает дверь рубки, чтобы туда не текла вода. Когда он заходит внутрь, я замечаю, как помрачнело его лицо. Как много он услышал?

Позже мы встаем на якорь в заливе Крофиш, и папа разрешает нам спустить «Пеликана» на воду и покататься до ужина. Сегодня обещали ветер, поэтому мы рано убрали удилища и спрятали их под крышу, но пока что не сбывается и малая часть прогноза. Сэм гребет, а я лежу на спине, опустив руку за борт, и смотрю, как вода покрывается рябью.

— Это мое любимое место, — говорю я Сэму. — Вон на той скале я впервые подстрелила оленя. С ее вершины можно увидеть все острова как на ладони. Когда я умру, я хочу, чтобы мой прах развеяли здесь.

— Ты самая странная балерина, что я когда-либо видел.

Я смотрю, как Сэм правит шлюпкой, которая его спасла. На нем дядина толстовка с надписью «If You Must Smoke, Smoke Salmon»[28]. Так странно видеть этого парня в одежде моих родственников, как будто мы создали его из ничего. Или пытаемся его переделать, ведь это мы его нашли. Я его нашла. Я гоню прочь мысль о том, что так, наверное, не очень хорошо поступать с человеком.

— Ты в порядке? — спрашиваю я его.

Он пожимает плечами, этому он тоже научился у папы и дяди. Видимо, жесты передаются с одеждой.

— Ты можешь мне рассказать, — говорю я, но это звучит так, словно я его принуждаю.

Он смотрит на меня с полуулыбкой. Я и не знала, что мне нравится, когда на меня так смотрят и улыбаются мне. Даже если не во все тридцать два зуба.

— Старая привычка… — произносит он и замолкает.

Я жду. Он пытается подобрать слова, но я уже знаю, что обычно это для него не проблема.

— Когда отец пропал, мне казалось, что я предаю его, если не думаю о нем каждую минуту… — Он делает такие длинные паузы между предложениями, что я задерживаю дыхание и жду, что же он скажет дальше. — И теперь я знаю, что его больше нет.

— Мне очень жаль, — это все, что я могу сказать.

— Дело даже не в этом. Просто… Я понимаю, что Хэнк на меня злится, но уже прошло много времени, а он меня не ищет. Может, он и не видел, что меня спасли. А вдруг он думает, что я мертв?

Ох.

Я должна что-то сказать, но что? О чем он, по-моему, думал? О том, что еще никогда так не развлекался, ведь теперь он чистит рыбу, вдыхает вонь от слизи, вытекающей из горбуши, и проводит время со мной? Я что, держу его за бездомного щенка? Папочка, давай его оставим, пожалуйста?

— Ну, думаю, папа может снова связаться с паромом, — я стараюсь, чтобы мой голос не звучал так, будто я считала, что он думает обо мне.

— Ты ревнуешь? — спрашивает Сэм. Но это больше похоже на утверждение, а не на вопрос.

— Нет, конечно.

— Правда? А такое чувство, что ревнуешь. Ну немножечко?

Я набираю в ладони воду из-за борта и бросаю в него, пытаясь скрыть то, что он прекрасно понимает.

— Слушай, — говорит Сэм, — кажется, у меня больше нет сухой одежды.

Он прав, и я перестаю брызгаться.

— Расскажи мне о твоих братьях, — прошу я.

Почему я продолжаю врать? Я понимаю, что он все время будет думать о них, но у меня такое ощущение, что он отдаляется всякий раз, когда мы могли бы стать ближе. Что плохого в том, что мне хочется, чтобы Сэм сказал, как он рад, что я его спасла, и что он никогда еще не был так счастлив, и чтобы потом он заткнулся и поцеловал меня наконец?

— Думаю, тебе стоит рассказать отцу про танцы, — говорит он. — Он тебя любит — это видно, и он хочет, чтобы ты была счастлива.

Я не понимаю, злюсь ли я на него, потому что мне стыдно за свои чувства, которые видны невооруженным взглядом, или же мне грустно оттого, что он скоро от нас уйдет. Или, может, мне хочется, чтобы папа помогал мне добиваться желаемого так же усердно, как он пытается помочь Сэму.

— Ты и двух недель не прожил на лодке, а уже думаешь, что все про нас знаешь? — огрызаюсь я.

На его лице появляется недоумение. Я и сама поражена тем, как легко эти слова вылетели из моего рта. Их как будто произнесла не я.

Но я в его жизнь не лезла; я не спрашивала, почему он сбежал и как он вообще оказался на пароме. А теперь он пытается мне указывать, будто знает моего отца лучше, чем я.

— Ты со мной разговариваешь как с идиотом, — говорит Сэм.

— Идиот — это слишком; скорее, как с оптимистом, который ошибается, считая, что убедить моего отца — это легко и просто. — Я пытаюсь говорить спокойным голосом.

Ну почему все пошло наперекосяк?

— Тебе нужно как-нибудь встретиться с моим братом Джеком, — говорит он, развернув «Пеликана» в сторону порта и взяв курс на то место, где стоит на якоре «Кальмар». — Я на его фоне тот еще пессимист.

Я тоже задела его за живое.

— У меня просто такая жизнь… сложная, — бормочу я.

— Ага, я и понятия не имел, что так бывает, — отвечает Сэм. — У меня-то не жизнь, а сказка.

Он принимается грести изо всех сил: на небе появляются тучи, а о борт «Пеликана» начинают биться небольшие волны.

Мы карабкаемся обратно на борт «Кальмара», и я слышу голос морского радиста, доносящийся из репродуктора на палубе:

— Морское судно «Матанаска» вызывает рыболовецкое судно «Кальмар». Как слышите, прием?

Папа отвечает:

— Я виски-альфа-джульетта-восемь-четыре-восемь-пять-кальмар. Вы десятый?

— Роджер, десятый.

Папа переключается с шестнадцатого канала, по которому можно вызвать береговую охрану, на десятый. Я представляю, как половина судов, вышедших в море, тоже переключаются на десятый. Просмотр мыльных опер, которые показывают по телевизору днем, рыбаки заменяют тем, что подслушивают чужие разговоры по радиосвязи.

Лицо Сэма бледнеет на глазах, о нашей маленькой ссоре он явно забыл.

Я привязываю «Пеликана» к корме «Кальмара», и мы подходим к дверям рубки. Не думаю, что папа слышал, как мы вернулись.

— Так вот, вы спрашивали про мальчиков? Они сами сдались, — произносит скрипучий голос из глубин радиоточки. — В Принс-Руперте.

— Получается, они отправились домой? — спрашивает папа.

— Нет, их должны были передать властям, и это дело личного характера — кажется, какие-то домашние неурядицы.

— Как давно они себя обнаружили?

— Около полутора недель тому назад.

Все это время Сэм был с нами, и я вижу, что он тоже пытается сосчитать в уме.

— Куда их могли отправить?

— Кажется, в дело вмешались социальные службы, и их сейчас переправляют в Фэрбанкс. Мы просто просматривали журнал вызовов и увидели, что вы этим интересовались.

Сэм задерживает дыхание.

Я жду, что папа скажет что-нибудь о Сэме, но он просто качает головой и говорит, что ошибся: этих мальчиков он не знает.

— Спасибо за информацию. Виски-альфа-джульетта-восемь-четыре-восемь-пять-кальмар, конец связи.

У Сэма такой вид, будто его сейчас вырвет. Но когда папа вешает микрофон обратно на крючок, Сэм говорит твердым тоном:

— Хэнк никогда бы не сдался. Никогда.

Слово Фэрбанкс, будто отскочив от стен рубки, эхом отдается в моей голове. Братьев Сэма отправили в мой город?

Сэм открывает дверь рубки.

— Вы ничего не сказали обо мне, — говорит он моему отцу.

— Это не моя тайна, — отвечает папа, который совсем не удивился нашему появлению. — Я хотел сначала посоветоваться с тобой.

Папа смотрит в окно. Мама его бросила, потому что, по ее словам, он неспособен заботиться о людях, а умеет обращаться только с лодками и моторами и еще убивать животных. Но она не права. Я знаю, что перебрать мотор — задача намного легче, чем принять решение, от которого зависит человеческая судьба. И тут меня осеняет: папа делает все это для Сэма, потому что знает, Сэм мне небезразличен. Папа делает все это для меня.

— Хочешь поехать на север и найти братьев? — наконец спрашивает папа.

Сэм молча кивает.

— Тогда завтра мы будем в городе, — продолжает папа. — Ты хорошо потрудился, и тебе хватит денег на авиабилет.

Наступает очередная бесконечно долгая пауза, и я думаю, как я буду без Сэма. Когда папа снова заговаривает, я едва слышу его слова.

— Элис тоже нужно вернуться в Фэрбанкс, если она собирается пройти отбор в колледж. Вы сможете полететь вместе.

— Папа? — Но он все так же смотрит в окно, а не на меня. Я делаю несколько шагов и кладу руку ему на плечо. Его мокрый, гладкий и не слишком приятно пахнущий дождевик напоминает мне нос косатки. От папы пахнет солью и ветром, а еще такой большой любовью, которой я, возможно, и не заслуживаю. Он треплет мои волосы и говорит, будто обращаясь к океану:

— Нужно было просто спросить.

— Но как ты будешь рыбачить без меня? — шепчу я.

В рубке раздается громкий кашель дяди, сидящего на скамейке:

— От меня тоже есть кое-какой толк, — говорит он.

Я обнимаю папу за шею так крепко, что он едва может дышать. К такому он явно не был готов.

Глава двенадцатая. Долгожданная встреча. Хэнк

Помню, отец иногда говорил: «Ты можешь войти в жизнь другого человека, если просто станешь свидетелем того, что тебя касаться не должно». Я думаю о куриной хозяйке и о том, что она, возможно, единственная, кто знает, куда делся Сэм. Поэтому, как ни странно, она теперь связана с нами, хоть ничего нам и не сказала.

Может, то же самое произошло и с той беременной девушкой, которая выбежала из магазина: она смотрела на меня, и вдруг на моих глазах у нее будто земля ушла из-под ног. Может, я стал частью ее истории?

Изабель рассматривает вмятину на двери своего обожаемого «датсуна».

— Беременные иногда такие эмоциональные, — говорит она. — Не то чтобы я это знала по собственному опыту; так обычно про них говорят.

Изабель наклоняется и ключом соскребает немного зеленой краски с желтой двери своего автомобиля.

— Не думаю, что мы сможем поехать дальше. — Она безуспешно пытается захлопнуть погнутую дверь. — Хорошо, что мы пока в Канаде. Здесь ремонт обойдется дешевле. Вы же не против, если мы задержимся еще на день?

Я едва слышу, что говорит Изабель. Слишком увлекся мыслями о той девушке. Я никогда не видел, чтобы мои ровесницы были беременны. Во всяком случае та девушка выглядела очень молодо: когда она выбегала на улицу, я обратил внимание на ее развевающиеся волосы, собранные в хвост. На земле, как раз на том месте, где стоял зеленый пикап, я нашел красную ленточку, выпавшую из ее прически.

Я поднимаю ленточку и прячу ее себе в карман. Изабель продолжает:

— Может, здесь у них принято рано заводить детей. — Странно слышать такое от социального работника. Разве их не должны волновать такие проблемы, как подростковая беременность?

Джек удивленно поднимает брови, но в то же время улыбается. Сразу видно, что Изабель ему очень нравится. Он засовывает мне в руку что-то квадратное и твердое и запрыгивает на заднее сиденье машины. «Мыло неустанной скорби», — написано на этикетке. Пахнет цветами.

— Пойду поищу номер механика, — говорит Изабель, направляясь к таксофону, криво повешенному на внешней стене магазина. Он так долго не протянет; Изабель стоит поторопиться.

Я наклоняюсь к открытому окну «датсуна» и шепчу Джеку:

— Хочешь сказать, что мне нужно вымыться этим мылом для поднятия духа?

— Это мыло в магазин привезли та девчонка с монахиней. У них с собой было несколько коробок. Прочти, что написано на обороте:

Богоматерь Неустанной Скорби — монашеский орден Римско-католической церкви, главная цель которого — через молитву, воздержание и уединение стремиться к жизни без излишеств, но наполненной поклонением и преданным служением Господу. Надеемся, вам понравится наше мыло.

— Не знал, что монашка может забеременеть, — говорит Джек, а я ударяю его куском мыла по голове.

— Она не монашка, Джек.

— А кто она тогда — мыловарщица? — Он отодвигается от меня подальше на случай, если мне не понравятся и эти слова.

Я больше не хочу об этом говорить. Но если Изабель предлагает задержаться здесь еще на день, я, наверное, смогу хотя бы отнести девушке ее ленточку и убедиться, что она в порядке.

— Аббатство Богоматерь Неустанной Скорби находится к западу от города, — говорит мне мужчина за прилавком, когда я возвращаюсь в магазин, чтобы побольше узнать о монастыре. — Если ты хочешь купить что-то из их продукции, то покупай здесь. Они затворницы. Посетителей не принимают.

— А, понятно. Мне просто интересно, — невозмутимо отвечаю я.

Мужчина окидывает меня пристальным взглядом из-под кустистых бровей.

— Есть, конечно, одно место на берегу реки, о котором знают только местные: оттуда виден монастырь. Ты же не собираешься хулиганить или беспокоить монахинь, а?

— Нет-нет, вовсе нет. Мне просто любопытно посмотреть, как выглядит аббатство.

— Ну, тогда ты сможешь рассмотреть его из-за деревьев с этого берега реки; оттуда, кстати, слышно колокольный звон и их пение, и это очень красиво. — Он рисует маленькую карту на картонном пакетике из-под спичек. — Надеюсь, ты не станешь делать ничего такого, что заставит меня пожалеть о том, что я дал тебе это.

— Не стану, обещаю. Большое спасибо.

Ночь мы проводим в машине прямо за сервисом. Изабель умеет спать, сидя в водительском кресле. Она спала так все время, пока мы ехали сюда из Принс-Руперта, а это больше тысячи трехсот миль. Мы с Джеком раскладываем заднее сиденье и сворачиваемся в клубок под одним изъеденным молью одеялом, которое, как говорит Изабель, может спасти нам жизнь, если мы попадем в трудную ситуацию.

