Друг никогда не умирает бесплатное чтение
Моему другу, писателю
Олегу Димову посвящаю
«…Каждый год я вынашиваю затаенную радость ожидания осени. Когда небо остынет, как свод в потухшей печи, по тайге разольется багрянец, с деревьев пойдет желтый лист, а с листом – я, вниз по Витиму или Олекме, Цыпе или Чаре. На Север, на Север! Туда, где по утрам седой иней на увядающих травах, где извечный сход рыбы из горных рек, где трубный рёв изюбриных свадеб. Если уйти за перевал Кодар, то можно увидеть отблески северного сияния, а во встречных ветрах из притундровой тайги почувствовать солоноватый запах океана.
Скрытая сущность каждого человека при его жизни облюбовывает то место, где она будет обитать после освобождения от плоти. Моя душа раз и навсегда избрала и боготворит забайкальский Север и поэтому, когда нос надувной оранжевой лодки направлен туда, сердце мое исполнено покоя…»
Олег Димов.
Николай Юрконенко во время описываемого в повести сплава.
Я мучительно долго искал и все никак не мог найти тот единственно верный литературный прием, тот способ, с помощью которого мог бы поведать читателем о моем друге Олеге Димове, ушедшем из жизни так рано. Как, в каком ключе можно повествовать о человеке, оставившем столь глубокий след в моей судьбе? Я перепробовал десятки вариантов, но всякий раз, начиная писать, убеждался: не то, всё не то, холодный, очерковый официоз, пустота… А про Димова надо рассказывать особенным, каким-то доверительно-теплым литературным языком, похожим на тот, коим владел сам Олег.
Мои творческие мучения могли продолжаться бесконечно долго, если бы я, перебирая свои литературные архивы, вдруг не наткнулся на рассказ Олега «Невиданные птицы Диби». Пробежав глазами первый абзац, строки из которого привожу в качестве эпиграфа, я тут же понял: ну, вот и все, нерв повествования найден! Вот о каком Димове надо поведать людям, о Димове-путешественнике! Мне, совершившему вместе с ним не один сплав по рекам Забайкалья, испытавшему Димова на излом в самых невероятных условиях, судьба дает в руки уникальный шанс рассказать, каким таёжником был Олег. Но вместе с этим необходимо поведать читателям и о том, как органично сочеталось в нем это самое «таёжничество» с талантом писателя, с гипертрофированной принципиальностью и порядочностью, с умудренностью философа, с энциклопедическими познаниями литературного редактора, с титанической работоспособностью, с умением организовать книгоиздательское дело и еще много с чем…
Не знаю кому как, а мне рядом с Олегом было интересно, он многое знал, многое умел, многое прощал, был незлобив и не злопамятен, терпим к человеческим слабостям, снисходителен к недостаткам. Некоторых этих качеств не доставало в моем характере, и я невольно, как-то даже интуитивно тянулся к Димову, как и он тянулся ко мне по той же очевидно причине – ведь и в нем самом много чего не хватало… Но было нечто более главное и важное, что единило наши сердца – это бесконечная любовь к Северу Забайкалья и почти языческая страсть к таёжным странствиям и приключениям.
Судьба сложилась так, что я вынужден был покинуть свою малую родину, тому было немало серьезных причин. Но Бог свидетель, что и по прошествии многих лет память не дает мне покоя здесь, на избалованном оранжерейно-декоративном Юге, а сердце сладостно мрёт и исходит неизбывной щемящей тоской о далеком Забайкалье, о его дивных вёснах в розовом пожаре зацветающего багула, о его багряно-золотых осенях в таежных руслах Ингоды', Хилка', Олёкмы, Ка'ренги, Вити'ма… Как наяву вижу пронзительно-синее небо со столбами белоснежных кучевок, до боли ощутимо погружаю ладони в хвойные чаши хрустальных горных родников, берущих начало в толщах подземных ледяных линз, пью, пью и никак не могу напиться девственно-чистой воды.
… Что-то загадочное и неподвластное моей воле долго не позволяло смириться с чудовищной несправедливостью, поверить в то, что моего верного и надежного друга Олега Димова больше нет на этом свете. Все казалось, что он продолжает жить в далеком Забайкалье, и может быть уже завтра, как всегда неожиданно и без предупреждения, вдруг позвонит в мою дверь и мы, наконец-то, горячо обнимемся… Эту веру поддерживали строки из стихотворения Константина Симонова: «Смерть друга».
«…Неправда, друг не умирает,
Лишь рядом быть перестает.
Он кров с тобой не разделяет,
Из фляги из твоей не пьет…»
Трудно не согласиться с великим поэтом: дорогой для тебя человек действительно не умирает, навсегда оставшись в памяти и будет продолжать жить до тех пор, пока жив ты сам… Но здравый разум холодно, беспощадно и настойчиво внушает, что это всего лишь иллюзорное ощущение, что душа Олега Димова уже никогда-никогда не возликует от того, что нос его оранжевой надувной лодки осенью направлен на Север. И это надо осознать и принять как данность, как простую и горькую правду…
… А вот я еще жив, и еще не оборваны нити единения с той землей, где я появился на свет. Навсегда остался во мне могучий первобытный зов, безудержно и неукротимо влекущий на Север Забайкалья, туда, где крепли мои крылья пилота, туда, где оставлена моя и Олега часть души. Сохранилась и вполне пригодна к сплаву та самая авиационно-спасательная лодка, на которой мы прошли от Красного Яра до Усть-Каренги и от Тунгокочена до Калакана. И время от времени возникает во мне шальная до сумасбродства мысль: а что, если рискнуть и, не взирая на возраст, на букет болячек и все прочее, пройти напоследок одним из тех маршрутов, которым много лет назад мы проследовали с Олегом…
Это может состояться, а может, и нет, жизнь покажет. А пока я расскажу об одном сплаве по северной реке Каренге, участниками которого были мы с Олегом и наш литературный наставник писатель Николай Дмитриевич Кузаков. И рассказывая, будто бы снова пройду тем памятным и во многом драматичным маршрутом… Но сначала о том, как в моей жизни появился он, Олег Афанасьевич Димов, известный сибирский писатель. Впрочем, в те давние годы ни он, ни я не были не то, что известными писателями, а являлись всего лишь начинающими литераторами, пытающимися реализовать свои первые и довольно слабые творческие опыты.
