Волчье логово бесплатное чтение

Ненавистные установления порождают ненависть.

Э. Т. А. Гофман «Майорат»

Этот дворец творит ужасные вещи с людьми. Эта цитадель обычаев, традиций, обрядов и ритуалов сводит меня с ума.

Индийский фильм «Эклавия. Княжеский страж»

Предисловие

Закончив эту странную фантазию, я почувствовала необходимость вкратце пояснить ее замысел.

Годы моей ранней юности проходили в трепетном увлечении литературой эпохи романтизма. В ту счастливую пору меня всецело поглощали драматические страсти и ужасы, заключенные в ней. Но со временем во мне проснулся глубокий интерес к той атмосфере, в которой возникла культура романтизма, и к тем сложным механизмам, с помощью которых она создавалась.

Совсем недавно меня посетила дерзкая и забавная мысль написать небольшой роман в духе и по образцу волшебных произведений той эпохи. Все знают, какое значительное место занимают в нашей современной культуре неоготические мотивы. Сложно представить себе человека, который не слышал бы о вампирских историях, о всевозможной нечисти из фэнтези и прочих милых ужасах, которыми полна литература наших дней. Но мало кто задумывался над тем, что все эти причудливые мотивы берут начало именно в изящной, наивной и пугающей культуре первой половины XIX века…

Правда, некоторые шедевры той эпохи популярны и в наше время. Стоит вспомнить довольно распространенное увлечение «Собором Парижской богоматери» или «Грозовым перевалом». Но сколько еще остается удивительных произведений романтизма, которые почти или совершенно неизвестны современному читателю. Но даже если эти книги до сих пор читают, культурный контекст, в котором они существовали и который дает ключ к более полному их пониманию, безвозвратно утерян…

И вот мне страстно захотелось создать историю, содержащую в себе бесчисленное пересечение мотивов, сюжетов, персонажей и смыслов романтизма.

Мой роман построен по образцу произведений того времени. В тексте множество намеков на предыдущие сюжеты и персонажей. Этот метод виртуозно использовали и сами романтики. Когда Гюго описывает келью Клода Фролло, он напоминает нам о гётевском Фаусте. Когда Фролло мечтает о Восточной империи, не является ли это тонким намеком на дерзкие планы Бриана де Буагильбера из «Айвенго»?.. Не имея таланта великих мастеров, я все же в данном случае следую их методу. Почти в каждой ситуации или фразе содержится напоминание о чем-то предыдущем, уже описанном романтиками. Но, в отличие от них, я не имею радужной надежды, что моим читателям (если они вообще найдутся) так хорошо знакома вся эта старая и полузабытая литература. Поэтому, для простоты создания ассоциаций, главы в книге снабжены эпиграфами из разных произведений. Естественно, эта идея тоже принадлежит не мне. Она принадлежит Вальтеру Скотту. Как известно, подражание этому прославленному писателю приобрело повальный характер среди европейских романтиков. Стоит вспомнить хотя бы «Сен-Мара» Альфреда де Виньи или «Гана Исландца» Виктора Гюго. Однако, в системе эпиграфов, используемой мной, есть и некоторые отличия от традиции. В ней можно встретить цитаты не только из романтических произведений, но и из литературы XX века и даже из мюзиклов и фильмов. Эти изменения легко объяснить. Я все-таки живу почти два века спустя после романтиков.

В произведениях эпохи романтизма существовало как бы два фона. Один воссоздавал события далеких, красочных и экзотичных эпох, другой – пытался через эту блестящую завесу прокричать о драмах человека XIX столетия… Как-то мне встретился глубокий риторический вопрос: не являются ли страдания Клода Фролло в большей степени страданиями влюбленного XIX века, чем драмами средневекового священника?.. Я думаю, в этом есть большая доля истины.

Средневековье, описанное романтиками, было не совсем таким, каким представляем его мы. Это тоже создавало определенные трудности для воплощения…

В моем романе три фона. Самый поверхностный из них средневековый. Создавая его, я должна была учитывать в первую очередь не современные представления о той эпохе, а то, какими видели те далекие времена романтики. Но этот фон как раз наименее важен. Он является лишь формой. Второй фон – воспроизведение представлений собственно XIX века с его роковыми персонажами, безумными страстями и бесконечными психологическими самоанализами. На этом можно было бы исчерпать тему, но вышло иначе… Я живу сегодня, поэтому произведение неизбежно должно было наполниться драматическим третьим фоном, который будет кричать о проблемах нашей жизни сквозь раскрашенные маски ушедших эпох… Об этом я не скажу больше ничего. Драмы наших дней читатель без труда сможет узнать сам…

Единственное, что, пожалуй, стоит пояснить: в споре культур, представленных в книге, я остаюсь беспристрастной. Я не придерживаюсь никаких религиозных взглядов (хотя у меня есть собственная система ценностей, в какой-то мере заменяющая их), и категории той или иной религии зачастую написаны с большой буквы только, чтобы показать их место в сознании моих персонажей, но не в сознании автора. На самом деле, спор и противостояние культур не приносят никакого положительного результата. Прошу помнить, что я не веду никаких теологических дискуссий. Это не имеет для меня значения. Значение имеет описанное мной поведение людей.

Й. Хёйзинга писал, что культура возникает в тесной связи с игровым элементом. Он не верил в то, что авторы готических романов могли быть вполне серьезны, описывая свои наивные ужасы. Я тоже не верю в это.

Несомненно, мрачный антураж готической и романтической литературы в наши дни способен вызвать скорее снисходительные улыбки и веселый смех, чем настоящий страх. Все эти окровавленные кинжалы, виселицы, сверкающие взоры и роковые проклятья стали не больше, чем безнадежно устаревшим и покрытым пылью забвения литературным хламом. Но кто из нас хотя бы однажды не испытывал подлинной боли, читая о тяжелом безумии Франца, мучительной пытке Эсмеральды, бредовых видениях архидьякона или неприкаянных призраках Грозового перевала?.. Да, они оставили нам нечто большее, чем все эти наивные ужасы сырых подземелий и кошмарных снов. Нечто ранящее и настоящее… Быть может, что-то такое, чего современная литература оставить не сможет…

Моя история начиналась как забавная и не имеющая большого значения литературная игра с символами и смыслами. Но с какого-то момента все пошло не так… Я задумалась о серьезных и тяжелых вопросах, и страницы сами собой наполнились живой и самой настоящей болью…

15 августа 2015 г.

I. Путники

Грозовой Перевал – так именуется жилище мистера Хитклифа. Эпитет «грозовой» указывает на те атмосферные явления, от ярости которых дом, стоя на юру, нисколько не защищен в непогоду. Впрочем, здесь, на высоте, должно быть и во всякое время изрядно прохватывает ветром. О силе норда, овевающего взморье, можно судить по чрезмерному наклону малорослых елей подле дома и по череде чахлого терновника, ветви которого тянутся все в одну сторону, словно выпрашивая милостыню у солнца.

Эмили Бронте «Грозовой Перевал»

Мы в Трансильвании, а Трансильвания – это не Англия. Наши обычаи не те, что у вас, и многое здесь вам покажется странным.

Брэм Стокер «Дракула»

Где-то на окраине графства Эно, которое фламандцы называли Геннегау, раскинулась обширная, серая равнина. Ее пересекала длинная извилистая дорога, больше похожая на заброшенную тропинку. По этой дороге, убегавшей в сторону епископства Льежского, одиноко брели два путника. Используя выражения хронистов того времени, можно сказать, что это происходило в год Милости 1323, через две или три недели после Дня Всех Святых.

Бледный осенний день медленно догорал. Не успело солнце закатиться, как его алые лучи уже скрылись за громадами тяжелых туч, набежавших с севера. Тучи сталкивались, разбегались, принимая один за другим все более причудливые образы: то рыцаря с развевающимся на ветру плюмажем, то руин старого покинутого замка, то корабля, гонимого бурными волнами… Казалось, будто они стремительно пожирают светлую часть небосвода. Поднялся холодный и резкий ветер, который больно хлестал в лицо запоздалым путешественникам, развевал их плащи и норовил сбросить капюшоны.

В стремительно сгущающихся сумерках место казалось еще более диким и пустынным, чем было на самом деле. Лишь черные и одинокие силуэты голых деревьев слабо вырисовывались на горизонте.

Удивительно, но, несмотря на непогоду и на поздний час, у пешеходов не было ни фонаря, ни другого светильника, лучи которого могли бы разогнать мглу и ночные страхи. Они шли медленно, как будто вовсе и неспешили поскорей добраться до цели своего пути.

Человек, который шел впереди, и, должно быть, являлся проводником, был уже немолод. Он был облачен в широкую черную монашескую сутану, подол которой щедро украшала свежая дорожная грязь, и в теплый плащ из грубой шерсти. Крепкая фигура, грубоватые, но мягкие черты лица и стоическое презрение к трудностям пути выдавали в нем хорошее здоровье и крестьянское происхождение.

Второй путешественник выглядел совсем еще юным. Это впечатление усиливал его тонкий и гибкий стан, немного угловатые движения, а также задумчивое и даже испуганное выражение открытого и приятного лица. Плащ юноши, сшитый из более дорогой и яркой ткани, чем у монаха, красивые кожаные башмаки, сильно пострадавшие от сырости, изящный темно-серый костюм и дорожный узелок в его руке, наводили на мысль, что он приехал издалека. Возможно, даже из города. В легкой одежде он сильно страдал от холода и пронизывающего ветра, и пытался согреть дыханием свои тонкие, дрожащие пальцы.

Но становилось все темнее и темнее, огромные тучи уже заволокли все небо, порывы ветра едва не сбивали с ног, а никакого жилья по-прежнему не было видно…

Наконец, не в силах больше терпеть гнетущее молчание, молодой горожанин крикнул своему спутнику:

– Святой брат, скоро ли мы доберемся до вашего монастыря?

– Мы придем туда к ночи, – ответил монах, не проявляя ни малейших признаков беспокойства.

Вряд ли такой ответ мог развеять тягостные сомнения собеседника.

– А сейчас разве день?

– Ночью мы уже будем в обители, – спокойно и невозмутимо повторил достойный брат.

Поняв, что ему ничего не удастся добиться от своего странного проводника, юноша решил продолжать путь молча. Внезапно до его напряженного слуха долетел далекий, пугающий звук, совсем непохожий на шум непогоды. Он вздрогнул и поспешил догнать монаха.

– Что это? – изменившимся голосом спросил горожанин, и в его больших глазах заплясали искорки страха. – Неужели волки? Они здесь водятся?

– Водятся, – кивнул монах. – Отчего бы им не водится? Прошлой зимой они загрызли кобылу сеньора де Кистеля, которая пала на дороге…

– Когда вы столь любезно встретили меня, чтобы проводить до обители, то сказали, что здесь не ездят на лошадях… А как же этот сеньор?

– То сеньоры. Святые братья не ездят. Они всюду ходят пешком.

– И никто не боится волков в такой холод и в столь поздний час? – удивился молодой человек.

– Здесь незачем бояться волков, – со зловещим спокойствием ответил святой брат.

– Вы хотите сказать, что в ваших краях встречается нечто более страшное, чем дикие звери? – медленно произнес горожанин. Темнота, усталость, безлюдность местности и потустороннее спокойствие его спутника начинали производить на него самое тяжелое и мрачное впечатление.

– Да. По правде сказать, место тут проклятущее, – чистосердечно признался брат. – Вы еще всяких чудес сможете навидаться…

Последнее обещание монаха совсем сломило мужество юноши. Он уже давно проклял в душе свою неудачную поездку. И зачем только его дяде, графскому бальи, вздумалось послать его в это глухое и неведомое место? Молодому человеку и раньше случалось пускаться в разные путешествия по долгу службы, но никогда еще жестокая судьба не забрасывала его в такой мрачный угол, навеки забытый Господом и покинутый людьми…

Он родился и вырос в городе, он привык к шумному гулу толпы на тесных улочках, к веселым студенческим забавам, к солнечным лучам и бою городских часов.

Однажды, когда он был почти еще мальчиком, дядя взял его с собой на пышную праздничную церемонию. Графский двор в Валансьенне блистал великолепными и фантастическими красками, точно далекая и манящая звездная пыль… Наряды дам пленяли невиданной, пламенеющей красотой. Когда они медленно и грациозно кружились в танце, то казались похожими на яркие осенние листья, которые злой ветер срывает с тонких, беззащитных ветвей…

Что мог он знать о далеких деревнях во владениях своевольных сеньоров? О неведомых краях, границы которых терялись в темных, густых лесах, где тревожно шелестела листва? И о тех странных людях, которые живут вдали от городского шума: встают со звоном колокола, а не с боем башенных часов, проводят свои дни в жаркой охоте или бесконечных распрях… О тех людях, которые взглянув в окно, вместо моря островерхих городских крыш, видят бескрайние, покрытые сверкающим снегом равнины…

Юноша провел несколько лет в обществе повес-студентов. Ему был присущ здравый смысл и скептицизм, распространенный в среде горожан. Он охотно смеялся над многими предрассудками своего наивного и невежественного века. Но смеяться над ними было весело под защитой городских стен, освещенных лучами полуденного солнца. Здесь же, поздним вечером, на заброшенной и размытой недавним дождем дороге, без света, вдали от людей, в обществе единственного монаха, делающего зловещие пророчества, воображение невольно начинали тревожить мрачные образы из старинных легенд о нечисти…

Всем хорошо известно, что ночные часы – время, отданное во власть нечистой силе. Только безумец осмелится в ночную пору переступить порог своего дома, а уж тем более, собраться в дальний путь… Добрый же христианин, которому дорога его бессмертная душа, никогда этого не сделает. Страшно представить, сколько врагов рода человеческого бродит в поздний час по сумеречным лесам и опустевшим дорогам! А вдруг это не волки воют в неведомой дали, а оборотни рыщут в поисках добычи… И, быть может, не корявые ветви деревьев виднеются на горизонте, а костлявые руки грешников, погибших не своей смертью…

От безрадостных размышлений горожанина вскоре отвлек вид какой-то мрачной громады, очертания которой смутно вырисовывались в непроглядной тьме.

– Это ваша обитель? – живо воскликнул юноша, с воодушевлением ожидая скорого конца своего затянувшегося странствия.

– Куда там, – отозвался святой брат. – Это замок графа.

– Какого графа?

– Здесь всего один граф.

Раздосадованный молодой человек в душе поклялся не задавать своему спутнику больше ни единого вопроса, ибо его ответы скорее запутывали, чем вносили хоть какую-то ясность в происходящее, и только напрасно разжигали ночные страхи.

После того, как они миновали замок таинственного «графа», дорога совсем исчезла, и теперь приходилось пробираться по липкой грязи, то и дело рискуя провалиться в глубокую лужу. Впрочем, туфли городского гостя были уже настолько мокрыми, что это все равно не имело бы никакого значения. А судя по непоколебимому спокойствию монаха, его не напугала бы и необходимость пройти по воде босиком, следуя примеру святого Петра, идущего навстречу Спасителю…

Глядя себе под ноги, юноша на этот раз даже не заметил, как перед ним выросло еще одно здание. Небольшое и аккуратное, оно было столь хрупким и изящным, что, казалось, парило над землей, точно легкое, воздушное облако. Где-то наверху, под широкой черепичной крышей, смутными, дрожащими бликами поблескивали витражи большого, круглого окна-розы. С двух сторон главное здание обрамляли маленькие, островерхие башенки, в ночных сумерках напоминавшие рога или заячьи уши. Дальше, в черных сгустках тьмы, терялся целый лес изящных, устремленных в небеса шпилей.

Монах обошел главное здание и громко и настойчиво постучал в какую-то боковую дверь. Никто не спешил отозваться на стук, и ему пришлось не раз повторить свою попытку, прежде, чем она увенчалась успехом.

За дверью послышались торопливые шаги, и чей-то тихий голос задал вопрос, которого молодой человек не расслышал.

– Брат Ватье и тот мэтр, – ответил монах.

Под «тем мэтром», очевидно, имелся в виду городской гость.

Дверь осторожно отворилась, и из щели вырвался яркий луч, который, больно резнув по глазам, привыкшим к окружающему мраку, заставил гостя на мгновенье зажмуриться. Когда он снова открыл глаза, то увидел еще одну фигуру в монашеской сутане, освещенную неверным красноватым светом фонаря.

– Входите, – пригласил второй монах. – Время позднее.

Молодой горожанин медленно переступил порог. Он был очень рад окончанию своего мучительного путешествия. Но душу не покидали сомнения… Что ждет его в незнакомой обители? Желанный приют и отдых? Или зловещие «чудеса», обещанные его неразговорчивым проводником?..

II. В монастыре

Когда я с ним познакомился, он был уже в преклонном возрасте; белизна волос выдавала его годы, но в глазах еще сверкал огонек молодости, а приветливая усмешка, блуждавшая у него на устах, усиливала общее впечатление уравновешенности и покоя. Изящество, каким отличалась его речь, было также свойственно его походке и жестам, и даже обычно мешковатое монашеское одеяние отлично прилегало к его статной фигуре.

Э. Т. А. Гофман «Эликсиры Сатаны»

Внутри собора было уже пусто и сумрачно. Боковые приделы заволокло тьмой, а лампады мерцали как звезды, – так глубок был мрак, окутывавший своды. Лишь большая розетка фасада, разноцветные стекла которой купались в лучах заката, искрилась в темноте, словно груда алмазов, отбрасывая свой ослепительный спектр на другой конец нефа.

Виктор Гюго «Собор Парижской богоматери»

При добром сердце твое лицо, мой мальчик, стало бы красивым, – продолжала я, – даже если бы ты был черней арапа; а при злом сердце самое красивое лицо становится хуже, чем безобразным.

Эмили Бронте «Грозовой перевал»

Не говоря ни слова, человек с фонарем провел гостя через темный и узкий коридор, миновав который, они оказались в просторной, холодной и слабо освещенной зале. Длинный деревянный стол, на который упал взгляд юноши, наводил на мысль, что это была трапезная монастыря. Колеблющееся пламя фонаря осветило еще два черных монашеских силуэта. Высокие и величественные своды залы продолжали тонуть во тьме.