Ранним утром следующего дня нам в окно стучит парень в засаленном рабочем комбинезоне и кричит так громко, будто перепил кофе:

— Подъем. Мы сейчас починим вашу машину.

По Джеку видно, что он не ведется на мои слова о том, что мне хочется одному прогуляться по лесу. Я и сам бы в это не поверил. Его взгляд можно сравнить с проверкой на детекторе лжи, которую я, конечно же, провалил. Но все, что он говорит, — это: «Там толпы комаров; приятной прогулки». Они с Изабель достают доску для криббеджа, чтобы провести утро за столиком закусочной Golden Rush.

Идти по проселочной дороге приходится намного дольше, чем я думал, глядя на схему, нарисованную на пакетике из-под спичек, и когда я наконец дохожу до берега, я почти без сил, весь в поту и недоумеваю, что я, черт возьми, творю. А еще меня всего искусали мошки. На берегу ни души, так что я раздеваюсь, погружаю горячее липкое тело в воду, прежде чем на меня снова успевают напасть комары, и в этот момент в аббатстве начинают звонить колокола.

Зажав ленточку в кулаке, я доплываю до середины реки, откуда из-за деревьев едва виднеются очертания кирпичных зданий. Все бы ничего, но чем ближе к тому берегу, тем мельче становится река, и скоро я иду по колено в воде, молясь Богу, чтобы это место и вправду было таким уединенным, как его описывал мужчина. Когда я оказываюсь на другом берегу, меня тут же встречают полчища комаров, которые безумно рады голому человеку.

Я поднимаюсь по склону, следуя на звук монастырских колоколов и стараясь оставаться за чахлыми елками. Такими идиотскими вещами я еще не занимался. Я сказал мужчине из магазина, что не собираюсь никому доставлять неприятностей; надеюсь, то, что я голым брожу вокруг монастыря, не считается.

Всего в нескольких ярдах от того места, где я прячусь за деревьями, на бельевой веревке, развеваясь на ветру, сушатся несколько простыней и полотенец. Я растратил всю свою решимость и уже хочу привязать ленточку к веревке и убраться отсюда, когда замечаю беременную девушку, которая, прижав к животу белую корзину, идет в мою сторону.

Она снимает с веревки деревянные прищепки и пытается схватить углы белой простыни, которая колышется на ветру, будто крылья огромного гуся. Я с трудом верю в происходящее и слышу собственный голос:

— Эй, привет.

Девушка оборачивается и окончательно запутывается в простыне.

— Кто здесь? — кричит она и, будто спохватываясь, добавляет: — У меня нож. Не подходи ко мне.

Я почти уверен, что ножа у нее нет.

— Я не собираюсь к тебе подходить, — говорю я.

— Выходи из-за деревьев. Сейчас же! — кричит она.

— Не думаю, что ты этого хочешь.

— Я позову настоятельницу. — Она медленно пятится в сторону монастыря.

— Нет, пожалуйста, постой. Я выйду, если ты бросишь мне простыню.

— Ты что, извращенец? — Она все еще пытается выпутаться из простыни.

Да уж, я произвел не самое лучшее первое впечатление.

— Нет, я просто переплыл реку и… э-э-э… оставил всю одежду на том берегу.

— Знаешь что — забудь о настоятельнице, я позову сестру Агнес, и тогда тебе точно не поздоровится.

— Ладно, не надо никого звать. Я сейчас выйду. — Не знаю, кто такая сестра Агнес, но если она страшнее настоятельницы, то ничего хорошего от нее ждать не стоит. — И я все же надеюсь, что про нож ты пошутила.

«Это однозначно самый неловкий момент в моей жизни», — думаю я, срывая пучок колокольчиков, чтобы прикрыться, и медленно выхожу из-за деревьев.

— Можешь кинуть мне простыню? — молю я.

Девушка смотрит на меня с недоумением. К счастью, люди вряд ли станут звать на помощь, если ты выглядишь нелепо. Я на это и рассчитываю, и она, слава богу, хихикает.

— Оскар? — спрашивает девушка, и я по глазам вижу, что она меня узнала. Несмотря на комичность ситуации, я не могу не заметить, что она красивая, когда улыбается.

— Вообще, это не мое настоящее имя, — говорю я. — Если дашь мне простыню, я скажу тебе, как меня зовут на самом деле.

Она задумывается об этом и пристально смотрит на меня, колокольчики и все прочее, словно пытаясь запечатлеть эту картину в памяти. Наконец она бросает мне простыню.

— И все-таки не стоило тебе сюда приходить, — говорит она, глядя через плечо на монастырь, пока я оборачиваю простыню вокруг себя. — Сестра Агнес оторвет мне голову, если увидит здесь парня. Особенно если этот парень, ну… — Она не заканчивает мысль. — Надо тебе уходить отсюда.

Я думаю о том, чтобы отдать колокольчики ей, но боюсь, что это не самый подходящий момент, и отбрасываю их в сторону.

— Ты обронила ленточку, — говорю я, протягивая руку, чтобы показать ей. Какой идиот станет переплывать реку в чем мать родила, чтобы вернуть затасканную ленточку? Я знаю только одного.

— И еще я беспокоился, все ли у тебя в порядке, — добавляю я, запинаясь.

Девушка бросает взгляд на монастырь и показывает рукой в сторону зарослей.

— Так как тебя зовут по-настоящему? — спрашивает она, когда мы отходим на несколько метров.

— Хэнк, — отвечаю я. — Моего брата зовут Джек. — Мне кажется важным, чтобы она знала наши имена. Хоть я и сомневаюсь, что когда-нибудь увижу ее вновь.

Я, пытаясь не запнуться о простыню, подаю девушке руку, чтобы помочь ей спуститься по склону. Я вдруг чувствую под пальцами едва ощутимое биение ее пульса. Мне становится интересно, кто прикасался к ней до меня, и я чувствую себя последней сволочью от таких мыслей.

— Хочешь посидеть? — спрашиваю я.

Я вижу, что она не решается, но потом сдается:

— Хорошо, но только недолго.

Мы молча плюхаемся на землю посреди клюквенной полянки. Красные ягоды оставляют пятна на белой простыне, и я боюсь, как бы девушке не влетело и за это. Она срывает несколько ягод, но не говорит мне ни слова. Я уверен, что «недолго» уже прошло.

— На меня просто много всего навалилось, — наконец произносит она, переводя взгляд на свой живот. — Мне жаль, что ты видел, как я… э-э-э… психанула.

— Ничего страшного.

Но она не говорит, что заставило ее «психануть».

— Эм, просто ты смотрела на нас, а потом как бы… ну… что-то явно пошло не так. — Наверное, я кажусь ей слишком любопытным или вообще идиотом. Но девушка все равно не отвечает. Она меняет тему разговора:

— Я из Фэрбанкса, вы туда как раз едете. Я вчера услышала, как твой брат об этом говорил.

Она произносит это таким тоном, будто хочет сказать: «Погода сегодня замечательная».

— Это хороший город? — спрашиваю я. Боже, теперь я пытаюсь поддерживать нелепый разговор ни о чем.

Она пожимает плечами.

Я не спрашиваю, почему она живет здесь, замужем ли она и что собирается делать с ребенком. На секунду мне хочется стать Джеком, который всегда замечает невидимые связи, протянутые между людьми, будто ажурные паутинки между деревьями. Эти связи почти прозрачные, неудивительно, что многие их просто не видят, а некоторые пытаются наладить отношения со всеми подряд и в конце концов разрывают тонкие ниточки связей, даже не догадываясь, что они вообще существовали.

— Это из-за твоего брата, — говорит она, прерывая мои размышления.

— Что, прости?

— Просто… ты так на него смотрел.

— И как я на него смотрел?

— Так, будто он что-то значит. — Теперь уже ей становится неловко. — В смысле, что-то значит для тебя. И от этого на меня что-то нашло — забавно, правда?

Нет, не вижу в этом ничего забавного. Но вслух я этого не говорю. Я был так занят поисками Сэма, принятием решений для Джека и попытками быть главой семьи, что уже и забыл, как приятно поговорить с другим человеком о его жизни. Хотя я и не понимаю, почему она расплакалась от того, как я смотрел на Джека.

— Наверное, я просто скучаю по сверстникам, — еле слышно произносит она.

Я мог бы задать ей миллион вопросов вроде «Почему ты здесь?», но вместо этого я спрашиваю:

— Может, как-нибудь увидимся в Фэрбанксе?

Она улыбается:

— Хочешь сказать, это будет чем-то вроде долгожданной встречи?

Я киваю. Почему бы и нет?

— Ой, — говорит она вдруг, кладя руку на живот. — Прости, в последнее время маленький боксер внутри меня разошелся не на шутку.

Ее живот обтянут платьем, под которым что-то движется, напоминая пульсацию натянутого на раму холста или мембраны барабана, по которой стучат изнутри.

— Выглядит жутковато, — говорю я, не подумав, но девушка, кажется, не обращает на мои слова внимания.

Она улыбается мне, и я надеюсь, что так она еще никому не улыбалась.

— Меня зовут Руфь, — говорит она, — Руфь Лоуренс, и мне пора. — Я помогаю ей встать. — Простыню мне придется забрать. — На ее лице появляется ухмылка.

— Но сначала, вот. — Она повязывает ленточку мне на запястье. — Возьми ее, потому что иногда нужно уцепиться хоть за что-нибудь, — произносит она загадочную фразу. Потом она поворачивается ко мне спиной и ждет.

Я бросаю простыню к ее ногам и шепчу:

— До встречи в Фэрбанксе, Руфь.

Я не свожу с нее глаз, но она не оборачивается, даже когда я оказываюсь на середине реки, хотя, я уверен, слышит, как от моих движений плещется вода. Руфь поднимает простыню, и я смотрю, как она медленно взбирается на холм, направляясь в сторону монастыря.

Я никогда не смогу понять, каким образом некоторые случаи словно проникают к нам под кожу и полностью меняют нас. Это касается важных событий, как, например, исчезновение Сэма. Или незначительных происшествий: то, как на моих глазах расплакалась незнакомка. Все происходящее в жизни в какой-то мере влияет на нас.

Ничего из этого я не могу объяснить Джеку, которому хватает ума не задавать вопросов. Но я замечаю, как он пытается разглядеть во мне что-то новое, потому что знает меня слишком хорошо.

Мы молчим, устроившись на заднем сиденье желтого «датсуна», который еле ползет по Аляска-хайвей — самой загазованной, грязной и разбитой трассе на свете. Едем мы очень медленно. Я все думаю о том, как Руфь одна поднималась по холму. Чем меньше она становится похожей на реально существующего человека, все больше напоминая героиню моих сновидений, тем сильнее меня мучают вопросы, которые я ей не задал.

Дорога настолько плохая, что мы проводим в пути еще две недели, а не одну, как предполагала Изабель. За семь дней у нас четыре раза спустило колесо; мы потеряли сутки, просто стоя на обочине. У нас заканчивался бензин, и нам приходилось ждать, пока кто-нибудь не согласится подвезти нас до ближайшей заправки, а потом подбросить обратно к машине. И мы тратили уйму времени, стоя посреди дороги из-за всякой ерунды вроде горных коз, которые переходили шоссе. Когда мы подъезжаем к окраинам Фэрбанкса, Изабель явно не в духе, отчасти оттого, что ей приходилось спать в машине с двумя дурно пахнущими мальчишками, отчасти оттого, что она только что поняла: ей придется проделать такой же путь в обратную сторону. Джек уверен, что Изабель грустно, потому что она будет ехать без нас, а мне кажется, что он, как всегда, выдумывает.

Но мы Изабель явно приглянулись, и, когда мы проезжаем вывеску «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ЗОЛОТОЕ СЕРДЦЕ АЛЯСКИ», на наши лица набегают тучи. Мы заезжаем на парковку у обшарпанного кирпичного здания.

— Мне нужно сходить поговорить с репортершей наедине, — говорит Изабель. — Подождете меня в машине, парни?

Мы с Джеком молча смотрим в окно и оба пытаемся понять, решается ли в этом здании наша судьба и отдает ли нас Изабель в новую семью.

В этом городе есть мутная река, на берегу которой высится белая церковь с остроконечной колокольней. Вдоль реки гуляют люди, которые непринужденно машут друг другу или толкают коляски; дети, виляя из стороны в сторону, разъезжают на велосипедах между осторожными пешеходами, заставляя их спрыгивать с тротуара. Это оживленный город, в нем много строителей и больших заляпанных грязью грузовиков. А еще он шумный.

— А та девушка оставит своего ребенка себе? — внезапно спрашивает Джек, глядя на женщину, которая возится с завязками на панамке орущего и извивающегося младенца.

— Ее зовут Руфь Лоуренс, — говорю я, просто чтобы услышать ее имя, которое звучит так же, как и из ее уст. — Про ребенка не знаю. Я не спросил.

А надо было.

Мы все разглядываем женщину на тротуаре: ее ребенок уже в третий раз стащил с головы панамку. Видно, что женщина еле сдерживается; и у нее, и у ребенка красные сердитые лица.

Мне становится не по себе, даже когда я просто смотрю, как мать пытается нацепить ребенку на голову шапочку. Одно дело беременность; настоящее, живое, брыкающееся человеческое существо — это совсем другая история. Я вспоминаю, как Руфь сказала: «На меня просто много всего навалилось», и задумываюсь, не считает ли она меня тупицей за то, что я не расспросил ее об этом поподробнее.

Джек вытащил коричневое бумажное полотенце, которое ему дал Фил, и теперь водит пальцем по жирным черным буквам. Он делал так все время, пока мы ехали по Канаде. В какой-то момент я сказал ему, что он сотрет надпись еще до того, как мы доберемся до Фэрбанкса.

— Но эти буквы на ощупь похожи на птичьи перья или, может, на крылышки бабочки — невозможно оторваться. — Он протянул бумажку мне, чтобы я тоже потрогал, но я ощутил под пальцами только шероховатую поверхность бумажного полотенца.

