Все имена птиц. Хроники неизвестных времен бесплатное чтение

© М. С. Галина, 2018

© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018

Издательство АЗБУКА®

О романе «Малая Глуша»

Это умная, взрослая, философская фантастика, художественный эффект которой состоит не в том, чтобы огорошить невиданным сюжетом, а дать почувствовать многослойность события, многовариантность сюжета, его возраст в культуре, степень обкатанности – и неисчерпаемость. И понятно, почему действие опрокинуто в прошлое, – потому что «советская жизнь» мифологизирована сейчас настолько, что, по сути, это тоже уже мифологическое пространство, переставшее быть реальным, фактически уже дистопия: слишком много посторонних смыслов было приписано этому времени задним числом. Поэтому, в общем, никаким шаманам, вендиго и песьеголовцам уже и не удивляешься – как говорил Пачкуля Пестренький, удивительно было бы, если бы их не было.

Лев Данилкин (Афиша)

Галина блистательно творит самобытный мир, населенный живыми, смешными и почти узнаваемыми героями. Почти – потому что уже много воды утекло с 1979 года (время действия романа), когда модные девушки добавляли в лак для ногтей зеленую пасту от авторучек – именно так поступает Розка, новая машинистка-переводчица из СЭС-2. «Ужас!» – вполне искренне комментирует ситуацию ее закаленный в боях с нечистью коллега Василий.

Сотрудники СЭС-2 – люди по-советски скромные. Они берут в руки бубен и колотушку лишь по долгу службы. Они почти не боятся нечисти, прицепившейся к танкерам и сухогрузам, и с большим или меньшим успехом ее изгоняют, храня в сердце веру в марксистско-ленинскую философию. Вот гнев высокого начальства, подковерная борьба да узкие места советской двойной морали – совсем другое дело, это действительно страшно…

Частный корреспондент

Поэт, литератор, большая умница и здоровый циник Мария Галина творит странные истории на стыке излюбленного отечественной интеллигенцией жанра философской фантастики и женского извода магического реализма а-ля Людмила Петрушевская. Из двух повестей, составляющих книгу и ощутимо перекликающихся, можно извлечь и триллер, и сказку, и социальную аллегорию. Галина очень тонко комбинирует жанровые конструкции с популяризаторской миссией, фантазию с философией, цинизм с пронзительной ностальгией. Неизбежно возникающая на подобном поле аналогия с иконоподобными братьями Стругацкими ничуть не вредит; материал тот же, но подан он по-другому. Не исключено, что большую роль здесь играет дистанция: Галина мифологизирует не возможное будущее, но недавнее, хоть от этого не менее невозвратное прошлое. Не полдень, но поздняя осень, XX век. Ветер пронизывает до костей, на волю вырываются существа, заставляющие людей мчаться в темноту, а реальность – рассыпаться на составные элементы.

Наталья Курчатова (Эксперт)

Вообще, все по-настоящему страшное в романе связано не с мистикой, а с самыми повседневными реалиями советского быта. Вчерашней выпускнице школы, золотой медалистке, чтобы поступить на вожделенное востоковедение, приходится пять лет «оттрубить в горячем цеху». По-кафкиански страшно, когда диссертант попадает в кабальную зависимость не только от своего руководителя, но и от всей околонаучной бюрократической братии. Но еще страшнее вещи, которые не зависят от политического строя: старение, уход близких людей, одиночество.

Booknik.ru

Мария Галина не очерняет советскую действительность, она просто показывает без прикрас те ее стороны, о которых нынешние авторы, романтизирующие СССР, обычно забывают. Книга напоминает ранние тексты Пелевина: потустороннее, мистическое и повседневное, рутинное переплелись здесь так тесно, что уже не разберешь, где заканчивается одно и начинается другое. Граница между ними постепенно размывается – Галина показывает гибрид магического и реальных 1970-х с четкостью документалиста.

Василий Владимирский (Мир фантастики)

Очевидно умение автора создать в тексте любую необходимую атмосферу, от вязкого страха до тревожного ожидания, и населить ее замечательными и запоминающимися персонажами. Будь Галина менее требовательна и более лояльна к читателю – носить ей титул русской «королевы ужасов», этакого Стивена Кинга в юбке. Дело даже не в атмосферности текста и красотах слога, что несомненно является отражением поэтической ипостаси автора. И не в интеллектуальном бэкграунде ее произведений – не зря на страницах упоминаются труды Леви-Стросса, несомненно повлиявшего на способность писателя оперировать мифологическим пространством и временем. Просто фокус страха в книге Галиной не сводится к существам сверхъестественным, а открыто обращается к тем ужасам, которые гнездятся внутри человека и подчас вырываются наружу в виде слов и поступков. Позиция жестокая и честная – таковы и тексты.

Сергей Шикарев (Если)

Фантастическое допущение, даже не вторичное, а бог знает сколько раз обыгранное, восходит в отечественной традиции к стругацковскому «Понедельнику» и потому должно бы приниматься юмористически. Как же – бюрократические службы, занятые контролем за нечистью: протоколы, отчеты, «утвержденные методики» – смешно. Однако совсем не смешно почему-то. Персонажи порой нелепы, потому что они обычные люди. Но смеяться над ними грустно. «СЭС-2» – не «Ночной дозор», не «Охотники за привидениями», не сатира на нравы позднего советского застоя. Это повесть про отношения – и про судьбу. Про жизнь, которая редко бывает веселой.

За магию платят любовью. Нелюбящий неуязвим.

«Печальная фантастическая сага времен застоя» Марии Галиной – жесткая сказка, но не жестокая. Она говорит о добре, которое всегда слабее зла, которое обречено проигрывать. Но на сильную сторону вставать нельзя. Жизнь есть предприятие, изначально обреченное на конечный проигрыш, но он, этот проигрыш, может быть хотя бы достойным. Книга не развлекает, попугивая, а берет за больное (за душу, если она у вас есть). В этом романе есть то, что отличает литературу от литературщины: способность прояснять оптику житейского зрения, добираясь до самого нерва.

Валерий Иванченко (Книжная витрина)

Это немного напоминает сказочную фантастику Стругацких про НИИЧАВО, если бы ее писал, например, Стивен Кинг. Только в произведениях Кинга нет профсоюзных собраний, повышенных соцобязательств, субботников и распределения дефицитных продуктов. Притом «Малая Глуша» – пожалуй, один из лучших образцов современной российской прозы. Язык книги до того выразительный, живописный, сдержанный и вместе с тем невероятно гибкий, плотный, насыщенный, сочный.

NewsLab.ru

О романе «Медведки»

Своя, «настоящая» жизнь, собственные родные тоскливы, как затяжной осенний дождь, и никого не устраивают. Оттого-то герои романа и бегут сломя голову – к хоббитам, к воображаемым семьям, в миф. Этой понятной морали было бы вполне довольно честному реалисту, но не Марии Галиной, всегда предпочитающей заглянуть в зазеркалье.

И «медведки» все-таки выползают – глухо бьющая под ногами хтоника разламывает повествование. Однако хаос в «Медведках» начинает оживать не сам по себе, «уснувшие бури» неосторожно будят люди. Роман Марии Галиной еще и об этом – о том, что любую реальность запросто можно заклясть, заговором, наговором, силой воображения, слишком отчаянной мечтой, и даже самая невинная интеллектуальная, литературная или психологическая игра может привести к непредсказуемым последствиям.

Не читайте «Медведок» в полнолуние.

Майя Кучерская (Ведомости)

В «Медведках» сознание человека и мир, в котором он существует, анатомируются столь послойно и глубоко, что обнажается скелет существования – опять-таки миф, здесь понимаемый не только как тема или образная система, но прежде всего как определенный модус мышления, модус бытия.

Современная литература предлагает писателю многообразные способы работы с мифом. Исходная точка для Галиной – работа с жанрами.

Мария Галина владеет несколькими жанровыми «языками» и умеет переводить с одного на другой. Новый роман интересен, помимо прочего, тем, что в нем Галина (аки та медведка) докапывается до потаенного переплетения корней нескольких далеко разошедшихся жанров. Жанровая память поднимается на свет, как хтонический Ахилл из глубины вод. Бытовая проза превращается в Bildungsroman, а тот – в образец магического реализма.

Миф в «Медведках» – не только жанровый или тематический элемент. Сам способ организации текста точнее всего можно определить леви-строссовским термином «бриколаж». При создании мира – или модели мира – используются все возможные элементы, оказавшиеся под рукой: современная реальность, городские страшилки, классическая литература, миф. Они свободно перекомбинируются, так что любые два элемента могут оказаться связаны друг с другом, создав новую сущность, – а это еще одна основополагающая черта мифа в трактовке структурной антропологии. Так соединяются никогда не бывавшие подле Ахилл и гималайская Агарта: хтоническое и горнее.

Татьяна Кохановская, Михаил Назаренко (Волга)

Приморское дачное житье в несезон, мучительные отношения между взрослым аутичным сыном и беспомощным отцом, нравы коллекционеров антиквариата и встающий со дна моря Ктулху, уловки торговцев с блошиного рынка и змееногая богиня Геката, оживающие утопленники и серые сочинительские будни… В нашей сегодняшней прозе есть только один автор, способный эффективно работать с подобным набором сюжетных кубиков. И не просто работать, но собирать из них сложнейшие ажурные конструкции. Зовут этого автора Мария Галина.

Равно известная и как прозаик, и как поэт, одинаково ценимая и в рамках тесного фантастического мирка, и на просторах так называемой боллитры (то бишь большой литературы), Галина, по сути дела, пишет всегда об одном и том же. Все ее книжки – об изнанке зримого мира и о тех едва заметных трещинках, через которые иррациональное просачивается в привычную повседневность.

Ее нынешний роман подобен пятну Роршаха, и каждый вычитает из него что-то свое. Кто-то – историю про одиночество и безумие, кто-то – про хтонические силы, исподволь управляющие миром, кто-то – про тайный смысл кровных уз. Ну или, на худой конец, про оборотную, темную сторону писательского ремесла. Галиной эта тема, вероятно, должна быть особенно близка.

Галина Юзефович (Итоги)

Марии Галиной всегда удавалось генерировать странные комбинации миров, не конфликтующих друг с другом, но находящихся в вежливо-симбиотических отношениях; новый роман тоже стопроцентно галинский. И не фантастика, и не реализм, и не комедия, и не трагедия… Читается хорошо, но идентификации не поддается. Немолодой, муракамиподобный, меланхоличный рассказчик занимается странным бизнесом: он оформляет фантазмы своих клиентов как (квази-)литературные произведения. Однажды к нему обращается необычный заказчик, требующий выдумать ему не просто альтернативную биографию, но семейную историю, семью вообще.

Лев Данилкин (Афиша)

Малая Глуша

Печальная фантастическая сага времен застоя

В начале времен пена была черного цвета. В начале времен не было ни еды, ни лекарств. В начале времен люди были с хвостами.

Мифы американских индейцев

Мы заявляли, что Венера не пройдет транзитом по Солнцу, и она не прошла.

Предисловие автора

Поначалу я думала, что пишу довольно легкомысленную историю о советской конторе, которая хотя и занимается странным делом, но в остальном ничем не отличается от сотен таких припортовых контор, где, как и везде, были рабочие конфликты, подсиживания, интриги и страх, что тебе влепят выговор с занесением в личное дело. Мрачные краски роман стал приобретать по ходу работы – оказалось, что ничего веселого про конец семидесятых – начало восьмидесятых я написать не могу. Я в описываемое время недалеко ушла от подросткового возраста, но память у меня цепкая.

Сейчас у нас СССР выставляется чем-то вроде потерянного рая. Тут срабатывает обычный механизм – те, у кого на это время пришлась молодость, естественным образом забывают плохое, а те, кто СССР не застал, знают его по фейковому советскому pin-up style, а там всегда солнце, и веселые мужики с грудастыми девками. Надо сказать, что на аутентичных советских плакатах тоже были веселые мужики и грудастые девки с крепкими ногами на фоне синего неба, но никакого pin-up style не было и в помине. Вообще, много чего не было, если честно. Поэтому, как ни странно, одной из задач сугубо фантастического текста стала попытка передать, как оно было на самом деле. Фантастика, как мне кажется, легче с этим справляется, чем реалистическая проза, поскольку она склонна к обобщениям. В любом случае, по моему глубокому убеждению, такой штуки, как реализм, нет – мы описываем не реальность, а ту ее модель, которая существует у нас в голове.

Тем более в описываемом времени был некий мрачный размах. Какой-то леденящий ветерок тянул из невидимых прорех, ткань империи потихоньку истончалась, вдруг все поверили в летающие тарелки и палеоконтакт, лозоходство и прочие странные вещи… Потом были «Адмирал Нахимов» и Чернобыль, и там, и там имело место какое-то мистическое, чудовищное стечение обстоятельств, словно кто под руку толкал тех, от кого зависело, чтобы это случилось или не случилось. Поэтому одновременно с первой частью, где было все довольно узнаваемо, несмотря на вторжение сверхъестественного в естественный ход вещей, неожиданно для меня самой стала писаться вторая часть, совсем уж странная. Из-за этого я чуть не на полгода отложила публикацию романа. Как выяснилось, читатели впоследствии распались на две категории: те, кому нравится первая часть и радикально не нравится вторая, и наоборот. Тем не менее роман существует именно в таком вот виде, в виде двойчатки.

Почему порт – я заканчивала школу и институт в Одессе, но порт еще и во всех смыслах пограничная территория, и если что-то в этом роде и могло случиться, то, конечно, только тут. Что касается собственно Малой Глуши, то ее прототипом стало село Новогородское Житомирской области: более мистического, более дышащего историей места я, пожалуй, не знаю.

Что до мезоамериканской мифологии, которая тут используется в не меньшей степени, чем «мифы народов СССР», то тут сработал как раз элемент чуждости: некоторые ее сюжеты вполне узнаваемы (то же путешествие в загробный мир), но какие-то уж очень странные, с нашей точки зрения. Да, и последнее – почему «мальфар» через «а»? У меня есть теория, что «мальфар» происходит от искаженного «mal faire», то есть приносящий вред, колдун, ведьмак. Теория дурацкая, но почему нет…

Октябрь 2018

Часть первая

СЭС-2. 1979

Памяти Дмитрия Скафиди, сэконда и суперкарго

* * *

– Куда, зараза?

На нее надвинулось что-то большое, грохочущее, пахнущее железом и разогретой соляркой. Розка отпрянула:

– Я это. – Опомнившись, она засеменила за погрузчиком, вытягиваясь на цыпочках и заглядывая в кабину. – Мне нужно строение пять-пятнадцать «А». Вот…

Она на всякий случай еще раз заглянула в скомканную бумажку. Розка себе не доверяла, потому что вечно витала в облаках.

– Вниз, – сказал водитель, высунувшись из кабинки. – Склады` видишь?

– Ага…

– Налево к пятому причалу и вниз. Там это… контейнеры видишь?

– Спасибо, – обрадовалась Розка.

– Так ты туда не ходи. Мористее забирай. Ясно?

Розка, окончательно запутавшись, пожала плечами. Она попыталась еще что-то спросить, но погрузчик взревел. Она опять отскочила. Водитель снова высунулся из кабинки.

– Чего? – переспросила Розка с надеждой.

– Ноги не переломай! – крикнул водитель. – Ишь ты, каблучищи какие.

* * *

Розка из-под руки глянула в сторону моря, белого и сверкающего. Грузовоз у пятого причала казался вырезанным из черной бумаги. Над головой истерично вскрикнула чайка.

Вообще-то, чаек принято любить. Они отблескивают серебром и сталью в воздухе и пляшут на волне, как поплавки. Чайки романтичны.

Розка в чайках разочаровалась.

Как раз этим летом одну отдыхающую на надувном матрасе унесло волнами, и чайки до кости расклевали ей руки. Они пытались добраться до глаз, но та заслоняла глаза руками. У Розки в душе навсегда осело горькое чувство. Как будто ее обманули.

Бетонка внезапно кончилась; пришлось сойти на раскаленный гудрон, и острый каблук тут же увяз. Розка выдернула его и торопливо оглянулась – не смотрит ли кто. Крыши складов и ремонтных мастерских сухо отблескивали на солнце, море, казалось, шуршало рыбьей чешуей.

Вдруг, внезапно, стало очень тихо. Иногда так бывает, в самом конце лета. Воздух делается прозрачен и пуст, каждый звук словно подвисает в нем, отдельный и очень отчетливый. Длится это всего лишь краткий миг, потом застывший мир трогается с места и в усиливающемся лязге и грохоте набирает скорость, скользит, катится с вершины огромного хрустального шара…

Тогда наступает осень.

Из трещин в асфальте торчали пучки сухой травы. Рельсы вдруг возникли у самых Розкиных ног и ушли сверкающей колеей вниз, к причалу. Розка вздохнула и двинулась следом, мимо стендов с плакатами по технике безопасности. На миг она остановилась, завороженно рассматривая стоящего под грузом нарисованного рабочего; тот ковырял в носу, и Розке показалось, что на ковыряющей руке шесть пальцев. Она поймала себя на том, что тянет время, еще раз вздохнула, поправила на плече ремень сумочки и пошла дальше.

Низенькое одноэтажное строение пять-пятнадцать «А» (номер выведен бурой краской на розовом боку) действительно притулилось за складом пять-пятнадцать. Пупырчатая штукатурка местами отвалилась, немытые окошки забраны решеткой-солнышком, у двери табличка «СЭС». Дверь закрыта. Звонка нет.

Розка подумала немного, примерилась и стукнула ладонью по нагретому дерматину. Звук получился как если бы от пощечины – ощутимый, но короткий. Никто не отозвался. Розка потопталась на порожке, зацепилась каблуком за пыльный выгоревший половичок, отцепилась, еще раз оглянулась, не смотрит ли кто, и потянула дверь на себя.

Поморгала, привыкая к полумраку. На самом деле здесь было не так уж темно – под потолком горела лампочка в проволочном каркасе, а в торце коридора солнце просачивалось сквозь розовую в горошек, выгоревшую занавеску.

В коридор выходило только две двери. Она заглянула в первую – там посреди комнаты стоял длинный стол и штативы с пробирками, как в школьном кабинете химии. Остро пахло реактивами. Тетка в белом халате, заляпанном желтым, что-то сосредоточенно мешала стеклянной палочкой.

– Вы к кому? – спросила тетка равнодушно.

– К Петрищенко. – Розка вновь покосилась на мятую бумажку. – Елене Сергеевне.

– Нет. – Тетка не отрывала взгляда от пробирки, жидкость в которой начала медленно розоветь. – Это вам в СЭС-два… Следующая дверь.

Следующая дверь тоже была обита дерматином. Над дверью прибита подкова. Веселые люди тут работают. Розка опять на всякий случай шлепнула по дерматину и, услышав приглушенное «открыто», шагнула внутрь. Комната скучная, крашенная бледной зеленью, самое уютное место боком к окну занимал стол, над которым висел календарь с пушистым котенком… Пробирок нет, и то хорошо. Молодая женщина в пергидрольных кудряшках обернулась и уставилась на Розку голубыми глазами – точь-в-точь как у котенка на календаре.

Розка вдохнула поглубже:

– Елена Сергеевна, здравствуйте, я вот тут… вам должны были позвонить… ну, от Льва Семеновича… тут…

– А! – сказала голубоглазая. – Елена Сергеевна там, солнышко. – Она пухлой белой рукой неопределенно махнула в сторону боковой стены – там была перегородка и тоже дверь. – Иди-иди, лапушка. – Руки женщины мелко зашевелились, и Розка сначала испугалась, потом поняла, что та что-то вяжет под столом, розовое и пушистое… – Только постучи сначала.

Розке почему-то стало отчетливо неприятно, хотя она никак не могла понять, в чем состоит ее, Розки, обида. Розка вообще обижалась очень легко, переживала молча, а потом жалела, что вовремя не подобрала гордый и остроумный ответ.

В крохотном кабинете за перегородкой, перерезавшей окно пополам, половину пространства занимал потертый письменный стол; под стеклом старая черно-белая фотография толстой девочки. Еще были сейф, крашенный бурой краской, и маленький столик у окошка, на котором стояла пишущая машинка в чехле; два стула и фикус в кадке. Розке тут не понравилось.

Особенно ее раздражали календарь Морфлота с парусником, прорезающим бурное море, и бледный коралловый куст на столе, прижимающий бумаги. Эти предметы говорили ей, Розке, о том, что где-то есть замечательные места и смелые, яркие люди, но отсюда до них было так же далеко, как, скажем, от поликлиники Приморского района, где работала тетя Рая.

* * *

И Петрищенко ей не понравилась, хотя она была не пухлая и голубоглазая, а, напротив, высокая и костистая. И старая – лет под сорок. Серый костюм джерси, белая блузка.

– Да? – Петрищенко пошарила рукой по столу, надела очки, и глаза ее сразу стали маленькими.

– Это… – опять завела Розка. – Елена Сергеевна…

– Да, – устало повторила Петрищенко.

И ноги у нее наверняка большие, злорадно подумала Розка…

– Я вот тут… от Льва Семеновича… Он вот тут… Потому что…

– А… – Петрищенко несколько оживилась. – По поводу трудоустройства?

– Ну… да.

Розка подавала на романо-германский. Все родственники хором говорили, что это безумие, туда без блата не сунешься, даже взятку без блата не возьмут, сказал Лев Семенович, но Розка опрометчиво верила в свои языковые способности…

На семейном совете решили, что Розке лучше поработать и подавать на вечерний, все-таки девочка, не мальчик, ничего страшного, но с работой по профилю возникли проблемы. Был призван Лев Семенович – мамин родственник, двоюродный брат что ли. Лев Семенович гарантировал, что Петрищенко даст направление, а с направлением она почти гарантированно поступит, а потом, может, так и осядет при пароходстве; там, сказал Лев Семенович, есть возможности для роста.

Кажется, и Розка Петрищенко не понравилась. Мама права, надо было надеть ту, ниже колен.

– Мы хотели мальчика, – сказала Петрищенко недовольно.

Розка молча пожала плечами. Ее мама тоже хотела мальчика. А получилась она, Розка. Что уж тут поделаешь.

– Хотя бы английский знаете?

– Трехгодичные курсы с отличием, – дважды соврала Розка. – При Доме офицеров, лучшие в городе, между прочим.

– Здесь судовые документы, – сухо заметила Петрищенко. – Грузы… накладные… терминология…

– Ну, я… освою.

– На машинке печатать умеете?

Машинка под чехлом – Розка успела разглядеть – была новенькая электрическая «Ятрань».

– Ага, – сказала Розка, заглядывая Петрищенко в глаза. Ничего не поймешь, стекла очков отблескивают.

– Сколько знаков в минуту?

– Чего? – удивилась Розка, бойко печатавшая двумя пальцами.

Та скорбно кивнула, словно подтверждая – иного она и не ожидала. Розка украдкой вытерла ладонь о юбку.

– Родственники за границей есть?

– Откуда?

Розка уже готова была сказать, что она – круглая сирота, и сама в это поверить.

– Поймите, девушка, – печально сказала Петрищенко, – у нас, в общем-то, режимная контора…

Лев Семенович насчет режима предупреждал. Режимных предприятий, Розочка, говорил он, вообще гораздо больше, чем кажется, и СЭС в том числе, потому что – а вдруг холера? Или чума, не приведи господи, или еще что… а вообще любая работа, связанная с языком, режимная, а ты как думала?

– А эти… горничные, которые на заграницу? – спросила тогда Розка.

– Ты что, – сказал Лев Семенович, – маленькая? Какие они горничные?.. Но здесь, деточка, – сказал Лев Семенович, – на что подписываешься, то и получаешь… Поработаешь несколько лет с бумагами, освоишь терминологию, а там подумаем, что с тобой делать… тебе же спешить некуда, да и режим тут… вегетарианский, можно сказать, хи-хи…

Из чего Розка заключила, что он тоже слушает радио «Голос Америки», там недавно передавали воспоминания Лидии Чуковской об Анне Ахматовой. Люди способны удивлять, даже такие, как Лев Семенович.

Петрищенко опять вздохнула и встала из-за стола. Розка потянулась за ней, отметив, что из-под юбки-четырехклинки у Петрищенко выглядывает кружевная комбинашка.

Голубоглазая по-прежнему сидела у окна, правда вязанье куда-то делось; впрочем, Розка увидела, что из ящика стола торчит розовая мохеровая нитка.

Пахло от голубоглазой, как в парфюмерном отделе универмага. Даже воздух стал липким.

– Вот, Катюша, – печально сказала Петрищенко, – секретаря прислали.

– Опять девочка? – Выщипанные бровки Катюши полезли вверх.

– От Льва Семеновича, – пояснила Петрищенко.

Катюша молча окинула Розку взглядом бледных выпуклых глаз.

И задвинула боком ящик стола так, что розовая пушистая ниточка совсем исчезла из виду.

Воцарилось молчание. Потом Петрищенко вздохнула и сказала:

– Бумаги при тебе?

– Ага, – жизнерадостно ответила Розка, – паспорт и аттестат.

Она втайне надеялась, что не подойдет. Она была глубоко разочарована.

– Ну, так неси в кадры. Трудовую оформишь, приходи.

– А долго оформлять?

– Недели две-три. Тебя как зовут, Роза, да? Это, Роза, серьезная работа. Так быстро дела не делаются.

Прав был Лев Семенович, уныло подумала Розка, везде, где язык нужен, проверяют…

– А в кадры – куда?

– Наверх, в пароходстве. С башенкой такое здание, зелененькое. Еще якорь перед ним. Спросишь на вахте.

– Спасибо, – вежливо сказала Розка.

– И в следующий раз, пожалуйста, – сказала Петрищенко, и на шее ее появились красные пятна, – оденься поскромнее. Это же порт.

* * *

Новую жизнь надо начинать в новой одежде. Под это дело Розка выцыганила себе пальто джерси, ярко-зеленого цвета. Оказалось, оно чуть маловато и топорщится на талии, но Розка не позволяла такой мелочи испортить себе удовольствие от новой вещи.

У крыльца строения пять-пятнадцать «А» сидел на корточках парень в брезентовой робе и курил, заслонясь от ветра. Он поглядел на Розку, помахал рукой, отгоняя дым, и подмигнул ей.

Розка пожала плечами и величественно прошла мимо, но опять зацепилась о половичок. Она оглянулась, но парень уже и не смотрел в ее сторону. Розка что-то пробормотала себе под нос от неловкости и боком забралась внутрь. Вкрутили еще одну лампочку в коридоре, в конторе на подоконнике отращивало деток чахлое каланхоэ, на календаре рыжий котенок сменился серым, Катюши не было, а в углу стоял тот самый столик с «Ятранью», из кабинета, и чехол был снят.

Дверь в кабинет была открыта, и Петрищенко, увидев Розку, кивнула.

– Вот и хорошо, – сказала она и стала выбираться из-за стола.

Для этого надо было отодвинуть стул к стене и обойти стол. Но Петрищенко не поленилась. Она вышла к Розке и похлопала ладонью по пишмашинке:

– Специально для тебя переставили.

Розке стало неловко. Она представила себе, как Петрищенко с Катюшей, кряхтя и задевая за косяк боками и задом, тащат столик из кабинета…

– Это теперь твое рабочее место.

– Ага, – уныло сказала Розка.

– Ну вот и приступай, – доброжелательно сказала Петрищенко. – Протоколы видишь? Их надо пронумеровать и подшить.

Она уткнула ноготь в облезлом розовом лаке в кипу бумажек рядом с машинкой:

– Чтобы последовательно были, по дате. А вот в эту книгу внести номер протокола, дату и судно. Тоннаж, порт приписки, все такое. Там уже есть, посмотришь. Если в протоколе на английском, переведешь. А то запустили все, сил нет.

– Ага, – опять согласилась Розка. – А печатать?

– Что печатать? – рассеянно переспросила Петрищенко.

– Откуда я знаю что.

– Пока не надо. – Петрищенко подумала и налила в каланхоэ воды из кружки.

– А переводить?

– Я же сказала. Если в протоколе на английском, тогда переводи. Только название судна сохраняй.

Розка вздохнула, подвинула стул и села. Ей стало совсем грустно. Если не надо печатать, зачем ей полстола заняли этой дурой? Тем более печатать она, как ни странно, любила. Если машинка была механическая, Розка с такой энергией лупила по клавишам, что они гудели и цеплялись друг за друга. А электрическая вообще класс, чуть дотронешься, и она уже работает. И при этом теплая и урчит, точно кошка.

Она придвинула кипу заполненных бланков. Лесогруз «Бирюса». Столько-то кубометров леса. Зерновоз «Тимур Фрунзе». Пшеница сортовая. Легковые автомобили «лада», экспортный вариант. Лиловый штамп «Санитарная инспекция № 2». Подпись и дата. Еще штамп. Еще подпись. Розка, чтобы не перепутать, нумеровала бумажки соответственно дате – карандашиком в верхнем правом углу – и подкладывала под зажим в папочку. Одну за другой.

– Корабли постоят, – бормотала сквозь зубы Розка, – и ложатся на курс… Но они возвращаются сквозь непогоду…

Машинистка приравнивается к рабочему, сказал Лев Семенович, в трудовой книжке так и будет написано «рабочий», для анкеты это хорошо. С такой анкетой, может, и проскочит… И скажи спасибо, Эммочка, что она у тебя не захотела на востоковедение. Дочка Майи Владимировны захотела на востоковедение, золотая медалистка, прекрасная анкета, придраться не к чему, так ей пришлось пять лет у станка оттрубить и попутно комсоргом – за рабочую путевку.

Красивая, насыщенная жизнь опять отодвинулась куда-то в неопределенную перспективу. Осталась кипа бумажек, на некоторых отчетливо виднелись бурые круги, – видно, чашку с чаем ставили.

– «Оil tanker» – «нефтеналивной танкер», – прикусив кончик языка, переводила Розка. Потом задумалась, занеся ручку над пустой строкой, неохотно встала и заглянула в кабинет. – Елена Сергеевна, а «displacement» – это что такое? Порт приписки?

– То же, что и «tonnage», – сухо отозвалась Петрищенко, занятая какими-то своими унылыми делами. – Водоизмещение. «Порт приписки» – это «registration».

– Спасибо! – громко и вежливо сказала Розка и опять уселась на стул, поджав под себя ногу.

Crew – это команда, это я знаю, бормотала про себя Розка. Дисплейсмент это сволочное так похоже на порт приписки, это же надо… Ладно, тогда получается, порт приписки – Кувейт. Ну и фиг с ним.

Большей частью поперек штампа «Санитарная инспекция № 2» была приписка шариковой ручкой по-русски: «Посторонних объектов не обнаружено». И подпись. Только к кувейтскому подколота бумажка – «Заражение третьей степени объектом Д-8. Объект обнаружен и уничтожен. Команда отправлена на профилактический осмотр и восстановительные процедуры на МБМ». Наверняка какие-нибудь мухи, подумала Розка, личинки песчаных мух. Они откладывают свои яички в теле человека, и, скажем, палец, а то и вся рука постепенно превращаются в гниющую, шевелящуюся массу. От воображаемого зрелища ее передернуло.

Сзади хлопнула дверь. На Розку пахнуло сладким липким запахом; Катюша стянула плащик-болонью, повесила на рогатую вешалку. В комнате сразу стало душно.

– А, вот и наша Розочка, приступила наконец. – Катюша раскрыла сумку, усеянную капельками дождя, достала кулечек с карамельками. – Давно пора. На, угощайся. Держи, держи… кушай.

Розка карамельки не любила, но отказаться постеснялась, потому просто зажала конфету в руке, надеясь как-нибудь незаметно положить в ящик стола. Или затолкать под «Ятрань». В карман джинсов, слишком тесно облепивших зад, конфету было не протолкнуть.

– Да ты ешь, – сказала Катюша, причесываясь перед зеркалом, – кушай. Она не ядовитая.

Розка развернула липкую бумажку и послушно положила конфету в рот. Карамель оказалась точно такая, как Розка и думала, – приторная и липкая.

– Вот и хорошо, – доброжелательно сказала Катюша, глядя из зеркала на Розку голубыми бледными глазами. – Вот и ладненько.

И когда это дождь успел пойти, а я не заметила? Розка выглянула в окно. Море запестрело рябью, мокрые чайки, нахохлившись, бродили по причалу. Петрищенко появилась из своего кабинета, полезла в хлипкий конторский шкаф и извлекла оттуда электрочайник, спрятанный за стопкой папок.

Розке вдруг остро захотелось спать.

Мимо, обдав липким карамельным запахом, прошла Катюша. Розка слышала, как она шуршит бумажкой, потом звук выдвигаемого ящика.

– Пересядь, – сказала Петрищенко.

– Чего? – пробормотала Розка, встряхнувшись.

Она, оказывается, сидела, бессмысленно уставившись в одну точку.

– Так, чтобы окно было слева, – пояснила Петрищенко. – Положено так. По охране труда.

Катюша продолжала чем-то шуршать. Накатывали волны душного запаха.

– Ага, – сказала Розка.

Петрищенко воткнула чайник в розетку и поставила на подоконник большую щербатую чашку с красным цветком на боку.

Розка передвинула стул. Катюшу теперь совсем не было видно, а рябое море теперь дышало в левую щеку. Почему-то сразу стало легче.

– Эмбээм что такое, Елена Сергеевна?

– Межрейсовая база моряков, – рассеянно пояснила Петрищенко.

– Это которая на Шевченко?

– Да. Которая на Шевченко.

– А объект Дэ-восемь – это что?

– Узнаешь еще, – сухо сказала Петрищенко. – Ты переписываешь? Вот и переписывай.

– Уже, – гордо сказала Розка.

Розка надеялась, что Петрищенко ее хотя бы как-нибудь одобрит, похвалит, – все-таки первый рабочий день… Но Петрищенко только сказала:

– Ну и почерк!

Розка прочла в старой книге «Хиромантия и графология», что по почерку можно определить характер человека. Поэтому она старалась, чтобы хвостики у «д» и «р» резко и остро уходили вниз; в надежде на то, что характер как-нибудь сам собой станет твердым и решительным. Петрищенко тем временем быстро пролистала бумажки, захлопнула папку и вернула ее Розке:

– Отнеси в контору, там спросишь, где первый отдел, отдашь секретарю под расписку. По дороге ни с кем не болтай и папку никому в руки не давай. Ясно?

– Первый отдел – это который?

– Первый – это первый. Потому что второго нет. И скажи секретарю, пусть скажет Лещинскому, бланки кончились.

– Ладно. Контора – это наверху, где якорь?

– Ну да, ну да… якорь… и можешь не возвращаться сегодня. Льву Семеновичу привет передавай. Он тебе кто?

– Дядя. Двоюродный.

– Вот и передай привет дяде. Скажи, Ледка привет передает. Ну, Ледка-Енка, – пояснила она, встретив недоумевающий взгляд Розки.

Только теперь Розка сообразила, что Елена Сергеевна Петрищенко имеет в виду себя.

* * *

Лев Семенович тоскливо покосился на беленький телефон, стоявший на полированном журнальном столике. Пять минут, буквально пять минут, и позвоню. Новости вот только досмотрю. Нужно же знать, что в мире делается. Или, может, сначала поужинаю, а потом позвоню. Да, наверное, вот так.

Зазвонил телефон.

Лев Семенович вздрогнул и зачем-то поднес руку к губам.

– Лева, звонят, – сказала жена из кухни.

– Меня нет, солнышко! – крикнул Лев Семенович и опять покосился на телефон – вдруг услышит? – Возьми, скажи, меня нет.

– А где ты?

– Ну, мало ли? За хлебом вышел. Или нет. Уехал. Или нет…

Звонил телефон. Звонил, звонил, звонил.

Жена, шаркая шлепанцами, подошла к столику и взяла трубку. Лев Семенович настороженно наблюдал за ней, слегка втянув голову в плечи и не замечая этого.

– Да? – Голос ее чуть изменился, стал кокетливым и звонким. – Да. Лева? Дома. Сейчас, сейчас он подойдет.

И кивнула Льву Семеновичу, протягивая ему трубку.

– Кто? – шепотом спросил Лев Семенович.

Трубка глядела на него черным оком змеи.

– Герега, – шепотом пояснила жена.

Лев Семенович затряс головой и выставил перед собой ладонь, изображая нежелание и даже отвращение, но трубка по-прежнему смотрела ему между глаз, и он, кинув в сторону жены укоризненный взгляд, вытянул руку, взял нагретый пластик и прижал к лицу.

Сглотнул и сказал:

– Да?

– Левушка, – раздался в трубке дружелюбный голос, – ты еще дома? Я же тебе сказал – жду! Давай одевайся, одна нога здесь, другая там. То есть наоборот. – В трубке хохотнули.

– Я не могу, – сказал Лев Семенович, чувствуя острое отвращение к себе и к окружающему миру. – У меня что-то с желудком.

– Через не могу, – дружелюбно посоветовал голос. – Лови тачку, и чтобы через двадцать минут был у меня. Нет, лучше прямо к Пушкину подъезжай. Ясно?

– Ясно, – проблеял Лев Семенович.

Он хотел еще что-то сказать, но в трубке уже пищали короткие гудки. Он вздохнул, разжал липкую и холодную ладонь и уронил трубку на рычаг.

– Римма, я же просил!

– Он твой научный руководитель, – скучным голосом ответила она, пожимая плечами и отворачиваясь.

Она права, подумал Лев Семенович, а я тряпка. Ничтожество. А он мой научный руководитель. У него безобидные слабости. Такое чувство юмора. Я могу отказаться, отказаться. Подойти к нему и твердо сказать: «Извините, я никуда не пойду». Ведь я уважаемый человек, можно даже сказать, хороший человек, ведь должно же хватить у меня твердости.

– Лева, не дури, – сказала жена, глядя в черное окно. – Тебе ясно сказали – будет диссертация, возьмут в министерство. Там степень нужна. У него связи. Защита пройдет как по маслу. Ты хочешь, чтобы тебе накидали черных шаров?

Она с удовольствием повторила это Герегино «как по маслу» и «черных шаров», что должно было означать, что в таком деле, как диссертация, уж кто-кто, а она прекрасно разбирается. «Кандидатская» она тоже выговаривала с удовольствием.

Гордится…

Тебе даже делать ничего не придется, мы распатроним твою тему по главам и раздадим студиозусам. Им все равно курсовые делать. А потом соберем, останется только автореферат написать. Брось, Лева, ножкой сучить, все так делают.

Когда он говорит, все кажется таким убедительным, таким… нормальным. Все так делают. Нет, тут как раз не придерешься, я не обязан делать все сам от и до, это нормальная практика, я же занятой человек, как бы я все это сам писал, она, дура, думает, что я поздно домой прихожу, потому что остаюсь на работе данные обсчитывать…

Может, ну ее, эту диссертацию, к богу, не нужна мне эта Москва. Нет, наоборот, я уеду от него в Москву, и все будет хорошо, нет, он же все равно однажды вот так позвонит и…

– Лева, одевайся, – твердо сказала жена. – Что стоишь с раскрытым ртом!

– Да-да, – торопливо ответил Лев Семенович и стал втискивать ноги в осенние чешские ботинки.

Каждый фонарь, казалось, был замкнут еще в один мутный шар, внутри которого сновала мелкая морось; Лев Семенович, подпрыгивая, махал поднятой рукой, машины пролетали, лаково блестя по мокрой брусчатке, и каждая швыряла ему в лицо пучок ослепительного света, столько света вокруг, откуда, зачем?

Город был полон света и воды, как тонущий корабль. Все едут домой, подумал он с тоской, или сидят по домам, все нормальные люди сидят по домам…

Наконец ему удалось поймать «жигуленок».

Тоска и острое одиночество сжали горло, и он даже перевести дух не успел, а они уже подъезжали к памятнику, и зеленоватая курчавая голова с бакенбардами высилась над столбом, блестя в дождевом ореоле. Почему никто не замечает, как это нелепо, когда голова на столбе?

Герега стоял под освещенным портиком горсовета, плотная фигура в черном плаще с поднятым воротником на фоне бестелесных колонн. Конечно, ему же близко, он же здесь живет, в старом центре, на Ласточкина. И почему он всегда носит темные очки? Что такое у него в глазах, что он не хочет, чтобы это видели другие?

Вспыхнул и погас столб водяной пыли, и человек в плаще скатился по ступенькам, как могут передвигаться полные, но подвижные и жизнерадостные люди. Он был точно шарик ртути, подвижный, юркий и неуязвимый. Дождевик-болонья оказался не черным, а серым…

Лев Семенович сунул шоферу деньги и неуклюже выбрался из машины. Дождь еще раз вспыхнул тысячей искр и погас окончательно.

– Лева, – укоризненно сказал Герега, всплеснув пухлыми ручками, – ну сколько же можно! Тут же мокро.

– Я не… – Лев Семенович огляделся. На площади было совершенно пусто, если не считать милицейского поста перед горсоветом, но что толку? Это же смешно. Герега доктор наук, профессор…

– Пойдем, пойдем. – Герега короткими пальцами теребил его за рукав.

– Куда? – Лев Семенович попробовал замедлить шаг.

– Работать, разумеется. – Брови над темными очками поползли вверх. – Ты же план диссертации захватил?

– Захватил. – Лев Семенович потрогал зачем-то пузатый портфель, где лежала бутылка армянского коньяку.

Он почувствовал некоторое облегчение. Никаких приключений, как в тот раз. И этой ужасной сауны тоже не предвидится. Они просто пойдут к Гереге домой, откроют коньяк и будут делать вид, что обсуждают план диссертации. Высокая красивая жена Гереги внесет на блюдечке нарезанный лимон с горкой сахарной пудры или, может быть, маленькие бутерброды с красной икрой – Герега умел жить хорошо, с размахом, и жадным не был, что да, то да… Лев Семенович даже на миг почувствовал во рту вкус красной икры. Потрясающе красивая женщина, и как сумел такую отхватить? Говорят, влюбился без памяти, преследовал вечером до самого дома, прячась в кустарнике у обочины тротуара, а она его в упор не видела, и нарочно прижималась к кавалерам, и насмехалась над ним. А потом вдруг раз – и он уже ведет ее в загс. Что-то, говорили, он узнал такое, про нее или про ее отца, большую шишку…

Но Герега свернул не на Ласточкина, не в темную арку, где тускло светила одинокая лампочка в проволочной сетке, а к лестнице, ведущей в порт. Лестница была черная и мокрая, к ступенькам липли бледные кленовые листья.

– Но работать… – Лев Семенович даже попытался придержать его, ухватив за рукав.

– Потом, потом, – отмахнулся пухлой рукой Герега, – еще дело есть!

– Но мне надо завтра пораньше… у меня работа… пятиминутка…

– На работу, – наставительно произнес Герега, – надо приходить вовремя. То есть тогда, когда тебе хочется. Ты начальник или где?

– Начальник, – согласился Лев Семенович. – Но ведь, Толя, пойми, надо мной есть тоже начальник…

– Поставить ты себя не можешь, вот что я тебе скажу.

Да если бы я мог себя поставить, чуть не сказал Лев Семенович, разве болтался бы я тут с тобой?

Мимо шел морячок под руку с девушкой. Девушка семенила в обтягивающей юбке. Морячок держал над ней зонтик и, склонившись, говорил ей что-то на ухо, и она громко, заливисто смеялась, откидывая голову назад. Смех показался Льву Семеновичу фальшивым.

Шлюха, подумал он…

Ему захотелось подойти и ударить девушку, чтобы она перестала смеяться, и он поплотнее сунул руки в карманы.

– Пойдем, Лева. – Герега коротко потер ручки. – Пойдем. Поскорее. А потом – работать.

– Куда пойдем? – Лев Семенович попытался чуть притормозить.

– Вон, видишь? – Герега кивнул круглой береткой в сторону порта, где сиял огнями белый теплоход.

Другие огни плясали под ним в темной воде – праздник, отдых, дальнее путешествие в страны, где нет Гереги. Льву Семеновичу даже показалось, что оттуда, с теплохода, мокрый ветер донес нежную танцевальную музыку.

– Зачем в порт? – робко спросил он.

– А затем, мой дорогой, что на морвокзале есть такой бар, на третьем этаже, а в баре такой бармен Рома, он делает потрясающие совершенно шейки, ну, коктейли, с яичным желтком, никто больше таких не делает. Так что мы с тобой посидим, кофе возьмем, по коктейлю выпьем….

Обошлось. Бар – это еще туда-сюда. Но на всякий случай он выразил робкое недовольство:

– Но ведь… диссертация…

– Там и обсудим. Пойдем-пойдем!

И потащил Льва Семеновича за рукав к сверкающему, прозрачному зданию морвокзала. Но когда тот уже направился было к эскалатору, округло хохотнув, вновь потянул его за руку:

– Погоди, Левушка! Еще буквально полчаса… И – в бар!

Белый теплоход у причала сиял круглыми иллюминаторами и палубными витринами так близко, что уже не только музыка слышалась, но и скрип канатов, тершихся о чугунные причальные бухты.

– Зачем мы здесь? – с тоской произнес Лев Семенович. Нет, не обошлось…

– Надо, – значительно ответил Герега. – Левушка, у тебя удостоверение с собой?

– Какое?

– Служебное, разумеется! Давай, давай, давай его сюда! – Он подпрыгивал от нетерпения, но тут же стал очень значительным, как-то выше ростом и квадратнее, и, неторопливо взяв Льва Семеновича под руку, подошел к трапу, величественно кивнув вахтенному.

– Вы куда? – Вахтенный попробовал заступить им дорогу.

– Санитарная инспекция, – веско сказал Герега, держа руку Льва Семеновича развернутым удостоверением вперед. – Позови, дружок, кого-нибудь из командного состава… Нету? На берегу? Непорядок, непорядок… тогда сам проводи… Не можешь пост оставить, да? Ну, ничего, мы сами.

И он величественно проследовал внутрь.

Лев Семенович поплелся за ним.

* * *

– Мама, ты спишь?

Старуха приоткрыла один глаз и посмотрела на Елену Сергеевну. Черный рот был приоткрыт. Поэтому она сначала закрыла его, потом вновь открыла:

– Нет.

– Как ты себя чувствуешь?

– На горшок хочу, – сказала мама.

Елена Сергеевна наклонилась и выдвинула из-под кровати судно, положила его под бок старухи:

– Приподнимись, мама… ну давай же, не ленись.

Не вини себя, подумала Петрищенко, это же естественно, то есть животные всегда огрызаются на больных и слабых, это природный инстинкт, я не должна себя за это упрекать, в диких племенах стариков вообще бросают или заедают насмерть… Но я, как мыслящий человек, контролирую себя.

Старухе на мгновение удалось выгнуться тощими бедрами, и Петрищенко ловко подставила судно под ягодицы. Почему мама? Почему не папа? С ним бы она не так раздражалась. Но женщины живучие. Папа ее любил, свою девочку, а вот мама стеснялась. Тогда в Ялте… До сих пор ведь помню. Сколько мне тогда было: пять? шесть? Красивый ребенок – подтверждение полноценности женщины. Есть чем похвастаться перед подругами.

Рот ее сам собой сжался в тонкую ниточку.

– Я покакала, – сказала мама игривым голосом маленькой девочки.

– Очень хорошо, – устало отозвалась Елена Сергеевна и достала из пакета свежую марлевую пеленку. – Приподнимись на минутку. Сейчас я тебя поверну на бок.

– А где китаец? – забеспокоилась мама. – Ушел китаец?

– Какой китаец?

– Твой муж новый. При нем неловко…

– Нет, мама, никакого китайца.

– А куда же он делся?

Окружающая действительность у мамы сжалась до узкого светового конуса: выцветшие обои, коврик, уголок книжной полки… Рожденные сумеречным мозгом образы были гораздо ярче и полнокровнее.

– Ушел, – сухо сказала Петрищенко.

– Я так и знала! И этот ушел! – Мама торжествовала. – Даже китаец и тот!

Петрищенко плотнее сжала губы.

– Ты ни одного мужчину не умеешь удержать. И в кого ты такая? Меня в молодости на руках носили. Помнишь, ну ту фотографию, Ялта, ну?

– Очень хорошо помню, – сказала Петрищенко.

Она протерла старухе ягодицы, выбросила скомканную бумажку в судно, перекатила маму на бок и одернула на ней ночную рубашку. Потом, осторожно ступая, вышла, неся судно перед собой, вылила содержимое в унитаз, вымыла руки, прошла в кухню, достала из кошелки две банки сгущенки, пакет гречки, плоскую баночку шпрот и высокую – с горбушей.

В этот раз заказ был беднее, чем в прошлый. Интересно, к празднику какой будет?

В раковине валялась грязная кастрюля. Петрищенко пустила воду и подвинула кастрюлю под струю. Села, подперла рукой щеку и стала смотреть, как вода, ударяя в эмалированное дно, разбивается мелким гейзером.

– Мама, ты чего?

Петрищенко вздрогнула.

– Сидишь в темноте.

– Задумалась, – виновато сказала Петрищенко, спохватываясь, что до сих пор не переоделась в домашнее. Даже туфли не сняла. Туфли лаковые, черные, тяжелые. Ноги у нее в последнее время к вечеру опухают, вот что.

– Ты меня напугала. Включаю свет и вижу…

– Ну, я нечаянно… Ты почему посуду не помыла, Лялька?

– Времени не было, – надменно сказала дочь. – У нас языковая практика. Как бабушка?

– Бабушка покакала. И имей в виду, я вышла замуж за китайца.

– Как? – неприязненно удивилась дочь. – Когда?

– Да никак. Бабушке так показалось.

– Все шутишь?

– Я заказ принесла, – виновато сказала Петрищенко, поскольку Лялька уже начала раздражаться. Она всегда раздражалась, даже когда ничего не происходило.

– Я худею, – сухо сказала дочка.

– И правда, не помешает, – согласилась Петрищенко.

Лялька мрачно посмотрела на нее и вышла из кухни, хлопнув дверью.

Господи, уныло думала Петрищенко, до чего ж нехороша. Вся в меня. Да еще характер этот ужасный. Ну как можно с такой внешностью иметь еще и такой ужасный характер? Неудивительно, что этот Вова больше не звонит… Ох, да что же это я, хуже мамы, честное слово!

Она выглянула из кухни. Дочка стояла перед молчащим телефоном.

– Лялька, – сказала Петрищенко неестественно веселым голосом, – а давай… устроим тоже праздник, что ли? Напечем пирожков, откроем шпроты. Или ту банку икры, которую мы к праздникам зажухали? Позовем кого-нибудь.

Дочка, обернувшись, неподвижно смотрела перед собой.

– Кого позовем, мама? – сказала она высоким тонким голосом. – Кого позовем?

* * *

Знаменитый коктейль с сырым желтком проскользнул внутрь, не оставив следа, а черный кофе был безвкусным, как картон. Лев Семенович возвращался пешком просто потому, что ему надо было пройтись… привести в порядок мысли… вообще отдышаться. Он брел по лужам, неподвижно глядя перед собой и шевеля губами. Как Герега, вальяжно переваливаясь, потребовал у кока провести их на камбуз, чтобы посмотреть, насколько соблюдаются правила гигиены и санитарии! Как прошли они в столовую сначала для комсостава, потом для пассажиров и как Герега придирчиво разглядывал белейшие льняные скатерти и накрахмаленные салфетки! Как в буфете, отослав под каким-то предлогом сопровождающего, смел в свой обширный портфель из-за барной стойки несколько бутылок коньяку и банки красной икры, при этом лицо его, закрытое черными очками, оставалось деловито-непроницаемо…

Боже мой, если кто узнает!

Успокойся, сказал он сам себе, «Аджария» завтра с утра уходит, на ней делегация от профсоюзов и артисты, там все по первому разряду, а когда бармен недосчитается коньяку, он не станет поднимать шум, потому что первым делом, естественно, подумают на него же, коньяк вообще имеет свойство испаряться, ну разбавит низкосортным, после очередной рюмки никто уже и не замечает вкуса выпивки… ничего, ничего страшного, бармены ведь всегда крадут, зачем иначе бы они ходили на внутренних-то линиях.

Лев Семенович с тоской смотрел в темноту. Море за парком, за черными деревьями его почти не различишь, но ощущаешь, как оно дышит, ворочается там, в ночи, все эти воздушные массы, холодные рваные облака, вытягивающиеся вдоль воздушных течений, рассыпчатые нитки перелетных птиц, как они только не боятся вот так, над черной водой! Наверное, все-таки есть утиный бог, который отвечает за то, чтобы их перелеты проходили без особых потерь. А есть еще и совсем маленькие птицы, крохотные, ныряющие в воздухе комки, сердце, одетое взъерошенными перьями. Даже бабочки, и все они летят над морем, и страхи их просты и достойны – не намочить крылья, не ослабнуть, не упасть, долететь…

Бог маленьких животных, перепуганных слабых существ, быть может, он обратит свое благосклонное внимание и на него, на Льва Семеновича, который в мировом мокром масштабе тоже маленький и слабый. Он почему-то вспомнил, как был ребенком, и болел ангиной, и неизвестно почему встал ночью с кровати и подошел к окну, и в фонаре падал снег, и снег этот падал с огромного неба на огромную землю, до самого горизонта все белое и пустое, до самого дальнего северного моря, до льдов Северного полюса, и он, Лева, стоит в самом центре этого хрустального шара, а мир вокруг сжимается, пульсирует, точно огромное сердце, и давит, давит со всех сторон…

На миг собственные его проблемы показались ему незначительными. Ничего, думал Лев Семенович, ничего, я позвоню завтра Ледке, вот так – возьму и позвоню, это, в конце концов, несмертельно и вообще ничего особенного, сильные думают, что судьба на их стороне, но на самом деле есть особый бог, он покровительствует слабым, потому что слабые – основа жизни, ее сила.

Он вздрогнул, вспомнив, как Герега смотрел на него – смотрел черными стеклами очков, которые он не снял даже в полутемном баре.

– А теперь, Левушка, – весело сказал Герега, раскрывая все тот же пухлый портфель и доставая из него кожаную, с клапаном-застежкой папку, – займемся твоей диссертацией.

* * *

– Тебе сэссун сделать или гарсон?

Розка пошевелила укутанными простыней плечами:

– Боб.

Розке хотелось, чтобы маленькую круглую голову. Химию Розка уже пробовала. Что она только не пробовала, даже перья! И ни разу облик в зеркале не совпал с ее внутренним представлением о себе. Вернее, о том, какой она, Розка, хотела бы себя видеть.

– Боб нам еще не давали, – созналась Скиба, – а гарсон мы уже проходили. Давай я тебе лучше гарсон сделаю. Хотя, вообще-то, тоже сложная стрижка.

– А гарсон ты точно умеешь? – засомневалась Розка.

– Не боись. – Скиба взмахнула ножницами прямо у Розкиного глаза; Розка еле успела отпрянуть. – Да не дергайся ты… Ты как, поступила?

– Не-а. – Розка покрутила головой, поскольку Скибины ножницы лязгнули возле уха. – Балл недобрала. Всего балл, представляешь?

– Обидно, – равнодушно согласилась Скиба.

– Ничего, – сказала Розка не менее равнодушно. – Год отработаю – и на вечерний. В пароходстве же, представляешь? Там иностранные специалисты приезжают по обмену, потом моряки, командный состав… а я переводчиком…

– Да ну! – Скиба снова лязгнула ножницами, и Розка благоразумно замолчала. Но долго молчать у нее не получалось.

– А Кисель в медучилище поступила, знаешь? Говорит, если с отличием закончить, то в мед без экзаменов принимают…

– Да ну?

– Какая-то ты, Скиба, равнодушная…

– А мне чего. – Скиба в зеркале пожала плечами над Розкиной головой. – У меня профессия на руках… Еще полгода, и ко мне запись будет, а твоя Кисель так и будет мочу палочкой мешать. А ты, Белкина, все врешь, кстати. Я знаю, ты в СЭС работаешь. Тоже мочу палочкой мешаешь.

– А ты откуда знаешь? – Розка насторожилась. Скиба, похоже, уже переместилась в тайное общество взрослых, где все всё знают, и про нее, Розку, в том числе. А она ни про кого ничего…

– Твоя Петрищенко со своей Лялькой с нами на одной площадке живут. Она и говорит, взяли тут одну… Тебя, то есть.

– Лялька?

– Нет, Петрищенко. У тебя фамилия такая, Белкина, издалека видно. Так что нашла кому голову дурить. Командный состав, командный состав… И чего было из кожи вон лезть, спрашивается? Высовывалась, руку тянула…

– Я не мочу, – защищалась Розка.

– Так еще что похуже. Умнее всех быть захотела, да?

Розке стало совсем горько и обидно. Захотелось встать, содрать проклятую простыню и уйти, но тогда сразу будет понятно, что Скиба ее достала. Она стала раздумывать, как бы ответно уесть Скибу, но Скиба была здоровая и наглая, Розка ее побаивалась. Тогда она жалостно подумала, что вот она, Розка, сейчас уйдет, а Скиба останется. Будет дышать лаком и обрезками волос и заработает себе астму, изо всех сил сочувствовала Розка, а на ногах начнут проступать вены. Бедная, бедная Скиба!

Пахло липким лаком для волос и еще чем-то неопределенным, но неприятным. Рядом с креслом тетка в синем халате сметала шваброй в совок обрезки волос.

Отобрать бы эти обрезки у тетки и сжечь. Нехорошо, когда часть тебя болтается где-то в мусорном ящике.

Но тетка, наверное, удивится. Скиба тоже удивится и утвердится в мысли, что у Розки не все дома.

Ножницы опять щелкнули у виска, потом Скиба отложила их и взяла в руки опасную бритву. Розка зажмурилась.

Сзади по шее прошло прохладное лезвие. Потом оно ушло, а холод остался.

– Ну вот. – Скиба щеточкой пощекотала Розкину шею. – Укладка? Лак?

– Нет-нет. – Розка испуганно потянула у горла простыню вниз. Девичья головка с аккуратно уложенными волосами укоризненно смотрела на нее с выцветшей фотографии на стене.

– Тогда иди сушись, – индифферентно сказала Скиба.

Розка взяла свою сумочку, висевшую рядом на загнутом рожке вешалки, и проследовала в каморку, где стояли три колпака. С одной стороны, Скиба может подумать, что Розка ей не доверяет. С другой – кто-то ведь мимоходом, выходя, может просто прихватить с собой, а Скиба и ухом не поведет. Пусть лучше обижается…

Она переступила через толстые ноги толстой тетки в первом кресле, потом через тощие ноги толстой тетки во втором кресле, умостилась на потертом дерматиновом сиденье, сунула голову в сушилку и рукой нащупала выключатель на колпаке. В затылок ударила волна теплого воздуха, в ушах зашумело.

Дать Скибе на чай или не дать? Если не дать, неловко, потому что так положено; если дать, то получится, что из школьной подружки Скиба для Розки превратилась теперь в парикмахершу. Обслугу. Хотя они, честно говоря, не дружили никогда.

А если дать на чай, то сколько?

Розка выключила сушилку и попробовала откинуть колпак, но не сумела. То ли колпак застрял, то ли Розка не знала, куда отжимать. Она сложилась пополам и вылезла. Тетки продолжали сидеть. На голову одной были накручены крупные бигуди, на голову другой – мелкие, баранчиком.

– Всё? – спросила Скиба, она сидела в парикмахерском кресле и щипчиками загибала себе ресницы. – Ладно, садись.

И неохотно поднялась.

– Ты только расчеши, и все. – Розка уселась в кресло, еще теплое от Скибиного зада.

Из зеркала на нее смотрело знакомое лицо. Прическа топорщилась над ушами.

– С этой стороны короче получилось, – деловито сказала Скиба. – Надо подровнять.

Она вновь накинула на Розку грязноватую простыню и щелкнула ножницами около уха. Потом вновь скептически поглядела на Розкино отражение.

Отражение укоризненно моргало на нее из зеркала.

– Тебе под мальчика не идет, – печально констатировала Скиба.

Боже мой, тоскливо подумала Розка, она же меня нарочно изуродовала. Терпеть не может, вот и изуродовала…

– Сколько с меня? – покорно спросила она.

– Три двадцать. И еще укладка. Семьдесят копеек.

Розка положила на квитанцию пять рублей. Скиба сгребла их и сунула в карман несвежего халата.

– Тебе, кстати, плащ не нужен? – спросила она дружелюбно. – Хороший плащ, польский. С погончиками. И недорого. Алка продает, из стоматологии.

– Нет, я пальто купила уже. Чешское.

– Твое, что ли, там висит?

– Ага.

– Где брала?

– У тети Вали, на почте.

– Попроси, чтобы она мне тоже отложила.

– У нее твоего размера нет, – с удовольствием сказала Розка.

* * *

– Ты зря постриглась, золотко, – сказала Катюша, доброжелательно глядя на Розку. – Тебе не идет.

Розка молча скрипнула зубами.

Делать было совершенно нечего, замечательная «Ятрань» так и стояла под чехлом, снаружи сиял торжествующий солнечный день, отчего стало видно, что стекло в окне мутное и пыльное. Розка прихватила с собой «Анжелику в Новом Свете», которую ей под честное слово дала Элка, но читать не получалось. Катюша так и зыркала на нее, и на Розку напала тоска. Чтобы хорошенько помучить человека, надо его посадить в такую вот контору и запретить что-либо делать, подумала Розка. Потом все-таки достала Бонка и стала читать текст. Учебник все-таки, как-то не так неловко, вроде бы человек делом занят, хотя, если вдуматься, каким делом?

– Ты где стриглась-то?

– На Пироговской, на углу, – неохотно ответила Розка. Внимание Катюши ее раздражало.

– Та женщина, что тебя стригла, золотко, – Катюша достала из ящика пузырек с розовым лаком, взболтала его и стала задумчиво красить ногти; на Розку она больше не глядела, – молодая, крашеная, на тебя какое-то зло таит. Ты держись от нее подальше, золотко.

Розка молча пожала плечами. Скиба на нее зло таит? Ну да, было дело, они даже дрались в классе пятом, кажется, или четвертом, но вообще за что Скибе на нее злиться, Розка ей всегда давала списать и на выпускных подсказала, когда та запуталась в общественных формациях. Откуда, правда, Катюша знает, что Скиба крашеная? С другой стороны, все парикмахерши крашеные, им импортную краску выдают, они все на себе пробуют.

– Бывает так. – Катюша растопырила пальчики и разглядывала их, склоняя попеременно голову то на один бок, то на другой. – Ты к человеку хорошо, а он тебя не любит. Кавалера ты у нее не отбивала, кусок хлеба не отнимала… А она все равно тебе зла желает. И почему, спрашивается? Ты к ней со всей душой, а она…

«Что она несет?» – тихо недоумевала Розка. Почему-то ей было неприятно.

– Да вовсе нет, – с досадой сказала она, из принципа защищая зловредную Скибу. – У нас нормальные отношения… вообще…

– Одноклассница, – задумчиво продолжала Катюша. – Может, ты сильно умная была, золотко? Выскакивала вперед все время? Тебя вообще в классе любили, нет?

Розка почувствовала, как у нее краснеют уши. Встать, уйти, чтобы доставить этим Катюше еще одно удовольствие? Или уверять, что ничего подобного? На самом деле, конечно, были такие, кто Розку недолюбливал, но ведь были и нормальные люди, которые к ней относились вполне себе ничего.

– А вам какое дело? – спросила она злобным придушенным голосом.

– Да никакого. Вот хочешь, погадаю тебе.

– Нет, – на всякий случай сказала Розка.

– На любовь погадаю. На судьбу. Ты ж молодая, лапушка. Разве не интересно?

Розка замялась. Катюша ей радикально не нравилась. С другой стороны, ей и правда было интересно. Розка всегда считала, что во всем этом, в гадании и прочих тому подобных вещах, что-то есть.

– А вы умеете? – спросила она на всякий случай.

– Меня, золотко, еще бабушка научила, земля ей пухом. А уж она умела!

– А на чем? По руке?

Катюша чуть прищурилась и оглядела Розку. Взгляд был неприятный, словно она ставила Розке диагноз.

– По руке гадают на жизнь. А на судьбу по картам. Вот мы карты разложим…

– А…

Розку один раз у вокзала обобрала цыганка. Как это получилось, непонятно. Катюша светленькая и на цыганку вовсе не похожа, но все равно что-то Розку настораживало.

Она мне нагадает какую-нибудь гадость, а та вдруг возьмет и сбудется? А если бы не нагадала, то ничего бы и не было. Может такое быть? Розка не знала. Но отказываться было поздно, Катюша достала из ящика стола пачку затрепанных карт с клетчатыми рубашками. Помимо карт, у нее в столе лежал клубок розового мохера с воткнутыми спицами.

Розке захотелось показать свою осведомленность.

– А это не Таро?

– Это они там у себя свое Таро пускай раскладывают, – неопределенно ответила Катюша. – А нам и это подойдет. Ты будешь дама трефовая, крестовая дама будешь. На что тебе? На судьбу? На суженого? На желание? Или на все?

– На все, – на всякий случай сказала Розка.

– Богаделенку? Цыганку?

Она деловито тасовала колоду, время от времени придерживая ее пухлыми пальчиками и замирая, словно прощупывая карты с изнанки.

– Мы, лапушка, люди простые. Это у них арканы, повешенные там всякие. А у нас что, – приговаривала она тем временем, – дальняя дорога, казенный дом. Богаделенку? Цыганку?

– Цыганку, – неуверенно сказала Розка, поскольку слово «богаделенка» звучало гаденько. Что-то в нем чудилось такое…

– Тогда сними вот.

Розка послушно сняла, потом придвинула стул и села, выглядывая Катюше из-за спины. Карты ложились кучками на исцарапанную столешницу.

– Прошлое твое незавидно, солнышко, – говорила Катюша, быстро толкая карты пальчиками. – Вот, гляди, дама пик, король треф и десятка треф. Из-за прошлых дел неприятности с пожилыми людьми. В институт поступала? Кто у тебя экзамены принимал? Вот видишь! А в результате в жизни твоей настала крупная перемена.

– К лучшему? – с надеждой спросила Розка.

– Не скажу, что к лучшему. Просто перемена. А вот настоящее у тебя ну…

– Ну?

– Малые деньги, веселая компания и еще…

Она задумалась, на гладком лбу легла горизонтальная морщинка.

– Хлопоты. Напрасные хлопоты… Это что-то с казенным домом связано. И малые деньги, и веселая компания.

Откуда тут веселая компания, удивилась Розка. Катюша, что ли, веселая компания?

– На сердце у тебя… ну есть у тебя трефовый король, немолодой, но веселый, не очень богатый, но так… какой-то свободной профессии король. Артист? Художник?

Она вопросительно взглянула на Розку.

– Ну… – Розка прикусила губу. – Художник…

– Ты с ним, лапушка, не водись, – ласково пропела Катюша. – У него таких, как ты… он их голыми пишет. И тебя голой пишет, да, лапушка?

– Не-а, – сказала Розка, красная до ушей.

Откуда она знает? Или это потому, что режимная контора? За ней, Розкой, кто-то исподтишка следит, а Катюша знает… Чтобы она, Розка, не выдала страшные секреты зарубежной разведке, которой не спится.

– Ну не пишет, а завтра предложит. Давай, скажет, я тебя напишу… голенькой, ну…

– Ню, – выдавила Розка.

– А ты не соглашайся, лапушка. Он тебя обманет. Вот ты злишься на меня, я же вижу, злишься, а я тебе хорошего хочу. Еще один есть, он бубновый. Молодой. Только не выйдет у тебя с ним. И не надейся.

Розка искоса взглянула на Катюшу. Кудряшки у Катюши прилипли ко лбу, на щеках горели два круглых пятна, голубые глаза подернулись слезой.

– Это гадание, – сказала она сквозь зубы, – ерунда какая-то.

– И художник ерунда? – дружелюбно уточнила Катюша. – Вон как покраснела-то.

Розка почувствовала, что краснеет дальше, совсем уж неудержимо. И чего, спрашивается.

– Ладно, – смилостивилась Катюша. – Давай на будущее посмотрим. Вот это у нас что? Это…

Она замолчала.

Розка вытянула шею, заглядывая в карты.

Два туза. Пиковый и трефовый. Это же хорошо, что тузы, подумала Розка, что-то большое и важное.

У Катюши глаза были совсем пустые, розовая губа прикушена; как автомат, она смешала карты и начала раскладывать опять.

– А что… – спросила Розка, но Катюша не слушала.

Она выкладывала карты быстро и бесшумно, картонные прямоугольнички мелькали в воздухе, Розка не успевала смотреть. Катюша при этом стеклянно глядела перед собой, в окне переливался и торжествующе трубил солнечный осенний день.

Наконец карты легли вновь, причудливой розеткой, наподобие бабушкиного пасьянса «Гробница Наполеона». Розка заглянула в них, но ничего не поняла, а Катюша, напротив, водила по атласной поверхности пальчиком с облупившимся розовым маникюром и что-то шептала.

– А? – снова шепотом произнесла Розка. Ей сделалось страшно, словно ни с того ни с сего заговорила кошка. В углу в паутине дергалась некстати проснувшаяся муха.

– Добрый день. – Петрищенко сняла плащик, и Розка увидела, что у нее опять из-под юбки торчит комбинация. И чулок перекручен. – Катюша, чем вы тут занимаетесь?

– Да так. – Катюша ловкими пухлыми руками смешала карты.

– Опять? Я же просила, Катюша…

– Она сама, – сказала Катюша и в упор поглядела на Розку.

Розка издала неопределенный звук.

– Сама попросила карты разложить? Роза, ты просила?

Розка уставилась в пол. Скажешь «нет», получится, будто она доносчица какая-то. Розка еще со школы усвоила, что ябедничать нехорошо. Но вот, она старалась вести себя честно, а Катюша играла не по правилам, нечестно, и ничего, получалось – все преимущества на стороне Катюши.

– Чтобы этого больше не было, – сказала Петрищенко и решительным мужским шагом прошла в кабинет.

Сказать Катюше, что нехорошо же так? – мучилась про себя Розка. Или сделать вид, что вообще ничего не было?

Она еще немного помялась у Катюши за плечом, но та сложила карты стопочкой и убрала в стол.

– Все, – сказала Катюша весело. – Сеанс окончен. А ты бы, золотко, окно помыла. Пока вон погода золотая стоит. Помыть и на зиму заклеить. А то скоро холода, и с моря дует, аж спину ломит.

– Не буду, – сказала Розка сквозь зубы.

– Это почему? – весело удивилась Катюша.

– Я не уборщица, – выпалила Розка, чувствуя, как ее заливает краска.

– А кто же ты? – подняла бровки Катюша.

– Я… переводчик!

– Тоже мне переводчик. – Катюша порылась в ящике и достала розовое вязанье. – Тебя зачем, думаешь, взяли? Тебя взяли место придержать. Регинка в декрет ушла, вот тебя и взяли. И скажи спасибо, лапочка, сюда так просто не берут.

– Катюша, – раздался из-за двери голос Петрищенко, – подойди сюда, пожалуйста!

– Сичас, Елена Сергевна! – сладко пропела Катюша и пухлым боком стала выбираться из-за стола.

Розка поймала себя на том, что так и стоит, приоткрыв рот. Она с лязгом свела зубы и уселась на рабочее место. «Ятрань» под чехлом уже начала подергиваться пылью. Розка провела по ней рукой, но «Ятрань» не отозвалась, словно спала или умерла. И Розке вдруг стало тоскливо и одиноко, словно, кроме нее, больше никого-никого не было в этом страшном и пустом мире.

Она оглядела комнату. Муха в паутине билась и жужжала. Розка встала и, вытянувшись на цыпочки, оборвала паутину ребром ладони. Потом натянула зелененькое пальто и вышла.

Короткая тень плясала перед Розкой, билась круглой головой о выбоины асфальта, свет расплывался в глазах и играл на ресницах, и знаменитая лестница, росшая в небо, тоже расплывалась и плясала в синем веселом воздухе.

На бульваре она купила сливочный пломбир в вафельном стаканчике и, чтобы хотя бы немного развеселиться, яростно вонзила в него зубы. Зубы тут же заломило. Она заглотнула крупный кусок мороженого и шмыгнула носом.

На скамейках сидели довольные девки с колясками, старушки в сдвинутых набок мохеровых шапках кормили голубей, никому не было дела до нее, Розки.

Особенно противный парень, в штормовке и высокогорлом свитере, нагло рассматривал ее узкими глазами. Розке казалось, она его где-то видела. Вот сейчас скажет: «Такая красивая девушка – и плачет!»

– Такая красивая девушка – и плачет, – сказал парень.

Розка оскалилась. Зубы опять заболели, все сразу.

– Ну не очень красивая, – сказал парень, оценивающе окинув ее взглядом. – Но в общем симпатичная. Стрижка только так себе. Кто тебя стриг?

– Что ты понимаешь, дурак, – холодно сказала Розка. – Это в Париже так носят. Последняя модель.

– Тот, кто тебя подстриг, – продолжал парень, не дав себя сбить, – очень тебя не любит. А ты небось на чай дала. Признавайся: дала, нет?

Розка почувствовала, как у нее малиновым светом наливаются уши. Сговорились сегодня все, что ли?

– А хочешь, я тебе страшное скажу?

Парень не хотел отвязываться, и Розка, к которой привязывались достаточно редко, заколебалась между открытым хамством и некоторым хамством, но скрытым поощрением.

– Ну, чего еще? – спросила она мрачно, так до конца и не определившись.

– Открою тебе страшную тайну. Хочешь, угадаю, как тебя зовут?

– Ну? – неуверенно сказала Розка. С ее именем попасть в точку было практически невозможно. Розке оставалось только надеяться, что покойной тете Розе отольется на том свете.

– Ну вот я вижу, что совершенно определенно цветок. – Парень закрыл глаза и начал двигать перед собой руками. – Маргарита? Нет, определенно нет… Лиля? Нет, это так вульгарно. Роза! Точно, Роза. В самую точку. Ваша аура, все переплетение тонких энергий, все говорит в пользу Розы. Признавайтесь.

– Дурак, – сказала Розка, вся красная.

– Хочешь, фамилию отгадаю? Определенно что-то связанное с животным.

– Дурак, – тупо повторила Розка. Она вспомнила, где видела парня.

– А вот и не угадала, – сказал парень весело. – Меня зовут Вася. А ты Розка Белкина, работаешь в СЭС-два. И я работаю в СЭС-два.

– Что-то я тебя там не видела, – мрачно сказала Розка.

– А я молодой специалист, человек вольный, – парень подумал и позвенел мелочью в кармане, – безответственный. Вот куплю-ка я себе мороженого.

Он улыбнулся угрюмой мороженщице, и та улыбнулась в ответ.

– Вон скамейка освободилась, пойдем сядем.

На скамейке лежало несколько желтых листьев, и Вася смахнул их рукой:

– Садись, Розалия. – Он сделал широкий жест, включивший в себя скамейку, несколько голубей и две маленькие лужи.

– Я не Розалия, – возразила Розка, – я просто Роза.

Вафельное донышко у ее стаканчика уже начало подтекать, и она боялась, что струйка липкого мороженого побежит за рукав пальто.

– И очень зря, – сказал парень. – Розалия гораздо симпатичнее. В этом есть что-то величественное.

– Ну и глупо.

– Твоя речь, Розалия, – парень развернул пломбир и аккуратно кинул бумажку в урну, – страдает однообразием. Ну и как тебе работается, Розалия?

Розка пожала плечами:

– Никак.

– А. – Вася с удовольствием откусил от мороженого. – Обманули тебя, да, Розалия? Пообещали рост профессиональной квалификации и все такое. А ты сидишь, бумажки перебираешь, ага? Окна мыть еще не заставляли?

Розка издала неопределенный звук.

– Тебя пугает моя проницательность, – проницательно сказал Вася, – но вынужден тебя разочаровать. Меня тоже пытались заставить мыть окна. Только весной. Я вымыл. Заметила, наши окна – самые чистые окна в мире? Ну, по крайней мере в СЭС. Потому что наши соседи, коротко именуемые Чашками Петри, вообще не моют окон. И вообще, Розалия, вынужден тебя предупредить. Временами из окошечка в дверях, ведущих в странную маленькую комнатку, именуемую боксом, у них льется странный неземной свет.

– Это кварцевая лампа, – сказала Розка авторитетно. – Она для стерилизации.

– Как ты думаешь, что они там стерилизуют, Розалия? – Парень откусил еще мороженого и закатил узкие глаза. – Ох, не к добру это. Ты, кстати, на учет встала? Не встала. Подозреваю, даже еще не снялась.

– Комсомольский? Я не знаю, кому карточку сдавать.

– Мне, – сказал парень и вытер руки о штормовку. – Я, будучи единственным лицом комсомольского возраста, автоматически являюсь комсоргом строения пять-пятнадцать «А». Правда, есть еще Лилька из СЭС-один, но ей нельзя доверять. Она женщина. Ее легко может перевербовать какой-нибудь красивый и опасный иностранец. И он сразу узнает, что комсомольские взносы у нас выплачиваются нерегулярно. К сожалению. Потом, у нее, как я уже сказал, вульгарное имя. Женщина с именем Лилия – и комсорг? Согласись, в этом есть что-то неправильное. Ты что читаешь? Надеюсь, не «Алые паруса»?

Розка окончательно сбилась с толку.

– Нет, – сказала она неуверенно.

Вася одобрительно кивнул:

– Главное, не читать «Алые паруса». Погляди вон туда, Розалия.

Розка покосилась на соседнюю скамейку.

Страшная старуха с подведенными глазами, с распущенными волосами, в белом платье до щиколоток, выглядывающем из-под драпового пальто, сидела там, на ее коленях лежала книжка, прикрытая сморщенной рукой, и длинный тонкий узловатый палец с длинным тонким желтоватым ногтем закладывал страницу. Старуха смотрела опухшими глазами в сторону моря.

– Она читала «Алые паруса», – печальным шепотом сказал Вася. – Она так и не дождалась своего Грея.

– Ой, – сказала Розка.

– Сначала она была совсем маленькой, лет восьми, потом ей было четырнадцать, – продолжал Вася, обгрызая вафельный стаканчик. – Ну, Грин тогда еще не печатался, кажется. Или нет, как раз еще печатался? В общем, вот она прочла «Алые паруса», очень неправильная книга, там говорится: если ждать и верить, то оно все получается обязательно. И вот она стала ждать и верить и ходить сюда, ждать, когда покажется алый парус. И когда за ней ухаживал один серьезный человек, с самыми серьезными намерениями, она даже не заметила этого, а все продолжала ходить на бульвар. И сначала было солнце и акации в цвету, но потом погода вдруг почему-то стала портиться. И сначала ей казалось, что у нее много времени, а потом времени совсем не осталось, но она уже не понимала, что времени совсем не осталось. Тебе дать носовой платок?

– Я не плачу, – сказала Розка, шмыгая носом.

– У тебя мороженое за рукав затекло. – Вася протянул ей сложенный вчетверо, но довольно мятый платок. – А пальто у тебя импортное, с виду ничего, но легко пачкается. И тебе придется спарывать пуговицы и сдавать его в химчистку. А потом опять пришивать пуговицы, и ты обязательно пришьешь их криво. Сколько с тебя содрали? Рублей семьдесят?

– Ну…

– И за джинсы где-то так. Шикарно живешь, Розалия. Не по зарплате.

– Не твое дело, – автоматически ответила Розка.

– Поела? Тогда пошли сдаваться. Окна мы с тобой вместе помоем, заодно Катюшу выкурим, она не любит, когда дует, сразу домой смоется.

– Это не мое…

– Дело? А у тебя вообще никаких дел нет, – неожиданно сухо сказал парень, но тут же смягчился: – Пошли-пошли. Окна вымоем, я тебя обедать свожу. Ты нашу столовку видела? Не видела? Какой там компот, знаешь?

При этом он, держа Розку твердой рукой под локоть, неуклонно вел ее вниз по ступеням знаменитой лестницы.

– Пошли-пошли, Розалия, через полчаса дойдем… Ну и липкая же ты, мать.

Розка насупилась и вырвала руку.

– В хорошем смысле.

Розка задумалась, какой тут может быть хороший смысл. Вася сбивал ее с толку совершенно, говорить с ним было все равно что идти по зыбким кочкам – не знаешь, где навернешься.

– А вот и мы! – жизнерадостно сказал Вася, распахивая дверь. – Я ее уговорил. Она сначала отпиралась, говорила нет-нет-нет, я ей говорил да-да-да, и в конце концов она не устояла. Сичас будем окна мыть. Лена Сергеевна, вы чего?

* * *

У Лещинского в кабинете вместо Ленина, или там Дзержинского, или Брежнева, на худой конец, висел портрет Гагарина. Гагарин белозубо улыбался. Петрищенко прикрыла глаза и отвернулась.

Еще в кабинете рос фикус в кадке. Рядом с фикусом на гнутом венском стуле сидел незнакомый человек. А стул, который был свободен, стоял напротив Лещинского и был дико неудобным.

– Вот, – скучным голосом сказал Лещинский, вообще-то, мужик неплохой, в столовой всегда пропускавший ее вперед. – Товарищи из уголовного розыска к нам обратились.

Он рукой подвинул ей стопку фотографий. Петрищенко взяла одну, поглядела и быстро повернула глянцем вниз:

– У нас все в порядке. – Она чаще задышала, почувствовала, как на шее проступают красные пятна, и как бы незаметно поправила шарфик. – В последнее время вообще… все чисто. С июня чисто, да и там… последствия ликвидированы, все в отчетах есть, я хоть сейчас.

– Значить, упустили. – От голоса Лещинского вполне могло скиснуть молоко. – Значить, халатность…

Дурной знак. Лещинский говорил «значить», подражая кому-то из вождей. Хуже этого было, только если он вдруг начинал изъясняться в высшей степени интеллигентно. Петрищенко такое слышала только один раз, а человека, с которым тогда Лещинский разговаривал, не видела больше никогда.

– Не могли мы упустить… такое? Нет! Это… ну, маньяк какой-то.

– Ваше, – сказал следователь. – Точно, ваше. Потому как никакой нормальный человек такого не сотворит.

– Это вы убийц называете нормальными людьми?

Следователь смотрел ей на шею, – должно быть, красные пятна полезли выше… вот зараза, почему она так легко краснеет?

– Ну какие у нас убийства? – скучным бумажным голосом сказал следователь. – Бытовуха. Уголовщина. По пьяни монтировкой по голове или пером под ребро, вот и все убийства. А всякие там собаки Баскервилей, это, извиняюсь, не по нашему профилю.

Следователь постучал пальцем по фотографиям:

– Инструкция есть. Если что странно, или непонятно, или ни на что не похоже, к вам надо. В общем, так. Зафиксирован случай смерти. По непонятной причине… вы когда-нибудь видели такие ноги?

– Никогда, – твердо ответила Петрищенко, глядя на Лещинского отчаянными глазами. – Но, Вилен Владимирович, мы все четко. Каждое приходящее судно. Все грузы. Без исключения. И ничего подобного! Никогда! Я в первый раз!

– Это вы не мне объясняйте. – Лещинский приподнялся из-за стола, и лицо у него стало такое, что Петрищенко сделалось дурно. – Это вы. Там. Будете объяснять. Почему в преддверии Октябрьских праздников. Именно сейчас. Страна готовится к Олимпиаде, а вы тут…

– Я не… – Петрищенко поерзала на неудобном стуле. Нарочно же такой стул поставил, зараза. По ноге куда-то вверх, под юбку, пробежала шустрая сороконожка… Опять стрелка пошла. Новые же чулки!

– Я свое место терять не хочу. Поэтому потеряете свое место вы. Если что. Ясно?

– Да. – Петрищенко прикусила губу.

– Товарищ из следственных органов окажет вам посильную помощь. Окажет ведь товарищ?

– Да, – сказал следователь, раздражение его утихло, и теперь ему было жалко Петрищенко. – Мне что? Я всегда… А что нужно-то?

Петрищенко вздохнула.

– В морг нужно, – сказала она, закрывая от омерзения глаза. – Или где у вас он там лежит?

– У медэкспертов.

– Пропуск, наверное, нужен. Выпишете?

– На кого?

– На двоих. На меня и на Басаргина. Петрищенко Елена Сергеевна, Басаргин Василий Трофимович. Сегодня подъедем. Я только зайду за Басаргиным, и поедем.

– Так я пошел?

Следователь не боялся Лещинского, не таких видел, но в чужие разборки влезать не хотел.

И правильно, мрачно подумала Петрищенко, в жизни следователя приятных моментов мало, зачем еще и чужие неприятности.

– Идите, идите, – дружелюбно сказал Лещинский, и Петрищенко на миг остро позавидовала следователю. – Они через полчаса подъедут, вы уж обеспечьте им… А ты, Елена, – продолжал он, когда за следователем захлопнулась дверь, – ты того… постарайся, все могут полететь… потому что год такой, ответственный. И праздники на носу. Ты тогда не работала, а в семьдесят втором вообще пришлось оцепить область, хорошо, на холеру все свалили. А в СЭС-два кто тогда сидел? Что с ним стало? Учти!

Праздники на носу… подумала Петрищенко, что-то она хотела… Катюша просила… ах да…

– К праздникам на премиальные представите?

– Какие еще премиальные? С ума сошла?

– Не поймут люди.

– Прекрасно все поймут. Ты распустила их, Елена. На Басаргина, кстати, сигнал поступил. И не первый уже. Твой ведь любимчик, Басаргин-то.

Она опустила глаза, разглядывая кашалотовый зуб на пластиковой подставке. На зубе были выгравированы алые паруса, плохо выгравированы, топорно, но сам зуб о-го-го… Тот еще зуб. Какое же должно быть животное, если у него такие зубы?

– Господь с вами, Вилен Владимирович, какой любимчик? Отработает и пусть катится на все четыре стороны.

– Ну-ну… безответственный он у тебя.

– Вы хотите, чтобы и не пил и чтобы ответственный, а у нас сами знаете, какая специфика… Где я вам такого найду?

Кто же это стукнул, думала она. Катюша, зараза такая. Стерва, давно уже ждет, когда я поскользнусь. На мое место метит… Ох, не пожелаю я ей оказаться на моем месте. Васька тоже дурень, словно нарочно…

– В общем, значить так, Елена Сергеевна, обстановка, сама знаешь, сложная, я пока наверх не отзвонил. Мало ли, вдруг и правда не ваш. Вдруг провокация какая-нибудь.

– Какая провокация? – тупо спросила она.

– Откуда я знаю. Обстановка, говорю. Там, за рубежом, далеко не все довольны, что Олимпиада в Москве планируется. Да и у нас кое-кто не рад, а ты как думала? Так что берите этого своего диссидента и щупайте. Что толку гадать. Но если выяснится, что ваш…

– Да?

– Тогда молитесь, – сказал Лещинский. – Или что вы там у себя делаете?

* * *

Холодный коридор с вытертым коричневым линолеумом казался пустым, хотя на приставных стульях у стены сидели две женщины, старуха и молодая. Старуха молча и беззвучно плакала, молодая сидела прямо, как палка, поправляя черную кружевную косынку…

Ей хотелось встать и уйти. Чужое горе липнет, как зараза. Старость тоже – она недавно поймала себя на том, что избегает садиться в общественном транспорте рядом со стариками, словно старость – что-то вроде этой новой американской болезни, о которой ходили всякие страшные слухи; вообще-то, смертельно, но если предохраняться, можно избежать.

Окованная железом тяжелая дверь открылась, выглянул мрачный Вася. Поманил кивком головы. Она неохотно поднялась и пошла, зря она надела эти новые, на каблуках, но кто же знал, что придется ехать так далеко…

– Ну что? – спросила она на ходу.

– Наш он, Лена Сергеевна, – сказал Вася неохотно.

– Этого не может быть. – Она вдруг почувствовала приступ головокружения и прислонилась к грязной крашеной стене.

– Сам знаю, Лена Сергеевна, ну нереально это. Не могли мы упустить. Тем более такое. А все-таки наш, к бабке не ходи.

– В порту работал человек, на автокаре. Удостоверение же у него. Дык сами поглядите.

– Не дыкай, – машинально сказала Петрищенко. – А… очень страшно, Вася, да?

– В общем, да, – честно сказал Вася. – Неприятное зрелище. Они сначала думали, ему в костер ноги кто-то совал. Что пытали его… только ни фига. Это вообще не его ноги. Это и не ноги вовсе. Сами посмотрите.

– Ладно, Вася. – Петрищенко глубоко вздохнула, воздух был холодным липким и вонял формалином. – Пошли.

– Вы вот. В руке держите, Лена Сергеевна. Нюхните, если что. Нашатырь. Мне там этот хмырь дал, а я зажухал. Полезная вещь.

Почему-то ей пришел на ум бункер Гитлера. Наверное, из-за железной двери, откуда отчетливо потянуло холодом. Хотя в бункере же наверняка топили. А тут – цинковые столы, помятые какие-то, и на каждом что-то лежит. Кто-то лежит, поправила себя она, увидев торчащие в разные стороны желтые ступни.

Равнодушный человек в сатиновом синем халате стащил с рук резиновые перчатки, бросил их в ведро и уже начал было разворачивать завтрак, но, завидев их, глотнул, отвернулся к стене и стал изучать календарь.

– Наш вон тот, – дружелюбно подсказал Вася. – Крайний.

Петрищенко подошла к столу. Грязноватая простыня чуть сползла, открыв заострившийся нос и бледные запавшие веки… Ноги же, напротив, были укутаны с особой тщательностью, даже, сказала бы Петрищенко, заботливо.

– Вы сначала отвернитесь, Лена Сергеевна, – сказал Вася. – Потом посмотрите.

Она послушно зажмурила глаза, рассматривая кольчатую радужку с черной дырой посредине, вспыхнувшую на обратной стороне закрытых век.

– Теперь можно?

– Только осторожно, Лена Сергеевна. Вы как бы не сразу смотрите. Как бы сквозь щелочку…

– Вася, за кого ты меня принимаешь? Я и не такое видела.

– Такого, Лена Сергеевна, вы не видели. И я не видел. Никто такого не видел, Лена Сергеевна. А кто увидел, тот, извините за пафос, до гробовой доски не забудет…

– Вася, не преувеличивай, – сказала Петрищенко и открыла глаза.

* * *

– Ничего, Лена Сергеевна, теперь полегче будет. – (Она обнаружила, что сидит на стуле в прихожей и Вася заботливо подсовывает ей под нос нашатырь.) – Это вы просто без подготовки.

– У меня прекрасная подготовка. – Петрищенко отпихнула пузырек с нашатырем. – Я, между прочим, в анатомичке практику проходила. Но это…

Она вяло махнула рукой.

– Вот с этим нам и придется работать, Лена Сергеевна, – терпеливо сказал Вася, – с этим вот…

– Вася, что делать? Мы же не потянем.

– Точно, – жизнерадостно сказал Вася. – Не потянем. Это ж такой форс-мажор, какого давно не было. Надо бы, кстати, Лена Сергеевна, под это дело потребовать, чтобы ставку еще дали. А то мы пупы сорвем… Точно говорю.

Она поднялась и, опираясь на Васину руку, двинулась по коридору, машинально поймав себя на том, что идет под руку с мужчиной в первый раз за несколько лет. Пусть это даже всего-навсего Вася.

– Погоди, Вася, с пупами. Надо с этим сначала разобраться… Как-то… Скоординировать с угро, или как там они называются.

– А нечего координировать, Лена Сергеевна. Я со следаком тут слегка пообщался. Он говорит, что раз наш, нам и расхлебывать. У него потому как два висяка и квартал надо закрывать. Ладно, чего там… Я сейчас тачку тормозну, поедем в контору, там обсудим. А то тут эти сидят. – Он покосился на старуху и женщину в черном платке. – Им тело должны выдать, – сказал он шепотом.

– Мунтяна? – так же тихо ужаснулась Петрищенко.

– Не, этот как бы официально и не найден, – шепотом сказал Вася. – И до конца расследования найден не будет. Нет, антиквара этого, ну вы знаете, который задохнулся. Ну, дело-то громкое было. – Он хмыкнул довольно и с надеждой посмотрел на Петрищенко, но та не отреагировала. – Пришли, в дверь позвонили. «Скорая». Ошибка? Ах, позвольте по телефону позвонить. Срочно, больной погибает… В белых халатах, и тачка с красным крестом под окном стоит сигналит. А как вошли, замотали ему и старухе рты пластырем и затолкали в ванную. И вывезли все. Покидали в «скорую» и уехали. Старуха ничего, а он задохнулся. Хронический насморк. Когда полынь пыльцу дает, самый пик аллергии. Целая банда орудует, Лена Сергеевна, и все по антиквариату, вон доценту истмата в пищевом, который античные геммы и квартира на сигнализации, так потолок разобрали… И хрен найдешь. Они за бугор уже вывезли все, я вам говорю. Уазиком, через Румынию. Как бы барахлишко эмигрантское. Ладно, чего там, Лена Сергеевна, как в контору приедем, я чай заварю. Крепкий. Оно помогает знаете как? И это… бумажки поднять надо, ну все бумажки…

– Помолчи, Вася, – устало сказала Петрищенко, – пожалуйста.

* * *

В кабинете тоже было холодно. Злющая красная Розка, распахнув настежь окно, скребла по стеклу скомканной газетой «Знамя коммунизма». На подоконнике стояло ведро с водой, вода остро пахла нашатырем.

Петрищенко содрогнулась.

– Господи, что за запах! – пробормотала она.

– Мне Лилька отлила из СЭС-один, – дерзко сказала Розка, раздувая ноздри, – сказала, так лучше отмывается. А чего?

– Ничего. – Петрищенко сняла пальто, попробовала повесить его на вешалку, но петля оборвалась, пальто соскользнуло вниз, в грязноватую лужу, пролитую Розкой, и легло бесформенной кучкой.

Вася молча поднял пальто и нахлобучил его на рожок.

– Роза, заканчивай и выйди, – устало сказала Петрищенко, глядя, как по рукаву ворсистого, цвета бутылочного стекла пальто стекают капли воды. – Нам работать надо.

– Вы же сами сказали. – Розка начала медленно наливаться краской. Краснела она не от шеи, а почему-то от висков.

– Розалия, я умоляю, – начал Вася, но махнул рукой и, подойдя к Розке, охватил ее за обтянутые джинсой бедра и аккуратно снял с подоконника. – Все. Завязывай. Премия. Благодарность от профкома. Укороченный рабочий день. Сходи к Чашкам Петри, что ли.

– Я окно не домыла, – защищалась Розка.

– Ничего. Это даже красиво. По-своему. Вон какие разводы. Где Катюша?

– Ушла. – Розка пожала плечами. – Сказала, ей дует.

– Это к лучшему, – задумчиво сказал Вася. – А, Лена Сергеевна?

– Не знаю, Вася. – Петрищенко уселась за стол и украдкой стянула с ног проклятые туфли. – Иди, Роза. Или нет, сначала принеси реестр… Нет, иди. Вася принесет.

– Я, – начала Розка, но Вася взял ее за плечи и вытолкал из помещения, приговаривая: «Вот и ладненько, вот и умница», как будто уговаривал особо зловредную козу.

Петрищенко продолжала сидеть, глядя в пространство. Губы ее беззвучно шевелились.

– Я чай поставил, Лена Сергеевна, – сказал Вася, появляясь в дверях, – ну и все бумажки… вот. Только я не понимаю, Лена Сергеевна, правда не понимаю. С июля же ничего не было.

Петрищенко потерла руками виски. Говорят, от этого лучше соображаешь. Реестр. Я список кораблей прочел до середины. Названия судов, даты, переписанные детским Розкиным почерком. Бессонница, Гомер… Везде в графе номер четыре – ответственный – Басаргин В. Т. Нигде ничего.

– Вася… – она замялась, – ну… я знаю, ты человек добросовестный… но, может… ну, с каждым бывает…

– Лена Сергеевна, – изумленно спросил Вася, – вы что, и вправду хотите на меня свалить? Я вас всегда за человека считал!

– Что ты, Вася! Я просто спрашиваю!

– А если спрашиваете, – сухо сказал Вася, – я вам официально скажу. Нет, Елена Сергеевна. Я работаю чисто. Поищите крайних в другом месте.

Она прикрыла глаза, отчетливо ощущая тяжесть наложенных на веки жирных голубых теней.

– Извини, Вася. Я что-то совсем…

– Ладно, Лена Сергеевна. Проехали. Только я вам вот что, Лена Сергеевна, скажу: если он и пробрался, то не через нас… ну не могли мы! А вдруг это и правда, – он вдруг замялся, застеснялся, потом с трудом выговорил: – диверсия?

Петрищенко оглянулась зачем-то на телефон, стоящий на краю стола. И этот туда же, с тоской подумала она…

– Вася, диверсия – это из области, извини меня, бабьих сказок. Это халатность чья-то… разгильдяйство наше обычное. Тут он, Лещинский, прав. К сожалению.

– Не скажите, Лена Сергеевна, во время войны…

– Во время войны, Вася, не разобрать было, где диверсия, а где пропаганда. Вася, я тебя очень прошу, соберись. Ну давай подумаем вместе.

– Давайте, Лена Сергеевна, – сдержанно сказал Вася. – И Катюшу позовем?

Он искоса поглядывал на нее.

– Пока нет. Потом, если что, привлечем, конечно.

– А привлечем, поздно будет, – зловеще сказал Вася. – В общем, я, Лена Сергеевна, так думаю. По списку все чисто. Хоть сейчас звоните Лещинскому, я палец готов на отсечение. Но только я уверен, что это наш, а значит, он как-то пролез. Значит, где-то дырка была. Ну вот и надо думать где. Но я, как циник и монстр, вам скажу: статистика нужна. Чтобы было с чем работать. Потому как есть у меня, Лена Сергеевна, предчувствие, что одним случаем мы все равно не отделаемся.

– Не приведи господь, – испугалась Петрищенко.

– А чего вы пугаетесь, не хуже меня знаете. Я бы, Лена Сергеевна, вот еще что выяснил – никто из наших в дурку там не попал или в инфекционку? Потому что где наша не пропадала? В психушке и инфекционке наша не пропадала, во-от, но про инфекционку Чашки Петри бы знали. Значит, дурка. И понятное дело, коллег надо бы запросить. Нет ли чего по другим портам. Если нет, ну тогда что ж…

– А если есть?

– А если есть, тогда это государственного масштаба ЧП, тогда нас не спросят, такая каша заварится. В общем, чего гадать, пара дней – и все прояснится. Ну, давайте докладную писать, что ли?

* * *

Нельзя сказать, что Петрищенко особенно любила больницы. Кто же их любит? Но, вдохнув запах асептики и жидкого больничного супа, она словно опять становилась молодым специалистом – преддипломная практика, ординатура. И дернула же ее нелегкая пойти по научной части! Сидела бы сейчас вот так, в белом крахмальном халате, небрежно накинутом на плечи… А если бы на халате хотя бы одно пятно, вот бы кастелянше врезала! Какое-то время она представляла себе, как выговаривает кастелянше. Ей очень хотелось на ком-то сорвать раздражение, но ведь приходится быть любезной…

«Улыбайся! – говорила она себе. – Шире улыбку. Еще шире. Теплее…»

Она знала, что улыбка у нее заискивающая, а под очками, на подведенных веках, выступают капельки пота. Она всегда старалась быть хорошей – услужливой, любезной, – в результате ее считали бестолковой и мягкотелой, все, даже Лялька… Когда стараешься не привлекать к себе внимания, рано или поздно на тебя действительно перестают обращать внимание.

Господи, ну почему же Лялька оказалась такой жесткой, это, наверное, врожденное…

Она, спохватившись, потерла пальцами переносицу и поглядела на завотделением почти умоляюще.

Завотделением был шикарный мужчина, в крахмальном халате, смуглый, с тонкой полоской усов. Халат нарочно, подумала Петрищенко, накинут на плечи так, чтобы был виден румынский костюм, асфальтово-серый в тонкую светлую полоску… В нагрудном кармане ручка, и наверняка с золотым пером… Надо же, какое хлебное место психушка! Вот и надо было специализироваться по психиатрии, сказала она себе…

От завотделением пахло хорошим одеколоном.

Совершенно бесполезный малахитовый чернильный прибор на столе и часы такие же, зелененькие… очень солидно. Наверняка у него в сейфе стоит дорогой коньяк, может быть, даже привозной. А если я сейчас ему предложу выпить по рюмочке? Интересно, что он скажет?

Держал себя завотделением мягко и понимающе, словно с потенциальным пациентом. Впрочем, каждый человек ведь и есть потенциальный пациент.

– Ригиден, – прочла она вслух. – На раздражители реагирует слабо, наблюдаются навязчивые стереотипные движения и высказывания. Диагноз: острый маниакально-депрессивный психоз с последующим распадом личности…

– Товарищ доктор, а по-нашему, по-простому, нельзя? – встрял Вася. – Нам чё, мы в институтах не обучались. Ты бы перевел…

Этого она и боялась. Вася начал опрощаться. Его раздражал напомаженный доктор. Вася решил, что доктор сноб и вообще враждебный классовый элемент. Иногда на Васю ни с того ни с сего находило.

Петрищенко попробовала пнуть Васю под столом ногой, но ушибла палец о ножку стола.

Завотделением поднял на него очки, обрамленные тонкой золотистой оправой.

– Если применить обыденную лексику, – сказал он вежливо, поскольку Васино опрощение на него никакого впечатления не произвело, – то Бабкин свихнулся. Сидит и раскачивается на койке. И долбит как попугай.

У завотделением был едва уловимый иностранный акцент. Тоже выделывается, подумала Петрищенко.

– Чё долбит-то? – напирал Вася, который уже не мог выйти из образа.

– Вася, хватит, – прошипела углом рта Петрищенко и с ужасом ощутила знакомый характерный зуд; наверняка шея пошла красными пятнами.

– Я – проклятый пожиратель моха! – сказал завотделением.

– Что? – переспросил Вася нормальным голосом.

Он решил, что психиатр рехнулся. Прямо у них на глазах, в кабинете. У них, у психиатров, обычное дело.

– Я – проклятый пожиратель моха, – с удовольствием повторил врач. – Так он говорит… хотя «моха», по-моему, неправильная форма. Надо бы «мха». Вы как полагаете?

– Понятия не имею, – растерянно сказал Вася. – Хотя да, скорее «мха». А что это значит?

– А вот это вы должны мне сказать, – сказал психиатр, доброжелательно наблюдая за стремительной Васиной эволюцией. – Вы ведь СЭС-два, разве нет? Мне из пароходства звонили. Из первого отдела. Кто-то из ваших гуляет?

– Похоже на то. К сожалению, – согласилась Петрищенко.

Она полагала, что раз уж ей так не повезло быть начальником, то всякие неприятные разговоры надо брать на себя. И хотя она об этом и не знала, именно за это редкое качество придирчивый и брезгливый Вася ее уважал и любил. Сама она полагала, он ее презирает – за мягкотелость.

– Плохо. Ваши практически неизлечимы. Тех, с семьдесят второго, до сих пор держим… кто еще жив, понятное дело.

Он нажал на кнопку селектора.

– И еще – у меня допуск, а у лечащего врача нет. Теперь я сам буду его вести.

– Извините, – сказал вдруг Вася, – спросить можно?

– Да, молодой человек, – устало сказал врач, и вдруг стало понятно, что он старик. И волосы, вдруг осенило Петрищенко, у него крашеные. Вон кожа прокрасилась на висках.

– Откуда у вас этот акцент? Ну, такой…

– Меня аннексировали вместе с Бессарабией, – объяснил психиатр. – Я вообще до восьми лет русского не знал. А что?

– Да нет, ничего.

– Мама коммунисткой была, – пожаловался врач. – В застенках Сигуранцы сидела… в первую отсидку. И назвала меня Эрнст, в честь Тельмана. Ух и били же меня в школе. Ладно, пойдемте, коллеги, посмотрим на вашего Бабкина.

– А мне можно спросить? – не выдержала Петрищенко.

– И вам можно, – печально сказал завотделением.

– А какой коньяк у вас в сейфе стоит?

– «Наполеон», – удивился врач.

– Настоящий французский?

– Да. Пациент подарил. А что?

– Да нет, – покачала головой Петрищенко, – нет. Ничего.

* * *

– Может, все-таки не наш, – с надеждой сказал Вася.

Бабкин сидел на койке и раскачивался. Вася хмыкнул; он ожидал смирительной рубашки и вообще всяких ужасов, но Бабкин был в длинном фланелевом халате…

На столике стояла эмалированная кружка с торчащей из нее алюминиевой столовой ложкой и лежал полуочищенный одинокий апельсин.

– Вот он, Бабкин-то. – Дежурный врач, в кармане халата которого торчал свернутый в трубку журнал «За рулем», при завотделением сохранял кислую вежливую мину. – Амитриптилин, мелипрамин, электрошок… стандартные процедуры. Только он вам ничего не скажет. Неконтактен. Неадекватен.

– Я – проклятый пожиратель моха, – сообщил Бабкин.

– Да, да, – согласился дежурный врач. – Уже знаем. Есть он, кстати, отказывается. Насильно приходится кормить.

– Я – проклятый пожиратель моха, – вновь сказал Бабкин.

– Ясно, – опять согласился врач.

– Звать-то тебя как, мужик? – дружелюбно спросил Вася.

– Проклятый…

– Вася, ты же видишь, он зациклился.

Больница больше не вызывала у Петрищенко ностальгии. Ей хотелось уйти отсюда поскорее, пока больница не засосала ее, как она в конце концов делает со всеми.

– Родственники у него есть? – спросила она.

– Сестра приезжала. Из Конотопа. – Врач вздохнул.

– А… улучшения не наблюдается?

– Нет. Хроника. Похоже, он тут надо-олго останется, – с плохо скрытым удовольствием произнес врач.

Диссертацию пишет, зуб даю, с отвращением подумал Вася.

– Понятно, – сказал он вслух. – А теперь это… выйдите, доктор.

– Вы что себе…

– Под мою ответственность, Ашотик, – сказал завотделением.

– Это… Если каждый.

– Ашотик, это из СЭС-два. Ты же знаешь, у них своя специфика. Да, и отдайте его теперь мне, Бабкина.

– Ну…

– Я проклятый, – сказал Бабкин.

– Да-да, – согласился Вася. – Послушайте, а может, это, дать ему?

– Что? – удивился Ашотик.

– Ну, мох… пусть себе жрет. Если хочет.

– Не положено, – рассеянно ответил Ашотик.

Казалось, он утратил всякий интерес и к Бабкину, и к его посетителям. С миг потеребив карман халата, он развернулся, пожал руку завотделением и, насвистывая, вышел.

Дождавшись, пока за врачом закроется глухая дверь, Вася на миг склонился над койкой, проведя сложенными ладонями сверху вниз, потом пожал плечами и оглянулся на Петрищенко.

* * *

Рядом со скамейкой торчали из земли сухие астры. Худая бело-серая кошка появилась откуда-то из-за урны и стала тереться о ноги.

Из окна пищеблока несло вареной капустой и дезинфекцией. На соседней скамейке желтая опухшая женщина тихо разговаривала с другой – худой и пожилой. Опухшая была в байковом халате, завязанном на животе, и пуховой мохеровой кофте, пожилая – в сером пальто. Между ними на столе лежал пакетик с конфетами, и опухшая время от времени разворачивала очередную конфету и торопливо бросала ее в рот. Весь асфальт был усеян блестящими бумажками.

Если бы Катюша сошла с ума, она бы, наверное, выглядела похоже. Только Катюша никогда не сойдет с ума. Скорее у остальных крышу снесет. Интересно, эти сны, которые мне в последнее время… это ее работа? Или это я сама?

– Не волнуйтесь вы так, Лена Сергеевна, – тихо сказал Вася.

Интересно, думала Петрищенко, человек отвечает за то, что творится в его голове даже во сне? Ведь это же его собственный мозг! Или все-таки не отвечает?

– Хотя, – продолжал Вася, – я и сам расстроился, ей-богу. Паршиво. Он и вправду наш. И ведь не спросишь, кто его так отделал, Лена Сергеевна, все мозги мешаные. Ах ты…

– Погоди-погоди, Вася. – Она порылась в сумке, развернула бутерброд с колбасой и отломила кусочек кошке, хотя, подумала она, ей, наверное, перепадает на пищеблоке. Поймав Васин взгляд, вместо того чтобы убрать бутерброд обратно, протянула Васе. – Получается, все-таки мы упустили?

– Получается, так, – согласился Вася с набитым ртом. – Ну, я не знаю, выговор мне, что ли, влепите… С занесением… Или…

Петрищенко вздохнула:

– Это, Вася, не от меня зависит.

Боже мой, думала она лихорадочно, какой дурак, он думает, если я ему выговор… Да меня саму, и тут строгачом или предупреждением о несоответствии не отделаешься, люди гибнут! Лещинский, сука, под статью подведет и глазом не моргнет. Мама… Лялька… Господи ты боже!

– Только я работаю серьезно, Лена Сергеевна. – Вася слегка заерзал на скамейке, но взгляда не отвел. – Там было чисто. Все чисто.

– Точно?

– Точно, Лена Сергеевна, – сказал Вася, выкатив для достоверности глаза и давясь бутербродом. – Я же помню «Мокряка» этого.

Петрищенко казалось, она никак не может ухватить что-то очень важное. Вася иногда поблажки дает и мелочь всякую безвредную щадит, она закрывала на это глаза, но, если что серьезное, он никогда бы не спустил. Или спустил? Зарплата у него курам на смех, у молодого специалиста… Чтобы Вася да брал взятки? Нет, только не Вася.

– А почему помнишь, Вася?

– Ну… – Вася задумался, машинально заглотав остатки бутерброда и вытерев руки о скамейку. – Разве что…

– Да?

– Не знаю, Лена Сергеевна, говорю, чисто было, но я подумал… знаете, как бывает… Из-за названия, наверное. Это же надо, такое идиотское название. В общем, я два раза прошелся. Меня еще этот кэп торопил: мол, быстрее, план горит, разгрузка, все такое… Я ж не зверь, Лена Сергеевна. Я всегда готов навстречу. Но тут назло второй раз медленно прошел.

– Должно быть что-то. Ну вот смотри, Вася. Моторист с «Мокряка». Снят с судна с симптомами острого МДП.

– МДП что такое? Психоз? Маниакально-депрессивный?

– Да.

– Я у Леви читал, – похвастался Вася, – «Охота за мыслью».

– Я рада, – сухо сказала Петрищенко.

– Снят с судна, говорите? Кем снят? Как? Когда?

Они посмотрели друг на друга.

– Ах, суки, – медленно сказал Вася. – Как же они нас подставили! Судовой журнал бы хоть глазком, Лена Сергеевна!

* * *

Розка уперлась ладонями в край столешницы и откинулась на стуле. Стул двумя ножками повис в воздухе. В животе у Розки булькал чай, который она пила в СЭС-1, у Чашек Петри. Чашки были добрые. Они ее, Розку, жалели. Кормили бутербродами с домашними котлетами и поили чаем с вареньем. Петрищенко, говорили они, вздорная баба, потому что у нее жизнь не удалась, и Катюша тоже не сахар, а хуже всех этот Вася, потому что для него нет ничего святого, он над всеми смеется. Правда, Лилька потом сказала, что она бегала к Катюше гадать. И Катюша ей нагадала жениха, приличного, но пожилого, а теперь за ней, Лилькой, ухаживает их препод с вечернего. А Вере Петровне Катюша нагадала, что ее муж крутит с блондинкой, и точно, Вера Петровна их застукала в баре «Ореанда», и теперь они разводятся, а Катюша как раз нагадала казенный дом, потому что муж Веры Петровны тоже был не рад, когда застукал ее с этим… в общем, Розка так поняла, что все они ходили гадать к Катюше.

Розка взяла с собой «Анжелику в Новом Свете». Она уже дошла до того места, где граф де Пейрак, властно обняв Анжелику сильной рукой, повлек ее на ворох медвежьих шкур, но читать про это на работе было как-то неудобно. Розке казалось, когда она читает, все остальные совершенно точно знают не только то, что Розка в данный момент читает, но даже о чем она при этом думает. Бонка третий том таскать сюда, что ли, уныло думала Розка, разглядывая ярко-зеленые, под цвет пальто, ногти.

Ногти выглядели омерзительно.

Розка гадала, не сходить ли еще раз к Чашкам Петри, не взять ли у них ацетону.

Потом прислушалась, опустила стул на все четыре ножки, оперлась на руку и сделала умное лицо. Наверняка Петрищенко, это она ходит, словно сваи забивает.

– Роза, – тут же сказала Петрищенко, – ты не домыла окно.

– Сами же сказали, Елена Сергеевна, – возразила Розка противным плачущим голосом.

– Это когда еще было. Превратили учреждение черт знает во что. И прекрати ты скрипеть, бога ради. Мурашки по спине бегают.

Ясно. Петрищенко пришла жутко злая. У нее опять по всей шее ползли красные пятна, а шарфик сбился набок. За ней торопился Вася, один раз вроде подмигнул Розке, но потом отвернулся и стал стаскивать с Петрищенко пальто, а та вроде не давалась, выдергивала руки, торопливо и резко шагая к себе в кабинетик. Вот же противная тетка, ей-богу.

– Они, когда бумаги заполняли, в графе «Есть ли больные на борту?» – говорил Вася на ходу, – «нет» написали. И ведь действительно не было. Бабкина сняли еще на рейде. С острым психозом. Вот же сволочь, а? И нас не известили!

– Понятно почему. Мы бы поставили судно на карантин. А если бы «Мокряк» до вечера на разгрузку не стал, все, плакала квартальная премия. Многие ведь вообще считают, что мы так… профанация, – отвечала Петрищенко, топая ножищами.

– Эх! – горько сказал Вася. – Я так и знал. И ведь имя паскудное какое – Мокряк!

– Федор Мокряк. Партизан такой, кажется, был, что ли.

– Я по Канаде информацию подниму. – Вася задумался. – Хотя, если честно, мало что есть…

Они прошли в кабинет и закрыли дверь, но не очень плотно. Розка прислушалась.

– Ты меня извини, Вася…

– Да ладно, Лена Сергеевна.

Розка покачала головой и принялась меланхолично разглядывать ногти.

* * *

– Я подумала, может, они тебя… попросили… чтобы, ну, формально закрыть…

– Меня очень трудно уговорить, Лена Сергеевна, – спокойно сказал Вася. – Практически невозможно меня уговорить. Слышали, кстати, космонавт Рукавишников с ума сошел?

– Как? – испугалась Петрищенко. – Что ты? Почему?

– Обыкновенно сошел. Увидел с орбиты две Земли. Одну – Большую, одну – Малую.

– Фу ты… Ну тебя, Вася. Все шутишь?

– Вот как раз не шучу, Лена Сергеевна. Ладно, пошел я, жрать охота – сил нет. Вы бы, кстати, поосторожней, Лена Сергеевна, он ведь где-то рядом ходит. И, я так думаю, томно ему… Домой он хочет. Так что и до нас может добраться, Лена Сергеевна.

Петрищенко сняла очки и посмотрела на него. Глаза у нее сделались совсем беспомощные.

– Ты думаешь?

– Они видят того, кто их видит. Будто вы не знаете. Вон Вий что с товарищем Хомой сотворил, был такой казус.

– Вия в реестре нет, – машинально ответила Петрищенко. Она думала о своем.

* * *

Дома она первым делом сняла туфли и с наслаждением пошевелила обтянутыми нейлоном пальцами ног.

Сейчас она накормит маму, сама выпьет чаю и ляжет. Накроется пледом и просто полежит. Ляльки нет, но это даже и к лучшему, не надо притворяться, что все в порядке. Вот бы оно как-то разрешилось само собой, она завтра проснется, придет на работу – а там все хорошо!

Она стащила пальто, повесила его на крюк в прихожей и прошла в кухню. Посуда стояла в раковине немытая; Генриетта просто оставляет ее и уходит, а от Ляльки, понятное дело, помощи не дождешься. А когда тарелки в раковине долго стоят стопкой, у них на обратной стороне скапливается грязь, которая очень трудно отмывается.

Она, как была, не переодевшись, только сняв пиджак, включила воду. Вода тут же плюнула ржавым и забрызгала блузку. Она вздохнула и запоздало повязала фартук.

Раздался звонок. Она метнулась к телефону, но тот выглядел вполне безобидно и молчал.

Зато из коридора вновь раздался резкий, противный звук.

Сердце ее ухнуло на миг куда-то вниз.

В полумраке лестничной площадки маячила смутная мужская фигура – искаженное смотровым глазком лицо выдвинулось вперед, как рыбье.

– Кто там? – спросила она, замирая.

– Ледочка? – донеслось из-за двери. – Это я.

– Лева?

И как она сразу не узнала?

Она торопливо отперла дверь:

– Да, да, конечно, Лева, проходи.

На кухне отчаянно свистел чайник.

Она метнулась в кухню, на ходу пытаясь развязать на спине затянувшиеся завязки фартука, выключила чайник, огладила волосы и вернулась обратно, пробегая по коридору, мимоходом оглядела себя в мутное зеркало. Усталое лицо, бесцветные волосы собраны в пучок. Глаза бы не глядели.

Лев Семенович, сидя на пуфике, кряхтя, снимал туфли. Лысинка у него розовела над воротом пиджака.

– Что ты, что ты, Лева, – заторопилась она. – Можно так.

– Шел вот, – неопределенно сказал Лев Семенович. – Подумал, дай загляну…

Петрищенко почувствовала, что краснеет. Катюшу, что ли, попросить? Говорят, она такие вещи легко снимает…

Катюшу, впрочем, ни о чем просить не хотелось.

– Это хорошо. – Она попятилась, пропуская гостя. – Ты садись, Лева, вон туда. Я сейчас чай принесу. Хочешь чаю?

– Не очень, – сказал Лев Семенович.

Он умостился в низенькое кресло и теперь сидел выпрямившись, положив руки на колени, как первый ученик.

– А впрочем, давай, Ледочка…

– Я сейчас…

Петрищенко заторопилась в кухню, поставила на поднос две парадные чашки. Нарезала лимон, положила печенье. Что еще? Лева любит, когда много сахара. Поставила сахарницу. Как вообще можно пить такой сахарный сироп, ей-богу? Всегда над ним смеялась. Варенье еще. Блюдечки. Может, сыр нарезать? Нет, пока хватит… Она поставила поднос на столик, сбросив на пол Лялькины «Уроду» и «Пшекруй». От Ляльки опять влетит. Хорошо бы не при Леве. В последнее время Лялька не очень-то стеснялась посторонних…

– Как ты, Ледочка? – спросил Лев Семенович, размешивая сахар ложечкой. – Как мама?

– Мама? Ну как мама? Лежит… Иногда вроде бы все понимает, иногда плывет. Знаешь, так… решила, что я замужем за китайцем… Очень меня ругала…

И зачем я все это рассказываю? Ему же совершенно не интересно.

– И представляешь, Лева, Лялька тоже оказалась замужем за китайцем. Ну, в общем, что-то она себе придумывает такое… странное… вчера спросила, куда папа ушел? Когда придет? Женщину вот взяли. Культурную. Она с мамой сидит, разговаривает, Ахматову читает. «Четки». Может, это из-за Ахматовой у нее такие фантазии, как ты думаешь?

– Вряд ли, – рассеянно сказал Лев Семенович. – Вот если бы твоя сиделка Вертинского ей пела… – Он улыбнулся своей шутке. – Помнишь: где вы теперь? Кто вам целует пальцы? Куда ушел ваш китайчонок Ли?

– Помню, конечно… Лиловый негр, ага… Я альбом недавно купила, две пластинки, знаешь, горчичного такого цвета, и портрет в овальной рамке.

– А, да… надо будет и мне купить. Кстати, как там моя девочка?

На миг ей показалось, что он спросил о Ляльке.

– Прижилась в коллективе?

Нет, это он об этой, о Белкиной. Ну да, она же через него.

– Ничего. Работает. Обживается понемножку.

Нет-нет, сказала она себе, все-таки он, Лева, приличный человек. Пришел ведь поддержать… Несмотря.

Неприятности заразны, особенно для начальства. Со мной сейчас как с зачумленной, ну не то чтобы совсем, но все-таки лучше не надо. Особенно в гости приходить…

– Спасибо тебе, Лева, – сказала она вслух.

– А? – Лев Семенович звякнул ложечкой о край чашки.

– Что поддержал. А то надо с кем-то посоветоваться, а ведь мало с кем можно.

– Да, – сказал Лев Семенович, – да… Ты знаешь, Ледочка, – он оглянулся на молчащий телефон, – очень между нами… неприятная ситуация. Ну, перед самыми Октябрьскими, да еще эта Олимпиада, будь она неладна! Они сейчас так боятся всяких инцидентов. Так что там, – он поднял палец, – пока решили наверх не сообщать. Тем более достоверно не установлено, по вашей ли это части.

– Совершенно очевидно, Лева, что это по нашей части, – печально сказала Петрищенко.

– Халатность, повлекшая за собой смертельный исход, – это очень плохо, Ледочка. Но если честно, все эти ваши методы, если честно… кустарщина какая-то, одно сплошное мракобесие. Будем надеяться, все же совпадение. Крайний всегда виноват, а под тебя, между нами, давно копают, не будем говорить кто…

Опять, подумала Петрищенко. Все знают, одна я не знаю. Вот же стерва, господи прости. Халатность. Смертельный исход. Это…

Маму жалко. И Ляльку.

– Что же делать, Лева? – спросила она печально, кроша печенье.

– Ну… если вы сможете доказать, что это не вы…

– Как? – Она даже всплеснула руками. – Как мы можем доказать?

– Ну, акты же есть. Подписанные. У вас же бумаги все в порядке?

– В порядке, – сказала она уныло.

– Я так им и сказал. Нельзя вот так, с бухты-барахты. Так что наверх не пойдет… По крайней мере, пока.

Он моргнул, выпрямился и покосился на дверь в Лялькину комнату:

– Но и ты помоги мне, Ледочка.

* * *

Вообще-то, Розка осень любила, и желтые пятипалые листья на темном асфальте казались ей похожими на следы какого-то доисторического животного. Но сейчас на душе у нее было гнусно. На мерзкой этой работе ей дали понять, что толку от нее, Розки, никакого, разве что окна мыть. А потом вообще выставили.

Она шла по бульвару, мимо тополей, которые трясли листвой, как печальные паралитики, и ненавидела все вокруг: ограды в лишаях облупившейся штукатурки, а за ними – мокрые сады, и асфальт весь в трещинах, и воет ревун за темным стадионом, где мокнут гравийные беговые дорожки…

И все-таки она внимательно смотрела под ноги, чтобы не наступать на желтые листья.

Может, это лично ей, Розке, не везет? И все прекрасное и интересное всегда случается с другими? Или, внезапно осеняет Розку, и с другими на самом деле ничего не происходит, а они тоже врут, бессовестно и безбожно, чтобы остальные завидовали?

Неужели будущее сначала мигнет впереди, яркое и красивое, а когда догонишь, запыхавшись и обмирая заранее от восторга, возьмет да и обернется гнусной серой харей…

Затылок стянуло и начало покалывать, как бывает, когда кто-то очень пристально смотрит в спину.

Розка на всякий случай покосилась на темную витрину гастронома. Но там ничего не отражалось. Даже сама Розка.

Отблески фонаря круглились на мокрых черных ветках. Розка поежилась. Воздух, сырой и липкий, вдруг напитался гнилью. Сладковатый, тяжелый такой запах, словно от подтухшего мяса.

Розке захотелось присесть, вжаться в землю и затаиться, как затаиваются маленькие зверьки, над которыми в ночи мягким комком мрака пролетает сова.

Она ускорила шаг, ощущая, как натирают в паху швы новых, купленных с рук, позорно дорогущих джинсов. Розка как раз хотела, чтобы в обтяжку, «без мыла не влезешь», говорила мама, а они, заразы, жесткие и натирают. Это же вроде ковбойская одежда – как она может натирать?

Главное, говорит спрятавшийся в Розке маленький пушистый дрожащий зверек, главное – не обернуться…

Она оборачивается.

Никого. Ствол дерева у дороги завивает вокруг себя волокна тумана, она видит воздуховороты, маленькие такие вихри, словно кто-то быстро и резко спрятался за деревом, вон какая горбатая тень от ствола, а может, и две тени, горбатые, слипшиеся, но не совсем, что-то такое, очень…

Ее шаги отчетливо звучат на пустой улице. А там, за оградами, дорожки, исчерканные слизистыми следами улиток, и мокрые сады, где гниет под черными деревьями падалица, мокрые крыши, мокрое, темное, яростное море.

Она останавливается, изо всех сил задерживает дыхание и прислушивается. Никого.

Тогда она осторожно выносит вперед ногу и возобновляет путь, но, когда она ускоряет шаг, эхо возникает вновь.

Она не выдерживает и бросается бежать, чувствуя, как горячий, липкий воздух поворачивается комом в горле. Под ложечкой режет. Это потому, что я нетренированная, думает Розка, я же собиралась бегать по утрам. Но ведь утром так не хочется вставать, особенно сейчас, когда совсем темно. Она раскрывает рот, жадно хватая воздух, и слышит хлюпающие тяжелые шаги за спиной, уже открыто, нагло, не таясь, и она не может обернуться, потому что тогда она потеряет несколько секунд…

Трамвай вынырнул из-за поворота, и, звеня, прокатил мимо, как наполненная светом и звуком сверкающая шкатулка, и притормозил у перекрестка, где застыла в тумане рубиновая капля светофора. Розка глубоко вдохнула сладковатую гниль и бросилась вперед из последних сил, чувствуя, что внизу, в паху, происходит что-то уже совсем не то… Кажется, она позорно упустила капельку мочи.

Она бежит так, что свет фонаря распластался по мокрому воздуху, и, когда дверь-гармошка начинает закрываться, хватается скользкой рукой за скользкий поручень, и плечом втискивается в щель.

И дверь отрезает Розку от страшного внешнего мира, и Розка оказывается в закрытой коробочке, по мокрым стеклам ползут капли, отражая огни светофора – красный, зеленый, желтый, как маленькие драгоценности на черной стеклянной витрине. Трамвай звякнул и покатился дальше, а Розка, шатаясь и цепляясь за поручни, прошла к местам «Для инвалидов и пассажиров с детьми» и плюхнулась на сиденье.

– Уселась, приститутка, – сказала вредная бабка, хотя в трамвае почти все места были пустые, – в штаны эти похабные вырядилась и уселась!

Розка осторожно выглянула в окно: пусто, даже машин почти нет, из-за тумана наверное, кто захочет ездить в такой туман? Перед ней на спинке переднего сиденья накорябано монеткой: «Рыба – дура». Розка сидит, ощущая, что между ногами у нее горячо и неприятно, и тупо глядит на надпись.

– Рыба – дура, – повторяет она про себя, шевеля губами. – Рыба – дура.

* * *

– Лева, – Елена Сергеевна водила пальцем по столу, чертя на нем бурые узоры пролитого чая, – я не возьмусь. Я же медик, Лева. Я клятву Гиппократа давала.

– Я же ничего плохого. – Лев Семенович склонился через стол, проведя пальцем по горлу. – Просто пускай его уберут куда-нибудь. И он от меня отстанет.

– Ну куда его уберут, Лева? Я же его помню, он у нас организацию здравоохранения вел. Он знаешь какой хваткий? Его сотрудники все боялись. Даже с чужих кафедр. Его даже партком не трогает. Был сигнал, что-то там хотели разбирать, принять меры… потом все стихло. А ведь куда ни глянь, милейший человек. Всегда вежливый такой, веселый. А студентки, когда ему сдавать ходили, плакали, Лева… Особенно хорошенькие.

Ей Герега, выслушав сбивчивый лепет, дружелюбно кивнул и поставил «хорошо». Она не была хорошенькой. Даже в ту пору юности, когда хорошенькими кажутся почти все. Лева, осенило ее, пришел вовсе не затем, чтобы поддержать ее в трудную минуту. У него самого трудная минута.

– Ну должна же быть управа? Ледка, он же абсолютно, абсолютно беспринципный. Он на все способен. Буквально на все.

– А тебя он чем держит, Лева?

– Диссертация эта, – брезгливо выговорил Лев Семенович. – Протоколы, внутренняя защита, все…

– Лева, – тихо спросила Петрищенко, – ты хочешь сказать, это подделка?

– Нет, почему подделка? – Лев Семенович задвигал на столе руками. – Я сам планировал. То есть с его помощью, конечно. То есть под его руководством.

– А делал кто?

– Он раздавал как курсовые, дипломные заочникам, ну фрагменты темы, они и делали. А я сводил вместе, обсчитывал… выводы делал. То есть с его, конечно, помощью.

– Не знаю, – сказала она неуверенно. – Если он твой научный руководитель, это, кажется, допустимо… Материал же не всегда сам диссертант собирает. Его же коллектив собирает.

Лев Семенович страдальчески сморщил лицо и заглянул ей в глаза:

– Ледка, ну пожалуйста… тебе же это…

– Я не люблю, когда ты меня так называешь, – устало сказала Петрищенко. Она пошевелила под столом ногами, которые уже начали отекать. – И потом, извини, это неубедительно. Пока что я не понимаю, чем он лично тебе досадил. Да, знаю, скользкий тип. Но он твой научный руководитель, вроде старается для тебя.

Наверняка что-то еще есть, думала она, что-то у Гереги есть на Леву. Он скользкий, Герега, ну и Лева тоже скользкий стал. Чиновник, типичный чиновник, и взгляд рыбий, и женился он тогда из-за карьеры, Римма же из такой семьи! Я всегда думала, если что, он мне поможет, Лева, а он сам ничего не может, жалкий такой, нет, мне не на кого надеяться, я совсем-совсем одна. И эта тварь меня съест. Наверняка это она меня подставила, всю контору подставила, не может быть, чтобы она не чувствовала, что там неладно что-то, она же такая сильная, самая сильная, наверное, во всей конторе, может, во всем городе даже, потому ее и держат, без образования, без ничего…

– Так я пойду? – устало спросил Лев Семенович, как-то сразу погаснув.

Какой он низенький, подумала Петрищенко, а раньше я и не замечала. И лысинка эта, круглая.

– Лева, – сказала она, помолчав, – у нас в конторе есть такая Катюша, знаешь?

* * *

Вася шел ссутулившись и спрятав руки в карманы. У штормовки много карманов, за это он ее и любил. А в карманах можно разместить всякие важные вещи, мелкие, но важные. Если меня связать и бросить в море, думал Вася, даже не надо наталкивать в карманы мелкие монеты, как гангстеры делали, меня и так потянет на дно.

Некоторое время он почему-то думал о штормовке, о содержимом карманов, например о складном ноже с очень хорошей отверткой, маленькими ножницами и еще несколькими полезными приспособлениями, и сами мысли были маленькие, но отчетливые и дельные, как эти приспособления; думать такие мелкие мысли было приятно и безопасно.

Неожиданно стало холодно. Он поднял воротник штормовки, ссутулился и огляделся.

Тучи разошлись, над головой сияли холодные белые звезды, и под этими звездами, отбрасывая на землю тени, что-то перемещалось, словно гонимые ветром клочки мрака, дикие гуси, летящие на юг, или что-то другое, трубя заунывно, проносясь по звездам, по холодным белым облакам, по разрывам между ними.

Вася стоял, запрокинув голову и приоткрыв рот, тени вокруг него стали стремительно вращаться, плотная тень от платана, спутанная – от акаций, прямая – от фонарного столба; тени, полосы теней, все сдвинулось с места, под ногами у него сновали другие, пушистые тени, мохнатые комки мрака, и все они, словно перекати-поле, подпрыгивая и ударяясь о землю, неслись на восток, на восток, на восток, и везде, везде по всей пустынной ночной земле стоял тоскливый вой. Маленькие жалобные голоса, пунктиры голосов, мяуканье, словно кошки, сотни кошек сорвались с места, и все это неслось мимо него, а деревья вращались, и вращались над головой страшные белые звезды, и на восток, на восток неслась, всхлипывая и трубя, дикая охота…

Последние меховые комки, смешно и трогательно подпрыгивая, покатились догонять остальных, небо захлопнулось, и Вася остался один, пространство вокруг словно забито ватой, не пропускающей ни звука, ни дальнего голоса, пустое, никакое, без следа шевеления жизни, наполнявшего его испокон веку…

Телефонная будка стояла на углу, отблескивая в свете звезд неподвижной молнией треснувшего стекла. Он нахмурился и, вынув из кармана горсть мелочи, разложил ее на ладони, передвигая пальцем в поисках двушки.

* * *

В двери повернулся ключ. Осторожно. Надеется, что сплю, подумала Петрищенко. Она было взялась за реферат для ВИНИТИ – завтра платить Генриетте, и до получки останутся копейки, но поняла, что уже полчаса смотрит на английскую строчку, совершенно не понимая ее. Тогда она отложила реферат в сторону и теперь, грызя карандаш, разглядывала «Кроссворд с фрагментами», предлагавший назвать, в частности, химическую фракцию нефти, надо полагать парафин, и подняла голову.

– Погуляла? – спросила она изо всех сил дружелюбно.

Лялька сразу бросилась в атаку:

– А ты когда обещала придти? – Она села на калошницу и, морщась и удивительно напоминая при этом мать, стала стаскивать с ног сапоги-чулки. – Ты обещала в семь придти. Ты обо мне подумала? Я же договорилась с одним человеком. Ты хочешь совсем меня дома запереть, да? Чтобы я с бабушкой сидела. А сама…

Она швырнула сапоги в угол, и они, опав голенищами, как пустые воздушные шарики, легли там, кособоко прижавшись друг к другу.

– Лялька, но бывает же ЧП.

– У тебя каждый день ЧП. Пожрать ничего нет?

– Ты же худеешь.

– Так что мне теперь? Умереть от голода?

Это гормоны, подумала Петрищенко, бушующие гормоны, они бьются в крови и не находят себе выхода. Поэтому все молодые такие жестокие. И скандалисты. Она сжала зубы и уставилась на фарфорового Пушкина, сидевшего за фарфоровым столиком, задумчиво подперев щеку, в другой фарфоровой руке – обломок пера. Перья эти ломаются первыми. Сколько она видела таких Пушкиных, и у всех сломаны перья.

– Ну иди поешь. Я колбасу купила.

– Эту дрянь есть невозможно, – высокомерно сказала дочка.

– Где ж я тебе другую возьму?

– У всех нормальные матери, – завелась Лялька. – Они готовят. Домашнюю еду, слышала такое слово? А мы все время жрем всухомятку, ты посмотри на меня… Вот это, вот на эту складку, нет, ты посмотри…

– Лялька, ну это просто гены. Наследственность.

– Это неправильное питание, – упиралась Лялька. – Ты меня насильно кашей закармливала. Манной. Вот и сорвала мне обмен.

– Когда я тебя закармливала?

– А в детстве. Тебе лень было в молочную кухню, и ты кашу…

– Что ты можешь помнить?

– Бабушка сказала, – охотно пояснила дочь.

– Твоя бабушка уже лет десять сама не помнит, что говорит. А ты, если так ее мнение уважаешь, вот сидела бы с ней, вместо того чтобы по гулянкам…

– А тебе жалко, да? Хочешь меня дома запереть? – Голос у Ляльки сразу делался высоким и злым.

Петрищенко, сообразив, что препирательство пошло по второму кругу, махнула рукой.

– Сапоги хоть на место поставь, – сказала она безнадежно.

Лялька, двумя пальцами держа сапоги за скользкие клеенчатые голенища, запихивала их в шкаф в прихожей.

– Ты их вытерла? Там мокро, на улице.

– Меня подвезли, – холодно ответила дочка, – на машине.

У Петрищенко нехорошо заныло под ложечкой. Машина? У кого, откуда? Она ж ничего не говорит, зараза.

Порыв ветра навалился на окно, что-то звякнуло, взвился край тюлевой занавески. Она подошла к окну, приложила обе ладони к стеклу, ощущая, как оно содрогается под напором воздуха.

Неровные, размазанные тени веток и облаков пронеслись по стеклу, а за ее спиной, в комнате, звонил и дергался серенький телефон.

– Совсем с ума сошли, – пробормотала она.

– Не трогай. – Лялька кинулась к телефону, как тигрица, оттирая ее локтем. На Петрищенко пахнуло разгоряченным телом, почему-то сигаретным дымом, курят они там втихую, знаю я их, и еще чем-то кислым и неприятным. – Это меня…

– Скажи своему кавалеру, – кисло сказала Петрищенко, с удовольствием выговаривая противное слово «кавалер», но, видя, как у Ляльки, схватившей трубку и прижавшей ее к уху обеими руками, обиженно вытягивается лицо, замолкла.

– Это тебя, – сухо сказала Лялька. Она бросила трубку на тумбочку, и та, соскользнув, висела, беспомощно поворачиваясь на шнуре.

– Кто? – Петрищенко вновь почувствовала мягкий удар под ложечку.

Она оглянулась на Ляльку, но та, демонстративно топая, прошла мимо в ванную и включила воду на полную мощность.

– Что? – перекрикивая воду, спросила Петрищенко.

– Лена Сергеевна, – сквозь треск орал в трубку далекий голос, – это я… Я тут шел, дай, думаю, позвоню.

– Ты откуда? Откуда звонишь?

– Да хрен его тут поймешь, – злобно сказал Вася. – Тут это… замучаешься, пока телефон неразбитый найдешь. Вот же шпана поганая.

– Вася, ты что, выпил? Тебе завтра судно работать… Я же тебе говорила сколько раз…

– Да ни хрена я не выпил, Лена Сергеевна. Я провалился.

– Что?

– Ну, как бы ни с того ни с сего. Знаете, как это бывает.

– Нет, – ответила Петрищенко.

– Ну, фиг с ним, в общем, шел-шел, и раз! Провалился. Наверное, сдвинулось там что-то. Потому что, это, паника там, в нижнем мире. Уходят они. Отваливают. Вся мелочь в панике.

– Что ты такое говоришь, Вася? – Она оглянулась, но Лялька все еще шумела в ванной, и тогда она позволила себе прислониться к стене и закрыть глаза.

– Он всех распугал, Лена Сергеевна. Говорю вам, это кто-то страшный… Ох страшный. А эти суки нам никого в помощь не дают. Не дают ведь?

– Ну, я еще завтра поговорю, Вася.

– Пусто все, – жаловался Вася. – На всей земле пусто… Никогда так еще не было, Лена Сергеевна.

Петрищенко помолчала, провела по лицу рукой и тем самым сбила набок очки. Хотела поправить, но они упали в щель между стеной и тумбочкой, и она никак не могла сейчас до них дотянуться.

* * *

Она собрала в стопочку нарезанный сыр и подложила в холодильник к большому куску сыра, рядом с которым прел кубик сахара. Один ломтик машинально укусила. Сыр оказался пресным и резиновым. Духи «Дзинтарас», которыми она поспешно подушилась, когда пришел Лева, вообще-то, ей нравились, но, кажется, она плеснула на себя слишком много. Липкий какой-то запах…

Лампочка в холодильнике перегорела. И лампочка-свечка в бра над столом – тоже. Почему все начинает обрушиваться как-то сразу?

Одиночество навалилось, как прелое ватное одеяло.

Лялька такая симпатичная была, когда маленькая. Ходила, переваливаясь на пухлых ножках, говорила басом. Очень серьезная. Очень трогательная. И беспомощная – а значит, ей, Елене Сергеевне Петрищенко, просто необходимо было стать сильной и здоровой. Они были вместе, они были одним целым, она даже с мамой помирилась. Потому что надо было, чтобы кто-то сидел с Лялькой, когда она болела, и забирал ее сначала из садика, потом из школы. А мама не хотела. Маме казалось, что она еще молодая и у нее своя жизнь. Она вдруг вспомнила, как мама, уже после папы, на отложенные для английского репетитора деньги купила себе светлое габардиновое пальто, и даже на миг зажмурилась от ненависти.

СЭС-2 гнилое место. А куда деваться? Оклад хороший, премиальные. И надбавка за вредность. А Лялька выросла, и они больше не одно целое, а каждый сам по себе. И Лялька, кажется, ее ненавидит. Страшная, злокачественная форма ненависти, циркулирующая в их убогой семье, замкнутая, не находящая выхода.

Она опять на миг зажмурилась, в носу защипало.

Они меня съедят, подумала она. Съедят. Господи, до чего же глупое слово.

* * *

Дом выглядывал эркером-фонарем на разрытую улицу. Фасад облупился, с карниза осыпалась лепнина, кое-где торчат ржавые погнутые прутья.

– В Москве, наверное, фасады мыльным порошком моют, – прокомментировал Вася ни с того ни с сего.

На третий этаж вела широкая мраморная лестница, со щербинами на ступеньках, на мраморном подоконнике, сложив крылья, лежала серая ночная бабочка. Дверной косяк усеян фурункулами звонков.

– В коммуналке живет товарищ, – проницательно заметил Вася, нажимая на кнопку над табличкой «Трофименко – 2 звонка». – Мне бы такую коммуналку.

Какое-то время ничего не происходило, затем за дверью послышались осторожные шаги, дверь приоткрылась на ширину цепочки, и в щелку выглянул блестящий глаз.

– Коля, это из пароходства, – дружелюбно сказал Вася.

– А точнее? – спросили за дверью.

– СЭС номер два, если точнее. Но неофициально. Пока еще.

– А! – За дверью зашаркали тапочками, и кожа у Петрищенко на предплечьях тут же покрылась мурашками – она не выносила этого звука. – Учтите, я списался.

– Гм, – сказал Вася, – а поговорить бы все равно надо.

Дверь отворилась. Трофименко стоял в майке и трусах. Увидев Петрищенко, он смутился.

– Подождите, – сказал он, – я сейчас.

– Гордый, – тихонько пояснил Вася.

Ответить Петрищенко не успела, поскольку сэконд опять возник на пороге, на сей раз в нейлоновом тренировочном костюме, синем с белой молнией.

– Вот теперь проходите. – Он указал рукой в неопределенном направлении. – Сюда. Направо и еще раз направо. Третья дверь. Нет-нет, не сюда. Там гальюн. Мористее загребайте.

Окно в торце комнаты-пенала выходило на перекресток, где, мигая желтым, стоял асфальтоукладчик. По обоям ползли пятна сырости. На стене висел на плечиках белоснежный китель, прихлопнутый фуражкой с крабом. Рядом, на календаре, застенчиво прикрывала рот подмигивающая японка.

Петрищенко подвинула себе венский стул с гнутой спинкой, но ножка за что-то зацепилась.

– Извиняюсь, – сказал сэконд.

Под стулом высился неровный строй пустых бутылок.

Вася уселся на диван и какое-то время мрачно разглядывал сэконда. Тот занервничал, на верхней подбритой губе выступили капельки пота.

– Извиняюсь за бардак, – повторил он. – Мы с супругой разошлись… ну, разменялись… остался диван вот, а что?

– А что? – доброжелательно переспросил Вася.

– Погода паршивая, – сказал Трофименко. – Спину так и ломит. Застудил в прошлом рейсе. Сыро.

– И не говори, – согласился Вася, достал пачку «Беломора» и стал стучать по донышку, выстукивая папиросу.

– Ну, – Трофименко глубоко вздохнул, – грубо говоря, чем обязан?

– А ты, друг, так уж и не знаешь? Нет?

– Это с «Мокряком» связано? Или как?

– Тебе «Мокряка» мало, друг? – печально сказал Вася.

Он поднялся с дивана, взял ободранную табуретку и устроился на ней верхом.

– Все тайное, – укоризненно сказал он, – когда-нибудь становится явным.

– Ну да? – удивился сэконд.

– Вы, случайно, – ласково спросил Вася, – совершенно случайно, ничего на берег не списали? В обход СЭС-два… Ну мало ли что, острый аппендицит или там острый психоз, э?

– Таки Бабкин? – печально заметил сэконд.

– Таки Бабкин, – согласился Вася.

– Так я и знал! – сказал сэконд и замолчал.

– Да? – подсказал Вася.

– Кэп для «Мокряка» премию, ну, экипажу… непопулярен он был, хотел популярность поднять… вот и дал отмашку. А что?

– Да ничего, собственно, – сказал Вася. – Ну, как бы отвечать придется. А у нас тоже премия горит, из-за вас, между прочим.

– Вы это… на работе пьете? – тоскливо спросил сэконд. – Только у меня рюмок нет. Одна вот, для дамы.

* * *

– Мы океан любим, песни про него поем, а он нас нет.

Трофименко подлил Васе водки. Петрищенко поморщилась, но промолчала.

– То есть, ну, терпит иногда… кое-кого. Но вообще нет, не любит. Потому что мы сверху его тревожим. И еще потому, что теплые и гудим. Винты, всякие токи, вибрация. Его и раздражает.

– Постой, – вмешался Вася. – А киты?

– Что – киты?

– Они тоже теплые и гудят. Я читал, они песни поют, идет стадо и поет, а другое стадо за тысячу километров его слышит.

– Киты, – сказал сэконд, – явление природное. Океан к ним привык. А мы каких-то паршивых двести лет плаваем на железках. Ему противно. Зудит везде. Вроде блох или еще чего похуже.

– Ты, Коля, – доброжелательно сказал Вася, – фантастику любишь. Стругацкие, Лем… Мыслящая плазма, то-сё…

– А какая разница? Я читал, вода, если ее много, тоже не просто вода. Вся между собой связана. Вся.

– Ты хочешь сказать, мой мариман, что весь Мировой океан – одна большая молекула? – уточнил Вася.

– Ну да. И внутри нее, внутри этой штуки, все движется. Течения глубинные, донные… Слои пресной воды, тяжелой воды, холодной воды. И галлюцинирует он сам себе, просто так, для интереса. То есть я думаю, НЛО всякие… это его глюки. Недаром люди видели, как они из океана взлетали. А до этого – сирены, русалки. Чудовища на скалах. Тоже глюки. Он наводит. Он и «Марию Целесту» распугал. Нарочно.

– Насчет НЛО не уверен, – возразил Вася. – Леонов вроде видел, когда в открытый космос выходил. Кстати, американцы наблюдали на обратной стороне Луны какие-то корабли на грунте. Вообще – объекты на грунте. И огни.

– Вася, а ты откуда знаешь? – удивилась Петрищенко.

– Так записи переговоров же есть, – пояснил Вася.

– Наверняка секретные.

– Ну и что?

– Верно, – согласился Трофименко. – От людей ничего не скроешь. Ну, будьмо.

– Будьмо. Я так думаю, их лет через тридцать рассекретят. Тогда мы все узнаем. Есть на Луне наши братья по разуму или нет. И какого черта они там делают. Так ты из-за НЛО списался или что?

– При чем тут НЛО, – отмахнулся Трофименко. – Что я, НЛО не видел? Просто нервы стали никуда.

– Это я вижу. Пить, Коля, надо меньше. Я знаю, я опытный.

– Ни хрена ты не видишь. Что пальцы трясутся, это, извиняюсь, фигня. Цветочки. А ягодки это там, в море. Прикинь, восьмибалльный вторую неделю подряд, вахта тяжелая, несколько ночей не спал. И вот начинаю слышать музыку. Играет все время, играет. И казачий хор поет.

– Радио у кого-то играет, а тебе фонит. По переборке или там вентиляция…

– Я и сам сначала так подумал. Но казачий хор петь пять часов подряд не может! А потом оно еще со мной говорить начало.

– Кто?

– Так радио же. Боцман, говорит, соскочить собирается, ты рапорт на него подай, а не подашь, тебя из каюты выселят. А у меня хорошая каюта была, удобная. Жалко.

– Подал рапорт?

– Вот еще. Буду я какому-то радио верить. Боцман у нас хороший мужик, старательный.

– Соскочил?

– Где? Посреди океана? Нет, в порту приписки сошел, все как положено, не просыхал весь рейс, это да. Но знаешь, что смешно? Из каюты и правда выселили, к третьему подселили. Под совершенно идиотским предлогом. Все, думаю, пора на берег. Жена опять же заела. Хватит, хватит, мол, поживем как люди. А сама взяла и ушла с этим… И где были мои глаза? Ведь что такое крашеная блондинка? Заведомо нечестная женщина!

– Коля, ты гонишь. Уводишь от темы. Ты про последний рейс давай.

Трофименко покачал в стакане водку на манер коньяка, он и стакан держал, словно коньячную пузатенькую рюмку.

– Да, – сказал он наконец, – паршивый рейс. Хуже еще не было. Заводили судно в порт, чуть танкер кормой не задели… И вообще паршиво, собачились всю дорогу, комсостав собачился, а это последнее дело. Бабкин этот ходит, и лицо у него…

– Да?

– Уши острые, или… если краем глаза посмотреть, так и не Бабкин вовсе… и усмехается. А потом и вовсе рехнулся, все бежать куда-то пытался. Повязали его.

Он замолк.

Слышно было, как за дверью, в длинном темном коридоре старуха говорит по телефону, жалуясь на плохое пищеварение.

– Выпьешь еще?

– Я да, – охотно согласился Вася. – Не смотрите так, Лена Сергеевна, я в норме. Закусить у тебя есть чем, друг?

– Шпроты где-то были, – неопределенно ответил Трофименко.

– Тащи их сюда.

Трофименко вышел, зацепившись плечом о дверной косяк. Вася оглянулся на дверь, быстро встал, провел руками по кителю сверху вниз и вернулся на место.

Вернулся сэконд, поставил на стол банку плавающих в масле шпрот и к ним – нарезанный толстыми ломтями серый зачерствевший хлеб. Петрищенко вдруг поняла, что ему, сэконду, перед ними, и особенно перед ней, очень неловко и что сэконд привык совсем к другой жизни, легкой и красивой.

– Будьмо?

– Будьмо.

Вася положил шпротину на хлеб, полюбовался, отправил в рот и сказал:

– Вот, люблю я балтийский шпрот. Анчоуса наши неплохо делают, а шпрот загубили.

– Да! – с пониманием кивнул сэконд.

– Или там, например, килька. Маленькая. Лучку накрошишь, зелененького, ее на черный хлеб… А она вся в маринаде, перчик, травка на ней… Еще селедка с картошкой, чтоб картошка горячая, рассыпчатая, и соленый огурчик, но это все-таки зимняя еда. И под водочку, под водочку ее. Или настойку, горькую.

– Еще маслята хорошо, – сказал сэконд. – Сопливенькие такие… а за бугром нормальных грибов нет совсем, какая-то, извиняюсь, дрянь в жестянках, тинз, совсем есть невозможно, безвкусная, как резина, веришь, нет?

– Угу, – сказал Вася и выудил еще одну шпротину. Положил на хлеб, полюбовался… – Вернемся к Бабкину, ага? Он вообще когда двинулся?

– Ну, он всегда психованный был. – Сэконд задумался, покачал в руке стакан. – Чуть не по нем, сразу в морду. Он в порту, в канадском, подрался, еле разняли.

– Где, на погрузке?

– Ага. С индейцем каким-то. Еле растащили. Тот Бабкина оскорбил, Бабкин на трапе как раз стоял, с вахтенным трепался. Ну и…

– Чем оскорбил, конкретно?

– Валите, мол, отсюда… Ну, гоу эвэй, гоу эвэй… Такой себе индеец, хуже бичей наших, в порту все время ошивался, сигареты стрелял. А тут ни с того ни с сего руками машет, на Бабкина орет, кроет его. На самом деле я тебе скажу, не любят наших. Даже пролетарии не любят. Даже нацмены. Соберутся и давай крыть. Рашн, гоу хоум, все такое… Мы с ними как с людьми, а они тут же в морду. Третий на берег запретил сходить – провокаций боялся.

– Понятно, – сказал Вася. – Гоу эвэй, значит…

* * *

– Им кричали с берега, уходите, мол, а они, дурачки, решили, что это провокация американская. А здесь, видишь, с Бабкина соскочил и пошел себе. Но я про такого, Лена Сергеевна, первый раз слышу! Видно, эндемик.

– Эндемик, да. Мне, Вася, не нравится вот это твое пьянство на работе. Вот это твое пьянство мне не нравится.

– А с такими иначе нельзя, Лена Сергеевна. Он бы замкнулся в себе, хрен чего узнаешь. Гордый. Гонор у него. А так все понятно. Гоу эвэй. Индейцы. Что будем делать, а?

– Капитана под суд, – мечтательно сказала Петрищенко.

– Ну снимут его в ближайшем порту, это уж точно. А нам-то что делать? Я вот, Лена Сергеевна, все, что по Канаде есть, поднял. Ни фига не понятно. В Институт США и Канады надо звонить, в Москву. Лещинский даст добро, сразу и отзвоним.

– Что у нас вообще по «Мокряку» есть, Вася?

– Ну, зерновоз. Самый крупный зерновоз в истории кораблестроения, между прочим. Кто у нас на зерне живет, Лена Сергеевна?

– Головня и спорынья, – механически ответила Петрищенко.

– Да, еще мыши, долгоносики всякие. Из наших кто?

– Ни разу такого не слышала. Говорят, при Хрущеве один раз юм-кааш к кукурузе прицепился. Тогда много кукурузы закупали, на зерно. Но по-моему, врут.

– Хрен его знает, Лена Сергеевна, может, и не врут. Тогда с доступом еще хуже было, все секретили. Что там делалось, непонятно. Хрен с ней, с кукурузой, а вот на пшенице кто сидит?

– По-моему, никто, Вася. Пшеница – поздняя культура. Особенно мягкие сорта.

– Кто-нибудь универсальный может сесть. Нет?

– Ну, в принципе, может. – Петрищенко задумалась. – Какая-нибудь мелочь. Дух плодородия там… У тебя, кстати, Вася, диплом по малым народам, нет? Как раз по палеоазиатам. Какие у канадских индейцев духи плодородия?

– Не знаю, смотреть надо. Ничего себе мелочь! Америкосы вообще самые паскуды. И с вывихом каким-то, все палеоазиаты с вывихом. Я бы чего сделал? Нагнал бы народу побольше, кольцо бы замкнул и гнал бы его, тварюку эту, пока не вытолкнул в нижний мир.

– Откуда народ брать, Вася? Кого брать? Белкину?

– Лещинский что, совсем дурак? Понимать же должен.

– Понимать-то он понимает. Только над ним тоже начальство есть. Оно, Вася, страшнее индейских духов плодородия. Вот он и тянет до последнего.

– Хуже будет, – зловеще сказал Вася.

– Хуже не будет, – печально ответила Петрищенко.

* * *

– Розалия, – строго сказал Вася, – что ты вообще делаешь на работе?

– Ну… – Розка захлопнула «Анжелику», но так ловко, как это получалось у Катюши, затолкать ее в ящик стола не могла. Тем более пухлая «Анжелика» в ящик не влезала.

– Во дни моей суровой молодости, – продолжал Вася, – все романтические девицы зачитывались «Птичкой певчей». Турецкая такая книжка, про Гюльбешекер. Читала?

– Нет.

– И слава богу. Я бы тебе вообще, Розалия, на работе советовал заниматься делом.

– Каким делом? – скорбно сказала Розка. – Каким делом, Вася?

– Ну, я не знаю… Может, Чашкам Петри нужно чего? У них там тоже иногда… ну, анналы всякие, рефераты, то-сё. Хочешь, я поговорю?

– Я не хочу… рефераты. – Губы у Розки задрожали. – И вообще, – она оглянулась на пустой столик у окна, – почему Катюше можно, а мне нельзя?

– Катюша, – строго сказал Вася, – на особом положении. А тебя еще раз с книгой увижу на рабочем месте, с посторонней, выговор, на первый раз без занесения…

Розка начала было фыркать, как рассерженная кошка, но Вася, очень довольный, захохотал. Но как-то невесело.

– Ну тебя, – сказала сердитая Розка.

– Ты правда по-английски понимаешь? Или врешь для понту?

– Ну понимаю. – Розка подумала и честно добавила: – Немного.

– Тогда вот. – Вася расстегнул необъятный потрепанный рюкзак и стал там рыться. – Вот тебе такая книжка. Почитай, законспектируй. Все такое. А я тебя потом спрошу. Только, – он сделал страшные глаза и огляделся, – конспект вон в тот сейф будешь класть каждый вечер. Под расписку. И книгу тоже.

– Опять врешь, – проницательно сказала Розка.

– Ну… – Вася подумал, – преувеличиваю. Слегка. Очень важная книга. Очень страшная.

– Клод Леви-Стросс, – прочла Розка, водя пальцем по обложке, – это кто? «Взаимоотношения… между ритуалами и мифами… ближних людей».

– Соседних народов, дурында, – сказал Вася.

– Ну да, соседних народов. Я просто сразу не поняла. Конечно соседних народов. А зачем тебе?

– Для кандминимума, реферат буду писать, – пояснил Вася.

– А чего это я…

– А ты обязана исполнять любое мое желание. Ясно? Потому что ты маленькая и беззащитная. Даже я над тобой начальник. Ясно?

– Ну… У тебя что-то из рюкзака выпало.

– А! – Вася наклонился и поднял пучок черных перьев, связанных метелочкой.

– Вася, это что? – спросила пораженная Розка.

– Очень важная вещь, – рассеянно ответил Вася, заталкивая пучок обратно в рюкзак. – Ладно, я пошел. Мне еще кубинца работать. А ты пока книжку почитай, все дело. И это… ты Лену Сергеевну не очень зли, ладно? А то она тебя в жабу превратит.

– А она может? – с замиранием сердца спросила Розка.

– Надеюсь, – печально сказал Вася. – У всех есть скрытые возможности. Должны быть. Иначе какой смысл жить на земле? Ладно, пока. Чао-какао.

Он подхватил рюкзак, помахал ей рукой и вышел. Розка вздохнула, покосилась на дверь, затолкала Леви-Стросса в ящик стола и опять взялась за Анжелику.

«В голубых клубах табачного дыма, проникавших через открытую дверь, Анжелика казалась неправдоподобно прекрасной. В этой хрупкой и нежной женщине нельзя было узнать ту не знавшую усталости всадницу, вместе с которой он проделал весь путь от самого Голдсборо. Она словно сошла с одной из тех картин, что висят во дворце губернатора Квебека, и стояла сейчас перед ним с золотистыми распущенными волосами, в ярко-малиновом плаще, положив тонкую белую руку в кружевном манжете на грубо обструганные перила».