В ту славную пору я, недавно переучившись, осваивал «Илюху» – великолепный лайнер ИЛ-14, надежнейший «самолет-солдат», как его любовно нарекли летчики. За плечами имелся пятилетний стаж полетов на самолете АН-2, карьерный рост шел уверенно и быстро, так что в плане лётной работы все было в порядке. Но этого же я не мог сказать о литературной деятельности, к которой приступил после прочтения одной повести, (чтобы не дискредитировать ныне здравствующего автора, назовем ее условно «По земле – аки по небу»). Не имея ни малейшего понятия о специфике нашей работы, этот столичный автор нагородил такого! Приведу лишь несколько отрывков из данного уникального сочинения.
Итак, некий пилот самолета АН-2 (кажется Дремин, двинувший из Москвы в Заполярье за северным денежным коэффициентом), не имея возможности лететь (от старости лопнули проржавевшие тросы руля высоты!!!), едет на лыжном шасси по льду реки и, остановившись на отдых, пытается связаться по КВ-радиостанции с базовым аэродромом, чтобы доложить о своих злоключениях. Но это у него не получается, так как по теории автора прохождению радиоволн мешает прибрежный бугор. Вместо того, чтобы проехать мимо того злополучного препятствия, Дремин достает из багажника самолета кайлу и лопату!!! и за ночь сносит этот самый бугор вечной мерзлоты, вследствие чего радиосвязь с базой конечно же восстанавливается… Невольно на память приходит бородатый анекдот про деда Фому, чей телевизор плохо показывает. Неискушенный в радиотехнике деревенский старичок лезет на крышу своей избы и отгоняет метлой помехи от антенны…
А вот еще одна авторская эскапада: Дремин останавливается на ночлег. За бортом «Антона» холодища под полсотни, идет снег, который за ночь заваливает самолет аж по кабину. И вот утром по этому свежевыпавшему снежку, не проваливаясь!!!, к самолету приходит необозримо-огромная стая волков, особей под сто. И вожак, злобно скалит клыки через остекление кабины на пилота, угрожая его скушать… Ужас, мороз по коже! У читателя, разумеется, но только не у Дремина.
«Где-то на полке валяется мой старый, заржавленный, но надежный «ТТ», – бормочет ухарь-летун. Шаря рукой, он нащупывает заброшенный туда пистолет и, сдвинув форточку, открывает прицельный огонь… Расправившись с вожаком и обратив тем самым в паническое бегство волчью стаю, Дремин высовывает из кабины руку, отгребает снег от лопастей воздушного винта, (надо полагать, что рука у легендарного пилота имеет длину никак не меньше трех метров!) Затем запускает двигатель!!! и рулит себе дальше, с завидным аппетитом поедая на ходу свиную тушенку, а дожевав ее, выбрасывает пустую банку в форточку и еще долго слышит, как она звонко бренчит, уносясь прочь…
И наплевать господину писателю на то, что в кабине АН-2 нет никакой полки, что личное оружие, пистолет Макарова, выдаваемое пилотам только при выполнении полётного задания, не может валяться, где попало, а носится на поясе в кобуре. А для того, чтобы оно не было заржавленным имеется целый отдел специалистов, следящих за состоянием оружия. Что же касается волчьей стаи, то научно установлено, что она не может превышать двух десятков голов. (Есть, правда, сведения, что на севере Канады в начале прошлого века была зафиксирована стая под тридцать особей, но это, скорее всего, исключение из правил).
Теперь о снеге: даже ребенку известно, что в сильные морозы он попросту не идет, а уж если каким-то невероятнейшим образом все же пошел, удивив метеорологов всего мира, то вряд ли за ночь ляжет слоем в пять метров!!! Ибо именно такова высота самолета АН-2 в стояночном положении. А чтобы запустить двигатель даже на двадцатиградусном морозе, авиатехники греют его печками «МП» часа полтора как минимум. Ведь замерзшее в картере масло напоминает пластилин, и провернуть винтомоторную группу не хватит и десяти аккумуляторов, а одного-то и подавно.
Далее о ржавых и лопнувших тросах РВ: если бы такое произошло на самом деле, то ответственный за этот участок работы личный состав АТБ (авиационно-техническая база), пошел бы под суд вместе со своим начальником и получил, как минимум, по пять лет строгой изоляции за то, что не проводил техническое обслуживание самолета, которое осуществляется через каждые сто часов налёта, где проверке рулей и тросов уделяется особое внимание.
Ну, и в заключение о самом, на мой взгляд, комичном эпизоде: прикидывал я и так, и этак, а всё не мог взять в толк, как выброшенная Дреминым в форточку пустая банка могла греметь в пятиметровом снегу под аккомпанемент ревущего тысячесильного мотора «АШ-62»… А про «багажник» самолета, где находится кайла, лопата и прочий инвентарь дворника, я даже говорить не стану – это просто смешно…
Вот такая, с позволения сказать, книженция, уважаемый читатель, изданная, помнится, стотысячным тиражом! Труд по истине титанический! А иначе как же воспеть и восславить героику полярного жития-бытия. Из подобных сцен состоит вся повесть. Сказано ведь, что бумага не краснеет от стыда за то, что на ней накалякал автор. Но, собственно, не о той графомании речь, она послужила лишь причиной для того, чтобы я, возмущенный до глубины души данной бредятиной, взялся за перо.
С жаром принявшись за дело, одержимый благой мыслью правдиво рассказать о работе пилотов авиации спецприменения, в течение года накатал пятисотстраничную рукопись. Озаглавив свой опус «Восьмая Ча'ра», принес его в Читинскую писательскую организацию, где с гордостью (как же, – классик!!!), вручил для прочтения тогдашнему Ответственному секретарю Евгению Евстафьевичу Куренному. И вот тут-то мне, как выяснилось позже, несказанно повезло: Куренной передал мое сочинение на рецензирование писателю Кузакову, человеку, благодарную память о котором я несу через всю свою жизнь.
Надо ли говорить, с каким нетерпением и одновременно с содроганием я ждал своего приговора. И вот сочный, прекрасно модулирующий в телефонной трубке голос, дружелюбно произнес:
– Старик, ты художник… Настоящий художник! Но – только на тридцати шести страницах твоей рукописи. Всё остальное «чепушатина»! Тебе надо очень серьезно учиться литературному мастерству. Если согласен, то я готов помочь. Приходи ко мне домой, будем говорить.