— Ты не чувствуешь?

Я многозначительно на него посмотрел.

— Ничего не могу с этим поделать, Хэнк, — сказал Джек, и прозвучало это так, будто он намного старше своих четырнадцати.

В тот момент я Джеку не завидовал.

— Мог бы и соврать, — говорит Джек, водя пальцем по буквам, из которых складывается имя Сельма.

— Ты о чем?

— Ты мог бы соврать и сказать, что тебе есть восемнадцать, и тогда нам не пришлось бы жить в приемной семье.

— Нет, Джек. Это слишком большой риск, потому что нас могут разделить, и я не хочу быть пойманным на вранье. После всего, что для нас сделал Фил, я не могу нарушить данное ему слово не врать.

Я поднимаю глаза в небо. Над нашими головами пролетает косяк канадских гусей в форме буквы V. На дворе август, но осень не за горами. Изабель сказала, что осень может настать и закончиться буквально за один день. Я представляю, как эти гуси в поиске теплых вод пролетают над дорогой, по которой мы недавно ехали. Жизнь была бы намного легче, будь у нас крылья.

Тут из здания газеты вылетает Изабель, будто она тоже канадская гусыня, которая куда-то очень торопится.

— Моя подруга сегодня на смотре танцоров, который только что начался. Встретимся с ней там.

— Изабель, а с нами-то что? — спрашиваю я.

— А? Вы что, вдруг куда-то заторопились? Подождете уж, пока танцы кончатся, — отвечает она.

Джек вскидывает брови и, глядя на меня, качает головой, но я знаю, о чем он думает, потому что в моей голове проносится та же мысль. Мы оба будем скучать по Изабель.

Глава тринадцатая. Колокольчики в бутылке из-под виски. Руфь

Осень в самом разгаре;

Позолота берез и дубов,

Клюквы сочный багрянец,

Смородины факел,

Кипрейный пушок,

Персика цвет и лосося.

Энн Шандонне[29]

Прошло уже несколько недель с тех пор, как я получила от Сельмы письмо, в котором она сообщала мне, что Дамплинг в коме. Беспокойство о Дамплинг занимает все пространство в моей голове, даже то, которое я использовала, чтобы размышлять, действительно ли Хэнк существует. Я хочу позвонить домой и узнать, в каком состоянии сейчас Дамплинг, но сестра Бернадетта говорит, что международные звонки строго запрещены. Я пыталась написать письмо, но что я могла в нем сказать? И если Дамплинг в коме, она все равно не сможет его прочесть.

Дамплинг — единственная, кто удосужился со мной попрощаться. Конечно, бабушка не стала провожать меня на автобус той ночью, когда я уезжала из Фэрбанкса, потому что соседи могли подумать что-то не то. Бабушка хотела преподать мне урок, и в каком-то смысле ее упорство вызывает восхищение. От этого, конечно, не легче, но я хотя бы узнала, где она выросла.

Я и не думала, что кто-нибудь придет меня проводить, но тут на карусели появилась Дамплинг, как и тогда, когда мы смотрели на реку, сидя на ступеньках церкви.

Дамплинг молча сидела рядом со мной, и это меня немного успокоило. Но в ту ночь я слышала, как в моей голове невидимые тикающие часы отсчитывали убегающие минуты до того момента, когда мне придется сесть в автобус.

— Я видела, как бабушка давала твоему отцу письма, — сказала я Дамплинг. При других обстоятельствах мне было бы неловко вот так запросто говорить о моей семье, но тогда я была в отчаянии, и всего за несколько улиц от нас уже был слышен звук приближающегося автобуса. От скрежета двигателя и визга тормозов у меня по спине пробежал холодок; я будто услышала зов из будущего, в которое еще не была готова отправиться.

Дамплинг, кажется, не удивилась моим словам. И отрицать, что ее отец как-то связан с моей семьей, она тоже не стала. Знает ли она что-то о моих родителях? Рассказывал ли ей отец что-то, чего мне никогда не рассказывала бабушка? Или она, как и я, воссоздавала историю у себя в голове, глядя, как ее отец каждые две недели заходил к нам, будто для того, чтобы по-соседски принести нам то филе лосося, то вяленой оленины.

Бабушка улыбалась ему и во всеуслышание восхищалась его щедростью. Затем она украдкой передавала ему хрустящий белый конверт, на котором убористым почерком был выведен адрес — слишком мелко, чтобы разглядеть издалека. Отец Дамплинг засовывал конверт в карман своей жилетки от Carhartt и почтительно прощался с бабушкой. Через какое-то время я стала подозревать, что в конвертах были послания для мамы, потому что больше бабушке писать было некому. По лицу Дамплинг я видела, что мои догадки, вероятно, верны.

— Как думаешь, твой отец сможет передать записку от меня? — спросила я ее.

— Я могу у него узнать, — ответила Дамплинг, пожав плечами. Но по ее взгляду я поняла: она знает, что выполнить эту просьбу не так-то просто.

— Руфь, с твоей мамой не все в порядке. Не думаю, что она бросила бы вас с Лилией, будь у нее выбор.

— Это тебе отец сказал?

Она молча кивнула, но не посмотрела мне в глаза. Никто добровольно не станет признавать, что обсуждал другого человека за его спиной; так поступать нехорошо.

Когда подъехал автобус, я отдала Дамплинг голубую записку и зашла в салон.

— Пока, Руфь, — Дамплинг произнесла эти слова очень мягким голосом. Они, словно крошечные птички, взлетели вслед за мной по ступенькам.

В придорожном кафе неподалеку от канадской границы я в одиночестве встретила свое семнадцатилетие. На завязанные в носовой платок деньги, которые бабушка дала мне на крайний случай, я в качестве именинного торта купила себе яблочный пирог. Ребенку пирог, кажется, понравился, во всяком случае, он проснулся и следующие несколько часов усиленно барабанил по мне изнутри. Думаю, свой день рождения я провела не в одиночестве.

Теперь мысли о Дамплинг затмевают мое беспокойство по поводу надвигающихся родов. Я устала постоянно думать о себе, но сил волноваться за нее у меня тоже нет.

Чтобы отвлечься, я спрашиваю, могу ли я еще чем-то помочь на кухне. Я до сих пор ужасно боюсь сестру Агнес, но я поняла, что она похожа на брехливую собаку: лает, но не кусает. Она говорит мне, что сегодня настоятельница принимает кого-то за закрытыми дверями и нам нужно испечь сконы[30] и разлить чай в красивые чашки.

Я выхожу на улицу, чтобы сорвать немного ежевики для сконов — кусты ломятся от ягод, и я срываю их, пока, поглядывая на реку, прохожу через рощу. Иногда мне кажется, что Хэнк, который был здесь, — плод моего воображения, вот только на конце моей косички уже не увидишь красной ленточки.

Я глубоко погружаюсь в собственные мысли, но тут на парковку у монастыря заезжает «гремлин» цвета лайма, и я понимаю, что опять замечталась. Это, должно быть, гости настоятельницы, и сестра Агнес уже, наверное, злится, что я так долго несу ежевику.

Когда я дохожу до конца рощи, из машины вылезают мужчина и женщина. Он высокий и, будто дровосек, одет в клетчатую рубашку. У его спутницы огненно-рыжие волосы, на ней легкое платье и персиковая кофта, которая не слишком подходит к ее волосам. Кажется, они милая пара. У женщины в руках букетик колокольчиков в стеклянной бутылке. Я снова думаю о Хэнке и не могу не улыбнуться. Вот еще одно доказательство, что он здесь был. (Выдумать подробности его эффектного появления я бы не смогла.)

Последние несколько недель поток таких посетителей не иссякает, и сестра Агнес нагружает меня работой всякий раз, когда они приезжают. Прятать меня и мой живот становится все труднее с каждым днем.

Я проскальзываю в кухню через заднюю дверь, где меня дожидается сестра Агнес.

— Что ты там так долго делала? Ждала, пока ягоды созреют? — рявкает она.

Сестра Бернадетта кладет на поднос белое полотенце для рук и расставляет три фарфоровые чашки с блюдцами, на которых наляпаны ярко-красные цветы; она подмигивает мне за спиной сестры Агнес.

— Мне отнести поднос? — спрашиваю я, и улыбка тут же сползает с лица сестры Бернадетты.

— Ох, нет, голубушка, не надо. Я сама, — отвечает она.

— Тебе все равно надо пойти развесить полотенца на веревку, — говорит сестра Агнес.

— Но ведь вчера вы сказали, что пора начинать вешать белье под крышей, в сушильне.

— Ну, то было вчера, — огрызается она.

Я бросаю взгляд в окно на нависшие тучи и решаю придержать язык. Сестра Агнес сваливает полотенца для рук в корзину, а сестра Бернадетта выходит в коридор, ведущий к кабинету настоятельницы.

Я была в ее кабинете только один раз, когда приехала. Это очень темная комната, в которой пахнет кожей, скипидаром и старыми книгами. Настоятельница и сама глубокая старуха, но она очень добрая; ее круглое лицо обтянуто тонкой, почти прозрачной кожей, будто она ни разу в жизни не бывала на солнце. На шее у нее тяжелое распятие, и, наверное, из-за этого она немного сутулится. Думаю, она носит это распятие уже почти сто лет. В тот день она поприветствовала меня, выразила надежду, что мне будет хорошо в монастыре, и больше мы с ней не разговаривали.

— Пошевеливайся, — говорит сестра Агнес, подталкивая меня к двери.

Само собой, как только я вешаю последнее полотенце, мелкий дождик превращается в ливень, и я, надев корзину на голову, ковыляю обратно к монастырю, чтобы спрятаться под навесом крыши. Я прислоняюсь спиной к стене и, наслаждаясь возможностью провести еще немного времени подальше от сестры Агнес, жду, пока дождь перестанет.

Я сажусь на кусочек сухой земли прямо у монастырской стены. Слева от меня ряд окон. Я слышу голоса и понимаю, что это окна кабинета настоятельницы. Из них доносится мягкое приглушенное позвякивание ложечек о чашки. Я представляю, как настоятельница, по своему обыкновению, кладет в чай три кусочка сахара — мне об этом рассказывала сестра Бернадетта.

— Так, с документами, у вас, кажется, все в порядке, — говорит настоятельница. — Вам осталось только еще немного рассказать о себе, чтобы мы были уверены, что вы нам точно подходите.

Кто-то с громким звуком ставит чашку на стол и бормочет слова извинений низким мужским голосом. Я пытаюсь припомнить его лицо, но все, на что я обратила внимание, это клетчатая рубашка и, кажется, борода. Мне бы хотелось, чтобы в моей памяти осталось больше деталей.

— Я работаю в городе на заводе, — говорит мужчина. — Получаю хорошую стабильную зарплату, через пару лет меня, возможно, повысят до бригадира.

Он говорит очень просто, но в его голосе слышится доброта. Кажется, он не любит или не умеет говорить о себе.

В разговор вмешивает его жена:

— Недавно он стал работником года; он трудолюбивый, очень ответственный. Он далеко пойдет.

Настоятельница замечает, что пара волнуется, а она, кажется, не из тех людей, которые заставляют других страдать.

— Надеюсь, я не задела вас своими вопросами, — говорит она. — Дело в том, что для нас очень важно, чтобы этот ребенок обрел хороший дом. Его мать не чужой нам человек, она член нашей семьи.

Ее последние слова меня поражают. Она член нашей семьи?

— Врачи сказали, что мы никогда не сможем иметь детей, — говорит женщина. — А мы хотим детей. Мы сделаем все возможное, чтобы у ребенка была хорошая жизнь.

— Если это будет мальчик, я могу научить его охотиться, — начинает было мужчина, но его жена не дает ему договорить:

— Девочке мы тоже будем очень рады. Если и она захочет охотиться…

Женщина осекается, и я представляю, как они с мужем переглядываются, размышляя, стоило ли заговаривать об охоте. Наверное, настоятельница не знает, что и думать, но меня эта ситуация заставляет улыбнуться.

— Мы правда очень хотим детей, — повторяет женщина, и в ее голосе слышны нотки отчаяния; она, словно подсудимый, произносит свое последнее слово в надежде достучаться до настоятельницы.

— Что ж, до родов еще остается несколько месяцев, поэтому мы с вами свяжемся и сообщим о своем решении. Я уверена, Господь знает, как будет лучше для всех, — произносит настоятельница.

Они жмут друг другу руки, и я слышу, как настоятельница читает молитву, в которой просит Господа проявить милосердие, а мужчину с женщиной — предать себя Божьей воле, а потом пара выходит из кабинета. Глядя на полотенца и на дождь, я задумываюсь, не стоит ли мне пойти закончить работу, пока кто-нибудь не увидел меня здесь, но теперь это кажется совсем не важным.

Иногда я забываю, что я беременна не навсегда. Странно будет не чувствовать, как малыш двигается, пинается и плавает внутри меня, — как бы я ни старалась, мне тяжело вспомнить, какой я была раньше. Когда это все закончится, мне придется привыкнуть к тому, что я ничего не буду знать о своем ребенке.

Мне совершенно ясно, зачем в монастырь приезжают все эти пары, но почему никто не сказал мне этого прямо? Это очень похоже на то, как бабушка сначала несколько месяцев делала вид, что я не существую, а потом посадила меня в автобус.

В кабинет вошла сестра Жозефина. Они с настоятельницей разговаривают так тихо, что мне приходится подобраться поближе к окну, чтобы их услышать.

— Не знаю, кажется, они еще слишком молоды, — говорит настоятельница.

— Но они женаты и уж точно старше, чем Руфь, — возражает сестра Жозефина.

— Я просто думаю… мужчина, кажется, большой любитель охоты. А что, если родится девочка?

— Не уверена, что это признак плохого родителя, — отвечает сестра Жозефина. — Все меняется, матушка; думаю, девочки тоже могут охотиться. Не сочтите за грубость, но вас от этих людей отделяет несколько поколений.

Настоятельница тихонько смеется.