Вопреки опасениям горожанина, вызванным таинственностью места и поздним временем, он сразу же услышал обращенные к нему приветливые слова, произнесенные мягким и вежливым тоном:

– Вот наконец и вы, дорогой мэтр. А мы уже начали беспокоиться, что вас так долго нет. На дворе непогода и ночь… Брат Ватье, – обратился говоривший к монаху-проводнику, – собирается дождь?

– Нет, – коротко ответил тот.

– Как нет? – вмешался человек с фонарем. – Я видел большие тучи, когда открывал вам дверь…

– Нет, – упрямо повторил брат Ватье. – Дождя не будет. Будет снег.

Это глубокомысленное замечание было оставлено без ответа.

Тем временем, монах, начавший разговор с гостем, подошел к нему, продолжая свои расспросы:

– Вы проделали долгий путь, верно? Вы, должно быть, очень устали? Боже мой, да вы просто дрожите от холода, бедное дитя!

С этими словами, он заботливо снял с горожанина капюшон и подвел его к очагу, который юноша заметил не сразу, так как огонь в нем едва тлел, тихо пожирая остатки обгоревших дров. Красные, сверкающие искры одна за другой медленно срывались в золу.

Только теперь стало ясно, что, несмотря на свою тонкую и хрупкую фигуру, приезжий совсем не так юн, как это казалось на первый взгляд. Ему было не меньше двадцати трех лет, если не все двадцать пять.

– Простите, я должен был уже давно представиться. Меня зовут Жиль дель Манж. Я послан в вашу священную обитель господином Пьером дель Манжем, графским бальи, чтобы…

– Мы знаем, кто вы, и с какой целью посланы к нам, – перебил его человек, державший фонарь, и в тоне его голоса приезжему послышалось что-то странное…

Немного согревшись и успокоившись, Жиль, в свою очередь, получил возможность как следует рассмотреть людей, в общество которых его забросила судьба.

Монах, который столь любезно заговорил с ним, был уже стар. Ему, вероятно, было около шестидесяти лет. Однако, умное лицо этого человека все еще сохраняло следы былой утонченной и изысканной красоты. Живые темные глаза смотрели на собеседника с искренним и неподдельным интересом. Тонкие губы слегка улыбались. Правильные, приятные черты не портили даже морщины. Волосы, некогда темные, теперь почти полностью поседели. В отличие от остальных монахов, на которых одежда болталась как придется, на старике сутана сидела с безупречным, едва ли не придворным, изяществом. Это было особенно удивительно, учитывая, в каком глухом и диком месте находился монастырь. Во всей его фигуре чувствовалась почти юношеская гибкость и стройность.

По любезным и вежливым манерам, по изяществу одежды и по преклонному возрасту стоявшего рядом с ним монаха, Жиль пришел к выводу, что, наверняка, видит перед собой настоятеля.

В лице брата, державшего в руке фонарь, не было ничего запоминающегося или необычного. Небольшие, спокойные глаза под густыми бровями, широкий лоб, плотно сжатые массивные челюсти, немного поредевшие темно-русые волосы и печать легкой усталости и равнодушия на лице. Ладони у него были широкие, а на кончиках пальцев виднелись следы свежих чернил. Из-за своей отстраненности и равнодушия, а возможно, и из-за чернильных пятен на руках, человек этот производил впечатление скептичного и сосредоточенного мыслителя. На вид ему можно было дать лет пятьдесят-пятьдесят пять. Но, несмотря на пожилой возраст, в нем, как и в настоятеле, казалось, еще не угасла воля к действию и жизненные силы.

Третий монах, хотя и откинул скрывавший его лицо глубокий капюшон, до сих пор не произнес ни слова и не вышел из тени. Его высокая, худая фигура казалась еще более вытянутой и бесплотной при слабом свете затухающего очага. Несомненно, он был моложе и настоятеля, и брата с фонарем, но в нем совершенно не чувствовалось их живости и силы. Скрестив руки на груди, и замерев в странной неподвижности, монах смотрел куда-то поверх голов всех собравшихся в зале. В его светло-голубых глазах застыл неведомый и нездешний покой. Бледное лицо святого брата можно было бы назвать красивым, если бы не впалые щеки и не чрезмерная худоба, портившая эти правильные и по-северному холодные черты, хранившие на себе печать неумолимой суровости и какой-то недоступной остальным смертным благодати. Прямые, светлые волосы придавали его лицу еще большую прозрачность.

Вид этого неподвижного, погруженного в созерцание монаха почему-то наполнил душу Жиля робостью и легким страхом. Только одна вещь не вязалась с его задумчивостью и благочестием. Широкие рукава сутаны были испачканы чем-то вроде цветной краски…

Пока Жиль, с любопытством молодого человека и горожанина, разглядывал обитателей монастыря, настоятель снова обратился к нему:

– Я полагаю, мы зря теряем время. Вы, конечно, устали после долгой и утомительной дороги. И я был бы очень плохим хозяином, если бы тотчас не предложил вам отдохнуть.

– Святой отец очень любезен, – с легким поклоном ответил Жиль. – Признаюсь, я не отказался бы от отдыха. Вечер был таким холодным… И этот ужасный ветер…

Молодой человек не отказался бы и от ужина, но, видимо, так далеко любезность настоятеля не простиралась.

– Брат Ватье, – бросил святой отец проводнику, – вы закрыли ворота на ночь?

– Нет, – безмятежно отвечал тот.

– Что значит нет?! Почему вы их не закрыли?!

– Вы мне не приказывали.

– Милосердный Господь! – настоятель всплеснул руками. – Да неужели вам на все нужны мои приказания?! Где это видано, оставлять ночью ворота открытыми! Идите и закройте их немедленно.

Брат Ватье повиновался, нисколько не прибавив шагу.

– А где брат Жозеф? – поинтересовался настоятель, оборачиваясь и ища кого-то взглядом. – Я же велел прийти всем… Брат Ульфар, вам известно, где он может быть?

– Когда я покидал церковь, то оставил его там, – произнес высокий монах тихим, ровным и бесцветным голосом. Он говорил с сильным фламандским акцентом.

– Мне проводить вас, отец Франсуа? – вмешался человек с фонарем.

– Нет, благодарю вас, брат Колен, в этом нет необходимости. Дайте мне фонарь. Я сам отведу нашего гостя. Отправляйтесь в свои кельи.

Властным жестом настоятель взял протянутый ему светильник, пламя которого становилось все бледнее и слабее, и пригласил Жиля следовать за ним.

Выходя из залы, молодой человек только успел заметить, как величественная фигура брата Ульфара выплыла в другую дверь. Если бы не тихий шорох сутаны, его можно было бы принять за призрака, ибо шаги его были неслышны и незаметны…

Брат Колен, оставшись без фонаря, продолжал в глубокой задумчивости стоять у двери.

Отец Франсуа шел столь быстрым и решительным шагом, что уставший Жиль едва поспевал за ним. Когда он начинал отставать, маяком ему служил красный маленький огонек, во тьме коридоров похожий на крохотную, догорающую звезду…

Они миновали одну залу и свернули в другую. Во всем большом и холодном здании царили мрак и пустота. Быстрые шаги настоятеля гулко отдавались под старинными сводами, пробуждая странное, как будто разбивающееся на тысячу осколков, смутное эхо, которое постепенно замирало в самых отдаленных и таинственных уголках святой обители…

Наконец отец Франсуа толкнул какую-то тяжелую, резную дверь, и они вошли в пустую монастырскую церковь.

Жиль застыл пораженный. Ему никогда не доводилось бывать в церкви ночью. Хотя на дворе стояла тьма, здесь морозный воздух был наполнен удивительным синевато-лиловым легким светом, который парил вокруг вошедших, подобно инею, падающему с неподвижных ветвей в безветренную зимнюю ночь…

У Жиля невольно появилось искушение поймать этот дивный свет в ладонь. И будь он один, непременно попробовал бы это сделать.

Где-то в глубине церкви голубоватые тусклые искры пробегали по узорчатым, цветным витражам, вызывая в памяти блуждающие болотные огоньки, манящие запоздалого путника…

Откуда-то со стороны двери в залу долетали неистовые порывы ветра. Должно быть, одно из окон было разбито.

Вдалеке переливался золотыми бликами и вспыхивал багряными отсветами великолепный алтарь. Свечи, стоявшие на нем, все до единой, были безжалостно потушены дуновениями злого ветра…

– Брат Жозеф, вы здесь? – крикнул отец Франсуа.

Никакого ответа.

И, тем не менее, церковь не была совершенно безлюдна. Под одним из окон на коленях стояла человеческая фигура, слабо освещенная мерцающим светом единственной, догорающей свечи.

Сначала Жилю показалось, что этот человек молится. Но когда они подошли ближе, он понял, что ошибся. Одной рукой коленопреклоненный монах прикрывал от ветра угасающую свечу, а другой – что-то судорожно и неистово чертил на лежавшем рядом желтом листе бумаги, низко-низко склонив над ним голову… Казалось, он даже не слышал шагов и не видел людей, пришедших нарушить его добровольное одиночество.

Только при этих словах настоятеля, прозвучавших так близко от него, монах поднял голову, и Жиль в ужасе отшатнулся, слабо вскрикнув от удивления и неожиданности. Все происходящее приобрело черты бессмысленного, жестокого, затянувшегося кошмара!

Прыгающий язычок пламени осветил своим неровным светом смуглое лицо язычника, неверного, сарацина!

Это было настолько страшно и невероятно, что Жиль не мог сделать ни единого шага, не мог произнести ни одного слова…

Прямо на него смотрели черные, сверкающие глаза сарацина, полные мрачного и адского, но какого-то вдохновенного и яркого огня. Ноздри острого, хищного носа нервно и взволнованно трепетали от таинственного ветра. Изогнутые, отливающие синевой, брови и настороженно сжатые сухие губы придавали его лицу серьезное и грозное выражение. На высокий лоб, прорезанный тонкой морщинкой, появившейся от частых и невеселых раздумий, в беспорядке падали черные, мокрые от пота, волосы.

Сложно сказать, сколько лет было этому чужестранцу. Возможно, немногим больше тридцати. Но замкнутое, отчужденное, недоброе выражение лица, больше подходящее преследуемому зверю, чем человеку, делало его резкие и острые черты старше и печальнее…

Тяжеловатой фигуре сарацина, скрытой под складками широкой черной сутаны, скорее были присущи сила и крепость, чем гибкость, изящество и стройность.

Его рукава тоже были перепачканы краской, как у брата Ульфара.

Неверный в благочестивом и добром краю, в христианской церкви, да еще и облаченный в монашеское одеяние! Поистине, что могло быть нелепее и невероятнее этого бессмысленного и хаотичного кошмара!

Однако, придя в себя от первого потрясения, Жиль очень скоро пожалел о вырвавшемся у него неосторожном восклицании. Ибо после него лицо сарацина стало еще угрюмее и суровее, если такое вообще было возможно.

– О, я должен был вас предупредить.., – тихо произнес отец Франсуа, глядя на растерянного гостя.

Затем он обратился к неверному:

– Брат Жозеф, это племянник бальи. Мы решили поселить его в вашей келье на то время, пока он будет пребывать в нашей обители.

Но до какой же невообразимой степени возросло удивление горожанина, когда сарацин ответил старому монаху на чистейшем валлонском наречии, ничем не отличавшемся от того, на котором говорил сам настоятель!

– Прекрасно, святой отец! И с чего я удостоился этой великой чести? Неужели люди никогда не оставят меня в покое! О, я желал бы, чтобы они навсегда забыли о моем существовании и оставили меня наедине с моими холодными стеклами…

Его низкий голос звучал резко, насмешливо и неприятно.

После минутной задумчивости брат Жозеф продолжал:

– А почему нельзя было поселить достойного гостя у брата Ульфара или у брата Колена?

– Вы же знаете, – немного смутившись отвечал настоятель, – брат Колен очень занят своими бумагами, хозяйством… А брат Ульфар… он ревностно предается молитвам. Нам всем следовало бы по мере сил подражать его благочестивому примеру…

– Вы правы, – холодно прервал его сарацин. – Должно быть, в нашей святой обители бездельничаю только я один…

Он стремительно и резко поднялся с колен, и, бросив на побледневшего Жиля презрительный взгляд, коротко сказал:

– Идемте.

Через несколько минут племянник бальи уже находился в маленькой, неуютной келье, тускло освещенной голубоватым лунным светом, который тихо струился из крохотного окошка под самым потолком. Низкий стол, стоявший в келье, был завален ворохом бумаги. На листах чернилами были начерчены какие-то причудливые, угловатые рисунки.

Брат Колен принес еще одну жесткую монастырскую постель, на которую Жиль упал, изнемогая от усталости.

И все же, несмотря на это, его сердце продолжало тревожно биться. Так вот какие «чудеса» ожидали его в этом далеком монастыре! Ночь под одной крышей с врагом Господа и христианской веры! Да Жиль лучше бы предпочел встретить здесь целый легион призраков или оборотней! Они-то хотя бы исчезают на рассвете…

Не спал и сарацин. Он сосредоточенно копался в рисунках, разбросанных на столе и на полу, и, тяжело дыша, рвал некоторые из них в мелкие клочки, нисколько не заботясь о том, куда они падали…

Внезапно Жиль поймал на себе его взгляд и тотчас притворился спящим.

– Не бойся, спи спокойно, – произнес брат Жозеф. – Я не убиваю женщин и не ем маленьких детей… Хоть об этом так увлекательно и рассказывают почтенные хронисты и авторы куртуазных романов.

Слабо улыбнувшись, он лег на свое жесткое ложе и дунул на свечу. Догорающий язычок пламени исчез в единое мгновенье, и все погрузилось в непроницаемый мрак…

III. Проповедь

Уродливый ворон –

И он прекрасен на первом снегу

В зимнее утро.

Басё

Ибо прах ты, и в прах возвратишься.

Библия. Бытие. 3

Ты стоишь нерушимо сосна!

А сколько монахов отжило здесь

Сколько венков отцвело.

Басё

Брат Ватье был прав. Ночью выпал первый снег.

Когда Жиль дель Манж, проснувшись, утром вышел из монастыря, его удивленному взору открылся просторный двор, покрытый тонким слоем снега. Вчерашние лужи подернулись хрупкой, узорной корочкой льда. Ветви деревьев, росших возле входа в обитель, отяжелели от пушистого, колкого инея, который переливался сотней синеватых искр под бледными лучами утреннего зимнего солнца…

В прозрачном, морозном воздухе каждый звук становился еще звонче и резче.

События прошлой ночи смешались в мыслях горожанина, превратившись в разрозненные, отрывочные картины. Последние из его воспоминаний были связаны с таинственным сарацином… Несколько раз он виделся Жилю сквозь зыбкую дымку сна: то рвущий старые бумаги, то коленопреклоненный, с поднятыми вверх ладонями, озаренный розоватыми лучами рассвета…

Причиной пробуждения и Жиля, и брата Жозефа были громкие звуки, доносившиеся со двора. Чей-то звучный и вдохновенный голос сливался с нестерпимым, яростным скрежетом.

Первым, кого увидел молодой человек, выйдя из монастыря, был брат Ватье, который с таким невероятным усердием начищал большую оловянную кастрюлю, точно хотел, чтобы его услышали в самом Валансьенне.

Чуть подальше, под огромным раскидистым деревом, ветви которого все были усыпаны серебристым инеем, стоял брат Ульфар. Но как же он изменился! В глазах сверкал неистовый огонь, жесты стали широкими и размашистыми, а обычно столь тихий голос сейчас звучал уверенно и громко, поражая богатством красок и интонаций.

Вокруг Ульфара собралась небольшая группа монастырских крестьян. Оставив работу, они, как завороженные, с широко раскрытыми глазами, слушали мрачную речь своего святого пастыря.

– Только слепцы или безумцы, – воодушевленно восклицал монах, – могут не видеть, что наш грешный мир стремится в глубокую бездну! Пороки и преступления людей переполнили чашу терпения великого Господа! Не осталось ни одного греха, которого бы мы, ныне живущие, не совершили! Мир умирает. Неужели же вы, имеющие глаза, этого не видите? С тех пор, как Господь, себе на горе, создал ничтожных людей, они только и делали, что нарушали его мудрую волю. Он запретил срывать плоды с древа познания, но хитрая и вздорная Ева, искушаемая врагом рода человеческого, нарушила этот запрет. И в наказание первые люди были изгнаны из светлого рая! Помните, дети мои, все беды в этом мире идут от коварных женщин. Женщина – это сосуд скверны и порока. Вас прельщает ее преходящая и недолговечная красота? Подует ветер, и она станет мерзостью и горстью праха… Вы думаете, люди остановились на этом в своем дерзком непослушании? Не тут-то было. Они решили воздвигнуть башню, чтобы возвыситься до самого Господа! Безумное намерение! Не впадайте в грех гордыни, не дерзайте приблизиться к Творцу. Бог смешал их языки, и они не смогли вознести к небесам свою дьявольскую башню. А кровавая вражда, которой с давних пор полны наши черствые сердца? Вспомните проклятого Каина, поднявшего руку на своего невинного и благочестивого брата. Господь сказал нам: не убий. Что же мы творим, несчастные?! Увы, вражда не утихает под этими печальными небесами! Люди погрязли в пороке, сладострастии, убийствах, гордыне и чревоугодии. Горе всякому живущему! Терпение Отца нашего не безгранично. Помните, как он уничтожил людей, наслав на них хляби небесные? Один лишь Ной остался жив после потопа. Но кто из нас праведник? Вы надеетесь, что милосердный Иисус искупил ваши грехи, пролив свою кровь за род человеческий? Вы думаете, что теперь вам можно не бояться пылающего ада со всеми его демонами и мучительными карами? О, ничтожные грешники, как же вы слепы! Знайте, скоро, скоро пробьет час конца этого несчастного мира, этой юдоли скорбей! И из тысячи тысяч спасутся лишь единицы. Как вы дерзки и самонадеянны, если мечтаете попасть в их число! Всех ждет пылающее пламя Геенны огненной и торжествующий хохот демонов, которые будут когтями раздирать ваши души. Или вы надеетесь взобраться к Господу по лестнице Иакова? Увы, несчастные, ваши тяжкие грехи потянут вас вниз, в бездонную пропасть! Никому из смертных не подняться по лестнице, по которой ступают светлые ангелы…

Печальный вздох вырвался из груди брата Ульфара, и он на мгновенье опустил голову. Но вскоре собрался с мыслями и продолжал с еще большей горячностью:

– Послушайте меня и содрогнитесь от собственной мерзости. Сколько раз повторять вам, что наш жалкий мир погибает! Скоро, очень скоро, каждый рассыплется в прах! Вашу бренную плоть будут есть отвратительные черви и гадкие жабы!1 А ваши грешные души достанутся на потеху ужасным демонам! Ни на мгновенье не забывайте, что вы – жалкий прах, из праха вы вышли, туда же и возвратитесь! Время близится! Великий судия уже стоит у дверей!