Розка посидела еще с минуту, поджав под себя ногу. Потом встала и подошла к круглому зеркалу рядом с вешалкой, вытащила из рукава зеленого пальто розовый японский платочек с золотой ниткой и повязала его на шее бантом, после чего изящно облокотилась о вешалку и поглядела в зеркало. Она попробовала выглядеть загадочно и томно, но получилось как-то неубедительно, вдобавок она отчаянно напомнила себе котенка из Катюшиного календаря.

– Очень приятно, шевалье, – томно произнесла она, улыбаясь и расправляя рукой концы шарфа, – позвольте выразить вам… выразить вам…

– Роза, – произнесла Петрищенко с отвращением, – что это ты делаешь?

* * *

– Опять наш? – Вася прикрыл глаза и на какое-то время замолк, что было непривычно и страшно, потом так же, с закрытыми глазами, полез в карман за «Беломором», и Петрищенко, которая, вообще-то, в кабинете курить не разрешала, на сей раз промолчала.

За окном дул ветер, на ярко-синих волнах блестели белые гребни, и даже отсюда было видно, какое оно, это море, холодное.

– Как Лещинский? – спросил Вася на всякий случай.

– Уже даже и не кричит, – ответила она печально.

– Он хотя бы помощь какую даст?

– Говорит, даст.

– А вы этого видели? Ну, этого…

– Видела, – вздохнула она. – Лещинский на машине отвез. На своей.

– Точно наш?

– Куда точнее, Вася.

Она прислушалась к себе. Там, где раньше сидел противный, гложущий страх, сейчас была пустота. Когда я перестала бояться? – подумала она. И почему?

– Хотя бы известно кто?

– Человек, – устало сказала она. – Александр Борисович Бескаравайный. На стадионе его нашли, на беговой дорожке. Поздно вечером. Практически ночью. Там по вечерам всякие любители бегают, они его и нашли.

– Ноги? – деловито спросил Вася.

– Да.

– В порту работал?

– На метеостанции. Такой… По всему, немножко с приветом.

– А что он делал на стадионе?

– Бегал. Каждый вечер. Каждый вечер на стадионе.

– Это который «Трудовые резервы»?

– Да.

– Понятно, – задумчиво произнес Вася, при этом он продолжал разминать папиросу, не замечая, что из нее уже сыпалась труха. – То есть ничего не понятно…

– Кто это, Вася? Кто это может быть? – шепотом спросила Петрищенко.

– Не знаю, Лена Сергеевна. Нетипичный случай. Не знаю. Двое – слишком маленькая статистика.

– Типун тебе на язык.

– Я к тому, что непонятно, где тут общее. Ну, правда, оба – мужчины. Непонятно, это важно или нет. Один грузчик, ну водитель автокара, а этот…

– Бездельник, – твердо сказала Петрищенко. – Тунеядец. Я говорила с его женой, – она передернулась от тоски и ужаса, – она дом на себе тянула, а он – дурака валял; работа не бей лежачего… За собой следил, голодал по системе, бегал. Философский труд писал.

– Тогда он не тунеядец, а философ, – рассудительно сказал Вася. – Философ-надомник. В общем, поглядеть надо – в кадрах взять… все что есть; трудовая, характеристика, может, карточка из поликлиники… Сядем, разложим, подумаем. Вместе сядем…

– Вместе сядем, это точно, – машинально отозвалась она.

– Да ну вас, Лена Сергеевна, все шутите. А что жене сказали?

– Показали лицо, ноги не стали. Сказали, маньяка работа. Похоронят в закрытом гробу… ну вот. Ты кубинца отработал?

– Ага. Чисто все. Сейчас на кубинцев редко что цепляется. Я, Лена Сергеевна, по порту походил, поглядел. Нет его в порту, ну это теперь понятно. Он на склонах ошивается, около стадиона. Я пойду туда, пощупаю, ага? Пока светло. Розку с собой возьму.

– Белкину? Это еще зачем?

– Вот вы ее посадили рядом с Катюшей, а это нехорошо, Лена Сергеевна. Вредно ей это. Потом, ходит один мужик, выспрашивает… непонятно. А с Розкой – понятно, что глупость одна.

– Она, Вася, по-моему, и вправду дура.

– Да нет, просто зеленая еще. Зелененькая. Глупенькая. И пальто у нее зеленое. И ногти. А шарфик – розовый, оцените, Лена Сергеевна. Может, все-таки проинструктировать ее на всякий случай? Серьезное ведь дело.

– Страшное дело, Вася. Не надо пока, просто скажи ей, ну…

– Уж найду что, вы не волнуйтесь, Лена Сергеевна. Так я пошел?

– Ладно, Вася, иди. Вернешься, подумаем вместе. А я пока личные дела в кадрах затребую. И это, осторожней, а?

– Кому вы это говорите, Лена Сергеевна? – удивился Вася.

* * *

– Вот ты на каблуках ходишь, – упрекнул Вася, – а это вредно. Искривляет свод стопы. Будешь потом хромать, как японка. Япо-оночка.

– Как хочу, так и хожу, – буркнула Розка, краснея.

– Нет, вообще-то, все верно, – рассуждал Вася. – Это у тебя правильные инстинкты. Каблук зрительно изменяет соотношение бедра и голени и тем самым делает женские ноги более привлекательными. Ивана Ефремова читала? «Лезвие бритвы»?

– Не-а.

– Ну, темная! – удивился Вася и достал из кармана потрепанную «Иностранку». – И «Таис Афинскую» не читала?

– Нет.

– Я тебе принесу. Тебе понравиться должно. Романтика-эротика, любовь-морковь. Полезная для тебя книга, во-от… А что это у тебя в сумочке, такое квадратное? Толстенькое такое? Леви-Стросс?

– Нет, «Анжелика», – буркнула Розка и покраснела.

– Ты безнадежна. В кино сходить с тобой, что ли? – задумался Вася. – В «Родине» как раз «Анжелика и король» идет. Вот же дурной фильм! Но красивый. Буржуазный.

– А ты что, уже смотрел? – заинтересовалась Розка.

– Ну, смотрел. Водил тут одну. Но ведь можно же еще раз сходить.

Розку, честно говоря, еще никто не приглашал в кино. Никто. Никогда.

А Розка так старалась. Она даже купила у цыганок тушь – страшную, липкую черную тушь в спичечном коробке, но мама ее нашла и выкинула. Она сказала, что цыганки туда кладут ваксу. Им, цыганкам, все равно, что будет у нее, у Розки, с глазами.

Анжелике в такой ситуации полагалось откинуть голову и призывно засмеяться. Розка уже было начала откидывать голову, но в шею врезался проклятый капроновый шарфик.

– На той неделе, ага? Ты только сбегай заранее билеты купи, – сказал Вася. – А то перед сеансом не протолкнешься. Особенно на вечерние.

– Я, вообще-то, вечерами все больше занята, – величественно сказала она. – Подготовительные курсы, и вообще…

– Да ладно врать-то, – миролюбиво сказал Вася. – Послушай… а можно тебе задать один вопрос… очень личный?

– Да? – выдохнула Розка.

– Как тебе удалось добиться такой нечеловеческой раскраски ногтей?

Розка прикусила губу.

– Ну, – сказала она наконец, – вообще это просто. Берешь зеленый стержень, ну пастовый, обрезаешь шарик. Потом выдуваешь пасту в белый перламутровый лак. Перемешиваешь. Ну вот…

– Ужас, – честно сказал Вася.

– Я сведу, – на всякий случай пообещала Розка.

– Да, и поскорее. А то когда я смотрю на твои ногти, мне есть не хочется. Ладно, еще посидим немножко и пойдем, купим по пирожку.

– А зачем мы вообще здесь сидим?

На свежеокрашенных скамейках выступила роса. Море вдалеке за деревьями переливалось розовым и сиреневым, как голубиная грудка, и свет вокруг был розовым и сиреневым.

– Во-первых, – сказал Вася, – на свежем воздухе полезно. Во-вторых, это подшефный стадион пароходства. Общественная работа. Ходим выясняем, нет ли нареканий, жалоб…

– Мы же сидим!

– Знающий человек сидит над рекой и ждет, когда река сама принесет ему жалобы и нарекания, – значительно сказал Вася. – Так оно чаще всего и происходит.

– А разве спортсмены сейчас тренируются? Мне казалось, они по утрам.

– Мы поощряем любительский спорт. Что ж ты, Розалия, дикая какая-то, постановления партии и правительства не изучаешь! Мы поощряем спорт в широких массах. Но и серьезный спорт не забываем, стране нужны олимпийские медали.

– А-а-а…

Розка ничего не поняла, но на всякий случай кивнула.

– А еще спросить можно? А то я не понимаю…

Печальное лицо Петрищенко, со съехавшим набок шиньоном-куличиком, плавало у нее перед глазами.

– Я тоже много чего не понимаю, – мрачно сказал Вася. – Например, что они кладут в сосиски. Не надо было мне в столовой сосиски брать. Что они в котлеты кладут, я понимаю.

– Нет, я не про то. Я про нас.

– Да ну? Про нас с тобой? – удивился Вася.

– Нет. – Розка начала стремительно краснеть. – Я вот… в СЭС-один хотя бы понятно, они заразой всякой занимаются. А мы чем?

– Как это – чем? – Вася оглянулся по сторонам, выпучил узковатые татарские глаза и шепотом сказал: – Мы – последний рубеж обороны.

– А? – Розка в свою очередь вытаращилась на него.

– Ты знаешь, сколько в мире сил, которым люди доброй воли что кость в горле? Спят и видят, как бы Олимпиаду сорвать… и вообще все погубить… Поэтому мы под скромной личиной СЭС… СЭС-один с вредителями борется, с жучками-долгоносиками, а мы с другими… хотя тоже долгоносиками…

– Вася, но…

– Чш… – Вася выпучился еще страшнее. – Ты знаешь, что у цыганок на базаре появилась отравленная тушь? Наши женщины мажут этой тушью ресницы в погоне за ложными идеалами, а в каком свете потом они все видят? Во-от. А еще помада… купила тут одна помаду, красила-красила губы, потом какие-то пузырики подозрительные стали появляться… она тогда смотрит-смотрит, а на футлярчике написано мелко так, по-английски: «Спасибо за распространение сифилиса!»

– Это в пятом классе…

– В пятом классе понимают, что говорят. Дети все понимают. У них еще мозги не зашорены.

– Ты еще про отравленные конфеты…

– А что отравленные конфеты? Ты знаешь, Розалия, что такое отравленная конфета? А если ее подсунут нашему спортсмену-олимпийцу? Ведь были такие случаи, Розалия! Теперь ты все знаешь. Я сказал!

Розке сделалось неловко, потому что Вася нес очевидную чушь, а она робела возразить. Она вообще относилась к чужим высказываниям с большой степенью доверия, но потом все же не выдержала.

– Вася, – она даже покраснела от стыда и злости, – что ты… вы… зачем?

– Все тебе расскажи, – сказал очень довольный Вася. – Вот так, за здорово живешь! Вырастешь, Роза, узнаешь… Будешь отчаянно молить, чтобы сняли с тебя страшный груз ответственности, поскольку не такое это простое дело, Розочка, стоять на страже мира и прогресса!

– Дурак, – с чувством сказала красная Розка, потому что постигла полную Васину непрошибаемость. – А ты вот кто по специальности?

– Физик-ядерщик, – твердо сказал Вася, – меня перебросили сюда из секретного ящика. Я знаешь какую бомбу делал!

– Врешь, – с удовольствием сказала Розка.

– Хитрая ты, Розка, – с удовольствием сказал Вася, – настырная. В институт хочешь? На иняз?

– На эргээф. Ага.

– За границу хочешь? Своими глазами поглядеть, как там они разлагаются?

– Ага…

– Тогда не спрашивай меня ни о чем! – торжественно сказал Вася и скрестил руки на груди… – Вон, видишь, бегун бежит.

Дорожка была посыпана чем-то мелким и красно-розовым, и лиловый свет лился на нее с неба, и от этого тени, пересекающие дорожку, казались густо-лиловыми. Немолодой сухощавый бегун был из тех, подумала Розка, что следят за своим здоровьем, промывают желудок всякой дрянью и едят все сырое.

На нижней скамейке аккуратной стопкой лежала его штормовка, почти такая же, как у Васи, но застиранная добела.

– Видишь, какой умный, – сказал Вася с уважением. – Куртку бы увели, потому что и на стадионе, Розалия, случается всякое. А он в штормовке пришел.

Бегун аккуратно протрусил два круга, остановился и начал шагать на одном месте, резко вдыхая и выдыхая. Вдыхал он через нос, а выдыхал через рот, шумно и резко – «ххха!».

– Здоровый образ жизни, – Вася постучал беломориной о ноготь, – это очень важно.

– Ну да, – на всякий случай согласилась Розка.

Мужик продолжал свои упражнения, но Розка заметила, что он поглядывает в их сторону с опаской.

Вася доброжелательно помахал ему рукой и выпустил облако дыма.

Мужик занервничал и начал нагибаться и разгибаться, в тщетной надежде, что Васе с Розкой надоест и они уйдут. Но Вася не уходил, а, напротив, раскрыл «Иностранку» и погрузился в чтение, всем своим видом показывая, что обосновался он тут прочно и основательно. Розка заглянула ему через плечо. Он читал «Сто лет одиночества».

Розка подумала и достала из сумочки «Анжелику».

«Сердце Анжелики начинало колотиться, когда он подходил к ней, малейшее его внимание наполняло ее радостью, когда его не было рядом, ее охватывал страх. Она еще не привыкла к тому, что его уже не надо больше терять, не надо больше ждать, что теперь он всегда будет с ней.

„Как я люблю тебя. И как мне страшно…“ Она не сводила с него глаз. Де Пейрак разглядывал в подзорную трубу противоположный берег озера». Розка подняла голову от книги и огляделась. Бегун уперся в соседнюю скамью выпрямленной ногой и теперь делал наклоны, налегая на ногу негнущимся корпусом. Потом переменил ногу.

Розка вновь уставилась в книгу, еле различая строки в нежных сумерках. В розоватом, льющемся из-за края неба свете она перелистнула страницу.

«„Что это могло быть? Я будто слышала, как треснули ветки и что-то черное мелькнуло в кустах… Кто там был? Кто видел меня?“

Во всяком случае, взгляд, который она на себе ощутила, вряд ли принадлежал человеку. В этом было что-то таинственное.

Она напряженно вглядывалась в золотое кружево листвы на фоне темно-голубого неба. Стояла такая тишина, что было слышно, как под слабыми порывами ветра чуть шелестит листва. Но теперь этот покой казался Анжелике обманчивым, она не могла отделаться от охватившей ее тревоги.

„Там только что мелькнул чей-то взгляд! И он перевернул мне всю душу!“»

– Ты чего вертишься? – рассеянно спросил Вася. – Клиента спугнешь.

– Неуютно тут немножко, – виновато сказала Розка.

Вася захлопнул журнал и поглядел на нее неожиданно внимательно. Глаза у него в сумерках были черные и раскосые.

– Ну вроде стадион как стадион, – неуверенно возразил он.

– Ага, – опять согласилась Розка. – Только вот… ну, я не знаю… у тебя, Вася, нет такого ощущения… иногда… ну, что смотрит кто-то. В спину… И ты…

Вася остановил ее движением руки: спортсмен-любитель, вконец утратив надежду, собрался с духом и решительно был намерен отвоевать свою штормовку, к которой Вася придвинулся незаметно.

Уже когда он протянул к одежде руку, Вася дружелюбно сказал:

– Ну, как дорожка?

– Что? – удивился тот.

– Дорожка… грунт плотный? Упругий?

– А что? – подозрительно спросил в свою очередь спортсмен-любитель.

– Ну, мы из пароходства, вот с ней… Подшефный стадион. Ходим собираем претензии. Если есть, конечно. Душевая работает?

– Господь с вами, – удивился собеседник, – она только для спортсменов. А я так… разминаюсь.

И тут же агрессивно спросил:

– А что, нельзя?

– Наоборот, – доброжелательно сказал Вася. – Наоборот, надо… чтобы доступность. Массовость. Мы за это боремся. И за рекорды… за все боремся… Вас сюда пропускают? Без проблем?

– Ну, – сказал спортсмен-любитель, сроду мимо проходной не ходивший. – Нет, нет проблем… спасибо…

Он опять протянул руку к штормовке.

– Жалобы есть? – тут же перехватил его Вася. – Нам обязательно нужны жалобы. Чтобы зафиксировать. Если непорядок. Для отчетности. Ну, вы понимаете. Чтобы бороться. За массовый спорт.

Синенький пропуск пароходства с корабликом на корочке он держал перед лицом собеседника, ограничивая поле зрения.

Спортсмен-любитель испугался и отступил на шаг.

– Нету, – сказал он, тряся перед собой рукой и тем самым тактично отодвигая пропуск. – Нет… никаких. Прекрасный… прекрасный стадион… дорожки… выше всякой…

– А все-таки, – ласково сказал Вася, – потому что, если что, мы всегда… тут все для вас… а нам отчитаться. Ну?

Спортсмен-любитель заложил руки за спину и задумчиво покачался с пятки на носок.

– Пусть собак не водят, – наконец сказал он. – Повадились, понимаешь, с собаками… Ты бегаешь, а она за тобой, с лаем… А он за ней… Лесси, назад, Лесси, назад…

– Фиксируем, – сказал Вася и вынул из кармана потрепанный блокнот.

– Это что, условия? – Спортсмен-любитель осмелел и замахал руками. – Он говорит, у них рефлекс на бегущего человека. Так не води, где люди бегают. Штаны мне порвали, буквально вчера, вот…

Он ухватил рукой за вытянутые на коленях тренировочные и слегка потянул, чтобы обнаружить следы штопки.

– Непорядок, – солидно сказал Вася. – Разберемся. Что за собака?

– Белая с рыжим… то есть, скорее всего, может, с черным, но скорее с рыжим. Темно, не видно. Нос с горбинкой. Ну, фильм еще был.

– Колли, – заключил Вася. – Ясно. Приметы собачника?

– Какие приметы у собачника? Куртка, сапоги резиновые. Кажется. Свистит.

– Ясно, – сказал Вася. – Поднимем этот вопрос. Больше ничего?

– Что – ничего?

– Подозрительного? Неадекватного? Все спокойно в районе?

– Не знаю, – неуверенно сказал спортсмен-любитель. – Вроде все… А что?

– Ничего. Мы обязаны проверить любой сигнал. Если поступает.

– Нет-нет, – замахал ладонью собеседник и торопливо ухватил штормовку, которую наконец Вася великодушно ему протянул. – Собачники, это да. Они через дырку в заборе лезут. Написано: с собаками нельзя, – а они лезут!

Он запнулся и закусил губу, потому что и сам лез именно через ту дырку. А если ее заделают, то придется идти мимо проходной. Пропуска на стадион у него, понятное дело, не было, а бегать хотелось.

– Ладно. – Вася неторопливо поднялся, затолкав в карман Маркеса. – Спасибо за помощь. Пойдем, Розалия.

– И все? – удивился спортсмен-любитель.

– Ну да. А вы чего хотели? Чтобы мы вам медаль дали? Олимпийское золото? Извиняйте, не сезон.

Бегун обиженно пожал плечами и потрусил к выходу. Вася и Розка двинулись следом, но без спешки. Здоровый образ жизни, сказал Вася, надо соблюдать с умом. И снова закурил свой «Беломор».

Красные и зеленые листья подстриженного кустарника были усыпаны круглыми белыми ягодами. С моря волнами накатывало ощущение сырости и тоски.

Васина папироса светилась рубиновым огоньком. Где-то вдалеке, на линии, разделяющей море и небо, таким же чистым светом отблескивал маяк.

– Куда мы идем, Вася? – тоскливо спросила Розка.

– На этот вопрос, Розалия, – рассеянно ответил Вася, – философы отвечают по-разному. Но сторонники диалектического материализма полагают, что к победе коммунизма однозначно.

– Вася, ты опять…

– Ну, если конкретно в данный момент, то собаку ищем. Белую с рыжими пятнами. Или черными, но скорее рыжими. И главное, Розалия, нос с горбинкой. Такая вот ярко выраженная семитская собака, ну…

– Зачем она тебе?

– Зачем человеку собака? – удивился Вася. – Лоренца не читала? Долгими первобытными ночами собака была человеку единственным другом, и во мраке, наполненном страшными чужими звуками и запахами, оба они сидели у костра, вглядываясь в ночь. Впрочем, это не мешает людям с собаками обращаться по-свински. Что для друзей, в общем, обычное дело.

Розка замолкла. Васины объяснения, всегда очень подробные и совершенно не по делу, постоянно заводили ее в тупик.

– Они должны гулять тут каждый вечер, – бормотал тем временем Вася. – Собачники, они знаешь какие настырные? А собаки – ритуальщики, еще патер Браун говорил. Один и тот же маршрут, круглый год, в любую погоду. Поэтому мы торопиться, Розалия, не будем. Ага, вот…

Розке было скучно, и, чтобы развлечь себя, она стала Анжеликой. На чистокровной кобыле Долли она ехала по темным канадским лесам, бок о бок с ее любимым мужем Жоффреем де Пейраком, и сердце ее замирало от любви и тоски, а над ней смыкались багряные кроны кленов и темные ветви елей. И над озером, отражавшим темное небо, и круглые красные деревья, и острые черные деревья, кто-то чужой и странный смотрел, смотрел ей в спину…

– Ой! – сказала Розка.

Но тут же облегченно выдохнула. Крупная колли с темными, чуть раскосыми глазами (совсем как у Васи) ткнулась черным влажным носом Розке в руку.

– Стой спокойно, – велел Вася. – Не дергайся.

– Да я и не дергаюсь, – обиделась Розка. – Я собак люблю.

– Ну, тогда погладь ее, что ли…

Розка наклонилась и стала трепать собаку за ушами. Собака вывалила язык и захакала. Нос у нее действительно был с горбинкой.

– А вот и хозяин…

Немолодой сухопарый хозяин очень напоминал давешнего спортсмена-любителя. Только тот был в штормовке и бритый, а этот – в штормовке и с бородкой.

– Естественный антагонизм, – прокомментировал Вася, – особенно драматичен, если возникает между сходными особями или группами, различающимися по минимальному числу признаков. Сечешь?

– Ага, – механически согласилась Розка.

– Не нравится мне, Розалия, – сообщил Вася, – вот этот твой либеральный оппортунизм. Вот это твое соглашательство. Точнее надо быть. Определенней.

– Лесси, – подал голос хозяин. – Лесси.

– Мало воображения у людей, – вздохнул Вася.

Собака, игриво, боком отскочив от Розки, бросилась к хозяину.

– Это он ревнует, – пояснил Вася Розке. – Между хозяином и собакой обычно устанавливаются интимные, особо прочные отношения. Это называется «импринтинг».

– Аг… – Розка прикусила губу.

Вася тем временем дружелюбно махал рукой собачнику. Вася был хамелеон.

Он ухитрялся сразу понравиться собеседнику. Тогда почему он так гнусно ведет себя с ней, Розкой? Потому что не хочет понравиться? Или, подумала она с ужасом, потому что ей, Розке, это в глубине души приятно?

– Хорошая у вас собачка. – Вася оценивающе окинул взглядом колли, которая так виляла хвостом, что контур его размылся. – Шестьдесят пять в холке? Шестьдесят восемь?

– Они поменяли стандарты, – обиженно сказал собачник. – И влепили нам хорька. Вы ведь подумайте, – обратился он к Розке как к сочувствующей. – С войны ведь выводили русскую версию колли, сухую, высокую, крупный костяк, мощный щипец, хорошая рабочая собака, и на` тебе… минус десять сантиметров, и переводят из служебных в декоративные. Здрасьте пожалуйста!

– Плакал наш план вязки?

– А то! Привез секретарь секции из Польши эту карлицу, и пошло-поехало! А ведь к нам раньше очередь была!

– У нас разве можно мелких держать? – прицокнул Вася. – С мелкими и выйти-то страшно. Вы вот как, без эксцессов гуляете?

– Она, вообще-то, – смущенно сказал собачник, – ласковая у меня. Ко всем идет. А лает только на бегунов этих. Рефлекс у нее… бежит, догоняет и делает вид, что за пятки хватает. Уроды, видят же, собака играет просто. Зачем так орать? Милицию позову, милицию позову! Правила выгула нарушаете, с собаками нельзя, вон табличка висит! А где гулять? Со двора гоняют, на улице тоже…

– А! – сказал Вася. – Это все от комплексов. С собакой не умеет обращаться, пугается, а когда человек пугается, он выделяет такой особый запах…

– Естественно, – согласился собачник.

– Не боялся бы, ничего бы и не было. Верно, Лесси?

Собака кивнула.

– Лишь бы не бандиты, – обеспокоенно продолжал Вася. – Склоны близко, там всякая шваль ошивается.

– Ну… – собачник вздохнул, – я, вообще-то, милицейский свисток с собой ношу. На всякий случай. От нее, если честно, какая защита? ЗКС она сдала, на задержание шла лучше всех, так и висела на ватнике. А в реальных условиях не работает. Не хочет. Пару дней назад, – он наклонился и потрепал собаку по холке, – за бегуном увязалась, что он ей сделал, не знаю… как взвоет, как подбежит ко мне! Хвост поджат, сама дрожит…

– Вот сука, – сказал Вася, имея в виду не собаку.

– Ну… Я осмотрел ее, вроде все в порядке. Только напугалась очень. А этот дальше бежит… – Собачник понизил голос. – Мне и самому стало страшно. Будто с ним еще кто-то или просто тень такая… нет, правда странно.

– А подробней? – заинтересовался Вася.

– Он так быстро бежал… и сразу через кусты перемахнул – вон те… ну, как бег с препятствиями… И исчез. Не надо, пожалуй, нам тут гулять. А так хорошо было – машин нет, детей тоже. А этот… бежит и кричит, бежит и кричит! Ноги, слышь, жжет… Хотя она даже не зацепила его, я уж знаю.

– Пьяный? – предположил Вася.

– Пьяные так не бегают, – неуверенно возразил хозяин. – Может, сумасшедший?

– Может, – равнодушно пожал плечами Вася, словно вдруг потеряв интерес к странным поступкам бегущего человека. – Ладно, Розалия, пошли. Темно уже. И вам всего хорошего. А только вы и правда лучше не ходили бы сюда. Этот, покусанный, сказал, жалобу пишет.

– Житья от них нет, – сказал расстроенный собачник, взял Лесси на поводок и пошел к дырке в заборе.

– Ну вот, – сказал Вася Розке, – пошли и мы. Тебя, должно быть, мама-папа ждут.

– Я уже взрослая, – обиделась Розка.

– Ну да, ну да… Ты, Розалия, вот что: если что заметишь… странное… сразу звони Петрищенко. Или лучше мне. В общежитие пароходства звони, на вахту, я тебе телефон дам, позовут.

– В каком смысле странное? – обмирая, спросила Розка. – Вербовать будут? Иностранные агенты?

– Кому ты, дура, нужна, – грубо сказал Вася. – Я просто… – он помолчал в затруднении, – ну, в общем, если померещится что.

У входа на стадион с колонн отслаивалась розовая штукатурка, ползли по стене отблески неоновых букв, трамвай прозвенел и промчался мимо, обдав их теплым воздухом…

– Вот, возьми. И сразу звони, если что.

Розка сложила бумажку и попыталась запихнуть ее в карман джинсов. Вася сочувственно наблюдал за ее усилиями.

– Если что? – переспросила она.

– Сама поймешь! – Вася махнул рукой и побежал догонять трамвай. Бежал он как-то особенно ловко и успел втиснуться в двери прежде, чем они захлопнулись. Почему это у одних все получается, а у других – наоборот?

* * *

Боже мой, я же Ляльке обещала, что приду в семь, кровь из носу, чтобы она могла пойти на эту свою вечеринку…

– Я позвоню…

– Вот это правильно, Лена Сергеевна, – одобрительно сказал Вася. – Позвоните. Объясните ситуацию.

– Я домой звонить хотела, – беспомощно сказала Петрищенко. За Васиным бесстрастным лицом она прочла скрытое неодобрение. – А потом обязательно Лещинскому. Если он еще на работе…

– Он на работе. Он, Лена Сергеевна, не совсем идиот.

Петрищенко уже прижимала трубку телефона к уху и накручивала номер. Гудок. Еще гудок.

– Не отвечают? – сочувственно спросил Вася, но Петрищенко видела, как у него дергается колено; он отбивал ногой слышимый ему одному ритм.

Осуждает, подумала она, ну не то чтобы осуждает, но как бы считает, что дело важнее. Дело для него – большое, а все остальное – маленькое. И что самое обидное, он по-своему прав.

Она покачала головой и положила трубку на рычаг:

– Мне, Вася, домой надо. Очень.

– Ну, дык, Лена Сергеевна, – сказал Вася, и Петрищенко поморщилась. – К Лещинскому все равно ведь надо. А вы мне дайте ключи, что ли.

– Я… у меня мама лежачая.

– Да знаю я. Я, если что, «скорую» вызову. А если ничего, просто посижу. Что я, с лежачими не сидел? Я вам из дому позвоню, хотите? Через полчаса, идет?

Она торопливо порылась в сумочке и достала из кошелька скомканную трешку:

– Ты машину возьми, Вася. Довженко, восемь, квартира двадцать пять.

– Да знаю я.

Петрищенко поглядела в обтянутую штормовкой спину и потерла переносицу. Вася знал о ней гораздо больше, чем она ему говорила и чем говорила вообще. Это было неприятно, особенно потому, что не соответствовало образу Васи, который сложился у нее в голове, отчего картина мира, и так не слишком устойчивая, начинала размываться и дрожать. Иногда ей казалось, что все вокруг какое-то ненастоящее.

Ну не может быть, что ее вот-вот уволят или даже посадят. Это какая-то ошибка.

Леве она звонила редко, но номер помнила.

После нескольких долгих гудков взяла трубку Римма:

– А его нет.

Она что-то жевала. Ужинает, наверное, подумала Петрищенко, которой вдруг остро захотелось есть.

– А кто его спрашивает?

– По работе, – сказала Петрищенко.

– А именно?

Не твое дело, стерва, чуть не сказала она, но примирительно произнесла:

– Это из СЭС-два, из пароходства. Скажите, я позвоню позже…

– Только не позже десяти, пожалуйста, – недовольно сказала Римма, и Петрищенко услышала в трубке гулкое глотательное движение.

– Но это…

– После десяти мы отключаем телефон!

– Хорошо, – сказала Петрищенко, чувствуя, как от бессильной ярости на шее натянулась кожа, – я постараюсь до.

* * *

– Вот не надо на меня орать, Вилен Владимирович. Вот не надо орать. Я вам еще вчера говорила, это ЧП.

– Правильно. – Лещинский затряс красными щеками. – У вас с самого начала были пораженческие настроения. И вот! Вот! Вот результат!

– У нас своя специфика.

– Не знаю я вашу проклятую специфику и знать не хочу! Вы должны были обнюхать весь порт, на брюхе его пропахать… Выследить тварь!

– Как? С кем? Я вас когда еще просила о ставке! А вы мне кого подсунули? Белкину?

– Вам страна зарплату платит!

– Так страна же, а не вы лично! – Она тоже орала, исказив лицо и упершись руками в столешницу красного лака. – Ничего в нашей работе не понимаете, вечно лезете с какими-то инструкциями, а когда что-то позарез нужно, от вас не допросишься. Мне люди нужны!

– Ну где я вам возьму людей? Осень, самая горячая пора. Везде, во всех портах план горит! Пупки люди рвут. А вы тут мракобесие развели!

– А где хотите, там и берите.

– Под суд пойдете. – Лещинский прикрыл глаза и, как подозревала Петрищенко, считал про себя до десяти. Потом извлек из кармана пиджака трубочку с валидолом, кинул таблетку в рот и начал громко причмокивать. Глаза у него оставались закрыты, рука с растопыренными пальцами массировала левую сторону груди.

На жалость бьет, подумала она.

– На меня хотите свалить? – завизжала она, остро презирая себя. – Не получится. Где моя докладная? Я вам подавала докладную. Там все зафиксировано.

– Ушла ваша докладная! Нет вашей докладной!

– У меня есть копия.

– Вот и подотрись своей копией.

Они застыли, тяжело дыша и исподлобья глядя друг на друга.

– Ты, Елена Сергеевна, развела тут средневековье какое-то, – сказал, успокаиваясь, Лещинский. – Работать надо тщательней, тогда все будет. А ты позволяешь себе политинформацию пропускать. Сама не ходишь и этого своего выгораживаешь. И овощебазу…

– Вы идиот, – с удовольствием сказала она.

– Хамишь, Елена Сергеевна. – Он горько покачал головой. – А за тебя так просил Маркин.

– И Маркин – идиот.

Она почувствовала странное облегчение. Как иногда приятно высказаться! Но Лещинский только слабо махнул рукой, указывая на дверь, плюхнулся на стул и закрыл глаза. А вдруг ему правда плохо? Сколько вообще ему лет?

– Я вам навстречу, – сказал он, не открывая глаз, – и вы мне навстречу. Работайте, ладно?

Надо будет в гастроном по дороге заскочить, вот что. Вася перманентно голодный, а он там с мамой сидит. А дома шаром покати, Лялька худеет, перестала еду покупать. Вообще. Чтобы не соблазняться. Она натянула пальто, в который раз отмечая про себя, что надо пришить вешалку. Пальто сидело как-то слишком плотно, может, ей тоже неплохо бы похудеть.

Она вышла, и сумерки облепили ее, как сырое полотенце.

Оттенок у них был странный, розовато-лиловый.

* * *

Якорь на клумбе был покрыт испариной, а на чугунной крышке люка сидели и грелись, прижавшись друг к другу, три одинаковые полосатые кошки с белыми лапками.

По пути в гастроном к ней привязался человек в перчатках без пальцев. Он выступил из густой тени и взял ее за рукав.

– Мы заявляли, что Венера не пройдет транзитом по Солнцу, и она не прошла, – сказал он. Пахло от него сырыми тряпками.

– Да, да, – послушно ответила Петрищенко.

– Она прошла только половину пути. Причем не по диаметру, а по хорде.

– Понятное дело, – согласилась Петрищенко.

Мимо прошла женщина с кошелкой. Из кошелки торчал сырой рыбий хвост. Милиционера позвать, что ли?

– Говорю вам, она не проходила мимо Солнца по своей обычной орбите. Вы спросите, откуда мы знаем? А я вам отвечу на это: мы и другие подталкивали ее туда, в это положение, несмотря на ее нежелание, и делали это как следует, чтобы она была видна с Земли.

– Послушайте, – не выдержала Петрищенко, – мне надо идти. Я тороплюсь.

– Но зачем? – настаивал человек, кривя брови. – Затем, что мы хотели, чтобы публика ее увидела, хотели, чтобы наблюдение других аномалий вокруг Солнца вызвало гул среди любителей. Как и Луна, сошедшая со своей обычной орбиты!

Петрищенко выдернула руку и, порывшись в сумке, которую держала, плотно прижав локтями к телу, достала еще одну смятую трешку и сунула в середину перчаточной ладони. Ладонь сомкнулась.

– Мы, любители, видим вещи, которые недоступны профессионалам, – сказал человек, – ни один астроном не признается вам в надвигающейся катастрофе.

– Я верю, – сказала Петрищенко. – Как вас зовут?

– Фима, – шепотом сказал человек, оглядевшись и приложив палец к губам…

– Это вам на новый телескоп. Ну, еще подкопите…

Фима вдруг подмигнул ей, как ей показалось, совершенно похабным образом, вновь отпрыгнул к лысому стволу близлежащего платана и скрылся за ним. Петрищенко видела, как он стоит там, вытянув тощую шею и высматривая очередного прохожего, чуть дальше того места, где освещенная витрина гастронома отбрасывала квадратный свет на мокрый асфальт.

У гастронома толпился народ.

Внутри тоже. Очередь змеилась и раздваивалась, и непонятно было, кто к какому прилавку стоит.

Она заняла в хлебный, молочный и сразу в кассу, но очередь в хлебный продвигалась быстро и подошла раньше, чем подошла очередь в кассу. Пришлось занять еще раз. Она выбила песочное печенье и нарезной, но, когда пробилась к прилавку, оказалось, что песочное закончилось, а батон то ли надкушен, то ли вообще погрызен. Она попросила поменять, продавщица отказалась, тогда она начала вытаскивать из сумки удостоверение СЭС, но тут из очереди на нее стали кричать: «Женщина, не задерживайте!» На полке рядом с хлебом спала большая толстая кошка. Она опять пошла в кассу с чеком, чтобы забрать обратно деньги за печенье, но пропускать ее отказались, толпа напирала, тут подошла очередь в молочный и колбасный, продавщица кинула на весы палку докторской и протянула ей клочок серой бумаги, на которой была шариковой ручкой неразборчиво выведена цена.

Петрищенко уставилась на эту бумажку, а на нее уже напирали сзади. С ума все сегодня сошли, что ли?

– Что вы мне даете? – Она повысила голос, чтобы перекричать какую-то тетку, требовавшую, чтобы ей взвесили килограмм российского.

– Колбасу, – флегматично ответила продавщица.

– Я просила триста грамм. А вы мне сколько взвесили?

– Вы просили три кило, я вам взвесила три кило. Женщина, не морочьте голову.

– Я не просила три кило, – она почувствовала, как ее оттесняют от прилавка, и в отчаянии ухватилась за пластиковую стойку, – я просила триста грамм. Взвесьте мне триста грамм!

– Женщина, вы что, глухая? Вы сказали – три кило! Сегодня все как сбесились! Всё расхватали! Скоро прилавок разнесут.

– Я…

– Я передумала! – орала тетка у нее за плечом. – Килограмм российского и килограмм пошехонского. Если вы не берете, – она обратилась к Петрищенко, – я возьму.

– Да бога ради, – с сердцем ответила Петрищенко, но тут же с ужасом осознала, что остается вообще без колбасы. Она пошире расставила ноги, укрепившись у прилавка. – Пока вы меня не обслужите, я не уйду! – заорала она в полный голос, чувствуя, как искажается лицо и сползают набок очки, – или вы меня… или я на вашу лавочку… санэпидстанцию! Я, между прочим, завотделом! А у вас крысы в подсобке! Вот хлеб, видите?

Она выхватила батон и ткнула его через прилавок отшатнувшейся продавщице.

– Вот сука-то, – отчетливо сказал кто-то за ее спиной.

– На! – Продавщица в сердцах отхватила от трехкилограммового батона колбасы небольшой кусок, бросила на весы и, накорябав новую цену на бумажке, швырнула ей клочок через стойку. – Подавись.

Петрищенко схватила клочок и стала пробиваться к кассе. Кто-то подставил ей ножку. У кассы творилось уже что-то невообразимое, она еле нашла свою очередь, протиснулась боком, выбила чек, сгребла сдачу и, сжимая мелочь в руке, стала пробиваться обратно. Когда она, мокрая и красная, в выбившемся кашне, выбралась наружу, судорожно засовывая в сумку измятый батон и мокрую докторскую в промокшей бумаге, в гастрономе уже дрались.

Фима подмигивал ей и кривлялся из-за ствола платана.

Она с удивлением обнаружила, что в руке у нее до сих пор был зажат чек с пометкой.

– Ах ты, забыла деньги за печенье стребовать!

Но возвращаться в магазин она не стала.

* * *

Уже подходя к дому, она задрала голову, выискивая свое окно в ряду таких же окон. Окно светилось.

А если Лялька дома? А она зря подняла панику. Могла же Лялька сидеть в ванне, она залезает туда с книгой и сидит, сидит, пока не размокают страницы. А она отправила туда Васю с ключами. Вася открывает дверь, выскакивает голая Лялька… Она замотала головой, чтобы развеять какие-то причудливые похабные картинки, сами собой нарисовавшиеся у нее в голове. Вася пользуется успехом у девок, ага, в пароходстве уже сплетни пошли.

Она поудобней переложила авоську с продуктами и поймала себя на том, что рука сама собой, непроизвольно сжимается и разжимается, словно примеривается к пощечине или удару.

Сама же ему ключи дала, дура!

Она нажимала, нажимала, нажимала на кнопку дверного звонка.

За дверью послышались торопливые шаги, и дверь отворилась. Кажется, она была и не заперта.

Вася стоял на пороге и что-то поспешно дожевывал.

– Вы чего, Лена Сергеевна? – удивился он, принимая у нее авоську.

Она вдруг почувствовала, что у нее подогнулись колени, и прислонилась к стенке. Вася топтался рядом, видимо намереваясь, как вежливый человек, помочь ей снять пальто.

– Ничего. – Она осторожно перевела дух.

– Я вашу маму покормил. Сварил ей кашу. Только она подгорела внизу. Немножко.

– Ничего, – повторила она слабо. – То есть спасибо, Вася. А что подгорела, это ничего.

– Я отчистил, вы не думайте.

– Да-да, – устало сказала она. – Это… хорошо. А… где Лялька?

– Не знаю, – честно сказал Вася. – Должна была позвонить, да?

– Не то чтобы должна… Я бы на ее месте позвонила… наверное.

Страх уходил, и его место заступало раздражение.

– Я чай заварил, Лена Сергеевна, – радостно сказал Вася.

– Да? – Она села на галошницу и, цепляя носком за задники, скинула туфли. – Хорошо.

Она не помнила, чтобы кто-то, кроме нее, заваривал чай. Ляльку не допросишься.

– Из тебя получился бы хороший зять, Вася, – сказала она нелогично.

– Вот уж нет, Лена Сергеевна. – Вася сразу насторожился.

– Есть хочешь? – Она кивнула на авоську, в которой расползалась на серой колбасе серая бумага.

– Да я поел. Там сыр был. И хлеб. Чего Лещинский сказал?

– Чтобы мы сами. Чтобы панику не поднимали.

– Вот же гад, Лена Сергеевна, – удивился Вася.

– У него свои проблемы.

– Ладно, Лена Сергеевна. – Вася вздохнул и отставил чашку. – Что мы имеем?

– Личные дела мы имеем.

Она заторопилась в прихожую, где на галошнице стояла, растопырившись, ее сумка.

– А что ж вы их домой взяли? – спросил Вася, исподлобья наблюдая за ней. – Не положено ведь…

– Хватит, Вася…

– Ну, хватит так хватит, – сказал Вася, принимая синенькую картонную папку. – Значит, что у нас тут? Мунтян П. М, русский, беспартийный. Почему русский, если Мунтян? Ладно. Разведен. Имеет сына. Вот не люблю этот пошлый жаргон, что значит – имеет? Выговор с занесением в личное дело. За пьянство и прогул. Выговор снят. Опять выговор. Оскорбил нецензурно члена профкома Передрееву В. А. Ох ты, какой Мунтян! Ну, Передреева, знаете ее? И еще… за кражу двух ящиков консервов. Шпрот балтийский. Объяснительная прилагается. Мотивирует тем, что страдает булимией. Не смог удержаться. Справка тоже прилагается. Вот она. Уголовная ответственность заменена административными мерами. Лишен квартальной премии. Что такое булимия, Лена Сергеевна?

– Невроз, при котором человек постоянно ощущает чувство голода, – рассеянно пояснила Петрищенко. – С Мунтяном все?

– Вроде все. – Вася еще раз просмотрел личное дело и захлопнул папку.

– Ну и что общего?

– Пока не понял. Нету общего. Один интеллигент, гнилой, но с образованием, о себе заботился, второй – грузчик. Матерщинник, скандалист и ворюга. Плохо, Лена Сергеевна. Торопиться нам надо. А то еще кого-нибудь привезут с ногами…

– Тьфу на тебя, Вася! – с чувством сказала Петрищенко.

– Он наверняка не ушел, залег неподалеку. Где-то около стадиона. – Вася шумно выхлебал свой чай и с удовольствием потянулся. – Шпроты он, значит, украл…

– Шпроты, – сказала Петрищенко. – Ах да. Погоди, Вася.

Она открыла дверцу кухонного шкафчика и пошарила за пачкой макарон и красными рижскими баночками в горошек.

– Вот… А то что-то есть захотелось.

– Шикарно живете, Лена Сергеевна, – одобрил Вася, ладонью вгоняя консервный нож в высокую баночку с тресковой печенью.

– Я ее на Октябрьские зажала, – почему-то оправдываясь, сказала Петрищенко. – Это из заказа. Прошлого. А то бы Лялька раньше съела. Нашла и съела. Она то худеет, то кидается на все, что в доме есть…

– Это который в августе? – удивился Вася. – А у меня не было. Вот суки, а? Вам, значит, положено, а мне – не положено. Несправедливость. Худеет, говорите? Худеет, худеет… Голодает… Один страдал этой, как вы сказали?

– Булимией.

– Булимией, во-от. То есть жрать хотел все время. А другой все время голодом лечился. Вот вам пожалуйста. Вот что общего. И ноги.

– Ты что, Вася?

– Я, пожалуй, знаю, кто это, Лена Сергеевна, – сказал Вася неохотно. – У нас спецкурс был… по зарубежной этнике.

Он помолчал, потом нацарапал на салфетке горелой спичкой и передвинул через стол к Петрищенко. Та, недоуменно приподнимая выщипанные брови, какое-то время разглядывала салфетку, потом покачала головой.

– Я и не слышала про такого, – сказала она наконец.

– Редкий он. Эндемик. Только это… – Вася протянул руку, смял салфетку и поджег ее в пепельнице. Салфетка вспыхнула быстрым желтым пламенем, свернулась в черную трубочку и рассыпалась. – Я не понимаю, что он здесь делает. Правда не понимаю. Почему зерно? Почему «Мокряк»? Он же лесной дух… вообще из лесу ни ногой… то есть… ну да, ноги…

– Ты, Вася, яснее выражаться можешь?

– Это дух голода, – сказал Вася.

* * *

Нет-нет, думал Лев Семенович под звуки «Время, вперед», я, пожалуй, не стану… не пойду… начнем с того, что кто-нибудь обязательно стукнет. Я приличный человек, без пяти минут кандидат наук, в горздраве работаю, и вдруг ни с того ни с сего к какой-то бабке… Потом, это вообще нехорошо.

Почему нехорошо, Лев Семенович толком не понимал, но ему отчетливо казалось, что, когда он наберет номер и попросит эту, как ее, Катюшу, в его жизни что-то изменится окончательно и навсегда, потому что ничего нельзя будет отменить.

Лев Семенович старался не пропускать программу «Время» и всегда старался поужинать до того, как прозвучат энергичные позывные «Время, вперед!». А если не успевал, то размещался перед телевизором с тарелкой, чем очень раздражал Риммочку. Но сегодня даже сообщения об одностороннем выводе наших войск из ГДР (интересно, зачем нам это понадобилось?) он слушал вполуха, думал о своем и очнулся, когда под музыку «Из Ливерпуля в Манчестер» пошла погода. Мелодию эту Лев Семенович любил и сам порой с удовольствием подпевал: «Пого-ода, пого-ода…»

Но в этот раз дослушать мелодию до того места, где гул самолетных винтов, не дала Римма. Она с удивительной точностью находила именно те моменты, когда ему было хорошо и приятно.

– Ты про Олимпийскую деревню слышал, Лева? – Римма кончиками пальцев вбивала крем под челюсть и в шею.

– Нет, Риммочка, а что? Что случилось с Олимпийской деревней?

Римму почему-то очень интересовала Олимпиада. Он этого не понимал. Тем более Олимпиада летняя, ее любимого фигурного катания нет.

– В зеленой зоне, на юго-западе, в Тропарёво, – пояснила Римма (слово «Тропарёво» она выговорила звучно и с удовольствием, она вообще имела пристрастие к московской топонимике и даже фамилию режиссера Лиозновой произносила как «Лианозова»). – Они жилые дома построили. Не общежитие для спортсменов, а квартиры, после Олимпиады будут заселять. Очень разумно, по-моему. Там, говорят, все очень современно, и даже на полу какое-то новое покрытие, ковровое, и мебель встроенная, даже кухни уже со встроенной мебелью. Надо будет похлопотать, чтобы нам именно там дали…

– Они и метро туда провели? – сухо спросил Лев Семенович.

– Нет. – Римма на миг смутилась и пожала плечами. – Это на окраине, почти Подмосковье, и правильно, им же надо ограждать спортсменов от всяких провокаций… но там воздух хороший, и потом, тебе… – она вновь оживилась, – ведь будет положена служебная машина, разве нет?

– Вот, Риммочка, – начал Лев Семенович, скулы которого уже сводило от бессильной ненависти, – это…

Она что, думает, что шофер будет и ее возить? На базар за курицей? Хотя нет, в Москве все куры заморожены, упакованы, и в тушках лежат их собственные внутренности, завернутые отдельно в целлофан…

Неизвестно еще, будет ли эта Москва вообще. История-то неприятная, с этими трупами. Ледка на роль крайнего очень даже подходит, беспартийная, да еще мать-одиночка, тут ей сразу все и припомнят, и выговор тот, и моральную неустойчивость, ее и держат специально, чтобы козел отпущения был, если что, и еще хорошо, что он, Лев Семенович…

А к этой все-таки не хочется обращаться, вернулся он к неприятной мысли, не нашего круга человек, и хотя говорят, она умеет такие вещи, к ней люди обращались, я знаю, но если вскроется? Да, конечно, если удастся все утрясти, он уже будет в Москве, в министерстве, на недосягаемой высоте, и у него будут свои начальники, тот же Головачев хотя бы; потом, это же недоказуемо, хрен докажешь…

– Лева, ты что, не слышишь? Звонят…

Обычно Римма торопилась всегда брать трубку, потому что очень хотела знать, кто и зачем звонит Льву Семеновичу, но сразу после новостей показывали «Следствие ведут знатоки», а Римма любила, чтобы несколько серий и про жизнь. Вот если бы, с тоской подумал Лев Семенович, если бы они догадались отснять какой-нибудь сериал и крутили его несколько месяцев, а то и год, говорят, так на Западе делают, и чтобы про жизнь, чтобы герои там сходились-расходились, и всякие потерянные родственники, Римму было бы не оторвать!

Когда он брал трубку, у него нехорошо заныло в животе. Дурной знак.

В трубке что-то зашипело, потом резкий сухой голос произнес:

– Маркин? Лев Семенович?

– Да, – проблеял Лев Семенович, чувствуя, как в животе становится совсем плохо.

– Завтра в двенадцать ноль-ноль на Бебеля, восемь. Кабинет двести два, к майору Петрову.

– Я же… буквально в понедельник был… уже…

– Пропуск выписан, – сказал неумолимый голос. – Просьба не опаздывать.

– Слушаюсь, – выдохнул Лев Семенович.

Значит, все зашло так далеко. Это из-за ЧП? Из-за СЭС-2, точно! Эх, Ледка, Ледка! Документы в Москву ушли, а тут такое! Или… что-то еще хуже? Римма в августе письмо передавала, через Рейдерманов, тете Але. Тетя Аля сионистка, я ведь знал, она убежденная сионистка, а мы – письмо! Или…

– И бутылку коньяка с собой захватите. Пять звездочек! – сказал голос и жирно захихикал.

Лев Семенович почувствовал, как ноги становятся ватными, а ладони – липкими.

– Толя, – выговорил он слабым голосом. – Анатолий Гаврилович! Зачем?

– Проверочка, – весело сказал голос. – Небольшая. Значит, стучишь все-таки? Ходишь на Бебеля? Ах, Лева, Лева…

– Почему – стучу? Я не стучу… – Он сам стучит, сволочь, сволочь, иначе бы не осмелился вот так, по телефону. – Я по долгу службы… У меня, Толя, ЧП в порту, я каждую неделю туда докладывать обязан.

– Пуглив ты уж больно, Левушка, – сказал веселый голос. – Давай бери коньяк и дуй сюда.

– На Бебеля? – механически переспросил Лев Семенович.

– Какая, на хрен, Бебеля, домой ко мне дуй, ясно? Супруга к маме уехала на пару дней, мы с тобой как раз над диссертацией поработаем, а? – Голос упал до интимного шепота. – В баньку сходим… есть у меня один телефончик…

– Я не хочу в баньку, – зашептал в трубку Лев Семенович, оглядываясь на жену. Жена глядела на экран, где назревала ссора между кулаком и подкулачником. – Телефончик… не надо.

– Брось, Левушка, выёживаться. Бери коньяк, а там посмотрим… посидим поработаем… само пойдет.

– Хорошо… – сдался Лев Семенович. – Через час буду.

– Какое через час? Ноги в руки, коньяк в зубы и дуй на Ласточкина. И чтобы через полчаса был у меня. Ясно?

– Ясно…

Он положил трубку, с ненавистью поглядел почему-то на жену, на негнущихся ногах пошел в спальню, где на дверце шкафа аккуратно, на вешалке висел его пиджак, достал записную книжку, раскрыл ее на букву «К» и заложил ленточкой. Вот же зараза. Ничего не боится. Если бы его хотя бы можно было припугнуть, но он же неуправляем! Не-ет, подумал он, это же не человек, это стихийное бедствие, с ним и надо как со стихийным бедствием. Он позвонит из автомата, перед тем как поймать такси. Если перетащить аппарат в кухню, чтобы поговорить оттуда, Римма наверняка подумает невесть что.

* * *

Вася поглядел на Ляльку и вежливо сказал:

– Здрасьте.

– Добрый вечер. – Лялька была милая и кроткая, просто замечательная Лялька.

– Погуляла? – мрачно спросила Петрищенко.

– Я не гуляла, – сказала Лялька и поправила прядку. – Я готовилась. К семинару. Я же тебе говорила. Поесть нечего?

– Уже нет, – сказала Петрищенко. – Впрочем, там колбаса, в холодильнике. Сделай себе бутерброд и иди к себе. Нам работать надо.

Лялька прошла к холодильнику мимо Васи, нарочно очень близко, и Петрищенко в который раз печально отметила, что ноги у нее тяжеловаты.

Бутерброды она резала нарочито медленно, то и дело поглядывая на Васю, и Петрищенко не выдержала:

– Не много ли?

– Что?

– Лопнуть не боишься?

Лялька поглядела на нее с ненавистью, открыла рот, увидела, что Вася смотрит на нее с участливым, доброжелательным интересом, покраснела – точно так же, как мать, от шеи, – швырнула тарелку с бутербродами на стол и, хлопнув дверью, скрылась в своей комнате.

– Зачем вы так, Лена Сергеевна, – укоризненно прогудел Вася, рассеянно подбирая бутерброд. – Она вон обиделась.

– Она все время обижается.

– Красивая же девушка…

– Красивая? – удивилась Петрищенко.

– Конечно. Вы просто привыкли, не замечаете. А можно еще чаю? – вежливо спросил Вася.

– Да-да, – устало сказала она. – Я сейчас.

Она вытряхнула в ведро остатки чая и засыпала в чайник свежий, распечатав припасенный для торжественных случаев пакетик со слоном. Вася с интересом наблюдал за ее манипуляциями.

– А вы чайник не ополаскиваете кипятком перед тем, как засыпать? – удивился он.

– Ну, вообще-то… – смущенно ответила Петрищенко, – как когда.

– Это неправильно, – серьезно сказал Вася.

Он покосился на дверь, но дверь была прикрыта, и даже отсюда было слышно, как в Лялькиной комнате орет «АББА».

* * *

Розка, морщась при каждом шаге, потому что туфли-лодочки намяли пальцы ног, шла по тротуару. Она была Анжеликой, и нервная кобылка приплясывала под ней, а она сдерживала ее маленькой твердой рукой с нервными сильными пальцами. За стенами форта поджидали раскрашенные индейцы, грубоватые поселенцы и мальтийские рыцари… И очень хорошо, думала она, очень хорошо, что Жоффрей позаботился о припасах, потому что грядет зима, а с зимой – голод и рыщут в окрестных лесах страшные раскрашенные ирокезы, сжимая в окровавленных руках дымящиеся скальпы своих извечных врагов-сиу…

В лесу росли колючие акации с перистой полупрозрачной листвой, и ажурная тень падала на ее белую кожу, на замшевый костюм для верховой езды, на гнедой круп лошади, а по правую руку тянулась глухая, сырая и бледная стена санатория-профилактория «Чайка». Спину Анжелике сверлил пристальный взгляд.

Розка вздрогнула и тряхнула головой. Акация трясла сухими стручками.

Почему, бормотала она про себя, ну почему он прицепился ко мне?

Если я побегу, я погибну. Она вдруг поняла это с отчетливой ясностью и шла, прижимая локтем к боку сумку на длинном ремне, чтобы не колотила по бедру, оскальзываясь на своих высоких каблуках, перебирая ногами в узких жестяных джинсах с наклейкой «Вранглер».

– Нельзя, – выдыхала она при каждом шаге сквозь стиснутые зубы. – Нельзя… нельзя бежать…

Холодный взгляд сверлил ей затылок, как раз то место, где курчавились волосы, уже отросшие после Скибиной стрижки. Плохо ее, Скиба, честно говоря, подстригла!

– Так идут….

Мимо гостиницы киностудии, мимо девятиэтажки-башни для семей высшего плавсостава – «дворянского гнезда»…

– Спокойным шагом…

Мимо ограды с мавританскими башенками, мимо ворот со львами, откуда дохнуло сыростью и темнотой.

– Впереди… с кровавым флагом… Тьфу, все-таки с багряным флагом… впереди с багряным флагом…

Дура я, дура, я же еще на стадионе чувствовала, как оно, оно, оно за мной следит, надо было сказать Васе, он расспрашивал собачника, я же поняла, специально, только не поняла зачем, и ведь сказал, чтобы я звонила, если что… И цокают, цокают по асфальту подковки кобылки Долли…

– И от пули невредим…

Мимо трехэтажной коробки киностудии с корабликом на фасаде, три памятные доски, одна с профилем Довженко, теперь через улицу, красный, наплевать, проскочим, не в первый раз…

– И за вьюгой невидим…

Визг тормозов…

– В белом венчике из роз…

Фу-ты…

Она стояла на углу Гагарина. Прижимая руку к груди, под ложечкой остро кололо, непонятно почему, она же не бежала… Почти не бежала.

Навстречу шла их соседка, а заодно и дворничиха тетя Шура, большая, толстая, ее даже сняли один раз в эпизоде, она там играла на трубе, сама Кира Муратова и сняла.

– Ты чего, мамочка? – спросила тетя Шура густым доброжелательным басом. – Напугал кто? А нечего вечером по улицам шляться.

– Я с работы. – Розка раз-другой глубоко вдохнула, выравнивая дыхание.

– А чего это ты с работы белая такая и задыхаешься?

– Хочу – и задыхаюсь, – автоматически ответила Розка.

– Шляешься по вечерам, а тут человека убили. На стадионе. Совсем под боком, можно сказать.

– Как… убили?

– А, маньяк зарезал. И покалечил так страшно… Или, может, – она понизила голос до шепота, – и не покалечил… Говорят, что-то с ногами.

– А что?

– Не знаю что, – сурово сказала тетя Шура. – Пытали его, может? В костер совали? Там, на склонах. Там вообще гулять опасно, сплошные маньяки. Так что шла бы ты, мамочка, домой. Я своей говорю, вырядилась в эти джинсы, словно отштамповали вас, вот и ходите как приманка для всяких маньяков. Все же видно, и спереди и сзади… И от этих джинсов женские органы страдают, я сама читала. Кровь застаивается… И потертости, аж до воспаления, ну, сама знаешь где… Поэтому и такие хлипкие вы, вон бледненькая какая… Вот когда я была молодая, никаких джинсов не было, так у меня щеки были как помидор…

– Ага, – тихо сказала Розка. Она заглянула в сумочку, потом в кошелек… – Тетя Шура, две копейки не одолжите?

– Наверное, мальчику звонить, – проницательно сказала тетя Шура. – Не хочешь, чтобы мама знала, да? Ой, золотко, с джинсов все и начинается…

Две копейки она тем не менее достала из потрепанного черного кошелька с замочком-поцелуйчиком и протянула Розке.

У ближайшего телефона-автомата оказалась оторвана трубка, но рядом, у гастронома, был еще один, стекло разбито, щель-копилка погнута, но двушку удалось протолкнуть. Чтобы вытащить бумажку с Васиным телефоном из джинсов, ей пришлось резко выдохнуть и втянуть живот. Никто долго не подходил, но наконец старческий голос, не поймешь даже, мужской или женский, сказал «алё?».

– Общежитие? Пароходства? – выдохнула торопливо Розка. – Васю позовите, пожалуйста.

Тут только она сообразила, что не знает Васиной фамилии. Понятия не имеет. И как его, интересно, позовут? Сейчас вот спросят: «Какого вам Васю надо?»

Но бесплотный голос сказал: «Сичас». Она услышала звяканье, бульканье, словно отодвинулся стакан с чаем, и глухие шаркающие шаги, почти неразличимые из-за треска разрядов в трубке.

* * *

– У нас там вроде Прендель стоял, довоенный, там на него должно быть что-то. В разделе «Духи-эндемики коренных народов». В общем, я смутно помню. Но по-моему, все-таки дух голода.

– А «Мокряк», – почему-то шепотом сказала Петрищенко, – самый большой зерновоз в истории кораблестроения. Он, наверное, с ума сошел, когда увидел столько зерна…

– Точно. – Вася мрачно кивнул. – А потом не смог соскочить. Текучая вода. Целая Атлантика текучей воды. А здесь зерно увезли… погрузили и увезли. Он и свихнулся. Крутится поблизости, не знает, куда деваться…

– Да-да. – Она покачала головой. – Что делать, Вася, что делать? Надо специалистов вызывать.

– Я, по-вашему, не специалист, выходит? – вежливо спросил Вася.

– Извини, Вася… но… мне кажется, одному тебе не справиться.

– Вот и посмотрим, – сказал Вася, поднимаясь и машинально отряхивая ладони.

– А если он, пока мы тут сидим, еще кого-нибудь вот так?

– Вероятность практически нулевая, Лена Сергеевна. Это совпадение было. Гадское совпадение.

– С чего вообще индейскому духу голода болтаться на стадионе?

– Он с людьми бегать любит. Хобби у него такое, ну. А тут людей полно, и все бегают. Ладно, пошел я.

– Может, я с тобой, Вася? – нерешительно спросила Петрищенко.

– Вот этого не надо, Лена Сергеевна. Вы, если честно… ну, помешаете только.

– Это нарушение, Вася. Наблюдатель должен быть.

– Я ж ничего не буду делать, – сказал Вася, глядя на нее честными глазами, – только пощупаю.

– Ну…

– Слово даю, Лена Сергеевна. Я нежно пощупаю. Очень аккуратно. А потом вам позвоню, ага?

– Не знаю, Вася.

– Вот и ладно. – Вася натянул штормовку. – Дождь вроде собирается, это хорошо. Бегунов этих не будет. И собачников.

– Ты бы, Вася, куртку купил. Распространяли же в пароходстве хорошие куртки. Румынские. Сравнительно дешевые. А ты как бич какой-то.

– Поглядим, Лена Сергеевна, – ответил Вася неопределенно.

– Жениться тебе надо, Вася, – вновь сказала она невпопад.

Вася сразу как-то подобрался, и Петрищенко смутилась: а вдруг он подумал, что я его и правда на Ляльке хочу женить? И что я специально все подстроила? Она почувствовала, что краснеет, уже от одного только, что он может такое подумать. И оттого, что она подумала, что он может такое подумать, покраснела еще сильнее.

– Да, конечно. Спасибо тебе. Ни пуха ни пера, Вася.

– К черту, Лена Сергеевна, – серьезно сказал Вася.

* * *

Представим себе обнесенные бревенчатым забором хижины у замерзшей реки. Перевал завалило снегом, провизия съедена. Патроны кончились. Нет больше сил поддерживать огонь в очаге. И трупы даже не выволакивают за дверь, они лежат у стены, твердые и холодные, точно бревна. Снег у порога бурый от экскрементов.

И тогда ночью, когда над головой загораются холодные и страшные, с кулак, звезды, к людям приходит вендиго.

Морозный лес полон звуков. Скрипят деревья, в воздухе стоит чуть слышный треск вымерзающей влаги. Ветви трутся друг о друга. Шурша, упадает с вершины ели снежная шапка. Кто-то стонет во сне, потому что неслышный голос окликает его из темноты. Кто-то зовет, зовет его по имени. Тело обретает странную легкость, кажется, само летит по воздуху… опухшие ноги тянут к земле, надо их отбросить… Они болят, они тяжелые… Они мешают держаться вровень с тем, кого ты уже почти догнал. С тем, кто так сладко зовет из тьмы. И ты бежишь, так бежишь, что ноги у тебя начинают дымиться.

Потом они сгорают, на их месте вырастают новые. Нечеловеческие.

Теперь вендиго – это ты.

Ты возвращаешь себе прежнюю людскую личину. Ты изо всех сил стягиваешь безгубый рот, чтобы скрыть клыки, ты прячешь во мраке свои новые ноги. Ты возвращаешься в поселок, где живые лежат вповалку с мертвыми. Ты говоришь с живыми тихо-тихо, на своем языке. И видишь, как живые грызут мох, растущий на могучих деревьях. Потом начинают пожирать мертвых. А потом – друг друга.

Вендиго. Дух-людоед.

* * *

Темная фигура маячила у двери в телефонную будку, и Розка внутренне напряглась, но тут же сообразила, что это просто какой-то нетерпеливый гражданин переминается с ноги на ногу в ожидании, пока телефон освободится.

– Сейчас-сейчас, – крикнула она и, прижимая трубку к уху, замерла.

В трубке шуршало и потрескивало.

Потом до нее донеслись все те же шаркающие шаги. Не могут они там быстрее шевелиться, что ли?

– А его нет, – сказал все тот же бесполый старческий голос.

– А когда он будет?

– Что?

– Девушка, может, вы будете решать свои личные проблемы при личной встрече?

– Когда он будет, пожалуйста?

– Не знаю.

– Девушка…

– Сейчас-сейчас…

– Девушка, да что же это такое!

Она с виноватым видом открыла дверцу будки. Лев Семенович стоял, нетерпеливо притопывая чищеным черным ботинком…

– Ой! – сказала Розка.

– Ну, сколько же… – укоризненно начал Лев Семенович, но тут, разглядев Розкино лицо в сгустившихся сумерках, удивленно сказал: – Розочка, это ты?

– Лев Семенович… Я хотела…

Лев Семенович шутливо погрозил ей пальцем:

– Что, молодежь, секреты от мамы? Уже кавалер завелся, так?

Розка, которую передернуло при мерзком слове «кавалер», тем не менее промолчала, чуть заметно поведя плечами.

– Ну ладно, – торопливо продолжал Лев Семенович, придерживая дверь телефонной будки и стоя к Розке вполоборота, – дело молодое, дело молодое… Как работа?

– Спасибо, Лев Семенович, ничего.

– Тренируешься?

– В каком смысле?

– Ну, язык, машинопись?

– Да, все нормально, – соврала она. – Скучновато, правда, но ничего…

– Я в твои годы… – неопределенно сказал Лев Семенович. – Ладно, маме привет передавай. Как работа? Как сослуживцы? Сработались?

– Ничего, Лев Семенович, – холодея, ответила Розка.

Ну да, он ведь живет тут поблизости, на Гагарина, а что звонит из автомата, так, наверное, завел кого-нибудь, по секрету от тети Риммы… Но до чего же у него странный вид. И не слушает, что ему говорят. Вообще не слушает…

– Так я пошла, Лев Семенович? – на всякий случай спросила она.

– Да, Розочка, иди, иди…

На весу он держал блокнотик и пальцем уже заложил в нем страничку…

Не хочет, чтобы застукали, подумала Розка. Особого сочувствия к лысоватому, суетливому, с брюшком Льву Семеновичу она не испытывала, но ощущала неловкость, как всегда бывает, когда застанешь другого в неловкой ситуации. Протиснувшись мимо него, она заторопилась домой, когда он окликнул ее в спину:

– Розочка, двушки, случайно, не найдется?

* * *

У мамы в комнате мерцал старенький черно-белый телевизор. Шел «Подпасок с огурцом». Мама спала.

Петрищенко где-то читала, что мозг работает всегда. Даже если кажется, что человек ничего не видит и не понимает, мозг все равно работает. Сам в себе, сам для себя, порождая странные и причудливые картины… Мама, возможно, сейчас разговаривает с папой или гуляет по набережной в Ялте, и все смеются и едят мороженое, и всем хорошо, вот только тени падают под каким-то немножко странным углом.

А телевизор создавал обманчивое впечатление, что все в порядке. Что мама смотрит многосерийные фильмы и в состоянии удержать в памяти содержание предыдущих серий. Или программу «Время»…

Впрочем, зачем-то же ей нужен этот телевизор, зачем-то она просит, и поднимает слабую руку, и пытается указать на него… Зачем? Она же давно уже видит только мелькание черно-белых пятен…

Она вздохнула, присела рядом с кроватью, поставила на колени тарелку и зачерпнула ложкой кашу.

– Мама, проснись, – сказала она ровным голосом, – будем кушать.

* * *

Дождь припустил сильнее, и Вася какое-то время тщетно пытался чиркнуть отсыревшей спичкой.

Все вокруг было мокрое, черное и блестящее, и решетка была мокрой, черной и блестящей. На решетке висел мокрый, черный и блестящий замок.

Между колонн клубилась тьма.

Какое-то время он стоял неподвижно, привалившись к одной из колонн, поддерживающих арку с надписью «Трудовые резервы», и вдыхая темный водяной воздух. Со стадиона отчетливо тянулся млечный след страха, но уже застарелый, вчерашний… Это он Розку так пуганул? Ничего себе! Или кого-то еще?

За колоннами у входа вспыхнуло окошко; ну правильно, должен быть сторож, и дырка в заборе обязательно должна быть. Он подумал, обошел колонну и постучал в окошко.

– Ну? – крикнул изнутри сторож.

Вася полез во внутренний карман штормовки, извлек удостоверение и приблизил к грязноватому стеклу.

– Сейчас! – отозвался сторож.

Он вылез из каптерки и, недовольно отряхиваясь на дожде, отпер калитку.

– И что? – спросил он мрачно.

– Кипяточку попить бы, – честно сказал Вася.

– Положим, – сказал сторож, пропуская Васю внутрь. На электроплитке кипел чайник.

Каптерка была тесная и пахла внутри нестираным, залежалым бельем. Вася уселся на хлипкую скамью и, морщась, взял в руки горячий стакан.

– И что? – повторил сторож.

– Да ничего, – неопределенно сказал Вася. – Дай, думаю, загляну.

– Это насчет трупа? – спросил сторож равнодушно. – Так тогда не моя смена была.

– Ну и фиг с ним, – сказал Вася.

Какое-то время они сидели молча, прихлебывая чай. Чай отдавал веником, но был горячим и крепким.

– Все-таки, ну? – повторил настырный сторож.

– Ну, дык, – сказал Вася. – Ты как, только по пропускам пускаешь?

– Как положено, так и пускаю.

– У тебя, кстати, дырка в заборе, через нее все лезут, кто ни попадя.

– Хрен полезут, – отмахнулся сторож, – в такой-то дождь.

– Смотри, неприятности будут!

– И что со мной сделают? В должности понизят?

Они помолчали, шумно прихлебывая чай.

– Ну ладно. – Вася поставил стакан и поднялся. – Спасибо этому дому, пойдем к другому. Ты и сам-то, друг… поосторожней.

– Да мне чего? – пожал плечами сторож. – Я отсюда вообще не выхожу. Дураков нет.

На бугристой фанере стола лежала вверх переплетом книжка. Вася заглянул: сторож читал Монтеня.

На стадионе слабо отблескивали мокрые трибуны, гаревые дорожки казались черными. Пространство над стадионом было совсем пустым, даже крохотные и вездесущие твари, вскормленные футбольными фанатами и разбухающие в дни крупных матчей, в панике бежали… По левую руку отчетливо ощущалось море, тоже огромное, пустое и безмолвное.

Он на всякий случай посидел минут пятнадцать на мокрой скамье, пряча папиросу в ладони, потом встал и осмотрелся.

Темные кусты за трибунами шевелились под дождем, как будто по ветвям пробегали десятки мелких насекомых.

Вася загасил папиросу о скамейку, поднялся и осторожно пошел по дорожке. Здесь было совсем темно, даже ветра почему-то не было. И везде – куда пытался протиснуться осторожный щуп его мысли – пусто.

Кусты шевельнулись.

Он отпрыгнул в сторону, спрятавшись за постамент гипсового жизнерадостного пионера с горном, такого белого, что даже сейчас словно бы светящегося в темноте.

На всякий случай он повел рукой, ощупывая пространство… ничего.

Кусты шевелились, послышался треск.

Он осторожно выглянул из-за постамента.

Бесформенная темная фигура в остроконечном капюшоне, вместо лица темное пятно…

На миг он ощутил, как сердце проваливается куда-то вниз, и тут же облегченно вздохнул.

Рядом трусило еще одно существо, на четырех лапках… Это был другой собачник, и собака другая – низенькая и узенькая.

– Фу-ты, – пробормотал Вася. – Вот же неймется дуракам!

Он отлепился от постамента и шагнул к собачнику.

Руку он при этом засунул в карман, и походка его приобрела какую-то особую легкость и небрежность.

– Эй, фраер, закурить не найдется? – сказал он развязным голосом.

Собака тоненько тявкнула. Вася, полагая, что это собаки должны бояться его, сделал шаг вперед.

– Не курю, – проблеял собачник, понимая, что последует дальше, и подтягивая собаку к себе на короткий поводок.

– Закуришь, – пообещал Вася, держа на уровне пояса согнутую правую руку с разболтанной кистью. Призрачный нож как бы возник в его руке, зловеще отблескивая сталью.

Собачник издал какой-то неопределенный звук, отскочил и, волоча за собой собаку, которая коротко взвыла, ринулся, ломая кусты, к дырке в заборе. Вася услышал треск рвущейся ткани, – похоже, протискиваясь, собачник за что-то зацепился.

Зловеще ухмыляясь, Вася подбросил на ладони несуществующий нож и замер на месте, чуть присев на полусогнутых. Что-то тяжело и нежно смотрело ему в затылок…

* * *

– Ух и тварь, Лена Сергеевна! Ух и страшный… – Вася помотал головой. – Я такого еще никогда не видел! Оборачиваюсь, а он стоит. И смотрит. Я затаился сразу, ну ушел в глухую, он потоптался, потоптался, пощупал и ушел… Вжик! – и ушел! И все! Я даже вытолкнуть его не пробовал. Вы уж извините, Лена Сергеевна. Не моего масштаба тварюга.

Он вытер лоб рукой.

– На что похож хоть, Вася? – слабым голосом сказала Петрищенко.

По оконному стеклу ползли капли. В туманном море тоскливо гудел ревун. Петрищенко включила рефлектор, который обычно прятала в шкафу, но в кабинете все равно было холодно. Когда же они начнут наконец топить?

– На зверя немножко похож. На медведя. Но очень немножко, Лена Сергеевна. Чумной какой-то. Псих.

– Они все логикой не блещут.

– Нет, я не об этом… Он, ну, людьми очень интересуется, Лена Сергеевна. Смотрит-смотрит, ну вот как, внимательно смотрит и высвистывает как бы… Очень трудно не отозваться, Лена Сергеевна. Вот погодите, сейчас.

Он взял с полки потрепанный серый томик.

– Это ты у страниц уголки загибаешь? – строго спросила Петрищенко.

– Ну… вот, смотрите… Раздел «Редкие и исчезающие виды», на букву «вэ». Ага, вот: «Считается, что те, кто уцелел после атаки вендиго, навсегда остаются с „лихорадкой вендиго“ – своеобразным клиническим состоянием наподобие психоза, когда после ночи, проведенной в кошмарах, сопровождающихся сильными болями в ногах, человек раздевается догола и с дикими криками убегает в лес». То есть, Лена Сергеевна, применительно к городу, гарантированный клиент для дурдома. Те, кто уцелел, заметьте!

– Я заметила.

– Зона обитания – область вокруг Великих озер. Леса. А тут лесов совсем нет. Какие тут леса. Вот и тронулся он из-за этого. Помешался.

– Ладно, Вася. Твои рекомендации?

– А черт его знает, – злобно сказал Вася. – «Мокряка» зерном загрузить и в Канаду отправить. Обратно. Пускай валит отсюда. Стадион закрыть на реконструкцию. И дырку в заборе заварить.

– Этого хватит?

– Нет, конечно. По уму, спецов надо. Команду. Иначе не справимся.

– А если Катюшу подключить, как ты думаешь?

– Ну… – с сомнением сказал Вася. – Катюша сильная. Поговорите, Лена Сергеевна, мало ли… Я, это, посплю у ребят пару часов пока что, а? Ну и ночка выдалась. Розалия, ты чего?

Розка просунула голову в кабинет и смотрела на Васю отчаянными глазами.

– Вася, – сказала она вежливым шепотом, – а можно с тобой поговорить?

* * *

– У меня в трудовом договоре записано – последующая антипаразитарная обработка, – сказала Катюша, моргая кукольными ресницами. – Это значит, Елена Сергеевна, голубушка, что разделение труда должно быть. Вася с кораблями работает, с железом, а я – с людьми.

– Начнем с того, Катюша, – Петрищенко глубоко вдохнула и медленно посчитала до трех, – что ты опоздала. На час как минимум. Это уже никуда не годится.

– Так тушенку же выбросили, – подняла бровки Катюша, – с гречей. Я иду, а ее на углу Ленина и Свердлова дают, где кооперация, знаете? Я и на вас взяла баночку.

– Спасибо, Катюша, мне не надо.

– Зря, – спокойно сказала Катюша, – хорошая тушенка, минская. А что опоздала, так у меня ненормированный рабочий день, сами знаете.

– У нас у всех ненормированный рабочий день. И это значит, что мы перерабатываем. Что нас можно среди ночи поднять, если что. А вовсе не на работу опаздывать. Так что, Катюша, подключайся. Серьезное положение же…

– Это вам этот ваш Вася сказал? – Катюша уютно разгладила пуховую кофточку, сняла шерстинку с юбки. – А вы ему и поверили? Это он себе цену набивает…

– Какую цену? Два трупа, Катюша… Тебе мало?

– Это еще доказать надо, что наши покойники, – равнодушно сказала Катюша. – Я бы на вашем месте так этому Лещинскому и сказала – пускай докажет сначала… А то валят все на нас.

– Наши, к сожалению.

– Опять Вася сказал? Вы, Елена Сергеевна, дорогая, уж извините, ничего в этом не понимаете. Вас в мединституте вашем не тому учили. А у нас трудовые нормативы. Вот если сигнал сверху будет, если хотя б Вилен Владимирович скажет: «Катюша, помогай, а то не справляется Елена Сергеевна», тогда отчего ж нет.

– С людьми ты хочешь работать, – сказала Петрищенко, закипая, – так иди в дурку… там Бабкин сидит этот несчастный. Или в морг… работай… Ликвидируй последствия.

– Вот вы, Елена Сергеевна, голубушка, зря кипятитесь так… Спокойней надо. Добрее к людям надо. А то как бы не пожалеть вам…

– Знаю, – сказала Петрищенко, оттягивая пальцем душивший ее воротничок блузы, – знаю, что пожалею.

* * *

– Ну, – устало спросил Вася, – что еще стряслось?

Розка схватила Васю за рукав и потянула на улицу. В комнате сидела Катюша и смотрела своими круглыми голубыми глазами. Говорить при ней не хотелось.

С серого неба сеялся мелкий дождик, пришлось спрятаться под козырек. Невидимое море монотонно шумело за темными коробками складов.

Она закусила губу. Что стряслось? На самом ведь деле ничего… ну, показалось что-то. Вася ведь засмеет…

– Я тебе вчера звонила вечером, – сказала она, – а тебя не было.

– Я был на задании. – Вася понизил голос. – Очень ответственном. Очень важном. Я не имел права об этом говорить, но теперь ты знаешь, Розалия.

– Вася, вот ты всегда… ты же сам сказал, позвонить, если что.

– Ну да, – сказал Вася деловито, – так если что?

– Вот если мне кажется, что кто-то за мной следит, это считается? – спросила она наглым, для куражу, голосом.

– Предположим, – неопределенно ответил Вася. – Кто? Человек в черных очках? Рыжий? Косоглазый?

– Нет, – совсем растерялась Розка. – Просто… ну, у меня такое ощущение, ну, я тебе еще вчера на стадионе говорила, помнишь? Что смотрят в спину… Два вечера уже как. Когда домой иду, как раз мимо стадиона, там такой отрезок пустынный, знаешь?

– Знаю, – сказал Вася и замолчал.

– Ты чего? – спросила Розка на всякий случай.

– Ничего. Слушай, Розалия, ты вот что… Ты иди домой, а? Я отпускаю. И не выходи вечером. Вообще не выходи.

– У меня вечером подготовительные, – сказала Розка.

– Ну пропусти, что ли. Скажи маме, голова болит.

Розка, которая пропустила прошлое занятие на подготовительных именно под этим предлогом, страдальчески нахмурилась.

– Это платные курсы, – пояснила она, – жалко пропускать.

– Что значит, жалко пропускать, Розалия? – спросил Вася вкрадчиво. – Ну, ради меня. Один разик. А мы с тобой на той неделе в кино пойдем, а? Точно пойдем! Только ты слово дай, что сегодня вообще из дому не выйдешь.

– Мама…

– Ну хочешь, я маме сам позвоню?

– Нет, – окончательно испугалась Розка.

– Пойдешь домой? Сиди там и переводи Леви-Стросса. Ты переводишь Леви-Стросса?

– Ну…

– Это задание. Идешь домой, берешь Леви-Стросса, берешь словарь…

– Вася…

– Десять страниц. Машинописного текста. Нет, двадцать. Ясно?

– Ясно, – сказала Розка уныло.

– Это очень ответственное задание. Завтра можешь не приходить. В понедельник выйдешь. И на улицу не выходи больше ни в коем разе сегодня. Ага?

– А… завтра можно?

– И завтра нельзя. Можно будет, если я тебе позвоню и скажу – можно. Ясно?

– А… что это было, Вася? Что это такое?

Вася огляделся по сторонам. Потом высунулся под дождь и заглянул за угол. Вернулся. Водяная пыль осела в темных волосах.

– Вроде никого, – раздумчиво сказал он. – В общем, так. Про психотронное оружие слышала?

– Нет.

– Не понимаю, – раздраженно сказал Вася, – в каком мире ты живешь… Кругом враги, империалисты везде, так и думают, как бы Олимпиаду сорвать. Ночами не спят. Ну и мы не дремлем. В общем, на случай всяческих провокаций у нас есть асимметричный ответ. Это, Розалия, испытания. Что тебе еще сказать?

– Вот ты опять врешь, Вася, – обиженно сказала Розка.

Вася захохотал, но как-то невесело.

– Ну вот все тебе скажи, Розалия. Леви-Стросс у тебя где?

– Дома, – сказала Розка, шмыгнув носом.

– Вот и вали домой.

– А ты?

– А мне надо мир спасать. Я занят. Ладно, ты иди, Розалия. А я еще к Лене Сергеевне забегу. Вот ведь какая петрушка получается!

Он удивленно покачал головой. Розка, вообще-то, девка ничего себе, в этом возрасте они все ничего себе, но что этот в ней нашел? Уму же непостижимо.

* * *

– Ты вроде поспать собирался, Вася, – удивилась Петрищенко, увидев в дверях кабинета мрачную Васину морду.

– Хрен тут поспишь, – сказал Вася злобно. – Ну что, говорили с Лещинским?

– Стадион закроют.

– И все?

– И все.

– Он что, совсем дурак?

– Он говорит, – губы ее задрожали, – сами нагадили, сами и подчищайте.

– Вот ведь урод, Лена Сергеевна! – восхитился Вася. – А Катюша?

– А ты как думаешь?

– Все уроды, – подытожил Вася. – Все, как один, уроды. Тут еще одно непредвиденное обстоятельство выяснилось, Лена Сергеевна. Розку он гоняет. Видит он ее.

– Что? – Петрищенко потянула пальцем вниз ворот блузки, и Вася увидел, как на ее шее проступают яркие пятна.

– Два вечера как гоняет. Она, оказывается, вчера мне звонила. Говорит, в спину смотрит…

– Ты уверен, Вася?

– Стопудово.

– Опять Белкина, – с тоской проговорила Петрищенко.

– Вы чего, Лена Сергеевна? Нормальная же девка.

– Нормальная? – взвилась Петрищенко. – Тупая, нахальная… ни квалификации, ничего. Она ж двумя пальцами печатает!

– Да бросьте, Лена Сергеевна. Она просто не осмотрелась еще. А работать, извините, вообще дураков нет.

– Когда осмотрится, – зловеще сказала Петрищенко, – будет еще хуже.

– Тем не менее, Лена Сергеевна, факт остается фактом. Он ее гоняет. Пасет. Не так, как тех, а так… балуется… Я вот все думаю – почему, Лена Сергеевна? Что в ней, Розке, такого?

– Не знаю. Она, по-моему, еще хуже Ляльки.

Ох, что это я говорю, одернула она себя.

– А вдруг он ее до смерти загоняет? Или с ума сведет? Прикрыть бы ее надо.

Петрищенко вздохнула, вынула из сумочки ключи и открыла сейф.

– Вы чего, Лена Сергеевна, – укоризненно сказал Вася. – Вы ж сами говорите – на работе!

– Ну… – Петрищенко подумала, куда бы разлить спирт, и не нашла. – Жизнь строится на исключениях из правил. Она, Вася, в сущности, и есть исключение из правил. Ты сходи к Чашкам Петри, Вася, у них там над мойкой шкафчик, там такие стаканчики стоят химические.

– Да знаю я. Откуда спирт, Лена Сергеевна?

– Выписала. Шрифт у пишмашинки протирать. И ленту. Не волнуйся, это даже не гидролизный. Спирт-ректификат, из пищевого сырья.

– Чего мне волноваться? Я и не такое пил.

– У всех, Вася, есть аналогичный опыт. Тебе тут нравится работать, только честно?

– Не очень. Вот по распределению отработаю и махну во Владик. Или на Игарку. Там поживее будет. А тут – без перспектив… Нет, Лена Сергеевна, мне тут не нравится. Если честно. Ну, к вам это не относится, понятное дело. Вы – хорошая женщина. Душевная.

– Средств на отдел не выделяют, – виновато сказала Петрищенко. – Нам давно пора… омолаживать.

– Вы уж его лучше без меня омолаживайте. Я лучше где-нибудь еще омоложу.

– А я думала, ты меня заменишь. Со временем.

– А это вот хренушки. Лена Сергеевна, вам еще до пенсии лет пятнадцать, что я буду это время сидеть тут как сыч? А потом раз, и кого-то сверху назначат. Молодого, перспективного.

– А ты дисер сделай.

– По нафаням, что ли? На Дальнем только на одном местном субстрате знаете, сколько материала набрать можно? А у вас только долгоносики…

– У нас тоже очень интересные случаи попадаются, – обиделась Петрищенко. – Вот этот, например.

– Да. Верно. Этот.

Вася нахмурился и молча выпил.

– Убийца он, Лена Сергеевна.

– Ну, так… если смотреть правде в глаза, – она отпила и поморщилась, – все они убийцы. Кто больше, кто меньше. Это там всякие народные сказки их идеализируют… для детей… А на деле… Ты закуси лучше.

– Чем, Катюшиными конфетками? Дураков нет!

– Я сыр купила. И кильку.

– Правда, кильку? – заинтересовался Вася. – Настоящую?

Они выпили еще.

– Вот все-таки хорошо, что у нас с суевериями борются, Лена Сергеевна, – рассуждал Вася, выуживая кильку пальцами. – Есть шанс, что совсем изживут. Но есть одна вещь, которая меня сильно беспокоит. Вот, скажем, нападет на нас Китай…

– Что вдруг? – сухо сказала Петрищенко.

– Ладно, или мы на Китай… Уже один раз чуть не дошло дело, с Даманским когда. И кого мы против них выставим?

– Китайцы тоже с суевериями борются, Вася.

– Не скажите, а вдруг это для отвода глаз? Дезинформация. А на самом деле у них и лисы-оборотни, и драконы даже… Или еще хуже, внедрили в народное сознание какую-то сущность убойную… А ведь их миллиард с хвостиком! Вы хоть представляете степень ее эффективности!

– Вася, – твердо сказала Петрищенко, у которой слегка шумело в голове, – это не наше с тобой дело. Нам бы с этой пакостью разобраться. И помощи никакой.

– А не думаете, Лена Сергеевна, что ее, – он покосился на телефон на столе, – тоже под оборонку приспособить захотят?

– Нереально, Вася. Он же не исконный. Чужак.

Вася задумался.

– Да, – сказал он наконец, – этот никого жалеть не будет. Ни своих, ни чужих. Ну что, может, еще по одной? Ладно, Лена Сергеевна, за ваше здоровье. Душевная вы баба… жалко. Снимут вас, эх!

– Вася, – заискивающе сказала Петрищенко, – а может… все-таки есть какой-нибудь способ, а, Вася?

– Знаю я одного человека, – неохотно сказал Вася. – Он, наверное, может. Он молоток в этом смысле. Спецкурс у нас вел. Только он вам, Лена Сергеевна, не понравится.

– Почему?

– Ну… не понравится, и все.

– Вася, – Петрищенко заглянула ему в глаза, – а, Вася?

Вася задумался, с нежностью покосившись на колбу со спиртом, но предусмотрительная Петрищенко взяла ее за горлышко и убрала в сейф.

– Ладно, – сказал он наконец. – Я попробую. Может, и согласится. А проезд кто ему оплатит? Вы?

– Он кто, – тоскливо спросила Петрищенко, – шаман?

– Вроде того.

Петрищенко сделала широкий жест рукой и задела пыльный коралловый куст на столе.

– Ну и фиг с ним, – сказала она бесшабашно, – оплачу. Пускай приезжает. Нелегалом! И чемодан с двойным дном. И эту… «Искру»… обязательно.

– Хватит бузить, Лена Сергеевна. Трешку только дайте. На межгород.

– Отсюда звони.

– Не буду я отсюда звонить. Дураков нет. Я с почтамта.

– Ты уверен, Вася, что на межгород? – усомнилась Петрищенко, но трешку дала.

* * *

– Розалия, ты все еще здесь? – удивился Вася.

Петрищенко высунулась из кабинета, оглядела ее, поджав губы. Розка сидела, развалясь, на стуле и читала «Анжелику». Поскольку в комнате было холодно, она так и осталась в омерзительно зеленом пальто, с ядовито-зелеными ногтями на обкусанных пальцах… Какой ужас.

– Там дождь…

– Ну и что? Немедленно домой. Тебе что сказали? И чтобы до понедельника не было тебя. Тридцать страниц! Леви-Стросса! Из дому не выходить. Ясно?

Розка повернулась на каблуках и маршевым шагом пошла к двери. Издевается, зараза.

– Погоди! – сказала Петрищенко.

Розка резко остановилась и сделала «кру-угом».

– Ты что ешь? – спросила Петрищенко.

– Чего? – Выщипанные бровки Розки поползли вверх.

– Ну… – Петрищенко в затруднении постучала пальцем по столу, – ты как… на диете? Ну, как-то ограничиваешь себя в еде?

– У меня шестьдесят ровно талия, – сказала Розка, презрительно глядя на Петрищенко, – куда мне еще себя ограничивать?

– Ну, я не знаю, там… вон джинсы как сидят… как барабан…

Господи, что я такое несу?

Розка надулась и покраснела. На глазах выступили слезы.

– Вам все не нравится, – сказала она со всхлипом. – Все, что я ни делаю, вам не нравится… Думаете, если мне семнадцать, а сама уже старая, так можно вот так издеваться над человеком?

– Роза, я вовсе не… Я только хотела…

– На себя посмотрите! – выкрикнула Розка, замирая от собственной отваги, вновь повернулась на каблуках и пулей вылетела из комнаты.

Вася торопливо вышел вслед за ней, укоризненно кинув на Петрищенко взгляд через плечо.

Петрищенко смотрела им вслед, недоуменно потирая ладонью лоб. Вернулась в кабинет, взяла со стола пыльный том в сером матерчатом переплете и стала его листать. Какая-то ерунда. Индейцы, тотемные животные, духи предков. Откуда у нас духи предков? Почему я вообще этим занимаюсь? Вася недвусмысленно, и не раз, давал понять, что я в этом плане – полный ноль. И Катюша вместе с ним. Была бы районным терапевтом… смотрела бы старушек… Надо было еще прошлым летом увольняться, после той истории с диббуком. Сионистскую символику не рекомендовано, видите ли…

Звонок был внезапным и таким резким, что она невольно вздрогнула. Неужели Вася? Вот это скорость. Она усматривала в Васе множество самых неожиданных способностей, но, видимо, все-таки его недооценивала.

Но в трубке дребезжал старушечий голос, картавый и кокетливый:

– Елена Сергеевна, я сегодня пораньше хотела уйти. У меня свидание с одним человеком. – Генриетта интимно понизила голос, давая понять, что это свидание не просто так. – А Лялечки нет. А обещала в четыре прийти.

– А сейчас сколько? – механически спросила Петрищенко, хотя на руке у нее тикали часы.

– Так полпятого же. А я не могу… больше ждать не могу.

Вот зараза, подумала Петрищенко, наверняка очередной брачный аферист. Генриетта все время страдала от брачных аферистов – у нее была неплохая старая квартира в центре.

– И не звонила?

– Нет, не звонила, – обиженно сказала Генриетта. – Я мамочку вашу покормила и сама поела немножко, ничего?

– Ничего.

– Так я пойду?

– А мама что делает?

– Спит, – сказала Генриетта, и Петрищенко с миг гадала, врет или нет. – Я ей почитала, включила телевизор, и она заснула. Она всегда под телевизор…

– Я знаю. Ладно, идите, я сейчас подъеду. Через полчаса подъеду.

– Так мне вас ждать? – Генриетте очень не хотелось ждать.

Старческая любовная лихорадка. Старческое обжорство. Кора сдает первой, напомнила себе Петрищенко.

– Нет, – сказала она, – идите. Телевизор только выключите и идите. Я скоро буду.

Она положила трубку и задумалась. Позвонить Лещинскому? Вроде и смысла нет.

Не обманывай себя, сказала она себе, ты плохой руководитель. Вдобавок ничего не смыслишь в своей работе. Остается надеяться на Васю, а как проверишь, что он может, если сама не можешь ничего? Вася суда чисто работает, нареканий нет, и амбиции у него, понятное дело, и если уж он говорит, что не может, значит не может. А Лещинскому как докажешь? Маркин просил его не давать делу хода, вот он и не дает. Хорошо хоть стадион закрыли. А если эта тварь со стадиона уйдет, что тогда? Куда она пойдет? На Москву? Или в Сибирь пойдет, там леса, в Сибири… Если в Сибирь, то ладно, хотя, тьфу, почему ладно, можно подумать, там не люди живут.

Телефон опять зазвонил, и она потянулась к трубке. Может, Лялька пришла. Но Лялька ни в жизнь звонить не станет, чтобы ее успокоить.

Звонил Вася:

– Приедет он, Лена Сергеевна. Сказал, что приедет.

– Хорошо, – неуверенно сказала Петрищенко, прислушалась к себе и повторила: – Хорошо. А… когда приезжает, а, Вася?

– Завтра и приедет. Он, Лена Сергеевна, в отличие от Лещинского, фишку сечет. Его в Киев вызывали, а он на Киев плюнул, сказал, что билет поменяет и приедет. Сказал, возьмет билет, позвонит. Скажет когда. И вагон.

– А в Киев зачем?

– А хрен его знает, может, тучи разгонять. Там матч намечался. «Спартак» – «Динамо». Киевское. А тучи вон какие…

– Выдумываешь опять.

– Почему выдумываю? – обиделся Вася. – Он может.

– Ну, – сказала она с сомнением в голосе, – будем надеяться, что он может не только это.

* * *

Боже, вот же бред! Антинаучный бред, средневековье какое-то, как вся эта их контора. Почему я вообще паникую? Ну, авантюрист, вроде Остапа Бендера, вот ведь какая петрушка, все почему-то симпатизируют Остапу Бендеру, какой он умный и как все здорово у него получается… почему никому никогда не жалко, например, васюковских шахматистов? Вроде как так им и надо, лохам! Но в сущности, вот, у них была мечта, а он, значит, воспользовался этой мечтой, и никогда уже больше они ни о чем мечтать не будут… никогда мне этот Бендер не нравился.

А если он меня под статью подведет? Сам-то выкрутится, он скользкий. А меня подставит. Удостоверение-то мое. Инспекцию самозваную я проводил.

Интересно, чем он их держит – и ученый совет, и оппонентов, неужели тоже запачкал липкими своими лапками? Когда я принес на внутренний отзыв в Институт гигиены, этот, как там его, так на меня посмотрел и спросил – у вас что, Герега? И покачал головой. Но вроде ведь даст отзыв!

Ветер показался ему острым и холодным, как нож, и он поднял воротник солидного драпового пальто.

– Лева? Ты меня ждешь?

Ледка шла к нему со стороны клумбы с мокрыми бурыми астрами и еще такими красными цветочками, названия которых он не знал. Зря она прическу такую делает. Хотя какую ей вообще прическу делать? В руке матерчатая сумка, в ней банка. Плоская. Малосольная селедка в пресервах. Или килька. И еще что-то, угловатое.

– Нет, Ледочка. Жду… одного человека, – сказал Лев Семенович, переминаясь с ноги на ногу.

Сама же посоветовала обратиться к этой Катюше, а теперь спрашивает. Не понимает, что ли? Или вид делает?

– А я вот в перерыв в магазин успела, – сказала Петрищенко. – А то к вечеру все расхватают.

Воцарилось молчание.

– А вообще паршивое дело, Лева, ЧП вот это.

– Знаю, знаю, Ледочка. – Лев Семенович в затруднении покрутил шеей. – Я договорился с Лещинским, он сказал, что дал вам шанс. Своими силами. Тогда, может… еще и… капитана «Мокряка» под суд, это без сомнения, а тебе, если возьмете его, может, удастся и выговором отделаться.

– Лева, все серьезнее. Это…

– Ледочка, я сейчас не могу. Давай завтра, ладно? Или нет, давай созвонимся…

– Ладно, – сказала Петрищенко.

Глаза за очками у нее были очень большие, это, наверное, потому, что она дальнозоркая, и красноватые глаза эти часто мигали. Невезучая она, Ледка, хотя и баба неплохая, только скучная какая-то, и почему она так ноги ставит? Ножки у женщины должны быть, а не ноги…

Лев Семенович поймал себя на том, что думает какие-то глупости, и даже покраснел. И Ледка, словно в ответ, покраснела тоже – он видел, как краска, поднимаясь почему-то из выреза, заливает шею.

– Так я пойду? – спросила она неуверенно.

Иди, иди, Ледка, хотел сказать Лев Семенович, но вместо этого он нагнулся и взялся за ручку сумки. Петрищенко машинально потянула сумку на себя; боже мой, какая глупость, подумал Лев Семенович, чувствуя, как кровь приливает к лысинке. Да пусти же, дура, подумал он.

– Дай я тебе помогу. Ну хотя бы до остановки….

– Что ты, что ты, Лева, – слабо защищалась Петрищенко. – Я сама…

Но разжала пальцы и отдала ему мятую ручку сумки. Сумка оказалась неожиданно тяжелой.

Петрищенко широко, не по-женски, шагала рядом, подлаживаясь под его шаг. Попрут ее, как пить дать попрут.

– Лещинский говорит, вы молодцы, оперативно работаете, – сказал он для порядка.

Они миновали черный якорь на постаменте. У якоря одинокая кошка деловито ковырялась лапкой в клумбе.

– Да, идентифицировать, кажется, удалось, – осторожно ответила Петрищенко. – Только ты бы еще поговорил с Лещинским, Лева. Это такая палеоазиатская тварь, эндемик такой, нам бы специалиста…

Она поняла, что Лев Семенович ее не слушает. Он кивал, погруженный в свои мысли, и уже у остановки неловко сунул ей сумку обратно в руку, так быстро и сильно, что Петрищенко чуть не уронила ее себе на ногу от неожиданности.

– Ну вот, – с облегчением сказал он. – Держи, Ледка.

– Да, да, – благодарно сказала Петрищенко, – спасибо.

Лев Семенович посмотрел ей в спину. Ледка явно косолапит, подумал он, раньше она так не косолапила. Оглянулся. Кошка сделала свое дело и теперь сидела на крыльце, лениво вылизывая грудку. Лев Семенович любил кошек, но у Риммы была аллергия, и кошку в квартире они не держали.

Под ногами маленькие серые лужи морщили, как плохо выглаженная ткань.

– Вы меня ждете?

Она смотрела на него снизу вверх, уютная, розовая, голубые глаза невинные. Как у куклы.

– Вы ведь… Екатерина? – У него почему-то пересохло в горле.

– Да. – Она улыбнулась, отчего на свежих пухлых щеках появились ямочки.

Впрочем, улыбка тут же исчезла, и она просто стояла, глядя на него неподвижными кукольными голубыми глазами, и молчала. Подбородок у нее тоже был с ямочкой. Кудряшки, выбивающиеся из-под розового мохерового беретика с начесом, тоже походили на кукольные кудельки.

И эта… она мне может помочь? Лев Семенович зачем-то повел руками по бокам пальто.

– Это… – тоскливо произнес Лев Семенович, – мне Елена сказала… то есть… что вы можете помочь…

Этот ее беретик!

– Это моя профессия, – сказала Катюша, глядя на него прозрачными голубыми глазами, – помогать людям.

Она была в болоньевой пухлой куртке, из-под которой виднелась серая юбка.

– Я думаю, – сказала Катюша, по-прежнему глядя на него неподвижным взглядом, – что вы как раз по моему профилю.

Может, она думает, что мне нужны ее услуги в интимном плане? Господи, ну и вид! Ледка, вот же удружила, дура.

Он стоял, набычившись, упершись взглядом в асфальт, и молчал.

– Не хотите – не говорите, – Катюша запахнула шарфик, тоже розовый, мохеровый, – сама скажу. У вас камень на сердце. Давит, мешает… вздохнуть не дает. Вот вам дальняя дорога в большие люди, а камень-то лежит! Большой человек положил большой камень.

– Вы что, – спросил Лев Семенович и украдкой вытер ладони о пальто, – следили за мной? Или Ледка сказала? То есть Елена Сергеевна?

– Мне не надо ничего говорить, – Катюша улыбнулась, у нее были мелкие ровные зубки, – я и сама вижу, касатик.

«Касатик» прозвучало издевкой.

– Вы… можете помочь? – шепотом спросил Лев Семенович.

Что я несу, думал он торопливо, это же… мракобесие какое-то, чертовщина, эта их СЭС-2 вообще странными вещами занимается, но вот чтобы настолько…

– Не знаю, – деловито сказала Катюша, – это поглядеть надо. Так сразу сказать нельзя.

Они миновали длинный газон, миновали красный облупившийся дом с осыпавшейся лепниной и маленькими балкончиками… На одном балкончике сидела старуха в пальто и крест-накрест завязанном платке и мрачно смотрела на улицу.

В луже два голубя спорили за размокшую корку хлеба с наглой молодой чайкой.

– А… как бы… – Лев Семенович набрал побольше воздуха. – Как бы это устроить?

– Ну, – Катюша была спокойна и доброжелательна, – посидим поговорим…

Лев Семенович неожиданно остро осознал, что совершенно не знает, что творится за этим гладким розовым лбом, за чуть выкаченными светлыми глазами… Я для нее пустое место, подумал он обиженно.

– Там на углу кафе-мороженое есть, – продолжала Катюша, – вот там и посидим…

Это же, считай, центр города, хочешь не хочешь, кого-нибудь встретишь, а я сижу с такой вот. Еще и Римме доложат. Ладно, решил он, если что, скажу Римме, что это медсестра из поликлиники нашей или, лучше, регистраторша…

В кафе шумела и толпилась у стойки наглая джинсовая молодежь, и он уже было обрадовался, что придется искать другое кафе, менее людное и шумное, но тут, как по команде, молодая пара встала и отодвинула стулья. Катюша сразу уселась и доброжелательно сказала:

– Мне бы мороженого и, ну… коктейль есть такой, сладкий, с вишенкой.

– Шампань-коблер, – машинально ответил Лев Семенович.

– Ага, значит, шампань, а мороженое с сиропом. Двойным. Три шарика. Или четыре. Ну, сколько не жалко. И кофе.

Лев Семенович кивнул и пошел проталкиваться к стойке. Молодежь стояла толпой, занимала друг другу очередь, отчего очередь не убывала, и Лев Семенович раздражался. Все вокруг казалось чуть-чуть нереальным, словно он сам за собой наблюдал в кино.

Наконец он получил поднос с мороженым, двумя кофе и бокалом, который нацедил ленивый, наглый бармен, и, проталкиваясь, боясь опрокинуть бокал на чей-то обтянутый джинсовый зад, поставил поднос на липкий столик.

Катюша вновь улыбнулась, поиграв ямочками, и придвинула к себе мороженое.

– А вы что ж? – Она запустила ложечку в подтаявшую массу.

– У меня сахар повышенный, – словно оправдываясь, сказал Лев Семенович.

– Жаль, – равнодушно сказала Катюша и зачерпнула сиропа.

– А я думал, – мучаясь от неловкости, проговорил он, – вы на дому принимаете… консультируете…

– Зачем на дому? – строго сказала Катюша, подняв реденькие бровки. – Дом – это личное. Дом – это дом…

Почему мы здесь? – тосковал он внутри себя, что я здесь делаю?

– Ну вам, наверное, надо карты разложить? – сказал он почти шепотом. – Или там… ну, может, ладонь вам показать?

– Зачем? – Катюша вновь улыбнулась, на этот раз лукаво, и покачала головой. – Карты – это так, несерьезно. А серьезным людям мне морочить голову ни к чему.

– А!

– Так я слушаю, – сказала Катюша, речь у нее была деловитая, словно он был пациентом на приеме, а она – врачом.

– Уберите его, – сказал Лев Семенович хрипло и оттянул пальцем узел галстука.

Вокруг шумели люди.

– Совсем? – вновь подняла брови Катюша. – То есть – извести его? Этого, недоброжелателя вашего?

– Как – совсем? – переспросил Лев Семенович.

– Ну, чтобы умер он, – буднично сказала женщина.

Лев Семенович оглянулся. Никто не обращал на них внимания; сидели, болтали, длинноволосые, в штанах.

– Нет, что вы, зачем? Ничего плохого, ничего… Я ему зла не желаю! Я хотел сказать… Может, переведут его куда-то?

– На повышение? – деловито поинтересовалась Катюша, облизывая ложку.

Господи, господи, во что это я влез такое!

– Нет, – промямлил он, – зачем на повышение. То есть… можно и на повышение. Просто… я бы хотел, чтобы убрали его, ну, отсюда куда-нибудь.

– А вот это нелегко будет, Лев Семенович. – Катюша раскраснелась, сняла куртку и бросила ее на спинку стула. Кофта у нее тоже была мохеровая, пушистая, только не розовая, как беретик, а голубая. – У него на плече сторож сидит, беду отводит. С таким как справишься? Уже и сигналы снизу были, и ОБХСС приезжал, и проверяли его, и аморалка… все как с гуся вода. Потому как сторож исключительной силы у него. – Катюша ткнула пластиковой трубочкой в компотную вишенку, плавающую среди пузырьков.

– Он страшный человек, – шепотом сказал Лев Семенович, – страшный! У него жена из такой семьи, из такой! Красавица, так он ее… он шантажировал ее, запугал, женился. А могла бы…

– Вовсе нет. – Катюша наконец подцепила вишенку и отправила ее в круглый рот. – Это она.

– Что – она?

– Ну, было у нее на него кое-что. Когда он по молодости, ну там, глупость сделал. Одну. Вот она его и приперла к стенке. Ну, чтобы женился. Еще бы, такого мужика упускать.

– Откуда вы знаете? – Лев Семенович навалился грудью на острую кромку стола, и грудная клетка отозвалась резкой болью. – Вы что, тоже на него собирали?

– Зачем?

Она пожала круглыми плечами. Потом кивнула:

– Хорошо.

– Что – хорошо? – не понял он.

– Я займусь вашей проблемой. – Она кинула ложку в пустую вазочку из-под мороженого.

– У него сам Панаев в друзьях, – уныло сказал Лев Семенович. – Они семьями дружат.

– Да, – согласилась Катюша. – Это интересно…

И замолчала, водя трубочкой по столу, выводя на скользкой столешнице вроде какие-то водяные линии.

– Пусть он. – Лев Семенович осторожно вдохнул, вроде как получается… – Пусть он… ну, ему как бы все сходит с рук, может, хотя бы один раз, как-то… Только чтобы без вреда ему.

– Это называется, – назидательно сказала Катюша, – противоречивые условия. Ладно, гарантий не даю, но попробую.

– Я… отблагодарю, – перехваченным горлом сказал Лев Семенович.

– Я человек покладистый, – сказала Катюша, натягивая куртку. – Меня просят, а как я откажу? Даже денег не возьму. Так, символически.

Если я сниму с книжки, подумал Лев Семенович, Римма сразу спросит – на что.

– У меня защита на носу, я уже автореферат разослал, отзыв из Гигиены водного транспорта, оппоненты, все… Оппоненты его люди. Банкет в ресторане заказать на пятьдесят персон. Он любит, когда его кормят. За чужой счет.

– Я же сказала, чисто символически. Ну… Хотите, прямо сейчас. Рубль.

– Что?

– Рубль. Один.

– Это…

– Чисто символически.

Лев Семенович вынул из бумажника рубль и передвинул его пальцами на сторону Катюши. Рубль почему-то был мокрый, словно он долго возил им по столу. Катюша пальчиком подвинула к себе рубль и улыбнулась. Накрыла денежку ладонью. Потом подняла ладонь и поднялась сама, отодвинув стул. Рубль исчез.

– Хотите, чтобы до праздников? – Она уже шла к выходу, и он заторопился за ней, проталкиваясь меж длинноволосых, к стеклянной двери, на которую оседала морось.

– Да, – сказал он. – Только… чтобы защите не помешать, мне в Москву предлагают, в министерство.

– Как сложно все у вас, – почти кокетливо произнесла она, при этом ее голубые кукольные глаза оставались совершенно неподвижны. – И чтобы ему вреда не было, так? И чтобы защитились вы спокойно, и чтобы в ВАКе не зарубили.

Она уже, перебирая полными ножками в коротких сапожках – над голенищами нависала розовая плоть в капроновых чулочках, – торопилась куда-то вниз, по Жуковского, а он еле за ней успевал. Откуда она знает, боже мой?

– А то, бывает, защищается человек, все чин чином, а когда работа в ВАК уходит, смотрят – кто руководитель? А, такой-то… а ему буквально вчера выговор по партийной линии за пьяный дебош. Ну, придерживают диссертанта. На всякий случай. Ладно, человек вы хороший, пойду навстречу, чего уж.

Она остановилась так внезапно, что он чуть не налетел на нее, резким движением схватила его за руку и вновь поглядела ему в лицо несколько бараньим взглядом.

– Ладонь, – требовательно сказала она. – Раскройте же ладонь.

Он только сейчас заметил, что стало совсем темно и что они стоят у крыльца археологического музея. Над входом мерцал одинокий фонарь. Тяжелые резные двери были закрыты, то ли потому, что дело близилось к семи, то ли сегодня у них вообще был выходной. К каменным ступенькам прилипло несколько бурых листьев платана…

Катюша удерживала его ладонь неожиданно твердыми, цепкими пальцами, вглядываясь в нее, и что она там видит, в такой-то темноте… Зачем все это?

– Да, – сказала она наконец. – Если я его не уведу, большие неприятности будут. Не у него, у вас.

– Какие?

– Не знаю. Но большие. А уведу его от вас, все будет хорошо. И в Москву переведут на повышение. Вы уж меня тогда не забудьте… Я к вам в гости приеду.

Она хихикнула. Лев Семенович представил себе, что скажет Римма, если увидит в дверях новой московской квартиры Катюшу, с чемоданом и в розовом мохеровом беретике с латунной кошечкой, пришпиленной на боку, и ему сделалось дурно.

– Да, – сказал он. – Да, конечно. В гости…

По-прежнему держа его за раскрытую ладонь, Катюша двинулась чуть в сторону, и он вынужден был следовать за ней боком, точно краб. Фонарь отбрасывал на землю размытое пятно света, и на границе этого пятна, на границе света и тени, маячило что-то бесформенное, огромное, мокрое…

Слепое, безглазое лицо надвинулось на Льва Семеновича, и лишь миг спустя он понял, что лицо это вырезано из объеденного временем песчаника… Крохотные ручки были сложены под грудью, тяжелые круглые плечи стекали вниз, как вода.

– Это… зачем? – проговорил он с трудом.

– Так ведь царица же, – строго сказала Катюша. – Обязательно надо к царице.

Теперь он рассмотрел на голове у каменной бабы что-то вроде рогов или полумесяца.

– А ты поклонись ей, золотко мое, – певуче сказала Катюша, – поклонись, спина не отломится.

По-прежнему держа его ладонь и не давая ей закрыться, она и сама низко согнулась, так что мохеровый беретик съехал ей на лоб.

– Шляпу-то сними…

Лев Семенович, содрогаясь от ужаса и безнадежности, снял шляпу и теперь стоял согнувшись, одной рукой держа за руку Катюшу, другой – неловко ухватив шляпу за поля. Если вдруг мимо кто-то знакомый, думал он торопливо, и мысли носились в голове, как стая вспугнутых птиц, решат, что я напился или свихнулся, и неизвестно, что еще хуже…

– Да ты не бойся. – Катюша выпрямилась и поправила беретик. – Не увидит нас никто…

А вот, подумал Лев Семенович, хорошо бы в задницу ее, эту диссертацию, и Москву туда же. Римме хочется, но ведь это хорошо здесь перед подружками, перед косметичкой форсить – в Москву, в Москву, Левочку приглашают в Москву… тоже мне три сестры, а там она кто будет? Жена чиновника средней руки? Ни друзей, ни знакомых… Ну да, сейчас последний шанс зацепиться, и возраст, и возможности такой не будет больше, но… Плоское тяжелое лицо каменной женщины безглазо таращилось на него, кленовые ветки метнулись перед фонарем, и оттого казалось, что «царица» гримасничает. Из полузабытья его вывела острая боль, пронзившая палец раскрытой руки; он вздрогнул и дернулся, но Катюша держала цепко. В руке у нее блеснула беретная брошечка – латунная кошечка с зелеными глазками-камушками.

– Это зачем? – проговорил он, пока она тем временем деловито стряхивала капельку крови, выступившую у него на пальце, к плоским ступням каменной женщины.

– Как зачем? – удивилась она. – Должен быть подарок… царице-то… как же не подарить?

– Предрассудки какие-то, – брезгливо сказал он. Она наконец выпустила его руку, и он поднес палец ко рту… – Дикость.

– Царица ходит темными путями, – мягко сказала Катюша. – Ты не смотри, что здесь она на месте стоит… Не волнуйся, яхонтовый мой, она все сделает. Вот поклонился ты ей, ну и иди теперь, иди, дальше я сама…

– А… я?

– А ты домой, мой золотой, – фамильярно сказала Катюша, потрепав его по плечу. – Иди… жена небось заждалась… ужин приготовила. Диетический.

Он, уходя, краем глаза видел, как она стоит перед каменной бабой, уже не кругленькая, как колобок, а такая же массивная, коренастая, темная. Ну что это я, уговаривал он сам себя, торопясь к перекрестку, где можно было поймать машину, ничего же страшного, я же не попросил убить его. Или навредить как-то. Я вовсе не желаю ему зла, даже наоборот! Он почувствовал даже некоторую гордость оттого, что вот он, Лев Семенович, не питает зла даже к такому человеку, как Герега. Но к страшным темным теням в его мозгу, к непредсказуемому Гереге, всегда маячившему на краю сознания, теперь прибавилась Катюша, в своей розовой мохеровой шапочке. Ему вдруг остро захотелось домой, словно только там и было безопасно. Он встал на обочине и замахал рукой.

* * *

Троллейбуса все не было и не было, потом прошел один с табличкой «В парк». На остановке стояли, нахохлившись, темные люди… А ей так надо было домой.

Хотя какой это, если честно, дом? Лялька сама по себе, борется с килограммами, ходит с каким-то Вовой, которого она, Петрищенко, и в глаза не видела, а мама все время живет в какой-то другой жизни, веселой и молодой, где папа водит ее в рестораны, и она тоже, наверное, хочет есть, неужели Лялька ее не покормила? Чувство голода – очень древнее чувство, и, когда умирают остальные, оно, наоборот, становится все сильнее и сильнее. Мама начала с того, что прятала конфеты под подушку, а потом стала ходить по соседям, жаловалась, что дома ее не кормят, и клянчить еду. А она все гадала, почему милейшая Наташа из соседней квартиры перестала с ней здороваться.

Проклятье, вот если были бы такие маленькие телефончики, ну вроде милицейских этих раций, только поменьше, чтобы можно было в кармане носить или в сумочке, я хотя бы знала, где сейчас Лялька.

Складной зонтик вывернуло порывом ветра, она попробовала развернуть спицы обратно, но не смогла, наоборот, сломала одну спицу, которая теперь болталась, как перебитое крыло. Она бежала, чувствуя, как под каблуками выплескивается грязная вода, заляпывая ей чулки и пальто, опять будет весь подол в пятнах!

На перекрестке она отчаянно замахала рукой, но первая машина пронеслась мимо, да еще обдала ее целым фонтаном брызг из лужи.

Вторая остановилась.

– Смерти захотела? – злобно спросил водитель. – Чего под колеса кидаешься?

– Пожалуйста… я умоляю… Чкалова, угол Свердлова. С мамой плохо.

Я ведь не соврала, уговаривала она себя, я знаю, что нельзя добиваться своего, ссылаясь на болезни родственников, так и беду накликать недалеко, но ведь с мамой в последнее время действительно плохо.

– Ладно, – сказал водитель, – чего уж там? Садитесь. Я все равно в ту сторону еду.

– Спасибо. – Она с облегчением умостилась на переднем сиденье.

– Зонтиком-то мне в бок не тычьте.

– Ох!

Она убрала зонтик, который сжимала в руке, как пистолет.

– Вы вот под чужие машины бросаетесь, – укорил водитель, – а слышали, что в городе делается?

– Нет, – сказала Петрищенко, глубоко вздохнув. – А что?

– Какая-то тварь по улицам ходит. То ли из секретной лаборатории сбежала, то ли оттуда. – Он оторвал руку от руля и поднял палец кверху.

– Откуда?

– Ну, из космоса. Вот не надо было попов отменять.

– Космос и попы как-то не состыкуются, – сказала Петрищенко.

– Не скажите. Когда они были, к нам никто из космоса и не лез. А сейчас любая тварь так и норовит. Вот, трибуны сейчас строят на Октябрьском поле. А знаете, на что они похожи, трибуны? На зиккураты. Знаете, что такое зиккураты?

– Храмы такие, – устало ответила Петрищенко. – В Вавилоне, кажется.

– Вот-вот. Человеческие жертвы там приносили. А Мавзолей на что похож? Они на мертвеце ногами стоят, и что, по-вашему, это там, наверху, нам простится, вот так, за здорово живешь?

Господи, подумала Петрищенко, еще и водитель сумасшедший попался. Но как же быстро слухи расходятся, а?

– Вы бы поскорее, – произнесла она тоскливо.

– Быстрее нельзя. Скользко.

– Ну тогда… а то, что из космоса кто-то напал, – это бабьи сказки. Кто вам вообще сказал?

– Вы что, с луны свалились? – удивился водитель. – Все знают, а вы – нет!

Лифт опять застрял где-то на восьмом, она здесь, внизу, слышала, как он там гудит и истерично хлопает дверьми. Несколько раз она надавила на кнопку, бесполезно.

В пролете между пятым и шестым было темно, она поскользнулась и подвернула ногу, но уже через пару минут стояла на площадке седьмого этажа и звонила, звонила, звонила в дверь.

Никто не отвечал.

Она начала рыться в сумочке в поисках ключей; как всегда в таких случаях, ей попадалось под руку все, что угодно, только не ключи, – патрончик с губной помадой, кошелек, чехол от зонтика…

Зонтик, только тут сообразила она, она так и оставила в машине.

А если там изнутри заперто на ключ? Или на засов? Зачем мы вообще запираем дверь на засов, бандитов, что ли, боимся?

Придется звонить соседям, просить дядю Мишу лезть через их балкон на наш балкон. Он, правда, моряк, но ведь сейчас мокро, перила скользкие… А если он, проникнув, увидит там… Что?

Что ей вообще делать?

Тут под пальцы подвернулись ключи, она потащила их, обламывая ногти, и, когда вытащила, обнаружила, что пальцы у нее в крови. Когда она успела порезаться?

Тьфу ты, это же помада!

Никогда не буду больше покупать помаду такого цвета…

Ключ после нескольких попыток вошел в скважину и повернулся там неожиданно легко. Она даже не стала вынимать его – так и вошла, оставив дверь открытой.

– Лялька! – крикнула она из коридора.

Никого.

В зеркале отразилось ее собственное бледное лицо с обвисшими на дожде прядями и перекосившимися очками.

Из маминой комнаты доносились неразборчивые звуки.

– Мама! – шепотом позвала она. – Лялька!

Зажигая по дороге свет, она метнулась в мамину комнату. И чуть не закашлялась от вони мочи и немытого тела; мама лежала на полу, одеяло спутало ей ноги, и она силилась, но никак не могла повернуться на бок. Неразборчиво орал телевизор.

– Ах ты!

Петрищенко подбежала, схватила старуху под мышки и, чувствуя, как внизу живота что-то обрывается, втащила ее на кровать. На полу осталась мутная желтая лужа.

– Мама, что же ты? Упала?

– Ты ушла, и я сразу упала, – отчетливо произнесла старуха. – Я хотела немножко поиграть, встала, и ножки запутались…

– Да, да, – машинально отозвалась Петрищенко, – ножки запутались…

Она протерла мать салфеткой и поправила ей подушку.

– Какая ты равнодушная мать, – пожаловалась старуха. – Я плакала-плакала.

– Извини.

Нам кажется, тело – это как оболочка, думала она устало, снашивается, а под ним личность. Твердая как алмаз. И ничего этой личности не делается. То есть ты как бы всегда одна и та же, и если сбросить оболочку… Но ведь вот что осталось от мамы? Обрывки воспоминаний? Личность – это гормоны, хрупкая гормональная настройка, плюс кора головного мозга, а кора всегда сдает первой. Остаются древние структуры, страшные… Те, которые у змей есть, у ящериц… Откуда я знаю, что это – моя мама? Вот эта старуха, со змеиной кожей под подбородком? Вечно голодная, лепечущая капризным тоном маленькой девочки? Только потому, что эти изменения происходили у меня на глазах, постепенно?

Она взяла с полки чистую салфетку и вытерла себе глаза и нос.

Но где все-таки Лялька?

В Лялькиной комнате в беспорядке разбросаны были вещи, косметика, какие-то ватки с остатками косметики и глянцевыми пятнами лака для ногтей, бобины, у шкафа туфли боком, одна к другой, она их раньше не видела, пахло ацетоном и духами, почему она любит такие приторные духи, она же молодая девушка!

Она вернулась в коридор; Лялькиной джинсовой куртки не было на вешалке. То есть она и не приходила? Если бы она забежала днем, она бы переоделась, надела бы плащ, вон дождь какой.

Ну не приходила, уговаривала она себя, ничего, еще детское, в сущности, время, она в библиотеке сидит или с подружками… или семинар у них, у нее в последнее время много семинаров. Она же не знает, что у меня сейчас аврал, чего я от нее хочу, в самом деле?

Телефон на тумбочке в гостиной заорал громко и резко. Она вздрогнула. В последнее время она не ждала от телефона ничего хорошего.

– Мама, я сегодня у Людки заночую, ладно? Нам к семинару готовиться, а…

– Что ж ты даже днем не забежала бабушку проведать?

– Не успела, у нас дополнительную пару поставили. И практические. Ты не волнуйся, ладно?

Петрищенко прислушалась: в трубке, где-то далеко, на заднем плане, играла музыка. Они что же, и занимаются под музыку?

– Хотя бы телефон скажи этой твоей Людки, – начала она, – я…

Но Лялька уже бросила трубку.

– Не волнуйся, – передразнила Петрищенко.

Однако в глубине души она ощутила облегчение; Лялька не будет возвращаться по ночным улицам.

Она заперла дверь изнутри, стащила пальто, машинально попыталась подвесить его за петельку, махнула рукой и повесила так, морщась, скинула туфли, пошевелив для разминки пальцами ног, потом побрела обратно в Лялькину комнату.

Подняла и аккуратно повесила на спинку стула брошенную на пол юбку, сгребла все косметические ватки в ладонь, приподняла подушку, чтобы взбить ее и аккуратно положить в изголовье, и замерла на миг, затем извлекла то, что лежало под подушкой, и бессильно уселась на кровать.

* * *

В духовой музыке, даже самой бравурной, заключена какая-то тоска. На вокзале играли «Прощание славянки».

Вася стрельнул у нее рубль, убежал куда-то в толпу, но вскоре вернулся и принес бурые слипшиеся пирожки, обернутые в промасленную бумажную ленту.

– Беляши, – сказал он, как будто это говорило в пользу пирожков. – Хотите?

– Нет, Вася, спасибо, – вежливо сказала Петрищенко.

А я ведь позавтракать не успела, подумала она.

Вася пристроился у фонарного столба и стал сосредоточенно есть пирожок. Пирожок неожиданно аппетитно пах жареным тестом.

– Как вы думаете, Лена Сергеевна, – сказал Вася, дожевав пирожок, – вон тот молдаван… с мешком… видите?

– Ну?

– Вам не кажется, что он за нами следит? – Он вытер руки о бумажку, в которую были завернуты пирожки, скомкал ее и бросил в урну, а потом еще раз вытер руки о штормовку.

– Вася, – устало сказала Петрищенко, – я тебе не Белкина.

– Ну дык… – начал Вася, но тут объявили прибытие поезда, тем торжественным, гулким, немного таинственным голосом, которым делаются все объявления на железных дорогах.

– Вот он, идет!

У нее почему-то сладко замерло сердце, словно она была маленькая и они вместе с мамой стояли на вокзале, встречая из командировки папу – веселого папу в ратиновом пальто, с чемоданом, набитым замечательными московскими подарками.

Поезд зашипел, три раза ухнул и остановился.

– Не приехал? – спросила Петрищенко, глядя на то, как спешили друг к другу встречающие и пассажиры.

– Почему не приехал? Приехал. Видите вон того, с саквояжем?

– Это и есть твой специалист? – в ужасе спросила Петрищенко.

* * *

Петрищенко беспомощно смотрела на мальфара. Мальфар сидел за ее столом, на ее обычном месте и пил из блюдечка чай. Мальфар сидел в пальто. В глухом пальто, черном и долгополом. Еще он попросил включить в кабинете калорифер.

Чай принесла Катюша, щеки ее пылали, рот был изумленно открыт.

– Катюша, – сухо сказала Петрищенко, – можешь идти. Спасибо за чай. Ты что, Роза? Что тебе надо? Вася…

– Я, вот… – Розка протиснулась в приоткрытую дверь кабинета, вручила Петрищенко сложенный вдвое листик бумаги и теперь стояла в своем зелененьком пальто, переминаясь с ноги на ногу и искоса поглядывая на гостя.

– Ты что здесь делаешь, Розалия? – удивился Вася. – Я тебе сказал дома сидеть!

– Заявление об уходе, – пояснила Розка, как будто бы Петрищенко не умела читать. – Ну… вот…

– Так, Роза. – Петрищенко со вздохом изучила листок бумаги с причудливыми Розкиными каракулями. – В чем дело?

– Ну… мне языковая практика нужна, – сказала Розка, глядя большими честными глазами. – А вы мне обеспечить не можете.

– Что я еще обеспечить не могу? – железным голосом спросила Петрищенко.

– Ну… Перспектив тут нет, – сообщила Розка, потупившись.

– Ясно. Перспектив нет. Вася, – Петрищенко сложила листок, согнула еще раз пополам и протянула Васе, – возьми это, возьми Белкину и разберись. Хотя нет, погоди. Роза, выйди на крыльцо и подожди там. Извините, товарищ Романюк.

– Вообще-то, я не товарищ, – сказал мальфар.

Розка, демонстративно топая, направилась к выходу. Петрищенко поглядела ей вслед, схватила Васю за рукав, протащила его мимо стола, где, позабыв о вязанье, сидела с полуоткрытым ртом Катюша, и потащила к окну в коридоре.

– Вася, – сказала она свистящим шепотом, – это кого ты мне привел? Это что за этнографический раритет? Я перед Лещинским поручилась, а ты…

– Что вы как маленькая, Лена Сергеевна, – укоризненно прогудел Вася. – Сильный мужик, я ж говорю, его в Киев… сам секретарь горкома… купе люкс, все такое, тучи разгонять. Это ж хорошо, когда чистое небо…

– Ты мне, Вася, не заливай. Я тебе не Белкина. Мракобесие какое-то развели.

– О! – сказал Вася. – Кто бы говорил? А у нас что? Кафедра научного атеизма?

– У нас совершенно другое дело. Совершенно. Есть методика, есть система. Есть рекомендации, в конце концов. Потом, ты посмотри, во что он одет? Лапсердак какой-то!

Петрищенко потерла переносицу под очками.

– А тучи, Вася, это такие… это конденсат атмосферного пара. Влага. Образуется в воздухе при столкновении холодных и теплых воздушных потоков. Кажется.

– Так я не возражаю, – жизнерадостно сказал Вася. – А еще облака делятся на кучевые, перистые и слоистые… и грозовые. Типичный вид грозового облака…

– Вася!

– Катюша и то лучше вас понимает. Вон, сидит, уши горят. А я бы на вашем месте, Лена Сергеевна, за любую соломинку бы ухватился. Вы поговорите с ним. Поговорите, послушайте. А вечером, ну… Сходим с ним. Вместе сходим. Может, что и получится.

– Вася, это точно не самозванец?

– Какой самозванец, я ж говорю, я ему в семьдесят шестом практику сдавал. Это вы, Лена Сергеевна, с настоящими специалистами просто не работали еще. Вы бы поглядели, какой шикарный шаман Игарский порт обслуживал! Он без мухомора не приходил.

– Ладно, Вася. – Она отмахнулась, поскольку граница между правдой и ложью в Васиных рассуждениях была устроена как-то особенно ловко. – Иди разберись там с Белкиной. Только ее сегодня не хватало. Посади эту Розу… то есть…

– Ну я понял, Лена Сергеевна. Не расстраивайтесь так. Вон, Катюша сидит, щеки горят. Чует, кошка! Ух, чует, зараза.

– По-моему, они, Вася, два сапога пара.

– Вот и нет, Лена Сергеевна, не по ней кусок. Кстати, знаете, кто рентген изобрел? – добавил он, уже выходя и оборачиваясь, но тут от удовольствия даже остановился и прихлопнул себя по бокам. – Иван Грозный. Официально зафиксировано в летописях. Он боярам своим сказал – я вас, сучар, насквозь вижу, во-от…

– Хватит, Вася, я этот анекдот в пятом классе слышала.

Катюша стояла в дверях, красная, как малина, сложив губки бантиком и склонив голову набок, отчего она еще больше напоминала куклу.

Петрищенко, в детстве кукол не любившая, неприязненно поежилась, но, сдержавшись, сказала:

– Что же ты, Катюша, гостю еще чаю не предложила?

– Вы, Елена Сергеевна, человек с высшим образованием, кандидат наук, – сказала Катюша, пылая, – а проявляете несознательность, мракобесие развели. Оттого и бдительность утратили.

– Что за ерунда, какое мракобесие? – возмутилась Петрищенко, пять минут назад обвинявшая в мракобесии Васю.

– У нас серьезная работа. Ответственная. А тут неизвестно кто. Чуждый элемент, пережиток.

– Здесь я решаю, Катюша, – сухо сказала Петрищенко, – кто пережиток, а кто – нет. А не нравится, сходи к Лещинскому. Сходи поговори. Тебе не в первый раз.

– Вот вы гордая, Елена Сергеевна, – с осуждением сказала Катюша. – Нет чтобы попросить. Я бы все для вас…

– Упаси боже.

– А я-то этому вашему Маркину… Для вас же старалась, Елена Сергеевна.

– Я-то тут при чем? – отмахнулась Петрищенко, а что-то внутри у нее кисленько подтвердило: при чем, при чем.

– А кто, как не вы, ко мне его отправили? И я пошла навстречу, забесплатно все сделала. Потому что хорошего хочу. Мы ему навстречу, и он нам – навстречу. Климат в коллективе должен быть. Тогда и работа спорится. А если плохой климат, то упущения. Я же понимаю, Елена Сергеевна, голубушка, вы ж не нарочно, просто по халатности, ну, так все люди, у вас голова не тем занята, вы женщина одинокая.

Если она сейчас не заткнется, с отчетливой ясностью подумала Петрищенко, я ее убью.

Катюша с удовольствием наблюдала за ней. Румянец у нее на щеках стал совсем круглый.

– Тебе что, нечем заняться, Катя? – спросила она спокойно. – Так иди домой. А мой моральный облик завтра обсудим, договорились?

– Вот вы зря, Елена Сергеевна, – сказала Катюша, но убралась с дороги и, переваливаясь с боку на бок, как утка, пошла к холодильнику, где лежали у нее какие-то пищевые свертки и пакетики. – Вася, любимчик ваш, вон какого маху дал, на весь город уже слух пошел, а вы даже и…

– Катюша, я сказала, все! – сквозь зубы выдавила Петрищенко и позорно ретировалась в кабинет.

Мальфар сидел все там же, за ее столом, на ее месте.

«Кто сидел на моем большом стуле?» – уныло подумала Петрищенко, но ничего не сказала, а села на «гостевой», напротив.

– Вы бы себе чаю налили, – дружелюбно сказал мальфар.

– Спасибо, – сердито сказала Петрищенко. – Я уж как-нибудь сама разберусь.

– Ну, я так думал, посидим поговорим… Это даже хорошо, что больше никого нет.

– Вася скоро придет, – сказала она. – Стефан… Михайлович, да? Он с Белкиной разберется, «Бугульму» отработает и придет. Ну, девочка эта, которая заявление принесла, он ее гоняет вроде, этот наш… подопечный.

Как и все работающие с тонкими материями, она инстинктивно избегала точных имен.

– Ей велели дома сидеть, а она пришла..

– Да. – Мальфар поставил пустую чашку кверху донышком на блюдце и теперь с интересом рассматривал клеймо Дулевского фарфорового завода. – Вася мне говорил. Да, девочка. Ничего так. Жалко, хорошая девочка.

– Почему – жалко? – удивилась Петрищенко.

Мальфар промолчал.

– Может, вы пообедать хотите? – сказала наконец Петрищенко, не выдержав молчания. – Устроиться? Я вам покажу, где столовая. А потом…

– Елена Сергеевна, – Мальфар прислушался, даже, вытянув шею, выглянул из-за стола в приоткрытую дверь, – кто-нибудь может желать вам зла?

* * *

– Хм… – сказал Вася, разворачивая листок и с интересом вглядываясь в Розкин почерк.

Он присел на крыльцо, неторопливо вытряхнул из пачки папиросу, положил листок с заявлением на колени и, прищурившись, поглядел на Розку снизу вверх. Розка осталась стоять: крыльцо было мокрым, а пальто жалко.

– Так. В чем, Розалия, проблемы?

– Я ж сказала… – Розка переминалась с ноги на ногу.

– Языковой практики, значит, нет? – ласково переспросил Вася. – А кому я Леви-Стросса велел переводить? Где результаты, Розалия?

– Я не успела, – прошипела Розка, постепенно наливаясь краской.

– Так кто виноват, Розалия?

– Мне мама говорит – увольняйся, – выпалила Розка. – Говорит, ты что, смерти моей захотела? У вас, говорит, черт знает чем занимаются, секта какая-то. И какую-то заразу упустили.

– Секта и упустили. Понятно. А мама откуда знает? – Голос Васи стал совсем ледяным. – Значит, ты, Розалия, внедрилась… Мы к тебе с доверием… а ты вынюхала. Разболтала… государственную тайну, можно сказать.

Розка замотала головой так, что волосы хлестнули ее по щекам:

– Нет… она откуда-то сама. Тетки в очереди в химчистку… Говорят, в пароходстве есть контора, страшными делами занимается. Выводит чумных животных и подсаживает их на американские корабли. И у них экспериментальный зверь наружу вырвался.

– Удивительные вещи можно узнать от нашего населения, – сказал Вася и потер лоб рукой. – Ну ладно, тогда я тебе скажу. В штаны ты наложила, Розалия. Испугалась. Ну ладно. Я тебе правду скажу. Работа у нас тяжелая. Опасная работа. Усекла?

– Ну, – угрюмо сказала Розка.

– Ты что же, вправду думаешь, что тебя вот так, за здорово живешь, отпустят? Возьмут и отпустят? Отсюда, милая, по своей воле еще никто не уходил, – зловеще сказал Вася.

Розка стояла красная, как бурак, у корней волос выступила испарина.

– Все ты, Вася, врешь! – вдруг завизжала она пронзительным базарным голосом. – Ты всегда врешь! Ну почему, почему ты никогда не говоришь правду? Все вы врете! Вы все притворяетесь, а ты особенно! Как так можно жить? Как работать? Кому верить?

Вася вздохнул, поднялся с крыльца и жесткой рукой потрепал Розку по волосам.

Она всхлипнула и разревелась.

– Мне никто не говорит, а я что, слепая? – проговорила она сквозь слезы и сопли. – Все мне врут все время, смеются, а я что? И еще пугаете…

– Вот я тебя как раз мало пугаю, Розалия, – вздохнул Вася, протягивая ей мятый носовой платок. – Надо бы больше… Тогда бы ты осознала и не лезла сейчас к Лене со всякими глупостями. Ладно, все, успокоилась. Сосчитала до десяти. Глубоко вдохнула. Выдохнула. А теперь слушай, я буду говорить правду.

Розка вытерла нос платком, потом, для верности, рукой и мелко-мелко закивала.

– У нас, Розалия, нештатная ситуация. Она продлится еще… ну, не знаю, сколько продлится. Пока нештатная ситуация, авральный режим, увольняться нельзя. Начальство не поймет. Ты потерпи, все развяжется, тогда вернемся к этому вопросу.

– Но мама…

– Маме скажи, что заявление рассматривают. Хотя, если честно, Розалия, вот твое заявление. – Вася вытащил заявление, сложил его еще раз пополам, порвал на мелкие клочки и бросил в лужу. – Ну, ничего. Если что, через две недели новое напишешь. А маме скажи, что если каждая тетя Мотя с Нового рынка о нас языком треплет, то она, мама, может спать спокойно. Фигня все это. Настоящей тайны никто, Розалия, не знает. На то она и тайна. Пойдем, Розалия. Я тебе покажу, чем мы занимаемся. Прямо сейчас покажу. Мне все равно «Бугульму» сейчас работать.

– Ладно. – Розка всхлипнула и еще раз утерла рукой нос.

– Вот и умница.

Вася подхватил рюкзак, мокнувший на крыльце, и поманил Розку за собой.

* * *

Борт лесовоза нависал над водой, ржавый и темный, и вода под ним тоже казалась ржавой и темной. На борту белыми буквами было выведено «Бугульма». И сквозь буквы проступала ржавчина.

– Ну вот. – Вася скинул с плеч старый брезентовый рюкзак, весь заляпанный мазутом и известкой, и задрал голову, озирая корабль (вблизи корабль показался Розке огромным, даже страшным). – Вот, Розалия, и наступил ответственный момент! Боевое крещение, или, грубо говоря, инициация. Только губу-то не раскатывай. Делать тебе ничего, Розалия, не придется, потому что начинать осваивать нашу нелегкую профессию надо постепенно. Здесь я – сантехник Вася, ясно? А ты будешь подавать мне гаечный ключ номер два. В фигуральном, конечно, смысле.

Он подхватил рюкзак и полез по трапу. Трап был весь в заусенцах и вдобавок скрипел и норовил вывернуться из-под ног. Когда Розка забралась наверх, Вася уже пожимал руки человеку в фуражке – фуражка была мятая, и китель тоже мятый, и сам человек был весь какой-то мятый… И корабль весь какой-то мятый, видно, что недавно покрашен, поверх ржавчины и старой краски, и оттого бугрится и топорщится. Зато пахло здесь остро и даже приятно – дегтем и свежим деревом.

– Ты чего стала? – тут же сказал Вася. – Шевелись, Катти Сарк!

Грузовой люк был распахнут. Срезы шершавых стволов светились в полумраке.

– Стоп, – сказал Вася.

Он поставил рюкзак на пол и обернулся к помощнику, который, оказывается, следовал за ними.

– Ерша не вижу, – сказал он мрачно.

– Это… Был ерш, – помощник поморгал, – висел тут. Вон, шнурок остался. Сперли. Вот уроды.

– Ладно.

Вася развязал рюкзак и извлек, к Розкиному удивлению, сушеного ерша с распяленным ртом и растопыренными колючими плавниками. Ерша он повесил на веревочку, которая свешивалась с какой-то балки. Розка покосилась на помощника – тот стоял, нетерпеливо барабаня пальцами по переборке.

– Быстрей, ребята, – сказал помощник, – график у меня. Отгрузка же.

– Порядок должен быть. Вон, леща сперли. Я тебе еще в прошлый раз говорил. Опять же подцепил что-то, к гадалке не ходи.

Тем временем Вася деловито натягивал на себя извлеченную из рюкзака доху, расшитую узорами, а потом, к удивлению Розки, достал плоский круглый предмет, оказавшийся бубном.

– Чего смотришь, – сердито сказал он Розке, которая так и осталась стоять с разинутым ртом, уподобившись пресловутому ершу, – протокол оформляй! И запиши, Розалия, ерш отсутствовал.

Розка нерешительно застыла с шариковой ручкой, зажатой в красных холодных пальцах. Издевается он, что ли?

И этот, второй, – тоже?

Неужели ради нее одной они разыграли такой спектакль?

– Шевелись, Розалия, – сердито повторил Вася и ступил внутрь темного зева.

Розка потащилась следом, опасливо озираясь. В трюме глухо бухало – море стучало в днище, и стволы, скрипя, терлись друг о друга.

Вася ударил в бубен.

Розка моргнула.

Удар был глухой и мягкий, Вася в дохе до пят умудрялся двигаться так быстро, что казался в полумраке размытым пятном.

На всякий случай Розка покосилась на суперкарго. Тот стоял, нетерпеливо притоптывая ногой.

Тьма в трюме, казалось, налилась пурпуром и стала вибрировать сама по себе. Розке стало страшно.

Она боялась ряженых – если человек так странно выглядит, он теоретически и ножичком пырнуть может. Розка вообще много чего боялась – цыган, например.

Розкино сердце само по себе начало колотиться в такт ударам бубна. Бу-бух… бу-бух… Дышать было трудно, почему-то не хватало воздуха. Розке показалось, что обшивка корабля стала прозрачной или вообще исчезла, а над головой шевелится серое небо и тянутся, тянутся из него, врастая в землю, воздушные корни… По корням ползли, тускло отсвечивая, серые и розовые слизняки.

Розка замотала головой и моргнула: высохший ерш глядел на нее тусклыми пустыми глазницами и покачивался…

Розка сделала шаг назад, но суперкарго, стоявший у нее за спиной и чуть сбоку, преградил ей путь.

– Стой где стоишь, дура, – прошипел он, – выпустить хочешь?

Из-за груды стволов, пронзительно крича, метнулось что-то черное, на черных крыльях, взвилось вверх, ударилось о металлическую переборку и рухнуло обратно. Бубен продолжал гудеть, стволы в трюме скрипели, волны бились о днище…

Черное вновь вынырнуло из-за стволов и, трепеща, зависло в воздухе. Крылья бились так часто, что Розка не могла разглядеть, сколько их. Ей показалось, четыре, но, впрочем, полной уверенности не было. Огромный клюв тускло отсвечивал… Существо стремительно ринулось вперед, к пятну дневного света, маячившему у Розки за спиной, но упало, ударившись о невидимую преграду, как птица о стекло. Затем еще один разгон, на сей раз вбок. Клюв ударил в переборку.

– Здоровый какой! – почти восхищенно произнес суперкарго у Розки за спиной.

Бубен вибрировал и гудел, и словно в ответ на зов с потолка спустилась воронка сгустившейся тьмы. Существо каркнуло и попыталось вновь прянуть в сторону, но клейкое щупальце метнулось из воронки, присосалось и втянуло внутрь. Воронка сократилась, втянулась в потолок и исчезла.

В трюме было тихо.

Под ногами мерно шуршали волны.

Вася скинул доху, отложил бубен и утер лоб.

– Чистая работа, – уважительно сказал сэконд, – это кто ж был?

– Бусиэ, – устало пояснил Вася.

– Вот зараза!

– Ну, так сами виноваты, растяпы. Скажите еще спасибо, что саган-бурхан не пробрался.

– Так они ж вымерли, – удивился помощник.

– Вон, про рыбу латимерию тоже думали, что она вымерла, – мрачно сказал Вася. – А потом ученый по имени Смит ее выловил у Коморских островов. «Старина четвероног» читал, нет?

– Так то рыба…

– А какая разница? Только та, что саган-бурхан лет двадцать назад вроде вымер. Когда оспу всем попрививали. А латимерия – миллион лет до нашей эры. Ты все зафиксировала?

Лишь через какое-то время Розка поняла, что он обращается к ней.

Розка растерянно замотала головой.

– Новенькая еще, – пояснил Вася, обращаясь к суперкарго, – не обвыкла. Пиши: «Вследствие нарушения правил техники безопасности…»

– Позвольте, – запротестовал суперкарго.

– Ерша у тебя сперли? Сперли. Зафиксировано при свидетелях – ерша не было. Значит, вследствие нарушения правил техники безопасности осуществлено проникновение в трюм лесовоза «Бугульма» паразитарного существа второго рода…

– Проникновение, – добросовестно повторила Розка.

– Но своевременно проведенная инспекция выявила заражение объектом ограниченной опасности, а именно – локальной формой паразита. Имя формы – с вероятностью девяносто процентов – бусиэ. Категория Цэ-четыре. Записала? Особо хочу отметить правильные и своевременные действия суперкарго во время операции по зачистке.

– Ага, – сказала Розка. – А почему…

– Что – почему? – переспросил Вася.

– Почему я записываю?

Вася молча вытянул вперед руки. Пальцы ходили ходуном.

– Я свое уже отработал, – мрачно сказал он. – Ну, сэконд, с тебя бутылка. Как минимум.

– Ясно, – печально ответила Розка. – А…

– Да?

– А суперкарго – это что такое? Тоже какое-нибудь… существо?

* * *

– Хуже всего диббуки, – говорил Вася, с доброжелательным любопытством разглядывая котлету. – Они, во-первых, к технике испытывают интерес, во-вторых, не любят на одном месте сидеть. Евреи тоже не любят на одном месте сидеть. Двинут куда-то – и диббуков прихватят. Тем нравится. Потому и лезут на всякие транспортные средства. Они людей под руку толкают, как результат – крушение или катастрофа. Паршивый паразит и практически неуловимый. Ты компот будешь?

– Не-а, – помотала головой Розка. – Я его не люблю.

В компоте плавали разваренные бурые сухофрукты, словно экспонаты в банке со спиртом. Розка всегда считала, что повара просто особо изощренным образом издеваются.

– Ну, так минералки возьми. Если люди в море начинают делать что-то странное, ищи диббука. Я так полагаю, «Титаник» из-за диббуков затонул. Там знаешь сколько эмигрантов в третьем классе набилось? И у каждого горстка родной земли в платочке там или где… С тех пор на Западе гнилом на корабли мезузы вешают.

– Медузы?

– Мезузы, дура. Такая трубка, в ней слова из Торы, священной книги мирового сионизма. Диббук ее не любит. А у нас из-за обострения международной обстановки запретили вешать мезузы. Могендовиды чертить тоже запретили, уроды. Ох, Розалия, – он вздохнул и отхлебнул ее компот, – не хочу накаркать, но жди теперь особенно подлой катастрофы. Когда люди вдруг начинают глупости непонятные делать, одну за другой…

– Корабль утонет? – с замиранием сердца спросила Розка.

– И корабль тоже!.. Диббуки, они вообще технику любят. И чем сложнее, тем лучше!

Он перевел взгляд с пустой тарелки на плакат «Хлеб – всему голова!» с изображением каравая, оплетенного колосками.

– Так, получается, санитарная инспекция номер два занимается нечистой силой? – шепотом спросила Розка.

За спиной у Васи крепкая девушка, выложенная мозаикой из разноцветного кафельного боя, несла на плече сноп колосьев.

– Нет такого слова «нечистая сила», – строго сказал Вася. – Паразит второго рода, во-от.

– А они откуда берутся?

– Они, вообще-то, к естественной среде привязаны. К грузу. Почему, думаешь, на таможне так шерстят? Продукты животного и растительного происхождения, минералы… Если один эмигрант прихватит горсть земли, это еще ничего. А если таких эмигрантов тысяча? И у всех – по горсти родной земли! Поэтому все больше на грузовозах. Лес, фрукты, ну… руда… есть за что зацепиться.

– Но это же… – Розка осознала, что глаза у нее раскрыты так широко, что глазные яблоки начали сохнуть. – Вася, ведь бога нет…

– Кто тебе про бога говорит? – удивился Вася. – Марксистско-ленинская диалектика нас чему учит? Что мысль материальна! А если мысль материальна, она порождает что?

– Что? – тупо переспросила Розка, у которой голова окончательно пошла кругом.

– Материальный феномен. Это просто паразиты, Розалия. Ментальные паразиты. Их совокупное сознание порождает. На месте среда их давит, а вот если прорываются – наглеют. Вроде колорадского жука. В естественной среде он просто жук, жучок даже, а у нас – стихийное бедствие. Так что СЭС-один всяческие биологические объекты обезвреживает, типа жучка-долгоносика или палочки Коха, а мы – эти. Потому что, Розалия, – он помрачнел, – если прорвутся, пиши завещание. Когда парусники начали ходить, ну, за пряностями, туда-сюда, паразиты как попрут! Ты думаешь, чума тогда пол-Европы выкосила? Думаешь, почему за ведьмами тогда охота началась? Потому что чуяли звон, но не знали, где он, во-от. Не боись. – Он дружелюбно потрепал ее по плечу и стал выбираться из-за стола. – Привыкнешь.

– А… если я расскажу кому-то?

– Кому?

– Ну, я не знаю.

– Скибе? Рассказывай, кто тебе мешает. Она в парикмахерской волосы стрижет, а ты, значит, нечисть ловишь.

– Откуда ты про Скибу?

– Я, Розалия, все знаю. Кстати, как ты думаешь, куда они там, в парикмахерской, обрезки волос девают? Почему, ты думаешь, ведомственные парикмахерские есть? И всякие шишки партийные только там стригутся? Потому что там доверенные люди работают и волосы уничтожаются сразу, а ты как думала?

Розка молчала, прикусив губу. Вася сначала казался ей тут самым страшным, потом самым симпатичным, почти своим, а сейчас опять стал самый страшный. Враг. Ее, Розки, враг. Откуда он знает про Скибу?

Чужой, враждебный мир взрослых, связанных круговой порукой, замкнул вокруг нее кольцо.

– Мне Катюша не нравится, – неожиданно для себя сказала Розка. – Петрищенко эта еще ничего, а Катюша… Когда она есть, как будто дышать трудно, или, нет, словно свет гаснет, или…

– Катюша – ведьма, – равнодушно сказал Вася. – Потомственная. Берет она у тебя… Ты попробуй это… как бы в кокон себя посадить. Воображаемый. Может, легче станет. А может, нет.

Катюша – ведьма? Розка, честно говоря, не очень удивилась. Она подозревала что-то в этом роде; не может же человек ни с того ни с сего настолько давить одним только своим взглядом.

– А ты кто? – на всякий случай спросила она, стараясь, чтобы ее голос звучал как можно более небрежно.

– В каком смысле? – удивился Вася.

– Ну, колдун или…

Розка пыталась скрыть неловкость за развязностью.

– Я этнограф, – сухо сказал Вася, – выпускник Красноярского университета. Специализировался по легендам и обрядам малых народов. А сюда по распределению попал. Это все из-за леса. Специфика тут такая – лесовозы и танкеры… В основном…

– Вася, – она судорожно порылась в памяти, – а что такое объект Дэ-восемь? Ну, которого заражение второй степени? Или третьей?

– Суккуб, – буднично сказал Вася.

* * *

Катюша, не скрываясь, отложила вязанье.

– И как же оно, Васенька. – Она вздохнула, подперла щеку рукой. – Как ваше чепэ?

– Не боись, – сказал Вася сквозь зубы, – прорвемся.

– А все почему? План надо было закрывать. Конец квартала. «Мокряк» торопился с разгрузкой, и ты, Васенька, поторопился. Пожалел их.

Вася заиграл скулами, но ничего не ответил.

– А если он до Москвы дойдет, а, Васенька? Он, похоже, у вас быстро бегает.

– Ты, Катерина, у нас сильная. – Вася прищурился и поглядел на нее тяжелым раскосым взглядом. – Давай сходи вечерком… Может, вытолкнешь его. А боишься одна, с нами сходи. Вместе попробуем, может, и вытолкнем, вдвоем. Вместе, это, весело шагать… Друг друга надо держаться, во-от.

– Это, Васенька, не мой профиль, – сказала Катюша, доставая из шкафчика голубую дулевскую чашку. – Тебя зачем на работу брали? Вот ты и работай. Хотя если попросют меня, я подключусь, это само собой, только просить не ты должен, Васенька.

– Испугалась? – Вася оскалил острые, неожиданно белые зубы. – Думаешь, начальство тебя попросит, на коленях подползет, по головке погладит? Сладко начальство любить, да, Катерина?

– Как скажешь, Васенька, – кротко сказала Катюша и опять придвинула к себе вязанье.

– Ты меня, Розалия, дождись, – строго сказал Вася, – провожать буду. Я сейчас.

Он приоткрыл плотно закрытую дверь в кабинет, протиснулся сквозь нее и исчез из виду.

– А ты что стоишь? – обратилась Катюша к Розке, не знающей, куда деть озябшие красные руки, – да еще с зелеными ногтями, как упырь какой. Занялась бы чем.

Розка как раз прикидывала, не пойти ли к Чашкам Петри попить чаю. Чай они заваривали правильный, со слоником, и приносили из дому салатики в майонезных баночках и бутерброды с котлетами.

– Ах ты, мамочка, бедная Елена Сергеевна наша.

Катюша вновь принялась за вязание и в перерывах между словами продолжала беззвучно шептать, подчитывая петли. Потом вдруг подняла голову и поглядела на Розку, весело блеснув глазами.

– Вот уж неприятность так неприятность! А все почему? Ответственная ведь работа. Дело делать надо, а не с любимчиками чаи распивать.

Она повернулась к Розке всем круглым телом и посмотрела на нее холодным липким взглядом:

– А ты меня держись. Я к тебе со всей душой. И ты ко мне с уважением.

– Ага, – невыразительно сказала Розка.

– Уволиться хочешь, – проницательно заметила Катюша. – Молодая, бойкая. Наглая. Кто тебя отпустит, дуру? Раньше думать надо было. Чего молчишь?

Она залезла в сумочку, достала карамельку, развернула ее, бросила в розовый рот, скатала в комок фантик.

– Отсюда, милая моя, – повторила она вслед за Васей, – по своей воле никто не уходил.

* * *

– Это? – Петрищенко сняла очки, протерла их полой пиджака и вновь уставилась на ржавую иголку в сухой руке мальфара. – Я думала, вы о тех доносах…

– Каких тех доносах?

– Ну, сигналах. Лещинский мне намекал.

– Ничего не знаю ни о Лещинском, ни о доносах. Хотя… – Он покосился на дверь.

В соседней комнате горел свет, и было отчетливо слышно, как булькает вода в радиаторе. Проверяли систему.

Петрищенко встала и плотно прикрыла дверь.

– Доносами извести можно. И иглой тоже. А лучше и тем и другим. Надежней будет.

– При чем тут игла? – Петрищенко почувствовала, как опять неприятно обрывается что-то внутри.

– Игла была под порожком. В вашем кабинете, под порожком. У вас погано убирают. С утра убирают, кстати, или вечером?

– Вечером она приходит. По средам и пятницам.

– А с утра кто первым в кабинет заходит? Вы?

– Ну… В общем, да. Да.

– У вас в последнее время все не добре, так? Неприятности всякие. Проблемы.

– У всех проблемы, – сквозь зубы сказала Петрищенко. – У всего отдела. А больше всего проблем у тех, кто с этой тварью бегал. Только те проблемы уже им не решить.

– Всё вы о работе. А дома как?

Мальфар по-прежнему сжимал иглу в пальцах. На безымянном она заметила перстень, вроде тех, что дети плетут себе из цветного телефонного кабеля, только проволока серебряная, что ли…

– Ну… – Она встряхнулась. – В наших условиях, Стефан Михайлович, донос гораздо действенней иглы.

– Не скажите. – Он слегка шевельнул пальцами, и игла, словно сама собой, сухо треснув, переломилась на две части. – Иглой босорка многое может.

– Зачем ей это? Цивилизованные же люди.