— Знаете, сестра Жозефина, наверное, это решение должна принимать не я. Разве у меня есть опыт, кроме Маргарет и вот теперь Руфи? Женщина хотела, чтобы я отдала Руфи цветы, но ты заметила, что она поставила их в бутылку из-под виски? Боже, если их поколению это кажется пристойным, тогда мои взгляды безнадежно устарели.

При этих словах я вскакиваю, ну или, по крайней мере, пытаюсь. Цепляясь за стену, я с трудом встаю на ноги. Затем так быстро, насколько мне позволяет тело, я бегу к парковке и оказываюсь там в тот момент, когда машина цвета лайма начинает давать задний ход.

— Стойте!

Мужчина резко нажимает на тормоз и в зеркало заднего вида смотрит на меня: я стою позади машины. Я промокла насквозь, мой круглый живот облеплен платьем, с моих волос стекает вода, и, должно быть, вид у меня ужасный.

Но мужчина открывает дверь и обходит машину.

— Все в порядке? — спрашивает он меня самым добрым голосом в мире. Этот мужчина, хоть у него серо-голубые глаза и рыжая борода, напоминает мне Джорджа из магазина Goodwill. Теперь из машины выходит и женщина; она все еще держит в руках стеклянную бутылку с колокольчиками. Я смотрю на бутылку из-под виски, и мне как будто снова пять лет; меня обволакивает запах родительского дома, словно кто-то обернул мои вымокшие до нитки плечи одеялом. Волосы женщины так похожи на мамины волосы: они становились почти такого же яркого цвета, когда папа запускал в них свои окровавленные пальцы и родители начинали танцевать по кухне.

— Какая у вас любимая часть оленя? — спрашиваю я мужчину, который, я уверена, смотрит на меня так же, как на дичь в лесу. Осторожно, без резких движений, чтобы зверь не испугался и не убежал. Если мой вопрос и показался мужчине странным, он этого не показывает.

— Мне нравится вырезка из лопатки, — отвечает он. — Но ее нужно готовить весь день, иначе мясо будет слишком жестким.

Наверное, на моем лице написано разочарование, потому что женщина легонько касается руки мужа и говорит:

— Я люблю мясо со спины. Все знают, что оно самое вкусное.

Ее рот расплывается в искренней улыбке.

— Эти цветы правда для меня? — спрашиваю я ее.

— Для тебя, — отвечает женщина. Она переводит взгляд на мой круглый живот, который вырисовывается под мокрым платьем, словно буек на поверхности воды.

Женщина протягивает мне бутылку; она оказывается тяжелее, чем я думала, как будто в нее поставили все букетики диких цветов, которые накопились с тех пор, как мама уехала.

В моей голове звучит голос Дамплинг: «Иногда нужно уцепиться хоть за что-нибудь», и слова, которые я сказала Хэнку: «Хочешь сказать, это будет чем-то вроде долгожданной встречи?»

— Вы правда будете любить моего ребенка? — спрашиваю я женщину.

— Всем сердцем, — отвечает она. — И тебя за то, что доверяешь мне его.

Я смотрю на дикие цветы, торчащие из импровизированной вазы, и понимаю, что именно эти люди должны растить моего малыша.

Я засовываю руку в карман, чтобы достать вторую половину красной ленточки. Я разрезала ее надвое, как мне советовала Дамплинг.

— Отдадите это ребенку? — я протягиваю ленточку женщине, которая берет ее так бережно, словно это самая хрупкая вещь, которую она когда-либо держала в руках.

Не знаю, как долго монахини стояли на улице и смотрели на нас, пока их одеяния мокли под дождем. Ко мне подходит настоятельница и укутывает мои плечи одеялом.

— Ты не обязана принимать никакие решения, — говорит она мне.

— Нет, — отвечаю я, — Обязана. Это моя жизнь. Это мой ребенок. И я хочу знать, что мы оба можем надеяться на что-то хорошее в будущем.

В этот момент на глазах у сестры Агнес, к моему изумлению, проступают слезы, и она убегает обратно на кухню. Сестра Жозефина и сестра Бернадетта смотрят на меня, качая головой, но и они утирают глаза краями своего мокрого одеяния. Я разглядываю этих женщин, которых раньше боялась и которые напоминали мне летучих мышей, кружащих тут и там по монастырю.

Вот сестра Бернадетта, от которой пахнет фисташками и которая всегда оставляет чашку чая у моей кровати; вот лихачка сестра Жозефина, которая помогла мне лучше понять бабушку; думаю я даже о сестре Агнес, которая теперь сидит на кухне, потому что не может не быть угрюмой или потому что не знает, как следовало бы себя повести. Я вспоминаю, как настоятельница сказала: «Она член нашей семьи», и как я закатывала глаза, читая письмо Сельмы, которая знала, что я так сделаю. Но Сельма в очередной раз оказалась права. «Необязательно быть одной крови, чтобы стать семьей».

Глава четырнадцатая. Черничный пирог. Дора

Дамплинг уже несколько недель в коме, а еще у нее проколото легкое и сломана ключица. Ее отец мог бы добраться до нее быстрее, если б я не сказала ему, что она скоро приедет, но все говорят, что моей вины здесь нет. «Моей нет, — думаю я, — во всем виновата Руфь». Руфь и ее дурацкая голубая записка.

Я думала об этом, глядя, как Дамплинг заносят в самолет, чтобы отвезти ее в Фэрбанкс; я думала об этом, когда мы сворачивали рыболовецкий лагерь, чтобы пораньше вернуться домой; думаю я об этом и сейчас, пока готовлю черничный пирог — меня об этом попросила мама Дамплинг, прежде чем уйти в больницу, чтобы снова сидеть возле дочери. Мама Дамплинг хочет, чтобы я отнесла пирог Лоуренсам, и мне интересно, знает ли она, что я с большей радостью швырнула бы этот пирог их бабушке в лицо, чем отдала бы его ей, пока моя лучшая подруга неподвижно лежит в коме. «Будь ты проклята, Руфь Лоуренс», — шепчу я, раскатывая тесто.

Мне стал отвратителен запах черники, возможно, это теперь навечно. Ведь вечность так и наступает — мгновенно, не правда ли? Вот твоя лучшая подруга рядом с тобой, а вот внезапно она исчезает. Раньше я любила запах сладкой нагретой черники, который знаменует конец лета. Если добавить в тесто немного спреда Crisco, корочка пирога трескается и ягодный сок растекается по духовке, наполняя своим ароматом весь дом. Эту чернику мы собрали в прошлом году на вершине Шотган-Ридж, когда одним солнечным днем Дамплинг и Банни вернулись из рыболовецкого лагеря и мы отправились в секретное ягодное место — туда, где уже почти нет деревьев и откуда можно увидеть край света. Мы были все в поту и опрысканы спреем от насекомых, но комарам было все равно. Мы собирали ягоды, пока наши пальцы не стали темно-фиолетовыми, как зубы и губы Банни, потому что она всегда съедает больше черники, чем кладет в ведро.

В тот год был небывалый урожай, и это был идеальный предосенний день: повсюду пахло спелостью, будто все растения должны были вот-вот завянуть и торопились показать себя во всей красе до наступления зимы. Вот он, клич осени: «Поскорее наполняйте ведра; торопитесь, кипрей почти отошел. Как только он завянет, тут уже и снег на носу, и тогда придется ждать следующего года. Скорей, скорей, скорей».

Если времена года смешиваются между собой, словно акварельные краски, это значит, что ягод и рыбы не хватит на зиму, что мало наколото дров для растопки, что мяса в морозилке недостаточно. Однажды зима настала так быстро, что листья берез даже не успели пожелтеть и опасть; так и замерзли зелеными на ветках. Они несколько месяцев висели на напоминавших тонкие костлявые руки ветвях, и от их ослепительно неправильного цвета становилось не по себе. Каждый раз времена года соревнуются — кто быстрее, и в тот год осень проиграла.

И тут меня осеняет: Дамплинг, лежащая в больничной койке, очень похожа на осень. Вставай, Дамплинг, вставай, очнись, уже почти зима, скорей, скорей, скорей — шепчу я ей про себя, молясь, чтобы она каким-то образом меня услышала.

На кухню входит отец Дамплинг; кажется, он еще больше постарел с тех пор, как утром вместе с женой ушел в больницу к дочери. Я понимаю, что ее состояние остается тяжелым, иначе он бы так не выглядел. Я наливаю ему чашку кофе, и он вымученно улыбается мне.

— Пирог вкусно пахнет, — говорит он. — Это для бабушки Лилии?

— Почему я должна нести ее бабушке пирог? — я пытаюсь скрыть злые нотки в голосе. Он снова улыбается, будто мой вопрос его совсем не удивил.

— Она пожилой человек, — просто отвечает он.

— Да, но… — Отцу Дамплинг не нужно кричать на меня или бросаться вещами, как это делал мой отец, чтобы дать мне понять, что я зашла слишком далеко. От одного его взгляда мне хочется залезть под стол.

— У нас была небольшая группа людей, которые очень много трудились, чтобы защитить права жителей Аляски, — говорит он, и я не могу понять, как это связано с пирогом. — Мы не хотели, чтобы Аляска становилась штатом; мы хотели сохранить за собой свободы, которыми всегда пользовались. Право рыбачить и охотиться на нашей земле; право защищать нашу культуру. Самые элементарные права человека, понимаешь? И боролись за них не только автохтоны, много аляскинцев из неавтохтонных семей стояли с нами в одном ряду: мы все боялись того, что нам принесет статус штата.

Мне становится неловко, когда я вспоминаю о своем отце, который напивался в баре, пока все остальные усердно работали.

— Я должен был лететь в том самолете, — говорит отец Дамплинг. — В самолете, который разбился в Канаде и в котором погибло пятеро моих хороших друзей, включая отца Руфи и Лилии.

Я перевожу взгляд на свои фиолетовые пальцы, запятнанные ягодным соком.

— Их мама уже никогда не придет в себя, после того как потеряла мужа, и их бабушка одна пытается растить двух девочек. Разве так сложно отнести ей пирог, Дора?

— Вы знали про записку? — спрашиваю я, стараясь унять дрожь в голосе, чтобы не разочаровать отца Дамплинг.

— Это я сказал Дамплинг, где найти маму Руфи. Я навещаю ее время от времени: есть надежда, что к ней вернется память, если она будет видеть знакомое лицо.

Он выглядит опустошенным.

— Это моя вина, Дора. Я не должен был отпускать туда ни одну из вас. То, что произошло с Дамплинг, — полностью моя вина.

Он тяжело опускается на стул. Взрослые никогда так не разговаривают с нами, и я не знаю, что сказать в ответ, но мне не верится, что это его вина. К счастью, тут раздается звяканье таймера, и я принимаюсь хлопотать, вынимая пирог из духовки.

Я стучу в дверь Лоуренсов, с трудом удерживая горячий сочный пирог рукой в варежке-прихватке. Я отчаянно надеюсь, что мне откроет Лилия, но тогда я стала бы счастливым человеком, а это мне совсем не свойственно.

Я никогда не видела их бабушку вблизи, так что, когда открывается дверь, я внутренне готовлюсь к тому, что увижу глубоко запавшие глаза и, возможно, стертые до основания зубы, но, к моему удивлению, передо мной оказывается самая обычная пожилая женщина в полинявшем халате в цветочек. У нее тонкие седые волосы, и кажется, что ей на голову уселся грязный зайчонок. Я бы не смогла швырнуть пирог в лицо такому человеку.

— Здравствуй, Дора, — говорит она. — Что же ты не проходишь?

На кухне пусто, там пахнет мастикой для пола и средством Comet, но нет и намека на то, что здесь живет мой ровесник или кто-то младше меня. Я слишком привыкла к дому Дамплинг, где кутерьма: повсюду разложены дубленые шкуры животных, из которых потом сошьют шапки и варежки, а на полу виднеются грязные следы, ведь у тебя нет времени снимать обувь, если тебе нужно просто забрать забытую книгу или по пути к двери захватить еще кусочек вяленой оленины. Дома у Дамплинг пахнет как в месте, где люди любят друг друга, а у Лоуренсов тебя с порога обдает запахом осуждения. Я стаскиваю ботинки, прежде чем ступить на потертый, но все же сияющий линолеум.

Бабушка — не знаю, как ее назвать по-другому, — показывает рукой на кухонный стол, чтобы я поставила на него пирог.

— Пахнет чудесно, — говорит она, открывая холодильник и доставая коричневый кувшин марки Tupperware. Меня раздражает, что она будто бы ждала, что ей принесут пирог.

— Хочешь сока?

И она уже наливает его в стакан, хотя я ничего не ответила.

— Вот; садись, садись, — говорит она и ставит на стол стакан, натертый до блеска и пахнущий лимонным чистящим средством. На столе нет ни стопок журналов, ни неоплаченных счетов, ни тарелок с остатками еды. На нем нет ни крошечки. Таких столов я еще не видела, и пытаюсь не разлить на него апельсиновый сок.

Бабушка наливает себе кофе и садится напротив меня.

Я делаю большой глоток напитка, в котором обычно хоть немного чувствуется сладость, но в моем стакане, кажется, просто вода с апельсиновым вкусом. Либо бабушка экономит на концентрате, либо Банни кладет его слишком щедро, когда разводит сок.

— Ты знала, что отец Дамплинг очень крепко дружил с отцом Руфи и Лилии? — спрашивает бабушка.

Я не поднимаю глаз. Почему она говорит мне об этом? Ну и что с того, что их отец боролся за права автохтонов и погиб в авиакатастрофе? В наших краях люди каждый божий день погибают в авиакатастрофах.

Я не должна сидеть здесь и слушать, как старуха, пахнущая чистящими средствами, рассказывает мне о мертвых людях. Мне нужно идти к моей подруге и развлекать ее, пока она не придет в себя. Я так резко отодвигаю стул, что его ножки с громким скрежетом скользят по идеально чистому полу, и я надеюсь, что на нем останутся следы.

Бабушка смотрит на меня.

— Кажется, ты злишься, Дора.

— Я злюсь? — кричу я, не успев одуматься. — Да вы знаете, что Дамплинг делала в той деревне? Вы знаете, почему она там оказалась? Это Руфь во всем виновата! Дамплинг пыталась отдать матери Руфи эту записку.