Выйдя из телефонной будки, я медленно побрел по улице Амурской. Счет был явно не в мою пользу: тридцать шесть из пятиста! Какой-то сакральный смысл в этом невольно усматривался, ведь столько же игральных карт в колоде. И будет ли хотя бы одна из них козырной? Если нет, то стоит ли вообще писать? Рожденный ползать…
Через четверть часа я произнес эту весьма невеселую фразу высокому, под два метра ростом, плечистому, необычайно стройному человеку с широким тунгусоватым лицом, с зачесанными назад темными, с первой проседью, волосами над высоким лбом. Отчетливо помню, как поразили его глаза: пронзительно-черные, с каким-то даже синеватым оттенком, они смотрели на меня с почти детским любопытством, были живыми, лучились добром, и мое волнение как-то незаметно улетучилось. Выслушав меня, он тихонько посмеялся и произнес с укоризной:
– Нет, старик, это изречение не для тебя. Потому, что ты – летаешь. Теперь надо научиться ходить по земле. Уверенно ходить, а не ползать! В твоем случае это значит научиться писать. Но только ответь: сможешь ли учиться этому долгое время?
– Конечно, смогу! – самоуверенно сказал я, имея за плечами среднюю школу, учебу в Львовском и Читинском аэроклубах, службу в Воздушно-десантных войсках и Омское летное училище. В сумме все это тянуло как минимум лет на двадцать пять. Что ж, пусть будет еще года два-три. Но писатель положил тяжелую ладонь на мое плечо:
– Ты, наверное, не совсем правильно понял мою метафору: учиться придется всю жизнь. И работать до черного пота.
Так в мою жизнь вошел Николай Дмитриевич Кузаков, мой СТАРИК, мой Учитель. Он вошел со своими словами: чепушатина, до черного пота, невдогляд, беспроклый, вытропить, соболятничать, медвежало, гордачливый, изнапраслина, ознобень, разнемога, непутя'вка и многими-многими другими, которыми изобиловало его образное, богатое, изумительно-прекрасное северное наречие. Но главным его словом применительно ко мне было слово «старик», хотя мне в ту пору не было еще и тридцати. Не знаю, почему так случилось. И не могу припомнить, чтобы он называл меня по имени. Старик да Старик. И для меня он, в то время совсем еще молодой мужчина, едва перешагнувший полувековой жизненный рубеж, тоже стал Стариком. Навек моим! Хотя, кроме как по имени-отчеству, я его никогда не называл. А потом я прочел его повесть «Именной карабин» и понятие Старик по отношению к моему литературному отцу и учителю укрепилось во мне навсегда. Потому, что в этой небольшой, с незамысловатым сюжетом повести я вдруг увидел в кузаковском герое-охотнике того, хемингуэевского героя-рыбака из повести «Старик и море». Точно таким же могучим накалом любви человека к жизни, к отрицанию ветхости и бессилия озарено произведение дедушки Хэма, как и повесть Кузакова.
Мой Старик… Я знал его не один десяток лет. Каким же он был? Он был всяким. Лишь три человеческих проявления не были характерны для него: злость, подлость и жестокость. Будучи профессиональным и весьма результативным охотником, он принципиально не применял в разговоре расхожее слово «убить». Никогда не говорил о том или ином добытом звере: «Я его убил», в речи Старика это звучало: «Я его спромышлял».
Всех остальных черт в характере Кузакова было бесконечно много. Но, прежде всего, он был добрым. Нет, не добреньким, но по-настоящему добрым. Добро всегда высокодуховно, не мстительно, не злопамятно. За те поступки, которые люди порой выкидывали по отношению к Кузакову, кто-то другой мог бы, наверное, уничтожить, он же тихонько улыбался, приговаривая:
– Ничего, ничего-о-о… Всякое бывает. Надо уметь прощать, быть выше грязного, подлого, стараться этого не замечать.
Невольно на память приходит один случай: в гостеприимном доме Кузаковых очередная гулянка-посиделка. Как всегда, на столе все то, что нашлось в небогатом холодильнике. (У Кузаковых никогда и ничего не экономили впрок, все, что имелось, хлебосольной Евгенией Герасимовной «металось» на стол). И вот один, порядком подвыпивший литератор, забыв, видно, где находится, бубнит столь же «трезвому» соседу:
– Ты знаешь, кто такой Кузаков? Да это же полудикий тунгус, едва научившийся водить пером по бумаге. Весь его интеллектуальный багаж, это бородатый анекдот про чукчу и русского геолога… Бездарь, возомнившая себя писателем.
Я, сидя возле Кузакова, понимаю, что тот все слышит, но он мудро молчит, потом говорит мне на ухо:
– Пусть долдонит, не обращай внимания.
– Но вы же сами рассказывали, как не один раз выручали его из вытрезвителя, как выкупали неплатежеспособного из ресторанов, брали дебошира на поруки в милиции. Как можно терпеть в своем доме такое: пьет вашу водку, закусывает вашим хлебом и колбасой, и несет про хозяина гадость? Вышвырните его отсюда! Или разрешите это сделать мне: только скомандуйте, и мерзавец вылетит из квартиры с дверной филенкой на ушах!
– Расслабься, старик. Смотри на него так: человек он ничтожный, мерзкий, подлый, но Бог почему-то именно его одарил талантом писателя. Вот и воспринимай его как писателя, неплохого, кстати. Добро?
– Добро, – бормочу я, абсолютно уверенный в том, что случись подобное в моем доме, действовал бы совершенно иначе…
Старик, незабвенный мой Старик! Ничто человеческое не было ему чуждо: и гульнуть любил в шумном по-русски застолье, и женщин любил, и они любили и боготворили его. И, как всякого творческого человека, вдохновляли на создание необычайно-прекрасных произведений. Вообще, женская тема в его писательской жизни – особая статья! Все знают, с каким трепетом и уважением относился он к прекрасному полу. В его книгах женщина – это и шаманка Ятока из романа «Любовь шаманки», это артистка Елена из трилогии «Красная волчица», это Фрося из «Хрустального бокала» и многие другие. Однажды Кузаков признался мне, что пишет в основном для женщин, потому что понимает их душу. Поэтому и рады были его приездам на животноводческие фермы, на полевые станы, прежде всего женщины-селянки, трудяги и долготерпицы русские. Ну, а про жену его, всеобщую любимицу и певунью, Евгению Герасимовну и говорить не приходится. Филолог по образованию, умница и глубокий знаток литературы, была подвижница Женя для Кузакова и редактором, и секретарем-машинисткой, и корректором, а главное – настоящим и преданным другом. Парой они были, настоящей лебединой парой! И покинули этот бренный мир один за другим, с интервалом буквально в несколько месяцев. Но это произойдет значительно позже описываемых мной событий…
Насколько это позволял жесткий график полетов и быт моей молодой семьи, я стал посещать Кузаковых. Узнал, что таких вот студентов-ходоков у Кузакова немало, и дом Николая Дмитриевича уже давно называется литературной «академией-кузаковкой». И это не было насмешкой: знания, творческий опыт, житейская мудрость, искренняя добродетель и протекция этого легендарного человека дали многим из нас шанс стать профессиональными литераторами. Но до того, как увидели свет наши первые произведения, предстояло пройти долгий и тернистый путь становления. Лично у меня он был весьма трудным: рукопись за рукописью, вариант за вариантом приносил я Кузакову, но все было плохо, все было не то, все было не так!