Но в голове ее бился кулачками и кричал тоненький панический голос. Да, да, это она, я знаю, она меня ненавидит, всегда ненавидела… Неужели она надеется на мое место сесть? У нее даже высшего образования нет, так, техникум, кто ж ей даст! Ну, работает она гладко, что верно, то верно, ни одного выговора, сплошные премии, кто ж ее всерьез принимал, почему бы не дать убогой премию, а оно вон как… Или она просто меня ненавидит, не знаю за что. Просто потому, что я – женщина и она – женщина… как будто я ей соперница в чем-то, господи!

– Знал я бабку Катьки вашей. – Мальфар бросил обломки на стол и неторопливо разминал цигарку. – Сильная была. Крепкая. Но злая. Не поладила с кумом. Вроде посмеялся он над ней. Ты, говорит, смеяться любишь? Добре. Через неделю у него сын умирает. И вот на похоронах этот кум смеяться начал, смеется, остановиться не может. Сын в гробу лежит, награды на красных подушках, родственники стоят, а он смеется. И бабка, тоже Катерина, как и эта, стоит, вся в черном. И смотрит. И все смотрят. Он ей в ноги – бух! Сними, говорит, сил нет, люди же. Немножко покуражилась, но сняла.

– А Катюша? – осторожно спросила Петрищенко.

– Послабее, – согласился мальфар. – Ну так на вас и этой хватит.

– Мне все-таки кажется, – сказала Петрищенко, – что это предрассудки. Суеверия.

– Странные вы вещи говорите, Елена Сергеевна. Будто и не работаете с этими… как вы их называете?

– Паразитами? Но это же совсем другое дело.

– Почему бы вам их не называть, как спокон веку звали? Бесы. Демоны. Правильно будет, ото.

– Не рекомендовано, – устало сказала Петрищенко. – Впрочем, какая разница? Так вы нам поможете?

– Не знаю, – сказал мальфар, разглядывая перстень. – Посмотреть надо.

– Вася вот придет, – заискивающе сказала Петрищенко, – посмотрите, ладно? Ну, очень осторожно. Стадион-то закрыт, даже все пивные точки рядом… СЭС и закрыла. А он там все равно ходит…

– Ясно.

В кабинете повисло неловкое молчание.

– А вы разве из Сибири? – Петрищенко машинально двигала взад-вперед коралловый куст на столе.

– Почему из Сибири?

– Ну, Вася говорил, вы у них практику вели. В Красноярске.

Сейчас спросит – какую практику?

– А, – сказал мальфар, – я туда езжу каждый год. На могилу отца. Он там так и осел. Завел новую семью. Хотел вернуться, но не успел. Там и помер.

– В эвакуации?

– Нет. На поселении.

– Простите.

– Чего ж. Из наших почти все сидели тогда. Его, когда новая власть пришла, таскали в контору эту ихнюю, просили отдать магию. На пользу победившему пролетариату. Он сказал: вот вам, а не магия. Его и посадили.

– Что за…

– Мракобесие? – вежливо спросил мальфар.

– Я думала, разработки по ментальным паразитам начались только после пятидесятых. Когда генетику разрешили. И кибернетику.

– Господь с вами, – удивился мальфар. – Всегда так было. И того пуще. Наоборот, ваши пришли, прикрутили. А еще до войны на рынке в Косиве можно было инклузника в бутылочке купить.

– Кого?

– Инклузника, ну, нечисть такую, вроде черта, его мальфары в бутылочке тогда выращивали.

– Гомункулюса?

– Я ж говорю, черта. Он удачу приносил. Тогда сильные мальфары были.

– Удача, это хорошо, – задумчиво отозвалась Петрищенко.

Есть люди, которым все в жизни достается по блату, вспомнила она папину присказку. Есть люди, которые все покупают по госцене. А есть, которые покупают все на базаре.

Она даже не переплачивала на базаре за то, что другим доставалось даром. Она стояла в конце огромной очереди, где скудный жизненный паек выдавался по карточкам из всевластного распределителя, и ее все время оттирали наглые молодые тетки с огромными кошелками.

– Много сейчас несчастных, ото. А все почему? Раньше было кому держать мир. Четыре великих мальфара держали углы мира. Сейчас нет великих мальфаров. Ни одного. Некому мир держать.

– Мир круглый, – возразила Петрищенко, кивнув на окно, затянутое дешевой кисеей. – Это всем известно. Его космонавты видели.

– Это Земля круглая. А мир вроде покрова. Ткань над бездной.

– Красиво, но антинаучно, – сказала Петрищенко.

– Отца потом в штрафбат – и на войну. Вернулся. Наши всегда живыми возвращались. Рассказывал странные вещи и сам видел странные вещи. Чудеса видел во множестве.

– На войне?

– На войне всегда много чудес. Мир – тонкий покров, для него кровь что кислота: где много крови проливается, там и разъедает. Дыра открывается. Как мертвяки вставали, видел. Как беженцы под покровом прятались, невидимые лихому глазу. Столбы света, бьющие из земли, видел. Сильных видел. Говорил с ними. Об одном просил. Только чтобы выжить. Потом жалел.

– О чем?

– Что силу не попросил, – пояснил мальфар, достал из кармана и развернул упаковку с двумя кусочками сахара и паровозиком на обертке и положил в остывающий чай.

– Силу?

– Держать мир. Был бы великим мальфаром, жил бы и посейчас. Держал бы мир. Если б выдюжил. Чтобы силу принять, надо сильным быть. Такая петрушка. Ладно, Елена Сергеевна. – Он поднялся и кивнул заглянувшему в кабинет Васе. – Пойду вещи отнесу, и сходим, вот с ним. Поглядим, чего там у вас.

– Думаете, справитесь? – с робкой надеждой спросила она.

– Ну… сказать трудно, ото. Поглядим.

– Может, я с вами?

– Вам-то зачем? Не ваше это, извиняюсь, дело. А вы, это… вот вы сегодня, вы с кем ни будете говорить, вы потверже, потверже. И все получится. А что на стадионе сегодня будет, так это не ваша забота.

– Вы так думаете? – устало спросила она.

* * *

– А я с одним художником познакомилась, – похвасталась Розка.

Ей очень хотелось поднять себя в глазах Васи.

Они шли по бульвару, начал накрапывать дождик, и Розка очень надеялась, что Вася будет держать над ней зонтик. Но Вася только поднял капюшон штормовки, и Розке приходилось держать зонтик самой. Жалко. Если бы Розка прошла мимо тети Шуры с Васей, а он держал над ней зонтик, ее, Розкин, статус в глазах тети Шуры, а значит, и остального двора резко вырос бы.

– Да ну? – равнодушно сказал Вася. – Это не тот, который пишет обнаженку, а потом на базаре продает? Он тебе позировать не предлагал?

– Вася, ну что ты, – надулась Розка, которой художник предлагал позировать, и как раз обнаженной, и Розка полагала это за большую его, художника, продвинутость и нонконформизм.

– Он сказал, что у меня боттичеллиевский тип, – не сдавалась она.

– Ну да, тот самый. Ты на Приморском с ним познакомилась, зуб даю. Он, наверное, подошел к тебе и сказал: «Девушка, я давно за вами наблюдаю, у вас боттичеллиевский тип, не хотите ли позировать для искусства?» А если бы ты потолще была, он бы сказал, что у тебя рубенсовский тип. Ты вообще что ешь? На диете, наверное, сидишь?

– Вася, – удивилась Розка, – вы все что, с ума сошли? И Петрищенко вот спрашивала.

– Нет, это я так… Ты, Розалия, лучше бы, чем самоутверждаться таким пошлым образом, Леви-Стросса переводила. Почему не вижу результатов?

– Там терминология, Вася, – призналась Розка. – Сложно.

– Конечно, – сурово согласился Вася, – это тебе не «Анжелика».

– Я прочту, – заторопилась Розка, – я правда прочту. А ты сейчас куда?

– Нам работать еще, – неохотно сказал Вася. – Со Стефаном Михайловичем.

– А я?

– А ты, Розалия, иди домой и не морочь мне голову. И сиди там, не высовывайся, бога ради.

– Я передумала, – сказала Розка и остановилась.

Вася тоже остановился, недоуменно глядя на нее:

– В каком это смысле?

– А в таком. Почему это я должна все выходные дома сидеть? Ты мне кто вообще такой, чтобы указывать? У меня, может, планы на выходные. Я, может, тоже человек.

– Розалия, тебя какая муха укусила? – удивился Вася.

– Вот, опять. Вы же со мной как с полной идиоткой. – Глаза ее опять наполнились слезами. – Розалия, не твое дело, Розалия, что ты ешь? Петрищенко эта все время мне гадости говорит. Почему я должна слушаться? Я, когда сюда устраивалась… Я вам не рабыня, ясно? Мне выходные по закону положены.

– Ты что, совсем дура? Тебе нельзя вечером выходить. За тобой следят, ясно тебе?

– Кто? – спросила Розка и взмахнула зонтиком.

– Ну…

– Вот видишь? Ты даже говорить не хочешь! А я в кино собиралась. – Розка опять потрясла зонтиком, с краев сорвались капли воды и полетели Васе в лицо. – Я вам не нанималась… сидеть все выходные сиднем с Леви-Строссом вонючим.

– Ну положим, он не вонючий, – сказал Вася устало. – Это очень хороший Леви-Стросс, и мне он нужен для работы… ну ладно. Хочешь завтра гулять? Гуляй. Только со мной. Идет?

– Правда? – обрадовалась Розка.

– Правда. Я за тобой зайду, и пойдем гулять. Если погода будет хорошая, конечно. А без меня нельзя. Обещаешь?

– Ну…

– Нет, Розалия, вот «ну» не пойдет. Либо твердое «да», либо твердое «нет».

– Ну да, – сказала Розка, которая из принципа не хотела уступать вот так, сразу.

– Тогда мы сделаем вот как… Я за тобой зайду с утра, пройдем судно, у меня завтра еще судно по плану. Заодно и потренируешься. А потом пойдем гулять, ага? Устроим себе выходной. Настоящий.

– Точно?

– А чего нам! – сказал Вася и беспечно махнул рукой. – Мы с тобой молотки, железные ребята! Заслужили заслуженный отдых. Только без меня никуда. Договорились?

– Договорились, – вздохнула Розка. – А куда мы пойдем?

– Мы, Розалия, решим на месте, идет?

– Идет, – неуверенно сказала Розка.

* * *

Она осторожно вдохнула и выдохнула. В груди по-прежнему сидела игла.

Он же ее вынул, подумала она. Вынул и сломал.

Нет, все-таки легче дышать. Или кажется?

Катюша, вот же тварь! Не успокоится, пока ее не изведет, и ведь никакой управы нет. В профком, что ли, жаловаться? Что подчиненная Каганец Е. В. в злонамеренных целях подложила своей непосредственной начальнице, Петрищенко Е. С., к. м. н., беспартийной, предмет швейного дела, а именно иглу ржавую, б. у., под порожек кабинета? И кого из них, интересно, уберут первой?

Можно, конечно, пожаловаться Лещинскому. Он за то время, что в пароходстве сидит, и не такое видел. Так, мол, и так, эта сука меня подсиживает. Пользуясь нашими профессиональными методами в сугубо личных целях. Только понятно, что он скажет. Ты, Елена Сергеевна, он скажет, потерпи. У вас сейчас аврал. А ты счеты сводишь. Вот закроете дело, тогда поговорим. А кстати, где гарантия, что и ему Катюша время от времени не оказывает услуги. Мелкие. Так что некому пожаловаться. Васе? Смешно.

Если бы за вендиго взялась Катюша, интересно, у нее бы получилось? Тогда бы ей все – и почет, и, возможно, даже, скорее всего, ее, Петрищенко, нынешнее место и должность. Тогда почему она даже и не пробует? Боится? Знает, с кем придется работать, и потому боится? Или ждет, пока они все не окажутся в полном дерьме? И вот тогда-то…

А тут еще Лялька…

Лялька стояла в дверях кухни и что-то жевала. Наверное, опять перестала голодать.

– Ты у меня ничего не брала, мама?

– Где? – невинно спросила Петрищенко.

– Ну… у меня. Сколько раз я говорила, не трогай ничего в моей комнате.

– А ты не разводи срач. Сама убирай, тогда ничего трогать не буду. Войти же невозможно.

– Нечего входить, когда не просят.

– Ну, так предупреждать надо, когда уходишь. Я же волновалась.

– Я и предупредила. Я позвонила. Так ничего не брала?

Глаза она тем не менее отводила, и вызывающий вид был больше для куражу.

Петрищенко из-за книг, стоявших рядком на «Сваляве», извлекла пачку фотографий и бросила их на столик. Фотографии рассыпались веером, и теперь уже Петрищенко отвела глаза:

– Ты вот это ищешь?

– Да, – сказала Лялька с вызовом. – И нечего у меня по вещам шарить.

– Я хотела постель тебе перестелить, они под подушкой были. Что это такое, может, объяснишь?

– Не твое дело, – набычилась Лялька. – Это моя личная жизнь. А ты занимайся своей. Ты просто завидуешь, что у меня хоть что-то есть, вот и лезешь.

– Какая же это личная жизнь? Это мерзость какая-то. Лялечка, ну как же можно? Ну, в голове же не укладывается…

– Мама, если двое что-то делают, то это их личное дело.

– Ну да, двое… Но ведь снимал же кто-то третий! Лялечка, ну это же… ну порнография.

– Ну и что? – с прежним вызовом спросила Лялька.

– Лялечка, ну за это же… сажают!

– А кто на меня донесет? Ты?

– Да при чем тут я? Где-то же негативы есть! Ты бы хоть головой подумала.

– А мне плевать! – На глазах у Ляльки выступили слезы. – У меня своя жизнь! А ты, ты… старомодная дура. Господи, хоть бы замуж скорее, чтобы эту твою дурацкую фамилию!..

– А какую бы ты хотела? – низким угрожающим голосом спросила Петрищенко. – Маркина?

– Что?

– То, что слышала! Уйди, дура, и не показывайся мне на глаза. И Вове своему скажи, что, если он, тварь такая, завтра же не принесет негативы, я сама его посажу. Поняла? Я… да я его закопаю… Он у меня будет землю есть, я…

– Мама, ты что? – с ужасом спросила Лялька, отступая к двери.

– Ты меня поняла? Или негативы, или его родители ко мне на брюхе приползут. Он вообще представляет себе, с кем связался? Где я работаю?

– Мама, только не… Мама, телефон!

Петрищенко схватила трубку. Перед глазами плыли красные и черные пятна, и из них складывались изображения на этих проклятых фотографиях.

– Да? – крикнула она.

– Ледочка, поздравь меня, – оживленно прокричал на том конце провода Лев Семенович, – предзащита прошла удачно! Теперь только защититься!

– Что? – машинально переспросила Петрищенко, пытаясь собраться с мыслями. – От кого защититься?

– Ледочка, с тобой все в порядке?

– Нет, – сказала Петрищенко, но Лев Семенович не расслышал.

– Как по маслу, Ледочка, как по маслу… И сам председатель совета сказал, что я могу не волноваться. Вообще не волноваться. Понимаешь? Он был прав, Ледочка, как по маслу!

– Я очень рада, Лева, – устало сказала Петрищенко.

– Головачев звонил, поздравлял, представляешь, сам Головачев! Сказал, ждет меня весной, уже держит ставку. Представляешь?

– Да. Отлично представляю.

– Ты знаешь, – понизил голос Лев Семенович, – я тут подумал… может, не надо?

– Что – не надо?

– Ну, все так хорошо прошло, и он действительно помог, и Головачев… скажи этой своей, не надо, пусть все будет, как будет. В конце концов, я уеду в Москву, и…

Ржавая иголка.

– Лева, я ничего говорить не буду.

– Что? Но, Ледочка… ты же начальник, просто скажи ей, и все, мол, не надо, и все. Я передумал.

– Лева, я в таких делах ничего не понимаю, но, по-моему, это остановить нельзя. Ты же… что ты, собственно, ей заказывал?

– Ничего плохого, Ледочка. – (Она словно видела, как Лев Семенович там, у себя в комнате с румынской стенкой, мелко затряс головой.) – Абсолютно ничего плохого.

– Ну, так что же ты волнуешься?

– Я просто подумал, ведь он по-своему старался, и я уеду в Москву, и… так скажешь ей, все отменяется, да, Ледочка?

– Лева, – сказала она, пытаясь взять себя в руки. – Я. Ничего. Не буду. Говорить.

– Но я…

– Лева, я тебя, конечно, поздравляю и все такое, диссертация – это замечательно, но у нас сейчас аврал, и…

– Что, еще не кончился? – удивился Лев Семенович.

– Нет. Даже и не собирается.

– Но, Ледочка, это же очень плохо. Мне же придется сообщать наверх, а это…

– Ну и сообщай! – крикнула Петрищенко. – Прямо сейчас! Позвони своему Головачеву, или кому там еще, и сообщи! Прямо в Москву сообщи, пусть они у себя в Москве хотя бы почешутся, мерзавцы.

– Но, Леда, ты же понимаешь, как это будет воспринято?

– Я отлично понимаю, Лева, как это будет воспринято. Это будет вот как воспринято: у тебя защита на носу и перевод в Москву, а тут аврал такой. Вот ты, извиняюсь, и зассал. Потому что ставку-то тебе Головачев держит, а он не любит, когда у людей пятно на трудовой биографии. Любит, чтобы все чисто было.

– Леда, ну зачем ты так, – очень сухо сказал Лев Семенович.

– А затем, что мне надоело. Я, Лева, если ты завтра не отсигналишь наверх по всей форме, подаю рапорт через твою голову. И через голову Лещинского. Я, Лева, крайней быть не хочу. Все.

– Но, Ледочка, диссертация же…

– А мне плевать на твою диссертацию, – сказала Петрищенко, с некоторым даже облегчением чувствуя, как прорывается и подхватывает ее багровая волна гнева. – Какой ты, Лева, ученый? Не смеши меня. Ты бюрократ, Лева, и самой паршивой разновидности. Ты благонамеренный бюрократ.

– Но я же для тебя! Я ж тебя покрывал.

– Не ври. Ты меня один раз покрыл, и то сгоряча.

– Леда, ну зачем ты…

– Хватит, Лева. Я все сказала.

Она с силой опустила трубку на рычаг и увидела полные ужаса глаза дочери.

– Мама, – сказала Лялька шепотом, – ты чего?

– Ничего, – сказала Петрищенко. – Иди спать. Только сначала эту пакость забери, порви на мелкие клочки и в мусоропровод. Ясно? И. Если. До вечера. Я. Не увижу. Негативы. Я. Твоему Вове. Вырву глаза. Глазные яблоки вырву вот этими ногтями. Поняла?

– Я завтра… негативы.

– Я рада, – сказала Петрищенко, – что наконец-то мы достигли полного взаимопонимания.

* * *

Рваные быстрые облака бегут по небу, и тени их бегут по окну. Из щели между рамами тянет сырым воздухом. Розка утащила в постель шоколадку и соорудила из одеяла уютную норку. Пухлую, потрепанную «Анжелику» она устроила на коленях.

«Она слышала, как там кричат и смеются люди. Но вокруг нее раскинулось спящее царство. И тут на память ей пришли истории, что по вечерам у костров рассказывали Перро и Мопертюи, жуткие истории, которые случаются в дебрях Нового Света, населенных еще и поныне нечистой силой; сколько раз миссионеры, путешественники и торговцы, попавшие в эти места, испытывали на себе ее злобные колдовские чары.

Здесь кругом затаились дикие чудища, здесь блуждали неприкаянные души язычников, принимающие самые неожиданные обличья, чтобы легче заманивать путников в свои сети… Анжелика пыталась убедить себя, что просто ей стало нехорошо, потому что, разгоряченная, она бросилась в ледяную воду. Но в душе она знала, что с ней произошло нечто таинственное, поразившее ее в самое сердце».

Если честно, то ей, Розке, больше нравилась «Анжелика – маркиза ангелов», там, где про наряды и про любовь. И еще «Анжелика и король». А тут слишком много индейцев, стрельбы, припасов, пороха, а про любовь совсем мало, хотя граф де Пейрак по-прежнему очень загадочный и романтичный, и сердце Анжелики замирает, когда она смотрит в его властные темные глаза. Она его представляла таким, каким видела в кино, высоким, широкоплечим, с утомленным гордым лицом интеллектуала.

Розка засыпает. Она думает, что обязательно все наладится, и жизнь будет яркая, замечательная, насыщенная жизнь, и большая любовь, ничем не хуже, чем у Анжелики, и, может, удастся выцыганить у мамы деньги на те тупоносенькие замшевые ботинки на манке, которые она видела в комиссионном. Прекрасные ботинки для путешествия по Канаде. Пешком в лесах очень трудно, сплошные выбоины и корни, да еще холодно, она обязательно должна уговорить маму купить ей хорошую верховую лошадь, и кто там, наверное Жоффрей, зовет, зовет, зовет ее за темными стволами деревьев. Розка спит, и ноги ее под одеялом идут, идут, идут куда-то.

* * *

Наверху на красной растяжке, которая в темноте казалась черной, крупными белыми буквами было написано «Вперед к олимпийским рекордам!», а на воротах висела аккуратная табличка «Стадион закрыт на реконструкцию». Подтверждением чернела жирная точка мощного висячего замка.

– Молодцы! – сказал мальфар искренне. – Правильное решение!

– Дырку в заборе заварили, – доложил Вася, – а только эти все равно поблизости бродят. Собачники. И эти, которые бегом от инфаркта. Я тут две ночи уже хожу, распугиваю. Не помогает.

– Дурни у вас в городе. – Мальфар, и сам как собака, потянул носом воздух. – И собаки дурные. Ни одна нормальная собака сюда не сунется. Чуешь?

Вася принюхался, но ничего, кроме прелой листвы и соли с моря, не унюхал.

– А там что? – Мальфар показал на темную на фоне неба уступчатую громаду.

– Санаторий «Чайка». Дальше пара кафешек. И ботсад. Старый, университетский. Новый, тот на другом конце города, там рядом трасса, неприятно. Вот он здесь и окопался. Стадион. Ботсад. Его профиль.

Вася чиркнул спичкой.

– Не кури. – Мальфар стоял нахохлившись и приподняв острые плечи. – Мешаешь…

Вася послушно затушил папиросу в ладони.

– И что будем делать, пан Романюк?

– Ждать, – кивнул мальфар. – Там, в тылах, что? Кусты?

В тылах обнаружилась грубо сколоченная лавка на двух сосновых полешках, рядом валялись битые бутылки и еще какой-то мусор, но поблизости никого не было, даже вечных алкашей, кротко распивающих здесь на троих.

– Газету бы постелить, что ли, – проворчал мальфар.

– Да нет у меня газеты, – досадливо отозвался Вася, – откуда?

– Что ж ты такой политически неподкованный?

– Я настолько подкованный, что мне и газеты читать не надо. Не боитесь?

– Какой смысл, ото, бояться, пока не началось? А когда начинается, бояться вообще смысла нет.

– Логично, – согласился Вася.

Ему хотелось спать и одновременно хотелось курить, и он для успокоения ощупывал в кармане папиросную пачку.

По кустарнику прошла влажная ладонь ветра.

– Началось?

Белые звезды побледнели, уплотнились, стали совсем огромными, и целые созвездия их понеслись, стронувшись с места, за крыши домов, и только потом он понял, что это чайки.

– Ты это, – сказал мальфар негромко, – видишь меня?

Вася его действительно видел – сутулую фигуру в сердаке, четко, как днем.

– Ага.

– Ну, так держись рядом. Это тебе не бусиэ пугать.

Небо, после того как звезды сорвались с места и ушли, стало беззвездным. Залитое муторным мерцающим светом, оно расползалось, как гнилая материя.

– Видишь меня? – повторил мальфар.

– Да, – сказал Вася сквозь зубы. – Вроде.

Ух и здоров же, успел подумать он с восхищением. Я так не умею.

Каждый раз все здесь было не таким, как прежде. То ли он сам тому причиной, то ли здесь действительно нет ничего устойчивого; сейчас вокруг была заснеженная пустая равнина, мертвый холод ел пальцы и уши, верхушки сосен раскачивались от ветра и медленно двигались взад-вперед, размазывая по небу темные полосы.

– Ты смотри-смотри, – сказал мальфар; из его рта вырвалось белое облачко пара.

Самым холодом тянуло откуда-то справа, он оглянулся и увидел огромную черную тень, дыру во мраке; два круглых фосфорных глаза медленно поворачивались вместе с головой; загребая передними лапами, как медведь: создание двинулось к ним, и тут мальфар сильно и страшно ухватил Васю костистыми пальцами за запястье и дернул, и Вася еле успел увидеть бледное, почти человечье лицо, ощупывающее воздух вытянутым рыльцем.

Потом все исчезло; черные деревья в какой-то момент уменьшились и вновь стали кустами, мимо скамейки потянулась светлая галечная тропка, и только ощущение холода осталось…

– Вон какую дырищу вырыл, – сказал мальфар, отряхиваясь; на сукне под его ладонью вспыхивал и гас осевший иней. – Сичас сюда полезет.

Он мягко отстранил Васю ладонью, как бы заводя его себе за спину, и Вася послушался, потому что спорить ему было не положено.

Кусты раздвинулись.

Здесь, в этом мире, оно было поменьше – с очень крупную собаку или маленького медведя, и морда, насколько успел заметить Вася, была медвежья, а вот из мохнатых лап торчали разбухшие человечьи пальцы, и они, эти пальцы, тискали и мяли палую листву у обочины.

– Ночь темна, ночь пышна, сидишь ты на коне буланом, на седле соколином, замыкаешь ты коморы, дворцы и хлевцы, церкви и монастыри и киевски престолы, замкни моим ворогам губы и губища, щоки и пращоки, очи и праочи… – глухо бормотал мальфар, и зверь перед ним топтался на месте и никак не мог прыгнуть.

Холодным ветром потянуло из дыры, и Вася поежился. Страшный холод, липкий, сладковатый, удушливый запах.

Внезапно зверь поднялся на задние лапы и вновь стал неожиданно большим, потом совсем маленьким. Ворочая пастью, он проговорил что-то почти человечьим голосом, а потом отпрыгнул назад, в клубящуюся мутную дыру за спиной.

– Ох ты, – сказал Вася и сел на корточки. Его замутило, и он виновато прижал руку к губам.

– Да, – согласился мальфар. – Такого я еще не видел.

– Удалось, Стефан Михайлович?

– Что?

– Вытолкнуть его, ну…

– Нет. – Мальфар вновь отряхивался, словно на его сердак налипла невидимая грязь. – Так, пуганул немного. Добром не уйдет. Сильный очень. Растет.

– Так что же делать?

– Так не знаю я, – печально сказал мальфар. – Ты чуял, что он кричал такое?

– Нет. Черт, как человек прямо.

– Он кричал «Роза!».

* * *

Фонари погасли, лишь название санатория «Чайка» тускло светилось синим неоновым светом. Рядом с названием светился стилизованный контур чайки, чушь какая-то, подумал Вася, разве чайки синими бывают?

– Почему, Стефан Михайлович? Почему он за нее взялся?

– За девку? Непонятно. Но крепко взялся. Не отпускает, только о ней и думает, или что он там.

– Я спрашивал. И Лена спрашивала. Ничего. Абсолютно же ничего, не бегает, не голодает. Они сейчас все почти на диете сидят, дуры. Но эта вроде нет.

– Что-то должно быть. Иначе с чего бы… Ты б ее, Вася, придержал как-то. Пропадет ведь девка.

– Да я вроде стараюсь. – Вася потер рукой глаза, которые закрывались сами собой.

– Мало, значит, старался. А сейчас иди. Не придет он больше этой ночью.

– А завтра?

– Кто его знает. Поглядим. Иди поспи.

– Уйдет он хоть когда? – с надеждой спросил Вася. Так ребенок спрашивает взрослого, который может все поправить.

– Не хочет он никуда уходить. Он, Вася, богом быть хочет. Он Розку выпьет, еще выпьет, знаешь, каким будет? Ух!

– Что? – Вася в изумлении остановился.

– Все они хотят. Только кишка тонка. А этот большой. Сильный. Очень. Он, Вася, людей любит. Только по-своему, как псих.

– Что ж делать, пан Стефан? Вы ж великий мальфар.

– Нет сейчас великих мальфаров. Были и все вышли. Мальфар большой, когда у него дух-покровитель большой. А сейчас все духи маленькие. И мальфары маленькие.

– А услать Розку? – с надеждой спросил Вася. – В командировку, а? Ну, на курсы там, английские или что? Тогда как он, а, Стефан Михайлович?

– Другую найдет. Говорю, нравится ему тут. Жиреет. Растет.

– Да, – устало согласился Вася. – Надо же… богом… представляете, что за страна будет?

– Почему ж нет, – сухо сказал мальфар. – Очень хорошо представляю.

* * *

– Ты чего? – очень удивилась Розка.

– Да так. – Вася пожал плечами. – Проходил мимо. Дай, думаю, подожду.

Розка совершенно растерялась. Вышла из подъезда, глядя себе под ноги, прошла несколько шагов и наткнулась на Васю. Вдобавок ей снились какие-то дурные сны, и поэтому она не очень понимала, что к чему.

– Как это – мимо? Почему – мимо?

– Да так, – неопределенно сказал Вася. – Ну, шел-шел. Может, заскочим по дороге в кафешку, кофе выпьем.

– А… откуда ты знаешь, где я живу?

– Розалия, – строго сказал Вася, – это знает практически весь город.

Розка огляделась; тетя Шура для виду шаркала метлой, а на самом деле с любопытством косилась в их сторону. Наверняка скажет маме: «А у Розочки кавалер завелся, он ее прямо у подъезда ждал с утра». Почему взрослые всегда лезут не в свое дело?

Утро обещало ясный осенний день, из тех, после которых погода портится уже окончательно и бесповоротно. В луже, растопырив перья, сидел жирный голубь.

Проехала мимо желтая цистерна с молоком.

– А давай, Розалия, мы кефира по дороге купим, – сказал Вася увлеченно, – с булкой. И позавтракаем, как приличные люди, в городском саду, на скамеечке.

– Я завтракала, Вася. А в гастрономе нашем вчера драка была, даже стекло разбили.

– А я не завтракал, – мрачно сказал Вася. – Не успел.

«Ма-алако! – кричали вдалеке. – Чистое, свежее ма-алако!»

– А мне кошмары снятся, – пожаловалась Розка. – Будто я иду куда-то, иду…

– Плохо, – серьезно сказал Вася.

Розка шла рядом с ним, бок о бок, сумочка на длинном ремне била ее по бедру, и Розка отчаянно старалась идти так, чтобы попадать с Васей в ногу. Но шаг у Васи был широкий, и Розка все время сбивалась. Тем не менее ей было ужасно лестно, что ее вот так, как большую, кто-то специально встретил, чтобы вместе пойти на работу. В кино это в порядке вещей, герой всегда встречает и провожает героиню, и рано или поздно он набирается храбрости и говорит самое главное. Но Вася, кажется, не собирался набираться храбрости, он просто шел себе к трамвайной остановке. Розке хотелось одновременно и чтобы трамвай пришел поскорее, потому что было ей с непривычки как-то неуютно, и чтобы Вася шел с ней как можно дольше, может, вообще не садились бы они в трамвай, а пришли бы в порт пешком, вместе. Жаль только, что сегодня все-таки нерабочий день, вот бы Катюша удивилась, да и Петрищенко тоже, но так им и надо.

– Вася, – спросила она на всякий случай, – а ты женат?

И кокетливо заправила за ухо прядку волос.

– Ты что, Розалия? – удивился Вася. – Я в таких условиях даже кошку завести не могу.

– Так ведь здесь можно, – сказала Розка, не отклоняясь от опасной темы, – к жене переехать. Ну взять и переехать.

– А потом куда ее? Я тут оставаться не собираюсь. Домой поеду, на Север. Бесперспективно тут, Розалия.

– А жены декабристов? – игриво спросила Розка.

– Как только встретишь жену декабриста, – мрачно ответил Вася, – сообщи мне. Ты Леви-Стросса как, переводишь?

– У меня времени нет, – высокомерно сказала Розка. – Мне готовиться надо. Я из-за тебя пропустила подготовительные, а давали паст пёрфект и джерунд… и текст из «Морнинг стар», тяжелый, зараза.

– Ты, Розалия, не из-за меня пропустила, а по причине опасной эпидобстановки.

– Все равно. – Розка поправила сползающий с плеча ремень сумочки. – Из-за тебя и Петрищенко этой. А что мы будем делать?

– У меня по плану сухогруз, – сказал Вася. – Заодно и потренируешься, во-от… Я для тебя кое-что приготовил. А потом – что хочешь! Выбирай, Розалия. Весь мир наш!

– А… в кафе можно?

– Можно, – великодушно сказал Вася. – У тебя сколько с собой?

Розка растерялась. Она справедливо полагала, что Вася должен угощать ее, а не наоборот.

– Ну, тогда в кино. Или просто погулять. В горсаду, например. Или в луна-парке. Нет, лучше в горсаду.

Если повезет, в горсаду можно встретить кого-то из бывших одноклассниц. А у Васи вид вполне… ничего себе. Жаль только, он все время в этой штормовке ходит. Ну, ничего. Она скажет потом, что он геолог. Только что вернулся из экспедиции. И даже не успел переодеться.

– Давай, Розалия, шевелись, трамвай идет.

Трамвай выехал из-за поворота, звеня и сверкая, как расписная коробочка, осенние длинные тени перечеркивали его снизу вверх.

Розка выдохнула и вскочила на заднюю площадку. Вася своими твердыми руками держал ее за плечи, как бы утрамбовывая в людскую массу, и от этого Розке было горячо и страшно. Она прижала сумочку локтем, чувствуя, как пухлая «Анжелика» врезается ей в бок.

Розка ощущала себя очень взрослой и привлекательной.

– Девушка, билет предъявите, – раздалось у нее над ухом.

Она обернулась.

Парень, стоявший рядом с ней, ловким жестом освободил локти и теперь разворачивал, держа у нее перед лицом, синенькую, обернутую в пластик книжечку.

– Проездной, – холодно сказала Розка.

– Предъявите, – повторил парень.

– Не могу, – Розка нагло посмотрела парню в глаза, – проездной в кошельке. Кошелек в сумке. А сумку вон, зажали.

Она показала подбородком вниз, где сумка с «Анжеликой» сплющилась, затиснутая между ее, Розкиным, зеленым пальто джерси и кримпленовым буряковым пальто какой-то тетки.

– Ничего, – успокоил ее контролер, – на остановке выйдем, там места много.

– Я, между прочим, на работу, – сказала Розка, – мне опаздывать нельзя. Очень ответственная работа.

Она судорожно пыталась сообразить, как бы на ее месте поступила Анжелика. Получалось, что никак, – Анжелика один раз попала в темницу, один раз ее чуть не зарезали, а один раз изнасиловали прямо в коридоре Лувра. Но никто ни разу не спросил у нее проездной.

Контролер тем временем, держа Розку под локоть, ловко, как в вальсе, провел ее меж людьми к выходу и вытолкнул в некстати распахнувшуюся дверь.

– Вася, – отчаянно успела крикнуть Розка, обернувшись, – Вася!

– Ну вот, – контролер по-прежнему держал Розку за локоть, – теперь предъявите ваш билетик, здесь, на свободе, на вольном воздухе.

* * *

К Розкиному удивлению, в СЭС-2 все были на местах. Словно и не уходили со вчера. Даже Катюша сидела на своем месте и не вязала, а с любопытством стреляла глазами по сторонам. И вчерашний странный тип в долгополом пальто тоже был здесь. Они вроде как с Петрищенко о чем-то вполголоса пререкались, и Петрищенко была злющая и надутая, как жаба, а увидев Розку, надулась еще больше и сверкнула на Васю очками.

– Что здесь делает Белкина, Вася? – спросила она свирепо.

– Она со мной, – сказал Вася виновато.

– Что значит, с тобой? Я, кажется, ей велела сидеть дома и носу на улицу не казать.

– А вы мне не указ, – сказала Розка звенящим от дерзости голосом. – Вы мне кто?

– Погоди, Розалия. Я так подумал, Лена Сергеевна, пускай лучше со мной побудет. На глазах. На глазах спокойней.

– И судно работать она с тобой пойдет?

– Почему нет, Лена Сергеевна? Я ей вот чего приготовил.

Он нагнулся, распустил застежки рюкзака и достал оттуда изогнутую буквой «Г» медную проволоку и сунул Розке в руку.

– А это зачем? – удивилась Розка.

– Этот продукт высоких технологий? Специально для тебя делал. Ночь не спал. Видишь, какая конфигурация уникальная?

– Нет, а… Ты же без рамки работал, я видела.

– То я, а то ты. Я эксперт, ас. А ты кто? Во-от.

– Когда это она видела, Вася?

– Вчера… на «Бугульме».

– Кто разрешил?

– Я, – мрачно сказал Вася.

– Твоя самодеятельность, Вася…

– Ну, когда-то же надо начинать, Лена Сергеевна! В общем, тебе доверие оказано, Розалия. Гордись.

– Я горжусь, – сказала Розка и шмыгнула носом. – Очень горжусь.

Петрищенко закрыла от отвращения глаза, чтобы не видеть Розку. Потом открыла их вновь.

– Вася, – сказала она, – зайди ко мне.

– А я? – тут же вскинулась Розка.

– Посиди, Розалия, тихо, умоляю тебя. «Анжелику», что ли, почитай.

Вася прошел за Петрищенко в кабинет и прикрыл за собой дверь.

Розка достала «Анжелику» и уселась за столик с пишущей машинкой «Ятрань», так и пылившейся под чехлом.

– Я хочу услышать о результатах. – Петрищенко повернулась к Васе, все еще пылая боевой яростью. – Вы вчера, кажется, что-то там собирались делать, на стадионе?

– Ну, – неохотно признался Вася. – Да… собирались.

– Я так поняла со слов твоего… старшего товарища, что ничего у вас не вышло?

– Ну…

– И вряд ли выйдет.

– Ну, в общем да, Лена Сергеевна. Упертая тварь. Но может…

– Значит, так, Вася, – холодно сказала Петрищенко. – Самодеятельность закончена. Пускай специалисты работают. Утвержденными методиками. Всем спасибо. Все свободны.

– Зря вы так, Лена Сергеевна. – Вася не впечатлился. – Романюк как раз самый специалист и есть.

– Может, у себя в районе он и специалист. Он что, по Канаде работал?

– Откуда, Лена Сергеевна?

– Тогда разговор закончен. Ладно, Вася, я, собственно, сама виновата. Поддалась на эти ваши авантюры. Так и не выяснили, почему он за нее взялся, за Белкину?

– Непонятно. Может, ему вообще нужна, ну, девушка? Как дракону? Для инициации.

– А Белкина – девушка? – машинально спросила Петрищенко.

– Я тут ни при чем, – быстро сказал Вася.

– Девок вокруг полно. Такая у нас, Вася, демография. И некоторые даже девушки до сих пор. Почему именно Белкина? Что тебе, Катюша?

– Людочка из диспетчерской говорит, в Пассаже батники выбросили, – сказала Катюша, приоткрыв дверь и с удовольствием оглядывая всех блестящими глазами. – Румынские. Я вам не нужна, Елена Сергеевна?

– Нет, – устало сказала Петрищенко.

– На вас брать?

– Нет. И закрой наконец дверь.

– Методики, – презрительно сказал Вася, уже успокоившись. – Если восемь математиков собрать, они вам теорему Ферма в восемь раз быстрее не докажут. Чтобы теорему Ферма доказать, и одного хватит. Только это должен быть сам Ферма, улавливаете? Нет у нас Ферма. И в Москве нет.

– Ладно, Вася. Хватит с меня теорий. Забирай Белкину и иди. Уже из диспетчерской звонили.

Она прикрыла глаза и надавила на них пальцами. Цветной круг, вспыхнувший под веками, был сам по себе похож на глаз – радужка с прожилками и черная дыра посредине. Я большая, сказала она самой себе. Я страшная. Все меня боятся. Лялька меня боится. Вова этот ее отвратительный меня боится. Родители его меня боятся. Маркин меня боится…

Впрочем, Левушку напугать дело нехитрое.

– И скажи этому своему, – велела она сухо, – этнографу-любителю. Пускай зайдет ко мне.

* * *

– Руку, руку не опускай. Держи параллельно земле. То есть палубе.

– Как я могу держать параллельно палубе! – злится Розка. – Она же качается!

Проволочная рамка в ее руке ходит и прыгает. За бортом ходит и прыгает волна. В лицо бьет холодный ветер.

Сухогруз тоже подпрыгивает на своих канатах, они то натягиваются, то провисают…

В желудке разместилась сосущая пустота, отчего одновременно тошнит и хочется есть. Розка кажется себе полной идиоткой. А вдруг это ее просто разыгрывают – таким особо изощренным образом?

– Давай-давай… Подумаешь, качка! В открытом море, вот это да, качка! Руку-то расслабь! Не в локте, дуреха! В кисти расслабь, в пальцах! Как же она у тебя будет вертеться.

У Розки и правда от напряжения свело пальцы.

– Дай сюда!

Рамку Вася держит как-то по-особому, расслабленно, – наверное, опытный бандит так держит нож…

И рамка в его руках тут же начинает шевелиться.

Сопровождающий их сэконд, очень молодой и беспокойный, грызет на ходу ногти.

– Что там у вас? – Вася поглядел строго, и Розке даже показалось, поправил на переносице несуществующие очки.

– Там? Ничего. – Сэконд смотрит в сторону, потом моргает и повторяет: – Ничего… Ну смотрели же…

Вася пожимает плечами. У грузового люка рамка вертится медленнее, потом замирает совсем.

– Не в трюме, – озадаченно говорит Вася.

– Ваша служба… – Сэконд раздраженно топчется на месте. – Мракобесие какое-то.

– Наша служба… – рассеянно бормочет Вася сквозь зубы, – и опасна и трудна… и на первый взгляд как будто не видна… есессно… Ничего не понимаю…

– Ничего нет, – очень равнодушно заметил сэконд.

Врет, решила Розка. Рамка в руках у Васи шевелилась, как нос гончей собаки. Верхнее чутье, нижнее чутье.

– Вот эту штуку отвинтите.

– Это вообще ничего. – Сэконд пожал плечами. – Крепление просто. И вообще… тут механик нужен. А я не…

И он встал, прислонившись к фальшборту и гордо скрестив на груди руки.

– А я – да… – сказал Вася, отложил рамку и присел на корточки.

Раздался противный тягучий скрип. Розка пытается заглянуть ему через плечо, но плечи у Васи широкие. Ничего у нее не выходит.

Какое-то время Вася молчал, глядя перед собой. Потом сказал:

– Верно, ничего нет… Сам завинтишь или как?

– Сам завинчу. – Сэконд моргнул и вытер потную верхнюю губу.

– Пошли, Розка, – говорит Вася, – дай ему на подпись акт и пошли.

– А там чего было? – спрашивает Розка, когда они спускаются по трапу.

– Ничего, – говорит Вася, – померещилось. Бывает. Посторонний сигнал, сопровождающий фонит.

Он остановился и прикурил, заслоняясь ладонями от ветра, потом повернулся к Розке:

– Ты, Розалия, сейчас наблюдала наведенные помехи. Потому как, если человек волнуется или там думает все время о чем-то, он, как я сказал, фонит… Знаешь, как карманники вычисляют, у кого особо крупная сумма денег при себе?

– А у него что там, деньги были? – интересуется Розка.

– Нет, так, контрабанда по мелочам… коньяк, чулки и презервативы… Ну, это не наша забота, пускай у ОБХСС голова болит.

– Вася, разве коньяк туда влезет?

– Ну, – бормочет Вася, – маленькая такая бутылочка. Очень маленькая. Ты, Розалия, «Архипелаг» читала? Ну «ГУЛАГ». Нет? И правильно, что нет. Ох, с огнем ведь играют, дураки!

* * *

Кабинет показался неожиданно пустым. Во всей конторе пусто – не на кого злиться, некого винить. Даже Лещинский не звонил больше.

Она в задумчивости ходила по кабинету, грызя ноготь. Из порта, далеко-далеко сквозь заклеенное на зиму окно доносилось лязганье кранов. Краны были крохотные. Она вспомнила, что когда-то, давным-давно, купила Ляльке конструктор. Легкие алюминиевые рейки с дырочками, винтики, гайки какие-то… Надеялась, что Лялька будет инженером. Инженером легче. И мальчиков в технических вузах гораздо больше, чем девочек…

Бедная Лялька.

Она села, придвинула бумагу, стала писать официальный отчет. Написала «опастность». Исправила. Белкиной такое доверять нельзя, надо самой перепечатать. И копию у себя оставить. Знаю я этого Лещинского.

Неожиданно захотелось есть. Она механически пошарила по ящикам стола, сначала у себя, потом у Белкиной. У Розки в столе нашлась «Анжелика в Новом Свете». На Розку похоже. У Катюши нашлись карамельки «Раковая шейка». Интересно, чем думают люди, когда выдумывают названия для конфет?

Вася боится есть Катюшины конфеты, надо же. А если сама угощает – берет. Все ее боятся, даже Розка боится, ничего не понимает, а боится. Это на уровне рефлекса.

Она подумала и взяла конфету. Она теперь большая и страшная. Розовая конфета с поперечными белыми полосочками. Обернулась на шорох.

Мальфар стоял в дверях, скучный, руки в карманах.

– Вы свободны, – сказала Петрищенко, не здороваясь. Почему-то у нее было острое чувство, словно ее обманули, как в детстве, даже горло перехватило. – Одним словом, извините за беспокойство, спасибо большое и все такое. Командировочное я подпишу.

Она хотела сказать это холодно и четко, но получилось неразборчиво, потому что во рту была конфета.

– Господь с вами, – сказал мальфар. – Я здесь неофициально, какое командировочное?

– А как же вы поселялись?

– Вася с дежурной договорился, она и пустила. За трояк.

– Хорошо устроились. – Она поджала губы. – Никакой ответственности. Приехали, развели тут цирк. Как бы хуже не было.

– Сами ж позвали, – равнодушно сказал мальфар.

– Это я от отчаяния. На какой-то момент показалось, что хоть какой-то выход. А вы просто ловкий шарлатан. С этой иглой.

– За что вы так меня не любите, Елена Сергеевна?

– Не люблю, когда меня обманывают.

– Почему вы так боитесь чудес? – спросил мальфар тихо. – Вы же здесь работаете.

– Не в чудесах дело, – сказала она обиженным голосом. – Потом, какие тут чудеса? Рутина. Паразиты.

– Ладно. – Мальфар задумчиво покачался с пятки на носок. – Свободен. Хорошо. Пойдемте.

Он подошел к ней и взял ее под руку. Рука была твердая, она попробовала вывернуться, но не получилось.

– Куда?

– Ну… хотя бы обедать. Столовая ваша мне не понравилась. А давайте-ка я вас в ресторан свожу.

– С ума сошли, – беспомощно сказала Петрищенко. – Такие деньги…

– Деньги у меня есть. Не проблема. Пойдемте.

– У меня дела.

– Какие?

– Ну… отчет написать надо.

– Успеете. Отчет положите в сейф. Закройте на ключ. Ключ положите в карман. Ото. Все. Идем.

– Почему я должна вас слушаться? – спросила она в отчаянии.

– Ну не слушайтесь, – сказал мальфар. – Черт с вами. Сидите здесь.

– Ладно. – Петрищенко махнула рукой и стала натягивать пальто, быстро подумав – будет помогать или нет. Помогать мальфар не думал, и это почему-то ее успокоило. – Уговорили.

– Я вас не уговаривал, – сказал мальфар.

* * *

– Ну и что вы этим хотите доказать? Вы кто? Вольф Мессинг?

– Не знаю такого. А вы чего хотели, вернуться и пообедать в вашей поганой столовой, только потому, что у вас вешалка на пальто порвана?

Пожилая крикливая гардеробщица в серых перчатках сначала отказывалась брать у нее пальто. Кривила свой накрашенный рот, говорила – с оборванной петлей не возьму. Потом взяла. Еще и извинилась. Как это у него получилось?

Она машинально разгладила скатерть рукой. Скатерть была белая, крахмальная. А вот цветы на столике – искусственные, из подкрашенной бумаги. Она почему-то вспомнила, как они с Лялькой вертели на Первомай бумажные цветы, прикручивали их проволокой на голые ветки. Лялька потом вернулась с демонстрации в слезах – их цветы оказались самые некрасивые.

Но была ведь радость, ходили с Лялькой на море, покупали сладкие абрикосы с розовым, чуть подмятым бочком, у Ляльки щеки были как те абрикосы, пушистые, загорелые… Лялька, визжа от восторга, разбрызгивая море руками, забегала в воду, жмурила глаза, ныряла с головой. Пухленькая, крупная, пушистая, люди улыбались, глядя на нее.

Теперь никто не улыбается, ни один человек не улыбается, глядя на Ляльку.

Это несправедливо.

На стене улыбалась выложенная мозаикой девушка с караваем. Почти как у них в столовой.

Официантка расставила тарелки, разложила ложки-вилки и ножи. Начинать надо с тех, что дальше всего от тарелки. Хотя кого это волнует.

– Будете комплексный? – скучно спросила официантка. – Солянка, салат столичный, картофель жареный, отбивная.

– Да, – сказала она и расправила салфетку, на этот раз на коленях. – Буду.

– Елена Сергеевна, вы уверены, что не хотите посмотреть меню?

– Нет, – сказала она. – Нет, что вы.

– Все равно ничего нет, только комплексный, – сжалилась официантка. – До девятнадцати ноль-ноль только комплексный.

Мальфар пожал плечами:

– Ладно. Несите.

В солянке плавал кусочек лимона и маслина. Какое-то время она гоняла ложкой маслину по тарелке.

– А… вы правда ничего не можете сделать? Или цену себе набиваете?

– Мог бы, сделал бы, – сказал мальфар. Ел он очень аккуратно и быстро.

– А кто может?

– Никто.

– Из Москвы специалиста пришлют, – сказала она злорадно, – вот тогда и посмотрим. Настоящего.

– Откуда в Москве специалисты, – равнодушно сказал мальфар. – Чиновники там, а не специалисты, ото.

– Ладно. – Она все еще, по инерции чувствовала себя смелой и бесшабашной. – Пусть у Лещинского голова болит.

– Пусть, – согласился мальфар.

Какое-то время они ели молча.

Официантка принесла кофе. Кофе был еле теплый.

– А еще ресторан, – сказала Петрищенко обиженно.

Она помнила совсем другой ресторан; с пальмой в углу. Люстра, сверкающая хрустальным огнем, большая, как в театре, белые скатерти, цветы, женщины яркие, как птицы, оживленные голоса, шум. Папа в белом чесучовом костюме, белой рубашке, расстегнутой у ворота, мама молодая, и сама она, Леночка, раскачивается на стуле, завороженная этим светом и этим шумом, и как вдруг уходит из-под нее, выворачивается стул, и она хватается за скатерть в попытке удержаться и тянет на себя…

«Тамара, прекрати! Она же не нарочно».

И все смотрят, все, все нарядные люди за нарядными столиками. Смотрят, смотрят. Смотрят…

– Вы вообще никому не доверяете? – тихо спросил мальфар. – Только потому, что…

– Если вы и правда умеете читать мысли, – завизжала она, вскакивая, и вновь, как тогда, увидела, как обернулись к ней лица редких посетителей, – нечего этим пользоваться! Это нечестно!

Она судорожно копалась в сумочке, вытащила скомканную десятку, кинула ее на скатерть. На белой скатерти десятка была как жирное пятно от солянки.

На бульваре лежали солнечные пятна, но свет был холодный, жесткий. Она плюхнулась на скамейку. Достала пудреницу – под глазами красные пятна, тушь растеклась – и попробовала привести себя в порядок, но уронила пуховку на грязный асфальт.

На скамейке напротив старуха сыпала пшено голубям.

– Вы забыли пальто, – сказал Романюк, усаживаясь рядом с ней.

– Идите к черту. – Она всхлипнула и вытерла нос рукой.

– Эти ваши… жируют на несчастных, ото. Их подножный корм это. Вендиго – не исключение. Нельзя быть несчастной.

– Вы еще скажите эту мерзкую присказку, «хочешь быть счастливым, будь им», я ее ненавижу, ее говорят, когда все равно.

– Ну не так же все плохо, Елена Сергеевна.

– Меня теперь снимут, – всхлипнула она. – Мы не овладели ситуацией. А как ею овладеешь? Мне что, еще трупы нужны? Никто не может с ним справиться, никто… Лещинский мне не простит. Никто мне не простит.

– Ну, успокойтесь, – сказал Романюк.

Его сухая рука крепко сжала ее пальцы, и она вдруг сквозь заливающие глаза слезы, сквозь преломляющую линзу их увидела, что бульвар размывается и исчезает, солнечный свет стал белее, ярче, и она стоит на песчаном берегу, и время не кончается, и каждую песчинку видно очень отчетливо, словно все – и ракушки пустые, и пучки водорослей – преисполнены своего, отдельного и тайного значения. Солнце было сухое и горячее, и песок был сухой и горячий, и она сидела в этом песке, присыпавшем ее колени, и рядом с ней воздвигся огромный песчаный замок из мокрого песка. Песок застыл красивыми натеками, какие бывают на готических соборах, а чуть подальше, чтобы не заляпаться мокрым песком, на огромном расстеленном мохнатом полотенце красивая и молодая мама, с яркими губами, яркими ногтями на пальцах рук и ног… И мамин голос: до чего ж она, бедняжка, похожа на тетю Любу, ей в жизни будет особенно рассчитывать не на что, и голос отца: ну что ты, ласточка, перестань, она же тебя слышит! И вдруг она понимает – это они говорят о ней, о маленькой Леночке, которая сидит сейчас с лопаткой и ведерком и сосредоточенно выдавливает из кулачка мокрый песок, чтобы замок получился красивый. И ее охватывают тоска и страх, потому что она видит, как появляются в песке, в воздухе, висящем перед ней, черные расползающиеся дыры, пляж и песчаный замок падают в них, как в воронку, и исчезают, и розовый рот Катюши все открывается, открывается…

Она выдернула руку.

Вокруг был холодный и ясный солнечный день, солнце просвечивало сквозь желтоватую листву и преломлялось у нее на ресницах в крохотные радуги.

– Не знаю, что вы сделали, – сказала она, – но это подло.

– Я не виноват, что вы все время ждете удара, – сказал Романюк печально. – Поймите же, этим он и питается, вашим страхом, давними обидами. Все вы кормите огромное количество паразитов… чем больше горя, тем они сильнее…

– Легко сказать, – сказала она сердито и вытерла глаза.

Старуха на скамейке напротив перестала кормить голубей и смотрела на них с любопытством, и голуби в поисках пшена взлетали ей на руки, топтались на коленях…

– Вы вот из-за дочи своей тревожитесь, – сказал Романюк, – а вы оставьте ее в покое, она сама разберется. Взрослая уже.

– Она только с виду взрослая. – Петрищенко порывисто вздохнула.

– Это она с вами маленькая. А без вас взрослая. Что вы цепляетесь за эту работу, Елена Сергеевна?

– А что мне еще делать? – спросила она горько. Ей наконец удалось найти в сумочке носовой платок, и сейчас она складывала его пополам, еще раз пополам…

– Хотите уехать? – неожиданно спросил Романюк.

– Эмигрировать, что ли? У меня допуск, кто меня выпустит?

– Почему – эмигрировать? Хотите уехать со мной?

Она посмотрела на него недоверчиво, но он был совершенно серьезен. Одна дужка его круглых очков была перемотана черной ниткой.

Она хотела сказать «нет», но неожиданно ответила:

– Не знаю.

Вдалеке, между морем и небом, в бледной полоске сизого, похожего на дым, тумана покачивался корабль, пришедший из той страны, где она никогда не сможет побывать.

– А работа? – спросила она тупо.

– Вы же врач, везде нужны врачи, будете принимать в поликлинике.

– В глубинке, – сказала она тихо.

– Вот и хорошо, что глубинка. Там спокойно. Там знаете какой мед? Молоко какое? Все настоящее, без обмана. Зимы настоящие, снежные зимы, не то что здесь. Снег розовый на закате. Розовый и синий.

– А мама?

– Ну и маму возьмем. В палисадник ее выносить будем, летом… на веранду.

– Роман Михайлович, вы что, делаете мне предложение?

– А и делаю, – сказал мальфар сердито.

Петрищенко задумалась.

– Честно? – спросила она.

– Честно.

– Это первое предложение в моей жизни. Ну, такого рода.

Она помолчала.

У колонн горсовета шумно фотографировалась свадьба. Невеста в пышном белом платье, и где они берут такие? Жених серьезный, прыщавый, в черном костюме.

Когда-то она мечтала о таком платье. О такой свадьбе. Чтобы шумные друзья вокруг, и шампанское, и радостный, напряженный жених.

– А вы разве не женаты?

– Я вдовец, – сухо сказал Романюк.

– А… разве вам можно?

– Это монахам нельзя.

– Все это как-то… очень неожиданно, – сказала она виновато.

Боже, что за банальщину я несу.

– Как-то не вовремя. Я подумаю.

– Лучше не думайте. Лучше делайте. Что вас тут ждет, Елена Сергеевна? Немилость начальства? Телевизор? «Семнадцать мгновений весны»? Нравится «Семнадцать мгновений весны»?

– Идиотский фильм, – сказала она неожиданно для себя.

– А по-моему, как раз, ото, неплохой. И новый этот, «Место встречи», тоже неплохой. Не в этом же дело, Лена Сергеевна. Просто это для женщины, ото, дурацкое занятие, телевизор одной смотреть.

Свадьба переместилась от горсовета к памятнику Пушкину, невеста поставила ножку на ступеньку цоколя, чтобы были видны свадебные туфельки. Красивые кремовые лодочки на очень высоком каблуке. Дорогие, наверное.

Никогда у меня не будет таких туфелек, подумала она печально. И такого платья. Даже если… Хотя, собственно, что – если?

– А с этим что будет? – спросила она шепотом. – Ну, с этим.

– Вы ж сами сказали. Приедут специалисты.

– Думаете, получится у них?

– Не знаю я. – Романюк пожал плечами.

– Вы на самом деле нас не любите, Роман Михайлович, правда? Городских, чужих… вообще людей не любите?

– Если вам кто-то скажет, что он людей любит, он, ото, дурак. Или врет. Человека можно любить, это да.

– Мне, честно, надо подумать, – сказала она. – Ну и вам тоже. Проверить свои чувства. Вот все кончится, тогда посмотрим, ладно? Должно же оно как-то кончиться.

Он же не думает, что я Ляльку оставлю, когда в городе это?

– Это вы от страха, – сказал мальфар. – Я, как вас увидел, сразу подумал, вот красивая какая женщина, но всего боится.

И накрыл ее руку своей.

– Изведут тебя тут, Лена, – сказал он тихо. – Изведут. А я тебя в обиду не дам.

И тут она расплакалась снова.

* * *

– А может, хорошо, что мы в кино не пошли, – сказала Розка.

Она все оглядывалась по сторонам, в надежде, что кто-то знакомый встретится и увидит, что она, Розка, под руку с парнем…

Ей повезло: у прилавков цветочного ряда перед горсадом толпился народ, и Розка увидела Скибу, тоже под ручку с лысоватым хмырем, правда прилично одетым, в галстуке, и Скиба, в светлом польском плаще с широким поясом, покачивалась на каблучках, горделиво озираясь. Но Розку она не видела, по крайней мере так показалось Розке.

– Куда ты меня тянешь? – раздраженно спросил Вася, которому хотелось посидеть на скамейке и покурить.

– Ну, вон туда. – Розка нашла выгодный ракурс, при котором Скиба несомненно ее увидит. – Там музыку лучше слышно.

Оркестр играл рядом с пустой чашей фонтана с желтыми листьями на дне, разноцветные лампочки гирляндами свисали с деревьев, смеялись люди.

– Вася, а бывает, что ты женщинам цветы даришь?

– Момент, – сказал Вася, поняв намек. – Стой тут, Розалия.

Он высвободил рукав из Розкиных цепких пальцев, протолкнулся меж людьми и пропал. Розка осталась стоять в толпе, перекинув сумку с плеча на живот и для верности прижав ее ладонью.

Хмырь уже купил Скибе цветы и сейчас отсчитывал деньги. Если они обернутся сейчас, они как раз увидят одинокую Розку, затерянную в веселой толпе людей.

– Вы чего?

Маленький человечек в обтрепанных штанах взял ее за руку. Вид у него был несчастный и в то же время таинственный.

– Орбита Луны время от времени резко меняет положение, но было ли слышно об этом в новостях?

– Нет, кажется, – неуверенно ответила Розка.

– Вот видите, – сказал человечек. – Они от нас скрывают. Практически все. Как вы думаете, почему свернули программу «Аполлон»?

– Не знаю, – сказала Розка, пытаясь высвободиться. – А ее разве свернули?

– Нельзя же быть настолько, – укоризненно сказал человечек. – Ее свернули из-за нестабильности орбиты Луны. Те самые колебательные движения Луны, которые власти тщетно пытаются от нас скрыть.

– Пустите, – сказала Роза.

– У вас есть телескоп с солнечными фильтрами? Посмотрите на досуге. И увидите то, что вас очень озадачит. Я уж не говорю о твердых телах, отдаленно напоминающих астероид, вращающихся в плоскости, перпендикулярной астралу.

– Да пустите же! – взвизгнула Розка и вырвала руку.

– Фима, – сказал печальный человечек. – Меня зовут Фима. Запомните это имя.

И подмигнул ей.

Розка попятилась так, чтобы ее закрыла чья-то широкая болоньевая спина, и наступила кому-то на ногу.

– Ой, – сказала Розка, – извините.

– Опять ты, Белкина, – с отвращением произнесла Петрищенко.

У Петрищенко был отвратительно довольный вид, и она держала под ручку этого Романюка, и вот у нее как раз в другой руке была красная роза на длинном стебле, и эта роза сейчас была нацелена на Розку, как дуло пистолета.

– Я, – сказала Розка. – Здрасьте.

– Что ты здесь, Белкина, делаешь? – спросила Петрищенко противным учительским голосом.

– Жду одного человека, – холодно сказала Розка и надулась, став похожей в своем зелененьком пальто на маленькую и очень злую лягушку.

Но Петрищенко, кажется, не впечатлилась. Наоборот, при виде Розки она тоже надулась и крепче взяла Романюка под локоть, чтобы уж совсем было видно, что они вместе.

– О, – сказал Вася, протолкавшись к ним. – Лена Сергеевна! Стефан Михайлович. Вот здорово, хм, то есть…

Он, как ни странно, тоже казался смущенным. Рукав штормовки у него был припачкан землей, а в кулаке торчали три чахлые астры неопределенного чернильного оттенка.

– А как же мы сегодня? – спросил он, глядя на Романюка с некоторой растерянностью. – Я думал…

– Не наша уже забота, ото, – твердо сказал мальфар.

– А! – сказал Вася. – Понял. Пошли, Розка.

Он взял Розку под локоть, сунул ей в руку астры, развернул ее и повел прочь.

Сзади отчаянно, как перед концом света, рассыпалась труба.

– Вот как, вот как, серенький козлик, – бормотал Вася сам себе. – Приедут большие дяди, из Москвы, в замшевых пиджаках.

– Это ты о чем, Вася?

– Да ни о чем, – злобно сказал Вася. – Пора посмотреть, как профессионалы работают. Ты куда-то, кажется, хотела, Розалия?

– Да так, – сказала Розка.

– Тогда подожди минутку. – Вася быстрым шагом, лавируя меж людьми, догнал Петрищенко и Романюка.

– Лена Сергеевна, – сказал он извиняющимся, но очень деловитым тоном, – трешки нет?

* * *

– Ты это чего? – подозрительно спросила Лялька. – Цветы откуда-то. Откуда?

– Подарили, – ответила Петрищенко. – Где пленка?

– Кто подарил?

– Не твое дело. Где пленка, спрашиваю?

– Вот! – Лялька сунула ей в руку замотанный в бумагу рулончик.

Петрищенко развернула рулончик и посмотрела его на свет лампы. Она думала, это будет еще хуже, чем снимки, но пленки казались просто сочетанием пятен. Белые фигуры на черном фоне, белые пятна глаз, черные лица… Понятно, чем занимаются, но непонятно кто. Хотя вот эта, полненькая, наверняка Лялька, конечно.

– Надеюсь, он дома это проявлял, – кисло сказала она.

– Не волнуйся, мама, у него фотолаборатория в кладовке.

– Действительно, чего волноваться.

Она кинула пленку в раковину (пленка свилась там, как змея) и поднесла спичку. Пленка пошла пузырями и стала корчиться. Петрищенко подождала еще немного, потом взяла двумя пальцами и бросила в мусорное ведро.

– Пожар устроишь, – кисло сказала Лялька.

– Ну и черт с ним. Послушай, Лялька…

– Да? – Лялька насторожилась.

– А что, если я уеду, как ты на это посмотришь?

– Куда?

– На полонину. – Петрищенко нервно засмеялась. – Есть луговой мед и пить парное молоко. А? И делай что хочешь. Хоть позируй для этого… «Плейбоя».

– Мама, – осторожно спросила Лялька, – ты с ума сошла?

– Вовсе нет. И бабушку заберу. Будем ее выносить на веранду.

– Ты что же, – спросила дочка, – замуж собралась?

– Может быть, – туманно ответила Петрищенко.

– В твоем возрасте ты уже могла бы и посерьезней быть, – обиделась Лялька. – Все равно ничего не получится. Так бабушка сказала.

– Что?

– Ну, я ее когда кормила, она и говорит: Лена замуж собралась, так передай ей, чтобы и не надеялась.

– А она откуда знает?

– Не знаю.

– Вот зараза, – искренне сказала Петрищенко.

* * *

Оказалось, с цветами ходить не так уж приятно; непонятно было, куда их девать. Розка переложила их из одной руки в другую, теперь она сжимала одновременно букет и ремень сумки. Стебли были перемазаны в земле, и ладонь сразу стала липкой и грязной.

– Вася, а где ты их взял? – спросила она на всякий случай.

– На клумбе оборвал, – сказал Вася. – Там, за теми деревьями. Это, случайно, не твоя знакомая?

Действительно, Скиба со своим лысым вышли прямо на нее, Розку. Скиба специально расстегнула ворот плаща, чтобы лучше видна была золотая цепочка на шее. Еще на Скибе покачивались круглые цыганские серьги. Прямо как у продавщицы из овощного, подумала Розка. Ей было завидно.

– Привет, – небрежно сказала Розка, хищной рукой притягивая Васин локоть. – Мы тут гуляем.

– Мы тоже, – сказала Скиба и придвинула к себе своего спутника. – Познакомься, это Володя.

– А это Вася, – сказала Розка. До чего же дурацкое все-таки у Васи имя.

Какое-то время они мерили друг друга глазами. Вася выигрывал в экстерьере, но проигрывал в оформлении. Потом Скиба опустила глаза и небрежно взглянула на часики. Часики, подумала Розка, кажется, тоже золотые.

– Ну, мы пошли. У нас сеанс через десять минут начинается.

– А на что? – не удержалась Розка.

– На «Анжелику», – сказала Скиба, проплывая мимо.

Розка так и думала.

– Жалко вечер тратить на такое фуфло, – сказала Розка. – Идем, Вася.

Не выпуская Васиного локтя, она потащила его за собой, лениво размахивая цветами.

– Это кто? – равнодушно спросил Вася.

– Так, одноклассница.

– Это она тебя стригла?

– А что, по ней видно? – удивилась Розка.

– Ты к ней больше не ходи. Откуда ты знаешь, что она потом делает с твоими волосами?

– Они их собирают на совок и выбрасывают, – сказала Розка терпеливо, как маленькому.

– Это для отвода глаз.

– А на самом деле?

– Собирают и вывозят на Запад. Тоннами. Как ценное сырье.

– Опять врешь, – отмахнулась Розка. Она, кажется, уже начала привыкать к Васиной манере общения.

– Ни в жизнь.

– А у тебя бывает, что кажется, как будто все на тебя смотрят, – Розке очень хотелось с кем-то поделиться, но еще ни разу не выпадала такая возможность, – и смеются, только не вслух, а так, про себя?

– Брось, Розалия, – серьезно сказал Вася. – Люди обычно смотрят только на себя. Нагулялась? Ладно, пошли, я тебя до дому провожу.

– А… может, еще немножко погуляем?

Розка надеялась, что она наткнется еще на кого-нибудь и, демонстрируя Васю, поднимет свой социальный статус.

– Я, Розалия, утомился, – сказал Вася. – Даже переутомился. Сяду на пенек, съем пирожок, а потом в постель. Баиньки.

Оркестр заиграл вальс из «Маскарада», вокруг смеялись люди, на танцплощадке под липами танцевало всякое старичье, мимо Розки пролетел, задев ей волосы, воздушный шарик, три алкаша скромно соображали на троих в кустах, и даже проходивший мимо милиционер не сказал им ни слова.

– Мама, – сказал сердитый маленький мальчик, – вон та тетя сказала, что сейчас меня съест.

– Она пошутила, малыш, – нежно ответила женщина.

* * *

– Вилен Владимирович, на каком основании меня не пускают в мой кабинет? Я прихожу на работу, какие-то посторонние люди, меня не пускают, сейф опечатан, бумаги опечатаны.

– Елена Сергеевна, ты сама хотела. Ты откуда звонишь, кстати?

– От Чашек Петри… Тьфу ты, из СЭС-один.

– Я тебя, Елена, не понимаю. Кто через голову мою фактически на Маркина давил? Извини, я теперь ничего сделать не могу.

– Что это за люди, кто их прислал?

– Москва. У них полномочия, Елена Сергеевна. И нечего мне тут в ухо орать. Сама виновата.

– Но нам работать надо, – растерянно сказала она.

– Тебе, Елена Сергеевна, возможно, вообще не придется тут работать.

– Но график…

– А твои люди на месте и не сидят. Они по магазинам бегают. А Вася твой в диспетчерской ошивается. Распустила ты их, Елена Сергеевна. Пройдет аврал, займусь вашей конторой.

– Что он сказал? – спросил у нее за спиной Вася.

– Он сказал, – растерянно сказала Петрищенко, кладя трубку на рычаг, – что меня отстраняют.

– Не понял.

– Чего тут, Вася, не понять. Они сейчас скажут, что были допущены грубейшие нарушения, что дисциплина у нас никуда, несоблюдение всего, я не знаю… И назначат кого-нибудь… сверху. Даже на такое паршивое место найдутся желающие.

– Может, вы преувеличиваете, Лена Сергеевна?

– Ничего я не преувеличиваю.

Она задумалась, потом резко повернулась на каблуках:

– Ладно. Все к лучшему.

– Куда вы, Лена Сергеевна?

– Домой, – сказала Петрищенко. Так боялась неприятностей, а когда они начались, перестала бояться. Наоборот, ей стало легко и весело; словно она скользила на американских горках; сладкий ужас и пустота. – А ты иди, иди, работай.

– Сегодня окно, Лена Сергеевна. Я, наверное, тоже пойду. Хоть отосплюсь. А то две ночи не спал, да и вчера тоже…

– Тебе чего, Белкина?

Розка стояла с растерянным видом, переводя взгляд с Васи на Петрищенко и явно не понимая, что происходит.

– А у нас чего? – наконец спросила она.

– Комиссия, – неопределенно сказал Вася. – Я ж тебе сказал, без меня никуда. Я тебе сказал? Ты что тут вообще делаешь?

– Я книжку взять. Я ее вчера забыла. В столе.

– Неужели Леви-Стросса? – удивился Вася.

– Нет, «Анжелику». «Анжелику в Новом Свете». Леви-Стросса я еще раньше забыла.

– Что? – Вася насторожился. – Почему в Новом Свете?

– Ну… она эмигрировала.

– Как, – удивился Вася, – и она тоже? Из благословенной Франции?

– Там гугенотов притесняли, – сказала Розка, почерпнувшая из «Анжелики» много нового и интересного. – А она… Ну и ее муж, он пират был, он тоже…

– Тоже эмигрировал? Ясно. И как они там, в Канаде? Начали новую жизнь?

– Да, они даже форт построили, и там все поселились. И пираты поселились, и Анжелика. Но им все время индейцы мешали. И французы. И высшие силы. Духи природы на них ополчились, вот что. Потому что они были белые, а саграморы… и сиу…

– Господи, – сказал Вася, – вот оно что. А я-то голову ломал! – Он невесело расхохотался. – Какая-то паршивая, пошлая книжонка! Нет, вы подумайте, Лена Сергеевна, даже не Фенимор Купер!

– Я что-то не поняла, – сказала Розка, подозрительно его разглядывая. – Ты, Вася, о чем?

– Ни о чем. Иди, Розалия. Иди отсюда. Забирай свою «Анжелику» и иди.

– Она вовсе не пошлая, – защищалась Розка. – Там много исторических сведений. Даже про индейские племена есть, и как они казнят своих пленников. И про духов леса. И…

Она обиженно фыркнула, когда Вася взял ее за плечи, повернул и выставил из комнаты.

– Вот оно в чем дело, Лена Сергеевна! А я все гадаю, чего он к ней прицепился? Надо же, у нее, оказывается, воображение есть, а с виду и не скажешь. Читать вообще вредно. Ладно, это уже не важно. Теперь уже все без нас…

– Басаргин, – сказал бледный незнакомый человек, заглянув в лаборантскую, – зайдите в кабинет.

Вася обернулся на Петрищенко, но та равнодушно кивнула. Мыслями она была уже далеко.

– Вася, не знаешь, случайно, – остановила она его, когда он, виновато взглянув в ее сторону, пошел к двери, – а Стефан Михайлович сейчас где?

* * *

Человек сидел за столом Петрищенко, это было неприятно и непривычно. На столе перед ним были разложены бумаги, и он время от времени делал пометки в блокнот. Правильный такой человек, как по заказу. И вовсе не в замшевом пиджаке. Жаль, подумал Вася, с теми, кто в замшевых пиджаках, по крайней мере, можно найти общий язык.

Он еще немножко постоял для вежливости и сел, не дождавшись приглашения.

– Какой у вас опыт работы?

– Два с половиной года, – сказал Вася. – По распределению. До этого производственная практика на Севере.

– Почему так поздно подняли тревогу?

– Как это – поздно? – удивился Вася. – У нас все четко. Идентифицировали, локализовали очаг поражения. Стадион закрыли, точки все поблизости закрыли.

– Почему не вернули объект в естественную среду?

– Он не очень-то хочет возвращаться, – сказал Вася. – Упирается.

– Это не смешно, – сказал его собеседник.

– Я не смеюсь. Понимаете, мы обычно имеем дело с формами, которым тут неуютно. Здесь сильная конкуренция и чужая среда. Но некоторые пытаются приспособиться. Этот приспособился.

– В общих чертах понятно. Какого вы мнения о вашем непосредственном начальнике, кстати?

И почему это, интересно, подумал Вася, «кстати» обычно говорят, когда заводят разговор о чем-то совершенно не относящемся к делу.

– Лена Сергеевна? Ну, душевная женщина. Хорошая. Болеет за свое дело.

– У меня другие сведения, – сказал человек, у которого не было замшевого пиджака. – Она нечетко работает. Нерешительна. И попадает под влияние чуждых элементов.

– Если вы про Стефана Михайловича, то это по моей рекомендации. И Лещинский разрешил.

– С ним мы потом поговорим на эту тему. Устроили тут, понимаешь, самодеятельность. В общем, Василий Трофимович, – человек поднялся, – есть утвержденные методики, по ним и действуем. Есть бригада специалистов, серьезные люди. Если хотите помочь, присоединяйтесь.

Вася подумал.

– А… Лена Сергеевна?

– Я бы сугубо неофициально вам рекомендовал ориентироваться на нас. А не на нее. Тогда все получится. Ясно?

– Ясно. Куда уж яснее.

– Я вам добра хочу, – сказал москвич. – Неужели трудно понять? Чтобы хотя бы кто-то из вашего подразделения принял участие в уничтожении объекта. Кстати, эта ваша тоже просилась. Каганец. Я отказал.

Вася подумал, что москвич гораздо симпатичнее, чем кажется на первый взгляд.

– Есть, товарищ полковник, – сказал он. – Я готов.

– Пока только майор, – усмехнулся москвич.

* * *

– Что здесь происходит? – Женщина с сумками остановилась и удивленно поглядела по сторонам. – Киносъемка?

– Киносъемка, – сказал Вася. – Про Виннету снимают. Вождя апачей.

Все кругом что-то делали, деловито перемещались, два солдатика пронесли мимо тяжелый контейнер. Вася чувствовал себя не у дел. Его никто ни о чем не просил.

– А Гойко Митич? Приедет?

– Сначала массовку отснимем…

– А почему оцепление?

– Чтобы не мешали.

Усиленные мегафоном голоса мешались с топотом сапог; солдаты, высыпаясь из грузовиков, разбегались по периметру. Это хорошо, подумал Вася, эта тварь шума не любит. Кто-то поджег пропитанную горючим паклю, пламя зашипело и скользнуло дальше, образуя пылающую пентаграмму.

– Взвейтесь кострами, – пробормотал Вася, – синие ночи. Мы пионеры, дети апачей…

Москвича Вася оглядел с некоторым даже восхищением, а солдатик на воротах и вовсе приоткрыл рот в тихом восторге.

Москвич был гол до пояса, в одних штанах с бахромой по швам, лицо у москвича было вымазано красной и белой краской, а на голове – убор из орлиных перьев. На груди распластался татуированный орел.

– Классная штука, – уважительно сказал Вася, показывая на убор.

– Еще бы, – сказал товарищ майор, потряхивая перьями, – это орлан-белохвост. Их, считайте, вообще не осталось. В Красной книге вид. В международной.

– Не жалко? – спросил Вася.

– Я эту штуку в музее брал, – обиделся москвич, – ей лет сто, не меньше.

– А вы вообще где работаете?

– В Институте США и Канады.

– А, – сказал Вася, – ясно. И как, бывали в Америке?

– Конечно. И в Центральной. И в Северной. А вы?

– Не довелось, – сказал Вася злобно.

– Очень жаль, там есть весьма интересные практики. Вы вообще где стажировались?

– На Крайнем Севере.

– Уверен, – сказал майор, – что вы тоже потратили время с пользой.

Он быстро шел по направлению к беговым дорожкам; здесь в самом центре пылающей звезды вознесся тотемный столб с распростертыми крыльями и чудовищным ликом.

– Чем это вы его вымазали? – Вася оглядел вырезные, крашенные белым деревянные глаза.

– Кровью, конечно.

– Человеческой?

– Естественно. Взяли на станции переливания крови.

– Послушайте, а вы уверены, что это сработает?

– Должно сработать. Не резать же нам белых пленников.

– Нет, я имею в виду – все это.

Вася обвел широким жестом стадион.

– Должно, – повторил москвич. – Есть утвержденные методики. Разве вы не так работаете?

– Ну, в общем, так, – неуверенно сказал Вася. – Ну, у нас антураж, конечно, похуже. Но мы как-то без антуража…

– На местах, – сказал москвич, – всегда упрощают по максимуму, я уже давно заметил. Наверное, правильно, обычно ведь с мелочью всякой дело имеете.

– Куда уж нам, – мрачно сказал Вася. – А у вас какой опыт работы, извиняюсь?

– Годичная практика в Штатах, – равнодушно сказал москвич, – и в Мексике. Я там с самим доном Хуаном работал. Правда, он больше по Мезоамерике.

– А кто это? – равнодушно спросил Вася.

– Местный специалист. Серьезный.

– В Мезоамерике тоже дрянь всякая водится, но этот еще хуже… Я начал щупать и сбежал. Честно.

– Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики, – сказал майор и, потряхивая перьями, пошел к тотемному столбу мимо фальшивых кинокамер.

Или не фальшивых? У них наверняка какой-нибудь архив есть, все фиксируется, хотя что там фиксировать, если честно? Только половецкие пляски москвичей. Пленка, что фото, что кино – это Вася помнил еще со спецкурса, – регистрирует объекты только в исключительных случаях.

– Как крикнете «Мотор!», я начну, – бросил москвич на ходу.

Вася пристроился на скамейке, чувствуя себя неуютно. Столько народу, ну не полезет же он, уговаривал он себя. Потом, пентаграмма же.

– Давай! – крикнул майор.

– Мотор! – крикнул человек в кепочке и темных очках, слишком похожий на кинорежиссера.

На площадке забил барабан. Вася покрутил головой, пытаясь понять, откуда идет звук и где прячется неплохой, кстати, ударник, но потом он понял, что они пустили запись.

Москвич плясал у тотемного столба, причем, надо отдать ему должное, плясал он здорово, чистый Махмуд Эсамбаев, единственный в стране человек, которому, по слухам, официально разрешили многоженство. Все было каким-то одновременно настоящим и фальшивым, и от этого Вася чувствовал себя неуютно. Кровь, которой вымазан был тотемный столб, была настоящая, но со станции переливания крови, убор вождя настоящий, но из музея, сам вождь ненастоящий, но танец настоящий, танец настоящий и музыка настоящая, но музыканты ненастоящие… Если вдуматься, рассуждал Вася, то и сами эти твари не очень настоящие, их делаем настоящими мы. Он все правильно делает, настоящие – это мы.

Ритм мягко бил в виски, и москвич плясал, перья тряслись, хороший ритм, правильный, вообще хорошо тренирован, зараза, вон мышцы как рельефно вырисовываются. Орел на груди подрагивал, словно парил над землей, специалист по Новому Свету, надо же, специально все под это заточено, и пластика, и реквизит, и практику вон в Америке проходил. Эх, посмотреть бы на эту Америку одним глазком!

Темнело, вороны с воплями снялись со своих насиженных мест и черной тучей полетели на ночевку в скверик рядом с вокзалом, где они сидели вечерами, облепляя деревья, точно чудовищные черные наросты, заляпывали выщербленную плитку тротуара белым пометом.

Одно-единственное облако на краю неба горело чистым рубиновым светом. Потом в небе появился пролом. Вася видел этот пролом, и тот, кто плясал на площадке, наверняка видел, но и солдатики растерянно переглядывались по сторонам, не понимая, откуда нахлынула такая тоска и жуть. Камера покосилась на своей треноге, растопырившись, как паук-сенокосец, барабанный ритм стал глуше и громче, пролом в небе содрогался и корчился ему в такт. Барабан бил, и с каждым ударом темная фигура, вываливаясь из пролома, как тесто из квашни, росла и росла.

– Вот же зараза, – пробормотал Вася почти восхищенно, – ему понравилось!

Человек на площадке плясал, по голой мокрой груди плясали отсветы огня, и Вася понимал, что он не может остановиться.

– Вот сучара, идиот, столичный пижон, – сказал Вася сквозь зубы, боком пробираясь к уазику и машинально чертя охранительные знаки…

Магнитофон крутился, кассетник хороший, импортный «Грюндиг», его контуры дрожали, расплывались в барабанном ритме, словно сам воздух плясал и подпрыгивал. Вася увидел, что его собственные руки тоже ходят ходуном в ритме барабана.

– Ах ты, сволочь, – бормотал Вася, – сволочь, сволочь, сволочь…

Он потянулся к магнитофону и дернул за провод. Но, и отключенный, магнитофон продолжал работать, уханье стало глуше, глубже, и Васе не хотелось смотреть, что делается на площадке. Он долго примеривался, но все же ухватил магнитофон и, подняв его на вытянутых руках, размахнулся и швырнул о землю. Магнитофон разбился неожиданно легко, рассыпались в стороны пластиковые брызги, какие-то пружинки, лента из кассеты размоталась и поползла сама собой, как черная змея. Вася осторожно отпихнул ее ногой.

Наступила глухая ватная тишина.

Вася, пригнувшись, выглянул из-за уазика.

Края пролома в небе срастались, словно куски радужной пленки на поверхности воды, примыкая друг к другу, и так и не слившись в единое целое. Никто не обращал на это внимания; люди, подумал Вася, вообще мало что замечают вокруг себя, только то, что непосредственно касается их самих. За некоторым, впрочем, исключением.

Товарищ майор сидел на красном гравии стадиона, мягкий, словно из него вынули все кости. Вокруг потрескивали и шипели прогоревшие костры. Идол на черном столбе ворочал белыми глазами.

Вася подошел поближе. Наверное, надо было протянуть руку, помочь москвичу встать, но Васе почему-то остро не захотелось этого делать, и над причиной этого нежелания он раздумывать не стал. Просто не подал руку, и все.

Майор, покряхтывая, встал сам, Вася вдруг подумал, что он гораздо старше, чем кажется.

– Черт, что это было? – спросил он в пространство.

– Это он, – сказал Вася. Называть тварь по имени ему не хотелось.

– Ничего не понимаю, – сказал москвич растерянно. – Стандартная процедура. И для Северной, и для Мезо. Утвержденная министерством.

– Ложил он на ваше министерство, – с удовольствием сказал Вася. – Он тоже умеет работать с людьми. А транс – штука обоюдоострая. Он жиреет с этой вашей стандартной процедуры.

– Этого не может быть. – Москвича знобило, и он накинул на плечи замшевую куртку с бахромой по швам.

– Может. Ваша стандартная процедура вовсе не предназначена для того, чтобы его извести, неужто не ясно? Она – чтобы договориться. Умаслить его.

Вася поглядел на столб, на растерянных людей, на темную тень, набухшую над стадионом, – тень, которой они не видели, но чуяли каким-то шестым чувством: что-то не так, отчего-то вокруг плохо и неуютно и тянет резким холодным ветром. И еще наверняка они ощущали пустоту под ложечкой, подступающий ужас пустого ледяного дома.

– Он когда-то был богом, пока не стал лесным духом. Богом большого народа. Богом голода. Богом урожая. Это ведь, в сущности, одно и то же. Ему приносили жертвы. Он бегал с людьми. Он вспомнил. Вы его все равно что домой позвали.

– Это ваши домыслы. – Москвич уже пришел в себя, но вид у него был растерянный.

– Ладно, – устало сказал Вася. – Я пошел.

Он развернулся, сунул руки в карманы и побрел прочь, отшвырнув мыском драного кеда тлеющую паклю.

– Задержитесь, – сказал ему в спину москвич.

– А хрен вам, – отозвался Вася, но тем не менее обернулся.

– Вы же сибиряк, серьезный, ответственный человек. Ведете себя как маленький.

– Я очень серьезный человек, – сказал Вася, – и ответственный сибиряк. Поэтому дальше вы уж как-нибудь сами.

– Вы тут, на местах, вообще о себе много думаете.

– Куда уж больше, – безнадежно сказал Вася, направляясь к выходу.

У проходной солдатик отошел в сторону, уступая ему дорогу.

– А вы тоже артист? – спросил он с любопытством.

– Артист, артист, – устало сказал Вася.

– А где вы снимались?

– Да практически везде. Я дублер. Незаметный герой экрана. «Место встречи изменить нельзя» смотрел?

– Ага, – сказал солдатик, – нас водили. На премьерный показ на киностудию. Всей ротой.

– То место, где автомобиль в реку падает, видел?

– А, это когда за Фоксом погоня?

– За рулем я был, – сказал Вася.

– А это чего будет? Про индейцев?

– Ага… Совместно с югославами. Отснимем, а потом на натуру поедем.

– Здорово, – завистливо сказал солдатик. – А классные у них спецэффекты, мне на минуту аж дурно стало.

* * *

Вася шел, оглядываясь по сторонам: холодный ветер, раньше времени уносящий листья с деревьев? сгущения мрака в провалах между фонарными столбами? ртутный липкий свет, проливающийся с неба? покупатели, теснящиеся у прилавков гастронома, вываливающиеся из дверей, прижимающие к груди какие-то банки и свертки?

Все было как всегда… наверное, как всегда. Резкими, птичьими голосами переговаривались две дворничихи над кучкой желтых листьев у кромки тротуара, у газетного киоска усталый мужчина в сером пальто покупал «Известия» и «Спутник кинозрителя», а надо всем этим – вечернее небо, в котором перемещаются жирные радужные пленки, и трещина между ними все ширится, ширится…

Небольшая рыжая собака, сидевшая около ступенек гастронома, подняла вверх острую мордочку и горько завыла…

Вахтерша общежития симпатизировала Васе – она кивнула ему и потянулась за ключом.

– Баба Зина, вы Романюка не видели? Ну, вселился такой…

– Видела, – поджала губы баба Зина. – Он, между прочим, женщину привел. Я говорю «нельзя!», а он говорит «можно!». Я – «не положено», а он, как-то так получилось, ее под ручку, ключ взял – и до свиданья! – Она растерянно развела руками, удивляясь своей покладистости. – И долго уже, между прочим, Васенька. А ведь не положено.

– Скоро конец света, баба Зина, – сказал Вася. – Плюньте.

– Вести себя надо прилично, – сказала баба Зина. – Тогда и конца света не будет.

Вася вздохнул и уселся в продранном кресле рядом с конторкой и плакатом с планом эвакуации. Голова была пустой, как воздушный шарик.

– Распустились все. И молодежь распустилась. И ты, Васенька, распустился, – продолжала ворчать баба Зина.

Романюк спускался по лестнице под руку с Петрищенко, и та, увидев Васю, вроде даже попыталась выдернуть руку, но передумала и заметно покраснела.

Вася поднялся на ноги.

– Ах, Вася, – нелогично сказала Петрищенко, – не ожидала тебя тут увидеть.

Я вас тоже, Лена Сергеевна, чуть не сказал Вася, но вместо этого сказал:

– Здрассьте.

– Виделись уже, – нелюбезно заметил Романюк.

– А почему ты не на полигоне? – спросила Петрищенко, перейдя на начальственный тон и тем самым отметая личные разговоры.

– А все на сегодня, – сказал Вася.

– Ну и как? – Петрищенко, похоже, было все равно, спрашивала она больше для порядка, похоже было, что все связанное с работой ее не особо волновало. – Получилось?

– Хреново получилось, Лена Сергеевна, – честно сказал Вася. – Но вы идите, идите. Я тут подожду. Стефан Михайлович вас проводит, а я тут подожду. Его.

Мальфар неопределенно хмыкнул, но, по-прежнему держа Петрищенко за локоть твердыми пальцами, прошел к двери, пропуская ее впереди себя. Вася опять уселся в кресло и даже задремал. Во сне он видел разверзающееся небо и страшную пухнущую тушу, вываливающуюся из пролома.

– Так я тебя слушаю, – сказал Романюк. Он возвышался над сидящим в кресле Васей и оттого казался очень большим.

– Он растет, – сказал Вася.

– А ты чего, ото, ждал?

Мальфар придвинул к креслу не менее потертый стул и сел. Все равно он казался выше.

– А я думал, вдруг москвичи справятся. Деловые ребята. Фартовые. Этот их спец надел перья, татуировка на груди, ё-моё. Ну вот…

– Он что, плясал перед ним? – удивился Романюк.

– Плясал. И столб кровью мазал.

– Кровью? – тихо переспросил мальфар.

– Ну, все путем, на станции переливания, вы не думайте…

– Он кормил эту тварь кровью? Он что, ото… идиот?

– Это утвержденная методика, – печально сказал Вася. – Вы вообще на улицу выходили, Стефан Михайлович?

– Сейчас, ото, выходил.

– Ну?

– Ну вырос. Давит. Еще будет расти.

– Что будем делать, Стефан Михайлович?

Вася покосился на бабу Зину. Баба Зина закуталась в платок и включила электроплитку, тем самым пренебрегая нормами противопожарной безопасности.

– А ничего, – сказал мальфар. – Уезжаю я. И Лену увезу.

– А остальные?

– А что – остальные? – холодно спросил мальфар. – Это, ото, их дело. С этой землей такое вытворяли, она и не такую тварь прокормит. Ты ж сам чуешь, больное тут все, дышать трудно. Я бы на твоем месте, Вася, вещички собрал, да и в поезд. Домой, в Сибирь. Туда он не пойдет. Там своих хватает.

– Угу, – сказал Вася и посмотрел на свои руки. Руки почему-то были в жирной саже. – А только не уедет Лена с вами, Стефан Михайлович. Вы ж мальфар, серьезный человек, а сами себя обманываете. Куда она денется? У нее дочка тут, мама параличная… Это морок, Стефан Михайлович, и у вас морок. И у нее. Пройдет. Не уедет она.

– Не твое, ото, дело.

– Снимут ее, это козлу понятно. С должности снимут. Но уехать – не уедет, нет.

– Так оцепят тут все, – сказал мальфар неуверенно. – Такое начнется… оцепят и не выпустят, и нехай тут все друг другу глотки поперегрызают.

– А вам и дела нет?

– Ну как нет? Все ж люди. Только они его сами позвали. Громко позвали. Уже поколение сменилось, а эхо все длится. Ты думаешь, почему он сюда пришел? Ото. Это люди все забывают быстро, земля забывает долго. Или не забывает никогда. Земля, Вася, тоже может с ума сойти.

– Ладно, – сказал Вася. – Хрен с вами. Пойду.

Он поднялся и запнулся о собственные ноги.

– Вот черт, две ночи не спал…

– Это ты зря, – скучно сказал мальфар. Ему было неловко от собственной правоты, и он сгорбился на стуле, и как-то не верилось даже, что он только что собирался увезти женщину. – Нет на него управы. Здесь – нету.

– А и плевать, – сказал Вася.

– Ты здесь чужой, – сказал мальфар терпеливо. – И будешь чужим. Никто не возьмет тебя в родню, не примет в семью, не отдаст свою девку. По плечу будут хлопать, а сами нос воротить. Ты ж уехать хотел. Отработать и уехать.

– Ну дык, – согласился Вася.

– Людей нельзя жалеть. Ты, Вася, не прав.

– Идиотский анекдот, никогда его не любил.

– Какой анекдот? – удивился мальфар. – Я говорю, людей чего жалеть? Все, что они делают, они делают сами. Себе. Люди. И своих богов. И своих врагов. Только люди, больше нет никого.

– Есть невинные.

– Вендиго жиреет, потому что ему приносят жертвы. Виновные – потому что есть невинные. Значит, невинные виноваты.

– Это казуистика, Стефан Михайлович.

– Слишком умный, ото, выискался. Ты понимаешь, чего просишь?

– Нет, – сказал Вася.

* * *

– Не велено, – сказал солдатик.

– Вы в списках посмотрите, – настаивал Вася.

Солдат посветил фонариком ему в лицо, и Вася зажмурился.

– Никому нельзя, – сказал солдатик, – и вообще, вы это… инструкция есть.

– Ты старшему своему позвони…

– Ни фига я звонить не буду, – сказал солдат. – Валите отсюда. Есть приказ – особо настойчивых стрелять на поражение, ясно?

– А я так скажу, на пушку берешь, малый, – усомнился Вася.

– А и ладно, – вдруг сказал солдат. – Проходи, чего там!

Вася сделал было шаг вперед, и ему показалось, что лицо солдата как-то странно изменилось, хотя разглядеть как следует мешал бьющий в глаза свет фонарика. То ли рот как-то странно вытянулся вперед, то ли лоб ушел назад и съежился. Из проходной потянуло липким холодом, словно из-за железом обитой двери морга.

Мальфар потянул Васю за рукав.

– Пошли отсюда, – сказал он шепотом.

Вася отошел, охотней, чем собирался.

– Ты на его ноги посмотрел? – спросил мальфар уже за углом.

Неоновые буквы над стадионом освещали его лицо зеленым и красным. Буквы мигали и съеживались, часть трубок погасла, и надпись над воротами сейчас была «удовые рвы»… Клен напротив ворот стоял совершенно голый, разом осыпавшиеся листья кучкой лежали на чугунной решетке.

– Нет, – шепотом отозвался Вася, – а что?

– Добре, – сказал мальфар. – Это тебе повезло. Целый взвод там, Вася, целый взвод. И все, ото, теперь такие. Выманить его как-то надо оттуда, а как его выманишь?

– Выманить? – медленно переспросил Вася. – Это можно.

* * *

Розка сидела, подобрав ноги и уютно закутавшись в плед, и пыталась учить английские глаголы. Тени облаков скользили по оконному стеклу, свет настольной лампы почему-то мигнул, голос диктора за стенкой что-то рассказывал про олимпийские рекорды.

Она так и не поняла, приходить завтра на работу или нет.

А если нет, можно будет утром поспать подольше, вот здорово.

И попробовать взять билеты на «Анжелику» на дневной сеанс. Или на «Джен Эйр». «Джен Эйр» тоже хороший фильм.

У этих героинь как-то все само собой получается, думала Розка. Анжелика же не то чтобы специально искала приключений, ее просто выдали замуж за этого Пейрака, а Джен Эйр и того хуже, просто нанялась в гувернантки, и привет – уже роман с мистером Рочестером. Почему в жизни так не бывает? Так можно со временем стать похожей на Петрищенко, с ужасом подумала Розка.

– Роза, – крикнула мама из большой комнаты, – это тебя.

Розка размотала плед, в котором сидела, как в коконе, и неохотно подошла к телефону.

– Это кто? – спросила она на всякий случай.

– Похоже, с подготовительных, – сказала мама. – Говорит, насчет домашнего задания что-то спросить хочет. Почему босиком?

– Я быстро, – сказала Розка, недоумевая. Ей еще никто не звонил по поводу домашнего задания.

– Я слушаю, – сказала она в трубку вежливо.

– Розалия? – спросил Вася почему-то шепотом. – Это ты?

– Ага, – сказала Розка, почесывая голой ступней щиколотку, – я. А чего?

– Увидеть я тебя хочу, Розалия. Очень.

– Правда? – спросила Розка. – А когда? Завтра?

– А сейчас ты выйти не можешь?

Розка оглянулась на маму. Мама готовилась смотреть «Знатоков». Она очень симпатизировала Шурику Томину.

– Ну, вообще-то, могу, – сказала она. – На пять минут.

– Никуда не пойдешь, – сказала мама, не отрываясь от телевизора, – тут поблизости маньяк бродит, имей в виду. И Валя сказала, в городе два продуктовых разнесли. Все как рехнулись сегодня, ей-богу.

– Ма-ам, на пять минут, – сказала Розка. – Только конспект отдам, ага? Прямо тут, у подъезда. И сразу домой.

– Знаю я твои пять минут.

– Но у подъезда же… Чего? – спросила она в трубку, прикрыв ее рукой.

– Да ничего, – сказал Вася. – Просто поговорить надо, ну… очень надо.

– Ладно, – шепотом сказала Розка, – я выйду сейчас.

– Как там Анжелика поживает?

– Что? – удивилась Розка.

– Ну, ты же читаешь сейчас про Анжелику. Как она там? Чем занимается?

– Продукты на зиму запасает, – пояснила Розка. – Оленину коптят. И медвежатину. И еще…

– Роза, ты что, опять есть хочешь? – удивилась мама.

– Нет, это я рассказываю. Нет, это я не тебе. Так я спускаюсь?

– Зато я хочу, – сказала мама в пространство и встала; Розка слышала, как она на кухне хлопает дверью холодильника.

– Да, – сказал Вася, – тогда вот что, Розалия… я тебя знаешь где буду ждать? Рядом со стадионом скверик такой, знаешь?

– Вася, – шепотом сказала Розка, – там же, ты сам говорил, не нужно мне ходить.

– Это вчера было не нужно. А сегодня как раз нужно. И можно. Видела этого, который из Москвы? Орел! Ну, в общем, все, Розалия. А я соскучился. По тебе.

– Правда? – замирая, спросила Розка.

– Правда, – ответил Вася очень серьезно.

– А мама…

– Ненадолго, буквально на пять минут. На десять.

– Вася, я сейчас. Я быстро. – Розка радостно вздохнула. – А чего мы? а как мы?

В телефонной будке Вася смял пустую пачку из-под «Примы» и бросил ее на пол.

С главными героями никогда ничего не может случиться. Только со второстепенными.

* * *

В крохотном скверике, боком прилегающем к стадиону, было пусто. Ни бегунов, ни даже пьянчужек, приносящих и распивающих на скамеечках. Люди смутно ощущают неполадок в мире, примерно как собаки чуют подступающее землетрясение.

– Отойди, ото, – сказал Романюк.

Из кармана он извлек пузырек темного стекла, выдернул зубами пробку.

– Это что? – спросил Вася. – Святая вода?

– Вода «Елена».

– Как?

– Вода «Елена». Самая сильная. Самая чистая.

Вася наблюдал, засунув руки в карманы. Затылком он ощущал чужое дыхание, совсем близко, и волосы у него на загривке стояли дыбом. Вода «Елена», значит, вот как.

Мальфар, кряхтя, нагнулся, подобрал с земли палку и очертил вокруг себя крохотный ров. Положил палку поперек канавки, как мостик. Вытряс из пузырька воду, которая тут же впиталась в землю. Все это напоминало действия играющего ребенка, очень важные для него самого, но смешные и нелепые для постороннего взгляда.

– Чего стоишь? – спросил он Васю, не оборачиваясь. – Поди сюда.

Вася перешагнул через проведенную на земле черту, почти незаметную.

– А теперь? – спросил Вася шепотом.

– Теперь стой.

Совсем стемнело, стена дома, выходящего на скверик, была глухая, ни одного окна. Вася зажег спичку, чтобы посмотреть на часы, но Романюк тут же зашипел на него:

– Ты с ума сошел? Нельзя огонь. Никакого огня. Погаси.

Вася задул спичку, опалив при этом пальцы.

– Который час? – тут же спросил Романюк.

– Двадцать минут одиннадцатого.

Мальфар сел на корточки и застыл, губы его беззвучно шевелились, глаза смотрели в одну точку. Деревья, обступившие его, были совсем желтые и торопливо сбрасывали листву, и казалось, что тут темнее, чем окрест, словно что-то съело муторный свет фонарей.

– Ото, – сказал мальфар, по-прежнему глядя перед собой. – Идет.

Розка шла по другой стороне совершенно пустого бульвара, в своем нелепом зеленом пальто, в легких, не по сезону, туфлях на непомерно высоких каблуках, прижимая сумочку на длинном ремешке локтем, чтобы та не била ее по бедру, а за ней, мягко ступая по опавшим листьям, скользила огромная черная тень.

Он очень большой, подумал Вася. Он даже не торопится.

– Скорей же, – бормотал он сам себе. – Ну, скорей! Черт, до чего же она медленно идет.

– Не она медленно, ото, а он быстро.

На углу Розка совсем остановилась и стала растерянно оглядываться по сторонам. Вася, не выходя из очерченного мальфаром игрушечного круга, замахал руками:

– Розка!

– Ой! – радостно сказала Розка и прибавила шагу, торопясь пересечь мостовую. Каблуки ее цокали по булыжнику, как копытца.

– Розка! – Вася подпрыгивал на месте, кричал и махал рукой. – Скорей сюда!

Розка побежала, стараясь бежать красиво, как будто в кино, и оттого смешно и неуклюже, потом вдруг сбилась, оглянулась и побежала еще быстрее, уже не стараясь и не разбирая дороги. Радость на ее лице сменилась ужасом.

– Стой! – крикнул мальфар вослед Васе, который, отчаянно махнув рукой, переступил границу круга и кинулся навстречу Розке. Мостовая под ногами блестела булыжниками, как рыбья чешуя.

Рука у Розки тоже была скользкая и юркая, как рыбка, и трепыхалась в Васиной руке, а ноги Розки все бежали, бежали куда-то.

– Пусти! – кричала Розка. – Пусти, больно! Ноги жжет.

Вася тянул ее к себе, мостовая выгибалась, точно кошачья спинка, ветер раскачивал деревья по бокам бульвара, и даже световые пятна от фонарей метались туда-сюда.

В спину ему дышало что-то – сначала холодное и страшное, точно порыв зимнего ветра, но постепенно, словно сбрасывая уже ненужную личину, становясь мягким и теплым, что-то непонятное, но почему-то очень знакомое, сейчас добежит и обнимет, и все будет хорошо.

– Шевелись, мать твою! – орал Романюк, не трогаясь с места.

– Ой, ноги жжет! – Розка вырывалась, шатаясь на своих каблучищах. – Пусти. Пусти! Мне надо с ним бежать!

Вася коротко ударил ее под ложечку, чувствуя, как подается под пальцами нежный детский жирок и мягкие косточки. Она задохнулась и замолчала. Он вскинул ее на плечо и потащил, она слабо била его кулачками по спине, проклятая сумка раскачивалась, мешая видеть, а еще он чувствовал страшный жар. Жар поднимался от ступней и заливал все тело, и это почему-то было хорошо и правильно.

Романюк, жесткий и страшный, выдвинулся из тьмы, схватил его за рукав и втащил в круг, вместе с Розкой на плече. И тут же жар отпустил, осталась только режущая боль в ногах, нестерпимо хотелось стащить кеды и сунуть ступни в холодную воду. Но здесь не было холодной воды, только вода «Елена», которая давно впиталась в землю.

Вася отпустил Розку, она упала и осталась лежать, слабо всхлипывая и колотя кулачками по земле, а вплотную к черте, отделяющей их от остального мира, подступало, клубилось темное облако, время от времени собираясь в нечто, отдаленно напоминающее фигуру то ли человека, то ли медведя или уж и вовсе чуднóго зверя, и горели в самом сердце мрака бледные молочные глаза.

– Иди, – сказал мальфар ласково, словно говорил с упрямой скотинкой. – Иди сюда… поди сюда, кому говорю…

С той стороны круга существо тронуло подошвой мостик из палочки.

– Ну же… – уговаривал Романюк.

Он стоял по ту сторону игрушечного мостика и протягивал руки, и тот, другой, протянул к нему огромные темные лапы с человеческими нежными пальцами, и руки их соединились над водой «Елена», давно ушедшей в землю.

– Стефан Михайлович! – крикнул Вася, но тот не обернулся.

Тьма клубилась вокруг него, обнимала его со всех сторон, внутри темного облака светилась молочным светом бледная человеческая фигура, зверь и человек одновременно, он стоял на задних лапах, потом опустился на все четыре и ушел вверх. По верхушкам деревьев прошел глухой шум, порыв холодного ветра разорвал облака, и в прорехах сияли чистые белые звезды.

Вася сидел внутри круга рядом с Розкой, которая дрожала и всхлипывала, свернувшись в комочек, но больше ничего не было, и только подальше, у стадиона, коротко и печально закричали солдатики от страха, и тоски, и ночной печали.

– Стефан Михайлович! – еще раз крикнул Вася просто так, на всякий случай.

Потом подхватил Розку, попытался накинуть ей на плечи свою штормовку, но она ударила его по руке, молча вырвалась и побежала прочь, подвернула ногу, упала, но продолжала упрямо, с ненавистью отталкивать его, тогда он поднял ее и понес; по бульвару, в подъезд, в лифт на пятый этаж, поставил около квартиры, положил ей пальцы на звонок и торопливо, не оборачиваясь, пошел прочь вниз по темной лестнице.

Бульвар был пуст, и улица, на которую он свернул, была пуста, и небо было пусто, только летели по нему обрывки облаков и смутные тени. Вася поднял голову – призрачные трубы трубили над размытыми глинистыми обрывами, над морем, дикая охота летела над желтыми кронами, далеко-далеко, в сторону Дуная, в плавни, где русалки, смеясь, ловят в ладошки серебряный свет далекой звезды. Наступила настоящая осень, а за ней придет настоящая зима, голая и пустая, и все вокруг умрет и проснется снова, и только люди уйдут и не вернутся, потому что так оно заведено. и никто сильный не может этому помешать…

Вася доковылял до общежития, не раздеваясь, рухнул на койку и провалился в сон без сновидений.

* * *

– Ты это куда собираешься?

Петрищенко затолкала в чемодан теплый свитер, подумала и достала из шкафа старые черные брюки. Немного тесноваты, но ничего, сойдет. Еще она положила в чемодан махровый халат, нижнее белье, пояс с резинками и всякие другие мелочи, которые обычно таскают с собой женщины.

– В отпуск. За свой счет. Или увольняюсь. Устроюсь в поликлинику терапевтом. В районку. Все спокойней.

– Ты когда в последний раз больного смотрела? – поинтересовалась Лялька.

– А им все равно. Врачей не хватает.

– Врачей, а не чиновников. – Лялька сегодня проявляла поразительное здравомыслие. – Тебе больных не жалко?

– Жалко. Но себя больше. Я поседела на этой работе, а могла бы спокойно…

– Поседеть в поликлинике? Так все-таки куда ты собралась?

– На полонину. Я же говорила. Съезжу на недельку. Ну на две.

– Мама, – терпеливо сказала Лялька, – ты сошла с ума.

– Насчет бабушки не волнуйся, я договорилась с Генриеттой. Она поживет тут.

– Вот спасибо.

– Ну, тебе же лучше. Сиди у своего Вовы хоть до ночи. Хоть всю ночь. Пожалуйста, кто мешает? Взрослая девка. Делай что хочешь.

– Точно, с ума сошла, – сказала Лялька. – Сегодня все с ума посходили. Спорим, у тебя роман?

– Тебя не касается. Может у меня быть своя собственная жизнь? У тебя есть своя жизнь? Вот и отцепись.

– Сколько лет мне и сколько тебе?

– А вот это уже оскорбление.

Петрищенко поджала губы и захлопнула чемодан, надавив на него коленом.

– Ладно, – сказала она. – Я пошла. Ты уж тут как-нибудь без меня. А завтра Генриетта придет. Если денег будет просить, не давай. Я ей заплатила вперед.

– Мне оставь хоть что-то, – жалобно сказала Лялька. Она вдруг сделалась какой-то тихой и маленькой, словно ее обманули.

– Проживешь как-нибудь. На стипендию, – зловеще сказала Петрищенко.

– Но это же копейки…

– Твои проблемы. Да, и не забудь заплатить за квартиру.

Зазвонил телефон, и Лялька бросилась к нему, но Петрищенко остановила ее:

– Это меня. – Она подошла к телефону, по-прежнему без улыбки, но с выражением лица человека, уверенного, что все наконец-то делается хорошо и правильно.

Свет в квартире вдруг мигнул, стал совсем тусклым, так что в лампочке стала видна извитая рубиновая нить, потом опять разгорелся ярче.

– Да, – сказала она. – Да… Ах это ты, Лева? Что? Что ты сказал? Хорошо, я сейчас выйду.

* * *

Какие-то лбы на крыльце курили и гоготали, Лева жался к стенке, маленький и растерянный, почему-то с портфелем, прижатым к груди. Она вдруг заметила, что он очень похож на Ляльку.

– Да, Лева, – сказала она устало.

Ну что ему от меня нужно, в самом деле? Почему именно сейчас?

– Ледочка, – сказал Лева и всхлипнул.

– Лева. – Петрищенко испугалась. – Лева, ты что? Не надо, Лева…

Лев Семенович достал аккуратный, выглаженный платочек и утер нос и глаза.

– Что там у тебя? – спросила Петрищенко, кивая на портфель. Ей вовсе не интересно было знать о содержимом портфеля, просто хотелось, чтобы Лева отвлекся.

– Дис-сертация, – сказал Лева и опять заплакал. Он плакал и трясся, сползая по грязной стенке, и Петрищенко стало совсем страшно.

– Ну что ты, – сказала она и как маленького погладила его по голове. – Что ты! Ну перестань.

– Герегу переводят во Владивосток, – сказал Лева, всхлипывая. Платок он так и держал в руке, комкая его и утирая им слезы.

– Ну так… хорошо? – неуверенно сказала Петрищенко. – Ты же этого хотел?

– Я не этого хотел, – сказал Лева и вцепился ей в рукав. – Я не этого хотел. Это все она, она… Зачем, Лена, ах, зачем?

– Что зачем? – спросила Петрищенко тихо.

Подростки прекратили гоготать и смотрели на них, вполголоса переговариваясь сквозь зубы, потом, как по команде, повернулись и пошли прочь. Они остались вдвоем, тускло светила лампочка над крыльцом, забранная защитной решеткой.

– Панаев – ты же знаешь, он дружил с Панаевым.

– Да, – механически ответила Петрищенко. – Все знают. Они семьями дружат. Поэтому на Герегу управы и не было.

– Панаев, – повторил Лева жалобно.

– Его сняли? – удивилась Петрищенко. – Панаева сняли? Да быть не может!

– Нет-нет. – Лева мелко затряс головой, словно раздражаясь на ее, Петрищенко, непонимание.

– Да что же случилось?

Лев Семенович набрал побольше воздуха, и видно было, что рассказывать ему непосильно.

– У Гереги… диссертант в области… Защитился. Банкет. Ну, в селе свой дом, каменный, знаешь, такой диссертант, виноградник… барана зарезал… Банкет, понимаешь, Ледочка?

– Понимаю. Продолжай.

– Они богатые, в области. Свой дом, виноградник.

– Я слушаю, Лева.

– И… У Гереги машины никогда не было своей, потому что тогда нельзя пить, понимаешь, Ледочка? А тут вино домашнее, и… целый подвал вина у этого, который в области.

– Лева, что случилось?

– Барана зарезал.

– Что случилось, я спрашиваю?

– Уговорил Панаева: возьми семью, на свежем воздухе, такой прием, такой прием, Герега и… Панаев с дочерью и зятем, и ребенок маленький, внук Панаева, значит, и машиной…

– Они что, разбились?

– Они, – он глубоко вдохнул, – они остановились, Ледочка. На трассе, ну остановились, малыш… писать захотел, они остановились, и…

– Да? – тихо спросила Петрищенко.

– Малыш выскочил на трассу, машина его сшибла. Насмерть. Ледочка, просто проехала мимо и сшибла, такое движение, и дочка…

– Да?

– Выскочила, тоже на трассу…

– Ее тоже сшибло?

– Да, Ледочка, они… на его глазах, все на глазах Панаева, и он обратно, с двумя трупами… И Панаев сказал Гереге: чтобы духу твоего, и Герега…

– Боже мой, какой ужас, – сказала Петрищенко, прижимая Леву к себе и машинально гладя его по голове. – Какой ужас!

– Я не хотел, Ледочка, – всхлипывал Лев Семенович. – Я же не хотел… Я не хотел ничего плохого, я только хотел, чтобы его забрали отсюда, без вреда, без никакого вреда.

– Погоди, Лева. Это ужасно все, но при чем тут ты? Это просто несчастный случай, ужасный несчастный случай.

– Это я ее просил, Ледочка. Чтобы убрали. Но без вреда, Ледочка, без вреда.

– Кого?

– Ее, – шепотом сказал Лев Семенович. – Ее, страшную.

– Катюшу?

– Ох, Ледочка!

– Погоди, Лева. Погоди. Ты думаешь, это она?

– А кто же?

– Ну, такое страшное несчастье. Страшное. Бывает, такое само собой случается. Она же что, не человек? Как бы у нее рука поднялась? Да и кто на такое способен?

– Она… она меня водила к царице.

– Какой царице? – с трудом выговорила Петрищенко, только сейчас заметив, что у нее стучат зубы, то ли от холода, то ли от ужаса; над морем прожектор описал в темном небе пологую дугу и погас. – Лева, что ты говоришь? К какой царице она тебя водила?

– Страшной, – всхлипнул Лев Семенович.

– Лева, как же ты позволил повести себя к какой-то царице? Зачем? Какая еще царица?

– Ка-аменная, – плакал Лев Семенович, – у музея стоит.

– У музея? Ну, она просто пошутила над тобой, посмеялась. Это же какая-то чушь, ну, суеверие просто.

– Думаешь, это не из-за нее? – спросил Лев Семенович и вытер глаза и нос. – Не из-за меня?

– Ну как такое может быть из-за человека. Это просто совпадение. Ужасный несчастный случай.

– Я хочу знать, Ледочка. Хочу знать точно.

– Зачем, Лева? – грустно спросила она.

– Чтобы спать спокойно. Ты понимаешь, как мне с этим жить? Как с этим жить теперь, Леда?

– Хорошо, Лева. Завтра спросишь у нее, вот услышишь, что она тебе скажет.

– Нет, Ледочка, мне надо сейчас. Поехали, умоляю тебя.

– Ну можно ли ни с того ни с сего, почти ночью. Да и далеко это. У Старого рынка.

– Ну… мы машину возьмем, я тебя умоляю, Ледочка, пойдем. Я хочу посмотреть ей в глаза.

А я нет, чуть не сказала Петрищенко, но, поглядев на Леву, вздохнула:

– Ладно, подожди здесь. Я сейчас вернусь. Мне должны были позвонить.

– А можно мне с тобой наверх, Ледочка? – жалобно спросил Лев Семенович. – Мне страшно.

– Ничего с тобой не случится. Постой здесь.

Она вбежала в подъезд, успев увидеть, как Лев Семенович вжимается в стену, прижав к себе портфель с диссертацией.

Покоробленная кнопка лифта царапала палец, она слышала, как надсадно гудят моторы, шуршат тросы, дверь лифта на каком-то верхнем этаже хлопнула, все застыло, опять хлопнула…

Дома все такая же растерянная Лялька ела пельмени перед телевизором и одновременно смотрела вторую серию «Подпаска с огурцом».

– Ты чего, – спросила она обиженно, не оборачиваясь, – вернулась?

– Мне звонили?

– Нет.

– Точно? Может, ты не слышала?

– Да не звонил никто, мама, – обиженно сказала Лялька.

– Слушай, если позвонят…

– Ага?

– Скажи, я сегодня не сумею, ладно? Скажи, завтра с утра. Я должна еще поехать в одно место, не знаю, когда вернусь. Через пару часов, наверное.

– А чего случилось?

– Ты про Панаева слышала?

– Ну да. А ты разве не знала? Вот кошмар, да? А при чем тут ты?

– Надеюсь, ни при чем, – печально сказала Петрищенко.

* * *

Дома у Старого рынка были печальными, одноэтажными, с полуподвальными освещенными окошками, наглухо задернутыми розовыми ситцевыми занавесками. Шелудивая собака рылась в накренившейся урне.

– Вот. – Лев Семенович немножко успокоился, но все еще судорожно вздыхал, как обиженный ребенок. – Сюда, Ледочка. Кажется, сюда.

Фонари горели скудно на покосившихся столбах.

Даже в этом полумраке было видно, какие глубокие трещины пересекают бугристый асфальт.

Она поймала себя на том, что старается идти, не наступая на них.

На воротах светлела выведенная мелом надпись «Туалета нет!».

В пахнущем кошками дворе они отыскали крыльцо и выходящую на него дверь с жестяным номером «10». У крыльца светилось окошко, но здесь, в укромном закутке, занавесочка была нежная, тюлевая, сквозь нее просвечивала кухонная полка, уставленная банками с вареньем. Или с чем-то еще. Нет, кажется, все-таки с вареньем. На подоконнике за стеклом сидела серая полосатая кошка и равнодушно смотрела на них круглыми зелеными глазами.

– Позвони ты, Ледочка. Пожалуйста, – вдруг сказал Лев Семенович.

У Петрищенко ладони вдруг стали мокрые, и она украдкой вытерла их о пальто, потом нажала беленькую кнопку звонка.

– Лева, ты наверняка ошибаешься, – сказала она шепотом. – Это просто совпадение. Ужасное совпадение.

За дверью почти сразу послышались шаги, она приоткрылась, и в полосе света показалась Катюша. В уютной мохеровой розовой кофточке, в носках домашней вязки и тапочках-шлепанцах, здесь она казалась на своем месте. В узком коридорчике на крашеных досках лежал тканый половичок, на стене точно такой же, как на работе, календарь с котятами и еще какая-то вышитая крестиком картинка – кажется, девочка, прячущая за спиной мячик.

– Ноги-то вытирайте, – сказала она спокойно.

Петрищенко молчала, почему-то не в силах выговорить ни слова. Когда молчание стало затягиваться, Лев Семенович не выдержал.

– Я вот, – сказал он тихо и беспомощно и замолк.

– Вижу, что ты, голубчик, – сказала Катюша. – А вот ты, Лена, зачем пришла?

– Почему мне тыкаешь? – машинально спросила Петрищенко.

– А как же мне еще с тобой разговаривать? Ты никто. А я у себя дома.

– Да как тебе…

– Не на работе, Лена. Да и работы-то у тебя никакой нет. Катюша поди туда, поди сюда, Катюша чего тебе, Катюша позже зайдешь. А вот теперь я скажу тебе: Лена, выйди. Знаешь что? Не заходи больше. Подожди на крыльце. А ты, голубчик, останься пока.

– Да как вы, – начал Лев Семенович, но Катюша указала на чистенькую табуретку у кухонного стола.

Кухонный стол был покрыт веселой клееночкой, с фруктами и ягодами. На столе стояла голубая чашка в горошек и блюдечко с вареньем.

– Я…

– Ну, можешь говорить мне – спасибо.

Она села напротив, подперев щеку рукой:

– Скажи «спасибо, Катюша».

– За что? – с тоской спросил Лев Семенович.

– Ты ж хотел, чтобы я его не трогала. Его не трогали. Вон, уедет теперь во Владик. Далеко уедет. Про тебя забудет. Нет больше тебя, – она раскрыла розовую ладонь и подула на нее розовыми губами, как бы сдувая пушинку, – пффу! Нету!

– Это вы? – спросил он мертвыми губами. – Это все вы?

– Что ты, голубчик? – Она улыбнулась и вновь подперла голову рукой. Локоть у нее был уютный, круглый. – Оно само собой так получилось, золотко. Катюша, думаешь, при чем? Что ты, радость моя, Катюша ни при чем. Но что просил, то получил все-таки, нет?

– Я не просил… – сказал он с трудом. – Я хотел… чтобы без вреда.

– А трудно было зацепить его, голубчик, да еще так, чтобы он не пострадал. Гладкий он. Зацепить можно только там, где есть любовь, уж искала-искала, с трудом нащупала.

Из-за тюлевой занавески было видно, как Петрищенко сидит на крыльце, потом она поднялась и, по-прежнему обхватив руками плечи, медленно пошла прочь по сбитым плитам двора, мимо ржавой колонки и чьего-то забытого на ночь белья. Он дернулся было догнать ее, но Катюша протянула руку, и ее ладонь мягко легла ему на локоть.

– Посиди еще пять минут, золотко, – сказала она. – Потерпи. Дело к тебе есть.

* * *

Чемодан оттягивал руку. На Западе выпускают чемоданы на колесиках, она видела такие, но этот был тяжелый, фибровый. Старый. Она так давно никуда не ездила. Зря, наверное. Лучше бы она уехала давным-давно. Все равно куда, например в Ялту. Там пальмы. Или на Север. Там платят хотя бы.

Лучше не думать о том, что было вчера. Лучше думать о том, что будет завтра. Над морем разгоралась холодная заря, и окна домов, обращенных на восток, отсвечивали жидким белым огнем.

Проходная общежития была пуста, вахтерша дремала рядом с раскаленной спиралью рефлектора.

– Извините, – сказала Петрищенко.

Вахтерша проснулась и мрачно посмотрела на нее.

– Меня должны ждать, – сказала Петрищенко, с наслаждением опустив чемодан на холодный линолеум, и вдруг неуверенно добавила: – Наверное.

– Кто?

– Романюк. Стефан Михайлович. Он в двадцать второй.

– Наверх не пущу, – сказала вахтерша равнодушно.

– Но мне очень надо.

– А вы кто? – спросила вахтерша.

– Мне по работе, – сказала Петрищенко то, что все говорят в таких случаях. – У меня к нему дело. Я вот… пароходство.

– Документы, – равнодушно бросила вахтерша.

Петрищенко начала рыться в сумочке в поисках удостоверения. То ли она взяла его с собой, то ли нет… Ведь если вдуматься, оно ей наверняка больше не понадобится.

– Лена Сергеевна!

Вася спускался по лестнице, вид у него был какой-то помятый.

– Вася, – обрадовалась она, – Стефан Михайлович на месте?

– На месте… теперь никого нет на месте, – неопределенно ответил Вася. – Вообще никого нет.

Он подошел к вахте, и, отодвинув Петрищенко, взял телефонную трубку, и, прижимая ее плечом к уху, стал набирать номер.

– Вася, погоди. Ты что, выпил? Где Стефан Михайлович? Что вообще происходит?

Вася отмахнулся от нее, как от мухи.

– Как хоть вчера прошло?

– Нормально прошло, – сказал Вася. – Все путем. Любимый город может спать спокойно. Але? А можно Белкину? С работы. Это секретарь комсомольской организации. Она на работу не вышла. Что? В больнице? А в какой? На Слободке? А она… в сознании? Напугал кто-то? Не хочет говорить? Скажите в какой, мы подъедем. Обязательно. Мы всегда… навещаем своих больных.

Он положил трубку и поглядел на Петрищенко исподлобья.

– Вот так, – сказал он наконец. – В больнице Белкина. Говорят, шок. Говорят, обойдется. Ну, в общем, повезло ей. Хотя, в общем, не повезло…

– При чем тут Белкина, Вася? Я ничего не понимаю.

– А вам и не надо понимать, Лена Сергеевна. Все кончилось. Не думайте об этом.

– А… где Стефан Михайлович?

– Наверху.

– Он здесь?

– Нет.

– Вася, что ты мелешь?

– Да не важно все это, – сказал Вася неохотно. – Где он, это, ну, не важно. А вы, я вижу, с чемоданом.

– Ну, я подумала. – Она бессознательно оправила прическу. – Решила поехать. Поглядим что да как. Может…

– И билет купили?

– Еще нет, – сказала она. – Думали, вместе купим. Чтобы вместе ехать, ну.

– Хорошо, – сказал Вася. – Сдавать не придется.

– Вася, я же вижу, что-то случилось. – Она почувствовала, как ноги противно слабеют. – Я хочу его видеть. Он вообще… жив?

– Беспокоитесь, – сказал Вася вяло, – а зачем? Лучше бы к Белкиной в больницу сходили. Принесли бы ей апельсинов, что ли. Этих, марокканских. Бабкину вон кто-то носил апельсины, а Белкина чем хуже?

– Вася, я хочу его видеть.

Петрищенко попыталась крепче ухватиться за конторку и только теперь заметила, что в ладони у нее зажато удостоверение, выуженное со дна сумочки. На неровной стенке за спиной вахтерши висел синенький морфлотовский плакат, и белый сверкающий теплоход на нем уплывал, уплывал, уплывал…

– Ну, он сейчас спустится, – Вася пожал плечами, – если хотите. А я пошел.

– Куда?

– Какая разница? – сказал Вася. – Мир большой. И имейте в виду, теперь есть кому его держать. По крайней мере один угол.

У двери он остановился, обернулся, покачал головой и вышел. Она осталась стоять у конторки, сжимая удостоверение в руке.

Вахтерша покосилась на нее, потом достала растрепанную книжку и стала читать. Петрищенко машинально посмотрела на обложку. Вахтерша читала «Двенадцать стульев».

В голове было пусто. И еще она вспомнила, что не выспалась, потому что легла поздно и долго не могла уснуть, а потом рано встала. И еще болели ноги. Наверняка вены. Все-таки чемодан слишком тяжелый. Не женский чемодан.

Она почувствовала, что ей смотрят в спину.

Романюк стоял в холле, за проходной, в своем долгополом черном пальто, руки засунуты в карманы, словно его знобило. Она не видела, как он спустился.

Он молчал, и она почему-то ощутила странную робость и неуверенность, словно школьница на первом свиданье.

– А я… вот. – Она зачем-то показала на чемодан. – Я подумала… ничего, что я так рано?

Он молчал.

– Как ты думаешь, можно здесь оставить чемодан? Пока мы сбегаем за билетами. Пока нет очередей… – Она сбилась и замолчала.

Она вдруг сообразила, что не знает, как его называть. Должно же быть какое-то сокращенное имя, ласкательное. Как-то же его звали в детстве? Жена как-то звала…

– Лена, – сказал он тихо, – иди домой.

– Но мы же решили, вместе решили, – она почувствовала, как внутри у нее что-то плавно, словно осенний лист, оторвалось от ветки и полетело вниз, – вчера.

– Это было очень давно, Лена, – сказал Романюк.

– Да нет же. – Она бессознательно теребила шарфик. – Вчера вечером, ну. – Она покраснела быстро, как будто по ее лицу прошла тень алого полотнища.

Глаза Романюка были пустые и отсвечивали, точно две серебряные луны.

– Лена, – повторил он терпеливо, как назойливой собаке, – иди домой. Домой, домой.

– Но…

– Меня больше не бывает. Ты не туда пришла.

– Ты… сошел с ума? – медленно спросила она.

– Нет, – сказал он тихо. – Нам повезло. Никто не сошел с ума. Даже та девочка. Но ты иди домой. Я не знаю тебя. Я больше никого не знаю. И вообще мне надо идти. У меня много дел.

– Хорошо, – сказала Петрищенко. – Хорошо, но как же… Ладно, не важно.

Она повернулась.

Она шла медленно, потому что ждала, что он все-таки позовет ее или, по крайней мере, скажет что-то очень важное, но вслед ей пронзительно закричала вахтерша:

– Женщина, вы забыли чемодан!

– Возьмите его себе, – сказала Петрищенко.

* * *

Мимо прошел троллейбус, почти пустой, наверное из парка, но она даже не прибавила шагу, чтобы успеть к остановке, где хохотали взахлеб две девчонки лет шестнадцати. А у нее ноги стали очень тяжелыми, она еле передвигала ими, но идти все равно было приятно, хорошо было идти, с утра народу было немного, все на работе, в продуктовом сквозь стеклянную витрину было видно, как сонная продавщица кормит из блюдечка сонную кошку. Наверное, надо зайти, купить чего-нибудь поесть, дома совсем пусто. Тем не менее она миновала магазин, не заглянув в него. Около входа в Политехнический стояла группка студентов с трубками для чертежей и чертежными досками в больших холщовых сумках. К ее ногам упал колючий зеленый шарик, сквозь раскрывшуюся щель, словно из-под век какой-то ящерицы, мигнул влажный каштановый глаз. Она уже занесла ногу, чтобы отпихнуть его носком ботинка, но передумала.

Дома, в прихожей, она постояла некоторое время около зеркала, разглядывая морщины у глаз, припухшие веки, тусклые, пересушенные волосы. Потом размотала кашне, стащила пальто, бросила его на галошницу и прошла в комнату. Генриетта сидела у маминой кровати и читала вслух «Стихи о Прекрасной Даме». Мама спала.

  •                           Растут невнятно розовые тени,
  •                           Высок и внятен колокольный зов,
  •                           Ложится мгла на старые ступени…
  •                           Я озарен – я жду твоих шагов.

Рядом на полу стояла неубранная утка, в которой в озерце желтой мочи плавал кусочек марли. Генриетта отложила книжку и виновато поглядела на нее.

– Вы можете идти, – сказала она.

– А как же… – Генриетта уже нацелилась пожить здесь с недельку, сумка ее с вещами стояла рядом, у стула, из нее выглядывала байковая ночная рубашка в зайчиках.

– Планы изменились, – сказала она. – Да, и деньги верните. Те, которые я заплатила вперед. И вообще, можете отдыхать, ну, скажем, неделю. Я больше не пойду на работу. Ни сегодня, ни завтра.

– Извиняюсь, но я оставлю себе двадцатку, – сказала Генриетта, поднимаясь. – За беспокойство.

Она жила в коммуналке с сумасшедшим сыном и пьющим соседом и расстроилась оттого, что ей придется туда вернуться так быстро.

– А вашей маме нравится, когда я ей читаю.

– Я сама ей почитаю. – Петрищенко подняла раскрытую книжку, посмотрела…

– Это моя книжка, – тут же сказала Генриетта.

– Не волнуйтесь, не съем.

Генриетта взяла сумку и поплелась в прихожую. На ссутулившейся спине отчетливо вырисовывался горбик.

  • Гадай и жди. Среди полночи
  • В твоем окошке, милый друг,
  • Зажгутся дерзостные очи,
  • Послышится условный стук.

– А можно я поем немножко? – спросила из прихожей Генриетта.

– Можно, если найдете что, – равнодушно сказала Петрищенко.

Генриетта наверняка позавтракала, как пришла, Петрищенко ей всегда оставляла сыр и хлеб на бутерброды, но у нее начинался тот же старческий страх, что был у мамы, – остаться без еды. Еду надо запасать впрок, а если не получается, то хотя бы много есть. Наверное, это такой родоплеменной страх, древний, потому что первобытные люди не кормили своих стариков. Она где-то читала, что мало кто тогда доживал до старости, – наверное, старость им вообще должна была казаться чем-то вроде неизлечимой болезни со смертельным исходом.

  • И мимо, задувая свечи,
  • Как некий Дух, закрыв лицо,
  • С надеждой невозможной встречи
  • Пройдет на милое крыльцо.

– Я тебя ненавижу, – сказала она тихо и яростно. – Ненавижу, ненавижу, ненавижу. Это все из-за тебя. Я так старалась быть хорошей. Всем угодить. Потому что иначе никто бы не стал на меня смотреть. Никто не стал бы меня любить. Я старалась быть хорошей, а теперь из-за меня погибли женщина и ребенок. Потому что пожалела Леву. А не надо было жалеть, он трус, дурак и карьерист. Худшее сочетание. А мне хотелось ему угодить. Всем угодить. Зачем? По привычке. Тебе угодить. Зачем я старалась? Ты все равно меня никогда не любила.

Старуха молчала и чмокала во сне сморщенными губами в темных вертикальных морщинах.

– Я себя уже не переделаю, – сказала Петрищенко. – А если я буду стараться не быть очень хорошей, я смогу быть только очень плохой. Понимаешь?

Старуха не ответила.

Петрищенко встала, положила раскрытую книжку на кровать переплетом вверх, и подошла к окну, перегнулась, ощущая, как острое ребро подоконника врезается в живот, и посмотрела вниз. Отсюда все казалось очень маленьким и каким-то головоногим.

Она подумала и перевесилась еще сильнее. Было не страшно, а даже как-то весело, мир перекосился и под таким углом воспринимался как-то несерьезно.

– Мама, ты что?

Она сползла обратно, в комнату, нащупала ногами пол.

– Ты так висела, – сказала Лялька, – я испугалась.

– Ничего. – Она зачем-то провела рукой по волосам, оказывается, они выбились из пучка, когда она свешивалась вниз.

– А я думала… что ты уехала. Ты же собиралась.

– А фиг тебе, – сказала Петрищенко.

– Ты вообще в порядке?

– Нет.

– А я думала… – сказала Лялька и переступила с ноги на ногу. – Я думала, пока тебя не будет, может…

– Собираешься перебраться к своему Вове? Валяй.

– Я думала, может, он поживет тут?

– Вова? Что вдруг?

– Ну, мама, – назидательным тоном сказала Лялька, – бывает так, что люди решают жить вместе.

– Надо же! – восхитилась Петрищенко.

– Люлечка, – раздалось из прихожей, – ты где?

– Это еще кто?

– Так Вова же, мама, – терпеливо объяснила Лялька, – мы думали, ты уехала. Ну и решили, понимаешь, попробовать. Может, получится? Вместе. Мама, это же пробный брак, сейчас все так делают.

– Все так делают? – переспросила Петрищенко. – Ну конечно. Как это я раньше не догадалась. Знаешь что?

– Что?

– Живите. Я вам не помешаю? Нет? Ну и ладно. Живите. Веселее будет.

– У тебя точно не все в порядке, мама, – с завидной проницательностью сказала Лялька. – Я же говорила, в твоем возрасте глупо заводить романы.

– Сама дура, – сказала Петрищенко.

– Люлечка, – повторил голос, приближаясь, – ты где? Ой, извините.

Петрищенко посмотрела на Вову. Вова был худенький, узкоплечий, в очках, в клетчатых нелепых штанах. Увидев Петрищенко, он неуверенно улыбнулся, и стало заметно, что зубы у него мелкие, а клыки сильно выдаются.

– Вова, – сказала Петрищенко вежливо, – очень приятно, Вова.

Потом поманила Ляльку пальцем.

– Ты знаешь, – сказала она шепотом, – а без этих штанов он гораздо лучше смотрелся.

* * *

Даже отсюда было слышно, как море грохочет о волнорез, мутные массы воды перекатывались через бетонные плиты, чайки растерянно орали над волной, их относило в сторону, точно мокрые комки перьев.

Плакат у входа в здание СЭС поменялся. Теперь на нем было написано «Навстречу Олимпиаде-80» и красивый спортсмен, пригнувшись, собирался кинуть диск. Розка подумала, что наступит ночь, потом утро, потом шторм утихнет, а спортсмен будет, все так же пригнувшись, держать в руке диск. Пока его, спортсмена, не заменят на какой-то другой плакат.

– А где Елена Сергеевна? – спросила Розка.

Комната была пустая, а когда она заглянула в кабинет, там почему-то сидела Катюша и сосала конфету. Конфета оттопыривалась у нее за щекой, как флюс.

– А нету Елены Сергеевны, Розочка.

– А когда она будет?

– А чего тебе надо? – ласково сказала Катюша.

– Обходной подписать.

– Увольняешься?

– Да. Мне готовиться надо. А здесь не получается… готовиться.

– Вот довели тебя, бедняжку. – Катюша сочувственно покачала головой. – Лица нет. Плохо, небось, в больнице было, а? Ну ладно, давай подпишу. И больничный давай.

Розка машинально протянула ей обходной и синенький больничный лист с треугольным штампом.

Катюша внимательно изучила больничный.

– Нет прогулов? – спросила она строго. – А то выговор тебе, уж извини. С занесением. Не волнуйся, шучу.

– Нет, – сказала Розка равнодушно. – Прогулов нет. Мне сегодня утром закрыли.

– А может, передумаешь, – спросила Катюша, – увольняться-то?

– Не-а, – сказала Розка. – Не передумаю.

– А то мне молодой специалист нужен. Опыт передавать.

– Не хочу я… опыт.

– Ну, как знаешь, – сказала Катюша и подписала обходной.

– А… где Вася? – поколебавшись, спросила Розка.

Она сама не знала, для чего она хочет видеть Васю. Может, чтобы ударить его по лицу и наконец заплакать? Она почему-то разучилась плакать. Может, хотя бы так получится.

– А нет Васи больше, – с удовольствием сказала Катюша. – Уехал Вася.

– Далеко?

– Дальше некуда.

– А кто же есть? – спросила Розка растерянно.

Двойные рамы в кабинете были проложены ватой (раньше этого не было), и на вате этой стояли маленькие фарфоровые фигурки, то ли кошечки, то ли зайчики. И елочное конфетти, словно уже зима и Новый год. Слышно было, как между рамами гудит некстати проснувшаяся муха, не понимая, почему она никак не может выбраться наружу.

– А никого нет, – сказала Катюша, улыбнувшись своими ямочками. – Никого нет, деточка. Не набрали еще штат-то.

Она чуть заметно наклонилась, отчего ее полная грудь накрыла собой часть бумаг, разложенных перед ней на столе.

– Есть только я, – сказала она, застенчиво улыбаясь. – Только я.

* * *

– Лева, как я рада, Лева. И банкет был вполне приличный. Я так боялась, что икры не хватит, но вроде всем хватило. И ни одного черного шара. Один испорченный бюллетень, но это же не считается? Правда? В ВАКе не должно быть проблем? Ты меня слышишь, Лева?

От Риммы сладко пахло каким-то новым кремом для лица.

– Слышу, Риммочка, – устало сказал Лев Семенович. Он присел на пуфик в прихожей и стал, кряхтя, снимать туфли.

– Ты видел, в каком платье была Павлова? Хорошо, что я не сшила себе такое же. Этот Марик, он всем шьет по одним и тем же лекалам.

– Да, Риммочка.

– Очень удачно, что мы переезжаем в Москву прямо перед Олимпиадой. Ты слышал, что говорят? Москву закроют. Вообще закроют для приезжих. И правильно – мало ли что. Останутся только одни москвичи. И в магазинах будет все. Абсолютно все. И гэдээровское, и румынское, и даже югославское. Надо будет обязательно сходить в «Ядран»… Лева, ты что, Лева?

– Дура! – завизжал Лев Семенович. Он развернулся, смахнул со столика у зеркала в прихожей какие-то флаконы и коробочки и стал яростно топтать их ногами. – Пошла вон, дура!

– Лева, ты болен, – сухо сказала Римма и пошла в спальню, захлопнув за собой дверь.

С волочащимися по полу шнурками, Лев Семенович прошел в гостиную и поглядел в окно. Мрак. За окном всегда мрак. Москва далеко, за полями, за лесами, за сорочьими стаями, и он увидел внутренним зрением, как там, в далекой Москве, вьюжной ночью на окраине спального района, где-нибудь в Беляево или Чертаново, он, Лев Семенович, вот так же подходит к окну тесной типовой кухни и смотрит, а внизу метет поземка, голые деревья, сугробы, и качается, качается фонарь над автостоянкой, и нет никаких рубиновых звезд, веселых людей в легких платьях, света и белых крахмальных скатертей. А есть лишь пустынные проспекты, обледенелые трассы, леса, поля, другие города, лежащие во мраке, и спрятаться больше негде…

Маленькое примечание

Автор очень благодарен Громовице Бердник, чья книга «Знаки карпатской магии» очень помогла в работе над романом. Сходство карпатской и мезоамериканской магии, подмеченное Громовицей, я думаю, чисто гомологическое, но тем не менее что-то в этом есть, и когда потребовалось изгнать из южного города-порта страшного духа-бога американских индейцев-вендиго, кому еще было справиться с этой почти непосильной задачей, как не карпатскому мальфару?

Бусиэ в мифологии северных народов – злые духи, происходят от людей, умерших неестественной смертью и не имеющих связи с живыми. Завидуя живым, бусиэ нападают на спящих людей, высасывают у них кровь и мозг. Иногда принимают вид птиц с железным клювом. Саган-бурхан – дух оспы.

Туз пик концом вниз – тяжелая болезнь, смерть, концом вверх – крупная неприятность, связанная с работой; туз треф концом вниз означает испуг и неприятности по работе, концом вверх – крупный обман, подлог или воровство.

Я подозреваю, что причиной катастроф «Титаника», «Адмирала Нахимова», а также чернобыльской аварии действительно были диббуки; ну не могли же нормальные ответственные люди ни с того ни с сего так глупо и нелогично (добавлю – последовательно глупо и нелогично) себя вести. Характер катастрофы с «Адмиралом Нахимовым» и его сходство с крушением «Титаника» заставляют задуматься – быть может, службы, подобные СЭС-2, действительно необходимы?

Вендиго – персонаж страшной повести Элджернона Блэквуда, и его повадки, а также поведение его жертв частично позаимствованы именно из этого источника.

Часть вторая

Малая Глуша. 1987

* * *

Плацкартный вагон был полон, и уже после ночи путешествия в нем стоял особый, присущий только поезду, тяжелый дух человеческих тел, мытого хлоркой туалета и папиросного дыма, которым тянуло из тамбура. Поэтому он даже обрадовался, когда спрыгнул с подножки, держа в руке нехитрый багаж. Поезд тронулся с места, немытые окна его вагона еще минуту глядели ему в затылок, а потом в их поле зрения оказалось что-то другое: будка смотрителя с крохотным печальным огородом, разноцветные путевые огни, фонарные столбы, обвитые ржавой проволокой.

Он огляделся.

Здание вокзала с башенкой отчетливо вырисовывалось на фоне пустого рассветного неба. Далеко на западе горизонт был подсвечен то ли дальним пожаром, то ли огнями какого-то большого города, а тут совершеннейшая глушь, платформа, освещенная двумя желтыми фонарями, пуста; только на привокзальной лавке спала какая-то женщина в мохеровой кофте, халате и толстых рейтузах. Сумку она положила под голову. Нищий рыскал около урны в поисках пустых бутылок из-под пива.

На башенке над одноэтажным приземистым зданием вокзала светились бледные часы, похожие на круг полной луны. Он постоял немного, чувствуя, как остывший за ночь асфальт высасывает тепло через подошвы кроссовок, потом подхватил рюкзак, сделал шаг и вошел в здание вокзала.

Там было пусто, блестели лавки, отполированные задами ожидающих поезда пассажиров, окно единственной кассы закрыто картонкой. Сквозь щели лился бледный неоновый свет. На кафельном полу стыли лужицы воды, – видимо, уборщица совсем недавно прошлась здесь с ведром и шваброй. Он покрутил головой в поисках уборщицы, но не нашел. Буфета не было, а киоск с пепси-колой и печеньем стоял запертый на замок, с приспущенными жалюзи.

Двери на привокзальную площадь были распахнуты, пустая площадь окаймлена газоном с чахлыми туями; но здесь все-таки нашлась живая душа; стоял и скучал одинокий носильщик, или грузчик, или просто какой-то привокзальный рабочий в оранжевой жилетке с бляхой.

– Извините, – он подошел ближе, – где здесь отходят автобусы?

– А вам куда надо? – сонно спросил грузчик.

– До Малой Глуши.

– Туда не ходит, – сказал грузчик, – до Болязубов ходит. А от Болязубов на попутке. Или там, не знаю, договоритесь с кем-то из местных.

– Хорошо, – терпеливо повторил он, – где отходит автобус на Болязубы?

– А вон там, через площадь, – сказал грузчик, – только ночью они не ходят.

– А касса где?

– Там и касса. Только ночью она не работает.

– А когда открывается?

– Утром, – равнодушно сказал грузчик, – вот утро будет, касса откроется.

– В котором часу?

– В восемь. Или в девять. Раньше все равно автобусов не будет.

– А-а, – сказал он разочарованно и поглядел на часы. Зеленые тусклые стрелки показали половину пятого.

– Койка не нужна? – спросил грузчик с надеждой.

– Нет, – сказал он, – какая койка? Я на вокзале переночую.

– Смотрите, – повторил грузчик, – раньше девяти не откроют.

– Я подожду.

Разговор зашел в тупик; он кивнул собеседнику, тот тут же равнодушно отвернулся и, глядя в небо, задумался о чем-то своем.

На вокзале было все так же пусто, он сел на лавку, лицом к окну на площадь, опустил рюкзак на пол. По сравнению с шумным поездом, где плакали дети, а женщины переговаривались высокими резкими голосами, здесь было очень тихо. По грязноватому оконному стеклу ходили тени от веток. На внутренней стороне век осталось ощущение скребущего песка; он закрыл глаза и с силой потер их, в очередной раз удивившись тому, что в темноте среди плывущих пятен перед внутренним взором возникает подобие радужки с черной дырой зрачка посредине.

Уснуть не получалось, небо медленно светлело, сделалось плоским и серым, вокзал стал постепенно оживать, появилась сонная уборщица и начала шаркать шваброй между рядами скамеек. Он поднял рюкзак и поставил на скамейку рядом с собой; хлопнуло окошечко кассы, кассирша в очках и в перманенте что-то считала на калькуляторе, очень похожая на нее женщина подняла железный занавес киоска; конфеты в пластиковых прозрачных банках блестели, как елочные игрушки.

Откуда-то возник народ, группка студентов в штормовках с эмблемой института на спине переминалась у кассы; девчонки были коренастые, громкоголосые, и все, как на подбор, дурнушки. Женщина с девочкой развернули на лавке газету и выложили на нее хлеб и завернутое в серую марлю сало.

Пьяный ходил по залу, словно ища, с кем бы подраться, перебросился парой слов со студентами; один из парней вроде замахнулся, второй удержал его за руку, тот отошел, что-то сказал женщине, огляделся и плюхнулся на лавку рядом с ним. Он брезгливо отодвинулся.

– Не уважаешь? – спросил пьяный.

– Отвяжись, – сказал он и пожалел, что вообще заговорил, тот только и ждал, что на него обратят внимание.

– А пошли, разберемся, – сказал пьяный весело.

У пьяного было красное воспаленное лицо и белые глаза, какие бывают у людей, которые ничего не боятся.

– Что? В штаны наложил? – спросил пьяный. – А спорим, я тебя убью и мне за это ничего не будет? Спорим?

Особой логики в этом заявлении не было, но звучало оно очень убедительно.

Ему даже показалось, что в руке у пьяного блеснул нож, и вообще, пьяный был не столько пьяный, сколько взвинченный, и продолжал накручивать себя еще сильнее.

Он уже начал лихорадочно обдумывать дальнейшие свои действия: извиниться? откупиться? поставить выпивку? пригрозить? Бесшабашная храбрость могла быть и симулированной, недаром же пьяный не стал вязаться к студентам; там было четверо сильных молодых парней. В растерянности он стал озираться по сторонам, и, заметив его взгляд, серьезный молодой милиционер, лопоухий и сероглазый, отделился от подоконника и подошел к ним.

– Проблемы? – спросил милиционер.

– Иди, Костя, сам разберусь, – сказал пьяный.

Но милиционер продолжал стоять, нетерпеливо притоптывая ногой в черном ботинке, и пьяный неохотно отошел, что-то бормоча себе под нос.

– Черт знает что у вас тут творится, – сказал он сердито.

– Вы бы поаккуратней, гражданин, – упрекнул милиционер.

– Я-то тут при чем?

– Значит, при чем.

– У вас тут к людям пристают на вокзале, это что, по-вашему?

– Сергеич? Да он мухи не обидит. А вы вот документы покажите.

Он полез во внутренний карман куртки, достал паспорт в кожаной обложке.

– Далеко заехали, – сказал милиционер, глядя на штамп прописки.

– Да уж, – согласился он, – дальше некуда.

– Куда следуете?

– В Болязубы, – сказал он, и пронзительное название деревни действительно отозвалось ноющим больным зубом слева в нижней челюсти.

– Чего тогда сидите?

– Жду, когда касса откроется. На автостанции.

– Касса там круглосуточно, – сказал милиционер. – А автобус на Болязубы в семь утра.

Он поглядел на часы. Было без пяти семь.

– Ах ты!

Милиционер нарочито неторопливо разглядывал его паспорт, сверял его лицо с фотографией, смотрел на просвет водяные знаки.

– Поскорей нельзя, товарищ милиционер?

– Раньше торопиться надо было, – наставительно сказал милиционер, но паспорт вернул.

Он схватил паспорт, торопливо засунул его обратно в карман, одновременно другой рукой подхватывая рюкзак, и заспешил к выходу, как раз, чтобы увидеть, как старенький обшарпанный автобус развернулся на площади, выпустил струю сизого дыма и выехал на улицу, ведущую прочь от вокзала.

Он побежал за ним, размахивая рукой, но автобус не обратил на него никакого внимания.

– Ну что ты скажешь! – расстроенно произнес он.

Автостоянка была просто заасфальтированным пятачком перед сквериком. Под чахлым пирамидальным тополем стояла пустая грязная скамейка, когда-то крашенная зеленой краской. Будочка кассирши была открыта, за окошком, забранным решеткой-солнышком, шевелились, пересчитывая деньги, женские руки.

– Когда следующий автобус на Болязубы? – спросил он и снова внутренне поморщился от названия.

– Завтра, – сказала кассирша.

– Но… мне сказали, что раньше девяти автобусы не ходят.

– Кто?

– Какой-то человек. Такой, в спецодежде.

– Это Митрич, – равнодушно сказала женщина, – он всем так говорит.

– Зачем? Он же на вокзале работает.

– Какое там работает.

Ничего не поняв, он беспомощно пожал плечами:

– А как можно добраться до Болязубов?

– В ту сторону больше ничего не ходит, – сказала кассирша.

– Может, на перекладных?

– Можно, – сказала кассирша, – в семнадцать тридцать идет автобус до Головянки, от Головянки до Болязубов в девятнадцать десять. К ночи доедете.

– А маршрутка?

– До Головянки ходит маршрутка. Оттуда в Болязубы только автобус.

– А до Малой Глуши?

– Туда вообще ничего не ходит.

Кассирша потеряла к нему интерес и вновь принялась раскладывать мятые купюры. Он огляделся. Несколько автобусов стояли на асфальтовой площадке, на ветровом стекле – таблички с названиями сел, иконки, календарики с девицами, почему-то пластиковые цветы. Автобусы были маленькие, побитые, угловатые. В городах давно таких нет. Водителей не было видно; водительские сиденья были пустые. Вообще никого не было видно.

Одинокий обшарпанный «жигуленок» притулился сбоку, мужик в мятой рубахе, открыв капот, копался в моторе, время от времени вытирая руки промасленной ветошью. Он подошел к нему, остро ощущая свою чужеродность, – рюкзак у него был новенький, импортный, последний раз он ездил с рюкзаком еще в студенческой юности. Ветровка тоже была новая, со множеством кармашков, с разноцветными шнурами, яркая, словно детская. И кроссовки новые, замшевые, на белой упругой подошве, замечательные кроссовки, ходишь, как летаешь. Наверное, потому ко мне и прицепился этот Сергеич, и милиционер Костя тоже, подумал он запоздало, тут таких не любят.

– До Болязубов не подбросите? – спросил он.

Мужик не повернул головы.

– Я спрашиваю, до Болязубов не подбросите? – Он повысил голос.

– Не, – уронил мужик.

– Я заплачý.

– Не, – повторил мужик.

– Двадцать.

Мужик поднял голову. У него было худое сизое лицо.

– Пятьдесят, – сказал он лениво.

– Хорошо. Пятьдесят.

– Садись, – сказал мужик.

Он благодарно кивнул. Сиденья в «жигуленке» были потертые, грязные, обивка местами прорвалась, на заднем сиденье валялся какой-то садовый инструмент – секатор на длинной ручке, веерные грабли, жестяная лейка.

– Я вперед? – спросил он.

Мужик молча пожал плечами. Он вновь ощутил резь в глазах, и с силой протер их руками.

Посплю по дороге, подумал он.

Он отворил дверцу и сел, подумал и опустил стекло.

– Подождите!

Женщина бежала через площадь. На ней был красный пыльник, а в руке – чемодан, и от этого она накренилась на бок. Женщина была черноволосая и маленькая. Когда она, задыхаясь, пригнулась к окошку, он увидел, что она немолода; около глаз собрались пучочки морщин, а в волосах просвечивает седина. Лицо у нее было острое, с четкой лепкой костяка, местное лицо.

– Вы в Болязубы? – спросила она, задыхаясь, высоким резким голосом.

Точно, местная, подумал он.

Ему начинало казаться, что местных от приезжих он может отличить с закрытыми глазами. По голосу. И все сильнее чувствовал себя чужим тут. Еще удивительно, что я и вправду не ввязался в драку, подумал он, чужаков никто не любит.

– Да, – сказал он. – Я в Болязубы.

– Мне тоже в Болязубы. Давайте пополам.

– Второго не возьму, – тут же сказал водитель. – Сзади сиденье занято.

– Я не помешаю, – сказала она умоляюще. – Я с краешку.

– Там инструменты.

– Накиньте сверху, – сказал он в окно.

– Что?

– Мне не нужно пополам. У меня есть деньги. Накиньте десятку.

И пожалел, что сказал. Никто не любит, когда у приезжего много денег. Вернее, любят, но очень по-своему.

– Двадцатник, – сказал водитель.

– Двадцать, – согласилась она. – Хорошо.

Она стала рыться в сумочке, потом в каком-то кошельке, вероятно одном из нескольких; у нее была еще поясная сумочка, в таких те, кто много ездит, держат документы и деньги, чтобы не украли. Наверное, все равно крадут.

Водитель наконец закончил возиться, закрыл капот, обошел машину, открыл багажник и забросил ее чемодан и его рюкзак. Чемодан был дешевый, матерчатый.

Она села на заднее сиденье, прижимаясь к дверце, чтобы не потревожить секатор. Секатор был в смазке, лезвия обернуты пергаментной бумагой, липнущей к металлу.

Он слышал, как она переводит дыхание, стараясь делать это бесшумно. Ее молчание висело в салоне как прозрачный столб воды.

«Жигуленок» зафырчал и тронулся. Вокзал поехал назад; башенка с часами, деревья, каждое в своем железном обруче, пыльные туи со звездчатыми голубыми шишечками. Асфальт был разбит, проехал встречный «запорожец», потом грузовик, в кузове терлись друг о друга длинные доски…

– Здесь вообще есть какая-то промышленность? – спросил он, чтобы прервать затянувшееся молчание.

– Молокозавод, – удивился водитель. – Мебельная фабрика. Только это не здесь, а в Буграх. Еще завод удобрений есть. А что?

– Ничего, – сказал он, поняв, что разговор получился тупой.

– А сам-то ты кто по профессии? – подозрительно спросил водитель.

– Я госслужащий, – сказал он неопределенно. – Сейчас в отпуску.

– Путешествуешь, значит?

– Да. По родному краю.

– Дурацкое занятие, – сказал водитель.

Женщина на заднем сиденье молчала, он видел в зеркальце ее лицо, она смотрела ему в затылок и беззвучно шевелила губами. Он подумал, что, раз он видит ее лицо, она должна точно так же видеть его. Не себя, а его.

Самые высокие дома тут были пятиэтажки, желтовато-серые, с облупившейся краской. Рядом с песочницей возвышались, накренившись, ржавые железные столбы, между ними висело на натянутых веревках белье. На балконах тоже висело белье, полосатые половички свешивались через перила.

За оградами в палисадничках алели каплями артериальной крови неистребимые сальвии, над ними возвышались непременные подсолнухи.

Пятиэтажки остались позади, двухэтажные бараки – тоже, домики сначала шли какие-то пыльные, с покосившимися заборами, потом почему-то, чем ближе к окраине, тем богаче, в пестрой кафельной плитке, с причудливыми резными наличниками. В садах проседали под тяжестью яблок разлапистые яблони с темной листвой и белеными, словно светящимися в зеленом полумраке, стволами, яблоки были тугие, темно-красные, с восковым блеском, ему вдруг остро захотелось есть, и рот наполнился слюной.

– Тут остановиться где-нибудь можно? – спросил он. – Поесть.

– Раньше надо было думать, – сказал водитель.

– А если за мой счет?

– На своей машине надо было ехать, – сказал водитель сердито. – Вот и останавливался бы, где душе угодно. Что, машины нет?

– Есть, – сказал он, – только она в ремонте. Поломалась.

Все-таки водитель остановил у придорожного кафе «Калинка», кафе почему-то везде называются одинаково, словно есть неведомое тайное распоряжение с названиями кафе особо не выдрючиваться, к которому прилагается утвержденный список названий. И это в местах, где населенные пункты называются Болязубы и Небылицы.