Я с силой швыряю голубую бумажку на стол, ударяя по нему рукой так, что бабушкин кофе переливается через край чашки. Кажется, бабушка этого даже не замечает; она берет в руки голубую бумажку и читает слова, которые я прокручиваю у себя в голове с того дня, когда Дамплинг сунула записку мне в руку. Все, что там сказано, это: «Я тебя прощаю».

— А эта дура даже не знает, кто такая Руфь, так что все это не имело ни малейшего смысла. Дамплинг в коме из-за какой-то ерунды! — Я задыхаюсь, меня до сих пор трясет.

— Сядь, Дора, — говорит бабушка.

Но я ее не слушаюсь. Я стою, сжав кулаки. Она не смеет мне указывать.

— Ладно, — говорит она, — но ты должна меня выслушать. Если хочешь найти виноватого, а ты, видимо, очень этого хочешь, обвиняй во всем меня — и не волнуйся, никто не будет рисковать жизнью, чтобы доставить подобную записку мне, по крайней мере, в обозримом будущем.

Я совсем без сил после моей гневной речи, и тихие бабушкины слова будто повисают в воздухе вокруг меня. Трудно злиться, когда тебе не пытаются дать отпор.

— Так и будешь стоять?

Я сажусь.

— У нас с тобой, Дора, есть кое-что общее, — говорит бабушка. — Я вижу, что это тебя удивляет.

Я захлопываю отвисшую челюсть.

Бабушка продолжает:

— Мой отец бросил меня, когда я была совсем малюткой.

— Хотела бы я, чтобы нас объединяло именно это, — говорю я и замолкаю, чтобы она не подумала, что я хамлю после того, как накричала на нее.

Но она улыбается мне. Она совсем не похожа на ту бабушку, о которой я слышала от Банни и Лилии: девочки описывали свирепого монстра с глазами на затылке, который только и ждет, чтобы кого-нибудь наказать за малейшую провинность.

«Однажды она заставила Лилию прочитать все молитвы, стоя на коленях, — рассказывала Банни, — просто за то, что та прятала горошек в стакане молока».

— Ты еще очень молода, — произносит бабушка, и я понятия не имею, какое это имеет отношение к происходящему. — Тебе выпала удача жить в семье, в которой тебя любят. Но тебе нужно перестать ждать от жизни худшего, иначе, уже поверь мне, оно непременно с тобой произойдет. Послушай старую мудрую женщину.

Я чувствую на щеке слезу и смахиваю ее. Но за ней появляется вторая, и скоро их становится так много, что я даже не пытаюсь сдерживаться. Не помню, когда я в последний раз плакала. Теперь я боюсь, как бы не утонуть прямо здесь, на кухне у Лоуренсов. Бабушка протягивает мне коробку бумажных платков.

— Верь мне, — говорит она, поглаживая меня по руке. — Верь мне.

Бабушка дает мне наплакаться вволю. Я слышу, как она ходит по кухне, достает из буфета тарелки и звенит столовыми приборами. Вскоре она приносит мне кусок пирога и еще один стакан водянистого сока, а я с трудом высмаркиваюсь и бурчу еле слышное спасибо.

— Думаю, в моей жизни уже поздно что-то менять, — говорит бабушка, — но у тебя еще есть шанс.

Я вспоминаю стихотворение, в котором говорится о девочке в пурпурном переднике и о женщине по имени Рита, которая танцует ча-ча-ча в роскошном черном платье. Так вот что значит разрезать свое тело. Это значит признаться себе в том, чего ты всегда хотел. И вот это желание торчит из моей грудной клетки, словно ключ из замочной скважины, который осталось только повернуть.

— Я хочу знать, что я могу остаться в семье Дамплинг и никогда не возвращаться домой, — говорю я бабушке, как будто признаться себе в своих желаниях так же просто, как произнести их вслух. — Я хочу спать по ночам, — добавляю я, вонзая вилку в корочку пирога и понимая, что сболтнула лишнего.

— Звучит разумно, — говорит бабушка.

Как такая хорошая женщина могла отправить свою внучку неизвестно куда?

Улыбка сползает с бабушкиного лица, и я задумываюсь, не произнесла ли я этот вопрос вслух, или она и в самом деле умеет читать мысли, как рассказывают Банни и Лилия.

Сначала отец Дамплинг, теперь вот это. Я не знаю, что сказать в ответ, но это все равно неважно, потому что в этот момент в дверь вваливаются Банни и Лилия и хором кричат во весь голос: «Дамплинг очнулась, Дамплинг очнулась, Дамплинг очнулась!»

И тут мы все принимаемся обниматься и смеяться. Бабушка по очереди обнимает каждую из нас своими дряблыми руками, утирая глаза подолом халата, и даже Банни, кажется, удивлена. Я смотрю на записку Руфи, все еще лежащую на столе, и читаю смазанные, расплывшиеся слова «Я тебя прощаю».

Незаметно от всех я кладу записку к себе в карман на случай, если Руфь однажды захочет получить ее обратно.

Я бегу домой к Дамплинг, и Банни с Лилией наступают мне на пятки. Нас троих переполняет счастье, так легко на душе не было уже давно; вдруг мы останавливаемся, услышав крики и грохот, доносящиеся из моего дома. Мы стоим прямо посередине между домом Лилии и моим прежним домом, словно куропатки, оказавшиеся между двух охотников, и тут дверь распахивается, и на пороге появляются перепуганные Пола и Аннет, мамины подруги.

— Там твой отец, — говорит Пола, глядя мне в глаза. — Уходите отсюда, девочки.

— А где мама? — спрашиваю я, удивляясь, как спокойно звучит мой голос. Я расставляю руки, прикрывая собой Банни и Лилию, которые съежились за моей спиной.

— Она ранена, — отвечает Аннет. Я никогда не видела, чтобы Аннет не смеялась. Кажется, она в панике.

— И вы оставляете ее с ним? — спрашиваю я.

Они подталкивают друг друга к ступенькам крыльца, пытаясь уйти.

— Стойте, вы что, вот так ее бросили? — повторяю я. Если уж Пола и Аннет сбегают, то в этом доме происходит что-то серьезное.

Я шепчу Банни, чтобы они с Лилией медленно отходили обратно к бабушкиному дому. Я оборачиваюсь через плечо и вижу, что бабушка стоит в дверях; мы с ней встречаемся взглядом, и я понимаю, что правильно поступаю, отсылая девочек обратно. Поверить не могу, что несколько минут назад мы все смеялись и обнимались.

— Скажи бабушке, чтобы вызвала полицию, — говорю я Банни, которая смотрит на меня так, будто я говорю по-японски. — Иди же, Банни. Скорее!

— Дора? — недоумевает Банни. Она прекрасно знает, что не стоит звонить в полицию.

— Скажи бабушке, что это я попросила их вызвать; просто сделай это, — говорю я ей. Девочки успевают подойти к крыльцу бабушкиного дома ровно в тот момент, когда на пороге моего дома появляется мой шатающийся отец.

— Опа: крольчата — бах, бах, бах, — говорит отец, и у меня замирает сердце, когда я замечаю, что он держит в руках настоящую охотничью винтовку и притворяется, будто стреляет по Банни и Лилии. Хорошо, что бабушка быстро завела девочек в дом, а отец, наверное, все равно слишком пьян, чтобы попасть в них с такого расстояния. Пола и Аннет присели на корточки за каруселью; дальше они отбежать не успели.

Но я стою намного ближе к отцу.

— Где мама? — слышу я свой голос.

— Где мама? — передразнивает он меня. — Неужели кто-то вдруг забеспокоился о маме? — Он говорит все это, размахивая винтовкой.

Теперь, когда Банни и Лилия в безопасности, мне почему-то становится спокойно. Может, это из-за разговора с бабушкой, может, я уже накричалась, а может, из-за того, что Дамплинг пришла в себя. Как бы там ни было, возвращаться в эту знакомую пучину паники и страха я не собираюсь.

Меня не пугает отец, стоящий на крыльце с винтовкой в руках, ведь я провела столько ночей, представляя, что он может со мной сделать. Теперь я, по крайней мере, знаю врага в лицо: это пьяница с ружьем, а не что-то неизвестное, спрятанное в темноте, от чего я не могу защититься. Это не горячее тлетворное дыхание, пропитанное запахом алкоголя, которое подбирается ко мне все ближе, пока я, спрятав голову в подушку, жду, что меня схватят чьи-то руки — в пьяном угаре они сделают со мной то, о чем не вспомнят наутро.

Винтовка с этим и рядом не стояла.

— Ты отдашь мне деньги, Дора, — говорит отец, но при свете дня его голос звучит не так угрожающе, и я вижу, что он и сам это понимает.

— Хорошо, — отвечаю я. — Но сначала я должна убедиться, что с мамой все в порядке.

— Хорошо, — говорит он, повторяя каждое мое слово глумливым писклявым голосом.

Вдалеке я слышу пока еще негромкую сирену. «Спасибо, бабушка», — думаю я. Мне нужно продержаться еще немного. Но отец тоже слышит приближающуюся сирену. Она становится все громче.

— Ах ты, маленькая стукачка, — говорит он мне. — Ты заставила крольчат сделать всю грязную работу за тебя, чертова стукачка.

Стукачка. Хуже этого в наших краях быть не может. Отец поднимает ружье и смотрит на меня через прицел.

— Стреляй, — говорю я. Меня не пробирает дрожь. Мне даже не страшно. — Стреляй, никогда больше не хочу видеть твое лицо.

Он удивлен, медленно опускает ружье и пытается понять, кто я такая. Тут подъезжают полицейские машины и окружают нас. «Положите винтовку и поднимите руки», — кричат полицейские из-за дверей автомобилей. Отец опускает ружье, но продолжает смотреть на меня в упор. Полицейские подходят к нему с нескольких сторон, направив пистолеты в землю, и надевают на него наручники. Все это время мы с отцом смотрим прямо друг на друга. Я надеюсь, это последний раз, когда мне приходится видеть эти красные воспаленные глаза.

Полицейские заталкивают отца на заднее сиденье машины, вновь включают сирену, которая теперь удаляется в обратном направлении, и я понимаю, что уже очень давно стою, задержав дыхание.

Ровно в тот момент, когда я выхожу из оцепенения, которое помогало мне держаться, появляется отец Дамплинг. Ему приходится подхватить меня, потому что у меня подкашиваются ноги.

— Ты в порядке? — спрашивает он.

Еще ни в чьем взгляде я не видела столько любви и заботы. По крайне мере, в отношении меня.

— Могу я остаться в вашей семье? Могу я остаться и никогда не уходить? — шепчу я, с трудом выговаривая слова.

— Ох, Дора, могла бы и не спрашивать, — отвечает он и обнимает меня своими большими руками.

На пороге дома появляются врачи скорой помощи: они тащат маму, привязанную к носилкам. Она вся черного и синего цвета, на руке повязка, оба глаза заплыли.

— Мам? — говорю я.

— Дора, только не в больницу, — произносит она. — Скажи им, что мне не нужна больница.

— Все в порядке, — отвечаю я ей. — Я заплачу́. Ты ужасно выглядишь.

— У нее сотрясение, — говорит один из врачей. — Нам нужно за ней понаблюдать.

— Я не собираюсь молчать и делать вид, что он тебе ничего не сделал, — говорю я маме и понимаю, что эти слова я всегда хотела услышать от нее.

Пола и Аннет заявляют врачам, что те должны их подвезти и что отказы не принимаются.

Никто не ждет, что я тоже поеду в больницу, и это хорошо, потому что сейчас мне важнее увидеть кое-кого другого.

— К Дамплинг пускают посетителей? — спрашиваю я ее отца.

— Тебя пустят, — отвечает он.

Глава пятнадцатая. Балерины. Хэнк

Мне ужасно хочется поговорить с Изабель, но она как-то странно себя ведет, будто проехала две тысячи миль, чтобы посмотреть на бродящих туда-сюда девочек в трико. Это даже не выступление, а прослушивание, поэтому никто не сидит в зале, дожидаясь начала представления. Вместо этого тут и там виднеются длинноногие балерины в пачках, дожидающиеся своей очереди.

Когда мы заходим внутрь, я не понимаю, куда девать глаза, потому что чувствую себя не в своей тарелке, куда бы я ни смотрел.

Изабель заглядывает в расписание, говорит: «Мы, кажется, опоздали» — и бросается к боковому карману сцены, махнув нам рукой, чтобы мы бежали за ней. Мы почти сбиваем с ног костлявую женщину с непослушными пепельно-серыми волосами, которая стоит прямо за кулисами, но прежде чем она успевает упасть, Изабель подхватывает ее и они начинают обниматься. Изабель шепотом торопится сообщить нам, что ее подругу зовут Авигея и что мы сможем поговорить позже. В последний момент прибегает девушка с большими карими глазами, и Авигея с улыбкой говорит ей: «Скорее, дорогая, ты все пропустишь», и девушка заходит за кулисы со сцены, на которой уже гаснет свет.

Кажется, в зале почти никого нет, но в нем слишком темно, чтобы разглядеть хоть что-нибудь, кроме теней и неясных силуэтов. Мы стоим за кулисами, поэтому Авигея отодвигается, чтобы мы могли смотреть на сцену из-за тяжелого бархатного занавеса. Я вижу только членов жюри, которые сидят в первом ряду, нацепив очки на кончики своих крючковатых носов. Здесь происходит, должно быть, что-то очень важное. В воздухе чувствуется напряжение, а на лицах нет и тени улыбки, а это всегда не очень хороший знак.

Девушка, стоящая на сцене, ждет своей очереди. «Это племянница Авигеи», — одними губами шепчет нам Изабель. Мы едва успели вовремя.

Как и все другие танцовщицы, эта девушка высокая и худая, она в простой розовой юбке и белом трико. Она выставила руки перед собой, соединив кончики пальцев. Девушка напоминает мне восковую статую на выставке. В зале удушающе жарко. Я представляю, как девушка капля за каплей тает прямо на сцене. Но тут я вспоминаю, что на мне до сих пор две куртки, так что, возможно, жарко здесь только мне.