– Худо, старик, – хмурый мэтр сосредоточенно затягивается сигаретой. – Слов нет, как худо… Я устал тебе повторять, что настоящий писатель, это творец, создающий СВОЙ мир, СВОЙ стиль построения рассказа, СВОЙ язык повествования, ни в коей мере не похожий на чей-то другой! Твой же язык, увы, отдает не собственным сочинительством, а считанностью с чужих книг. Похвально, что ты много читаешь и анализируешь, но своих героев ты должен вымучить, выстрадать, создать самолично. Да так, чтобы они заговорили, запели, заплакали, завопили, обрели душу и плоть, стали осязаемыми, видимыми! Иными словами – ты их обязан родить, как это делает женщина! Да, да, именно – родить! А у тебя это не получается категорически! Твои герои плоские, как плакат, нет ни портретов, ни голосов, ни каких-то особых примет или привычек… Об их внутреннем мире и психологии я даже не заикаюсь, этого тоже нет. Безликие, ходульные, незапоминающиеся персонажи. А говорят, как? Это же не общепринятые устные общения, а команды из строевого устава РККА: «Иванов, взлетайте! Сидоров, докладывайте! Петров, почему у вас штаны не глажены?» А посмотри-ка на свои диалоги, монологи, и прочие разговорные моменты – им же конца нет! Герои говорят буквально страницами, их не переслушать! Или взять твое описательство? Им ты грешишь сплошь и рядом: уж если взялся описывать тот или иной случай – то этому нет ни конца, ни края, половина главы уходит на это! Всё без меры, всё без предела! Бесконечные длинноты-долготы! И ещё: в литературном произведении должен обязательно присутствовать конфликт: производственный, семейный, творческий, какой угодно… Конфликт, это спор, поиск истины, измена, подлость, предательство, месть, прощение, подвиг, словом все то, что есть в нашей святой и грешной жизни. В межличностных отношениях необходимы не тупые, а острые углы, которые лучше перегнуть, чем недогнуть! А еще нужна любовь, без нее – никуда и никак! Любовь к женщине, к Родине, к матери, к отчему дому, к чужой жене, наконец… Скажи, ты имеешь представление о «любовном треугольнике»?
– Нет.
– Ну, вот! А ведь это основа основ любого произведения! – Старик шумно вдыхает, наверное, с полкубометра воздуха, махнув рукой, опустошенно замолкает и, в который уже раз, закуривает.
– Если я вас правильно понимаю, Николай Дмитриевич, писать книги мне не дано, не мое это дело, так? – огромным усилием воли я стараюсь казаться спокойным.
– Нет, не так! – категорично рубит Старик. – Ты просто обязан стать писателем, и для этого у тебя есть главное – дар Божий, ты доказал это на сорока страницах своей рукописи. Надо лишь развить и усовершенствовать этот дар. Первый шаг ты сделал: эмоционально отреагировал на дрянной рассказишко столичного графомана. И это – правильно! Не эмоциональный человек, никогда и ничего не создаст – настоящий творец пишет нервом! Запомни непреложную истину: писать, это значит страдать! Ибо творчество – это, прежде всего излом, кровоточащая, незаживающая рана. Может быть, мои слова прозвучат кощунственно, но для настоящего писателя полезны даже личные трагедии, потому что дают необходимый для работы духовный материал.
Кузаков долго и сосредоточенно смотрит куда-то сквозь меня, потом изрекает:
– Лишь один положительный фактор я должен отметить: за эти полгода ты научился, интуитивно, разумеется, технически правильно строить произведение. Стал разбираться в том, что такое фабула, композиция, сюжет, глава и всё прочее… Литературного образования не имеешь, но, тем не менее, хотя бы это постиг. – И, помолчав, вдруг добавляет, задумчиво и медленно. – А тому грамотею всё никак не могу это втолковать: долдонит и долдонит одно – сейчас в моде бессюжетные вещи, сейчас в наибольшей степени ценится язык повествования! Не понимает, что бессюжетное произведение, это кипа не прошитых шнуром документов – уронил и всё рассыпалось. И чему их только учат в этом литературном институте!
– Тот грамотей, это кто? – уставший от неудач, интересуюсь я равнодушно.
– Димов, кто же еще! – Старик поднимает на меня удивленный взгляд. – Разве я тебе о нем не рассказывал?
– Не припоминаю.
– Вот даже как? – еще больше поражается Старик. – А, впрочем, немудрено, он ко мне не так давно стал захаживать. Интереснейший тип! Тебе непременно надо с ним познакомиться, – Кузаков бросает взгляд на настольный календарь, – кстати, Димов послезавтра обещал заглянуть.
– Если так, то и я смогу прийти, выходной, наконец-то дали.
– Вот и чудно, подтягивайся часикам к десяти… – и вдруг просветленно улыбнулся. – Моя воля, я бы из вас двоих одного писателя сделал: ты бы построением сюжета занимался, а Димов языком. Глядишь, и накропали бы что-нибудь путёвое…
И вот он, Димов. Плечистый коренастый парень стремительно поднимается с кресла навстречу мне, делает пару коротких, каких-то вкрадчивых шагов. И это движение, мягкое и пружинистое, тотчас же ассоциируется у меня с движением рыси, гибкое, мощное и в то же время лениво-вальяжное. Глаза темные, выразительные, смотрят из-под нависающих дуг бровей с потаённой хитринкой. Большая ладная голова уверенно покоится на сильной шее. Волосы черные густые, на высокий чистый лоб волной ниспадает челка. Во всем образе Димова, в его небольшом росте, в компактности сильного поджарого тела, в смуглости улыбчивого лица, в прищуре чуть раскосых глаз, какими-то незаметными множественными штрихами и штришками пробивается «гуранистость».