Тем не менее кафе оказалось неожиданно хорошим, он понял это уже по фурам дальнобойщиков, забившим стоянку; среди дальнобойщиков тайные знания о качестве придорожных харчевен передаются быстро и эффективно.

Здесь даже были скатерти, а не клеенки, белые в красную клетку. Женщина в таком же клетчатом фартучке подала очень горячую солянку, затем отбивную с жареной картошкой. Он заказал пиво, понимая, что создает сам себе проблемы, но пива почему-то очень хотелось. Тем более что светлое пиво тут тоже было очень хорошее.

Их спутница сидела за соседним столиком и ела какой-то салатик. Возможно, подумал он, у нее не очень хорошо с деньгами?

Но угостить и тем более подозвать к своему столу не решился, да и не очень хотел, честно говоря.

Водитель «жигуленка» быстро выхлебал свою порцию солянки и занялся огромным бифштексом с яйцом, который он заказал на дармовщину. Наверное, ему обидно, что я пью пиво, а он – нет, подумал он и с удовольствием отхлебнул еще глоток.

Он рассчитался с официанткой, сходил в грязноватый туалет сбоку от кафе и вернулся к машине. Водитель уже сидел на месте, рассеянно постукивая пальцами по баранке и слушая омерзительное, как название «Болязубы», идиотически бодрое:

  • Пусть морозы, дожди и зной,
  • Мне не надо судьбы иной,
  • Лишь бы день начина-а-ался
  • И кончался тобой!

У него появилось острое ощущение, что он провалился лет на двадцать назад, впрочем тогда они тоже не слушали такую дрянь. Тогда они слушали Битлов. И «Джезус Крайст, суперстар»; Джезус Крайст, Джезус Крайст… ху тат-та-та-тата сэкрифайзд…

Женщина появилась со стороны придорожного сортира, она на ходу протирала руки бумажной салфеткой.

– Поехали, что ли? – спросил водитель равнодушно. – Мне еще вернуться надо до вечера.

– Да, – сказал он, – конечно.

Выпитое пиво приятно плескалось в животе.

* * *

В окне уплывали назад телеграфные столбы, на проводах сидели рядком небольшие птицы, сверкающие, как драгоценные камни, их грудки отливали на солнце синим и зеленым.

– Это кто? – спросил он, внезапно заинтересовавшись.

– Где? – спросил водитель.

– На проводах? Сидит?

– Птицы, – сказал водитель.

– Это выводок зимородков, – сказала женщина, не оборачиваясь, – молодняк.

– А, – ответил он зачем-то, – спасибо.

Зимородки остались позади. На проводах сидели буроватые, словно припорошенные пылью, ласточки, какая-то мелочь с хохолками, стрижи, агрессивные, словно росчерк начальственного пера.

Тут вообще много птиц, подумал он.

Он начал почему-то вспоминать, каких птиц вообще знает, вернее, какие водились в городе его молодости, – удоды, иволги, кто еще? Свиристели, кажется? Снегири? Скворцы? Те же ласточки? Он помнил обрывы, изрытые их норами, почему-то их обычно сравнивают с дырявым сыром, хотя совершенно не похоже. Дятлы еще водились. Он помнил сухую, частую барабанную дробь их клювов. Голуби, конечно, но еще горлицы, кольчатые горлицы, которые так странно, почти страшно воркуют, а местные алкаши уверяют, что они кричат «буты-ылку! буты-ылку!». Он подумал, что давно не видел горлиц. И не слышал.

Он протер глаза, столбы мелькали за окном, линия проводов то поднималась, то опускалась, птицы были как запятые в унылой дорожной песне.

Они съехали сначала на щебенку, потом на грунтовку, машину стало подбрасывать, далекий лес на горизонте колебался отчасти поэтому, отчасти от зноя; поток горячего воздуха поднимался с земли, возникали воздушные линзы, через них каждая травинка на обочине казалась очень большой и четкой; через ветровое стекло он видел две утопленные в высохший грунт темноватые колеи. В самой глубокой рытвине на дне блестела лужица воды, в ней плескались воробьи.

Он невольно задремал, торопиться было некуда, все делалось без его помощи или вмешательства, само по себе. Бесцельный и бескорыстный покой этого места перемещался вместе с ним в прозрачной капсуле времени.

Проснулся он потому, что машина стояла. Это как в поезде, подумал он, спишь, пока поезд едет, мягко покачивая, и просыпаешься, когда он останавливается. Потому что поезд обязан двигаться, а если он стоит, это перерыв, промедление, непорядок в обычном ему присущем состоянии.

Впрочем, может, их водитель просто захотел отлить. Ему и самому не помешало бы выйти: почки уже перегнали бо`льшую часть пива, и он ощущал, как давит разбухший мочевой пузырь. Женщина на заднем сиденье сидела выпрямившись, сцепив руки.

Он отворил дверцу и вылез из машины. Водитель опять копался в моторе.

– Перегрелся? – спросил он.

– А хрен его знает, – злобно ответил водитель. – Не едет.

Он отошел за высокие кусты бурьяна. Было оглушительно тихо, хотя меж листьями сновали пчелы, а в траве что-то цокало и тикало. Тишина была выше этого, она не зависела от таких мелочей. В небе парили крестообразные силуэты, но это были не самолеты, а ястребы.

Вернувшись, он увидел, что водитель поднял уже не капот, а багажник, их вещи стояли у колеса, женщина тоже вышла и беспомощно глядела на него, словно ожидая, что он сейчас вмешается и все уладит.

– В чем дело? – спросил он скучным деловым голосом.

– Дальше не поеду, – сказал водитель, вытиравший руки ветошью. – Вот обратно кто поедет, прицеплюсь, и назад.

– А как же мы? – спросил он растерянно.

До самого горизонта, поднимаясь и опускаясь, шла колея грунтовки, пропадая за холмами. Звенели кузнечики. Стеклянистое тело зноя наполняло пространство от земли до неба.

– А вы пешком. Или, может, посадит кто.

– Тогда возвращайте деньги, – сказал он не столько для себя, сколько для женщины.

На ногах у нее были лодочки со сбитыми каблуками, и остальная одежда не подходила для свободного путешествия по жаре; черная прямая юбка до колен и дурацкая кофточка с люрексом, наверняка синтетика.

Водитель бросил выразительный взгляд на лежащую в багажнике монтировку.

– Меня на буксире за спасибо не потащат, – сказал он. – А вам чего? Еще пара километров, а там от этой дороги отходит дорога на Болязубы. Туда свернете, а там уже недалеко.

Он знал, что в таких вот местах «недалеко» может быть километров пять, а может – и все десять.

– И сколько идти, – спросил он, – примерно?

– К вечеру дойдете, – равнодушно сказал водитель.

Вот зараза, подумал он, лучше бы я подождал автобуса до Головянки. Солнце припекало, и все ощутимей хотелось пить. Он вспомнил про съеденную солянку и подумал, что она была слишком острой.

Водитель оставил капот открытым и распахнул все дверцы, «жигуленок» стал похож на растопырившегося жука.

Женщина взяла чемодан, он вновь мысленно чертыхнулся. Рюкзак у него был легкий и ловкий, и он, с некоторым неудобством по причине жары, все же мог передвигаться свободно, но женщина на каблучках и с чемоданом…

– Может, останетесь здесь, – спросил он, – а потом вернетесь автобусом?

– Нет-нет. – Женщина покачала головой, мотнув темными волосами. – Я с вами… Я сама понесу чемодан, вы не думайте.

– Я не думаю, – сказал он рассеянно.

Он подошел к чемодану, приподнял – тот весил так себе, терпимо.

– Там есть какие-то вещи, которые можно было бы переложить ко мне, – спросил он, – в рюкзак? Было бы легче.

– Зачем же, – сказала она упрямо.

– Мне легче, – сказал он. – Послушайте, я и так хожу быстрее вас, вдобавок налегке. Вы хотите, чтобы мы заночевали в поле? Я нет.

– Ладно. – Она кивнула. – Ладно. Только отвернитесь.

На водителя никто из них уже не обращал внимания, как будто тот, утратив свою функцию, больше не имел права на значение и даже на существование.

Он отвернулся, потом сел на траву у обочины и вытянул ноги. Хотелось лечь. Небо, точно в детстве, притягивало взгляд, – казалось, в него можно упасть, как в озеро.

Женщина шуршала, перекладывая что-то из пакета в пакет. Он уже заметил, что у путешествующих женщин всегда все разложено по каким-то пакетикам, сверточкам, и они ими все время в дороге шуршат. В поезде это было невыносимо, сейчас терпимо, наверное, оттого, что пространство тут было большое, а женщина – маленькая, но тоже раздражало.

Наконец она сказала:

– Вот.

И подала ему большой пластиковый пакет, неожиданно увесистый.

– Что там? – спросил он удивленно.

Она молча пожала плечами, отводя взгляд. Потом еще раз сказала:

– Вот.

И добавила:

– Пить хотите?

Он увидел, что в руках она держит бутылку минералки, теплую и с надорванной этикеткой.

Он искренне сказал:

– Очень.

Он уже хотел отхлебнуть из горла, но она протянула ему маленькую эмалированную кружку. Очень запасливая женщина.

Он даже не заметил, как выпил первый стакан, а второй уже пил медленнее, чувствуя, как щекочут нёбо редкие пузырьки.

– Спасибо, – сказал он наконец, возвращая ей бутылку.

Она глотнула несколько раз из горлышка и завинтила пробку.

– Бутылку тоже давайте, – сказал он.

Теперь рюкзак тяжело припадал к спине, он чувствовал, как, несмотря на все вентиляционные хитрости, между рюкзаком и его телом намокает футболка.

Она застегнула чемодан и подняла его теперь с меньшим видимым усилием.

Он пошел по разбитой дороге, стараясь придерживать шаг, чтобы она успевала за ним, хотя уже начинал раздражаться. Ему не нужны были попутчики, он их не хотел, это вроде как нарушало серьезность его пути, и еще хорошо, думал он, что женщина попалась молчаливая. Он не хотел, чтобы она говорила с ним, но все же спросил:

– Вас как зовут?

– Инна, – ответила она, – а вас?

– Евгений. А странно, что птицы не поют, правда?

– Какие же птицы поют в августе? – удивилась она.

– Вы орнитолог, сознайтесь?

– Нет, просто я из этих мест.

Она, вероятно, ехала домой, навестить маму или тетю, но он не стал спрашивать, это предполагало ответный рассказ, а ему хотелось идти и хранить молчание. В какой-то момент он подумал, что ему давно уже не было так хорошо, он был недостижим для суеты обычной жизни, а значит, с ним ничего не могло случиться, он просто шел и шел под небом, которое постепенно выцветало до бледного ситцевого оттенка, наливаясь нестерпимым, режущим глаза светом. Птицы действительно молчали. Зато пели и пилили на все голоса маленькие зубчатые насекомые, обсевшие сухую траву; над какими-то голубыми цветочками, похожими на гвоздику, летали крупные пушистые шмели, карабкались на лепестки, срывались и вновь уносились, сердито гудя. Обернувшись, он увидел, что женщина сняла туфли и теперь несет их в другой руке. Ногти на ногах, которые успело присыпать светлой пылью, были помазаны ярко-красным лаком.

– Наверное, так и вправду лучше, – сказал он, – но вы бы осторожнее. Наступите на какую-нибудь колючку.

– У меня в чемодане есть тапочки, – сказала она виновато.

– Так наденьте. Я подожду.

Он нащупал в кармане полупустую сигаретную пачку, но курить почему-то не хотелось. Он просто стоял, глядя на маленькую суетливую жизнь, которая вдруг придвинулась очень близко.

Она прятала туфли в чемодан, вновь шурша пакетами. Ну конечно, тапочки наверняка в пакете, она их достанет, завернет туфли в пакет, чтобы не пачкали вещи… все логично. Женщины вообще логичные создания.

– Здесь наверняка живут полевые мыши, – сказала женщина, – маленькие такие, рыжие.

– Не боитесь мышей?

– Нет, – сказала она, – я крыс боюсь.

Тапочки у нее были розовые и пушистые, без задников, и сразу покрылись сероватой пылью.

– Не повезло, да? – спросил он просто так.

– Я думаю, это правильно, – сказала она. – Обязательно должны быть трудности.

– У вас, наверное, нелегкая жизнь.

– Да, – сказала она. – У меня нелегкая жизнь.

– А где вы работаете?

– Регистраторшей в поликлинике. А вы правда госслужащий? – спросила она, из чего он понял, что она прислушивалась к его с водителем разговору.

– Правда, – сказал он.

– И где же вы служите?

– В министерстве.

– Каком?

– Это важно?

– На самом деле это очень важно, – сказала она серьезно.

– Ладно, – сказал он. – В Министерстве морского флота.

– Это хорошо, – сказала она задумчиво. – И вы, наверное, повидали разные страны, да?

– У нас были ознакомительные поездки.

– И в Америке были?

– Ну, был. Пару раз.

– И как там?

– Как у нас, только лучше. Мне больше Сингапур понравился. Там и правда все другое. А в Америке другой только свет. Который с неба. Он белый. Ярко-белый. Поэтому все кажется очень… четким. Определенным.

– А у нас нет никакой определенности, да? – спросила она.

– Ну… наверное, это не так плохо. Остается такая щель… Прорезь. Между возможным и невозможным.

Она поглядела на него вопросительно. Ресницы были припорошены той же пылью. Чемодан оттягивал руку.

– Давайте я и чемодан возьму, – сказал он.

– Нет-нет. – Она вновь замотала головой. – Что вы! Он правда легкий.

Дорога нырнула в какое-то поле, вокруг них сомкнулись желтоватые колосья, он не знал чего. Эта Инна, наверное, знает. Но спрашивать он не стал, во-первых, стыдно было все время казаться городским лохом, во-вторых, это не имело значения. Вспугнутые птицы поднялись из колосьев и, тяжело ныряя в воздухе, полетели прочь. На сизых крыльях вспыхивали и гасли белые полоски.

– Вяхири, – сказала она, не дожидаясь его вопроса.

Слово было какое-то замшелое, из старых книжек.

– Лесные голуби, – снова пояснила она. – Они раньше были очень редкими. А сейчас их стало больше.

– На них охотились, по-моему.

– Ну да, – она пожала плечами, – но не летом же.

– Вы правда хорошо тут все знаете.

– У нас в Болязубах был краеведческий музей, – сказала она, – любительский. Его Лебедев устроил, Пал Палыч, он у нас был учителем биологии. И математики.

– Там есть школа?

– Была, – сказала она. – На два села. Болязубы и Головянка. А сейчас только в Буграх осталась школа.

– А как же Лебедев?

– Ему все равно на пенсию было выходить. А музей, кажется, до сих пор есть.

Может, это и хорошо, подумал он, по крайней мере, она поможет ему найти место, где остановиться, в Болязубах. Ночевать-то где-то надо, а чужаков тут, кажется, и правда не любят.

– У вас там кто?

– Что? – спросила она, поглядев на него темными, неожиданно большими глазами.

– Родственники, – терпеливо пояснил он. – В Болязубах.

– А-а! Так, бабка. – Она небрежно пожала плечами. – Она не совсем бабка, а дядькина жена, или как-то так. Но в общем, бабка.

– А гостиница там есть? – спросил он на всякий случай.

– Какая гостиница? – Она задумалась. – Можно, наверное, у тети Зины остановиться. Тетка Зина, по-моему, держит комнату для приезжих. Только в Болязубы редко кто приезжает.

– Это я уже заметил.

Он подумал, что она сейчас спросит, какого черта ему понадобилось в Болязубах, но она молчала. Воздух переливался и звенел, прошитый тонкими звоночками насекомых, пыль скрипела на зубах, жара давила на макушку, как тяжелая недобрая ладонь. Мне очень повезло, что в дороге мне попалась молчаливая женщина, подумал он. В этих краях все женщины разговаривали высокими резкими голосами, такие голоса хороши, чтобы перекрикиваться через поле.

Дорога на Болязубы открылась неожиданно, это была просто колея, промятая в траве, трава росла посредине и по бокам, там, где ее не разбивали колеса. У развилки на покосившемся столбе висела ржавая бело-голубая табличка с бурой надписью «Болязубы, 3 км».

Они сошли с основной дороги, оставив ее неспешно идти вдаль, к холмам, едва видным в сизой летней дымке.

Здесь почти сразу пропали поля, а вокруг дороги росли травы и цветы, какие обычно бывают на вырубках и на пожарищах: лиловые стрелы иван-чая, плоская охристая пижма (эти он знал), белые зонтики с зеленоватым отливом мелких, собранных в пучки цветов. На зонтиках было особенно много пчел.

– Медоносы, – сказала красивое слово Инна. – Здесь все цветы – медоносы.

– В Болязубах, наверное, есть пасека?

– Да. Раньше много кто держал. Теперь, кажется, только Лебедевы держат.

– А вы заметили, – сказал он, – пока мы шли, нам навстречу не проехала ни одна машина.

– Да, – сказала она. – Бедный наш водитель так и сидит на жаре.

– Какой он бедный, – сказал он сердито. – Наверное, он придумал эту историю с мотором. Просто не хотел зря машину гонять. Наверное, он сейчас уже в городе.

– Надо верить людям, – наставительно сказала Инна.

– Ну, будем надеяться, его подберет автобус, – сказал он примирительно.

С автобусом, он сейчас сообразил, получилась странная штука – он давно должен был высадить пассажиров в Болязубах и ехать обратно. Не так уж тут далеко.

– Он только к пяти обратно поедет, – сказала Инна, угадав его мысли. – К вечеру.

– А-а…

Получалось, водителю «жигуленка» сидеть на жаре еще несколько часов. Впрочем, он, наверное, спит… Машина все равно что маленький дом, подумал он. Собственное, приватное пространство. Он остро затосковал по своей серебристой красавице.

– А вы почему не на машине? – спросила она. – Тут мало кто вот так… автостопом. Только студенты.

– В ремонте, – повторил он.

– Ах да…

У дороги лежала коряга, серая и высохшая, с удобной седловиной, словно предназначенной для отдыха усталых путников.

– Сяду на пенек, – сказал он, – съем пирожок…

– А и правда. – Она оживилась. – Хотите бутерброд?

– У вас и бутерброды есть?

– Ну да… в дорогу. С курицей. И с сыром.

– Это очень кстати, – согласился он.

Завтрак в придорожном кафе «Калинка» остался смутным воспоминанием, на открытом воздухе всегда очень хочется есть, какие-то древние механизмы, пробуждающие в человеке инстинкт кочевника и собирателя, – чтобы выжить, нужно есть как можно чаще.

Она вновь открыла чемодан, поставив его рядом с корягой, порылась там, достала сверток с бутербродами; каждый завернут в отдельную бумажную салфетку, салфетки уже подмокли и частью расползлись.

– Урны поблизости нет, – пошутил он.

– Бумага – это ничего, – сказала она. – А вот пластиковые пакеты нельзя выкидывать. Они не распадаются. И бутылки тоже.

– Говорят, ученые придумали специальный пластик, который через какое-то время самоликвидируется, – сказал он. – Кстати, насчет бутылки.

Он достал из наружного сетчатого кармашка на рюкзаке бутылку с водой.

Сидеть на коряге было удивительно тепло и как-то уютно. Он увидел, что рядом с ним пролегла дорожка муравейника. Муравьи деловито тащили какие-то мелкие предметы, зернышки, обломочки, оболочки чего-то, дергали за них, словно вырывали друг у друга, но неуклонно продвигались вперед.

– У муравьев тоже есть свои дороги, – сказал он. – Вон какое движение.

– Они не соблюдают правила. – Она искоса, по-птичьи, поглядела на муравьиную тропу. – Все время выезжают на встречную полосу. Просто безобразие. И куда только смотрит их муравьиная ГАИ? Они разумные, как вы думаете?

– Да, – сказал он. – Они хоронят своих мертвых.

– Нет, – возразила она, – просто выносят их за пределы муравейника, правда, – она задумалась, – в специальные могильники. Да, наверное, разумные. Они тлей пасут, знаете? Утром выносят их на листики, а вечером забирают. А тля не возражает. Висит, подогнув ножки.

– Это вам Лебедев рассказал?

Он уже хотел познакомиться с этим симпатичным Лебедевым, у него наверняка одна дужка очков отломана и прикручена проволокой. Либо завязана ниткой. И еще он ведет научные разговоры за чаем с вареньем. О космосе, о тайне жизни. Он с удовольствием бы побеседовал о космосе и тайне жизни. И о том, есть ли жизнь на других планетах. И еще у него наверняка есть старые подписки журналов «Наука и жизнь» и «Знание – сила». И розеточка с вареньем. Обязательно должна быть розеточка с вареньем.

– Он поручал нам наблюдать за муравейником, – сказала она, – и вести дневник. А потом кто-то из взрослых муравейник разрушил. Просто так, шел мимо и пропахал ногой. Муравьи так суетились…

– Наверное, – сказал он, чтобы ее утешить, – они потом построили новый муравейник.

– Нет, – сказала она, – они собрали все свои припасы и эвакуировались. Ушли. И своих деток забрали. И своих тлей. Они не захотели жить в таком опасном месте. У них бывают войны, вы знаете? Красные муравьи идут войной на черных.

– Как у людей, – сказал он.

– Мирмика. Они зовутся Мирмика.

– Кто?

– Красные муравьи. Они охотники и рабовладельцы. Они забирают деток черных муравьев, а родителей убивают. И дети черных муравьев работают на них остаток своих дней.

– Все как у людей, – повторил он.

Ему стало грустно и неприятно. Хотелось поскорее закончить разговор и уйти. Но уйти было некуда. Все равно они шли в одну сторону.

– А у Лебедева правда дужка очков подвязана проволокой? – спросил он.

– Откуда вы знаете? – удивилась она.

– Просто подумал.

– Он сельский чудак, – сказала она. – Они, наверное, все похожи друг на друга. Ладно, пойдемте.

Он вдруг, словно спохватившись, понял, что у дороги темно и сыро, что лучи солнца косо прочерчивают бурьян, иван-чай приобрел пурпурный оттенок, а пижма в тени светится, как горстка брошенных на траву фонариков. Около уха настырно зудел комар. Муравьиный поток поредел и втянулся под корягу.

– Ох, – сказал он, встал, отогнал комара и с удовольствием потянулся, – ну и засиделись.

Только тут он ощутил, как ноют намятые жесткой вагонной полкой кости, как болят распухшие в кроссовках ноги. Солнечный свет просвечивал сквозь висевшую в воздухе пыль и был одновременно красным и золотисто-медовым. Нигде больше нет такого света, подумал он, только здесь.

Какая-то птица в кустах фыркнула крыльями, точно сложила и вновь расправила веер.

– Все равно здорово, – сказал он сам себе.

Она тоже поднялась, проверила молнию на чемодане, рассеянно хлопнула себя по ноге, размазав кровавый след.

– Надо идти, – сказала она. – Съедят.

«Съедят» она произнесла как «съедять».

Он вообще заметил, что по мере приближения к малой своей родине она чуть заметно меняла выговор, интонации сделались неторопливыми, мягкими и певучими.

Над дорогой в неподвижном воздухе висели, переливаясь сами в себя, тучи воздушной мелюзги.

– Эти тоже кусаются? – спросил он.

– Только если стоять на месте. – Она пожала плечами.

– Давайте я все-таки возьму чемодан.

Он надеялся, что она скажет «нет, не надо», потому что все тело начало ломить с непривычки – он давно уже разучился ходить пешком, – но она сказала:

– А давайте!

И, уже протягивая ему чемодан, уточнила:

– Я чуть-чуть отдохну и заберу обратно, ладно? И вообще, идите вперед, я скоро догоню.

– Конечно-конечно, – торопливо сказал он.

И подумал: меня она не боится. А вот водителя испугалась. Он вдруг совершенно отчетливо понял, что она отказалась ждать в машине, потому что испугалась водителя. Или все-таки потому, что не хотела дожидаться другой попутки?

Вдалеке раздался надсадный рев, словно чихал и кашлял кто-то очень большой и не очень здоровый, и он увидел, как из-за поворота выползает знакомый автобус с картонкой на ветровом стекле. На картонке синей пастовой ручкой было написано «Болязубы – Вокзальна площа». За стеклом клевали носом какие-то бабки-мешочницы.

– Вот и встретились, – сказал он невесело.

Солнце уходило, большое и красное, оранжевым и золотым блестели пыльные автобусные стекла, и синие тени веток, покачиваясь на пыльном капоте, пробегали снизу вверх.

Уже когда автобус приблизился, он увидел на ветровом стекле пластиковые румяные розы, словно автобус принадлежал похоронной конторе.

Он отступил в траву, и автобус прошел мимо, так близко, что он почувствовал тепло разогретого радиатора. Лицо водителя за бликующим стеклом было темным и безразличным.

Мог же подождать меня утром, подумал он, ведь видел, как я бежал…

Почему-то сейчас это ему показалось особенно обидно, и он даже сделал водителю неприличный жест.

Водитель не отреагировал, а автобус сам по себе, проехав мимо, пукнул, выпустив облачко сизого вонючего дыма.

Жизнь неожиданно очень упростилась; поесть, попить, сходить в кусты, помечтать о том, как устроится на ночь где-нибудь на сельской кровати. Кровать наверняка с сеткой, с никелированными шишечками, подумал он, иначе просто не может быть. И лоскутное одеяло. Обязательно должно быть лоскутное одеяло.

Он вошел в стаю мошкары, и та расступилась перед его лицом, распавшись на два рукава и сомкнувшись за спиной. Там, за спиной, кто-то словно, приближаясь, хлопал в ладоши. Он обернулся.

Инна шла за ним, смешно шлепая тапочками.

– Не волнуйтесь, – сказал он. – Я еще немножко понесу ваш чемодан.

Она улыбнулась, кажется впервые за все время знакомства.

Улыбка была бледная и неумелая.

– А вы где живете? – спросила она ни с того ни с сего.

– В Москве.

– А в Москве где?

– На Соколе. Хороший район. Зеленый.

– А правда, там тоже сейчас с продуктами плохо?

– Ну, не очень хорошо. Наверное. Я, вообще-то, в столовой ем, в министерской.

Огромная белая птица скользнула над лесом, тяжело махая крыльями, красноватыми в лучах заходящего солнца.

– Подождите, – сказал он, – сам скажу. Это аист.

Она кивнула.

– А еще здесь должна водиться цапля-эгретка. Но это и правда аист.

Зря она не стала орнитологом, подумал он. Наверное, сама жалеет.

– Покажете мне, где тетка Зина живет? – спросил он.

Она кивнула.

Болязубы выскочили из темнеющего воздуха неожиданно. Село как бы завивалось к верхушке холма, добротные дома окружены садами, темная зелень яблонь выкипает на улицу, сквозь листву просвечивают огоньки в хатах.

– Уютно, – сказал он.

– Летом да, – безразлично отозвалась она.

– Не такие они маленькие, эти Болязубы, – сказал он удивленно. – Что ж транспорт-то так плохо ходит?

– Это ж будний день, – рассеянно пояснила она. – А в выходные местные ездят на станцию на рынок. У многих мотоциклы с коляской. Или даже машины. Еще лавка приезжает. Раньше приезжала по средам и пятницам, теперь не знаю. И сельпо есть.

– Понятно, – сказал он. – Это просто нам так не повезло.

На горизонте вспыхнула зарница, почти невидимая в еще светлом небе, тоненький серпик луны, бледный как привидение, завис над хатами. Пахло навозом, на тропинке деловито расшвыривала гальку мозолистыми лапами пегая курица.

Он отдал Инне чемодан, но она поставила его на землю и с минуту стояла неподвижно, о чем-то размышляя. Потом сказала:

– Знаете, а ну ее, эту тетку Зину. Давайте я вас к Лебедевым отведу. Вам там лучше будет.

– Очень хорошо, – сказал он. – Давайте к Лебедевым.

Дом у Лебедевых стоял ближе к вершине холма, в отличие от многих здесь не беленный до голубизны и не выложенный цветной кафельной плиткой, а бревенчатый, с пристроенной верандой, таких много в средней полосе и мало здесь. Рядом с крыльцом был прислонен велосипед. На веранде уютно горела настольная лампа, возле нее вилась мошкара. Рядом с лампой высокий худой старик, облокотившись о стол, читал газету. Газет у его локтя лежала целая пачка, – наверное, он сразу все вместе брал их на почте.

– Можно, Пал Палыч? – крикнула Инна из-за калитки.

Он близоруко прищурился.

– Это я, Инна!

– Инночка, – обрадовался он. – Заходи, деточка!

Инна откинула щеколду и пошла по дорожке к дому, задевая лепестки мокрых цветов. Цветы были ему незнакомые, бледные, из тех, что раскрываются к ночи, и очень сильно пахли. Над цветами висел, размазывая воздух крыльями, темный сумеречный бражник, словно тень своего яркого дневного собрата.

Он поднялся вслед за ней на крыльцо и из вежливости вытер ноги о половичок, вязанный из скрученных обрывков пестрых тряпок.

– Это Евгений, Пал Палыч, – сказала Инна, ставя чемодан у перил, – мой случайный попутчик.

– Очень приятно, – вежливо сказал Лебедев. У него были зубы стального цвета, а очки новые, в металлической оправе и ничем не перевязаны.

– Здравствуйте, – сказал он.

– Ему заночевать где-нибудь надо, – пояснила Инна. – Я подумала: может, у вас можно?

– В пристройке можно, – сказал Лебедев. – Там старая тахта стоит.

– Меня устроит, – кивнул он. – Спасибо.

Он был рад, что переночует тут, а не у тетки Зины. Тетка Зина наверняка крикливая, с этим их пронзительным голосом, и тоже с железными зубами. Он когда-то в детстве читал сказку про железного волка, там, кажется, все плохо кончилось. А еще у тетки Зины над промятой кроватью наверняка висит коврик с лебедями или оленями. И клопы.

– Тогда садитесь пить чай, – сказал Лебедев.

Он вдруг понял, что очень хочет есть, но здесь, наверное, все делалось по раз и навсегда заданному расписанию. Время обеда прошло, теперь время пить чай.

На веранде стоял старый кухонный столик, покрытый квадратным куском розовой пластиковой пленки, на нем он увидел чашку с темным налетом внутри, почему-то пластиковую мыльницу с обмылком мыла и раскрытую круглую жестяную коробку из-под конфет. В коробке вперемешку лежали пуговицы, катушки ниток и прочая мелочь для шитья. Тут же, на столике, стояла старая черно-белая «Спидола» с агрессивно выдвинутой антенной.

– Анна Васильевна пошла к Захарчукам, – продолжал Лебедев, возя рукой по столу, словно бы стряхивая крошки, – телевизор смотреть. У нас с ней расхождение во вкусах. Она смотрит «Спрут», про комиссара Каттани. Это несерьезно. Ты садись, Инночка, попей тоже чаю. Я сейчас принесу.

Лебедев поднялся, трикотажные спортивные штаны висели пузырями у него на коленях.

Инна пошла помогать Лебедеву. Он присел на гнутый венский стул (вот у него ножка была перетянута проволокой) и потянул к себе одну газету; от нее еще чуть-чуть пахло типографской краской. Газета была местной, на первой полосе, под материалами Пленума ЦК КПСС, подвал с заголовком «Параграф душит и смешит», на второй – заметка «По родному краю с рюкзаком и компасом», колонка «Окна ГОСТа», еще что-то. Он вспомнил старую, еще школьную забаву: воображаешь картинку с голыми, в постели, мужиком и бабой, а вместо подписи подставляешь газетный заголовок. Типа «Укрепляем партийные ряды», или «15 месяцев ударного труда», или «Как работать с резервом кадров». Почему-то всегда получалось смешно. Теперь он даже не понимал – почему?

Инна вернулась с чашками и блюдцами, поставила их на клеенку, клеенка была в мелкую красно-коричневую клеточку, внутри каждого квадратика – цветочек. Он заметил, что чашек только две.

– А вы? – спросил он.

– Я к тетке, – сказала она. – А то обидится. Я пойду, Пал Палыч? Я завтра забегу, ага? С утра?

– Иди, иди, деточка, – сказал Лебедев.

Инна взяла чемодан, стоявший у крыльца, вопросительно посмотрела.

– Ах да!

Он взял рюкзак, достал из него пакет, протянул ей.

– Спасибо, – сказала она, пакет прятать в чемодан не стала, а раскрыла и стала в нем копаться. Достала коробку с вафельным тортом и протянула Лебедеву:

– Это вам, Пал Палыч.

– А, – сказал Лебедев, – спасибо. Анна Васильевна обрадуется. Она их любит.

Коробку он, держа в руках, понес на веранду, а Инна тем временем вновь взяла одновременно мешок и чемодан. Сумочка висела у нее на плече.

– До калитки проводите меня?

– Да. – Он вновь попытался забрать у нее чемодан, но она покачала головой. – Не надо. Просто проводите.

Он вновь пошел по дорожке меж мокрых листьев. Белое крылатое насекомое, трепеща крыльями, зависло над бледным раструбом ночного цветка.

– Ему надо платить за ночлег? – спросил он вполголоса.

– Платить? – Она покачала головой. – Нет. Тетке Зине бы пришлось. А так – нет. Много свободного места. Ему скучно. Сын в Каменце.

– Где?

– В Каменце-Подольском. Тоже учителем. Только в техникуме. И внуки там. Выросли, не хотят сюда ехать, говорят, скучно здесь, ни дискотеки, ничего. А Пал Палыч тоскует.

– А к ним перебраться? В Каменец?

– Что вы. Он никуда отсюда не уедет.

– Патриот края?

– Да, – сказала она. – Патриот края. И еще… Анна Васильевна не придет. Так что не ждите ее. Просто ложитесь спать.

– Анна Васильевна? Ах да. А почему?

– Потому что она умерла в прошлом году, – сказала Инна и открыла локтем калитку.

Ему стало неприятно, и он уже пожалел, что остановился здесь, надо было у тети Зины, хотя мало ли, может, они тут все сумасшедшие.

Инна протиснула чемодан в полуоткрытую калитку, он с минуту смотрел, как она идет по дороге, мимо высокой ограды соседнего дома, где что-то зашумело и залязгало, потом раздался звонкий, заливистый собачий лай.

Он закрыл калитку и вернулся по дорожке к дому, сопровождаемый белой бабочкой.

Лебедев разливал чай из заварочного чайника. Чайник с кипятком стоял тут же, на подставке из шершавой кафельной плитки. Указательный палец у Лебедева был замотан грязным пластырем.

– Надолго к нам? – спросил он для проформы, чтобы начать разговор.

– Нет. Заночую и дальше пойду.

– Путешествуете?

– Да.

– У нас много чего есть интересного, – сказал Лебедев с гордостью, – например, древлянское городище. Наверху холма. Правда, все бурьяном заросло и требует расчистки, но я с учениками проводил раскопки несколько лет назад, и мы нашли остатки поселения. Черепки и кострища… Я заметку про это написал, она была в областной газете напечатана.

Древляне, поляне… что-то он смутно помнил из уроков истории. Еще кривичи и оричи. Нет, не оричи. Как-то по-другому. Вятичи и кривичи?

– Это очень древняя земля. Здесь люди жили испокон веку. Можно сказать, всегда. Вы знаете, что на керамической посуде, которую изготавливают в этих краях, до сих пор трипольские узоры?

– Нет, – сказал он и отхлебнул чай из выщербленной с краю чашки.

– Обливная керамика, – сказал Лебедев. – Такие характерные узоры, напоминающие тетеревиные перья. Ну, наверняка видели.

– Кажется, да, – согласился он.

– Мы мало знаем свой родной край, – сказал Лебедев. – Презираем его. По той же причине, по которой считаем, что нет пророка в своем отечестве. А ведь тут была интереснейшая культура. Интереснейшая. Я ходил с учениками в походы. Здесь у каждого села своя история. Свои древности. Мы даже помогали в раскопках. Тут археологи работали, знаете?

– Я тоже работал на раскопках, – сказал он. – Когда студентом был. Только не здесь, в Крыму.

– А Инночка сказала, вы из Москвы? – спросил Лебедев.

– Да.

Ему не очень хотелось распространяться на эту тему, Москва, как он полагал, была для местных чем-то вроде другого мира, запретного и недоступного.

– Тяжелый город, – тут же сказал Лебедев. – И как вы там только можете жить? Там же совершенно нечем дышать. И солнца нет. Вы коренной москвич?

– Нет. Я южанин. Перевели по работе.

– А вы бы отказались, – сказал Лебедев сочувственно.

– Да. Надо было отказаться. Но мне казалось, если я поменяю город, изменится жизнь.

– Изменилась?

– Нет.

– Там же звезд не видно, – сказал Лебедев обиженно. – А у нас тут звезды крупные, как яблоки. У меня на чердаке телескоп стоит, портативный. Хотите покажу?

Звезды действительно высыпали на небо и были огромные, яркие, тяжелые какие-то.

– Нет, – сказал он. – Нет, не надо. Я мало увлекаюсь астрономией. Большую Медведицу знаю разве что. И такой… ромбик с ручкой, как бы зеркальце.

– Наверное, вы имеете в виду Орион, – сказал Лебедев.

– Да, – сказал он. – Наверное.

Сейчас Лебедев будет говорить про современную науку, подумал он. И про жизнь на других планетах. Они всегда говорят про жизнь на других планетах. И еще про летающие тарелки. И про Бермудский треугольник. Людям нужно чудо. Когда у них отобрали Бога, они придумали себе Бермудский треугольник. Неравноценная замена.

– Верите в инопланетян? – спросил он машинально.

– Верить можно в Бога, – сказал Лебедев. – А касательно инопланетян можно только предполагать. Впрочем, мне жаль, что астроном Шкловский изменил свое мнение.

– А он изменил?

Чай остыл, поверхность его покрылась синеватой, раскалывающейся на куски пленкой.

– Да. В своем труде «Вселенная, жизнь, разум» он полагал, что космос населен разумными существами. А потом признал, что его выкладки были ошибочны.

– Может, они его припугнули?

– Кто?

– Инопланетяне. Велели молчать.

– Не думаю, что такого человека можно запугать. Он же ученый. Впрочем, если от этого зависела жизнь его близких… – Лебедев задумался.

– Я пошутил, – сказал он неловко. – А сами вы как думаете?

– Я наблюдал разные объекты на небе, – сказал Лебедев. – Иногда весьма странные. Но вы понимаете, если в девятнадцатом веке мы могли бы почти с полной уверенностью сказать, что наблюдаем НЛО, то сейчас мы можем столкнуться с чем угодно: с погодным зондом, с обломками спутника, с отделившейся ракетной ступенью. Да и сам наблюдатель влияет на наблюдаемое. Видит то, что хочет видеть. В Средние века видели воздушные корабли.

Лебедев повернул руку и взглянул на часы «Победа».

– Что-то Анна Васильевна задерживается…

Ему стало совсем тоскливо и неприятно, и он, чтобы отвлечься, торопливо сказал:

– Вы знаете, я в детстве думал, что луна растет и убывает за ночь. Я даже отчетливо помню, как шел куда-то с родителями и видел в небе серпик, а потом, когда возвращался, – полную луну… Потом я думал, может, это было затмение луны и я видел просто разные его фазы, но, знаете, не похоже. У луны во время затмения такой специфический красноватый оттенок…

– Наверное, два воспоминания наложились одно на другое, – сказал Лебедев. – В детстве это бывает. В детстве вообще время течет очень странно, какими-то рывками, склеенными фрагментами… Ребенок наблюдает странные вещи, которые кажутся ему вполне естественными. Он видит чудесное, невозможное. И только взрослый понимает, что такого не может быть, потому что не может быть никогда. И потому ничего особенного не видит. Вы, кстати, куда дальше собираетесь?

Он давно заметил, человек, говоря что-то не относящееся к делу, всегда начинает с «кстати».

– Еще не решил, – сказал он.

– Ну и ладно, – сказал Лебедев, подняв голову и к чему-то прислушиваясь. – У нас куда ни пойдешь…

– Вы разрешите, я пойду спать? – спросил он.

– Я думал, вы Анну Васильевну дождетесь, – укоризненно сказал Лебедев. – Торту вместе поедим, еще чаю попьем.

– Нет. Я лучше спать.

Он подумал.

– Мне можно не стелить, – сказал он. – Я так посплю. Только дайте чем укрыться.

– Что вы, что вы, – забеспокоился Лебедев. – Я вам сейчас все выдам. И простыню, и подушку… Я просто думал, дождаться…

– Нет, зачем же? – сказал он торопливо.

– Чаю попить, – пробормотал Лебедев как заведенный, и ему захотелось встать и выйти.

Можно же, в конце концов, переночевать в стогу. Он читал, что можно. Должны же где-то здесь быть эти самые стога.

– А, вот и Аня!

Хлопнула калитка. По дорожке, вспугивая стайку тех же бледных бабочек, шла немолодая женщина, кутаясь в пуховый вязаный платок.

Он напрягся так, что почувствовал, как резко заболели мышцы ног.

– У нас гость, Аня! – крикнул Лебедев, вытягивая тощую шею.

Женщина поднялась на крыльцо.

– Сидите-сидите, – сказала она ему и, уже обернувшись к Лебедеву: – Чай пили?

– Да, – сказал Лебедев. – А торт даже не открывали, тебя ждали. Инночка привезла. Инночка приехала, уже знаешь, да? Это ее знакомый.

– Очень приятно, – сказала Анна Васильевна.

У нее были черные волосы с проседью и золотая коронка, которую было видно, когда она улыбалась.

– Как кино? – спросил Лебедев неодобрительно.

– У комиссара Каттани наркомафия украла дочку, – сказала Анна Васильевна оживленно. – Паулу. Представляешь, какой ужас?

– Мафия в Италии всегда была очень сильна, – согласился Лебедев.

Он поднялся.

– Я все-таки пойду спать, – сказал он. – С вашего разрешения.

– Как же? – удивилась Анна Васильевна. – А чаю? С тортом? Я заварю свежего.

Она взяла его чашку и выплеснула недопитый чай вниз, на буйно разросшиеся бледные цветы с толстыми водянистыми стеблями.

– Нет, – сказал он. – Спасибо, не надо. Я пойду.

– Я постелю вам.

– Я сам, – торопливо сказал он.

В пристройке поворот массивного выключателя засветил голую лампочку на шнуре, свисающую с одной из балок. Здесь было сыровато, стоял какой-то растрескавшийся шкафчик, ваза с отбитым краем, на шкафчике тоже лежала стопка газет, только старых, пожелтевших. Маленькое окошко было затянуто поперек грязноватым тюлем, отсюда, из освещенной комнаты, казалось, что за окном глухая ночь.

Он лег на продавленный диван с продранной рыжей обивкой, но тут же вскочил: Анна Васильевна вошла со стопкой чистого белья в руках. Сверху лежало сложенное фланелевое одеяло.

– Спасибо, – повторил он. – Я сам постелю.

– Точно не хотите чаю с тортом? – спросила Анна Васильевна.

– Нет, – сказал он. – Я устал немножко. Извините.

– Правда, Инночка хорошая девочка? – спросила Анна Васильевна.

– Наверное, – сказал он. – Мы с ней малознакомы. Просто случайно встретились в дороге.

– Ничего случайного не бывает, – строго сказала Анна Васильевна. – Ладно, отдыхайте. Если вам нужно в туалет, то он в том углу, рядом с забором.

– Спасибо, – сказал он и подумал, что, как только они погасят свет на веранде, он просто помочится с крыльца.

Она еще постояла с миг, словно ожидая, что он попросит о чем-то еще, но он молча стал стелить простыню. Она сказала: спокойной ночи – и вышла. Простыня была чуть влажной, здесь все было чуть влажным, как всегда в деревне или на даче, когда совсем рядом влажная земля и растения.

Он лег на диван, вытянувшись и закинув руки за голову. Свет он пока выключать не стал, хотя не был уверен, что так лучше; темнота сама по себе укрытие.

Эта Инна разыграла его, подумал он. Наверняка. Он вспомнил, что был такой английский рассказ, кажется, в учебнике Бонка, назывался «Открытое окно», кажется, Лекока, такой их английский юморист. Там гость думал, что хозяйка дома помешалась с горя, когда ее муж и брат не вернулись с охоты два года назад, и все время говорила о них так, как будто они только что вышли, а потом увидел, что они идут через лужайку. Он, понятное дело, испугался до полусмерти, а это все придумала девочка, племянница.

С веранды доносились обрывки разговоров и звяканье посуды. Потом все стихло.

Он погасил свет, окно из глухого черного тут же стало светлым и прозрачным, а стены, наоборот, черными. На веранде свет тоже погас. Он натянул на себя одеяло и закрыл глаза.

Так он пролежал где-то с полчаса, потом встал, сунул ноги в расшнурованные кроссовки и вышел на двор. Яблони чернели листвой на фоне густо засеянного звездами неба. Он помочился с порога, застегнулся и огляделся. Дом Лебедевых глядел в сад слепыми, темными окнами.

Смешно бояться, подумал он. Особенно теперь.

Горизонт охватила красная дрожащая полоса, на ее фоне яблони почернели и как бы выдвинулись вперед, их беленые стволы светились в полумраке. Потом зарница погасла. Он какое-то время постоял, глядя на темное небо: здесь, вдалеке от городских огней, было хорошо видно, что звезды – разноцветные, желтоватые, синие, одна была отчетливо красной. Ближе к зениту небо прочертил пылающий метеор, еще один, очень быстро, он никак не успевал загадать желание. На грядках одуряюще пахли бледные ночные цветы, ночные толстые бабочки толкались над ними, чуть слышно гудя. Он еще постоял немного, вслушиваясь в ночь, потом вернулся в пристройку, закрыл дверь, подумав, придвинул к ней шкафчик с вазой, осторожно, чтобы ваза не упала, лег на продавленную тахту и тут же заснул.

* * *

…Он проснулся ранним утром, чувствуя себя совершенно выспавшимся и бодрым, как всегда бывает, когда просыпаешься в деревне после жизни в безвоздушном городе, от избытка кислорода в голове была легкость и даже радость, и все ночные страхи казались смешными, потому что день – время четкости и определенности. А заодно – и невозможности чудес.

С неба лился тихий, сероватый свет, какой обычно и бывает по утрам. Деревянный сортир стоял в заросшем травой и бурьяном углу сада; на дорожке, ведущей к сортиру, сидел крохотный темный лягушонок с острой головой, он тут же отпрыгнул в сторону и пропал в мокрой траве. В сортире за доску обшивки были заткнуты опять же старые газеты, желтые, с расплывшимися пятнами сырости, а в углу сидел сонный, задумчивый паук-сенокосец, их в детстве называли коси-коси-ножка. Тут же, рядом с деревянной будкой, на столбе был прибит умывальник, рядом на полочке плавал в мыльнице обломок мыла.

Он умылся, подумал про электробритву, которая лежала в рюкзаке, и еще о том, что надо бы надеть куртку; утро было свежим.

На обратном пути он сорвал с ветки яблоко, красное и крепкое. Дом Лебедевых был тих, веранда пуста, и дверь в дом закрыта, хотя в соседних дворах он слышал голоса и всякие деревенские звуки. Он зашел в пристройку за курткой, накинул ее и вышел за калитку.

Дорога вела вверх, заборы с наружной стороны заросли высоким бурьяном и одичавшей сиренью, утратившей всякий человеческий облик; зазвенела цепью невидимая собака, невидимая женщина звала пронзительным голосом:

– Люся! Люся!

Засыпанная гравием дорога в углублениях блестела лужами, хотя дождя ночью вроде не было, у кромки одной из луж пила, растопырив крылья, коричневая с желтым бабочка. Крылья чуть подергивались, как будто в такт дыханию или сердцебиению.

Он вспомнил вдруг детство, пионерский лагерь и репродуктор в вышине, побудку, поднятые флаги, и то, как он летал во сне, и небо словно на открытке… женщина в платке выгнала хворостиной толстую пегую корову, и он посторонился, давая им дорогу.

– Добрый день, – сказала женщина.

– Здравствуйте, – сказал он с некоторым усилием, потому что не привык здороваться с незнакомыми людьми, и, уже когда она проходила, спросил: – Не знаете, где тут древлянское городище?

– Ни, – сказала женщина и прошла дальше.

Корова дернула хвостом и уронила на землю дымящуюся лепешку.

Выше дорога превратилась в тропинку, на вершине холма домов уже не было, а был заросший, запущенный сад с яблонями-дичками и небольшой холм, видимо то самое древлянское городище; круглая насыпь, скатывающаяся в заросший бурьяном и крапивой овражек. Пройти тут было совершенно невозможно, он пошел в обход, вдоль холма, пока не наткнулся на яму, тоже поросшую травой и бурьяном, – видимо, здесь Лебедев с учениками и проводил когда-то раскопки. На дне ямы, под бурьяном, блестели изломом серые и розовые камни.

Не понимаю я ничего в археологии, подумал он.

Тропинка стала неожиданно шире, заросли бурьяна исчезли; он оказался на сельском кладбище. Ограды выкрашены голубой краской, на покосившихся деревянных крестах блестели росой пластиковые венки, дальше – по-городскому оформленные плиты из гранита и лабрадора, вытравленные на камне портреты женщин в платках и лысых мужчин в парадных костюмах. Он прошел меж могил, вглядываясь в надписи, памятных плит за последние десять лет заметно прибавилось. На одной из плит, скромной, розового камня, сверху, так, что еще оставалось место, была вытравлена надпись: «Лебедева Анна Васильевна, 1921–1986». У камня лежал букет чернобривцев, уже увядших.

Отсюда была видна блестящая извилистая речка, тянувшаяся по лугу, ивняк, еще один луг, дальше розовые валуны, покрытые лишайником, лес на другом берегу. На лугу стояла телега с лошадью. Лошадь опустила голову, глядя в землю.

Он постоял какое-то время, вдыхая сырой воздух и думая о том, что стоит на бессчетном множестве лежащих в черной земле тел. Ему стало неприятно, и он быстро сошел с холма. Найти Инну? Он не знал теткиного имени, но не сомневался, что в любой хате ему покажут: надо просто спросить, к кому вчера Инна приехала, и все. Но Инну отыскивать не хотелось. Расспросы вдруг показались ему утомительными и бессмысленными.

Он спустился с холма и открыл калитку лебедевского сада, как раз чтобы увидеть Лебедева, наливающего из трехлитровой банки молоко в кружку.

На стекле банки оставался жирный молочный след.

– Идите завтракать, Евгений, – крикнул Лебедев с веранды.

Он прошел на веранду и сел на скрипучий стул. «Спидола» рядом бормотала что-то неразборчивое – видно, потеряла волну.

– Вы, гм, Би-би-си слушаете? – спросил Лебедев, понизив голос.

– Слушаю, – признался он. – Иногда. И «Голос Америки».

– Ну и что вы думаете?

– У них хорошие аналитики, – сказал он. – Но иногда и они ошибаются.

– А то, что в Москве сейчас дефицит и очереди?

– Это правда.

– Я учил детей сорок лет, – сказал Лебедев. – Я старался им не врать. Но я преподавал естественные науки.

– И мичуринскую агробиологию? – спросил он.

– Мичуринскую агробиологию? Ах да. Она входила в программу до середины пятидесятых. Но вы знаете, по-моему, в ней что-то есть. Нельзя отвергать вот так, сразу.

– Ламаркизм?

– Да, направленную эволюцию. Нельзя сводить все к слепому случаю. Почитайте хотя бы Берга, он все-таки наш современник. Вообще биологии у нас в школе уделяется мало внимания. Больше физике. По-моему, зря. Тайна жизни все-таки самая великая из тайн.

– Наверное, – сказал он. – Я все больше по водоизмещению танкеров.

– За нефтью нет будущего, – тут же сказал Лебедев.

– Предложите альтернативу.

– Водородный двигатель, – серьезно сказал Лебедев. – Атомная энергетика тоже доказала свою несостоятельность. Вы вот у себя в Москве, вам ничего. А мы тут как на вулкане. Чернобыль под самым, можно сказать, боком. Власти преуменьшали степени опасности поначалу, да и теперь, наверное, врут. Нам-то что. Мы старики уже, а молодежь жалко. Правда, у нас ее и не много, молодежи. Все разъехались.

– Москве тоже достается, – вступился он за Москву. – Свинец, бензин…

– Ну, это даже и сравнивать нельзя. А скажите, в Москве еще продают сыр рокфор?

Разговаривая, Лебедев резал на посеченной фанерке серый пористый хлеб.

– Иногда.

– Я помню. Вкусный был сыр. Остренький такой.

– Я был наверху, – сказал он. – Ходил смотреть городище. Я не понял, это что? Крепостные стены?

– Земляной вал, – сказал Лебедев, – насыпь. Ее укрепляли камнями, конечно.

– Там рядом кладбище.

Лебедев промолчал и стал резать розовое, с прожилками сало.

– Такие могильные плиты… дорогие, наверное?

– Здесь много камня, – сказал Лебедев. – Когда-то здесь добывали камень, в лесу можно найти карьеры, затопленные водой.

– А где Анна Васильевна? – спросил он.

– Придет вечером, – ответил Лебедев. – Вы ешьте.

Он сказал:

– Спасибо, – и взял себе хлеб с салом.

И то и другое оказалось неожиданно вкусным. Может, потому, что на свежем воздухе?

Молоко тоже было вкусным. Только слишком жирным.

– У вас корова? – спросил он.

– Нет, – сказал Лебедев. – У меня пенсия. Я ветеран труда.

Он доел хлеб с салом и взял себе добавку. Могла же Анна Васильевна, в конце концов, подрабатывать в сельпо или в местной библиотеке, если, конечно, тут есть библиотека.

На всякий случай он спросил:

– Тут есть библиотека?

– Да, – сказал Лебедев. – При клубе.

Он встал и отряхнул крошки с коленей.

– Ладно, – сказал он. – Буду собираться.

Лебедев поднял на него глаза, голубые и прозрачные, как часто бывает у стариков.

– И куда же вы направляетесь? – спросил Лебедев.

Он пожал плечами:

– В Малую Глушу. До нее, кстати, далеко?

– Лесом, – сказал Лебедев. – Выйдете из села, там, за холмом, через речку, и в лес. Там просека. Но лучше не надо.

– Что – не надо?

– Ходить в Малую Глушу.

Приемник на шкафчике с посудой захрипел и отчетливо вывел:

  •       Не надо печалиться-аа,
  •       Вся жизнь впереди,
  •       Вся жизнь впереди,
  •       Надейся и жди!

Он спросил:

– Я чего-то не понимаю?

– Вы не понимаете ничего, – сказал Лебедев и замолчал.

Он сказал:

– Ладно. Спасибо. Я все-таки пойду собираться.

Лебедев пожал плечами.

Он сошел с крыльца; ночные цветы закрылись и повисли серыми комочками, открылись дневные, яркие, разноцветные. Совсем рядом с дорожкой росли кустики чернобривцев. Над цветком висела бабочка, тоже коричневая с желтым, – быть может, та, что пила из лужи на дороге.

Он уложил рюкзак, подумал и, с рюкзаком за спиной, вновь поднялся на веранду. Лебедев сидел за столом и читал вчерашнюю газету.

– А где сельпо? – спросил он.

– Внизу, – сказал Лебедев. – У моста. По правую руку. Хотите, возьмите у меня.

– Что?

– Хлеб, конечно. И сало. Хлеб могли еще не привезти. Они возят из Бугров. А сала там вообще не продают.

– А что продают?

– Печенье «Октябрьское». Частика в томате. Перловку.

Обижать Лебедева не хотелось, и он сказал:

– Спасибо, я возьму пару бутербродов.

Он отрезал два куска хлеба и переложил их ломтями сала.

– И огурцов соленых возьмите, – сказал Лебедев. – Анна Васильевна делала. Я сейчас.

Он зашел в дом и вернулся, держа в руках алюминиевую кастрюлю, где плавали крепкие пупырчатые огурцы.

– Все по правилам, с вишневым листом, с чесночком, укропом.

– Спасибо, – сказал он.

– Надо в кулек, – сказал Лебедев, – в кулек пластиковый.

Он выдвинул ящик в шкафчике – приемник снова вздрогнул и захрипел – и вытащил оттуда мятый целлофановый пакет:

– Вот.

Пакет был грязноватый, но он все равно сложил туда огурцы, а хлеб с салом завернул в газету, которую только что прочел Лебедев.

– А Инна заходила? – спросил он. – Она вроде собиралась зайти.

– Заходила, – сказал Лебедев. – Это она молоко принесла.

– Жалко, я бы попрощался. Где ее тетка живет?

– Инны там нет сейчас, – сказал Лебедев.

– Нет?

– Да, она ушла. По делам. Просила передать вам привет.

Какие здесь могут быть дела, подумал он. Корову пасти, что ли?

Он затолкал пластиковый пакет в наружный карман рюкзака и подумал, что надо все равно зайти в сельпо, купить воды. Ему захотелось уйти как можно быстрее, показалось, что из приоткрытой двери лебедевского дома тянет влажной землей, хотя, наверное, это просто отсырели какие-то тряпки, здесь все быстро покрывается какой-то плесенью, обрастает паутиной, изгрызается мышами и пачкается мышиным пометом.

Он продел руки в лямки рюкзака, повозил его по спине, укладывая, и сказал:

– Спасибо. Передайте привет Анне Васильевне. И благодарность.

– Обязательно передам, – сказал Лебедев.

У него были старческие мешочки под глазами, пронизанные склеротическими жилками.

Он повернулся и пошел по дорожке, бабочка взлетела с чернобривца и перелетела на одну-единственную в саду розу, нежно-желтую, с розовой сердцевиной. Солнце уже начинало пригревать, грядка с укропом и петрушкой испускала волны запаха, он даже не подозревал, что укроп и петрушка могут так пахнуть. Лебедев за его спиной подкрутил колесико приемника, оттуда донеслась неразборчивая английская речь, потом позывные «Подмосковные вечера».

На дороге вчерашняя пегая курица деловито разгребала лапами сор.

…Перед сельпо была асфальтированная площадка. Мелковатый мужик в ватнике, натужно кряхтя, вытаскивал из уазика шершавый, грубо сколоченный ящик. Он, вытянув шею, заглянул в ящик – там маслянисто поблескивали какие-то консервные банки. Тушенка, наверное.

Продавщица в синем сатиновом халате, сосредоточенно шевеля губами, рассматривала накладную.

– Не видите, товар принимаю, – сказала она тут же.

– Я подожду, – сказал он и вышел на крыльцо покурить.

Проехала мимо на велосипеде одетая по-городскому девочка-подросток. На ногах у нее были босоножки на платформе. Прошла женщина с бидоном, потом еще одна – с ведром падалицы. В сельпо никто из них не зашел.

У Лебедева тоже есть велосипед, подумал он. Велосипед складной надо было взять с собой, что ли.

Мужик занес ящик в сельпо и вернулся за следующим. Наконец уазик, фыркнув, откатился в сторону, а грузчик присел на пустой ящик перед дверью сельпо и стал разминать «Приму». Он вернулся в магазин; продавщица задумчиво стояла перед полупустыми полками.

– У вас консервы какие-нибудь есть?

– Частик в томате, – сказала продавщица, глядя на него наглыми глазами.

– А тушенка?

– Тушенки нет.

– А что вы, извините, только что принимали?

– А вы кто, ОБХСС? Товар еще распаковать надо. После обеда буду торговать.

Она вышла из-за прилавка и, подойдя к двери, пронзительно крикнула:

– Миша, скажи Федоровне, тушенку привезли минскую. После обеда буду торговать. И Катьке скажи.

– Тогда частик, – сказал он покорно. – Три банки. Послушайте, может, еще что-то есть?

– Печенье хотите? – спросила продавщица.

– Да, две пачки.

– Только развесное.

– Ну, тогда триста граммов. – Он покорился судьбе, наблюдая, как продавщица взвешивает на зеленых весах поломанное печенье, насыпая его большим совком на толстую серую бумагу. – Да, и воду дайте. Минералку.

Продукты он затолкал в рюкзак, а минералку – в наружный карман и вновь сунул руки в лямки. Рюкзак стал заметно тяжелее.

Он вышел из сельпо и пошел к речке, потом по мосту из двух бетонных плит. Под мостом шумела, уходя в тень, вода глухого буро-зеленого цвета. В воде плыли по течению, не сходя с места, длинные темные водоросли. Ярко-голубая тоненькая стрекоза зависла над водой, резко рванулась вбок, остановилась. Инна, наверное, знает, как она называется, подумал он.

Пресловутая деревенская вежливость – миф, думал он, к чужакам местные были стихийно равнодушны, так могла быть равнодушной вода или растительность.

От речки ощутимо тянуло свежестью.

Сойдя с моста, он выбрал крохотную песчаную отмель, из которой торчали присыпанные песком обломки двустворчатых раковин; у раковин была коричневато-зеленая, цвета воды, пронизанной солнечными лучами, наружная поверхность и перламутровая выстилка нежного небесного цвета. Маленькие вещи окружающего мира вызывали умиленное восхищение, которое было не с кем разделить, и оттого тоже маленькое, почти незначительное. Он разделся, сложил одежду горкой на рюкзаке и зашел в воду, неожиданно теплую; между пальцами ног тут же проступил ил, и вода замутилась. Он прошел дальше, нырять здесь было просто некуда, но в середине русла он присел и погрузился с головой, глаза он держал открытыми и видел, как над ним дрожало и переливалось бархатистое водяное небо.

Выйдя из воды, он натянул футболку, а джинсы не стал надевать, чтобы обсохнуть, и его тут же укусил слепень. Пришлось надеть и джинсы, они неприятно липли к мокрому телу.

Лес приближался, хотя и медленнее, чем он надеялся, он шел по тропинке через луговину, обходя высохшие коровьи лепешки.

  •       Не надо печалиться-аа,
  •       Вся жизнь впереди…

Клейкая песня шла с ним в ногу, он помотал головой, чтобы от нее отвязаться. Вот рутина, подумал он, это по-своему хорошо, проклятое беличье колесо, какие-то немедленные дела, какие-то неотложные обязательства; домой приходишь опустошенный, и единственная проблема – чем занять выходные. Нет времени подумать. А тут, в сущности, все как до начала времен, – наверное, все это и устроено для того, чтобы у человека было время подумать.

– А и хрен вам, – сказал он громко.

Синее, зеленое пространство тут же поглотило звуки.

В лесу на него набросились комары, и он вспомнил, что забыл спросить в сельпо репеллент. Комары стояли плотной стаей перед красноватыми стволами сосен в теневом промежутке между солнечными лучами, падающими уже почти отвесно. Комары были злые и голодные, он закурил сигарету, чтобы отпугнуть их. А вообще лес оказался нестрашным, светлым, с земляникой и черникой, с сухой подстилкой из отпавших сосновых иголок. У пня, поросшего мхом с неопределенной стороны света, желтыми каплями светилось семейство лисичек.

Просеку он нашел почти сразу, по обе ее стороны тянулись заросли кустарника с красноватыми ветками-прутиками. В кустах возилась какая-то птица, и он опять вспомнил об Инне. Любит птиц, а работает регистратором в поликлинике.

Дальше просека стала углубляться в низинку, по левую руку образовалась зеленая мутноватая поверхность воды, поросшая жирной зеленью, комары пикировали молча и яростно, как истребители, потом вода расчистилась, комары куда-то по непонятной причине исчезли, и перед ним открылось озеро. Озеро стояло как в чаше – в отвесных розовых гранитных стенах, один берег был в тени, другой – на солнце, и там, где вода была освещена, он увидел неподвижно стоящую спину огромной рыбы.

Он сел на самый удобный, самый розовый, самый чистый камень и достал из рюкзака лебедевские бутерброды с салом и огурцы. И хлеб, и сало были правильными, такими как надо, да и огурцы оказались неожиданно вкусными, острыми и в меру солеными. Он уже заметил, что в отличие от города, с его необязательной манерой жизни, тут все было вещественным и важным, словно обладало каким-то дополнительным качеством – скажем, плотностью. Каждый жест и каждый поступок были исполнены прямого немедленного смысла, единственно только и возможного, словно время тут стояло, заворачиваясь внутрь себя, или же шло по кругу.

Он высыпал хлебные крошки в воду, и вокруг них тут же сгрудилась стая мелких рыбок. Еще одна рыба выпрыгнула из воды и плюхнулась обратно, он лишь успел заметить что-то влажно блеснувшее на солнце да расходящиеся круги по воде.

Просека превратилась в тропу, правда широкую, которая шла между двумя земляными горбами, поросшими мхом и бледными грибами, внушавшими недоверие. Кустарник здесь рос густой и колючий, а листья на нем – частью желтоватые. Вдобавок яркий солнечный свет сделался каким-то приглушенным, словно пробивался сюда сквозь дополнительный слой воздуха. Он взглянул на часы: половина пятого. Это его удивило, он полагал, что с тех пор, как он вышел из Болязубов, прошло часа два, не больше. Интересно, что они танцуют в сельском клубе?

Тропа сворачивала вправо, он поправил лямки рюкзака и прикинул, сколько еще идти до Малой Глуши, он надеялся, что выйдет к ней до заката, но если нет, будут проблемы. На карте все было немножко по-другому – Болязубы там были сдвинуты к югу, Головянка – к западу, а Малой Глуши вообще не было. Карты нарочно выпускают с ошибками, чтобы запутать вероятного противника, это он знал. В то время как у вероятного противника давным-давно уже спутниковые карты.

За поворотом шевельнулись кусты.

На какой-то миг ему стало жутко. Страх был таким же древним, как обострившееся чувство голода, он шел из тех времен, когда человек в мире был голым и беззащитным. Он очень четко осознал, что в руках у него ничего нет, ни ножа, ни даже палки.

Это самый обычный лес, уговаривал он себя. В нем даже волков нет. Вообще нет крупных хищных зверей.

Косули. Может быть, лоси. Но они, кажется, не нападают.

На пне у тропинки кто-то сидел, смутная фигура, полускрытая кустарником и почти невидимая в тени. У ног стоял синий в красную клеточку чемодан.

– Инна? – сказал он. – Что вы тут делаете?

– А вы? – тут же спросила она.

Она была в ситцевом халате с цветочками, из-под халата пузырились на коленях линялые тренировочные штаны; местные тетки так одевались, и оттого даже ее лицо стало более грубым, деревенским. На ногах – сбитые кеды и толстые шерстяные носки. Только чемодан был тот же.

Он сказал:

– Ну, предположим, гуляю.

– Ну и я гуляю, – сказала она с некоторым вызовом в голосе.

– С чемоданом?

– Не ваше дело.

Он несколько раз вздохнул; от избытка кислорода голова кружилась. Свет, который сосны пропускали сквозь иглы, сделался красноватым.

– Если бы вы с самого начала сказали мне, что идете в Малую Глушу…

– То что?

– Я помог бы вам нести чемодан.

– Нельзя помогать, – сказала она шепотом.

Он пожал плечами:

– Ну ладно. Я тогда посижу. Покурю.

После озера комары так и не появились, он это только сейчас сообразил.

Он скинул рюкзак, вытащил из него куртку и расстелил на хвойной подстилке. Все равно куртка понадобится, подумал он, поскольку начинало холодать.

Молчание затянулось, потом она сказала:

– Как вам Пал Палыч?

– Забавный старик, – ответил он.

Огонек сигареты сделался ясно виден, подтверждая тем самым, что наступили сумерки. Меж стволами сосен сгущался туман, дым сигареты вливался в него и становился частью тумана.

– Лебедев меня угостил огурцами, их Анна Васильевна сама солила. Только я их съел. На озере.

– Это Лебедев сам солит огурцы, – возразила она. – У Анны Васильевны никогда хорошо не получалось. А у него получается.

– Я ее видел. Вчера вечером.

– Может, соседка зашла. – Она пожала плечами.

– Говорю вам, нет. Такая черноволосая, с проседью, с золотым зубом.

– Тут таких полно. Все черноволосые, с проседью, с золотым зубом. Каждая вторая женщина. Дело в том, что тут очень мало молодежи.

– Он называл ее «Аня».

– Может, какая-то другая Анна Васильевна, – сказала она равнодушно.

– Может быть, – согласился он. – А что, в Болязубах есть еще Анна Васильевна?

– Нету. Он вам показывал телескоп?

– Сказал, стоит на чердаке. Но я не смотрел.

– А я смотрела. – Она оживилась. – Еще в школе когда. И Марс видела. И Сатурн. Сатурн вроде как с крылышками, это кольцо у него такое, набекрень немножко, а у Марса полярная шапка. Он на теннисный мячик похож, только красный. И очень быстро движется. Только поймаешь, он уже – раз!

Она так же внезапно замолкла.

Он бросил сигарету на землю и затоптал подошвой.

– Как вы думаете, – спросил он, – почему Шкловский изменил свое мнение касательно жизни на других планетах?

– Кто?

– Астроном Шкловский.

– Не знаю такого, – сказала она. – А он изменил?

– Да. Сначала утверждал, что во Вселенной очень много населенных планет. Потом передумал. Сказал, жизнь есть только здесь. На Земле.

– Наверное, ему пригрозили, – сказала она и поглядела ему прямо в глаза.

– Кто?

– Инопланетяне, кто же еще. Они давно здесь. Ходят между нами. Особенно в глубинке, тут им безопасно. В Болязубах половина жителей – инопланетяне.

– Да, – сказал он. – Я заметил. Они не выходят с людьми на контакт.

Она помолчала. Потом добавила:

– А если серьезно, он понял, что нет никаких других планет, кроме Земли. Совсем нет. Когда это ему открылось, он, наверное, не захотел расстраивать людей. Но и обнадеживать не хотел. Поэтому просто сказал: не ищите, мол.

– А телескоп?

– Это несерьезно, – сказала она. – Мало ли что нам могут показывать в телескоп. Ладно, пошли. Вы идите, а потом я. Вы все равно быстрее, я с чемоданом.

– Инна, – сказал он, – наверное, имелось в виду, что вы не должны никого просить о помощи. Но раз уж мы встретились на дороге, то давайте себя вести как люди, встретившиеся на дороге. Если не хотите идти со мной, я переложу себе хотя бы часть вещей. Как тогда.

Она задумалась, сдвинув брови. Он подумал, что с возрастом она будет очень похожа на Анну Васильевну.

– Нет, – сказала она. – Вы идите. Давайте-давайте. – Она даже взмахнула руками, словно отгоняла кур. – А я пойду за вами. Раз нельзя, значит – нельзя.

– Я вас уверяю, все совершенно наоборот. Никогда нельзя действовать по правилам. Те, кто действует по правилам, всегда не правы.

Она отвернулась и стала чертить носком кеда в земле, разбрасывая в стороны бурые двойные иглы.

Он поднялся.

– Ладно, – сказал он. – Я это… пойду. Тут вообще водятся крупные звери?

– Что? – Она удивилась.

– Ну… волки там, медведи. – Он улыбнулся, чтобы это прозвучало несерьезно.

– Волков вроде нет. – Она наморщила лоб. – Лисы есть. Косули. Кабаны. Вот с кабанами надо осторожно.

– Как я могу осторожно с кабанами?

– Ну, идите по тропинке. У вас фонарик есть?

– Есть.

– Ну вот, смотрите, куда идете. Послушайте, от клыков кабана погибает в миллион раз меньше народу, чем от автомобилей. В миллиард.

– От автомобилей – да… – сказал он медленно.

– Это просто, ну, по наследству досталось, от первобытных людей. Что в лесу надо бояться. А мы сами себе сделали жизнь гораздо страшнее. Вы лучше под ноги смотрите, тут могут быть гадюки.

– Ясно, – сказал он. – Гадюки.

– Укус гадюки редко приводит к смерти, – сказала она. – Хотя он, конечно, очень болезненный. Меня в детстве кусала гадюка, между прочим. Было очень больно. А еще тут водятся ужи. У них на голове два желтых пятна, по бокам. А у гадюки голова треугольная и сплошь темная. Вы идете или нет?

– А я к ночи дойду?

– Откуда я знаю? – спросила она раздраженно. – Вот, уже почти ночь. Вы хоть воду с собой догадались взять?

– Да, – сказал он. – «Поляна Квасова» называется.

Ему не хотелось уходить, как не хочется выходить зимой из теплой квартиры в утренний сумрак, когда по земле стелется поземка и в соседних домах горят окна. Тем не менее он встал, натянул куртку и вдел руки в лямки рюкзака.

Тропинка перед ним была светлой, а сосны вокруг – темными на фоне зеленоватого сумеречного неба. В лесу вообще темнело гораздо резче и страшнее, чем на открытой местности. Когда он последний раз был в лесу?

Он прошел несколько метров, прислушиваясь на случай, если она передумает и окликнет его, но позади было тихо.

Он какое-то время раздумывал, достать ли из рюкзака фонарик, но решил повременить. Дорогу пока видно, и то ладно.

Что-то темное выбежало на дорогу из кустов, он сначала вздрогнул, потом сообразил, что это еж. Еж двигался очень быстро и сосредоточенно тихо пыхтел. Он пересек тропинку и исчез в кустах на противоположной стороне, слышно было, как он продирается сквозь них, шумно, энергично и эффективно.

Ежи, вообще-то, маленькие злобные убийцы. Но перед их обаянием трудно устоять.

Он думал о том, как Инна идет позади, чуть накренившись под тяжестью чемодана. Зачем ей такой тяжелый?

Тропинка взобралась на что-то вроде широкого земляного вала, корни сосен тут выступали наружу, вцепившись в сухую почву, потом пошла под уклон, потянуло сыростью, крохотное болотце отразило быстро темнеющее небо, по которому наискось, словно надрез, протянулась розовая полоса – след от реактивного самолета. Лягушки перекликались, издавая малоприятные звуки, словно неподалеку кто-то блевал.

* * *

Опять зашуршало в кустах, он повернул голову.

На этот раз сквозь кусты ломился кто-то большой и темный.

Он застыл, затаив дыхание, осторожно подавшись в сторону, прислонился к теплому сосновому стволу. Рюкзак упирался в дерево, как горб.

Наверное, надо перочинный ножик достать, он в наружном кармане, подумал он, но продолжал стоять неподвижно. Кто-то темный тоже стоял неподвижно, потом прянул назад, он услышал всплеск и хлюпающие звуки, словно в болотце кинули тяжелый камень.

Потом раздался женский смех, нежный и тихий.

– Инна? – спросил он в темноту тихонько.

Смех смолк, и снова раздался бумажный шорох осоки и плеск.

Он еще немножко постоял, стараясь дышать тихонько, потом стащил рюкзак, расстегнул его, вытащил фонарик, потом складной нож. Нож он переложил в карман куртки, а фонарик подержал в руке и включил. На тропинку легло светлое, расходящееся кругами пятно, зато вокруг сразу стало очень темно, словно кто-то выключил небо.

Темнота придвинулась и охватила его со всех сторон. Он выключил фонарик и какое-то время вообще ничего не видел, кроме красных и фиолетовых прыгающих пятен, потом из глухой тьмы постепенно стало проявляться небо, лапы сосны четко вырисовывались на его фоне.

– Инна? – спросил он на всякий случай.

Смех вспыхнул еще раз и почти сразу перешел в тоненький, заливистый плач.

Он сделал шаг в сторону, меж стволами деревьев, поверхность болотца маслянисто блеснула, прыгнула в воду вспугнутая его шагами лягушка. Небо темнело, по нему неслись сизые тряпичные тучи, сосны шумели, роняя вниз сухие сдвоенные иглы.

Плач захлебнулся сам в себе и затих.

Он поколебался и вновь включил фонарик; сосны стали разноцветные, красные и зеленые, а небо – совершенно черным.

На поверхности болотца круг света от фонарика лежал как светлое плотное блюдце; он поводил фонариком, поймав в луч пляшущую над болотцем мошкару, потом пук осоки, вода у берега колыхалась, вылизывая илистую отмель, болото оказалось не таким уж маленьким, просто то, что он увидел раньше, было одним из его рукавов.

– Инна? – переспросил он неуверенно.

Темнота вокруг давила, словно он накинул на голову черное драповое пальто.

Здесь было какое-то несоответствие, смеялась женщина в предчувствии любви, а плач был совсем детским. Наверное, какая-то птица, подумал он, откуда здесь ребенок?

Инна наверняка знала бы, какая из ночных птиц умеет так плакать.

– Эй! – крикнул он и наступил ногой на кочку.

Нога тут же провалилась в зеленую жижу. Он попытался выдернуть ногу, но что-то там, в глубине, держало ее и не отпускало. Вода залилась в кроссовку, но это ерунда, хуже, что лодыжке вдруг сделалось щекотно, словно ее обшаривали быстрые пальцы.

Он резко развернул корпус, чувствуя, как что-то хрустит и двигается в позвоночнике, и уцепился за горбатый хилый ствол березки, неуверенно светлеющей на краю болота. Бумажная тонкая кора отслаивалась под пальцами. Как жену чужую, подумал он. Фонарик упал и покатился в траву, прочертив лучом вверх, по бледным листьям.

Грязь чпокнула и выпустила его.

Он ослабил хватку, отодвинулся, подобрал фонарик, трудолюбиво светивший в густой бледной траве, и пошел назад к тропе, хлюпая кроссовкой. Что-то мешало идти, он посветил под ноги и увидел, что шнурок на кроссовке развязан, и не просто развязан, а наполовину выдернут.

Выйду на тропу, перешнурую, подумал он и вернулся еще на пару шагов, ожидая, что вот-вот она появится, светлая, сухая.

Тропы не было.

Он посветил фонариком; были пучки осоки, болото, узколистые заросли кустарника над водой. Свет фонарика отскочил от ряски, как мячик.

– Проклятье! – сказал он вслух.

Березка росла на лысоватом холме, вокруг нее маслянисто блестела гладкая зеленая поверхность.

Но он же пришел как раз отсюда, нет?

– Извини, – сказал он березке и обломал кривоватую, росшую над его головой ветку.

Ветка жалобно и сухо треснула, точно кость.

В сказках, подумал он, Иван-дурак сказал бы что-то вроде – не обессудьте, сударыня. И вообще в сказках всегда понятно, как надо поступать. Делай все наоборот. Нельзя убивать зайчика, который говорит: «Не ешь меня, я тебе пригожусь», зато можно хамить старухе в куроногой избушке.

– Ах ты, старая карга, ты бы меня, добра молодца, сначала покормила, напоила и спать уложила, – сказал он вслух.

Обрубок ветки на изуродованной березе торчал неровной розоватой щепой. Он нагнулся и, прижимаясь боком к стволу (спиной прислониться мешал рюкзак), перешнуровал кроссовку и очистил ветку от листьев и прутиков.

Фонарик в одной руке, палка в другой, он осторожно двинулся в путь по кочкам, нащупывая дно. Он надеялся, что идет туда, где оставил тропу, но сухой земли больше не было, попадались, правда, поросшие сухой спутанной травой более-менее твердые кочки, он перешагивал с одной на другую, обшаривая фонариком окружающее пространство. Один раз луч фонарика выхватил из мрака сидящую на такой же кочке раздувающую оранжевый зоб огромную бледную жабу, она тут же бросилась в воду и исчезла, так что он до конца не был уверен, была ли она на самом деле такой огромной и страшной, как ему показалось?

– Хорошо живет на свете, – пробормотал он и перепрыгнул с кочки на кочку; кочка чуть притонула (под кроссовки подтекла вода), но устояла.

– Винни Пух.

Еще одна березка попала в луч фонарика, он шел к ней и, уже когда привалился, чтобы передохнуть, увидел над собой свежую обломанную культю с выступающей слезой.

– У него жена и дети, он лопух, – заключил он безнадежно.

Однако, обшарив фонарем окрестность, увидел, что сзади за березкой почва идет на подъем, – и как это он раньше не заметил? Он шагнул и оказался на твердой земле, кустарник здесь рос совсем другой, с красными веточками-прутиками, он видел, как сквозь них просвечивают красноватые шершавые стволы сосен, и вдруг ощутил, как взмок: футболка прилипла к спине, а куртка – к футболке. Он стоял, упираясь выломанной веткой в твердую землю, и тяжело дышал, и тут же за спиной раздался заливистый, истеричный смех, злой женский смех, перешедший в тоненький жалобный плач. Он не обернулся.

Тропа была совсем рядом, он выбрался на нее, так и не решаясь оставить свой спасительный посох, и тут увидел выступившее из сумерек бледное лицо с черными провалами глаз. Лицо висело в темноте. Фонарик дернулся, и светящийся круг не сразу, но ухватил черные волосы, заколотые со лба дешевой пластиковой заколкой, бледные впалые щеки и стиснутые губы. Глаза она зажмурила, моргая и отворачиваясь от света фонарика.

– Инна, – сказал он.

– Вы, – произнесла она с отвращением.

Чемодан она уронила на тропинку.

– Черт, как вы меня напугали! – Она глубоко, порывисто вздохнула. Сейчас на ней была пушистая серая кофта с двумя пуговицами на животе.

– Вы меня тоже, – сказал он.

– Почему вы меня все время преследуете? – Она плотнее запахнула кофту, будто ее знобило.

– Я вас вовсе не преследую, – сказал он беспомощно. – Я заблудился.

– Как тут можно заблудиться? Это чистый лес! Это вообще посадки. Вон сосны как растут, рядами!

– Говорю вам, я заблудился. Сошел с тропинки и попал в болото.

– Какое тут болото? Ну, чуть притоплено в низинке.

– Говорю вам, огромное болото, я чуть не утонул. Что это так смеется в болоте у вас, смеется и плачет, будто ребенок? Птица?

– Нет, – сказала она устало. – Тут водится выпь, но она мычит. Ее так и зовут – водяной бык. А чтобы смеялась и плакала, такой птицы нет.

– Тогда это, наверное, лягушка.

– Вряд ли.

– Я видел одну! Большую.

– У вас воображение разыгралось, – сказала она. – И вам не хочется ходить одному. Что вы как маленький, честное слово.

– Да нет же. Но раз уж мы все равно встретились, почему бы не пойти вместе?

– Потому что не положено.

– Инна, это испытание. Откуда мы знаем, может, оно и состоит в том, чтобы мы нарушили правила.

– Это вы привыкли все делать не по правилам, они не для вас писаны. Я знаю таких, как вы. – Она посмотрела на него почти с ненавистью. – Вы привыкли, что все вокруг делается, как вам удобно. С самого детства. Остальные могут мыкаться по общежитиям, ходить на нелюбимую работу, делать все, что начальство скажет, выполнять то, что требуют всякие таблички: не курить, не сорить, цветы не рвать, вход запрещен! Это все было не для вас, вы выше этого, уж конечно!

– Результат все равно один и тот же. Мы оба идем в Малую Глушу.

Она вздрогнула и поглядела на него. Он отвел свет фонарика, чтобы тот не бил ей в глаза, и теперь луч пластался у ее ног концентрическими кругами света.

– Вот вы всю жизнь все делали по правилам, потому что думали, что так вас никто не тронет. Старались никого не сердить. Несли свой крест. Как бы вкладывали в будущее, где вам воздастся. За терпение, за покорность, за хорошее поведение. Где это будущее? Его у вас отобрали. Иначе бы вы не шли в Малую Глушу.

Она вдруг заплакала, совершенно беззвучно и даже без слез, словно даже плачем своим старалась никому не помешать, совсем не так, как то, на болоте…

– Извините, – сказал он. – Извините.

– Это ничего. – Она вытерла глаза тыльной стороной ладони. – Никто… не любит… правды.

– У меня не было умысла преследовать вас, – сказал он снова. – Так получилось. Само получилось, понимаете?

– Да. – Она порывисто вздохнула, как наплакавшийся ребенок. – Только где вы правда нашли болото?

– Не знаю. – Он покачал головой. – Где-то там. – Он махнул рукой вбок, за кустарник. – Давайте я чемодан возьму.

Она заколебалась, и он спросил:

– Это тоже входит в испытание?

– Нет, – сказала она. – Нет. Это я сама. А вот вы врете, что у вас машина поломалась.

– Мне сказали, на своей машине нельзя, – признался он. – Нет, вы правы… не надо об этом говорить. Просто пойдем. Ладно?

– Ладно. – Она пожала пушистыми плечами. – Ладно.

Говорить было больше не о чем, он тащил ее чемодан; чемодан сначала казался не очень тяжелым, потом очень тяжелым, а когда стал невыносимо тяжелым, лес неожиданно расступился. Дома Малой Глуши выступили из волокнистого мрака, похожие на огромных спящих животных; благодаря странной игре тумана казалось даже, что бока их вздымаются и опадают. Нигде не горело ни одного огня.

* * *

Ему стало неприятно, когда он представил себе, как стучится в какой-то дом, любой (наверное, крайний, тот, что ближе всего к лесу?), и кто-то, совсем чужой и незнакомый, открывает дверь и смотрит на них из мрака.

– Может, переночуем тут? – сказал он неуверенно. – Дождемся рассвета и уже тогда?

Воздух сделался неожиданно холодным и каким-то липким, но остаться здесь, снаружи, было не так страшно, как войти в незнакомый дом.

– Нет-нет, – сказала она шепотом. – Надо стучать.

– Как хотите.

Он направился к ближайшей хате, такой же черной и глухой, как остальные. Над ней, над самой трубой, висел бледный серпик луны, как это обычно показывают в кино. Окна были маленькими, темными и слепыми.

Он пошарил фонариком, луч уперся в крашеную дверь. Здесь не так, как в Болязубах, сады и огороды, похоже, располагались на задворках. У порожка лежал пестрый лоскутный половичок.

Он поднял руку и согнул пальцы, чтобы постучать.

– Как вы думаете, – сказала Инна шепотом, – кто нам откроет? Я хочу сказать…

– Откуда я знаю, – сказал он сердито и ударил костяшками пальцев в дверь.

– Я боюсь, – жалобно прошептала Инна.

– Теперь это как-то бессмысленно. Я хочу сказать, в нашем положении.

За дверью раздался какой-то шум, шаркающие шаги, потом женский сонный голос спросил:

– Хто?

– Переночевать, – крикнул он. – Откройте.

– Хто там? – повторили за дверью.

– Скажите что-нибудь, – он досадливо обернулся к Инне, – чтобы женский голос.

– Мы из Болязубов, – сказала Инна тоненько. – Нам переночевать.

Дверь отворилась, и тут же в глаза ему ударил свет, такой яркий, что он с непривычки зажмурил глаза. Луч фонарика растворился в нем и пропал.

Тут у них есть электричество, в этой Малой Глуше, удивленно подумал он. Когда глаза приспособились, он увидел голую лампочку, свисающую на шнуре под потолком, да и свет был не такой яркий, как ему поначалу показалось; в лампочке он отчетливо разглядел красноватую нить накаливания.

Немолодая тетка, стоявшая в прихожей, была в длинной фланелевой рубашке в цветочек, в накинутом на плечи сером пуховом платке. Поверх платка лежала жидкая черная косичка. Тетка тоже оказалась похожа на Анну Васильевну; все они тут похожи на Анну Васильевну.

– Из Болязубов? – повторила она подозрительно.

– Так, – подтвердила Инна.

– Вот, за двадцать рубликов пущу, – подумав, сказала женщина. – На одну только ночь?

– Не знаю, – сказал он. – Это как получится.

– Ладно, – тетка подвинулась боком, пропуская их, – проходьте.

В комнате на столе, покрытом кружевной салфеткой, стояла ваза с бумажными цветами, в углу – старенький черно-белый телевизор «Рекорд», в который из другого угла смотрелась икона с пальмовой ветвью в руках и тусклым нимбом вокруг темной головы. Тетка на иконе тоже была похожа на Анну Васильевну. На второй иконе такую же ветвь сжимал в руках худой высокий человек с волчьей пастью и волчьими ушами.

Над иконами тоже красовались бумажные цветы. Горела лампадка; когда он присмотрелся, то понял, что лампадка тоже электрическая, трепещущий огонек в имитации фитиля бился, словно заключенная в стекло бабочка.

– Вы вместе или сами по себе? – спросила тетка.

– Ну, как сказать? Пришли вместе. – Он думал, как сказать половчее, чтобы не обидеть Инну.

– Кровать одна нужна, спрашиваю?

– Нет, что вы, – торопливо сказал он.

Ему было неловко.

– Тогда ты, хлопчик, лезь на горище, – сказала тетка.

Он беспомощно оглянулся на Инну.

– На чердак, – пояснила та, усмехнувшись бледными губами.

– Только гроши давай сначала, – велела тетка. От нее исходил какой-то чуть заметный запах нечистоты, словно бы прогорклого постного масла.

– Да, – сказал он. – Да, конечно.

Он вытащил бумажник из кармана и отсчитал двадцать рублей. Инна было уже начала рыться в своей поясной сумке-кенгуру, он остановил ее.

– Что вы, – прошептала она. – Неудобно.

– Ничего. Потом разберемся.

Он вдруг понял, что хочет спать просто оглушительно, глаза под веками чесались, словно кто-то с размаху швырнул ему в лицо горсть песка.

– Или вы сначала поесть хотите? – спросила тетка с сомнением.

– Нет, – сказал он. – Я – спать. Куда лезть?

– А вот. – Тетка кивнула на приставную стремянку в сенях. – Тамочки. Залезешь, там таке розкладне лижко, оно старе, но ничего, спать можно. Тебе свечку, может, дать?

– Нет, – сказал он. – У меня есть фонарик.

Он оглянулся на Инну, она, поставив раскрытый чемодан у дверей в горницу, рылась в нем, шурша своими пакетами. Вдруг она показалась ему совершенно чужой, мало того – посторонней и неприятной, и он, так и не поняв, чем вызвано это острое чувство досады и неприязни, бросил рюкзак в сенях, рядом с какими-то разношенными резиновыми ботами, и полез по приставной лестнице на чердак.

Чердак оказался низким, и он первым делом ударился головой о балку.

Луч тусклого света (батарейки, наверное, садятся) обшарил пространство, упираясь то в резной сундук времен Австро-Венгерской империи, то в кринки с торчащими из них сухими осыпавшимися цветами, в пластиковый помятый бак, в какое-то тряпье, выхватил из мрака крохотное слепое, затянутое паутиной окошко…

Раскладушка оказалась действительно старая, продавленная, часть пружинок была вырвана из брезента и бессильно болталась по бокам. Белья к ней никакого не прилагалось, а из постельных принадлежностей имелось только стеганое ватное одеяло без пододеяльника, но ему уже было все равно. Он кинул одеяло на раскладушку, упал, не раздеваясь, сверху и провалился в сон.

Уже на рассвете он проснулся; внизу, на улице, слышны были какие-то крики и отчаянный женский вопль, почти вой; кого-то били, глухо, словно ударяя в матрас, как обычно делают, чтобы выбить пыль. Он испугался за Инну, хотя отлично понимал, что здесь пути их разойдутся и тревожиться за нее вроде бы не было смысла; он здесь был больше чужим, чем она. Он тем не менее встал с жалобно скрипнувшей, прогнувшейся раскладушки. Чердак наполняли лиловато-серые густые сумерки, что-то вдруг выдвинулось на него из угла, чья-то фигура, темная и молчаливая, и потребовалось еще несколько секунд, чтобы понять, что это его собственное отражение в мутном зеркале. Зеркало, пыльное и с поцарапанной амальгамой, стояло, прислоненное к бревенчатой стенке. У двойника, выглядывавшего из деревянной резной рамки, не было ни глаз, ни лица, только смутное пятно на фоне чуть более светлого окружения.

Он повернулся к своему изображению спиной. В окошко ничего нельзя было разглядеть, кроме смутных фигур, скорее всего мужских и одной женской, в белой рубахе, с распущенными черными косами. Женщина сидела в пыли у плетня и выла в голос. Это была не Инна; у той волосы короткие. Вся сцена была озарена, как ему сначала показалось, светом невидимого костра, но потом он понял, что придвинувшийся горизонт окружила свивающаяся огненная зарница, хаты на ее фоне казались охвачены огнем. Он покачал головой, и, пока он делал это, зарница погасла, оставив ярко-фиолетовый, болезненный след на сетчатке. Тогда он еще постоял у окошка, пожал плечами и вернулся на раскладушку, которая вновь жалобно заскрипела. Неожиданно стало холодно, настолько резко и сильно, что он ощутил, как резко сокращаются мышцы, словно в кратковременном приступе судороги, он вновь поднялся, стащил с раскладушки одеяло и кинул его на грязный дощатый пол, завернулся в него и тут же заснул.

Одеяло пахло мышами.

В следующий раз он проснулся уже совсем утром, в окошке ярко синел кусочек неба, где-то орал петух чистым и пронзительным, как звук пионерского горна, горлом.

Он машинально провел рукой по волосам; все тело болело, точно избитое, каждая мышца ныла. Носки, которые он даже и не снял перед тем, как завалиться спать, были в засохшей бурой болотной жиже.

Он подумал, стянул их и бросил в кучу тряпья в углу. Босиком, держа кроссовки в руке, он спустился по стремянке. В горнице никого не было, он так и не понял, где положили спать Инну. В кухне-пристройке он обнаружил умывальник, ржавую эмалированную раковину и ведро для слива под ней; бесхитростный аналог водопровода. В ведре плескалась мыльная старая вода. Он бросил в глаза пригоршню воды из умывальника, протер глаза и вышел в сени, где вовсе ниоткуда появилась тетка (вероятно, та же, что открыла им ночью), в руке у нее болталось пустое ведро с остатками неопределенного цвета жижи, размазанной по стенкам.

– Йисты будете? – спросила она.

– Да, – сказал он, косясь на ведро. – Наверное.

Тетка поставила ведро в сенях, завозилась в стареньком холодильнике «Саратов» и поставила на кухонный стол эмалированную миску с творогом, который почему-то был накрыт марлей, фаянсовую тарелку с надбитым краем и ложку.

– Накладайте себе, – сказала она равнодушно.

– А чаю можно?

– Можна.

Она пошла почему-то в горницу и вынесла оттуда стакан с полупрозрачным чаем. На дне стакана щедрой кучкой был навален не желающий растворяться сахар-песок.

Он терпеть не мог сладкий чай, но на всякий случай сказал:

– Спасибо.

У тетки были маленькие загорелые руки с короткими пальцами и бурые узловатые ноги, похожие на корневища дерева.

– Вас как зовут?

– Катерина, – сказала она, блеснув золотым зубом.

Он подумал, что золотые зубы его будут еще долго преследовать во сне.

– Очень приятно. А меня – Евгений.

– Сметану возьмите, – сказала она и кивнула на банку на столе, до краев наполненную чем-то белым и плотным.

Он даже поначалу не понял, что это сметана; когда он попытался зачерпнуть ее ложкой, она оказала сопротивление.

– А Инна где?

– Жинка ваша? Пошла до речки.

– А кого ночью били? – спросил он неожиданно. – Там, на улице?

– А змия огненного. – Она пожала плечами. – Он тут к вдове повадился. Ну, мужики поймали, та и накидали ему.

– Змея, – сказал он. – Огненного. Понятно. А почему вдова плакала?

– Так он же до ней ходыв, – удивилась Катерина, – тому вона и плакала. Жалко ж его.

– Понятно, – сказал он опять. – Конечно жалко. А где речка у вас?

– Так сразу за деревней, как выйдете.

Он доел сухой, царапавший горло творог и вышел на крыльцо. Малая Глуша была тихая, словно безлюдная. Пыль посреди улицы, где лупили змея, была прибита, отчего образовались какие-то ямки и бугры. За деревней поблескивала река, быть может та же, которая текла около Болязубов, только здесь она была шире, с высокими подмытыми берегами и отмелями, заросшими осокой.

Вдоль берега тянулась линия электропередачи, столбы старые, покосившиеся и потрескавшиеся, словно ставили их еще в эпоху электрификации. Некоторые были подперты бетонными брусками, образовывая то ли букву «Л», то ли букву «А», – нехитрая проселочная азбука.

Приглядевшись, он увидел, что единственная деревенская улица переходит в бетонку, – похоже, к Малой Глуше шла вполне приличная себе дорога, ну да, вряд ли холодильник «Саратов» можно дотащить через лес. Или можно?

Какой-то дедок в телогрейке вышел навстречу из-за угла очередного приземистого дома.

Он поздоровался, помня, что в деревне так принято, обязательно нужно здороваться, потому всех городских и считают хамами и гордецами, что они не здороваются с первым встречным.

Но дедок не ответил, только как-то странно притопнул ногой. На нем были дырчатые, разбитые сандалии и линялые носки.

Кадык у дедка зарос седой щетиной, а глаза были белые и веселые, как у того пьяного на вокзале.

Он попробовал обойти дедка, но тот сделал шаг вбок и перекрыл ему дорогу.

– Ходите тут, уроды, – отчетливо сказал дедок. – Покою от вас нет.

– Извините, – сказал он, поскольку не намерен был ввязываться в ссору.

– На себя посмотри, мудила, – весело сказал дед. – Думаешь, тама що? Яма, чорна яма. Вот тебе, ага?

– Пройти дайте, – сказал он сквозь зубы. За спиной у дедка он увидел Ингу, она поднималась от реки, и ему не хотелось, чтобы дед ее пугал.

– От тебя дохлятиной несет, – не отставал дед.

– Это потому, что я на чердаке ночевал у Катерины, – сказал он нагло. – У нее одеяло воняет.

Он понял, что ему надоело бояться ненароком кого-нибудь задеть. Напротив, где-то под ложечкой вызрел ком черной злости, и он отчаянно удерживал себя, чтобы не завести для удара сжатую в кулак руку.

– Вали отсюдова, дед, пока в рыло не дал, – сказал он, брезгливо ударяя раскрытой ладонью старика в плечо.

Тот вдруг как-то сразу съежился, посторонился и пропал.

Он, не оборачиваясь, шагнул вперед.

Инна шла навстречу, в ситцевом своем халатике, волосы у нее были мокрые, а через плечо перекинуто полотенце.

– Как вода? – спросил он вместо приветствия.

– Холодная, – сказала она.

– Выспались?

Она молча пожала плечами.

– Оказывается, – сказал он, – под утро местные мужики наваляли огненному змею.

– А, – сказала Инна, – я слышала какой-то шум, но выглядывать не стала. Побоялась.

– Видели? Тут, оказывается, есть дорога. Может, нам и не надо было вовсе тащиться через лес? Мы могли совершенно спокойно проехать по этой дороге.

– Наверное, могли, – безразлично сказала Инна.

Отсюда Малая Глуша казалась декорацией для фильма с очень большой долей неправды, что-то вроде «Свадьбы в Малиновке» или «Вия». Скорее, «Вия». Низкие беленые хатки (он знал, что в белила здесь подсыпают синьку, для того чтобы белизна была яркой и отливала голубизной), соломенные крыши, игрушечные окошки, кринки на плетнях и подсолнухи за плетнями…

– Или пойти, например, вдоль линии… Заблудиться невозможно, иди себе и иди. Вообще, не такая уж она и Глуша, тут холодильники в домах, телевизоры. Где-то же они их берут, значит ездят в город или в те же Бугры…

– Слушайте, – сказала Инна, – что вы ко мне пристали?

– Я вовсе…

– Каждый сам за себя, ясно? Здесь все по отдельности, плату с каждого берут отдельно. Даже если семья…

– Что – если семья?

– Все равно с каждого берут отдельно. Здесь не бывает вместе, ясно вам?

– Откуда вы все это знаете? Я, например, не знаю ничего такого.

– Болязубы близко от Малой Глуши, – сказала она тихо.

Потом накинула на голову полотенце и стала яростно вытирать волосы, прямо посреди улицы.

– Ах да, вы ведь росли в Болязубах…

Интересно, подумал он, каково это, жить совсем рядом с Малой Глушей. Впрочем, вот Пал Палыч живет, и ничего.

Он неожиданно для себя спросил:

– Сколько вам лет, Инна?

– Тридцать восемь, – сказала она из-под полотенца, – а что?

– Ничего. Просто так спросил.

Она высунула голову из-под полотенца и скрутила его в жгут.

– Извините, – сказала она. – Я не хотела вас обидеть. Просто…

– Вам не по себе. Понимаю.

– Мне казалось, я все смогу. Смогу вытерпеть любые трудности.

– Да. Нас учили, что это очень важно – уметь выносить любые трудности. Но здесь, мне кажется, от нас требуется вовсе не это. Что-то другое. Я не знаю что.

Она улыбнулась, показав подбородком в сторону реки:

– Глядите.

По луговине на противоположном берегу важно вышагивали аисты, он насчитал пять, потом увидел, как к ним присоединяется шестой. Приземляясь, он выдвинул лапы вперед, как самолет выдвигает шасси.

– Это на самом деле, как вы думаете, что? – спросила она.

– Стая?

– Это школа. Летное училище. Это молодняк. И тренеры. Они будут тут собираться и тренироваться, пока не придет время лететь в Африку. Они улетают в Африку, вы знаете?

– Жалеете, что не стали орнитологом? – спросил он.

– Не знаю. Наверное. Я думала, закончу медучилище, буду поступать на биофак. Не получилось.

Она чуть развела руками, подтверждая, что – не получилось.

Потом, отвернув голову, так что он видел только высокую скулу и кончик носа, сказала:

– Лодка приходит оттуда. Из-за излучины реки. Приходит и забирает тех… кому надо. Только она приходит тогда, когда человек готов.

– А когда человек готов?

– Не знаю. – Она совсем отвернулась, опустила голову. – Когда заплатит… не знаю…

– Я вам не помешаю, Инна, – сказал он. – Не бойтесь.

– Я знаю, – сказала Инна.

Она повернулась и пошла к дому, помахивая полотенцем. Походка у нее была легкая, словно она разгуливала по ялтинской набережной.

Он сел на колючую траву и глядел, разминая сигарету, как тренировались молодые аисты, взлетая, делая круги, приземляясь, поодиночке и попарно. Вода шелково переливалась зеленью и синевой, за дальними холмами вставал еще один лес, темный и плотный, этот, казалось, не имел ни конца ни края. Так же не может быть, здесь давно уже не осталось непроходимых лесов. Он сидел, курил, ощущая внутри странную пустоту, словно та сила, которая подгоняла его все это время, наконец отпустила, не оставив ничего взамен.

– Я сделал что-то не то? – спросил он пустоту.

Та, естественно, не ответила.

Он поднялся и тоже пошел обратно, к жилью. Инны там опять не было, была хозяйка, она сидела на кухне, широко расставив ноги. Между ног у нее стоял тазик с проросшей старой картошкой, и она сосредоточенно чистила ее, роняя длинную, лентой завившуюся кожуру на без того грязный пол. Ему вдруг стало до тошноты тоскливо и скучно. Бродить вокруг деревни не было никакого смысла, а в доме не было ни одной книжки, чтобы упереть глаза и убить хоть немного времени, даже старых номеров «Работницы» или «Крестьянки». Время сделалось совершенно безразмерным и каким-то полым, он даже удивился – и как это он всю свою жизнь, даже последние годы, находил, чем себя занять. Ведь, приходя домой, он же наверняка что-то делал? Или нет? Чем вообще человек наполняет время, чтобы оно проходило скорее?

– Помочь ничем не надо? – спросил он, чувствуя, что голос звучит донельзя фальшиво.

Хозяйка поглядела на него темными непроницаемыми глазами, глубоко, как почти у всех местных, сидящими в четко очерченных глазницах.

– Ни, – сказала она, продолжая выпускать из-под ножа тонкую завивающуюся ленту.

Чувство неловкости нарастало, он повернулся, вышел в сени и по стремянке вскарабкался на чердак, который сейчас, при свете дня, выглядел особенно запущенным и жалким. По углам было очень много паутины, на гвозде висело побитое молью черное драповое пальто, а в углу, почему-то аккуратно перетянутая бечевой, лежала пожелтевшая кучка старых газет, которые читать было совершенно невозможно.

Зеркало отразило его лицо, оно было как чужое.

Одеяло, которое он оставил на полу, сейчас лежало на раскладушке, аккуратно сложенное, при этом никаких других следов свежей человеческой активности тут не было замечено.

Он лег на скрипнувшую раскладушку и закинул руки за голову.

Наверное, надо по-другому, подумал он, надо там, я не знаю, взять косу, наточить ее, пойти на луг и накосить сена. Наверное. Или там забор починить. Или крышу перекрыть. Ну как бы не спрашивать ничего, а просто пройтись по двору или там по дому, все починить, приколотить, чердак этот вымыть… То есть взять ведро, вернее, спросить у хозяйки, где можно взять ведро. Потом – где можно взять воду, потом – где можно взять тряпку, веник, совок и все такое, затащить все это на чердак, чердак помыть, окно тоже помыть… Тряпки все эти вынести на улицу, вытрясти и просушить. Или уборка – это женское дело? Тогда раскладушку починить. Умею я чинить раскладушку? Нет. Я умею только перебирать бумажки. Еще неплохо умел чертить, давно, в институте. Я и косу точить не умею, или это называется править. Ее каким-то бруском правят; если я пойду косить, я первым делом ударю себя по ноге, здесь же нет врача, нет, ерунда, я не о том думаю, поздно бояться, ничего со мной не случится, а если и случится, то не это.

Нет, наверняка можно и по-другому. Взять, например, и пойти на речку, постелить на траву куртку и валяться там на песчаной отмели. Валяться, валяться, валяться. Противное какое слово. Вроде Болязубов. Пока я им не надоем и они не предпримут меры, чтобы от меня избавиться. Как это у них получается, интересно?

Он лежал на спине, вытянувшись, нет, все-таки неплохо, что можно вот так, на чердаке, никому ты не мешаешь, тебе никто не мешает, а вчера был тяжелый день, и ночь тоже хлопотная, утомительная, сонно думал он, пласты времени в его голове сдвигались, обрушиваясь сами в себя. Лебедев с его «Спидолой», телескопом на чердаке и Анной Васильевной, Инна, водитель «жигуленка», пьяный на вокзале, милиционер – все в каком-то странном взаимодействии, невидимом на первый взгляд, но оттого особенно страшном и важном.

Когда он вновь открыл глаза, небо в окошке стало лиловым, в нем повис полупрозрачный розовый клочок облака.

Валяться на раскладушке, поперечной своей перекладиной, даже несмотря на простеленное одеяло, врезавшейся ему в поясницу, было невыносимо еще и потому, что беспокоил мочевой пузырь.

Он спустил ноги с раскладушки (которая прогнулась под его задом почти до досок пола), встал и направился к люку и приставной лестнице.

Лестницы не было.

Он растерянно ощупал ногой пустоту.

Потом сунул голову в квадратную дыру и сказал:

– Эй!

В сенях было темно, из горницы доносились неразборчивые голоса, похоже исключительно женские.

Никто не отреагировал, и он, нырнув в отверстие, повис на руках, потом мягко спрыгнул вниз. В сенях было не так темно, как ему показалось, из горницы на пол падал квадрат света, и он сразу увидел стремянку; кто-то отодвинул ее, и она стояла, прислоненная к стенке.

Миг он колебался, заглянуть ему в горницу или нет, и понял, что ему совершенно не интересно и не нужно знать, кто и зачем там собрался. Он вдруг ощутил себя одним-единственным человеком здесь, вроде Робинзона Крузо на необитаемом острове. Окружающий мир выглядел картонной декорацией, обитатели – движущимися куклами, способными выполнять лишь очень ограниченный набор функций; он вдруг подумал, что, когда его нет поблизости, жители Малой Глуши просто застывают, прерывая начатое движение, и оживают, только когда он появляется в пределах досягаемости.

Он двинулся было через кухню в сад и в сортир, но в дверях кухни неожиданно выросла темная фигура хозяйки. Со скрещенными руками, массивная и коренастая, она напоминала каменную бабу из археологического музея; воплощенное в человеческом подобии темной доисторической силы.

– Иди сюды, – сказала она, подтолкнув его плечом в направлении освещенного дверного проема.

В горнице на гнутых венских стульях неподвижно сидели женщины. Все они были в ситцевых дешевых халатах, загрязнившихся на животе, все – в пуховых платках, накинутых на плечи, все – в синих или коричневых рейтузах в рубчик. Все, как одна, были похожи на Анну Васильевну.

Волосы женщин были убраны в яркие, отталкивающих сочетаний цветастые платки, кое-где прошитые золотой нитью. Цвета преобладали красные, цвета артериальной и венозной крови, и насыщенный цвет медицинской зеленки. Насколько он знал, такие платки производились где-то в Японии. Специально для Малой Глуши, что ли?

Женщины сидели, сложив руки на коленях, их массивные груди покоились на массивных животах, и осматривали его из-под надвинутых платков.

– От он який, дывытесь, – сказала Катерина с некоторой даже гордостью, словно он был каким-то особенно удачным ее приобретением.

– От этот? – произнесла самая старая низким мужским голосом, явно выражая сомнение.

– Добрый день… вечер, – сказал он на всякий случай, но на приветствие отреагировали, как если бы по телевизору к ним обратился телеведущий.

– Молодой, – сказала Катерина, словно бы оправдываясь, что товар оказался не стопроцентно хорош. – Все еще молодой. Гарный.

Он поймал себя на том, что бессознательно прикрывает руками пах.

– Ну, – сказала старуха, задумчиво блеснув зубом (зуб у нее был не золотой, а железный). – Може, и так… ходимо.

Женщины одновременно поднялись со стульев, придвинувшись к нему полукругом. Он попятился и ударился спиной о сложенные на груди локти Катерины.

Черт, подумал он, что творится? Где Инна? Вообще, почему это все?

Женщины неуклонно подталкивали его к двери на улицу. Там ему стало чуть полегче, откуда-то потянул свежий ветерок, пыль на дороге завилась легкими крохотными смерчами. Он в растерянности обернулся, жадно вдыхая свежий воздух, – женщины надвинулись с крыльца и так же, полукругом, продолжали гнать его по деревне.

Откуда-то выскочил давешний дедок, приседая и кривляясь, пошел впереди, на сей раз он был не в ватнике, а в тельняшке с продранными локтями.

Около одной из хаток, низенькой и с покосившимся плетнем, женщины остановились. Старуха выдвинулась вперед, положив жилистую сильную руку ему на плечо.

– Куда вы меня ведете? – наконец спросил он, словно до сих пор что-то связывало ему язык.

– До вдовы, – сказала старуха сильным низким голосом. – Вот, змия прогнали, а вдова как же? Вдову теперь ликуваты надо.

– Лечить? – переспросил он. – Но я не врач. Это какая-то ошибка. Я…

Его собственная профессия показалась ему нелепой и несуществующей, какой-то игрушечной, он даже не мог как-то доходчиво объяснить, чем он вообще занимается. Чем он вообще занимался все это время?

Какая-то тетка за его спиной хихикнула.

Дедок, приплясывающий перед крыльцом, сделал неприличный жест, показывая, как именно надо лечить вдову.

– Я не… – сказал он.

– В лодку хочешь? – сказала за спиной старуха с мужским голосом.

Это и есть требуемая плата? – подумал он в растерянности. – Вот это? Я думал…

Он так и не успел опорожнить мочевой пузырь, и тот все сильнее давил на нервные окончания. Если бы я успел отлить, я бы лучше соображал, подумал он. Не может быть, чтобы они всерьез.

Перед дверью вдовы лежал такой же лоскутный половичок, что и у Катерины. С одной стороны край половичка обгорел и теперь топорщился черными лохмотьями.

Дедок неожиданно резко толкнул его в спину, кто-то другой распахнул двери, и он ввалился в сени, загрохотав каким-то ведром. Его собственная тень на миг качнулась в сумеречном квадрате дверного проема, где стремительно угасал вечерний свет, потом дверь за его спиной захлопнулась, и стало совсем темно.

Он застыл, нащупывая рукой стену, наткнулся на что-то мягкое, пушистое, испуганно отдернул руку, потом сообразил, что это вязаная мохеровая кофта – обязательная униформа всех местных женщин.

Из глубины дома не раздавалось ни звука.

Он еще раз провел рукой по стене, нащупывая выключатель. Наконец это ему удалось, вспыхнул свет, тусклый и слабый, красный червячок в лампочке дрожал и корчился, на полу валялось опрокинутое пустое ведро, какая-то куча тряпья. Темный дверной проем, куда он заглянул, вел в кухню, на фоне смутно освещенного окна он разглядел горшок с геранью и стеклянные банки, в которых плескалась опалесцирующая полупрозрачная жидкость. Он шагнул вглубь сеней, еще одна дверь вела, вероятно, в горницу, где тоже была мутная мгла; на окне слабо просвечивали ситцевые цветочки на занавесках, которые сейчас казались черными.

Он прислушался; вроде бы откуда-то из дальнего угла раздался какой-то шорох, словно бы кошка возилась, устраиваясь поудобней, и он вдруг сообразил, что до сих пор не видел в Малой Глуше ни кошек, ни собак. Он переступил через порог и вновь стал шарить по стене в поисках выключателя; в слабом свете, падающем из сеней, ему была видна лишь небольшая часть комнаты, тогда как дальняя стена и углы тонули во мраке. Выключатель подвернулся под руку неожиданно, и он включил свет. Здесь все было почти как у Катерины; только в углу вместо икон висел вырезанный из «Огонька» портрет красавицы работы художника Глазунова. Красавица была в кокошнике, – кажется, на самом деле действительно кружевном, наклеенном на холст. Но на репродукции кокошник, оттого что был настоящим, казался менее настоящим, чем если был бы нарисован. Лицо у красавицы было холодное и злобное, тонкие губы вытянуты в ниточку.

От дальней стены снова донеслось шебуршение и возня; он сделал еще шаг вперед; там у стены стояла настоящая деревенская кровать, роскошная деревенская кровать с никелированными шишечками в изножье и в изголовье, с кружевами на подушках, лоскутным пестрым одеялом и, возможно, даже с периной. Сейчас все это постельное богатство было разворошено, и он даже и не сразу увидел сидящую на постели женщину в длинной, с длинными рукавами фланелевой рубахе (наверное, еще одна местная мода). Распущенные черные косы у женщины были переброшены вперед, свисая на грудь, обеими руками она натягивала на себя одеяло, а глаза у нее, когда он привык к испускаемому лампой мутному свету, были в красных припухших окружностях, словно она плакала с ночи, не переставая.

Увидев его, женщина еще больше откинулась на кровати, словно пытаясь вжаться в грязноватую стенку, заклеенную голубоватыми выгоревшими обоями с розовыми и лиловыми цветочками, вернее, в украшавший ее коврик, на котором пара жирных лебедей плавала на фоне неубедительного замка.

– Не бойтесь, – сказал он, мучаясь от безнадежности и идиотизма ситуации. – Я не сделаю ничего плохого. То есть, извините, где у вас можно отлить?

Она взвыла и забилась на постели, делая неприятные жесты руками, как если бы обиралась перед смертью.

Тем не менее он успел заметить, что она, эта загадочная вдова, у которой гостил ночами пострадавший огненный змей, была молода, моложе его хозяйки, моложе остальных женщин, может быть, даже моложе Инны.

– Извините, – сказал он еще раз и попятился в кухню, где обнаружил ту же раковину без сливной трубы и ведро под ней, и, испытывая огромное облегчение, пристроился над ведром.

Застегнувшись, он ощутил, что в голове у него парадоксальным образом несколько прояснилось, он осознал себя в чужом доме, с малопонятной целью очутившимся рядом с чужой женщиной, воющей в чужой постели. Интересно, это она по огненному змею так убивается?

Морок, казалось, рассеялся, он выскочил в сени, вновь споткнувшись о то же ведро, и с силой толкнул ладонями в дверь. Дверь не поддалась – кто-то запер ее на наружный засов или просто крепко держал.

Он вернулся в сени, предполагая в конце коридора еще одну дверь – в сад или в пристройку, выходящую в сад, – и там действительно обнаружилась дверь, но тоже запертая, словно кто-то позаботился об этом заранее. Ощущая нарастающий идиотизм ситуации, он вернулся к парадной двери и ударил о нее кулаком.

– Да откройте же, мать вашу! – заорал он и для верности ударил кулаком еще раз, мимоходом успев подумать, что ситуация вполне комична, во всяком случае применительно к нему.

За спиной он услышал страшный нарастающий звук, механический, словно бы начинала выть сирена или некое иное громкое устройство, звук сделался высоким и нестерпимым, у него заломило зубы, и только несколько секунд спустя он понял, что это кричит женщина. Крик перемежался глухими ударами, словно она, крича, билась телом о коврик с лебедями.

В растерянности он вернулся в комнату; электрический свет, тускло просыпающийся с потолка, колебался и мерцал, как будто свечной, женщина на кровати продолжала выть и колотиться о стену, да она так себе голову разобьет, подумал он и шагнул к ней. Увидев это, она завизжала и забилась еще сильнее, он схватил ее за плечи; тело под рубахой было горячим, тонкие кости гнулись под его руками. Она отчаянно дернулась, пытаясь освободиться, визжа и пластаясь по стене, острые колени уперлись ему в грудь, он отчаянно пытался удержать ее, прижимая к себе, она оказалась неожиданно сильной, как все сумасшедшие.

Так же внезапно она замолчала; глаза ее в муторном колеблющемся свете казались черными провалами, она вглядывалась в его лицо, поднеся руку ко рту и кусая пальцы, потом с той же силой, с которой только что отталкивала его, привлекла его к себе.

Что я делаю? – подумала какая-то часть его, когда рука сама шарила по ее горячему влажному телу, косы ее лезли ему в рот, она была тонкокостная, худая, совершенно чужая ему, и именно эта чуждость словно позволяла все, он даже не знал ее имени. Она отчаянно извивалась под ним, в какой-то миг вскрикнув и прижав его к себе с внезапной силой, и он погрузился вместе с ней в пуховую перину, облепленный со всех сторон каким-то чужим бельем, чужими, враждебными запахами, к которым примешивался почему-то острый запах окалины. Женщина задышала спокойнее, слегка оттолкнув его слабой рукой, он повернулся, сел на постели и вдруг увидел в темном окне словно приплюснутые к стеклу снаружи белые воздушные шары; женщины стояли голова к голове, притиснув лица к стеклу и наблюдая за тем, что делается в комнате.

Он застегнулся и встал – женщина на кровати подтянула худые ноги под себя, натянув на колени смятую рубаху, и наблюдала за ним исподлобья. Схватив табурет, стоявший у стола, он размахнулся и что есть силы запустил им в окно; брызнули осколки, лица за стеклом пропали – или сначала лица пропали? В окно ворвался летний воздух, и этот воздух тоже почему-то принес с собой запах окалины.

Он обернулся к женщине на кровати.

– Извини, – сказал он, не умея придумать ничего умнее.

Она моргала, глядя на него припухшими глазами, словно человек, пробуждающийся ото сна.

Это не я, подумал он, по крайней мере не совсем я, я никогда бы… Это все Малая Глуша. То есть зачем все это?

– Я пойду? – спросил он неуверенно.

Блин, я даже не знаю, как ее зовут.

Женщина высунула из-под полы фланелевой рубахи ступню с аккуратными розовыми пальцами, пошевелила ими, словно увидела в первый раз.

– Ти хто такий? – спросила она тихонько.

– Не важно, – сказал он честно, потому что и в самом деле было не важно.

– Навищо викно розбив?

– Так смотрели ж, – сказал он и откашлялся.

– Они всегда смотрять, – сказала она. – Так всегда бувае.

– Дичь какая-то. Каменный век.

Он огляделся, на столе, покрытом зеленой плюшевой скатертью с кисточками, стоял почему-то графин с водой, словно на трибуне докладчика. Он взял из буфета чашку с олимпийским мишкой, выпятившим опоясанное кольцами пузо, плеснул туда воды и жадно выпил. Вода отдавала затхлым.

– Так я пойду? – повторил он, испытывая тоскливую ненависть к самому себе.

Женщина уже встала с постели и расчесывала косы перед круглым, в виньеточках зеркалом. Она не ответила.

Он вышел на крыльцо. Мерзкие бабы стояли тут же, полукругом, в темноте они все сильней напоминали степных истуканов. Над ними – одной короной на всех – стоял молодой розовый полумесяц.

«Убью», – подумал он, озираясь в поисках лопаты или хотя бы черенка метлы, но ненависть так же быстро отпустила его, как и нахлынула, оставив только стыд и тоскливое равнодушие.

Женщины придвинулись ближе.

Старуха с мужским голосом сказала:

– Йды на ричку. Там човен чекае на тебе.

* * *

– Лодка? – спросил он. – Уже?

– Да, – сказала Катерина, – иди. Скорей, скорей, скорей…

– Это и была плата? – спросил он, ошеломленный.

Женщины не ответили, они, как по команде, повернулись и стали разбредаться по улице, больше не глядя на него.

– Погодите, – сказал он. – Мне же вещи…

Но вдруг огни в домах разом погасли, и он остался на пустой темной улице совершенно один, с пустыми руками он пошел к реке, и запах чужой женщины преследовал его.

Река, казалось, стала за это время полноводной, розовое лунное серебро плясало в ней, а у песчаной отмели стояла лодка, и когда он, оскальзываясь на обрыве, спустился к ней, то увидел, что в ней сидит давешний дедок в драном тельнике и смотрит на него веселыми бледными глазами.

– Вы и есть перевозчик? – спросил он.

– А кого тебе треба, дурень? – спросил дедок.

На реке заворачивались крохотные темные водовороты, плеснула рыба.

Лодка стояла, распространяя запах дегтя и подгнившей воды, маленькая и черная.

Он, поколебавшись с минуту, перелез через борт.

Лодка резко качнулась, на дне плеснула темная вода и залила ему кроссовки.

Осторожно он перебрался на нос и сел на скамью. Действовал он механически, словно понимание того, зачем и почему это происходит, ушло, осталась только неизбежная последовательность действий, одно влекло за собой другое, все они вместе – третье.

Он подумал, что, может, попросить перевозчика подождать и сбегать быстренько за рюкзаком, но передумал. Вдруг лодка уйдет и он навсегда останется в Малой Глуше?

– Я готов, – сказал он.

– Никто не бывает готов, – сказал перевозчик и спрыгнул в воду, чтобы оттолкнуть лодку от берега. На нем были подкатанные до колен рваные хлопчатые тренировочные штаны.

Лодка скользнула легко, и сам он ощутил почти облегчение, словно самое неприятное уже позади, а дальше все пойдет само собой.

Он опустил руку в воду, чувствуя, как она просачивается меж пальцев. Вода была теплая и упругая.

– Подождите, – раздался сзади тоненький задыхающийся голос. – Подождите!

Инна спускалась с обрыва, оскальзываясь на песчаных осыпях. Она вновь была в городской одежде – обтягивающая кофточка с люрексом и узкая юбка, только на ногах все те же разбитые кеды. За собой она тащила чемодан, оставлявший в песке глубокие борозды.

– От же, мать твою, – радостно сказал дедок и взялся за весла.

– Погодите, – сказал он. – Вас же просили.

– Не положено, – сказал перевозчик.

Он, не слушая, соскочил в воду, ухватившись за борт. Лодка оказалась тяжелая и скользкая, как очень большая рыба, а место неожиданно глубоким, вода была ему по грудь, и удерживать лодку было нелегко.

– Я сейчас, – задыхаясь, сказала Инна. – Сейчас.

Она перекинула через борт чемодан и потянула лодку на себя. Лодка вновь заскользила по отмели, Инна торопливо и неуклюже, поскольку мешала обтягивающая юбка, забралась внутрь.

Тогда и он перевалился через борт, чувствуя, как доска врезается в живот, лодка качнулась и черпнула бортом воды. Что-то ударило по голове, в глазах заплясали красные пятна, он чуть не свалился назад, в воду, но, помотав головой и разогнав багровую мглу, увидел, как черный перевозчик на фоне зеленовато-розового неба занес черное весло, готовясь ударить еще раз, а Инна повисла у него на руке. Иннин чемодан валялся под скамьей, вода плескала в клетчатые бока.

Он на четвереньках подобрался к лавке и сел. Одежда промокла, кроссовки хлюпали, выталкивая воду, смешанную с илом, а джинсы до колен были в бурой жиже. Он поднес руку к голове, потрогал и поглядел на пальцы, в свете тощего месяца лаково блеснувшие черным.

– Тронь еще раз, убью, сука, – сказал он с ненавистью.

Но перевозчик так же внезапно успокоился, поставил весла в уключины и сделал сильный гребок.

Он опустил руку в воду, зачерпнул пригоршню плеснувшего серебра и промыл разбитую голову. Инна тряслась на корме, он видел ее, полускрытую движениями рук перевозчика, она плакала взахлеб, уже не скрываясь.

– Ну все, все, – сказал он, выглядывая из-за чужой, сутулой спины, обтянутой тельником. – Все в порядке. Хватит.

На перевозчика он больше не обращал внимания, словно тот был просто функцией, пустым местом, вроде тех человекоподобных роботов, о которых так любят писать фантасты.

Она ведь тоже заплатила чем-то, подумал он. Нет, не хочу знать чем.

Лодка выгребла на стремнину и пошла вниз по течению, за каждым гребком следовал мощный рывок вперед, с весел падали тяжелые ртутные капли и растекались по реке концентрическими кругами.

У них за спиной оставалась целая цепочка таких постепенно расплывающихся кругов.

Впереди плеснула рыба.

Они миновали островок, поросший ивняком, даже в скудном свете молодого месяца было видно, до чего белый здесь песок.

Инна нагнулась, подняла свой чемодан и поставила его рядом с собой на лавку.

– Что там у вас? – спросил он.

Она помолчала, обхватив руками колени.

– А где ваши вещи? – спросила она вместо ответа.

Он неопределенно кивнул назад:

– Там. Остались там.

– Вы что, совсем дурак? – сказала она сердито.

– А что? Какая теперь разница?

– За рекой нельзя брать у них еду. Только то, что с собой. Вам разве не сказали?

– Ах да, – вспомнил он. – Говорили. Я просто… столько всего произошло.

– Как вы вообще тут оказались? Откуда вы узнали?

– Где, в лодке?

– В Малой Глуше. Не валяйте дурака.

Сонная река плескалась о борта лодки.

– «Адмирал Нахимов», – сказал он. – Знаете «Адмирала Нахимова»?

– Который утонул? Да.

– Я приезжал туда. В составе комиссии. Родственников поселили в гостинице. Это было… они должны были опознать своих, чтобы забрать их. Они… можете себе представить, что там делалось. Один… был спокоен. Сказал, что ничего страшного, что он знает способ. Можно вернуть…

Он зачерпнул воды, поглядел, как она стекает с пальцев серебряными каплями, потом мокрой рукой провел по лицу.

– Я… спросил его – как? Он говорит, есть один человек. Он знает путь. Ты к нему придешь, он даст тебе бумажку с маршрутом. Очень сильный. Он держит угол мира. С той стороны, где мертвые. Держит. Вот. Может, даже и не человек. Я спросил – а как? Он говорит, не знаю, он скажет. И я… спросил, как найти. Этого человека. Только… всю зиму думал, а потом поехал. Весной поехал. Тут еще очень надо… убедить, что иначе нельзя.

– Я знаю.

– Ну вот, – сказал он и замолчал.

Мимо проплывали темные берега с белой песчаной каймой. В воде у берега кто-то плескался и шумел.

– А тот человек? Который сказал вам? У него получилось?

– Не знаю, – сказал он. – Я так его и не видел. С тех пор. Он сразу уехал. Туда. Он говорил… мало кто оттуда возвращается и очень редко, когда возвращаются вдвоем. Но попробовать можно.

Он опять помолчал.

– Они были в какой-то краске, – сказал он вдруг. – Вымазаны голубой краской. Этот сухогруз, «Васев», вез ее, что ли. Волосы были ярко-голубые, у них у всех. У многих. Слипшиеся ярко-голубые волосы. Совершенно нелепая катастрофа, как будто… как будто кто под руку толкал, не знаю…

– Теперь уже совсем недолго, – сказала она невпопад.

– Я думал, все будет не так, – сказал он. – Я готовился к другому.

– Р-разговорчики в строю! – вдруг весело крикнул дед, налегая на весла, отозвавшиеся скрипом уключин. – Не положено разговаривать. Осознавать надо серьезность момента. А то высажу, ясно вот тебе?

– Я осознаю, – сказал он устало. В то, что дедок высадит, он не верил, просто не хотелось спорить.

Река тем временем делалась все шире, они миновали еще один остров, разрезавший ее на два рукава, на острове толпились ивы, полоща в воде длинные узкие листья. Прошумел ветер, и по ивам прошла серебряная волна.

Небо на западе сначала было нежно-розовым, потом погасло, и, подняв голову, он увидел, как тогда, в детстве, полную луну, в которую превратился тоненький месяц. Значит, все-таки так бывает, отрешенно подумал он. Вокруг луны собрались пухлые кучерявые облака, подсвеченные по краям лунным серебром, очень похожие на те, которые он видел в детских книжках, кажется, Корнея Чуковского, с картинками, или в русских сказках, там еще кот булку нес под мышкой. Нет, точно в Чуковском, на рисунке с котом была зима, он вдруг отчетливо вспомнил под шапкой синеватого снега пряничный домик с освещенным окошком, кота в валенках, идущего по хрустящему снегу, и горевший у него над головой квадратненький фонарь.

Лодка скользнула по рукаву и вновь выплыла на стремнину, за их спиной что-то тяжело плеснуло, выбросив в небо тоненький высокий фонтан, образовавший, распадаясь, чуть видимую радугу, словно бы в реке играл кит.

Ерунда, подумал он, откуда тут кит, а вот русалки тут наверняка водятся, просто обязаны водиться русалки, но река вновь стихла и текла себе, переливаясь чернью и серебром, а на темном горизонте вдруг образовался бьющий в небо столб света; словно бы над Чернобыльской АЭС, ходили такие слухи.

Лодка вдруг заскребла днищем о грунт, лодочник поднял весла, уложил их вдоль бортов, достал из рукава смятую бумажку, затертую по краям, и уставился в нее, шевеля губами и моргая в свете багровой заходящей луны и светлеющего на востоке неба. Потом досадливо покачал головой и протянул ему листок.

– Лучше ты, хлопчик, – сказал дедок, – очи в мене уже не те.

Он повернулся и обернул лицо к луне, и стало видно, что у него вместо глаз молочные полупрозрачные бельма, какие бывают у слепых.

Бумажка оказалась вырванной из книги страничкой, жалкой и помятой.

– Темно же, – сказал он, оправдываясь, пытаясь разглядеть прыгающие буквы.

– Надо прочесть, – сказал дед веско. – Порядок такой. Ты зачем в институте вчывся?

– Ладно, – сказал он. – Я попробую.

«Большое количество преданий относит Сотворение мира к центральной точке (пупку), от которой оно предположительно распространилось в четырех основных направлениях. Следовательно, добраться к Центру Мира означает прийти к „отправной точке“ Космоса, к „Началу Времени“; говоря кратко, отбросить Время. Теперь мы можем лучше понять восстанавливающее действие, производимое в глубокой психике образами восхождения и полета, потому что мы знаем, что в ритуальной, экстатической и метафизической плоскостях восхождение может позволить, кроме всего прочего, отбросить Пространство и Время и „отправить“ человека в мифический миг „Сотворения мира“, вследствие чего он в некотором роде „возрождается“, став как бы современником рождения Мира.

Кратко говоря, „регенерация“, затрагивающая глубины психики, не может быть полностью объяснена до тех пор, пока мы не осознаем, что образы и символы, вызвавшие ее, выражают – в религиях и мистицизме – отбрасывание Времени. Проблема не так проста, как…»

– Дальше? – с интересом спросил дедок.

– Дальше ничего нет. Оборвано.

– Жаль, – сказал дедок задумчиво. – В высшей степени интересно было бы узнать, что там дальше он пишет, как вы полагаете, коллега? Ладно, нет так нет, распишитесь здесь.

Он протянул им потрепанную инвентарную книгу с пожелтевшими страницами и подтекающую синюю пастовую ручку. Страницы были подъедены серыми пятнами плесени.

– Дату, число? – спросил он механически.

– Господь с вами, коллега, – сказал перевозчик. – Какие числа за рекой? Мнимые разве что. Просто распишитесь, и ваша прелестная спутница пускай распишется. Этого достаточно, уверяю вас.

И вдруг, запрокинув тощий кадык к светлеющему небу и выкатив голубоватые бельма, закричал петухом, чисто и звонко.

Крик отскочил от серой воды, словно пущенный умелой рукой плоский камушек.

Он вернул книгу и выпрыгнул из лодки, вновь залив кроссовки водой. Никуда это не годится, надо будет просушить их, что ли.

Принял у Инны чемодан с подмокшим, потемневшим боком, потом помог ей перебраться через лодку, которая сейчас почти легла набок, грозя зачерпнуть низким бортом воду. Потом лодка так же резко выправилась, перевозчик ударил веслами и в одно движение вынес лодку на середину реки, причем почему-то кормой вперед, и получилось это у него лихо и ловко, так ловко, что перевозчик вдруг вновь торжествующе крикнул петухом.

Как же мы будем возвращаться? – вдруг подумал он, ведь он должен бы нас тут ждать. Но мысль вышла какая-то неубедительная, вероятно, потому, что возвращение стояло далеко не первым среди насущных вопросов, а может, потому, что он разучился тревожиться по таким пустякам.

– Ну вот, – сказал он зачем-то, пытаясь оглядеться по сторонам.

Непонятно было даже, взошло солнце или нет, поскольку над рекой висела низкая, плотная дымка. Но даже и в этом свете отчетливо виделся пустой берег реки, ивняк, подползающий к самой воде, серые, до серебра вымытые куски плавника на сыром песке, а также точащие из песка белые пустые ракушки, маленькие, с ноготь ребенка.

Он прошел прочь от воды, туда, где песок был суше; внутри оставленных им следов тут же начала скапливаться вода.

Инна шла рядом, волоча за собой чемодан, облепленный песком.

Этот берег был низкий, подтопленный, сплошь заросший ивняком, в кустах возились, треща крыльями, какие-то мелкие птицы, над водой сновали, почти зачерпывая воду клювами, ласточки. Иногда они все-таки касались воды, и тогда по воде протягивался длинный треугольный след.

– Куда дальше, вы знаете? – спросил он.

Инна уронила чемодан на землю и теперь стояла сердитая, раздувая ноздри и уперев руки в обтянутые люрексом бока.

– Нет, – сказала она. – Не знаю. Все не так. Тут должно было…

– Что?

– Не важно.

– Господь с вами, как это – не важно?

– Нас должны были встречать, – сказала она. – Но не встретили.

Он сказал:

– Наверное, они опоздали.

Он прошел еще немного, потом выбрал удобный корень, торчащий из обрыва, и сел на него.

– Я думаю, надо подождать, – сказал он. – Послушайте, у вас правда есть еда?

– Правда, – сказала она устало. – И вода тоже. Только нам нельзя сейчас есть. Надо идти. Раз никто не встретил, надо идти.

– Хотя бы попить дайте.

Она, опустившись на колени в песок, раскрыла чемодан, порылась в нем и протянула бутылку минералки:

– Пейте, и знаете что? Оставайтесь тут. Я оставлю вам еду. Переложу в пакет и оставлю. Половину. По-честному. Только оставайтесь.

– Опять я вам мешаю, – сказал он равнодушно. – Почему на этот раз?

– Это все из-за вас, – сказала она.

– Нечего меня обвинять. Без меня вы бы упустили лодку.

– Да. – Она повернула к нему лихорадочное, осунувшееся лицо. – Верно. Это я… не совсем, не так, ладно, не важно. Все равно. Из-за вас нас никто не встретил. Я знаю, это потому, что вы передумали. Не так сильно хотите.

– Господь с вами. Как же это я не хочу?

– Думаете, что хотите, а на самом деле не хотите, – сказала она упрямо.

– Это… несправедливо, – сказал он.

Он закрыл глаза и попытался восстановить свою тоску и боль, и страшные, длинные одинокие вечера, особенно по выходным, и острое ощущение облегчения, почти радости, когда узнал, что можно вернуть. Вспоминалось что-то смутное, невнятное, словно кусок из него, вместе с тоской и болью, вообще с умением тосковать и желать, вырезали, не совсем, впрочем, аккуратно, остались какие-то следы и тоскливое недоумение. Тогда, чтобы проверить себя, он попытался сделать то, чего не делал никогда, потому что знал, что не выдержит. Дойдя до предела, восстановить в памяти Риткино лицо в гробу. Внутри было все так же пусто и неподвижно – ее лицо в гробу, ну и что?

– Все равно вы не правы, – сказал он. – А потом, вы-то? Вы сами?

– У меня совсем другое дело, – сказала она. – Вы не понимаете.

– Это вы не понимаете. За рекой все равны, – возразил он.

– Дурак, – сказала она свирепо. – Пройти за реку – это тьфу. Это легко. Тяжело вернуться.

Он отдал ей воду, она глотнула, обливая себе шею и грудь.

– Ладно, – сказал он. – Прячьте вашу воду и давайте мне ваш дурацкий чемодан. Что у вас там такое, в самом деле?

– Не ваше дело, – сказала она сердито.

Я ее увижу, подумал он, теперь уже скоро. Скоро ее увижу, ничего себе!

И тут он увидел бегущую к ним девочку.

Девочка была в белой рубахе, а на голову у нее был нахлобучен венок из колосков и ромашек. Очень, как бы это сказать, кинематографическая девочка.

На бегу она размахивала руками и что-то кричала.

– Глядите, – сказал он.

Инна недоуменно нахмурилась.

– Это проводник? – спросила она недоверчиво.

– Почему нет. – Он пожал плечами. – Это символично. Ребенок. Удивительнее, если это просто девочка. Откуда она тут, за рекой? Я имею в виду…

Он хотел сказать «живая», но запнулся и не выговорил.

– За рекой может быть все, что угодно, – задумчиво сказала Инна. – Мне так кажется.

– Эй! – Девочка подбежала ближе, теперь можно было разобрать, что она кричит. – Эй!

У девочки были босые ноги в цыпках и светлые серые глаза.

– Что же вы тут сидите, – сказала она укоризненно, тяжело дыша. Он видел, как под рубахой ходят ее тоненькие ребра. – Сейчас придут песьеголовые.

– Кто? – переспросил он.

– Песьеголовые. – Девочка ловила ртом воздух. – Чудовища. Они идут сюда. Надо скорее…

Она подскочила, схватила его за руку и потянула.

Он оглянулся на Инну.

– Скорее. – Девочка подпрыгивала на месте, умоляюще глядя на него. – Хорошо, что я вас увидела. Вы из-за реки, да? Они людей едят. Ну пожалуйста, поскорей, прячьтесь, пожалуйста, прячьтесь. Ох, я из-за вас тоже…

– Песьеголовые? – недоуменно переспросил он.

– Они чуют, – сказала девочка, ловя ртом воздух. – Надо по воде, по воде уходить.

Он покорно нагнулся и поднял Иннин чемодан. Девочка прыгнула в воду, круглые капли венчиком расцвели возле ее щиколоток.

Он торопливо стащил кроссовки (сколько можно полоскать их воде!), зажал в другой руке и двинулся за девочкой вдоль кромки воды. Хмурая Инна следовала за ними, недоверчиво покачивая головой. Они прошли подтопленным берегом, где в воду спускались мокрые корни пышных ив, пересекли мелкую заводь, где в прогретой воде у песчаного дна стояли стайки крохотных рыбок, и наконец выбрались, хватаясь за корни, на обрыв, где заросли были такие густые, что в них можно было спрятать целую толпу.

– Ш-ш-ш! – сказала девочка.

Она нырнула в ивняк и теперь выглядывала оттуда, ее венок сполз на одно маленькое ухо, придав ей смешной залихватский вид.

Он затолкал чемодан меж кустов и полез следом, чувствуя себя полным дураком. Инна ловко заползла под ветви, она, кажется, решила больше не противоречить. Надеется, что если будет вести себя хорошо, это оценят, и дальше все уладится? – подумал он.

Отсюда, с высокой точки, сквозь ветви можно было разглядеть берег, в том числе и тот его участок, куда их высадила лодка, там наверняка было натоптано, но как раз следов отсюда уже видно не было.

Туман постепенно уплотнялся перед тем, как подниматься кверху, как бывает, когда день обещает быть жарким, и он, высунув голову из густых зарослей, видел, как там, вдалеке, к кромке воды вышли высокие существа в длинных рубахах; на таком расстоянии детали рассмотреть было невозможно, но очертания их голов явно были нечеловеческими. Существа рассматривали то, что должно было быть их следами на песке, поводили головами, словно ловя ветер, но слабый ветер дул оттуда сюда, и существа растерянно топтались на песке, не зная, куда отправиться следом.

– О господи! – сказал он.

– Тш-ш-ш! – Девочка проворно заткнула ему рот маленькой горячей рукой.

То ли из-за оптических причуд тумана существа казались огромными, то ли на самом деле были выше людей, по крайней мере на голову.

Он припал к теплой земле, ощущая, что весь перемазался липкой грязью, но это, наверное, не так важно.

А я еще собирался устроиться там на пикник, растерянно подумал он, еще перекусить там, дурак, хотел!

Существа переговаривались друг с другом, делая жесты руками, торчащими из коротких рукавов. Он насчитал троих, но, может, на самом деле где-то прятались еще?

Почему-то я ни разу не задумался о том, как оно будет – за рекой. Я думал, что самое главное – это сюда попасть, а здесь все будет просто, ну, не просто, а прямолинейно, что ли.

Псоглавцы, судя по жестам, обменялись несколькими словами, повернулись и исчезли в зарослях. Он боялся, что они все-таки двинулись в эту сторону, но минутой позже увидел их гораздо дальше, выше по течению шевельнулись кусты, мелькнули высокие белые фигуры и пропали в тумане.

– Ушли, – тоненько сказала девочка. – Вот и мы скоро пойдем.

– Ты кто, вообще? – спросил он вполголоса.

– Я тут живу. – Девочка вытерла нос рукавом рубахи. – Мы тут живем.

– Давно?

– Всегда, – сказала девочка.

– Ты, кто еще?

– Мамка… папка. Баба Люба. Мы вон там живем. – Она махнула рукой назад, от реки. – А вы из-за реки, да? Вам надо дальше, да? Хорошо, что я вас нашла!

– Значит, ты все-таки проводник?

Такая малявка? С другой стороны, почему нет? За рекой все должно полагаться не на обыденный смысл, а на символы. Мифологию. Наверное.

Девочка затрясла головой и поправила венок, который от этого окончательно съехал набок.

– Я нет. Мне нельзя, бабы не водят, только мужики. Папка вечером вернется, он вас поведет. А я только встречаю. Встречать можно.

– Ясно, – сказал он. – А тебя как зовут?

– Тоже Люба. Как бабку.

Она деловито, как собачонка, выбралась из-под кустов и теперь стояла, темнея на фоне быстро светлеющего неба.

Он вытянул злополучный чемодан и помог вылезти Инне. Одна щека у нее была перепачкана землей, юбка – в грязи.

– Ну и вид у вас, – сказал он.

Она мрачно осмотрела себя, потом сказала:

– Отвернитесь, – и стала спускаться к воде.

– Вот вы зря возитесь, – упрекнула девочка. – А если опять песьеголовые придут?

– Мы быстренько, – сказал он, подумав, что и ему надо тоже помыться.

Не глядя на Инну, он тоже вошел в воду, стащил с себя футболку и прополоскал ее. Футболка все равно получилась какая-то сероватая.

Инна за его спиной сказала:

– Я уже.

Он натянул мокрую футболку, тут же облепившую его спину и плечи. Это было, пожалуй, даже приятно.

– Дайте мне еще попить, – попросил он.

– Так вы изведете всю воду, – упрекнула она.

– Это последняя бутылка?

– Нет, – сказала она. – На самом деле нет. Но все равно надо экономней. Мы же не знаем, как долго…

– Папка вас завтра утром поведет, – сказала девочка.

– Это долго? Дорога долгая?

– Папка говорит, по-разному. И еще, что не сопливых дело, – сказала она и неожиданно лукаво улыбнулась, передний верхний резец у нее был косенько обломан, отчего улыбка делалась только симпатичней. – Я только встречаю, – повторила она.

– И давно ты так?

– Нет, – сказала она с гордостью, – папка только недавно разрешил. Но я вон как здорово успела. Мы всегда знаем, когда лодка приходит.

– А песьеголовые?

– Они тоже всегда знают, – призналась она. – Они охотятся за людьми из-за реки. Они знаете чего с ними делают? Они их в ямы сажают и кормят. А потом надрез делают на пальце. Если кровь не идет, значит жира много наросло. Тогда они их режут и съедают. Ужас! – Она прижала ладошки к ушам.

– А я думал, песьеголовые – это легенда.

– Святой Христофор, – сказала Инна.

– Что?

– У Катерины в Малой Глуше. Икона. Святой Христофор. Он был псоглавец.

Он вспомнил изображение высокого воина с собачьей головой:

– Я думал, это легенда. Суеверие.

– А я думаю, он пришел из-за реки, – сказала Инна. – Они иногда приходят.

– Значит, те, кто… возвращался и рассказывал о странных племенах, о людях с песьими головами, о… я не знаю, еще рисовали таких, с глазами на животе или с ушами до полу, или… просто попадали за реку?

– Да, потому что раньше текла совсем рядом. Она и сейчас придвигается. Когда проливается много крови. Когда молодые гибнут. Говорят, в такие времена можно попасть за речку, ну, без проводника, и оттуда… тоже приходят всякие… А если человеку везло и он возвращался, он как бы получал знание. Это такой дар, наследство. Потому что за рекой всегда знают, если должна случиться большая беда. Знаки, даже мы их иногда можем увидеть. Ну, вы знаете, огненные колеса, столбы, перед войной многие видели.

– Я знаю, – сказал он. – У меня бабка видела. Как раз перед самой войной. Огромную пылающую женщину, выходящую из леса. Только это было не здесь, а в Белоруссии, в Полесье.

– Какая разница. – Инна пожала плечами. – Река везде. И лес везде.

Они шли, оставив реку за спиной, земля становилась все суше, туман как-то резко поднялся и исчез, начинался густой, жаркий день, и солнце постепенно набрало такую силу, что и вправду было ясно, что это настоящая яростная звезда, а не какой-то там светлый кружок в небе.

Небо стало глубокое, с неожиданно густым фиолетовым отливом в чистой голубизне, и там, в вышине, лениво парили черные точки.

– Это кто? – спросил он Инну. – Ястребы?

Но она сказала:

– Я не знаю здешних птиц.

Это очень символично, думал он, девочка встречает нас, и ее зовут Люба. Любовь. Это так задумано или совпадение? Или здесь не бывает совпадений?

Девочка шла впереди, время от времени оглядываясь. Иногда ей становилось скучно, тогда она сама для себя подпрыгивала, или кружилась, забегала вперед, или шла рядом с ними, болтая, что в голову придет.

– А это настоящая золотая ниточка? – спрашивала она, трогая Иннину кофточку с люрексом. – Нет? Жалко. А правда, что за рекой есть такие волшебные ящики и можно увидеть, что где делается, прямо как в сказке? И говорящие ящики тоже есть?

– Есть, – устало сказал он. – И движущиеся ящики тоже есть.

– Это как?

– Ну, как телега без лошади.

– Чудеса. – Девочка покачала венком.

Песьеголовые для нее не чудеса, подумал он, а телевизор – чудо.

– Все-таки как получилось, что вы тут живете? – спросил он.

– Надо мамку спросить, – сказала девочка. – Она знает.

– А кто еще тут живет?

– Дальше, – девочка махнула тоненькой рукой куда-то вперед, – живут крылатые люди.

– Ангелы?

– Кто?

Он в затруднении сказал:

– Ну, такие, крылья белые, в перьях, волосы светлые, вокруг головы сияние.

– Нет, – сказала она с сомнением. – Кажется, нет. Просто крылатые люди. У них клюв на лице вместо носа, папка говорит, – она вновь подпрыгнула, просто от избытка энергии. – А дальше я уж не знаю кто.

– А люди с ушами до полу? – спросил он на всякий случай.

– Про таких я не знаю, – честно сказала девочка.

Теперь они шли по пояс в траве, трава здесь была густая и нетронутая, из нее торчали белые зонтики цветов и колючие красные репейники. Что-то шмыгнуло прочь от их ног, высокие стебли на миг разошлись и сомкнулись.

Девочка выбирала путь по ведомым ей одной приметам.

Он нес Иннин чемодан, понимая, что наконец-то его неверный путь свелся до одной прямой, а дальше о нем будут заботиться неписаные, но твердые правила, установленные от начала времен, эти правила столь нерушимы, что даже боги не способны изменить их или переступить, ибо они установлены Тем, кто выше богов.

Смущали только песьеголовые. Его не предупредили, что за рекой могут ждать опасности такого рода.

– А куда ты нас ведешь?

– Так к папке же, – ответила девочка, не оборачиваясь.

Инна неодобрительно на него покосилась.

– Что? – спросил он шепотом.

– Почему вы во все мешаетесь? – тоже прошептала она. – Спрашивать не положено. Надо делать, что говорят, раз уж сюда попали, иначе может ничего не получиться.

– Просто мне странно. На каком, например, языке говорит эта девочка? На современном русском языке. Ну, немножко приукрашенном, как в кино. Мамка, папка. Такого не может быть.

– Я думаю, – сказала Инна задумчиво, – за рекой нет языков. Ну, что-то в этом роде.

– Значит, она не человек.

– Почему?

– Потому что язык – человеческое свойство. И человеческая привилегия.

– А мы?

– Что – мы?

– На каком языке говорим здесь мы? На русском? Откуда вы знаете? Может, мы утратили свой язык, как только попали сюда?

– Да, – сказал он. – Возможно, вы правы. Боюсь, может, мы утратили больше чем язык.

– Что вы имеете в виду?

– Не знаю, – сказал он на всякий случай.

Если живому человеку так трудно попасть за реку, не значит ли это, что он оставляет на том берегу что-то очень важное, например свою человечность. Или часть ее. И как знать, подумал он, как знать, удается ли на обратном пути найти и подобрать эту оставленную часть?

Над зонтичными цветами гудели пчелы.

– Я думал, здесь все не так, – сказал он.

– Здесь все не так, – возразила Инна. – Вы потом поймете.

– Это как в детстве. – Он покачал головой. – Я жил на даче у бабушки. Там тоже все было такое… яркое. Вы думаете, мы видим это только потому, что видим?

– Дети, – сказала она. – Дети всегда знают. Поэтому они боятся засыпать, потому что за ночь мир может измениться. Река течет совсем рядом с детьми. Совсем рядом.

– Если бы на моем месте был писатель-фантаст, – сказал он, – он бы предположил, что тут особенное время и пространство. Свернутое или с дополнительным измерением, что оно как бы пронизывает реальный мир.

– Ваш писатель-фантаст ошибается, – возразила она серьезно. – Здесь нет ни времени, ни пространства.

А живые существа, подумал он, есть ли здесь живые существа? Все эти насекомые, пчелы, птицы? Некие представления, образы, клочки материи или удивительная страна, в которой хватает места всем?

Его охватило странное ощущение покоя, словно все наконец-то делалось как должно.

Он вдруг обнаружил, что они вышли на верхушку холма. Небо по-прежнему было чистым и высоким, гудели пчелы, трава звенела совокупным хором множества насекомых. На самой верхушке, на голом земляном возвышении, стояла каменная баба, сцепив руки под животом.

На безглазой голове набекрень красовался свежий венок из полевых цветов и колосков. Колоски торчали во все стороны, отчего баба пародийно напоминала статую Свободы в многолучевом венце.

Девочка вприпрыжку подбежала к каменной бабе и встала рядом с ней, худенькая, с руками, смешно разведенными в разные стороны.

– Это я плела, – сказала она радостно. – А это знаете кто?

– Знаю, – сказал он. – У нас тоже такие есть. Такие древние скульптуры.

– Это здешняя царица. – Девочка сложила руки лодочкой и поклонилась серому камню.

Он тоже наклонил голову, принимая ее игру, но она тут же бросилась к нему и потянула за руку.

* * *

– Вот мы пришли уже почти, – сказала она весело.

Домик стоял в густом яблоневом саду и напоминал пряничный. С верхушки холма была видна низкая, крытая соломой крыша и одно отблескивающее окошко. Совершенно игрушечный домик.

– Как же вы тут живете, – спросил он удивленно, – совсем одни?

– Папке так положено. У него должность.

– А песьеголовые?

– Никто не посмеет тронуть папку.

Сверху видно было, как женщина в белом, склонившись, возится в огороде среди невиданных цветов, похожих на мальвы, но ярче и крупнее.

– Идемте. – Девочка вновь нетерпеливо дернула его за руку. – Я вас мамке покажу. А есть вам нельзя здешнюю еду, я знаю. Жаль. Она бы вас покормила.

Вблизи домик оказался совсем маленьким, а женщина – крупной и спокойной. Отправляясь в путь, он особо не задумывался о том, что будет ждать его за рекой, скорее из суеверия, чем по какой-то другой причине, но жилище проводника ему, как теперь представлялось, должно было быть чем-то вроде сурового домика смотрителя маяка. И чтобы в очаге пылал красный огонь, а за окнами свистел ветер.

Яблоки на ветках горели, как китайские фонарики, а все вокруг было словно в летнем варианте той картинки из детства, где котик в валенках несет по белому снегу большую пышную булку, немного похожую на нарезной батон. Девочка вновь подпрыгнула, почесала одной ногой другую и побежала по тропинке, мимо огромных подсолнухов, таких больших, что стебли их были подвязаны колышками.

– Мамка! – верещала она. – Тут люди из-за реки! Я их встретила. Я ж говорила, что встречу. А мы песьеголовых видели, правда! Они тоже прибежали к реке! Но я их увела раньше. Мы спрятались в кустах, а потом они ушли.

Женщина выпрямилась и отряхнула крупные, выпачканные землей руки.

– Из-за реки, и целых двое сразу! – Девочка схватила Инну за руку и заставила сделать несколько шагов. – Посмотри, какая кофточка!

– Уймись, дурочка, – добродушно сказала женщина.

Он поздоровался, и она кивнула в ответ приветливо и неторопливо.

– Ваша дочь сказала, что мы можем попросить вас о помощи, – сказал он. – Нам нужен проводник.

– Я знаю. – Она улыбнулась. – Почти всем из-за реки нужен проводник. Муж вернется и отведет вас.

– А сейчас его нет?

– Сейчас его нет. – Она пожала круглыми плечами. – Да вы отдохните пока. Хотите в доме?

– Нет, – сказал он поспешно. – Лучше на улице.

– Ну, так во дворе посидите, там стол, под черешней. Я как раз тесто поставила, да ведь вам нельзя тут есть, верно? Вот бедолаги.

– Это ничего, – сказал он, хотя голод давно уже скребся под ложечкой. – А долго ждать?

– Нет, – сказала женщина. – Недолго. Может, к полудню придет. Да вы посидите, отдохните, все, кто из-за реки, очень усталые, очень. Тяжко вам пришлось? – спросила она сочувственно.

– Тяжко? – переспросил он. – Не знаю. Да, вероятно.

– Теперь уж скоро. – Женщина дружелюбно кивнула. Лицо у нее было серьезное, а из-под платка выбивалась прядка русых волос.

– Знаете, – сказал он Инне виновато, – а я и вправду хочу есть.

Она впервые за все время улыбнулась, бледно и бегло:

– Что бы вы без меня делали?

Он не сказал ей, что, не будь его рядом, ей бы самой пришлось тащить пресловутый чемодан, который по-прежнему оставался очень увесистым. Может, подумал он, когда мы поедим, он станет полегче. Если там, скажем, консервы. Консервы всегда много весят.

Под черешней стоял грубо сколоченный стол и две вкопанные в землю скамьи. И то и другое было надежным и простым, и он опять вспомнил, как в детстве гостил у бабушки на даче. Там, кажется, был похожий стол, и он сидел, взобравшись с коленями на скамью, и раскрашивал картинки в книжке-раскраске, удивляясь, почему у него получается не так аккуратно, как на типографской картинке, расположенной рядом для примера.

Инна поставила свой чемодан на землю, раскрыла и опять чем-то пошуршала, потом достала бутылку с водой, хрустящие хлебцы, банку шпрот и красный, чуть подмокший с одного боку помидор. Все это она постелила на газету «Знамя коммунизма», которую тоже достала из чемодана.

– Ножик только надо, – сказала она деловито.

– Ножик как раз есть, – обрадовался он.

Краем глаза он видел девочку, та вскарабкалась на качели, укрепленные на толстом яблоневом суку, и теперь лениво раскачивалась, болтая ногами. Качели тоже были просто устроены: две прочные веревки и перекладина.

– Качели, – сказал он, вгоняя ладонью перочинный нож в жестяную крышку.

– Что?

– В ее возрасте у меня были получше.

– У вас все было лучше, – сказала Инна почти с ненавистью.

– Инна, – сказал он, – Болязубы, конечно, странненькое место, но я знал места гораздо хуже. Честное слово.

Она сидела, склонив голову, упершись взглядом в столешницу.

– За что вы меня так не любите, Инна?

– Вы неправильно все делаете, – прошипела она сквозь зубы. – Дергаете всех, спрашиваете. Когда, зачем? Нельзя так. Это милость. Одолжение. Как вы не понимаете?

– Вы хотите сказать, – спросил он горько, – что нас пустили за реку потому, что мы себя хорошо вели?

Она вздрогнула и смолкла.

– Здесь нет правил, Инна, – сказал он. – А если есть, то другие правила. Мы их не знаем. Мы можем нарушать их именно по незнанию.

– Вы даже не потрудились захватить с собой еды.

– Я думал, это будет быстро, – признался он. – Я не знал, что здесь… так много всего.

Может, если бы я был один, это и было бы – быстро? – подумал он. А она готовилась к долгому путешествию, к сказке, где надо сначала поклониться яблоньке, потом починить печку, потом износить железные сапоги, истереть железный посох… И теперь все здесь делается по ее мерке?

В темно-глянцевой листве черешни возились местные птицы, которых Инна не знала.