– Удивительная новость! – раздался позади Ульфара насмешливый голос. – Все мы умрем и попадем в ад. И неужели ради того, чтобы сообщить эту общеизвестную истину, стоило так орать с утра пораньше? Вот если бы ты принес нам благую весть о каком-нибудь чуде или сказал, что для нас открылись врата рая, тогда бы, пожалуй, стоило лишать людей последнего сна…

Эти дерзкие и кощунственные слова произнес брат Жозеф, направлявшийся куда-то в глубину двора.

– Ну ладно наш великий святой, но вы-то, брат Ватье, какого черта подняли чуть свет этот адский шум?

– Мне надо почистить посуду к обеду, – прозвучало в ответ.

Мрачное и мистическое очарование грозной проповеди было безжалостно разрушено прозой жизни. Махнув рукой или качая головами, крестьяне один за другим начали медленно возвращаться к прерванной работе. Вскоре растерянный и возмущенный брат Ульфар остался под раскидистым деревом совершенно один.

На этот раз неожиданное появление сарацина обрадовало Жиля. Его издевательский и шутливый тон мгновенно рассеял страшные картины ада, нарисованные неистовым Ульфаром.

Постояв еще немного на пороге, вдыхая свежий и прохладный утренний воздух, молодой человек скоро вернулся в монастырь, продолжая размышлять об этом странном месте и его удивительных жителях.

Монастырь Сен-Реми (именно так называлась эта печальная обитель, затерянная в сельской глуши) и вправду был местом необычным.

Старинные легенды утверждали, что первая церковь на этом месте была воздвигнута еще в те древние и варварские времена, когда языческие земли только начали покрываться христианскими храмами. Благочестивые ирландские миссионеры, вдохновленные высоким примером святого Коломбана и святого Галла, отправлялись в долгие и опасные путешествия, чтобы нести свет своей веры в самые отдаленные уголки Европы. Вскоре и некоторые местные аристократы из Артуа, Намюра и Эно, воодушевленные проповедями ирландцев, стали отрекаться от своих богатств и удаляться от мира. Возможно, одним из таких отшельников и был таинственный святой Ремигий, имя которого теперь носил монастырь. По правде сказать, никто в здешних краях, включая и самих монахов, уже не помнил, кем был этот святой человек и какими чудесами он прославился…

В эпоху клюнийской реформы, пришедший в валлонские земли из Франции, монастырь Сен-Реми тоже оказался захвачен этим мощным движением. Повсюду вспыхнуло стремление к очищению погрязшего в роскоши и пороках духовенства. Стремление к чистоте, аскетизму и абсолютному отречению от мира… Мрачное, черное одеяние клюнийцев стало выразительным символом этого отказа от всего земного… То были времена нескончаемых кровавых распрей своевольных сеньоров, времена «божьего мира» и первых Крестовых походов.

В XII столетии началось новое движение за очищение церкви. По воле фанатичного и строгого святого Бернара, отвергавшего сияние витражей, как и любое другое проявление красоты, в Европе выросли скромные обители цистерианцев и премонстрантов.

Вслед за ними, в XIII веке, сердца верующих стремительно завоевали нищенствующие ордена братьев францисканцев и доминиканцев. Они стремились ни к отречению от мира и уединению, а в гущу людских толп, неся свое учение испорченным и скептичным горожанам. Новые ордена были встречены с радостью и воодушевлением, тогда как старые обители и капитулы вызывали лишь ненависть и презрение своими земельными богатствами, роскошью и развязным поведением монахов.

Ни одно из этих новых веяний не коснулось монастыря Сен-Реми. Правда, в XIII веке, благодаря щедрости какого-то местного сеньора, он был перестроен в соответствии с новой архитектурной модой, но в остальном жизнь братьев осталась прежней. Здесь продолжали носить мрачные черные одежды, петь хором и отгораживаться от внешнего мира…

Старые ордена не без основания обвиняли во владении огромными земельными богатствами и другим имуществом. Таких монастырей было много. Однако, у монастыря Сен-Реми никаких обширных владений не было. Все они давно принадлежали соседним сеньорам.

Затерянная в глухой и тихой, почти безлюдной местности, несчастная обитель служила оплотом разлагающей скуки и праздности. Монахи давным-давно не соблюдали ни обета молчания, ни обета послушания. Опытный и мудрый аббат, отец Франсуа, изо всех сил стоически боролся с ленью и капризами своих немногочисленных подчиненных. Напрасно. Серая, давящая тоска и бессмысленность существования постепенно начинала затягивать в свои сети и его деятельный ум и живую волю…

Время здесь как будто остановилось и повисло в вечности. Трудно было поверить, что где-то в Валансьенне блистал великолепный двор Гильома д’Эно, в Льеже шла непрерывная борьба между епископом и капитулом святого Ламберта, а в вольных городах Брюгге и Генте то и дело вспыхивали восстания ремесленников и городской бедноты. На границе графства Эно и епископства Льежского, в монастыре Сен-Реми, окруженном замками соседних сеньоров, веками ничего не происходило…

Жиль дель Манж, привыкший к деятельной городской жизни, очень скоро ощутил на себе влияние тягостного безделья и скуки. К полудню он не знал, куда себя девать, и во второй половине дня от нечего делать отправился к вечерне.

Вся немногочисленная братия собралась под прохладными, величественными сводами старой церкви и возносила к богу торжественные псалмы. На бледных и задумчивых лицах монахов играли причудливые лилово-красные отсветы витражей, окрашенных багровыми лучами клонящегося к закату солнца…

Но как странен был этот хор!

С усердием и вдохновением пели только аббат Франсуа и брат Ульфар, и их сильные, красивые голоса возносились к высокому, необъятному потолку храма. Брат Колен, не наделенный от природы музыкальным слухом, нещадно фальшивил. Брат Жозеф, напротив, был им одарен, но его резкий, прерывистый голос, подходящий скорее демону, чем ангелу, славящему господа, составлял странный и неприятный контраст мягким и красивым голосам настоятеля и Ульфара. Брат Ватье попросту не знал латыни и безжалостно коверкал непонятные ему звонкие слова.

Печальное зрелище! Когда-то под этими темными сводами звучали вдохновенные голоса нескольких десятков монахов, сливаясь в мощный и великолепный хор, возносивший хвалу всевышнему. Жалкий же хор, звучавший в холодной церкви сегодня, казалось предвещал времена, предсказанные в проповеди брата Ульфара, когда грешный мир стремительно рассыплется в прах, не оставив после себя ни единого следа, ни единого доброго воспоминания…

IV. Неожиданный визит

Оба некоторое время молчали, придавленные тяжестью своих переживаний: он – обезумев, она – отупев.

Виктор Гюго «Собор Парижской богоматери»

Was wir nicht hassen,

Das lieben wir nicht.

Gott ist tot. Tanz der Vampire

То, что мы не ненавидим,

Мы просто не любим.

«Бог мертв». Мюзикл «Бал вампиров»

После вечерни аббат знаком подозвал к себе Жиля и произнес:

– Дорогой мэтр, я вижу, что и вас уже одолела наша деревенская скука. Ничего. Скоро у вас появится возможность ее рассеять. Завтра в монастыре соберутся все наши уважаемые сеньоры: барон де Кистель, сеньор де Сюрмон и даже сам граф де Леруа. Они приедут, чтобы изложить вам суть нашей давней и печальной тяжбы, ради которой вы и прибыли сюда.

Это известие обрадовало Жиля, ему не терпелось приступить к исполнению своих обязанностей.

Однако, не успел он поблагодарить настоятеля, как был бесцеремонно прерван братом Ватье, доложившим:

– Там та женщина.

– Сколько раз я просил вас не вмешиваться в чужой разговор! – раздраженно воскликнул отец Франсуа. – Что случилось? Какая женщина?

– Ну та… из замка.

– Из вас не вытянешь ни одного порядочного и толкового ответа!

И, извинившись перед Жилем, аббат отправился взглянуть, кто пожаловал к нему с визитом.

Вернулся он очень скоро, и, подойдя к брату Жозефу, тихо сказал ему:

– Это мадам де Кистель. Она хочет поговорить с вами.

Странная тень пробежала по лицу сарацина, но, овладев собой, он спросил с искренним удивлением:

– Поговорить со мной? Зачем?

– Мне это неизвестно. Прошу вас, не заставляйте даму ждать.

– Женщинам запрещено входить в монастырь, – строго сдвинув брови, сказал брат Ульфар.

– Бог мой, о чем вы вспомнили? – изумился настоятель. – По-вашему, я должен был оставить благородную даму дрожать на морозе?

– Никто не просил ее приезжать сюда…

Брат Жозеф не стал дожидаться конца скучного спора и направился в приемную монастыря. Он отворил низкую, старую дверь и переступил порог. В маленькой, тесной комнате не было ничего, кроме небольшого деревянного стола и лавки. Бледные лучи солнца все еще освещали холодное, неуютное помещение.

Посреди комнаты стояла блестящая дама в изящном и богатом наряде, вид которой настолько не вязался с убожеством окружающей обстановки, что она казалось случайно заброшенным сюда прекрасным цветком или редкой птицей. Она была одета в роскошное синеватое платье, расшитое сверкающей нитью, и темный плащ небрежно наброшенный на ее хрупкие плечи. Рыжеватые, отливающие огненным оттенком, заплетенные в косы, пышные волосы, словно корона, украшали ее гордую голову. Женщина была очень красива. На первый взгляд она казалась значительно моложе стоявшего перед ней брата Жозефа. Но, приглядевшись как следует, можно было заметить, под густым слоем румян и белил, первые морщинки и нездоровую бледность ее лица. Большие, серые глаза смотрели проницательно и пристально, красивые, ярко накрашенные губы, были недоверчиво и плотно сжаты. Изящными белыми руками она придерживала полы плаща. Во всей позе женщины чувствовалось странное волнение и напряженность.

Некоторое время замершие в неподвижности люди молча и долго смотрели друг на друга.

Наконец, не дождавшись приглашения со стороны монаха, баронесса медленно подошла к столу и села. Как только она опустилась на лавку, ее стройная спина мгновенно согнулась и ссутулилась как бы от сильной усталости.

– Садись, – произнесла женщина тихим, чуть хриплым от волнения голосом.

Брат Жозеф отрицательно покачал головой и прислонился к стене.

– Что тебе нужно, Сесиль? – спросил он спокойно и просто.

– Ты слышал, графский бальи написал письмо сеньору де Леруа… Он хочет знать, что здесь творится. Он хочет положить конец нашей тяжбе. Он даже послал в наши края своего помощника.

– Я знаю, – невозмутимо отвечал монах. – Этот легкомысленный и глупый горожанин теперь живет у нас. Что же дальше?

– Тебя не пугает решение, которое он может вынести?

– Чего мне бояться? Неужели ты думаешь, что этот вековой спор под силу распутать какому-то жалкому судье, когда и несколько поколений не смогли его разрешить? Безумие! Ты сама прекрасно знаешь, никто и не подумает исполнять его бестолковые приказы. В наших краях не действуют чужие законы.

– А если в дело вмешается сам великий граф д’Эно? – с тревогой спросила мадам де Кистель.

– Граф д’Эно, епископ Льежский… Мне плевать на их высокие титулы. Я сказал тебе, что мне нечего бояться.

Баронесса умолкла. Она собиралась с мыслями. Вдруг, как бы решившись на что-то, она быстро подняла блестящие глаза на брата Жозефа, и горячо произнесла:

– Подумай в последний раз, Жозеф… Время истекает. Быть может, завтра уже нельзя будет ничего изменить. Еще не поздно. Уступи Волчье Логово мне по доброй воле. Увы, завтра оно может не достаться никому.

Монах взглянул на женщину с глубоким удивлением.

– Я не верю своим ушам! О чем ты просишь меня, Сесиль? Сейчас не время для шуток. Неужели ты думаешь, что я десять лет непрерывно вел эту изматывающую борьбу, чтобы сегодня подарить Волчье Логово тебе?

Он горько усмехнулся.

– Время меняет людей, – задумчиво произнесла мадам де Кистель. – Я не понимаю твоего невероятного упрямства! Зачем тебе эти несчастные, проклятые Богом, земли? Что ты будешь делать с ними? Взгляни вокруг, – она жестом своей тонкой, белой руки указала на голые, серые стены комнаты. – Ты добровольно похоронил себя в этом черном, удушливом склепе. Разве ты можешь надеяться возродиться к жизни? Отсюда нельзя выйти. Печать этого жуткого места навсегда останется на твоей душе…

– А ты, Сесиль, – перебил ее Жозеф, – зачем эти владения тебе?

В уставших и потухших глазах женщины вспыхнул живой огонек.

– О, у меня есть сокровище, которое имеют немногие! – произнесла она взволнованно и проникновенно. – Мой драгоценный Робер! Он станет моим наследником и будет владеть всеми богатствами рода де Кистелей. Но разве твоему холодному и очерствевшему сердцу о чем-нибудь говорит нежный детский голосок? Господь не дал тебе детей. Ты одинок и покинут всеми… Разве ты сможешь понять, что чувствует мать, обнимая своего обожаемого сына, прижимая его к груди, целуя его непослушные волосы?..

– Я знал одну такую мать, – внезапно прервал ее брат Жозеф. Его голос дрожал, на глазах выступили слезы. Несколько мгновений он боролся с собой, судорожно закусив губу и отвернувшись, потом продолжал: – Где она теперь? Где ее добрые слова, где чудесные волосы, с которыми играл ее мальчик, где ее нежные ласки?! А ее сын… Кто узнает ее маленького, прелестного сына в этом обезумевшем, опустившемся человеке, в этом одиноком изгнаннике в черной одежде, который стоит перед тобой?!

Оба опять замолчали. Монах резко вытер широким рукавом сутаны непрошенные слезы. Баронесса рассеянно теребила пальцами край своего черного плаща. Каждый сосредоточенно глядел в пустоту.

– Как это странно.., – наконец проговорила мадам де Кистель. – Ты мой самый заклятый враг, Жозеф… но только с тобой я могу говорить так откровенно…

– В таком случае, ты счастливее меня. Я не могу открыть свою душу никому в этом мире. Ты не можешь себе представить, как тяжек этот груз! В час заката я вижу мертвых. Они приходят и смотрят на меня своими пустыми глазами… Они требуют от меня ответа. Увы, что я могу им сказать?..

При этих словах Жозефа баронесса вскочила с места. Ее глаза пылали, губы дрожали.

– Я ненавижу тебя, Жозеф де Сойе! – в бешенстве воскликнула она. – Если бы ты знал, как я тебя ненавижу! Ведь это ты, ты разрушил мою жизнь… Это ты…

– Ты меня ненавидишь! – резко выкрикнул он, и черты его исказились от жестокой, нестерпимой муки. – Слышишь, Сесиль, ты ненавидишь! Ты еще можешь ненавидеть, ты еще можешь чувствовать! Ты жива, Сесиль! А я? Я больше не могу ненавидеть… Посмотри на меня, я больше ничего не чувствую, я жалкий труп… Где это жаркое пламя ненависти, которое сжигало меня десять лет назад? Внутри меня зола…

Он задыхался. На мгновение он снова прислонился к стене и закрыл глаза.

– До завтра, – бросила Сесиль, быстрыми и решительными шагами направляясь к двери. – Я буду молить Бога, чтобы лучи рассвета осветили твой жестокий позор и поражение…

– Проклятое завтра! – исступленно крикнул Жозеф ей вслед. – Пусть завтра обвалятся своды этого несчастного монастыря! Мне отвратительны теплые лучи рассвета! К чему Бог создал это бесполезное солнце? Чтобы оно освещало мои муки?! Когда они закончатся эти проклятые, новые дни?..

Дверь громко захлопнулась. Последних слов Сесиль уже не слышала. Он остался один.

Тогда Жозеф медленно съехал вниз по стене и сел на пол.

Бледные закатные лучи погасли. В маленькой комнате давно стало темно. А он все продолжал неподвижно сидеть на месте и невидящим взором созерцать скользящие, зыбкие тени на голой, холодной стене…

V. Владение

Бедный старый близорукий Родерих! Какую злую силу вызвал ты к жизни, думая навеки укоренить свой род, ежели самые первые его побеги иссушила смертельная отрава.

Э. Т. А. Гофман «Майорат»

Homo homini lupus est.

Человек человеку волк.

Следующее утро выдалось пасмурным и серым. Тяжелые, темные тучи затянули все небо, не давая пробиться ни одному солнечному лучу. День как будто не желал наступать. В воздухе кружились редкие, большие хлопья снега, предвещая скорый снегопад.

Хрустальная, печальная тишина во дворе монастыря Сен-Реми снова была нарушена множеством сменявших друг друга звуков. Но на этот раз то была не одинокая проповедь брата Ульфара и повседневный шум крестьянских работ. Морозный воздух наполнился звонким топотом конских копыт, лошадиным ржаньем, громким звоном оружия и властными голосами приезжих.