Гураны, это особая, азиатская порода забайкальцев, заселяющих огромную территорию приграничной Даурии. Множество народов и народностей вносили свои капли в этот сложный человеческий сплав, в результате чего и получилась «гуранская нация» – по-русски широкоскулая, с черным бурятским цветом густых волос, с тунгусским прищуром темных глаз. Трудолюбивая, хлебосольная, отчаянно-смелая, неприхотливая, умеющая и сеять, и строить, и воевать, и гулять, эта нация снискала себе немеркнущую славу. Нет сомнения, что именно суровая порубежная даурская земля, охваченная жестокими войнами на протяжении многих веков, притягивала, удерживала, формировала и взращивала такие отважные сердца и чистые души.
– Олег! – мою протянутую руку сжимает крепкая пятерня.
– Николай!
Покуривая, Старик испытующе смотрит на нас, как рефери на готовых к бою боксеров. В писательском кабинете Кузакова мы с Олегом устраиваемся на удобном стареньком диване, хозяин же опускается в кресло у заиндевевшего окна, на дворе под сорок, зима набирает обороты. Присматриваюсь и прислушиваюсь к Димову: его поведение свободное, раскованное, говорит чуточку нараспев, негромко, но уверенно. Заметно выделяется буква «р», в голосе Олега этот звук занимает какое-то особое, звонкое, место. В разговоре выясняется, что наши жизненные вехи во многом совпадают: у обоих отцы – фронтовики, родились мы в один год с разницей буквально в пару недель, в один год окончили среднюю школу, в один год были призваны в армию. Только вот наши военные пути не совпали: Олег служил наземным трассовым авиационным радистом, а меня судьба занесла в спецназ ВДВ.
– Ну, и как служилось в Войсках Дяди Васи? – интересуется Димов.
– Как служилось… А как в той старой десантной поговорке: «Не попал в ВДВ – радуйся, а попал – гордись!» Словом, мы крылатая пехота, сто прошли, еще охота!
– Не слабо свинчено! – усмехается Димов. – А у нас служба – не бей лежачего, отдежурил смену и гуляй себе! Своя присказка тоже была: приписаны мы были к Стратегической авиации, но поскольку имели кое-какое отношение и к ПВО, к Войскам противовоздушной обороны, то расшифровывали эту аббревиатуру так: «Погоди выполнять – отменят!»
Дружно смеемся. И Кузаков тоже смеется, он сегодня вообще веселый. Доволен, что свел, наконец-то, двух литературных недорослей. Глядишь, и помогут чем-нибудь друг дружке. А наш с Олегом разговор всё свободнее, всё доверительнее. Задалось, судя по всему, знакомство. И почва для дальнейшей дружбы более чем подходящая и основательная: оба мы мечтали стать писателями и целеустремленно следовали к этой цели. Правда, на этом тернистом пути Димову было значительно проще – он заочно окончил Московский литературный институт, получил мощное базовое литературоведческое образование. Мне же до бесчисленных литературных тонкостей приходилось в основном доходить самому.
Отложив незадавшуюся рукопись о пилотах Гражданской авиации, я взял продолжительный тайм-аут. Надо было дать отдых перенапряженным мозгам и систематизировать все то, литературное, что накопилось за последний год. А отдохнув, вдруг неожиданно для самого себя, принялся за дело и за сравнительно короткое время написал повесть о своей службе в Воздушно-десантных войсках. Сочинять и фантазировать почти не пришлось, я просто рассказал на страницах рукописи о том, что довелось испытать и пережить, будучи разведчиком ВДВ.
Работая над текстом, я вдруг ощутил нечто доселе незнакомое: авторучка бежала по бумаге легко, быстро и непринужденно, образы главных и второстепенных героев получались выпуклыми и яркими, картины природы вырисовывались как бы сами по себе. На профессиональном языке это явление называется довольно загогулисто: «беллетристическая легкость пера». Наверное, в то время я понял, что именно так появляется и нарабатывается литературное мастерство.
Первым читателем этой рукописи стал Димов. К этому времени он уже работал редактором в Читинском филиале Восточно-Сибирского книжного издательства. В литературных кругах Читы поговаривали, что Димов редактор весьма строгий и придирчивый и когда дело касается литературы, то приятельские отношения для него мало что значат. Рукопись, если она его чем-то не устраивает, может «зарезать», не взирая ни на чины, ни на авторитет автора. Поэтому со все возрастающим нетерпением и тревогой я ждал его мнения.
И вот встреча. Олег в приличном костюме, при галстуке, деловито восседает за редакторским столом. Он отчужденно строг и в меру официален. Такое поведение весьма характерно для молодых, начинающих свой профессиональный путь, чиновников.
– Здравствуй, Николай Александрович, присаживайся, – (то самое звонкое «р» так перекатывается у него во рту). Он традиционно крепко стискивает мою ладонь. – Долго мучать не буду – книга есть!
При этих словах он увесисто прихлопывает ладонью по кипе бумаги на столе.
– Вчера допоздна читал и, не буду скрывать, потрясен! Ты такой кирпич сварганил… Разумеется, кое-что надо будет подчистить в редакторском плане, но в основном – замешано густо. Короче, я снимаю шляпу, молодец! Только вот название, на мой взгляд, никуда не годится: ну что это такое – «Зеленые призраки»? Прямо Голливуд какой-то… Я тут покумекал малость… – Димов нарочито медленно ерошит свою густую шевелюру, тянет с ответом.
– Не интригуй, Олег Афанасьевич, выкладывай уже!
– Вот кто главный герой твоего произведения?
– Лейтенант Березкин, призванный из запаса, заместитель командира разведывательно-диверсионной группы «Гамма», прообраз моего взводного Воронина.
– Ну, вот и чудненько! – Олег снова пристукивает ладонью по раскрытой папке. – Стало быть, книгу мы и озаглавим «Лейтенант запаса»! Как смотришь на такой вариант?
– Да у меня просто нет слов: этим названием сказано абсолютно всё! – ликую я.
– То-то же! Учись у ветеранов литературного фронта, дружище! – насмешливо и снисходительно роняет Димов. Совсем недавно увидела свет его первая книга «Маршруты вдоль светлой реки», посвященная геологам, поэтому Олег чуточку важничает. Книга, надо отметить, мгновенно нашла своего читателя и была на слуху.
– И вот еще что: буквально перед твоим появлением я позвонил Митричу, поздравил его с твоей победой. Если бы ты слышал, как отреагировал «дед»! «Я знал, что у него получится! Я нисколько в этом не сомневался! Я верил, что бросаю зерна в благодатную почву!» Ну, и все такое прочее, ты же его знаешь… Он ждет нас к себе, так что пошли. Но… через магазин! Писательскую традицию нарушать не будем.