Мне интересно, жарко ли Джеку. Он проскользнул в зал и сидит в одном из рядов вместе с девочкой, которую Авигея назвала «дорогая». Начинает звучать музыка, и балерина на сцене двигается, будто кто-то дергает ее за невидимые ниточки. Ее па завораживают, она скользит по сцене, словно кусочек сливочного масла, она подпрыгивает и очень легко приземляется на кончики пальцев, на ее лице написана решимость. Она не просто танцует, она рассказывает жюри историю, и кажется, это очень волнующая история. Я подаюсь вперед, чтобы не пропустить ни слова из ее рассказа.

Я почти не замечаю, что музыка останавливается. Племянница Авигеи кланяется перед жюри, а я снова и снова накручиваю красную ленточку на запястье, думая о той беременной девушке, с которой сидел на берегу реки.

Я просачиваюсь мимо Изабель и Авигеи, которые до сих пор аплодируют, и выбегаю через хлопающие двустворчатые двери, не обращая внимания на то, что сбиваю на своем пути несколько балерин. Я срываю с себя куртки и несусь к выходу. Мне нужно на воздух.

— Хэнк, — кричит мне Джек через толпу, — Хэнк, угадай, кто это? Он показывает пальцем на девочку с карими глазами, но тут его поглощает море голов с пучками и балетных пачек.

Места в помещении становится все меньше. Джек продолжает меня звать, но мне нужно найти выход.

Я снова свернул не там и опять оказываюсь в коридоре, ведущем за кулисы. Я чувствую себя крысой, которую посадили в лабиринт. Впереди я вижу еще один указатель выхода, но я не успеваю до него добежать, чья-то рука хватает меня сзади за подол куртки.

— Хэнк, — произносит Джек. — Постой.

Девушка, стоящая за его спиной, держит в руках бумажное полотенце, на котором Фил толстыми черными буквами вывел имя «Сельма». Я смотрю на буквы, вспоминая, как Джек всю дорогу от Юкона водил по ним пальцем. Конечно, эти буквы должны были привести нас к живой настоящей девочке уже хотя бы потому, что Джек в это верил. Девушка смотрит на Джека своими карими глазами, похожими на илистые лужи, и ее взгляд мерцает, как будто у моего брата есть ответы на все возможные вопросы.

— Это Сельма, — шепчет Джек.

Мы все просто стоим и смотрим друг на друга.

Но вот распахивается дверь, ведущая за кулисы, и из нее выходят четверо: Изабель, Авигея, балерина и…

— Я знал, — кричит Джек. — Сэм, я знал, что ты жив!

Глава шестнадцатая. Братья. Элис

Я даже не успела отдышаться. Вот Сэм протягивает мне букет роз, и мы выходим из-за кулис в коридор, а через минуту Сэм лежит на полу, и на нем верхом сидит какой-то парень.

Тетя Авигея и женщина, которую я раньше никогда не видела, высмаркивались в носовые платки, а Сельма стояла с таким видом, будто она только что сошла с поезда, летящего на полном ходу. Из левого кармана сцены выбежала мама, она подскочила ко мне с еще одним букетом и сказала: «Ты была великолепна». Но она умолкла, с интересом глядя на происходящую вокруг нас неразбериху.

Неподалеку от нас, прислонившись спиной к стене и обхватив голову руками, на полу сидел еще один парень. Кажется, все заметили его одновременно. Сэм сбросил с себя первого парня и подошел ко второму, который на вид был старше, грустнее и лохматее. Сэм встал на колени, уткнувшись лицом в его плечо. Сэм обнимал парня, а тот все громче и громче повторял: «Я думал, ты мертв, я думал, ты мертв, я думал, ты мертв».

Джек. Хэнк. Меня как будто вывели из темной комнаты на яркий солнечный свет. Мои глаза никак не могли привыкнуть, и взгляд отказывался фокусироваться, когда я смотрела на трех братьев, которые наконец-то встретились.

И именно в тот момент, когда Сэм начал терять веру, что сможет их отыскать.

— Такое чувство, что я пытаюсь найти иголку в стоге сена, — сказал он, как только мы вернулись в Фэрбанкс. Мама была безумно нам рада и на ужин в честь нашего приезда приготовила свою фирменную лазанью. Когда мы прибирались на кухне, она сообщила Сэму, что он может оставаться так долго, сколько потребуется.

— Я очень много о тебе слышала, — сказала она ему.

— Правда? — спросила я.

— Ах, Элис, мы с твоим отцом вообще-то иногда разговариваем.

— Вы правда разговариваете?

Но мама лишь игриво шлепнула меня, как будто бы я дурачилась.

— Моя сестра работает в газете, — сказала она Сэму. — Если твои братья окажутся в Фэрбанксе, она первая об этом узнает.

Он улыбнулся и поблагодарил маму, но, когда она ушла в столовую за грязными тарелками, мне стало ясно, что это была неискренняя улыбка.

Я знаю, что у Сэма на душе, когда смотрю, как на его лицо набегает тень и как его глаза отливают множеством оттенков коричневого, словно стеклышки калейдоскопа, особенно когда он думает о братьях.

— У тети Авигеи огромный опыт, — сказала я Сэму. — Она знает все про всех. Она найдет их, обещаю.

Он сделал шаг вперед, набросил мне на плечи петлю из кухонного полотенца, которое держал в руках, притянул меня близко-близко к себе и поцеловал. Я уже давно ждала этого поцелуя, но он все равно застал меня врасплох. Я не знала, куда деть свои мыльные руки, поэтому запустила пальцы ему в волосы и поцеловала его в ответ — пылко. Ровно так, как мне и хотелось сделать много раз до этого: когда мы сидели на мостике, когда плыли в «Пеликане» и даже когда он, забрызганный кровью, стоял у удилищ.

— Соленая, — прошептал Сэм. — Я знал, что ты соленая на вкус.

Кажется, все это застало врасплох и мою маму: она бесшумно вошла на кухню, держа в руках еще одну стопку тарелок, которые с диким грохотом упали на пол, отчего мы все перепугались до смерти.

Я так увлеклась воспоминаниями о том поцелуе, что не сразу почувствовала, как кто-то тянет меня за руку в вестибюль у зрительного зала. Я вижу перед собой Сэма и Хэнка, которые, все так же прижавшись друг к другу, сидят на ковре с красным цветочным орнаментом. Я понимаю, что по моим щекам течет тушь.

— Привет, — говорит чье-то расплывчатое лицо, которое оказалось совсем близко от моего.

— Джек?

Он кивает.

— Это Сэм тебе дал? — спрашивает Джек, показывая на кусочек красной резинки, который я пыталась спрятать в пучке.

— Да, он.

— Ты знала, что это талисман? — спрашивает Джек.

— Поэтому и ношу его.

— Это ты спасла Сэма?

— Я пыталась, — отвечаю я. — А может, это он меня спас?

— Ага, и так всю жизнь, правда? — произносит Джек. — Мы спасаем друг друга.

— Ты именно такой, как тебя описывал Сэм, — говорю я ему, и он улыбается.

— Ты восхитительно танцевала, — к нам с Джеком подходит Сельма. Такой улыбки я еще никогда не видела на ее лице. — Твое выступление, Элис… в нем все было идеально. Ты совершенно точно пройдешь отбор. — Сельма держит в руках мятое бумажное полотенце, на котором написано ее имя; вид у нее забавный — ее будто пристукнули чем-то по голове.

— Спасибо… а что это? — спрашиваю я. Сельма держит этот клочок бумаги почти так же бережно, как я — букет роз от Сэма.

Она прижимает бумажное полотенце к груди, словно это любовное письмо.

— Это то, чего я ждала всю жизнь.

Я и представить не могу, что заставило Сельму вести себя так непривычно — обычно она болтает без остановки, — но сейчас все происходящее лишено смысла, и у меня сводит ноги. Мне нужно пойти сделать растяжку, но в воздухе вестибюля витает так много чувств, что проще разрезать шейный позвонок лосося, чем уйти от этих людей. Сэм что-то шепчет на ухо Хэнку. Может, он рассказывает ему историю про косаток и про то, как он здесь очутился?

Сэм, наверное, смотрит теперь на своих братьев по-другому. Я уверена, он очень изменился с тех пор, как они виделись в последний раз. Сэм сейчас одет в то, что мама заказала ему в Sears Roebuck, когда мы приехали в Фэрбанкс, потому что у него были только старые вещи дяди. Я и сама еще не до конца привыкла видеть его в этой одежде.

Даже когда мы только пришли на отбор — это было всего несколько часов назад, Сэм выглядел тревожным и вел себя скованно, будто его укачало больше, чем на лодке. Он показал на мои пуанты:

— Они странно смотрятся на тебе.

Мне тоже так казалось.

— Они везде будут странно смотреться, если только они не подвешены над койкой во время рыбацкого сезона.

Наверное, Сэм думал, что я все еще считаю себя виноватой, потому что он сказал:

— Твой отец не хочет, чтобы ты жила, пытаясь ему угодить. Он хочет, чтобы ты была счастлива.

А потом он отошел от меня чуть подальше на случай, если я опять разозлюсь, как в прошлый раз, когда он сказал мне то же самое.

Но теперь я все понимаю. Я считала, что защищаю папу, а он всегда хотел, чтобы я просто была собой.

Первый раз в жизни я танцевала как человек, который знает, чего он хочет. Я не боялась никого разочаровать, особенно саму себя.

Но даже это не кажется сейчас таким важным, когда я смотрю на Хэнка и Сэма. Сэм ошибался, думая, что Хэнк злится на него или не беспокоится о нем. Я складываю каждую минуту, каждый час, каждый день, что я провела с Сэмом, и ясно осознаю, что все это время Хэнк считал, что его брат мертв. Я чувствую себя эгоисткой, глядя, как Хэнк пытается выбраться из круговорота мрачных мыслей. Будь я на его месте, я, наверное, никогда не смогла бы перестать плакать.

— Я чувствовал, — вдруг говорит Джек, пристально глядя на меня, — что рядом с Сэмом именно такой человек, как ты.

Он обнимает меня.

— Ты был прав, — отвечаю я ему. — С Хэнком все будет в порядке?

— У Хэнка все хорошо, — говорит Джек. — Или будет хорошо.

У Джека глаза как у Сэма.

Я так увлеченно разглядываю Джека, что не замечаю, как Хэнк с Сэмом поднялись с пола, пока не чувствую чью-то руку на своем плече.

— Элис, это Хэнк, — говорит Сэм. Кажется, не очень вежливо в упор смотреть на зареванное лицо и красные опухшие щеки Хэнка. Но он делает шаг вперед и обнимает меня, а мои розы мнутся между нами. Хэнк пахнет сотнями миль, проделанных по слякотным дорогам, а еще чем-то сладким с оттенком лаванды; но кроме всего этого, я различаю знакомый застарелый запах лодки. Он крепко сжимает меня в объятиях, потом отступает назад и говорит:

— Ты волшебно танцуешь. Я чуть не умер, пока на тебя смотрел.

Хоть я и не уверена, что до конца поняла смысл его слов, я знаю, что это одна из самых приятных вещей, которую мне когда-либо говорили.

Глава семнадцатая. Декабрь 1970-го. Руфь

Между мусорных баков

По промерзшей земле

Бродит ворон.

Джон Стрэйли

Даже если твое сердце разбито на миллион кусочков, а твоего ребенка отдали в другую семью, я должна сказать тебе, что планета не остановит своего вращения. Люди будут говорить тебе добрые слова и думать, что ты их слушаешь, но ты не услышишь ничего, потому что будешь слишком озабочена тем, чтобы собрать свое сердце по кусочкам: складываешь каждый в укромный уголок внутри себя, чтобы потом вернуться за всеми разом.

Сначала ты сможешь только кивать улыбающимся и, кажется, знакомым лицам, на которых беззвучно шевелятся губы, пытаясь что-то сказать тебе. Пройдет немного времени, прежде чем ты начнешь понимать, о чем они говорят.

А затем, в одно ничем не примечательное утро ты начнешь шевелить пальцами ног. Или почувствуешь, как кровь вновь разливается по кончикам пальцев рук. Медленно, словно тепло по обмороженным конечностям. Кровь разольется по обледенелым участкам твоего тела и наконец достигнет того укромного местечка, где ты спрятала осколки разбитого сердца, и тогда ты начнешь вертеть их в руках, пытаясь снова сложить из них что-то целое. Скорее всего, у тебя не получится с первого раза соединить их вместе так, как раньше, и тебе придется предпринять несколько попыток.

Медленно, очень медленно ты начнешь совершать привычные действия, например пить чай, в котором снова будешь ощущать вкус чая, а не думать, что кто-то неведомо зачем всунул тебе в руки чашку с коричневой водой. Вкусы, запахи, тактильные ощущения — все это вернется, но медленно.

— Нужно немного подождать — это ты будешь слышать снова и снова, когда к тебе вернется слух.

Когда ты решишься заговорить, постарайся задавать не больше одного вопроса в день, по крайней мере поначалу.

День первый:

— Это мальчик или девочка?

— Красивая здоровенькая девочка. (Сестра Бернадетта)

День второй:

— Как ее назвали?

— Ты не помнишь? Ты просила, чтобы ее назвали в честь твоей бабушки. Маргарет. (Сестра Жозефина)

День третий:

— Почему я попросила назвать ее в честь бабушки? — Я действительно не могу вспомнить.