Выглянув в окно, можно было увидеть на фоне белого, чистого снега, кое-где уже испачканного лошадиными копытами, яркие одежды богатых сеньоров, вооруженных стражников и вассалов, дамский портшез2 с тяжелым занавесом, усеянным пушистой бахромой, красивых лошадей в цветной упряжи.

Немногочисленные монастырские крестьяне в спешке метались из стороны в сторону, стараясь разместить поудобнее всю эту праздную толпу, так неожиданно и внезапно свалившуюся на их головы…

Сеньоры и их слуги спокойно прогуливались по заснеженному двору, приветствуя друг друга, раскланиваясь и переговариваясь между собой. То и дело слышны были то удивленные возгласы, то короткие приказы, то громкий и несдержанный смех.

Впрочем, Жилю дель Манжу некогда было любоваться этими красотами деревенской жизни. Он делал последние приготовления перед советом: искал бумаги, данные дядей, вспоминал сложные тяжбы, с триумфом распутанные великими клириками и законоведами, и просто собирался с мыслями.

Вскоре за ним пришел отец Франсуа, и они отправились в трапезную монастыря, где и должно было состояться торжественное собрание. Очевидно, эта зала, за неимением лучшей, всегда служила местом действия во всех важных случаях.

Войдя под сумеречные своды, Жиль учтиво поклонился высоким гостям и сел на место, указанное ему аббатом.

Все жители монастыря были уже в сборе. Рядом с настоятелем, любезно улыбавшимся приезжим сеньорам, в задумчивости сидел брат Колен, положив переплетенные пальцы на стопку бумаг, которая возвышалась перед ним на столе.

Подальше от них, в тени большой оконной ниши, расположились братья Ульфар и Жозеф. Фламандец, по своему обыкновению, был спокоен и отрешен от всего происходящего. Побледневшее и подурневшее от бессонной ночи лицо сарацина, напротив, выдавало сильное внутреннее волнение. Темные тени залегли под глазами, брови сурово сдвинулись. Носком башмака он нервно постукивал по сырому, каменному полу.

Брат Ватье, который в числе прочих работ, исполнял еще и роль привратника, стоял у дверей и объявлял имена и титулы важных гостей, сокращая их до односложных обозначений по каким-то, известным лишь ему одному, странным правилам.

Кроме уже знакомых ему монахов, Жиль также заметил в зале еще несколько человек, которых он пока не знал. Судя по их богатой одежде и властным жестам, это и были местные сеньоры.

Прямо напротив брата Жозефа сидела роскошно одетая рыжеволосая дама. Ее резкие движения и настороженное выражение лица выдавали такое же нервное напряжение, какое владело сарацином.

За спинкой кресла прекрасной дамы, звеня оружием и шпорами, расхаживал по зале сильный и статный человек лет сорока. Взгляд его был уставлен в пол, густые брови грозно и нетерпеливо хмурились. Крупные и жесткие черты лица выдавали присущую ему решительность и прямолинейность. Темно-русые волосы в живописном и пугающем беспорядке падали на лицо. Сильной рукой, затянутой в грубую кожаную перчатку, сеньор крепко сжимал рукоять висевшего у него сбоку тяжелого, старого меча, не расставаться с которым, по-видимому, давно вошло у него в привычку.

По левую руку от аббата сидел просто и скромно одетый старый господин, имевший вид небогатого мелкого вассала, проведшего жизнь в постоянных походах, но не получившего за свои труды почетной награды. На спокойном и немного грустном лице старика, обрамленном прямыми седыми волосами, лежала печать усталости и смирения. Подобно сеньору, расхаживавшему по зале, он так же не расстался со своим большим, старым мечом, поставив его рядом с креслом.

Должно быть, все собравшиеся дожидались еще кого-то, так как совет все не начинался.

Эта догадка Жиля вскоре была подтверждена словами брата Ватье, который, широко распахнув дверь, объявил в своей лаконичной манере:

– Граф.

Если бы солнце наконец пробилось сквозь мрачные зимние тучи, вряд ли оно принесло бы с собой больше света и блеска, чем великолепный, сверкающий сеньор, появившийся на пороге. На пышном, шикарном плаще и ярком, алом берете серебристыми точками сверкал тающий иней. Высокую, стройную фигуру графа облегало двухцветное, красное с белым, блио, расшитое золотой нитью, и такого же цвета шоссы. Изящество и грациозность красивых, белых рук подчеркивали длинные, разрезные рукава и тонкие перчатки. Походка и жесты сеньора де Леруа отличались уверенностью, придворной, изысканной размеренностью и церемонностью. Граф точно не шел по зале, а нес себя, как великую драгоценность. В презрительно и высокомерно прищуренных светлых глазах читалась огромная гордость, глубокий ум и властность. Красивые и правильные черты лица поражали величием и надменностью прирожденного властителя, с детства привыкшего к роскоши и исполнению своего малейшего каприза.

Граф был не один. Но из-за эффекта, произведенного его блистательным появлением, второго его спутника совсем нелегко было заметить. Это был тонкий, хрупкий юноша лет восемнадцати-двадцати, облаченный в черный, пышный наряд, который еще сильнее подчеркивал его природную бледность. Скучающее и рассеянное выражение его лица составляло удивительный контраст с живым и проницательным выражением графа.

При появлении сеньора де Леруа все собравшиеся в зале поспешно встали и застыли в глубоких, почтительных поклонах.

Граф ответил милостивым кивком и занял место за главным концом большого, терявшегося в полумраке стола.

– Мы можем начинать, – произнес Гильом де Леруа мужественным, но в то же время мягким и приятным голосом. – Где посланник почтенного бальи?

Жиль снова встал и отвесил графу второй поклон.

– Уважаемый мэтр, – продолжал граф, – наша старая тяжба состоит в том, что мадам Сесиль, баронесса де Кистель, – тут он указал на рыжую женщину, – оспаривает права мессира Жозефа, сеньора де Сойе, – последовал жест в сторону сарацина, – на Волчье Логово.

Конец фразы показался молодому человеку до того нелепым, что он удивленно переспросил:

– Волчье Логово? Что это значит?

– Это название, которое люди в здешних краях дали моему старому замку, – раздраженно перебил его сарацин. – То ли потому, что кто-то из моих древних предков был диким и необузданным, как зверь, то ли просто потому, что рядом находился лес и к замку часто подходили волки… Мало ли чего не выдумает темный люд! К делу все это не относится…

– Хорошо, хорошо, – примирительным тоном ответил Жиль. – На каком же основании благородная баронесса оспаривает права мессира Жозефа? Она состоит с ним в родстве?

– Да, – тихо обронила мадам де Кистель, – вы правы. Я кузина Жозефа де Сойе. Наши отцы были родными братьями…

– К несчастью, – со вздохом вырвалось у сарацина.

Жиль начинал понимать все меньше и меньше. Как могли быть родственниками эта бледная женщина и смуглый, черноволосый язычник?

– Мой отец, Робер де Сойе, был младшим братом Жана де Сойе, отца Жозефа. Он женился на дочери соседнего сеньора, мессира Фастре де Пре, Жанне де Пре. Я их дочь и наследница.

– Вы являетесь единственной наследницей, мадам? – учтиво осведомился Жиль. – У вас больше нет братьев и сестер?

– Мой брат, Филипп де Сойе.., – еле слышно вымолвила баронесса.

– Где же он?

– Он умер, – раздался мрачный голос сарацина.

Сесиль разразилась диким, истерическим смехом. Все присутствующие невольно вздрогнули.

– Замолчите, черт вас возьми! – грубо крикнул сеньор с тяжелым мечом и в кожаных перчатках. – Я привез вас сюда не для того, чтобы смотреть ваши полоумные представления и слушать глупые капризы!

Мадам де Кистель повиновалась с явной неохотой. Ее плечи все еще продолжали судорожно вздрагивать от подавленного смеха.

– Если я правильно понимаю, – снова начал Жиль, – вы мессир Жозеф, сын Жана де Сойе и его жены?

– Его второй жены, – поправил монах, и голос его дрогнул.

– Вот как… Ну что ж, благородная баронесса дочь младшего брата, а замок принадлежит старшему и его наследникам. Ведь в здешних краях существует майорат3? Что говорят об этом кутюмы4 вашей местности?

– Да, майорат здесь существует, как и в соседних землях, – отвечал граф де Леруа. – Но вам следует еще учесть, достойный мэтр, что покойные сеньоры де Сойе приносили оммаж5 моему отцу, будучи его вассалами. Я хочу сказать, что земли де Сойе являются старинным фьефом6 графства Леруа.

– О.., – протянул несколько озадаченный племянник бальи. – Постойте, монсеньор. Позвольте мне сначала разобраться с правом наследования. Итак, замок принадлежит наследникам Жана де Сойе… а это мессир Жозеф. У вас ведь нет других братьев?

– Был. Он тоже мертв.

От этих кратких и загадочных ответов сарацина и от взвинченного состояния баронессы атмосфера становилась все более мрачной и напряженной.

– Таким образом, единственный наследник замка де Сойе мессир Жозеф, это все…

– Нет, не все! – воскликнула мадам де Кистель. – Как вы могли заметить, Жозеф сменил костюм сеньора на одеяние монаха. К чему ему теперь его наследственные земли?!

На глазах дело становилось все более запутанным и неразрешимым…

– Вы забываете, мадам, – вмешался отец Франсуа, – что, когда мессир Жозеф вступил в нашу скромную братию, он принес свои земли в дар святой обители.

– Проклятье! – прогремел господин, несколько минут назад повздоривший с мадам де Кистель. – А какое право имел этот чертов язычник завещать порядочные земли поповской братии?!

– Я прошу вас не вмешиваться, сеньор де Кистель, – жестом приподнятой руки остановил его граф.

Несчастный горожанин почувствовал, что начинает медленно приходить в отчаяние.

– Это правда, мессир Жозеф? Вы подарили ваши владения монастырю?

Сарацин угрюмо кивнул.

– У меня есть бумага, подписанная мессиром Жозефом, которая удостоверяет этот дар, – вставил брат Колен, протягивая Жилю старую бумагу.

– А владения, отданные Господу Богу не могут больше принадлежать несчастным грешникам, – прозвучал из-под капюшона замогильный голос брата Ульфара. – Земли, находящиеся под покровительством нашей Святой Матери Церкви, уходят из-под власти дьявола, который правит в умирающем мире…

– Насколько мне известно, – робко начал Жиль, – в некоторых местах запрещено передавать земли в дар Церкви, ибо это влечет за собой «умерщвление лена»7

– Подобного запрета в наших кутюмах нет, – резко перебил его брат Колен, бросив в сторону горожанина недовольный взгляд.

– Кто дерзнет оспаривать владения у самого Всевышнего?! – грозно воскликнул Ульфар. – Эти земли получил в дар сам святой Ремигий, наш великий и милосердный покровитель!

– Да плевал я на вашего святого со всеми его гнилыми костями! – взревел барон де Кистель, так треснув по столу кулаком, что тот заскрипел, а все собравшиеся вздрогнули от неожиданности. – Это проклятое Волчье Логово, это совиное гнездо, или как его там, принадлежит моей жене!

– Только через мой труп! – воскликнул брат Жозеф, стремительно вскакивая с места. – Мой замок никогда не достанется Сесиль де Кистель, дочери того проклятого человека! Лучше пусть я буду гореть в аду!

– О да! – вскричала баронесса, впившись в сарацина пристальным, издевательским взглядом, который как будто с наслаждением подмечал незримые признаки тления на его лице. – О да! Ты будешь гореть в аду! Я вижу над твоей головой мрачные черные крылья смерти! Посмотри на себя, скоро ты будешь тлеть в могиле, а я с моим мальчиком буду владеть замком де Сойе! Ты разрушаешься и умираешь заживо! Это твое наказание, Жозеф! Наказание за твою преступную жестокость!

– За мою преступную жестокость?! Где был равнодушный Бог, когда твой отец отнял у меня все и разрушил мою душу! Десять лет она истекает кровью! – и брат Жозеф с силой ударил себя кулаком в грудь. – Десять лет и тысячу дней я умираю по крохотной частице моего существа! Будь ты проклята, Сесиль!

– Будь проклят ты и весь твой род!

– Но это и твой род тоже!

– Да подавитесь вы оба своими бреднями! Рога дьявола! Мне нужно Волчье Логово!

– Не забудьте про оммаж! Это фьеф графства Леруа!

– Дерзкие грешники! Как смеете вы отбирать земли у Бога?!

– У меня есть грамота!

– Можешь ее сожрать, старый поп! Да чтоб ваш чертов монастырь провалился вместе с вашим поганым сарацином!

– Не раньше, чем обвалятся своды твоего замка!

– Ты будешь гореть в аду!

Неистовые выкрики и вопли смешались в одно. Больше невозможно было разобрать ни слова. Искаженные лица пылали дикой, неукротимой вековой яростью и злобой. В пылу ссоры барон де Кистель и брат Жозеф обменивались ужасными, кощунственными ругательствами. Лицо барона дышало свирепостью вепря, лицо сарацина – жестокостью хищной птицы. С брата Ульфара слетел капюшон, великолепная прическа баронессы де Кистель растрепалась, и теперь на ее искаженное бешенством лицо, точно языки пламени, падали длинные огненные пряди. Даже граф Леруа, аббат, старый сеньор и сын графа больше не могли сохранять спокойствия. Они тоже что-то возбужденно выкрикивали с пылающими лицами…

С ужасом и глубоким отвращением смотрел Жиль дель Манж на разыгравшуюся перед его взором уродливую сцену. Разве эти пылающие жаркой ненавистью глаза, разве эти перекошенные лица могли принадлежать блестящим благородным сеньорам и святым, благочестивым братьям?! Да человеческие ли существа перед ним?.. Кажется, еще немного и они вцепятся друг другу в горло, как голодные, злобные волки… Быть может, только днем принимают они человеческое обличие, чтобы жить среди людей… А ночью рыщут по пустым, заброшенным дорогам в поисках свежей, горячей крови…

А резкие и охрипшие от ярости голоса не смолкали. В сумрачной зале становилось все темнее и темнее. За окнами густой стеной валил частый, сверкающий, белый снег…

VI. Витражи

С горящих яркими красками фресок на обширной стене смотрели бы на тебя, сквозь сумрачную листву платанов, ясные, полные жизни очи святых.

Э. Т. А. Гофман «Эликсиры Сатаны»

Высокие окна хоров поднимали над черными драпировками свои стрельчатые верхушки, стекла которых, пронизанные лунным сиянием, были расцвечены теперь только неверными красками ночи: лиловатый, белый, голубой – эти оттенки можно найти только на лике усопшего.

Виктор Гюго «Собор Парижской богоматери»

Позолота в одном месте опала, в другом вовсе почернела; лики святых, совершенно потемневшие, глядели как-то мрачно.

Н. В. Гоголь «Вий»

Разумеется, на собрании ничего определенного не решили. Безумием было бы надеяться в один день разрешить этот старинный, жестокий спор. Теперь Жиль это понял…

Медленно расходились благородные гости, продолжая обмениваться недобрыми, угрюмыми взглядами, в которых пламя ненависти, казалось, не утихало ни на миг… Настоятель провожал их со всевозможными почестями.

Потом он подошел к графу Леруа и вежливым, но усталым голосом напомнил ему, что недавно граф выражал желание осмотреть новые витражи в церкви. Несмотря на поздний час, Гильом де Леруа согласился и велел сыну следовать за ним. Юноша исполнил приказание отца неохотно. Очевидно, красоты витражей интересовали его куда меньше, чем графа.

Уставший и подавленный, Жиль тоже попросил разрешения пойти со всеми в церковь, что было ему тут же позволено.

При мягком, матовом свете снежного вечера храм уже не казался таким мрачным, каким он предстал перед взором горожанина в первый раз. Чуть заметное свечение, разливавшееся по старой церкви, было светлого, нежно-голубого цвета. Оно напоминало таинственный лунные лучи в теплую, летнюю пору, когда мошкара танцует у яркого пламени свечи… Искры, вспыхивающие на многочисленных витражах, блистали ровным, золотистым оттенком. Под изящными, высокими сводами было гораздо светлее. На этот раз вся обстановка рождала возвышенные мысли, дарила жизнерадостное настроение и манила надеждой…

В церкви аббата и графа Леруа уже ожидала вся скромная братия. Брат Колен выступил вперед и почтительно произнес:

– Сегодня монсеньор сможет взглянуть, на какие благочестивые дела идут его щедрые пожертвования. Наша несчастная обитель часто подвергалась бедам и испытаниям. Не успела она отстроиться, как половину витражей уничтожил внезапный пожар, а другую – грозная буря… Но, с Божьей помощью, мы понемногу восполняем эту потерю. Увы, монастырь наш скромен и беден, у нас не хватает средств, чтобы нанять какого-нибудь знаменитого художника для росписи витражей. Поэтому нам приходится довольствоваться услугами брата Ульфара и брата Жозефа, которые обучены этому искусному ремеслу. Идемте, монсеньор, они покажут вам свои незатейливые творения.

Возле одной стены, прорезанной рядом высоких окон, стоял Ульфар, спрятав руки в широкие рукава сутаны и пристально глядя на свои рисунки, покрывавшие цветные стекла.

Сеньор де Леруа стал с увлечением разглядывать сиявшие перед ним серебристые витражи.

На первом окне была изображена святая Троица во всем своем неземном блеске и величии. Она как бы открывала длинный ряд остальных картин, на которых мощным и широким потоком развертывалась библейская история.

Все начиналось с сотворения мира, с цветущих райских садов, изобилия живности и диковинных трав. Но светлые и мирные краски очень быстро сменялись более драматичными и темными.

Вот вздорная, легкомысленная и злонравная Ева с преступным удовольствием слушала сладкие речи лукавого Змия. На ярких устах ее играла смутная, сладострастная улыбка. А Змий с человеческой головой изящно изгибался вокруг ствола могучего зеленого дерева. Ева грациозно склоняла к нему свою хорошенькую и глупую голову…

Следующая картина повествовала об изгнании своевольных и неразумных людей из светлого и прекрасного рая. Несчастный Адам, погубленный своей коварной супругой, рыдая, закрывал пылающее от стыда лицо. Ева же, обернувшись к зрителям, торжествующе и дерзко улыбалась.