– Я не представляю себе, – сказал он вдруг. – Просто не представляю. Это место. Ну, то, которое…

– Не надо об этом, – сказала Инна быстро.

– Ладно. Не надо.

Хозяйка подошла с большим глиняным кувшином, на стенках его выступила темная роса.

– Нам нельзя, – сказал он. – Вы же знаете. Пить нельзя.

Ему не хотелось обижать хозяйку, и он боялся, что Инна опять будет злиться, но пить местную воду он бы не рискнул.

– Да-да. – Она присела на лавку, подперла голову крупной рукой и сочувственно на них посмотрела. – Я знаю. Умыться хотите? Умыться можно.

Тут только он заметил, что через другую ее руку перекинута чистейшая, сложенная вдвое холстина.

– Я не знаю, – сказал он неуверенно. – Руки разве помыть.

Ему не хотелось обижать приветливую хозяйку.

– Нет, – тут же ответила Инна.

Он поднялся и протянул руки, чтобы хозяйка полила на них из кувшина. Вода была холодная, и это оказалось неожиданно приятно.

– Как же вы тут живете? – спросил он сочувственно.

– Вот так и живем, – сказала она певуче. – Все сами.

– Что же, те, кто приходит из-за реки, они… никогда не помогают? Не оставляют тут, ну, вещей или…

– Что вы, – сказала она. – Обычно всегда приходят налегке. Она исключение. – Женщина кивнула на Инну, которая сидела, не прислушиваясь к разговору, ее четкий чистый профиль ясно вырисовывался на фоне черешни.

– А как же? – Он вспомнил, как его втолкнули в лодку бабы Малой Глуши. – Как же они обходятся? Если здесь нельзя ни есть, ни пить…

– Так и обходятся, – сказала она спокойно. – Потерпят и привыкают. Главное – перетерпеть вначале. Только, – она лукаво усмехнулась, – это она вам сказала, что тут нельзя есть и пить? Ее обманули. Это суеверие.

– Что?

– От здешней еды нет вреда, – сказала хозяйка. – Наоборот. Она открывает глаза. Человек возвращается к себе и видит то, чего раньше не видел. Если, конечно, возвращается. Но это очень тяжело, потому что такое трудно вынести. Немногие могут. Потому и пошел слух, что – нельзя.

– Мне как-то не улыбается видеть то, чего никто не видит, – сказал он. – Я, кажется, догадываюсь, что из этого может получиться. А песьеголовые правда людей едят?

– Кто это может знать? – пожала она плечами. – Они уводят их к себе, ну а что там с ними делают…

– Отсюда можно не вернуться?

– Можно.

– Почему?

Инна беспокойно пошевелилась. Ей не нравилось, что он так долго разговаривает с хозяйкой. Она боялась, что хозяйка рассердится и они не получат проводника.

– По разным причинам, – сказала хозяйка. – Иногда все совсем просто. Многим тут просто нравится.

– Нравится?

– Да. Здесь время идет по-другому. Можно найти себе такое вот место, – она кивком показала на пряничный домик, – и жить в свое удовольствие. Можно путешествовать. Рано или поздно с тобой будет все, что ты захочешь. И торопиться некуда.

Он подумал.

– Вы так и остались тут? – тихо спросил он. – Пришли и остались?

Она с улыбкой покачала головой и приложила палец к губам, он так и не понял, было ли это подтверждением или просто нежеланием говорить на такую тему. Инна встала и торопливо подошла к ним. Боится, что я скажу что-нибудь не то.

– Все хорошо, – сказала хозяйка. – Вы не волнуйтесь. Отдохните пока. Спать вам можно? Я постелю вам одеяло тут, под черешней. Хотите?

Он поглядел на Инну, та пожала плечами. Отказаться она боялась, чтобы не рассердить хозяйку, а спать, кажется, тоже боялась.

Солнечные зайчики прыгали в листве черешни и меж тенями от листвы на траве.

– Неплохо было бы, – сказал он виновато. – А вы разбудите нас, когда ваш муж вернется?

– Да. – Хозяйка улыбнулась, повернулась и пошла к дому, крупная, бедра распирают холщовую юбку. Такая фигура, не модельная, но очень женственная.

Инна вновь присела на край лавки и стала чертить пальцем по столешнице.

– Она не говорит, куда он ушел, – заметил он. – А вы думаете куда?

Она ответила, не поднимая головы:

– Не знаю, может, еще кого-то провожает.

– Думаете, так уж много народу приходит из-за реки?

– Думаете, мы одни такие? – тут же ответила она.

Он подумал, что за то время, что они встретились, она успела очень измениться. Стала суше, жестче. И больше не говорила о себе. Вообще не говорила на посторонние темы. Наверное, я тоже изменился, только сам не замечаю этого. А она видит. Наверное.

– Все гадаю, тот, с «Нахимова»… У него получилось?

– Не хочу этого знать, – сказала она быстро.

Вернулась хозяйка, под мышкой она несла огромное свернутое лоскутное одеяло, раскатала его на траве, улыбнулась им и вновь пошла к дому.

Он вдруг почувствовал, что голова у него стала тяжелая, а глаза закрываются сами.

Солнце било сквозь листву черешни, почти наотмашь, лучи стояли вертикально, и в них плясала едва заметная мошкара.

– Спать-то здесь можно? – спросил он. – Не знаете?

Инна пожала плечами.

С другой стороны, подумал он, если хозяйка права и голод и жажда здесь – просто память тела, а не потребность, то и сон, наверное, такая же память, но до чего же чертовски сильная память!

– Я не хочу спать, – сказала вдруг Инна. – Вы спите, а я так… Посижу.

Он с благодарностью посмотрел на нее:

– Правда?

– Правда.

Может, подумал он, она старается показаться лучше меня? Надеется, что ее старание заметят и оценят? Но ему уже было все равно. Если она хочет выиграть на моем фоне, пусть. В этом мире нет логики, она рискует.

Он вытянулся на одеяле и закрыл глаза. Одеяло пахло травами. Его тут же качнуло, словно он плыл, лежа ничком в лодке. Краем уха он слышал, как Инна опять чем-то шуршит в своем чемодане.

* * *

…Сначала ему показалось, что он еще спит, поскольку, когда он открыл глаза, было так же темно. Наверное, ему только показалось, что он открыл глаза. Потом он попытался пошевелиться и не смог. Так всегда бывает во сне, потому что мышцы не слушаются приказа грезящего мозга. От этого у спящего возникает неприятное ощущение, что он пытается встать, но не может, потому что скован или связан. Потом он понял, что на самом деле связан.

Он лежал на боку, руки его были стянуты за спиной, ноги – в щиколотках, и он никак не мог освободиться. Рядом, на пестром, смутно различимом во тьме одеяле, лежало что-то вроде темного полена, потом он увидел, что это полено изгибается: Инна, тоже связанная, издавала жалкие звуки.

Потом он понял, что Инну он смог разглядеть потому, что на листве и траве лежали огненные отблески, что-то горело совсем рядом, он ощущал на лице жирный дым и слышал треск сворачивающейся от жара листвы.

Где-то неподалеку кричала женщина.

Извернувшись на другой бок, он увидел горящий пряничный домик и мечущиеся в дыму гигантские смутные фигуры; пламя озарило одну из них, и он увидел острые уши и непривычную и оттого еще более пугающую вытянутую морду на человеческих плечах.

Когда они успели нас связать? Я так крепко спал? Или это какое-то здешнее странное волшебство?

– Инна! – на всякий случай крикнул он.

Она всхлипнула:

– Я заснула!

Она при этом изгибалась ужом, пытаясь вывернуться из веревок.

– Не хотела, а заснула. Простите.

– Это песьеголовые, – сказал он.

– Как они… как у них?

– Не знаю.

– Пока мы спали, они нас оглушили чем-то и связали? Или усыпили еще крепче?

– Наверное.

Женщина за его спиной опять закричала, громче, пронзительней, потом крик оборвался.

– Инна, вы можете развязать мне руки?

– Как? – спросила она безнадежно.

– Ну, я повернусь к вам спиной… вот так…

Он почувствовал спиной ее спину, руки у нее были стянуты веревками, точь-в-точь как и у него, она беспомощно подергала за узлы. Движение было бестолковым, словно у его запястий возился какой-то зверек.

– Нет, – сказала она, чуть повернувшись.

Он почувствовал на щеке ее дыхание и касание легких волос.

– Нож, – вспомнил он, – на столе лежит нож!

Перекатываясь, он подобрался к столу и сел, опираясь о лавку, так что голова его оказалась над краем стола. Со второй попытки ему удалось смахнуть нож подбородком. Нож упал в траву, он нащупал его ладонями связанных за спиной рук и ухватился за рукоятку.

– Порядок, – сказал он, подбираясь к Инне.

Он просунул лезвие под веревку, стягивающую ее руки, осторожно, чтобы не задеть кожу, и повел вверх-вниз. Веревка лопнула и распалась. Повернувшись, он увидел, как Инна, потряхивая затекшими кистями, пытается развязать узел на ногах.

– Да нет же, – сказал он с досадой, – возьмите нож, разрежьте мне руки, вот.

Он вновь повернулся к ней спиной, подставив ей кисти, и почувствовал прикосновение к коже холодного лезвия. Он поерзал веревкой, чувствуя, как она поддается и распадается надвое, руки у него освободились, и он, обернувшись к Инне, перехватил нож и стал торопливо резать путы на ногах, у себя и у нее, не обращая внимания на то, что кисти рук слушались плохо, а пальцы были как чужие. Нож пришлось зажать в горсти. Иначе не получалось.

Когда он вскочил на ноги, он понял, что все кончено: пряничный домик пылал, охваченный красным языкатым огнем, окошки моргали красным, хозяйки нигде не было видно, а на пороге горящего дома стоял гигантский псоглавец, и девочка Люба болталась у него в руках, точно тряпичная кукла.

Сжимая нож в руках, он прыгнул вперед и, прежде чем псоглавец успел освободить руки, ударил его ножом в то место, где собачья голова переходила в человечьи плечи. Нож прошел мягкое и уперся в твердое.

Кровь брызнула на него тугой узкой струей, заляпав футболку.

– Идиот, – сказал псоглавец и начал медленно падать, роняя девочку.

Женщина в белой рубахе кинулась на него, ее скрюченные пальцы тянулись ему в глаза, он пытался ухватить ее за запястья и не мог, тогда он дернул головой, ногти скользнули ему по щекам, прочертив кровавые борозды.

Он пытался оторвать ее от себя, но она висела на нем, как куль с картошкой, совсем рядом он видел ее страшное оскаленное лицо, зубы блестели в неверном свете пожара.

Вдруг она обмякла и ушла вниз; совсем рядом он увидел поросшую шерстью морду; в когтистой руке псоглавец держал дубину. Он попытался схватить нож, который выронил, защищаясь от женщины, но псоглавец наступил на рукоятку огромной когтистой ногой.

– И не пытайся, – сказал псоглавец.

Слова вылетали из пасти вместе с горячим смрадным дыханием.

– Иди, – псоглавец подтолкнул его лапой, – иди вперед.

Псоглавец был на голову выше и гораздо шире в плечах.

Он попробовал вырваться, но псоглавец стиснул руку у него на плече; он чувствовал, как когти, прорвав футболку, вонзаются ему в плечо.

– Не дури, – сказал псоглавец.

Он оглянулся, выворачивая шею, и увидел Инну, которую вел другой псоглавец. Инна шла покорно, как заводная игрушка.

В глазах у псоглавцев горели красные огоньки.

Что-то большое, темное выдвинулось из тьмы за их спинами, он с удивлением увидел телегу, запряженную бурой коротконогой лошадью. Лошадь, опустив голову, неторопливо обрывала стебли.

– Туда, – сказал псоглавец.

Он вырвался и отскочил на несколько шагов.

– Что вам надо? – крикнул он с ненавистью. – Оставьте нас в покое! Я не хочу…

– Садись в телегу, – сказал псоглавец.

Бежать, думал он лихорадочно, куда бежать? Девочка мертва, хозяйка мертва, проводника нет, не у кого спросить, не на кого надеяться.

– Куда ты побежишь, дурак? – равнодушно спросил псоглавец.

– Я из-за реки, – сказал он потерянно. – Отпустите меня.

– Зачем человека убил?

– Человека?

– Да, ножом в шею. Он тебя трогал разве?

Он нервно хохотнул:

– Вы нелюди. Вы напали на… беззащитных. Убили. Нас связали. Зачем?

Псоглавец подошел к лошади и потрепал ее по склоненной шее.

– Дурак, – сказал псоглавец. – Где ты видел беззащитных? Думаешь, это мы тебя связали? Это они. Напустили сон и связали, а ночью отнесли бы к бабе каменной и выпили вашу кровь. Они охотятся на тех, кто из-за реки. Я знаю их породу.

– Кто? Эта малышка? Женщина? Ее муж должен был провести нас…

– Это ламии, дурак, – сказал псоглавец. – Вас перехватили ламии. Они всегда крутятся возле реки, ждут горячей крови. А мужчин у них нет и не было никогда. Они вам голову задурили, морок навели. Мы искали, еле успели.

– Все вы врете, – сказал он устало. – Их разве трудно было найти? Вон, домик стоял, и огород, и все…

– Гнездо кожаное, – сказал псоглавец, – они его таскают с места на место. Из человеческих кож, из костей… попробуй найди.

– Но они… они обещали нам проводника!

– Проводник – это я, – сказал псоглавец.

Он приоткрыл пасть и вывалил наружу красный язык.

– Женя! – вдруг крикнула Инна. – Женя!

Он вздрогнул. Инна никогда не называла его так, и на миг ему показалось, что его зовет Ритка. Он начал беспомощно озираться и увидел Иннино лицо, совершенно белое, с расширенными глазами. Она увидела, что он смотрит, и рванулась к нему.

– Чемодан! – всхлипнула она.

Он поглядел туда, где догорал пряничный домик, теперь он был ни на что не похож, опадающая внутрь себя черная бесформенная масса. Качели под яблоней тоже горели, как-то странно, пылающая доска раскачивалась взад-вперед, оставляя в воздухе плавный огненный след.

– Я не пойду! – кричала Инна, вырываясь из лап псоглавца, охватывающих ее руки кольцом загнутых когтей. – Без чемодана, нет, нельзя!

– Вот дура-баба, эх, – прокомментировал тот псоглавец, что стоял рядом с ним.

– Я схожу, – сказал он. – Я не убегу, честное слово.

– Пионерское? – спросил псоглавец.

– Угу.

Он высвободился и пошел по направлению к горящему дому, в лицо тут же ударило нестерпимым жаром, от которого осыпались белым пеплом ресницы и брови.

– А нарушишь пионерское слово, бабе твоей глаза вырву, – сказал псоглавец в спину.

В вытоптанной траве лежало что-то маленькое, черное и скорченное, он старался туда не смотреть, а чемодан стоял неподалеку, раскрытый, но совершенно целый, словно его не брал огонь. Все в нем было вперемешку, словно рылся кто-то любопытный и равнодушный, из надорванного пакета высыпались мандарины, яркие, словно китайские фонарики. Еще там были мужские джинсы и майка с портретом какого-то певца, несколько потрепанных книжек из «Библиотеки фантастики и приключений» и почему-то плюшевый заяц с барабаном. У зайца вместо одного глаза была пуговица.

Он затолкал все в чемодан и застегнул молнию.

– Вот, – сказал он, вернувшись. – Не волнуйтесь. Вот.

Инна мелко и часто закивала, а псоглавец взял у него из рук чемодан и закинул на телегу. Теперь он увидел, что на телеге из-под дерюги торчали огромные ступни с выгнутыми когтями; это был тот псоглавец, которого он убил ножом.

– Лезь, – сказал псоглавец.

– Я так пойду, – сказал он. – Пешком.

– Дурак, – сказал псоглавец. – У тебя ноги короткие. И у нее тоже. Садись, кому говорят.

Он забрался в телегу и сел, стараясь держаться как можно дальше от огромного тела под дерюгой. Инна умостилась рядом; ее нарядная кофточка была в грязи и саже, а юбка треснула по шву, так что виднелось белое бедро. Она стягивала шов руками, ей было неловко.

– Спасибо, – сказала Инна. Она смотрела прямо перед собой.

– Пожалуйста. – Он пожал плечами. – Но… зачем? Зачем таскать все это?

– Вы не понимаете. Они забывают. А там все, что он любил. Я покажу ему, он вспомнит.

Он вздохнул:

– Кто там у вас?

– Сын.

– Афган?

– Да.

Она помолчала.

– Он сам попросился, – сказала она потом. – Ему хотелось… казалось… что так можно вырваться. Что мы скучно живем. А это другая страна, что он посмотрит мир, дурень, ох дурень. Я его и не видела. Больше. Они вернули его в закрытом гробу.

Она заплакала, беззвучно, только плечи тряслись. Он неловко погладил ее по спине. Телега, поскрипывая огромными колесами, катилась по пустой равнине, и собакоголовые шли рядом, вздымая ногами тучи серого пепла. На горизонте пылало пульсирующее багровое зарево, подсвечивая дальние тучи.

– Что там? – спросил он у идущего рядом псоглавца.

– У вас там взорвалось что-то, – сказал псоглавец. – В прошлом году. С тех пор светится вот так.

– Чернобыльская АЭС? – удивился он. – Здесь, за рекой?

– Где ж ей еще быть? – Псоглавец лязгнул зубами.

– Он любил читать про войну, – сказала Инна. – Про приключения.

– Да, – согласился он, – я видел книжки.

– Технику любил. Авиацию. Он летчиком хотел быть. А у вас?

Она слишком долго молчала и теперь не могла остановиться.

– Жена. И сын. Маленький.

– Можно взять только одного.

– Я знаю.

– Кого?

Ему не хотелось отвечать, но он первый начал этот ни кому не нужный разговор.

– Жену, – сказал он.

– Вы так ее любили?

– Да, – сказал он. – Да. То есть я помню, что я ее любил. Да.

– Я думала, с такими, как вы, никогда ничего не случается.

– Со мной ничего и не случилось, – сказал он. – С ними вот…

Он помолчал.

– Я сидел за рулем. Малыш… четыре года ему было, попросился пописать, она вышла с ним, а он вырвался и выскочил на дорогу. Трасса. Его сшибло тут же. И ее, она сразу рванулась за ним. Сшибло… не то слово.

Он прикрыл глаза:

– Тестя пригласили, какой-то чиновник у себя в районе устраивал банкет, то ли по случаю защиты, то ли что-то еще. Почему он вдруг нас тоже позвал? Не помню. Почему мы согласились? Не помню. Как-то все получилось странно, нелепо, одно цеплялось за другое. Мы же могли оставить малыша дома, с бабушкой. Почему взяли? Я… я до сих пор думаю: а если я бы тоже выскочил тогда из машины? Почему я начал выбираться через пассажирское сиденье? Чтобы проходящие мимо машины не зацепили, не снесли дверцу? Разве это важно? Почему промедлил? Я, наверное, мог ее удержать. Если бы выскочил сразу, если бы тоже бросился – за ней. Под колеса. Но не успел.

– Почему не ребенка? – спросила Инна, глядя перед собой.

– Я пошел к тому человеку. Который может. Он мне сказал, ребенка нельзя. Не получится. Взрослый… помнит себя, каким он был, а ребенок… его очень трудно удержать. Я даже… обрадовался… подумал, что, если бы было дано выбирать, все равно выбрал бы ее. Она…

– Она была хорошая?

– Нет, – сказал он, тоже глядя перед собой в одну точку.

– Простите.

– Я сам виноват. Нельзя так любить. Но если я ее так любил, почему я тогда промедлил, Инна, почему?

Он помолчал.

– Когда я вспоминаю, то помню это чувство, знаете, словно это все было не на самом деле, словно понарошку или во сне, словно не окончательно, еще можно переиграть, я… просто сидел и смотрел, нет, я начал выбираться из-за руля, я же все равно тоже собирался… встать и отлить… но я выбирался через пассажирское сиденье, Инна, почему?

Тесть выскочил на дорогу, прямо под машины, его не сбили каким-то чудом, он… несколько машин стояли нос к носу, ближе к обочине, на асфальте рассыпанное стекло и еще красное, нет, не кровь, ее свитер, она была в красном свитере, он кричал, что посадит того, который… но тот был не виноват, это потом выяснилось, он был не виноват. Виноват малыш.

– Простите, – повторила она.

Вдалеке в черном небе пульсировало алое зарево. Чернобыль, подумал он, конечно же, ему самое место здесь, где же ему еще быть.

– Что с нами будет, Инна? – спросил он тоскливо. – Что с нами будет?

– Ничего, – сказала она, нахмурившись. – Ничего. Теперь уже недолго.

Телега ехала теперь меж холмов, серых, покрытых сухой спутанной травой, он вдруг увидел в одном из холмов квадратное прорезанное окошко, льющийся оттуда свет; кажется, горячий ветер даже донес обрывки смеха.

– А если, Инна, а если…

Он замолчал.

– Что? – спросила она шепотом.

– Она за это время изменилась так, что я ее не узнаю? Как мне знать, что это – она? Что женщина, которую я уведу отсюда, – это та самая, моя? Как?

– Если вы любите, вы обязательно узнаете, – твердо сказала Инна.

Такая долгая дорога, подумал он, а ведь еще обратный путь. Я думал, я выдержу. Если другие могут, то и я могу.

Холмы стали ниже, остроконечней, они были похожи на войлочные шляпы, из них торчали, словно сизые перья, столбы дыма, в каждом отсвечивало багрянцем полукруглое отверстие – то ли нора, то ли дыра. Их проводники, держа лошадь под уздцы, остановились, возбужденно переговариваясь, а из нор вылезали еще собакоголовые, двое подняли с телеги укрытое дерюгой тело и унесли его, кто-то увел лошадь, они стояли посреди странного города, растерянно озираясь. Инна прижимала к ногам чемодан.

– Туда, – сказал псоглавец, толкнув его в спину.

В землянке горел огонь, он ничего не понимал в печках и очагах, но здесь было что-то уж совсем примитивное, грубо сложенное, еще один псоглавец, нагнувшись, шуровал угли железной кочергой; когда псоглавец повернулся к ним, стало видно, что это женщина, груди у нее были перетянуты крест-накрест поверх рубахи какой-то тряпкой.

«Они сажают людей в ямы», – вспомнил он слова девочки Любы.

Как знать, что произошло на самом деле? Страшные собакоголовые убили их проводников, мирных жителей, женщину и ее дочь, и, возможно, старуху, которую он так и не видел? Или страшные ламии отвели глаза, заморочили голову, связали, собирались перерезать горло, а псоглавцы пришли и спасли? За рекой нет правды, подумал он, вернее, все, что происходит за рекой, – все правда.

Песьеголовый, который привел их, стоял, загораживая входное отверстие, откуда лился багряный приглушенный свет.

– Что теперь? – спросил он, стараясь говорить веско и равнодушно.

– Теперь плата, – сказал собакоголовый.

– Плата? Какая?

– Вы убили моего мужа, – сказала собакоголовая женщина, – он не сделал вам ничего плохого, а вы его убили? Зачем?

– Я вам не верю, – сказал он. – Вы зачем-то устроили это все. Нарочно. И я не верю, что здесь можно убить. За рекой нет жизни, а значит, нет и смерти.

– За рекой есть все, и даже больше того, пришелец, – сказал псоглавец. – Ты пришел сюда за милостью, а где твоя милость?

– Я защищал беззащитных.

– Ты защищал убийц. Просто потому, что они приняли симпатичный тебе облик. Смотри, как ты легко убиваешь. Как легко решаешь, кто прав, кто виноват. Только потому, что у меня собачья голова на плечах, а у них – нет?

– Вы пытаетесь меня на чем-то поймать, – сказал он. – Запутать меня.

– А чего ты хотел? – пожал огромными плечами псоглавец.

– Я хотел… – Он набрал в легкие жаркий сухой воздух с привкусом железа и пепла. – Я хотел… я пришел сюда за человеком. И я уйду отсюда с человеком. Я понимаю, вы сейчас изо всех сил стараетесь показать мне, что нет никакой правды, что все… неопределенно. Я не знаю, как у вас. У меня есть правда. Одна. Я пришел за своей женой, и я заберу ее. Вот так.

– Да ты философ, братец, – сказал собакоголовый.

– Нет, – сказал он.

Он прошел по земляному полу в угол и сел на корточки. Теперь он увидел, что в очаге на огне стоит горшок и в нем что-то кипит и булькает.

– Я вожу за плату, – сказал псоглавец. – Ты знаешь?

– Я заплатил на той стороне.

– Не считается.

– Плата, – сказал он. – Хорошо. Но у меня только то, что с собой. Что вы можете у меня взять?

– То, что ты можешь нам дать. – Псоглавец, пригнувшись, чтобы не задеть головой низкий потолок землянки, подошел к нему и сомкнул чудовищные когти у него на запястье. – Пойдем.

Краем глаза он увидел Инну, жавшуюся к стенке со своим чемоданом.

– А она? – спросил он.

– Она тоже.

Псоглавец, по-прежнему сжимая железной хваткой его руку, обогнул очаг, и он увидел темный лаз, открывающийся в земляной стене, псоглавец толкнул его в спину, и он вдруг отчетливо подумал, что его ведут убивать. Я даже не успел попрощаться с Инной, подумал он, а жаль. Ему вдруг пришло в голову, что все, что он видит за рекой, – одно сплошное умозрение, равно как это его путешествие, и, если напрячься и разорвать морок, он окажется у себя в квартире, за окном будет пыльное московское лето, бесплодное, пожирающее само себя, но вполне вещественное и оттого вдвойне безнадежное. А если бы мне удалось вывести отсюда Ритку, подумал он, так бы и пришлось жить на грани чуда, морока. Как объяснить ее появление друзьям? Знакомым? Своим родителям? Ее родителям? Как выправить ей документы? Как разговаривать с ней? О чем? Почему я раньше об этом не подумал?

Или просто поселимся с ней в Болязубах, в Болязубах ее примут. Купим дом, заведем корову, кур… Вот чушь, ей-богу.

Лаз был длинный и извилистый, псоглавец жарко дышал за его спиной, а впереди горел смутный свет, и когда он выбрался наконец наружу, то увидел, что находится в помещении, размеры которого определить невозможно. На крошечном освещенном пятачке (кажется, это была керосиновая лампа) за грубо сколоченным столом сидел еще один псоглавец и листал амбарную книгу, вроде той, что была у перевозчика. Псоглавец был в очках в золоченой тонкой оправе.

– Садитесь, – сказал псоглавец.

Тот, который вел его, подтолкнул в спину, и он увидел перед столом такой же грубо сколоченный табурет.

Он сел, и псоглавец напротив провел огромной лапой по расчерченным графам бумажного листа.

– Ваше дело рассмотрено, – сказал псоглавец. – Но решение еще не вынесено.

Сидя напротив псоглавца, он положил руки на стол; руки были ободраны, в грязи, а на запястьях кровавые следы от веревок.

– За кем следуете? – спросил псоглавец скучным канцелярским голосом.

– За женой.

– Долго были женаты?

– Пять лет.

– Ладили?

– Как все люди. То есть да, конечно.

– Вы женились на ней по любви?

– А вам не кажется, что это не ваше дело? – спросил он.

– Это нам решать, наше дело или нет. Отвечайте на вопрос.

– Да.

– Где вы познакомились?

– На вечеринке у общих знакомых.

– Вы пришли туда с девушкой?

– Да. Я пришел с другой девушкой.

– Как ее звали?

– Алла. Да, точно, Алла.

– А ваша будущая жена? Она тоже была не одна?

– Да. Ушли мы с ней оттуда уже вместе.

– Отец вашей жены был крупным начальником. Это вас привлекало?

– Это было… – он помолчал, подбирая слова, – частью ее личности. Ее обаяния.

– И ее семья вас приняла?

– Им ничего другого не оставалось, – сказал он. – Она просто привела меня, и мы стали жить вместе. Потом поженились.

– А до этого где вы жили?

– Я жил со своими родителями, – сказал он.

– Они вам советовали не упустить такую выгодную партию?

– Нет, – сказал он. – Они были недовольны. Они считали, что она избалованная, легкомысленная. Что мне нужна другая женщина.

– Она была избалованной? Легкомысленной?

– Да. И это только добавляло ей привлекательности.

– У вас бывали ссоры? Взаимное непонимание?

– Как у любой другой пары, – сказал он.

– Ничего такого, что вы хотели бы забыть?

– Нет.

– Ничего такого, о чем могли бы сейчас рассказать мне?

– Послушайте, – сказал он, – я пришел сюда для того, чтобы увести ее. Мне сказали, это можно. Почему я должен вам рассказывать… всякие несущественные подробности?

– Потому что я пытаюсь понять, – сказал псоглавец, – почему вы тогда не бросились за ней на дорогу.

– Потому, что струсил, – сказал он тихо.

– Не потому, что в глубине души хотели, чтобы она погибла под колесами?

– Я любил ее. – Он оттолкнул тяжелый табурет и вскочил.

– Спокойно, – сказал псоглавец. – По-вашему, одно другому мешает? Вспомните тот вечер, когда вы пошли провожать Калязиных.

– Откуда вы все это знаете, мать вашу?

– Мне положено по должности, – сказал псоглавец и захлопнул книгу, по которой водил лапой.

– Все? – спросил он.

– Нет. – Псоглавец снял очки и аккуратно положил их на стол дужками вниз. – Теперь плата.

– Какая еще плата. – Он почувствовал, как замирает в животе от неприятного предчувствия. – У меня ничего нет.

– Я все взвесил, – сказал псоглавец. – И возьму с вас немного. Всего один палец.

– Что?

– Вам жалко? У вас их десять. На руках, я имею в виду.

– Вы отрежете мне палец? – переспросил он.

– Да. Уверяю вас, очень аккуратно.

Псоглавец нагнулся, поднял с пола и поставил на стол крохотную гильотинку, какой режут кончики сигар, и белый кусок бинта, который, сложив в несколько раз, подложил на подставку.

– Мне ничего не говорили, – сказал он жалко. – Ни про какой палец…

– Это решается на месте, – сказал псоглавец. – С каждого человека нужно взять что-то. Каждый должен чем-то пожертвовать.

– Какой? – спросил он.

– Что – какой?

– Указательный? Мизинец? На правой? На левой?

– Все равно, – сказал псоглавец. – Ну, наверное, мизинец вам будет удобнее. Один маленький мизинчик, да?

– И все? Вы проводите меня к ней?

– Да, – сказал псоглавец. – Это все. Я провожу вас к ней.

Он почувствовал, что ладони у него вспотели, и вытер их о штаны, потом положил руку на стол и оттопырил мизинец так, чтобы он лег на гильотинку.

– Хорошо, – сказал он и закрыл глаза, ожидая боли.

Но вместо этого что-то ударило его по глазам. Только миг спустя он понял, что этот эффект произвел яркий свет, вспыхнувший в помещении, сопровождаемый каким-то мягким звуком, словно хлопаньем крыльев. Открыв глаза, он увидел, что он находится в просторном зале, уставленном скамьями, и на этих скамьях сидят песьеголовые и хлопают в ладоши, словно одобряя особенно удачную сцену спектакля. По стенам горели факелы, гораздо ярче, чем можно было ожидать от освещения такого рода.

– Всем спасибо, – сказал псоглавец. – Можете идти.

– А палец? – тупо переспросил он.

– Зачем он нам? – сказал псоглавец. – Пусть будет у вас.

Он встал.

– Вы не проводник, – сказал он. – Вы… просто злобное чудовище, которому нравится издеваться над тем, чего вы не можете понять.

– Я не проводник, – сказал псоглавец сурово. – Я судья.

Он тоже встал и оказался очень высоким, острые уши отбрасывали на стену странную рогатую тень.

– Проводник скоро будет, – сказал он и неторопливо направился к двери, вдруг открывшейся в одной из стен. – Ждите, проводник скоро будет.

* * *

Песьеголовые в зале переговаривались, шумели и двигали скамейками, никто больше не обращал на него внимания. Он вышел следом за судьей; снаружи расстилался все тот же унылый пейзаж, в ближайшей землянке, освещенные красным пламенем, двигались фигуры, он видел, как собакоголовая женщина ухватом снимает горшок с огня. Он сел прямо в пыль и закрыл глаза. Но тут же открыл их, словно по какому-то внутреннему побуждению; Инна брела по направлению к нему, лицо у нее было бледным и заплаканным.

Он подошел к ней, и она вдруг уткнулась к нему в грудь и разревелась уже открыто, захлебываясь плачем.

– Ну ладно, – сказал он неловко. – Ладно.

Она всхлипнула, вытерла нос рукой и помотала головой, чтобы осушить слезы.

– Что они… чем они? Тоже угрожали, что отрежут палец?

– Палец? – удивилась она. – Нет. Ох, когда этот начал спрашивать… я не думала, что… Я думала, я…. Он сказал. – Она вздрогнула и вновь разревелась. – Он сказал, что Юрка попросился в Афган из-за меня. Что я не давала ему… дышать свободно, душила своей… любовью, что это вообще не любовь, эгоизм, и я…

– Инна, – сказал он, – любовь – это вообще эгоизм. Ну, если это… альтруизм, еще хуже, жертвенность очень тягостна для того, ради кого жертвуют, а…

– Он так и сказал, – всхлипнула она.

– Инна, это просто очередное испытание. Вы же понимаете, они все время… пробуют нас на прочность. Они поведут нас, вы не сомневайтесь.

– Не в этом дело, – сказала она грустно.

– Я тоже. – Он неловко обнял ее, чувствуя, как намокает футболка от ее слез. – Я тоже… Когда я шел сюда, я был уверен… все было очень просто. Я знал, что люблю ее. Что хочу ее вернуть. Что тоскую, что моя жизнь превратилась… в череду бессмысленных действий, и вдруг появилась надежда. Как будто бы приоткрыли дверь. А там, за дверью, свет и голоса, понимаете? А теперь… я думаю, вдруг я не из-за любви? Вдруг я из-за вины. Ведь… были моменты, когда я ее ненавидел, Инна. Когда я хотел ее убить.

– Не говорите так, – сказала она быстро.

Он молчал, вдруг сообразив, что обнимает женщину, которая немногим старше его. Но вместо того, чтобы отстраниться, прижал сильнее. Она была горячая и мягкая, ее волосы лезли ему в рот.

– Вы… что? – Она уперлась ладонями ему в грудь, пытаясь высвободиться. – Пустите.

Но он продолжал прижимать ее к себе в отчаянном и безнадежном порыве.

– Инна, – сказал он, – может быть… мы не то делаем, Инна? Мы с самого начала делали не то? Здесь, за рекой, ничего нет. Только смерть. А мы зачем-то пришли сюда, и дорога меняет нас, и даже если мы сделаем все, что намеревались, радости все равно не будет, Инна. Как мне жить с ней? Как мне жить с собой?

– Вы с ума сошли? – Глаза у нее сделались узкие и злые.

– Пойдем назад, – сказал он. – Пойдем вместе. Мы… научимся жить тем, что есть, нам будет легче вдвоем. Легче, потому что мы знаем, как это бывает. Мы будем помогать друг другу.

Она размахнулась и ударила его ладонью по лицу. Рука у нее была маленькая и крепкая.

– Сволочь, – сказала она. – Пусти, ах ты, тварь.

Он разжал руки.

– Простите, – сказал он. – Простите.

– Из-за вас нас теперь не поведут. – Она в бессильной злобе сжала кулаки. – Вы передумали. Вы струсили. Я так и знала. Слабак! Мямля, слабак, ничтожество, я, когда тебя увидела, сразу поняла, что толку не будет, что от тебя будет один только вред, одна только беда. Жалкий, ничтожный… тебя, наверное, в школе били. Били, да?

– Господь с вами, Инна, – сказал он сухо.

– Твоя распрекрасная жена, она ведь вытирала об тебя ноги! А тебе нравилось, ага? Когда над тобой смеются в лицо, когда обманывают… почти открыто. Она наверняка тебе изменяла, признавайся! А ты знал. Признавайся, нет, ну признавайся.

Он вдруг ощутил страшную усталость, такую тяжелую и всепоглощающую, что у него не осталось сил ни возражать, ни оправдываться.

Он отошел, отвернулся и стал смотреть, как за холмами-жилищами восходит месяц. Месяц был красный и убывающий. Раз как буква «С», значит старый.

Я так и не понял, с какой скоростью здесь бежит время, подумал он. И бежит ли вообще.

– Пора, – сказал псоглавец.

Он стоял рядом, высокий, Инна была ему по плечо. Из-под долгополой рубахи торчали мосластые, поросшие шерстью ступни, в лапе он сжимал дорожный посох, высокий, с рукояткой крючком.

– А можно так… – спросила Инна тоненьким жалобным голосом, – можно так, чтобы по отдельности? А то он мешается все время.

– Не дури, женщина, – сказал псоглавец. – Я два раза взад-вперед ходить не буду.

– Вы не хотите со мной идти, потому что боитесь, что я прав, Инна, – сказал он.

– С такими мыслями вам вообще незачем туда идти. – Она посмотрела на него исподлобья. – Идите лучше назад. А что? Очень даже. Найдете себе… другую… еще… лучше.

– Уймитесь, – сказал он устало. – Лучше скажите, где ваш чемодан?

– Чемодан. – Она схватилась за щеки. – Ах да…

Она жалко огляделась, но вокруг ничего не было, только ветер гнал по тропинке крохотные пылевые смерчи.

– Не положено, – строго сказал псоглавец.

– Пожалуйста, – попросил он. – Сделайте исключение. Пожалуйста.

Псоглавец провел посохом у ног длинную черту в пыли.

– Вон туда, – сказал он, указав посохом на дальний холм. – Иди и забирай свой хлам. Думаешь, там вещи нужны, чтобы они вспомнили? Дура, чтобы они вспомнили, нужно совсем другое.

Но Инна уже бежала по улице, пригнув голову, словно боялась, что ее ударят. Черная юбка ее была в пыли и пепле и оттого казалась серой. На бедре по-прежнему зияла прореха, и в ней мелькала белая нога.

– Пошли, – сказал псоглавец, оборачиваясь и улыбаясь красной пастью. – Ну ее. Пошли скорей.

Инна, пригнувшись, нырнула в отверстие в холме и исчезла из виду.

– Нет. – Он покачал головой. – Подождем.

– Она думает, она тут самая умная, – сказал псоглавец. – А мы – раз! И уже там. Пока она будет тут возиться.

– Сказано – нет, – ответил он равнодушно.

– Ну, как знаешь. – Псоглавец со стуком захлопнул пасть и вновь стал чертить в пыли острием посоха.

Он подумал было, что их проводник обязательно должен рисовать какие-то мистические знаки, но, когда вгляделся, понял, что это палка-палка-огуречик. Только голова у нарисованного человечка была с остренькими ушками-треугольниками, отчего напоминала собачью.

– Злая она, – сказал псоглавец. – Нехорошая. Погоди, еще выкинет какую-нибудь пакость, вот увидишь.

– Она несчастная. – Он чувствовал себя виноватым перед Инной и считал необходимым оправдывать ее.

– Ты ей, дуре, нравишься, – продолжал псоглавец. – А она тебя за это ненавидит. Знаешь, что она думает? Что ты – это такое испытание. Специально для нее.

– Откуда вы знаете, что она думает?

– Судья сказал.

– А вдруг так оно и есть? – сказал он. – Я – испытание для нее, а она – для меня.

– Умным быть вредно, – заметил псоглавец и перечеркнул нарисованного человечка острием посоха.

Инна торопилась, волоча чемодан за ручку; чемодан был грязным и побитым, он и сам себя чувствовал грязным и побитым, точь-в-точь как этот чемодан.

И она была усталая и растрепанная, но на щеках появился лихорадочный румянец, а глаза блестели. Близость цели придавала ей надежду.

– Давайте я понесу, – сказал он, но она только покачала головой и крепче уцепилась за ручку.

Псоглавец рассматривал ее с равнодушным интересом, потом повернулся и пошел, поднимая пыль босыми ногами. Шаги у него были широкие, он делал шаг там, где они делали два, и все равно не поспевали. Инна шла, закусив губу, красные пятна на щеках расползлись, а в глазах появились слезы.

– Погодите, – крикнул он. – По…жалейте. Она же не может так.

– А я думал, вы торопитесь, – ухмыльнулся псоглавец, но сбавил темп.

Взошло большое, очень красное солнце и быстро, словно воздушный шар, взлетело над горизонтом, меняя свой цвет до раскаленно-белого. Селение песьеголовых осталось позади, теперь они шли по тропинке, вившейся сначала по пустырю, заросшему иван-чаем и мать-и-мачехой, потом – по лугу, где цветы были уж и вовсе необыкновенные, яркие и пестрые, и он гадал, почему это псоглавцы живут в своих землянках на этом странном пепелище, когда совсем рядом такая замечательная местность. Над цветами гудели вроде бы шмели, но, когда он присмотрелся, увидел, что это вообще не насекомые, а крохотные разноцветные птицы, наподобие колибри, издающие шум благодаря крохотным крыльям.

Он вдруг вспомнил, что хочет пить, даже не почувствовал, а именно вспомнил, словно разум его в своих пристрастиях оказался более упрямым, чем тело. Та… мама девочки Любы говорила правду, тело здесь не нуждалось ни в еде, ни в питье, но просто помнило прежнюю нужду, и он опять подумал, что так и не знает, кто из них ему солгал – те, кого псоглавцы называли ламиями, или сами псоглавцы.

– Долго еще? – спросил он.

Псоглавец остановился.

– Туда, – сказал он, подняв посох и указав острием на дальний горизонт, – глядите туда. Что видите?

Ему пришлось подняться на цыпочки, и тогда он увидел в утренней дымке что-то вроде микрорайона из нескольких пятиэтажек, а перед ними – отблеск извилистой речки, не Реки, – просто речки, текущей в овражке.

– Дома, – сказал он. – Просто дома. Пятиэтажки. Неужели там?

– А все почему? – спросил псоглавец брюзгливо. – Все из-за вас. Временное жилище, поганое. Там живут те, кого не отпускают, Если бы вы их не звали, своих, не держали бы, они давно бы уже ушли.

– Куда?

– Не знаю. – Псоглавец покачал кудлатой головой. – В другое место. Нам туда ходу нет. Мы водим только к тем, кого помнят. Кого зовут.

Около оврага росла стайка перепуганных осинок, а когда он подошел ближе к подмытому берегу, в воду со всего размаха шлепнулся лягушонок. Вода была темная и завивалась мыльной пеной.

– Там глубоко? – спросил он.

Псоглавец выпрямился и стал очень важным.

– Если держаться за мой посох, нет, – сказал он. – Только так и можно перейти эту реку. Я профессиональный перевозчик. Это у нас наследственное. Передается от отца к сыну.

– Правда? – спросил он из вежливости.

– Мой предок носил на плечах Христа, – отвечал псоглавец. – На переправе.

– Ваш предок? – переспросил он с удивлением. – Христа?

– Святой Христофор, – сказала Инна. – Помните?

– Святой Христофор ваш предок? – Он и сам не знал, то ли ему хочется поскорее попасть на тот берег, то ли оттянуть завершение пути из страха или из суеверия.

– Да, – сказал псоглавец. – Многие из нас тогда жили среди людей. Люди были терпимее. Они принимали чужих. Принимали мир таким, каков он есть. С чудесами. С диковинными тварями. С ангелами, чистящими небесный свод. А теперь рисуют совершенно ложную картину и верят в нее.

– Небесный свод – это метафора, – возразил он. – Устаревшее понятие.

– Вот именно. Скажу вам по секрету. – Псоглавец наклонился к его уху, и он почувствовал на щеке горячее и влажное дыхание. – Вы в свои трубы наблюдаете несуществующие объекты. Это просто сложная иллюзия.

– Я недавно говорил тут с одним, – сказал он задумчиво, – астрономом-любителем. Он мог бы вам возразить.

– Знаю, – сказал псоглавец. – Это Пал Палыч. Я его так и не убедил. Он говорил что-то про науку, про объективное знание. Смешно. Сидя здесь, у реки, рассуждать об объективном знании! Ладно, чего уж там. Держитесь.

Он протянул посох, они с Инной крепко ухватились за него и стали спускаться к воде. Речушка оказалась именно такой, какой выглядела, – мелкой, по щиколотку. Он не стал снимать кроссовки, и правильно: на дне обнаружились какие-то ржавые железяки, вода омывала их, вздуваясь дробными пузырями.

– Тут совсем мелко, – сказала Инна.

– Это пока я вас веду, – объяснил псоглавец.

Он выбрался на берег и совсем по-собачьи отряхнулся.

– Теперь плата, – повторил псоглавец слова судьи и хихикнул.

Он посмотрел на свои руки и в растерянности увидел, что на правой руке отсутствует мизинец. Раны не было, словно это случилось давным-давно. Просто обрубок розовой плоти.

– Зачем это вам? – спросил он.

– Это символ, – сказал псоглавец. – Жертва. Мы старались, чтобы было аккуратно. Мы не хотим делать вам больно. Всю боль вы причиняете себе сами. А вот гонорар за переправу хотелось бы. – Он застенчиво провел огромной босой лапой в земле мокрого приречного склона, прочертив когтями глубокие борозды.

– Ты и сам символ, – сказал он равнодушно. – Зачем тебе гонорар?

– Здесь все одинаково настоящее, – серьезно сказал псоглавец. – Или одинаково ненастоящее. А я люблю книжки о путешествиях. Я «Вокруг света» люблю читать. Только редко удается. У вас совершенно удивительные представления о природе вселенной. Вообще обо всем. Мы своим детям рассказываем о вашем мире. Поразительный просто мир.

– Он намекает, Инна, – сказал он.

– На что? – спросила Инна, хлопнув ресницами.

– На книжки. Те, которые у вас в чемодане.

Инна присела и охватила чемодан руками, как ребенок держит любимую игрушку, которую грозятся отобрать мальчишки.

Псоглавец, наверное, потому и торопил ее, не хотел, чтобы она получила свой чемодан, подумал он. Надеялся, что приберет к рукам книжки. А она цепляется за вещи. Вернее, за вещественное. Вещественное надежно. Наверняка она брала подработки и оставалась на ночную смену. Чтобы быт был простой и надежный. Книжки тоже вещественное. Это вехи, расставленные в начале жизни. Сначала ее Юрка читал букварь и какие-то детские книжки. Про тигренка в чашке… Потом про корабли и приключения. Жюль Верна. Майн Рида. Почему она взяла ему именно эти книжки? Для подростков? Не хочет, чтобы он был взрослым? Наверное, она никогда не хотела, чтобы он был взрослым. А он вырос. И ушел от нее. Сначала на время, потом насовсем.

Он вспомнил, как читал малышу про тигренка в чашке. И про короля, который поехал к бабушке.

– Вы читали ему про тигренка в чашке? – спросил он неожиданно для себя. – Когда он был маленький?

Она помотала черными волосами.

– «Буратино» читала, – сказала она скучным голосом. – «Бибигона». Еще «Волшебника Изумрудного города». А про тигренка в чашке – нет.

– Жаль, – сказал он. – Хорошая сказка.

Псоглавец смотрел на них с надеждой, скосив карий глаз и вывалив язык.

– Инна, – сказал он, – дайте ему книжку. Хоть одну. Они у вас в чемодане, я знаю.

– Почему вы распоряжаетесь чужими вещами? – спросила она сердито.

– Я не распоряжаюсь. Я прошу. Вы понимаете, – сказал он неловко, – на самом деле это… не важно. Вам кажется, что это важно, но это не важно. Он или вспомнит, или нет.

– Откуда вы знаете? – Она прикусила губу.

– Знаю, – сказал он. – Откуда-то.

– Идите к черту. – Она расстегнула чемодан и стала копаться в нем, вытянула затрепанный розовый томик и протянула псоглавцу.

– Аркадий и Борис Стругацкие, – прочел псоглавец вслух. – «Страна багровых туч». Это про что?

– Про экспедицию на Венеру, – сказал он. – Ну, про будущее, как построили большой космический корабль. С фотонным отражателем.

– Последние слова, – заметил псоглавец, – ничего не значат. И вообще… На Венеру нельзя летать. Она прикреплена к небесным сферам. Совсем другая механика. Нельзя ли что-нибудь другое? Извините.

Инна выхватила у него книжку и сунула ему в руки другую, такую же затрепанную. Псоглавец аккуратно раскрыл ее когтем.

«Читатель! – прочел он вслух. – Может быть, тебе приходилось лежать без сна ночью, когда тишина становится гнетущей, но я уверен, что ты не имеешь никакого представления о том, какой страшной и почти осязаемой может быть полная тишина. На поверхности земли всегда есть какие-нибудь звуки и движение, и хотя они сами могут быть неощутимые…»

– Эту я возьму, пожалуй, – сказал псоглавец. – Эта мне нравится.

Он засунул книгу под мышку и прижал сильной худой рукой. Потом обернулся и свободной рукой перехватил поудобней посох.

– Дальше сами, – сказал псоглавец.

– Постойте! – растерянно пробормотал он. – А как же обратно?

Он вдруг понял, что не представляет, каким будет обратный путь, – да и думать об этом не хотелось.

Но псоглавец лязгнул длинными челюстями и одним прыжком очутился в реке. Длинная полотняная рубаха закрутилась вокруг его коленей.

Они остались стоять в сырой траве; Инна склонилась над распахнутым чемоданом, перебирая пальцами вещи, словно в них был залог того, что все кончится хорошо.

– Хотите мандарин? – спросила вдруг она.

– Что?

– Мандарин, – терпеливо пояснила Инна. – Вот.

Она протянула ему на шершавой ладони маленький приплюснутый мандарин, горевший, как китайский фонарик.

– Спасибо, – сказал он, подумав, что вместе с мандарином она предлагает ему простые дружеские отношения, а он принимает их.

Он взял мандарин, вновь отметив отсутствие фаланги на мизинце.

– Вот, – сказал он неловко. – Видите? Вот все, что им от меня потребовалось.

Она нахмурилась:

– Что?

– Ну, кусок пальца. Жертва. Символическая.

– Что за глупости, – сказала она. – У вас с самого начала так было. Я еще до Болязубов заметила, когда мы сидели рядом с муравейником. Помните?

– Нет, – он поправил себя, – то есть помню, как сидели…

Она тоже взяла мандарин и ловко поддела шкурку острым красным ноготком. Сразу пошел запах, резкий и новогодний, и у него заныло в животе от предчувствий радости и праздника, которые всегда связывались у него с этим запахом. Долька просвечивала нежно-оранжевым и была похожа на мочку детского уха.

– Инна, – сказал он, раздавив языком нежную мякоть, – я вот все думаю. Это нам кажется? Или на самом деле? Песьеголовый сказал, что тут все одинаково настоящее. Или одинаково ненастоящее. Вы понимаете? А если мы никогда не выберемся отсюда? Так и будем в мороке. Нам будет казаться, что мы нашли своих близких, разговариваем с ними. Как вы думаете?

– Думаете, там, за рекой, настоящее? – спросила она, и ему не понравился вопрос.

– Да, – сказал он. – Там есть несомненные вещи. Неотменимые. Жизнь и смерть. А тут все… зыбко. Если нет смерти, где жизнь? Если все правда, где неправда? Как проверить, Инна? Как проверить?

– Жалеете, что пошли? – спросила она, искоса глянув на него черным глазом.

– Просто хочу понять, – сказал он. – Хотя нет. Не знаю. Может, и жалею. Здесь нет настоящего, Инна. А значит, моя боль тоже ненастоящая, выходит, так? Моя память? Моя женщина?

– Любовь, – сказала она тихо.

– Что?

– Любовь, если есть, всегда настоящая. Как иначе?

– Наверное, вы правы, – согласился он, устало покачав головой. – Наверное, вы правы.

– А как тигренок попал в чашку? – спросила она.

– Что?

– Ну, книжка. Сказка. Вы говорили.

– А… ну, пришла семья, собралась садиться за стол, чай пить, на столе стоит серебряный молочник, и чайник, и чайные чашки, и вдруг видят, что в одной из чашек сидит маленький-маленький тигренок.

Он вдруг почувствовал, как все вокруг становится мутным и расплывается и становится трудно дышать.

– Маленький-маленький тигренок, – повторил он и вытер глаза рукой.

Потом он опустился на землю и заплакал уже всерьез.

Иннина жесткая ладонь погладила его по плечу.

– Ну все, все, – сказала она. – Хватит. Вы скоро ее увидите. Заберете домой. Честное слово. Все будет хорошо. Честное слово, вот увидите.

Ладонь ее пахла мандарином.

Он встал и вытер слезы.

– А что это была за книжка? – спросил он. – Ну, которую он забрал? Которая ему понравилась?

– Хаггард, – сказала она. – «Копи царя Соломона». Про африканских колдунов и про подземелья. Юрка ее любил. Боялся, и любил. Знаете, дети любят иногда бояться.

– Знаю, – сказал он.

Страшная Гагула и грозный король кукуанов. Вот что будет теперь читать псоглавец в своей землянке.

– Я тоже любил в детстве эту книгу, – сказал он. – Она казалась мне страшной, но на редкость увлекательной. Странно. Когда я уже взрослым попробовал ее перечитать, я так и не сумел понять – чего я так боялся? Почему замирало сердце? Помню, там был подземный похоронный склеп, в пещере, они сажали тела своих царей на камень, сверху капала известковая вода, покрывала тела каменной пленкой… А вы, наверное, больше любили про прекрасную Маргарет?

– Да. – Она кивнула.

– Понятное дело. Там все из-за любви. А в «Копях царя Соломона» из-за денег.

Она, наклонившись, застегивала чемодан. Юбка обтянула аккуратную круглую попку, а сквозь разошедшийся шов светилось белое бедро. Он отвел глаза.

Почему она так и не вышла замуж? Из-за сына? Боялась, что это покажется ему предательством? Она работала в поликлинике, а там все-таки иногда попадаются мужчины. Наверняка за ней кто-то ухаживал, солидный пожилой терапевт или молодой веселый рентгенолог. Или просто пациент, одинокий и неустроенный, заглядевшийся на ее ловкие веселые руки за травленым стеклом больничного окошка, принес ей как-то цветы и коробку конфет и робко пригласил в кино?

– А как назад, вы не знаете? – спросил он неожиданно для себя.

Она покачала головой.

– Здесь все делается само, – сказала она. – Одно действие тянет за собой другое. Не так, как там.

Там – это за рекой, понял он, где надо что-то предпринимать, выбирать, решать в пользу того или этого. Держаться на поверхности, вставать утром, готовить себе завтрак, просто потому, что надо. Заваривать кофе. Бриться. Чистить зубы.

Когда я был маленький, я тоже думал, что хорошее поведение вознаграждается. Что тот, кто почистил зубы и съел манную кашу, имеет какие-то преимущества в жизни перед тем, кто отказался есть эту скользкую комковатую пакость. Она так думает до сих пор. А если не думает, то надеется.

– Смотрите, – сказала Инна. – Зяблик.

Серо-бурый комочек с красноватой грудкой покачивался в ветках ольховника.

– Настоящий зяблик. – Она чуть оживилась, и сверкнула черным глазом.

Она и сама напоминала ему птицу, только он никак не мог сообразить какую. Он вдруг отчетливо понял, что здесь нет ничего настоящего, но она об этом знать не хочет. И от этого понимания внутри у него стало безнадежно и пусто. Я должен верить, подумал он, здесь все держится на вере, она это понимает, я – нет.

Тропинка вела вверх, и они пошли по влажному склону, поросшему мятой травой.

– Это… здесь? – неуверенно спросила Инна.

Перед ними на растрескавшемся бугристом асфальте вырос хрущевский микрорайон, дома желтовато-серые, с облупившейся краской. Рядом с песочницей возвышались, накренившись, ржавые железные столбы, между ними висело на натянутых веревках белье. На балконах тоже висело белье, полосатые половички свешивались через перила.

Он подумал, что где-то видел это, совсем недавно.

На табуретке возле подъезда сидела старуха и вязала крючком ярко-голубую салфетку.

Где-то далеко раздавался ровный гул автомобильной трассы.

Небо было выцветшим и чуть размытым, как бывает после полудня.

Инна вдруг побледнела, поставила чемодан посреди асфальтовой дорожки, пересеченной трещинами и слизистыми подсохшими блестящими следами, какие обычно оставляют улитки, отошла к детскому грибку и села на приколоченную к нему лавочку.

– Инна, что с вами? – спросил он на всякий случай, потому что она застыла, охватив руками живот, лицо в тени деревянного грибка, поэтому выражение разобрать было трудно.

– Ничего, – сказала она почти одними губами. – Вы… сначала вы.

Он огляделся. Кроме старухи, никого поблизости не было. Над дальними крышами дрожал нагретый воздух. Вдали гудела трасса.

Он вдруг почувствовал, что у него взмокли ладони, и вытер их о штаны.

– Я не спросил его, – вдруг сказал он. – Условия… есть ли условия?

– В смысле? – тоскливо переспросила Инна. Она все еще пахла мандарином. Новогодний запах волной наплывал в летнем душном воздухе. – Не оборачиваться, не смотреть в глаза, я не знаю… Есть же какие-то… еще с древних… ну… – Он запнулся.

– По-моему, ничего, – сказала Инна. – Главное – дойти. Найти. Забрать. Всё.

Она разомкнула кольцо рук и провела обеими ладонями по волосам.

– Где мне… где ее искать?

– Не знаю, – сказала Инна. – Но раз нас сюда привели, она здесь. И Юрка здесь. Господи, Юрка здесь, какое… – Она зажмурила глаза и резко выдохнула. – Какое счастье.

Она подняла к нему резко помолодевшее лицо с блестевшими глазами.

– Да, – сказал он. – Да, конечно.

Растерянный, он отошел от нее и подошел к старухе на табуретке. На старухе была вылинявшая голубая мохеровая шапочка, чуть съехавшая набок. Из-под нее выбивались поверх бледной кожи седые прядки.

– Извините, – сказал он.

Старуха подняла глаза; глаза были молочные, как у котенка, пустые, со слезой.

– Что? – спросила она.

Неужели и ее кто-то держит? Вот такую?

– Мне нужно… я ищу…

– Что? – повторила старуха. – Говорите громче. Я не слышу.

– Я ищу Риту… Маргариту Панаеву. Па-на-еву.

Почему Ритка так и не захотела поменять фамилию? Чтобы утвердить собственную независимость?

– Что? – переспросила старуха. Крючок и недовязанная салфеточка у нее в руках дергались, словно в такт невидимой музыке.

Отчаявшись, он вновь отошел к Инне и присел рядом с ней.

– Ну что? – спросила она шепотом.

– Это старуха. Совсем старая. Ничего не слышит.

– Надо подождать, – сказала Инна тихим звенящим голосом. – Кто-то еще выйдет.

– Тут целый микрорайон. Они могут жить в каком-то другом доме.

– Ну и что? У нас полно времени. Сколько угодно.

– Я не уверен, Инна, – сказал он, – что у нас так уж много времени. Отсюда нелегко уйти. Чем дальше, тем тяжелее. Мы еще держимся за… то, что за Рекой. Но это ненадолго. Мы прирастем здесь. Так оно чаще всего и получается, я думаю.

– Ну и что? – повторила она рассеянно, думая о своем.

– Помню, я… поехал в загранкомандировку, ну, первый раз. В Польшу. На две недели. В Гданьск. Морской порт, знаете, так вот первую неделю я скучал ужасно. Даже первые десять дней. Хотелось рассказать… про то, что я вижу, обсудить, я звонил по межгороду каждый вечер, думал, как она там? Как они там? А потом – появились какие-то мелкие привычки. В кафе рядом с гостиницей было хорошее разливное пиво. Правда хорошее. И кофе со сливками. И официанты стали со мной здороваться. И я познакомился с одним, Войтек его звали, инженер, приятный человек, он меня пригласил в гости, и там была такая Малгожата, нет, не подумайте, просто я вдруг понял… что привык. Что мне будет этого не хватать, вот этого кафе и моря, и Войтека и Малгожаты. И этой улочки, такая, знаете, улочка… И что это постепенно становится важно, всякая мелочь, а дом далеко и как бы сам по себе. Я привык, Инна. Это происходит очень быстро. Очень быстро.

– Странно, что вы вообще пошли сюда, – сказала она, поджав губы. – Сколько уже лет? Семь? Восемь? Вы тоже должны были привыкнуть.

– Это другое дело, – возразил он. – Я не поменял жизнь. Не заместил ее другой. Я потерял то, что ее наполняло.

Она пожала плечами. Он вдруг увидел ее новым зрением, маленькую, испуганную, взъерошенную, в грязной, когда-то нарядной кофте, в порванной юбке, в кедах на отекших ногах. Как же она пойдет отсюда? Она привезла ему одежду, штатскую одежду, а сама поедет в таком рванье!

Впрочем, одернул он себя, скорее всего, она вернется в Болязубы. Он почему-то знал, что она вернется в Болязубы. Куда вернется он сам, он старался пока не думать.

Надежда освещала ее изнутри, как свеча.

Он словно увидел себя со стороны: футболка в грязи и бурых пятнах крови, размокшие, полуразвалившиеся кроссовки, грязные джинсы. Хорошо, бумажник в кармане джинсов, подумал он. Куртку-то я потерял.

– А вы были в армии? – спросила она вдруг.

– На сборах. У нас была военная кафедра.

Она пожала плечами, словно говоря: «Так я и думала!»

Где-то включилось радио, он не слышал, что говорит дикторша, но улавливал интонацию, потом пустили песню.

  • Сегодня любовь
  • Прошла стороной,
  • А завтра, а завтра ты встретишься с ней!
  • Не на-адо печалиться,
  • Вся жизнь впереди…

По асфальтовой дорожке к дому шла молоденькая девушка, почти девочка; в руке у нее болталась нитяная авоська с батоном и бутылкой молока внутри.

– Я спрошу, – сказал он и торопливо поднялся.

Она тоже встала, оправляя руками юбку, словно пытаясь произвести хорошее впечатление.

Девушка размахивала авоськой больше, чем надо, и старалась не наступать на трещины в асфальте.

– Девушка, – сказал он. – Извините…

Она подняла светлые бровки, переводя взгляд с него на Инну и обратно.

– Я…

Его вдруг осенила неприятная мысль, что все это – и Малая Глуша, и Река, и девочка Люба, и псоглавцы – оказалось просто сном, муторным и многозначительным, как это часто бывает с плохими снами. Он вспомнил, где и когда видел это место; мимо этого района он проезжал на «жигуленке» по пути в Болязубы, на том, с садовыми инструментами на заднем сиденье.

  • Вся жизнь впереди,
  • Надейся и жди, —

доносилось из окна.

– Вы не знаете, – спросил он, чувствуя себя ужасно глупо, – где живет Маргарита Панаева?

Девушка глядела на него, рассеянно накручивая на палец прядку волос.

– Нет, – сказала она неуверенно. – Кажется, нет. А сколько ей лет?

– Двадцать шесть. Она такая, ну… небольшого роста, темноволосая.

Он вдруг понял, что не может вспомнить Риткиного лица.

– Нет, – повторила девушка, глядя на него распахнутыми серыми глазами в длинных слипшихся ресницах. – Темноволосая, двадцать шесть…

Он подумал, что она, конечно, знается все больше с одногодками, такими же девчонками, которые ходят на дискотеку, а там жмутся по стеночке и хихикают или слушают Ободзинского или «Цветы», или что там они еще слушают.

– Девушка. – Инна бежала к ним от грибка, придерживая прореху на юбке. – Девушка, извините… А вы такого не знаете, Юрку, Юрия Бреславского?

– Юрца? – Девушка хлопнула глазами. – Юрец вон в том доме живет.

Ну да, подумал он, они же ровесники. Наверное, он тоже ходит на дискотеку. Или сидит с ребятами в скверике, пьет пиво и окликает проходящих девчонок. И транзистор у них играет что-то эдакое.

– Ох! – Инна кинулась к грибку, подхватила стоящий торчком в песочнице чемодан и вновь поспешила обратно. – Там? – выдохнула она, указывая подбородком на соседний дом; на стене дома синей краской была выведена надпись «Наташка дура».

– Ну, – кивнула девушка.

Она развернулась и побежала впереди, легкая, размахивая авоськой с молоком и хлебом, крича на ходу в направлении открытых окон:

– Юрец! Юрка! К тебе мама приехала.

Инна, прижимая к груди чемодан, торопилась за ней. Она даже не обернулась, да он и не ждал от нее этого.

Дверь в подъезд открылась и вновь захлопнулась.

Он вновь сел на скамеечку у песочницы, машинально поискал сигареты, но вспомнил, что они остались в кармане куртки, а куртка осталась неизвестно где. Тогда он сцепил пальцы, вновь ощутив неправильное там, где раньше был мизинец.

Можно посмотреть на это по-другому, подумал он. Вся эта история. Предположим, работает какая-то банда. Их наводчик дает маршрут. Требует, чтобы обязательно без машины. Своим ходом. Подсаживают такую Инну. Она в дороге подсыпает что-то в еду. Я же ел ее еду. Точно. Мы сидели у муравейника, разговаривали, и я ел ее бутерброды. И воду пил. После этого у меня начинаются глюки. Видения. Я теряю ориентацию во времени и в пространстве, такое бывает, если это, скажем, ЛСД. ЛСД я не баловался, так что откуда мне знать, какой эффект у этой штуки, – может, и такой. Они кружат меня по городу или завозят в какой-то лесок, водят там… какая-то речка. Речушка. Потом привели сюда. С пальцем, правда, странная история. И еще – ну да, рюкзак отобрали. Предположим, в рюкзаке была свежая футболка и две пары носков. И по мелочам, бритва там. Дорожная мыльница. Деньги со мной как были, так и есть.

Он машинально полез в задний карман джинсов и достал бумажник. Деньги лежали в нем, слипшиеся и мокрые.

Паспорт… да, паспорт я оставил в куртке. То есть теперь у них мой паспорт. Вот оно. Господи боже, я ведь живу один, за то время, что они меня тут водят, они… ну что? Машину уведут, это точно. Ограбят квартиру. Найдут по штампу прописки и ограбят. Там есть что грабить, это верно. Тот же видак, например.

Он чувствовал себя как человек, которого обдурили и обобрали цыгане на базаре, то есть готов был провалиться сквозь землю от неловкости.

Только вот палец… Зачем?

Старуха у подъезда отложила вязанье, полезла в карман, достала карамельку в яркой обертке, развернула ее, фантик спрятала обратно в карман, а карамельку положила в морщинистый рот.

Тот милиционер на вокзале наверняка у них на содержании.

Ему было неловко и стыдно, и он зачем-то пожал плечами и сказал вслух:

– Вот тебе на!

Никто мне не поверит, подумал он, если я расскажу, история получится настолько дурацкая, что никто не поверит, на такое мог купиться только полный идиот, путешествие на ту сторону, надо же… вы, товарищ, что, совсем несознательный? Вас в школе чему учили? Правильно, что бога нет. И ничего нет, а есть материальная мысль и объективная реальность, данная нам в ощущениях.

Так мне и надо, подумал он, идиот, мямля, слабак.

Надо на вокзал, а там найти другого милиционера, не может быть, чтобы все они были в сговоре, чтобы срочно связаться с Москвой, со своим участком, какой, кстати, у него номер? Предлагали же поставить квартиру на охрану. Почему он не согласился? Потому что отдал ключ соседке и не хотел лишний раз связываться с милицией?

Или сдаться здесь? Должен же здесь быть милицейский участок. Районный.

Он поднял голову; не считая старухи у подъезда, окрестность была пуста, только вдалеке шли, переговариваясь, две женщины, у одной была сумочка через плечо, совсем как у Инны. Он попытался вспомнить, где и когда Инна оставила свою сумочку, и не смог.

Он поднялся и, поспешно и бесполезно отряхнув колени, направился к женщинам, остро чувствуя стыд и неловкость и то, как натягивается и горит кожа на скулах.

– Извините, – сказал он. – Не знаете, где тут милиция? Я хочу сказать…

Одна из женщин обернулась.

– Женька, – сказала она, – боже мой, Женька!

* * *

Она тормошила его, трясла за плечи, трепала волосы, гладила по щекам.

Потом сказала:

– Ты ужасно выглядишь!

– Наверное, – сказал он. – А ты выглядишь просто классно. Здорово выглядишь.

Она была в каком-то другом платье, не в том, в котором ее, и причесана была по-другому, но, пожалуй, и все.

Ее подруга, высокая светловолосая девушка с большими белыми руками, наклонилась к ее уху и что-то сказала, но Ритка только отмахнулась, и та пошла по дорожке, прошла мимо старухи и скрылась в подъезде, оставив их одних.

– Где ты так испачкался? – Она ущипнула его за футболку, оттянув на себя. – Это что? Кровь? Ты поранился?

– Пустяки, – сказал он. – Это не моя кровь. Вообще случайность.

– Женька. – Она обняла его и прижалась лбом к плечу, руки у нее были горячие. – Как я рада, Женька! Ты вот… ох!

И тут же отпрянула, схватила его за руку и потащила к скамеечке под грибком. Он успел забыть, какая она подвижная, она не умела сидеть на одном месте больше минуты, не нервная, а просто быстрая, точно капелька ртути, просто живая.

Он сел на скамью, а она умостилась с ним рядом, глядя на него искоса, словно пряча какую-то тайну, она любила так смотреть, закинула ногу на ногу, поменяла ногу, повернулась к нему.

– Как ты тут? – спросил он, почувствовав, что горло изнутри сдавило петлей.

– Вот, хорошо. – Она сжала его руку, выпустила, разгладила ладонью юбку. – Неплохо. Как я скучала, Женька, как я по тебе соскучилась!

– Я тоже, – сказал он хрипло. – Я тоже.

Она на миг замерла, быстро обхватила его руками, поцеловала в ухо, оттолкнула, вернее, попыталась, но он держал ее крепко, ощущая под ладонью ее худое, горячее тело, позвонки были гладкие, как морские камушки.

– Мне снилось, что ты рядом, – бормотал он. – Вот так, как сейчас, я думал, на этот раз не сон, это правда, на этот раз правда, а потом просыпаюсь, тебя опять нет, как я измучился, Ритка, как я измучился… Как это страшно, когда никакой надежды, никакого будущего, ничего. Кто мог знать, что все это… поправимо! Я думал, он соврал мне, до самого конца думал, что он соврал мне!

– Кто? – спросила она неразборчиво, потому что прижималась лицом к его груди.

– Один человек.

– А! – Она отмахнулась, словно это было не важно, и спросила она только так, для проформы. В ней появилась какая-то новая легкость, она перескакивала с темы на тему, как птица перепархивает с одной неважной ветки на другую.

– Шел и шел… не верил и все равно шел.

– Что же ты так долго? – Она выскользнула у него из-под руки, укоризненно покачала головой. – Я ждала, ждала…

– Извини, – сказал он виновато. – Я… это не так просто, знаешь.

Он вдруг понял, что не знает, о чем с ней говорить. Можно упоминать ее нынешнее состояние или нет? Что она сама о себе думает? Например, о том, почему оказалась здесь, почему его не было вместе с ней.

– Это очень просто. – Она отодвинулась и глянула на него, сузив глаза. – Мы бы могли придти сюда вместе. Ты мог придти со мной вместе. Я знаю, тут многие так делают.

– Я…

– А, ерунда! – Она снова махнула рукой. – Главное, ты здесь!

– Да, – сказал он медленно. – Я здесь.

Чем она здесь вообще занимается? Вот эта ее подруга – они куда-то ходили вместе. Куда? Ерунда, меня не было восемь лет, даже больше, как-то она ведь должна была строить свою жизнь… Хотя «жизнь» в данном случае неправильное слово. Ну, свое пребывание здесь. Какие-то знакомые? Друзья? Восемь лет, это ведь много. Или здесь время бежит по-другому? Она ведь совсем не изменилась.

– Я так соскучилась, Жека. – Она снова перебросила ногу на ногу, ухватила его за руки, прижала его ладони к своим щекам. – Так соскучилась.

– Да, – сказал он. – Послушай, а… где малыш?

– Какой малыш?

– Ладно. – Он покачал головой. – Не важно.

Это милосердно, подумал он, наверное, это милосердно. Тем более – я же собирался забрать ее. Только ее. Он сказал, можно только ее, малыша нельзя. И если бы они помнили друг друга, если были бы вместе? Господи, я бы не смог. Я бы лучше сам остался. Кто бы это все ни устроил, он, этот кто-то, по-своему милосерден.

Стайка воробьев слетела в песочницу и стала возиться грудками в пыли, и он машинально подумал, что, наверное, будет дождь. Вдали гудела трасса.

– А как мы купались ночью, помнишь? – спросил он. – И нас чуть не арестовали пограничники.

– Да. – Она держала его за обе руки и смотрела ему в глаза. – Море светилось. Светящаяся пена набегала на берег, по всему берегу – светлая полоса. Море темное, небо темное и одна светлая полоска поперек всего. Прожектор водил лучом по небу. Как палец.

Она больно нажала на обрубок мизинца, и он, не желая убирать руку, сказал:

– Осторожнее. Наверное, еще не зажило как следует.

Она удивленно взглянула на него. Ресницы у нее были большие и мягкие, словно крылья бабочки. И ни капли краски.

– Ты что? У тебя всегда так было. Ты еще рассказывал, как упал с велосипеда в детстве на донышко бутылки, оно в кустах, розочкой, ну знаешь.

– Может быть, – сказал он неуверенно.

– Когда я тебя в первый раз увидела, – сказала она, – у Аглаи, я сразу подумала, вот это мой. Вот это для меня. А ты еще был с этой, с дылдой, помнишь. И я была с этим… И я спросила, где ты потерял палец, а ты сказал, что упал с велосипеда. И я пошла на кухню делать бутерброды, а ты пошел мне помогать, и мы стали целоваться, а потом эта твоя вошла, увидела, стала кричать, плакать и ушла. А мы остались.

– Да, – сказал он. – Некрасивая была история.

– Но мы ведь остались, – сказала она упрямо. – И не будем больше разлучаться. Никогда-никогда. Да?

– Мы и не разлучались, – сказал он хрипло. – Ты всегда была со мной. Даже когда я ездил в командировки, надолго, даже когда…

Он запнулся.

У нее ведь нет документов, подумал он, никаких. Ее не пропишут в Москве. Ее нигде не пропишут. Не возьмут на работу. Я даже не смогу поехать с ней к ее родителям, сказать им – вот, не плачьте, не надо. Или смогу? В любом случае нам прямая дорога в Малую Глушу. Или, в крайнем случае, в Болязубы. Ладно, разве я не был к этому готов?

Он вспомнил долгие зимние ночи, и то, как рано темнеет, и пустырь за окном, и поземку, стелющуюся по синему заветренному снегу, и холод, от которого отделяет только стекло в оконной раме. И одиночество, и усилие, с которым заставляешь себя делать самое обычное – разогревать купленную в кулинарии еду, умываться, чистить зубы, менять белье.

Может, ее папа все-таки как-то выправит ей документы? У него большие связи.

– А эта твоя подружка, – спросил он зачем-то, – с которой ты сейчас шла?

– А, – она вновь отмахнулась, – это Лилька. Дуреха. Никак не привыкнет, что здесь нужно слева восходить, и через четыре дважды в каждый второй… и прямо, а она круглит, круглит все время.

– Что?

Она пожала плечами и стала нетерпеливо покачивать ногой.

Ладно, подумал он, здесь вам не тут, главное – увести ее отсюда, все эти странности пройдут сами собой, я же только этого и хотел, все эти годы; когда я узнал, что можно, я заплакал, прямо там, в гостинице, в этой чудовищной «Бригантине», где в холле сидели растерянные родственники погибших. Я заплакал первый раз за все это время, за все семь лет, я уже думал, что никогда не смогу больше плакать.

– Я пришел за тобой, – сказал он перехваченным горлом.

Она вновь повернула к нему чудесное узкое лицо:

– За мной? Я думала…

– Я заберу тебя отсюда. Я могу. Мне разрешено.

– Но я не…

– Мне разрешено, – повторил он. – Можно. Пойдем. Не надо ни вещей, ничего. Просто пойдем. Быстрее. Я не могу оставаться тут долго.

– Разве ты не тут останешься? Не со мной?

– Нет. – Он вновь обнял ее, потому что не мог отпустить ни на минуту, было просто приятно дотрагиваться до нее, до ее теплых плеч, теплых рук. – То есть когда-нибудь мы переправимся через Реку вместе. Держась за руки. Но сейчас, любимая моя, сейчас еще не время. Мы можем прожить целую жизнь вместе, вдвоем, она будет… ну, наверное, не такой, к которой ты привыкла, к которой мы оба привыкли, но это будет – жизнь. Пойдем, родная. Пойдем со мной.

Он слышал сам себя и подумал, что все это звучит донельзя сентиментально и потому – фальшиво.

– Но я… – Она в растерянности глядела на него. – Но тут… мы можем… почему бы тебе не…

– Это, – сказал он горько, – никуда не денется. Подождет.

Набежали серые войлочные тучи, в песочницу упали капли дождя, изрыв песок крохотными бурыми оладушками.

– Воробьи оказались правы, – сказал он неожиданно для себя.

– Что?

– Воробьи. Купались в пыли, я видел. Это к дождю. Интересно, откуда они знают?

Она погладила его по руке.

– Когда мы шли сюда, – задумчиво сказал он, – я видел много птиц. Даже выводок зимородков.

– О чем ты говоришь, Женька?

– Ты права. Это так, ерунда.

Он вдруг вспомнил Инну и как она смотрит искоса, сама точно птица. Она же старше меня, подумал он, на целых пять лет старше. Впрочем, когда мы с Риткой встретились, она тоже была старше, на год всего, но старше. Это теперь она… Здесь нет времени.

Не будем думать про Инну, она сама по себе. Я сам по себе.

– Женька, – сказала она, – я так тебя люблю. Вот когда ты вот так сидишь. И вообще. Ты заберешь меня отсюда, да?

– Да, – сказал он тихо.

– Ты знаешь, вообще-то, тут ничего. Но если ты хочешь… Главное, что вместе с тобой.

– Да.

– А потом мы все равно вернемся, вместе, да?

– Да.

Она вскочила со скамейки, обняла его с такой силой, что у него затрещали позвонки, прижалась лбом к его лбу, отстранилась.

За пределами нависающей над ними крыши грибка падал тихий косой дождь.

– Нет, правда здорово, – сказала она. – Ты молодец, что пришел! А мы где будем жить? У моих?

– Мы купим домик с садиком. Честное слово. Такой белый домик и голубые… кажется, наличники это называется, и посадим розы, и будем вечером сидеть на веранде и пить чай.

И я куплю телескоп, подумал он, и буду по ночам смотреть на небо, только псоглавец сказал, что это все одна иллюзия, зря я не расспросил его подробней. Хотя, быть может, он все равно не сказал бы правды. Тут все врут.

– Женька, – сказала она неуверенно, – по-моему, это какая-то ерунда. Я совершенно не хочу копаться в земле. Что-то ты себе опять придумал, как тогда, когда решил ни с того ни с сего во Владик. Ну чем тебе у нас было плохо?

– У нас было хорошо, – сказал он.

Ладно, это не важно. Это мы как-нибудь потом разберемся. Это здесь она такая. За Рекой будет по-другому. А если к ней вернется память и она меня возненавидит? А если она вспомнит, как все было? Это не важно, повторил он себе, пускай ненавидит, пускай не прощает, только бы была. Этого достаточно.

– Идем, – сказал он. – Все. Пошли.

– Прямо сейчас? – Она, кажется, растерялась.

– Прямо сейчас.

– Но я… так сразу? Я как-то…

– Просто идем.

– Хорошо. – Она оправила ладонями юбку, высунулась под дождь и смешно потрясла головой. – Идем. Ты прав. Посиди, я сейчас.

– Куда ты?

– Ерунда, сейчас вернусь. И пойдем. Как здорово, что ты пришел, Женька. Как здорово.

Со временем здесь творятся непонятные штуки, и он боялся ее отпустить. Поэтому он тоже встал, шагнул под дождь и взял ее за локоть.

– Нет, – сказал он. – Пойдем сейчас.

Ей же не нужно ничего брать? Отсюда и нельзя ничего брать… Вещи? Одежда? Ерунда. Надо просто взяться за руки и идти.

– Не будь таким занудой, Женька. – Она вырвалась, капли дождя блестели у нее в волосах. – Вот ты всегда так, я же помню. Ну погоди, вот тут, ну будь хорошим. А я правда сейчас. Мне надо Лильке…

Она побежала к подъезду, подняв ладони над головой, чтобы не капал дождь.

Он сделал несколько шагов ей вслед. Старухи у подъезда уже не было, под дождем мокла табуретка с полукруглым отверстием посредине.

Он вернулся под грибок и сел. Дождь иссяк до висевшей в воздухе мелкой водяной пыли, воробьи вернулись в песочницу, они возбужденно чирикали и топорщили крылья, из соседнего дома вышел пожилой человек с собакой, отстегнул поводок, собака описывала вокруг него радостные петли и восьмерки.

* * *

Наверное, Инна была права, подумал он, не надо загадывать, что будет дальше, здесь каждое действие влечет за собой другое, выбор – это привилегия живых. Интересно, что она сейчас делает? Кормит своего Юрку мандаринами? Она, наверное, так же приезжала к нему в летний лагерь, фрукты везла, пироги… Ей повезло, что он уже большой, хотя «повезло» в этом смысле – странное слово. Я вот не могу даже увидеть малыша. А если бы мог? Нет, вот об этом как раз лучше не думать.

Тучи разошлись, и он увидел, что солнце перебралось на западную сторону неба, и свет стал красным и тихим, и пятиэтажки стояли красные и тихие, человек с собакой куда-то ушел, опять появилась старуха, она сидела на табурете и вязала, только вместо голубой салфетки у нее теперь была красная. Кому тут нужны эти салфетки?

Он подождал еще немного, потом встал, прошел мимо старухи и зашел в подъезд. В подъезде пахло кошками, кафельная плитка на полу была выщерблена, из ступенек торчала железная арматура.

Почтовые ящики на площадке первого этажа были пусты, лишь в одном лежала яркая открытка, как он разглядел сквозь дырочки в металлическом коробе, почему-то новогодняя, с мальчиком – Новым годом в красном лыжном костюме.

Напротив дверь была приоткрыта, он толкнул ее и вошел в темную прихожую.

– Ритка, – позвал он на всякий случай, хотя был совершенно не уверен, что она вошла именно сюда.

Никто не ответил.

Он сделал еще шаг, в комнате, где он очутился, не было ни мебели, ничего, пустые голые стены, на выгоревших обоях в цветочек расплывались сырые пятна, на полу лежали люди, так тесно, что даже было непонятно, паркет на полу или линолеум. Голые люди, прижимающиеся друг к другу, мужчина к женщине, женщина к мужчине, женщина к женщине, сплетенные в объятиях, ладони, беспорядочно ощупывающие чужие тела, раздвинутые ноги, закрытые глаза, открытые глаза, разинутые рты, как черные провалы. Бесконечная тоскливая оргия, неумолчный шорох, шепот, стоны, десятки тел, сплошная масса тел, он с ужасом почувствовал, как его собственная плоть, помимо воли, отзывается на это зрелище, и это было как предательство, словно он увидел или сделал что-то недопустимое, не постыдное, но не предназначенное именно для него.

Кто-то ухватил его за руку. Голая женщина, привстав на колени, голова запрокинута, рука, слепо шарившая в воздухе, казалось, наткнулась на его пальцы по чистой случайности, перебралась выше, ухватила за запястье, потянула вниз, к себе, в теплое, шевелящееся, с неожиданной силой, ему пришлось напрячься, чтобы высвободиться.

– Жека. – Риткино лицо смотрело на него снизу, запрокинутое, рот полуоткрыт, как всегда во время их любви, глаза прикрыты, под веками проступает полоска белков, но в слепом любовном порыве она вновь безошибочно нащупала его руку. – Иди сюда, Жека! Как хорошо, как хорошо, что ты пришел!

Он отступил на шаг, наткнувшись еще на чье-то шевелящееся тело, вновь вырвал руку, резко, словно ненароком, ухватил что-то липкое, скользкое; она еще шарила в воздухе пальцами, пытаясь дотянуться до него.

– Мой… иди сюда… Жека, ну же…

Кто-то, чье лицо ему было не видно, повернулся и привлек ее к себе, но и тогда она продолжала водить расслабленной рукой в надежде на ответное пожатие.

Он повернулся, вышел и закрыл за собой дверь.

Морок, убеждал он себя, это морок, это не она, здесь может быть все, что угодно, это и есть испытание; если я смогу переступить через это, я смогу все. И тогда она вернется – та самая, любимая, ради которой он ехал этим печальным поездом, плыл по Реке в одинокой лодке, шел по пыльной дороге, лесным просекам, по выжженным полям собакоголовых…

Старухи на табуретке не было, не было и табуретки, солнце косыми лучами освещало грибок и песочницу, и там, у песочницы, сидела женщина. Он, ослепленный ярким светом, почувствовал, как сердце с размаха ударило в грудную клетку, но потом он увидел клетчатый грязный чемодан у ног.

– Инна, – сказал он.

Она повернула к нему лицо, оно было сосредоточенным и отстраненным.

– Как вы? – Он подошел и сел рядом с ней и вдруг ощутил ее тоску, и усталость, и тихое, покорное отчаяние.

– Он не вспомнил, – сказала она. – Он меня не узнал.

– Инна…

– Не захотел, – повторила она безжизненно. – Этот, с песьей головой… судья… был прав, это он от меня бежал, я его… слишком любила, а это… сейчас он не хочет… даже вспоминать.

Она всхлипнула и утерла нос рукой.

– Ему так лучше, – сказал он неуверенно.

– Не знаю. – Она покачала головой. – Я даже не могу поговорить с ним, он просто… а вы как? Нашли свою? Ее Рита зовут, да?

– Да, Рита, – сказал он. – Нашел. То есть…

– Что-то не так?

– Все не так, – сказал он. – Инна, понимаете, Инна, мы не отсюда. То есть мы уже не понимаем их. А они – нас. Что они тут делают? Зачем? Откуда нам знать? Они меняются, Инна. И мы меняемся. Ну вот. Все.

Он помолчал. Как хорошо, что она рядом, подумал он, я бы сошел с ума, если бы сидел тут один.

– Мы меняемся, – сказала она печально. – Они нет.

Может быть, подумал он, но тогда… Что-то же делается с ними. Или… мы просто видим то, что раньше было скрыто от нашего пристрастного взгляда?

– Видак, – сказал он.

– Что?

– Видак, я привез его из Японии. И фильмы, такие, знаете. Ну, если коротко, порнофильмы. За это сажают, но кто бы тронул дочку Панаева? Ее мужа? И мы… собирали друзей, покупали выпивку… это было, ну, весело, мы были молодые и веселые и в грош не ставили всякие, ну, в общем, весело, и я вышел провожать Калязиных, поймать им машину, а она осталась и еще один человек. Мой приятель, однокурсник. И когда я вернулся…

– Понятно, – сказала Инна.

– Я думал, это из-за… ну, мы все смотрели; когда смотришь, то… Никогда не напоминал ей. Больше.

– Вы же любите ее? – спросила Инна строго.

– Инна, я не знаю. Боже мой, как я ее любил, как тосковал, когда… когда ее не стало! А теперь я думаю – кого я помнил? Как бы не совсем ее, ее другую, не знаю, как сказать. Мне казалось, я помню все, даже это, но ведь… Память подчищает за людьми, Инна.

– Она же вас узнала! Это такое счастье, такая редкость.

– Наверное, – сказал он устало.

– Просто примите ее такой, какая есть, и все. Уведите отсюда. А там, за Рекой, все можно начать сначала.

– Ничего нельзя начать сначала, Инна. Можно только… реставрировать, имитировать, врать. Как Пал Палыч, да? Она жива или нет, его Анна Васильевна? Он ведь и сам не знает. От нее землей пахнет, Инна.

Инна зажмурилась и затрясла головой.

– Замолчите, – сказала она. – Замолчите, замолчите, замолчите.

– Не врите себе, – сказал он жестко. – Их не вернуть. Собирайтесь, пойдем.

– Куда?

Он неопределенно махнул рукой:

– Пойдем отсюда. Это их мир. Мы тут чужие. Я… я не лгал вам, Инна, тогда. Я правда вас… у меня больше никого нет. Только вы. Да, вы правы, можно начать сначала, но не так. По-другому. Вместе. Вдвоем. Нам будет легче. Мы будем поддерживать друг друга. Согревать. Мы будем жить, Инна. Это и есть все, ради чего… имеет смысл…

– Он вспомнит, – сказала она.

– Что?

– Рано или поздно он вспомнит. Здесь некуда торопиться. А я больше не буду ему мешать. Вот честное слово. Не буду спрашивать, куда он пошел, что за друзья… почему табаком пахнет, откуда деньги, здесь полно места, я буду жить отдельно, а он сам по себе. Он вспомнит.

– Вы ему будете рассказывать про Буратино? – спросил он горько. – Про Бибигона?

– Я ему буду рассказывать про него. Как он рос. Как болел корью. Что он любил. Как мы ходили в зоопарк. Он вспомнит.

– Он не вспомнит, Инна. Это вы забудете.

– Нет.

– Здесь все забывают. И вы забудете.

– Я не забуду. Я люблю.

– Инна, – сказал он, – я люблю вас.

– Как он плакал, когда большие мальчишки отобрали у него мяч. Как…

– Я люблю вас.

– И он вспомнит.

– Инна, – сказал он. – Инна, Инна, Инна… У вас имя – точно кричит птица. Я полюбил вас еще тогда, еще в самом начале пути, просто не давал себе осознать это, но я вижу вас, даже когда вас нет со мной. Как вы хмуритесь. Как улыбаетесь. Нам не понять их, Инна. Пока мы сами не перейдем Реку на… общих основаниях. Я не стану обещать вам, что мы и за Рекой останемся вместе. Как я могу? После всего, что… Но мы можем – жить.

Он схватил ее узкое лицо в ладони и повернул к себе. Темные глаза смотрели на него не мигая, и он уронил руки.

– Я не забуду, – сказала она. – Я просто… буду приходить к нему и рассказывать. Ведь я же помню, как мы ходили в зоопарк. Ему понравились медведи. И слоненок. Слоненок был совсем маленький, у него на коже рос пушок. Смешной такой пушок.

– Инна, – повторил он.

– И потом мы пошли есть мороженое, – продолжала она. – В кафе, там были такие полосатые зонтики, и я уронила мороженое себе на юбку, а…

– Пожалуйста, – сказал он. – Пожалуйста, уйдем отсюда. Не надо. Уйдем отсюда.

– А он так расстроился, что заплакал. Потому что я испачкала юбку, заплакал. Ему было… сколько тогда ему было? Или нет, это было не тогда, а… И я ему говорю – Митя…

– Его зовут Юра, – сказал он тихо. – Вашего сына зовут Юра.

– Вовсе… – Она нахмурилась.

– Инна, умоляю, пойдемте отсюда. Вы уже забываете.

– Ничего я не забываю, – рассеянно сказала она. – Не мешайте.

Он встал. Трасса вдали затихала, потому что наступил вечер. Наверное, последний теплый вечер в этом году. Или предпоследний. Скоро на улицах зажгутся фонари. Люди вернутся с работы. Женщины начнут готовить ужин, а мужчины наверняка усядутся перед телевизором и раскроют свои газеты. Скорее всего.

Он оглянулся на нее.

Она сидела, охватив ладонями плечи и что-то беззвучно шептала. Наверное, про зоопарк, подумал он. Наверняка они ходили смотреть птиц, но в зоопарке неинтересные птицы. Чужие.

– До свидания, Инна, – сказал он, но она даже не подняла головы.

И он прошел между двумя пятиэтажками, туда, где сквозь просветы в домах виднелся пыльный сквер. Он знал, что, если пересечь квартал, можно выйти к трассе, и если идти в правильном направлении, то рано или поздно дойдешь до вокзала, и проходящие поезда будут замедлять ход и останавливаться на краткий миг у платформы с холодными фонарями, и часы с башенкой будут светиться в южной синей ночи, показывая правильное время.

Собака, отбежав от своего седого хозяина, подскочила к нему и ткнулась носом в колени. Он потрепал ее по голове, она махнула хвостом и вновь убежала, нарезая круги вокруг своего человека, которого находила всегда, как бы далеко от него ни убегала, которого нашла и здесь, за Рекой. И спокойный, подтянутый старик улыбнулся, махнул ему рукой и пошел прочь по пустой асфальтовой дорожке.

Маленькое примечание

Здесь, как и в первой части, использованы мифы Украины (в частности, там, где речь идет о псоглавцах, созданиях, играющих заметную роль в славянской космогонии) и мифы и сказки индейцев, на сей раз южноамериканских. Автор хочет поблагодарить ЖЖ-юзера ivanov_petrov, в чьем журнале я впервые прочла индейскую сказку о путешествии в загробный мир. Святой Христофор, согласно некоторым апокрифическим версиям, был действительно псоглавцем и обратился в христианство после того, как перенес на своих плечах через ручей Христа в облике младенца, но неимоверно тяжелого – ибо Он принял на себя все грехи мира.

Медведки

Лягу не благословясь, стану не перекрестясь, стану будити усопших. Станьте, умершии, розбудите убитых. Станьте, убитыи, розбудити усопших. Станьте, усопшии, розбудите с древа падших. Станьте, з древа падшии, розбудите заблудящих. Станьте, заблудящии, розбудите зверии подемущих [зверем поеденных?]. Станьте, зверие подемущии, розбудите некрещеных. Станьте, некрещеныи, розбудите безымянных.

(наговор)

Насекомое ведет преимущественно подземный образ жизни. На поверхность выбирается редко, в основном в ночное время суток.

Учитывая великолепную приспособляемость медведок, следует отметить, что чаще всего они выступают в роли вредителя, так как быстро и в больших количествах размножаются.

Предисловие автора

Меня обычно спрашивают – почему медведки? На самом деле медведка, иначе волчок, – это подземный сверчок, довольно крупный (с мою ладонь) и, как все поющие во мраке хтонические существа, довольно страшненький. «Малая Глуша», «Медведки» и «Автохтоны» образуют что-то вроде трилогии. Из них «Медведки» лично для меня вещь самая непонятная и, пожалуй, наиболее автобиографическая.

Тут надо сказать, что, строя вымышленные биографии своим героям, я использовала биографии реальные – точнее сказать, свою семейную историю. Семейное предание гласит, что прадедушка Рудницкий хаживал в марксистский кружок, поскольку там было много хорошеньких курсисток, был арестован, сидел в «Крестах», сослан в Красноярск, где очень удачно был назначен директором женской гимназии, впоследствии стал профессором экономической географии Красноярского университета, ходил в Тибет, откуда вывез серебряного Будду… По слухам, получив экспедиционные деньги золотом, он, придя домой, осыпал ими лежащую в постели прабабку. Как пристало поляку, он был склонен к красивым жестам.

Прабабка, надо сказать, поехала за ним невенчанная (кажется, там была какая-то жена и, возможно, какой-то муж), но эта часть семейной легенды стыдливо умалчивается.

Такую замечательную историю грех было не пустить в дело, и я использовала ее на всю катушку – с той только разницей, что наш серебряный Будда пропал в Харькове во время оккупации (бабка эвакуировалась в тот же Красноярск, откуда она была родом и где, видимо, остались старые связи).

Ахилл действительно был древним богом-людоедом, сыном (а возможно, супругом) Гекаты. На острове Змеиный действительно было его святилище.

Письмо в приложении принадлежит моему деду.

Октябрь 2018

* * *

Каждый вечер я обхожу комнаты и обметаю паутину. Не имею ничего против пауков, но паутина неприятна. К тому же в ней запутываются высохшие тушки ночных бабочек. Когда я тыкаю веником в паутину, вращая его, словно ключ в замке, то отворачиваю лицо или смотрю за окно. С листьев стекает свет далекого фонаря, и где-то далеко в море надрывается ревун.

В последнее время паутины все меньше и меньше.

Скоро ее не станет совсем.

Растворимый кофе кислый и воняет жженой пробкой, но я выпиваю чашку до дна. Это как лекарство – неприятно, но необходимо.

Надо купить в зернах. Но я сегодня так и не смог заставить себя выйти из дому.

Мне хочется соорудить бутерброд с колбасой и луком, но я терплю. Нельзя дышать луком на заказчика.

Когда я жду заказчика, то просто хожу по комнатам и бесцельно перелистываю книжки. Я даже прилечь не могу – от нервов сразу засну, а когда проснусь, сделаюсь тупой и вялый. И разговаривать с посторонним человеком мне будет совсем невмоготу, а люди это чувствуют. По микродвижениям, по взгляду, уходящему вбок, по… Чувствуют, сами не сознавая, в чем дело.

Включил «министерскую» зеленую лампу. Свет лег уютным кругом, за его пределами комната сделалась чужой и чуточку враждебной.

Оторвал от бумажного полотенца лоскут и стер со столешницы круг от кофе. Как ни старайся, всегда будет круг от кофе – от тепла расширяются микроскопические канальцы в фаянсе кофейной кружки. Вообще-то, специально для этого придумали блюдца, но чашка с блюдцем – другая эстетика.

Переоделся в джинсы и свитер с норвежским узором. Треники и майку скатал в комок и забросил в спальню.

Что я еще забыл?

Вроде ничего.

Ага, вот и телефон звонит.

Мелодия звучит приглушенно, куда это я его на этот раз сунул? Приподнял диванную подушку. Нету. Потом сообразил, что он в кармане треников. Пока шел в спальню, пока извлекал его из кармана, телефон замолчал. Пропущенный вызов. Вот зараза.

Отзвонился обратно.

– Это… куда подъезжать?

Деловой человек, серьезный. По голосу чувствуется. С деловыми труднее работать. С одной стороны. С другой – они всегда знают, чего хотят.

Он заехал на Дачную улицу вместо Дачного переулка. Обычная история.

Я объяснил, как проехать, при этом все время боялся, что телефон посреди разговора отключат за неуплату. А это плохо сказывается на имидже.

Но он оказался толковым. С толковыми опять же, с одной стороны, легче, с другой – сложнее. В общем, все как всегда.

Через пять минут он уже бибикал на подъездной дорожке. На лаковой поверхности капота дрожали капли, в каждой – миниатюрное темнеющее небо. Щеколда, когда я взялся за нее, тоже оказалась мокрой, поэтому я не стал пожимать ему руку – крупный нестарый мужик в турецкой кожаной куртке и узконосых черных ботинках, – а поздоровавшись, развернулся и пошел по дорожке к дому.

– Туфли можете не снимать, – сказал на всякий случай, чувствуя спиной, что он на миг отстал от меня на пороге.

Он и куртку не стал снимать, а вот это зря. С людьми в верхней одежде труднее работать. Они внутренне в любой момент готовы встать и уйти.

Из потертого кожаного кресла, куда я его усадил, ему хорошо был виден письменный стол со световым пятном, сползающим к краю, отблеск на крышке ноутбука. Мое лицо пряталось в тени. Творческий процесс – тайна, а я полномочный представитель этой тайны, посол большой мерцающей тайны в его маленьком рациональном мире.

– У вас тут ничего, – сказал он, одобрительно оглядываясь, – уютно.

Ему было неловко. Они почти всегда испытывают неловкость, а я испытываю неловкость оттого, что они испытывают неловкость.

– Мне Серый сказал, что вы можете, – сказал он и хихикнул от застенчивости, – я подумал, почему бы нет… ну и…

Я взял с подставки трубку и стал ее набивать. Вообще-то, я терпеть не могу трубку, с ней полным-полно возни. Но для антуража очень полезная вещь.

– У вас есть какие-то определенные пожелания?

– Ну… вообще-то, да. Нет!

Я с этим сталкивался. Теперь придется вытаскивать из него, осторожно и бережно разматывать этот клубок.

Когда я только начинал этим заниматься, я и не представлял себе, до какой степени приходится касаться интимных сторон души.

– Хорошо. Тогда расскажите мне о себе.

– Зачем? – Он испугался.

– Ну я же должен знать, от чего мне отталкиваться в моей работе.

– Я родился в Рязани, – он набрал побольше воздуху, словно перед погружением, – мать моя… мама… работала в жилконторе. В ЖЭКе… отец… ну, он ушел из семьи. Я его, собственно, и не помню.

Понятно. Он стеснялся мамы, она была усталая клуша. И до сих пор тоскует по мужественности. По совместным походам на рыбалку. Другим мальчикам папы дарили велосипеды. Водили на футбол. Что еще делают мальчики с папами? На самом деле, наверное, сплошное: «Не шуми, папа занят!», «Не шуми, папа отдыхает!» – но это у других… у него наверняка все было бы хорошо…

– Погодите минутку. – Я поставил между ним и собой коробочку диктофона.

Он напрягся, отодвинулся:

– Это зачем? Этого не надо…

Это я тоже понимал. На такой случай у меня был заготовлен блокнот в шикарном кожаном бюваре. Теперь, наверное, мало кто знает, что означает это слово, «бювар». Пожиратель чернил, вот что. Хорошая кожа, хороший блокнот и паркер с золотым пером. Я на миг со стороны увидел себя его глазами, смена ракурса, наезд; половина лица в тени, половина подсвечена зеленоватым рефлексом абажура, нездешний, отстраненный вид… геометрически вывязанный узор свитера. Вот только неправильное коричневое пятнышко у ворота… Я осторожно скосил глаза – и верно, пятнышко. Капнул на себя кофе, вот зараза!

– Переехали сюда… я в четвертый класс, в сто первую школу. Ну ту, где директора из окна выкинули.

– Что, действительно выкинули?

– Да… Но это уже после меня было. Ну, правда, со второго этажа. Он только ключицу сломал. Ну, еще ребро. Но возвращаться не стал. В задницу всех, сказал. Все вы бандиты. И учителя, и ученики. Он в спортклубе «Ариадна» гардеробщиком.

Лысого выкинули, надо же. Вот это да.

Я на минуту отвлекся, это плохо. С другой стороны, ладно… живой разговор.

– Если вы переехали из Рязани… они, наверное, смеялись над вашим выговором, одноклассники?

Он помолчал, потом сказал:

– Да. Первое время.

Интересно, что он сделал, что они перестали смеяться? Мстил им исподтишка? Пакостил? Дрался? Научился местному говору?

– В классе легко прижились?

– Нет. – Голос стал чуть выше, чем раньше, невольное напряжение мышц гортани. – Новичков не любят. Издевались по-всякому. То кнопку подложат, ну и… Пришлось драться.

На последнем слове – облегченный вздох, расслабился. Сначала было плохо, но потом он отстоял свое право на существование, непостыдно отстоял. В сто первой те еще гопники.

– Я отставал в росте, – сказал он, – вот и дрался зубами, ногами, чем попало. А потом вдруг как-то быстро вырос, ну и… отстали. А зачем вы про это спрашиваете?

Его слово-паразит «ну и». Интересно, он сам это за собой замечает?

Не худший вариант. Серый говорил «типа того». Очень трудно работать с человеком, который говорит «типа того».

– Характер человека, – говорю я и выпускаю клуб дыма из трубки, – закладывается в детстве.

На самом деле не в характере дело – в неосуществленных желаниях, в уязвленном самолюбии, в загнанных вглубь, но незабытых обидах. А я вытаскиваю их на свет. Поэтому надо осторожно. Помню, как испугался как-то, когда еще только начинал, когда один из заказчиков вдруг расплакался.

– А чем вы сейчас занимаетесь? – Я поднял ладонь, предупреждая его слова. – Нет-нет, в общих чертах…

– Грузоперевозки, – сказал он. – Так себе контора. Маленькая. Но есть постоянная клиентура, заказы.

Состоявшийся человек. Но не совсем. Скажем так, недосостоявшийся. Состоявшиеся ко мне не ходят. Незачем. Но у этого хватает средств, чтобы заплатить за каприз. И что-то свербит, тянет, мешает жить.

– Женаты?

Пожал плечами:

– Вроде того.

Сказал, как отмахнулся. С женщинами проблем нет. Но и не бабник. Не зацикливается на них. Значит, все, связанное с любовными интригами, отметаем.

Наверняка щедр. Дает на тряпки. Так и говорит – на, возьми себе на тряпки.

– Отдыхать где любите? На море, в горах? Париж там, Рим? Где вообще были?

– Не знаю, – он задумался, – в горах не люблю. Туристом тоже. Таскайся везде за гидом как дурак. Языков не знаю. Не выучился в детстве. Мать говорила, денег нет на глупости. Зачем эти языки, все равно хрен за границей побываешь. Лучше, говорит, в фотокружок какой-нибудь. Кто ж знал, что так обернется? А фотография эта теперь никому не нужна. У всех мыльницы эти… цифра.

Все время возвращается к детству. Многие так. Я привык.

– Курить у вас тут можно?

– Можно, – сказал я и для убедительности выпустил клуб дыма.

На миг его лицо закрыли бледные распадающиеся волокна. Он все еще нервничал.

Достал сигареты «Кэмел», почти все они курят «Кэмел», щелкнул зажигалкой, положил пачку на стол, подтянул пепельницу. Немножко напряжен, но не суетлив, движения точные, жесты от себя, а не к себе, значит щедрый и не зануда. Но скрытный, руками зря не машет.

Чтобы дать ему успокоиться, я взял бювар и с деловитым видом почеркал в блокноте. Перо уютно заскрипело. Забытый с детства звук. Почти для всех.

За окном порыв ветра ударил в мокрую листву – один лист оторвался и распластался снаружи на черном стекле, точно огромная ночная бабочка.

– И тут я понял, что они все врут… – (я поднял голову и прислушивался, он, оказывается, что-то рассказывал, пока я делал свои наброски), – и она врет… и бабка… и эти, которые в телевизоре… Почему я должен им верить? Я взял портфель, вроде бы в школу, и ушел… Сел на автобус. Думаю, не важно куда, главное – далеко. Ну и… Она подняла на ноги… Плакала потом. Поставили на учет в детской комнате. А я что? Раз признали хулиганом, я – пожалуйста. Я как с цепи сорвался.

Он говорил будто в трансе. Им кажется, что все это забыто. Похоронено. Что они большие, взрослые, что есть другие, гораздо более важные дела, чем детские мечты и обиды. А тут они вспоминают. Одно вытаскивает за собой другое. Это как гирлянда с елочными лампочками. Чтобы включить одну, приходится включать все.

– Погодите. Пока хватит.

Тяга к странствиям. Упорство. Стремление делать наоборот. Хорошие качества. Но неудобные. Наверное, ему талдычили, что, если не слушаться старших, обязательно сядешь в тюрьму, или что-то в этом роде.

Я вдруг подумал, что он, наверное, был неплохим пацаном. Я в детстве был бы не прочь иметь такого друга.

Он вздрогнул, как будто я его неожиданно ударил, но быстро взял себя в руки.

– Вы же сами сказали, рассказывайте что хотите.

– Просто я не успеваю записывать. Вы кем хотели стать, когда маленьким были? Ну, лет в десять?

Обычно такие говорят – моряком или космонавтом. Наверняка одно из двух. Если моряком – романтик. Если космонавтом – романтик и дурак. Только бы он не сказал – космонавтом. С научной фантастикой предпочитаю не работать. Там, собственно, работать практически не с чем.

– Моряком. Тем более мы переехали сюда. А тут море. Я, как увидел, оху… охренел просто. Столько воды, надо же. Корабли в порту. Моряки шикарные, иностранные, в белом все, ходят по бульвару туда-сюда, под руку с девками, смеются. Я бегал за ними, жвачку выпрашивал.

– Жалеете, что не пошли в мореходку?

– Не знаю. Паршивая профессия. На самом деле. Железная коробка, двигатель стучит, никуда не деться. Это тогда казалось, что вот он, весь мир, и ты в нем, и все, ну не знаю… такое… как праздник, бесконечный праздник. Яркое. О других странах мечтал. Где-то там они – Лондон, Париж, Нью-Йорк. Далекие, недоступные. Видел я их потом. Ну Лондон. Ну Париж…

– Не понравилось?

– Понравилось, конечно. Но…

Я захлопнул блокнот:

– Ясно. Все понял.

Он, кажется, был несколько ошарашен. Он долго колебался, приходить или не приходить, потом расслабился, и его понесло. Он готов был рассказывать еще и еще. На самом деле – стандартный случай. Стандартней некуда. Но этого я ему говорить не стал.

На всякий случай успокоил:

– У меня своя система. Семантический анализ, лингвистический, статобработка. Материал я собрал. Придете через неделю. Позвоните предварительно, я вам назначу. К тому времени уже кое-что определится.

Он облегченно вздохнул, но я видел, что смотрит он расфокусированно, вроде как в себя. Классики в таких случаях говорят «взор его затуманился».

Сейчас сядет в свою тачку, поедет домой, и, пока будет ехать, его, скорее всего, шарахнет. Все те обиды, маленькие, но злые, которые он старался не вспоминать, закопать поглубже, как чистоплотные кошки зарывают экскременты… Все некупленные велосипеды, все тычки и тумаки старших, все обманы взрослых… все полезет наружу.

Страшно быть маленьким и беззащитным. Страшно зависеть от воли непонятных тебе больших людей. Если считать, что они непогрешимы, еще туда-сюда. А потом внезапно выясняется, что это не грозные карающие боги, а просто слабые люди, которые не в силах сдержать свое раздражение. И защитить тебя от страшного мира они не в силах. А сделать тебе плохо – могут.

– Приедете домой, – сказал я, – выпейте коньяку. Только хорошего. С лимоном. Окей?

– О’кей, – сказал он и вытер ладони о штаны.

Надеюсь, он встретит ночь не один. Это всегда легче.

По оконному стеклу ползли капли, в каждой дрожала крохотная точка света.

Я останусь тут, в теплом доме, а он пойдет обратно, к машине, припаркованной на слишком узкой дорожке, – соседи вечно ругаются, что из-за моих клиентов ни пройти ни проехать.

И его обнимет мрак, как в конце концов обнимает нас всех.

Когда прием подходит к концу, я начинаю маяться, мяться. Я до сих пор не научился обговаривать вопрос о гонораре.

Я представил себе, что я психоаналитик. Они берут дорого, а ведь клиенты их просто лежат на кушетке и рассказывают, как в детстве подсмотрели половой акт между мамой и папой. Или между папой и приятелем папы, не знаю… А я ведь еще и работаю, в отличие от психоаналитика, которому и делать ничего не приходится, только трепаться. Я доброжелателен, но деловит. Сдержан, но эффективен. Вот я каков!

И я с деловым видом начал выколачивать трубку о край пепельницы, словно бы мне не терпелось приступать к работе.

Он понял:

– Серый сказал… Вы берете индивидуально, в зависимости…

– От сложности работы, да. У него был спецзаказ. Я брал по повышенному тарифу.

Я стараюсь быть честным со своими клиентами.

– Не знаю, должен ли я вам это говорить…

Искренность производит хорошее впечатление. Как правило. И что приятно, ее даже не надо симулировать.

– Но с вами легко будет работать. Вы – совершенно нормальный человек.

Я попал в точку. Он отчетливо расслабился:

– Правда? Я думал…

Я немножко подлил бальзаму:

– Сейчас это – редкость.

На самом деле нормальных людей много – на то они и нормальные. Вернее, не так. Нормальные – это те, кого больше. Но ему это знать не обязательно.

– Я возьму с вас по стандартным расценкам. Ну и конечно, полный расчет по окончании работы. Сейчас только аванс.

Он отсчитал деньги, привычно, быстро. Считать деньги умеет, но расстается с ними легко. Не жадный. Я так и думал.

– Вы не пожалеете, – сказал я.

– Знаю. Серый, – он задумчиво кивнул, – остался доволен.

* * *

Серого было очень трудно раскрутить. Я работал с ним почти неделю. Он мялся и жался, говорил правильные вещи, но я по жестам видел – врет. Я посадил его за ноут и заставил пройти тест Брайана – Кеттелла. А потом еще два вспомогательных, пока не докопался, что к чему.

Он, Серый, меня очень зауважал.

Все-таки от этих психологических штучек есть толк.

Я отмыл чашку от слипшихся остатков кофе и сахара, налил себе чаю и сделал бутерброд с луком и колбасой. Несмотря на то что клиент и правда оказался легким, я чувствовал себя опустошенным. Непыльный заработок, ни начальства, ни жесткого графика, много свободного времени, но есть свои недостатки.

А съезжу-ка я завтра на блошку. В прошлую субботу я видел у Жоры неплохую кузнецовскую тарелку с синими принтами. Если она еще не ушла…

И еще надо будет положить деньги на телефон.

Длинные вечера неприятны тем, что не знаешь, чем себя занять.

С одной стороны, спать вроде еще рано, с другой – и делать вроде особенно нечего.

Потертые корешки, коленкоровые переплеты, тиснение. Очень достойного вида, очень. Когда я только начал этим заниматься, я купил их на развале в привокзальном скверике. Почти вся «Библиотека приключений», она же «рамочка». Рядом солидные, скучных цветов собрания сочинений – Дюма, Гюго, Бальзак, Диккенс. Выше – разрозненные тома Британской энциклопедии, попавшие ко мне совсем уж случайным и причудливым образом. Я никогда их и не открывал, но они, словно в благодарность за то, что оказались в тепле и покое, старательно золотились корешками, сообщая комнате уют и надежность. Спецлитература у меня стояла во втором ряду, не бросаясь в глаза.

Я придвинул тарелку с бутербродом и чашку к ноутбуку, извлек из архива текстовый файл, пристроил блокнот слева на столе и начал прикидывать, что к чему.

«Было раннее январское морозное утро. Бухта поседела от инея. Мелкая рябь ласково лизала прибрежные камни. Солнце еще не успело подняться и только тронуло своими лучами вершины холмов и морскую даль. Капитан проснулся раньше обыкновенного и направился к морю».

Ну да, это можно взять за основу. Но конечно, придется подгонять под клиента. Переехал сюда откуда-то… хм… ну, предположим, с континента. Или вообще из Америки? Ну да, почему бы нет. Это же классика, такой себе маленький лорд Фаунтлерой. Они, значит, с матерью бедствовали, перебивались всякой поденной работой, а тут им выпало неожиданное наследство, например дядя помер и оставил трактир, ну и… И вот они приезжают на побережье, он совсем еще мальчик, и его третируют местные пацаны… смеются над его выговором, и ему приходится драться. Там, значит, есть заводила, противный такой, он в собак швыряет камнями, когда они на цепи… точно, это хороший штрих, а наш, значит, вступается, когда тот швыряет камни в собачонку одной доброй женщины, ну и… и они дерутся, они тузят друг друга на тропинке, выбитой сотнями ног, и наш из последних сил уже лезет и наконец побеждает… пыль набивается в рот, он отчаянным движением…

Какое удовольствие работать для клиента без спецпотребностей. Хотя и менее выгодно, конечно.

Тут к ним в трактир, значит, приходит загадочный капитан, останавливается у них… и чего-то боится. Не будем отступать от канона, но надо бы еще добавить любовь, это всегда хорошо, подростковую, чистую любовь, вот как раз когда он с этим деревенским задирой друг друга возят по земле, и тут она… едет верхом на гнедой кобылке хороших кровей, амазонка, хлыстик, это подбавит немного перцу, ей пятнадцать лет, и она… смотрит на них презрительно, кобылка пятится, и тут он, чувствуя на себе взгляд черных глаз – не лошади, а девочки-подростка, – собирается с силами и ка-ак врежет!.. и она смотрит на него, а он защищал собачку, и она это видела, и они… начинают встречаться, а сквайр против. Почему против? Потому что она – дочка сквайра, вот почему!

Они встречаются у изгороди, лето, гудят шмели, цветет дрок, что там еще у них цветет, они разговаривают, все пронизано эротическим подтекстом, она вроде бы и подсмеивается над ним, она такая дерзкая, его, значит, слегка мучает, а он…

А сквайр – самодур и дурак, он их замечает, когда они стоят, захваченные первой юношеской любовью, и, чтобы не смотреть друг другу в глаза, разглядывают нагретую солнцем серую изгородь, по поперечной жердине, она вся в мелких таких трещинах, ползет муравей, и они оба смотрят на этого муравья, и он вдруг замечает, что муравей этот не черный, как он всегда думал, а красноватый, и тут, топая своими сапожищами, прибегает сквайр… как ее зовут, эту девушку? Лиззи, нет, это простонародное имя, Кейт, это уже получше, сразу ассоциации с Кейт Мосс, такая горячая, длинноногая, этого, правда, не видно, она в этой длинной, значит, юбке, ну и… сквайр ему говорит – ты никто, не смей даже разговаривать с моей дочкой… дочерью, он резко поворачивается, уходит, чувствует, что она смотрит ему вслед, потому что затылок и ямку сзади на шее жжет, как будто ему в спину светит солнце, но на самом деле заходящее солнце светит ему прямо в глаза, и он ничего не видит, потому что глазам вдруг стало как-то горячо и щиплет.

Ага, приходит домой и говорит: «Мама, кто был мой отец?»

Она молчит, но глаза ее наливаются слезами.

А кто, кстати, его отец?

Ну то есть он, конечно, может быть внебрачным сыном сквайра, его мама была горничной у старой леди, но тогда получается, что девушка ему сестра, это не годится. Сквайр Трелони вообще какой-то идиот, комический персонаж. Доктор Ливси ничего, но зануда. Может, пускай это будет пират? О! Точно, его какие-то печальные жизненные обстоятельства побудили уйти в море, заняться разбоем, ну и… А тут в морских приключениях их сталкивает судьба, и они друг другу взаимно помогают, и слезы, и скупые мужские признания, и выясняется, что наш герой высокого рода и может жениться на дочке Трелони. Доктор Ливси что-то знает, это точно.

Пальцы не успевали за мыслями, а мысли сами собой цеплялись друг за дружку, как колесики в хорошем устройстве, и между ними оставался еще воздух, тот прекрасный зазор, в который проникает что-то совсем неотсюда, из-за волшебного золотого занавеса, канонический текст на экране ноутбука стал преображаться, я напишу ему прекрасное детство, своему герою, и прекрасную юность, с мужскими приключениями, я проведу его через самый опасный возраст, я перепишу все его детские обиды, и, когда он это прочтет, настоящее детство в его памяти постепенно будет вытесняться совсем другим, придуманным, но оттого не менее реальным. В этом смысле у придуманного больше шансов – мы почти всегда забываем реальное, но помним выдумку.

Я напишу ему его настоящее детство, потому что он мне симпатичен.

Пошлейшая, вообще-то, получается история. Но истории, которые люди рассказывают сами себе в уединении, почти все такие. Если человек нормален, он естественным образом склоняется к расхожим мелодраматическим сюжетам – иными словами, к пошлости.

Тем более никто ему глаза не откроет, потому что он это никому не покажет. Наверняка. Это только для него одного.

Моя работа очень интимна, интимней, чем, скажем, у сексопатолога. Потому что она касается всех сторон человеческой жизни, всех тайных мечтаний.

Если это не спецзаказ, конечно. Спецзаказы обычно предполагают довольно узкий коридор возможностей.

Я все работал, работал, все тюкал пальцами по клавишам и не заметил, что темнота за окном сначала сделалась плотной и бесцветной, как вата, потом расползлась, открыв кусочек зеленоватого холодного неба. Я попытался сморгнуть резь в глазах, но она не проходила, тогда я на всякий случай скинул на флешку резервную копию. Потом сварил два яйца в мешочек и слопал их с бутербродом с сыром. Натянул старые джинсы, пиджак прямо на свитер, взял помятую хозяйственную сумку и пошел на маршрутку. Удобней бы рюкзак, но человек с рюкзаком слишком смахивает на иностранца. С такого могут содрать вдвое… Впрочем, меня на блошке знают. Просто привычка.

Блошка оказалась сегодня бедная. Одна-единственная машина из области, раскрыв облезлый багажник, торговала прялками и всяческими орудиями домостроя, даже, кажется, тележными колесами. Второразрядные дизайнеры обычно декорируют такими штуками второразрядные кафешки. Еще сегодня было много каслинского литья, но касли я недолюбливаю за черноту и угрюмость.

На блошке все волнами. Весной, даже особенно не стараясь, можно было найти мстёру, а иногда и старое федоскино, облезлое, но все еще почтенное. Потом шкатулки как-то сами собой рассосались, потом появились опять, но уже у перекупщиков и совсем по другим ценам. Зато у старушек, что выстраиваются у желтых потрескавшихся стен, заплескались, как флаги, зеленые и коричневые гобелены с оленями, дубовыми рощами и замками на холме. А в конце лета прошла волна советского фарфора – мальчики со своими овчарками, толстоногие купальщицы, минималистские круглоголовые девочки шестидесятых, анималистическая пластика, нежные женоподобные всадники в буденовках, их вставшие на дыбы серые в яблоках кони, чье причинное место застенчиво зашлифовано до условного бугорка…

Потом фарфоровая армия ретировалась, и мальчика с его остроухой овчаркой можно купить теперь за сотню баксов, и то если очень повезет, а девочки с мячиками как были дешевками, так и остались.

Сейчас было много столового фарфора. Я приценился к мейсену с голубыми бабочками. Продавец просил полтораста баксов, я сбил до девяноста, но, пока я крутил тарелку в руках, раздумывая, брать или не брать, подскочил незнакомый тип и сторговался с продавцом. Может, стоило все-таки взять – на будущее, подождать, пока она вырастет в цене, и потом толкнуть?

Впрочем, почти тут же я натолкнулся на приятную тарелку с цветочными мотивами, золото по кобальту, за тридцатник, ну и взял, раз уж мейсен уплыл. Продавец уверял, конечно, что тоже мейсен, они все так говорят, но если это мейсен, то подозрительно дешевый, а если нет, то я, похоже, переплатил. Чтобы определиться, я показал тарелку Жоре, который стоял на углу. На расстеленной газетке у него лежало неплохое блюдо, модерн, рельефные цветы и фрукты, четырехугольное, один угол как бы заворачивается конвертиком. Блюдо было без клейма и со склейкой, я покрутил его в руках, но как-то не решился. Еще была неплохая супница, из семьдесят восьмого сервиза, но без крышки. Крышки бьются быстрее супниц.

Тарелка с принтами, он сказал, уже ушла. Жаль. Там, на ней, был лев в зарослях, гривастый, с почти человеческим лицом, как вообще тогда рисовали львов.

– А. – Он привычно повернул тарелку донышком вверх. – И почем?

– За тридцатку. Похоже, паленый мейсен.

Он подумал.

– Ну хочешь, я у тебя за семьдесят возьму?

– Нет, – сказал я, – не хочу.

– Хорошая вещь. Не расстраивайся.

– Я и не расстраиваюсь.

– Только это никакой не мейсен. Довоенный немецкий Шабах. Валлендорф.

– А скрещенные мечи?

– Это не мечи, а стилизованное дубль-вэ. У них до войны было такое клеймо. Вот как это у тебя получается? Нюх у тебя, что ли?

– Сам не знаю, – сказал я, – просто понравилось.

Завернул тарелку в мятую газету и положил в сумку.

– Вот ты нам тут весь бизнес портишь, – дружелюбно сказал мне в спину Жора.

На углу я купил в киоске пакетик с чипсами и колу – очень вредная еда, сплошные калории и усилители вкуса, – и пошел к маршрутке. Тут неподалеку автовокзал, народу набивается полным-полно, и я всегда боюсь, что подавят мои покупки.

В конце концов, заработал я хотя бы на то, чтобы один раз проехаться с комфортом, или нет?

Тачка и подкатила, чуть ли не чиркнув по бордюру, серебристая «мазда», я приоткрыл дверцу и сказал:

– Дачный переулок!

И назвал цену.

Я думал, он станет торговаться, но он молча кивнул. Я захлопнул переднюю дверцу и сел сзади, а сумку поставил на пол – некоторым не нравится, когда большие сумки ставят на сиденье.

Пока я вертелся, пытаясь умоститься, «мазда» тронулась с места и поплыла вдоль желтых покосившихся домишек, вдоль расстеленных у стен ковриков и газет, на которых выстроились бэтмены, пластиковые фигурки из киндер-сюрпризов, гипсовые богоматери и пластиковые китайские кашпо. Сами стены были увешаны, как флагами, разноцветными махровыми полотенцами, восточными халатами, плюшевыми ковриками, и я увидел уезжающую назад прекрасную бордовую плюшевую скатерть, с кистями и розами, но постеснялся сказать водителю, чтобы притормозил.

Тут я сообразил, что водитель что-то говорит.

– Простите, – сказал я, – недослышал. Задумался.

– Вот мне интересно, кто-то садится спереди, кто-то сзади. Почему?

– Что почему?

– Почему вы сели сзади? Боитесь? Ну да, самое опасное вроде место считается рядом с шофером, один мой знакомый тачку тормознул, хотел сесть спереди, ручку заело. Так он сел сзади, а на перекрестке в них «бээмвуха» врезалась. На полной скорости. Все всмятку, у него ни царапинки.

– Не знаю, – сказал я честно, – не думаю, что я боюсь. Просто…

Мама как раз тогда ехала сзади. На заднем сиденье.

– А я вам скажу, – он повернул руль, и «мазда» мягко выехала с булыжника на относительно гладкий асфальт, – тот, который спереди садится, он садится, чтобы спереди обзор был. Чтобы видно все. И чтобы с водителем можно было поболтать. Потому что понимает, раз человек остановился, подобрал, то не обязательно ради денег. Может, ему просто поговорить хочется. А те, которые сзади… они скрытные. Они одиночества ищут. Для них водила все равно что автомат, ведет, и ладно. Неодушевленный предмет.

Я поднял глаза, пытаясь в зеркальце над водительским местом рассмотреть говорившего. Увидел серый глаз и небольшие залысины. Затылок у него был крепкий, стриженый, небольшие уши плотно прижаты к голове. Лет тридцать пять – сорок. Тоже психолог, вот те на.

Он неуловимо напоминал моего последнего клиента. Словно вывелась новая порода, все крепкие, все короткостриженые. Этот, правда, поговорить любит, что, скорее, исключение. Обычно таким, чтобы разговориться, нужно выпить. Снять зажимы.

Машинально отметил, что у него вроде нет слова-паразита. Странно.

– А ведь что получается? – продолжал он. – Получается, такие не уважают людей. А то и презирают. Нет?

Может, из тех, что все время ищут ссоры? Тогда я попал. Но руки, лежащие на руле, были спокойные, с сильными пальцами и чистыми ногтями.

Такому не надо врать.

– Почему – не уважают? Бывают просто нелюдимые люди. На то, чтобы поддерживать разговор с незнакомым человеком, у них уходит слишком много нервной энергии. Поэтому они стараются избегать таких ситуаций. Скорее всего, бессознательно.

– «Нелюдимые люди» – это как?

Я по-прежнему не видел его лица, и руки лежали на руле, поэтому мне трудно было его вычислять.

– Несовместимое получается понятие, есть специальное слово…

– Оксюморон.

– Вот. Отксюморон. Я же помню.

Не очень-то он помнил.

По стеклу потекли капли, в каждой, если всмотреться, видна грязноватая улица с желтыми, розовыми мокрыми домами. Со своего ложа восстали дворники и мягко прошлись, сметая множество миниатюрных миров.

Он молчал, но я уже не мог расслабиться – ждал, что он вот-вот заговорит опять. Ладони тут же взмокли, я вытер их о джинсы.

Зачем я сел вообще в машину? Дождался бы маршрутки. Правда, вон какой дождь зарядил. И в сумке хрупкие вещи.

– Вот вы, простите, кем работаете?

На этот счет у меня всегда заготовлен ответ:

– Редактором.

Редактор – удобная профессия. Никакая. И близко к правде.

– Не писателем?

– Нет, – сказал я и почувствовал, что голос сделался чуть тоньше, чем обычно, как всегда бывает, когда человек врет.

– Жаль, – он вздохнул, и дворники эхом прошуршали по стеклу, – потому что мне нужен писатель.

Он не просто так остановился, чтобы подобрать меня.

Налоговый инспектор? Но зачем налоговому инспектору подстерегать меня на блошке? Он мог просто заявиться ко мне на дом, ну, не на дом… в общем, мог, правда непонятно, много из меня не выдоишь, деньги по нынешним меркам, если честно, смешные. Рэкетир? Опять же, какой смысл?

Или, что еще хуже, сумасшедший заказчик.

Открыть дверцу, выскочить на повороте? На светофоре? Хрен с ней, с сумкой. Правда, тарелку валлендорфскую жалко, хорошая тарелка. Впрочем, это все ерунда. Раз за мной следил, значит знает, где живу. Тем более мы как раз вырулили на трассу, с одной стороны железнодорожные пути, с другой – плотная серая стена городской тюрьмы с проволокой поверху и выцветшим щитом «Здесь могла быть ваша реклама!», прямая трасса и никаких светофоров. И три ряда машин.

– Тогда вам в Союз писателей надо. На Белинского. Такой домик с башенкой. Там все – писатели.

– Мне не нужен домик с башенкой, – сказал он, – мне нужны вы. А вы что, испугались? Я-то думал, неформальная обстановка, то-сё. Посмотреть на вас хотелось, узнать поближе.

– Это вы зря. Я не люблю, когда на меня давят.

– Кто же на вас давит, Семен Александрович? Я просто хотел предложить вам работу. Заказ.

– Если так, вы плохой психолог, – сказал я.

– Я вообще не психолог, – он снова вздохнул, и на сей раз дворники не поддержали его, потому что дождь закончился, и в разрывах облаков холодно сверкало небо, – это у нас вроде бы вы психолог, нет? Уникум, можно сказать.

Точно. Сумасшедший заказчик. Меня несколько раз пытались подрядить на особенное, тонкое, как они обычно говорят, но никакой тонкости там нет и в помине, просто короткое замыкание рефлексов, одного безусловного, другого условного, что-то залипает в голове.

– Я занят сейчас, – сказал я, – и заказы не беру.

– У меня спецзаказ.

Ну да, верно. Тот же Серый… Но Серый пришел ко мне через предыдущего клиента, по рекомендации, да и пристрастия у него оказались безобидные, как потом выяснилось. Зря он так стеснялся. Ну, относительно безобидные.

Черт его знает, может, и правда просто клиент. Кто его на меня навел, вот что интересно.

Была такая сценка у Ильченко и Карцева, давным-давно, в мохнатые годы. Клиент приходит к врачу, просит сшить костюм. Отрез принес. Врач, понятное дело, отнекивается (я в детстве думал, надо говорить «оттенкивается»), говорит, вы с ума сошли, я врач, я больных лечу. Клиент напирает, говорит, я же все понимаю… врач уже плачет. Под конец, когда врача уже становится сил нет как жалко, он говорит – ладно, первая примерка в пятницу. Жванецкий – наше все.

– После Нового года. Оплата по верхнему тарифу. Эротика. Не порнография. И учтите, с бэдээсэм я еще готов работать, но не больше. Зоофилия, педофилия – это не ко мне.

– Чего?

– Сейчас я занят, – сказал я терпеливо, – записывайте телефон, созвонимся и обсудим. После Нового года.

Я и правда не люблю работать по спецзаказам. Может, он к тому времени передумает. Или найдет, на что потратить деньги. Новый год затратный праздник.

– Я знаю ваш телефон, – рассеянно сказал он, – погодите… вы подумали, – он не покраснел, но пальцы на руле чуть дрогнули, – что я… извращенец, да? Что-нибудь этакое? Но я хотел… Знаете что? Тут пиццерия есть хорошая. Вы, вообще-то, есть хотите?

Я прислушался к внутренним ощущениям и понял, что просто ужасно хочу есть.

– Нет.

– Зато я хочу, – сказал он.

Я подумал, здесь, в машине, я заперт и полностью в его власти, а в пиццерии, по крайней мере, волен в любой момент встать и уйти. Впрочем, куда уйти-то? Он, похоже, все обо мне знает. И как меня зовут. И где я живу. И телефон.

Мы проехали мимо лужи, где лежали, развалившись и вытянув тонкие лапы, две серые, с розовыми пролысинами собаки и глядели друг на друга.

Если ехать прямо и прямо, будет спуск к морю; единственное, что осталось на своем месте, – это море, когда-то за старой одноэтажной почтой, магазинчиком пляжных товаров и ларьком «Союзпечать». Сейчас – за трехэтажной частной гостиницей «Арения» (что это вообще значит?), за вычурным особняком с колоннами, за стеклянным павильоном «Мир метизов».

Может, в пиццерии будет проще, я подберу к нему нужный тон, нужный ключ. Если человек к тебе спиной, а руки держит на руле, работать практически невозможно.

Каждый раз по пути в город я проезжал мимо этой пиццерии. Так, кафешка, одна из многих. Терраса увита красноватыми сейчас плетьми дикого винограда. И Челентано поет – еще бы, как же без него.

Я прихватил сумку и прошел вперед, в самый дальний угол. Сумку я поставил на вытертый пол, рядом с ножкой стула, так чтобы можно было быстро схватить ее и уйти.

Сейчас, осенью, кафешка была почти пуста, только за столиком у входа молодые родители деловито поглощали пиццу, а девочка лет пяти – мороженое, облитое каким-то разноцветным сиропом. Я отвел взгляд.

Когда я садился в машину, я его не разглядывал, я вообще не люблю контакта глаза в глаза. Обычно я смотрю на руки и слушаю дыхание и голос.

И правда, чем-то похож на моего последнего клиента. Подтянутый, с коротковатой шеей, тридцать пять уже исполнилось, а сорока, скорее всего, нет, в свитере поло и пиджаке (пиджак он снял и повесил на спинку стула), руки спокойно лежат на темных досках столешницы.

Официантка подошла сразу – они таких чуют. Он просмотрел меню, обернулся ко мне:

– Вы что будете?

– Ничего, – сказал я.

– Как, совсем ничего?

– Ну, можно кофе. Эспрессо.

Кофе – удобная отмазка. Вроде что-то заказал, а вроде и нет.

Он тоже заказал эспрессо. И пиццу с морепродуктами. Идиотское слово «морепродукты».

– Тут хорошее пиво, – сказал он с сожалением. – Я за рулем. Жаль.

Я молчал.

– Вы странный человек, Семен Александрович. И заработок у вас странный.

– Вы, похоже, много обо мне знаете.

В красной пятипалой листве, обвивающей ограду летней веранды, шуршал бражник. Вместо крыльев – размытое бледное пятно.

– Навел справки. Пришлось. Ковальчуки уехали в Швейцарию по контракту, пустили вас пожить, чтобы дача не пустовала… с условием, что девок водить не будете. Да вы и не водите. Зато принимаете клиентов. Ну, так я еще один клиент. В чем же дело?

Принесли пиццу. От нее волнами расходился запах теплого хлеба и симпатичных морских гадов. Принесли соус. Он пах лимоном и чесноком.

Я сглотнул слюну и отвернулся.

Интересно, тут можно заказать пиццу на дом?

– Вы точно не хотите? – Он кивнул на пиццу.

– Точно не хочу. И заказы сейчас не принимаю. После Нового года обращайтесь.

Может, все-таки налоговый инспектор? Кто-то из заказчиков его ко мне подослал? Кто-то недоволен работой? Нет, чушь, такое только в дешевых триллерах бывает. Блин, я же сам их и пишу.

Я полез в карман пиджака за трубкой, потом вспомнил, что забыл ее дома. Жаль. Без трубки труднее войти в образ.

– Мне нужно сейчас.

Он для убедительности похлопал ладонью по столу. Ладонь была сухая, влажного следа на столешнице не осталось. Везет же людям.

Чем больше он напирал, тем больше я упирался. Он и правда плохой психолог. На таких, как я, нельзя давить. Нельзя давить на робких людей с воображением.

Семья за соседним столиком собралась уходить, шумно двигая стульями. У мужа были слишком четкие жесты, как бы разбитые на аккуратные фрагменты. Ей наверняка будет нелегко с ним – не сразу, но будет, позже, после возрастного кризиса. Пока что он просто кажется аккуратным и хозяйственным.

Я встал. Бросил на стол смятую деньгу, хотя кофе еще и не поднесли, подхватил сумку и пошел к выходу.

– Приятно было познакомиться, – сказал я, – нет, вру. В общем, не очень приятно. После Нового года. И то… не уверен, что смогу с вами работать.

– Хоть кофе выпейте.

– Дома выпью. До свиданья.

– Семен Александрович, – сказал он мне в спину, – вы дурак.

* * *

Дома я первым делом вынул из сумки валлендорфскую тарелку. Она сейчас казалась даже ярче, чем на рынке. И больше. И жизнерадостней.

Вещи там теряются в пестром обществе других вещей. Начинают стесняться. Если бы это были люди, они бы стояли втянув голову в плечи, сгорбившись и сунув руки в карманы. Некоторые, впрочем, наоборот, хвастаются собой, выставляются, кричат каждым своим изгибом «вот я какая!».

Эти, попадая в дом, стремительно блекнут, вдруг обнаруживают трещины и сколы, и радость от их приобретения сменяется разочарованием. Зато дурнушки расцветают, словно в благодарность за то, что их забрали из страшного места, из страшных чужих рук или, что еще хуже, из знакомых рук, вдруг ставших чужими.

Я поставил тарелку на полку над диваном и осмотрелся.

В общем, тут уютно.

И почти тихо, почти – потому что с дальнего участка в будние дни доносится шум стройки.

Теперь все время что-то строят.

Я включил ноут. Просмотрел почту – ничего, сплошной спам. Убил Соловьева. Убил Олега. Убил Лебедева, какую-то Рогулину, Виталия Хрисофановича и честную супервиагру. Зашел на форум коллекционеров. Поискал валлендорфские клейма. Действительно.

Позвонил, заказал пиццу на дом. Вспомнил, что забыл купить кофе в зернах. Включил электрический чайник. Накрутил чашку растворимого кофе. Отхлебнул. Поморщился. Посмотрел на часы.

Четырнадцать тридцать.

Пиццу все не несли, хотя по идее пиццу должны развозить с космической просто скоростью. Я уже хотел звонить им, устроить скандал, но тут курьер позвонил сам. Сказал, что стоит у калитки Дачной улицы, десять, уже двадцать минут звонит в звонок и никто не отвечает. Я сказал, что пиццу заказывали в Дачный переулок. Он сказал, что, когда заказываешь, надо выражаться точнее. Я сказал, что он не умеет читать: в заказе все четко написано. Он приехал минут через десять. К этому времени пицца уже начала остывать и вообще показалась мне не такой вкусной, какой обещала быть в той пиццерии. И не такой красивой. Хотя я заказал ее там же и точно такую же, с морепродуктами. Они даже соус привезли – лимон, чеснок и толченый укроп. И все равно не то. Почему?

Не знаю…

Может, потому, что я до этого выпил мерзкий, кислый растворимый кофе?

Я доел остывшую пиццу с резиновыми, безвкусными морепродуктами, выбросил упаковку, вымыл чашку.

Впереди еще длинный-длинный день.

Открыл рабочий файл и двинулся дальше. Вошел в тему с трудом, назойливый несостоявшийся клиент влез со своей харизмой и перебил впечатление от того, предыдущего. Именно потому я никогда и не берусь за две работы одновременно. Пришлось сосредоточиться, вспомнить, как он сидел напротив меня, как разговаривал, как говорил «ну и…».

Поймал волну.

Настроился.

Потихоньку дело сдвинулось с мертвой точки, герой со своими верными друзьями плыл к далекому острову, он по натуре не стяжатель, ему эти сокровища на фиг не нужны, но девушка и ее папа-сквайр… Он хочет доказать сквайру, что достоин девушки… это похоже на правду, это в его характере. Сквайр, кстати, плывет на этом же корабле. Надо как-то так устроить, чтобы он сквайра этого по дороге спас… Какое-то еще приключение, которого нет в каноне. Пираты? Пираты потом все равно будут, слишком много пиратов не катит, предположим, они попадают в страшный шторм, сквайра смывает за борт, а наш герой, храбрый юноша…

У Конрада вроде бы было хорошее описание шторма. Я опять полез в Сеть, нашел описание шторма, скопировал, вымарал ненужные куски, оставил нужные. Получилось красиво.

«Он ловил ртом воздух, и вода, которую он глотал, была то пресной, то соленой. Большей частью он оставался с закрытыми глазами, словно боялся потерять зрение в этой сумятице стихий. Когда ему удавалось быстро моргнуть, он испытывал некоторое облегчение, видя с правого борта зеленоватый огонек, слабо освещающий брызги дождя и пены. Он смотрел как раз на него, когда свет упал на вздымающийся вал, погасивший огонь. Он видел, как гребень волны с грохотом перекинулся за борт, и этот грохот слился с оглушительным ревом вокруг, и в ту же секунду столбик вырвало из его рук. Он грохнулся на спину, потом почувствовал, как волна подхватила его и понесла вверх. Первой его мыслью было – все Китайское море обрушилось на мостик».

Все-таки Конрад хороший писатель!

«Китайское море» я поменял на «Карибское».

Наш герой видит, как у сквайра, отца его первой любви, вырвало из рук конец линя, и сам, по своей воле, бросается за борт, чтобы поддержать утопающего. Он обвязывается веревкой, страшный удар, вода как бы твердая, веревка натягивается, волна бьет ему в лицо, он не может дышать, отворачивается, хватает ртом смесь воздуха и воды, петля каната под мышками в кровь истирает кожу, режет, грозя разорвать его надвое, отсюда, снизу, судно кажется очень большим, громада, заслоняющая небо, и несется оно прочь в океанских водах очень быстро, и тут он видит мелькающий в волнах яркий камзол и из последних сил…

Мне и самому понравилось.

Я и сам видел эту воду, ее стеклянную стену, ее заворачивающийся гребень, пенный, чуть розоватый, мне не хватало воздуху, и я тянул шею, чтобы избежать смертоносных объятий волны, и тут…

– Да, – сказал я, – да, слушаю.

У моих героев не было сотовых. Никто не мог их достать в тропических морях. Ни одна сволочь.

– Сенька, у тебя все в порядке?

– Да, – сказал я осторожно, – в порядке. А что?

– Папа здоров?

– Здоров. Все нормально. Как там, в Цюрихе?

Преамбула для Ковальчука длинновата. Не такой он был человек, чтобы спрашивать о здоровье чужих родственников, да еще по международному тарифу. Я сразу насторожился.

И голос у него был чуть выше обычного. Может, конечно, низкочастотная составляющая теряется при передаче…

– Цюрих на месте, – сказал Ковальчук, – только это Берн. Не Цюрих, Берн. У тебя точно все нормально?

– Все нормально. Дома все спокойно. Дача на месте. Ничего не взорвалось, ничего не сгорело, ничего не протекло. Котел работает. За электричество я заплатил. За газ тоже. До конца сезона поливал. По утрам, как ты велел. Регулярно.

– А что ты сейчас делаешь?

– Сижу за столом. Пытаюсь работать. С тобой разговариваю.

– И девок никаких не водишь? – спросил Ковальчук подозрительно.

– Я не вожу никаких девок. Не веришь, спроси у соседей. У этой, как ее…

Я попытался вспомнить, как зовут эту, как ее, и не смог.

– Ну хорошо, – неубедительно сказал Ковальчук, – ну ладно…

Он, скорее всего, купил карточку, по карточке это копейки стоит, или что там у них, а с меня, по-моему, все равно эти гады сдерут, даже если звонок входящий.

– Валька, – спросил я напрямик, – ты чего?

У меня образовалась неприятная пустота под ложечкой.

Не люблю разговаривать по телефону, разве что коротко и по делу. Мне надо видеть собеседника. Валька наверняка сейчас дергает себя за ухо. Есть у него такая привычка, когда ему неуютно или неловко…

– Ничего… подвернулся один вариант, понимаешь. У меня нет претензий, ты не думай. Но тут дорого все, в Цюрихе.

– В Берне?

– Ну да, в Берне. Транспорт, и вообще… Ты без обид, а? Это ж не то что на улицу.

– Я не могу жить с папой, – сказал я, – мне надо работать. В чем дело, Валька? Мы же договаривались.

– Мы договаривались, что ты присмотришь за дачей, пока других вариантов нет. – Голос Вальки стал жестче, он для себя решил, что я неблагодарная свинья, готовая укусить дающую руку. – А другие варианты появились.

Гребень волны с грохотом перекинулся за борт, и этот грохот слился с оглушительным ревом вокруг. Волна трепала меня, крутила и швыряла, я мысленно повторял: «Боже мой, боже мой, боже мой, боже мой!»

Что я буду делать? Это же конец всему!

– Валька, – сказал я мерзким заискивающим голосом, – вот сколько они тебе обещают?

– А тебе какое дело? – сухо спросил он.

– Ну все-таки?

Он сказал. Мне показалось, он соврал. Завысил сумму. Ему было неловко, что он предал меня так дешево.

На всякий случай я спросил:

– За сезон или за месяц?

Он помялся, но честность взяла верх:

– За сезон.

Тогда ладно. Тогда еще ничего.

– Я буду платить столько же.

Там, далеко, в своей Женеве, Валька молчал.

Потом сказал:

– Неудобно как-то. Со своих брать.

– Свои лучше, чем чужие. – Я оглядел книги на полках, камин, прекрасную зеленую лампу… – Ты ж меня знаешь. А тут неизвестно кто…

– Вообще-то, известно кто, – пробурчал Валька.

– Валька, – сказал я, – не морочь голову. Я тебе на этой неделе заплачу. Вперед. На твой счет положу, хочешь? Или через «Вестерн юнион»?

Я старался не оставлять ему путей к отступлению, теперь, если он мне откажет, он сам себя почувствует последней сволочью.

– До конца месяца сможешь?

– Да, – сказал я, – смогу.

* * *

Он стоял у калитки.

Еще бы. Он знал мой адрес.

Я сказал:

– Послушайте, ну что вам надо? У меня сейчас есть работа. Заказ. Я не могу работать над двумя заказами сразу. И вообще…

Он сказал:

– Можно все-таки войти?

Серебристая «мазда» стояла у ворот, в сумерках она казалась полупрозрачной.

Я посторонился.

Он пошел по дорожке, мне оставалось только идти за ним, уставясь в его крепкий затылок. Интересно, а у меня-то какой затылок? В двух зеркалах, поставленных напротив друг друга, можно увидеть свою спину, в парикмахерской например… Смотришь на себя в непривычном ракурсе и сразу понимаешь, что ты чужой себе человек.

– Декорация, – сказал он, оглядывая комнату, – для лохов.

– Я тут живу.

– Значит, живете внутри декорации.

Чаю я ему не предложил. Даже сесть не предложил. Это и не понадобилось. Он уселся в кресло, сложил руки на коленях и молча посмотрел на меня.

Я тоже молчал. Молчание висело в комнате как целая тонна стекла.

Наконец я не выдержал:

– Это вы устроили. Натравили на меня Ковальчуков.

– О чем это вы? – очень натурально удивился он.

– Почему не обратились ко мне обычным, стандартным образом? По рекомендации, как все. Почему устроили этот цирк?

– Мне хотелось посмотреть на вас, – он пожал плечами, – познакомиться поближе. Чтобы в непривычной обстановке. Это помогает.

– Познакомились?

– Да. Потому что у меня были сомнения. Годитесь ли вы для этой работы.

– А теперь сомнений нет?

Он вздохнул:

– Я ведь все про вас знаю, Семен Александрович. Навел справки. Пробил по своим каналам. Никаких высших литературных курсов в Москве вы не кончали, сценариев для любимого народом сериала «Не родись красивой» не писали, хотя ваши клиенты почему-то так думают. А были вы в это время совсем в другом месте… Но, знаете, все это выяснить было трудновато. Ни один из тех, кто пользовался вашими услугами, о вас ничего не хотел говорить. Ни один.

Я услышал тихое шуршание, топот сотен маленьких ножек… Опять дождь?

– А как вы вообще на меня вышли? Откуда узнали?

– Случайно. Одна женщина рассказала. Ее муж что-то читал и спрятал, как только она вошла. Она думала, это что-то, ну, какое-то особенно жесткое порно.

Одна женщина. Понятно. Наверняка любовница. Иначе бы не рассказала.

Я на всякий случай сказал:

– Я с порнографией не работаю. Только с эротикой. Иногда.

– Я понял. Кстати, что такое бээсдээм?

– Бэдээсэм? Садо-мазо. Всякие игры. Такого рода. По обоюдному согласию. Только… Я никогда не пишу одну только эротику. Как составляющую сюжета, да.

Ну вот, например, он только что разделался со злодеем, который хотел уничтожить мир. Входит в секретную комнату – из кабинета злодея, там такая дубовая стенная панель, и вот она отъезжает в сторону. И он видит: его бывшая возлюбленная, прекрасная шпионка, которая его предала, рыжеволосая красавица, стоит, прикованная к стене. Он, конечно, подходит и дает ей пощечину. Она плачет и говорит, что ее шантажировали, угрожали, и он обнимает ее и чувствует, что теряет над собой контроль. И вот, значит, руки у нее в кандалах, и она, значит, вот так стоит, и тогда…

Или наоборот, он прикован к пыточному креслу. Красивая женщина, вся в черной коже, она принадлежит к секретной фашистской организации, которая хочет погубить мир. И она берет ланцет и проводит ему по груди, вспарывая гидрокостюм, в котором он проник в секретное злодейское убежище. Эластичная ткань расползается, открывая его мускулистую грудь… и красная полоса, которую оставил ланцет, набухает каплями крови. И тут она…

Я вздрогнул и пришел в себя.

– Она в конце концов добралась до этой книжки. Как вы думаете, что это было? «Властелин колец». В переплете, все как надо. Только он немножко отличался от оригинала. Там был еще один персонаж. И когда она начала читать, она его узнала. Представляете? Ее муж путешествовал с хоббитами. Как идиот.

Верно, это был большой заказ. Я работал по Муравьеву и Кистяковскому, клиент был повернут именно на этом переводе. Шпарил наизусть, страницами. Зарница всенощной зари… за дальними морями… надеждой вечною гори… над нашими горами. Очень красиво!

– Да, – согласился я, – он путешествовал с хоббитами, и беседовал с эльфами, и побывал на советах мудрецов и властителей. Он видел снег Карадраса и мрак Казад-Дума…

– Вот я и стал наводить справки. И это оказалось гораздо труднее, чем я думал.

Еще бы. Если бы они выдали меня, они бы выдали и себя. Тем самым. Свои тайные желания, свои мечты… свой позор.

Надо хотя бы взять с него по максимуму. За соблазненных малых сих, то есть за Вальку Ковальчука, который, прельстившись нежданно свалившимися доходами, нарушил слово. Он ведь пустил меня бесплатно потому, что за дачей надо было присматривать, а сдать ее приличным людям он уже не успевал.

Или он и правда ни при чем? Валька всегда был жадноват, а в Швейцарии эта его прижимистость просто как бы легализовалась, стала нестыдной, потому что там, в Швейцарии это, наоборот, правильно и хорошо?

У него ведь даже нет слов-паразитов. С ним будет трудно работать.

– Люди, – сказал я, – несчастны. Психоаналитики делают себе на этом целые состояния. Просто кладут людей на кушетку и велят им рассказывать… и почти все рассказывают знаете про что?

– Догадываюсь. Про детство. Про детские обиды. Несбывшиеся мечты.

– Фрейд полагал, это связано с сексом. Комплекс кастрации, страх кастрации, оральная фаза, анальная фаза, то-сё… на самом деле в детстве время спрессовано. Сгущено. Ребенок проживает за день то, что взрослый – за год. Поэтому на самом деле почти весь его жизненный опыт приходится на детство. Ну и травмы – тоже. Когда я начал заниматься этим…

Я вдруг понял, что рассказываю все это постороннему человеку, даже имени его не знаю.

– Так вот, когда я начал этим заниматься, я думал, ну, боялся, что они и вправду будут хотеть чего-то эдакого. Экзотических сексуальных приключений, может, чего-то в духе там маркиза де Сада, «Истории О»… не знаю. А они всего-навсего хотели, чтобы я заново переписал их детство. Почти все. Чтобы все было хорошо, и приключения, и доверие старших, и первая любовь…

– Женщины тоже? Заказывали детство?

– С женщинами я не работаю.

– Почему?

– Не знаю… не получалось. У меня не было клиенток. Только клиенты.

– Любопытно, вам не кажется?

– Наверное.

«Мазда» вдруг издала душераздирающий звук, стекло в окне мелко завибрировало, тени веток и пятна света приобрели размытые края.

– Кошка прыгнула на капот, – сказал я, – скорее всего. Холодает, а капот теплый.

Он встал, подошел к окну. Сигнализация смолкла, но он так и остался стоять у окна. Теперь я был в психологически невыгодном положении: он смотрел на меня сверху вниз.

– Ладно, – сказал я, – что вам на самом деле от меня надо?

– Спецзаказ. Нет-нет, я понял. Другого рода. Я хочу, чтобы вы написали мне биографию.

– Не мой профиль. Послушайте…

– Нет, это вы послушайте! Говорю же, я навел справки. Есть тут один, член Союза писателей, написал биографию Бори Вольного, знаете, сеть турецких пекарен. Паршивый хлеб, если честно. Пока свежий – ничего, а когда высыхает, крошится, как картон. Очень все благородно, хороший мальчик, поднялся из низов, все своим умом, маму-папу любил, все удавалось, за что ни брался… На самом деле жулик, пробы негде ставить, сначала его папа бил, потом он папу, женился выгодно, потом развелся, опять женился выгодно, тесть из бывших комсомольских работников, сам бывший комсомольский работник… ну, понятно. Паршиво написано, но не в этом дело.

Он говорил быстро, словно боялся упустить важное. Что может быть такого важного в биографии Бори Вольного?

– А в чем?

– Не годится. Мне вы нужны.

– Именно я? Чтобы написать вашу биографию?

– Нет, – он покачал головой, – я же сказал. Не мою биографию. Мне биографию.

– Почему я?

– Потому что вы псих. Как раз то, что нужно.

Сигнализация за окном опять заорала.

* * *

Текст я обычно верстаю в стилистике старых добрых времен, под «Библиотеку приключений и фантастики». Как говорят книжники, «рамочку». Шрифты, колонтитулы… А знакомый переплетчик делает вполне приличные обложки, не стыдно людям показать. Клиенты обычно довольны. Этот тоже был доволен, он подержал книжку на ладони, взвешивая ее тяжесть:

– А… электронной копии нет?

Я протянул ему компакт. Тут не угадаешь, некоторые просят тут же все стереть, чтобы в одном экземпляре, чтобы и следа больше нигде не было. А некоторые, наоборот, хотят иметь копию для подстраховки.

– Если что не так, звоните. Рекламации принимаются.

Я наверняка знал, не позвонит. Они обычно даже не проверяют, что там, под обложкой. Забирают заказ и тут же уходят. Не потому, что им не терпится раскрыть книжку и прочесть про свои замечательные приключения в замечательном, прекрасном и ярком мире, а потому, что им неловко. Я слишком много про них знаю.

В поезде люди готовы раскрыть душу случайному попутчику, но вряд ли они обрадуются, если вдруг окажется, что этот случайный попутчик в силу обстоятельств будет им все время попадаться на глаза: так и до убийства можно дойти. Иногда после особо изощренного заказа я думаю, а вдруг меня и правда убьют…

Я смотрел, как он идет от крыльца к калитке. Даже походка изменилась, сделалась более мальчишеской. Походка человека, который знает тайну.

Он придет домой, нальет себе коньяку, сядет в кресло и раскроет книгу. Никогда не видел, как они читают, что чувствуют, оказавшись в правильном мире, в мире, где все как надо. Впрочем, может, это и нельзя видеть никому. Даже мне.

Я опорожнил заварочный чайник в заросший розовый куст. Оттуда вспорхнула стайка бледных бабочек.

Вот человек вышел за порог – он еще дома? Или уже нет? Дверь открыта, на мокрое крыльцо падает квадрат желтого света, еще несколько шагов по дорожке, по ногам бьют колоски пырея, потом за калитку… За зелеными железными воротами, которые изнутри запираются на огромную ржавую щеколду, уже лежит чужой, враждебный мир, где по длинной приморской дороге трясутся в вечернем трамвае незнакомые люди. И оттого, что рядом так много пространства, света и тумана, дом кажется последним убежищем.

И никто меня отсюда не выгонит. По крайней мере, в ближайшие полгода.

Заварил чай, поставил его у локтя и сел к ноутбуку. Просто так.

Расставшись с клиентом, сначала испытываешь облегчение, потом странную тоску. Я ведь видел эти корабли, этот абордажный бой, багровое солнце зависло в раскаленном желтоватом небе, вода масляно блестела, а два судна медленно сближались, сближались бортами… Загорелые бородатые моряки, весело и злобно оскалясь, готовили абордажные крючья, а ядра, ударяясь в гудящие борта, выбивали щепу, летевшую во все стороны. Одноглазый пират – не просто затертый штамп. Там было много одноглазых, неудивительно.

Навестил форум антикварного стекла.

То, что раньше стыдливо выносили на помойки, стало входить в моду – и дорожать неадекватно качеству и происхождению. Какое раздолье для преступных замыслов! Вот на форуме опытный коллекционер отвечает на вопросы. Вот граждане доверчиво выкладывают свои виртуальные сокровища, чтобы смешную вазочку, которую оставила бабушка, знающий человек похвалил, а то и оценил: вдруг она все-таки не такая дешевка, как казалось поначалу?

Большей частью посетители форума хвастаются ерундой и ширпотребом, но иногда можно и вправду напасть на что-то уникальное. Хм…

Открыл комментарии. Опытный коллекционер просил очередного счастливого обладателя поставить вещь на подоконник и сфотографировать ее под прямыми солнечными лучами, чтобы он мог определить, урановое ли это стекло или просто окисел меди. Чуть ниже он осведомлялся, не Толстая ли это Берта видна в окне. Точно, отвечал растроганный вниманием счастливый обладатель, она самая, она у нас буквально в двух кварталах. Теперь опытный коллекционер точно знает, где живет обладатель уникальной вазы. Интересно, долго ли обладатель останется обладателем?