Полчаса спустя мы перешагнули через порог квартиры Кузакова. Могучий человек стиснул меня своим медвежьим объятием. В темных глазах влага и отцовская гордость:
– Поздравляю, Старик, я всегда верил в тебя. Это – твоя первая литературная высота! И, уверен, не последняя!
За его широкой спиной возникает белокурая красавица Евгения Герасимовна, высоким голосом говорит, почти поёт:
– Николай Александрович, я присоединяюсь к Диме! (Кузаков от рождения наречен Никодимом, но почему-то в паспорте записан как Николай. А для жены всегда и везде он – Дима).
Рукопожатие Евгении Герасимовны, искреннее и горячее, от души! Но еще более неожиданные ее слова, произнесенные почти официально:
– Как директор Облкниготорга извещаю, что буквально завтра дам задание художнику Потепалову на создание рекламного буклета, посвященного выходу книги.
– Какой книги? – совершенно искренне недоумеваю я, растерянно всматриваясь в улыбающиеся лица окружающих меня людей.
– Твоей книги, чей же еще! – победно провозглашает Олег. – Она вне очереди внесена в тематический план издательства и будет выпущена в Иркутске уже через полгода. С Шавельской вопрос решен, она двумя руками «за»! Более того, вызвалась редактировать рукопись лично, а это, поверь, дорогого стоит.
…Тамара Николаевна Шавельская, главный редактор Читинского отделения Восточно-Сибирского книжного издательства. Ответственный, строгий, глубоко порядочный человек с блестящим филологическим образованием и с энциклопедическими знаниями. С ее именем будет связано очень многое в моей писательской жизни. Также огромное влияние она окажет и на творческий рост Димова.
– Это правда, Олег? – уже окончательно ошарашенный, я поворачиваюсь к нему.
– Истинная! – кивает он. – Мне не доверила, говорит, сама все сделаю как надо. Так что гордись! А я, с твоего разрешения, напишу рецензию, у меня уже черновой набросок текста имеется, вот послушайте начало: «Семеро десантников бегут по раскаленной от нестерпимого зноя земле…»
– Рецензию озвучите чуть позже, Олег Афанасьевич, – все так же напевно произносит хозяйка. – А сейчас всех прошу к столу.
Старик как-то озадаченно разводит своими громадными ручищами:
– Ну вот, опять нет повода не выпить!
Этот день я запомнил на всю жизнь.
Держу в руках свою самую первую книгу, любуюсь ей. Точно так же молодая мать, взволнованная, потрясенная и бесконечно счастливая, кохает на руках ребенка-первенца, принесенного на первое кормление грудью… Теплый, попискивающий, беспомощный, розовый комочек – это её тревожное девятимесячное ожидание, её кровь, плоть, боль и мука, её бесконечные мысли о настоящем и будущем крохотного существа…
Женщине, в общем, как-то даже проще: забеременев, она знает, что через девять месяцев, если все пройдет благополучно, она станет матерью. И это – незыблемо! Писатель же, особенно начинающий, понимает, что его «беременность» задумками, сюжетами, героями, фабулами, может длиться не девять месяцев, а все девять лет – и закончится абсолютно НИЧЕМ! Сочтя работу бесперспективной, худсовет, редактор, издатель, цензура и прочая литературная челядь, просто-напросто «зарубят» это еще не родившееся дитя. И поэтому, ощущения автора, чьё произведение все-таки увидело свет, трудно передать словами: вот в этой, небольшой по формату книжке, между двумя картонными обложками, сосредоточены упорядоченные, выстраданные, отшлифованные тобой самим, редактором и корректором мысли. И люди будут прочитывать эти самые мысли, оценивать уровень и качество твоего текста. Кто-то, пробежав глазами по десятку страниц, презрительно усмехнется и забросит книгу куда подальше, а кто-то прочтет от корки до корки, а потом перечтет и порекомендует книгу приятелю. Но всё это впереди, так как моя книга в продажу еще не поступила.
А пока я, уединившись, не выпускаю из рук свое первое детище, вдыхаю неповторимый аромат свежей типографской краски, внимательно и напряженно, как в снайперский прицел, всматриваюсь в рисунок на обложке. Несколько десантников, облаченных в пятнистый камуфляж-«песчанку», с ранцами «РД» за плечами, с короткими «АКМСами» в руках, бегут по скалистому склону. Чувствуется, что художник потрудился от души и вложил в работу часть своего сердца: еще не прикасаясь к тексту, читателю становится понятно, что этот бег – не каждодневная тренировка разведчиков на «кроссовую втянутость», а именно – погоня!
С благоговением раскрываю книгу. На титульном листе четкие строки: «Боевым друзьям, разведчикам Воздушно-десантных войск – посвящаю».
Пролистав несколько страниц, решительно прекращаю это занятие, читать просто нет сил, слишком много эмоций для одного дня… Лишь одно я обязан сделать немедленно, прямо сейчас. Беру шариковую ручку и вдруг ловлю себя на мысли, что сейчас буду писать свой первый в жизни автограф:
«Дорогому Учителю, Николаю Дмитриевичу Кузакову, ЧЕЛОВЕКУ, поверившему в меня, дарю мою первую книгу с великой благодарностью». Из пачки авторского тиража беру еще пару книг, подписываю Олегу Димову и Тамаре Николаевне Шавельской.
В издательстве «Росток» у Олега вышла вторая книга, довольно объемная повесть «На исходе тревожного лета». Тематика все та же: геология, ближнетаёжный забайкальский Север, романтика трудных странствий. По сравнению с «Маршрутами», «Исход», на мой взгляд, выше, как минимум на голову. Сочный, афористичный, образный язык, зримые, глубоко проработанные портреты героев и их характеров, яркими мазками выписана природа. Как автор, Олег вырос весьма значительно, это отмечает всё литературное сообщество Забайкалья. Не остается в стороне и Кузаков:
– Старик, ты только посмотри, что вытворяет Димов: какой язык, какая глубина! И, наконец-то, внял голосу разума и моему совету: научился строить сюжет. С переизбыточным описательством тоже разобрался – перестал «одевать» малозначащие события в «толстые» одежды… Молодец! Еще одна-две аналогичных публикации, и можно ставить вопрос о приеме в Союз Писателей России. А как дела у тебя, как твой «Белый Олень»?