Эти драматичные сцены как бы говорили людям, созерцавшим их, о краткости и непрочности человеческого счастья, о порочности женской природы, о греховности и безумии людей, не имеющих сил противостоять хитрым и тонким ухищрениям Сатаны. Они призывали быть настороже: повсюду грех, порча и погибель!

Другой витраж со всей беспощадностью живописал ужасы всемирного потопа. Огромные, свирепые волны неудержимой стихии вздымались до небес. На лицах людей застыли отчаяние и жестокий страх, руки были подняты в напрасной мольбе… Чудовищные волны, то тут, то там разлучали мать с ребенком, жену с мужем, брата с сестрой… А где-то на заднем плане картины виднелся маленький Ноев ковчег, счастливо избегший неистовства стихии и стремящийся к новой, безгрешной жизни…

И опять картина говорила о хрупкости и скорой гибели ужасного, грешного мира, о ничтожности и безумии рода людского… И спасутся единицы из тысяч! Но кто из нас праведник?

Грандиозное зрелище всемирного потопа сменялось изображением светлой и дивной лестницы Иакова, явившаяся ему в пророческом сновидении. Бесплотные, прозрачные души, прилагая усердные усилия, устремлялись по ней ввысь. Но достигнет ли хоть одна из них конца нелегкого пути?.. Вершина божественной лестницы терялась и таяла в необъятных, холодных небесах…

Далее взор останавливался на юном Давиде, попиравшем ногою тело поверженного чудовищного Голиафа. В чертах победителя читалось жестокое торжество, без проблеска милосердия к павшему врагу… Не так ли и великая церковь Христова в конце концов одержит победу над язычниками, святотатцами и еретиками, над всеми подлыми врагами христианской веры?..

Следующий витраж являл несчастного прокаженного Иова, восседающего на гноище, и в своем ужасном и невежественном ослеплении посылающего жалобы Всевышнему. Страдальческое лицо и удивительная худоба Иова вселяли в душу зрителей тревогу и печаль… Как жалок и ничтожен всякий смертный, как он полон мерзости, как горька его заслуженная доля!

На этом ветхозаветная история на рисунках брата Ульфара заканчивалась, и начинались эпизоды из жизни Иисуса.

На сценах детства Христа Ульфар не останавливался, с самого начала он живописал удивительные и великолепные чудеса, совершенные Спасителем за время его пребывания на земле. На одном витраже их было представлено множество: Иисус то воскрешал погребенного Лазаря, то усмирял бесноватого, то излечивал безнадежных больных, то изгонял бесов, вселившихся затем в стадо свиней… На все эти удивительные и великие деяния с трепетом взирала пораженная и потрясенная невежественная толпа.

Далее шла вдохновенная проповедь апостола Павла. Седобородый старец с суровым и замкнутым лицом произносил пылкую, мрачную речь, неистово сверкая очами…

Два окна еще продолжали оставаться почерневшими от пожара и не расписанными заново.

С последнего же витража на смущенных зрителей взирал грозный, вопрошающий, неумолимый Иисус на Страшном суде во всем блеске своего величия и славы. Его окружало темное, грозовое облако, и сами очи, казалось, метали молнии, готовые испепелить несчастных грешников, простертых у его ног. Берегитесь, смертные, близок, близок час заката и гибели этого умирающего мира! Близок суд, близки ужасы пылающего ада!

Все рисунки брата Ульфара поражали редкой правильностью и гармонией линий, неподвижностью и величием застывших поз, суровостью и отрешенностью лиц и тягостной мрачностью колорита. Они были окрашены в синие и темные, холодные тона, кое-где разбавленные белым и серебристым. Горько и печально становилось на сердце у людей, когда они созерцали его творения. Стыд и страх поселялись в душе. Стыд за свою грешную, неисправимую природу и страх перед грозным божьим судом и ужасами огненного ада…

Долго и внимательно рассматривал Гильом де Леруа картины святого брата. Наконец он произнес:

– Ваши рисунки в высшей степени прекрасны и поучительны. А что же вы намерены изобразить на оставшихся двух окнах?

– Распятие и Вознесение Господа нашего Иисуса Христа, – перекрестившись, отвечал брат Ульфар.

– Весьма похвальное намерение…

И все отправились ко второй стене, где, опустив голову, задумчиво и одиноко стоял бледный и измученный недавней ссорой брат Жозеф.

Здесь перед пришедшими предстало совершенно иное зрелище.

Неожиданно и внезапно картина открывалась сценой убийства Авеля его непокорным и неистовым братом. Из уст поверженного на землю Авеля катились алые, как лучи заката, капли крови, в полуудивленном, полуиспуганном взгляде застыл ужас и немой вопрос. Угрюмый и бледный, стоял над ним одинокий и отверженный Каин, и с горечью, но без тени раскаяния, созерцал жестокое дело рук своих… На лицах братьев, как отсвет пламени, еще пылало неистовство ссоры, но в растерянных и печальных глазах уже замерла глубокая, черная тоска…

На соседнем витраже зрителей встречал коленопреклоненный Моисей, затерянный в далекой, мрачной пустыне. Народ его покинул своего пророка, и он, в отчаянии стиснув пальцы, посылал к небу жаркие и страстные мольбы о желанной, неведомой земле… Но безответное небо было равнодушно к его страданиям…

Дойдя до этого витража, Жиль дель Манж присмотрелся внимательнее, и в чертах Моисея ему почудилось смутное сходство с отцом Франсуа…

Печальное одиночество Моисея составляло странный контраст с дивным одиночеством Ребекки, замечтавшейся у своего колодца в предчувствии любви и новой жизни. Она была нечеловечески прекрасна и совершенно непохожа на других людей. Под сияющим белизной покрывалом черными змеями вились длинные, великолепные косы. Огромные, черные глаза сияли, как звезды в жаркую ночь. Красные, как гранат, губы таинственно улыбались. На тонких руках висели золотые браслеты. Казалось, вот-вот она шевельнется, и раздастся тихий, мистический звон…

Безмятежное счастье юной Ребекки сменялось драматической и напряженной картиной. Благородный, облаченный в позолоченные наряды, великий царь Давид отправлял на войну своего верного слугу Урию. Недоверчиво и печально оглядывался Урия на своего величественного господина, под доброжелательной и приветливой маской которого смутно проступали стыд, озлобленность и тревога… Позади них стояла красивая, роскошно разодетая женщина и мрачно и косо смотрела в их сторону. В лице царя Давида можно было уловить едва приметное сходство с благородным графом Леруа, в лице Урии – с неистовым бароном де Кистелем. У Вирсавии были вьющиеся непослушными кольцами рыжие волосы…

На следующем витраже, под раскидистым зеленом деревом, вели задушевную и нежную беседу царь Соломон и царица Савская. Царица представала во всем блеске своей экзотической, восточной красоты. Она сидела на пушистой траве в грациозной и задумчивой позе, держа в руке только что сорванную маленькую маргаритку. А быть может, цветок был подарен ей изысканно любезным царем Соломоном, который тоже почему-то напоминал почтенного аббата… Беседующие люди не сводили друг с друга восхищенного и восторженного взора…

И снова в очаровательные картины счастья врывалась жестокая, преступная и вопиющая действительность. Рыжая женщина, в алом блестящем одеянии, со сверкающими браслетами танцовщицы на ногах, несла в руках блюдо с отрубленной, окровавленной головой. В ее лице не было ни радости, ни торжества, а только недоумение и смутная горечь читалась в дрожащих губах и медленных, тяжелых движениях… Жиля вновь поразило сходство Саломеи с баронессой де Кистель. Отрубленная голова Иоанна Крестителя со слипшимися от крови волосами и с чертами уже тронутыми тленьем имела лицо самого брата Жозефа!

Дальше шло несколько окон, безжалостно разбитых бурей и острыми ветвями деревьев. Расколотые, потемневшие стекла одиноко и угрожающе торчали в них, подобно твердым, черным скалам на берегу бушующего моря…

Потом начинались сюжеты из Нового Завета.

С одного из витражей на зрителей пристально смотрели мудрые евангелисты со старыми свитками в руках. Хорошенько приглядевшись, можно было узнать в каждом из них кого-нибудь из благочестивых братьев. Так восторженно и неистово созерцающий видения Иоанн имел сходство с братом Ульфаром. Спокойный и уравновешенный Лука – с Коленом, пылкий и вдохновенный Матвей – с аббатом. А загадочный и скучающий Марк, небрежно опустивший руку со свитком, смуглым цветом лица напоминал самого художника.

Следующая картина изображала одинокую молитву Иисуса в Гефсиманском саду, в ночь перед его арестом. В темном, усыпанном сверкающими огоньками звезд, ночном небе парила волшебная чаша, излучавшая чудесный свет. Но печальный и отрешенный Христос не смотрел на нее. Его голова была грустно опущена, руки бессильно повисли, как плети…

Далее следовал предательский поцелуй Иуды, стоявшего в окружении римских легионеров. Лица Иуды не было видно, он крепко сжимал в объятиях грустного и страдающего Спасителя…

Заканчивалась эта удивительная вереница сюжетов так же внезапно, как и начиналась. У пустого креста сидела сгорбленная, одинокая женщина в траурном черном покрывале. Эта была все та же загадочная чужестранка, только постаревшая и поседевшая. Но каким же глубоким и горьким нечеловеческим горем дышало ее столь прекрасное когда-то лицо!

В картинах брата Жозефа, казалось, не было связи и единого плана, как в рисунках Ульфара. Эпизоды жестокой борьбы сменялись зрелищем безмятежного счастья, а оно, в свою очередь, легко переходило в безысходное, мучительное страдание… Под стать сюжетам, была и нервная, пламенная манера художника. Рисунки поражали неровными, резкими, изломанными и дерзкими линиями. На витражах неистовствовал сверкающий хаос красок. Синее и зеленое тонуло и угасало в черном, только для того, чтобы в следующее мгновенье озариться пламенем алого.

Мир, изображенный Жозефом, был недобрым, жестоким и печальным, как и у брата Ульфара. Но если картины фламандца подавляли своим величием и заставляли думать о собственном ничтожестве, то рисунки сарацина на некоторое время оставляли в растерянности… О чем они говорили? Они тоже порой внушали ужас и отталкивали, но тут же снова приковывали тонущий в них завороженный взор, точно глубокая пропасть, которая то отталкивает, то снова притягивает смотрящего. Яркие картины счастья и отчаяния, грехов и страстей воскрешали в сердцах далекие воспоминания, касались затаенных струн души, будили горячее сочувствие к чужим драмам, шептали о чем-то родном и невероятно близком…

Не мог оторваться от них и благородный граф Леруа.

– Право, никогда я не видел ничего столь удивительного и столь ранящего душу, – наконец искренне признался он. – А что будет на разбитых окнах?

Пробужденный от своей глубокой задумчивости вопросом графа, Жозеф резко вскинул голову. Несколько мгновений он сосредоточенно хмурил брови, потом ответил упавшим голосом:

– Не знаю…

– Ваше удивительное искусство порадовало и растрогало меня, любезные братья, – обратился граф к обоим монахам. – Мир, изображенный вами, Ульфар, мрачен и страшен. Он гибнет, и мы гибнем вместе с ним. А ваш мир, Жозеф, замкнут и печален, он полон страстей и отчаяния. Это круг страдания, из которого нет выхода. У этого мира нет конца…

С этими словами благородный граф покинул монастырь, так как было уже поздно, и вечерние сумерки сгустились на дворе.

Брат Ульфар позвал с собой Жозефа, и они вместе отправились в мастерскую, где у них еще остались неоконченные дела.

Мастерская располагалась в небольшом здании во дворе монастыря, и с виду напоминала обычный деревянный сарай.

Внутри было темно и тихо. На большом, широком столе в беспорядке валялись высокие деревянные панели, на которых чертили рисунок прежде, чем перенести его на стекло, свинцовые полоски, которыми скреплялись фрагменты витражей, а также сами хрупкие, маленькие кусочки стекла. Некоторые из них были еще пустыми и бледными, а некоторые уже сверкали цветными, сияющими красками, заставляя взор теряться в хаосе фантастических, зыбких оттенков.

В углу можно было заметить потушенную печь и различные инструменты для работы со стеклом.

В комнате витал легкий запах охры и еще каких-то странных веществ, служивших для приготовления красок.

Ульфар зажег одинокую свечу, стоявшую на столе, Жозеф сел на лавку и окинул усталым, неприязненным взглядом царивший в мастерской беспорядок.

– Нет, не хочу ничего сегодня делать, – произнес он, потирая рукой лоб.

– Как ты ленив и беспечен, – наставительным тоном начал фламандец. – Наше ремесло требует труда и усердия.

– Труда и усердия требует какое-нибудь полезное дело: работа в поле или постройка дома. А это проклятое ремесло требует целиком всю душу и разум… Можно запереться тут навечно и упражняться в рисовании целыми часами. Но ничего, кроме безжизненных и пустых картин из этого не выйдет! Рисунки должны рождаться из безумных и необузданных ночных фантазий и видений, которые тревожат наш рассудок в непроницаемом мраке…

– Это дьявол по ночам обольщает твой нетвердый ум, – перекрестился брат Ульфар. – Божественные откровения не являются под покровом тьмы, а лишь при ярком солнечном свете. Ты полагаешь, что Господь примет твои картины, внушенные дьяволом? О, как же ты заблуждаешься…

– Господь давно отверг меня самого, – мрачно проговорил сарацин, и взгляд его опять стал пугающе неподвижен. – Какое ему дело до моих витражей…

– Ты безумен и несерьезен, – продолжал Ульфар. – Любое неосторожное слово или нежданное событие способно вывести тебя из равновесия и лишить покоя. Разве таким должен быть художник, посвятивший себя Господу? Вот потому-то все твои творения и отличаются этой вздорной, необузданной и дикой силой. Ты изводишь краски, не раздумывая и не считая…

– А, по-твоему, лучше было бы, если б я всю жизнь выводил прямые линии и рисовал живых мертвецов?! – вспылил брат Жозеф. – Да от твоих унылых и скучных картин самому святому Реми стало бы тошно!

– А ты своей нелепой, яростной мазней только радуешь дьяволов в аду! Чему могут научить эти опасные бредовые видения? Мои картины призваны пробудить в людях стыд и горечь при виде их грехов, и, тем самым, направить их по пути исправления. А ты только будишь в сердцах грешников сочувствие к их порокам!

– С тех пор, как стоит мир, люди только и совершают преступления, горько страдая и терзаясь от невзгод и несчастий, – отвечал Жозеф. – Еще ни одному проповеднику не удалось их исправить, сколько бы он не сотрясал воздух благими призывами… Люди совершают преступления не от того, что взглянули на мои картины. Напротив, это я живописую их жизнь, полную жарких страстей и жестоких ошибок…

– А твоя неописуемая дерзость, которая побуждает тебя придавать святым лица ныне живущих грешников! – с негодованием вскричал брат Ульфар.

– Когда-то и у святых были человеческие лица…

– Задумайся о своей пустой, грешной жизни, – не унимался Ульфар. – Раскайся в своих заблуждениях. Вернись в объятия Всевышнего. Вернись к мыслям простым, светлым и понятным. Позабудь свою необузданную гордыню и пылкий гнев. Стань другим человеком, брат Жозеф. Иначе ты будешь добычей демонов в аду!

– Да пропади ты пропадом! – не выдержал Жозеф, вскочив с места и решительно направляясь к двери. – С дьяволами в преисподней веселее, чем с твоими нудными и несносными проповедями! Никогда мне не стать другим! Даже если бы я этого и пожелал…

И он быстро вышел из мастерской, оставив брата Ульфара наедине с крохотным огоньком свечи и холодными, безмолвными стеклами…

VII. Мрачные мысли

Этот мир, как он есть, выносить нельзя. Поэтому мне нужна луна, или счастье, что-нибудь пускай безумное, но только не из этого мира.

Альбер Камю «Калигула»

О, Господи! Ты дал мне отсрочку, но прежде, чем твой меч вернется, чтоб сокрушить меня совсем, да рассечет он несусветный узел гнездящихся во мне противоречий, чтоб на миг единый, на пороге небытия, познать себя… Много лучший и много худший…

А. де Монтерлан «Мертвая королева»

Раздраженный и истерзанный тяжелыми и драматичными событиями прошедшего дня, вернулся брат Жозеф в свою келью.

Было уже очень поздно. Молодой горожанин спокойно спал на своей убогой постели, и его безмятежное лицо заливали бледные, голубоватые лучи луны. На стенах плясали неровные, черные тени острых ветвей, колыхавшихся за окном.

Жозеф бессильно опустился на свое жесткое ложе и застыл в неподвижности, обхватив руками колени и рассеянным взглядом следя за причудливыми узорами, которые рисовались на стенах.

Давно уже не принадлежал он к числу людей, которым знаком мирный и освежающий сон.

Как это бывало почти всегда, когда он оставался в одиночестве, на него сразу потоком нахлынули мучительные, тревожные мысли. На самом деле, эти мысли всегда были с ним, не покидали ни на миг. Они только немного стирались в суете повседневных забот, при свете дня. Но темной ночью, при мерцающем свете одинокой свечи или холодных, скользящих лучей луны, ощущения Жозефа становились намного ярче и острее, и он мог без помех беседовать со своим неумолкающим, беспокойным внутренним голосом…

От природы брат Жозеф был нервным, неуравновешенным и подверженным странной игре своих чувств и настроений. Но в последнее время ему стало казаться, что всем его измученным существом овладевает непонятное, болезненное состояние…

Любое неосторожно брошенное слово, любое самое мелкое происшествие заставляло вспыхивать всю его душу. Нелепая фраза, внезапно подувший ветер, разбитый кусочек витража, потерянная книга приводили Жозефа либо в тягостное, мрачное отчаяние, либо в самое неистовое бешенство. Ему тяжело стало удерживаться от рыданий. Сон перестал приносить отдых и успокоение. Сердце постоянно нервно вздрагивало в груди, а рассудок осаждали тысячи печальных и мрачных мыслей…

Быть может, эта многолетняя ненависть медленно и тихо разрушала его несчастную душу? Его смуглое лицо от бессонных ночей приобрело желтоватую бледность. Под глазами залегли глубокие, темные тени…

Постепенно, незаметно для себя самого, брат Жозеф все глубже погружался в мир болезненных, тяжелых грез и отчаяния. Вскоре у него пропало желание выходить во двор монастыря для прогулок, как он иногда делал это раньше. Потом он стал настолько замкнутым и печальным, что отдалился от остальных братьев и аббата. Их разговоры нагоняли на него невыносимую тоску. И вырывали его из круга своих причудливых, мрачных мечтаний, с которыми ему не хотелось расставаться.