Представим себе, что действует некая преступная сеть… Вот они нанимают знающего человека, и он под разными именами посещает форумы коллекционеров, дает консультации. Рано или поздно кто-то показывает что-то такое… невероятное… Рядом с коллекционером сидит опытный психолог и втягивает любителей в разговор. На форумах люди доверчивые, им кажется, они надежно защищены анонимностью… вдобавок магия нового средства информации, против которого человечество еще не успело выставить психологическую защиту – как когда-то против радио, а позже – кинохроники. Ну и…

Есть еще кто-то, кто этим всем руководит, такой зловещий профессор Мориарти или, напротив, веселый молодой авантюрист, такой Остап Бендер… Мне стало жаль доверчивых хомячков – даже сидеть на форуме расхотелось.

Отхлебнул чаю, но он успел остыть. Я раздумывал, не вылить ли этот чай и не поставить ли чайник еще раз, но тут раздался звонок в дверь. Не истеричный, обычный такой звонок. Я взглянул на часы: двадцать три сорок три. Поздно для клиентов. Вообще поздно.

Сердце само собой ухнуло вниз. А вдруг Ковальчук все-таки передумал? И прислал каких-то громил выставить меня отсюда?

Человек беззащитен. Перед нахрапом, грубой силой, перед чужой наглостью. Перед тупой машиной подавления. Особенно ночью, когда социальный панцирь истончается и остается теплое, неодетое, живое, беспомощное.

Ночь – время арестов.

– Кто здесь? – Голос у меня стал неприятный, высокий и пронзительный.

– Извините, – виновато сказали за дверью, – это сосед ваш. Извините.

Деваться некуда, я сунул ноги в тапочки и побрел открывать.

Он стоял на крыльце, немолодой человек в вельветовых брюках и фланелевой клетчатой рубашке. Безопасный. Кажется, лицо знакомое. Я немного расслабился.

– У вас фонарика нет? Или свечки? Пробки вылетели.

– Сейчас посмотрю. – Держать его на пороге было неловко, и я сказал: – Проходите.

– Вы извините, – он доброжелательно оглядывался, близоруко щурясь, – только у вас свет горит. А остальные спят. Тревожить не хочется.

– Да-да. Я понимаю.

– Обычно я к Зинаиде Марковне заглядываю, если какие-то проблемы. Они с моей женой вроде как в хороших отношениях. Хотя с моей женой трудно быть в хороших отношениях, если честно.

– Зинаида Марковна – это которая через дорожку?

– Нет. Которая справа. Странно, а она вас знает. Говорит, вы писатель.

– Какой там писатель, так… Редактирую понемножку.

Я рылся в ящиках буфета. Надо и правда купить свечей. И фонарик. А то вдруг и у меня пробки выбьет. Все-таки я тут надолго… еще полгода покоя и независимости.

Свечка, оказывается, стояла на виду, просто я не сразу сообразил, что это свечка, – гномик себе и гномик. Симпатичный, в красном колпачке, жилет еле сходится на толстом брюшке…

Сосед поглядел на гномика задумчиво:

– Жалко жечь такого. По-моему, это свинство – делать свечки в форме человечков всяких. Или животных. Извините, если вас оторвал…

Он опять огляделся. Интересуется. Наверное, Зинаида Марковна что-то наплела. А вдруг перегоревшие пробки – это просто предлог? И он что-то вынюхивает?

– Хорошо тут у вас. Уютно. Лампа эта.

За лампой я долго гонялся. Чтобы абажур был обязательно зеленого стекла. Это создает правильную атмосферу.

– У моего деда была такая. Куда потом делась?

Может, как раз в антикварный на Жуковского? Там я ее и купил.

Он улыбнулся:

– Времена динозавров. Устойчивые настольные лампы, дубовые столы, комоды.

– И неустойчивые жизни, – сказал я, – тогда вещи были долговечнее хозяев. Сейчас наоборот. Вот я уже третий ноутбук сменил. Снес на помойку кассетник, потом видак… Я сначала думал, может, от этого и пошла мода на винтаж? Людям хочется чего-то основательного. На самом деле подсознательная реакция. Невротическая. Из-за цифры.

– В смысле?

– У людей старше сорока еще есть семейные альбомы с фотографиями. У молодежи нет. Какие-то фотки лежат на «Одноклассниках», не знаю, на «Яндекс-фото»… Все оцифровано, все кажется вечным, потому что можно в любую минуту включить компьютер и на это взглянуть. Но послушайте, ведь на самом деле ничего этого нет. Ни десятков тысяч цифровых фотографий. Ни текстов в сетевых библиотеках. Ни «Живого Журнала». Ни Википедии. Ничего. Тень, призрак, без остатка пропадающий при любом мало-мальски серьезном катаклизме.

– Вы правы. От сгоревшей Трои осталась материальная культура. А что останется от нас? Я ведь тоже интересуюсь старьем.

Он опять улыбнулся, он вообще легко улыбался.

– Горшки, плошки. Светильники…

– Археолог?

– Археолог. Приехал поработать вот, в тишине. Статью закончить. А тут пробки выбило. И все – фук! И аккумулятор сел. Надо поменять его, совсем не держит.

– Проще новый ноут купить.

Когда приходится разговаривать с незнакомым человеком с глазу на глаз, меня начинает неудержимо клонить в сон. Не от скуки – от нервного напряжения. Но он не уходил. Может, ему тоже одиноко?

– Гномика можете не возвращать, – сказал я поспешно. – Мало ли.

– Я и не собирался, – сказал он честно, – кстати, я, по-моему, забыл представиться. Леонид Ильич меня зовут. Я вон там живу.

И он неопределенно кивнул куда-то в сторону левой стенки. Там Валькина жена повесила гобеленовую картинку в рамочке. Березки, златоглавая церковь у пруда… Получилось, он живет в гобелене. Тоже хорошее место.

– Доктор наук? – спросил я зачем-то.

– Так и не собрался. Кандидат. Странно, что вы про Брежнева не вспомнили. Все вспоминают.

– Потому и не стал…

– У вас независимый ум, да?

– Нет, – я включил наружное освещение, чтобы он не переломал себе ноги в темноте, – просто не люблю говорить банальности.

– Значит, и людей не любите, – заключил он, – люди, они склонны к банальностям, нормальные люди, во всяком случае.

Я немножко постоял на крыльце. За деревьями в темном окне темного дома появился смутный блуждающий огонек, переместился вбок, отчего квадрат окна осветился сплошным тусклым, красноватым светом, пропал…

Он зажег несчастного гномика.

* * *

Мои клиенты – люди без видимых чудачеств, их чудачества запрятаны слишком глубоко. Они как все – одежда, стрижка, вообще фактура.

Я никогда не был у них дома.

В восьмидесятые такие покупали себе гарнитуры «Хельга» и арабские спальни. Сейчас пользуются услугами дизайнера – самый верный, по-моему, способ превратить жилье в глянцевый гостиничный номер.

Мне вообще неуютно в чужом жилье.

– Только что въехал, – он развел руками, словно оправдываясь, – не успел сделать ремонт.

Диван с полированными подлокотниками и потертой бордовой обивкой, два таких же кресла, журнальный столик, из ДСП, на тонких ножках. Розово-голубые обои в цветочек выцвели, но над диваном остался яркий четырехугольник, призрак коврика, плюшевого, с розочками, или гобеленового, с оленями. Сейчас такие коврики у понимающих людей в цене. А раньше считались мещанством.

На стенах лежал отпечаток чужой судьбы: я кожей ощущал чужое житейское неблагополучие, скудную монотонную жизнь, незаметно сошедшую на нет. Кто-то ему продал эту квартиру? Сдал на несколько лет? Кто здесь жил? Чья-то умершая родственница?

Почему здесь? Почему он на этом так настаивал? Это все равно не его дом. Не его вещи. Не его прошлое.

– Хотите коньяку? Кофе?

Я сказал:

– Нет. Я же работаю.

– Интересно посмотреть, как вы работаете.

Он сел напротив меня и положил ладони на плоские полированные подлокотники. Ткань сбоку продрана, в лохматой дыре белеет фанера.

– Что тут интересного?

Я выложил диктофон на столик. В фальшивой глубине лаковой поверхности неохотно отобразился двойник диктофона.

– Не возражаете?

– Если вам нужно… отчего ж нет?

– Многие возражают, – сказал я честно.

– И если они возражают, вы… и правда не пишете? Исподтишка, телефоном, ну…

– Нет. Я работаю для клиента. По его заказу. Зачем мне его обманывать?

– А вы никогда не думали, что можно получить дополнительный доход? Чужие тайны…

– Шантажировать своих клиентов? – спросил я напрямую. – Нет. Это не тайны, а мечты. Они… смешные большей частью. Люди их стыдятся, верно. Но ведь… это неподсудно. Мечтать. Так я включаю?

– Мне нечего скрывать, – сказал он.

– Тогда расскажите мне о себе. Как можно более подробно.

– Зачем? Нет, я расскажу, но – зачем?

– Потому что я так работаю, – сурово сказал я.

Он задумался. Руки по-прежнему лежали на подлокотниках, пальцы чуть-чуть напряглись.

– Я детдомовец, – сказал он наконец. – Получил специальность слесаря, там специальности давали, тут и армия. Отслужил под Читой, повезло, я при части слесарил… вернулся в Красноярск, в девяностые с другом начали свое дело, брали продукцию в Китае, пуховики, джинсу, дрянь всякую. Тряпье. Сначала два лотка, потом магазин арендовали, потом сами стали продукцию выпускать, открыли два цеха пошивочных, потом девяносто восьмой. Начались неприятности всякие, он меня кинул, потом… начал потихоньку опять подниматься. Поднялся. Пупок сорвал, но поднялся. А сюда я отдыхать приехал. В прошлом году. Понравилось.

– Просто понравилось – и все?

– Да. Знаете, иногда задумаешься… а зачем все это? Для чего? Все вчерне, все крутишься, все откладываешь на будущее – буквально все. Отдых. Семью. Жизнь. А тут хорошо, тепло. Море. Розы на клумбах вон цветут. Ну, если нравится, надо брать, верно? Фирму перевел, квартиру купил. Вот только ремонт еще не сделал.

Может, мне трудно его читать, потому что он рос не в семье, а в детдоме? Все время в толпе, не успеваешь сформироваться, приобрести привычки…

– Ну и зачем вам выдуманная биография? У вас же есть своя! Вполне достойная. Вы что, в Дворянское собрание хотите войти? Или в казачество местное? Ну так купите себе сертификат. Дешевле обойдется.

– Казачество, дворянство. Дешевые понты. Я по-настоящему осесть хочу. А для этого корни нужны. Я, Семен Александрович, семью хочу. Родных. Бабушку-дедушку. Маму-папу. Чтобы семейные фотографии в альбоме. Чтобы портреты на стенках. Я вот ремонт сделаю, приглашу людей.

Он и правда псих. Я сижу на квартире у незнакомого человека, и никто, абсолютно никто не знает, где я нахожусь.

– Это же фикция, – сказал я терпеливо, – сертификат – фикция, и это фикция.

– Сертификат – фикция. А это – жизнь. Можно подумать, от настоящих предков что-то другое остается! Остаются фотографии. Какие-то семейные истории, которые и проверить-то невозможно. Вранье. Посуда в серванте.

– Скелеты в шкафу. Ну и что?

– А то, что, если ты детдомовец, все об этом помнят. За твоей спиной друг другу говорят – а, этот, а знаете, он детдомовец! Или – чего с него взять, он детдомовец. Это то, что отделяет тебя от других. Все равно как если бы ты был голубой и все об этом знали. Сейчас корни в моде. Все как помешались на этих корнях. Не надо дворянских предков. Пускай будут потомственные учителя, инженеры, я не знаю.

– Или зубные техники.

– Что?

– Потомственные зубные техники. Коронки, золото, надомная работа. Обэхаэсэс. Ужас как романтично. Я не могу с вами работать.

– Почему?

– Потому что вы врете.

– Откуда вы знаете?

– Вижу.

За окном вздымалась и опадала крона пирамидального тополя, – казалось, дерево дышит, раздувая бока. У беседки с бюветом женщины в шляпках переговаривались высокими резкими голосами. Окно надо бы помыть… впрочем, он, наверное, вынесет эти рамы на хрен, поставит стеклопакеты. Все они так делают.

Чужаки. Захватчики.

Он молчал. Потом сказал:

– Мне говорили. Что вы вроде как экстрасенс. Вы экстрасенс?

– Нет.

Он помолчал, прикрыв глаза. Потом неохотно сказал:

– Я все время думаю – почему? Почему она от меня отказалась?

– Мать?

Полоска света переместилась с выцветших обоев на призрак старого ковра. Я иду по ковру. Ты идешь, пока врешь…

Он промолчал.

– Ну мало ли. Может…

– Это не важно, – отмахнулся он, – не в этом дело.

Никогда бы я не стал клеить обои с повторяющимся узором. В повторяющихся узорах есть какая-то безнадежность. Безвыходность.

– В Красноярске… Дружили мы с одним пацаном. Не детдомовским, домашним. Завидовал ему страшно. Он пригласил меня домой. Мне показалось, попал в рай. У Борьки комната своя. Шкаф с одеждой – только его шкаф, понимаете? Велосипед. Бабушка оладушки напекла. Варенье. Кушайте, говорит, ребята. На подушках салфетка в цветах – мать вышивала. Отец с работы пришел, как дела, спрашивает, Борисыч. И мне кивает, привет, мол, мальчик. А я сижу и понимаю, что никому не нужен. Никому. Они за этого Борьку кому хочешь глаза выцарапают. И если кто-то страшный придет и скажет – чтобы жил ваш сыночек, надо убить вот этого, чужого, ведь убьют, не задумаются. И бабушка эта, которая мне подкладывала оладушки и говорила – кушай мальчик, ты такой худенький, – так вот, эта бабушка самолично мне глаза выцарапает.

Я сказал:

– Бывает, что люди живут в семьях и ненавидят друг друга. И никакой своей комнаты, никаких оладушек, никакого велосипеда.

«Тут нет ничего твоего», – любит говорить папа.

– Бывает, – согласился он, – но, даже если ненавидят, за своего все равно отдадут любого чужого, не задумываясь. Это закон природы, понимаете?

– Этот закон имеет и обратную силу. Чтобы и вам кто-то был дороже остальных. Сейчас вы вправе выбирать. А в семье уже выбора нет, все предопределено заранее.

– Мой психоаналитик, – сказал он, – говорил примерно то же самое. Я перестал к нему ходить. Деньги на ветер. Гулял, думал. И вот что придумал: если нет никого, кто был бы готов за меня, за маленького, жизнь отдать, если меня самого отдали, – он прикрыл глаза и глотнул, – надо их выдумать. Добрых. Хороших. С оладушками. С семейной историей.

– Почему? Он дал вам правильный совет. Заведите свою собственную семью. Детей.

Он, скорее всего, боится устойчивых отношений, старается заводить связи с замужними, скажем, с той, у которой муж путешествовал с хоббитами. Я его помню. Неудивительно, что она закрутила роман на стороне.

– И буду все время думать: а на что я буду готов ради них?

– На все.

– А они ради меня? Она? Жена, в смысле.

У него нет опыта взросления в семье. Он не знает, что дети, когда вырастают, начинают избегать своих родителей, стыдиться их, – почти все. Или завидовать сиротам, потому что их все жалеют. Или воображать себя подкидышами, выдумывать себе других маму и папу. Он не стал размениваться – сразу на пустом месте решил выдумать себе идеальную семью.

– Это как получится, – сказал я. – Это из тех вещей, о которых нельзя думать. Знаете, люди любят говорить о том, кого бы они первыми стали спасать из огня, если пожар в доме. Но никто не знает на самом деле, кого бы он бросился спасать. Может, просто того, кто оказался рядом. Или наоборот – до кого труднее добраться.

На диктофоне останется в основном мой голос… мои реплики.

Он пожал плечами. Ему было не интересно, кого он будет спасать во время пожара. Ему хотелось, чтобы во время пожара спасали его.

– Так возьметесь, Семен Александрович?

– Написать вам семейную историю? Просто – историю? С бабушками-дедушками? Без всяких приключений, без кладов, без настоящих мужчин?

– Не-а. – Он помотал головой. – Мемуары? Нет. Мемуары пускай писатели пишут.

– Тогда что надо? – спросил я устало.

Мне хотелось одновременно выпить кофе и сходить отлить, а еще хотелось домой. Чтобы никто не беспокоил.

– Как у всех. Бабушек-дедушек, родителей. Фотографии. Письма. Вазочки всякие.

– Фамильное серебро?

– Хрен с ним, с серебром. Серебро быстрее всего из дома уходит. Нет, я чего попроще. Ну вот раньше были стаканы в подстаканниках. Или бокалы, красные или сиреневые, с прозрачными узорами такими. И ножка белая, в пупырышках. Я помню, у Борьки этого в буфете стояли.

– Двуслойное стекло, – сказал я машинально, – алмазная грань. Рубиновое – коллоидное золото или оксид меди. Марганец – сиреневое. Кобальт – синее. Есть еще желто-зеленое, урановое, оно дороже.

– Вот видите. Вы в этом разбираетесь. Вы знаете, какое старье брать, а какое – нет.

Маньяки и психи – самые последовательные люди. Все мои заказчики, по крайней мере, разделяли реальность и выдумку. Этот – нет.

– Если вы хотите обставить квартиру в стиле ретро… Ну могу я дать пару советов. Есть хороший мебельный возле Нового рынка. Подбираешь себе мебель, указываешь на нее пальцем, ее реставрируют и доставляют на дом.

– Не старайтесь казаться глупее, чем вы есть, Семен Александрович. Если бы я хотел пригласить дизайнера, я бы пригласил. Мне нужна семейная история. Я ж говорю, если ее нет, надо ее придумать. Чтоб была. Такую, чтобы я в нее поверил.

– Это называется шизофрения, – сказал я откровенно. – Вы и правда думаете, что можете заставить себя поверить в то, чего не было?

– Не ваше дело. Я же готов заплатить. Вы брались за всякое говно. За латекс и кожу. А тут брезгуете?

– Мне и правда нужны деньги, – сказал я, – иначе меня выгонят с дачи, знаете? Ну, вы наверняка знаете. А это значит, мне придется распрощаться с моей работой. Никто не придет заказывать прекрасные и страшные истории жалкому неудачнику, который живет в обшарпанной двушке со своим старым папой. Но мне не нравится то, что вы затеяли. В этом есть что-то неправильное… я не могу объяснить вам – что. Сам не знаю.

– Пожалуйста, – сказал он, – пожалуйста. Я вас очень прошу.

Тополь за окном шумно вздохнул.

* * *

Отсюда было недалеко, я прошел пешком по неровно состыкованным серым плитам. К плитам прилипли пятипалые желтые листья платанов.

Я зашел в «Алые паруса» на углу и купил яиц, простоквашу и упаковку молодой картошки.

– Как ваш папа? – Пышная кассирша узнала меня и улыбнулась, пробивая чек. – Что-то он давно не заходит.

– Ничего, – сказал я, – ничего. Артрит.

– А-а. – Улыбка погасла мгновенно, словно выключили лампочку, и она повернулась к другому покупателю – немолодой женщине с ярко накрашенными губами. Я ее больше не интересовал.

Придерживая пакет, дно которого грозило в любой момент прорваться, я свободной рукой нащупал в кармане ключи, но дверь не открылась – что-то мешало изнутри. По-прежнему сжимая ключи в руке, я надавил на кнопку звонка, звонок был такой резкий, такой дребезжащий, что у меня заломило зубы. Никто не отозвался.

Я убрал палец с кнопки и прислушался.

Неразборчивый шум, голоса, настолько неестественные, что сразу понятно было, что разговаривают несуществующие телевизионные люди. Он что, не слышит звонка?

А если он просто не смог выключить телевизор? И телевизионные люди ходят и разговаривают со вчера? Или с позавчера?

По грязно-зеленой краске сбоку от двери тянулись глубокие царапины, словно кто-то провел огромной когтистой лапой. Это было раньше? Не было?

Я поставил пакет с продуктами на пол и с размаху ударил по двери ногой. Дерматиновая обивка хорошо гасила удар.

Может, зайти к Палычу и попросить его перелезть с его балкона на наш? Он бывший моряк, он может. Если Палыч еще трезв, конечно.

Как раз в этот момент дверь отворилась, и я чуть не упал лицом вперед, в тусклую мглу коридора.

– Ты что, совсем с ума сошел? – спросил папа.

Он был в пузырящихся на коленях тренировочных и грязной майке, кажется той же самой, что и неделю назад.

– Папа, я же тебя сколько раз просил, не запирайся на засов.

– Он просил. – Отец развернулся и пошел в комнату, передвигая по линолеуму несгибаемые ноги и шаркая шлепанцами. От этого звука у меня ноют зубы и мурашки по всему телу. – А если грабители?

– Кто на все это польстится? Ты посмотри, что у тебя делается!

К старости они стали скуповаты: к чудесным сталинского ампира тумбочкам с инкрустациями и гнутыми ножками привинчены пластиковые ручки, линолеум в коридоре постелен прямо поверх паркета, на кухне – поверх истертой пластиковой плитки. Он помыл пол в кухне – от середины к стенам, так что грязь черной каймой обрамляла плинтусы.

Может, дело не в скупости, в истощении жизненных сил. Зачем перестилать паркет, если догадываешься о своем сроке? Вот на такси они денег не жалели, вызывали по любому поводу – в поликлинику, на рынок… Как раз на полпути к рынку их ударила сбоку машина с дипломатическими номерами. Папа не пострадал. Он любил сидеть спереди. Чтобы разговаривать с шофером и чтобы был обзор. А мама села сзади.

Болгарский консул тоже не пострадал, но это не так важно.

Я выложил продукты на липкий кухонный стол, отодвинув бурый стакан в подстаканнике с тисненым изображением Кремля.

– Это что, импортная? – Он подозрительно оглядел пакет с длинной бежевой картошкой.

– Какая разница?

– Есть разница. Импортная дороже. Я не миллионер.

– Это я покупал ее, папа. Я.

– Ну и что? Ты тоже не миллионер. Не умеешь ценить деньги. Ты никогда не умел ценить деньги.

Я стиснул зубы, втянул в себя воздух и посчитал до десяти.

– В нашей полкило грязи. А остальное – гнилье. Папа, это же мне ее чистить.

– Ну и что? – сказал отец. – Руки не отвалятся. Эту тоже вымой как следует. Как следует, я сказал. Ошпарь ее кипятком, там могут быть микробы.

Отец боится микробов. Он все ошпаривает кипятком. Даже нежнейшие фрукты-овощи. С помидоров слезает шкурка, огурцы становятся бледными и вялыми, как тряпочка, а груши делаются бурыми, с беловатыми разводами.

Самое смешное, что в квартире ужасная грязь. У меня подошвы липли к полу. Что он пролил? Чай? Он пьет очень сладкий чай.

– Картошка, – терпеливо сказал я, – проходит термическую обработку. Она варится. Или жарится. Большинство бактерий погибает при температуре восемьдесят градусов Цельсия. Ты в курсе?

– Но навоз, – он воздел тощую руку в синих венах, – навоз остается!

– Навоз остается всегда. Он, собственно, нас окружает.

Я дочистил картошку, бросил ее в кастрюлю и залил водой. На поверхности тут же образовались тонкие контурные облачка крахмала.

– Сваришь себе. Когда захочешь. Только не забудь потом выключить газ.

Один раз он забыл.

Наверное, мне и правда надо жить вместе с ним. Один он становится опасен. Но я не могу…

Из комнаты по-прежнему доносились возбужденные голоса. Я так давно не смотрел телевизор, что забыл, до чего они фальшивые, эти озвучки сериалов. Те, кто их делает, даже не дают себе труда притворяться, и так сойдет. И правда, кто их смотрит днем? Старики. Пенсионеры. Может, домохозяйки, хотя лично я не видел ни одной домохозяйки.

– Ты что, не слышишь? Я тебя спрашиваю.

– Ты о чем?

В комнате женщина отчетливо сказала: «Он разбил мне сердце!»

– Какой сегодня день?

– Семнадцатое.

Календарь висел на стене. Прошлогодний. Надо бы купить ему новый календарь, но ведь год уже кончается… Наверное на этот год уже не продают. А может, наоборот, продают, но со скидкой. Тогда он будет рад.

– Какой день недели, я тебя спрашиваю?

Он легко раздражается. Это старческое. Хотя он и раньше легко раздражался. Тогда это выглядело гораздо страшнее. Вставал из-за стола, отталкивал тарелку так, что суп выплескивался на скатерть, уходил. Он мог взорваться по любому поводу, что добавляло остроты семейным обедам.

– Вторник.

– Почему ты не на работе? Сегодня будний день.

– У меня гибкий график, – сказал я, чтобы не вдаваться в подробности.

– Гибкий график у бездельников. Нормальные люди работают в рабочие дни и отдыхают в выходные. Ты слышал про такой документ, как трудовая книжка?

– Что-то слышал. Серенькая такая.

– Не ерничай. Тетя Лиза все время спрашивает о тебе. Где ты работаешь, женился ли? Что я мог ей ответить? Что ты никто и звать никак? Даже вуз не закончил. Где твоя работа? Как называется это учреждение? Чего молчишь?

– Папа, хватит.

– Ничтожество. Посмотри на себя. Бездельник и ничтожество.

Его любимое слово. Раньше он произносил его с удовольствием. Посмотри на себя. Посмотри на меня. Видишь, какой я умный и удачливый. Чего я добился? Но сейчас он старый. Старики не бывают удачливы. Думаю, именно поэтому в первобытных племенах старались от них побыстрей избавиться. Не потому, что старики были в тягость. Чтобы удача не убежала и от молодых.

Так что «ничтожество» – это, скорей, присказка. Так, украшение речи. Якорь, который можно закинуть в зыбкую муть настоящего.

– У тебя все лекарства есть?

– Откуда я знаю?

Я взял мятую коробку из-под конфет, в которой лежали лекарства. На дне расплылось бурое пятно, – скорее всего, он поставил ее на стол, куда предварительно пролил чай. Надо ему купить на блохе шкатулку, что ли, поглубже и побольше. Но он же решит, что в ней полно микробов.

– Кордиамин кончается. Я принесу на той неделе. И поменяй ты, бога ради, эту майку. Есть же чистые майки, вон там, в шкафу, я их туда при тебе складывал.

– Не указывай мне, – сказал отец.

* * *

Сосед Леонид Ильич убирал листья. Сквозь орешник просачивались бледные косые лучи уходящего света.

Я вдруг подумал, что он лишь немногим моложе моего отца.

Я надеялся, что он меня не заметит, но он поднял голову и улыбнулся.

– Ну как, – спросил я, чтобы что-то сказать, – починили пробки?

– Да, – он кивнул поверх штакетника, – все в порядке. Даже статья не убилась. Ну, то есть убилась, но не вся. Последний абзац только.

– Копии надо делать, – сказал я скучно.

– Я и делаю. На флешку сбрасываю. А то наслышался я страшных историй. Про то, как у человека погиб труд его жизни. Что-то там не то отформатировал или скачок напряжения, и диск посыпался.

– Кто ж не знает. Он с середины восьмидесятых ходит, этот баян. Как компьютеры появились, так и ходит. Только знаете, что я думаю?

А еду-то я забыл купить. Отцу купил, а себе забыл. Вот зараза.

– Не было никакого труда. Никакого романа века, никаких диссертаций. Люди делали вид, что работали, ходили с важным видом, на каждом углу орали, что вот-вот покажут миру что-то великое. А потом врали, что все накрылось медным тазом. Кто проверит?

Сзади раздалось тяжелое дыхание. Обернулся. Дородная тетка улыбнулась накрашенным ртом. Джинсы, облегающая пушистая розовая кофта, бейсболка на обесцвеченных волосах.

– Здрасьте, – сказал я и боком, протиснувшись мимо ее жаркого тела, заторопился к себе.

Это, наверное, и есть Зинаида Марковна. Она меня знает, а я ее – нет. Все это очень странно.

К тому же у нее были короткие жадные пальцы и тупые лопаточки ногтей, выкрашенные ярко-красным облезлым лаком.

– А гномик ваш расплавился! – крикнул сосед мне в спину.

* * *

– Ого, – сказал он, – ну вы и натащили.

В квартире кто-то побывал. Ремонтники. Обои содраны, потолок размыт, пол в коридоре застелен старыми газетами, диван выдвинут на середину комнаты.

– Вот, – пояснил он очевидное, – ремонтируемся помаленьку. Вы сюда ставьте, на столик. Это что?

Я вынул из спортивной сумки коробку из-под обуви, набитую выцветшими открытками и фотографиями с фестончатыми краями.

– Выбирайте.

– Что выбирать? – Он, казалось, растерялся.

– Свою семью.

– Как же я буду ее выбирать? Тут их сотни!

– Просто смотрите, кто вам нравится.

– И это все? – Он присел на корточки около коробки, потрогал пальцем. – Просто – кто нравится?

– Ну да. Кровь не водица, верно? Британские ученые доказали: родственники, даже незнакомые, кажутся симпатичнее чужаков. Значит, те, кто вам понравится, теоретически могут быть вашими родственниками.

Я не сказал ему, что эти опыты проводились на головастиках.

– Откуда, кстати, у вас такая фамилия, Сметанкин?

– В детдоме дали, – сказал он рассеянно, – там почему-то было много съедобных фамилий. А… с кого начинать? С дедушек-бабушек?

– Если покопаться там как следует, вы и прадедушку найдете. Какого-нибудь красного комдива.

– Не хочу красного комдива, – капризно сказал он, но тут же задумался, уставив взгляд в одну точку, – а впрочем…

Понятное дело, даже Дракула со временем может превратиться в романтичную семейную легенду. И бабушка рассказывает внучке что-то вроде: «Знаешь, а папочка, твой прадедушка, держал в страхе всю округу. Вылетал в полночь из окна в черном плаще, возвращался под утро, когти все в крови…»

Сметанкин явно увлекся. Он раскладывал карточки вокруг себя, как пасьянс.

У времени есть конвейер, и конвейер этот штампует сменные серийные человеческие модели. С коричневатых, коричных, пылью пахнущих первых фотографий смотрят женщины с тяжелыми подбородками, длинными носами и высокой грудью. С черно-белых – задорные девушки со вздернутыми носами и круглыми лицами, с выцветших цветных – худенькие, широкоскулые, широкоглазые. Мужские лица тоже меняются по воле времени – правильный овал, квадрат, прижатые уши, торчащие уши. Бокс, полубокс, вьющиеся чубы…

Куда подевались они, эти женщины с маленькими злобными крашеными ртами, пышными волосами и подбородками римских матрон? Вымерли? Эмигрировали? Или просто модель была упразднена за ненадобностью?

– Может, вот эта?

Женщина в белом воротничке и глухом, по горло, платье на пуговках неулыбчиво глядела с коричневатой фотографии. Глаза выпуклые, твердый подборок, округлая шея. Щитовидка, похоже, увеличена, не патологически, а так, слегка. Наверняка очень энергичная была женщина.

Я перевернул карточку. На обороте штамп: «Н. А. Лепскiй. Екатеринославъ. Фотографъ Ея Императорского Величества Государыни Императрицы Марии Федоровны. Негативы хранятся».

– Вас не смущает, что она стерва? Это ж по глазам видно. Тихая такая правильная стерва.

– Для прабабушки сойдет.

– Ну ладно. Крепкая прабабушка, матриарх… основательница фамилии. По маме или по папе?

– Что?

– Прабабушек обычно несколько. Но они теряются во мгле веков. Остаются самые жизнеспособные. Те, о которых помнят. Чтобы заставить помнить себя на протяжении нескольких поколений, надо быть или очень плохой, или очень хорошей. Всех спасать или всех губить. Эта у нас какая будет?

– Не знаю, – задумался Сметанкин. – Пускай хорошая. Я хорошую хочу.

– Отлично. Пошли дальше. Она в темном фартучке, видите? Или в сарафане.

А что вообще тетки тогда носили? С предметами гораздо проще. Посмотришь на клеймо… на степень истертости донышка… и сразу все ясно.

– Гимназистка? – предположил Сметанкин.

– Старовата. Ей лет двадцать – двадцать пять.

– Может, гувернантка?

– Точно. Пускай она у нас будет гувернанткой. Ну вот она закончила, скажем, Смольный. Или Бестужевские курсы. Почему бы нет? Из бедной, но хорошей семьи. Обрусевшие поляки? Какие-нибудь Скульские? Стронговские?

Я подумал еще.

– Поляки – это хорошо. Значит так. Пока она на Бестужевских курсах получает образование, одна из первых женщин-феминисток, их, поляков, ее родителей, всем семейством ссылают в Сибирь. Они боролись против кровавого царского режима, а их сослали в Сибирь.

– Это еще зачем?

– Понадобится.

– Вам виднее.

Он с жадностью смотрел в лицо предполагаемой прабабушки, тогда как она в свою очередь укоризненно глядела на нас с фотографии прозрачными, чуть навыкате глазами. Не хотел бы я иметь такую прабабушку, а ему вот понравилось, надо же.

– Ну вот, родню сослали, а она, дворянка, аристократка, пошла в гувернантки, чтобы поддержать их… В хорошую, но простую семью, он купец из староверов, второй гильдии… И тут семейство купца срывается с места и переезжает из Санкт-Петербурга в Екатеринослав. Там у купца его дело. Мануфактура. Вы вообще знаете, где Екатеринослав?

– Где-то в Сибири? – неуверенно спросил Сметанкин.

– Это Днепропетровск. И тут, только-только они осваиваются на новом месте, умирает его жена. Острый аппендицит. Буквально на ее руках умирает, а она к ней очень привязалась, то есть они друг к дружке, она ей как дочь, а у нее родители, значит, в Сибири…

Мыльная опера какая-то получается. Но он слушал, раскрыв рот.

– И она, понятное дело, утирает носы детишкам, она им как мать, и он мучается, мучается, а потом однажды входит к ней в девичью комнату, крестится на икону и бух на колени! Не могу без тебя жить, говорит. Вы запоминаете, вообще? Или, может, все-таки записывать будете?

– Как же я могу не запоминать? Это же моя биография.

– Генеалогия.

– Один хрен. Выпить хотите?

– Я не пью на работе.

– У меня виски есть. Односолодовый, двенадцатилетний. Ладно, потом.

Он не сводил с меня напряженного взгляда.

– Устраивает пока?

– Ага.

– Ну, поехали дальше. Она рожает ему еще троих, и они живут душа в душу, а перед самой революцией он очень удачно умирает, и она, не будь дурой, хватает всех детей и в Сибирь, к родственникам. Оседает в Красноярске. У вас должна быть большая родня, чуете?

– Это хорошо, – обрадовался он.

– И там она выходит замуж вторично.

– Это почему? – обиделся он на неверность прабабушки.

– Надо. За известного путешественника, профессора. Он тоже ссыльный поляк, укоренился там, прикипел к Сибири, исследует родной край и даже организует экспедицию в Тибет. И она повсюду с ним. Сопровождает его. Делит трудности путешествия. Из последней экспедиции они уже не возвращаются. Затерялись в тибетских снегах.

Надо будет найти для него что-нибудь тибетское. Начало двадцатого века сойдет. Какую-нибудь страшную красномордую статуэтку с черепами на поясе или Будду, хорошо бы нефритового, но на это никаких денег не хватит. Надо бы повернуть дело так, что, по слухам, они то ли до Шамбалы добрели, то ли махатмов видели. Или с Рерихами встречались. Ему будет чем гордиться, потому что дальше семейство немножко выродится, что в двадцатом веке неудивительно.

– От старовера фотографий не осталось, потому что он считал, что это бесовское. А вот неродного прадеда можно и поискать.

Я подвинул ему коробку:

– От него даже фамилии не осталось, потому что дети ее – родные и приемные – ревновали и его ненавидели. И все-все фотографии его уничтожили. И те, где они вдвоем, рядом с вьючной лошадью, он с ружьем за плечами, она в сапогах и такой шляпе… Она носила штаны, была очень продвинутая для того времени. Осталась только одна фотография, ее нашли уже внуки, когда разбирали бумаги. Вот и ищите. Это неродной прадед, так что тут ваша кровь ничего особенного не скажет. Просто чтобы колоритный был и в сапогах.

Он зарылся в фотографии, перебирая их сильными неловкими пальцами. На лице его застыла смесь ожидания и страха. Словно он и впрямь рассчитывал выудить из коробки неродного тибетского прадедушку.

Фамилии не осталось, это хорошо. Это правильный штрих. Каждый, кому он будет рассказывать эту историю, вспомнит, что читал о ком-то таком. Тибет сейчас в моде.

Я почувствовал, что устал. Я ведь никогда не работал при клиенте, вместе с клиентом, а тут какие-то бабушки, дедушки…

Несуществующие родственники плодились в воображении сами по себе, без моего участия, и мне пришлось сделать усилие, чтобы утихомирить всю эту ораву. Тибетский артефакт – это хорошо, это то, что надо, в этом есть та доля безумия, которая сообщает истории правдоподобие. Никто в здравом уме не выдумает предков, с которыми общались махатмы.

– Это у вас телефон звонит? – Он поднял глаза, и я с ужасом увидел, что они у него покраснели. Правда, может, это из-за ремонта? Бывают же аллергии всякие.

И правда, телефон. А я и не услышал.

Куртка висела в прихожей, понадобилось какое-то время, чтобы нашарить дергающийся телефон в одном из карманов, – он продолжал высвистывать своего Морриконе, но уже хрипло, утомленно.

Не люблю звонков.

– Вы что, следили за мной? – Мой прошлый клиент даже «здрасьте» не сказал.

– Следил? Мне делать нечего, по-вашему?

– Расспрашивали знакомых? Родню? Вы же гарантировали…

Не понравилось ему? Вообще-то, до сих пор у меня рекламаций не было.

– Никого я не расспрашивал. – Я из коридора видел, что Сметанкин поднял голову и прислушивается. – Я никого ни о чем не расспрашиваю. Не вступаю в контакты. Это принцип моей работы.

– Тогда откуда вы знали?

– Что я знал?

– Про то, как мы стояли у изгороди. С Катькой.

– С какой Катькой? Ничего не понимаю.

– Ну, вы написали… про то, как я… – Он запнулся. – Меня на дачу отправили, к тетке, ну и она там жила. Папаша у нее какой-то шишкой был, домработница, шофер, все такое. Она старше меня была на год. Нос передо мной задирала. Вела себя как та еще стерва. А потом… ну, была там одна история, один урод пнул собаку, щенка, и я… И вот после этого мы как-то… – Он опять запнулся. – Ну, все это кончилось быстро, конечно, но я как сейчас помню, эта изгородь, знаете, как в деревне бывает, три жердины, сухие такие, серые, и мы стоим, и нам надо сказать друг другу что-то очень важное, и мы молчим, и сеном пахнет, травой скошенной, и я опускаю глаза и вижу, как по жердине рядом с трещиной ползет муравей, и тут я вижу, блин, а он вовсе и не черный, как я раньше думал, а красноватый и просвечивает даже. Я забыл об этом, а сейчас вот прочел и вспомнил… откуда вы…

– Ниоткуда, – сказал я, – просто так надо было. Ну раз я работал над вашей историей, должен быть муравей. Я так вижу.

– Мне говорили. – Он опять запнулся. – Серый говорил.

Я покосился на Сметанкина. Тот по-прежнему застыл над коробкой с фотографиями, косясь в мою сторону.

– У меня свои методы, – я слегка расслабился, – я медитирую. Подключаюсь к общему информационному полю. Вы же в курсе, мы все находимся в общем информационном пространстве. В ноосфере. Там все наши воспоминания, так что любой тренированный человек может войти туда и взять, что ему надо.

– Что-то слышал, – сказал он неуверенно.

– Про академика Вернадского что-нибудь слышали? Про Тейяра де Шардена?

– Что-то слышал, – повторил он.

Может, и не слышал, но признаваться в этом ему было неловко.

– Так вот. Я работаю с информационным полем. На основании их трудов. Разработал уникальную методику. Это конфиденциальная информация, но вам я готов пойти навстречу. Нареканий нет?

– Что вы! Там… – он опять запнулся, – все как надо.

– Я рад. Это моя работа.

Я отключился. В таких случаях лучше насильственно прервать разговор, оставив звонившего в состоянии легкой растерянности, он потом сам додумает все, что требуется, – и сделает это гораздо лучше меня.

Сметанкин по-прежнему сидел на корточках у коробки, но теперь он смотрел на меня. Примерно так же, как на старые фотографии, – с жадностью и надеждой.

– Я так понял, вы что-то там угадали, – сказал он.

– О, как я угадал! – Я с размаху плюхнулся в продранное кресло. – О, как я все угадал!

Он не улыбнулся, не отреагировал на цитату. Не наш человек. Тяжелое детство, деревянные игрушки.

– Что-то про заказчика? Он не говорил, а вы угадали?

– Ну… в общем, вроде да.

– Вы и правда не следили за ним?

Я напомнил себе, что Сметанкин – тоже клиент.

– Я не навожу справок. Принципиально. Это только создавало бы помехи. Мне нужна чистая, дистиллированная информация. А ее может дать только сам человек.

– В смысле? Вы его гипнотизируете, что ли?

– Я не Вольф Мессинг. Нет, конечно. Я просто с ним разговариваю.

– Вы и вправду верите в общее информационное пространство? Или заливаете для понту?

– Скажите, а у вас никогда такого не было, чтобы приснилось какое-то совершенно незнакомое место? А потом вдруг вы оказываетесь там наяву? И все совпадает?

Он задумался.

– Ну, в общем, да. Было пару раз.

– Значит, вы во сне подключились к ноосфере. Бывают такие спонтанные подключения. Можно считать там чужую память. А можно – будущее.

– Что?

– Свое собственное будущее. В ноосфере нет ни прошлого, ни будущего, сплошной массив информации.

– Все-таки вы гоните, – сказал он недоверчиво.

– Думайте как хотите. – Я пожал плечами, вернулся в прихожую и стал натягивать куртку. – Вы тут пока подберите себе остальных родственников, а завтра я приду, и мы продолжим.

Его я тоже оставил в некотором недоумении. Тот же принцип. Пускай сам гадает, что к чему. Он в конце концов такого наворотит, до чего бы сам я сроду не додумался.

Ну и потом, я и правда устал. Спускаясь по широкой выщербленной мраморной лестнице (наверное, тут когда-то был доходный дом) к бледному, маячившему внизу пятну света, я думал о тех странных случаях, когда вранье становится правдой, а правда – враньем. Этот муравей, эта девушка с ее прекрасным высокомерием, были ли они на самом деле? Или оно проявилось под моей рукой в его памяти, как когда-то в детстве проявлялись под моей рукой цветные картинки на пустых страницах, если проведешь по ним мокрой ваткой? Так или иначе, оно у него теперь есть, прекрасное лето, лето взросления, и никто уже никогда это лето у него не отнимет.

* * *

Я уже давно думаю, что говорящие головы в телевизоре – подделка. Фейк. Смоделированы на компьютере. Кто их вне ящика видел? Машины с правительственными номерами, тонированными стеклами, которые проносятся мимо в окружении мотоциклетного эскорта? Мало ли кто сидит за тонированными стеклами? И сидит ли вообще?

Один раз смоделировать говорящую голову выгодней, чем содержать несколько сотен бездельников в реале. Вдобавок живые могут и учудить что-то непредсказуемое, тогда как эти всегда делают и говорят именно то, что от них требуется.

Отец, напротив, относится к говорящим головам с полной серьезностью. Он вообще верит средствам массовой информации. И в климатическую бомбу, и в страшную подземную машину, вызывающую землетрясения, и в честных политиков. Мне он не верит ни на копейку. Я заведомо не могу сказать ничего умного.

– Папа, этот препарат не сертифицирован. Видишь, на нем написано «биодобавка». Ну зачем он тебе понадобился? Совершенно бесполезная вещь. И дорогущая к тому же.

– В газете писали, – сказал папа.

– Мало ли что в газетах пишут!

Там наверняка было написано «на правах рекламы», но папа из принципа не читает мелкие буквы. Он считает, что редакторы специально используют петит, чтобы издеваться над пожилыми людьми. И еще он в глубине души верит, что старость можно вылечить. Нужно только подобрать правильный препарат. И правильную диету.

– Тетя Лиза заходила?

– Заходила. И спрашивала про тебя. Что я ей могу сказать? Мне стыдно.

Я тоже в детстве думал, что это не мои родители. Что меня перепутали в роддоме. Пока не сообразил, что у меня три соска. Как у папы. А три соска – достаточно редкая аномалия. Я папин сын, тут ничего не поделаешь. Странно, что сообразил я это только годам к десяти, наверное, до этого думал, что у всех мужчин три соска…

– Пойди посмотри, как там молоко…

Он так самоутверждается. Приказывает, а я выполняю. Все как раньше. Он большой и сильный.

Молоко в духовке стояло уже бог знает сколько времени, на медленном огне. Он его топит. Топленое молоко приобретает коричневатый оттенок, и еще на нем появляется толстая, в палец, пенка, которую отец считает особенно вкусной. Когда я был маленьким, он попробовал поделиться этим удовольствием со мной. Меня вырвало, а он обиделся.

Вокруг конфорок слой гари, а я, между прочим, приплачиваю тете Лизе, хотя отцу этого не говорю. Он думает, что она заботится о нем по доброте душевной.

Я плеснул на плиту розовую моющую жидкость и потер грязной мочалкой. Ссохшаяся корка грязи отдиралась неохотно, мочалка оставляла на плите коричневые разводы.

– Что ты там возишься? – Отцу пришлось повысить голос, я заметил, что голос у него стал почти женским: перестал вырабатываться тестостерон.

– Зачем? Там все чисто. Тетя Лиза мыла. Я мыл.

Похоже, он видит только то, что хочет, – идеально чистую кухню, заботливую родственницу. И непутевого сына.

Я обтер руки липким полотенцем и вернулся в гостиную.

– Молоко стопилось, – ответил я на его молчаливый вопрос. – Или утопилось. В общем, готово.

– Ты будешь?

Не то чтобы он не помнит, что я терпеть не могу топленого молока. Просто до сих пор не способен поверить.

– Ты все еще не нашел работу?

– Я работаю, папа.

– Редактор – не профессия для здорового мужчины. Тем более у тебя нет соответствующего образования. Ты всю жизнь так и будешь на подхвате.

У него была профессия. Его ценили. У него есть грамоты. Какие-то записи в трудовой книжке. На пенсию его отправляли с большой помпой, цветы, банкет… Потом не позвонила ни одна сволочь. После этого он начал стариться очень быстро. И отказался выходить на улицу. Наверное, не хочет встречаться лицом к лицу со своими сослуживцами.

Ему бы жить в собственном доме. Ну, домике. С крохотным участком. С садом. Я думаю, это неправильно, что люди живут в таких специально выделенных ячейках. С другой стороны, Сметанкину вот нравится.

– Так я пошел, папа. Что тебе купить?

– Купи мне это лекарство. О котором в газете писали. И ленту.

– Какую ленту?

– Для пишущей машинки. Я звонил в канцтовары, они говорят, что уже давно не продают ее. Как такое может быть?

– Папа, сейчас никто не пользуется пишущими машинками. Это винтаж, элемент декора.

– Ерунда, – сказал отец, – пишущая машинка замечательная вещь. Я на ней двадцать лет работаю, а она как новая. Только буква «я» немножко западает. Проблема только с лентой. Она засохла. Я протер одеколоном, но она слишком старая.

А я-то гадал, что это за странный запах стоит в комнате. Он вылил на нее по меньшей мере полфлакона.

– Напиши от руки все, что тебе нужно, я наберу и распечатаю.

Что ему нужно? Письмо в собес? Письмо в газету? Наверное, в газету. Он ведь очень внимательно читает газеты.

– Мне нужна лента. Я работаю систематически. А ты приходишь раз в неделю.

– Папа, – сказал я терпеливо, – пиши от руки. Только аккуратно. Ты ведь печатаешь все равно одним пальцем. А что ты, собственно, пишешь?

– Мемуары, – сказал он.

– Зачем? – Я понял, что сморозил бестактность, но папа не заметил.

– Потому что я хочу что-то оставить после себя. У меня есть жизненный опыт. И я хочу поделиться им с молодежью. Вы не цените то, что у вас есть. Не умеете работать. У вас нет никакой социальной ответственности. А у нас была. Мы жили полной, яркой жизнью.

Сколько я помню себя и его, ничего такого яркого и полного. Я отчаянно завидовал другим пацанам, которых папы таскали на футбол и в байдарочные походы. Почему мы никогда не сплавлялись на байдарках? А вдруг мне бы понравилось?

– Ты все-таки пиши от руки. Я буду по частям печатать твои мемуары. Хорошо?

Он явно обрадовался, но все-таки сказал:

– Тебе что, заняться нечем?

– Я вот-вот закончу большой заказ. У меня будет много свободного времени.

– Это плохо, – сказал папа, – человек должен быть занят чем-то. Особенно в твоем возрасте, это самый плодотворный возраст. Я в твоем возрасте… Я там об этом писал, в мемуарах. Жалко, их не опубликуют. Теперь только детективы паршивые печатают. Не опубликуют ведь?

Он с надеждой взглянул на меня.

– Нет, – сказал я, – разве за свой счет.

Может, выкладывать эти его мемуары в Сеть? Но ведь люди в Сети злые. Набегут гоблины, скажут про папу, что он совок, он расстроится. Сам он в Сеть не ходит, но ведь всегда найдется кто-то, кто обрадует… Или он напишет про кого-то, а кто-то узнает себя и обидится. Нет, в Сеть, наверное, не надо.

– Давай. Я наберу, распечатаю и принесу тебе. А ты можешь потом переплести, получится совсем как книжка. Дашь почитать тете Лизе.

– Сейчас, – сказал он, – сейчас…

И, шаркая шлепанцами, заторопился в спальню. Я слышал, как он там шуршит бумагой и что-то роняет на пол. Потом он вновь появился со стопкой бумаги в руках. Бумага была желтоватая, совершенно допотопная. Где он ее взял? Зачем так долго хранил?

– Вот, – сказал он гордо; на подбородке у него был засохший порез. – Я решил начать аб ово, как говорится. С самого детства.

Он держал стопку бумаги на ладонях, словно предлагая дары.

– Очень хорошо.

– Это очень важно – становление человека!

– Да, папа, я понимаю.

Я взял у него листы. Они были ломкие, как яичная скорлупа. Ладно, зайду по дороге в «Формозу», все равно у меня кончилась бумага для принтера.

– Осторожней, – сказал папа, когда я заталкивал пачку бумаги в сумку, – а то помнутся.

Куплю еще и папку, в «Формозе» вроде есть папки, правда без завязочек. А он любит с завязочками.

Папа наблюдал за мной, поджав губы:

– Надеюсь, это пойдет тебе на пользу. Ты хотя бы на моем примере поймешь, что жизнь – это серьезная, ответственная вещь. В ней не место лентяям и махровым бездельникам.

Махровый халат у него протерся на локте. Надо будет присмотреть на вещевом рынке что-нибудь поприличней. Но он вроде любит этот.

– Все-таки это безобразие, что нигде нет ленты для пишущих машинок, – сказал папа.

* * *

Несуществующие люди – Ферапонты Алевтиновичи, Авдеи Гордеевичи и Аделаиды Марковичи предлагали нарастить член или купить участок с двадцатью гектарами леса. Спам. Ничего, кроме спама.

Может, написать самому себе? Дорогой Сенечка, как твои дела? Я соскучился. Пиши чаще, не пропадай…

Я немножко побродил по аукционам, но мысли постоянно возвращались к Сметанкину, окруженному толпой призрачных родственников. Ему и правда так легче?

Впрочем, в каком-то смысле искусственные родственники лучше настоящих. Надежнее. Они никогда тебя не бросят. Никогда не обзовут «ничтожеством». Не выкинут никаких фортелей.

Пользуйся передышкой, сказал я себе, к зиме подойдут еще заказы. Наверняка подойдут, осень и зима – самое выгодное время, поскольку людей в долгие сумерки тревожит странное томление.

Бумаги я прикупил, а вот в продуктовый сходить поленился. А сейчас проголодался. Осенью всегда хочется есть больше, чем летом, – проверено. Организм так готовится к зимней бескормице, от которой страдают собиратели и охотники. Двадцать тысяч лет нет никакой зимней бескормицы, а он все готовится.

В холодильнике обнаружился высохший кусок полукопченой колбасы и два яйца. Я настрогал колбасу ломтиками и поджарил с луком, а потом выбил туда яйца, осторожно, чтобы не повредить желтки (один, естественно, все же расплылся). Посыпал перцем и сероватой, натянувшей воду солью, но чего-то не хватало – чисто колористически. На желтом хорошо смотрится зеленое: я накинул куртку с капюшоном и вышел в сад нарвать мяты и укропа – единственные съедобные растения, в которых я был уверен.

Дачи стояли пустые, даже стройка на северной стороне стихла, только у соседа Леонида Ильича окно желтело сквозь черные блестящие ветки.

Я запил яичницу чаем, вымакал тарелку корочкой хлеба, а потом убрал со стола.

Достал из сумки папины мемуары.

Он писал аккуратным почерком, но старой пачкающейся шариковой ручкой, и буквы то жирно расплывались, то становились совсем бледными – тогда он нажимал на ручку с такой силой, что царапал бумагу. На каждой странице я различал поверх написанных другие, бесцветные строки – тень страницы предыдущей.

«Существует старинное народное присловье – где родился, там и пригодился. Действительно, сколь много значит для нас наша „малая родина“ – место, где мы можем припасть к своим „корням“, исцелиться от душевных ран, увидеть родные лица и родные пейзажи. Я, однако, лишен был такого подарка судьбы, который, кажется, должен естественно принадлежать каждому человеку, поскольку рожден был в эвакуации, если так можно выразиться, вдали от дома.

Отец мой, работавший тогда заведующим отделом кадров пищепромкомбината, сумел организовать нашу эвакуацию, уже когда враг подступал к городу, и вместе с сотрудниками учреждения и ценным оборудованием вывез и свою жену, мою беременную мать, и семнадцатилетнюю Сонечку…»

Наверное, надо поправить на «мать, беременную мной». Или так обойдется?

Дед Яков, выходит, воспользовался служебным положением – вывез семью. Или так тогда вообще практиковалось? Надо бы почитать чьи-то настоящие мемуары. В смысле, опубликованные. Но где гарантия, что и там автор не врет?

«На новом месте в далекой Сибири нас ожидало нелегкое испытание – общежитие, в котором поселили сотрудников и членов их семей, практически не отапливалось и находилось в ужасном состоянии, представляя из себя, в сущности, сырой барак. Однако судьба оказалась к нам благосклонна – нам удалось связаться со своей родней и перебраться к ней. В тесноте, как говорится, не в обиде – мы боролись с бытовыми трудностями как одна дружная семья. В противном случае, возможно, мне, позднему ребенку немолодых родителей, пришлось бы разделить участь тех новорожденных, которые погибли, не выдержав суровых условий, голода, холода и инфекционных заболеваний, которые тогда наряду с войной составили истинное народное бедствие».

Я набивал текст механически, но мимолетно подумал: может, все-таки немножко его отредактировать? Два раза «которые» в одном предложении – это нехорошо. С другой стороны – кто его будет читать? Тетя Лиза?

«Мой отец, который к тому времени по возрасту не подлежал призыву, был в числе тех, кто был призван Правительством поднять практически с нуля производство антисептиков на местной фабрике, – таким образом он внес свой вклад в Победу, хотя непосредственно не принимал участия в боях за Родину. Нынешним молодым поколениям, которые ни в чем не испытывают нужду, трудно понять, что значили в то время для фронта и тыла такие, например, препараты, как сульфаниломиды или мазь Вишневского, которые в то время, до изобретения антибиотиков, были настоящей „панацеей“…»

Я машинально переправил «сульфаниломиды» на «сульфаниламиды», а лишние кавычки убирать не стал, папа наверняка будет возражать. Кавычки для него – что-то вроде частокола, за которым прячется его литературная робость.

Еще я отметил, что мой папа стесняется того, что его папа не воевал. Наверное, в детстве, особенно в школе, где принято было гордиться воевавшими родственниками, он чувствовал себя ущербным.

«В пять лет я, если так можно выразиться, „вернулся на родину“, которую покинул в материнской утробе».

Опять «которую»… Но что-то в этой фразе есть.

Что папа читал в детстве? Кто был его кумиром?

В какую книжку он бы вписался? Куда мне пришлось бы его вставить?

Что-то такое, с путешествиями и приключениями? Никакой подростковой любви, никакого секса, только путешествия и приключения? Война? Тайная война? Папа – разведчик, что-то вроде Штирлица, боец невидимого фронта? Майор Пронин, разоблачающий шпиона? Скорее последнее – не майор Пронин, его юный добровольный помощник, который по поручению старшего товарища следит за подозрительным человеком, который… тьфу ты, типично папин стиль. Значит, я на верном пути.

Он, похоже, хотел принести пользу Родине – кортик, бронзовая птица, сын полка… Хотел совершить подвиг – пускай незаметный, пускай тайный, чтобы об этом знал только он и несколько избранных. Ему бы хватило.

А я-то удивлялся, почему папа никогда не диссидентствовал? Так, поругивал начальство и правительство, но даже самиздат домой не таскал.

«Навсегда запомнил наше возвращение домой – мама, сойдя на станции за кипятком, чуть не отстала от поезда, и это было для меня, совсем еще маленького, серьезным потрясением…»

Почему он позволил себе так быстро состариться? Почему так и не освоил компьютер? Многие его сверстники освоили.

Сидел бы сейчас папа в «Живом Журнале». Или в «Одноклассниках». Ругал бы нынешние власти.

Все лучше, чем говорящие головы.

Он писал крупным почерком, как обычно пишут плохо видящие люди, и я управился быстрее, чем ожидал. Впрочем, он продвинулся недалеко: только до того торжественного момента, когда его принимали в пионеры.

Интересно, что он напишет о смерти Сталина? Он же был уже подростком, тинейджером, должен помнить, как по радио объявляли и люди плакали.

Я распечатал текст четырнадцатым кеглем, чтобы ему было удобнее читать. Все равно оказалось совсем немного – пятнадцать страниц.

Сложил в папку, я купил ему хорошую черную папку, правда без завязок, папку положил в сумку – чтобы не забыть. И услышал за спиной шорох.

Я прекратил копаться в сумке и обернулся.

Звуки, понятное дело, тут же стихли.

На подоконнике лежал гладкий плоский камень, который я принес с моря, так что я взял камень, который удобно лег в руку (тьфу ты, опять «который»!), и на цыпочках, боком двинулся в обход комнаты.

Шорох вроде слышался со стороны диванчика – я свободной рукой ухватил диван за спинку и рывком подвинул его. Понятное дело, там ничего не было, никакой горки трухи и опилок. И норы тоже не было.

Когда-нибудь они нас завоюют, потому что они умнее нас.

Заиграл Морриконе. И одновременно раздался звонок в дверь.

В сутках двадцать четыре часа. Ладно, восемь сбрасываем на ночь. Остается шестнадцать. В часе шестьдесят минут. Умножаем на шестнадцать. Сколько это будет? Тем не менее телефон звонит именно в ту минуту, когда надо срочно делать что-то еще. Если есть какой-то небесный диспетчер, у него дурацкое чувство юмора.

В дверях стоял сосед Леонид Ильич.

Я сказал «здрасьте», но он посмотрел на меня странно, и я сообразил, что по-прежнему сжимаю в руке камень.

Телефон надрывался.

– Сейчас, – сказал я, положил камень на стол и стал рыться в карманах куртки. Телефон, оказывается, был в наружном кармане сумки. Не помню, чтобы я его туда клал.

– Я нашел прадедушку, – сказал Сметанкин, – того, который в Тибет.

– Отлично.

– Искал и нашел. Все как вы сказали.

– Отлично, – повторил я, – давайте завтра, а? В одиннадцать вас устроит?

– А пораньше нельзя? – раздраженно спросил Сметанкин. Ему не терпелось показать прадедушку.

– Хорошо, – сказал я покорно, – в десять.

Надо будет поставить будильник.

– Извините, – сказал я Леониду Ильичу, – это по работе.

– Я вижу, – он покосился на камень, – я вам не помешал?

В руках у него был пластиковый пакет в полосочку, в такие паковали продукты в мини-маркете за углом.

– Нет, – сказал я, – нет, что вы. Мне показалось, крыса. Я и… Что делать, если крыса?

– Завести кошку. Тут много бесхозных кошек. На дачах после сезона всегда много кошек. Просто выйдите и скажите «кис-кис-кис». Она будет стараться, они всегда стараются, приблудные.

– Я тут временно, – сказал я честно, – куда ее потом?

– Мы все на этой земле временно. Ну не хотите кошку, вызовите крысоловов. Дератизаторов.

– Чтобы у меня по всему дому валялась ядовитая приманка?

– Это специальный яд, – пояснил он, – только для крыс. Вроде бы у них нарушается свертываемость крови. Они умирают от внутреннего кровотечения.

Я представил крысу в своей норе, умирающую от внутреннего кровотечения.

– Может, просто показалось.

– Не буду вас отвлекать, – он стал рыться в пакете, – но поскольку я ваш должник… сначала я хотел купить гномика. Такого же. Но потом решил, что лучше пусть будут просто свечи. Тем более гномика все равно не было. Были медвежата.

– Не стоило беспокоиться, – сказал я.

– Что вы, какое беспокойство.

Свечи были витые, нарядные, каждая упакована в целлофан.

– Производство свечей, – сказал я, – похоже, процветает.

– Ностальгия, – он пожал плечами, – атавизм. Огонь сделал человека человеком. А электричество появилось всего полтора века назад. Что такое полтора века в сравнении с историей цивилизации? Знаете, что чаще всего попадается на раскопах?

– Мусорные кучи.

– И еще кострища. Собственно, мусорные кучи, кострища и могильники и составляют память человечества. И радость археолога.

– А вы чем занимаетесь, – спросил я, чтобы проявить интерес, – кострищами или мусорными кучами?

Получилось немножко неловко. Он мне нравился, а если человек мне нравится, я чувствую себя скованно. И от напряжения бываю бестактен.

– Кострищами, – сказал он, – в своем роде. Кострами веры. Пожарами духа. Еще один неотъемлемый спутник человечества, да?

– Храмы?

– Да. Храмы. Святилища. Здесь были странные верования, вы знаете? Они поклонялись Гекате. Страшной змееногой богине. Святилища, алтари. Изображения на ритонах. Жертвенники. Ей и ее сыну.

– Сыну? Я не помню, чтобы у нее были дети. В смысле, которым поклонялись.

– Один был. – Ему было интересно рассказывать о своей работе; а я о своей не мог никому рассказать. – Вы в жизни не угадаете, как его звали.

– Как? – спросил я равнодушно.

– Ахилл.

– Ахилл вроде сын Пелея и Фетиды, нет? Мирмидонянин.

– С вами приятно разговаривать, – сказал он, – теперь мало кто способен с первой попытки выговорить слово «мирмидонянин». Не говоря уже о том, что мало кто это слово вообще знает.

– Как же не знать? Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына. Он бесился, потому что военной добычей его обделили при дележке. В частности, бабой. Вообще неприятный тип. Но сын Пелея, там точно сказано.

– Это позднейшая трансформация образа. Очеловечивание. Вы ведь Хоммеля не читали, нет? Захарову?

– Нет, – честно сказал я.

– Собственно, статья, которую я пишу, называется «Ахилл в Северном Причерноморье. Хтоническая сущность и варианты генеалогии». Ахилл на самом деле был сыном Гекаты и богом мертвых. Да еще с морскими функциями. Ему поклонялись приморские поселения. А если учесть, что тогда почти все поселения были приморские… Старались задобрить, приносили в жертву девственниц. Особенно царской крови. Царской – это высший шик. Помните Андромеду, нубийскую принцессу? И кому ее отдали? Страшное божество, скорее всего, вообще не антропоморфное.

– Чудовище?

– Да. Чудовище, выходящее из моря.

– Почти Ктулху, – сказал я.

– Кто?

– Ктулху, ну Древний…

– А! Интернет-фольклор? Нет, этот настоящий. То есть настоящий древний. Здесь неподалеку располагался вход в Аид, ну это вы знаете. Одиссей плавал сюда специально, чтобы спуститься в Аид. А ключ от входа был у Гекаты. Она его выпускала, своего сына, а потом, когда нагуляется, звала обратно.

– Хорошо, что она больше так не делает.

– Кто вам сказал? Все эти морские змеи… Здесь еще тридцать лет назад регистрировались наблюдения морских змеев, знаете? А если это он? Выплывал, искал своих адептов… возможно, помнил, что когда-то ему приносили жертву!

Может, предложить ему чаю? Но тогда он спросит – а почему я не пью чаю. Неловко получится.

– Вы говорите так, как будто он на самом деле существует.

– Реальность – странная штука. То, что порождено нашим воображением, оно ведь не исчезает. Продолжает функционировать само по себе. Сейчас вот как раз время Гекаты.

– В смысле? Калиюга?

– Нет, просто полнолуние. Новолуние – время Ахилла. Полнолуние – время Гекаты.

Если я не предложу ему чаю, он уйдет. И я смогу наконец отдохнуть.

– Вот. Слышите?

– Что? – удивился он.

– Вроде опять шуршит кто-то.

– Не слышу, – сказал он честно, – но я вообще стал хуже слышать. Я, наверное, пойду. – Он улыбнулся, и я подумал, что, может, он и псих, но симпатичный. – Вы знаете… я все хотел спросить – вам тут не одиноко?

– Нет, что вы!

– Жена не любит дачу. Сыро и поговорить не с кем. И магазинов приличных нет. А я люблю. Мне тут всегда хорошо работается. Но вы ведь молодой человек…

– Что с того? Я устаю от людей. Их слишком много.

– Ну не скажите. Настоящих людей мало.

– В каком смысле настоящих? В смысле хороших?

– Во всех смыслах. Что-то я совсем разболтался. Вы знаете что? Вы заходите. Просто так, ни с того ни с сего. Здесь и правда иногда бывает одиноко.

– Спасибо, – сказал я, – обязательно зайду.

– Только не в полнолуние, – обернулся он с крыльца.

* * *

Невидимые ремонтники уже побелили потолок, а в кухне вместо пола застывало ровное озеро цемента. Странно, что он не съехал никуда на время ремонта – вполне мог бы снять квартиру с обстановкой на месяц-другой или номер в гостинице. Впрочем, может, и снял, откуда я знаю? Может, у него тут что-то вроде оперативного пункта, а живет он совсем в другом месте.

– С папиными предками мы разобрались.

Я уселся на диван, который он не слишком постарался застелить газетами, – наверное, предполагает сразу после ремонта выкинуть. На джинсах останутся следы побелки, но это ничего.

– Теперь давайте займемся мамиными.

Оставался щекотливый вопрос касательно собственно папы – я предвидел возникновение самых разнообразных проблем, когда дело дойдет до родителей, но их я решил оставить на потом.

– Просмотрели фотографии?

Он кивнул. Мне показалось, что он изменился. Стал молчаливее, скупее на жесты. Уверенней.

– Подобрали себе родню?

– Кое-кого. – Он ладонью подвинул ко мне стопку фотографий.

– Ну-ну, – сказал я, как доктор, осматривающий капризного больного, – что тут у нас…

Сплошные персонажи «Тихого Дона». Надо же!

Он напряженно всматривался мне в лицо – словно я Властелин Времени и под моей рукой они вот-вот оживут.

– Значит, мама у нас по крови донская казачка?

– Годится? – с тревогой спросил он.

– Почему нет. Это же ваши родичи. Давайте думать, как они в Сибири оказались.

– Сослали, – с готовностью предположил он, – во время раскулачивания.

– Давайте не будем чересчур отягощать семейную историю. В Сибирь казаки еще при Иване Грозном переселялись. Осваивать фронтир.

С фотографии на меня смотрели крепкие сильные люди, у женщины косы перекинуты на грудь, у мужчины закручены усы. Трое детей выстроились по росту на переднем плане.

– Вот эти мне особенно понравились, – сказал Сметанкин.

Я перевернул фотографию. На обороте выцветшими чернилами, аккуратными буквами, где жирные линии сменялись тонкими, волосяными, было выведено: «Тимофеевы, Тобольск, 1924».

– Отлично. Значит, это мамина родня. А вот эта, видите, сбоку стоит, это ваша бабушка.

– Совсем еще маленькая, – сказал Сметанкин и задумчиво погладил фотографию рукой.

Мне стало неловко, словно я нечаянно подсмотрел интимное, я поднялся с дивана и прошелся по комнате. Сеялся мелкий дождь, тополь брезгливо тряс листвой, женщин у бювета не было.

– И еще мне вот эти нравятся, – сказал Сметанкин. Он явно вошел во вкус.

Я вернулся и снова уселся на диван, предварительно смахнув ладонью следы побелки.

Эта фотография блестела глянцем, в нижнем ее фестончатом уголке белела надпись «Евпатория-1953». На фоне раскидистых пальм и каких-то белых, явно курортного вида строений молодая женщина, полная, черноволосая, обнимала хмурую загорелую тонконогую девочку.

– Ваша мама?

– Да, – сказал Сметанкин и сглотнул, – мама.

Он отвернулся к окну – в глазах отразилось серое небо, казалось, в них нет зрачков.

– Жаль, не Тимофеевы. Они Доброхотовы. Видите, на обороте.

На обороте было целое письмо.

Дорогой Коленька! У нас все в порядке. Мы прекрасно устроились. Лялечка купается каждый день. Столовая хорошая, рядом парк, ходим на экскурсии и процедуры, скучаем. Тут хорошо, но мы считаем дни, потому что соскучились по тебе и маме. Твои Саша и Лялечка.

Еще там был адрес: «Новокузнецк, ул. Ленина, д. 8, кв. 21, Доброхотову Н. П.».

Обратным адресом стоял главпочтамт, г. Евпатория.

– Ну, так ведь она замуж вышла, ваша бабушка. Сменила фамилию. Он из семьи сельских священников. Вот они как раз и были сосланы в Сибирь. Как чуждые элементы. Там он прижился, познакомился с вашей бабушкой. Бухгалтер, инвалид войны, умер в пятьдесят девятом. Так что вашей мамы девичья фамилия Доброхотова.

– Это хорошо, – согласился он, – а почему Новокузнецк?

– А вы хотите устойчивого семейного гнезда? Ничего не выйдет, уж такое было время. Не было устойчивых гнезд. Давайте лучше дедушку Доброхотова поищем. Вот этот устраивает?

Крохотная бледная карточка была отклеена с пропуска или военного билета, не знаю, – молодой человек в пилотке, худая шея, уши торчат.

– Вполне, – сказал он задумчиво, – дедушка Николай Доброхотов. Вполне. Кстати…

Он нагнулся к груде сложенных в углу вещей:

– Смотрите, что я нашел! Разбирал антресоли и нашел.

Такие альбомы для фотографий выпускали в начале пятидесятых. С коленкоровой серой обложкой, серыми картонными страницами с прорезными полулунами… В углу обложки тисненая арка ВДНХ.

– Если есть фотографии, должен быть и альбом, правда?

Я перелистал твердые страницы. Он уже разместил туда предполагаемую прабабушку и еще какого-то типа, худощавого, явно штатского, верхом на лошади, за плечами ружье.

– Вот он, прадедушка, – пояснил он, тыча крепким пальцем в фотографию, – неродной, тот, что ходил в Тибет. Все, как вы говорили. С этими старыми фотографиями всегда так. Думаешь, их нет, а они есть.

Интересно, альбом, когда он нашел его на антресолях, был пуст? И если там фотографии были, куда он их дел?

У прежней хозяйки квартиры наверняка было прошлое, ее собственное, незаемное, и она имела на него полное право – в отличие от Сметанкина, с таким азартом присваивавшего себе чужие судьбы. Впрочем, бесхозные – иначе не стояли бы бок о бок в коробке из-под обуви.

Сметанкин держал на коленях альбом, словно нежданно обретенную драгоценность. Так и вцепился в него.

А ведь теперь предстояло самое неприятное. Все-таки он остался сиротой, этого из его биографии не выкинешь. Значит, когда он был совсем маленьким, предположительно лет пяти, что-то страшное случилось с его родителями. Но Сметанкин, против моих ожиданий, вовсе не расстроился:

– Ну, главное, что были. Если их вообще не знаешь, то плохо. А если они были и любили тебя, просто попали в автокатастрофу, то грустно, конечно, жалко их… Но все равно как-то спокойнее. Камень с души.

Он повернулся ко мне и, к моему ужасу, начал трясти мне руку:

– Мне говорили, что вы классный. Я не верил. Не думал, что настолько классный.

– Скажите, – спросил я осторожно, чтобы не обидеть его, высвобождая ладонь, – а вас не смущает, что все-таки пробелы есть… Чего-то мы не знаем, деталей никаких, в сущности, не знаем… Ваш дед ведь воевал где-то. В каких частях, на каком фронте?

– Что вы, – он пожал плечами, – никто не помнит подробностей о своей родне. Так, кое-что. А дед артиллеристом был. Училище артиллерийское кончил и сразу на фронт. А… с родителями сейчас работать будем?

Я прислушался к себе.

В окно шуршал дождь.

Хотелось оказаться дома. Немедленно. Закрыть глаза и открыть их уже дома.

– Завтра, – сказал я. – Вы пока с этими освойтесь.

– Да я уж освоился, – ответил Сметанкин.

* * *

У Сметанкина хорошие предки. Жизнеспособные, сильные.

А у меня так себе. Потому что настоящие.

«В школе с первого класса я пользовался неизменным уважением сверстников. Хотя часто был вынужден пропускать занятия по болезни, – видимо, сказалось нелегкое путешествие в эвакуацию в утробе матери (ага, это прекрасное старомодное выражение папе тоже понравилось!), однако я наверстывал упущенное дома, самостоятельно, и не раз оказывал помощь своим менее знающим товарищам. Учителя любили меня и ставили в пример».

Бедный папа, его же наверняка били. Он был выскочка и всезнайка, таких терпеть не могут.

Похоже, у него тоже были проблемы с социализацией. Но он ни за что в этом не сознается. Неудивительно, что он не был диссидентом. И стилягой. Не лабал на саксе. Ему хотелось не вырваться из социума, а встроиться в социум. И чтобы его уважали и любили коллеги. Ценили за надежность, за здравый смысл, за ум, за организаторскую жилку. Может, его так охотно отпустили на пенсию потому, что недолюбливали за твердолобость и высокомерие? За настырность, за негибкость, за неумение ладить с заказчиками и начальством?

«К тому же я пользовался заслуженной любовью сверстников за умение живо и ярко пересказывать сюжеты прочитанных книжек. Дело в том, что, вынужденно пребывая дома, я пристрастился к чтению и буквально за один день мог „проглотить“ „Трех мушкетеров“ или „Бронзовую птицу“. На переменках я собирал вокруг себя слушателей, и даже второгодники, которые были „грозой“ школы и нередко поколачивали остальных, с увлечением слушали мои рассказы. Бывало, я „поправлял“ классиков и современников, додумывая особенно яркие и интересные эпизоды, которые были бы близки и понятны моим слушателям, например вводя в действие директора нашей средней школы номер сто один по прозвищу Атый-Батый, одновременно выполнявшего обязанности военрука, которого неизменно постигал несчастливый конец, всякий раз разный, однако каждый раз плачевный. Один раз, как я помню, я вывел его в образе американского шпиона, заброшенного сюда на подводной лодке, тайно причалившей к нашим берегам, и разоблаченного находчивыми учениками. Нет нужды рассказывать, с каким восторгом приняли мой рассказ недолюбливавшие строгого отставника одноклассники, однако история эта каким-то образом дошла до самого директора. Мне первый и последний раз в жизни поставили „единицу“ за поведение. За этим последовало суровое наказание дома, и увлекательные собрания во дворе школы за дровяным сараем, в котором хранили уголь, пришлось прекратить».

Я вздохнул и отложил папины мемуары.

Он, значит, был чем-то вроде звонаря на зоне. И воры в законе, большие страшные второгодники, отбирающие у малышни мелочь на папиросы, благосклонно слушали его. Неприкосновенный рассказчик историй.

Три соска. Родовое клеймо.

Я закрыл файл и набрал в поиске «Геката. Северное Причерноморье».

Тут же выскочила ссылка на статьи Захаровой, Хоммеля и Л. И. Финке. В статье Финке, датированной 2004 годом, проводились параллели между скифской змееногой богиней Апи – вечной и единственной владычицей этих земель, и Гекатой, трехликой богиней Луны и смерти. Более поздние проявления мифологического сознания, пишет Финке, склонны передавать атрибуты Гекаты Артемиде, которая до какой-то степени персонифицирует хтонические, дионисийские черты Аполлона. Который, в свою очередь (папин стиль, оказывается, донельзя прилипчив), несет в себе двойственное – аполлоническое и дионисийское – начало, поскольку, во-первых, погубитель, во-вторых, повелевает мухами и мышами, испокон веку служившими зооморфным атрибутом хтонических божеств.

Кстати, насчет мышей. Я отвлекся от статьи Финке и прислушался.

Нет, все тихо.

Л. И. Финке, подумал я, это, скорее всего, и есть мой сосед Леонид Ильич.

Надо будет подробней поговорить с ним о его работах, ему будет приятно.

А заодно спросить, был ли он когда-нибудь стилягой и лабал ли на саксе.

Впрочем, наверняка нет. Наверняка он ездил летом на раскопки и работал разнорабочим, или кем там они нанимаются, в степи, под белым солнцем, в белом пустом небе кружатся кресты ястребов, иногда, редко-редко, его пересекает белый след от реактивного самолета. Вода в канистре нагревается и отдает на вкус железом и солью. На всем вокруг лежит белый плотный свет и сухая белая пыль.

Впрочем, может, он лабал на саксе у себя в институте? Сколотили они какой-нибудь ВИА, или как это тогда называлось? Саксофонист, ударник, гитарист, клавишник…

Раз пошла такая пьянка, я пролистал работы Хоммеля и Захаровой. А еще Топорова и Шауба.

Геката действительно, помимо основных своих неприятных функций, была вдобавок стражем дверей и ворот, отчего имела обыкновение на ритонах изображаться с ключами в руках. По идее, если к ней правильно обратиться, она защищала жилища от нежелательных гостей, но самые главные ворота, которые были на ее ответственности, представляли собой вход в подземный мир, расположенный по некоторым предположениям на острове Левка (Захарова) по другим предположениям – на острове Березань (Шауб). Именно оттуда она при особых обстоятельствах выпускала в срединный мир своего страшного сына Ахилла.

Ахилл выходил из воды в безлунные ночи, мокрый, черно-зеленая шкура влажно блестит, огромная голова медленно поворачивается на мощной шее туда-сюда, рот распахивается и захлопывается, вода стекает из углов пасти, как длинные прозрачные усы…

И самая красивая девушка Северного Причерноморья, привязанная к скале, смотрела на него и не могла отвести глаз…

В почте, помимо Ферапонта Акулиновича и Марты Сысоевны, обнаружился Валька Ковальчук. Валька писал, что деньги, которые я ему перечислил, пришли, что Маринка, тьфу-тьфу-тьфу, получила хорошее предложение от некоей швейцарской фармацевтической фирмы и они гарантированно останутся в Цюрихе до конца следующего года, поэтому, чтобы я не считал его совсем уж законченным буржуем, он полагает, что я ему до конца весны ничего не должен, но летом все-таки неплохо приплатить еще за упущенную выгоду, и чтобы я прислал ему сканы счетов за свет и газ, потому что Зинаида Марковна, которая старшая в кооперативе по свету, уверяет, что у меня недоплата.

У меня не было недоплаты, просто я уплатил заранее, а потом они повысили тарифы, и, с одной стороны, у меня была переплата по старым тарифам, а с другой – они никак не могли их пересчитать на новые, потому что я до конца года уплатил по старым. Чтобы утрясти все это, надо ехать в банк, а мне лень, поскольку прямой транспорт туда не ходил, и надо было трястись с пересадкой или брать такси. К тому же любые операции с бумажками мне ненавистны.

Все это я объяснил ему в ответном письме.

Выходит, Зинаида Марковна следит за мной по поручению Вальки Ковальчука? Ну и ну.

А я его и правда считал своим другом.

Я еще раз набрал в поиске «Змееногая богиня» и вышел на форум коллекционеров, где на продажу была выставлена серебряная бляшка.

«Богиня с калафом на голове держит в левой руке отрубленную мужскую голову. Из плеч богини вырастают шеи рогатых львиноголовых грифонов, а нижняя часть ее тела представлена в виде сложной пальметты с лепестками из змей, птичьих голов и грифонов».

Не мой уровень.

К тому же такие вещи имеет экономический смысл подделывать. Их и подделывают, ювелирку вообще легко подделать. И никто не отличит, кроме специалиста. Даже специалист не отличит.

Поэтому я занимаюсь фарфором. И стеклом. Никому не придет в голову подделывать, скажем, тарелку изготовленного в городе Буды обеденного кузнецовского сервиза за номером семьдесят восемь, поскольку хорошая подделка обойдется не дешевле самой тарелки.

Хотя скифские бляшки, конечно, гораздо романтичнее.

Надо будет сходить завтра на блоху.

* * *

«Гисметео» обещало, что утро будет солнечное, и не обмануло. Поэтому, а также ввиду предчувствия затяжной и дождливой осени на блохе было полно народу. Машин из области не меньше десятка. Раскладок на ковриках и газетах – не протолкнуться. А значит, есть шанс набрести на что-то интересное.

Я бродил меж чугунных подставок для утюгов, печных заслонок, резных дубовых накладок и тому подобных обломков кораблекрушения. В откинутой крышке ремингтона спала беременная кошка.

Заглянул за угол, где обычно раскладывался Жора. Он, похоже, прогорал, поскольку решил наварить на соцреализме и накупил всяких сталеваров и доярок, писанных пастозными яркими мазками, а они никак не желали входить в цену. Давешнее блюдо (скорее всего, Конаково, модерн) я покрутил, но брать не стал. Дороговато все-таки.

– Ну и дурак, – сказал Жора, – у меня уже просили его отложить. Я для тебя придержал.

– Брось, не разводи. Будешь туда-сюда таскать, она и кокнется.

– Я с колыбели никого не разводил, – обиделся Жора. – А вот ты, говорят, перекупщиком заделался. Говорят, работаешь на одного чудака.

– Я консультант по интерьерам, – сказал я сухо.

– С каких это пор ты в интерьерах разбираешься?

– Тут и разбираться не надо. Он корни ищет. Хочет, чтобы все было как у его покойной бабушки. Сервант, вазочки, слоники…

– У меня есть слоники, – обрадовался Жора. – Только дома. Хочешь, завтра принесу?

Я по глазам видел, что никаких слоников у него не было, но он надеялся, что перехватит их по дешевке у какой-нибудь старушки, из тех, что кварталом ниже торговали на разложенных газетках всяким барахлом.

– Не тревожь себя, – сказал я, – со слониками все в порядке. Их тут больше, чем в Африке.

Жора огорчился, но ненадолго. Он вообще не умел долго огорчаться. Наклонился и стал рыться в старом саквояже с изъеденной временем латунной застежкой:

– Может, ему это нужно? Уникальная вещь.

Жорины уникальные вещи, как правило, редкое дерьмо, которое он даже и на раскладку стесняется выставлять, так что я переминался с ноги на ногу в ожидании, когда можно будет распрощаться и двинуться дальше, и тут он вытащил из саквояжа бронзового Будду.

Будда был размером в два кулака, исцарапанный, но по-прежнему улыбался лунной равнодушной улыбкой. Никто еще ни разу не заказывал у меня тибетские приключения. Интересно – почему? Богатейшая же тема.

– Ну и? – спросил я, равнодушный, подобно Будде. – Это что, эквивалент слоников?

– Старый же, – сказал Жора, – видишь, какой старый? Может, немцы из Тибета привезли?

– Ты чего, какие еще немцы?

– Оккупанты. Немцы в Тибет экспедицию за экспедицией отправляли, слыхал? Эта их мистическая разведка, как ее…

– Аненербе?

– Да. Они там место силы искали. Вот, могли же Будду привезти…

– Жорка, – сказал я, – ну что ты гонишь? Какая-нибудь старушка…

– Ну старушка. Ну и что? Может, она в Тибете жила?

– Да, – сказал я. – И ездила исключительно на белых слониках. Мадам Блаватская ее звали. Ну и сколько ты хочешь за этот предмет чуждого культа?

Жора назвал цену – не маленькую. Сметанкин, впрочем, ее потянет, другое дело, как бы он не подумал, что мы Жоркой в сговоре и я раскручиваю его, Сметанкина, на дополнительные бабки. Поэтому я особенно горячиться не стал.

– Жорка, – сказал я, – вот этого не надо. Вот это ты накрутил раза в полтора где-то. Скинь.

– Да он дороже бы стоил, тут просто клейма нет. Это ж туземная работа, они клейма не ставили.

– А без клейма у тебя его не возьмет никто. Это ж лом, Жорка. Цветной лом.

– Двадцатые годы, – упирался Жорка.

– Вот именно.

Он плюнул и сбросил сотку. Я вздохнул и позвонил Сметанкину – Жорка неотрывно глядел на меня честными масляными глазами.

– Да, – сказал Сметанкин. Он говорил жестко и быстро, и я подумал, что он, наверное, у себя в фирме или общается с ремонтниками.

– Тут Будда есть. Бронзовый. Вроде старый. Но без клейма. Брать?

– Да, – сказал Сметанкин.

– Не дешевый он.

Я назвал цену.

– Берите. – (Я слышал какой-то фоновый шум, голоса, и плотнее прижал трубку к уху, чтобы Жорка не слышал финальных переговоров.) – Деньги есть? Я потом компенсирую.

И отключился.

– Тебе повезло, – сказал я Жорке.

Жорка уныло смотрел, как я отсчитываю деньги. Похоже, он решил, что со Сметанкина можно было слупить и больше.

– Брось, – сказал я в утешение, – он бы у тебя так и валялся нетронутый. Немцы сейчас в моде. А Восток нет. Восток лет пятнадцать как сошел.

– Ну, полежал бы еще лет десять, – вздохнул Жорка, – может, вернулась бы мода.

– Да за десять лет что угодно может случиться. Не вей гнездо на громоотводе, ты же не птица феникс.

– Точно. – Жорка примирился с упущенной выгодой. – Ты про Славика слышал?

– Нет. А что?

– Сгорел Славик.

– В каком смысле?

– В прямом. Дома сгорел.

– Да ты что?

– Говорил я ему, не продавай святого Христофора. Тем более задешево так. Пусть полежит. Ну и что, что в святцах нет, еще пара лет – и раскрутится. К тому же от пожара предохраняет. А он продал. За копейку, считай, продал. Ну и вот… абзац Славке.

Славка, подумал я, в иконах не очень-то разбирался, продал клиенту по дешевке какой-нибудь дикий раритет, потом спохватился, понял, что к чему, пошел недостающие деньги требовать, а клиент подпалил Славку – и концы в воду. Славке дом на седьмом километре достался от бабки, вместе с иконами. Он так и поднялся, на иконах бабкиных. Надо было брать у него Христофора, зря я тогда пожмотился.

Будду я положил в сумку, завернув предварительно в газету «Оракул», чтобы не испачкал сумку внутри зеленью. Надо будет предупредить Сметанкина, чтобы не чистил его, а то вся достоверность соскребется.

Поставит его в углу на специальный столик и будет небрежно говорить, что прадедушка из Тибета вывез. Надо все-таки ему посоветовать, чтобы и столик подобрал соответствующий, не новье какое-нибудь.

Я поймал себя на том, что и впрямь с азартом занимаюсь сметанкинскими интерьерами, и волевым усилием велел себе прекратить. Нет ничего хуже, чем продолжать думать о заказе после его выполнения, это глупо и смешно. Это непрофессионально, в конце концов.

* * *

Невидимки положили ламинат и поклеили обои под краску – стены пока что были серыми, свет из окна растекался по ним, как жидкие белила. Еще они поставили стеклопакеты, и теперь я не слышал ни шума тополя за окном, ни громкоголосых женщин, которые толпились у бювета, кутаясь в пестрые шали.

Он изменился, черты лица сделались четче и определенней, прежде округлые незавершенные жесты стали скупыми и резкими.

– Правильная вещь, – он охлопал Будду по бокам, как охлопал бы лошадь, – я так и думал, что-то все-таки сохранилось.

– Сохранилось?

– От тибетского прадедушки.

– Сметанкин, – сказал я осторожно, – послушайте…

– Ладно-ладно, – он встретил мой взгляд и успокаивающе поднял руку, – знаю. Ну и что, что не родной? Все равно из семьи, верно? Я, когда прочел заметку, так и подумал, не может быть, чтобы он во время первых экспедиций чего-нибудь со своего Тибета не вывез.

– Какую еще заметку?

– Да вот же!

Он аккуратно поставил Будду на пол и вытащил сложенный вчетверо газетный лист из чужого альбома с чужими фотографиями, который лежал, гордясь собой, на тонконогом полированном столике.

– Вот, читайте.

Газета «Оракул», в которую прежде был завернут Будда, валялась на полу. Он держал в руках ее двойник. Я и не знал, что он читает такую муть. Или это ламинат ею застилали?

– «Тайна пропавшей экспедиции» называется. В двадцать третьем из Красноярска вышли, по заданию наркомата, вроде как картировать местность, а на самом деле Шамбалу искали. Место силы. И не вернулись. Последнее сообщение от них было через проводника-монгола, вроде нашли они что-то. И все, больше никаких следов. Профессор – Хржановский его фамилия, – и жена его с ним, она всегда его сопровождала. Мужественная подруга путешественника.

– Ну и что, – возразил я, ощущая неприятную тягу под ложечкой, – таких заметок знаете сколько? Когда больше писать не о чем, сразу о Тибете вспоминают. Ленин и махатмы. Блаватская и печник. Индиана Джонс и тайны мироздания…

– То вранье, а здесь о прадедушке. Точно он. Вот, глядите.

Человек на фотографии, подверстанной к тексту, верно, был в сапогах, сюртуке и с ружьем за плечами, но черты лица имел весьма расплывчатые, поскольку на возраст снимка накладывалось еще и качество печати.

– Все-таки нашелся прадедушка.

– Скорее, потерялся. Ушел в Тибет и не вернулся.

– Ну да, но ведь помнят же его. В газете пишут.

Я стоял в чужой квартире, где не было никакого отпечатка личности хозяина, ничего, безликие бледные стены, страшные остатки чужого скудного быта, страшное продавленное кресло, которое вот-вот выкинут на помойку, что-то там в кухне, чего я не видел. Мне отчаянно захотелось на улицу.

– С делами разберусь и займусь их поисками. Не может быть, чтобы люди пропадали бесследно.

– Зачем?

– Как зачем? Ладно, прадедушка не родной, но прабабушка-то… Надо с корреспондентом связаться. И с родственниками. Обязательно, – деловито сказал Сметанкин.

– Какими родственниками?

– От первого прабабушкиного брака. Их много должно быть, они ведь крепких кровей, из староверов. Может, у них какие-то свидетельства сохранились. Этим, которые по маминой линии, я уже написал.

– Кому?

– Доброхотовым. И Тимофеевым. Нашел в базе данных города Красноярска и написал.

Я представил себе ничего не подозревающих Тимофеевых и Доброхотовых, у которых вдруг обнаружился неожиданный родственник-детдомовец.

– Сметанкиных, жалко, нет. Последний Сметанкин был мой папа. Ну и я. И все.

– Вы уверены, что это ваши родственники? Доброхотовы и Тимофеевы – довольно распространенные фамилии.

– Ну так это мы и выясним. Если есть общие предки, значит родственники…

Он захлопнул альбом, подняв чуть заметное облачко побелки. Вид у него сделался решительный и суровый.

– А вам спасибо, – сказал он, – спасибо, что помогли найти родственников. Если бы не вы… Ведь это же надо!

Он улыбнулся неожиданно беззащитной улыбкой:

– У меня, оказывается, родня есть. Ну, правда, не очень близкая. Но все равно. Я ведь всю жизнь один как перст был.

Тут до меня дошло, что, кроме нас с ним, в квартире никого нет, что во время ремонта люди приходят и уходят и никто не запоминает, кто именно вошел и вышел, и что труп можно завернуть, скажем, в рулон линолеума.

А если он решит, что я – единственная помеха в обретении новой семьи? Не будет меня, и никто уже, в том числе он сам, не отличит правду от вымысла.

Не надо мне было соглашаться на этот заказ.

Я поздравил его с таким замечательным обретением родни, не глядя, сунул в карман деньги, которые он отдал мне за Будду, и торопливо вышел. Дверь была не закрыта – во время ремонта никто не запирает.

Уже выходя, я оглянулся, он стоял, по-прежнему держа в руках раскрытый альбом для фотографий. С Тимофеевыми, Доброхотовыми и неродным прадедушкой Хржановским.

* * *

Потребность распространять вербальную информацию сродни потребности распространять информацию генетическую. Это что-то вроде похоти, человек просто не в состоянии с этим справиться.

Папа накатал очередную порцию мемуаров.

О выпускном вечере, «пути в большую жизнь» и о том, как он учился в институте.

Я уже знал, о чем там будет, – о том, как его уважали преподаватели и сверстники.

О смерти Сталина он не написал практически ничего. Хотя оказался комсомольцем сталинского призыва. Его приняли в комсомол на год раньше положенного, потому что пользовался уважением сверстников, – на это он особенно напирал.

Где-то ко второй половине пятидесятых он немножко расписался и стал больше уделять внимания быту и материальной культуре. Описывал он все подробно, словно внутренним взглядом видел комнату в коммуналке, где рос и взрослел.

При этом напирал на то, что «их поколение, невзирая на бытовые трудности и ограниченные возможности, умело радоваться жизни».

Он писал про бордовую плюшевую скатерть с цветами и кистями, про ящики с углем, про керосинку, про походы на рынок, про рыбные ряды, про то, как торговки подкрашивали жабры акварелью, чтобы рыба казалась свежей. У свежей рыбы жабры красные. А у несвежей – бледные. А я и не знал.

Я отдал ему распечатанные страницы.

– Ты сам-то прочел? – спросил он с надеждой.

Как будто я печатаю, как машинистка, – вслепую, механически…

– Да, – сказал я, – прочел. Слушай, а как назывались в ваше время самодеятельные музыкальные группы? ВИА?

– ВИА позже появились. Они назывались банды, – сказал папа, – ну, джаз-банд, в смысле.

– Что, так и объявляли? На всяких студенческих концертах? Что сейчас выступит банда?

– Нет, – папа задумался, – кажется, нет. Говорили просто «квартет». Джаз одно время преследовали. Если бы ты меня внимательно слушал… Я же рассказывал.

– Папа, я знаю, что джаз преследовали. Но когда перестали это делать? Когда перестали смеяться над стилягами?

– Не помню, – сердито сказал папа.

– А ты был когда-нибудь стилягой?

– Нет! – сказал папа. – Не был! У нас на курсе был один стиляга, сын завкафедрой, он выглядел смешно и жалко! Смешно и жалко! И вся эта его ужасная компания… Ты лекарство купил?

– Какое лекарство?

– Я же тебе специально давал вырезку!

Я забыл про биодобавку.

– Так я и знал, – сказал папа с удовольствием, – тебя ни о чем нельзя попросить. Ты ничтожество.

– Папа, хватит. Я – это все, что у тебя есть. Ты когда-нибудь над этим задумывался?

Нечестный прием. Но я и правда устал.

– Задумывался, – папа энергично кивнул, – я все время задумываюсь. Почему одни вырастают трудолюбивыми и родственными, даже в ужасных, совершенно ужасных условиях, а другие, которым обеспечивали все…

Под другими он имеет в виду меня.

Он обижается, что я живу отдельно. Он хочет, чтобы вместе. Чтобы он мог меня мучить чаще и дольше. Но он же не думает, что дело в этом, – он думает, что мы бы замечательно проводили время. Я бы возвращался с работы и рассказывал ему, как прошел день. А он бы рассказывал про то, как прошла его молодость. Замечательные, правильные отношения.

– Столько есть ответственных, работящих людей, – укоризненно сказал папа. – И возраст тут совершенно ни при чем. Вот, человек дело делает. Добился всего, теперь о родне заботится.

Он слишком много смотрит телевизор. Там постоянно гонят какую-то пафосную чушь.

Поэтому я спросил:

– Это сериал или реалити?

– Что? Нет, это тут, у нас. Можно сказать, под самым твоим носом.

Я рассеянно взглянул на газету, которую он тыкал мне под нос старческой рукой со вздутыми синими венами, и поймал себя на том, что не могу вспомнить его молодым. Но ведь он же был молодым! И кажется, уже тогда таким же помпезным, легко раздражающимся ритуальщиком. Черт, а я-то кто?

Газета была местная, а рубрика называлась «Наши знаменитые земляки».

Дальше шел заголовок, они, наверное, нарочно нанимают таких журналистов, которые не способны порождать ничего, кроме банальщины.

ВМЕСТЕ МЫ – СИЛА!

Более двадцати человек съедутся в наш город, чтобы познакомиться друг с другом на обеде, который будет дан в их собственную честь.

Всего лишь несколько месяцев назад переехал в наш город предприниматель Сергей Сергеевич Сметанкин. Однако за это время он успел не только развернуть здесь свой бизнес, но и предпринять беспрецедентные усилия, не связанные с его основным видом деятельности. Он задался целью найти и познакомить друг с другом дальнюю и ближнюю родню по отцу и матери. Еще в раннем детстве потеряв вследствие трагического инцидента своих родителей, он тем не менее проследил свою семейную историю в глубь веков и пригласил свою многочисленную родню в наш город. Тимофеевы, Доброхотовы, Хржановские и Скульские впервые увидят друг друга, и, возможно, этот неожиданный праздник послужит поводом для возобновления старых родственных отношений – а то и для новых неожиданных знакомств и встреч. «Никто так не умеет ценить родню, как мы, бывшие детдомовцы, – сказал Сергей нашему корреспонденту, – не знаю, будут ли рады мне новые родственники, но я счастлив обрести их. Надеюсь, эта встреча станет для нас праздником. Я давно мечтал увидеть потомков тех, кто сохранился лишь в фотографиях на страницах моего семейного альбома, и предпринял значительные усилия, чтобы разыскать их и собрать всех вместе». Итак, в ближайшие выходные в гостинице «Ореанда» соберутся люди, которые ничего не знают друг о друге, но тем не менее связаны незримой нитью родства. «Нет ничего важнее родных людей, – добавил Сергей, – и это единственный капитал, который не обесценивается».

Нам остается только поздравить Сергея с этой замечательной инициативой и позавидовать его многочисленным родственным связям.

Тут же имелась и фотография Сметанкина, впрочем отфотошопленная, пригламуренная, отчего черты лица, и без того неуловимые, казались совсем неопределенными.

– Папа, – сказал я, – не хочу тебя огорчать, но это афера. Сплошное вранье.

– Почему ты никогда не веришь людям? – вспыхнул папа. – Почему всегда думаешь о людях плохо?

Он думал хорошо обо всех, кроме меня. И кроме своих бывших сослуживцев. Вообще обо всех, кроме тех, кого знал лично.

– Потому что я знаю этого человека.

– Вздор, – сказал папа, – откуда ты его можешь знать? Он тебя на порог не пустил бы. Приличный человек, своя фирма.

– Ты же сам всегда говорил, что все бизнесмены – жулики.

– Бизнесмен – это одно, – сказал папа, – а деловой человек – совсем другое. Я пойду. И тетя Лиза пойдет.

– Куда? – Я вернул ему газету, и теперь он прижимал ее к себе. Я увидел, что руки у него дрожат.

– На собрание родственников, – сказал папа, – наконец-то у меня завелся приличный родственник. Не то что ты.

Я стоял посредине темноватой, грязноватой комнаты с пузырящимися обоями и не знал, что сказать.

– Что смотришь? – раздраженно сказал папа. – Его прабабушка, та, которая переехала в Красноярск и вышла замуж за профессора географии, – это ведь и твоя прабабушка. Только он не Хржановский, а Крыжановский. И они в Тибет вместе в экспедиции ходили, а потом пропали без вести там, и слава богу, что пропали. Наверное, их махатмы предупредили, потому что за ним уже пришли. Засаду устроили у них на квартире, месяц не уходили, надеялись, что вернутся. И вот один из них, Яков, совсем молодой еще, и их старшая дочь Вера… Там была большая семья, строгих нравов, она их не приняла. Так что он уехал и маму с собой увез. Она уже была Соней беременна.

– Папа, – сказал я и замолчал.

– Но в войну они помирились, – продолжал папа, – мы у них жили в эвакуации. И мама, и я, и Сонечка. Жалко, Будду продать пришлось, бронзового. Здоровенный такой Будда был. Они из Тибета его привезли, из первой экспедиции. Или из Монголии, не помню. Мама взяла его на память, когда уезжала. Я помню, у них было много всяких странных штук, наверное, еще остались. А Будда этот даже оккупацию пережил, мама его черной краской выкрасила и оставила у Анюты в дворницкой, Анюта его вместо груза использовала, когда капусту квасила. А потом, после эвакуации, вернула, вот были же честные люди. Его керосином оттерли, и он стал как новенький. А потом ты маленький болел очень, острый аппендицит с осложнениями какими-то… Мы тебе лучшего хирурга нашли, но Будду пришлось в комиссионку сдать. От тебя вечно одни неприятности.

– Папа…

– И я бы на твоем месте тоже пошел, – сказал папа, – познакомишься с приличным человеком.

* * *

В подворотне, сколько я себя помню, осенью стоит лужа. Иногда в ней пляшет свет печальной лампочки, свисающей со свода, иногда лампочка разбита. Иногда лужу морщит от ветра, тогда черная вода становится серой. Сейчас она гладкая, и в ней отражается огромный разноцветный Ктулху.

Рядом с Ктулху готическим шрифтом выведено:

ОН ГРЯДЕТ!

Ниже, помельче:

осталось 7 дней

Не думаю, что Ктулху восстанет из лужи. Тем не менее я обошел ее как можно осторожней, прижимаясь к противоположной стене, – уж очень она была здоровенная. И, стоя рядом с приворотной, ушедшей в землю чугунной тумбой, вытащил мобильник. Вроде эти тумбы раньше ставили, чтобы конные экипажи, въезжая во двор, не ударялись боками о стены. Не знаю…

– Да? – деловито сказал Сметанкин.

На заднем плане опять был какой-то шум, грохот, визг дрели… Основательное он, по всему, вьет себе гнездо.

– Слушайте, Сергей, что это за ерунда?

Я вдруг почувствовал, что у меня трясутся руки – точь-в-точь как у папы, когда он держал газету.

– Зачем вы врали моему отцу?

– Вашему отцу? – Где-то вдалеке Сметанкин возвысил голос, стараясь перекричать дрель. – Фигня какая-то. Я не врал вашему отцу.

– Ну как же, Блинкин Александр Яковлевич, он теперь говорит, что он ваш родственник! Что за…

Я поймал себя на том, что тоже кричу, хотя здесь было тихо, только какая-то тетка с кошелками попыталась обойти лужу с моей стороны, но испугалась, передумала и стала пробираться по противоположному краю лужи. Ктулху ей показался безопасней.

Я слышал, как Сметанкин говорит в сторону: «Да тише же!» – и дрель вдалеке замолкла.

– Блинкин, точно. Пожилой такой. Он на меня через заметку вышел. Надо же, а я сначала был против, когда этот журналист ко мне приперся, чего, думаю, лезет, это семейное дело. А вон как здорово получилось, оказывается, у меня и тут родня есть, а я не знал.

– Какая еще родня? Это мой папа. Мой собственный!

– Да, но его папа сделал ребенка дочке прабабушки Скульской. Яков Блюмкин его звали. Чекист. Караулил-караулил, ну и…

– Сергей, мы не Блюмкины. Мы Блинкины.

– Так я же выяснял – дед Яков в сорок восьмом фамилию поменял. Как бы прирусел немножко. Он хитрый был, всегда чуял, куда ветер дует. Надо же, оказывается, это ваш папа! А мне говорили, ваша фамилия Тригорин.

– Это литературный псевдоним. Вы что, совсем темный?

– Да, – честно сказал Сметанкин, – вспоминаю что-то. У Чехова рассказ такой, да? Что-то про писателя? Мисюсь еще там.

Ктулху в луже, почувствовав себя в родной среде, шевелил щупальцами и менял цвета.

– Более или менее. Не в этом дело. Вы папу оставьте в покое.

– Да не трогал я вашего папу! Он сам мне позвонил, говорю же. Приятный человек, я ему приглашение прислал. Ему и этой еще, племяннице его, как ее там? Вся семья собирается, пускай познакомятся, а то живут люди, ничего друг о друге не знают…

Я вдруг почувствовал, что очень устал.

– Послушайте, Сергей, ну нет у вас никаких родственников. Только фотографии в альбоме. Какое такое воссоединение семьи? Кого вы собираете? Совершенно посторонние друг другу люди.

– Как это посторонние? Ты что, мужик, совсем рехнулся? – Сметанкин повысил голос, и где-то рядом с ним злобно взвизгнула дрель. – Двадцать человек родни, а то и больше, такие бабки выложил, поезд, самолет, гостиница, обед в ресторане, целый зал в аренду, да с какой стати я бы для посторонних затевался?

– Тогда вы просто псих. Это же мираж. Иллюзия.

– Какая еще иллюзия, если я с ними переписывался? Нормальные родственники. Ты-то, извиняюсь, сам-то кто? Прикинь, если твой папа… Ты же мне брат, мудила. Ну ладно, не родной, на фиг мне такой родной брат, но все равно, я своих не бросаю. Так что давай не трахай мне мозги, а лучше приходи с папой в «Ореанду», с нашими всеми встретишься!

Дрель визжала все нестерпимее, к ней прибавился равномерный стук.

– Ладно, слушай, не до тебя мне, – сказал Сметанкин и отключился.

Ктулху подмигнул из лужи и шевельнул щупальцем.

* * *

Когда идет дождь, кажется, что солнца не было никогда. И не будет.

Папа – просто несчастный человек, неудачник. Посещение слета липовых родственников, всех этих Сметанкиных-Тимофеевых-Скульских-Хржановских-Блюмкиных, не изменит, вопреки жалкой надежде, его жизнь, только заставит еще более остро почувствовать одиночество и немощь.

Он ведь ненавидит меня за то, что я виноват в его одинокой старости. Ни невестки, которой он бы мог помыкать, ни внуков, перед которыми он мог бы красоваться, – пустая квартира, раз и навсегда заведенный порядок, нелепые ритуалы, тоска, одиночество. Но ведь я, кажется, готов был его любить? Или нет? Я – то, во что он меня превратил? Или я сам так себя уделал? Где вообще кончаются наши родители и начинаемся мы?

Зажглись фонари, у меня появились две тени. Одна постепенно делалась длинной, бледной и, вытягиваясь, уплывала назад, а у ног вырастала другая, короткая и плотная, и начинала в свою очередь удлиняться и исчезать. Я так увлекся этим зрелищем, что, когда меня окликнули, я вздрогнул и непроизвольно дернулся.

– Смотрю, вы тоже припозднились, – сказал сосед Леонид Ильич.

Я удивился, что он меня узнал со спины, в куртке с капюшоном.

Он был в чудном макинтоше, похожем на рыбацкий. Тоже с капюшоном.

Я надеялся, что он обгонит меня и пойдет по своим делам, но он подладил свой шаг к моему и пошел рядом. Теперь вокруг нас двигались, уходя назад и возникая вновь, уже четыре тени.

Я сказал несколько необязательных слов о погоде и наступающей осени – бледный призрак общения с чужаками. Он отозвался в том же духе.

Когда я говорю, мне дискомфортно. Когда молчу – тоже. Мне кажется, собеседник от меня чего-то ждет. Умного или, по крайней мере, любопытного. И, не дождавшись, решит, что я полный урод.

И от неловкости я сказал:

– Скажите, а вам никогда не кажется, что все вокруг ненастоящее?

– В смысле? – спросил он спокойно.

– Ну, как бы нам подсовывают фальшивый образ реальности. Вы видите одно, я другое…

– Это называется субъективный идеализм, – он аккуратно обошел лужу, – а то и солипсизм. Лично мне симпатичные философские направления. Проверить, видим ли мы одно и то же, нельзя, правда?

С ним было легко разговаривать.

– Нельзя, – согласился я, – но я не о том. Я хочу спросить – по чьей воле?

– То есть кто нам показывает картинку? Нашу субъективную реальность, данную нам в ощущениях?

– Да. Кто?

– Вы все-таки, наверное, писатель, – сказал он, – редакторы такими вопросами обычно не задаются. Только писатели и психи.

Он это сказал необидно, и я не обиделся.

– У вас неприятности? От хорошей жизни никто о таких вещах не думает.

– Не знаю, – сказал я. – Как посмотреть. Это нормально, что твой отец предпочитает тебе совершенно чужого человека?

– В смысле, мужчину или женщину?

– В смысле, родственника. Только это не родственник. Вообще никто.

– Абсолютно нормально. – Он пожал плечами. – Вы не совпадаете с его образом идеального сына. А чужой человек совпадает, потому что он чужой.

– Это я как раз понимаю. Я не понимаю, что происходит.

– Нормальное состояние, – сказал он, – никто не понимает. Визионеры пытаются понять и сходят с ума. Я не знаю ни одного нормального визионера. Не обращайте внимания, я после лекции обычно много говорю. Растормаживаются речевые центры.

– А я читал вашу работу, – сказал я ни с того ни с сего, – про Ахилла и Гекату. Ваша фамилия – Финке?

– Финке, – сказал он, – да.

Он помолчал.

Потом сказал:

– У меня пицца в морозилке. И сыр. И бутылка кьянти. Вы как?

Мы как раз подходили к воротам. Они были черные, мокрые, блестящие, и по ним били плети дикого винограда, черного, мокрого и блестящего.

Строение, которое я выдавал заказчикам за свой дом, чернело на фоне мерцающего пустого неба. Я подумал о том, как зажигаю свет на крыльце, ищу ключи, как снимаю мокрую куртку, как зажигаю настольную лампу и включаю комп… И передо мной длинный вечер, который нечем занять. И я буду ходить и прислушиваться, не зашуршит ли где, и пить стремительно остывающий бледный чай, потому что лень заварить свежий. И наконец, заберусь в постель, под теплое одеяло, и не засну, буду смотреть в окно, где на фоне световой кляксы качаются, приникая к стеклу, страшные черные ветки.

И я сказал:

– Ладно.

В конце концов, отказаться от пиццы я всегда смогу. Совру, что у меня аллергия на животный белок.

Его жена и правда не любила дачу – никакого присутствия женщины тут не ощущалось. Вообще.

Нормальный мужской бардак.

Ему не надо было притворяться писателем. Ему вообще не надо было притворяться.

– Забавный у вас плащ, – сказал я, чтобы что-то сказать.

– А, этот. – Он скинул негнущийся плащ и бросил, точнее, поставил в угол. – Это я из Шотландии привез. Настоящий, рыбацкий. Весит он, правда, черт знает сколько.

– На раскопки ездили?

– Нет. На конференцию.

Он профессионально, как хирург, вскрывал упаковку у пиццы. Она наверняка еще хуже той, что я заказывал, та хотя бы была свежая. Тем не менее мне вдруг захотелось есть, ужасно, просто зверски.

Я спросил:

– А с чем она?

– Маслины, – сказал он, – грибы, моцарелла… колбаса какая-то. Я уже брал, вроде ничего. Вы тарелки пока возьмите, они там, рядом с мойкой. А я кьянти открою.

Отступать было поздно, и я признался:

– Я, вообще-то, есть не буду.

– Диета? Пицца, она, знаете… в общем, безвредна. Ну, по крайней мере, никто еще от нее не умер. Или у вас аллергия? Там перец есть сладкий, на него бывает аллергия.

Я словно увидел себя со стороны – человека, укутанного в толстый слой необязательного вранья.

– Нет. Я не могу есть при посторонних. Это невроз такой. Ну…

– И в ресторанах? – заинтересованно спросил он. – Даже за отдельным столиком?

– Нигде. Ни в гостях, ни в ресторанах.

Ну вот, признался. Я прислушался к себе, чтобы понять, стыдно мне или нет. Вроде нет. Странно.

И он тоже сказал:

– Странно. Еда, вообще-то, единственный физиологический процесс, который можно совершать публично. Практически во всех культурах. Дефекация табуирована вообще, мочиться публично разрешается только в однополых замкнутых компаниях, сексом на публике мало кто занимается. Исключения – они и есть исключения. А вот с едой интересно получается. В сущности, ведь процесс еды сам по себе не слишком эстетичен, нет?

«А что это ваш Семочка ничего не ест?»

Я подумал о детстве, о мучительных походах к родственникам, о том, как сидел, уставясь в тарелку, или пытался спрятаться под стол или отвернуться, чтобы не видеть страшных жующих ртов, пальцев, подносящих еду к накрашенным женским губам.

– Да, – согласился я.

– Сколько накручено всего вокруг культуры еды. А ведь на самом деле наблюдать за едящими людьми не очень приятно. К тому же, когда человек ест, он уязвим. Метафизически, я имею в виду. На Карибах, например, ни в коем случае нельзя, чтобы собака смотрела на едящего человека. Иначе в него вселится злой дух. А там знают толк в злых духах.

– Это там, где вуду?

– Да. Там, где вуду. Но поскольку пиццу я уже разогрел, а она после микроволновки быстро черствеет, рекомендую вам взять тарелку и уйти на веранду. А я поем здесь. Кьянти налить?

– Валяйте, – сказал я.

Я ел пиццу, отвернувшись к окну, вино оказалось кисловатым, но неплохим, и, кажется, впервые за последнее время мне было хорошо и спокойно. Может, я все-таки со временем приспособлюсь? Смогу есть на людях. Заведу семью. Порадую папу.

Надо будет подробней расспросить его про Ахилла. Этот Ахилл и правда все равно что Ктулху. Древний. Страшный. Спит на дне моря в ожидании, когда про него вспомнят и проявят должное уважение.

Отсюда, с веранды, я видел временное свое жилище, мокрое, черное, нежилое, набитое ненужными мне вещами и обманутыми книгами. Потом я прожевал кусок пиццы, торопливо заглотнул его, моргнул и вновь уставился во мрак.

На крыльце, черном, как и весь дом, вспыхнул и погас красноватый огонек.

* * *

Он, видимо, все-таки смотрел мне в спину, потому что сразу сказал:

– Что?

Я видел в окне свое лицо – оно плавало во мраке, как бледный воздушный шарик, сквозь него проступали черные ветки.

– Там кто-то есть. У меня на крыльце. Курит.

Огонек то разгорался, то почти исчезал.

– Вы что, никогда не ждете гостей?

У меня нет гостей, только клиенты. Но с чего бы кто-то из них стал ждать на крыльце, под дождем? Я так и сказал:

– Ну, в общем, нет.

Я представил себе, как надеваю отсыревшую куртку, выхожу под дождь, закрываю за собой одну калитку, открываю другую (при этом на меня сыплются мелкие капли с плетей дикого винограда) и иду к своему/чужому дому, чтобы встретиться лицом к лицу с тем, кто ожидает меня.

– Знаете что? – сказал он. – А давайте я пойду с вами.

Я подумал, что он может вообще сделать, он ведь немногим моложе моего отца, но неожиданно для себя согласился:

– Спасибо.

Было такое чувство, как в детстве, когда я не боялся ничего, потому что рядом со мной шел взрослый. Потом папу чуть не побил какой-то пьяный, которого папа попросил не материться при детях. У него были белые, бешеные глаза в редких бледных ресницах, и он надвигался на папу весело и ловко. Я до сих пор помню, как папа, схватив меня за руку, побежал прочь, приговаривая – пойдем скорее, Сенечка, он же сумасшедший!

Сосед накинул свой шикарный дождевик, я – сырую куртку турецкого производства, и мы вышли в сад, раздвигая занавес водяной пыли. Мы прошли столб света, падавшего из окошка веранды, и я вдруг отчетливо увидел висящее в темном воздухе как бы светящееся желтое яблоко, все в мелких каплях.

Под навесом на крыльце сидел кто-то темный, скорчившийся; услышав шаги, он встал. Сигарета прочертила в воздухе огненную дугу и, шипя, упала в траву, а черный человек стоял и молчал. Теперь я увидел, что он гораздо ниже меня, просто стоит на крыльце и оттого кажется высоким.

– Вы к кому? – спросил я, хотя, наверное, надо было спросить «вы кто?».

– К тебе, – хрипловатым высоким голосом сказал человек.

Я не сразу понял, что голос женский.

– Что ж ты даже не позвонил? Я извелась вся.

– Я, пожалуй, пойду, – сказал сосед, – если что, заходите, не стесняйтесь.

Он, наверное, подумал, что это что-то личное. И что я не тот, за кого себя выдаю. А что у меня может быть личное?

Сосед повернулся и пошел по дорожке, его дождевик чуть слышно поскрипывал. Мне стало совсем одиноко. Что ей нужно? Кто она вообще?

Я сказал:

– Вы, наверное, перепутали. Это Дачный переулок. А вам, наверное, нужна Дачная улица.

– Семочка, родной, ну что ты такое говоришь? – Она всплеснула руками. Руки у нее были то ли в митенках, то ли просто длинные черные рукава, как они теперь носят, в воздухе мелькнули, точно отрубленные, белые пальцы и тут же пропали. – Я к тебе пришла. К тебе, солнце мое.

Мне захотелось развернуться и побежать следом за Леонидом Ильичом. Я ее не знал. Я не знал эту женщину. Я давно уже не знал никакой женщины, если честно.

Авантюристка? Воровка? Откуда она знает, как меня зовут?

– Ладно, – сказала женщина, – ладно. Не бойся, я пошутила. Мы незнакомы.

– Не сомневаюсь, – ответил я сухо.

– Но согласись, зыкински получилось? Ты аж заикаться начал.

– Как получилось? – переспросил я.

– Зыкински. Слушай, а чего мы на дожде стоим? Пошли в дом? Холодно же.

– Погоди, – сказал я, – ты вообще кто?

– Ну… – она на миг замялась, и я понял, что она сейчас соврет, – у меня к тебе поручение. От одного человека. Очень важное.

Сейчас она скажет «ничего личного» и вытащит пистолет. Маленький такой дамский пистолетик.

– Врешь, – сказал я.

– Ну вру, – легко согласилась она, – но ведь и правда холодно.

Я подумал, что выгляжу глупо. Стою на крыльце, не решаюсь войти в свой собственный дом. Ну ладно, не свой собственный. Если она не уйдет, мне что, так и стоять тут? Сосед Леонид Ильич знает, что ко мне кто-то пришел, если что, я могу позвать на помощь. А что, собственно, – «если что»?

От напряжения и неловкости мне захотелось спать.

Струйка воды с карниза пролилась мне за шиворот.

Я сказал:

– Ладно.

И стал шарить по карманам в поисках ключей. Ключи нашлись, но пальцы у меня совсем закоченели, и я уронил ключи в траву, потом долго шарил в темноте, а она светила мне зажигалкой, прикрывая ее от дождя ладонью. Язычок пламени просвечивал сквозь нежную плоть, пальцы казались виноградинками, освещенными солнцем. Так их, кажется, и называют – дамские пальчики.

Я нашел ключи, распрямился и отворил дверь. Я не хотел, чтобы она оставалась за спиной, а потому втолкнул ее в темную комнату и зажег свет.

Я ее не знал.

Она была совсем юной, хотя сейчас их возраст хрен разберешь. Шестнадцать? Двадцать?

Вдобавок она была вся в черном. Черное бархатное пальто, черная муаровая юбка, из-под которой виднелись черные кружевные чулки, огромные черные ботинки с металлической оковкой – и как она умудряется в них ходить, они же должны сбивать ноги до кости. Ногти у нее были крашены черным лаком. Губы – черной помадой. Волосы черные. Глаза черные. И еще черный блестящий камушек в ноздре.

Еще она была мокрой – с черных волос капала вода, с юбки капала вода, с бархатного пальто капала вода. Принцесса на горошине. Почему бы принцессе на горошине, в конце концов, не быть готкой?

Кожа у нее была очень белая, а нос покраснел от холода. Интересно, а когда сопли, они как-то протекают через пирсинговую дырку? Черт знает о чем думаю…

– Ну а теперь, – куртку я снимать не стал, мне казалось, что если я сниму куртку, то вроде как ей тоже можно, а потом ее уже не выставишь, – может, все-таки скажешь, что тебе нужно?

Тонкие злые губы у нее мелко дрожали, то ли от холода, то ли от смеха.

– Ну и мокредь. – Она встряхнулась, как выдра, и, путаясь в рукавах и раздраженно морщась, стащила свое длиннющее пальто. Под ним оказалось что-то совсем уж невообразимое – кожаный корсет со шнуровкой. Бросила пальто на стул, оно опало, лоснясь, как пустая шкурка.

Я так и остался стоять в куртке. Получилось совсем уж глупо. Поэтому я стащил куртку и аккуратно повесил ее на вешалку.

Сама она села на другой стул – рядом с пальто. Получилось, все стулья заняты, и я остался стоять. Вот же нахалка!

Я убрал ее пальто со стула и сел сам. Теперь получилось – она в доме, я ее вроде как пригласил, и мы сидим друг напротив друга за столом. Очень мило. Похоже, она умеет заставить человека делать то, что ей нужно.

– Я уж думала, мало ли. Вдруг в городе заночуешь. Тогда полный абзац.

А вдруг клиентка? Ерунда, такие самодостаточны, они не заказывают романов про себя. Она, правда, похоже, с фантазиями, может, ночью на кладбище ходит грустить, при лунном свете… Какой прекрасный готический роман можно для нее написать, с семейными тайнами и кладбищенскими склепами, с призраком Белой дамы и безумной женщиной, запертой на чердаке старого дома!

Я сидел, смотрел на нее и молчал.

Рано или поздно у нее истощится терпение и она встанет и уйдет. Или скажет, что ей нужно. Второй раз спрашивать я не собирался.

К тому же она, скорее всего, соврет.

По ней было видно, что она любит и умеет врать, – прекрасное, полезное качество.

Она и правда начала маяться. Закинула ногу за ногу (под юбкой обрисовалась острая коленка) и покачала носком ботинка. Металлическая пряжка отбрасывала мне в лицо ритмичные вспышки света.

Объемистый черный кожаный рюкзак жался к ноге, как собака.

– А чаю можно?

Я недооценил ее наглость.

Я сказал:

– Нет.

– Кончай дуться, – она уселась поудобнее, уходить она явно не собиралась, – я правда замерзла.

Я включил чайник, стараясь не поворачиваться к ней спиной. Аферистка? Рассчитывает, когда я отвернусь, подлить мне в чай клофелину? Или будет шантажировать, угрожая, что заявит, что я пытался ее изнасиловать? Наверняка где-то в кустах прячется ее здоровенный сообщник, только и ждет сигнала. А ей наверняка нет восемнадцати. Или есть? Не хватало мне только сесть за изнасилование несовершеннолетней.

– А у тебя тут камин. Зыкински.

– Он не работает, – сказал я машинально, – то есть нельзя зажигать. Дымоход надо прочистить. Слушай, шла бы ты отсюда. Попей чаю и вали.

Чайник зашипел и выключился. Я налил ей чаю в гостевую чашку. Она тут же бросила туда две ложки сахара и принялась яростно размешивать.

В ней было все не так, какая-то несостыковка, несовпадение. Ложь, маска.

В обыденной жизни разве говорят «зыкински»?

Это специально для меня. Вот такая она, неформалка, говорит на молодежном жаргоне. Может, она и брюнеткой стала совсем недавно? Кто она вообще такая?

– А ты чего чаю не пьешь?

– Не хочу, – сказал я сквозь зубы.

– Чай горячий, – она одобрительно кивнула, – хорошо…

Чай она пила довольно шумно. Наглая девица. И невоспитанная. И еще она нервничала.

– Ты все это сама шила? – спросил я.

Рука у нее дернулась, и чай выплеснулся на торчащее из-под бархата колено.

– Не-а, – она покачала головой, – корсет Лялька подарила. А юбку я на блошке у одной старушки купила. Только оборку потом пришила. Нравится?

– Ничего. Мрачновато только немножко.

– Так надо, – сказала она сурово.

– Надо – значит надо. Так все-таки – зачем я тебе понадобился?

Она сосредоточенно глядела в чашку, потом подняла взгляд, глаза у нее были совершенно черные, зрачков не видно, и вдобавок чуть раскосые.

– Он мой отец.

– Кто? – спросил я на всякий случай, хотя, вообще-то, было и так ясно.

– Сметанкин. – Она кивнула сама себе, словно подтверждая.

Нет, не так. Зима, уютное поместье где-то на заснеженной вересковой пустоши, и вот немолодой владелец поместья и его молодой мужающий сын идут на охоту… они охотятся на фазанов, красно-золотых, вспышками вырывающихся из бурых сухих зарослей, и видят занесенный снегом дилижанс… кучер заплутал… и все замерзли, кто там был, и только одна еще дышит, и вот они выносят ее на снег, укладывают на подбитый мехом плащ, и растирают ей снегом руки и ноги, и дают глотнуть из серебряной фляжки, и она открывает узкие черные глаза… Молодой сквайр в нее сразу влюбляется, но и его отец… А есть еще немолодая леди, владелица поместья, и юная невеста молодого сквайра, она живет по соседству. Очень богатая. И добрая, и красивая. Если бы он на ней женился, они бы поправили свои дела, отремонтировали усадьбу, починили крышу… по дому ходят сквозняки… Блондинка, естественно.

Лошади что, тоже замерзли? Лошадей жалко, они не виноваты. Лошади не замерзли, то есть замерзли, но не насмерть, они стоят, бока их поднимаются и опускаются, шкура подергивается, в белое небо поднимаются клубы пара. Стоп… Сеня, хватит.

– А он об этом знает?

Дернула плечом. Я, кажется, попал в точку.

Шум дождя за окном был похож на треск лесного пожара.

– Думаю, нет. То есть… Он от нас ушел, когда я совсем маленькая была.

– А я тут при чем?

– Он родственников собирает. – Юная Сметанкина допила чай и аккуратно поставила чашку на блюдце. – Я тоже родственница. А там по пригласительным. А поесть у тебя ничего нет? А то я все деньги на билет потратила. И еще позавтракала в «Макдональдсе», в том, который на площади. Но это утром было.

– Деточка, – спросил я, – ты вообще откуда приехала?

– Красноярские мы. Чалдоны, – сказала Сметанкина, напирая на «о», и хихикнула.

– Ну и дура, – сказал я.

– Нет, мы и правда в Красноярске живем. На Мангазейской.

«Мангазея» – какое-то знакомое слово. Но я никак не мог сообразить, что оно значит.

– Положим, у меня есть пригласительный. Ну и что?

– Он на двоих, – сказала она и поменяла ноги, теперь под черной поблескивающей тканью торчало левое колено.

Золушка. Хочет на бал. А я вроде феи-крестной. Может, от меня вдобавок требуется превратить ее готический наряд во что-нибудь эдакое, воздушное, розовое, со стразами? Гуччи? Версаче?

– По-моему, ты аферистка. Тебя как зовут?

– Рогнеда, – сказала она очень искренне.

Опять врет. Люська или там Зинка. Скорее, Зинка.

Но как она меня нашла? Как вышла на меня? Следила за мной? Нет, ерунда! Хотя, может, и не ерунда.

Я встал и пошел к холодильнику, для этого пришлось повернуться к ней спиной, но я старался не упускать из виду ее отражение в черном окне. Но она ничего не делала, по-прежнему сидела за столом и рассматривала чашку. Чашка и правда была хорошая, бело-синяя, старого английского фарфора, и досталась мне по дешевке, потому что с надбитым краем. Зато на боках были лошади, и карета, и борзые собаки, и дальняя роща…

– Он ушел, когда мне четыре года было, – она не отводила глаз от кареты и бегущих за каретой борзых, – я вроде даже помню что-то… Как сидел за столом, смеялся. Еще футбол любил. И рыбалку.

Настоящий папа, одним словом, подумал я, правда не для девочек. Для мальчиков. Если бы мой папа любил футбол и рыбалку… Но тогда бы он любил еще и пиво и водку, нет? И ушел бы из семьи, когда мне исполнилось четыре года?

В холодильнике завалялся кусок сала и засохший сыр. Хлеб, понятное дело, заплесневел, но я вынул из морозилки питу и сунул в микроволновку. Она оторвалась наконец от чашки и обернулась ко мне.

– Не веришь? Он правда мой отец. У меня метрика есть.

– Покажи.

– Я ее с собой не взяла.

– А по паспорту ты кто?

– Остапенко. Маму так зовут. Остапенко Валентина Павловна.

– А тебя как зовут? Зина?

– А пита нагрелась уже? На самом деле Люся. Но мне Рогнеда больше нравится.

Все-таки Люся. Уже легче.

Я поставил на стол питу и все остальное, и она тут же энергично стала заталкивать в питу сыр. Сало, правда, отодвинула:

– Этого не надо. Я веганка.

– Чего?

– Ну, мяса не ем. Принципиально. Животных не ем.

Я не сказал ей, что большинство сыров сквашивают сычугом. И что вообще корова начинает давать молоко после того, как пустят под нож ее первенца.

– А зелени нет? Или помидора?

Я вроде помнил, что помидор был, по крайней мере один, но мне было лень его искать.

– Ладно, – сказала она, – завтра купим.

Это мне не понравилось.

– Ты вообще где остановилась?

– Нигде, – сказала она, – ночевала на вокзале. В зале ожидания, там не гоняют.

Я подумал, что дело близится к ночи. Это мне не понравилось.

– Откуда ты узнала? Про встречу родственников.

Она наклонилась и стала рыться в рюкзаке. Вытащила черное, чудовищно разбухшее, подозреваю, что косметичку, потом бумажник, тоже черный, потертый, оттуда сложенную вчетверо газетную вырезку:

– Вот.

ЧЕМ РОДНЕЙ, ТЕМ КРЕПЧЕ!

Даже переехав в дальний южный город, наш бывший земляк не перестает искать свои корни. Более двадцати человек соберутся в ресторане приморского отеля «Жемчужина», чтобы познакомиться друг с другом на обеде, который будет дан в их собственную честь.

Тимофеевы, Доброхотовы, Блинкины – что объединяет этих людей?

Корни.

«Нет ничего важнее родных людей, – говорит предприниматель Сергей Сметанкин, – это единственный капитал, который не обесценивается». Всего лишь несколько месяцев назад он уехал из нашего города, но даже на новом месте он нашел родню…

«Я горжусь новым родственником, – говорит новый земляк энтузиаста, бывший главный технолог Института пищепромавтоматики, персональный пенсионер Александр Яковлевич Блинкин. – Только настоящий человек может добиться всего своими руками…»

С каких это пор папа персональный пенсионер? И главный технолог?

– Ясно. – Я аккуратно сложил заметку и отдал ей.

– Так я вас и нашла, Блинкиных, – сказала Люся – Рогнеда. – Смешная фамилия. И искать легко. Тимофеевых и Доброхотовых много. Только по указанному адресу твой папа живет. А ты нет. Он сказал…

– Я примерно представляю себе, что он сказал.

Это ничтожество, сказал папа…

– Сказал, что ты известный писатель и на даче живешь, и адрес дал. И телефон. Я хотела позвонить, только у меня мобила села. И вообще. А ты почему ничего не ешь?

– Сказал же, не хочу.

– Тогда еще вот это съем, ладно? Сало все равно останется. И чаю. Сиди, сама налью.

Я смотрел, как она уверенно хозяйничает у кухонного столика. У нее была узкая треугольная спина, узкая талия, подчеркнутая юбкой-колоколом, из-под юбки торчали тощие лодыжки в этих ее огромных ботинках.

Наверное, ей все-таки не больше семнадцати – в этом возрасте едят много, и все куда-то девается.

Она вернулась к столу, чай она налила себе щедро, до краев, он выплескивался на блюдечко. Накормить ее и выставить за дверь? При одной мысли, что через полчаса ее здесь не будет, я ощутил облегчение.

– Я обломала тебе весь кайф, да? Извини, просто хотела, чтобы этот твой ушел, а то бы ты меня не впустил, наверное. Он не сильно обиделся?

– Что?

– Ну, партнер твой.

Я ощутил, что краска ползет по шее вверх, заливая скулы и виски.

– Это сосед. Вон там живет. Просто… решил проводить меня – на всякий случай. Я же не знал, кто на крыльце сидит. А вдруг бандит какой-нибудь.

– Да? – Она заглянула в чашку. – А мне показалось… ну, бывает, знаешь, видно, когда близкие люди…

– Он никакой не близкий, так, знакомый.

Она пожала острыми плечами – мол, как хочешь. Плечи казались ненатурально угловатыми, наверняка эти, как там они называются, подплечники? На ней слишком много всего надето, мои сверстницы в ее возрасте старались одеваться по минимуму, чтобы все на виду. Сейчас для молодых девушек выгодная демографическая ситуация, что ли, а нашим приходилось показывать товар лицом? Или просто все идет по кругу, каждое новое поколение женщин делает все, чтобы не походить на своих мам. Еще бы, мама зануда и жизнь у нее не удалась, а у дочки все будет по-другому, как надо. Интересно, на ней чулки или колготки? По идее должны быть чулки – черные, с кружевом. Все время думаю не о том, вот зараза!

– Ну, так. – Она отставила чашку и, наклонившись, стала рыться в своей сумке. На пол выпал черный комок, распался на черные кружевные трусики и черную комбинацию, она без всякого стеснения расправила комбинацию ладонью, разложив на коленях. – А помыться у тебя где можно?

Я указал подбородком в сторону ванной, онемев от такой наглости.

– Тогда я пошла. Ты же сейчас мыться не собираешься?

Она, не дожидаясь ответа, вскочила, подхватила свои тряпки и разбухшую косметичку и направилась вглубь дома. Какое-то время я сидел на стуле, уставясь в одну точку, потом встал, собрал со стола и понес посуду к раковине. На ободке чашки остался след темной губной помады – точно она, перед тем как пить чай, ела сажу. Меня замутило.

В ванной шумела вода.

* * *

По стеклу ползли капли, они казались светлее, чем стекло и небо за ним. Я проснулся в паршивом настроении и первые несколько секунд не помнил почему – может, снилось что-то такое? Потом вспомнил.

Обычно я бреду в сортир в одних трусах, но тут натянул треники и лишь потом вышел в гостиную.

На столе лежала щетка для волос, рядом – опрокинувшаяся набок косметичка, из нее на клеенку высыпались баллончики с тушью и помадой, еще какие-то тюбики, потолще и поуже, никогда не понимал, зачем им столько всякого?

В ванной шумела вода.

На самом деле там, в ванной, не ванна, а душевая кабинка, на западный манер, унитаз и умывальник, где на полочке стоит моя зубная щетка. Все, что нужно человеку утром.

Я потоптался у закрытой двери, потом не выдержал и постучал.

Никто не ответил. Еще бы, душ, похоже, включен на полную мощность. Я вспомнил, что, уезжая, Валька поставил счетчик воды. Решил, что так будет выгодней.

Я постучал сильнее.

– Пять минут! – донеслось из-за двери.

Пять минут я ждать уже не мог.

У забора все еще зеленела пышная мята, ее запах смешался с острым запахом мочи: на утреннем холоде желтая струя была окутана облачком пара. Оставалось надеяться, что меня не видит эта самая Зинаида Марковна. Еще настучит Вальке, что я водил девок. Дюжинами. И устраивал с ними пьяные оргии.

Сзади кто-то нерешительно кашлянул.

Я обернулся.

У калитки топтался долговязый парень в красной спортивной куртке.

И этот тоже ко мне? Ее дружок, что ли? Да они вдвоем просто-напросто выставят меня отсюда, и что я смогу сделать? Не драться же с ними!

Я торопливо подтянул тренировочные.

– А вам чего надо? – крикнул я.

Он не ответил, только помахал каким-то плотным квадратным конвертом.

Я двинулся к калитке: парень не делал попытки войти, просто стоял и размахивал конвертом.

– Это Дачный переулок? – спросил он обиженно.

– Дачный.

– А то мне тут показали, где Дачная улица. Я и пошел. А мне Дачный переулок нужен.

– Это Дачный переулок, – повторил я.

– Блинкин? Семен Александрович?

Я сказал:

– Ну?

Я видел себя его глазами – опухший со сна неприятный тип в шлепанцах и тренировочных, пузырящихся на коленях.

– Ну – то есть да? – уточнил парень. – Тут вам почта.

Он протянул мне конверт. Конверт был длинный, шикарный, плотной бумаги, на нем золотыми причудливыми буквами было выведено: «Приглашение».

– Расписаться надо?

– Да, – сказал курьер, – вот тут.

И протянул мне планшетку с квитанцией. Я расписался и вернул ему планшетку: чистая формальность, он не спросил у меня паспорта, расписаться бы мог и сам… Тут выражение его лица изменилось, словно я из лягушки превратился в королевича, да еще и попутно пол сменил. А я ведь даже не успел сунуть ему чаевые. Впрочем, я и не собирался.

Потом я понял, что он смотрит не на меня, а поверх моего плеча.

На пороге стояла Рогнеда, умытая, причесанная, в чем-то очень черном, длинном и очень кружевном. Из-под очень черного и кружевного виднелись маленькие босые ступни. И как ей только не холодно.

– Это дочка ваша? – спросил парень, не отрывая взгляда от девушки.

– Нет, – сказал я сквозь зубы.

– А… – Во взгляде парня появилось какое-то новое чувство. Уважение, что ли.

– Что там, дорогой? – спросила Рогнеда с крыльца низким, чувственным голосом.

– Ерунда, – крикнул я в ответ, – приглашение.

– Опять в «Ротари»? Достали уже. Давай забьем, а? Ты меня обещал повести в «Дежавю». На открытие сезона устриц, забыл?

Она развернулась и исчезла в дверях.

Я обернулся к парню. Он так и стоял с открытым ртом.

– Свободен, – сказал я.

Он повернулся и пошел, вопрос о чаевых испарился как-то сам собой.

Я вернулся в дом.

– Покажи! – велела Рогнеда.

Оказывается, она нашла кофе и теперь пыталась его варить. Жалкое зрелище. Она поставила турку на полный огонь. На плите расцвел страшный синий цветок, турка торчала в самом его центре, как пестик.

Я протянул ей конверт. Она ловко вскрыла его длинным, лаково блестящим черным ногтем. В смысле, не грязным, а крашеным.

– На два лица, – сказала она с удовлетворением, – точно.

И затолкала мое именное приглашение в черную, лаково блестящую сумочку на длинном ремешке. Все у нее было черное, длинное, блестящее. Даже глаза и волосы.

Я подбежал к плите и схватил турку, пока бурая шапка не перевалила через кромку.

– Ты какое кофе пьешь? – спросила она дружелюбно. – С молоком? С сахаром?

– Не какое, а какой. Кофе мужского рода, – сказал я сухо, – и я его пью у себя в спальне. И завтракаю там же.

– Почему?

– Мне так нравится. Ты вообще что это себе позволяешь?

– А что? – Она подняла длинные черные блестящие брови.

– Ты мне никто, ясно? И нечего тут из себя строить… Что люди подумают? Что я путаюсь с малолетками?

Она взяла с полки гостевую чашку, которую теперь явно считала своей, и плеснула туда кофе. Запах ударил мне в ноздри, и я почти проснулся.

– Я поднимаю твой рейтинг. Он же у тебя ниже плинтуса. Я не могу идти на званый ужин с человеком, у которого такое паскудное самоощущение.

– У меня вовсе не…

– Вот уж мне врать не надо. Ты посмотри, как ты ходишь! Как ты спину держишь! И руками делаешь вот так! Знаешь, когда руками делают вот так? Когда человек не уверен в себе. Я читала, есть специальная книга, «Язык жестов» называется. И напрягаешься все время! Вот эта лицевая мышца…

Она схватила меня за руку и приложила мою же ладонь к моей щеке:

– Вот эта!

Пальцы у нее были цепкие, а ногти глубоко впились мне в запястье. Она оказалась еще ниже ростом, чем я думал, – видимо, эти ее ботинки были на толстенной подошве. Черные волосы распадались на два крыла, а посредине шел очень белый узкий пробор. Как шрам.

Я высвободил руку – кажется, слишком резко, потому что она усмехнулась:

– Я же говорю. Ты вообще людей стесняешься, да?

– Не лезь не в свое дело.

– Стесняешься, – она утвердительно кивнула, – может, у тебя вообще никого нет? Женщины нет? Есть? Что молчишь?

Под черным кружевным у нее было другое черное кружевное. И глубокий вырез. И ложбинка между грудями. В ложбинке уютно устроился кельтский крестик на черном шелковом шнурке.

– Ты вообще как со мной разговариваешь? Я старше тебя в два раза. Два с половиной.

– Ну и что? – Она усмехнулась, показав мелкие острые зубы, отвернулась и без спросу полезла в холодильник. Наверное, надеялась там найти что-то растительное.

Я с тайным злорадством ждал, пока она осознает тщету своих поисков, потом отодвинул ее, достал два яйца, остатки сала и поджарил яичницу-глазунью. Выложил на тарелку, стараясь не повредить желтки (один, конечно, потек все равно), налил кофе, поставил все на поднос и потащил в спальню.

– Хлеба тоже нет, – злорадно сказал я. – И вообще, хочешь завтракать, сходи в мини-маркет. Как выйдешь на улицу, направо, потом еще раз направо. Такой стеклянный павильончик. Хлеба надо купить. И сыра. Ну и что там еще ты ешь…

– Я ж говорила, у меня денег нет, – ответила она сердито.

Я раздраженно плюхнул поднос на тумбочку около кровати, вернулся и стал шарить в карманах куртки. Достал смятый комок бумажных купюр, сунул ей в руку. Высыпал на стол пригоршню мелочи. Она расправила купюры ладонью, аккуратно пересчитала и сунула в сумочку. С деньгами она обращаться умела, что да, то да. И жилось ей, скорее всего, не так легко.

На что она вообще надеется? Как собирается ехать домой? Может, думает, что воссоединится с папой-Сметанкиным и вообще останется здесь, в этом городе? Тут, конечно, лучше, чем в Красноярске. В каком-то смысле…

Я смотрел на ее разбросанные повсюду вещи. Аккуратностью она не отличалась. Как вообще шнуруется этот корсет? Или у нее все же есть что-то более практичное?

Наконец я не выдержал:

– Ты что, так и собираешься тут жить до этого, как его? Воссоединения родственников?

– Ну да.

Она удивленно посмотрела на меня, пожала плечами – любимый жест. Она и впрямь походила на Сметанкина – в ней была какая-то нечеткость, неокончательность, точно на недопроявленном фотоснимке. Книжное сравнение, литературное. Когда я последний раз видел недопроявленный снимок?

– Мне больше и правда негде, – сказала она. – Ну, могу еще у папы твоего. Он, в общем, не против был. Он симпатичный у тебя. Но тут лучше. Воздуху много. И вообще. Мне больше нравится.

И она улыбнулась.

Мой папа симпатичный?

В спальне на тумбочке остывала яичница. Это меня беспокоило.

– Ты вообще что делаешь? Учишься? Работаешь?

– Учусь. – Она, оттопырив мизинец, прихлебывала кофе. Это я с ней пойду на встречу с родственниками? Позорище. – На стилиста.

Наверное, на парикмахера. Сейчас все называют идиотскими эвфемизмами.

– Вот вернусь, позавтракаем, пойдем тебе костюм приличный купим. Вообще приведем тебя в порядок. Чтобы не стыдно было родственникам показаться.

– Слушай, – сказал я устало, – отстань от меня, а?

– Я же как лучше…

Вот пойдет она в маркет, запру дачу и поеду к папе. Я представил себе, как она возвращается с пакетом своей веганской еды и тычется в запертую дверь…

– Туалетной бумаги купи, – сказал я, – и хлеба. И помидоров. И яиц. Кстати, «мангазея» что такое? Не знаешь?

В комнате нестерпимо воняло парфюмерией. Чем она душится? Какой гадостью?

– Ткань такая? – неуверенно ответила она, подобрала с пола свой корсет, со стула – юбку, двинулась в ванную и захлопнула за собой дверь.

Зашумела вода.

* * *

Я съел холодную яичницу, немножко прибрался и задумался.

Позвонить Сметанкину? Сказать, что тут мне свалилась на голову его дочка, и, между прочим, не маленькая, и пускай он сам разбирается – например, приезжает на своей серебристой «мазде» и увозит ее в какое-нибудь пристойное место, а главное, отсюда подальше. Такой папа на белом коне.

Но потом передумал. Сдержал первый порыв.

Если бы она хотела сдаться Сметанкину, она бы поехала сразу к нему. А не болталась бы ночь на вокзале.

Вместо этого я позвонил своему папе.

Он долго не брал трубку (я уже начал беспокоиться), но потом весьма бодро сказал:

– Да?

– Папа, это я, – я повысил голос, так как он был глуховат, – у тебя все в порядке?

– Спасибо, что соизволил поинтересоваться, – папа был ядовит, как смертоносная мамба, – прекрасно. Я себя чувствую прекрасно!

– А… тебе ничего не надо? Мне заехать сегодня?

– Зачем? – скорбно сказал папа. – Зачем? Чем ты хочешь меня порадовать?

Порадовать его мне было нечем.

– Бросил женщину. С ребенком. Мне казалось, я тебя хорошо знаю. Я думал, ты тюфяк и ничтожество, но не подлец. А ты еще и подлец!

– С чего ты…

– Ходил несколько лет, обещал жениться. Мать приняла снотворное, еле откачали, это тебе наплевать… Но ты же еще к дочери приставал! Довел девочку до того, что она убежала из дома, спуталась с наркоманами!

– Погоди, – сказал я, – погоди. Это она тебе сказала, да?

– Светочка? Да. Хорошая девочка. А ты, мерзавец, если бы ты не был моим сыном…

Я понял, что напрягаю слух, на заднем плане был какой-то шум, что-то шло фоном.

– Что там у тебя? – Голос пришлось тоже напрячь. – Ремонт у соседей?

– Почему у соседей, – обиженно сказал папа, – это у меня ремонт.

Папа давно уже выкручивал руки ЖЭКу, поскольку сверху была протечка, на потолке в кухне образовалось большое пятно, похожее на Африку, а в ванной начала шелушиться краска на стене.

– Этот милый молодой человек, Сметанкин… Прислал рабочих и материалы. Сказал, что себе делал ремонт и не все израсходовал. Плитка, цемент, побелка.

– Папа, – сказал я, – ты слышал поговорку насчет бесплатного сыра?

– При чем тут сыр? Просто родственный мальчик. Он родителей рано потерял. Ему некого любить. Не о ком заботиться. Это тебе все на блюдечке подносили – и учебу, и образование, и семью.

– Если не о ком заботиться, почему он семью бросил?

– Это он семью бросил? Это ты семью бросил! Девочка плакала. Она тебя до сих пор папой называет. Несмотря ни на что. Теперь я понял, почему ты скрываешься на этой даче! Нашкодил, и прячешься. Я дал ей твой адрес, дал! Чтобы тебе стыдно было ей в глаза смотреть, мерзавцу!

Дрель взвыла совсем уж нестерпимо, и я отключился.

Сметанкин делает ремонт у папы? Рабочих прислал?

Тех самых невидимок, которые работали у него?

Пальцы у меня тряслись, и я с трудом попадал в телефонные клавиши.

«Абонент не отвечает или временно недоступен», – сообщил автомат.

Специально отключил телефон, чтобы его нельзя было достать?

Что вообще происходит?

Стоп.

Предположим, мы с папой, в особенности бедный папа, ну и я тоже хорош, стали жертвой какой-то чудовищной аферы? Чем вообще этот Сметанкин занимается? Кто он такой? Как его на самом деле зовут?

Я не видел его документов – я вообще не спрашиваю у своих клиентов документы, зачем?

Кому принадлежит на самом деле та квартира, на которой он назначал мне встречи? У кого он ее отобрал? Как присвоил?

Я думал, он помешался на почве поисков родни, но что, если он нормален, как боа-констриктор? Просто с самого начала преследовал совсем другие цели? Что, если ему был нужен именно я? Или папа?

Проплатить заметку для газеты не так уж и сложно. Предположим, есть некая банда. Вот она выходит на одиноких, неустроенных людей. Втирается к ним в доверие.

Каким-то образом внушает им, что они родня, что происходит счастливое воссоединение семей. И бедные обманутые старики сами на блюдечке выносят им ключи от своих квартир. Единственное достояние, которое у них есть.

Нет, слишком сложно. Сначала вышли на меня, заказали работу. Потом, через меня, – на папу. Слишком много случайностей, слишком много совпадений… Я же выдумал ему целое генеалогическое древо. Каким образом на нем повис сморщенный фрукт Блинкиных?

А не свою ли собственную генеалогию я ему выдумал? Обрывки разговоров, подслушанных в детстве, этот Будда… Папа говорит, что его продали, когда у меня случился аппендицит. Значит, я должен его помнить, сколько мне тогда было? Три с половиной? Четыре? Он мог стоять на том столике, у окна, где сейчас стоит ваза, которую маме подарили в школе на юбилей.

Теперь мне начинало казаться, что он и впрямь там стоял.

Я вроде даже помню его равнодушную лунную улыбку. Я водил по ней пальцем – если я сейчас проведу пальцем по лицу сметанкинского Будды, я могу вспомнить!

Я купил у Жоры нашу фамильную реликвию. И отдал ее Сметанкину.

Самозванцу. Захватчику.

Но ведь это вещи, которые нельзя предусмотреть!

Или можно?

Я еще раз позвонил Сметанкину – с тем же результатом.

Чтобы папа переписал свою квартиру на Сметанкина, им надо устранить меня, нет? Я же прямой наследник. И эта самая Рогнеда… Зачем-то они ее ко мне подослали!

Я накинул куртку и как был, в тренировочных и майке, выскочил в сад и побежал, мокрый пырей хлестал меня по ногам, по дороге я все пытался попасть в рукава куртки и никак не мог.

Только бы он был дома!

Сосед Леонид Ильич стоял на пороге, вид у него был удивленный. На переносице красная вмятина от очков, и он потирал ее пальцами, привычным жестом, словно все идет как надо.

– Добрый день, – сказал он и улыбнулся. Улыбка вышла немного беспомощная, как у всякого, вынужденного приспосабливать свое зрение к дальнему плану.

– Добрый, – я перевел дух, – это слишком сильно сказано.

– Что, так и не помирились со своей девушкой?

– Это не моя девушка. Это авантюристка…

Он перестал улыбаться. Я подумал, что раньше был ему симпатичен, а теперь неприятен своей назойливостью или мужской нечистоплотностью.

– У вас невероятно насыщенная жизнь, я смотрю, – сказал он, – вы все время живете на грани трагедии. Ну и?

– Я понимаю, это нелепо выглядит. Со стороны. Но я, собственно, потому и пришел. Леонид Ильич, послушайте. Если со мной что-нибудь случится…

– Да-да, – устало сказал он, – я слушаю. Вам угрожают, да? Что надо сделать? Сохранить какое-то послание?

А это идея. Если записать все, что произошло, все их интриги… Это будет выглядеть как болезненный бред, но если и правда со мной что-то произойдет, нелепая, случайная на первый взгляд смерть, или если я пропаду, а потом через какое-то время в канализационном люке…

– Я вечером зайду, – сказал я, – занесу конверт. Вскроете его, если я пропаду. Если меня неделю не будет.

– Конечно, – легко согласился он, – обязательно.

– Я не псих, вы не думайте. Просто тут такое. Мне кажется, меня обложили. Меня и папу. Сначала этот Сметанкин, потом его как бы дочка. Какая она ему дочка? Я не верю!

– Вы не псих, – он задумчиво кивнул, – вы писатель. Моделируете ситуации. Чтобы ситуация развивалась, требуется конфликт. Значит, вы моделируете конфликт. Рефлекторно.

– Какой я писатель? Я лузер, – сказал я честно. – Я пробовал писать что-то свое. В молодости. Роман. Настоящий. Никто не может написать великий современный роман, а я могу. Про наше потерянное поколение. Про гибель мира. Про возрождение человека. Не знаю.

– Ну и?

– В дурке колют аминазин, – сказал я, – и это очень неприятно.

– Нервный срыв?

– Да.

– Резали вены?

– Откуда вы знаете?

– Вы все время непроизвольно натягиваете рукава на запястья, – сказал он, – хотя шрамов почти не видно, вы зря тревожитесь.

– Привычка, – сказал я.

– Хорошо. Значит, это не ваша девушка? И когда она упрекала вас, что вы ее бросили…

– Она врала. Я ее первый раз тогда увидел. Она все время врет.

– Откуда она взялась?

– Говорит, что прилетела из Красноярска. Дочка моего клиента. Я не верю. Она не дочка. Она его сообщница. А это не клиент. Это бандит. Он нас преследует, чтобы присвоить квартиру. Обхаживает моего отца. А ее приставил ко мне, чтобы следить за мной. Или убить. Не знаю.

– Обращаться в милицию вы, конечно, не хотите.

– Конечно не хочу. Вдруг они заодно? Не может быть, чтобы его кто-то не крышевал! И потом, что я им скажу?

– Второе, как я понимаю, серьезней, – сказал он, – ведь доказательств никаких нет. Только одно ваше воображение.

Он помолчал.

– Вы знаете, давным-давно я для себя решил: нельзя отвергать сразу ни одной, самой нелепой, гипотезы. Иначе мы рискуем навсегда остаться в рамках банальности. Обыденности. А истина порой лежит за рамками обыденности. Не часто, истина обычно банальна, на то она и истина. Но по крайней мере, иногда. И вот в этом «иногда» порой скрываются чудеса, захватывающие дух. То есть к вашему случаю это вряд ли относится, это какая-то унылая уголовщина. Но тем не менее ладно. Приносите конверт. Если что-то с вами случится, я, по крайней мере, отнесу его в милицию. Договорились?

– Да, – сказал я уныло, – договорились.

Ну а чего я, собственно, ожидал? Что если я упаду, если в пути пропаду, он вскроет этот конверт и начнет расследование на свой страх и риск, как это бывает в американских боевиках? Или что он отнесет его в областную газету, и там отважный журналист…

Но конверт попадет в милицию, а Сметанкин наверняка имеет там свою руку. Иначе бы он не отважился затевать аферу такого размаха.

– Не расстраивайтесь, – сказал Леонид Ильич, – я зайду вечером. Проверю, как у вас дела.

– Не стоит беспокоиться. Но все равно спасибо.

Мини-маркет в десяти минутах ходьбы, плюс минут десять на покупки, плюс небольшая очередь у кассы, там всегда очередь у кассы. Минут пять у меня есть.

Лаковую сумочку-конверт на длинном ремешке она взяла с собой. Документы ее наверняка там, она же не дура. Но она же держит в рюкзаке хотя бы что-то, что может помочь установить ее личность? Откуда она приехала, в конце концов? И приехала ли вообще?

Я расстегнул все застежки, но рюкзак вдобавок был стянут по горловине черным шнурком. Я ослабил шнурок, но, чтобы основательно там порыться, нужно было вывалить все на пол. Вещи она затолкала бесформенным комом, черное шерстяное, черное бархатное, скользкое на ощупь, как змеиная шкурка. Пальцы наткнулись на коробочку – может, лекарства? Хитрые снотворные таблетки? Клофелин?

Когда я извлек ее на свет, оказалось, это пачка презервативов.

Сколько ей на самом деле лет?

– Положи на место, – сказала она, – это не для тебя.

Она стояла в дверях – я забыл, оказывается, закрыться изнутри. В обеих руках – по набитому пластиковому пакету.

Я молчал.

Она прошла в кухню и стала выгружать содержимое пакетов – я слышал, как она чем-то шуршит и что-то роняет. Я прошел следом.

– Я помидоры купила, – сказала она, – и огурцы. У вас дешевые овощи. Дешевле, чем у нас. Еще лук купила. И постное масло. И зелень. И крабовые палочки. Будешь салат с крабовыми палочками?

– Буду, – сказал я.

– Еще колу купила. Диетическую.

– Не хочу, – сказал я, – спасибо.

– Боишься, что я туда что-то положила? Отраву какую-нибудь? Я видела, как ты вчера смотрел, когда я чай заваривала. Надо было в жестянках купить. Хотя, если жестянка, ее, наверное, тоже можно заправить. Проткнул шприцем и закачал чего хочешь. В крабовые палочки тоже можно отраву положить. Я читала у Агаты Кристи, там служанка всех отравила. Или нет, это муж жену отравил. Не помню, но какой-то приправой, в огороде собрали, что ли?

– Кончай дурака валять, – сказал я, – вот вызову милицию, и пускай они разбираются, кто ты на самом деле.

Получилось неубедительно.

Она так и сказала:

– Не вызовешь. А вызовешь, скажу, что ты меня на трамвайной остановке подцепил и всю ночь издевался с особым цинизмом. Кому поверят?

Я сказал:

– Не знаю.

Она тем временем делала салат, быстро и умело. Крошила зелень, резала помидоры, морщась и вытирая слезы тыльной стороной ладони, рубила лук на старой, поцарапанной доске – я никогда ею не пользовался.

– Что тебе от меня нужно?

– Ничего, – сказала она, – ничего. Правда. Ты думал, я тебе соврала? Но я правду сказала. Иногда надо правду говорить. Это работает. Если не очень увлекаться, конечно.

– Ты соврала моему папе. Что я жил с твоей матерью, приставал к тебе, потом бросил вас, гад такой. Зачем?