– Дописываю, Николай Дмитриевич. Но времени нет совершенно, не поверите, в нарушение всех лётных инструкций – пишу в полёте, выгоняю штурмана из его «кибитки», сажусь за столик и работаю часами.
– А ежели, что… – Старик с опасливым недоумением смотрит на меня, – тогда как?
– Второй пилот на постоянном контроле. А чтобы занять командирское кресло, мне потребуется одна секунда.
– Ну ладно, раз так, а то ведь, не дрова возите…
Рукопись моей новой повести вычитывает Олег, он теперь старший редактор, растет не только в творческом плане, но и в производственном. Одним из первых Димов приобрел и освоил компьютер, экранная заставка: «Ну что, Олежка, поработаем?», постоянно светится на экране. Незыблемому правилу нашего Старика: «Ни дня без строки!», Димов следует неукоснительно – чуть свободная минута, и он уже стучит пальцами по электронной клавиатуре.
Как-то раз застаю его за редакторским столом. Работает, не поднимая головы. Пиджак и галстук канули в Лету, теперь Олег одевается проще и функциональнее. Вот и сейчас на нем серый свитер с вытканными оленями на груди, наверняка приобрел его именно из-за них. Север, во всем – Север, даже в облачении…
– Ну и как? – киваю я на разложенные вокруг страницы с моим машинописным текстом.
– Садись и полистай, а я пока чай греться поставлю да разомнусь малость, задница уже просто онемела.
Перебираю рукопись, и вдруг обнаруживаю, что многие листы перечеркнуты красной пастой крест-накрест, абзацы на других обведены той же авторучкой, «вожжи» от них ведут в другие абзацы и стрелками указывают на то место, где им, по мнению редактора, надлежит быть.
– Олег Афанасьевич, что всё это значит? – я возмущен до глубины души димовским произволом, но стараюсь не показать этого. – По какому праву ты разукрасил мое сочинение, будто тульский пряник?
– По праву редактора и, если хочешь, товарища по перу… – Олег невозмутимо разливает по чашкам свежезаваренный дымящийся чай. – Тебе сколько сахара положить: ложку, две, три?
– Сахар – белый враг российского писателя, предпочитаю обходиться без него! – злобно ёрничаю я. – Ты лучше объясни: за каким хреном повычеркивал чуть ли не половину пятой главы?
– А за таким, дружище, что глава эта – слаба и, более того, вторична!
– Это еще как – вторична?!
– Да вот сам посмотри, – Димов отодвигает чашку, неторопливо ворошит рукопись, находит то, что ему нужно и кладет передо мной несколько страниц. – Вчитайся и ответь: разная или одинаковая смысловая нагрузка прописана здесь? Только честно, без дураков!
Я пробегаю глазами по тексту, сравниваю зачеркнутое Димовым и им же нетронутое. Олег спокойно дышит за моим плечом:
– Ну, что можете сказать, дорогой товарищ? – в голосе редактора прослушивается лёгонькое ехидство. – Одно и то же поле засеямши дважды! Так?
– Нет, на так! Я сделал такой дубль сознательно, чтобы нагрузить ситуацию. Похожий прием часто использовал Алексей Толстой. Так что не надо, дорогуша, передергивать, справочники по теории литературы я тоже иногда почитываю…
Мы долго и основательно спорим, каждый отстаивая свою правоту. Я постепенно накаляюсь и почти готов поругаться. Димов корректно, но безуспешно пытается урезонить меня своими доводами и, наконец, сдается:
– Ладно, будем считать, что ты меня убедил. Но вот здесь-то возражать, надеюсь, не станешь: одно и то же предложение на девяносто седьмой странице, точно такое же на двести первой! – он тычет пальцем в текст. – И почти оно же – на трехсотой. Клише, да и только…
– Х-м, действительно… Как это я не заметил? Жевание жёванного получилось…
– Вот и я про то же толкую! Согласен, нет? – Димов победно смотрит на меня.
– Согласен, – удрученно киваю я. – Ты не обижайся, что наехал на тебя, Олег.
– Мне обижаться не положено, это моя работа. За качество выпущенной книги как ты понимаешь, отвечает не только автор, но и тот, кто ее редактировал. Литературного брака я допустить не имею права, на то и поставлен. А что касается того, что «не заметил», так это и немудрено: повестуха ведь в полетах сочинялась, так?
– Так! Жаль, что для московского графомана такого как ты редактора не нашлось…
– Конечно, жаль, – иронично усмехается Олег. – Снести за ночь бугор вечной мерзлоты я бы ему уж никак не позволил! Ну, ты давай читай дальше, только не забудь «включить» своего внутреннего редактора, а я еще раз чаёк подогрею. Этот-то уж замерз, поди…
Я бросил взгляд на стоявшие рядом чашки, обе они были не тронутыми.
– Заодно и перекусим, жена мне тут чего-то завернула… – шурша бумагой, Олег раскрывает сверток. – А то ведь: «Солнце спряталось за ели, время спать, а мы не ели!»
Наш обед состоит из бутербродов с докторской колбасой, печенья и каких-то дешевеньких конфет-леденцов. Это обычный рацион Олега, в еде он неприхотлив и малоразборчив. Приумолкнув на время, не спеша жуем, запивая горячим чайком. Мне всегда нравится наблюдать за тем, как ест Димов – без жадности, с милой моему сердцу деревенской учтивостью. Основательно и как-то даже по-домашнему, высится он за своим рабочим столом, заваленным бесчисленными рукописями, справочниками, блокнотами и прочим литературным антуражем. И если мое рабочее место, мой мир, это компактная, рационально-тесная пилотская кабина, усеянная сотнями самых разнообразных приборов, рукояток, рычагов, датчиков, тумблеров и переключателей, то мир Димова – этот неуютный, давно не ремонтированный, какой-то несуразно-длинный и узкий кабинет.
– Олег, а вот что для тебя есть – литература? – я отставляю пустую чашку и отодвигаюсь от стола, чтобы поудобнее вытянуть ноги. Димов какое-то время молчит, тщательно вытирает салфеткой губы и пальцы, затем философски скрещивает на груди руки:
– Литература, это форма и смысл моей жизни, если хочешь… Понятие «литература» я трактую значительно шире общепринятого. Моя главная задача быть не только приличным писателем, но и серьезным редактором. Я просто обязан, бороться за качество выпускаемых книг. Ведь что такое наша современная жизнь? Это, в основном, тупая радость биологического прозябания, вместо высокой духовности. Раскультуривание и расчеловечивание нации идет сейчас семимильными шагами и этому весьма способствуют низкопробные, дрянные, убогие книжицы-поделки, заполонившие все книготорги России. Именно поэтому я призвал сам себя по мере сил противостоять этому гибельному процессу.