Еще позднее, Жозеф ощутил холодное отвращение к еде и сну, к голосам, ко всем непрошенным и ранящим звукам и краскам, которые вторгались в его страдающую душу из внешнего мира. Его мучили приступы невыносимой давящей тоски, когда лишний шаг, лишнее слово становились жестокой пыткой.

Ночные часы, полные таинственных фантазий и мрачного очарования, были единственным временем, когда он еще возвращался к жизни и снова начинал ощущать ее острый вкус. Он читал старые пыльные книги, неистово чертил на бумаге свои причудливые эскизы и с упоением предавался самым невероятным, драматическим грезам. Страшные воспоминания прошлого оставляли его. Глубокая ночь окрашивала весь мир своим удивительным волшебством. Он снова становился живым и пылким, потухшие глаза сверкали, душу тревожили безумные смутные порывы и вдохновенные замыслы…

Жозеф долго не мог заснуть, увлеченный причудливой игрой своего больного воображения, рисовавшего ему невероятные, сверкающие тысячью красок картины, которые он должен был поймать за зыбкие крылья мечты, чтобы навсегда запечатлеть их на своих холодных витражах. Постепенно эти капризные узоры необузданной фантазии тонули в тяжелом, беспокойном сне…

Но как только теплые лучи рассвета касались сомкнутых век брата Жозефа, мучительная, непонятная тоска, боль и страдания сразу возвращались в его опустошенную, охладевшую душу. Вчерашние замыслы казались бледными и жалкими, как только их переставал окутывать таинственный и спасительный ночной мрак. Воспоминания о далеком и безвозвратно утерянном счастье начинали вновь терзать его истекающее кровью сердце…

Отвращение к жизни было таким сильным и жестоким, что Жозеф не хотел открывать глаза навстречу этим сияющим и тошнотворным лучам солнца. Он ненавидел новые дни. Ему так надоело делать усилия для продолжения своей пустой и мучительной жизни, что он все время жаждал погрузиться в непрерывный сон. Быть может, в его полумертвой душе теплилась смутная надежда, что однажды такой сон станет последним и разом освободит его от скучных обязанностей и бесполезных вопросов, от всей нескончаемой и нестерпимой боли холодного, ненужного мира…

Он вел образ жизни какой-то странной нечисти. Жил, размышлял и мечтал в ночные, сверкающие тайной, часы, а днем все чаще и чаще впадал в прерывистый, теплый и мерзкий сон, после которого не становилось ни капли легче, а только слабо и нудно начинала болеть голова, наполняясь тяжелым, смутным туманом, который опутывал мысли, делал их неуловимыми и зыбкими, а взгляд – бессмысленным и потухшим…

Иногда голова болела жестоко, пронзительно и резко. Болела до тошноты и беспросветного отчаяния. Кусая губы и стиснув зубы, Жозеф по полдня терпел эту ужасную боль, которая словно пронзала его мозг острыми, режущими стеклами, не зная, как от нее избавиться…

Никто не мог бы помочь ему. Он хотел быть одиноким, и он, действительно, был пугающе одинок. Относившегося к нему раньше с большим и искренним участием отца Франсуа постепенно отпугнула растущая замкнутость и мрачная вспыльчивость Жозефа.

Его тело продолжало оставаться живым. Оно по-прежнему могло двигаться, чувствовать тепло и холод, боль и ласку. Но он ощущал такие страшные и неумолимые признаки разложения и разрушения в своей душе и рассудке, что порой его захлестывали беспричинные и внезапные волны ужаса…

Да, Сесиль была права. В мрачном склепе, которым стал для него монастырь Сен-Реми, он истлевал заживо, медленно разрушаясь изнутри…

Но в монастыре ли было дело? Не сломалось ли что-то сложное и драгоценное в нем самом?

О чем думал брат Жозеф долгими, бессонными ночами? Какие невеселые мысли подточили его разум и острыми когтями сдавили трепещущее сердце?

Это были не только черные воспоминания прошлого, но и тягостные, печальные думы о настоящем.

После мрачной катастрофы, перевернувшей всю его жизнь и заключившей его в давящие стены монастыря, в жизни брата Жозефа открылась новая страница. И десять лет эта страница оставалось пустой. Ненависть по капле уходила и догорала, оставляя после себя только угли горечи и опустошенности.

Его жизнь была кончена. Больше ни радости, ни привязанностей. С утра до вечера скучные мессы и жалкие хоры, надоевшие проповеди Ульфара и упреки аббата. Несколько часов в мастерской и абсолютная пустота.

Пустота и бессмысленность его жалкой жизни. Вот, что чувствовал Жозеф. Ему было уже тридцать три года, но в его жизни не было ничего… Мир был для него чужим и холодным, люди – жестокими и ненавистными, а сам он чувствовал к себе только унылое и неугасимое отвращение. Иногда у него возникало дикое и безумное желание изрезать себе все руки колкими и острыми осколками витражей… Может, тогда стало бы легче переносить эту нестерпимую боль не согретого ни едином смыслом существования…

Но что могло бы его согреть? Самопожертвование, служение людям? Жозеф ненавидел людей. Он видел в них только неугасимую вражду, жажду крови и бессмысленную жестокость. Когда-то он и сам жил среди этих сеньоров и бежал от них под холодную сень деревьев монастыря Сен-Реми, прямо в объятия удушающей тоски и скуки… Может быть, стоило начать служить людям проповедями и молитвами с желанием исправить их и наставить на истинный путь? Но Жозефу казалось, что люди неисправимы. Они все так же высокомерны, холодны друг к другу и чудовищно одиноки… Если этот мир и можно исправить, то уж точно не бесполезными словами и молитвами. Чем? Этого он не знал. Но это было ему и не нужно. Он был замкнут в мире своих страданий и ничего не хотел делать для других.

Однако, Жозеф не был холоден и безжалостен. В прошлом он оставил слишком пылкую привязанность. Когда-то трогательная дружба связывала его и с аббатом. Но, с течением времени, связи с людьми постепенно разрушились в его душе, оставив только мертвые, обманутые надежды…

Думал ли он когда-нибудь о любви, о тех глубоких и сильных чувствах к женщине, которым некоторые способны отдать всю свою жизнь, до того, как монастырское одеяние, навсегда закрыло перед ним дорогу пылких страстей? Если и думал, то в мире он любви не встретил. В молодости он слышал все эти прекрасные и манящие легенды о неразрывно связанных, пылающих сердцах, о трогательных и печальных смертях юных и несчастных влюбленных. Легенды о Тристане и Изольде, об Эреке и Эниде.8 Об этом красочно и возвышенно повествовали рыцарские романы, но ничего подобного не существовало в реальной жизни. В жизни существовали буйные и дикие сеньоры, которые, не задумываясь, награждали побоями своих несчастных и озлобленных жен…

Любовь… Что это? Странная и зыбкая иллюзия, которую создали мечтатели-поэты. Если тела мужчины и женщины соединятся, разве люди станут от этого любить друг друга? Жозеф уже знал, что это не так… Как можно полюбить чужую и незнакомую тебе женщину? Что значит любить? Что может быть такого в раскрашенной и вздорной кукле, чтобы хотелось оставаться подле нее дни и ночи напролет, забыв о ходе быстро летящего времени?.. Какая невероятная и лживая нелепость!

Быть может, за всеми этими презрительными рассуждениями Жозефа о чувствах скрывалось нечто большее. Он никогда не знал, что такое любовь. Он сторонился ее. Он не хотел ни с кем делить свою жизнь, свои витражи и свое одиночество. Кто знает, возможно, он боялся новой, еще более нестерпимой боли… Любить и привязываться было для него тяжело и страшно…

Не пробовал ли он искать смысл безрадостного существования в своих многоцветных, сияющих, чудесных стеклах?

Их он любил. Они отвлекали его от мучительных страданий и жестоких несправедливостей окружающего мира. Он хотел бы полностью погрузиться в мир своих витражей и уйти от несчастий и хаоса, царящего вокруг. Но замкнуться в этой придуманной вселенной было невозможно. Потому что она была лишь отражением живых и страшных драм, происходящих вокруг.

Для чего он рисовал? Что толкало его к этому?

Несомненно, желание забыть о боли. Потому что, когда Жозеф видел перед мысленным взором сверкающие и безумные творения своего воображения, когда он судорожно чертил хаотичные и удивительные эскизы, когда нервно и задумчиво расписывал тонкие стекла яркими красками, он забывал обо всем на свете… Для него не существовало больше ни боли, ни радости. Не существовало и его самого. Существовали Давид и Вирсавия, Ребекка и Мария, Иисус и апостолы, и ничего во всей вселенной не было важнее их…

Но как только последняя складка ложилась на одежду святого, как только последний штрих очерчивал деревья и небеса на дальнем плане картины, Жозеф терял к ним всякий интерес, как влюбленный утрачивает прежнее чувство к постаревшей любовнице. Мир снова становился пустым и чуждым, и не было ничего, способного хоть немного его скрасить…

Быть может, он рисовал для того, чтобы зрители прониклись его замыслами и поняли их? Еще одна безумная иллюзия! Разве хоть один человек на свете способен был пройти тем же извилистым и странным путем ощущений, которые вели Жозефа к созданию его причудливых картин? Это было невозможно. Когда он нарисовал Саломею с головой Иоанна Крестителя, то Ульфар сказал ему, что это весьма поучительно, брат Колен – что Саломея хитра и изворотлива, а отец Франсуа – что картина пугает, а участь Иоанна ужасна. Откуда им всем было знать, что Саломея опустошена и несчастна, а об участи Иоанна мы не можем сказать ничего определенного, ибо он пребывает в вечности…

Но если бы даже они и поняли это, что изменилось бы в душе самого Жозефа? Разве его покинула бы эта давящая тоска, это ледяное одиночество? Что значат пустые слова, которыми обмениваются люди? Они не способны ничего изменить…

Он рисовал и для того, чтобы крикнуть о своей боли. Крикнуть в пустоту. В муках и драмах создаваемых им библейских персонажей он рыдал и восклицал о своих непрекращающихся страданиях. Его печаль покрывала черты Спасителя в Гефсиманском саду, его мечтами упивалась Ребекка у своего колодца, от его боли разрывалось сердце скорбящей у креста Марии. Не только от его. От боли всех виденных им людей, которую он запечатлел в своем сердце, чтобы однажды она засияла на величественном витраже…

Правда, в последнее время Жозефу стало казаться, что вдохновение все чаще покидает его. Что, если оно исчезнет совсем? Должно быть, в тот день, когда это случится, он поседеет от ужаса. Потому что ему нечего станет делать в мире. Проснуться, пойти на мессу и оказаться наедине с собой, в еще более адской пустоте, чем раньше… Он предпочел бы лучше умереть.

Иногда его ожесточенное, тревожное сердце посещали совсем иные страхи. Он думал, что однажды его искусство убьет его. Когда он был слишком увлечен интересным рисунком, в крови его просыпался такой иссушающий жар и пыл, что он не мог ни на мгновенье прервать своего занятия. Он не мог ни заснуть, ни прикоснуться к еде, пока кисть, как безумная, сама по себе летала в его дрожащих руках. Прерваться было немыслимо. Он страдал от бессонницы и сильной жажды, его лоб начинал гореть, глаза уставали, рука ломила, но злой дух, овладевший им, не давал прервать работу хоть на мгновение, не давал сделать ни одного полного и спокойного вдоха, пока последний оттенок не ложился на лицо святого, и кисть не выпадала из обессиленной, опустившейся руки…

В такие минуты Жозеф с тревогой думал, не суждено ли ему самому однажды упасть мертвым, не окончив приковавшую к себе, убийственную картину…

Когда смерть виделась такой близкой, она пугала его.

И все-таки, у Жозефа была одна-единственная, сокровенная мечта. Она хранилась где-то в самой сокровенной глубине его сердца, под слоем ненависти, презрения и жестокого разочарования.

Он страстно жаждал, чтобы однажды хоть одно человеческое существо могло, как при ослепительной вспышке молнии, увидеть весь мрачный ад его полумертвой души: все его тяжкие пороки и мучительные сомнения, все его бессонные и наполненные скукой дни, всю его жестокую боль и все его безумные надежды… Он хотел, чтобы другое сердце прочувствовало каждое малейшее его ощущение и душевное движение, каждую его печаль и радость. Только увидев и ощутив все это, можно в полной мере понять и простить чужое безумие и порок. Ему не нужно было пустое, жалкое сострадание, которое могли предложить ему люди. Ему нужно было огромное и безмерное сострадание, достойное самого падшего Люцифера!

Иначе, зачем ему весь этот чужой, бессмысленный и холодный мир, полный нелепых и громоздких установлений, нисколько не способный понять даже малую долю его жестокого горя?! Он отвергал этот мир.

Жозеф прекрасно сознавал, что полное понимание, о котором он мечтал, в жизни невозможно. Люди не могли ему этого дать, бог казался чужим и далеким…

Но ему нужно было именно это, и ничто другое. От того, что его страстная потребность, его великая мечта, была недостижимой, она становилась только сильнее и необходимее. Его безумная душа изошла кровью, пока десять лет, как плененная птица, билась грудью о железные прутья недостижимого…

Странно, но почему-то Жозефу никогда не подходило то счастье и радости, которые могли сделать счастливыми всех остальных людей на земле. Ему нужно было какое-то свое, ни на что непохожее, удивительное счастье, которому в узком и нелепом мире нет места.

Быть может, он сам не знал, что ему нужно.

Брат Ульфар постоянно пытался наставить его на путь истинный, отец Франсуа с отчаянием в голосе просил его наконец взять себя в руки и зажить человеческой жизнью.

Но в том-то и дело, что этой «человеческой жизнью» Жозеф никогда жить не мог. Все порядочные люди радовались свету дня, он мог существовать лишь ночью. В этом строго устроенном мире люди молились, воевали, сеяли зерно или, на худой конец, торговали. Но Жозеф, родившись среди сеньоров, и надев монашескую сутану, не мог ни воевать, ни молиться. Он мог только рисовать…

Все люди мечтали о высоких титулах и богатстве, о радости и процветании, о счастливом браке и лекарствах от тяжких недугов тела. Ему не нужно было ни роскоши, ни веселья, ни любви, ни славы. Ему нужно было только лекарство от душевных ран, его витражи и немного лунного света… Но это малое оказывалось более недостижимым, чем все богатства мира…

Колени затекли и заболели. Наверное, он уже долго сидел так, горестно улыбаясь и бесцельно рассматривая то черные тени колеблющихся ветвей, такие же неспокойные, как он сам, то тонущий во тьме потолок, которого не касались робкие лунные лучи. Сон горожанина был по-прежнему спокоен и безмятежен. А его мысли все так же мучительны и бесполезны.

Сколько прошло времени с тех пор, как он поссорился с братом Ульфаром? Сколько прошло времени с тех пор, как он глубокой ночью в ужасе и отчаянии прибежал к воротам этого старого монастыря? Скоро ли наступит проклятый рассвет?..

Ответом на эти печальные мысли одинокого монаха стал глухой, замогильный звон колокола, призывавшего к заутрене. Эхо его разносилось далеко по самым глухим закоулкам священной обители.

Этот заунывный, печальный звук разбудил Жиля. Прямо напротив себя он увидел неподвижного и немого, как надгробная статуя, сарацина. Лицо его было бледным, как расплавленный воск, глаза потухшими, на губах блуждала странная, пугающая улыбка. В голубоватом лунном свете он казался каким-то нечеловеческим существом, стоящим на пороге между миром живых и миром призраков…

VIII. Неприятный разговор

В тринадцать вы блистали: в тринадцать лет вы были милы, любезны, тонки и умны, как никогда впоследствии; то был последний всполох солнца на закате; однако, есть различие: наутро солнце взойдет опять, детская же одаренность, единожды угаснув, не вернется никогда. Часто говорят, что бабочка появляется из гусеницы; у людей наоборот: гусеница – это бывшая бабочка. Ваш гений угас, когда вам было четырнадцать; вы превратились в грубоватого юнца, который звезд с неба не хватал.

А. де Монтерлан «Мертвая королева»

Разве я виноват, что я не такой, как вы? Никогда – вернее, уже очень давно – вы не выказывали ни малейшего интереса к тому, что занимало меня. Вы даже не пытались претвориться, что вам это хотя бы любопытно.

А. де Монтерлан «Мертвая королева»

Жозеф так и не уснул в эту ночь. А наутро явился брат Ватье и сообщил, что его хочет видеть настоятель.

Это показалось Жозефу странным, так как в последнее время отец Франсуа избегал разговоров с ним наедине. Тем не менее, он сразу же пошел к настоятелю, хотя подавленное настроение и бессонная ночь вовсе не располагали к ведению оживленных бесед.

Келья аббата была немного больше и просторнее, чем кельи остальных братьев. Здесь было светлее и свежее, чем во всем мрачном и печальном здании. Большой, крепкий стол, заваленный старыми книгами и бумагами, придавал комнате некоторое сходство с рабочим кабинетом. На стене висело строгое деревянное распятие, не украшенное ни драгоценностями, ни позолотой. Очевидно, почтенный настоятель, несмотря на всю свою утонченность, не приветствовал излишества и роскошь в стенах монастыря. Обстановку в келье немного оживлял букетик из высушенных синих васильков с пушистыми, резными лепестками, украшавший распятие, и два красивых стеклянных флакончика с искусными крышками, которые стояли на столе среди книг и писем.