– Папа твой зануда, если честно, – сказала она, – адрес твой не хотел давать. А когда я его про пригласительный спросила, сказал, что у них с какой-то тетей Лизой один на двоих. А тебя он ненавидит. Потому что ты холодный и не родственный. И вообще лузер. Я и подумала, так он скорее расколется. Ну и наплела ему.

– Вот спасибо!

– Ты ничего не понимаешь. Он тебя так больше уважать будет. Одно дело – сын унылое говно, другое дело – бабник и сексуальный маньяк.

Она скрутила голову у бутыли с подсолнечным маслом и щедро полила салат.

– Смотри, как красиво! Зеленое, красное, золотое… Еще сейчас я крабовые палочки покрошу, брынзу порежу…

– Красиво, – согласился я.

– Продукты надо по сочетанию цветов подбирать. Тогда и вкусно будет. Если цвета гармонируют. Это я сама догадалась – у нас всякие овощи не очень-то умеют готовить, так, крошат все в одну кучу, майонезик туда…

Она скорчила гримаску.

– Где – у вас? – на всякий случай спросил я.

– Я ж говорю, в Красноярске. Подловить меня хочешь? Ты не думай, я и правда его дочка. Только я хочу ему это в бесстыжие его глаза сказать. Чтобы все слышали. Ты, я надеюсь, ему меня не сдал?

– Не сдал, – сказал я, – нет.

Я не сказал ей, что не сдал ее только потому, что Сметанкин отключил телефон.

– Он семью хочет. А не может. Он импотент, понимаешь? В каком-то смысле. Не умеет семейные отношения выстраивать. Не научился. Ходит, все вокруг себя крушит, как голем. А мечтает об идеальной семье. Затея эта дурацкая. Ну какие это родственники? Он же их ни разу в жизни не видел!

Она перемешала салат большой деревянной ложкой, которой я тоже никогда не пользовался. А Валькина жена, выходит, пользовалась. Вон, ложка вытертая вся.

Положила мне щедрую порцию салата.

Почему я никогда не делал себе такой салат? Это же вроде просто готовится.

– Спасибо, – сказал я и продолжал стоять.

– Опять в норку потащишь? – жизнерадостно спросила она. – На людях стесняешься лопать, да? Я сразу поняла, что у тебя комплексы. Я тоже, когда была маленькая, стеснялась! А потом мне мама так врезала! И я себе придумала, что я как будто в такой кабинке. Знаешь, как в кино показывают – стекла прозрачные только с одной стороны. И я всех вижу, а они меня нет. И сразу легче стало. Ты попробуй, помогает.

– Хорошая идея. Я подумаю. Не сейчас.

– И очень зря, что не сейчас. Тренироваться надо. На банкете все перепьются, знакомиться начнут. А ты что будешь делать? В углу сидеть?

– Слушай, – сказал я, – отвяжись, а? Я поем и пойду. Ты делай что хочешь. Только, если пойдешь куда-то, двери запри, а ключи положи вон под тот ящик, видишь, под яблоней?

– Да мне некуда идти, – она сидела за столом, подвернув под себя ногу, и наворачивала салат, – я тут посижу. Твой комп можно включать? Инет работает?

– Можно. Работает. Только не ходи на порносайты. Подцепишь дрянь какую-нибудь, потом лечи его.

– Я что, ребенок? – сказала она высокомерно.

Я поставил тарелку с красным, золотым и зеленым на поднос, взял теплый тяжелый ломоть хлеба и пошел в спальню.

– Приятного аппетита, – сказала она мне в спину. – А в чужих вещах все-таки рыться нехорошо. Тебя в детстве не учили?

Я сказал:

– Пошла к черту.

* * *

Сидя за пустым столиком в пустом кафе над морем, я написал письмо для соседа Леонида Ильича, тут же в киоске купил конверт, заклеил и надписал. Оказалось, что все, что я хочу сказать, можно уместить в нескольких фразах. Сначала-то я собирался написать подробно, все, как было, но понял, что увлекся и у меня выходит целая детективная повесть, причем худшего пошиба. В сериале про молодого и честного адвоката, что смотрит мой папа, сплошь такие сюжеты – время от времени он пытается мне пересказывать содержание очередной серии.

Официантка косилась на меня подозрительно, и я заказал кофе и мороженое.

Она обрадовалась: посетителей сейчас, когда сезон закончился, практически и не было.

Море стеной вставало за желтеющими акациями, на самой его кромке, словно игрушки на ниточке, повисли два сухогруза.

Страшный мокрый черный Ахилл смотрел на них из глубины. Когда он всплывет, неприятности будут не только у меня. Интересно, Ахилл и Ктулху – это одно и то же существо? Страшное морское чудовище, спящее на темном дне…

Официантка принесла мороженое – разноцветные шарики, на них завиток взбитых сливок, сверху – шоколадная крошка и ломтики киви. Я что, все это заказал?

Помню, мы все сидели в кафе-мороженом, я, мама и папа. Стоял прозрачный, чистый летний день, акация бурно сорила белыми, зеленоватыми пахучими цветами, они лежали везде – на асфальте, на столике, в вазочке с мороженым. Вазочка была алюминиевая, поцарапанная, а мороженое сложено из шоколадного, кофейного и белого шариков, и они таяли с разной скоростью. Шоколадный – быстрее, кофейный – медленнее. Белый оказался самым стойким.

И жизнь была как обещание.

И еще я не доставал ногами до пола.

«Сенька, смотри, какие кораблики!»

Официантка ушла внутрь стекляшки, я видел, как она там, за стеклом, возится с кофейной машиной.

Я зажмурился и ткнул ложкой в мороженое. Осторожно приоткрыл один глаз, так чтобы видеть только разноцветное содержимое вазочки и больше ничего. Ни громыхающего мимо трамвая, ни случайных прохожих, ни официантки за стеклом… Это я – за стеклом, непроницаемым снаружи, я всех вижу, они меня – нет.

– Вас можно посчитать?

Официантка стояла рядом, чуть склонившись ко мне, в глубоком вырезе видна нечистая бледная кожа. С них вроде берут справку о здоровье, когда они устраиваются на работу, но ведь справку сейчас можно просто купить…

– Да, – сказал я, – можно.

Отодвинул от себя пустую вазочку и отхлебнул кофе. Кофе был так себе.

* * *

У бювета было почти пусто, одна-единственная женщина в бежевом кашемировом пальто и шляпке, склонившись, наполняла пластиковую бутыль. Почему они считают, что вода тут особенная? Она наверняка ничем не лучше водопроводной.

Я поднялся по мраморным, со щербинами, ступеням. Стены лестничной площадки заново оштукатурены, дверь тоже новая, стальная коробка с сейфовым замком.

Я нажал на звонок. Если он и работал, я этого не слышал, звукоизоляция тут отличная.

Он не открывал. Скорее всего, его и дома-то не было. Я и правда перестал различать будни и выходные. Какой сегодня день? Вторник? Среда?

А если он и дома, что я ему скажу? Что я разоблачил его зловещие планы! И что так этого не оставлю. И что я отправил письмо надежному человеку – на случай, если он вот тут, прямо на месте, решит со мной расправиться.

Письмо я и правда отправил – запечатал в конверт, написал адрес: «Дачный переулок, 10-А, Финке Л. И.» – и опустил в ящик. Только ведь наверняка его по ошибке доставят на Дачную улицу.

Тут дверь приоткрылась. На ширину цепочки.

– Вам кого?

Женщина была молодая и хорошенькая. По крайней мере, держалась она уверенно, некрасивые так не умеют. А по лицу ничего не понять, оно у нее было в подсыхающей глине, серо-зеленой, как маска Фантомаса. Волосы забраны под пластиковый капор на резинке, и еще на ней был легкомысленный розовый халатик. Я понял, что своим звонком вытащил ее из ванной, где она наводила красоту, как это делают женщины, когда их никто не видит. Выщипывают, подрезают ножиком, скоблят… удаляют едкими мазями, красят в траурный черный цвет, а потом смывают так, что раковина потом исчерчена черными подтеками…

Это тайное знание и тайное занятие, при мужчинах они никогда такого себе не позволяют, а кто это видит, тут же умирает на месте страшной смертью. Поэтому я понял, что Сметанкина дома нет. Но на всякий случай все-таки спросил:

– Скажите, а Сергея можно?

Я подумал, что при свидетеле он меня вряд ли убьет, иначе ему придется убить и ее, а это уже слишком.

Она подняла брови – это я понял по тому, что глина на лбу задвигалась и начала осыпаться.

– Кого?

– Сергея. Сметанкина.

– Такие тут не живут, – сказала она обиженно.

Я отвлек ее от важного занятия, и, оказалось, понапрасну.

За розовым халатиком в сумерках коридора просматривался блестящий паркет, обои под бамбук, светильник на стене испускал мягкий розоватый свет…

– Не может быть.

Я хотел сунуть ногу в дверь, чтобы она не могла ее захлопнуть, но решил, что она испугается и начнет кричать. Когда кричит женщина с зеленым лицом, это страшно.

– Сергей Сергеевич Сметанкин, я сюда приходил к нему… на квартиру… работал для него.

Она еще выше задрала брови, чепчик на резиночке зашевелился сам по себе, словно под ним был клубок змей.

– Мы только что въехали. Еще даже мебель расставить не успели.

– Как это – въехали? Он же… я тут был, он как раз ремонт делал…

– Ремонт? Это мы ремонт делали. Ну, не сами, конечно. Послушайте, может, вам Сергеич нужен?

– Какой Сергеич?

– Бригадир ремонтников. Или прораб. Не знаю, как это называется.

– Нет, – я покачал головой, – Сметанкин, бизнесмен, «мазда» серебристая, ну…

– Я правда не знаю. – Ей не терпелось уйти и заняться своими страшными и тайными женскими делами. – Мы эту квартиру месяц назад купили, ремонт сделали и въехали. Но этим муж занимался, может, он и знает этого вашего.

– А как с ним связаться?

– С мужем? Никак. Он в Штатах. Через неделю вернется.

– Ясно, – сказал я, – ясно. Спасибо.

Она с облегчением захлопнула дверь.

С моря пришел порыв ветра, и акация щедро осыпала меня желтенькой копеечной листвой.

Женщина по-прежнему стояла у бювета, облокотившись на балюстраду. Я хотел ей сказать, что так она испачкает свое светлое дорогое пальто, но не решился. Однако невольно замедлил шаг и увидел, что она встрепенулась и окинула меня жадным тоскливым взглядом. Я поднял воротник и поспешил дальше. Я нечаянно прикоснулся к чужому одиночеству, такому страшному, такому безвыходному, что ни один автор романов в веселых кожаных переплетах с тиснеными звездолетами и действующими вулканами не осмелится наградить им своих героев, отчаянных людей, пиратов, моряков, путешественников и землепроходцев.

* * *

Зато папа был бодр и весел.

Линолеум и пластиковая плитка в кухне были содраны, под ними обнаружились натеки черного вара; холодильник выехал в большую комнату и урчал там, время от времени содрогаясь, словно от омерзения; посудные шкафчики громоздились в углу друг на друга, словно детские кубики-переростки; их содержимое выстроилось на столе – тарелки с грязным дном (как бывает, когда в раковине скапливается посуда, а потом моется вся сразу, за неделю), чашки с надбитыми краями, разнородные рюмки. В щелях паркета блестели осколки, что-то успело разбиться. Понятное дело.

– А рабочие где?

– Уже ушли, – радостно сообщил папа, – теперь только завтра.

Никак я не могу застать рабочих-невидимок.

– Сколько он с тебя взял?

– Кто? Сережа? Нисколько.

– Папа, так не бывает.

– Почему? Почему ты думаешь о людях только плохое? Он старается помочь людям, а ты видишь в этом какой-то злой умысел.

– Папа, ремонт – удовольствие не дешевое. Ты не задумался – а с чего это вдруг?

– Он делал себе ремонт, у него материалы остались, не выбрасывать же.

– А рабочие тоже бесплатные?

– Это подарок, – сказал папа обиженно, – он сказал, ему хочется, чтобы я достойно встретил старость.

– Похвальное желание. Послушай, он у тебя что-то просил? Доверенность там подписать, дарственную, я не знаю…

– Нет, – папа покачал головой, – зачем?

– И паспорт у тебя не просил?

– Я вообще не могу паспорт найти, – пожаловался папа, – тут приходила эта женщина, как ее, пенсию принесла. Так я из-за этого ремонта никак не мог вспомнить, куда его засунул. Хорошо, она меня знает, не первый год уже, слава богу, носит.

– Папа, ты бы поосторожней с ним. Посторонний человек, ты же на самом деле ничего о нем не знаешь.

– Как это не знаю? – удивился папа. – Он внук тети Аллы. Мы же все выяснили.

– Ну, позвони тете Алле хотя бы.

– Она умерла. – Папа укоризненно поджал губы. – В восемьдесят четвертом. Ты вообще когда-нибудь интересовался своей родней? Ходишь как бирюк. Всегда таким был. Даже когда маленьким был. Тебя нашла эта девочка, Светочка? Ты хотя бы ее не обижай.

– Она не Светочка. Ее зовут Рогнеда. То есть на самом деле она Люся. Наверное.

– Не морочь мне голову, – сказал папа, – вечно ты все выдумываешь. И всегда выдумывал. Разговаривал с какими-то вымышленными людьми. Врал. Это потому, что у тебя нет совести. И никогда не было. Скажи еще спасибо, что она тебя не посадила. Пожалела. Несчастная дочь, несчастная мать! Как у тебя рука поднялась соблазнить малолетку?

– Это не рука, папа, – машинально ответил я.

Папа молчал, выпучив глаза, и мне стало стыдно.

– Тебе что-нибудь нужно? Я сбегаю куплю.

– Ничего мне не нужно, – сказал папа, – ничего от тебя не нужно. Я сам все себе купил. Я выходил. Я гулял!

Он гордо поднял голову.

– Тут шумно, – сказал он, – работать невозможно. Я и вышел. Посидел в скверике. Зашел в аптеку. Вообще погулял. Сережа прав, нельзя так себя запускать. Зарядку надо делать, питаться нормально. Не замыкаться в четырех стенах. Найти себе какое-нибудь занятие. Хобби.

– Сережа прав. Ясно. Кстати, насчет хобби. Давай неси свои мемуары. Много написал?

– Нет, – рассеянно отмахнулся папа, – не до того было… пока мы тут все с Сережей перетащили, пока вещи разобрали… Такой хороший мальчик, услужливый. Вот ведь как судьба складывается! Тебя любящие родители растили, и вот что получилось!

– Папа, – сказал я, – это я уже слышал.

* * *

Ктулху в подворотне расцвел новыми красками, – похоже, ему подновили щупальца. Под надписью «ОН ГРЯДЕТ!» уже было написано: «Осталось 3 дня». Сначала вроде было «4», но потом четверку переправили на тройку. Иными словами, Ктулху поднимается из вод.

Очень кстати.

Сметанкин не успеет как следует разгуляться.

Ктулху поднимется, чтобы отомстить за папу. И за меня.

Потому что я ничтожество. Папа прав. Мерзкая, бесхарактерная бледная немочь.

Я ничего ему не сказал.

Он был так рад, так гордился своей новообретенной родней. Так расцвел от неожиданной заботы. И тут прихожу я – и что?

Что я мог ему сказать? Это авантюрист, он втерся к тебе в доверие, он хочет тебя обмануть, отобрать у нас квартиру, а нас выбросить на помойку или просто устранить, была такая история, я читал, колодец, забитый трупами бывших квартирных владельцев, какая-то фирма… Папа – ты несчастный, жалкий и заносчивый старик, я – асоциальный маргинал, ни семьи, ни работы, кто о нас заплачет? Кто спохватится?

Он помогал тебе двигать мебель и разбирать вещи. Где твой паспорт? Ты и правда его ухитрился куда-то задевать? Или он у Сметанкина? Где документы на квартиру?

Сметанкин подослал ко мне Рогнеду, и она меня убьет. Отравит. Я знаю, есть такие препараты, они вызывают остановку сердца или диабетическую кому… или что там еще, человек умирает по естественным причинам – кто будет доискиваться, как оно было на самом деле?

А потом что-то случится с папой. Может, Сметанкин и не тронет его пальцем – просто останется его единственным родственником, и все произойдет естественным путем. Но это вряд ли. Они никогда не умеют ждать, захватчики.

Первым делом надо дать понять этой твари, что я подстраховался, что я оставил письмо надежному человеку и, если со мной что-то случится, они сразу попадут под подозрение. А там амбициозный молодой следователь… из тех, которых так любят показывать в папиных сериалах… или, наоборот, мудрый пожилой следователь… ему осталось полгода до пенсии, и ему уже ничего не страшно… начнет раскручивать всю эту сметанкинскую аферу. Арестует его, его сообщницу. Жаль, я уже этого не увижу.

Мне стало страшно возвращаться на дачу.

Вернуться, заночевать у папы?

Нельзя же быть таким трусом, в конце концов. Ладно, я не могу ее грубо вытолкать в шею, все-таки женщина, молодая девушка. Но ведь я могу дать ей денег – пускай снимет себе комнату. Есть полным-полно старушек, которые сдают комнаты. Вот их пускай и травит клофелином.

Вся эта история со сбором родственников – тоже какая-то афера? Но зачем?

Потенциальные жертвы? Выбранные им из несметного множества однофамильцев по какому-то хитрому признаку? Заведомо одинокие и беспомощные?

Это проще, чем кажется, – укорененные люди не поедут невесть куда встречаться невесть с кем. Не сорвутся с места ни с того ни с сего. У них семья и работа. От них зависят другие люди.

Приедут лузеры. Неудачники. Поскольку на халяву. Все включено.

Приедут познакомиться с сильным человеком. Главой семьи. Защитником.

Приедут доверчивые дурачки.

Одинокие старики.

И я сам невольно оказался пособником. Без меня он не был бы так убедителен. Собственно… это ему от меня и было нужно – убедительность легенды.

Главное – дотянуть до этой пресловутой встречи фальшивых родственников. Неужели я не смогу разоблачить его? Прилюдно. На людях – что он мне сделает?

Я получаюсь по факту соучастник? Или нет?

Трамвай трясся мимо мокрых домов, мокрых черных деревьев, каждое – в колесе желтого света, мимо сверкающих, как подарочные кондитерские наборы, киосков с никому не нужным пестрым хламом, мимо усталых старух в драповых пальто, торгующих с дощатых ящиков зеленью и солеными огурцами…

И не было нигде места, которое я мог бы назвать своим домом.

– И тут он выбирает якорь, а он не выбирается. Выбирает, а он не выбирается. Он, значит, тянет, а со дна тоже что-то тянет. Он думает, зацепился. Рванул. Видно, что-то зацепил такое, что держит. Наконец оно вроде подалось, он, значит, тянет, оно всплывает, разбухшее, страшное.

– Утопленный?

– Я ж говорю. Якорь зацепился за одежду, он и всплыл. Мокрый, глаза белые. Ну, мой-то чего, наклонился, к себе притянул, и якорь, значит, отцеплять хочет. Хотя и нос зажал. А эта тварь вдруг его за руку – хвать! Между пальцами перепонки. Сама улыбается так…

Мой заорал, веслом ей раз по башке, твари этой. Вали, говорит, отсюда. А та лопочет что-то по-своему. Но он рванулся, она руку-то и отпустила. Он, не будь дурак, обрубил канат, она, значит, якорь обхватила лапами своими, обвилась вокруг него и опять на дно легла. Пришел домой, белый весь. Я говорю, Коля, бычков-то хоть наловил? Какие, отвечает, на хрен, бычки? А я уже все для ухи купила, и лаврушку, и морковь.

– Ее и Витька видел, Красномордик, Петровны сын. Они в камнях живут, за Южным мысом. Играют там. Кто утоп, раньше просто рыбы съедали, а теперь вроде оживают они. Это все из-за химии. Аммиачный завод запустили, всякую дрянь сбрасывают, рыба дохнет. А которая не дохнет, та болеет. Вон, я купила вчера на Новом рынке, стала потрошить, а из нее черви лезут.

Я обернулся.

Две тетки, сидевшие сразу за мной, сразу смолкли. Как заговорщицы.

И сразу стали пробираться к выходу. Они были в одинаковых дутых куртках, масляно блестевших в свете трамвайных ламп, в пушистых беретах и шарфиках с люрексом.

Я что-то упустил? Может, Ктулху уже проснулся, а я и не заметил?

Или это сговор, и Сметанкин отправил каких-то своих подручных следить за мной и потихоньку сводить с ума?

В переулках быстро сделалось темно, я совершенно не помнил, чтобы прошлой осенью или позапрошлой в это время так рано темнело. Я подумал, что надо все-таки написать подробней обо всем, что произошло, и отдать рукопись соседу Леониду Ильичу. Письмо может и не дойти, почтовики вечно путают Дачную улицу и Дачный переулок, а если дойдет, из него будет ничего не понятно. А я напишу обо всем с самого начала, хотя бы какое-то занятие… с тех пор, как Сметанкин вышел на меня, у меня не было ни одного нового заказа, словно от меня шел отпугивающий потенциальных клиентов отчетливый душок опасности.

Он из тех, кто допускает возможность невероятного. Он поймет.

А вдруг эта самая Рогнеда, чтобы окончательно замести следы, подожжет дом? Я вспомнил сгоревшего в окружении своих икон Славика. По обгоревшему трупу никто не определит, пил ли он клофелин или нет. Наверняка покупатель пришел к нему, предложил спрыснуть удачную сделку…

Если бы не Валька с его жадностью! Не брался бы я за сметанкинскую генеалогию, сидел бы сейчас дома, то есть на даче, лазил бы по форумам и аукционам. И ведь это сам Сметанкин и вышел на Вальку с предложением снять дачу на сезон. И посулил такую сумму, что бедный Валька не выдержал.

Я, наверное, уже никогда не узнаю, как оно на самом деле было.

А вдруг ее нет дома? Вдруг она ушла и не вернется сегодня? Непохоже, чтобы она была домоседкой. Вот было бы облегчение.

В субкультурах все держатся друг за друга, они все для себя – свои, даже если в глаза друг друга не видели, а все, кто их окружает, – чужие, даже если это собственные родители. Почему она не вписалась у местных готов? Или веганов? Или, я не знаю, фанатов группы «Квин»?

Потому что ей нужен был я. Именно я.

Никуда она не ушла. В окне, за ветками яблонь, горел свет. Ждет меня. Еще бы.

Может, просто не заходить туда? Пойти к соседу Леониду Ильичу, попроситься у него переночевать? Это уж и вовсе будет странно выглядеть. Тем более его, похоже, нету, вон дача темная, а обычно на веранде окна светятся. Никогда не думал, что так расстроюсь, потому что кого-то из соседей нет дома. До недавнего времени я вообще не обращал внимания на соседей, если честно.

Я поднес ладонь к звонку, но передумал. В конце концов, это я тут хозяин. Пока еще, во всяком случае.

Тем более дверь была не заперта.

Рогнеда и сосед Леонид Ильич сидели за моим столом и лопали мою еду. И пили виски из заначки, которая у меня была в кухонном шкафу.

И смеялись.

Ну, то есть не нагло хохотали, а так, веселились. Леонид Ильич что-то оживленно рассказывал, даже руками размахивал, а Рогнеда слушала, наклонившись вперед, нога закинута за ногу, острая коленка обрисовывается под юбкой.

Я сказал:

– Вообще-то, это я тут живу, если вам интересно.

Рогнеда хихикнула. Она, по-моему, порядочно набралась, едва початая бутылка виски опустела почти наполовину.

– Он здесь живет, – пояснила она соседу Леониду Ильичу, для верности уставив в меня палец.

– Я зашел вас проведать, – пояснил сосед Леонид Ильич. По-моему, ему было слегка неловко. – Утром вы говорили встревожившие меня вещи.

– Он меня испугался, – пояснила Рогнеда. – Он подумал, я его отравлю. Так ведь, Семочка? Клофелином. Он вообще робкий. Другой бы надавал бы по морде мне и выгнал. А он стремается.

Они говорили обо мне, как будто меня тут не было.

– Я тебе дам по морде и выгоню, – сказал я, трясясь от злости, – тварь такая.

– Девушку, – Рогнеда пошевелила чугунным ботинком, – в ночь!

– Зачем вы так, Семен Александрович, – укоризненно сказал сосед Леонид Ильич, – и вы, Недочка, перестаньте его дразнить. У вас довольно специфический юмор, это, знаете, не всякому нравится.

Я послал ему письмо. Он был моей последней надеждой даже не на спасение – на справедливость. На посмертное возмездие.

– Вы бы присели, Семен Александрович, – сказал сосед Леонид Ильич, – неловко как-то. Мы, гости, сидим, а вы, хозяин, стоите.

– Он не ест на людях, – сказала Рогнеда. – Он застенчивый.

– Зачем вы так, Недочка? У любого человека могут быть слабости.

– Она сама не могла в детстве есть на людях, – ответно заложил я Рогнеду, – она мне говорила.

– Но я же с этим справилась! – гордо ответила Рогнеда.

Я сел к столу. Я за стеклом, я их вижу и даже слышу, но это потому, что я хитрый и у меня есть специальное замечательное стекло, кабинка, в которой я для них невидим, зато их вижу отлично. В сущности, у каждого есть такая кабинка. Просто не все это сознают.

Не все умеют пользоваться такой замечательной штукой.

Я положил себе салату и налил виски. Если они оба пьют из этой бутылки, а я налил себе сам, ничего же не может случиться, верно?

– Он мне рассказывал о раскопках, – сообщила мне Рогнеда, – о святилище Ахилла. Тут буквально в двух шагах было святилище Ахилла. И он его копал. Ахилл-то, оказывается, был совершенным уродом и жил в яме. Ему приносили в жертву девственниц. Привязывали их к скале.

– Не уродом, а монстром, – поправил сосед Леонид Ильич, – он был по-своему прекрасен. Очень по-своему.

– Теперь бы им было трудновато, – Рогнеда поправила черную прядку, – с девственницами.

Она хихикнула.

– Тогда тоже были вольные нравы. У нас искаженное представление об античной морали. Я думаю, это должность, а не состояние. Они были как бы назначенными девственницами. Тем более перед жертвоприношением практиковалось ритуальное изнасилование.

– То есть, прежде чем сплавить беднягу чудовищу, жрецы как следует оттягивались сами?

– Совершенно верно.

Она за все это время ни разу не сказала «зыкински». Изменила рисунок роли? И соответственно, словарь?

– А он не возражал? Что товар подпорчен?

– Ахилл? Вроде нет.

Я тыкал вилкой в салат и думал: что за херню они несут? Почему я все это слушаю?

– Девушке давали специальный напиток, – продолжал он, – изменяющий сознание. Иначе его трудновато было высвистать, Ахилла. А так она как бы вступала с ним в ментальный контакт. Видела его. Говорила с ним. Он чуял и выходил.

– Точно, Ктулху.

– Ладно, – сказал сосед Леонид Ильич и поднялся, – я пошел, Недочка. Спасибо за приют. Семен Александрович, вы меня не проводите?

Я встал и вышел с ним на крыльцо. В окно было видно, как Рогнеда убирает со стола; в своем затянутом корсете и пышной юбке, она казалась черной осой, медленно кружащейся вокруг соблазнительного пищевого изобилия.

– Я думал, вы на моей стороне, – сказал я горько.

– Я на вашей стороне, – сказал сосед Леонид Ильич, – но вы, как я понимаю, человек, склонный к рефлексии. К сюжетным построениям. И к тому же с обостренной душевной чувствительностью.

– Душевнобольной? – подсказал я.

– Нет, что вы. Просто склонный везде усматривать сложные сюжетные конструкции. Вот я и заглянул, поговорил с девочкой.

– И?

– Будьте к ней снисходительны. Она несчастна.

– Эта хабалка? – Я задохнулся от возмущения.

– Недочка? Несчастна и делает несчастными всех вокруг. В отместку. Так бывает.

– Ее зовут Люся, – сказал я, – и она врет. Они все время врут. Оба.

– Ее не зовут Люся, – сказал сосед Леонид Ильич, – и она не врет. Что до него – не знаю. Я его не видел. Но вы зря так беспокоитесь. Не думаю, что здесь какой-то заговор против вас. Ряд совпадений, знаете, бывают такие совпадения, странные… Что-то вроде причинно-следственных завихрений, есть какая-то теория, резонанса, что ли.

– Либо причинно-следственная связь есть, либо ее нет, – сказал я твердо. Выпитое виски висело в желудке плотным огненным шаром. – Если ее нет, то и реальности нет. А есть какое-то дерьмо, которое над всеми нами издевается.

– Я помню, это у вас такой конек, насчет реальности. Но не нужно так уж радикально, – укорил он. – Реальность есть. Вот мы стоим, разговариваем. Это реальность. В общем, спокойной ночи. И будьте с ней поласковей, с девочкой. Совершенно одна, в чужом городе…

– Да-да, беззащитная крошка…

– Нет, не беззащитная. И не крошка. Тем не менее.

И он стал спускаться с крыльца.

– Если со мной что-то случится, – сказал я ему в спину, – подумайте, как распорядиться письмом.

Он обернулся. Я увидел, что он сильно сутулится. Он всегда так сутулился? Я не помнил.

– Умоляю, – сказал он, – ну что с вами может случиться? При той замкнутой, совершенно скудной, однообразной жизни, которую вы ведете? Только хорошее.

Он шел по темной дорожке к своему темному дому, я стоял на крыльце своего освещенного дома и боялся туда возвращаться.

Деревья гремели мертвой цинковой листвой.

Рогнеда в окне исчезла из виду, и тут же из приоткрывшейся двери выпала узкая полоса света.

– Злишься, – сказала она, высунувшись в темный воздух, – а чего? Ты же делаешь успехи. Вон, целую тарелку салата навернул и даже не подавился. Завтра пойдем тебя одевать, в сток пойдем, шиковать не будем. Тут есть какой-нибудь сток?

– Тут есть секонд, – я глубоко вдохнул сырой воздух и вернулся в дом, – на Южном рынке. Хорошие, добротные вещи, английские большей частью. Я там отовариваюсь обычно.

– А Лора Эшли там есть? – Она явно оживилась. – Анни Карсон?

– Не смотрел. Наверное.

– Отлично. Завтра сходим. Это даже лучше, чем какой-то паршивый сток. Эксклюзивней. А ты молодец, – она окинула меня доброжелательным взглядом, – разбираешься. Я и смотрю, ты правильно под писателя косишь. Твид, свитер этот норвежский… Ты вообще любишь всякое старье, да?

– Я не люблю новье.

– Там, в чулане, лежат всякие штуки. Это твои? Тарелки всякие, вазочки. Весь чулан забит.

– Слушай, – сказал я сквозь зубы, – не лезла бы куда не просят.

– Ха. – Она, вызывающе оттопырив круглую задницу, вытирала стол губкой. – Тоже мне Синяя Борода! Семь жен на крюках, это, по крайней мере, круто. А то посуда. Ты зачем ее покупаешь? Для чего?

Я молчал.

– Надеешься зажить своим домом и расставить все по полочкам. – Она ушла в кухню и там стряхивала крошки в мусорное ведро. – Когда-нибудь. Когда-нибудь.

Я молчал.

– Когда твой смешной папа умрет, а ты приведешь в дом хорошую женщину. Чтобы она тебя понимала. А ты ее. Расставишь тарелочки. К ним прикупишь какую-нибудь старую мебель. И будете друг друга любить.

Я молчал.

– Знаешь, что я тебе скажу? У того, кто мечтает об идеальном доме, не будет никакого. Вообще ничего не будет. Ни дома. Ни женщины. Ни семьи. Ничего.

– Заткнись, ты!

– Ага, вот и заговорил, – сказала она с удовольствием, – а то я смотрю, молчишь-молчишь. Виски еще хочешь?

Я сказал:

– Налей. Или нет, я сам налью.

– Да не отравлю я тебя. – Она говорила терпеливо, как с маленьким. – Завтра пойдем на секонд, посмотрим тебе приличное пальто. Кашемир. Мне что-нибудь соответственно дресс-коду подберем. Или ты раздумал идти? Боишься, скандал устрою?

– Я сам скандал устрою. Мало не покажется.

– Ну вот видишь, как все удачно получается. Ты устроишь скандал, я устрою скандал. Людям будет на что посмотреть.

Мне вдруг показалось, что она старше, чем я думал поначалу, гораздо старше, она была словно моя старшая сестра, которой у меня никогда не было. Или с женщинами всегда так? Они как хамелеоны, у них нет личности, только набор сменных личин.

Она встряхнулась и снова обрела цинично-юный вид, который эти паршивки явно специально вырабатывают перед зеркалом, чтобы раздражать взрослых.

– Я в ванную, ладно? – Она собрала с дивана свои кружевные тряпки, взяла огромную свою косметичку и деловито удалилась.

Только сейчас я обратил внимание, что она успела снять свои докерские ботинки и шлепала по дому босиком. Ногти на ногах у нее, как и на руках, были выкрашены черным лаком. В общем и целом это производило такое впечатление, что ей на пальцы, несмотря на все докерско-обувные предосторожности, все-таки упал двутавр.

В ванной зашумела вода.

Я сел к ноутбуку, проверил почту, где, кроме спама, ничего не было, потом пробил по «Яндексу» слово «мангазея».

Мангазея оказалась никакой не тканью, а первым русским городом в Сибири, расположенным на реке Таз, являвшейся частью так называемого Мангазейского морского хода. От устья Северной Двины через пролив Югорский Шар к полуострову Ямал и по рекам Мутной и Зеленой в Обскую губу, далее по реке Таз и волоком на реку Турухан, приток Енисея. Название предположительно происходит от имени самодийского князя Маказея (Монгкаси).

Православные мангазейцы были очень суеверными людьми. При строительстве домов под фундамент закладывались магические предметы. Такие приклады от нечистой силы в Мангазее найдены под каждой постройкой.

Хорошая вещь «Википедия».

В честь «Википедии» я налил себе еще виски и с некоторым удивлением обнаружил, что бутылка опустела, а слово «Мангазея» начало рассыпать вокруг себя холодные колючие искры, наподобие бенгальской свечи. Я протер глаза ладонью и с неменьшим удивлением обнаружил, что ладонь оказалась в мокром и соленом.

– Черт знает что, – сказал я сам себе, потому что ладонь вдобавок тряслась.

– Что ты, маленький, что ты, – кто-то гладил меня по голове, рука была легкая, почти невесомая, точно ночная бабочка, я их терпеть не мог, – ну не плачь. Кто тебя обидел?

– Пусть отдаст моего Будду, – сказал я, всхлипывая, – это мой Будда. Я верну ему деньги, только пусть отдаст.

– Конечно, малыш. Это твой Будда. Он отдаст тебе твою игрушку. Мы ему так и скажем – отдай мальчику нашего Будду. А то мы пожалуемся на тебя папе.

Я вытер тыльной стороной ладони нос и сказал:

– Что ты несешь?

Она хихикнула:

– Что ты как маленький! Рюмса, плакса-вакса. Здоровый мужик, напился, сидит и плачет.

– Не твое дело, – сказал я сердито.

Она присела на колени около кресла и заглянула мне в глаза.

– Я сразу поняла, что ты несчастный, – сказала она серьезно, – знаешь, бывают такие люди. С виду у них все нормально. Но они несчастные. А все почему? Сами себя ненавидят, вот и мучаются. И ты знаешь, что интересно? Остальные их тоже начинают… не то чтобы ненавидеть. Так, недолюбливать. Лучше б ненавидели, правда?

Я сказал:

– Не понимаю почему. Я так стараюсь…

– А ты не старайся. Вот увидишь, сразу легче будет.

Она положила ладонь мне на рукав и заглянула в глаза:

– Ладно. Есть один способ. Только никому не говори.

Опять врет, подумал я. И сказал:

– Не скажу.

– Я могу сделать тебя сильным. Не мышцы накачать, это фигня, а изнутри. Изнутри – это самое надежное. Только этим можно один раз воспользоваться, для одного человека. Ну вот, давай ты этим человеком и будешь.

– Давай, – сказал я равнодушно.

– Тогда делай то, что я скажу, ага?

– Ага.

– И не спорь со мной.

– Ладно.

Свет, который отбрасывала на ее сосредоточенное лицо моя министерская лампа, был чуть зеленоватым, но не мертвенным, а теплым, словно просачивался сквозь густую листву облитых солнцем деревьев. Я был маленьким мальчиком и стоял в траве, которая росла неожиданно высоко, доставая мне до колен, и смотрел на огромного кузнечика, сидящего на глянцевом темном листке тяжелой душной розы, – а он смотрел на меня, чуть склонив треугольную голову с блестящими старыми и мудрыми фасеточными глазами. В черных волосах у него белел тонкий пробор – как шрам.

– Эй, – сказала она, – не отвлекайся.

Она поднесла к моему лицу раскрытую ладошку, у нее была совсем детская ладонь, с розовыми подушечками пальцев и разбегающимся нежным рисунком линий.

– Подуй вот сюда.

Указательным своим пальцем другой руки она ткнула в самую середку ладони, где была крохотная ямка, скопившая озерцо света.

Я подул. Озерцо света пошло рябью, расплескавшись на всю ладонь.

Она быстро захлопнула кулачок, словно мое дыхание было бабочкой, которую можно удержать при наличии осторожности и хорошей реакции.

– А теперь сюда, – она ткнула указательным пальцем себе в ямочку под горлом, в ней тоже пульсировало озерцо света, – только надо, чтобы совсем близко.

От нее пахло почему-то раскаленным песком, словно на морском берегу или от кофейной жаровни, и еще чем-то очень древним, ветхим, словно маленькая девочка надушилась бабушкиными духами.

Наверное, так пахли ее купленные на барахолке готические тряпки.

Я осторожно подул – шнурок с кельтским крестом, уходивший в ложбинку между грудями, сейчас, вблизи, блестел и переливался, как черная змейка.

– Вот смотри, – щекотно шептала она мне в ухо, – ты маленький, я большая. Ты нестрашный, я страшная. Как я захочу, так и будет. А будет все наоборот. Ты будешь большой – я маленькая. Ты будешь страшным – я нестрашной. Ты будешь страшный. Большой и страшный. Как Ахилл, выходящий из моря…

Почему Ахилл? Откуда Ахилл?

И вообще, когда я последний раз мыл уши?

У меня наверняка грязные уши.

Неловко.

– Я тебя зову, ты приходишь. Когда маленькие зовут, большие всегда приходят. Чтобы маленьким было не страшно в темноте. Вот, смотри, делается темно.

Свет погас. Летний теплый день сменился ночью – сразу, рывком. Так не бывает.

– Бери меня за руку. Клади руку вот сюда.

Я положил руку в теплое и влажное.

– Один раз это можно, – шептала она, ее руки что-то делали со мной в разных местах одновременно, как это так у нее получается? – Один раз можно. Смотри, какой ты сильный. Твоя сила растет. Вот как она растет, ох вот как она растет и вот так, да вот так…

По крайней мере, подумал я, хорошо, что она больше не видит, грязные ли у меня уши.

* * *

Я проснулся и подумал, что мне снилось что-то очень хорошее.

Яблоневая ветка, которую раскачивал ветер, отливала золотом и пурпуром; сквозняк, которым тянуло из оконной щели, принес запахи мокрой травы, подгнившей яблочной сладости и почему-то грибов. И еще пахло древним, чуть затхлым, бабушкиными сундуками. И почему-то от моей подушки.

Тут я все вспомнил и взмок от ужаса.

Я все-таки спутался с малолеткой.

Как это я умудрился?

Что на меня вообще вчера нашло?

Ну ладно, никакого насилия, все по обоюдному согласию, но если она и впрямь решит меня сдать? Кто докажет, что было обоюдное согласие, а если и было, то вообще – сколько ей лет? Шестнадцать? Семнадцать? Это считается растлением несовершеннолетних или уже нет? А вдруг ей вообще пятнадцать и она просто выглядит старше – есть же такие, что рано созревают.

Я так и не видел ее паспорта.

Мысли путались, я никак не мог привести их в порядок.

А если она уже побежала в милицию? Медицинское освидетельствование, анализ спермы…

От страха и безнадежности у меня заломило виски.

Я вскочил и торопливо натянул треники. Надо, наверное, бежать отсюда, пока она не вернулась в компании деловитых равнодушных людей, которые разбираются в сношениях с малолетками гораздо лучше, чем я.

Я вышел в гостиную. Ее не было. Правда, на ручке дивана лежала готская юбка со смешной оборочкой и расшнурованный корсет – точно жесткий пустой кокон. Докерские ботинки стояли у порога, привалившись друг к другу, как уставшие любовники.

В ванной шумела вода.

Раз она подмылась, уже ничего не докажешь.

Разве что успела сбегать на какое-то их освидетельствование с утра, когда я спал?

Я провел пальцем по подошве «гриндерсов», как какие-то панцервагены, ей-богу. На гусеничном ходу.

Подошва была сухая. Грязь, которая засохла на ней, посерела и опадала сухой пылью.

Вряд ли она выскочила из дома растерзанная, босиком. Или все-таки выскочила? А сейчас отмывается в ванной?

Я потоптался у порога и пошел во двор отлить. Это, кажется, превращалось в традицию.

Взять ее за тонкую белую шею, сдавить руками. За круглую белую шею под черными волосами. И пускай она до последнего мига смотрит мне в глаза.

Я торопливо подтянул треники и оглянулся.

Мало мне изнасилования, теперь еще и убийство, чтобы уж наверняка?

Вода больше не шумела. Из кухни доносилось неразборчивое мурлыканье. Я осторожно выглянул.

Рогнеда, в черном своем кружевном халатике, с волосами, обернутыми желтым пушистым полотенцем, пританцовывая, резала на доске.

Остро пахло свежими помидорами и укропом.

– Там йогурт есть, в холодильнике, – сказала она, не обернувшись. И как только они ухитряются чувствовать, когда им смотрят в спину. – Будешь?

– Ага.

Я наклонился и полез в холодильник, глаза мои оказались на уровне ее круглого зада, она ухитрялась так оттопыривать зад, что это было видно даже в свободном пеньюаре, или как там эта штука называется?

Я должен сделать ей предложение? Как честный человек?

Или это для нее обычное дело, все равно что чаю попить в компании лица противоположного пола?

Не то чтобы я хотел всю оставшуюся жизнь прожить с такой вот девицей, совершенно другого круга, других интересов, я даже не знаю, что она любит читать, может, она вообще ничего не читает, кроме рекламных проспектов? Они переговариваются на каком-то своем языке, чужие, непонятные посторонним коды, кто не наш, того в топку. Или пусть выпьет йаду. И вообще ктулху фтагн. Или Ктулху – это уже не модно? Вообще какая-то, я не знаю, профурсетка, папа любит это слово, хотя я так и не удосужился спросить у него, что это значит, но явно что не нашего круга. Может, учащаяся профтехучилища, колледжа, как они теперь говорят? Стилистка, мать ее. Да, кстати, насчет матери. У нее же родня. Она же дочка Сметанкина. Я переспал с дочкой Сметанкина. Ну и ну!

А ведь папа будет доволен. В смысле, мой папа. Она ведь по-своему красивая. Папа будет гордиться. Выдрючиваться перед ней. Объяснять, что это он крутой, а я – ничтожество. Ладно, пускай себе.

А уж как он обрадуется, если ему рассказать правду! Что она – дочка его любимого Сметанкина и мы все теперь – одна большая семья.

Если это правда, конечно.

Я уже понял, что от нее правды не дождешься. И от Сметанкина.

Я напомнил себе, что они хищники. Может, даже убийцы. Это просто часть плана. Я на ней женюсь, потом со мной что-то случается, и она совершенно законно наследует квартиру. Элементарно, Ватсон.

Я отодрал крышечку от йогурта, внутри он был бело-розовым, как платье невесты. Тьфу ты.

Она настрогала целую миску салата – вчерашний, получается, уже сожрали, и поджарила тосты. Может, и правда все к лучшему. Весь остаток моей короткой жизни я буду есть вкусную еду – она не то чтобы умела готовить, но, по крайней мере, не умела портить продукты, что да, то да. И тосты были чуть прижарены – именно так, как я люблю.

Если ты переспал с женщиной, то уж поесть при ней можно, верно?

Она деловито ковырялась ложкой в своей баночке с йогуртом. Мне был виден только белый пробор в черных волосах.

Запах кофе гулял по комнате, как развеваемый сквозняком пучок черных шелковых лент.

Я сказал:

– Я не знаю, ну… хочешь, поженимся?

Она обернулась. Она вроде как опять сменила облик: глаза у нее сегодня были немножко китайские, может, она плакала и веки припухли? Из-за меня плакала?

– Что? – спросила она удивленно.

– Ну, я подумал – почему бы не?.. Я же… мы же… были вместе.

Ну вот, я все-таки сделал ей предложение. Посторонней девице. О которой я вообще ничегошеньки не знаю, кроме того, что пирсинг у нее не только в ноздре. Очень полезное знание для семейной жизни.

Как ни странно, я испытал определенное облегчение.

Бледные злые губы задрожали, и я подумал, что она опять сейчас заплачет.

– Мы – что? – спросила она.

– Ну, были близки. Любовниками были, нет?

Тут я понял, что губы у нее дрожат от смеха.

– Тебе показалось. – Она посмотрела мне в глаза весело и нагло.

– То есть… как?

– Напился и задрых у меня на диване, я тебя с дивана на кровать перетащила, ты шел вроде как почти сам, но не соображал ничего. Вот и возбудился, пока меня лапал. Эротический сон, слышал о таком?

– Когда-то слышал, – сказал я устало, – очень давно.

Она была так уверена в себе, держалась с такой великолепной наглостью, что я засомневался. А вдруг и правда? Ну, то есть вдруг неправда.

– У тебя пирсинг в интимном месте, – сказал я.

– Да-а? – весело удивилась она. – Ну, доктор, у вас и фантазии!

Значит, было, нет ли (я уверен, что было), жаловаться на грязного насильника она не собирается. И то хорошо. В то же время я ощутил невнятную, но острую тоску, разочарование. Не будет по утрам она в черном пеньюаре варить кофе. Не будет жарить тосты. Не для кого мне покупать на блохе тарелки, синие, с золотой эмалью, с цветами и птицами. Некого радовать.

Запах кофе щекотал ноздри. У нее, похоже, наконец получился хороший кофе.

Тосты пахли теплым поджаренным хлебом – именно так, как должны пахнуть тосты. Я намазал теплый четырехугольник маслом и повидлом, масло было бело-желтое, повидло – шафранное, есть ведь такое слово «шафранное». Или шафрановое?

Солнце плясало на немытом кухонном окне, плясали в солнечном свете красные и зеленые листья дикого винограда, тени от листьев были четкими, как на учебном рисунке.

В нижнем углу окна рисунок был чуть размыт – там между рамами поместилась тонкая паутина, отбрасывающая на стекло тонкую паутинную тень. Сколько дней я уже не занимаюсь обычной своей вечерней уборкой?

Я уже совсем собрался открыть раму и вымести паутину веником, но передумал. Паучок устроился, как ему казалось, в безопасности, огражденный с одной стороны от страшных надвигающихся холодов, с другой – от страшных людей, чьи огромные тени время от времени проходили по стеклу. Теперь я лишу его этой уверенности, выгоню во двор, где ему недолго останется жить, разрушу его дом.

– Ладно, – сказал я паучку, который сейчас невидимо скрывался в щели, раскинув чувствительные ловчие нити, колеблемые тонким воздушным потоком, – живи.

Рогнеда убрала со стола и теперь, не стесняясь меня, сидела, подмазывая перед крохотным зеркальцем глаза и ресницы. Ноги она забрала на другой стул, а косметичку устроила на коленях.

Все-таки из нее бы вышла хорошая жена. Может, сказать ей, ну его, этого Сметанкина? Пускай живет тут сколько хочет. А выгонят отсюда, найдем другое жилье. Она перекуется, простится с преступным прошлым… Займется честным трудом, устроится стилистом – наверное, не трудно устроиться стилистом? Или гримером на киностудию. Будет ездить со съемочной группой, познакомится с известным артистом, сойдется с ним, он будет ее мучить, изменять ей, она поймет, какой я был хороший, и вернется ко мне. Я открываю дверь, а она стоит на пороге с таким маленьким кожаным чемоданчиком, дождь, точно слезы, стекает по щекам, оставляя черные полоски туши… Сёма, хватит!

– Звонят, – раздраженно сказала Рогнеда. – Не телефон, в двери звонят. Ты что, не слышишь?

Она вновь застыла с приоткрытым ртом, совершенно непонятный для меня рефлекс, почему они, когда красят ресницы, всегда открывают рот, как лягушки какие-то.

Я пошел к двери. Наверное, сосед Леонид Ильич решил извиниться за вчерашнее. А заодно проверить, жив ли я еще? Или Зинаида Марковна желает сказать, чтобы я прекратил мочиться во дворе, потому что ее внучка – хорошая воспитанная девочка и нечего ей смотреть на всякое…

Но в дверях стояла молодая незнакомая женщина в синей дутой куртке и с сумкой через плечо.

– Ковальчук Валентин Евгеньевич? – спросила она деловито.

Я сказал:

– Он в отъезде, я за него. Если надо что-то получить, есть доверенность. Письмо, в смысле, или посылку.

– Не важно, – отмахнулась она. – Вы же тут живете, да? Тут вот у вас была задолженность за электричество.

– Я заплачу, – сказал я, – буквально на днях.

– Так я же и хочу сказать, что не надо, – она была очень деловита, – вы заплатили по старому тарифу до конца года, а потом тариф поменялся, и надо было платить по новому тарифу, но мы никак не могли сделать перерасчет и прислали вам извещение, что у вас задолженность, а потом сделали перерасчет и получилось, что у вас никакой задолженности нет, вот я специально пришла вас известить, чтобы вы не волновались, только вам надо за декабрь доплатить разницу между старым и новым тарифом, я принесла квитанцию, тут совсем немного получается.

– Хорошо, – сказал я, – а что… у вас в банке поменялось руководство?

– Нет, – она протягивала мне пухлую белую квитанцию, и не жалко им бумаги! – просто перерасчет, потому что квартал закрываем, ну, понимаете… И клиентам бонусы, и вообще.

– Спасибо, – сказал я, – я обязательно заплачу.

– Можете не торопиться, – напомнила она, – это до декабря.

– Не буду, – пообещал я.

– У вас к нам нет претензий? А то, если есть претензии, я обязана…

– Нет, – сказал я, – что вы!

И закрыл дверь.

– Что там? – поинтересовалась Рогнеда, она уже уложила свою косметичку и теперь, по-прежнему с ногами на стуле, шнуровала ботинки, напоминая трудолюбивую девочку у балетного станка.

– Это из банка. Перерасчет за электричество. У меня была одновременно переплата и недоплата. А теперь нет переплаты, а только маленькая недоплата, но это фигня, потому что та недоплата была большая, и они мне грозили какими-то штрафами, нужно было ехать в банк и открывать новый счет, я так и не понял…

Я заметил, что говорю, как та женщина из банка, длинными подробными периодами и без остановки.

– Ну вот видишь, – сказала Рогнеда.

– Что – вот видишь?

– Я говорила, что с сегодняшнего дня у тебя все будет по-другому. Все будет получаться.

Я посмотрел на нее и встретил ее веселый и наглый взгляд.

– Тебя все будут видеть. Ну, считаться с тобой.

– Я вовсе не хочу, чтобы меня все видели.

– Это ты раньше не хотел. Когда был маленьким. А теперь ты большой и страшный. Тебе понравится, вот увидишь! Ладно, – она рывком сбросила ноги со стула, пол чуть заметно вздрогнул, – пошли.

– Куда?

– В секонд, куда ж еще? Одеваться. А то у меня только эта юбка с собой, а я в ней на вокзале спала.

Она мечтательно закатила накрашенные глаза:

– Вот бы от Вивьен Вествуд что-нибудь найти на секонде! Но это все равно что кольцо с бриллиантами в «Ашане» на полу найти.

– Валька Ковальчук нашел один раз, – сказал я.

* * *

Удивительно, но она таки нарыла на секонде Вивьен Вествуд!

Она зарывалась в ворох тряпок деловито, как терьер, разглядывала ярлычки, отбрасывала, откладывала в сторону, пока рядом с ней не выросла кучка избранных вещей, по-моему ничем не отличающихся от отвергнутых. Вивьен Вествуд оказалась вообще чудовищной панковской тряпкой, я даже не понял, юбкой или платьем, но Рогнеда была в восторге. Она приложила ее к себе так, что из-под неровных лохмотьев были видны лишь окованные «гриндерсы», одобрительно оглядела себя и глянула в мою сторону:

– Ну как?

– Зыкински, – сказал я.

Хлипкий навес укрывал от неслучившегося дождя кипы вещей, тюки, вешалки с пальто и сосредоточенных людей, не обращающих внимания на снующих мимо прохожих. В одиноком зеркале примерочной кабинки отражалось осеннее небо с жирными мазками яркой голубизны.

– Нет, правда?

– Очень впечатляет. Уникальная вещь. Совершенно ни на что не похоже.

– Вествуд, она такая, – сказала Рогнеда, – крутая бабка.

Вокруг копошились тетки, тоже деловито откладывали, перетряхивали. Смотрели на свет. Осенние солнечные зайчики вместе с ними рылись в груде тряпок – наверное, искали что-нибудь на зиму.

Тряпки воняли пылью и дезинфекцией.

Я неловко переминался с ноги на ногу. Здесь вам не блоха, где трутся в основном мужики. Бабье царство, торжество женственности.

– Вот, примерь. – Рогнеда сунула мне в руки твидовый пиджак. – «Хьюго Босс», вроде твой размерчик. И вот эти джинсы.

– Я дома примерю, ладно?

– Опять стесняешься? Ладно, я же вижу, эти точно на тебя. Еще вот это поло, и пошли.

Я забрал у нее пакет с вещами. Пакет был увесистый. Помимо пиджака и джинсов, она и правда ухитрилась раскопать черное кашемировое пальто, мягкое и словно пожеванное. Его надо будет отпарить утюгом, что ли?

– Если вещь твоя, она к тебе все равно попадет, – рассуждала она по дороге, давя «гриндерсами» подвернувшиеся под ноги грецкие орехи. – Эти дуры что ищут? Чтобы блестки были. Стразы. И чтобы розовое. И как у всех. А эксклюзив они не видят. Не замечают. Он им на фиг не нужен, эксклюзив.

– Рогнеда, – сказал я, – ну зачем мне еще одни джинсы? И еще один пиджак? У меня же есть один. Твидовый, на локтях заплаты замшевые, все как надо. Все в образе.

– Это для клиентов. А этот для выхода. Ты его там снимешь. Бросишь на спинку стула – небрежно. И все увидят лейбл. А ты небрежно скажешь, что в Лондоне купил. Скажешь, неподалеку от Марбл-Арч есть такой маленький чудесный магазинчик, основан сто лет назад. Там тебя знают и специально подбирают адекватно имиджу. Известные бренды, но под твой имидж. Марбл-Арч, запомнил?

– Запомнил. А если начнут про Лондон расспрашивать? Я там не был.

– Это очень просто. Ты сразу спрашиваешь – вы были в Лондоне? И если собеседник говорит «нет», гонишь все подряд, про Колесо там, про Британский музей, про Тауэр. А если говорит «да», то спрашиваешь – а где конкретно. И дальше молчишь. Людям не интересно слушать про чужие путешествия. Людям интересно рассказывать про свои. Они их как бы переживают сами, пока рассказывают. Это паразитизм такой, безобидный, знаешь, загонят в угол, сунут флешку в твой комп – и тысяча фоток на тему «Как я провел лето». А ты ему в ответ – свою тысячу. И он терпит, потому что деваться некуда. Он же тебя своими умучил уже.

– Это уже не паразитизм, а симбиоз получается.

– А, ну да, ну да. Но ты как раз ответно не умучивай. Молчи и слушай. Собеседника не грузи. Тебя сразу все полюбят.

– Карнеги я и сам читал.

– Тогда почему ты такой дурак?

Она уже как мой папа. У меня теперь все родственники такие.

– Я живу той жизнью, которая мне нравится, вот и все.

– Да-а? – весело удивилась она.

– Послушай, – сказал я, – а можно, я тебе задам интимный вопрос? Очень интимный?

– Я слушаю, – сказала она шепотом.

– У тебя три соска? Нет, я вижу, но, может, есть еще недоразвитый?

– Я тебе что, кошка? – обиделась она.

За разговорами я и не заметил, как мы дошли, все-таки приятно, когда есть с кем поговорить по дороге. Вот придем, устроим барбекю во дворе, пригласим соседа Леонида Ильича, этого мерзавца и предателя, раз уж они в таких хороших отношениях. Барбекю в одиночестве – это нонсенс. А тут все живая душа, хотя и авантюристка, и, возможно, убийца. Она, правда, мяса не жрет. Ладно, хотя бы картошку спечем. В золе. Я и забыл, как пахнет картошка, испеченная в золе.

Раз уж я все равно потенциальная жертва, то хотя бы проведу остаток дней в приятности. И пусть они все стараются мне угодить. А то я раздумаю быть жертвой и уеду в Лондон. Меня надо опутать. Обольстить. Обиходить. Обслужить. И все – по первому разряду.

Опять кто-то поставил свою тачку так, что ни пройти ни проехать: чтобы подойти к калитке, мне пришлось обогнуть ее со стороны хищного бампера. Правда, черного «мерса» с тонированными стеклами ни у кого из соседей вроде не было.

Я уже отпер калитку, как окошко «мерса» поехало вниз.

– Блинкин? – спросил вежливый человек в пиджаке и галстуке.

– Ну? – сказал я осторожно.

– Вас просят поехать со мной.

– Куда это? – спросил я холодно, чувствуя, что пальцы Рогнеды вцепились мне в запястье, а коготки у нее были, между прочим, остренькие.

– Это конфиденциально, – сказал он без запинки, хотя слово было трудное.

– Меня это не колышет. – Я открыл калитку настолько, насколько позволял капот «мерса». – Мы спешим. На открытие сезона божоле. Пошли, Рогнеда. Тебе еще к массажистке и на фитнес, а мне – в бассейн.

Пакет с секондскими вещами распространял вокруг себя густой запах фумигации.

– Сезон божоле только десятого открывается, – сказал шофер. – Но я понимаю ваше нежелание ехать куда-либо неинформированным.

Где он в свободное время подрабатывает? Читает лекции по политологии?

– У меня от невесты нет секретов, – я осторожно отцепил от рукава Рогнедины когти, – и, если можно, извольте объясняться поскорее. Мне завтра в Лондон лететь, на вручение «Серебряного кинжала».

– Не сомневаюсь, что вы востребованный человек, учитывая ваш род занятий, – сказал шофер, – но вас очень хотела видеть госпожа Левицкая.

– Госпожа Левицкая, – сказал я, холодея от собственной наглости, – могла оказать мне честь, условившись со мной заранее, а не высылать карету к подъезду. В моем кругу так не принято.

– Да, – подтвердила Рогнеда и повела плечом.

– Это компенсируют, – сказал шофер, – и компенсация будет щедрой. Уверяю, это займет не более часа. Это личная просьба, поймите же. Очень личная.

– Хорошо, – я вообще ничего не понял, – если надо, то… хорошо.

Я даже не успел сделать шага к машине. Рогнеда толкнула меня локтем в бок.

– Милый, – сказала она, – нам надо переодеться. Прежде всего. На яхте было сыро. Ты продрог.

– Да, – сказал я, – на яхте было сыро. Я замерз. Подождите здесь, я выйду через двадцать минут.

– Но госпожа Левицкая занятой человек, – укорил шофер.

– Я ценю ее время, – сказал я, – я только отложу несколько деловых встреч, переоденусь и присоединюсь к вам.

– Ты все правильно сказал, – одобрительно щебетала Рогнеда, пока тянула меня за рукав к дому, – молодец. Так с ними и надо. Сейчас быстро я ценники посрезаю, одевай джинсы и пиджак…

– Надевай, – поправил я машинально.

– Не занудствуй. Я пробник в аэропорту зажилила, тоже Хьюго Босс, других не было, удачно получилось, мы сейчас быстро их опрыскаем, фумигатором вонять не будет, кроссовки у тебя так себе, ну ладно, с джинсами сойдет, будет такое кэжуал. Что еще у нас тут есть? Гольф, черный. Вот, его надевай.

Я безропотно натянул водолазку, хотя терпеть не мог, когда что-то сжимается вокруг горла.

– Черт, надо было ботинки тебе еще посмотреть, ладно, в следующий раз. Поедешь, с водилой этим осторожнее, он хитрый, лучше молчи, а начнет спрашивать, извинись, скажи, весь в новом романе, у тебя творческий приход, и пускай не мешает тебе обдумывать ключевую сцену. Паркер, паркер в нагрудный карман. Только чернилами не испачкай ничего. Вот так, отлично.

Она обошла меня противосолонь и одернула полы пиджака.

* * *

Я полагал, мы направляемся в здание городской думы, белое и с колоннами, но «мерседес» остановился у новых розовеньких корпусов Университета юриспруденции и международных отношений. Ну да, она ведь еще и ректор. Именно под ее рукой юрфак местного университета превратился сначала в институт, потом в университет, оброс корпусами, отрастил часовенку, напрудил бассейн, обзавелся четырехзвездочным отелем и теперь процветал, как хозяйство рачительного феодала. Она и была таким феодалом – о ее властности и деловой хватке ходили легенды. За своих она стояла горой, с недругами расправлялась беспощадно. Еще Левицкая славилась своей любовью к бриллиантам и тягой к безвкусным, но шикарным туалетам – для женщин ее статуса не столько недостаток, сколько почтенная традиция.

Вежливый шофер передал меня с рук на руки секретарше, молодой, но не слишком красивой, в деловом костюме и черных лодочках на низком каблуке, и она, стуча этими каблуками, провела меня по широкой мраморной лестнице на второй этаж. По пути она деловито и негромко что-то говорила в коммуникатор, слегка с придыханием, поскольку не прерывала движения. Высокое витражное окно отбрасывало на скромный грим секретарского лица то красные, то синие блики, зрелище по-своему завораживающее.

Около тяжелой двери с массивной табличкой она пропустила меня вперед, и я прошел через пустую приемную в ректорский кабинет.

– Я вас ждала, – укорила меня госпожа Левицкая.

Я сказал:

– Прошу прощения. Слишком спонтанное приглашение, я вынужден был отложить некоторые дела.

– Да-да, – она благожелательно показала волевым подбородком на кресло, – садитесь.

По-моему, ей понравилось слово «спонтанное».

Кресло было глубоким и неудобным, пришлось сесть на самый его край, я подумал, это специально так, чтобы посетитель с самого начала почувствовал себя неуверенно, наверняка она консультировалась у психолога производственных отношений, или как там они называются. Я огляделся, в кабинете было еще несколько стульев, у стены.

Я спросил:

– Вы разрешите?

Взял стул и подтащил его к начальственному столу. Она наблюдала за мной, прищурив подкрашенные глаза. Деловая женщина. Седина, слишком яркая помада, слишком крепкие духи.

И еще она нервничала.

Я уселся на стул, который был гораздо удобней кресла, и молчал.

Она зажгла тоненькую сигарету, затянулась, сломала ее в пепельнице. Я положил ногу на ногу, достал трубку и стал ее набивать. За неплотно прикрытой дверью было слышно, как секретарша беседует по телефону.

Она нажала на кнопку вызова. Секретарша прекратила говорить по телефону и заглянула в кабинет.

– Верочка, – сказала госпожа Левицкая, – закрой дверь поплотней и никого не впускай. Я занята.

– Да, Эмма Генриховна, – шепотом сказала Верочка и исчезла. Вместе с ней исчезли все наружные шумы.

– В последнее время я много о вас слышу, – сказала Левицкая наконец, – и с интересом слежу за вашей литературной карьерой. Буквально вчера перечитывала ваш недавний роман…

– Да? – доброжелательно спросил я. – Какой именно? «Синий свет»? «Мангазею»?

– «Мангазею», – уверенно ответила она.

– И как вам?

– Очень. Характеры, коллизии, все… психологическая достоверность… Вы талантливый человек. Мы были бы очень рады, если бы вы выступили перед нашими студентами. Или нет, пожалуй, следует поговорить о курсе лекций… о современной литературе, как вам это? Вы ведь понимаете, сейчас это очень важно. Мы их теряем. Навыки чтения пропадают, торжествует клиповое мышление, ну, не вам, человеку слова, мне это говорить! Этот их ужасный албанский язык, ктулху какой-то… Мы – процветающий вуз, мы можем себе позволить нанять лучших, ну и платить им соответственно, разумеется. Молодежи надо прививать духовность, хорошему их учить, высоким отношениям учить, а кто сможет сделать это лучше вашего брата, писателя?

Ее пальцы нервно барабанили по столу. В плоть безымянного врезалось обручальное кольцо с косой полосой бриллиантов.

– Спасибо, – я выпустил красивый клуб дыма, который тут же развернулся в ленту и уплыл в сторону, – я обдумаю ваше предложение.

И опять замолчал.

– Кстати, насчет брата, – сказала она.

Специалисты по межличностным отношениям, те, что ее учили, были дилетантами. Обучая ее ненавязчиво и незаметно переходить к интересующей теме, они забыли сказать, что, когда человек говорит «кстати», это значит, он вот-вот скажет нечто совершенно не относящееся к сказанному прежде.

– Сметанкин Сергей вроде ваш родственник? Я не ошиблась?

Она произнесла «Сметанкин Сергей» так, что я вспомнил: в незапамятные времена она вроде бы преподавала обществоведение в школе.

– К сожалению, нет, не ошиблись, – сказал я и выпустил еще один клуб дыма. – Родственник. Дальний.

– А почему – к сожалению?

– Он несчастный, запутавшийся человек, – пояснил я, – истосковавшийся по теплу. Рано лишился родителей, тяжелое детство…

– Он вроде собирает родню.

Грудь в вырезе платья пошла красными пятнами. Чересчур глубокий вырез. Бриллиантовое колье, опять же. Ну почему она не наняла себе приличного стилиста? Вот, например, Рогнеду. Могу ей порекомендовать.

– Да, – сказал я, – об этом было в прессе. И не только в местной.

– В центральной? – насторожилась она.

– Нет. В сибирской.

Она с облегчением вздохнула:

– И вы идете? На слет родни?

– Да, конечно. И я, и мой батюшка.

«Батюшка» было уже явным перебором. Но само как-то выскочило.

Она опять замялась.

Потом собралась, стала жесткой деловой женщиной. Женщины вообще легко меняют личины, эта вот тоже…

– Я вас очень огорчу, Семен Александрович, – сказала она, – очень. Вы стали жертвой ужасного заблуждения. Обмана. Я надеюсь, непреднамеренного.

– Да что вы говорите?

– Сергей не ваш родственник. Он просто не может быть вашим родственником.

– Почему? – очень удивился я.

– Потому что он мой сын, – сказала Эмма Генриховна.

* * *

Зазвонил телефон, она не глядя нащупала трубку и бросила ее на рычаг.

– Ну да, – она раздраженно потянула пальцем бриллиантовое колье, – в общем… у моего мужа… это останется между нами, я надеюсь, так вот, у него не могло быть детей. А я тогда с делегацией полетела в Чехословакию… тогда еще была Чехословакия… Ну и был один человек. Я не хотела, чтобы муж знал. И оформилась на курсы повышения квалификации. В Красноярск. На полгода. Вы не думайте, я следила за судьбой Сережи. То есть поначалу. Потом как-то… потеряла его из виду. Но когда увидела эту газету… Слишком много совпадений. И я навела справки. И здесь, и в Красноярске. Это он, сомнения нет.

– Ясно, – сказал я.

– Сначала я подумала, может, он откуда-то узнал? У меня тоже есть недруги.

– Испугались, что он будет вас шантажировать? – спросил я напрямик.

– Нет, что вы! То есть… да, испугалась. У меня достаточно уязвимая позиция. Но вы понимаете, я ничего не понимаю. Какие-то несуществующие родственники. Если бы он хотел меня шантажировать, вообще со мной встретиться… Я думаю, что… многие вопросы можно решить. Я бы ему помогла. Помогла с бизнесом. Поддерживала бы его.

– Эмма Генриховна, – спросил я, – вы чего хотите? Чтобы он признал вас матерью или, напротив, чтобы не признавал? Это же две разные вещи.

– Я готова его признать, – сказала Эмма Генриховна.

Вот это номер. Сметанкин, получается, никакой не аферист, никакой не убийца старушек, а просто псих. Самое банальное объяснение обычно оказывается верным. А если он просто псих, просто несчастный человек, несчастный отказной малыш, как он и говорил, это значит… это значит, что и Рогнеда никакая не авантюристка, никакая не зловещая сообщница, а тоже несчастная брошенная девочка… И сосед Леонид Ильич прав. А я не прав. Рикошеты, такие рикошеты.

– Вы писатель. Вы разбираетесь в людях. Он вас уважает, я знаю. Объясните ему, что он пошел по неверному пути. Если это он, чтобы отомстить мне…

– Да нет, – сказал я, – он просто хочет, чтобы у него было много родни.

– Но у него нет родни! – Теперь уже краска залила ее щеки, такие белокожие люди легко краснеют. – Только я. Ну, еще мои родственники. Но это совсем другие люди. И его отец, его уже нет.

– Эмма Генриховна, а вы не рассматриваете вариант, что произошла ошибка? Сметанкин – фамилия, конечно, не частая, но ведь не уникальная.

– Нет, – сказала она и покачала серьгами, – я выяснила, говорю же я вам. Ошибки быть не может. Я знаю, он к вам прислушивается. Поговорите с ним тактично. Объясните ему, что нельзя жить иллюзиями. Что я готова пересмотреть свои позиции.

– Я не самоубийца, – сказал я честно.

– Чем я его могу не устроить? Как мать?

– Тем, что вы настоящая.

– Не поняла.

– Это сложно, Эмма Генриховна. Долго объяснять.

– Вы писатель, вам виднее. Все-таки я вас очень прошу. Подумайте.

– Хорошо, – сказал я, – я подумаю.

– Не затягивайте с этим.

– Эмма Генриховна, я ничего не обещаю. Он сложный человек.

– Но он к вам привязан. И к вашему батюшке.

Чтобы угодить мне, она тоже сказала «батюшка».

– Я постараюсь, – сказал я. – Эмма Генриховна, я уважаю ваши чувства. Не хочу отнимать ваше время. Будьте любезны, распорядитесь, чтобы меня отвезли домой.

– Да, – сказала она, – да, конечно. Верочка, – (это уже в трубку), – вызови машину для господина Тригорина. И еще, – она выдвинула ящик стола и что-то протянула мне, небольшое, в узкой коробке, – маленький сувенир. Просто на память.

Отказаться было неудобно, и я сунул коробочку в карман твидового пиджака «Хьюго Босс».

– Просто поговорите. Подготовьте его. Скажите, – она запнулась на миг, – скажите, я буду рада возобновить наши отношения.

И, поймав мой взгляд, поправилась:

– Я буду очень рада его видеть.

* * *

Значит, Сметанкин – сын могущественной Левицкой. Ну и ну! И как я ему об этом скажу? Мексиканский сериал – не мое амплуа.

С другой стороны, я же не обязан сообщать ему об этом немедленно? Надо подготовить, может, познакомить их как-то, устроить случайную встречу. Кровь не водица, может, их потянет друг к другу, в мыльных операх потерянных родственников обычно узнают по родинке или по какой-то особой примете. Но ведь это у меня три соска, не у него.

И куда девать многочисленную сметанкинскую родню?

Они наверняка уже съезжаются. Заселяются в гостиницу. Готовятся к завтрашнему торжеству.

Молчаливый шофер высадил меня у калитки. Я вежливо сказал – спасибо, он тоже попрощался, впрочем довольно холодно. Не поверил, значит, в яхту и божоле.

Солнечные полосы на треснувшем асфальте чередовались с лиловыми, с участка почему-то тянуло дымом. Может, эта змея все-таки подожгла дом?

Я ускорил шаг.

Рогнеда, в моей куртке с подкатанными рукавами и этой чудовищной готской юбке, из-под которой торчали две тощие ноги в огромных ботинках, деловито копошилась в чреве ржавого мангала. Этот мангал, сколько я его помню, стоял в дальнем углу сада, Валька никогда им не пользовался.

– А я подумала, ты придешь и сразу жрать захочешь, – сказала она деловито, – а погода хорошая, в доме сидеть обидно как-то. Так я решила барбекю устроить. Картошка вот-вот спечется, я тебе купила колбасок, только ты сам их себе положи, ага? Еще красного вина купила. Только я твои деньги взяла, которые в кармане, ничего? А то у меня нету.

– Ничего, – сказал я.

– Мы глинтвейн будем или просто вино? Я апельсины тоже купила. На всякий случай. И корицу.

– Ну, можно глинтвейн. Тебе кастрюлю дать?

– Да я взяла уже. Внизу, в шкафчике, правильно? И соседа этого твоего позвала, а то он вчера, по-моему, на тебя обиделся. И еще старуха приходила, толстая такая, орала, чтобы мы не дымили, потому что весь дым идет на ее участок. Я ее послала, ничего?

– Это Зинаида Марковна. Давно пора. Ты молодец.

– Я все правильно сделала?

– Ты все правильно сделала.

У меня защипало в глазах. Наверное, от дыма.

– Чего они от тебя хотели? Эти, на «мерсе»?

– Одна дама очень хотела познакомиться с твоим отцом. Очень важная дама. Просила, чтобы я замолвил за нее словечко.

– Вот видишь, – она сосредоточенно поковырялась в углях шампуром и выудила серую сморщенную картошку, – теперь все у тебя всё будут просить. Как я сказала, так и будет. А зачем?

– Что – зачем?

– Зачем он ей понадобился?

– Это очень личное. То есть для нее.

– А для него?

– Для него тоже. Хотя он об этом пока не знает.

В пиджаке я чувствовал себя неловко, я вообще не люблю пиджаков. Надо пиджак снять, а свитер надеть. Яхта не яхта, а в саду все-таки сыровато.

– Надо же, – сказала она рассеянно. – Ты пиджак не снимай. Он костром пропахнет, а химия, наоборот, выдохнется. Запах костра на людей подсознательно хорошо действует. Работает на имидж. Что это у тебя?

– Сувенир. Она всучила, неловко было отказывать.

– Дай сюда. – Испачканной в саже рукой она выхватила у меня коробочку и ловко, как обезьянка, сорвала обертку.

В коробке оказались приличные мужские часы, ничего особенного. Циферблат. Стрелки.

– Ничего себе, – сказала Рогнеда.

– Что – ничего себе?

– Ты вообще смотришь, что тебе дарят? Это же «Патек Филипп»!

– Кто?

– Ты что, совсем темный? Ты хоть представляешь себе, сколько они стоят?

– Что, – спросил я с ужасом, – неужели больше тысячи?

– Да на них комнату в коммуналке можно купить! С ума сойти! Не копия, настоящий «Патек Филипп». Ох, и сертификат есть!

– Слушай, – сказал я, – я завтра отвезу их обратно. Отдам ей. Я не знал. Думал, просто сувенир!

– И не думай, – деловито сказала Рогнеда, – подарки нельзя возвращать. Завтра в них пойдешь. Пусть все видят. Только надевай прямо сейчас, чтобы слишком новыми не казались.

– Слушай, а давай я их тебе подарю.

– Обалдел? – сказала Рогнеда. – Это мужские.

– Тебе же на что-то домой возвращаться. Как-то дальше жить.

Я подумал, что она и вправду уедет, и мне стало странно. И правда, что ли, уедет? И не будет по утрам часами сидеть в ванной?

– Не твоя проблема. Слушай, мокасины у тебя есть? Хоть что-то приличное на ноги? В чем ты завтра пойдешь? Носки видел? Там, на веранде, лежат.

– Слушай, это вроде не мои. Валькины, может.

– Твои, твои, я вчера купила. А то у тебя все с дырками на пятках и черные, черные ни в коем случае нельзя.

– А белые?

– И белые нельзя. Ты же приличный человек, не бандит какой-нибудь.

Колбаски на решетке начали шипеть и плеваться, и она бросилась переворачивать их длинной двузубой вилкой. Где она ее отыскала, понятия не имею.

– Рогнеда, – сказал я, – я самозванец. Я лузер.

– Уже нет, – сказала она, не отводя взгляда от колбасок, – где ты видел лузера и чтобы он носил «Патек Филипп»?

– Нет, погоди. Послушай. Я о тебе плохо думал. Я думал, вы со Сметанкиным сообщники. Что он тебя подослал.

– Я знаю, – согласилась Рогнеда. – Так я глинтвейн варю? А ты пока сходи за дядей Леней.

– За Леней? Ах да. Погоди, – повторил я, – почему ты мне сразу не сказала?

– Что? Что я не собираюсь тебя травить клофелином? И выманивать у тебя квартиру посредством преступного сговора? Я сказала. Но ты не поверил. Эй, твои колбаски сейчас сгорят. Дай лучше вон ту тарелку.

Я дал ей тарелку. Жир капал в мангал, и оттуда вдруг повалил едкий густой дым.

– Рогнеда, – сказал я, – Люся. Тьфу. Прости идиота. Я так и не знаю, как тебя зовут. Леонид Ильич почему-то сказал, не Люся. Не важно. Выходи за меня замуж. Пожалуйста.

– Не смеши, – сказала Рогнеда.

– Почему? Ну, я понимаю, я гораздо старше, но ведь это ничего, да? Я буду стараться. Буду зарабатывать. Мы что-нибудь придумаем.

– Я сделала для тебя все, что могла, – сказала Рогнеда и застыла с тарелкой в руке; на тарелке дымилась горка картофелин, все, как одна, с пригорелым черноватым боком. – Все, что могла. Больше не проси. Больше нельзя.

– Почему? – повторил я.

Медовый свет ушел, в клубах дыма от мангала яблони бродили по саду, как привидения.

– Нельзя – и все. Теперь ты мне доверяешь?

– Да, – сказал я.

– И напрасно. Не надо мне доверять. Вообще – ничего не надо. Я сейчас, а то глинтвейн закипит, а ему нельзя. Он горячий уже.

– А завтра? Когда все закончится? Может, когда ты увидишься с отцом… Хочешь, я с ним поговорю? Попрошу твоей руки? Хочешь?

– Завтра никогда не наступает, – сказала Рогнеда, – ты же знаешь.

«Патек Филипп» на запястье тикал тихо и ровно.

* * *

Я заказал такси и позвонил папе. Спросил, не надо ли за ним с тетей Лизой заехать, но папа сказал, что спасибо, не надо, Сережа пришлет машину.

Сбор родственников, оказывается, намечался вовсе не в «Ореанде» и не в «Жемчужине», а в «Палас-отеле», совсем неподалеку от пиццерии, где мы сидели со Сметанкиным. Здоровая такая летающая тарелка из стали и стекла, нахлобученная над обрывом, с видом на море. Когда-нибудь она либо взлетит, либо упадет.

По периметру она была опоясана, как это у них, у пришельцев, принято, большими панорамными окнами, и сейчас эти окна светились сами собой на фоне сереющего неба и моря. Наверное, там, за этими окнами, белые скатерти и салфетки, свернутые конусом на белых тарелках.

У эспланады две чайки дрались между собой за хлебную корку.

Я открыл дверцу и подал Рогнеде руку.

Из машин выходили мужчины и женщины, мужчины с одобрением поглядывали на Рогнеду и с завистью – на меня, а женщины – наоборот.

Я их понимал.

Я не понимал только, как можно ухитряться шикарно выглядеть в таких чудовищных лохмотьях. Да еще с пирсингом в ноздре.

Она была как супермодель. Как мечта любого мужчины.

Она положила черные лаковые ноготки на сгиб моего черного кашемирового рукава, и мы прошли в холл.

Женщины, косясь друг на друга, прихорашивались перед зеркалами, мужчины равнодушно прятали номерки в нагрудные карманы серых и черных пиджаков. В твиде был только я. Богема, что с меня возьмешь.

Сметанкинские родственники. Ну-ну.

Рогнеда равнодушно подправляла помаду, сидя нога на ногу на кожаном пуфике у ресепшн. Сегодня она выбрала вампирский стиль: белое-белое лицо и ярко-красная помада. Несколько сметанкинских родственников мужского пола завороженно топтались вокруг. Один наступил на ногу собственной жене.

Тут входная дверь услужливо раздвинулась сама собой, и в нее торжественно вошел мой папа под руку с тетей Лизой.

Темный костюм он последний раз надевал, кажется, на мамины похороны, но галстука этого, шелкового зеленовато-золотого, повязанного аккуратным красивым узлом, я у него никогда не видел. Тетя Лиза, в свежей прическе, бежевом ворсистом пальто, оживленно переваливалась с ноги на ногу, точно утка.

Папа взглянул в мою сторону.

А я-то не верил в Рогнедину магию – папа аж засветился. Может, это мой новый имидж произвел на него такое впечатление?

Папа высвободил руку из-под локтя тети Лизы. У него было такое лицо… Помню, он однажды встречал меня из продленки.

А потом за мной выбежала училка и сказала, что нас у нее много, а она одна и с мальчиком, который отказывается обедать за одним столом с товарищами, пускай разбираются родители.

Папа сделал шаг мне навстречу.

Я тоже сделал шаг ему навстречу.

Он раскрыл руки, как для объятия.

Пошлейшая, вообще-то, сцена.

Сын воссоединяется с отцом на всеобщем воссоединении родственников.

Папа, по дороге кивнув мне, прошел мимо. Для этого ему пришлось обойти меня. Я так и остался стоять, чуть расставив руки, поэтому занимал много места.

– Сережа, – сказал папа.

Я обернулся.

Сметанкин шел папе навстречу, руки он тоже распахнул на всю ширину, и теперь они с папой обнимались как чудом обретенные родственники.

– Дядя Саша, как я рад, что ты пришел, – говорил Сметанкин.

А папа говорил:

– Сереженька, познакомься, это твоя тетя Лиза, дочка Сонечки.

Тетя Лиза качнула свежекрашеной прической:

– Сереженька, Александр Яковлевич о вас так много говорил!

Они еще немножко пообнимались. У Сметанкина было лицо абсолютно счастливого человека. Мне сделалось его жалко. Может, он был бы не таким плохим родственником?

Обнимая за плечи Сметанкина, папа гордо огляделся и заметил меня.

– А вот мой и сын, – сказал он. В голосе его по-прежнему звучала гордость, скорее всего по инерции.

– Мы встречались, – сказал Сметанкин дружелюбно.

– Он у меня писатель, – сказал папа.

Откуда он это взял? Но я протестовать не стал.

– Знаю, – сурово сказал Сметанкин.

– И его… – Папа запнулся, поскольку статус Рогнеды был для него не ясен. Еще бы, после всего, что она ему наплела.

– Моя невеста, – сказал я. А вдруг на этом безумном сборище все сказанное становится правдой?

– На самом деле я его стилист, – с холодной сверкающей улыбкой пояснила Рогнеда.

Это Сметанкина не интересовало. Его интересовал папа. И тетя Лиза. И другие родственники.

У Сметанкина была своя магия. Магия Рогнеды на него не действовала.

– Вы сидите рядом со мной, дядя Саша, – сказал он папе, – и не спорьте.

– Конечно, Сереженька, – согласился папа.

– Там таблички расставлены.

Сметанкин окинул взглядом холл, где кучками толпились гости. Я подумал, что лицо его опять изменилось: он стал похож на кого-то очень знакомого… старая фотография? Пятна света на дощатой поверхности столика? Мороженое из мокрой алюминиевой вазочки? Господи, он был точь-в-точь мой папа в молодости. С известными поправками, конечно.

Но ведь этого не может быть.

Он не имеет к нашей семье никакого отношения.

Или Эмма Генриховна ошиблась? И он никакой не ее сын. Бывают же совпадения.

Официант в черном пиджаке ловко продвигался меж гостей, держа на согнутой руке поднос с бокалами шампанского. Пузырьки отрывались от чуть матовых стенок, уходили вверх и пропадали в никуда.

Я взял бокал шампанского и не глядя передал Рогнеде. Второй взял себе. Шампанское было холодным. И вообще неплохим.

Тетя Лиза оживленно переговаривалась с супружеской парой: женщина с широким северным лицом и ее невысокий костистый лысоватый спутник. Красноярские родичи? Дети тети Аллы?

Распахнутое небо за панорамными окнами медленно темнело, припухшие полосы облаков смыкались, словно нечувствительно срастались края операционных швов.

Родственники немножко освоились и начали разбредаться по холлу. Такое броуновское движение, как обычно бывает в компаниях, где все чужие друг другу и пытаются найти хотя бы кого-то, с кем можно поговорить.

За широкой приоткрытой дверью я видел огромный стол, накрытый крахмальной белой скатертью, на белых тарелках белые конусы салфеток. Вилки и ножи холодно блестели в свете люстр. Все это вместе напоминало о торжестве хирургии.

Никаких трупов в канализационных колодцах, никаких бедных обманутых стариков, ничего. Разве что Левицкая с ним в сговоре, а это уж совсем невероятно.

Мошенник не он, а я. Потому что я придумал ему родственников. Вызвал их из небытия. Вот они ходят по холлу, пьют шампанское.

Тут в глаза мне ударил острый свет, и я сощурился. Какой-то тип, оказывается, бегал вокруг с зеркалкой. Ну да, нанятый фотограф. Чтобы запечатлеть встречу родственников для истории.

Впрочем, вспышки загорались и гасли сразу в нескольких местах. То ли Сметанкин нанял целую свору фотографов, то ли набежали корреспонденты из местной прессы, с их природным сродством к халявной выпивке и сентиментальным новостным поводам. А тут такая удача – и то и другое сразу.

По глазам ударила вторая вспышка. Похоже, фотографы начали потихоньку стягиваться в наш угол. Еще бы, мы с Рогнедой были самой колоритной парой.

Один, с бейджиком «Пресса», вообще стоял с диктофоном наготове.

Рука, держащая диктофон, блестела от пота.

Если он такой нервный, почему выбрал эту профессию?

Я пожалел его и сказал:

– Да?

– Вот вы, писатель… Писатель ведь? – Он радостно задвигал диктофоном, приноравливаясь к моему голосу.

– Безусловно, – сказал я. – Трубка. Паркер. Видите, вот паркер. Кем я еще могу быть?

Он неуверенно усмехнулся. Ему очень хотелось сделать материал. И чтобы дали поесть. Если можно. Похоже, фрилансер.

– Как вам это… событие?

– Романтично, – сказал я, – симптоматично. Символично. Родственные узы. Мистический брак городов. Союз Севера и Юга, можно сказать. Воссоединение. Я вижу это так.

– Вы, наверное, используете этот сюжет в своих будущих произведениях?

– Жизнь, – сказал я, – лучший сценарист. Такой сюжет… не осмелится выдумать ни один приличный автор. Потому что его обвинят в пошлости и потакании дешевым вкусам толпы. Вы меня понимаете?

– Да, – растерянно сказал он.

– Вот и хорошо, – сказал я, – пойдем, Рогнеда. Познакомимся с родственниками.

Тетя Лиза продолжала беседовать с парочкой северных родственников. Она подносила к глазам платочек. И родственница подносила к глазам платочек. А родственник обнимал ее за плечи.

– Семочка, – всхлипнула тетя Лиза, – познакомься, это Риточка, дочка тети Аллы.

Так я и думал.

Тетя Лиза на самом деле мне не тетя, а двоюродная сестра. Просто у папы и тети Сони была большая разница в возрасте.

– Риточка, а это Сема. А это Риточкин муж Витя. Мы с Риточкой как раз говорим, как жаль, что тетя Алла не дожила до этого дня.

– Да, – сказал я, – надо чаще встречаться.

Папа стоял в секторе, сплошь освещенном фотовспышками, он был словно сухое дерево в грозу. Рядом с ним, рука об руку, стоял Сметанкин. Фамильное сходство отчетливо просматривалось. Репортеры вокруг них припадали на одно колено, точно вассалы.

Витя, оказывается, тряс мне руку.

Я высвободил руку и сказал:

– Очень приятно.

– Елизавета Львовна говорит, вы писатель, – сказал Витя.

У него были набрякшие веки и маленькие бесцветные глазки. Волосы были зачесаны поперек лысины. Никогда не понимал, зачем они это делают. Не лучше ли носить свою лысину с честью?

Мало волос – много тестостерона. Так говорят, во всяком случае.

– Вроде того, – сказал я.

– Не скромничайте, это сразу видно.

Он обратил вопросительный взгляд к Рогнеде.

– Моя невеста, – сказал я.

– Модель?

– Я стилист, – сказала Рогнеда, улыбаясь алым вампирским ртом, – а он шутит.

– Писателю полезно иметь личного стилиста, хи-хи-хи… Я бы не прочь. Бизнес-стиль, знаете… Имидж в наше время – это все…

– Я дорого беру, – сказала Рогнеда.

– Я бы… можно вас на минутку? – Он вновь обернулся ко мне, бокал с шампанским он сжимал в руке, точно мертвую птицу со скрученной шеей. Костяшки на пальцах были белыми.

– Да, – сказал я, – да, конечно.

На столике за колонной уже стояло несколько пустых бокалов из-под шампанского. Сколько же Сметанкин во все это вбухал?

– Слушаю, – сказал я.

– Вы его хорошо знаете? – спросил Витя и, морщась, отхлебнул из бокала. Наверное, шампанское показалось ему слишком кислым. – Этого вашего родственника?

– Нашего родственника, – сказал я, улыбаясь. – Нет, откуда? Он же только недавно сюда приехал.

– И вы никогда не переписывались с ним прежде? Нет?

– Как я понял, – сказал я, – он решил восстанавливать семейные связи совсем недавно. Знал ли я его раньше? Нет, не знал.

– Но он надежный человек?

– Понятия не имею.

– Такой прием стоит денег.

– Безусловно.

Я знал, что` за этой преамбулой последует, но не стал ему помогать, решил, пускай сам выкручивается. Этот Витя мне не нравился. И как это тетя Алла допустила такой мезальянс? Или больше на Риточку никто не польстился?

– Я задумал одно дело, – сказал Витя, – очень перспективное дело. Перспективный бизнес. Но нужен начальный капитал. Вложение. Вы вроде пользуетесь тут влиянием. Поговорите с ним, а? Мы могли бы на паях.

– С ним?

– И с вами. Как с посредником. Или вы хотите сразу? Если он вложится. Скажем, семь процентов от сделки…

– Пятнадцать, – сказал я.

– Что?

– Пятнадцать. Вы не деловой человек. Это стандартный процент за посредничество.

– Я деловой человек, – сказал Витя. Лицо его жалобно искривилось, а волосенки прилипли к лысине. – Но у меня нету… только квартира… под залог. Они преследуют меня, вы понимаете?

– Кто?

– Эти люди. Я неосмотрительно поручился, понимаете? И теперь…

Бедная, бедная Риточка.

– Если я не отдам им эту сумму… А чтобы отдать, я должен сначала ее иметь. И если он, этот Сергей… Мы же родственники…

У него все-таки было мало тестостерона. Те, кто утверждает, что тестостерон коррелирует с лысиной, ошибаются.

– Я поговорю с ним, – сказал я, – правда поговорю.

Может, он и правда подкинет им денег? Все-таки дочка тети Аллы.

Или наймет киллера. Нет человека – нет долга. Нет долга – нет проблемы.

Киллер дешевле обойдется.

– Спасибо! – Он опять собрался трясти мне руку.

– Не за что, – сказал я, убирая руку в карман.

Говенные какие-то у меня родственники. Сплошь лузеры.

Я оглянулся в поисках Рогнеды и не нашел ее. Наверное, пошла в туалет подправить макияж. В кино они всегда так делают.

Подошел официант с подносом. На подносе было больше пустых бокалов, чем полных. Я взял себе еще шампанского – может, вообще остаться тут, за колонной? Хорошее, удобное место. Я их вижу, они меня – нет.

– Ого, какие котлы!

Этот родственник выглядел как Сметанкин до его странной трансформации. Крепкая шея и бритый затылок. Правда, он был постарше.

– Подарили, – сказал я и пожал плечами.

У меня что, и такие родственники есть? Этот, наверное, из донских казаков. Или политкаторжан. Буйная поросль Зауралья. Вон, какая будка.

– Такие за так не дарят.

– Значит, было за что. Ты мне вообще кто?

– А хрен его знает. – Он пожал плечами.

– А фамилия?

– Тимофеев. Тимофеев Василий Трофимович.

– Очень приятно, – сказал я.

Он мне понравился больше того, первого. Была в нем одновременно основательность и бесшабашность.

– Коньяку хочешь? – спросил Тимофеев. – «Хеннесси», однако.

– Плесни сюда. – Я подставил ему пустой бокал из-под шампанского, – оказывается, я его успел выхлебать. С шампанским всегда так.

Официант покрутился вокруг, посмотрел на нас неодобрительно, но Тимофеев сказал ему «отвали», и он отвалил.

– Ты откуда? – спросил я.

– Из Томска.

– А я местный.

– Знаю, – сказал он сурово и содвинул свой бокал с моим. И мы выпили разом.

– Интимный вопрос можно? – В голове у меня шумело, я надеялся, что после коньяка немножко прояснится, но, похоже, надежда оказалась иллюзорной.

– Валяй.

– Сколько у тебя вообще сосков? Три?

– Ну, три, – сказал он неохотно, – а тебе какое дело? Ты что, педик?

– Нет. Я твой родственник. Это семейная черта.

– Вроде родимого пятна, да? – Он обрадовался. – Это как в сериалах. Сын теряется в детстве, а потом мать находит его по родимому пятну. И что характерно, сын уже большой, борода растет, а мать ни на столечко не изменилась.

– Сериалы – говно, – сказал я и отпил коньяку.

– Точно, – он шумно вздохнул, – сплошное вранье. Придумать ничего толкового не могут, сценаристы, блин, сидят там, жизни не видели. Слушай, Серега сказал, ты вроде писатель, нет?

– Ну? – сказал я. В последнее время я полюбил это краткое выразительное слово.

– Хочешь, сюжет продам? Крутой сюжет. Гони тыщу баксов, а я тебе сюжет.

– Вася, – сказал я, – я сейчас не при деньгах.

– Ну, давай гонорар поделим. Пополам. Ты как?

– Пятнадцать процентов. Больше никак, Вася.

– Ладно. – Он опять вздохнул, он чем-то напоминал мне большое морское животное, они так дышат, с шумом и через одну ноздрю. – Под честное слово. Твое слово, мое слово. Заметано? Главное, чтобы люди знали, как оно бывает.

– Давай, Вася, – сказал я и тоже вздохнул.

– В общем, у нас был такой крутой в девяностых. Сильный человек. Его так и звали – Царь. Держал несколько десятков точек на районе.

– Это где?

– В Томске же. Очень сильный был, все уважали. А тут приехали чужаки, из Хакасии. И начали на него давить – отдай бизнес. Он уже к сыну в институт телохранителей, к дочкам, они в гимназии учились, телохранителей, «мерс» с бронированными стеклами прямо к школьному крыльцу, потом вообще учителей на дом стал звать, так еще и в прихожей поставил металлоискатель, обыскивал. Но хакасы эти давят, давят, Царь уж извелся весь, везде ему киллеры с глушителем мерещатся. Наконец дошел до края, говорит, ладно, давай на стрелку, мол, чтобы все как у людей. А у этих пришлых, хакасов этих, был такой Гагуа. Здоровенный мужик, он на заказ себе все шил, такой здоровый. И они его, значит, всегда возят с собой и говорят – хотите дело решить миром, вот пускай кто-то из ваших против нашего Гагуи выйдет… если живым уйдет, ваш бизнес. Положит Гагую, еще отступного дадим. Вас не тронем, никого не тронем, сами уйдем, слушай.

– Хакасы?

– Ну, предположим. На самом деле не хакасы они были, если честно. Они из Биробиджана были. Ты дальше слушай. Тут еще какое дело, покровительствовал ему вроде один из мэрии, Царь ему отваливал какой-то процент с доходов. Но когда до разборок дошло, этот, из мэрии, вмешиваться не стал, к тому ж Царь обнаглел вроде и процент урезал, но это я не к тому. Но тут Царь все же собрался, идет к этому, из мэрии, на прием, высиживает в приемной, значит, секретутка не пускает его, говорит, Самуил Ильич занят. Занят он, как же! Наконец прорывается Царь к нему, а тот и говорит – разбирайся сам. Сучара такая. Он же сам его фактически спонсировал, Царя, начальный капитал дал… Царь от тоски в запой ушел. Сидит, значит, «хеннесси» квасит, как вот мы сейчас. И тут просится кто-то к нему на прием, а холуи не пускают. Он и говорит, пустите, мол, все равно пропадать, так хоть выпить с кем будет, не с вами же, уродами, пить. И входит, значит, на его секретную хату пацан, он у Царя на точке работал. Простым продавцом, посменно, и говорит – тут у вас толковище намечается, давай я, что ли, пойду. А Царь, хотя бабу имел и сына с дочками, надо сказать, мальчиками не брезговал, а этот красивый был, хрупкий, тоненький. На скрипочку учился. Царь на него смотрит, говорит, ну куда ты против этого Гагуи пойдешь? Он же карате владеет, Гагуа…

– А мальчика звали Додик, – сказал я.

Он вытаращился на меня:

– Откуда ты знаешь?

– За кого ты меня держишь? – спросил я. – За лоха позорного?

Он помолчал, сосредоточенно наморщив лоб, потом разлил по бокалам остатки коньяка.

– Мудак ты, а не писатель, – сказал он горько, – настоящий писатель за такую тему сразу бы ухватился.

– Юзаная тема, брат. Тыщи лет как юзаная.

– Ты ничего не понимаешь. Это было библейское время. Библейское! Это были битвы королей. Как это… И они убили всех мочащихся к стене. Мужиков, то есть. Только ты лопухнулся, брат, его не Додик звали. Его звали Деня. Денис.

– Но он потом возглавил дело? – примирительно спросил я.

– Да, и Царя спихнул. На Царя в мэрии зуб имелся, говорю же, конченый был Царь. Совсем свихнулся под конец. Своих давить начал. Не будешь писать?

– Подумаю, – сказал я, – тема хорошая. Подумаю. Ты мне визитку оставь.

И впрямь, подумал я, битвы королей. Златые цепи, малиновые пиджаки. Пурпур и виссон. И кедр ливанский. И умер Саул, и три сына его, и весь дом его вместе с ним умер.

– Вон того мужичка видишь, брат? – Я кивнул в сторону родственника Вити, Ритиного мужа, который стоял рядом с могучей тетей Лизой, втянув голову в плечи и растерянно улыбаясь. Свет тысячи солнц играл на его лысине.

– Ну? – спросил Вася. Похоже, это тоже у нас семейное.

– Помочь ему надо. Наехал на него кто-то. Вообще-то, он мудак, сам видишь.

– Ну, – сказал Вася.

– Но родственник же. Ты бы поговорил с этими, брат, которые на него наехали. Может, миром уладить как-то?

– Поможем, – сказал Вася, – поговорим.

Он поставил бокал на столик и повернулся к несчастному Вите. Теперь у Вити, Риточкиного мужа, будет крутой родственник. Башня Ливанская, а не родственник. Витя его не заслужил.

– Спасибо тебе, брат, – сказал я ему в широкую спину.

Рогнеды по-прежнему не было видно. Так сюда рвалась, а теперь бродит хрен знает где.

Мне было одиноко. Столько Скульских, столько Тимофеевых и Доброхотовых, а мне одиноко.

Родственники прекратили броуновское движение. Атомы слиплись в молекулы. По сродству, как и положено. Свои нашли своих.

На небольшой эстраде в дальнем конце зала играли живые музыканты – что-то ностальгическое, что-то из старых кинофильмов. Все вместе походило на чудовищную декорацию, фальшак: словно снимался малобюджетный фильм, не артхаус, а так, сериальчик.

Может, думал я печально, наблюдая, как поднимаются цепочкой и лопаются пузырьки шампанского в последнем наличном бокале, «Палас-отель» этот не зря напоминает летающую тарелку? Может, он и есть замаскированная летающая тарелка. Ну вот, им, пришельцам, надо собрать образцы человеческой расы, они ставят свой космический аппарат у моря, маскируют его под ресторан, инструктируют резидента Сметанкина, он внедряется в социум, собирает фальшивых родственников, в самый патетический момент, когда родственники входят в зал с накрытыми столами, за ними захлопываются двери, перегрузка вдавливает всех в сиденья стульев, и…

Я тоже, получается, пришелец, что ли? Или нет, я несчастный доверчивый землянин в ментальном плену у инопланетных захватчиков. А вот Сметанкин – никакой не Сметанкин, он на самом деле черно-зеленый инопланетный монстр. А что, по-моему, вполне логично получается. А сейчас их миссия выполнена, бояться им нечего, и я вот-вот увижу все в истинном свете. Всю эту венерианскую мразь.

Я зажмурил глаза. Вот открою глаза, освободившись от ментального контроля, а между гостями ходят мокрые блестящие монстры.

Но когда открыл, то в остром свете белых ламп передо мной, как розовый воздушный шарик, маячило, всплывая и покачиваясь, очередное незнакомое лицо. Еще один родственник.

– Вы кто? – спросил я. – Тимофеев или Доброхотов?

– Я Цыдыпов, – сказало лицо, – Иван Доржович Цыдыпов.

– Тоже родственник?

Вроде никаких Цыдыповых я Сметанкину не измышлял.

– Нет. – Он вздохнул и переместился. Теперь он стоял рядом со мной, я видел аккуратно подстриженный черный висок и большое азиатское ухо. Точно, не мой родственник.

– Тогда кто?

– Видите ли, – сказал Цыдыпов, – все достаточно сложно. Ваша прапрабабушка, урожденная Скульская, вторично вышла замуж.

– Да, – согласился я и покачал бокалом, отчего пузырьки в нем забегали быстрее, – за профессора географии. Хржановского.

– Кржижановского, – поправил он. – Станислав Леонидович Кржижановский, востоковед.

– Знаю, – сказал я, – неоднократно ходил в Тибет. Искал Шамбалу. Не вернулся из последней экспедиции.

– Не Шамбалу, – сказал Иван Доржович, – Шамбала – это для непосвященных.

– Вот как? – сказал я вежливо.

Музыканты перестали играть. Сметанкин взошел на эстраду и что-то говорил в микрофон. Наверное, рассказывал родственникам, какие они у него замечательные. Родственники, постепенно скапливаясь у эстрады, слушали и аплодировали. Цыдыпов остался на месте. Ну да, он вроде сам сказал, что не родственник, ему не обязательно.

Дело явно шло к тому, что распахнутся двери в другой зал и все пройдут к столу. Таблички, надо же.

Куда, черт возьми, подевалась Рогнеда?

– Вы знаете, это очень интересная фигура – Кржижановский. Он ведь был знаком с Гурджиевым. Был, можно сказать, его учеником. В первую свою экспедицию ходил с ним. И с геологом Соловьевым. Слышали что-то о Гурджиеве?

– Что-то слышал, – сказал я.

– Гурджиев искал Агарту. Тогда, в восемьдесят девятом, они вышли из Иркутска. Прошли на юго-запад Тувы, перевалили хребет Цаган-Шибэту, потом вниз по руслу Селенги. В Гоби уклонились от караванного пути. Соловьев погиб в пустыне, но Гурджиев выжил. И Кржижановский, совсем еще молодой, тоже выжил. И вот там…

– Ну?

– У нас, людей, нет слов, чтобы описать все это. Сам Гурджиев пишет об этом очень смутно. Уклончиво. Вы понимаете, там все полно иного смысла. Но они его нашли. Огромный подземный город, населенный сидхами. Нелюдьми. Могущественными, правящими миром.

– Агарту?

Я подвинул ему бокал. Сам я пить больше не мог. Пузырьки шампанского уже, кажется, лопались у меня в ушах. Лопались и гудели.

– Я не пью, – сказал Цыдыпов.

Я забрал бокал обратно.

– Зыкински, – сказал я.

– Что?

– Ну, как бы круто. Прадедушка нашел Агарту. Но вы одно забыли. Одну очень важную вещь.

– Да? – спросил он настороженно. Восточное ухо шевельнулось. Как у волка, ей-богу.

– Вы забыли про Аненербе, – сказал я.

Он резко повернулся ко мне:

– Откуда вы знаете?

– Без Аненербе никак. Всегда должно быть Аненербе.

– Да, – сказал Цыдыпов, – вы правы. Похоже, Гурджиев во время своих странствий встречался там с фон Зеботтендорфом, мистиком и основателем общества Туле. И профессор, ну, тогда еще не профессор, Кржижановский – тоже. И совместно с Гурджиевым, и позже. Последний раз, скорее всего, в девятнадцатом году, когда им удалось еще раз побывать в Агарте. Эрхарт, спутник фон Зеботтендорфа, вернувшись, забыл человеческие языки. Там, где он был, они не нужны. То, что он пытался рассказать…

– Очень смутно? – предположил я.

– Да. Там, в пустыне, где Время становится Пространством, а Пространство – Временем, он встречался с неведомыми существами. Говорил с ними.

– Очень увлекательная история, – сказал я, – помню, я что-то читал.

– Между национал-социалистами и коммунистами тогда шла настоящая тайная война – кто первым войдет в Агарту. На чью сторону станут сидхи. Но сидхи никогда не бывают ни на чьей стороне, вот в чем дело!

Сметанкин закончил говорить, широко раскинул руки, словно обнимая всех, и соскочил с эстрады. Двери в ресторанный зал распахнулись, и родственники потянулись туда. Я подумал, раз там расставлены таблички, я могу не торопиться, хотя еда остынет. Цыдыпов тоже не спешил – он пренебрегал грубой земной пищей.

– Зато они следят за судьбой избранных. Профессора Кржижановского красные подозревали в шпионаже в пользу немецких мистиков. Насельники Агарты предупредили его. Он пошел к ним. Забрал жену и пошел. И не вернулся. Уверяю вас, он и посейчас там живет. В Агарте времени нет.

– Простите, – сказал я, – а какое вы к этому имеете отношение?

– Я его потомок, – сказал Цыдыпов.

– Профессора Хржановского?

Короткие ноги, раскосые глаза. Золотые зубы. Совершенно не профессорский вид.

– Кржижановского, – поправил Цыдыпов. – Когда он был в первой своей экспедиции… с Гурджиевым… в одном бурятском стане.

– Молодая бурятка? Красавица?

– Не молодая, – сказал Цыдыпов, – и не красавица. Просто так получилось.

– И что? – спросил я. – Иван Доржович, зачем вы мне все это рассказываете?

– Он обещал проплатить поиски пропавшей экспедиции, – сказал Цыдыпов, – я мог бы ему в этом помочь. У нас в семье хранятся некие реликвии. Раритеты.

– Бронзовый Будда?

– Серебряный, – холодно сказал Цыдыпов. – И кое-какие бумаги. Записи. Они нуждаются в расшифровке. В толковании. Но даже при небольшом вложении средств… вы представляете, что это такое – путь в Агарту?

– Почему я?

– Вы имеете на него влияние, – сказал Цыдыпов, – я знаю. В некоторых областях нашему роду дано знание.

Гости окончательно втянулись в обеденный зал. Рогнеды по-прежнему не было видно.

– Иван Доржович, – сказал я, – вы забыли еще и про Китай.

– Что?

– Китай. Эти области издавна были предметом территориальных споров. Китайские шпионы там кишели, как песчаные блохи. В каждой такой экспедиции под видом проводников-бурятов… или монголов… Они заводили отряды в пустыню, а там в котел с шурпой… в чай… подкладывали опиум. После этого у несчастных европейцев начинались мистические видения. Потеря ощущения пространства-времени – типичный признак отравления опиатами. Потом начинались галлюцинации. Голоса, вещающие непостижимую истину. Видения. Сорванная психика, расстроенная соматика. У вашего Эрхарта была типичная наркотическая ломка. Он, случайно, вернувшись, лихорадкой не страдал? Боль в суставах, озноб, спутанное сознание?

– Страдал, – неохотно проговорил Цыдыпов.

– Ну вот. Там шпионов на единицу площади было больше, чем коренного населения. Ну и как результат, китайцы переиграли европейцев. Европейцев вообще легко переиграть. Как дети, ей-богу. Пойдемте к столу, Иван Доржович, в ногах правды нет.

Столы были расставлены буквой «П», обращенной перекладиной к дальней стенке. Гости уже расселись по местам (у каждого рядом с тарелкой лежала карточка с фамилией) и развернули на коленях крахмальные салфетки. Папа сидел рядом со Сметанкиным – по правую руку, напротив входа.

– Агарта связана тоннелями с другими точками силы, – бубнил за моей спиной Цыдыпов, – оттуда можно попасть куда угодно. В затерянный город инков, например.

Но я его уже не слушал, поскольку искал взглядом свое место. Пустых стульев было всего два, и на один из них плюхнулся разочарованный Цыдыпов.

Я сел на оставшийся. Если считать стул Сметанкина точкой силы, то я находился от нее дальше, чем прадедушка Кржижановский от вожделенной Агарты. Зато ближе к выходу. С одной стороны от меня сидела тетя Лиза, оживленно накладывавшая себе в тарелку селедку под шубой, с другой – девочка-подросток. В белой блузке и черной узкой юбке, волосы заплетены в две черные косы. Когда она наклонила голову, я заметил в волосах узкий белый пробор. Как шрам.

– Рогнеда? – сказал я.

Она смыла грим и вынула пирсинг из ноздри, на его месте темнело крохотное пятнышко.

В ответ на мой изумленный взгляд она чуть заметно улыбнулась и прижала палец к бледным губам. Она казалась совсем юной, угловатой и чуть неуклюжей, как почти все тинейджеры, и в ней не было ничего от нимфетки. От готки, кстати, тоже. Пальцы с розовыми ненакрашенными ногтями ломали на дольки мандарин, и острый его запах стоял над нами, напоминая о Новом годе и елке с ватным дедом-морозом на крестовине.

Она была совсем чужой.

Сметанкин поднял бокал.

– Я хочу поднять этот первый тост, – сказал он в микрофон, который ему услужливо подставил чернопиджачный распорядитель, – за своих родных. У меня было нелегкое детство. И трудная молодость. И не было рядом никого, кто мог бы поддержать меня в трудную минуту. Но мысленно со мной были вы, вы все! И я поклялся себе, что, как только достигну житейского благополучия, я соберу вас всех, чтобы увидеть вас воочию. За вас, мои дорогие! Вы оказались лучше, чем я вас представлял бессонными ночами.

По его щеке протянулась блестящая дорожка.

Родственники подняли бокалы.

Я огляделся.

Сметанкин не поскупился. Лососина испускала насыщенный розовато-оранжевый свет, горки красной икры алели в свернувшихся клубочками тарталетках, салаты представляли всю наличную палитру красок – от нежно-желтого до ярко-зеленого и алого, тонко розовели просвечивающие ломти ветчины, брынза была белой и влажной на надломе…

Родственники начали закусывать.

Не все, впрочем. Один, рядом с тетей Лизой, сидел, растерянно уставившись в пустую тарелку.

Я встал, обошел тети-Лизину спину, стянутую мощной грацией, и наклонился над его ухом:

– Представьте себе, что вы за стеклом.

Он поднял на меня глаза:

– Что?

– Такое специальное американское стекло. Вы их видите, а они вас – нет. Это помогает.

И вернулся на место.

Я положил себе три тарталетки с икрой, пока их не расхватали Тимофеевы и Доброхотовы с примкнувшим к ним Цыдыповым, и несколько ломтей лососины. Еще один родственник, уставившийся в пустую тарелку, был слишком далеко от меня, ему я ничем не мог помочь.

Аккуратная черноволосая девочка слева от меня аккуратно резала ломтик сыра.

Сметанкин, похоже, не собирался отдавать микрофон родственникам. Ему и так было хорошо.

– Я всегда мечтал об отце, – говорил он. – О матери, но и об отце. Пацану нужен отец. Чтобы был. И я рад, что наконец нашел его. То есть нашел человека, которого рад бы назвать своим отцом. Тут, в этом городе. И если такой сын, как я, ему не покажется лишним…

И он наклонился к моему папе и приобнял его за плечи.

– Лишних детей не бывает, – сказал папа и заплакал.

И это он говорит при мне? Люди все-таки странные животные.

– Я, совсем еще, можно сказать, пацаном, – продолжал говорить Сметанкин, – на работу устроился. Евроремонт в одном офисе, в центре. Штукатурил, обои клеил. Зима у нас суровая. Темнеет рано. И вот снег идет, холодно… троллейбус в снегу вязнет, в центре мало где окна светятся, ну, как везде сейчас… И вот, на углу Карла Маркса и Вейнбаума…

Он говорил как в трансе, сжимая в костистой лапе микрофон и обводя всех невидящими глазами.

– На углу Маркса, значит, и Вейнбаума дом старый. Высокий. И там, наверху, каждый раз, как я еду, окна освещены. Теплым таким светом. И там, в окнах… девочки в черном трико, лет десять-двенадцать… у станка. Носочки тянут. И зеркало большое. И они в окне двигаются, двигаются. Снаружи зима, двадцать, а то и тридцать, мрак, а там свет горит, тепло и девочки двигаются. Маленькие. И каждый раз, как я мимо еду. В семь вечера как штык. И я еду и думаю, вот он, другой мир, правильный мир, там все как у людей, там своих дочек учат балету, там родители, дети. Родные. Ну, в общем, свет в окошке…

Он всхлипнул и вытер нос рукой с микрофоном.

– Вот и вы для меня такой свет в окошке. Вы все.

Я неожиданно для себя почувствовал, что у меня защипало в горле.

Сметанкин умел брать за душу.

Папа встал и тоже обнял Сметанкина за плечи.

– Сереженька, – сказал он без микрофона, тонким и пронзительным голосом, – Сереженька! Я всегда мечтал о таком сыне. И мой сын Сеня всегда мечтал о таком брате!

Надо же!

– О старшем брате. Который мог бы защитить. Протянуть руку помощи в трудный момент. Вот он… где же он, а вот! Вот он сидит! Он не даст соврать!

А ведь я и правда мечтал о старшем брате. Когда понял, что папа не способен ни защитить, ни протянуть руку помощи в нужный момент.

Может, все уладится. Человек приходит со злым умыслом, замышляет что-то недоброе, а потом доброта потенциальной жертвы разрушает его коварные планы, и он начинает понимать, что дружба и любовь ценнее сиюминутной выгоды. И отказывается от своего первоначального плана обобрать и обмануть, а начинает, наоборот, помогать и спасать. Я сам когда-то видел такое кино.

Тем более, похоже, Сметанкин вовсе не собирался обобрать и обмануть. Он сам обманулся. Как только он нарыл себе таких замечательных родственников, нашлась его настоящая мать. Если она его настоящая мать, конечно. Блин, мне ведь придется с ним говорить на эту тему. Но не сейчас. Надо как-нибудь с подходом, осторожно. И есть еще Рогнеда.

Рогнеда сидела очень тихо, опустив ненакрашенные ресницы, и отхлебывала из высокого стакана апельсиновый сок. Хорошая, домашняя девочка.

От нее можно было ожидать чего угодно.

Я сидел спиной к двери, и там уже некоторое время слышался какой-то шум, но я не обращал особого внимания: тут был цирк гораздо интереснее. Но потом не обращать внимания не получилось, дверь распахнулась, и, сопровождаемая жалобными протестами распорядителя, в обеденный зал вошла госпожа Левицкая. Ей плевать было, что зал арендован для закрытого мероприятия.

То есть сама бы она, может, и не прорвалась бы, но ее сопровождали несколько крепких молодых людей в черных парах. Я вспомнил, что при ее университете вроде были курсы подготовки бодигардов.

Левицкая тоже была в черном, – скорее всего, она приехала с мэрского приема или чего-то в этом роде. Бриллиантовое колье сверкало и переливалось в свете ресторанных люстр.

Выворачивать шею, чтобы посмотреть на нее, мне долго не пришлось – она тут же прошла во главу стола, будто так и надо. И щелкнула пальцами – один из спутников тут же притащил ей стул. Стул ему пришлось тащить из курительной, и он был высоким, с дубовыми ножками и плюшевой алой обивкой. Левицкая уселась на него, как на трон, сцепила руки на коленях и молчала, пожирая глазами ничего не понимающего Сметанкина. Двое слушателей спецкурса встали за спинкой стула. Умела она обставлять свои выходы.

– Это кто? – шепотом спросила Рогнеда, впервые за весь вечер обратившись ко мне. Глаза ее расширились, и я с удивлением увидел, что они не черные, а серые.

– Помнишь, тот шофер на «мерсе»? Это он к ней меня возил, – ответил я тоже шепотом.

– Да, но она кто?

– Рогнеда, – сказал я, – сейчас случится что-то ужасное. Я даже боюсь думать, что сейчас случится.

Она распахнула глаза еще шире.

– Она его мать. Сметанкина. Настоящая мать.

– Не может быть! – сказала Рогнеда громко.

– Почему? Она говорит, что ездила в Красноярск его рожать. И оставила там в роддоме. А сейчас, когда он переехал сюда, навела справки, и оказалось, это он. Ее давно утерянный сын.

– Да, но…

Тетя Лиза, которая с жадным интересом рассматривала знаменитые на весь город бриллианты Левицкой, прошипела:

– Молодые люди, нельзя ли потише?

Левицкая меж тем что-то сказала одному из широких молодых людей, и тот вежливо отобрал у Сметанкина микрофон.

Я подумал, она все-таки испугалась, что он откажется ее признавать. И решила припереть к стенке. Публично. Чтобы уже не отвертеться.

Бедный Сметанкин.

– Дорогой Сергей, – сказала она звучным, хорошо поставленным учительским голосом, – я рада приветствовать тебя в этот знаменательный день!

– Я не понял, – Сметанкин растерянно посмотрел на ладонь, в которой больше не было микрофона, – вы вообще кто?

– От имени городской администрации, – продолжала Левицкая.

При словах «городская администрация» Сметанкин слегка расслабился. Он решил, что городская администрация решила отметить таким образом замечательную встречу родственников, о которой столько писали в газетах.

– Человеку нужны родные, – сказала Левицкая, – потому что кто еще поддержит его в трудную минуту. Сережа, я знаю, у тебя нелегкое материальное положение. У тебя неприятности…

– Какие еще… – выдавил Сметанкин. Я не видел, чтобы человек так стремительно менял окраску. Он сделался совсем белым. Даже губы.

– Я компенсирую все, что ты взял, – сказала Левицкая, – я уже говорила с твоей фирмой. Они отказываются от судебного преследования. Они подписали бумаги. Что не имеют претензий.

– Сережа сам глава фирмы, – сказал бедный папа. – Оставьте мальчика в покое. Что вам от него нужно?

Он так переживал за Сметанкина, что не побоялся страшной Левицкой. Он был у меня молодец, папа.

– Вы неверно информированы, – любезно сказала Эмма Генриховна. – Он бригадир ремонтников в фирме «Ариэль». И средства, которые были отпущены на закупку стройматериалов и на заработную плату, – она обвела рукой с микрофоном зал, белые столы, белые тарелки, белые занавеси на потемневших окнах, – он потратил на все это. Но не важно, – продолжала она торопливо. – Сергей, ты просто не понимаешь… Я перед всеми этими достойными людьми… в присутствии свидетелей…

– Слушай, слушай, – сказал я Рогнеде, исправно исполняя роль греческого хора.

– Официально объявляю тебя своим сыном, – сказала Левицкая.

В одной руке она держала микрофон, а пальцем другой руки оттягивала свое алмазное колье, пока оно не разорвалось и не скользнуло на пол, точно струйка сверкающей воды. Она даже не глянула – железная женщина!

– Каким еще сыном? – Совершенно белый Сметанкин придвинулся к моему папе, точно ища у него защиты, и папа положил свою старческую руку со вздутыми венами на его сильную лапу.

– Тебе надо, чтобы я раздевалась перед всеми этими людьми? – спросила Левицкая. – Хорошо. Так вот, я родила тебя не от мужа. От другого человека. Чтобы скрыть беременность, я поехала в Красноярск. На курсы повышения квалификации. Если вам все это интересно, конечно, – добавила она, обводя взглядом толпу притихших родственников, – хотя вам, конечно, интересно. Не сомневаюсь. Так вот, Сережа, там я оставила тебя в роддоме, но какое-то время…

Я смотрел на нее и вдруг понял, почему она так спешит.

– Нет, – Сметанкин смотрел на нее с ужасом, словно увидел чудовище, – ты… ужасная старуха! Я тебя не знаю! Не знаю, откуда ты взялась.

Левицкую знал весь город, но Сметанкин ведь только недавно приехал.

– Моя мама умерла! – кричал Сметанкин, обернувшись почему-то к моему папе. – Она и папа разбились на машине. Он купил машину и еще плохо водил, и они… неправда, у меня была хорошая мама. Она бы меня не бросила, маленького, если бы не умерла. Пошла вон, ведьма!

Он говорил точно испуганный маленький мальчик и все жался к моему отцу, который успокаивающе гладил его по плечу и приговаривал:

– Сереженька. Ну, Сереженька! Ну, успокойся. Мы все здесь. Мы все тебя любим.

– Тогда извините, – сказала Левицкая, – раз так, что ж…

Она спокойно встала, вернула микрофон распорядителю и пошла к выходу. Колье осталось лежать на полу лужицей воды. Один из квадратных молодых людей нагнулся, подобрал его и сунул в карман.

– С иском я все улажу тем не менее, – сказала она у двери.

– На ее месте, – сказала Рогнеда задумчиво (она взяла еще один мандарин и теперь сосредоточенно очищала его), – я бы поговорила с ним наедине. На что она рассчитывала?

– Она торопится. Вот почему.

– Что?

– Она очень больна, Рогнеда. В такой ситуации человек мало обращает внимания на приличия. Ей, собственно, уже на все наплевать. Кроме него. А что, он действительно не глава фирмы? Прораб?

– Да, – сказала Рогнеда, опустив глаза.

Мандарин распадался на дольки. Каждая была точно мочка девичьего уха. Полупрозрачная, розовато-оранжевая, с нежнейшим перламутровым отливом.

– Ты знала?

– Да.

– И не сказала?

– Зачем? – Она пожала плечами. Тихая, спокойная, аккуратная. На ногте мизинца осталась черная лунка, она не до конца свела лак. Что она еще знала, о чем мне не сказала? О чем умолчала?

Я огляделся. Тимофеевы и Доброхотовы растерянно откладывали вилки и отодвигали стулья. Они не совсем понимали, что происходит.

Несколько Скульских вышли в холл и стояли там плотной кучкой.

Иван Доржович Цыдыпов, по буддийски спокойный, остался сидеть, где сидел, и резал ножом ломтик осетрины. Ему-то что, он-то с самого начала не был сметанкинским родственником!

– Рогнеда, – сказал я быстро, – послушай. Я хотел на тебе жениться, даже когда думал, что ты авантюристка, пособница бандита и отравишь меня ради квартиры. Я готов был умереть, Рогнеда. Я понимаю, это звучит смешно, но я чувствую, я почему-то чувствую, что времени все меньше и скоро его не останется совсем. Ктулху встает из вод, Рогнеда, черт, да не в этом дело, ты только посмотри на них, вот-вот все закончится, все близится к концу, но давай проживем эти последние времена, как подобает людям. Выходи за меня замуж!

– Кому ты это предлагаешь? – спросила Рогнеда, по-прежнему глядя на свои руки, ломающие на дольки мандарин.

– Тебе!

– А кто – я?

Я запнулся. Разбитная провинциалка? Готка? Веганка? Тихая девочка с оранжевым мандариновым шариком? Сколько ей на самом деле лет? Как ее на самом деле зовут? Как она на самом деле держится? Как разговаривает? Как выглядит, когда ее никто не видит?

Я не знал.

Кого я полюбил? Которую ее?

Где она?

Я молчал.

– А за Ктулху не беспокойся, – сказала Рогнеда и подмигнула мне, – с Ктулху я разберусь.

Здесь я ей поверил.

Я тоже отодвинул стул и вышел из-за стола. Те родственники, что приехали вместе или успели перезнакомиться здесь, тихо переговаривались, бросая недоуменные взгляды в сторону Сметанкина. Некоторые держали в руках номерки.

Сметанкин растерянно бродил между родственниками, подходил, заглядывал в глаза. Родственники отворачивались.

Какой-то подвыпивший Доброхотов отчетливо сказал:

– Ничего, старик, все утрясется.

Свет огромной ресторанной люстры резал глаза.

Папа растерянно сидел во главе стола. Рядом с ним было пустое место. Я подошел, сел рядом и похлопал его по плечу. Папа растерянно сказал:

– Сенечка, что происходит?

– Ничего, папа, – сказал я, – все в порядке. Более или менее.

– Что с Сережей?

– Ничего. Все утрясется.

– Так что, это не наши родственники?

– Наши, папа. Честное слово. У них по три соска. У многих, во всяком случае.

– Откуда ты знаешь? – Папа был шокирован.

– Знаю.

– А Сережа?

– Нет. Если его мать и вправду Левицкая, он не наш родственник.

Собственно, неродственников здесь тоже хватало. Муж бедной Риточки, например. Или Иван Доржович Цыдыпов.

– Но я так не хочу, – капризно сказал папа.

– Папа, какая разница? Если хочешь с ним дружить семьями, почему нет? Левицкая не такая уж плохая компания.

– Я всегда хотел такого сына, как Сережа, – тихо сказал папа.

Такого сына, как я, папа не хотел иметь. Но вот я ему достался.

Я не стал говорить ему, что Сережа Сметанкин, такой, каким папа его любил, обман. Фантом. Как моя Рогнеда.

Микрофон лежал на столе, черный на белой скатерти. Я взял его, подвинул выключатель и подул. Раздался отчетливый шорох.

Я откашлялся и сказал:

– Дорогие родственники!

Тимофеевы и Доброхотовы прекратили переговариваться и обернулись ко мне, а Цыдыпов поспешно проглотил кусок осетрины.

– Дорогие Тимофеевы и Доброхотовы. Уважаемые Скульские. Мир устроен гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. В нем все взаимосвязано и взаимозависимо. То, что мы собрались здесь, не случайно. Мы ведь и в самом деле родня. У некоторых из вас, – я опять откашлялся, – по три соска. Некоторые испытывают трудности с приемом пищи на людях. Кстати, пускай конфиденциально потом обратятся ко мне, я помогу им справиться с этой маленькой проблемой.

Тимофеевы, Доброхотовы, Скульские и остальные начали переглядываться и перешептываться. Цыдыпов при каждом моем слове одобрительно кивал – возможно, впрочем, он просто заглатывал очередной кусок осетрины.

– Да, вас вызвал сюда человек, который по игре случая, как оказалось, не имеет отношения к нашей семье. Чтобы собрать здесь нас всех, он пошел на большие жертвы.

Человек, столько сделавший для воссоединения семьи, достоин того, чтобы его приняли в семью. На правах почетного родственника. Тем более что он, как выяснилось, сын очень уважаемого в городе лица.

И это лицо уладит щекотливую проблему с растратой и судебным преследованием, добавил я про себя.

– Похлопаем ему. Похлопаем Сергею Сергеевичу Сметанкину!

Родственники подняли руки. Хлопки получились глухие из-за номерков, которые мужчины сжимали в руках.

На Сметанкина тем не менее они не смотрели. Они смотрели на меня.

– Мы обменялись адресами, – сказал я, – мейлами и телефонами. Мы будем на связи. Мы будем держаться друг за друга. Ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его.

На лицах Доброхотовых и Тимофеевых отразилось явное облегчение. В самом деле, при чем тут Сметанкин? Стоит ли из-за него расстраиваться? Встреча родственников состоялась.

– Мы будем навещать друг друга, – отважно продолжал я.

И к нам приедет Аллочкина дочка. И Аллочкина внучка. И неприятный Риточкин муж. Ладно, в конце концов, Валька уступил мне дачу до весны, а там посмотрим.

– Замолчи! – Сметанкин вопил, и лицо его искажалось, и он уже ничем не напоминал папу в молодости. – Ты… чертов писака! Я же тебя нанял, я! Я думал, ты угадаешь все как надо, а ты просто отобрал мою родню! Вы, Блюмкины, порченая кровь, чекистское семя!

– Сереженька! – беспомощно сказал папа.

Сметанкин подскочил ко мне и попытался отобрать микрофон. Что он хотел им всем сказать, не знаю, – спокойный как скала, Вася Тимофеев ухватил его за плечи, и теперь Сметанкин корчился и плакал у него в руках. Он вдруг показался мне очень маленьким. И лицо у него было смазанным, без определенных черт, как у младенца, из которого еще непонятно, что вырастет и на кого он будет похож, на маму или на папу.

Я выключил микрофон и сказал:

– Заткнись и пошел вон. Скажи спасибо, что тебя отмазали, а то сидел бы сейчас с подпиской о невыезде. Ничтожество.

– Не смей так ему говорить! – крикнул мой папа. – Не смей так называть Сережу!

– Когда ты меня так называл… сколько лет? Я терпел. Меня, значит, можно? А его нельзя? Посмотри на него! Это такого сына ты хотел? Такого?

Папа замолчал и только переводил взгляд с меня на Сметанкина и опять на меня.

– Хватит, брат, – сказал Вася Тимофеев, – не горячись.

Он отпустил Сметанкина, и тот остался стоять рядом, молчаливый и неподвижный, словно манекен или, скорее, надувной резиновый человек, из которого совсем немножко, чуть-чуть приспустили воздух… Впрочем, по-моему, резиновых мужчин не бывает.

И тут я увидел Рогнеду. Она подошла незаметно и теперь стояла рядом со Сметанкиным. Маленькая, аккуратная. Очень молодая, сосредоточенная. И взяла его за руку.

– Пошли, – сказала она, – пошли домой. Все хорошо, пошли домой.

– Я тебя не знаю, – сказал Сметанкин доверчиво, так говорит маленький ребенок взрослой тете.

– Знаешь, – сказала Рогнеда.

И потянула его руку чуть сильней:

– Пойдем, хватит.

Он послушно сделал шаг.

– Рогнеда! – сказал я.

Она обернулась. Немножко помедлила, но обернулась.

– Я…

Я запнулся.

Она смотрела на меня спокойными темными глазами.

– Давай я тебе ключи от дачи отдам. Вам же надо где-то переночевать. А я все равно сегодня у папы.

– Не надо, – сказала Рогнеда. – Правда не надо.

Она сделала еще шаг, и он послушно пошел за ней. Я смотрел, как они уходят, родственники, Тимофеевы, Доброхотовы и Скульские, расступались, освобождая им дорогу. И еще я хотел ее окликнуть, но не мог. Она больше не обернулась.

Тут что-то не так, думал я, она опять врала, она говорила, он бросил их, когда она была еще маленькой, а тут явно что-то другое, но что, мне не понять, я устал, и мне и правда сегодня надо переночевать у папы. Мне не нравится, как он выглядит.

Могучий Вася Тимофеев похлопал меня по плечу. Рука у него была пудовая.

– Ты как, старик? – спросил он.

– Спасибо, – сказал я Васе, – спасибо, брат. Будем на связи. А насчет романа я правда подумаю.

– Думай быстрее, – сказал Вася, – украдут же тему.

* * *

Так я и не застал рабочих-невидимок.

Белые стены, светлый ламинат. Все как у людей. Сметанкин постарался.

Наверное, мне надо было самому привести здесь все в порядок. Не спрашивать у папы, просто нанять каких-нибудь веселых голосистых теток. Побелка, кисти, косынки в белых засохших брызгах… помятые ведра.

Папе бы понравилось.

Хотя он, конечно, ворчал бы.

Папа стоял посреди чистой пустой комнаты и зябко озирался. Снаружи, за стеклопакетами, клубилась тьма, точечные светильники, отражаясь, висели в ней, как очень крупные звезды. Надо будет повесить занавески.

Я сказал:

– Давай я тебе чаю согрею.

– Не хочу чаю, – сказал папа. – А Сережа не придет?

– Нет. Не думаю.

– А когда придет?

– Не знаю. Может, завтра.

– Позвони ему. Скажи, пусть приходит. Скажи, я ему всегда рад. Всегда.

Он с надеждой смотрел, как я ищу сметанкинский номер.

«Абонент не отвечает или временно недоступен», – сказал синтетический голос.

– Как это может быть? – раздраженно спросил папа.

– Наверное, батарея села. Завтра попробую ему позвонить. Папа, ложись. Ты устал.

Надо порыться в коробке с лекарствами, там наверняка есть снотворное. У старых людей всегда есть снотворное.

Что они сейчас делают? По каким темным улицам идут? Куда?

Старые кухонные шкафы пошли на помойку, в новых стояла новая посуда. Какие-то белые чашки, у нас никогда таких не было. Белые одинаковые тарелки. Тефлоновая сковородка.

Видимо, так Сметанкин представлял себе правильное человеческое жилье. Правильный дом.

Коробки с лекарствами нигде не было видно. Наверное, ее куда-то задвинули во время ремонта.

Папа так и стоял посреди комнаты.

Я помог ему стащить тяжелое габардиновое пальто, обнял за плечи и повел в спальню. Он шел, послушно переставляя ноги.

Кровать они не успели поменять. Хоть это хорошо. А вот коврик с оленями куда-то делся. И вычурное, в завитушках, бра в стиле семидесятых тоже пропало. Стены в бежевых пупырышках, словно на них брызнули кофе. Светильники конусами. Такая обстановка бывает в средней руки гостиницах.

– Завтра почитаешь мне свои мемуары. Много написал?

– Какой в них прок, – вяло сказал папа, – кому они нужны?

Он так и лег на кровать, в своем черном приличном костюме и сбившемся набок галстуке, который он все время разглаживал ладонью.

– Мне.

– Вот только не надо врать. А Сережа слушал. Я ему читал.

– Ты хоть галстук сними.

– Нет! – сказал папа.

Я все-таки заставил его переодеться в халат. Халат тоже был новым. Я так и не собрался купить ему халат. А вот Сметанкин купил.

Папа вроде заснул, свернувшись под одеялом в защитной позе эмбриона.

Я оставил гореть один из конусов, чтобы не оставлять его в темноте, а сам прошел в чужую белую гостиную и лег на чужой белый диван. Кому нужен белый диван, спрашивается? Он вдобавок был скользким – искусственная кожа. Я все время норовил сползти на пол.

Я отобрал у Сметанкина родственников. Он отобрал у меня папу. И квартиру. Не в буквальном смысле. Просто больше это было не мое жилье.

Я встал и прошел на очень чистую кухню. Поставил новый чайник на новую плиту. Сметанкин забил шкафчики китайским земляным чаем, арабским кофе в зернах и прочими продуктовыми символами красивой жизни. Папа, наверное, постеснялся ему сказать, что от кофе у него изжога, а чай он любит простой, черный байховый… Был когда-то такой чай. Черный. Байховый. Что такое «байховый»? Я не знал. А интернета у папы не было.

Чайник засвистел. Я бросил в прозрачный заварочный чайник крохотный зеленый комочек, который вдруг распустился огромным чудовищным цветком. Папа такое пил?

Еще я вдруг сообразил, что в квартире нет ни одной книги. Наверное, они сложили их в кладовой до конца ремонта. Может, Сметанкин хотел купить приличные книжные шкафы. Просто не успел.

Или стенку. Такому, как он, должны нравиться стенки.

Интересно, что поделывают Тимофеевы, Скульские и Доброхотовы? Их ведь поселили в одну и ту же гостиницу. Наверное, сидят в ночном баре, обсуждают случившееся.

Я отхлебнул чаю. Он был совершенно не похож на чай. Вообще ни на что не похож.

– Сережа!

Папа по-прежнему лежал в позе эмбриона и мелко дрожал. На бледном лбу капли пота. Ему холодно или жарко?

– Сережа, – сказал он, не открывая глаз.

– Папа, это я, Сеня.

– Сенечка. – Папа открыл глаза и сердито добавил: – Что-то мне нехорошо. Живот крутит. Эта их рыба…

Я вроде тоже ел эту рыбу.

Я прислушался к внутренним ощущениям. Было, конечно, паршиво. Но рыба тут ни при чем. Если нам плохо, рыба вообще редко виновата.

– Я сам! – сказал папа.

– Хорошо. Сам.

Он встал и, шаркая тощими ногами, направился в туалет. В туалете я еще не был. Там тоже наверняка все белое и чистое. И немножко бежевого.

Я на месте Сметанкина облицевал бы сортир и ванную веселеньким кафелем густого помидорного цвета. Багрец и золото. Пурпур и виссон. Самое то для санузла. Ну и кто мне мешал, спрашивается? Чего я боялся? Что папа будет недоволен? Он бы для виду поворчал, конечно…

Он что-то надолго там задержался.

Я постучался – слабый папин голос ответил из-за двери:

– Сейчас!

Зашумела вода.

Он вышел, все такой же бледный, сгибаясь пополам. Пояс нового халата волочился за ним по новенькому ламинату.

– Лучше?

– Кажется, – сказал папа сквозь зубы, – немножко…

Руку он прижимал к животу. Хрен его знает, где тут грелка, но можно просто наполнить пластиковую бутыль горячей водой. Но вроде в каких-то случаях грелка вредна. В каких? Я не знал.

Может, активированный уголь? Он уж точно безвреден.

– Где твои лекарства?

– Не знаю, – сказал папа, не открывая глаз, – не помню.

Сбегать в аптеку? Оставить его одного?

– Сенечка, – сказал папа, – опять.

Я ждал, что он вновь проявит самостоятельность, но он сердито сказал:

– Помоги мне. Что стоишь, как чучело?

Под новым халатом он трясся.

Я проводил его до туалета, немножко подождал, потом постучал. Никакого ответа.

Сметанкин поставил чертовски крепкие двери. Наверное, лучшие двери в городе. В своей ценовой категории, конечно.

Раньше дверь в сортир можно было открыть, просто просунув в щель лезвие ножа, – папа однажды так и сделал, когда я, лет восьми, обидевшись на что-то, заперся в туалете и не желал выходить. Ну и досталось же мне!

К тому же он обнаружил за бачком «Золотого осла».

А новая дверь плотно прилегала к новому косяку.

Палыч, по счастью, оказался дома. Он был в майке и лоснящихся старых брюках и почему-то в розовых пушистых тапочках с заячьими ушками.

– Опять через балкон лезть? – спросил он мрачно.

На бицепсе у него синела татуировка – русалка, обмахивающаяся хвостом-веером, и спасательный круг с надписью «Не забуду мать родную!».

Он не годился ни для какой книги. Разве что как второстепенный персонаж.

– Нет, – сказал я, – дверь взломать.

Палыч не удивился. Он вообще никогда не удивлялся.

– Сичас. – Он развернулся и ушел, шлепая розовыми заячьими тапочками, но почти сразу же вернулся с деревянным плотницким ящиком, из которого торчали инструменты.

Царапины у дверного косяка закрасили, но след все равно остался. Это было похоже на то, как если бы в папину дверь, отчаявшись, скреблось огромное животное.

– Эту, что ли? – равнодушно спросил Палыч. То, что входная дверь была открыта, его не смущало.

– Нет, – я подвинулся, пропуская его, – в сортире.

– Жалко, – сказал он честно, – хорошая дверь.

– Хрен с ней, с дверью. Ломай. И быстро.

Палыч взял ломик и двинул. Суровая морская школа.

На пол посыпалась щепа и белая сухая крошка.

Туалет был в точности, как я и думал. Бежевая шершавая плитка на полу, бежевая гладкая плитка на стенах…

Папа не сидел на унитазе. Он стоял на коленях, уткнувшись в край унитаза лбом. И не шевелился.

На кофейной плитке пола расплылось мокрое озерцо с фрагментами желчи.

– Хреново, – сочувственно сказал Палыч, выглядывая у меня из-за спины.

Я позвал:

– Папа!

Он слабо застонал и что-то пробормотал.

Я схватил его под мышки и попробовал поднять, но халат соскользнул с него, как пустая шкурка, а сам он так и остался сидеть, только чуть завалился набок.

Я сказал:

– Палыч, помоги.

Глаза у папы были закрыты. Это хорошо? Или плохо?

В спальне я накрыл папу одеялом, вернулся в туалет, подтер рвоту и подобрал халат. Палыч топтался в прихожей.

– А хорошо тут стало, – сказал он одобрительно, – давно пора было. Я-то думал, ты лох. И батя твой говорил, ты лох. А ты вон как.

Сметанкина, получается, как бы не существовало. Я не стал объяснять Палычу, что ненавижу обои под краску. И плитку кофейного цвета. И точечные светильники.

Вместо этого спросил:

– Палыч, у тебя активированный уголь есть?

– Фильтры, что ли?

– Нет, таблетки такие.

– Аллохол есть, – сказал Палыч, – принести?

– Давай на всякий случай. Я дверь запирать не буду.

– Лучше бы запер, – сказал Палыч, – возился тут ночью на площадке кто-то. Шумел и возился.

– А кто?

– Не знаю, – сказал Палыч неуверенно, – может, собака? Большая?

– Палыч, страшнее людей никого нет.

Папа лежал в той же позе, он даже не пошевелился. Из-под подушки торчал матерчатый лоскутик зеленого и золотого, я потянул за него, и галстук выскользнул, точно змейка.

Я вернулся в гостиную и набрал ноль два.

– Да? – спросил усталый голос.

Я сказал:

– Базарная, четырнадцать. Квартира девять. Вроде отравление. Пожалуйста, поскорее. Пожалуйста.

– Сколько? – спросил усталый голос.

– Что?

– Лет сколько?

– Шестьдесят четыре, – соврал я. Я слышал, «скорая» неохотно едет к тем, кто старше шестидесяти пяти.

– Промыли?

– Простите?

– Желудок промыли?

– Нет. То есть… рвота, озноб. Я не врач. Пожалуйста…

– Страховой полис есть?

– Да. Конечно.

– Ждите, – сказал усталый голос.

Я положил трубку.

Она почему-то скользила в ладони, и я тут только увидел, что на ладонь намотан сметанкинский подарок: новый папин галстук, золотой и зеленый, такой гладкий и нежный, что казался мокрым.

Пришел Палыч, принес аллохол. Я сказал ему положить на столик в кухне и чтобы он налил себе чаю. Чудовищный цветок плавал в чайнике, точно мертвая рыба.

Палыч с опаской покосился на него и сказал, что попьет дома. И ушел.

Папа вроде перестал трястись. Я не знал, лучше это или хуже.

Подумал, что надо найти страховой полис. Прикроватная тумбочка тоже осталась старая, прежде полированная, как когда-то было модно, а теперь потертая, с кругами от чайных чашек. Я заглянул внутрь. Там было пусто, только в углу лежали почему-то свернутые в комок старые носки с протертыми дырками на пятках.

В платяном шкафу висели папины костюмы – один светлый, летний, другой серый, повседневный. Еще там была мамина каракулевая шубка. От нее сильно пахло нафталином.

Я представил себе, как папа открывает шкаф и проводит рукой по шубке, как бы ненароком.

На фанерном дне что-то лежало, толстое, серое и с завязками. Ну да, папа любил такие папки.

Я вытащил папку и развязал белые шнурочки. Там было все: папин паспорт, страховой полис, большой потертый диплом об окончании высшего учебного заведения с выдавленным на коленкоровой корочке толстым гербом несуществующей страны, пенсионное, мамино свидетельство о смерти, еще какие-то бумажки, старые и с как бы обгрызенными краями.

Сметанкин и правда ничего не украл. Ни папиного паспорта, ни свидетельства о собственности, ничего.

Ему нужно было нечто большее.

Целая чужая жизнь.

В каком-то смысле мы с ним и правда были похожи.

Жалко, что он оказался не родственником. Мы бы вместе как-то все уладили. Поскольку если один упадет, то другой его поднимет.

Я достал страховой полис и выложил его на тумбочку. Собрал папины вещи: бритву, зубную щетку, носовые платки, кружку, тапочки в отдельном пакете и всякую другую мелочь, делающую человека человеком. Уложил в пластиковый пакет. Подумал и положил туда еще и аллохол.

Тут я почему-то решил, что «скорая», наверное, уже подъехала. Выглянул в окно: точно, она стояла прямо под окном. Врач с чемоданчиком сверху казался коротеньким, большеголовым и очень деловитым. Потом вышла еще медсестра, я не видел, молодая она или нет. Тут женщина и врач стали расплываться, а синий огонь на крыше автомобиля отрастил щупальца, и я понял, что пошел дождь.

Я прошел к двери и распахнул ее пошире, чтобы им было легче найти нужную квартиру. Они поднимались по лестнице, устало переговариваясь, наверное, это был не первый их вызов.

– Это кто, ваш отец? – спросил врач. Обувь он снимать не стал, и на новеньком ламинате остались мокрые следы. Надо будет потом их вытереть, чтобы не попортить лак.

Куда эта сволочь Сметанкин задевал мой коврик с оленями?

Врач склонился над папой, и я видел лишь его спину в белом халате.

Медсестра деловито отпиливала горлышко у ампулы. Врач ей велел? Я не слышал, чтобы он что-то ей вообще говорил.

Теперь она держала его запястье и шевелила губами. Она была очень немолода. Я подумал, что первый раз за много лет папу держит за руку посторонняя женщина. Не тетя Лиза. Было бы здорово, если бы она время от времени навещала папу, а он бы жаловался ей на современные нравы. А потом она бы один раз осталась и больше не уходила. Я не против.

Врач обернулся ко мне. В блестящем стетоскопе на груди плясали все пять светильников-конусов. Вот он был моложе меня. Какой-то в этом есть непорядок.

Я спросил:

– Что, доктор?

– Вы ему что давали?

– Ничего. Хотел аллохол.

– Ну-ну, – сказал врач без выражения.

– Он сильно отравился?

– Он вообще не отравился. Это инфаркт. Обширный.

– Но он ведь жаловался…

– Симптоматику инфаркта иногда можно перепутать с отравлением, – сказал врач, – тошнота, рвота. Рези в животе. Да… У него не было никакого сильного эмоционального потрясения?

– Были семейные неприятности.

– Ну вот. При его конституции такие штуки часто кончаются инфарктом.

Он помолчал.

Потом сказал.

– Где у вас телефон?

Я провел его в гостиную. Медсестра осталась с папой. Наедине. А ему все равно. Жаль. Врач переговаривался с диспетчером. Потом сказал:

– Ладно. Пошли. Там носилки, в машине.

И пояснил:

– Это обычная «скорая», не кардиологическая. С кардиологической обычно ездит медбрат. Не ей же носилки таскать.

Все-таки у нас хорошие врачи. Правда хорошие.

По пути в прихожую я заглянул к папе. Медсестра сидела рядом с кроватью, как огромная снежная баба.

Папе, видно, стало немного лучше, уж не знаю, что они там ему вкололи.

Он услышал мои шаги и сказал:

– Сережа!

Потом поправился:

– Сенечка…

* * *

Я вытер заскорузлой тряпкой засохшие следы от докторских ботинок. Выплеснул растительного ктулху из заварочного чайника в унитаз и спустил воду. Он там немножко побултыхался и канул в родную природную среду.

Потом еще немножко послонялся по квартире.

Тут действительно не было ничего моего.

Я был вроде командировочного, который, один на один с гостиничной пустотой, постепенно впадает в такую тоску, что остается только спуститься в ресторан, напиться и подцепить бабу.

Так что я оделся, погасил свет, запер квартиру на ключ и вышел, прихватив на всякий случай папину папку с документами.

Вместо Ктулху в подворотне масляно желтело свежее пятно краски. Так я и не узнал, восстал ли он из вод.

Я подумал, а вдруг Рогнеда ждет меня, сидя на ступеньках или раздувая мангал. Мангал ведь стоит в углу сада, его очень просто вытащить и раскочегарить.

Щеколда, когда я за нее взялся, испачкала мне пальцы ржавчиной. Яблони шуршали бурой листвой, в траве догнивало несколько сморщенных яблок, опоясанных бугристыми кольцами плесени.

И было пусто. Так же пусто, как в нечувствительно отнятой Сметанкиным квартире. И здесь тоже не было ничего моего.

Я стащил с себя черное кашемировое пальто и понтовый твидовый пиджак и переоделся в свитер и вельветовые штаны. Позвонил в регистратуру. Мне сказали, что Блинкин Александр Яковлевич помещен в палату интенсивной терапии и чтобы я позвонил утром, после обхода.

Включил компьютер и посмотрел слово «байховый». Оказалось, «от китайского бай хуа, белый цветок. Название едва распустившихся почек чайного листа, одного из компонентов чая, придающих ему аромат и вкус. Также торговое название рассыпного чая, выработанного в виде отдельных чаинок».

Кто бы знал. Я думал, это искаженное «байковый». Ткань такая, одним словом.

Она забыла зубную пасту и щетку. И какой-то крем, никогда не понимал, зачем им столько странных смешных баночек. В сток душа набился ком черных волос, и я, преодолевая отвращение, выковырял его оттуда.

Я сварил кофе и поджарил тосты. Сгрыз их, сидя в кухне и глядя в окно. Паук между рамами кончил плести паутину и куда-то ушел. Я не знал, ложатся ли пауки в зимнюю спячку, но на всякий случай решил, что да.

Хлопнула калитка. Кто-то шел по дорожке к дому, мелькая меж уцелевшей листвы.

Я оттолкнул стул и выбежал на крыльцо.

– Я смотрю, у вас свет горит, – сказал сосед Леонид Ильич.

– Да, – согласился я.

Его черный свитер был протерт на локтях по-настоящему, а не с искусственными заплатами, как у меня. Я подумал, что ему, наверное, холодно стоять вот так, налегке, и посторонился, пропуская его.

– А где Недочка? – Он озирался посреди пустой комнаты, откуда исчезли все следы ее присутствия.

– Уехала, – сказал я сквозь зубы.

– Ну да. – Он задумчиво кивнул. – Я просто думал… Значит, все уже кончилось?

Я хотел ему сказать, что это не его дело, но промолчал. Подумал, что тогда он обидится и уйдет. А мне придется сидеть и ждать утра.

– Да, – сказал я, – все закончилось. Кофе хотите?

Он сказал:

– Хочу.

Я налил ему и себе еще кофе.

– Вы изменились, – сказал он.

Я вспомнил, как признавался ему, что не могу есть на людях. В тот вечер, когда появилась Рогнеда.

– Стали старше. Есть люди, которые взрослеют медленно. Это еще не худший случай. Некоторые не взрослеют вообще.

Наверное, он прав. Наверное, папа всю свою жизнь так и оставался перепуганным мальчишкой. Хвастливым подростком. Ему хотелось, чтобы пришел кто-то большой, взрослый, и уладил все его неурядицы, и спас его от одиночества и темноты. Пришел Сметанкин.

– И что вы собираетесь делать?

– Уеду, – сказал я, – искать Агарту. Мой прадедушка искал Агарту, а я чем хуже?

– Агарту? – удивился он. – Почему Агарту?

– Есть такой Иван Доржович Цыдыпов. У него остались дневники прадедушки. Так вот, он вроде организует экспедицию. По следам профессора Кржижановского.

– Не связывайтесь с ним, – сказал сосед Леонид Ильич, – нет у него никаких дневников. Это жулик. Проходимец от науки. Бывают такие.

Мне стало стыдно.

– Я пошутил. Куда я поеду? У меня отец в больнице.

– Сочувствую, – сказал он. – Так ваш прадедушка ходил в Агарту?

– Вроде бы. Цыдыпов так сказал.

– Цыдыпов жулик, – повторил он, – но если так… Да, так вот, Агарта. Это не просто так, вы понимаете… Все не просто так. Знаете, зачем туда так рвались нацисты? Они надеялись призвать Диониса. То есть Дионис – это позднейшее. Просто одна из ипостасей Ахилла. Хоммель об этом писал.

– Агарта в Монголии. При чем тут Ахилл?

По ногам тянуло холодом. Надо будет подрегулировать отопление.

– Ну да. В Монголии. Видите ли, немцы надеялись выйти там на связь с древними. Они полагали, что там место силы, место, где можно разговаривать с изначальными сущностями, что Ахилл может услышать их и вернуться, если как следует попросить. Забавно, верно? Столько усилий потратить на то, чтобы проникнуть в Агарту, когда место силы было у них здесь, буквально под самым носом… Вход в Аид. Здесь, совсем рядом. Они не читали Хоммеля, понимаете? Хоммель выпустил свой труд позже, в восьмидесятом. Но ведь история исследования культа Ахилла в Причерноморье насчитывает без малого двести лет. Они, впрочем, вообще не склонны были к рассуждениям. Понятное дело, рацио – это ведь не Ахилл. Рацио – это Аполлон. Древние силы, в вечной схватке между собой. Два начала. Неудивительно, что… У вас ведь скреблись под полом мыши?

– При чем тут мыши?

– Мыши – посланцы Аполлона. Лазутчики. Вы же помните, в Илиаде Ахилл пал именно от руки Аполлона. Вечный преследователь. Вечный враг. Он чуял, что Ахилл где-то поблизости. Вот и выслал свое воинство. Присматривать за ней.

– За ней? За кем – за ней?

– Вы что, не поняли? – Он чуть наклонил чашку, я видел, как кофейная гуща сдвинулась с места и поползла по стенке. – Кто, как вы думаете, жил тут у вас все это время? Но он зря тревожился, Аполлон, – она пришла не для того, чтобы выпустить его. Она пришла, чтобы забрать его. Он вырвался, и она пришла, чтобы его забрать.

Я молчал.

– Вам повезло. Она отнеслась к вам… по-человечески. Даже более того. Она ведь одарила вас своей благосклонностью, нет? Вы просто еще не поняли, насколько вы теперь… насколько малоуязвимы, насколько… Ну, правда, и я сделал все, что мог. Чтобы он ушел спокойно. Чтобы не натворил бед. Это страшно, когда поднимается Ахилл.

Я молчал.

Где-то там, на грани слуха, урчал мотор подъезжающей машины. Потом стих.

Он сидел спиной к окну и не видел, как спокойные люди выходят из машины, освещенные рубиновым светом задних огней, как разговаривают с толстой, в красном пуховике, Зинаидой Марковной, которая кивает толстым подбородком в нашу сторону, как открывают калитку и идут по дорожке, чуть ссутулившись из-за утреннего холода.

Я сказал:

– Мне очень жаль.

– Жаль? – удивился он. – Почему?

Мне и правда было очень жаль.

Спокойные люди поднялись на крыльцо. Один из них поднял руку к звонку, но передумал, потому что увидел меня в окне.

Я сказал:

– Извините.

И встал из-за стола, чтобы их впустить.

Он тоже сказал:

– Извините. По-моему, это за мной.

И тоже встал из-за стола.

Они были плечистыми, в одинаковых черных куртках; когда они вошли, в комнате на миг померк свет.

– Финке? – спросил один из них. – Леонид Ильич?

– Да, – сказал сосед Леонид Ильич.

Он стоял, немножко наклонив голову набок, и улыбался своей смущенной и интеллигентной улыбкой. Очки сидели у него на носу немножко криво, и он снял их и аккуратно положил на стол.

– Там их все равно отберут, – пояснил он мне, – потому что стекла, ну вы знаете.

Я знал. Там отбирали даже расчески.

Человек в черной куртке отцепил от пояса наручники и аккуратно застегнул их на запястьях у соседа Леонида Ильича.

– Зачем это? – спросил я.

Он выглядел таким безобидным.

– Он убил жену, – сказал один из них, – и давайте без подробностей, если хотите спать спокойно. Пойдемте, господин Финке.

– Вы-то должны понять. – Он с надеждой посмотрел на меня. – Ему всегда приносили жертву. Всегда. Иначе бы она так легко его не увела. Почему вы меня не защищаете? Она дала вам силу, я же вижу. Объясните им.

– Хорошо, – сказал я, – я попробую.

– Это было очень нелегко, – пожаловался мне, уходя, сосед Леонид Ильич. – Оленька же, в конце концов, мне не чужая.

* * *

Темнота пахла, как сырой слежавшийся войлок, и ночные звуки глохли в ней и пропадали. Я немного побродил по форумам коллекционеров, но без интереса, впрочем симпатичную эмалевую брошь в форме клеверного трилистника я бы купил для Рогнеды: она бы хорошо сочеталась с ее черными волосами и белой кожей. Но Рогнеда, наверное, не захотела бы носить вещи мертвецов. На всякий случай я все-таки сделал заявку. Мало ли что. Вдруг ей все-таки понравится.

Потом я набрал в поисковике Агарту.

Кафе в Новосибирске и сеть магазинов электроники и бытовой техники с одноименным названием я отмел, а честная «Википедия» определяла Агарту (иначе – Агартху) как легендарную подземную страну, в другой формулировке – мистический центр сакральной традиции, расположенный на Востоке. Дословный перевод с санскрита – «неуязвимый», «недоступный». Впервые о ней написал французский мистик Александр Сент-Ив д’Альвейдер в книге «Миссия Индии в Европе».

Но д’Альвейдер, видимо, тоже был не лучше этого их Эрхарта, потому что ему тоже все время что-то мерещилось. Е. Рерих, верная спутница Н. К. Рериха, вообще опустила его так, что ниже некуда, потому как в своих письмах, том второй, писала, что, мол, не следует считать труд Сент-Ив д’Альвейдера «Агарта» замечательным и правдивым рекордом. В действительности он посещал Агарту своего собственного воображения и нагромождений Тонкого Мира. Сент-Ив был типичным психиком и медиумом. Потому описания его так расходятся с Истиной. Именно его Агарта ничего общего с Белым Братством не имеет. Обманчива область психизма. В Тонком Мире много любителей персонифицировать Великие Образы.

Я так понимаю, что она была большая любительница интонировать текст при помощи курсива и намекала на то, что уж ей-то про Белое Братство все известно. В отличие от бедного Сент-Ива.

Ну и задурили же им там головы эти китайцы!