– И как давно ты противостоишь?
– Да года уж три, пожалуй… С тех пор, как снял розовые очки и стал более пристально и критично всматриваться в наше российское житие-бытие… – Олег задумчиво прищуривается, долго глядит в какую-то точку. – Раньше литература была для меня некой запретной зоной, словно из-за забора я смотрел, как прогуливаются по этой недоступной обители велемудрые мэтры-писатели. Меня в ту обитель не пускали. И вот теперь, когда я все-таки прорвался туда, то вдруг узнал, что мир современной литературы, это блошиный рынок! Пестрое, разноголосое, разноязыкое торжище, где все, кому не лень, суетятся, творят на потребу дня или, в лучшем случае, на гонорар. Теперь ведь – все писатели, теперь нет читателей…
С тех пор, как Олег стал редактором, выпустил несколько книг и значительно вырос творчески, он вдруг стал способным изрекать такие вот эскапады, мудреные, заковыристые, но точные и обезоруживающе честные. Нечасто мне доводилось беседовать с Димовым на отвлеченные темы, но уж если это случалось, то слушал его, что называется, с упоением.
И еще одно качество открыл я в Олеге: способность управлять собой в любой ситуации. Мир творчества, это, прежде всего, мир страстей и эмоций. Прав был Кузаков, говоря, что не эмоциональный автор не способен ничего создать – жизнь доказала, насколько справедливы эти слова. Олег, создавший десятки талантливых произведений, был, разумеется, эмоциональным человеком, но этих проявлений лично я не видел ни разу. В поведении, в манере общаться с людьми Димов был сдержан и почти бесстрастен. Казалось, что вся его внутренняя динамическая энергия находится под постоянным контролем и направлена на то, чтобы подавлять в себе эту самую эмоциональность.
А Олег, тем временем, продолжал ровным голосом:
– В нынешней литературе, как это ни прискорбно признавать, сплошное засилье серости! – пренебрежительным взглядом он окинул свой огромный стол. – Вот посмотри: все завалено рукописями, но в этом море сочинительства нет ничего, на что можно было бы обратить серьезное внимание. Кстати, вот, специально для тебя отложил, – Димов безошибочно выдергивает из какой-то пачки всунутый поперек лист. – Повесть об агентурных разведчиках, твоя, между прочим, тематика, так что послушай:
«Товарищ генерал, получены важнейшие разведданные. Наш резидент в Берлине сообщает, что присутствовал на тайном совещании высших чинов вермахта, которое проводил сам Гитлер. Принято единогласное решение – воевать с русскими, чтобы не пустить их на территорию Германии».
– Супер! Эврика! Вот это, действительно, подвиг разведчика, – данной информации просто цены нет! – Димов швыряет страницу рукописи на стол, на его лице – отвращение. – Немцы будут воевать с русскими! А что они до этого делали три года, танцевали, что ли с русскими!? Уж добыл бы лучше тот агент чертежи ракеты «ФАУ», всё было бы пооригинальнее… – Олег переводит дыхание и продолжает. – Подобная бредятина меня уже достала: псевдогерои-менты, в одиночку громящие толпы бандитов, автомат Калашникова, пистолет Макарова, проститутки, рэкет, чемоданы долларов, ворюги-бизнесмены, бывшие десантники – нынешние телохранители и киллеры, далее, как говорится, по списку… Штамп на штампе, клише на клише, ничего нового, абсолютно ничего! Графоманы хреновы!
– Прошу без аналогий! – нарочито строго изрекаю я. – Ишь, как привыкли на бывших десантников наезжать! И потом: ведь на этом столе находится и мое сочинение?
– Твое, не в счет, ты умеешь писать, хотя учиться тебе надо еще очень долго, как, собственно, и мне самому… – Димов достает из пачки сигарету, щелкает зажигалкой, глубоко затягивается.
– Вот ты говоришь – засилье серости, – развиваю я тему. – Но согласись: серость имеет право на существование уже хотя бы потому, что на ее фоне легче заметить что-либо стоящее.
– Не спорю, – соглашается Димов. – Но существует другая опасность – опасность сплошной серости! В ее мутной воде можно проглядеть приличную вещь. Через меня весь этот поток бредятины, конечно, не проскочит, мой глаз – наметанный и низкопробное барахло я выявляю безошибочно! Как поется в песне про геологов: умею отличать руду золотую от породы пустой! Но есть слабые редакторы и с их легкой руки, на читателя обрушиваются Ниагары графомании, или как теперь принято называть «массовой культуры». Ты только вслушайся в это словосочетание – «массовая культура»! Культура, а уж тем более писательство, на мой взгляд, априори не может быть массовой – это удел избранных! Но есть еще одна беда – неначитанность современной российской молодежи, незнание собственной истории. И это куда страшнее, чем, например, расширение НАТО на восток. Необозримый поток массовой культуры дезориентирует читателя, ведь печатное слово он традиционно принимает на веру как настоящее искусство, наивно полагая: раз уж напечатано, то это – суть, правда. Не знаю, как кому, а мне до боли обидно, что мы, русские, носители великого славянского языка, высокодуховная нация ариев, стремительно скатываемся в пропасть невежества, уподобясь заокеанским гопникам в бейсбольных штанах, у которых вместо сердца – доллар, а душа набрана из центов.
– Да вы, националист, батенька… – опасливо качаю я головой.
– Никак нет-с, уважаемый, я не националист, я, скорее, русофил! Ортодоксальный, я бы сказал, русофил… – Димов крепко трет переносицу. – Я русский до мозга костей, я знаю русскую историю, люблю Россию, боготворю наш народ, следую русским традициям и вековым устоям…. А еще я знаю тех, кто сейчас грабит и убивает Россию! Смысл моей работы – рассказывать людям о том, что я сам знаю и помогать делать то же самое одаренным литераторам, умеющим говорить правду. Может быть, именно поэтому еще не оскотинился, не спился окончательно, не сошел с ума в эти грёбаные девяностые.
– Сейчас говорить правду – дело каверзное, устроители новой жизни и пришибить могут. «Вон сколько общественных деятелей и журналистов постреляли…» —говорю я как бы, между прочим. Димов за словом в карман не лезет:
– Я не боюсь умереть. Я боюсь чего-то не успеть, чего-то не узнать, чего-то не донести людям… Это и есть мой страх смерти (на слове «мой» он делает ударение).