— Думаю, ты пыталась забыть прошлые обиды — начать все с чистого листа. (Настоятельница)

Две или три недели спустя все вокруг, особенно сестра Агнес, станут ждать, что ты задумаешься о возвращении к нормальной жизни. Рано или поздно ты со всеми попрощаешься и выйдешь за монастырские ворота, стараясь не обращать внимания на всхлипывания монахинь, раздающиеся за твоей спиной. Ты уже не та девушка, что много месяцев назад поднималась по ступенькам автобуса, хоть ты и одета в ту же потертую красную куртку и несешь тот же коричневый чемоданчик. Ты будешь смотреть, как быстро вращается мир, будто фильм в обратной перемотке. Ты потеряешь счет часам, а потом и дням, ведь они все равно слишком коротки и проносятся так быстро, что ты едва успеваешь моргнуть. В какой-то момент тебе покажется, что прошло уже дней пять, потому что сестра Агнес дала тебе столько бутербродов и сконов, что их хватило бы на целую неделю, и некоторые из них начинают засыхать и напоминают по вкусу опилки. На твоих коленях, прижимая тебя к креслу, лежит вышитая подушка, которую ты нашла у себя в чемодане, — подарок от сестры Жозефины и сестры Бернадетты. Ты сжимаешь ее обеими руками и утыкаешься лицом в переплетения нитей, вдыхая запах монахинь и пытаясь не разрыдаться. Но тут ты узнаешь придорожное кафе, в котором покупала яблочный пирог в свой семнадцатый день рождения, вот только тогда ты была не одна — не то что сейчас.

Если не считать, конечно, незнакомого мужчину, который наклоняется ко мне и говорит:

— Можно кое-что у тебя спросить?

— У меня?

Он оглядывается по сторонам:

— Нас всего двое в этом автобусе.

Чары разрушены. Я снова нормальный человек, моя душа вернулась в прежнее тело.

Я смотрю в его глаза, отливающие зеленым, словно стеклянная галька, вымытая на берег. По его лицу видно, что он много времени провел на открытом воздухе, так что невозможно догадаться, сколько ему лет.

— Так вот, я хотел спросить, — говорит он, — я скоро впервые встречусь с одной девочкой, и она примерно твоего возраста. Я переживаю, хороший ли я выбрал подарок.

Интересно, сколько мне, по его мнению, лет. Мне может быть и семнадцать, и семьдесят; я уже не уверена, что моя внешность хорошо сочетается с моим внутренним состоянием.

Но мужчина деловито роется в своем рюкзаке и достает два куска самодельного мыла.

— Мыло? — спрашиваю я, и по его лицу видно, что он надеялся на более восторженную реакцию. — Ну в смысле: ничего себе, мыло, — повторяю я. Он смеется глубоким грудным басом, от которого в пустом автобусе становится теплее.

— Его сделала одна моя подруга, — говорит мужчина. — Я думал, девочки-подростки любят разные штучки для ванной и… ну всякое такое.

— Нет, правда, ей очень понравится мыло, — говорю я ему, и он протягивает мне один кусок. Пахнет лимоном. — Мне посчастливилось жить с… э-э-э, женщинами… которые варили мыло. — Это самое длинное предложение, которое я произношу за последние несколько недель.

Мужчина не пытается вытянуть из меня больше слов. Я протягиваю ему кусок мыла и сворачиваюсь на сиденье, притворяясь, что читаю.

Небо за окнами автобуса розовеет; солнце уже садится, хотя сейчас всего лишь два часа дня. Мимо проносятся только мили и мили гористой местности, глядя на которую вспоминаю, что в масштабах вселенной я всего лишь крошечная соринка.

Когда я снова просыпаюсь, я вижу, что людей в автобусе прибавилось. Главным образом пассажиры-мужчины, и мне любопытно, что они могут думать о девочке, которая одна едет куда-то в канун Рождества. Мужчина, везущий мыло, разговаривает о рыбалке и лодках с еще одним пассажиром, который, должно быть, сел в автобус неподалеку от границы. У него с собой водонепроницаемая сумка, которую он поставил на соседнее сиденье и от которой пахнет бензином, плесенью и рыбой.

Из моей книги выпадает последнее письмо от Сельмы. Я и забыла, что спрятала его внутрь несколько недель назад, когда слова еще не имели для меня никакого смысла.

Сельма пишет, что она наконец узнала правду о том, откуда она родом, но всю историю сможет рассказать мне только лично — так что она ждет не дождется меня увидеть. Ее двоюродную сестру Элис приняли в танцевальный колледж; в городе появилось несколько новых парней, которые привлекают всеобщее внимание; и, что самое неожиданное, Дора и Дамплинг (которая постепенно оправилась после аварии) проводят у меня дома много времени с Банни и Лилией.

Мне хочется услышать рассказ Сельмы и встретиться с Дамплинг, но до этого я не позволяла себе слишком много думать о возвращении.

Настоятельница сказала, что бабушка встретит меня на автобусной станции. Я задумываюсь, станет ли она делать вид, что ничего не произошло, и вести себя как раньше, ведь я теперь другой человек. И я сомневаюсь, что смогу смотреть на нее как прежде, после всего, что я узнала от сестры Жозефины.

Я так устаю от одних мыслей о бабушке, что снова засыпаю; в моей голове еще проносятся строчки из письма Сельмы, а в носу у меня стоит запах, исходящий от водонепроницаемой сумки нового пассажира.

Мне снится, что я сижу на берегу океана. Светит луна, и, когда начинается отлив, моему взору открываются скалы, а на песке я вижу множество морских звезд и мелких крабов, которые разбегаются в разные стороны. На скале кто-то сидит, и я вижу, что это женщина. Она скинула свою одежду в кучу. Она оставляет вещи на скале и направляется в сторону пляжа, осторожно ступая по обломкам ракушек и морских водорослей. Она проходит совсем рядом со мной, но не обращает на меня внимания; она движется в сторону порта, где пришвартованы лодки, в рубках которых горит свет. Подталкиваемая любопытством, я направляюсь к скале. То, что казалось мне одеждой, на самом деле блестящая тюленья кожа, от которой несет тухлой рыбой. Маслянистая кожа выскальзывает из моих рук и падает в океан. Я в ужасе смотрю, как она начинает уплывать, и я никак не могу ее поймать — я все плыву и плыву за ней, и если я не выловлю ее, то та женщина никогда не сможет вернуться в море, но все мои старания бесполезны.

Бух!

Я просыпаюсь на полу автобуса.

— Прошу прощения: на дороге лось, — говорит водитель, резко нажавший на тормоз. — Мы прибудем в Фэрбанкс примерно через пятнадцать минут.

— Ты в порядке? — спрашивает мужчина с вонючей непромокаемой сумкой, когда я поднимаюсь с пола.

Я киваю, но моя куртка измазана слякотью и грязным снегом, который натаял с ботинок пассажиров. Мужчина с сумкой снова поворачивается к мужчине с мылом.

— Мне нужно купить розы, — говорит он. — Моя бывшая жена предупредила, что если на «Щелкунчика» без роз, могу и не приходить вовсе.

Мужчина с мылом смеется и говорит:

— Кажется, я тоже пойду смотреть это представление.

Этого я меньше всего ожидала от них обоих.

Автобус заезжает под навес станции, где лампы светят так ярко, что трудно разглядеть лица людей, стоящих на платформе. Все немножко изменились. Вот Элис с концертным гримом на лице, который здесь смотрится совершенно неуместно. На голове у нее блестящая диадема, а поверх костюма из «Щелкунчика» она надела объемный пуховик.

В окно автобуса я вижу, как Элис бросается на шею мужчине с непромокаемой сумкой, как только тот сходит на платформу. Элис притягивает к себе за руку парня — симпатичного, он подходит поближе и жмет мужчине руку. Этого парня я еще никогда не видела, ровно как и такой блеск в глазах у Элис.

У меня отказывают ноги. Вселенная вращается намного быстрее, чем я привыкла. Здесь все громкое и яркое, и после нескольких месяцев жизни в черно-белом мире перешептывающихся монахинь я не спешу выходить из автобуса. Пока я не пойму, что к чему, проще смотреть на все происходящее с этой стороны оконного стекла.

В толпе появляется лицо Сельмы. Это уже не та удалая Сельма, которую я помню, — Сельма, которая первая подставляет руку, чтобы ей сделали прививку, или откидывает голову назад и смеется, словно гиена, — нет, это робкая Сельма, которая нерешительно подходит к мужчине с мылом. Он только вышел из автобуса, и на его плече во все стороны раскачивается сумка.

Мужчина протягивает Сельме широкую ладонь для рукопожатия, но она, к его (и моему) удивлению, заключает его в объятия. Я никогда не видела, чтобы люди так много обнимались. «Так значит, Сельма здесь не из-за меня», — думаю я, когда моя подруга вытаскивает откуда-то очередную оранжевую шапку грубой вязки и дарит ее мужчине с таким видом, будто это курица, несущая золотые яйца. Бедняжка Сельма — хоть у нее и самое большое сердце в мире, с вязанием у нее все никак не клеится. И тут я принимаюсь смеяться, смеюсь сама с собой, все так же сидя в автобусе. Мне становится так хорошо.

И вдруг я замечаю бабушку: она стоит в стороне от всех остальных. Она постарела, ее волосы стали тоньше. Ей, должно быть, очень холодно в потертом пальто и капроновых колготках. Непохоже, что она злится или напугана, по ней видно, что она волнуется и очень замерзла. К ней подходит Сельма, которая с гордостью ведет за собой мужчину с мылом. Бабушка жмет его большую руку своей хрупкой маленькой ладонью. Рядом с мужчиной бабушка кажется еще меньше: она усыхает с каждой минутой, что я остаюсь в автобусе.

Пора мне возвращаться к жизни.

Я наконец встаю, чтобы выйти, когда вдруг замечаю его.

Хэнка.

Он смотрит на кого-то так же, как тогда на моих глазах смотрел на Джека, который ел розовое пирожное «Снежный ком». Я слежу за взглядом Хэнка, и, конечно же, он направлен на Джека. Тот улыбается, глядя на Сельму и мужчину с мылом, как будто это он сотворил их из ничего. Тут же стоят и Элис с симпатичным парнем; теперь он жмет руку мужчине с мылом, и все это выглядит таким чудесным, но таким далеким от меня.

Стоит мне об этом подумать, как Хэнк поднимает глаза и видит меня в окне.

Он медленно направляется к автобусу. Достаточно медленно, чтобы я успела прокрутить в голове нашу последнюю встречу. К тому времени, как он появляется в дверях автобуса, я снова увидела, как он голый прикрывается букетом колокольчиков, и услышала, как он, сидя в простыне на клюквенной полянке, говорит мне: «Может, как-нибудь увидимся в Фэрбанксе?»

Теперь я стою в двух шагах от него, и, кажется, «как-нибудь» уже наступило.

— Это ты, — говорит он.

— Я, — отвечаю я. Впервые за неделю из моих уст прозвучало слово я.

Я все еще существую.

Но тут за спиной Хэнка появляется его брат Джек, который смотрит на меня во все глаза.

— Это ты, — говорит он.

Я решаю не повторять сказанное.

Вдруг в автобус заходит Сельма, и чары снова разрушены, по крайней мере сейчас, потому что она кричит:

— Руфь! Ты вернулась! Ты вернулась!

Сельма искренне рада меня видеть, и я чувствую, как по мне до самых кончиков пальцев на ногах разливается тепло, когда она обнимает меня так, что мне становится трудно дышать. Я обнимаю ее в ответ.

Она целует меня в щеку и шепчет:

— Я скучала по тебе.

Я знаю, что в какой-то момент Сельма расскажет мне обо всем, а я с удовольствием ее послушаю. А сейчас им всем — даже Хэнку — придется подождать, пока я возьму себя в руки и наконец встречусь с бабушкой.

Я не успеваю сделать шаг, Хэнк берет меня за руку и повязывает мне на запястье красную ленточку. На долю секунды в воздухе повисает тишина, и я знаю, что где бы ни была сейчас моя дочь, на ее маленьком пухлом запястье повязана вторая половинка этой ленточки.

У меня в голове раздается голос Дамплинг: «Это сработает, обещаю».

Наконец-то я это понимаю.

Хэнк пристально смотрит на меня. Я показываю рукой в сторону бабушки и говорю:

— Мог бы и не подходить ко мне так близко.

Он сжимает мое запястье и отвечает:

— Я умею ждать.

Мне кажется, будто бабушка сейчас находится за тысячу миль от меня, а не стоит в нескольких метрах. Вблизи она выглядит еще более хрупкой. Я не единственная, кто постарел за последние месяцы.

— Привет, — говорю я.

Такое чувство, что она сейчас заплачет.

— Где Лилия? — спрашиваю я, потому что бабушка, кажется, утратила дар речи.

— Она дома, печет тебе пирог.

Потом она добавляет:

— С ней Дора, Дамплинг и Банни, так что надеюсь, ты не против небольшой вечеринки.

— Я назвала ее в честь тебя, — выпаливаю я так быстро, как могу. Если я не скажу это сейчас, то, наверное, не скажу никогда.

— Я этого не заслуживаю, — говорит бабушка.

— Я подумала, что это поможет нам начать все заново, — отвечаю я, и на меня наконец смотрит прежняя бабушка; ее глаза сужаются, словно я ее оскорбила. И тут ни с того ни с сего она начинает смеяться, но не низким раскатистым смехом, который вырывался в автобусе из груди мужчины с мылом. У бабушки сухой, будто покрытый паутиной, смех.

Она обнимает меня даже крепче, чем Сельма, но меня поражает ее запах.

Это все та же смесь запахов: лимонное чистящее средство, мыло фирмы Joy и кофе Hills Bros. Но один запах окончательно приводит меня в замешательство. Это запах крема для лица, которым бабушка пользуется каждое утро все время, что я ее знаю.

— Лосьон сестры Жозефины с молочно-медовым ароматом, — говорю я.

В этом запахе сталкиваются два мира.

Бабушка целует меня в макушку, будто у нас с ней есть общая тайна.

— Я никогда не умела говорить красиво, — произносит она. — Прости меня, Руфь.

Теперь она плачет по-настоящему. И я тоже.

Мы беремся за руки, и я веду ее домой по скользкому тротуару. Меня вдруг осеняет, что между усталостью и слабостью существует разница. Пока мы не дошли до Берч-Парка, я в последний раз кладу руку себе на грудь, чтобы проверить.

Оно там — мое сердце, склеенное из кусочков и чуть потрепанное, но совершенно точно еще не отстучавшее свое.

Интервью с Бонни-Сью Хичкок

Сколько времени у вас ушло на работу над книгой «Запахи чужих домов»?