Брат Жозеф, небритый, со спутанными, непослушными волосами, в измятой сутане и с угрюмым и замкнутым выражением лица, казался чем-то чуждым и ненужным в этой светлой комнате.

Сам отец Франсуа, как всегда одетый с аккуратностью, какую только позволяли те времена и его образ жизни, сидел за столом, углубившись в чтение лежавшей перед ним книги.

– Мой дорогой Жозеф, – сказал настоятель, подняв голову при появлении сарацина, – я должен поделиться с вами одной нелегкой заботой…

– Что произошло? – спросил брат Жозеф настороженно и тревожно. Слова аббата сразу вывели его из состояния отрешенности и равнодушия, в котором он пришел сюда.

– Вам известно, что около месяца назад я потерял одного из моих старых друзей, да упокоит Господь его душу, отца Готье, который исполнял должность капеллана в замке сеньора де Сюрмона. Я знал его с давних пор и был к нему сильно привязан… Мы вместе предавались воспоминаниям о беспечных и веселых годах нашей юности. Любезный Готье сопровождал меня в поездках в город, когда того требовали дела монастыря, и оказывал мне многие другие ценные услуги. Ах, как нелегко смириться с потерей близкого и дорогого существа! Как нелегко поверить в то, что больше не услышишь знакомый голос и не увидишь привычного лица… Остается лишь хранить все это в сокровищнице наших воспоминаний…

– Я понимаю вас, – медленно проговорил Жозеф.

– Да, – горько вздохнув, отвечал аббат, – к сожалению, всем нам знакомы потери и злые печали этого мира… Они не обошли стороной и нас с вами. Увы, смерть отца Готье лишила нашего славного мессира Анри замкового капеллана, который был ему необходим. Но, вы же знаете, в нашей глуши не так-то просто найти достойного и хорошего человека на это место. Сеньор де Сюрмон очень опечален. Он обратился ко мне с горячими просьбами помочь ему. Не зная, как быть, я пообещал ему прислать кого-нибудь из братьев, кто взял бы на себя обязанности капеллана хотя бы на время.., – тон настоятеля становился все более нерешительным. – Я подумал… быть может… Мой дорогой Жозеф, ведь вы все равно ничем важным не заняты…

Выражение сочувствия и участия на лице сарацина мгновенно сменилось пылким гневом и жестоким раздражением.

– Чудесно! – воскликнул он. – Вы решили помучить меня еще одним милым поручением! То этот проклятый горожанин, которого вы поселили у меня в келье, то служба сеньору де Сюрмону! Почему вы никогда не обращаетесь с просьбами к другим братьям? Или вы настолько ненавидите меня, что больше не желаете видеть моего лица?!

– Ненавижу вас?! – ужаснулся отец Франсуа, приложив руку к груди. – Прошу вас, не говорите так. Мое бедное сердце этого не выдержит! Как я могу вас ненавидеть?! Я был так привязан к вашей чудесной матери… Я так заботился о вас, дитя мое. Откуда столько необузданного и жестокого гнева в ваших словах? Как меня печалит ваше безумное поведение… Я вовсе не хочу отсылать вас надолго. Каких-нибудь три-четыре часа в день… Неужели вы не можете посвятить их сеньору де Сюрмону?

– Три часа – это вечность! Это вечность, когда думаешь о сочетании красок, о цвете облаков, о выражении лица Марии, о складках на одеждах Иисуса! Это вечность, когда чертишь наброски на бумаге, боясь упустить единое мгновение, чтобы не забыть ни малейшей детали! Посмотрите на меня! Неужели вы не понимаете, что витражи по капле высосали мою кровь! В ваши юные годы, отец Франсуа, вы смеялись и радовались жизни, а я рисовал! Вы улыбались женщинам и танцевали на праздниках, а я рисовал! В моей жизни не оставалось времени ни для единой радости, кроме изгибов линий и чарующего блеска… О, вы не понимаете! Если бы я даже захотел предаться веселью, пирам и танцам, Мария, апостолы, Иоанн, Иосиф… они не позволили бы мне! Они являлись бы мне во сне и звали бы за собой! Но я даже не хотел… Моя душа была так полна всем этим великолепием, что радости других показались бы мне жалким подобием моего огненного вдохновения. Три часа! Откуда я могу знать, три года или три дня ждут меня впереди?! Три окна еще не расписаны… Иногда у меня нет времени, чтобы напиться…

– Боже мой, Жозеф, мальчик мой, успокойтесь, – сказал встревоженный его волнением настоятель, кладя руку на плечо сарацина.

– Не трогайте меня! Не прикасайтесь ко мне! – и брат Жозеф, резко дернувшись, оттолкнул руку аббата. – Я никогда не соглашусь! Я не хочу видеть людей!

– Вы пугаете меня. Разве вы не видите, что я всей душой желаю вам добра? Вы сходите с ума в этих четырех стенах… Увы, у вас очень неспокойный нрав. А вся скука и однообразие нашей жизни и вправду очень тягостны… Я подумал, что вам было бы полезно немного развлечься, побывать в обществе людей…

– Я не для того бежал от них, чтобы потом возвращаться, – отвечал Жозеф, немного успокоенный мягкими словами настоятеля.

– Послушайте моего совета: забудьте хоть на время о вашем ремесле, о ваших страданиях и согласитесь на это предложение. Вы знаете мессира Анри, он добрый и благородный человек. Он не посмеет вас оскорбить.

– Есть ли здесь человек, который не оскорблял меня, от самого бедного крестьянина до благородного сеньора? – с горькой усмешкой спросил сарацин.

– Нет, нет, не думайте об этом. Вы были крещены, вы вступили в наш святой орден…

– Но это не изменило крови, которая течет в моих жилах…

– Такие речи большой грех, Жозеф, – покачал головой отец Франсуа. – Сколько язычников в древние времена обратило свой лик к Господу, и он всех принял в свои объятия. Мессир Анри будет добр и приветлив с вами. У него открытый и приятный нрав. Вы будете иногда служить мессу в часовне замка и исповедовать сеньора де Сюрмона с его дочерьми.

– С дочерьми? – переспросил Жозеф. – У него есть дочери?

– Да, разумеется. Разве вы об этом не слышали? Бедные девушки брошены на произвол судьбы и покинуты. Ведь у них нет любящей матери. Раньше отец Готье кое-как наставлял их, когда у него было время и охота. А теперь… Сеньора де Сюрмона печалит то, что понятия дочерей о христианской вере и вообще о нашем мире весьма плачевны. Они росли, как сорная трава… Если бы хоть вы привили им некоторые представления о благочестии и достойной жизни…

– Возиться с вздорными и глупыми девчонками! – возмутился Жозеф. – Нечего сказать, хорошее занятие вы мне предлагаете.

– Пожалейте этих несчастных девушек. Они нуждаются в хорошем наставнике, чтобы спасти свои заблудшие души. Да и потом, вы сможете взять с собой в замок нашего гостя. Он тоже смертельно скучает в нашей обители, а ведь он еще молод и не давал, подобно нам, сурового обета заточить себя здесь…

– Так и скажите, что затеяли все это ради чертова горожанина! Признайтесь, вам всегда нравилось принимать участие в судьбе молодых и веселых людей, которые развлекают вас пустыми речами и непосредственным обаянием. Наверное, и я в молодости был вам куда милее, чем теперь.

– Это правда, – задумчиво произнес аббат. – В юности в вас не было этого пылкого гнева, этой ожесточенности… Вы были ласковым и приветливым с теми, кто умел завоевать ваше драгоценное доверие. Да, вы так сильно изменились! Где теперь ваша светлая улыбка и мечтательный взор?..

– Там же, где и моя юность, мои разбитые мечты и моя мертвая душа. Тогда я был наивным и глупым. Я не знал мира и не знал людей. Но в остальном, я был таким же, как и сейчас. Мое безумие всегда жило во мне… Но за сиянием моих восторженных глаз вы не замечали того темного, что скрывалось глубоко внутри… Этого свирепого зверя в клетке. Нет, ничего не изменилось.

– Господи, опять эти ваши страшные грезы! – испуганно отмахнулся аббат. – Прошу вас, не говорите мне о них. И сами не забивайте ими вашу бедную голову. Итак, вы согласны отправиться в замок де Сюрмон вместе с мэтром Жилем?

– Если вы прикажете, то что мне еще останется делать? Но это будет совершенно против моего желания.

– А если я попрошу вас, Жозеф? – ласково сказал настоятель, беря его за руку.

Сарацин отвернулся, но руки не отнял.

– Отец Франсуа, – наконец произнес он искренним и прочувствованным тоном, – долгое время вы были для меня любящим и добрым отцом в большей степени, чем мой собственный. Вы наставляли меня и заботились обо мне. Вы дали мне защиту, когда мне грозила смертельная опасность. Неужели же вы думаете, что я смогу вам отказать в такой ничтожной малости? Я отдал бы вам и оставшиеся годы моей горькой жизни, если бы это было нужно…

– Вот это разумные и добрые речи, мой мальчик, – улыбнулся настоятель. – Значит решено, завтра вы пойдете к сеньору де Сюрмону. Только вам надо будет переодеться и побриться. Что это за вид? Вы похожи на простого ремесленника. Ваши рукава все измазаны краской. Попросите брата Ватье дать вам новую сутану, эта никуда не годится! И до утра приведите себя в человеческий вид, чтобы не стыдно было показаться в замке благородного сеньора.

– Должно быть, чертовы девчонки не станут ради меня мыться и стирать свои грязные платья, – усмехнулся Жозеф.

– Не будет большого греха, если вы окажетесь умнее и придете к ним чистым и причесанным, – смеясь, отвечал аббат. – И, прошу вас, будьте полюбезнее и поприветливее с благородным сеньором и юными девицами, иначе они и вправду примут вас за дикаря из той страны, откуда родом ваши предки.

IX. В замке

Будь то Урганда иль Моргана,

Но я люблю, когда во сне,

Вся из прозрачного тумана,

Склоняет фея стебель стана

Ко мне в полночной тишине.

Виктор Гюго «Фея»

Все в мире быстротечно!

Дым убегает от свечи,

Изодран ветхий полог.

Басё

Холодное утро, в которое брат Жозеф и Жиль дель Манж вышли из монастыря, поражало удивительной чистотой и сверкающими красками. Вся бескрайняя равнина была покрыта белым, рыхлым снегом, в котором башмаки утопали, как в легком, птичьем пуху. Яркие солнечные лучи играли на снегу, заставляя его искриться тысячью неуловимых бликов. Нестерпимая белизна больно резала по глазам и заставляла то и дело прикрывать их. Светлое небо, с редко разбросанными по нему серебристыми перьями облаков, было бездонным и чистым. Восхищенный взор тонул в его беспредельности… На синеватой линии горизонта виднелась далекая и одинокая башня замка де Сюрмон.

Когда путники наконец приблизились к замку, Жиля поразили тишина и покой, царившие вокруг. Ни ярких, трепещущих на ветру знамен, ни угрожающего звона оружия, ни веселых голосов шумных вассалов. Это здание казалось таким же заброшенным, старым и тронутым тленьем, как и монастырь Сен-Реми. Тяжелые, массивные деревянные ворота обветшали, железные цепи, поддерживающие их, заржавели. Ограда замка кое-где уже потрескалась и облупилась. Ее покрывали высохшие стебли плюща и дикого винограда, которые весной, должно быть, одевались зеленой листвой, скрывая под своим причудливым узором старые, покрытые трещинами камни… За оградой, с неровными, полуразрушенными зубцами, возвышался мрачный, одинокий донжон9 с темными, узкими окнами. На верхушке башни, подобно последнему осеннему листу, уныло висел старинный, выцветший флаг, видевший за свое долгое и безрадостное существование уже не один дождь и снегопад.

Вся эта картина показалась Жилю такой печальной, что он невольно подумал о том, существует ли в этих заброшенных краях хоть одно место, где бы еще теплился огонек жизни и радости?

Брат Жозеф громко постучал в ворота. Но прошло еще не мало времени прежде, чем заскрипели тяжелые, неподатливые цепи, и перед ними предстал бедно одетый и плохо вооруженный, седой и угрюмый стражник.

Монах выразил желание видеть сеньора де Сюрмона, и их пустили в небольшой двор, с одной стороны усеянный различными хозяйственными постройками.

Вскоре навстречу им вышел сам мессир Анри де Сюрмон, в скромном и потертом, но аккуратном, сером камзоле и ветхом плаще. Живя в бедности и упадке, старик, казалось, всеми силами пытался поддерживать в своих владениях хоть какой-то жалкий порядок.

Несмотря на то, что появление сарацина, явно не обрадовало старого сеньора, он вежливо, но сдержанно поклонился гостям и попросил передать от его имени благодарность аббату за оказанную услугу. Брат Жозеф выразил готовность служить сеньору де Сюрмону, а затем представил ему Жиля, так как на собрании в монастыре горожанин, конечно, не мог как следует познакомиться со знатными гостями. Сарацин говорил спокойно и едва ли не любезно, но очень отстраненно и холодно.

– Еще раз примите мою благодарность, мессир Жозеф, что вняли нашей просьбе и не оставили этот несчастный замок без слова Божьего, – продолжал хозяин. – Увы, я искренне хотел бы быть ближе к лику Господа… Но военные заботы на службе у монсеньора де Леруа слишком часто отрывали меня от благочестивых молитв и мирных размышлений. Что же до моих бедных, лишившихся матери, дочерей, спасение их невинных душ внушает мне самую живую и горькую тревогу. Мало того, что они не воспитаны и не обучены манерам, они так мало знают о долге истинных христианок, что мне порой становится страшно за их пустые, детские головы. Я должен был бы посвятить им больше времени… Но, увы, я не в силах заменить им мать или хотя бы стать духовным наставником. Покойный отец Готье, мир его праху, учил их понемногу, но общество печальных стариков мало подходит для юных девиц. Мадам Жанна, когда она не занимается хозяйством, иногда уделит им часок-другой, чтобы наставить их на верный путь. Но, боюсь, все эти усилия дают крайне скудные плоды…

Мессир Анри вздохнул и печально покачал головой.

– Не думаю, мессир, что я пригоден для воспитания благородных девиц, – с легкой насмешливой улыбкой заметил сарацин. – Я простой монах и художник. Уже давно я покинул мир и ничего не знаю о делах света и изящных манерах. Вам известно, что я грубоват и несдержан. Должно быть, зря отец Франсуа доверил это нелегкое дело мне…

– Уверяю вас, строгость и побои окажутся полезными для моих капризных и распущенных дочек! – воскликнул сеньор де Сюрмон. – Я буду вам безмерно благодарен, если вы выучите их хоть чему-нибудь. Да и все остальные жители замка уже истосковались по мессам. Хоть это и заброшенное место, здесь живут добрые христиане. А вот и мадам Жанна. Она представит вам моих никчемных девчонок.

К ним быстро подошла полная, пожилая дама, шурша ворохом темных, длинных юбок. Ее верхняя одежда была отделана старым, облезших мехом, почти седую голову украшал высокий, пышный чепец с волнистыми краями. На поясе женщины висела тяжелая связка ключей, а к рукам пристали мелкие, блестящие рыбные чешуйки.

– Представьте демуазелей гостям, – приказал мессир Анри, а сам отправился обратно в замок.

– Ох, еще бы найти этих негодниц, – проворчала мадам Жанна. – Истинная казнь египетская с ними… И где только их все время носит? Да уж, мессир, поистине милый подарочек вам достался! Эти капризные девчонки кому хочешь забот прибавят…

– Мадам, кажется, я не спрашивал вашего совета, – ледяным тоном прервал ее сарацин.

– Вот еще, – прошептала женщина, метнув на него недовольный взгляд. – Всякому язычнику слова не скажи… Подумаешь, какой гордый! Ах вот она, сидит на бочке! – воскликнула она. – Клэр, подите сюда сейчас же!

Клэр испуганно соскочила с места и с удивлением посмотрела на нежданных гостей. Это была совсем еще юная девушка лет тринадцати, почти девочка. Наивные голубые глаза были широко раскрыты, приятное, нежное лицо дышало здоровьем и очарованием молодости. Толстые, растрепавшиеся русые косы были перевиты множеством белых ленточек, на грациозной шейке висело какое-то жалкое подобие бус. Из-под верхней одежды выглядывало белое тонкое платье, облегавшее ее еще угловатую, полудетскую фигурку. Кожаные, потертые башмаки на красивых ножках все промокли от снега.

Увидев сарацина, девушка громко вскрикнула от страха.

– Не орите так, как будто увидели призрака, – резко бросил брат Жозеф. – Идите на молитву в замок. Отец ждет вас.

Клэр со всех ног бросилась прочь, но посреди двора поскользнулась и, взвизгнув, упала на одно колено. Жиль, движимый жалостью к прелестной демуазель и хорошими манерами горожанина, тут же подбежал к ней и вежливо подал ей руку. Девушка с благодарностью оперлась на нее и присела в неловком и неумелом поклоне.

– Мадемуазель Бланш! – звала мадам Жанна. – Мадемуазель! Ума не приложу, где она может быть…

Раздался легкий стук деревянных качелей, и из пустоты, прямо перед Жозефом, выросло странное, зыбкое видение. Под висячими ветвями раскидистой ивы, одетыми колючим инеем, стояла стройная, тонкая и невероятно бледная девушка. Вся она казалась сотканной из таинственной, холодной дымки утреннего тумана. Изящный, строгий силуэт вызывал в памяти вытянутые, хрупкие готические статуи. На платье цвета первой листвы, в беспорядке падали длинные и прямые светлые волосы, в которых путалась одна-единственная зеленая лента. Черты девушки, тонкие, острые и резкие, хранили выражение глубокой замкнутости, легкой печали и какой-то задумчивой сосредоточенности. Маленький рот с крепко сжатыми губами выдавал в ней дикость и пугливость. Тонкие пальцы казались почти прозрачными, и на руках просвечивали голубые жилки. Всему ее неясному, смутному, туманному облику невероятно и жестоко противоречили сверкавшие на белоснежном лице темные, бездонные глаза… В них был черный и удивительный огонь, который, казалось, резко прорывался сквозь ее почти нечеловеческую бледность. Так сияет яркое пламя свечи сквозь ветхий, истертый полог в осеннюю, дождливую ночь…

Сколько ей было лет? Свежесть кожи и полудетская наивность ее лица наводили на мысль, что она еще невинный ребенок. Но в следующее мгновенье грустная задумчивость и глубокие, темные тени под глазами, говорившие о том, что ей уже знакомы горькие печали мира, рисовали ее почти взрослой.