Сложный вопрос. Я могла бы ответить «вся жизнь», но это прозвучало бы абстрактно. Справедливо будет сказать, что моя магистерская дипломная работа по курсу «Писательское мастерство: детская и молодежная литература» в Университете Хэмлайн — это первый вариант книги. На ту книгу ушло полгода, но она очень сильно отличалась от нынешнего варианта. Мне потребовалось еще два года, чтобы создать ту историю, которую можно прочесть сейчас.

Действие романа разворачивается на Аляске, где вы выросли. Использовали ли вы какие-то свои детские воспоминания, когда писали книгу?

Я использовала много детских воспоминаний, а также позаимствовала воспоминания у моих детей, сестер, братьев и дальних родственников. Одной моей сестре действительно отрезали волосы за то, что она ими хвасталась, но сделала это не наша бабушка. И мы в самом деле ездили в гости к бабуле, которая жила в местечке под названием Берч-Парк. (Стоит добавить, что моя бабуля была замечательным человеком и не имела ничего общего с бабушкой из книги, мы гостили у нее каждое лето.) Моя мама — старшая из шести детей, и ее братья и сестры, да и она сама, рассказывали мне, каково это — жить в Берч-Парке. Мы с братьями и сестрами очень любили туда приезжать, потому что там, прямо посреди парковки, стояла карусель, покрашенная в яркие цвета. Нам казалось, что Берч-Парк — это какое-то волшебное место, потому что мы во многом были похожи на Лилию. Я, по крайней мере. Но моей тете в то время было уже шестнадцать, и она знала, что люди в Берч-Парке живут бедно и что там водятся тараканы, так что она это место не идеализировала, и именно она помогла мне передать в книге мнение Руфи о Берч-Парке. Одно из моих самых ранних воспоминаний — крупное наводнение 1967 года в Фэрбанксе. В моей книге речь идет не об этом наводнении, но по общему впечатлению они во многом схожи.

Вы когда-нибудь катались на собачьей упряжке или плавали с косатками?

Пару раз я каталась на собачьей упряжке, но никогда не участвовала в настоящих гонках. Мне всегда казалось, что этот вид спорта не стоит тех усилий, которые приходится прилагать, но некоторым моим друзьям это занятие очень нравится. И, к счастью, с косатками я не плавала ни разу в жизни, но я часто видела их с нашей рыбацкой лодки (которая во многом похожа на рыбацкую лодку Элис), а однажды они окружили мой каяк и подплыли чересчур близко. Я прямо чувствовала их дыхание — ужасный запах.

Чем пахнет у вас дома?

Это прекрасный вопрос, но я не уверена, что смогу на него ответить. Моя дочь очень точно умеет описывать, чем пахнут чужие дома, но никто из нас не может сказать, чем пахнет у нас дома. Думаю, мы просто слишком привыкли к нашему запаху, поэтому сразу же распознаем запах чужого дома и не только понимаем, что он чем-то отличается от нашего, но и можем точно сказать, чем пахнет. Например, назвать марку стирального порошка, если мы используем другой, или понять, что у кого-то живет несколько кошек. Я могу предположить, что у меня дома пахнет кофе, смехом и, наверное, лососем.

Послужил ли кто-то из ваших знакомых прототипом для персонажей вашей книги?

Да. Наверное, больше об этом я ничего сказать не могу. Но надо отметить, что каждый персонаж — это собирательный образ, сборная солянка из обожаемых мной друзей и родных. Почти все члены моей семьи — а семья у меня большая — читают книгу, пытаясь понять, кто из персонажей списан с них, и я постоянно говорю им: «Расслабьтесь, это же вымысел!»

Сложно ли было писать книгу о представителях разных культур?

Это было бы сложно, если бы я не выросла там, где происходит постоянное смешение культур. Я могу долго об этом говорить, но считаю, что лучше писать, исходя из собственного опыта, и большую часть того, что описано в моей книге, я пережила лично. Мне было бы тяжело написать книгу о культуре, с которой я ежедневно не соприкасалась с самого детства.

Я работала продюсером радиопередачи об автохтонах Аляски, а моим наставником была Нелли Мур, инупиатка по происхождению. Кроме того, мне очень помогло то, что я выросла в окружении автохтонной культуры и знала о ней достаточно, чтобы понимать, о чем можно говорить, а о чем — нет, если вы понимаете, что я имею в виду. Что касается моей книги, было бы странно — и, честно говоря, безответственно — не написать открыто о стереотипах, которые бытовали на Аляске (и среди автохтонов, и среди белого населения) в годы моего детства.

Какая сцена далась вам сложнее всего?

Этот вопрос очень хорошо сочетается с предыдущим. Тяжелее всего было писать главу про рыболовецкий лагерь, потому что у меня нет рыбацкой тони. В детстве я, как и Лилия, ужасно хотела, чтобы у нас была рыбацкая тоня, и не понимала, почему у нас ее не может быть. К тому же я с большим трепетом отношусь к написанию такого рода сцен, потому что терпеть не могу «парашютную журналистику» и не хочу ей уподобляться. Но у меня очень много друзей атабаскского и инупиатского происхождения, и я опрашивала людей и бывала в рыболовецких лагерях, так что знаю об этом довольно много, но все равно внутри что-то скребется. Брр, ненавижу это чувство, когда боишься сказать что-то не так. Я отношусь к автохтонам Аляски с огромным уважением и не стала бы представлять ни одну грань их жизни в ложном свете. Стоит добавить, что это культура, представители которой не слишком любят рассказывать о себе, и я это прекрасно понимала. Моим издателям пришлось меня пинать, потому что мне было очень трудно писать об этом.

Какая ваша любимая часть романа?

Мне нравится часть, в которой Дора оказывается в магазине Goodwill с мамой и ее веселыми подружками. Я с удовольствием писала о состязании The Ice Classic (которое в 1968 году выиграла моя тетя). Очень люблю сцену, в которой Хэнк и Руфь встречаются у аббатства; я от души смеялась, пока писала ее. Однако больше всего меня тронула сцена, в которой Дора дает отпор своему отцу. Помню, когда я ее дописала, почувствовала, что очень горжусь Дорой, словно она живой человек, а не созданный мной персонаж. Раньше я никогда не испытывала таких эмоций от того, что написала сама.

В «Запахах чужих домов» есть чудесный момент с пирожным «Снежный ком». Что это за пирожное и какое оно на вкус?

Это розовое бисквитное пирожное круглой формы с начинкой из шоколадного крема, обсыпанное кокосовой стружкой и маршмэллоу. Бисквит и начинка вполне хороши на вкус, а вот маршмэллоу по своей структуре студенистое и чем-то напоминает мне слизь жирной рыбы. Что особенно важно, эти пирожные действительно выпускали в 1970-х, и они хорошо вписываются в сюжет книги. Я встречала людей, которые рассказывали, что в детстве им запрещали их есть, и мне сразу становилось ясно, что росли они не там, где я.

Кто из писателей вам нравится и что именно вас привлекает в их творчестве?

Моя любимая писательница подростковых книг — Марго Ланаган[31]. Меня привлекает мрачная атмосфера, которую она создает в своих произведениях, и мне очень нравится, как она обращается с языком, особенно в книге The Brides of Rollrock Island. Каждый день я читаю стихи, чтобы не забывать, как на самом деле должны звучать слова, мои любимые поэты — это Норман Дуби[32] и Дилан Томас[33]. Ну и конечно, я обожаю Вирджинию Вулф. Каждое ее слово совершенно.

Можете дать пару советов начинающим писателям?

Не забывайте, кто вы есть на самом деле, будьте честны в том, что вы пишете. Если вы попытаетесь написать о чем-то, что вас не трогает, это сразу будет заметно. Я пока знаю не очень много об издательском мире, но с уверенностью могу сказать, что в нем хватает фонового шума. Единственное, на что вы можете влиять, это на то, как вы пишете. Так что всегда следите за качеством.

Можете ли вы рассказать что-то о вашей следующей книге?

К сожалению, нет. Я никогда не рассказываю о том, над чем сейчас работаю, потому что ужасно суеверна.

Слова благодарности

В этой книге много вымысла, но, в то же время, она появилась на свет только благодаря тому, что четыре поколения одной семьи очень долгое время жили на одном месте. Мне не хватит слов, чтобы выразить благодарность каждому члену этой семьи в отдельности. Можно сказать, эта книга началась с упражнения в свободном письме дома у моей дорогой подруги и талантливой писательницы Лизы Джонс. Если кто-то предлагает: «А давайте мы все в течение двадцати минут будем писать о запахе чужих домов», соглашайтесь, не раздумывая.

Не знаю, как отблагодарить аляскинских поэтов, которые любезно разрешили мне использовать их стихи: Джон Стрэйли, Нэнси Уайт Карлстром и Энн Шандонне. Я годами восхищалась вашим творчеством.

Благодарю своего агента Молли Кер Хоун, с которой я захотела сотрудничать в ту минуту, когда прочла ее твит о том, что во время ужина с родителями мужа у нее загорелись волосы. Ты сама настоящий огненный шар, и я безумно рада, что ты не переставала верить в мою книгу. И в меня.

Благодарю Элис Свон, моего восхитительного редактора из издательства Faber and Faber. Если бы не вы, большинство персонажей этой книги потерялись бы на фоне пейзажей Аляски. Вы были правы, говоря, что в мире гораздо больше света, чем я порой себе представляю, и я продолжу искать этот свет. Вся команда издательства Faber and Faber просто великолепна — Ханна Лав, Грейс Глив, Сара Савитт, Ребекка Льюис-Оукс и все, кого я могла забыть (за что прошу прощения), — огромное вам спасибо.

Благодарю Венди Лэмб, Дану Кэри и всех-всех, кто работает в издательстве Random House, за все то время, что вы посвятили этой книге, вкладывая в нее множество чувств, сил и неугасающей веры в то, что она станет именно такой, как задумано. Венди, спасибо тебе, что распахнула для нас свои двери в Нью-Йорке и держала их открытыми на протяжении всего рабочего процесса.

Лори Рот Адамс, если бы не твоя рождественская открытка, я бы и не вспомнила, как важны рыболовные карты, но о важности дружбы я не забывала никогда. Кстати, о друзьях и читателях: сердечно благодарю Уильяма Деармонда, Натанаэля Джонсона, Энн Кила Келли, Маршу Уилсон Чолл, Келли Истон, Клэр Рудольф Мерфи, Элизабет Шонфельд, Ребекку Грабилл, Джоди Бейкер, Энн Тьюс Шваб и Шеннон Джонсон.

Крис Тодд, спасибо тебе за то, что каждое утро приносил мне кофе в постель, даже когда я этого не заслуживала, и за то, что прочел так много черновиков. (Я знаю, что некоторые ты пробежал глазами.)

Больше всех благодарю Дилана и Сильвию — желаю всех благ этим людям, которые вновь и вновь приходят мне на помощь каждый божий день.

МИФ Проза

Вся проза на одной странице: https://mif.to/proza

Подписывайтесь на полезные книжные письма со скидками и подарками: https://mif.to/proza-letter

#mifproza

#mifproza

#mifproza

#mifproza

Над книгой работали

Шеф-редактор Юлия Петропавловская

Ответственный редактор Юлия Чегодайкина

Арт-директор Мария Красовская

Верстка Елена Бреге

Корректура Надежда Болотина, Лилия Семухина

ООО «Манн, Иванов и Фербер»

mann-ivanov-ferber.ru

Электронная версия книги подготовлена компанией Webkniga.ru, 2020

1 Коренной житель определенной местности, как и абориген. Здесь и далее прим. перев.
2 Американский первопоселенец и охотник, один из народных героев США.
3 Аляскинский писатель и поэт.
4 Вероятно, маленький городок на Аляске.
5 Один из крупнейших городов Аляски, расположенный в центре штата.
6 Рыболовный участок.
7 Коренной народ Аляски, относится к группе индейских народов.
8 Расхожее прозвище президента Никсона.
9 Блюдо ненецкой, чукотской и эскимосской кухни, которое готовят из китовой кожи и сала.
10 Эскимосский народ, живущий на Аляске.
11 Bunny Boots — известная на Аляске марка, выпускающая теплую обувь.
12 Аляскинская писательница детских книг о медвежонке Джесси.
13 Имеется в виду Holland America Line — американская круизная компания.
14 Надстройка на палубе лодки.
15 Хвойная порода вечнозеленых деревьев семейства сосновых.
16 Орудие рыбной ловли, которое представляет собой конструкцию с крючками и наживкой.
17 Сильнейшее землетрясение в истории США на сегодняшний день. Произошло 27 марта 1964 года.
18 Одна из территорий Канады.
19 Американская торговая компания, поставлявшая товары, заказанные по почтовым каталогам.
20 Приспособление, предназначенное для ловли лососей, идущих на нерест.
21 Компания, занимающаяся пассажирскими перевозками.
22 Рыба семейства лососевых.
23 Карточная игра для двух игроков.
24 Трехколесный мотоцикл.
25 Это традиционная алеутская глухая рубаха с капюшоном, которую обычно надевают в качестве внешнего слоя на меховую одежду, чтобы предотвратить ее промокание. Такая рубаха делается из кишок и горловой ткани морских млекопитающих: моржа, нерпы, сивуча.
26 Туго натянутый трос, оба конца которого закреплены на судовых конструкциях (стойках, мачтах, надстройках и т. п.).
27 Отверстия в палубе или фальшборте судна для удаления за борт воды, которую судно приняло при заливании волнами, атмосферных осадках, тушении пожаров, уборке палубы и др.
28 Тут игра слов: «smoke» переводится с английского как курить и коптить. Вольно можно перевести шутку так: «Если вздумал покурить, лучше рыбку подкоптить».
29 Американская поэтесса, журналистка и историк кулинарии.
30 Сладкие или пресные булочки быстрого приготовления, которые традиционно подаются к чаю.
31 Австралийская писательница-фантастка, автор рассказов и новелл.
32 Американский поэт.
33 Валлийский поэт, драматург и писатель (1914–1953). Одна из самых известных книг автора, изданных на русском языке, — это «Портрет художника в щенячестве».
Продолжение книги