В девушке не было ни капли света, очарования и блеска. Она была похожа на тех молчаливых и пугающих духов, которые по ночам преграждают дорогу запоздалому путнику. От нее веяло холодом утопленницы и призрака. Такие недобрые и тихие существа тревожат людей в мучительных ночных кошмарах, после которых сердце бешено выскакивает из груди…

Пристальным, остановившимся, хищным взглядом впился Жозеф в стоявшее перед ним хрупкое создание. Его дремавшее в мучительной тоске сознание словно осветила вспышка молнии! Эта пугающая неподвижность, эти горящие нездоровым, пылким огнем глаза, эта потусторонняя зыбкость… вот что нужно ему для трех оставшихся витражей! Он хладнокровно и жестоко рассматривал каждую незначительную черточку в ее лице, стараясь не упустить ни единой подробности. Так великий мастер с восхищением разбирает искусный механизм…

Девушка же, увидев перед собой сарацина, не вскрикнула, не вздрогнула, не издала ни единого звука. Только губы ее удивленно приоткрылись, а темных ресниц коснулся неведомый ветер…

Чуть заметно покачивались старые, деревянные качели, ветви плакучей ивы медленно роняли пылинки колкого, серебристого инея. Друг напротив друга стояли бледная девушка и смуглый язычник с неподвижными, остановившимися взорами… Казалось, прошла вечность, но пролетело всего лишь несколько жалких мгновений…

Первым очнулся брат Жозеф. Он вспомнил о присутствии горожанина и служанки из замка и тут же обратился к Бланш:

– Не стойте, как изваяние, мадемуазель. Я ваш новый наставник. Ступайте на утреннюю молитву. Да поживее! Я не люблю рассеянности и непослушания.

Не произнося ни слова, девушка медленно пошла к замку, оборачиваясь на каждом шагу и продолжая смотреть на сарацина удивленным, неподвижным взором.

Через четверть часа под старинными сводами замка де Сюрмон уже звучала торжественная утренняя месса. Старый и благородный мессир Анри, его юные дочери, немногочисленные верные слуги и приезжий горожанин благочестиво склонили головы, слушая резкий и нервный голос брата Жозефа, громко и четко произносившего латинские слова, которые смутным эхом отдавались в холодной, просторной зале.

А сердце самого Жозефа впервые за долгое время пело и ликовало от глубокой радости! Он опасался, что скучная служба у сеньора де Сюрмона надолго разлучит его с любимыми витражами, но судьба приготовила для него неожиданный и драгоценный подарок. Он нашел удивительное существо, искусное создание природы, которое даст ему невиданное доселе вдохновение, чтобы его цветные стекла засияли великолепными, невероятными красками!

X. Учитель и ученицы

…он поручил племянницу всецело моему руководству, дабы я всякий раз, когда у меня после возвращения из школы будет время, – безразлично днем или ночью занимался ее обучением и, если бы я нашел, что она пренебрегает уроками, строго ее наказал.

Пьер Абеляр «История моих бедствий»

Мои обязанности учить и следить за поведением не только не стали легче, когда мои питомцы и я свыклись друг с другом, но, напротив, делались все тяжелее по мере того, как раскрывались их характеры.

Энн Бронте «Агнес Грей»

Она подошла с неописуемой грацией, опустилась на колени, глубокий вздох вырвался у нее из груди…

Э. Т. А. Гофман «Эликсиры Сатаны»

С этого дня потекли серые, скучные будни брата Жозефа в замке де Сюрмон. Чтение молитв и различные церковные обряды, которые он должен был выполнять, не очень утомляли его. Вся тяжесть и сложность, возложенной на него задачи, открылась Жозефу, когда он приступил к обучению своих новых воспитанниц.

Общество людей и вообще раздражало сарацина, так как он был замкнутым, вспыльчивым и склонным к одиночеству. Он любил тонуть в мире своих цветных грез и ненавидел, когда кто-то хотел вырвать его оттуда. Общество же юных девушек представлялось еще более несносным, чем любое другое. Как почти все мужчины его эпохи, брат Жозеф не любил женщин и презирал их, как бесполезные и жалкие создания, способные только кривляться и наряжаться. Его раздражали их бессмысленные и вздорные капризы. Только к своему смертельному врагу, Сесиль де Кистель, питал он своеобразное уважение. Иногда воспоминания о долгой вражде способны сблизить так же, как и воспоминания о давней, трепетной дружбе…

Но что ему было делать в обществе молодых и бестолковых существ? Они были так же далеки от него, как земля от крохотных огоньков сияющих звезд… Даже сама мысль о том, чтобы поговорить с ними или попытаться проникнуть в их беззаботную жизнь, была совершенно нелепа.

Тем не менее, Жозеф должен был учить и исповедовать девушек, а значит, приходилось иногда и разговаривать с ними.

С первых же дней ученицы так ему надоели, что, не будь у него замысла сделать несколько набросков с Бланш, он немедленно бы бросил это проклятое дело.

Поднявшись рано утром, он приходил в замок де Сюрмон полусонный и раздраженный, читал утреннюю молитву, потом усаживал своих воспитанниц в маленькой зале и при свете бледных лучей зимнего солнца раскрывал книги и начинал свой нелегкий труд. Ему не хотелось ни говорить, ни объяснять ничего этим маленьким и бесполезным созданиям. Он думал о своих сверкающих красках или о редких хлопьях снега за окном…

Вскоре, однако, приходилось отрываться от этих радостных мечтаний, ибо, чтобы хоть что-то втолковать благородным девицам, требовались немалые силы и огромное терпение, которым брат Жозеф, увы, не обладал…

Обе девушки, обученные покойным стариком-капелланом, умели кое-как читать и писать, что было уже немало. Их благородный отец читать не умел.

Бланш, которой уже исполнилось пятнадцать лет, читала хорошо и писала почти без ошибок. Клэр, напротив, часто запиналась и ошибок делала множество.

Младшая сестра вообще доставляла Жозефу кучу хлопот и поводов для беспокойства. Она была ленива и невероятно капризна. Учение было Клэр явно в тягость. Ее больше интересовали цветные ленточки, бусы и прочие глупые женские игрушки. Речи учителя девушка запоминала плохо, задания готовила небрежно. Ни минуты Клэр не могла усидеть спокойно. На уроках ей было так скучно, что она то и дело вертелась из стороны в сторону, постоянно выглядывала в окно, болтала ножками. Словом, делала все, что угодно, но только не то, что требовалось.

В конце концов, эта избалованная девчонка вызвала у брата Жозефа такой приступ бешенства, что он пообещал избить ее до полусмерти, если она еще раз посмеет отвлечься от урока. При этом его глаза сверкали так мрачно и злобно, что девушка ни на шутку испугалась ужасного язычника и громко расплакалась. Учитель грубо приказал ей сейчас же замолчать. С тех пор Клэр стала гораздо усидчивее и послушнее, ее сковывал страх. И Жозефу не пришлось приводить свою угрозу в исполнение. Однако, успехов в учебе это не прибавило.

Старшая сестра, напротив, отличалась удивительной усидчивостью и молчаливостью. Но и она доставляла учителю неприятности. У Бланш была неплохая память и некоторые способности к учению. Она с интересом читала, принесенные братом Жозефом книги, прилежно готовила заданные уроки, не прерывала учителя не единым словом. Но она была всегда как будто полусонной и погруженной в свои мысли в еще большей степени, чем сам Жозеф.

Кроме того, Бланш казалась ему ужасающе медлительной и неловкой. Писала она очень долго, часто останавливалась и впадала в задумчивость. Если Жозеф в нетерпении торопил ее, она терялась еще больше, краснела, начинала делать ошибки, а в конце концов бросала начатое и на глазах у нее выступали слезы стыда и отчаяния… Кричать на нее и торопить было совершенно бесполезно, от этого Бланш теряла всякую способность к действию и впадала в совершенную неподвижность, из которой ее не могли вывести никакие приказы и угрозы.

Иногда брату Жозефу казалось, что она просто спит на ходу. Даже громкие окрики не вырывали Бланш из внезапной задумчивости. Она двигалась медленно, как призрак: роняла книги, разливала чернила, зацеплялась платьем за углы стола…

Несмотря на то, что девушка хорошо учила свои уроки, часто из нее было не вытянуть и слова. Жозефу приходилось допрашивать ее так же строго, как инквизитору, пытающему ведьму. Если Бланш и начинала говорить, то к концу фразы ее слабый голос звучал все тише и тише. Малейший звук или слово сразу же заставляли ее умолкнуть.

Порою Жозефа посещали сомнения: живое ли существо перед ним? Или чья-то колдовская сила на время вырвала ее из небытия, и она скоро снова раствориться в воздухе и исчезнет навеки…

Когда монах в нетерпении пытался помочь девушкам исправить их ошибки, они в страхе отдергивали руки, словно даже прикосновение к поганому язычнику казалось им несносным. Это злило его еще больше, а потом наполняло сердце смутной, давящей горечью…

Жозеф, вероятно, не задумывался о том, что сам он был далеко не идеальным учителем. Он обладал глубоким и оригинальным умом большого художника и очень сложного человека. За время жизни в монастыре он прочел много самых разных книг, от пафосных жизнеописаний великих святых до изящных и тонких творений мечтательных поэтов, которые очень любил романтичный отец Франсуа. Брат Жозеф был слишком нервным, впечатлительным и вдохновенным, чтобы увлечься сложными науками и теологией, зато у него был великолепный литературный вкус и капризный, невероятный, огромный художественный талант. Он любил все то, что волновало и поражало воображение, рождая странные, фантастические видения… Но, вместе с тем, ему была не чужда способность глубоко и долго размышлять над серьезными и сложными вопросами.

Но, обладая большим умом и весьма обширным для этих глухих мест образованием, брат Жозеф, тем не менее, мало чему мог научить двух жалких девчонок из старого замка…

Он имел знания, но не имел таланта втолковать их своим ученицам. Жозеф объяснял хорошо и ясно. Видя перед собой глупых юных девушек, он говорил простым, но образным языком, который мог бы быть им понятен. Но у него совершенно не хватало терпения на повторные объяснения. Он раздражался и ругал бедняжек за бестолковость, упрямство и медлительность. Он не выносил лишних вопросов и хотел, чтобы они все поняли с первого раза. Ведь это же было так просто и так понятно ему самому!

Он был строг и щедр на грубые приказы и наказания, но ни разу не похвалил своих учениц, принимая их небольшие успехи как должное.

Но ума, знаний и строгости оказывалось мало, чтобы обучение двух беззащитных, молодых девушек дало хорошие плоды. Для этого требовалось еще что-то, незримое, но очень-очень важное, чего у Жозефа не было…

Тем не менее, сеньор де Сюрмон был доволен его службой и хвалил монаха за то, что девушки стали куда спокойнее и послушнее.

Дни брата Жозефа в замке текли бы гораздо монотоннее и печальнее, если бы он не был так сильно поглощен изучением внешности Бланш. Хотя он скоро заметил в ней многое, что связывало ее с людьми, странное впечатление от первого взгляда на нее упорно не исчезало. Он видел маленькие трещины у нее на губах, легкую краску, которая временами едва проступала на щеках, видел, как ее светлые волосы, как и у других людей, намокали от пота. Да, она была создана из плоти, крови и грязи, как все люди на свете. И, вместе с тем, она, несомненно, имела нечто общее с загадочным и холодным миром духов, так прозрачны были ее пальцы и странны плывущие движения…

Чтобы не вызывать ненужных подозрений и сплетен, сарацин пристально разглядывал девушку только, когда они с сестрой склоняли головы над своими заданиями. Он уже сделал множество неровных, причудливых набросков, изображающих Бланш в разных библейских сценах. Но как только он заканчивал рисунок, то с удивлением и злостью понимал, что ему удалось уловить и перенести на бумагу невероятно мало… Где было все это потустороннее волшебство жуткой бледности, весь этот горячечный блеск во взоре, вся полумертвая странность движений? Ее непонятный и удивительный облик бежал от кисти художника, дразня и маня своей поразительной необычностью…

Исповедовать жителей замка было более легкой обязанностью, чем учить дочерей мессира Анри. Никаких серьезных грехов отпускать не приходилось, ибо какие дурные проступки могли совершить живущие здесь люди?

Старые слуги и мадам Жанна признавались в мелких кражах и непослушании хозяину.

Сам сеньор де Сюрмон сокрушался о своем небрежении к святой вере и недостаточном соблюдении обрядов. Ведь войны, которые он вел на стороне своего сюзерена, графа де Леруа, напротив, считались делом богоугодным.

Клэр, боясь наказания со стороны учителя или отца честно рассказывала обо всех своих гадких проступках: как надерзила отцу, как показала язык мадам Жанне, когда та отвернулась, как измазала самому Жозефу рукав чернилами, пока он не видел…

Брат Жозеф кусал губы, чтобы не рассмеяться кому-нибудь из них в лицо. Как нелепы были все эти жалкие провинности по сравнению с тяжким гнетом ужасных грехов, который лежал на его израненной душе…

Одна лишь Бланш немало удивила его на исповеди.

Она пришла в холодную и тихую часовню замка последней. В темном платье, при лиловатом свете витражей, девушка более, чем когда-либо казалась бесплотным видением. Их разделяла тонкая, резная решетка исповедальни.

Опустив глаза, Бланш молчала. Сарацин был погружен в задумчивость.

– Ну, говори наконец, что ты там натворила? – спросил он, когда ожидание стало слишком долгим.

– Увы, я не могу.., – едва слышно произнесла девушка, еще ниже опуская голову.

– Почему? – искренне удивился Жозеф.

– Мои грехи слишком ужасны… Мне стыдно сознаться в них.

– Что за глупости ты придумываешь? Какие у тебя могут быть грехи? У тебя, бедной, ничего не смыслящей девчонки, которая еще не вступила в жизнь и не постигла всей ее мерзости и ужаса? Твой маленький мир замкнут во дворе отцовского замка, среди старых слуг, собак и лошадей… Что ты можешь знать о грехе?

– Увы, слишком много, – сорвалось с ее полуоткрытых губ.

– Ну что ж, так и быть… И что ты могла натворить? Повздорила с сестрой, оскорбила отца, произнесла богохульство или влюбилась в проскакавшего мимо замка сына какого-нибудь сеньора? – усмехнулся Жозеф.

Бланш закрыла лицо руками, и он услышал мучительный вздох, полный горечи и неподдельной скорби.

– О, много хуже…

Сарацин взглянул на нее с любопытством, но без тени сострадания.

– Невероятно! Но все же… Что бы ты там не совершила или не вбила себе в голову, отпускаю тебе этот грех, потому что он не может быть страшнее, чем проступки невинных и несмышленых детей.

Девушка вскочила и вышла из церкви с удивительной для нее быстротой. Жозеф презрительно пожал плечами. В следующее мгновенье он думал о ней не больше, чем о пылинках на своих старых башмаках…

В ночь после исповеди в замке, сарацин почти не спал. Он безжалостно рвал свои многочисленные наброски. Все замыслы казались бессмысленными и нелепыми. Он испытывал приступ тяжелой душевной тоски. Он ненавидел свои рисунки, ему казалось, что он не в силах создать больше ни одного витража…

Когда наутро он пришел в замок, у него жестоко болела голова. Но брат Жозеф, собравшись с силами, с трудом отслужил мессу.

На уроке ему стало совсем дурно. Боль была нестерпимой, он чувствовал сильную слабость во всем теле. Голос сарацина то и дело прерывался и замирал. В конце концов, он опустил голову и сжал руками ломившие виски, не произнося больше ни слова.

Внезапно тишину залы нарушил слабый голос Бланш:

– Вы заболели, святой отец?

На мгновенье забыв о страданиях, он поднял голову.

– Нет… Да.., – рассеянно ответил он. – Голова болит.

– Быть может, я могла бы.., – несмело начала она. – Быть может, вам что-нибудь нужно?

– Да. Принеси стакан вина. Мне станет лучше.

Через некоторое время Бланш вернулась с вином. Она протянула сарацину деревянный стакан. Он молча взял его. Она не отдернула руку…

XI. Мечты

Алые сливы в цвету…

К той, кого никогда я не видел

1 На одной из средневековых гробниц изображены лягушки, которые едят тело покойной. Возможно, в ту эпоху верили, что жабы питаются трупами.
2 Портшез – переносное кресло, в котором путешествовали знатные люди в эпохи, когда еще не было карет.
3 Майорат – правило, согласно которому все владение доставалось в наследство старшему сыну, во избежание дробления феодов.
4 Кутюмы – обычаи, характерные для той или иной местности в эпоху средневековья. Северная Франция и Фландрия были странами неписанного права. В Эно, в отличие от Брабанта и некоторых других фламандских графств, не существовало никакой территориальной конституции.
5 Оммаж – клятва верности, которую вассал приносил своему сеньору, связанная с рядом обязательств с обеих сторон.
6 Фьеф, как и лен, – в некоторых областях варианты названия феода (земельного владения, зависимого от какого-либо сеньора).
7 С XIII века было запрещено передавать земли церкви, так как происходило «умерщвление лена» (церковь не была связана обязанностями военной службы). Тем не менее, конфликты из-за владений между светскими сеньорами и церковными еще долго продолжались.
8 Сюжет о любви Тристана и Изольды был очень распространенным в средневековой европейской литературе, о них писали разные авторы, в том числе Тома и Мария Французская. «Эрек и Энида» – рыцарский роман Кретьена де Труа.
9 Донжон – главная башня замка.
Продолжение книги