Ни профессора Кржижановского, ни профессора Крыжановского я не нашел, Кржановского или Хржановского тоже. Зато выяснил, что вторым после Сент-Ива побывал в Агарте Фердинанд Оссендовский, который, как я вычитал в его мемуарах, в начале 1920 года находился в сибирском городе Красноярске, раскинувшемся на величественных берегах Енисея. Эта река, писал он, рожденная в солнечных горах Монголии, несет свои животворные воды в Северный Ледовитый океан; к ее устью, в поисках кратчайшего торгового пути между Европой и Центральной Азией, дважды совершал экспедиции Нансен. Здесь, в глубоких сибирских снегах, писал он, меня и настиг промчавшийся надо всей Россией бешеный вихрь революции, который принес с собой в этот мирный богатый край ненависть, кровь и череду безнаказанных злодеяний. Никто не знал, когда пробьет его час. Люди жили одним днем и, выйдя утром из дому, не знали, вернутся ли еще под родную кровлю, или их схватят прямо на улице и бросят в тюремные застенки так называемого Революционного Комитета, зловещей карикатуры на праведный суд, организации пострашнее судилищ средневековой инквизиции. Однажды утром, когда я сидел у одного из своих друзей, мне сообщили, что двадцать красноармейцев устроили засаду вокруг моего дома и хотят арестовать меня. Нужно было срочно уходить.

В общем и целом история чужого прадедушки Оссендовского ничем не отличалась от истории моего прадедушки Кржижановского, разве что никакая прабабушка, урожденная Скульская, с ним по тайге не скиталась и не устраивала случайную постель под открытым небом, обогреваясь у «найды», придумки старателей. Такое ощущение, что по суровой тайге под огромными звездами к истокам Енисея, рожденного в солнечных горах Монголии, пробиралось несметное множество поляков с красивыми фамилиями. Только Оссендовский вроде был не немецким шпионом, а шпионом барона Унгерна. Впрочем, одно другого не исключает.

Я решил, что ложиться спать бесполезно, и сварил себе еще кофе.

Оссендовский писал о человеке с головой, похожей на седло, об огромных свившихся клубках змей, о воплях в горных ущельях, которые не могло бы издавать ни одно человеческое существо, о таинственном ламе-мстителе, могущем вскрыть человеку грудную клетку и вытащить на свет пульсирующие легкие и сердце, а потом исцелить рану и вернуть жертву к жизни… В общем, все, что обычно пишут в таких случаях, но мне больше нечего было делать, и я зачитался.

О соседе Леониде Ильиче я старался не думать.

В десять утра я позвонил в регистратуру. Там, видно, сменилась дежурная (предыдущей я заплатил, чтобы она связалась со мной, если что), потому что она долго шуршала какими-то бумажками, потом неуверенно сказала:

– Блинкин? Александр Яковлевич.

– Да.

– Он вам кто? Отец?

– Да. – Я снова почувствовал, как по ногам прошел холод. Я все-таки забыл подкрутить отопление.

– Я вам дам телефон врача. Он сказал, чтобы вы позвонили.

– Записываю, – сказал я.

* * *

Они сказали, нужен паспорт. И еще какие-то документы.

А ни йогурт, ни туалетная бумага, которую я забыл положить, не нужны. Больше.

На всякий случай я перезвонил Сметанкину. Я подумал, если он в городе, то ему нужно об этом знать. Но искусственный женский голос опять сказал мне о недоступности абонента.

Серая папка с документами лежала в сумке, я достал ее и с трудом распустил беленькие шнурочки, которые вчера затянул слишком плотно. Там был паспорт и все, что нужно. Надо будет еще прихватить деньги санитаркам.

Бумажка с обгрызенными краями оказалась старым письмом.

Наверное, его сохранила мама, а он – уже после нее.

За окном стояли кислые утренние сумерки. Я вызвал такси и, чтобы занять оставшиеся десять минут до его приезда, развернул хрупкие листки и стал читать:

Моя родная!

Последние дни очень устал – лекция по международному положению, переаттестация. И когда все это осталось позади, почувствовал потребность в отдыхе.

Своеобразным отдыхом явилось переключение на ряд хозяйственных дел.

1. Привел в порядок кладовку и антресоли.

2. Засыпал картофель в ящики.

3. Купил краску – покрасить в белый цвет панели в кухне, ванной и уборной.

Затем переключился на зимние заботы.

Посмотрел свой зимний «палтон». В общем, хотя мы друг другу слова не сказали, но в глубине души остались друг другом очень недовольны.

Он подумал: «Ну и плохой же ты человек, Блинкин! Неужели ты не видишь, что я уже старенький, отслуживший верой и правдой столько лет. Молча сносил (правда, как и ты меня, но не в прямом смысле) невзгоды во всех широтах нашей необъятной Родины. Волосы на воротнике моем сильно поредели, и мне довольно холодно, особенно зимой!

Но я привык к тебе, друг мой (как, надеюсь, и ты ко мне), и я готов пойти для тебя на самую тяжелую операцию. Пусть меня режут, шьют, я готов лечь под самый горячий утюг, лишь бы мне вернули хоть немного мою молодость и мой былой вид. Я готов, Блинкин, для тебя вывернуться хоть наизнанку. Да, Блинкин, я говорю это серьезно!»

Молча глядел я на своего испытанного в стужу, слякоть и ветер друга, и мне стало жаль его.

Дорогой (но я не в смысле стоимости) палтон мой!

Неужели ты думаешь, что только ты один стареешь и лысеешь! Ведь и мне тоже лет не убавилось. А я молчу и терплю. Ничего, мой дорогой (опять не в смысле стоимости), когда наступят морозы, я тебя не оставлю. Я тебя согрею теплом своего тела, и мы вдвоем как-нибудь перезимуем.

Придет время, я тебя переведу на персональную пенсию, и ты в тепле и в холе, а летом в нафталине спокойно доживешь дни свои.

Так погрустили мы вдвоем, и я подумал: ты, друг мой, хоть со мной, а я ведь действительно одинок… Меня ведь и нафталином некому посыпать… Татьяна Сергеевна моя уже полгода как в Красноярске, на курсах повышения квалификации учителей.

Письмо было датировано, тогда было принято датировать письма.

От их прошлого останется хоть что-то, от нашего – ничего. Кому придет в голову больше сорока лет хранить мейлы?

Он был настоящим писателем, папа.

Но писал только для одного человека.

Такси за калиткой испустило короткий гудок. Я оделся, взял папины документы, паспорт, сунул деньги в нагрудный карман куртки и вышел.

* * *

Ее квартира была точь-в-точь как ее бриллианты: роскошная и безвкусная. Всего слишком много: хрусталя, серебра, фарфора. Наверное, ей дарили благодарные абитуриенты и выпускники. А также подчиненные. За такую долгую карьеру должно накопиться много подарков от подчиненных.

Вся эта роскошь отражалась в лакированном дубовом паркете, точно в толстом слое воды.

Она похудела, под глазами легли синяки, а знаменитая роскошная седина потускнела. Зеленое шелковое платье висело на ней мешком.

Она, наверное, сейчас носит зеленое, потому что вычитала, что зеленое улучшает цвет лица: по закону дополнения цветов. На самом деле оно превращало ее в утопленницу.

– Садитесь, – сказала она.

Дома у нее были удобные кресла. Не то что в кабинете.

– Чаю? Кофе?

– Если можно, кофе.

Издалека, из кухни, доносился звон посуды, я решил, что там трудится молодая, не очень красивая горничная в передничке, но к нам вышел широкоплечий молодой человек, держа на огромных руках серебряный поднос. На подносе чуть подрагивали тончайшие бело-синие чашки. ЛФЗ, узор «тетерева», если я не ошибаюсь. Такие считались неплохим подарком еще в советские времена. Плюс сахарница и молочник. Это вам не «Дулево» с его цветастыми огромными заварочными чайниками. Питер, культурная столица.

– Спасибо, Дима. Можете идти, – сказала она властно.

И, хотя я ни о чем не спрашивал, пояснила:

– Это мой курсант. У него пересдача.

Курсант был в футболке, синих адидасовских тренировочных и без носков.

Я пожал плечами. Левицкая славилась своим темпераментом не меньше, чем своими бриллиантами.

– Это мой последний курс, – сказала она, – больше не будет. Не важно. У нас с вами, кажется, есть о чем поговорить.

Она сидела неподвижно, сложив руки на коленях, и я разлил по чашкам из серебряного кофейника. Диме вполне можно было засчитать пересдачу. Кофе был хорошим.

– Эмма Генриховна, – сказал я, – я не меньше вас заинтересован в том, чтобы найти Сметанкина.

Она моргнула. Глаза у нее были накрашены. Но тушь на ресницах слиплась, и потому они торчали, как иголочки.

– Этот интерес у меня, как и у вас, очень личный.

Она чуть приподняла брови. Сегодня на ней был лишь бриллиантовый кельтский крест на цепочке. Почему кельтский? Она же не готка!

Наверное, тоже кто-нибудь подарил.

– Вы, наверное, заметили, что за столом в «Палас-отеле» я сидел рядом с некоей девушкой…

– Нет, – сказала она, – не заметила.

Еще бы. Такие, как она, не очень-то замечают девушек. Да и до меня ей было мало дела. Ей было дело только до Сметанкина.

– Не важно. Так вот. Она родственница Сметанкина.

Во всяком случае, она так утверждает, подумал я.

– И я хочу ее найти. Я люблю ее, понимаете?

– Более-менее понимаю, – сказала она.

На самом деле она, наверное, никогда никого не любила в прямом смысле этого слова. Обходилась без этого.

– В связи с этим у меня есть несколько вопросов. Но они… несколько личные.

– Ничего, – сказала она, – это не страшно. После этого приема в «Палас-отеле» у меня уже нет ничего личного. Спрашивайте.

– Скажите, вы следили за судьбой Сережи постоянно? От его рождения до появления здесь?

Она покачала головой. Седые волосы плотно прилегали к черепу, и я с ужасом и жалостью увидел, что сквозь них просвечивает розовая кожа.

– Нет, – сказала она, – на какое-то время я потеряла его из виду.

– На какое?

Она потерла лицо ладонями. Сверкнули бриллианты.

– Надолго, – призналась она наконец. – Ему было лет десять. Одиннадцать. Не помню. Да, я в этот год защитилась, значит одиннадцать. Я позвонила им, в администрацию, по межгороду, и мне сказали, что год назад в детдоме был пожар. Никто не пострадал, но сгорело одно крыло здания, и часть детей перевели в другие учреждения. И Сережу вместе с ними. Я спросила куда, но они сказали, что там какая-то путаница с документами, не помню.

Она, получается, звонила в детдом раз в год. А то и реже.

– Я пыталась навести справки, но все время были другие, более важные дела. Тогда мне казалось, что были другие важные дела.

– Но как вы тогда узнали, что это именно он? Я имею в виду, когда он сюда приехал?

– У меня связи шире, чем тогда. Я попросила навести справки. Мои друзья в Красноярске позвонили в паспортный стол. Это он. Сергей Сергеевич Сметанкин, до последнего времени проживал в городе Красноярске на улице…

– Мангазейской?

Она удивилась:

– Откуда вы знаете? Впрочем, да. Вы же были близки.

– А можно точный адрес?

– Зачем? – опять удивилась она. – Ах да. Девушка. Знаете что? Может, это к лучшему. Вы ведь собираетесь туда? Очень хорошо. Я оплачу поездку. Вы… поговорите с ним. Скажите ему, чтобы приехал. Хотя бы ненадолго. Он ведь, кажется, привязан к вашему отцу.

– Был привязан.

– Ах да. Мне говорили. Соболезную. Так вот, его адрес.

Папа ее тоже не интересовал. Понятно, что она сделала такую карьеру, – ее вообще не интересовали люди. Только цели.

Она достала из роскошной визитницы квадратик, на котором аккуратным почерком было написано: «Сметанкин Сергей Сергеевич, г. Красноярск, ул. Мангазейская, дом 8, кв. 21».

Я перевернул карточку. Это была визитка одного из самых известных в городе гинекологов. Даже я его знал.

Почему я сказал «Мангазейская»? Рогнеда ведь говорила, он давно с ними не живет. Что он бросил их, когда она была еще маленькая. Тут что-то не так. Впрочем, тут все не так. Надо бы мне купить хороший пуховик и ботинки на гортексе. Там, наверное, уже зима.

– Почему Сергей Сергеевич? – спросил я неожиданно для себя.

– Его отца звали Сергеем. Скажите ему…

Она вздохнула и на миг закрыла глаза, словно прислушиваясь к себе.

– Скажите ему, чтобы он поторапливался.

– Хорошо. – Она не требовала сочувствия, и мне не надо было его выказывать. Это почти всегда получается фальшиво, если надо выказывать сочувствие. – А скажите, там с вами на курсах… в Красноярске… Не училась такая Таня? Татьяна Васильевна Ларина?

Мама так и не взяла папину фамилию. Наверное, полагала, что Ларина все-таки звучит лучше. Так оно и есть, в общем-то.

– Нет, – сказала она, – не припомню. Там вообще сплошь были женщины. Бедняги, согнали всех в одну кучу. Как овец. Одна тоже была на седьмом месяце. Все время ходила блевать в сортир. Токсикоз. Ее Таня звали? Не помню. Правда, не помню.

* * *

Я надвинул капюшон парки, но снег все равно бил в лицо острыми злыми иголочками. Огни фонарей и домов дрожали за его густой подвижной сетью. Под ногами тоже был снег, утоптанный, то желтый, то синий, вспыхивающий короткими вспышками.

Я так и думал, здесь была уже зима. И давно.

Люди к ней привыкли.

Я остановил встречного прохожего с мерзнущей собакой на поводке и спросил дорогу. Люди с собаками всегда знают дорогу.

– Вы проехали, – сказал он, – это мясокомбинат. Ничего страшного, вернитесь назад и дойдите до пересечения со Второй Таймырской. Там направо.

– Долго?

– Нет, – сказал он, – совсем недолго. Минут двадцать.

Настоящий потомок первопроходцев.

Снег скрипел под гортексными ботинками, и моя тень то сокращалась, то разбухала в свете фонарей.

У подъезда в столбе света снег крутился, как тысяча мелких бабочек.

Кодовый замок был выломан, но в подъезде было тепло. На плиточном полу натекла лужа воды.

Я поднялся на второй этаж и надавил ладонью на кнопку звонка.

Я слышал, как он заливается за дверью искусственной птичьей трелью, но никто не открывал. Я надавил еще раз и не отпускал.

– Кто тама? – спросили за дверью.

Я сказал:

– Я ищу Сметанкина. Сергея Сергеевича Сметанкина. Я его родственник.

Я не был его родственником, но так было удобнее.

– Сметанкина? – повторил голос, я не понял, мужской или женский.

Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель выплыло круглое китайское лицо.

– Сметанкина, – сказало лицо тонким голосом.

За спиной у него в желтой тени коридора стоял еще один китаец и, кажется, еще один.

Потом второй китаец повернулся и куда-то ушел. Первый китаец остался стоять, загораживая собой вход. У него за спиной мелькали неразличимые тени. Этих китайцев тут, наверное, не меньше десяти. А то и больше.

– Сметанкина тут не живет, – сказал китаец и замотал головой.

– Живет, – сказал я. – Сейчас пойду в милицию и выясню, кто тут живет. А потом вернусь.

– Сметанкина, – повторил китаец и исчез.

Я слышал, как он говорит за дверью высоким, птичьим голосом, но разобрал только слово «милисия».

Потом дверь отворилась во всю ширину.

Это был еще один китаец, глаза его прятались под набрякшими веками, но в общем и целом он походил на китайского атташе по культуре. Бывают такие атташе по культуре.

– Вы кого-то ищете? – спросил он.

Голос у него был высоковатый, но приятный. И выговор чистый.

– Да, – повторил я, – Сметанкина. Сергея Сергеевича. Он владелец этой квартиры.

– Возможно, – сказал китаец вежливо. – Моя большая семья арендовала эту квартиру через фирму. Хорошая фирма.

– Давно?

– Давно, – сказал китаец, не уточняя.

– А название фирмы не скажете?

– Нет, – сказал китаец и замолчал.

Я подумал, что надо бы опять пригрозить милицией, но понял, что этот милиции не боится. Он вообще никого не боится. Я даже не знал, врет он или нет, – я не мог ничего понять ни по его жестам, ни по интонации. Словно я разговаривал с пришельцем из космоса. Или с разумным муравьем.

Он просто стоял у порога и ждал, когда я уйду.

Из квартиры тянуло сквозняком, и этот сквозняк гулял у меня по ногам. И еще запахом вареной капусты.

Я подумал и позвонил в соседнюю квартиру.

Китаец так и остался стоять на пороге.

Я жал на звонок и жал, и он отзывался точно такой же птичьей трелью.

– Начальника? – спросил за дверью тонкий голос. – Господина? Циво надо?

Я отпустил звонок, повернулся и пошел вниз по лестнице. Из мусоропровода между этажами несло капустой. На грязной зеленой, капустного цвета, стене каллиграфически чернели иероглифы. То ли «могучий нефритовый жезл», то ли «мир, труд, май!». Кто их, китайцев, разберет. На лестничной площадке за моей спиной захлопнулась дверь.

Белых бабочек в свете одинокой лампочки у подъезда прибавилось. Они садились на лицо и жалили прямо в глаза.

Я поднял капюшон и шагнул в ночь.

По улице Мангазейской мимо сугробов у обочины проносились машины, и свет фар сначала вспыхивал и ударял в лицо, а потом сменялся мягким рубиновым светом.

– Куда? – спросил, притормаживая, водитель старенькой «судзуки».

– На Взлетку.

Машина у него была с левым рулем, и я открыл заднюю дверь, потому что обходить машину поленился. На заднем сиденье, деля его надвое, лежал плюшевый валик.

– Командировочный? – спросил водитель.

– Да.

– Ну и как вам у нас?

– Ничего. Китайцев только много.

– На самом деле их еще больше, – сказал водитель, – гораздо больше. Просто их не видно. Пока.

– Прячутся?

– Не то чтобы. Просто живут своей жизнью.

Он говорил неторопливо и мягко – хороший, спокойный, уверенный в себе человек. Тут таких полным-полно. Мне и правда здесь понравилось.

Мы проехали занесенный рождественским снегом бревенчатый домик с резными наличниками и светящимися окошками.

Я сказал:

– Красиво.

– Снаружи – да, – сказал водитель. – А вы поживите в таком.

Я видел его спину и руки, лежащие на руле. Затылок крепкий, стриженый, небольшие уши плотно прижаты к голове. Лет тридцать пять – сорок. Я присмотрелся. Нет, я его не знал.

В номере было тепло, тут вообще хорошо топили. Я скинул парку и ботинки, снял носки и босиком подошел к окну – в темном небе висели белые тучи, на горизонте чернела зубчатая стена леса. Внизу на развязке сновали туда-сюда машины, снег висел в возникающих и тут же пропадающих столбах света.

Дома, наверное, дождь. И до самого Нового года не будет снега, а будут пустые приморские склоны, и рыжая глина, отваливающаяся пластами, и туман, и гудки ревуна, и мокрая, страшная в своей ядовитой зелени трава на газонах.

Я сел к столу и разбудил ноут.

Валька писал, что я его хрен знает как подвел, потому что не в сезон никому больше дачу не сдать, а Зинаида Марковна как раз вызвала дератизаторов и протравила крыс и мышей, которых развелось немерено, и теперь по всей даче наверняка валяются гниющие тушки. Я написал ему, что ключи, как всегда, в ящике под яблоней и что пускай Марковна сама и подбирает тушки. А поскольку я проплатил до конца весны, то теперь могу ездить куда хочу, хоть в Австралию, так что пускай не морочит мне голову. А потом ближе к сезону пускай ищет новых жильцов: желающие снять такую замечательную дачу всегда найдутся.

Потом я написал Левицкой, что по указанному адресу Сметанкин не проживает, но думаю, ей это было уже не важно, мейлы от нее приходили путаные, с ошибками и странными отступлениями. Наверное, ее перевели на морфий, потому что один раз она написала, что Сережа приходил и они очень хорошо поговорили, а то, что он просвечивал, это ничего, – он так скрывается от мафии.

Я уже решил усыпить ноут и спуститься вниз пообедать, но на всякий случай еще раз проверил почту, и в ящик свалилось письмо от Васи Тимофеева.

«Брат, – писал Вася Тимофеев, – я, как ты просил, перетер тут кое с кем. Ты был прав, был такой Сметанкин, пацаны говорят, он крутил дела с одним мужиком, они вроде земляки были, в Красноярске вместе ходили в школу, только этот домашний был, а не детдомовец, но они сильно дружили и даже письмо писали министру нашей обороны, чтобы их в армии вместе определили. А потом осели в Чите и начали торговать с китайцами, туда возили армейское барахло, камуфляжку, шинели и всякое такое, а обратно игровые приставки и всякое такое. И хорошо поднялись. Сметанкин в Красноярске себе квартиру купил. Я ж тебе говорю, это был золотой век, человек мог развернуться. Потом все пошло не так.

А в девяносто восьмом на них наехали…»

Я представил себе, как солидный круглоголовый Вася, сгорбившись над столом и нахмурившись, бьет одним толстым пальцам по клавишам.

«То ли они взяли ссуду и вернуть не смогли, то ли чего… Стоп. Давай-ка я сменю дискурс, а то это все равно что бег в мешках. Так вот, в девяносто восьмом их фирма задолжала крупную сумму каким-то хмырям, и эти хмыри начали из них выбивать деньги, причем весьма жестко. И Остапенко Борис Миронович, уроженец города Красноярска, в чем был, сел в самолет и вышел из него только в Турции. При этом он выгреб из сейфа всю наличку, которую наторговали продавцы на точках (у них уже были точки к тому времени). А Сметанкин остался. Он очень гордился своей квартирой. Что у него все как у людей. Он сам ее отделал от и до, заказывал какую-то невероятную мебель и даже ездил в Москву на дизайнерские выставки. У него никогда не было своего дома, понимаешь?

На этой квартире его и нашли. Когда соседка заметила, что он уже неделю не выходит, а свет горит. Даже днем. Нашли с ожогами от утюга, все как полагается. Библейские времена, я ж говорю.

Лет через пять Остапенко вернулся в Красноярск. К тому времени всех прежних авторитетов перестреляли, а новым до него не было дела. И тут начинается самое интересное. Какое-то время он живет себе и даже работает в строительной фирме, но еще через пару лет подает в ЗАГС заявление о смене фамилии. А заодно имени-отчества. Чем он мотивировал свое желание, не знаю, но, видимо, подкрепил свои мотивировки очень убедительно, потому что теперь мы имеем не Остапенко Бориса Мироновича, проживающего в городе Красноярске, а Сметанкина Сергея Сергеевича, проживающего там же. Он покупает себе квартиру на Мангазейской и перебирается туда, а старую оставляет жене и дочери. Остальное ты знаешь.

Адрес прежней семьи Остапенко прилагаю».

Я подтвердил получение письма, потом подумал и позвонил в Томск.

– Ну? – сказал родственник.

– Вася, – спросил я, – что ты на самом деле кончал?

– С бабой кончают, – сказал Вася, – я закончил Томский государственный университет. Филологический факультет. А что?

– Да нет. Ничего. А диплом ты по кому писал?

– По Шаламову, – сказал Вася. – Ты мне голову не морочь. Завязывай с делами и приезжай хотя бы на недельку. Анька шанежки испечет.

– Приеду, – сказал я, – Обязательно приеду. Спасибо, брат.

Я положил ноут спать и вызвал такси по гостиничному телефону.

* * *

Этот подъезд был с кодом, но я проскочил за каким-то человеком с собакой. Благослови бог людей с собаками. Лифт двигался в железной клетке, и огромный противовес ходил туда-сюда.

На седьмом этаже я вышел, позвонил и стал ждать, уставившись в обитую дерматином солидную дверь. Глазок колол искоркой света, значит дома кто-то есть. Сейчас не девяносто восьмой, когда молчаливый мертвец лежал под модными светильниками, в любовно обставленной квартире, со связанными обрывком провода черными вздувшимися руками, и ждал, пока серьезные люди в униформе взломают двери.

Шаги за дверью были почти неслышными. Так ходят на цыпочках.

– Кто там? – спросил тонкий голос.

Я сказал:

– Это свои. Открой, пожалуйста.

– Не могу, – серьезно сказали за дверью. – Мне мама сказала, нельзя открывать незнакомым. А вдруг ты бандит?

– Я не бандит. Но ты права, не надо. Ты что, одна дома?

– Да. Мама ушла к тете Кате. А я смотрю мультики.

– А папа?

– Папа плавает в море, – объяснили мне из-за двери.

– Тебе сколько лет?

– Скоро восемь. Это много. Но открывать все равно нельзя. Извините, пожалуйста.

– Тебя как зовут?

– Сегодня меня зовут Рапуцнель. – сказали из-за двери. – Ой, Рапунцель. Я опять спуталась.

– Слушай, принцесса, у тебя сестра есть? Старшая.

– Нет. Но мама сказала, скоро будет маленький братик. У тебя есть братик?

– Да, – сказал я.

– А ты знаешь, как они заводятся? Я знаю.

– Они заводятся по-разному, принцесса, – сказал я. – Ладно, я пошел. Знаешь, Рапунцель не очень красивое имя.

– Завтра я буду принцесса Лея, вождь космических повстанцев, – объяснили из-за двери.

– Это гораздо лучше, – сказал я.

Я шел сгорбившись и засунув руки в карманы, потому что так теплее. Страшный черный Енисей лежал по левую руку, над ним стоял плотный, как войлок, слой пара, и редкие огни другого берега едва просвечивали сквозь этот пар. Наверное, так бы мог выглядеть Стикс. Я прошел мимо высоких елей со снежными погонами на плечах, мимо пустого парка…

Рогнеда, сказал я темному небу и темной реке, нашего мира нет. Может, его никогда не было. Слишком много совпадений, слишком много неслучайностей… слишком много игры. Рогнеда, не может быть одного для всех мира, где тебе подсовывают несовпадающие версии происходящего. Где все связаны со всеми. То, что мы видим, – всего лишь собственные наши тени, растущие, укорачивающиеся… сливающиеся, делящиеся…

Если я захочу, чтобы ты была, ты ведь, наверное, будешь?

Здесь, в небесной Агарте, или в небесном Асгарде, что, в общем, одно и то же, нет ни времени, ни пространства, но есть возможность, а значит, есть надежда.

Дорога под проносящимися мимо машинами раскатывалась, как раскатывается под рукой медсестры ослепительный белоснежный бинт, однако сзади каждая волочила за собой долгий кровавый след. Темнота зализывала его, пока он не исчезал совсем.

Я и сам не заметил, как вышел на перекресток двух шумных улиц.

Я поднял голову. Табличка «Улица Вейнбаума» была припорошена снегом. В доме напротив все окна были темными, но одно светилось теплым желтым светом, и там, в этом окне, я видел люстру со множеством хрустальных подвесок, движущиеся тени, двоящиеся, отражающиеся в зеркальной стене: поднятые руки, гладкие блестящие головы, выпрямленные спинки, иногда – балетную, круто выгнутую стопу.

Надеюсь, мама девочки, которая выбрала для себя некрасивое имя Рапунцель, запишет ее в этот класс. Девочки, которые занимаются балетом, вырастают красивыми.

Я встал под козырьком какого-то магазина, где молчаливые манекены в витринах наблюдали за мелко семенящими прохожими печально и снисходительно, вытащил мобилу и, прикрывая ее ладонью от случайного снега, отыскал нужный номер.

– Я ждал вашего звонка, – сказал Иван Доржович Цыдыпов.

* * *

Хребет Цаган-Шибэту похож на спящего дракона, который…

Приложение

Ахилл в северном Причерноморье. Хтоническая сущность и варианты генеалогии

Финке Л. И

Фетида и Геката

Хтонические черты в образе «доброй богини»

Гомеровские и постгомеровские сведения об Ахилле изобилуют противоречиями, позволяющими исследователям ставить вопрос о реконструкции его более архаичного образа.

Ахилл – сын смертного царя мирмидонян Пелея и бессмертной морской богини Фетиды. Брак Пелея и Фетиды связан с так называемым «предсказанием Прометея». Вопреки наиболее популярной версии мифа титан Прометей навлек на себя гнев Зевса не столько за похищение огня, сколько за то, что он знал, кто может отобрать у Зевса верховную власть, но не открыл Зевсу это знание. Прометей, как известно, был освобожден Гераклом, но полную «амнистию» получил, только открыв тайну. Зевс ни в коем случае не должен был вступать в связь с морской богиней – титанидой Фетидой, потому что ее сыну суждено было во всем превзойти своего отца, кем бы тот ни был. Поэтому Зевс выдал Фетиду замуж за Пелея, и от этого брака был рожден Ахилл.

В постгомеровской античности Фетида выступает в качестве «доброй богини», покровительствующей мореплавателям, однако мы можем попытаться снять позднейшие наслоения и реконструировать ее изначальный хтонический прообраз.

По одним источникам, Фетида была дочерью морского бога Нерея, представителя старшей линии титанов, по другим – кентавра Хирона [Мифы народов мира, 1991–1992, Любкер, 2001], обе эти версии маркируют ее хтоническую природу. Гомер придерживается первой версии, однако косвенно подтверждает мифологическую связь Фетиды с Хироном. Именно в пещере Хирона в присутствии всех олимпийских богов состоялась ее свадьба с Пелеем, на которой обойденная приглашением богиня раздора Эрида подбросила своим более успешным родственницам яблоко раздора, приведшее к Троянской войне. Пелею же, чтобы получить Фетиду в жены, пришлось пройти ряд архетипических испытаний: он должен был не просто изловить Фетиду в морской воде, но и удерживать в объятиях, пока она превращалась то в воду, то в огонь, то во льва, то в змею. Символическое превращение морской богини в змею и версию ее происхождения от кентавра можно считать одним из аргументов в пользу ее хтонической природы.

Лошадь – атрибут Посейдона, наиболее хтонического из стихийных божеств, морского бога и колебателя земли. Антропозооморфная фигура кентавра символизирует звериное начало в человеке (отсюда необузданность, дикость кентавров). В то же время она издавна интерпретируется как мифологизированное изображение всадника; это представление, по всей вероятности, связано со страхом перед скифскими набегами. То есть возможное происхождение Фетиды от кентавра может быть прочитано как намек на ее скифские корни, впоследствии мы еще вернемся к этой теме.

Наиболее популярные версии мифа рассказывают о том, как Фетида «закаляла» Ахилла, по одним источникам, в огне, по другим – в водах Стикса. Куда более архаичным и устрашающим выглядит отношение Фетиды к своему потомству в изложении Псевдо-Гесиода[1], согласно которому у Фетиды был не один сын, а несколько, и каждого новорожденного она погружала в котел с кипящей водой, чтобы проверить, бессмертен ли младенец. По Ликофрону[2], у Фетиды было семеро сыновей (сакральное число!), из которых уцелел лишь Ахилл. Эту «проверку на бессмертие» можно интерпретировать как ритуальное пожирание потомства хтоническим божеством или как замаскированную склонность божества к принятию человеческих жертвоприношений. Как только цепь жертвоприношений была насильственно прервана Пелеем, Фетида покинула мужа и далее наблюдала за судьбой Ахилла, отданного на воспитание кентавру Хирону, из морской пучины. Заметим также связь Фетиды с близким к «хтоносу» Гефестом, у которого она заказала доспехи для Ахилла.

Все это позволяет предположить, что образ доброй морской богини в мифологическом сознании был постепенно вычленен из представлений о гораздо более древнем и грозном божестве. Этому мог способствовать известный принцип табуирования, согласно которому «настоящее имя» божества не упоминалось, чтобы не призывать его без нужды. Предполагаемое значение имени Фетида – «кладущая», «располагающая», – возможно, всего лишь эпитет; ее «настоящее имя» мы попытаемся установить ниже, и это имя окажется знакомым.

Амбивалентность мифологического мышления позволяет заподозрить, что все женские существа, упоминаемые в той или иной связи с Ахиллом, так или иначе несут сущностные черты и атрибуты его мифической матери.

«Илиада» и позднейшие авторские версии эпоса рассказывают, что для обеспечения попутного ветра ахейцы должны были принести в жертву Артемиде дочь Агамемнона Ифигению. Одиссей, забирая ее у матери, солгал, что ее предназначают в жены Ахиллу, и эта ложь вряд ли была случайной. В последний момент Артемида сжалилась над Ифигенией и, заменив ее на алтаре козой, унесла в облаке в Скифию.

Тут мы имеем дело с раздвоением одного и того же мифологического события. Естественно предположить, что в ранней версии мифа брак Ифигении с Ахиллом и принесение ее в жертву представляют собой одно и то же событие. Брак и есть принесение в жертву – или, напротив, жертвоприношение Ифигении и есть священный и мистический ее брак с Ахиллом.

Множество источников, вплоть до древнейших[3], указывают, что культ Артемиды подменил собой более древний культ Гекаты. По одной из ранних версий, Артемида одарила Ифигению бессмертием[4], [5], согласно же Гесиоду в «Перечне женщин» и Стесихору в «Орестее», Ифигения по воле Артемиды стала Гекатой.

(«Я знаю, что, по словам Гесиода в „Каталоге женщин“, Ифигения не умерла, но по воле Артемиды стала Гекатой. Согласно с этим Геродот пишет, что тавры, живущие в соседстве со Скифией, приносят потерпевших кораблекрушение в жертву деве и эту деву называют Ифигенией, дочерью Агамемнона»)[6].

Итак, Ифигения здесь выступает как бы в роли «заместительницы» Гекаты, принесенная в жертву, она как бы сливается с богиней, делаясь одной из ее ипостасей.

Античная традиция связывает имя Ахилла и с другими женщинами – Еленой, Медеей и Поликсеной.

По некоторым источникам, Елена после смерти была перенесена на остров Левка в устье Дуная, где соединилась вечным союзом с погибшим Ахиллом. По другим – та же посмертная участь постигла Медею[7]. Поликсена, дочь Приама и Гекубы, была принесена в жертву Ахиллу на его могиле.

Для нас существенно, что Елена, по версии М. Нильссона [Nilsson,1927], доэллинское божество, тесно связанное с царством мертвых, что Диодор[8] называет Медею дочерью Гекаты и что, наконец, мифографы связывают образ матери Поликсены Гекубы с образом Гекаты.

Таким образом, символической супругой Ахилла так или иначе становится грозное хтоническое божество.

В древнейшей индоевропейской мифологии инцестуальная связь героя (бога, первочеловека) с богиней-матерью не редкость; можно вспомнить, в частности, брак скифского Таргитая (в эллинской версии – Геракла) со змееногой богиней Апи. Все же ни эта традиция, ни «скифский след» в мифографии Фетиды еще не позволяют говорить о трансформации грозной Гекаты в добрую морскую богиню.

Для обоснования возможности такой трансформации следует обратиться к некоторым атрибутам и чертам облика обеих.

Геката: дочь титанидов Перса и Астерии, богиня мрака, ночных видений и чародейства, связывающая два мира – живой и мертвый. После победы олимпийцев над титанами сохранила свои архаические функции. Покровительствует охоте, пастушеству, разведению коней, ночная страшная богиня с пылающим факелом в руках и змеями в волосах. Иногда именуется «змееногой»[9].

Бродит среди могил и выводит призраки умерших. Близка Деметре, жизненной силе Земли, и Персефоне – олицетворению подземного мира.

Фетида – дочь Нерея (либо, по другой версии, кентавра Хирона) и океаниды Дориды. Обладает способностью обращаться в змею и в тюленя, иногда нижняя часть ее туловища «мыслилась чешуйчатой, как у рыб» [Лосев, 1996. С. 56]. В «Илиаде» сохраняются воспоминания об услугах, оказанных Фетидой Дионису, Гефесту и самому Зевсу. Это, равно как и предполагавшийся брачный союз с Зевсом, позволяет предположить, что в древнейшие времена Фетида играла более значительную роль в мифологической традиции и только с формированием Олимпийского пантеона отступила на задний план.

Обе – древние богини. Обе имеют отношение к лошадям. Обе несут зооморфные черты, связанные с водной и подземной стихиями, – чешуйчатый хвост вместо ног у Фетиды и способность ее (Фетиды) обращаться в змею; змееногость или змеи в волосах у Гекаты. Обе требуют жестоких жертвоприношений – Фетида последовательно уничтожает свое потомство, Геката – богиня, которой приносят человеческие жертвы.

Геката уносит Ифигению в Тавриду. Фетида устраивает Ахиллу посмертное убежище на острове Левка в устье Дуная, переносит туда его мертвых невест и боевых друзей и, по некоторым мифографам (см. далее), сама принимает участие в их пиршествах. Но вот что удивительно – на острове вплоть до позднеэллинских времен существовал храм Ахилла и священная роща Гекаты, а все совместные святилища в регионе были посвящены Ахиллу и Гекате (не Фетиде!)¸ а священная роща Ахилла на Кинбурнской косе соседствовала с рощей Гекаты [Коршунков, 1989].

Можно предположить, что в древнейших версиях мифа Геката была не только божественной супругой Ахилла, как это показано выше, но и его матерью, и лишь в преданиях гомеровского круга на эту роль выдвинулась Фетида. (Сравнительно скудная мифография Гекаты, возможно, объясняется тем, что Геката была божеством «запретным», чье страшное имя старались не упоминать.) Ниже мы попытаемся реконструировать древнейшую мифологему Ахилла, трансформациям культа которого посвящен ряд новейших исследований [Хоммель, 1981; Топоров, 1990; Захарова, 2004].

Ахилл как предтеча Диониса. Конфликт Ахилла и Аполлона как выражение конфликта хтонического и аполлонического

Мифологическая традиция прочно связывает имена Ахилла и Аполлона. Именно Ахилл дерзнул атаковать Аполлона во время осады Трои, именно Аполлон оказывается причастен к смерти Ахилла. Либо его поражает стрела, пущенная из лука Париса рукой Аполлона[10], [11], либо он убит непосредственно Аполлоном[12], [13], либо Аполлоном, принявшим облик Париса[14], либо Парисом, спрятавшимся за статуей Аполлона Фимбрейского[15] [Лосев, 1966, С. 527].

Здесь в подоснове конфликта скрыта борьба между аполлоническим (светлым, рациональным) и дионисийским (хтоническим, темным, иррациональным) началами [Топоров, 1990]. Аполлон олицетворял солнечное, небесное, жизнь (его звериные атрибуты – ястреб и лев). Ахилл, мужской двойник Артемиды/Гекаты, воплощал в этом противостоянии лунное, водное (показательно, что прислужницами Артемиды были 60 океанид), подземное, смерть (один из эпитетов Артемиды – Апанхомена, «удавленница»).

То, что при этом Артемида считается богиней родовспоможения, не должно нас удивлять, так как мифологическое сознание воспринимает пару «жизнь – смерть» не как оппозицию, но как единое начало. Напомню, что и Аполлон (эпитет – «погубитель») обладал подобной двойственностью. Он не только повелевал мышами, существами, которым массовое сознание приписывает хтоническую природу, но и обладал архаичными чудовищно-зооморфными чертами: среди его эпитетов были такие, как «четверорукий» и «четвероухий»[16].

Эти эпитеты могут отражать не только архаический зооморфный облик Аполлона, но и его близнецовость, парность: Аполлон и Артемида – антагонисты-близнецы.

В обстоятельной работе Клейна [Клейн, 1998] усматривается тесная положительная взаимосвязь между Аполлоном и Ахиллом, в которой последний выступает земным воплощением аполлонических черт, с чем мы позволим себе не согласиться. Однако и Клейн подтверждает связанную с фигурой Ахилла тему человеческих жертвоприношений, то и дело проступающую сквозь «модернизированную» позднюю версию.

Мы предпочтем согласиться с теми исследователями, которые полагают, что Ахилл в этом конфликте выступает заместителем (а возможно, даже архаичным прототипом) Диониса.

О дионисийских чертах в культе Ахилла говорит Хоммель [Хоммель, 1981], убедительно отождествляя Ахилла и Тоанта. Показательно, что Тоант, царь Лемноса, позже фигурирует как царь Таврики, сын Диониса и персонаж дионисийской мифологии. Культ Ахилла процветал у фракийских берегов, на островах Лемнос и Левка [Коршунков, 1989]. Поэтому можно говорить о «севернопричерноморском следе» в мифографии Ахилла.

«Скифский след» Ахилла. Мифология и мифография

Севернопричерноморский (скифский) след обнаруживается не только в «Илиаде», но и в более поздних источниках.

Отец Ахилла Пелей был царем мирмидонян, отождествляемых с жителями боспорского города Мирмекия[17], [18]. Связь Ахилла с Мирмекием, пишет Шауб [Шауб, 2002, 1], подтверждается находкой роскошного мраморного саркофага II в. н. э. со сценами из жизни Ахилла. Бутягин и Виноградов [2006] указывают, что греческая письменная традиция помещает город Мирмекий на скалистом мысу северной оконечности Керченской бухты (ныне т. н. Карантинном мысу). Алкей[19] прямо именует Ахилла «царящим над скифами». Более подробно об этом можно найти у Шауба, который отмечает, что в комментарии Евстафия к «Землеописанию» Дионисия Периэгета Ахилл также назван скифским царем.

Связи Ахилла со Скифией и Понтом Евксинским не ограничиваются происхождением. По одной из версий, Ахилл пять лет странствовал по Скифии в поисках Ифигении[20]. Как мы уже говорили, Ифигения была перенесена в Тавриду Артемидой[21], где стала ее жрицей и умерщвляла перед ее алтарем странников, заносимых туда бурей. Согласно версии Антонина, Артемида поселила Ифигению на Белом острове, назвала Орсилохой и сделала супругой воскрешенного Ахилла[22].

Остров Левка – здесь и/или в нижнем мире?

В комментариях В. Н. Ярхо к «Метаморфозам» Антонина Либерала сказано буквально следующее: «Остров Белый (нынешний Змеиный в северо-западной части Черного моря; ср. Конон. 18) – один из вариантов островов Блаженных (Элизия), которые чаще локализовали далеко на западе тогдашнего мира – в Атлантике. Однако связь именно Ахилла с островом Белым – достаточно древняя и прочная». [Ярхо, 1997]. На это же указывает в своей основополагающей работе И. И Толстой [Толстой, 1918], отождествляя остров Левка с островом Змеиным в устье Дуная, являвшимся центром культа Ахилла.

На острове Левка располагалось святилище Ахилла, основанное еще в конце VII – начале VI в. до н. э., а в конце VI в. до н. э. был сооружен и храм Ахилла, который просуществовал на острове вплоть до IV в. до н. э. [Охотников, Островерхов, 1993].

Этот культ отражен в достаточно ранних источниках – «Эфиопида»[23] повествует, что Фетида перенесла своего сына из погребального костра на остров Левка, где он продолжает жить в обществе других обоготворенных героев и героинь. Почти через тысячу лет Максим Тирский пишет буквально следующее:

«…Ахилл живет на острове, лежащем прямо против Истра в Понтийском море; там есть храм и алтари Ахилла; добровольно туда никто не приближается иначе как для жертвоприношения и по совершении его возвращается на корабль. Моряки часто видали юного мужа с белокурыми волосами, прыгающего в доспехах; а доспехи, говорят они, золотые; другие же не видали, но слыхали, как он распевал пэаны; третьи, наконец, и видали и слыхали. Случалось также некоторым невольно засыпать на острове; такого Ахилл поднимает, ведет в палатку и угощает; при этом Патрокл разливал вино, сам Ахилл играл на кифаре, присутствовала также, говорят, и Фетида, и хор других божеств»[24].

Более подробное описание блаженного острова мы находим у Филострата:

«Это один из понтийских островов, лежащий ближе к негостеприимной стороне, которая для въезжающих в устье Понта приходится слева; в длину он имеет тридцать стадиев, а в ширину не больше четырех; на нем растут тополи и вязы, вокруг храма в порядке, а остальные как попало; храм построен со стороны Меотийского озера (которое впадает в Понт и равно ему по величине), и в нем находятся изображения Ахилла и Елены, соединенных мойрами. 〈…〉 Ахилл и Елена первые влюбились друг в друга, даже не видевшись, но находясь одна в Египте, а другой в Илионе, так что причиной их вожделения послужили уши. Так как судьбой было определено им бессмертие, то Фетида обратилась к Посейдону с просьбой поднять из глубины моря какой-нибудь остров, на котором они могли бы поселиться, потому что вблизи Илиона не было ни одного пригодного места. 〈…〉 Посейдон, приняв в соображение огромное протяжение Понта и то обстоятельство, что вследствие отсутствия островов для мореплавателей нет пристанища, поднял упомянутый мной Белый остров, предназначив его Ахиллу и Елене для жительства, а морякам для стоянки на море. Владычествуя над всей влажной стихией и заметив, что реки Термодонт, Борисфен и Истр изливаются в море неудержимыми и вечнотекущими потоками, Посейдон запрудил ил, который несут реки из Скифии в море, и образовал упомянутый остров, прочно утвердив его в глубине Понта. Здесь впервые увидели и обняли друг друга Ахилл и Елена, и здесь же отпраздновали их свадьбу сам Посейдон с Амфитритой, все нереиды и все боги – покровители рек, впадающих в Меотиду и Понт. Рассказывают, что на острове живут белые птицы, влажные и пахнущие морской водой, и что Ахилл сделал их своими служительницами: веянием своих крыльев и брызгами капель с них они холят его рощу, причем летают низко, лишь немного поднимаясь над землей. Людям, плавающим по широкому пространству моря, не запрещается вступать на этот остров (ведь он и лежит как гостеприимное убежище для кораблей), но строить на нем жилища запрещено всем мореплавателям и живущим по берегам Понта эллинам и варварам. Приставшие сюда должны по совершении жертвоприношения по заходе солнца возвратиться на корабли, не ночуя на земле, и если дует попутный ветер, то отправляться в путь, а если нет, то, привязав корабль, спать внутри его, потому что в это время, говорят, Ахилл и Елена пируют и занимаются пением, именно воспевают свою взаимную любовь, гомеровские песни о Трое и самого Гомера»[25].

Стоит обратить внимание на нетипичную для мифов точную географическую привязку посмертной обители Ахилла.

Для нас в рассказе Филострата существенны следующие моменты.

Первое – присутствие на свадьбе Ахилла и Елены «водяных богов», создавших заповедный остров.

Второе – система запретов, связанных с островом. Мореходам запрещается оставаться на острове на ночь – после вечернего жертвоприношения они обязаны подняться на корабль, в противном случае им грозит гибель в морской пучине. Запрещается им также наблюдать происходящее на острове.

При раскопках на о. Змеином обнаружена терракота петуха [Русяева, 1975], который, как указывает Захарова [Захарова, 2004], был атрибутом Персефоны и других хтонических божеств (Диониса, Плутона, Асклепия, Гермеса и др.). Там же обнаружена терракотовая кедровая шишка – видимо, приношение в святилище Ахилла. В надписи, найденной в роще Гекаты на Кинбурнской косе, плод кедра упоминается в том же качестве. Показательно, что кедр и кипарис в греческой мифологии были тесно связаны с культом мертвых. Коршунков [Коршунков, 1989][26] полагает, что таким образом почитался не только Ахилл, но божественная пара Ахилл/Геката. Можно предположить, что остров Змеиный (по другим версиям, расположенный неподалеку остров Березань, где также располагалось одно из ранних святилищ Ахилла) выступал как «промежуточное» место, непосредственно связанное со входом в Аид, а пребывание на нем героя приравнивалось к пребыванию его в подземном царстве.

Посещение Одиссеем Аида и его встреча там с Ахиллом в этом контексте вполне совмещаются со странствием Одиссея на северо-запад и его возможным посещением острова Змеиного.

Супруга/мать Ахилла – владычица подземного царства

Теперь нас не удивит смелое предположение Хоммеля, что наименование «Понт Эвксинский» связано вовсе не с «эвфемистическим переименованием бурного моря (как это было принято считать до сих пор), но с тем, что под „гостеприимным морем“ понималось – „Поликсена“» [Хоммель, 1981]. Мы помним, что Поликсена была принесена в жертву на могиле Ахилла и тем самым причислена к его «посмертным супругам»[27]. Однако «Поликсена» – «приемлющая многих в гости» – еще и эвфемизм, обозначающий Аид, обитель мертвых, то есть «Поликсена» – это и эвфемистическое имя божественной супруги Ахилла, и место его пребывания.

Об Ифигении, выступающей в качестве заместительницы Гекаты и ее воплощения, принимающего человеческие жертвоприношения, мы уже говорили.

Довольно странно – что отмечает Захарова [Захарова, 2004] – присутствие в этом ряду Медеи. Ведь ни один эпизод из земной жизни Медеи, в отличие от Ифигении, Елены, Поликсены, никоим образом не связан с Ахиллом. Но и участие Медеи в ритуальном расчленении тела брата, и убийство собственных детей (вспомним Фетиду) слишком напоминают аналогичные деяния хтонических божеств. К тому же волшебнице Медее изначально покровительствует Геката: на колеснице Гекаты, запряженной драконами, Медея бежит из Иолка. Связь Медеи с Гекатой давно отмечена исследователями [Stengel, 1873]. Таким образом, Медея попадает на остров Левка исключительно в силу своего тождества с Гекатой.

Правда, и Елену с Ахиллом ничего не связывало, хотя они и были героями одного и того же мифологического цикла.

Обратимся, однако, к Павсанию:

«Я приведу здесь рассказ об Елене, передаваемый, как мне известно, кротонцами и подтверждаемый гимерийцами. Есть в Эвксинском Понте против устьев Истра посвященный Ахиллу остров, называемый Белым (Λευκή) и имеющий в окружности двадцать стадиев; он весь покрыт густым лесом и наполнен дикими и ручными животными; на нем находится храм Ахилла с его статуей. Первым, как рассказывают, посетил этот остров кротонец Леоним. Дело было так: когда у кротонцев завязалась война с италийскими Локрами и последние по родству с Локрами Опунтскими призывали на помощь в сражениях Аянта, сына Оилеева, то Леоним, предводительствовавший кротонцами, напал на врагов с той стороны, где, как он слышал, стоял пред ними Аянт. Тут он был ранен в грудь и, страдая от раны, прибыл в Дельфы; но пифия послала его на Белый остров, сказав, что там явится ему Аянт и исцелит рану. Впоследствии Леоним, возвратившись с Белого острова исцеленным, рассказывал, что видел Ахилла, Аянта Оилеева и Аянта Теламонова и что с ними были Патрокл и Антилох; что Елена живет с Ахиллом и велела ему (т. е. Леониму) ехать в Гимеру к Стесихору и объявить ему, что он лишился зрения вследствие гнева Елены»[28].

Елена выступает здесь как владычица подземного царства, где воскресают убитые на Илионе троянцы, а также исцеляются смертельные раны. Она же способна в гневе наслать тяжкие заболевания (слепоту).

В постгомеровских источниках образ Елены постепенно размывается и хтонизируется.

Так, по версии, восходящей к Стесихору, Парис похитил созданный Герой призрак, тогда как настоящую Елену Гермес перенес в дом Протея[29]. Таким образом, война с Троей шла вовсе не за Елену, но за ее некоего нематериального двойника, тогда как сама Елена пребывала в гостях у речного бога и впоследствии была выдана за Ахилла.

По одной из наиболее интересных для нас версий, Елена на обратном пути из Трои была убита принявшей облик тюленя Фетидой[30], возможно, чтобы переместить ее на остров мертвых – Левку в качестве божественной супруги для Ахилла. По другой, не менее любопытной версии, Менелай и Елена искали в Тавриде Ореста и Ифигения принесла их в жертву Артемиде[31] – возможно, с той же целью.

Обратим внимание на упоминание тюленя. Тюлень-монах (Monachus monachus) действительно довольно крупный зверь, длина тела которого достигает почти 3 м (чаще всего 240–275 см), масса около 300 кг. Тюлень тюленей. Это прибрежный район между дельтой Дуная и островом Змеиным.

Зооморфные и гидрофильные черты культа Ахилла

Среди находок в посвященном Ахиллу Бейкушском культовом комплексе (Николаевская обл.) И. Ю. Шауб упоминает рельефное изображение дельфина, вылепленное в одной из ям; кость дельфина и семь монет-дельфинчиков, что «позволяет предполагать особую роль этого животного в культе Ахилла» [Шауб, 2002, 2]. Он же отмечает среди атрибутов Ахилла Понтарха многочисленные изображения змей и указывает на его связь с водоплавающими птицами, козами и растительностью. Присутствие в этом ряду коз (козлов) не должно нас удивлять, поскольку козел издавна и по сию пору является атрибутом и персонификацией хтонических божеств, в частности Диониса, что еще раз подтверждает связь Ахилла с Дионисом.

Ольвия, располагавшаяся на берегу Днепро-Бугского лимана к югу от современного Николаева, считала своим покровителем Ахилла Понтарха, и то, что его водные черты выступили на первый план, Захарова [Захарова, 2004] объясняет, в частности, тем, что новые греческие поселения основывались исключительно в прибрежных зонах, а расселение греков по северо-западному побережью Черного моря шло исключительно по воде. Именно поэтому, пишет она, «колонистам необходимы были помощь и покровительство божеств, непосредственно связанных с морской стихией».

Но эти черты [Топоров, 1990] присутствовали в его природе изначально, чему есть косвенные свидетельства и в «Илиаде», и в позднейших версиях.

Осмелюсь предположить и ниже постараюсь обосновать это предположение, что древнейший образ Ахилла – это образ могущественного водно-хтонического божества, а его происхождение от Фетиды является позднейшей конъюнктурой.

Обращение же колонистов к этому культу было, помимо прочего, связано с характерной особенностью Ахилла наглядно являться перед своими верными [Толстой, 1873]. На этом аспекте культа Ахилла мы остановимся чуть позже.

Ахилл-мертвец

Шауб [Шауб, 2002, 1], упоминая о связи топонима Мирмекий с упомянутым у Гомера племенем мирмидонян (т. е. «муравьиных людей», предводителем которых был Ахилл)[32], справедливо указывает на то, что муравьи в мифопоэтической традиции имеют хтоническую природу, связаны с нижним миром, с царством смерти. Захарова [Захарова, 2004,] подчеркивает в связи с этим, что в «Илиаде» Ахилл неоднократно именуется Эакид, потомок Эака (отца Пелея)[33], тогда как, отмечает она, Эак в доолимпийской мифологии являлся владыкой подземного царства, что еще раз подчеркивает принадлежность Ахилла к подземному, хтоническому миру. В «Одиссее», указывает она, Ахилл дважды именуется царем над всеми мертвыми[34].

Топоров [Топоров, 1990] обращает внимание на сродство образа Ахилла с первоосновами – стихиями огня и воды, отмечая тем самым архаичность его фигуры. К тому же склонность его матери-богини к умерщвлению своих детей (в данном контексте сделать бессмертным и умертвить для мифологического сознания равнозначно) заставляет предположить, что и Ахилл был как бы «не совсем жив», не вполне принадлежал к миру живых, оттого и был неуязвим для человеческого оружия – ведь мертвеца убить невозможно.

Обращают на себя внимание имена Ахилла – эвфемистичные и описательные. В детстве он носил имя Пиррисий (переводят как «ледяной»), но, когда огонь обжег ему губы, его назвали Ахилл («безгубый», по другим версиям – «горестный, «не вскормленный грудью»). Оба имени легко ассоциируются с миром мертвых или с неким хтоническим богом-чудовищем, скорее всего морским [Хоммель, 1981; Топоров, 1990; Курбатов, 1992]. Захарова [Захарова, 2004] указывает на акцентирование в гомеровском эпосе смертоносных, погубительных функций Ахилла, отмечая среди его эпитетов такие, как ktavn – «убивающий» (Il. XXI, 236) и pelwvrio – «чудовищный» (Il. XXI, 527; XXII, 143).

Примечательно, что о внешности Ахилла из «Илиады» мы знаем не так много, однако, возможно, имеет смысл задуматься – как выглядел герой, лишенный губ, и какой страшной черепоподобной маской казалось и союзникам, и противникам его лицо.

То есть Ахилл по своей природе принадлежал к миру мертвых, и перенесение на блаженный остров означает просто его возвращение в свои изначальные владения. К тому же Фетида в Олимпийском пантеоне была божеством не первого ряда и вряд ли обладала полномочиями, достаточными для воскрешения героя. Остается предполагать, что либо Фетида, как мы уже говорили, заместила в мифе Гекату, либо сам Ахилл был в прошлом могущественным божеством, и лишь гомеровский эпос низвел его в ранг героя.

В этом смысле тему «мертвых невест» Ахилла можно рассматривать как указание на человеческие жертвоприношения этому божеству.

Ахилл-людоед. Дальнейшая трансформация облика Ахилла Понтарха

В «Героике» Филострата Старшего есть два важных сюжета, посвященных Ахиллу. Шауб [Шауб, 2002, 1] лишь упоминает об этих сюжетах, однако считаю необходимым привести их хотя бы частично.

В первом из них, при встрече с амазонками, Ахилл предстает повелителем коней-людоедов (о том, что образ лошади несет на себе хтонические черты и прочно связан с генеалогией Ахилла, уже говорилось выше):

«Амазонки, воспользовавшись той счастливой случайностью, что чужестранцы были моряки и кораблестроители, а в их собственной стране было много судостроительных материалов, приказывают им построить корабли для перевозки лошадей, чтобы на конях сделать нападение на Ахилла. 〈…〉 Итак, они сначала взялись за весла и стали учиться плавать, а когда научились мореходному искусству, то весной, отправившись на пятидесяти – думаю – кораблях от устья Термодонта, отплыли к храму, до которого было около двух тысяч стадиев; пристав к острову, они прежде всего приказали геллеспонтским чужеземцам вырубить деревья, которыми был обсажен кругом храм; когда же топоры, отраженные на них самих, одним попадали на голову, другим на шею и, таким образом, все пали под деревьями, тогда сами амазонки бросились на храм, крича и подгоняя коней. Но Ахилл, страшно и грозно взглянув на них и прыгнув, как при Скамандре и Илионе, навел такой ужас на коней, что они, не повинуясь узде, поднялись на дыбы, сбросили с себя женщин, как чуждое и лишнее для себя бремя, и, рассвирепев, как дикие звери, бросились на лежащих амазонок и стали бить их копытами; гривы их поднялись дыбом и уши навострились, как у свирепых львов; они стали грызть обнаженные руки лежащих женщин и, разрывая их груди, бросались на внутренности и пожирали их. Насытившись человеческим мясом, они стали бегать по острову и беситься, полные заразы, а потом, остановившись на береговых возвышенностях и увидев морскую поверхность, они приняли ее за равнину и бросились в море»[35].

Здесь, пишет Шауб, Ахилл «проявляет себя как владыка моря, истинный Понтарх».

В другом сюжете людоедом выступает непосредственно Ахилл.

Напомню его: живущий на блаженном острове со своей супругой (здесь в этом качестве упоминается Елена) и принимающий на закате жертвоприношения мореходов, Ахилл является одному купцу-мореходу и заказывает ему привезти из Трои девушку-рабыню, последнюю из рода Приама. Купец выполняет обещание, причем Ахилл богато награждает его и вместе с Еленой пирует с ним, однако «не успели они (мореходы) и стадия отплыть от острова, как до них донесся вопль девушки, которую Ахилл терзал и разрывал на части»[36].

Это согласуется с общемифологическим мотивом враждебности умерших миру живых (мотив, добравшийся до современной масскультуры, – вспомним «Кладбище домашних животных» Стивена Кинга или многочисленные фильмы про зомби).

В эпизодах убийства/жертвоприношения Ифигении, Елены и Поликсены роль Ахилла пассивна, если не считать замогильного требования о выдаче Поликсены. Здесь же мы видим териоморфного бога, лично терзающего жертву.

Характерно, что все жертвы, приносимые Ахиллу, – женщины.

Геката. Изначальный облик. Реконструкция

У Лукана Геката именуется «змееногой», что наводит на соответствующие ассоциации, хотя отождествление Гекаты со змееногой богиней признается не всеми исследователями.

Культ змееногой богини Апи в Скифии прочно связан, по крайней мере, с Гераклом, который то ли одолел ее в схватке, то ли вступил с ней в сексуальную связь, что в мифологии, да и не только в мифологии, часто равнозначно.

Миф о Геракле в Скифии подробно изложен в «Истории» Геродота, записавшего его, по собственному признанию, со слов «понтийских эллинов», т. е. греческих колонистов из Северного Причерноморья [Скржинская, 2001]. У Филострата это пересказывается следующим образом:

«Геродот рассказывает, что Геракл, угоняя из Эритии коров Гериона, прибыл в Скифию и, утомившись от путешествия, лег немного отдохнуть в пустынном месте. Во время его сна исчез конь… 〈…〉 Проснувшись, Геракл произвел в пустыне тщательные поиски… 〈…〉 Коня он не отыскал, но встретил в пустыне некую полудевицу и спросил ее, не видала ли она где-нибудь коня. Дева говорит, что знает, но не покажет прежде, чем Геракл не вступит с ней в любовную связь. По словам Геродота, верхняя часть ее тела до пахов была девичья, а вся нижняя часть тела от пахов – страшная на вид ехидна. Из желания найти коня Геракл повинуется чудовищу: он познал ее, сделал беременной и после познания предсказал, что она имеет от него во чреве сразу трех сыновей, которые будут знамениты. Он приказал, чтобы по рождении их мать дала им имена Агафирса, Гелона и Скифа. Получив в награду за это от зверообразной девы своего коня, Геракл удалился вместе с коровами. Геродот рассказывает после этого длинную басню, но она нам теперь не нужна…»[37]

Белоусов, ссылаясь на В. В. Лапина [Белоусов, 2008], указывает, что Геракл в данном случае – позднейшее замещение, а первоначально именно Ахилл, а не Геракл был героем легенд о происхождении скифов.

Не случайно кобылицы-людоеды, в поисках которых Геракл, собственно, и забрел в Скифию, и встретился там с амазонками, фигурируют в вышеприведенном эпизоде об амазонках и Ахилле.

Вернемся к Гекате. Ночная богиня с пылающим факелом в руке и змеями в волосах при ближайшем рассмотрении оказывается протеическим существом, обладающим сродством к водной стихии и могущим как принимать человеческий (женский) облик полностью или частично, так и пребывать в зооморфном облике – крупного морского животного, вероятно тюленя или большой змеи. Геката является женской паредрой Ахилла и устроительницей его посмертного обиталища.

Амбивалентность мифического сознания делегирует черты и функции Гекаты самым разным персонажам греческого пантеона (Персефона, Артемида, Фетида) – или смертным женщинам (Ифигения, Елена, Медея). Последние являются в то же время жертвами, предназначенными для умилостивления Ахилла. (Рудиментом такого жертвоприношения можно считать описанные Павсанием[38] траурные обряды элейских женщин с самобичеванием в честь Ахилла, совершаемые в начале праздника при заходе солнца, – чтобы кровь окропляла его алтарь [Захарова, 2004].)

Ахилл. Изначальный облик. Реконструкция

Найденная на о. Левка бронзовая печать с изображением змея, извивающегося в середине храма, впервые описана Пятышевой [Пятышева, 1966], которая интерпретирует его как изображение местного догреческого божества. Однако, как показывает Захарова [Захарова, 2004], существует целый ряд убедительных аргументов в пользу того, что божество, обитающее на острове, является Ахиллом.

Это изображение означает, что Ахилл принимал облик змея, и современное название острова – Змеиный (притом что остров вовсе не изобилует змеями), быть может, является отголоском древних верований.

Перед нами протеический персонаж древнего мифа, то принимающий человеческий облик, то предстающий огромным морским чудовищем – змеем или, возможно, спрутом (вспомним имена-описания «безгубый и «холодный», относящиеся скорее к рептилиям или гигантским головоногим, чем к теплокровным).

Это существо приводит в ужас одним своим видом («убивающий» и «чудовищный»), оно воплощает в себе древние страшные силы и издревле противостоит небесно-солнечному началу. Оно способно уничтожать корабли, а то и прибрежные города, и ему необходимо приносить в жертву молодых женщин. Это протеическое существо всегда принимает ту форму, которую от него ждут или которой больше всего боятся.

Вполне вероятно, что Ахиллу-чудовищу приносили жертвы по всему Понто-Медитерранскому бассейну. Морское чудовище, вышедшее из моря, чтобы пожрать Андромеду, несомненно, было Ахиллом. Персей, как известно, обратил чудовище в камень, показав ему голову горгоны Медузы. Змееносная голова Медузы здесь замещает змееволосую Гекату, восставшую из своего сумрачного предела, чтобы укротить сына/супруга и вернуть его в нижний мир. В паре Ахилл – Геката Ахилл – начало разрушающее, бесформенное, Геката же – сдерживающее, в критической ситуации изымающее его из реальности срединного мира и возвращающее обратно, в Аид, вход в который, как мы установили, располагается на о. Левка/Змеиный.

Сакральные точки – места поклонений и жертвоприношений – надолго остаются в памяти племен и народов. Новые святилища, как правило, возникают на месте древних, и остров Левка вряд ли является исключением. Отсутствие археологических свидетельств об отправлении каких-либо культов на острове Левка ранее периода греческой колонизации черноморских побережий может означать лишь глубокую мистическую запретность этого места. Исторической науке до сих пор неизвестны пути, по которым предки ионийцев, а впоследствии дорийцев прошли на Балканы и далее на Пелопоннес. Не исключено, что представители энеолитической усатовской культуры, один из центров которой располагался в Нижнем Подунавье, были, по крайней мере, в какой-то своей части предками древнегреческих племен [Mallory, 1997; Гимбутас, 2006]. В доисторическое, да и в историческое время волны переселений регулярно меняли племенной состав насельников этой местности, и тем не менее небольшие группы прибрежных автохтонов могли сохранять свои наречия и верования в течение веков и тысячелетий. Скорее всего, греческие колонисты и тем более первопроходцы встретили здесь родственное наречие и, самое главное, культ, о котором у них сохранились лишь смутные и размытые последующими мифологическими наслоениями воспоминания [Финке, 1989]. Протоэллины без остатка растворились среди родственных пришельцев, но древний культ получил новую жизнь.

Тем более что в отличие от других богов Ахилл является его почитателям во плоти, а морских змеев в местных водах наблюдали достаточно часто даже в ХХ веке и еще чаще – в ХIХ.

В конце времен Ахилл поднимется, подобно теннисоновскому Кракену, подобно всем чудовищам, спящим на дне океана. Надеюсь, что до этого еще далеко, хотя время от времени наблюдатели регистрируют его краткосрочные появления.

Это меня и тревожит.

Самое надежное было бы обратиться за помощью к Гекате. Ведь смогла же она укротить его в эпизоде с Андромедой!

Надо подумать и о жертвоприношениях, которые сейчас хотя и не практикуются открыто, тем не менее признаются в самых разных слоях общества, поскольку чужая жизнь рассматривается как не самая высокая цена за собственное благополучие, как бы мы ни стыдились в этом себе признаться. Цивилизация здесь ничего не изменила, да и так ли уж мы цивилизованны по сравнению с теми, чьи свидетельства дошли до нас из мрака веков, чтобы предупредить нас об опасности. Тот, кто на это решится, должен утешить себя тем, что не имеет никакого личного интереса…

Они уже здесь, оба, вчера я говорил с ней.

Литература

J. P. Mallory, «Usatovo Culture», Encyclopedia of Indo-European Culture, Fitzroy Dearborn, 1997.

Nilsson M. P. The Minoan-Mycenaean religion and its survival in Greek religion. London, 1927. Р. 459.

Stengel. De Argonautarum ad Fasidem usque expeditione, 1873. С. 20.

Антонин Либерал. Метаморфозы (начало) / вступ. ст., пер. и ком. В. Н. Ярхо // Вестник древней истории. 1997. № 3, 4.

Белоусов А. В. Рецензия на кн.: Der Achilleus-Kult im nordlichen Schwarzmeerraum vom Beginn der griechischen Kolonisation bis in die romische Kaiserzeit. Beitrage zur Akkulturationsforschung / Hrsg. Von Joachim Hupe. Rahden / Westf.: Leidorf, 2006. (Internationale Archäologie. Bd. 94). 278 S. Вестник ПСТГУ III: Филология, 2008. Вып. 1 (11). С. 117–130.

Бутягин А. М., Виноградов Ю. А. История и археология древнего Мирмекия // Мирмекий в свете новых археологических исследований. СПб., 2006. С. 4–51.

Гимбутас М. Цивилизация Великой Богини: Мир Древней Европы / науч. ред. О. О. Чугай; рец. Е. М. Антонова; пер. с англ. М. С. Неклюдовой. М.: РОССПЭН, 2006.

Захарова Е. А. К вопросу о хтонической сущности культа Ахилла в Северном Причерноморье // Мнемон. Исследования и публикации по истории античного мира / под ред. проф. Э. Д. Фролова. Выпуск 3. СПб., 2004. С. 349.

Клейн Л. С. Ахилл: Истоки образа // Анатомия «Илиады». СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 1998. С. 325–356.

Коршунков В. А. Культ Ахилла в Северном Причерноморье и хвойные растения // Скифия и Боспор. Археологические материалы к конференции памяти академика М. И. Ростовцева. Новочеркасск, 1989.

Курбатов А. А. Аристократический культ героя в Древней Греции: Учебное пособие к спецкурсу. Астрахань, 1992.

Лосев А. Ф. Мифология греков и римлян. М., 1996.

Любкер Ф. Реальный словарь классических древностей: В 3 т. М., 2001. Т. 1. С. 16–17.

Мифы народов мира: В 2 т. Т. 1. М., 1991–1992. С. 137–140.

Охотников С. Б., Островерхов А. С. Святилище Ахилла на острове Левка (Змеином). Киев, 1993.

Пятышева Н. В. Археологическое обследование острова Левки (о-в Змеиный) осенью 1964 г. // Труды ГИМ. 1966. Вып. 40. С. 68.

Русяева А. С. Вопросы развития культа Ахилла в Северном Причерноморье // Скифский мир. Киев, 1975. С. 174–185.

Скржинская М. В. Скифия глазами эллинов. СПб.: Алетейя, 2001 (Античная библиотека. Исследования).

Толстой И. И. и Таврика на Евксинском Понте. Пг., 1918.

Топоров В. Н. Об архаичном слое в образе Ахилла: Проблема реконструкции элементов прототекста // Образ-смысл в античной культуре. М., 1990. С. 64–95.

Финке Л. И. О сходстве инвентаря раннегреческих захоронений с артефактами усачевской культуры // Скифия и Боспор. Археологические материалы к конференции памяти академика М. И. Ростовцева. Новочеркасск, 1989.

Хоммель Х. Ахилл-бог // Вестник древней истории. 1981. № 1. С. 53–76.

Шауб И. Ю. Ахилл на Боспоре. «Боспорский феномен»: В 2 т. Т. 1. СПб., 2002. С. 186–189.

Шауб И. Ю. Ахилл – бог Северного Причерноморья // И. Ю. Шауб. Новый часовой. 13–14. СПб., 2002. С. 356–367.

А также: Латышев В. В. Scythica et Caucasica. Известия древних авторов, греческих и латинских, о Скифии и Кавказе. СПб., 1893–1906.

Моя родная!

В последние дни очень устал – лекция по международному положению, переаттестация. И когда все это осталось позади, почувствовал потребность в отдыхе.

Своеобразным отдыхом явилось переключение на ряд хозяйственных дел.

1. Привел в порядок кладовку и антресоли.

2. Засыпал картофель в ящики.

3. Купил краску – покрасить в белый цвет панели в кухне, ванной и уборной.

Затем переключился на зимние заботы.

Посмотрел свой зимний «палтон». В общем, хотя мы друг другу слова не сказали, но в глубине души остались друг другом очень недовольны.

Он подумал: «Ну и плохой же ты человек, Блинкин! Неужели ты не видишь, что я уже старенький, отслуживший верой и правдой столько лет. Молча сносил (правда, как и ты меня, но не в прямом смысле) невзгоды во всех широтах нашей необъятной Родины. Волосы на воротнике моем сильно поредели, и мне довольно холодно, особенно зимой!

Но я привык к тебе, друг мой (как, надеюсь, и ты ко мне), и я готов пойти для тебя на самую тяжелую операцию. Пусть меня режут, шьют, я готов лечь под самый горячий утюг, лишь бы мне вернули хоть немного мою молодость и мой былой вид. Я готов, Блинкин, для тебя вывернуться хоть наизнанку. Да, Блинкин, я говорю это серьезно!»

Молча глядел я на своего испытанного в стужу, слякоть и ветер друга, и мне стало жаль его.

Дорогой (но я не в смысле стоимости) палтон мой!

Неужели ты думаешь, что только ты один стареешь и лысеешь! Ведь и мне тоже лет не убавилось. А я молчу и терплю. Ничего, мой дорогой (опять не в смысле стоимости), когда наступят морозы, я тебя не оставлю. Я тебя согрею теплом своего тела, и мы вдвоем как-нибудь перезимуем.

Придет время, я тебя переведу на персональную пенсию, и ты в тепле и в холе, а летом в нафталине спокойно доживешь дни свои.

Так погрустили мы вдвоем, и я подумал: ты, друг мой, хоть со мной, а я ведь действительно одинок… Меня ведь и нафталином некому посыпать… Татьяна Васильевна моя уже полгода как в Красноярске, на курсах повышения квалификации учителей.

Так-то, друг мой!

Затем посмотрел я на соседнюю блестящую каракулевую даму и с негодованием сказал ей:

Вы – бездушная кокетка! Вы вся блестите природным блеском своих завитков, зачем же Вам еще блестящая мишура нафталиновых чешуек? Может быть, Вы думаете скрыть этим свои недостатки! Ваше дырявое нутро видно даже невооруженным глазом.

И тут, чтоб не быть голословным, я начал считать дырки на ее блестящем мехе.

Увы, сударыня, Вы плохо притворяетесь. Я вижу Вашу несерьезную натуру (через дырки!).

Что делать? И носить так нельзя, и продать в таком виде – гроши.

С трудом нашел я скорняка. Он был, посмотрел, и мы договорились, что в воскресенье он придет к нам домой, принесет кусочки каракуля и будет шить и латать.

Хотя говорят: послушай жену и поступи наоборот, но я в данном случае поступлю, как ты говорила, и в комиссионный магазин не снесу.

Пока закончу. А дальше видно будет. Как говорит философически Миша Кагановский – жизнь, она само покажет.

Буду ли я опять писать, или ты приедешь, и можно будет экономить на марках и откладывать капитал.

Крепко целую. Твой Саня

Ирамификация, или Удивительные приключения Гиви и Шендеровича

Ирамификация, или Удивительные приключения Гиви и Шендеровича

Предисловие автора

…Случилось это, о любезный читатель, в году, скажем так, девяносто девятом, после дефолта, когда издатели, чья щедрость прославлена под луной, прекратили осыпать меня полновесным золотом, ибо халтура, кою я гнала, стала продаваться хреново (и поделом мне, любезный читатель!)… Стоп. В общем, в какой-то момент я задалась мыслью, что раз уж писателя-халтурщика из меня не вышло, то вот удобный момент расслабиться и написать что-нибудь этакое просто себе в удовольствие. Но придумать что-нибудь этакое, после того как четыре года подряд лепил боевички, было трудновато, и тут семитолог и хороший человек Леня Дрейер, что снимал у меня комнату и тем помогал выжить в трудное время, сказал как-то: «А ведь, если вдуматься, кто такой Синдбад-мореход? Тот же челнок! И если написать о современных челноках и чтобы в духе „Тысячи и одной ночи“… Ну типа: „И тут таможенница произнесла такие слова…“ И чтобы были всякие чудесные приключения, и опасности, и истории в историях». Это была замечательная идея, тем более что предложил он это отчасти на свою голову – у кого еще мне было консультироваться по арабистике и семитологии?

По мере написания, как это обычно бывает, история трансформировалась, но идея осталась – пускай это будут челноки, причем челноки-неудачники (Синдбад, если вдуматься, тоже все время вляпывался в какие-то совершенно идиотские истории), и пускай с ними будут происходить всякие приключения. Обычно, когда начинаешь какую-нибудь историю, не очень представляешь себе, чем она закончится, об Ираме многоколонном я знала только из детективного романа Джозефины Тэй, а о восточной мистике и легендариуме – вообще почти ничего. К завершению работы разнообразные фолианты, к которым я время от времени обращалась, составили солидную книжную полку: там были Агада, «Каббала» Папюса, три книги Идриса Шаха, Коран, откровения Алистера Кроули, новозаветные апокрифы, труд Александра Андреева «Ассасины, карбонарии, розенкрейцеры, масоны», сборник хасидской мудрости, хрестоматия по исламу, новеллы Жерара де Нерваля о Сулеймане, повелителе духов, и иблис знает что еще. О собственно «Тысяче и одной ночи» я уже и не говорю. Тогда уже вышла первая часть превосходной «Шайтан-звезды» Далии Трускиновской, но было далеко до «Марша экклезиастов», – иными словами, восточная тема только расцветала робким цветом в наших заснеженных палестинах.

Дефолт сильно ударил по издательскому делу, и никому не известный автор с никому не нужным романом скитался бесприютным довольно долго (по меркам авторского тщеславия и естественного нетерпения), пока не вышел волею судьбы и друзей (в частности, Гилы Зелениной, за что ей благодарность огромная) на симпатичное издательство «Мосты культуры/ Гешарим», где данный роман под названием «Гиви и Шендерович» был издан в 2004 году на ОЧЕНЬ хорошей бумаге, и в прекрасном оформлении, и тиражом полторы тысячи экземпляров; это сейчас нормальный тираж, а тогда нормальными были тиражи в десять-пятнадцать тысяч. Замечен роман особо не был, правда Кирилл Решетников, за что спасибо ему огромное, написал на него в GZT.RU от 02.11.2004 рецензию под замечательным названием «Ты гонишь, пророк». Начиналась она так: «Роман Марии Галиной, жанр которого определен самим автором как мистико-ироническая фантасмагория, имеет черты фэнтези, но резко отличается от произведений этой категории как тотальным…» На этом ссылка в кеше «Яндекса» обрывается, но я помню, что тогда очень загордилась. Меня до этого еще никто не рецензировал.

Дальше началось чудо, потому что роман попал к издателю и литагенту Наташе Перовой и был издан в 2008 году в ее «Гласе» на АНГЛИЙСКОМ языке. Целый роман! На английском языке! В замечательном переводе Аманды Лав Дарро, и я точно знаю, что перевод замечательный, потому что сама его читала и даже уточняла, переписываясь с Амандой, что такое барабулька. Мало того, роман ухитрился получить английскую же премию Academia Rossica за лучший перевод с русского на английский. С одной стороны, я тут вроде бы и ни при чем. Но с другой – оригинал-то все-таки писала я. До меня премию получил перевод собрания Андрея Платонова того же издательства, так что мы были молодцы. Название «Гиви и Шендерович» явно было непонятным для английского читателя, Аманда предложила «Iramifications», под этим названием он и вышел. Мне это показалось удачной идеей, поскольку я и сама хотела назвать русскую версию как-то в этом роде, но ничего не смогла придумать. «Гиви и Шендерович» было рабочим названием, которое сохранилось в окончательном варианте, так бывает. Тут сохранены оба названия – чтобы не вводить в заблуждение читателя, который помнит роман под названием прежним.

И еще кое-что. Время челноков прошло вместе с бурными девяностыми. Роман этот до какой-то степени памятник тем веселым и бесшабашным временам. Многое сейчас кажется анахронизмом. Например, Варвара Тимофеевна хвастается, что едет в Турцию бебиситтерствовать за триста баксов и это ужас как много. И еще очень важно – в нем почти нет мобильников. Мобильник попадает в руки наших героев один-единственный раз. А ведь если бы у них с самого начала были мобильники, история могла бы повернуться совсем-совсем по-другому. Наличие мобилы вообще радикально меняет авторский подход к построению авантюрного сюжета, и нам еще предстоит очень задуматься – насколько именно.

И воздушные шарики, на которых мечтал в переносном смысле подняться Шендерович, сейчас продаются практически на каждом углу.

Октябрь 2018

* * *

Пш-ш… – сказала волна.

Гиви поджал пальцы, осторожно передвигая нежные ненатруженные ступни по обломкам ракушек. Ракушки были острые. А вода холодная.

Сегодня с утра Гиви раздражало все: и сырой песок, и море, а больше всего сам он – Гиви Месопотамишвили собственной персоной. Ноги, если смотреть на них сверху, казались коротковатыми и кривоватыми – известный оптический эффект, применительно к другим деталям отмеченный еще Хемингуэем. Но Гиви Хемингуэем не увлекался, про оптический эффект не знал и потому расстраивался постоянно. Как поглядит на себя, так и расстроится.

И занес же его черт на нудистский пляж!

Нет, во-первых, он спустился с крутоватого обрыва именно на этот клочок берега, потому что спонтанно решил искупаться, но стеснялся семейных трусов в мелкий цветочек; во-вторых, понадеялся, что сможет полюбоваться на голых, подрумяненных солнцем блондинок. Но блондинок не было, – может, эта разновидность человечества особенно чувствительна к холоду? Если честно, то женщин вообще не было, если не считать престарелой усатой брюнетки, живописно драпирующейся в полотенце. Имелось несколько голых особей мужского полу, которые, выложив из смуглых тел морскую звезду, резались в карты.

Волна вновь зашипела. Точно рассерженная кошка. Она явно имела что-то против Гиви.

Гиви вновь поджал пальцы и отступил еще на шаг.

Ему казалось, что все на него смотрят.

Но волна догнала и укусила его за пятку. Она была мокрая. И холодная.

Гиви почесал ступней о щиколотку и сделал вид, что вовсе не собирался купаться. Так, посмотреть подходил.

Море было чуть подернуто вялотекущей дымкой, в которой далеко-далеко, между небом и землей, висел белый теплоход. За ним тянулась полоска густого фиолетового тумана, постепенно растворяясь в окружающей среде.

Гиви вздохнул. Ему захотелось оказаться на палубе этого теплохода. Чтобы сидеть в шезлонге на палубе. И желательно не в шортах, а в штанах. Потому что в шортах он, Гиви, не смотрится. И штаны пусть будут белые. И не совсем в обтяжку. И чтобы прихлебывать холодное пиво. Какое-то время Гиви колебался между запотевшей тяжелой кружкой и легким бокалом с торчащей из него соломинкой, но потом решил вопрос в пользу пива.

И чтобы рядом сидели загорелые блондинки. Ну хотя бы одна. И в бикини. И пусть она будет похожа на Аллу Кучеренко. Красивую, бело-розовую, которую Гиви понапрасну повстречал на какой-то питерской пьянке – семиотиков, что ли. Да, вроде семиотиков. Сам он попал туда совершенно случайно и жалел, что попал. Там говорили об умном. Он и не знал, что девушка может так говорить об умном. Но эта могла. Ступни у нее были маленькие, щиколотки сухие, и все остальное – как надо. Она ему понравилась. А он ей – нет.

Жаль, что он так и не удосужился толком выяснить, что такое «семиотика».

– Вот он!

Гиви не обернулся. Он был не местный и никого тут не знал.

– Ах ты, сукин кот! – нежно произнес голос. – Ах ты, паршивый сукин кот!

Голос, прежде смягченный расстоянием, звучал совсем рядом. Буквально над ухом.

– Я его по всему Ланжерону ищу, а он вон где, с голубыми заигрывает, – укоризненно продолжал голос. – Одевайся, несчастье!

Гиви втянул голову в плечи. Обернуться он стеснялся, потому что стеснялся.

– Мишка там уже землю роет. Да шевелись же, тебе говорю! Миша! Шендерович! Я его нашла! Эту, извиняюсь, ошибку природы.

Гиви почувствовал, как у него краснеют уши. И обернулся.

Она была не в бикини, как мечталось Гиви, а, что нехарактерно для пляжа, в кофточке с глубоким вырезом и юбке до щиколоток. Щиколотки были тонкие, и все остальное – как надо. Гиви начал гадать, как она умудрилась так быстро удрать с воображаемого парохода, но потом плюнул и гадать перестал. Махнул рукой – фигурально выражаясь, поскольку обе руки были заняты: он судорожно сжимал вокруг тощих бедер новенькое махровое полотенце с надписью: «Ай лав ю, Одесса». Полотенце Гиви купил по дороге на пляж.

– Блин! – сказала Неалка.

– Пардон! – сказал Гиви.

Неалка поглядела на него, потом на широкоплечего красавца в шортах, который, ладно перебирая сильными ногами, спускался по тропинке.

– Миша! Отбой! – крикнула Неалка. – Не спеши! Шею сломаешь, и совершенно зря. Это не он!

Но красавец уже ступил на песок и теперь приближался к Гиви, укоризненно покачивая головой.

И ему я не понравился, подумал Гиви.

– Ты не Ставраки, – мрачно сказал широкоплечий красавец.

– Нет, – покорно согласился Гиви.

– А где Ставраки? – Красавец был по-прежнему мрачен. Он глядел на Гиви так, словно тот только что вот этими руками закопал труп Ставраки в песке.

– Откуда я знаю? – честно ответил Гиви.

– У него слабая голова, у твоего Яни, – строго сказала Неалка, – сразу же видно!

Гиви, который втянул было голову в плечи, вновь осторожно ее выпростал, поскольку понял, что это относится не к нему.

– Он залег на дно, – нежным жемчужным голосом продолжала излагать Неалка. – С той рыжей змееженщиной, которую вы подцепили в «Жемчужине». И где теперь его искать?

– Паспорт его у тебя? – флегматично осведомился красавец. – У тебя! Так он без паспорта далеко не уйдет.

– Это еще почему? – удивилась Неалка. – Уйдет. Зачем ему сейчас паспорт? Он же не в загс ее вести собирается. Пить меньше надо, вот что!

– А кто нас в «Жемчужину» затащил? Ты ж и затащила. А кто эту корову за наш столик пригласил? Ты и пригласила.

– Так это ж вчера было!

– А ему и на сегодня хватило, – мрачно заключил Шендерович. И, уже повернувшись к Гиви, который прыгал на одной ноге, пытаясь влезть в брюки: – Прости друг. Обознались мы. Уж больно ты на Яни похож. Такое, понимаешь, дело…

– Понимаю, – вежливо кивнул Гиви, потерял равновесие и промахнулся ногой. – Пропал ваш Янаки.

– Ставраки, – аккуратно поправил Шендерович. Он отошел на два шага и, заложив руки за спину и склонив голову набок, рассматривал Гиви, словно собирался писать его портрет; Гиви даже стало неловко. – Впрочем, – неожиданно заключил Шендерович, – какая разница? Пошли, друг. Пива выпьешь?

– Миша! – забеспокоилась Неалка. – Может, хватит? Теплоход…

– А! – отмахнулся Шендерович. – Отплавались!

Он развернулся и направился к ларьку, уныло приткнувшемуся в зарослях бурьяна. Гиви с завистью смотрел ему вслед – ноги у Шендеровича были стройные, длинные и загорелые.

– Тогда и мне возьми! – крикнула Неалка ему вслед.

– Пропало! – Шендерович щелчком большого пальца открыл бутылку и присосался к ней, обильно поливая пивом мускулистую грудь. – Все пропало! Билеты сгорели! Причем, заметь, туда и обратно. Горит… все горит! Я вас спрашиваю – это бизнес?

– Нет, – булькнул Гиви, – это не бизнес.

Ему очень хотелось угодить Шендеровичу.

– Это черт знает что, – согласился Шендерович. Он аккуратно забросил в бурьян пустую бутылку, вздохнул. – Гнилой мужик этот Яни. Не надо было с ним связываться. Так нет, напросился! А выдрючивался-то… я такой, я сякой, я, блин, крутой, у меня вся таможня схвачена! Концы в Стамбуле…

– Да, нехорошо. Мужчина должен слово держать. – Гиви чувствовал себя виноватым, словно имел непосредственное отношение к неведомому Яни. – Вот я бы никогда…

Ему очень хотелось быть кому-то позарез необходимым. Чтобы красавец Шендерович бегал по крутым обрывам, разыскивая именно его. А когда нашел, обрадовался. А может, и не разыскивал бы, потому что он, Гиви, человек надежный. Он робко поглядел на Шендеровича, словно ожидая похвалы за такое примерное поведение.

Но Шендерович был мрачен и задумчив.

– Ты вот… как тебя там?

– Гиви, – сказал Гиви.

– Да… Может, ты и кремень в смысле слова, но нам-то не ты нужен. Нам Ставраки нужен.

– А без него нельзя? – робко спросил Гиви. – Совсем?

– Без него – никак, – вздохнул Шендерович. – А впрочем…

Он вновь, прищурившись, внимательно поглядел на него, потом взгляд вдруг стал очень дружелюбным.

– Послушай, друг… еще по пиву?

* * *

Земля качалась. Гиви застонал и приоткрыл глаза. Потом вновь прикрыл. Земля продолжала качаться. Кровать, на которой он лежал, почему-то была очень жесткой и узкой. Гиви попробовал пошевелить пальцами на ногах, но не смог. Не сразу понял, что пошевелить пальцами он не мог потому, что лежал в ботинках. Тогда он попробовал пошевелиться весь и сразу свалился на пол. Пол был холодным, а потолок почему-то нависал над полом очень низко.

Окно было круглым.

За ним плескались волны.

Гиви закричал.

– Ну и чего ты орешь? – укоризненно произнесла полная женщина, приподнимаясь на соседней койке. Щека у нее была помята, на пышном плече рядом с врезавшейся бретелькой лифчика отпечатались рубцы от подушки. – Чего ты орешь, горе ты мое?

– Я не ваше горе, – сквозь зубы проговорил Гиви.

– Он всегда так, – пояснил Шендерович. Он свесился с верхней койки и с дружеской, приветливой улыбкой потрепал Гиви по плечу могучей рукой. – Злой с похмелья, просто зверь какой. А все почему? На голову слаб. Сколько раз говорил я ему: Яни, не мешай водку с пивом, а он мешает, мешает…

– Яни? – переспросила женщина, почему-то удивившись.

Гиви уже не удивлялся ничему.

– Грек он, – в голосе Шендеровича прозвучала гордость, словно иметь друга-грека бог весть какое достижение, – они, греки, вообще к нашей водке непривычные. Они вино пьют, вообще-то. Красное. Разбавленное. А тут загуляли мы немножко на радостях перед тревелом, ну он и сорвался.

– Да, золотко, – согласилась женщина, – это тебе не рцикатели – или что там вы пьете у себя в Греции.

– Да местный он, – поправил Шендерович, – наш грек. Коренной. Их не много осталось.

Он вновь ласково оглядел Гиви, любуясь на его этнографическую редкость.

– Поуезжали они от нас, – вздохнул он.

– И чем им тут плохо было? – возмутилась тетка.

– Зов предков. Историческая родина. Все дернули. Панайотисы свалили, Сатыросы свалили. Все свалили. Одни Ставраки подзадержались. Семья тут у него, прикипел он…

Боже мой, подумал Гиви, какая еще семья? Откуда семья?

– Я не Ставраки! – выкрикнул он и было затряс головой, но койка вокруг него начала неприятно вращаться, и он вновь поник.

– Я ж говорю, Яни, – миролюбиво согласился Шендерович, – Яни Ставраки.

Гиви в ужасе огляделся. Сочувственные лица смотрели на него – мрачное красивое лицо Шендеровича и уютное – помятой тетки. Я сошел с ума, подумал Гиви. Или нет, это мне снится. Сейчас закрою глаза.

Он закрыл глаза. Койка вновь начала вращаться. До того она просто плавно покачивалась. Мало ей, что ли?

Пароходство, подумал он, хватаясь за смутную мысль, – гостиница при пароходстве. На новом месте всегда приснится что-нибудь этакое… хоть бы эротическое что, а то такая дрянь… Гиви очень любил, когда ему время от времени снилось что-то эротическое.

Он попробовал включить новый сон, получше, поэротичней, без тетки – она ему не нравилась, но в глазах плавали одни лишь цветные пятна. Его опять замутило.

Он открыл глаза.

На него смотрели тетка и Шендерович.

– Я не Яни, – уныло повторил он.

– Яни-Яни, – согласился Шендерович и почему-то пнул его носком ботинка в щиколотку. Больно пнул, гад.

– Я не Яни! – выкрикнул Гиви, хватаясь за щиколотку. – Я – Гиви!

– А-а, – протянул Шендерович, – опять, значит, за свое.

Тетка подобралась и чуть отодвинулась.

– Это он после водки, – пояснил Шендерович. – Такое, понимаешь, дело… дружок у него был – Гиви. Так он, Гиви этот, утонул в прошлом году. У него на глазах и утонул – у Яни. Ну, Яни с тех пор немного это… совесть его, понимаешь, мучает, что не спас он кореша закадычного. А уж нырял-нырял, посинел весь…

– Кто, Гиви? – шепотом спросила тетка.

– Не-а, того Гиви так и не нашли. С концами утоп. А Яни моего спасатели вытащили. Полузадохшегося… Ну он с тех пор когда выпьет, то это… Гиви своего зовет. Протяжно так, страшно. А то и кажется ему, – он тоже понизил голос до интимного шепота, – что это он сам, Яни, и утоп. А Гиви, значит, вот он… живет на белом свете, водку пьет… ну и кричит – протяжно так, страшно: «Я – Гиви, я – Гиви!»

Тетка вновь отодвинулась, на этот раз радикально.

– Вот и свояк мой так же, – печально сказала она, – допился, гад. В дурке теперь…

Гиви протер глаза кулаком:

– Я – кто?

– Яни ты, – Шендерович дружески потрепал его по плечу, – Яни Ставраки.

Гиви встал. Ботинки почему-то жали. Наверное, им не понравилось, что их не сняли на ночь, вот они и выражали негодование в пределах своих обувных возможностей. Гиви поморщился и снял ботинки.

– Ставраки? – Он с достоинством выпрямился, насколько это позволяла тесная каюта. – Я в этом не уверен.

Над его койкой обнаружилась еще одна – тоже пустая.

– А тебе и не надо верить, – ласково сказал Шендерович. – Тебе надо просто запомнить. Я-ни Ста-вра-ки. Заучи это наизусть. – Дружеская ладонь, трепавшая Гиви по плечу, сжалась в мощный волосатый кулак, и этот кулак завис перед носом Гиви. – Хорошенько заучи. – И уже тетке: – Да вы, мамочка, не тревожьтесь. Он не буйный. Во всяком случае, я пока еще с ним справляюсь.

Тетка поспешно привстала, вздохнула – грудь у нее обширно заколыхалась (Гиви стыдливо отвел глаза) – и направилась к выходу.

– Пойду я, – сказала она, ни к кому конкретно не обращаясь, – вы уж тут сами…

И боком вышла из двери, которая тоже только притворялась дверью, потому что не открывалась, как всякой порядочной двери положено, а ходила в пазах.

Шендерович задумчиво смотрел ей вслед.

– Во-во! – В голосе Шендеровича прозвучало странное удовлетворение. Он задумчиво оглядел пустую каюту и тоже вздохнул.

Гиви мрачно поглядел на него.

– Что я делаю на корабле? – сухо спросил он.

– Плывешь, – рассудительно ответил Шендерович.

– Куда плыву? – забеспокоился Гиви.

– В Турцию.

– Зачэм в Турцию? – У Гиви вдруг прорезался совершенно карикатурный акцент. Откуда, уныло думал он, уставившись на корявые большие пальцы ног, сроду же не было. От потрясения, что ли? – Какая Турция, слушай?

– Челночим мы с тобой, – пояснил Шендерович. – Пару дней туда, сутки в Стамбуле, пару дней обратно. Подумаешь, делов-то – в Турцию сплавать. Да не волнуйся ты так, смотреть же страшно. Пойдем сейчас позавтракаем, нарзанчику выпьем, на палубе посидим, позагораем, на девок посмотрим. Чем плохо?

– В шезлонгах посидим? – оживился Гиви.

– А то…

Гиви продолжал глядеть на него исподлобья.

– Слушай, – шепотом спросил он наконец, – я правда Ставраки, а?

Шендерович пожал плечами.

– На время, – сказал он, – только до Одесской таможни. Товар привезем, и ты опять будешь Гиви… как там тебя дальше?

– Месопотамишвили, – застенчиво сказал Гиви.

– Во! Опять Меспопотами… швили… Я ж говорю, на пару деньков. Ставраки, сука, загулял, с концами свалил, а теплоход уже, блин, дудит, билеты не сдашь – потеря пятьдесят процентов, а то и все семьдесят, а у меня у самого проценты тикают, да за перевес, суки, сдерут больше, чем весь товар стоит, – квота у них. А так на троих разбросаем. Потом – мы бы с Алкой вдвоем сколько бы вывезли – по полторы на рыло, а с тобой уже, считай, почти пять. Со Ставраки, вернее… – Он мрачно поглядел на внушительные кулаки. – Гад он, этот Яни, вот что я тебе скажу. Так людей подвести! Не подвернись ты, уж не знаю, что бы и делали. Хорошо, паспорт у него я еще тогда отобрал, когда он по пьяни в фонтан ресторанный полез плескаться, а билеты все у Алки были.

– Я что, – ужаснулся Гиви, – по чужому паспорту еду?

– Кто сейчас на это смотрит, – успокоил Шендерович, – тем более что ты один к одному эта сволочь Яни. – Он наклонился к Гиви. – Ну чем плохо – задарма в Турцию прокатиться? Целые сутки в Стамбуле, и даже не на свой паспорт. Гуляй не хочу! Девок снимай, кути – все оплачиваю! В пределах разумного, конечно! Или нет – бабки выдам, на них гуляй! Сотню баксов выдам – на них в Турции можно неделю в гареме султана резвиться… плюс десять процентов с дохода.

– Дэсять?! – Гиви слушал себя с омерзением.

– Ну хорошо, – торопливо согласился Шендерович, – пятнадцать.

– Дорожные расходы особо.

– Дорожные особо, – Шендерович дал роскошную отмашку, – чего уж там.

Гиви вздохнул. Ему хотелось свернуть Шендеровичу могучую шею. Да если б он, Шендерович, поговорил с ним, с Гиви, по-человечески: так, мол, и так, друг Гиви, помоги, позарез нужно, век буду… разве он, Гиви, отказал бы? Не отказал бы! А тут – напоили, погрузили, как бревно бессловесное, и не в насилии дело, не в произволе – в обмане. Нельзя друга обманывать. С которым до этого мешал водку с пивом, которого хлопал по плечу, которому говорил: «Хороший ты мужик, брат Гиви!» Теперь Гиви все это вспомнил. Так не помнил, а сейчас – вспомнил. Нехорошо это… не по-мужски. Не по-дружески, в конце концов!

Так Гиви и хотел сказать Шендеровичу, взять вот и сказать, что` он, Гиви, о нем, о Шендеровиче, думает, но тут дверь каюты вновь поехала вбок, и в проеме появилась Неалка, свежая, бело-розовая, светлые волосы заколоты зубчатой пластиковой бабочкой.

– Мальчики! – сказала Неалка, блеснув белыми зубами и ласково кивнув персонально Гиви. – Мальчики! Кушать.

– Пошли, друг Яни! – Шендерович положил Гиви на плечо тяжелую ладонь. – Пошли порубаем. Сразу полегчает. Шкары только не забудь.

– А? – рассеянно переспросил Гиви.

– Ботинки, говорю, надень. Некультурно оно как-то…

– А-а… – сказал Гиви.

* * *

– Минералки я тебе сейчас! Минералочки! – заботился Шендерович.

Гиви равнодушно кивнул.

Хорошо было кругом… мирно. По залу бойко курсировали молоденькие официантки, в панорамные окна лился перламутровый свет моря, чайки с криком метались над волнами в наглом ожидании пищевых отходов.

Рядом сидела Неалка, энергично управляясь с салатом. Второй соседкой оказалась давешняя баба из их каюты. Время от времени она подозрительно косилась на Гиви. Стул свой она явно старалась отодвинуть как можно дальше – насколько позволяла круглая форма стола. Зато Неалка сидела к Гиви вплотную и пару раз прижалась к нему крутым бедром. Компенсация за причиненные неудобства, цинично думал Гиви – дураком он не был. Циником, впрочем, тоже. Просто надругались над ним с особым цинизмом – и красавец Шендерович, и Неалка эта… Им, значит, можно, а ему, Гиви, нельзя?

– Слушай, – он обернулся к Неалке, которая нагло взглянула ему в глаза, – а тебя-то как зовут?

– Так мы ж вчера на брудершафт с тобой пили. – Она не отводила простодушного светлого взгляда.

– Не помню, – сухо сказал Гиви.

– Алла, – представилась Неалка. – Можно – Алка.

– Кучеренко? – с ужасом переспросил Гиви, поскольку мир опять утрачивал реальность.

– Почему – Кучеренко? Колесниченко.

– Ну, – великодушно разрешил Гиви, – пускай.

– Знакомьтесь! – Шендерович вытянул длинную руку, обнял Алку, заодно прихватив и Гиви и притиснув их друг к другу. – Это, друг Яни, наш переводчик и гид. Она диссертацию пишет, представляешь? По трюкологии.

– Тюркологии, – поправила Алка, бесстыдно прижимаясь одновременно к Гиви и Шендеровичу.

А та компартивистикой занималась, уныло подумал Гиви. Что это они как сговорились.

– Но вообще я, скорее, к арабистике склоняюсь. Тюркология – это не мое. Так, Гумилев попутал.

– Чего ж челночишь? – упрекнул ее Гиви.

– А Мишка попросил!

– Ты кушай, кушай, друг Яни! – продолжал беспокоиться Шендерович. – Может, пивка?

– Ну уж нет!

– А я бы выпил! Девушка, милая…

– Оклемался? – Тетка напротив глядела то на Шендеровича, то на Гиви с испуганной надеждой.

– А то! – сказал Шендерович, накладывая себе на тарелку гору пестрого салата. – Я ж говорю, он в норме. Водку только с пивом ему нельзя, а так – в полной норме.

– Кому ж можно, – с тоской заметила женщина. – Никому нельзя.

– Разве их удержишь. – Интонация у Алки была такая, словно речь шла о красивых, но необузданных животных.

Гиви себя зауважал.

– Ага, – согласилась тетка, но почему-то без Алкиного энтузиазма. – Ночью буянить не будешь, а, золотко? – Она взглянула на Гиви с тихой мольбой.

– Нет, – буркнул Гиви.

Ему очень нравился салат, но чисто умозрительно – организм явно желал принимать только минералку и ничего больше. Сволочь этот Шендерович! Не меньше его вроде вчера пил – и лопает, как кашалот.

– В Турцию, значит, едете? – Тетке было скучно и хотелось поговорить.

– Вроде того, – неопределенно отозвался Шендерович, наворачивая салат.

– Я тоже в Турцию, – сообщила тетка.

– А что, – забеспокоился Гиви, – теплоход еще куда-то плывет?

– Да нет, – успокоил его Шендерович, – не боись! Тольки до Стамбула.

– Та кто его знает, – неуверенно поддержала его тетка, – говорят, что до Стамбула. Ничего, золотко, не расстраивайся. Ты на меня погляди – я вон тоже боюсь, а еду.

– Чего берете? – профессионально заинтересовался Шендерович.

– Халат беру, нейлоновый, платье хлопчатое… жарко там, говорят.

– Нет, – поморщился от тупости тетки Шендерович, – чего обратно везти будете?

– А я, дорогуша, ничего обратно не везу. Я в Турции остаюсь. Няней нанимаюсь. Бебисеттером.

– Ситтером.

– Как скажешь, золотко.

– Да зачем ради такого хорошего дела аж в Турцию ехать? – удивился Шендерович. – А то у нас всяким крутым няни не нужны. У меня вон друг обыскался, триста баксов в месяц кладет.

– Нельзя мне дома, – с тоской произнесла женщина, – ну никак нельзя.

Гиви напрягся. Тетка с виду была совершенно безобидной, но кто ее знает? Может, ее мафия преследует? Или милиция? Или и те и другие вместе? Лучше бы держаться от таких подальше, – может, она вообще контрабандист матерый… в чулке, скажем, прячет, или где там они, женщины, контрабанду возят.

– Что вдруг? – лениво спросил Шендерович.

И почему это он ничего не боится, подумал Гиви. Ему тоже хотелось ничего не бояться. Но он не умел.

– Тебя как звать-то?

– Михаил Абрамович.

– Ты вот послушай, Абрамыч, и ты тоже, золотко, – Яни или как там тебя. Дома, дома… а по мне, лучше где угодно, чем дома. И главное, чтобы море. Говорят, они не достают через большую воду…

– Да кто не достает? – заинтересовался Шендерович.

– Кому надо, – веско ответила женщина, – те и не достанут.

«Она ж параноик, – с горечью подумал Гиви. – А еще от меня шарахалась…»

– Думаешь, я сумасшедшая, да? – зорко взглянула на него женщина. – А ты не думай, ты лучше послушай, тогда и скажешь: права была Варвара Тимофеевна, ох права – я то есть. Потому что случилась со мной такая история…

Какая история случилась с Варварой Тимофеевной, или Почему Варвара Тимофеевна едет в Турцию

Папа мой помер рано, царство ему небесное, а мамочка учительница у нас. Родную речь в школе преподавала. Хорошая мама. Но строгая. Ее даже учителя боялись. И нас она твердой рукой – и за маму, и за папу. Мол, выучу-воспитаю, профессию дам в руки, а тогда уж и помирать можно. И ведь правда – выучила. Нинку, старшую, в торговый техникум ильичевский определила, Ваньку, среднего, – в техникум дорожный, а меня, младшенькую, – на бухгалтера. Ну, выучились мы, разъехались. Ванька вообще после армии в Салехарде остался, дороги строить, там и окрутила его Лилька. Мама недовольна была, ох недовольна, не понравилась ей Лилька эта. Даже на лето их не звала. Сам женился, сам и живи. А вот Нинку любила – и зятя любила. А любила ее мама потому, что Нинка из всех нас самая красивая была. Певунья. Поет, бывало, а мама сидит, голову рукой подопрет, слушает… на Нинку смотрит. Любила ее очень. Ванька, говорит, что ломоть отрезанный, а тут свое, кровное, дочка – она завсегда маме ближе. Ну, Нинка маму тоже любила. Письма ей писала, посылки, открытки на все праздники. И тут, значит, письмо приходит на Пасху, Нинке, что, мол, слегла я. Мне не написала – ей написала. Приезжай, пишет, доченька, совсем я плоха, ноги не ходют, скрась мои последние денечки, потому как ты у меня единый свет в окошке… Нинка, золотко, сразу отпуск за свой счет, лекарств импортных накупила – от ног, от головы… поехала. Ну, позвонила мне, из Сычавки уже, с почты, мол, маме плохо, но ты не беспокойся так уж сразу – я пока тут при ней посижу, а хуже станет, так я тебе телеграммой отобью. А у меня квартал закрывается – не продохнуть, так что я говорю, ты держи меня, Ниночка, в курсе, я если что, так сразу… та пока вроде и не надо говорит. Ну, значит, я пока там дебет с кредитом свожу, Нинка мне из Сычавки позванивает раз в неделю… как там и что… мамочке вроде чуть получше стало, помогли лекарства импортные. Ходит помаленьку и уже даже на огород заглядывает, уже за лопату хватается – не удержишь ведь! Нинка ей: мамочка золотая, не волнуйтесь, я сама – вы, мамочка, лежите, болейте на здоровье. Весна в том году ранняя была, жара, аж черви из земли полезли. Так и лезут – земля шевелится!

Ну, прихожу я как-то домой, соседка мне и говорит – мол, был тебе звонок, из Сычавки. Я говорю – Нинка, что ль? Опять мамочке хуже? Та нет, говорит, вроде сама она, Прасковья, и звонила… Ну, раз мама, то я – что? Значит, на ногах уже, раз до почты дошла. Звонила, значит, чтоб младшенькая не волновалась. Хотя меня она не очень баловала, мама, суровая была, чтоб приласкать, так никогда… а ведь вырастила, выучила, образование дала. Легко ли одной троих поднять?

К ночи, значит, опять звонок. Межгород. И вроде все в порядке, а сердце что-то заколотилось… нехорошо заколотилось.

Беру трубку – и верно, мама. Приезжай, говорит, доченька моя золотая, Ниночка-то померла! Такое горе, такое горе! Плачет мама. Я – как? Нинка? Она ж крепкая была, Нинка, молодая еще, здоровая, красивая. Мамочка-то наша, дай ей Бог здоровья, лицом не вышла, а Нинка ох хороша была… ох хороша… Вся в папу-покойника.

А так и померла, плачет мама, в одночасье, и «скорая» уже уехала, лежит, говорит, в гробу наша Ниночка, такая красивая! Рассказывает, а сама все плачет. Любила она ее, Нинку-то. Если так уж честно, то меня не так чтоб очень, Нинка у нее всегда в любимицах ходила. Пожалела меня, говорит, Ниночка наша золотая, ангельская душа, я все за огород беспокоилась, а она – не волнуйтесь, мамо, я вскопаю. Ну и пошла копать. Весь день на жаре в огороде, а как лопату отставила, за голову схватилась, охнула да и на бок валится. Мама прибежала, а у нее уж глаза закатились – одни бельма. Лежит и все говорит – что ж темно-то так? Мама ее и водой отливала, и простыней мокрой обмахивала – не помогло. «Скорая» приехала, а Нинка к тому времени уж и не дышит. Плачет мама. Приезжай, говорит, и зятьку нашему позвони, да и Ванечке тоже, а то у меня уж и сил нету. Я, говорит, со смертного одра встала, чтобы Ниночку одеть-обмыть, похоронить чтобы по-людски.

Ну, я что? Свояку позвонила, заплакал… Ваньке позвонила. Заплакал Ванька. Вылетаю, говорит. Наутро я в кассе – ссуду, в одну сумку маме лекарства импортные, в другую – продукты, чтоб и на поминки хватило, и на девятины, и на сороковины, все честь по чести… Колбаска, шпротики… две сумки набила, аж поднять не могу – жилы лопаются. И в Сычавку.

Приезжаем, мама плачет-убивается. Но самой, слава богу, получше. Помогли Нинкины лекарства, да еще и я подвезла. Да и когда горе такое, понятное дело, поневоле берешь себя в руки. Держится мама. Кряхтит, а держится. Свояк, тот как запил с горя, так до сих пор и не просыхает, а мама держится. Всегда была такая – сильная… Такое горе, говорит, а нужно держаться. Чтоб поминки справные, и девятины, и сороковины, а то что` люди, говорит, скажут? А сама все плачет… соседи ее утешают, а она неутешная, мама, такое горе, говорит, эта наша доля такая, стариковская, на тот свет отправляться, но чтоб любимая донечка во цвете лет… доктор сказал, удар у нее образовался, у Нинки, отвыкла от деревенской работы, изнежилась, а тут перегрузила себя. Известное дело, в городе жизнь полегче, да и служба у Нинки не пыльная была, да еще муж любящий пылинки с нее сдувал, надрываться не позволял. А жара такая была – быка, доктор сказал, свалить можно.

Похоронили мы Нинку.

Ванька к маме, гляжу, потеплел – то все простить не мог, что она Лильку невзлюбила, а тут помягчел, пожалел ее, мамочку. Да и мама к Лильке вроде помягчела, правду говорят – стерпится-слюбится. Так, мол, и так, Ванечка и Лилечка, приезжайте почаще, говорит, и внучка привозите, все ж не чужие люди, а внучок хоть ягодки покушает! Ванька уезжать, мама ему с собой варенье, компоты, закрутки – еле чемодан от земли оторвал. Уехал Ванька, да и я уехала, все ж отчет финансовый, осталась наша мамочка одна. Ничего, говорит Ванька, я ей и правда Лильку на лето, пусть поживут, привыкнут, а там, глядишь, и совсем на юга переберемся.

И верно, к Иванову дню привез он Лильку, и вроде как хорошо все складывается, мама Степку все воспитывает, хоть и на пенсии, а ведь педагог как-никак, руки мой, не горбись, не чавкай… то-се… у Лильки, может, на воспитание свои взгляды, а молчит, терпит – да, мама, нет, мама, хорошо, мама. И ничего она не верченая оказалась, Лилька, работящая оказалась, все лето на огороде. Мама и не нарадуется. А Ванька все крутится, работу ищет. Нашел работу. Хорошая работа, поблизости, и вроде комнату им дают. В Котовске – и город-то паршивенький, а все ж город. Ну, приехал он за Лилькой, правда в сторону отозвал и спросил, может, мол, у мамы пока поживешь, Лилечка? И тут Лилька уперлась – и ни в какую. Нет, говорит, все вместе и поедем, а что не устроено там, так не впервой же… сможем.

Уж как мама уговаривала ее остаться – нет, говорит, и все. Ванька, тот к маме ездит – забор поставить, крышу перекрыть, руки у него золотые были, у Ваньки, а Лилька и носу не кажет. Мама им и варенья, и огурчики соленые, и капустку, ну и та в долгу, правда, не остается – прикупит сырку, колбаски, шпротиков, Ваньке в зубы – вези, мол, маме, чтоб не думала, что мы неблагодарные. А мама соседей соберет, конфетами городскими кормит и все хвастается, какая невестка заботливая.

На следующее лето – опять. Лилька ни в какую – не поеду, и все. Мол, нам и тут хорошо. Мама вроде ничего, держится. Все Нинку вспоминает. Уж и годовщину справили, и вторую, и третью… Степка в школу пошел. И тут опять маме плохо. Уже к зиме дело было. Не так чтобы плохо, а так… нехорошо. Спина болит, ноги ноют. Соседи вроде помогают, но не так чтоб очень… что-то не заладилось у нее вдруг с соседями ни с того ни с сего. То ли забор кто-то передвинул, то ли сарайчик порушил, уж и не помню. Ну, дрова надо, крыша опять протекает, туда-сюда. Ванька и поехал. А Лилька – нет, отказалась. Поехал, значит, Ванька, приезжает – лежит мама. Сыночка моя золотая, говорит, одна ты у меня надежа… Дровишек вон на зиму немножко хоть, мамочке старой. Ванька топор в руки и пошел махать. А к вечеру прихватило его. Сердце что-то – и крутит, и тянет. Вызови, мамочка, «скорую», говорит, что-то мне паршиво. А телефон-то у соседей. А с соседями-то мама не ладит. Что ты, говорит, сыночка, такой молодой, полежи, отдохни, к утру отпустит. И ноги у меня, говорит, не ходят, чтобы на почту бегать, и опять же что доктор скажет – уходила, мол, совсем, заездила. Да нет, говорит, мамочка, просто слабое у меня сердце, еще в Салехарде надорвал. Она – да что ты, вон какой бугай здоровый! А здоровый бугай полежал-полежал да к утру и помер. Опять звонит мне мамочка, плачет – Ванечка-то наш, радость моя единственная… ну, я ссуду в кассе, отпуск за свой счет – приехала. И Лилька приехала. А только без Степки и надолго не осталась – даже девятин не дождалась. Как в Котовск вернулась – Степку хвать и обратно в Салехард. К маме с папой. Ну, понять-то можно, кто, как не мама родная, утешит, за ребенком-сиротой присмотрит. А там, глядишь, замуж еще выскочит – дело молодое.

Мама плачет-убивается, но вроде чуть получше ей. Держится. На ноги поднялась, ходит… девятины, сороковины. А мне год финансовый закрывать, я побыла-побыла и уехала. Одна мамочка осталась, я, правда, когда посылку с лекарствами, когда сама приеду. И я у нее теперь одна. И смотрю, потеплела ко мне мама. Все плачет-приглашает – как ты там, доченька, приезжай, побудь со старой мамой. Старая? Да у нее ни одного волоса седого – меня уж припорошило, а она вроде и помолодела как-то. Ну, до поры до времени, потому как по Ваньке третью годовщину справили, ей опять поплохело, маме. А под майские и совсем слегла. Три дня выходных – почему не приехать? Я сумку в зубы, на поезд – и в Сычавку. Лежит мама, не встает. Огород сохнет, полила я огород, лучок сортовой высадила, патиссончики… прихватило тут меня немножко – спину, колет чего-то. Сроду не кололо, а тут колет. Пришла я, легла полежать, тут, гляжу, мама ко мне. И что ты, доченька, среди бела дня лежишь, нехорошо это… Гляжу, а она-то встала, мамочка. И вроде помолодела как-то, глаза блестят. Пирог испекла, картошечка молодая, укропчик, все на стол, все мне, доченьке последней. Я ем, а она сидит, голову подперла, на меня смотрит. До вечера так просидели. Она улыбается, глаза блестят, а мне что-то так плохо, так плохо! Надолго, доченька? – спрашивает. Я – на праздники, мамочка. Она – ну еще побудь, дай на тебя хоть полюбоваться, порадоваться… Я – ладно, мамочка, останусь… хорошо ведь тут у тебя…

И вправду – хорошо.

Вышла на крыльцо вечером – звезды такие чистые, крупные, соловей рассыпается, небо синее, а с краю зеленое, и такая благодать на всем! Я в хату вернулась, мама смотрит, улыбается. Садись, говорит, ужинать, доченька. Я – сейчас, мамочка, сейчас. Пройдусь только.

Даже сумку не взяла. Вышла – и до площади центральной, где автобус останавливается. А он как раз и подошел. Я в него. Он не в Южный шел, в Одессу прямо, так я в Южный и не вернулась. По почте заявление послала, что, мол, увольняюсь. И – к Вальке, мы с ней вместе на курсах бухгалтерских сидели. Еще повезло, что в Одессе ее застала. А она хорошо устроилась. Муж в Анталии торгпредом, друг там у него, турок, директор фирмы какой-то. Она и говорит: слушай, может, у нас поживешь? Нам женщина нужна, за детьми присматривать да обед готовить. А я – что? Куда угодно, говорю, только здесь не останусь. И в Южный не вернусь. Давай, говорю, пиши адрес… а что? Готовлю я хорошо, глядишь, еще и замуж выйду. Турки, говорят, полненьких любят, это вы верно. А в Сычавку больше ни ногой. Не поеду я в Сычавку. И домой не поеду. А ну как мама в гости решит. Нет уж, не на такую напали!

* * *

Она печально поглядела на Шендеровича.

– Лильке-то я позвонила – из Одессы уже. Как там Степка, то-се… Она и говорит – мы-то ничего, Бог миловал, а ты смотри, Варвара, как бы мама у тебя опять не заболела… А как заболеет мама, ты ноги в руки и вали отсюда куда подале – может, пронесет.

– Прошу прощения… – Шендерович задумался. – А вы ее, маму, святой водой не пробовали?

– Неловко как-то, – вздохнула тетка, – что ж я ее, маму, как не пойми кого святой водой брызгать буду… – Она поджала губы. – А только в церковь я ее сводить хотела. Пойдем, говорю, мамочка, в церкву, поставим свечку за упокой души-то и Нинки-ангелицы и Ваньки-страдальца. Нет, говорит мама, сама иди, а то мне, как педагогу и члену партии, неудобно. Да и, говорит, как в церкву войду, плохо делается. В глазах темнеет, и душит что-то. И верно, я уж и соседей спрашивала – ни ногой наша мама в церкву. Деньги, правда, дает на благое дело, а сама – ни ногой.

Она вздохнула, отодвинула стул, сгребла остатки хлеба в салфетку.

– Пойду крачек покормлю, – пояснила она, не обращаясь ни к кому конкретно, – вон как кушать просют, бедненькие. Аж зубами клацают.

– Видишь, брат Яни, как оно бывает, – растрогался Шендерович, – а ты все мордой крутишь! Да ты тут в морском просторе как у Христа за пазухой, никакие темные силы не достанут, а все недоволен.

– При чем тут темные силы? – защищался Гиви. – Это ты меня достал, а не темные силы. Меня как раз темные силы не трогали.

– Я бы, – задумчиво произнесла Алка, – на твоем месте не стала бы это заявлять с такой уверенностью. Ты, быть может, всю жизнь под колпаком, только сейчас освободился…

– Разве ты не чувствуешь, – подхватил Шендерович, – этого вольного духа, этого простора, этой свободы от унылых обязанностей. Кем ты там работал, кстати?

– Бухгалтером при пароходстве, – глядя в одну точку, сказал Гиви. – Питерском.

– Ну так будет тебе, канцелярской крысе, о чем вспомнить в Питере своем тухлом. Ладно, пошли на палубу, продышимся, на девок посмотрим.

Гиви вздохнул и покорно поплелся следом. У Шендеровича была харизма. А у Гиви ничего не было. Даже белых штанов. Так, одно недоразумение.

* * *

Морской ветер принес облегчение. Палуба, впрочем, качалась, но так, как ей и положено. Одинокая тучка брела вслед за солнцем. Пахло солью и почему-то тухлой рыбой…

Алка уже сидела в шезлонге, облаченная в шикарный купальник – все, что надо, у Алки было что надо! Гиви даже зарумянился и отвел глаза. У шезлонга уже топтались два каких-то типа со стройными ногами и бычьими затылками.

– Вы тут что-то потеряли, молодые люди? – холодно спросил Шендерович, усаживаясь рядом.

Типы отозвались в том смысле, что, мол, ничего не потеряли… не за тем пришли.

Алка бесстыже хихикала.

Гиви гадал, будет ли драка, и если будет, то что ему, Гиви, делать? Но все разрешилось миром. Типы поймали официантку и спросили пива, а Шендерович тоже спросил пива и развалился в шезлонге, как шейх. Алка, напротив, встала и пошла с одним из амбалов вроде чаек кормить.

– Она тебе кто? – спросил Гиви, мучаясь от неловкости. – Кто-то?

– Алка-то? – отмахнулся Шендерович. – Да так… просто старый боевой товарищ, причем не очень надежный. Так что путь открыт, друг Яни! Если другие не перекроют.

Гиви вздохнул. Диспозиция была все же неясна. Самое обидное, что никаких других блондинок, помимо Алки, поблизости не наблюдалось. Да что такое, вымерли все, что ли? Имелось несколько пышных брюнеток очень среднего возраста. Одна даже покосилась на Гиви и махнула ресницами. Гиви сделал вид, что не заметил.

– Слушай, – спросил он, чтобы отвлечься от блудливых мыслей, – а зачем мы едем? Что покупаем?

– Это, – понизив голос, отозвался Шендерович, – есть страшная тайна. Потому как конкуренты везде так и шныряют… это мое личное ноу-хау… никто не догадался, я допер… первый сорт товар…

– Какой? – тоже шепотом спросил Гиви, потому что Шендерович явно крутил.

– Шарики, – голос Шендеровича упал до еле слышного шепота, – надувные шарики.

Гиви покраснел.

– Это… в переносном смысле? – переспросил он. – Ты имеешь в виду…

– Гондоны? – в полный голос воскликнул Шендерович. – Нет-нет! – Голос снова сник, как флаг в безветренную погоду. – Буквально воздушные шарики. Разноцветные. Вся Одесса на них помешалась. Их, знаешь, гелием надувают – в форме сердечек, там, звездочек… чего еще… полумесяцев. Хорошо расходятся…

– И ты думаешь, это покатит? – спросил Гиви как можно более профессиональным тоном.

Шендерович начал загибать пальцы:

– Места мало занимают – раз. В сдутом состоянии практически совсем не занимают. Весят тоже мало – два. Продаются оптом за смешную цену – три. Накрутка обалденная – четыре. Игореша, дурак, терки пластиковые возил, ты прикинь, ну, таких мы еще не научились – яркие, красненькие, гладенькие, дизайн – зашибись, но они ж хоть и весят мало, а сколько места, и рекламации уже пошли не трут терки, пластик же, а с шариков какой спрос – надул, потаскал за собой на ниточке, отпустил. А стоит такой пузырь не меньше той терки… Я, да ты, друг Яни, да Алка безответственная – где она, кстати? Блин, неужто уже склеили? Да мы втроем всю Одессу шариками завалим!

– По-моему, – поджал губы Гиви, – это авантюра.

– Брось, вся наша жизнь – авантюра. И ты в доле. Слушай, друг Яни, ты расстроился вроде? Из-за Алки, что ли? Да ты не расстраивайся. Все дело в штанах. Ты в таких штанах Алку не склеишь – нефотогеничные штаны. Тут, правда, лавка есть, на пароходе, но накрутка большая. А как сойдем в Стамбуле, я тебе новые куплю. Белые. В обтяжку. Назад поплывешь, как король. Будешь потом в своем Питере дружкам рассказывать, как в Турцию за товаром ходил. Да не смотри ты туда, не смотри, не придет она. Давай лучше пивка попьем, холодненького.

Гиви опять вздохнул.

– Хрен с тобой, – сказал он, – давай!

* * *

Теплоход мягко покачивало. Туда-сюда… туда-сюда.

И откуда волны взялись, подумал Гиви, – на взгляд вода казалась твердой, как листовой металл, по ней скользили окрашенные китайской тушью облачные тени. Теплый порыв ветра донес из освещенного салона тихий смех и звон посуды – замечательный звон тончайшего стекла, приглушенный плеском искрящейся жидкости…

Гиви машинально полез в карман за бумажником и болезненно поморщился.

Деньги были у Шендеровича.

А его, Гиви, печальные командировочные канули в алчную пасть захудалого приморского кафе, безвозвратно унесенные порывом дружбы.

Я попал в рабство, горько подумал Гиви.

Он чувствовал себя обманутым. Он, Гиви, широко потратился, чтобы порадовать хорошего человека Мишу Шендеровича, потому что прельстился призрачным ореолом сурового мужского братства.

Он тяжело вздохнул и перегнулся через борт.

В глубокой тени скользнула еще более глубокая тень – торпедообразная, гибкая. Он машинально отпрянул.

И вовсе он не хотел топиться. Так, поглядеть только…

У перил (это ведь перила или что? – подумал сухопутный Гиви) возникла бледная трепещущая фигура.

Алка, в каком-то немыслимом сарафане с открытой спиной, стояла, вглядываясь в даль, перебирая на одном месте длинными загорелыми ногами, словно приплясывала под льющуюся из окон салона музыку.

Гиви пошевелился.

– Э-э-э… – нерешительно сказал он.

Алка обернулась, окинув его равнодушным взглядом серых глаз, которые сейчас, в лунном свете, казались почти черными.

– А-а, – в свою очередь протянула она, – это ты…

Гиви лихорадочно соображал.

«Никогда я не был на Босфоре… я тебе придумаю о нем… все равно глаза твои как море… голубым трепещутся огнем». Нет, не трепещутся. Какое-то другое слово. Полощутся? Плещутся? Черт, забыл!

– Морем любуешься? – безразлично спросила Алка.

– Ага, – выдавил Гиви пересохшим горлом.

Усладите меня вином и освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви! Или наоборот? Почему, ну почему так бывает? Не те девушки ему нравятся, что ли? Лично сам Гиви всегда думал, что хорошие спутницы жизни получаются из тихих серьезных девушек в темных юбках ровно до середины коленной чашечки. Но у его гормонов было на этот счет иное мнение.

В воде за бортом что-то подпрыгнуло, потом тяжело плюхнулось обратно в воду.

Гиви вздрогнул.

– Ты чего? – удивилась Алка. – Это ж дельфины играют.

– А я думал, акулы.

– Тут, к твоему сведению, акулы не крупнее скумбрии.

Далеко, на горизонте, вставало неяркое пока зарево, играя в сбежавшихся тучах.

Алка стояла, облокотившись на перила, по-прежнему лениво притоптывая стройной стопой с лакированными ногтями. Ногти блестели в лунном свете.

– Это что? – Гиви кивнул в сторону зарева.

– Как – что? – вновь удивилась клиническому неведению Алка. – Стамбул, конечно. Вернее, рефлекс от городских огней. Исключительно населенный город с интенсивной ночной жизнью.

– А-а…

Гиви вновь открыл рот. Колышутся огнем! Точно!

Из соленой теплой тьмы донесся голос:

– Алена? Алла Сергеевна?

Алка, сразу оживившись, резко обернулась.

Некто в ослепительно-белом кителе, выступивший из тьмы, тянул, по меньшей мере, на помощника капитана.

– Луной любуетесь?

– Да так, – неопределенно протянула Алка, – скучаю.

– Вы же обещали позаниматься со мной языками!

– Сразу несколькими? – великодушно спросила Алка. – Ну, можно попробовать.

Некто в белом взял ее под руку (хозяйским жестом, отметил Гиви) и повел в сторону музыки и света.

– Никогда я не был на Босфоре… – донеслось до Гиви.

Он стиснул зубы. Равнодушная луна оловянно таращилась с небес. Под корпусом судна сновали темные тени. Из салона донесся женский смех.

Гиви чувствовал себя до омерзения одиноким. Совершенно одинокий, никому не нужный Гиви, стоящий на палубе теплохода, почему-то плывущего в Стамбул, захваченный ненароком холодными руками судьбы, развязующей и связующей узлы, по причине сходства с неведомым, но оттого не менее омерзительным Яни…

А ведь мама меня любила – ни с того ни с сего подумалось ему. И тетя Натэлла.

…В каюте было полутемно. Тетка глухо храпела за задернутой занавеской. Гиви, сжав зубы, рухнул, не раздеваясь, на койку и закинул руки за голову.

– Нагулялся? – благожелательно спросил Шендерович. – Поспал бы лучше, завтра вставать рано. Прибываем.

– Ты бы лучше за Алкой приглядывал, – буркнул Гиви.

– А что – Алка? Я за Алку не беспокоюсь. Она сейчас на самообеспечении. И напоют ее, и накормят.

Он обеспокоенно поглядел на Гиви:

– Ты что, втюрился, что ли? Ты ее зря всерьез принимаешь, Алку… не того полета она птица… вольная она птица, брат Гиви. Вот погоди, вернемся из Турции, долю твою тебе выплатим, приоденем, другую найдем. Хорошую.

– Иди ты к черту, – горько сказал Гиви.

* * *

Гиви одурело вертел головой – шум торговых улиц и ослепительный солнечный свет вместе создавали стойкое впечатление, что он попал в пчелиный улей. Что активно подтверждало обоняние – отовсюду лился сладковатый запах варенных на меду сластей; на каждом углу приплясывали лоточники, вокруг которых вились одуревшие осы.

В судорожно стиснутой руке нагревалась бутылка пепси, которую купил ему Шендерович.

Над городом висело марево.

Я иду по Стамбулу, на всякий случай напомнил себе Гиви. Вот это я. А вот это – Стамбул. И что я, спрашивается, тут забыл?

– Эй! – Кто-то схватил его за рукав. – Русский, да? Смотри сюда, русский!

Гиви попытался освободить рукав. Но сухощавый турок в красной жилетке вновь нырнул за свой прилавок, не ослабляя хватки:

– Ковры берем, да?

– Нет, – сухо ответил Гиви.

– Хали, килим! Гляди, какой красота! Невеста подаришь! Мама невеста подаришь!

– Не надо. – Гиви попытался освободиться.

– Та девушка подаришь! – Продавец кивнул на Алку, которая через две лавки от них задумчиво прикладывала к шее кораллы. – Красивый девушка. Сразу любить будет!

Гиви наконец сумел высвободиться.

– Слушай, какой ковер, – сердито проговорил он, с ужасом внимая собственному, вновь пробудившемуся опереточному акценту, – куда я его? В карман спрячу?

– А! – понимающе кивнул продавец. – Тогда вот! То, что нужно мужчина!

Он отдернул пеструю занавеску, демонстрируя стену, сплошь увешанную причудливо изогнутыми кинжалами. Гиви вновь застыл. К оружию он питал слабость. Особенно к холодному. Оно придавало уверенность.

Ятаганы, решил Гиви.

Он нерешительно полез в карман и вновь скривился.

Сука этот Шендерович.

Продавец, видимо умеющий читать по лицам, мигом потерял к нему интерес.

– Гиви! – заорал Шендерович, выныривая из-за очередной лавки. – Блин! Яни! Ты что уставился? Давай сюда!

– Ты на меня не ори, – сквозь зубы пробормотал Гиви, в котором неожиданно проснулось попранное достоинство.

Шендерович плавно дал задний ход.

– Ты чего, – сказал он, подходя к Гиви и дружелюбно похлопывая его по плечу, – это ж подделки! Тут все одни сплошные подделки. А дерут, блин, как за музейные экспонаты, совести у них нет, вот что я тебе скажу. Таким кинжалом даже яблоко от шкурки не очистишь. Вот погоди, сходим на Лейили, на барахолку, купишь себе…

Гиви бросил печальный взгляд на кинжалы, грозно сверкающие на солнце. Они выглядели именно как и надлежало подделкам – лучше, чем настоящие.

– Пойдем, брат Яни, – уговаривал Шендерович, – пойдем, назначено нам.

– Не пойду! – неожиданно твердо сказал Гиви.

Шендерович несколько опешил:

– Да ты чего? Куда ты денешься?

– В консульство пойду. Есть тут консульство?

– Ну есть, – неохотно согласился Шендерович. – Типа посольство. И чего ты им скажешь? Что ты по пьяни по чужому паспорту выехал? Ты ж шпион… нарушитель границы.

– Разберемся, – угрюмо сказал Гиви. – Раскаюсь. Одумаюсь. Расскажу, как вы, аферисты, меня своими сетями опутали. Не хочу я так. Что я, как невольник, – каждый кусок выпрашиваю…

– А! – сообразил Шендерович. – Так это, брат Яни… я ж о тебе забочусь. Ты погляди, тебя ж как младенца тут каждый вокруг пальца обведет.

– Уж как-нибудь.

Шендерович пожал плечами.

– Перед Алкой шикануть хочешь, – проницательно сказал он, – пыль в глаза пустить. Все лавки скупить, бросить к ее ногам! Вокруг кораллов она тут выплясывала.

– Не твое дело. Слушай, одно из двух: либо я в доле, либо жертва интриги.

– В доле, в доле… на, – Шендерович втиснул ему в ладонь мятый комок, – сори, выбрасывай! Только потом не жалуйся, что, мол, не углядел, подделку всучили.

– Сказано, сам разберусь.

– Мальчики! – нетерпеливо крикнула Алка, бросив на прилавок очередное ожерелье, на сей раз с бирюзой. – Вы скоро там? Мишка! Ты ж говорил, вы на два забились!

– Идем-идем! – Шендерович извлек из кармана потертую на сгибах карту Стамбула. – Ага, вот… теперь, кажется, влево… не боись, тут всего пару минут ходу. А ты, Яни, деньги лучше спрячь. Потом потратишь, успеешь еще.

Он подхватил Гиви под руку, увлекая его по улице и попутно отмахиваясь от уж очень приставучих разносчиков.

– Ты, главное, помни, – внушал он на ходу, – ты – Яни. И у тебя все схвачено. Входишь, видишь Али, сразу говоришь: «Привет, Али!»

– По-турецки?! – ужаснулся Гиви.

– А то этот Ставраки недорезанный по-турецки умеет! По-русски, как же еще.

Он подумал, потом великодушно разрешил:

– Можешь сказать «хэлло!». Мол, хэлло, Али…

– А как я узнаю, что это Али?

– Да этот урод его от силы пару раз и видел. Входишь, сразу кричишь: «Али!» И все тут. Потом представляешь ему меня. Это, мол, Миша, босс наш. Запомнил?

– Запомнил.

– Я на него Алку напущу. Ему не до тебя будет. Они блондинок любят. Так что не дрейфь, все обойдется. А уж дальше я сам… ты сиди, молчи.

– Ладно. А если спросит?

– Что спросит?

– Как дела, мол, Яни?

– Говори – хорошо дела. Алка! Как по-турецки «хорошо»?

– О’кей, – не оборачиваясь, ответила Алка.

– Ну видишь, как все просто. Сюда.

Шендерович нырнул в открытую дверь – на Гиви, торопливо последовавшего за ним, обрушился полумрак и такой густой запах кофе, словно Гиви окунулся в кофейную чашку.

За столиками маячили смутные фигуры.

– Это что? – шепотом вопросил он. – Контора?

– Какая контора? Это кофейня. Разве дела делаются в конторе?

Несколько черноусых мужских лиц медленно обернулись к новоприбывшим.

Алка что-то прошептала на ухо Шендеровичу.

– Мерсаба, – вежливо сказал тот, – нэреде Али?

И ткнул Гиви локтем в бок.

– Али! – взвизгнул Гиви.

Совершенно опереточный официант в феске, подскочив, внимательно их оглядел.

– Русум? – спросил он. И заорал, обернувшись в зал: – Али! Эй, Али! Тут тебя какое-то чмо спрашивает.

– А? – слабо пробормотал Гиви.

– Не боись! – повторил Шендерович, дружелюбно хлопая его по плечу. – Видишь, все свои.

Из мрака вынырнул Али, совершенно неотличимый от остальных. На волосатой груди блестела толстая золотая цепь.

– Салям алейкум, – вежливо сказал Шендерович. И вновь ткнул Гиви локтем в бок.

– Салям алейкум, – покорно повторил Гиви.

– Здравствуй-здравствуй, хрен мордастый, – кивнул Али, – присаживайтесь. Привет, Яни. Давно не виделись. Как делишки?

Гиви было открыл рот, но Али уже отвернулся. Он поглядел на Алку, расправил пальцем усы, потом покосился темным глазом в сторону Шендеровича.

– Миша? – спросил он.

– Это есть Миша, – механически воспроизвел Гиви, – он есть наш босс.

– Босс – то запор, а то понос, – прокомментировал Али.

И, склонившись к Гиви через весь столик, громким шепотом спросил:

– Ему можно доверять? Рожа уж больно хитрая.

Шендерович пнул Гиви под столом ногой. Гиви непроизвольно дернулся. Стул под ним скрипнул.

– Как мне самому, – торопливо сказал Гиви.

Али неодобрительно покосился на него.

– Нервничаешь, – заметил он.

– С непривычки, – пояснил Шендерович.

Али понимающе кивнул.

Какие такие шарики, пронеслось в голове у Гиви. Боже ж мой! Во что я впутался. Они ж наверняка наркотики переправляют. Или оружие… кому я поверил? Авантюристу этому? Сейчас войдут эти… карабинеры… арестуют нас… а у меня еще и паспорт подложный. Горе мне, горе!

Он нервно огляделся. Красивые мужчины сидели за столиками, неторопливо попивая кофе.

– Товар есть? – сурово спросил Шендерович, поигрывая ложечкой.

– Есть, – так же сухо ответил Али, прихлебывая кофе.

– Где?

– На складе. – Али пожал плечами. – Где ж еще? Вечером доставим, как договаривались.

– Я хочу присутствовать при погрузке. Номер склада?

Али молча протянул ему карточку. Шендерович, прищурившись, кинул на нее беглый взгляд, потом вынул из нагрудного кармана пухлый конверт и в свою очередь протянул его Али:

– Задаток.

Конверт исчез в аналогичном кармане на могучей груди Али.

Али благожелательно кивнул, вновь искоса поглядел на Алку и расправил плечи:

– Красивая девушка, э?

Алка разразилась какой-то длинной непонятной фразой – очевидно, по-турецки, решил Гиви.

Какое-то время Али недоуменно таращился на нее, потом осторожно произнес:

– Ну да, ну да…

Шендерович нервно обернулся:

– Яни…

Гиви сидел погрузившись в свои мысли. Огромный город, куча людей, толпы буквально, и каждый чем-то занят. Каждый при деле, каждый на своем месте, каждый знает, кто он такой. И только он, Гиви, не знает, кто он такой. Пустое место, окруженное воздухом, вот кто он такой.

– Яни, блин! Вставай, мы уходим.

Гиви поднялся, вежливо осклабившись, пожал протянутую через стол железную ладонь Али.

– Плохо выглядишь, кацо, – сочувственно произнес Али, – с лица спал.

Гиви издал неопределенный горловой звук.

– Пошли-пошли… – Шендерович схватил его за руку и поволок между столиками. – Скажи дяде «до свидания».

Алка, бесстыже вильнув задом, уже поднималась по ступенькам. Вслед ей неслось одобрительное цоканье языков и постукивание чайных ложечек.

– Штирлиц! – упрекал Шендерович на ходу. – Мастер скрытия! Чуть легенду не провалил! Ты ж имя свое, сука, все время забываешь. Ладно, сегодня грузимся, и все! Аллес! Отваливаем, пока целы.

Гиви отшатнулся от бьющего в лицо солнечного света. Далеко-далеко над бухтой Золотой Рог плыл ослепительный зной, разбивая воду на тысячи серебряных зеркал.

Он остановился так резко, что Шендерович, по-прежнему волочивший его за руку, петляя меж прохожими, потерял равновесие.

– Миша, – тихо, но яростно произнес Гиви, – Шендерович! Ты маму любишь?

– Ну? – мрачно спросил Шендерович.

– Мамой заклинаю, скажи правду. Почему тайна такая? Почему спешка? Почему ты оглянулся только что? Ты ведь проверял, не следят ли за нами, Миша! Проверял же, а? Что мы покупаем? Что везем? Тут что-то нечисто, Миша.

– Ну нечисто, – хмуро пробормотал Шендерович, отводя глаза и разминая сигарету. – Обманул я тебя, брат Гиви.

– Так я и знал. – Гиви почувствовал, как у него подкашиваются ноги.

– В опасное дело я тебя втравил, друг.

– Значит, наркотики, – уныло произнес Гиви. – Что ж ты, мерзавец…

– Наркотики? – удивился Шендерович. – Да за кого ты меня принимаешь? Сказано же – шарики! Хочешь, контейнер вскрою! При тебе вскрою! Сам посмотришь!

Что такого сугубо опасного может произойти с шариками, для Гиви оставалось неясным.

– Это что, сырье для взрывчатки, да? – выдавил он пересохшим горлом.

– Ну и фантазия же у тебя, брат Гиви. – Шендерович вновь нервно оглянулся, подхватил Гиви под локоть и торопливо увлек его в ближайший проулок. – Какое сырье? Пластик – он и есть пластик. Накачиваешь гелием, выходишь на Приморский бульвар, стоишь, внизу порт раскинулся, все на солнце сверкает – сердечки, слоники… людям нравится.

– Тогда почему?

Шендерович вновь оглянулся. Поблизости никого не было, за исключением Алки, которая стояла, прислонившись к выбеленной солнцем стене, и нетерпеливо притоптывала босоножкой.

– Лысюк! – шепотом произнес Шендерович, приникая к самому уху Гиви.

– Чего? – Гиви от неожиданности отшатнулся. – Какой лысюк?

– Да тише ты! – нервно воскликнул Шендерович.

– Эт-то что еще такое?

– Не «что», а «кто»! – Шендерович покрутил головой. – Это, брат, такой… такое… такого в вашем Питере и не водится! Уж такой он, этот Лысюк, жук, другого такого нет. И в чем самый ужас – он все время у меня на хвосте висит. Ох, боюсь, опять пронюхает… у него ж нюх как у стервятника. Он же надо мной как гриф лысый кружит. – Он вздохнул, отбросил сигарету. – В условиях повышенной секретности работаем. А то, ты ж понимаешь, выйдет Лысюк по моим следам горячим на контору, товар перебьет, поставщиков перекупит, клиентуру переманит. А то и распугает.

– Погоди, – поморщился Гиви, – что, кроме этого Али уже в Турции никто и шариками не торгует?

– Да до фига! – отмахнулся Шендерович. – Не в том же дело! Ему ж, Лысюку, не просто шарики нужны. На мое горло наступить ему надо, ясно? Повязаны мы с ним мистической нитью судьбы. Закон сохранения счастья в замкнутой системе. Ему плохо – мне хорошо. Мне плохо – ему хорошо. И ему лично второй вариант ближе. Вот такой, брат Гиви, расклад. Потому я и товар лично принять хочу – от Лысюка любой пакости ждать можно. Некондицию подсунет, а то и лично рукой своей поганой шарики продырявит…

– А-а, – расслабился Гиви.

Мистическая связь Шендеровича с невидимым Лысюком его не слишком беспокоила. Но на всякий случай он спросил:

– А он что, тоже в Турции?

– Кто знает, брат Гиви, – неопределенно отозвался Шендерович, – кто знает… – Он отмахнулся широким движением мощной длани. – Ладно, пошли! Вон Алка уже землю роет. Не любит она на одном месте застаиваться. Сядем на холодке, порубаем… белки`, там, углеводы… барабульку жареную, кебаб… Ты чего хочешь? Погуляем, в хаммам сходим, на Галату. Там такой ресторанчик, на Галате, пальчики оближешь. Девушки танец живота пляшут. Видал когда-нибудь танец живота?

– Не видал, – слабо отозвался Гиви.

Прекрасные смуглые девушки вырисовались в туманной дымке, руки колеблются, точно гибкие ветви, нежные лица прикрыты газовой вуалью, в нежных пупках сверкают драгоценные камни.

Он сглотнул и открыл глаза.

Раскаленный воздух вился над улочкой, две кольчатые горлицы лениво дрались из-за оброненных кем-то орешков…

Алка озабоченно поглядела на часы.

– Ты чего это? – насторожился Шендерович.

– Да так, – неопределенно произнесла Алка, – забилась я тут с одним. На шесть.

– Погоди-погоди, – волновался Шендерович, – как – забилась? А переводить кто будет?

– Что переводить-то? – лениво поинтересовалась Алка.

– Ну, – неопределенно отозвался Шендерович, – мало ли… Тебя зачем взяли?

– Потому что на меня лишние полтораста кило полагается, – сухо сказала Алка, – плюс бабок полторы штуки. Плюс деловые контакты. Так я чем занимаюсь, по-твоему? Связями с общественностью и занимаюсь. Иду на сближение.

– Знаю я твое сближение, – отмахнулся Шендерович.

– Да ладно, – миролюбиво произнесла Алка, – во-первых, нужный человек, полезный. А во-вторых, на танце живота сэкономишь. Чего я в этом найт-клубе не видела – сплошь челноки вроде вас да туристы голозадые! А он такие места знает…

– На понт берет, – мрачно сказал Шендерович.

– А мне без разницы. Ну ладно, мальчики, пока-пока. Мне еще привести себя в порядок, там, переодеться, причесаться…

Она развернулась и неторопливо двинулась по переулку. Лоточники оборачивались ей вслед.

– Постой! – сориентировался Шендерович. – Где ж тебя искать, если что?

– А ты меня не ищи, – дружелюбно посоветовала Алка, обернувшись, но не снижая темпа, – я на теплоход, слава богу, дорогу знаю. Доберусь.

– Когда? Через неделю?

– А хоть и через неделю. Не боись, без нас не уплывете.

– Да что ты о себе возомнила? – возмутился Шендерович. – Что ты за птица такая?

– Не я, а он, – пояснила Алка, – капитан он, ясно? Второй после Бога.

И, уже не оборачиваясь, двинулась прочь по мощеной кривой улочке, фигура ее дрожала и расплывалась в раскаленном сизом мареве уличных жаровен.

– Во! Видал, друг Яни? – сокрушенно произнес Шендерович. – И так всегда. А с другой стороны – капитан… паблик рилэйшн…

– Врет? – с надеждой спросил Гиви.

– Не-а… Алка не врет. В том-то и беда. Пойдем, брат мой греческий, пойдем, хоть барабульку попробуешь.

– Не хочется мне, – печально сказал Гиви.

Раскаленный комок денег слегка шуршал при каждом его шаге. Гиви поморщился.

Он хотел купить Алке кораллы. Лучшие во всем Стамбуле. Такие кораллы – зашибись. Ладно, капитан купит.

Толпа сгустилась. Теперь уже не лоточники огибали их – они огибали лоточников. И еще каких-то людей, которые сидели на ковриках, скрестив ноги. С прилавков свешивались пестрые ткани, маленькими солнцами сияли плоские медные блюда. Ковры переливались, точно стая бабочек, усевшаяся на цветочную клумбу. Ятаганы горели, точно крохотные, но очень свирепые молнии.

– Погоди, – сказал Гиви.

Не нужны Алке его кораллы. Не будет он угощать ее холодным вином на увитой виноградом террасе кафе.

Он сунул руку в карман и извлек мятый сверток.

Он вернется в Питер, расстелет многоцветный ковер в полумраке сырой коммуналки и позовет друзей. Каких таких друзей? Ну, найдет каких. Друзья будут восхищаться ковром, а он им расскажет, как один его хороший друг совершенно неожиданно и бескорыстно пригласил его проветриться в Стамбул, потому что его, Гиви, везде уважают. Даже в Одессе знают, кто такой Гиви из питерского пароходства! Главному бухгалтеру он подарит вон ту феску. А то у него вечно лысина мерзнет.

– Вот это… – Он указал пальцем на ковер, потом в затруднении обернулся к Шендеровичу. – Как сказать «сколько стоит»?

Шендерович напрягся. Без Алки он чувствовал себя неуверенно.

– Эта… бу нэ кадара… – выдал он наконец.

– Сколько стоит, красивый? – выкрикнул продавец из-за прилавка. – Бери, хороший, даром отдаю! Почти даром!

– Почти даром – это сколько? Миша, повтори – как «сколько»?

– Да что ты меня мучаешь? – взвыл Шендерович. – Не видишь, они лучше тебя по-русски говорят! Да отпусти ты его – (это он уже продавцу, который целеустремленно ухватил Гиви за рубашку), – что вы его все лапаете?

Он тоже схватил Гиви и поволок его прочь. Какое-то время Гиви трепыхался, разрываемый меж двух мертвых хваток, но Шендерович победил.

– Ладно-ладно, – уступил Шендерович (и что это он со мной как с маленьким, подумал Гиви, впрочем, сам виноват), – ладно, я тебе сам рубашку куплю. Сам обещал, сам и куплю. А ты купи что хочешь. Ты прав. Иначе удачи не будет. Карма испортится. Так что иди выбирай, что на тебя смотрит. Только, умоляю, ковер не покупай. Впрочем, черт с тобой. Покупай. Только сам тащить будешь.

Но Гиви уже расхотелось покупать ковер.

Чужой, равнодушный мир вращался вокруг него, точно цветные стеклышки в калейдоскопе. Выклики разносчиков, гортанные крики чистильщиков обуви, воркование жирных голубей, треск жаровен, гудки автомобилей, пытающихся проложить себе путь сквозь толпу… запахи – и почему-то все неприятные, горелым жиром пахло, бензином, раскаленным гудроном, птичьим пометом. И все почему-то казалось бесплотным, нереальным. Иллюзия, фата-моргана…

Кто-то вновь ухватил его. На сей раз за штанину.

Гиви вздрогнул.

– Лютдоен бэни… мисиниз…

Надо же, подумал он, они тут все-таки говорят по-турецки.

Он осторожно попытался вытащить ногу, но сухая птичья лапка держала крепко.

Он глянул вниз.

Старик, сидевший на потрепанном коврике, таком вытертом, что узор едва угадывался, с надеждой вернул ему взгляд.

– Миша! – беспомощно позвал Гиви. – Миша! Чего он хочет?

– Чтобы ты купил что-нибудь, – пожал Шендерович плечами.

– А… что?

На крохотном коврике ничего не было. Кроме остроносых шлепанцев, чисто символически водруженных на заскорузлые бурые пятки. Еще имелись плотные черные… шальвары? – гадал Гиви – и выцветшая, когда-то красная жилетка, милосердно прикрывающая голую цыплячью грудь. В сморщенном ухе болталась потемневшая от времени серьга в форме полумесяца.

– Колоритный туземец, – уважительно сказал Шендерович. – Теперь таких уже не делают.

Старик с ловкостью бродячего фокусника извлек из ниоткуда потертую войлочную сумку и широким жестом вывалил ее содержимое на коврик у ног Гиви.

– Э? – Гиви вновь обернулся к Шендеровичу.

– Хлам, – махнул рукой тот. – Пыль веков.

На коврике материализовались несколько разнообразных кинжалов – старик ловким, каким-то очень профессиональным движением по очереди выдернул их из ножен и покрутил в воздухе. Металл тускло отблескивал на солнце – ничего общего с начищенными ятаганами на пестрых прилавках. Прежде чем очередной кинжал вновь скрылся в ножнах, Гиви успел заметить, что все они подозрительно иззубрены, покрыты пятнами не менее подозрительной ржавчины.

– Он их что, из музея спер?

– Какой музей? Кто на это польстится?

– Мисиниз… эфенди, – повторил старик.

– Э? – Гиви вопросительно глянул на Шендеровича.

– Типа «купи, пожалуйста», – не совсем уверенно ответил тот.

– Настоящие? Эти – настоящие?

– Настоящие, – вздохнул Шендерович. – Уж не знаю, кого он ими резал.

Один кинжал был все-таки хорош – ножны в серебряной оковке, бело-голубое лезвие с дымчатым узором по клинку. Гиви невольно залюбовался. Таким кинжалом поражают врага в трусливое сердце, разрезают путы на запястьях прекрасной полонянки… что там еще, э?

– Дамаск! – гордо прокаркал старик. – Дамаск!

Ах, Дамаск, благословенный город, где порою в ночи на скамье у фонтана можно встретить прикорнувшего Гаруна аль-Рашида, где бредут по раскаленным камням верблюжьи караваны, лелея в тяжелых тюках шелка и хну… наклонись ко мне красивым станом, о Лейли… и ты, о луноликая Зейнаб…

– Сколько? – не выдержал Гиви. – Эт-та… бука но дура? Хау мэни, короче?

Старик был, должно быть, прирожденным полиглотом, потому что тут же стремительно выбросил вверх три пальца.

– Это чего? – обернулся Гиви к Шендеровичу.

– Три, – пояснил тот.

– Чего – три? Доллара? Рубля? Чего? Э, – обернулся он к старику, – сри бакс, э?

И тоже зачем-то выбросил три пальца.

Какое-то время они со стариком молча таращились друг на друга.

– Хаир сри бакс, – сурово отрезал старик. – Лира… учюз бин лира…

– Учбин, – согласился Гиви, – ага…

– Учюз бин. – Старик заскрипел зубами. Звук был страшный.

– Ладно-ладно, – испугался Гиви, – учюз так учюз. Миша, что он сказал?

– Три тысячи лир, он сказал, – рассеянно пояснил Шендерович. На него, видно, накатил очередной приступ лысюкобоязни, потому что он нервно оглядывался и уже начал приплясывать на одном месте.

– Ско-ка? – переспросил Гиви.

– Дурень, это ж вообще один доллар. Инфляция у них.

– Тогда не понимаю, – усомнился Гиви, – послушай, чего он хочет?

– Чего ж тут не понять, – удивился Шендерович, – продает он. Ты предлагаешь больше, он просит меньше. Все ясно. Но ты торгуйся, торгуйся. Иначе он тебя за человека считать не будет. Торговаться угодно Аллаху.

– А чего он баксами не берет?

– А я знаю? Может, он их по жизни за деньги не считает. Может, когда он родился, Америку еще не открыли.

Гиви пожал плечами и выбросил один палец.

Старик поглядел на него с отвращением и выбросил два. Пальцы были узловатые и корявые.

– Ну? – обернулся Гиви к Шендеровичу.

– Что – ну? – нетерпеливо сказал Шендерович, – кончай эту волынку. Жрать охота.

Но на Гиви напал приступ азарта. Он снова выбросил один палец. Палец торчал даже как-то оскорбительно.

Старик вновь заскрипел зубами и потянулся к поясу. Корявая рука легла на рукоять кинжала.

Гиви на всякий случай отодвинулся.

Старик выхватил кинжал из ножен и начал вращать им в воздухе. Блеск лезвия образовал стремительную дугу.

«Смотри, батоно, какой кинжал! – казалось, говорил старик. – Погляди, генацвале! Какой мужчина без кинжала? Врага зарежешь, друга спасешь! Женщину уведешь! Вот какой кинжал! Стыдно без кинжала мужчине! Сэрцхвиле сэрцхвале!»

– Ага! – вслух согласился Гиви.

И вновь выбросил один палец.

Старик плюнул на землю. И, вновь заскрежетав зубами, вытащил из бездонного кармана еще один предмет. Предмет был так себе. Что-то маленькое, совершенно бесформенное. Старик бросил это на землю к ногам Гиви.

Гиви наклонился.

Кольцо было таким же древним, как кинжал. Или даже еще древнее. Пыль веков осела на нем, превратившись в черную патину.

– Э? – засомневался Гиви, поглядывая на Шендеровича.

– Да покупай ты скорее, – нетерпеливо сказал тот, – отличное кольцо. Сувенир! И таможня не отберет – на фиг ей такой… ну, в общем, не придерется. Придешь, почистишь абразивкой…

Гиви вновь обернулся к старику. Тот поспешно выбросил два черных пальца и теперь крутил ими под самым носом Гиви.

Гиви, кряхтя, выпрямился, сжимая кольцо в руке.

– Эх! – сказал он. – Ладно…

Он покопался в кармане и, вытащив смятый комок денег, при помощи Шендеровича отсчитал две тыщи лир. И тут инфляция, эх!

На пальце кольцо смотрелось как-то странно. Как влитое. Черный перстень, даже вроде печать какая-то на нем. Правда, затертая… Гиви посмотрел, покрутил…

– Э! – заорал старик. – Эфенди!

– Черт, – удивился Гиви, – кинжал забыл.

Он осторожно принял кинжал из негигиеничных рук старика и аккуратно закрепил потертые ножны на поясе. Вид получился диковатый.

Солнце медленно опускалось за раскаленные купола; кресты и полумесяцы таяли в густой лазурной патоке небес. Вытянувшиеся глубокие тени придали корявой фигуре на коврике сходство с гигантским и не слишком дружелюбным пауком.

Гиви невольно поежился.

– Да пойдем же, – не выдержал Шендерович, – чего встал?

Гиви покорно двинулся за ним. Кинжал при каждом шаге похлопывал его по бедру. Ощущение было не слишком приятное. Тем более что кинжал раскачивался как-то не в ритме. Вел себя как инородное тело.

Гиви ему явно не нравился.

Сталь сама выбирает себе хозяина, думал Гиви. Интересно, как она избавляется от предыдущего?

Они проталкивались сквозь толпу, наступая на пестрые ткани, отмахиваясь от приставучих торговцев в ненатуральных этнографических фесках, с явно фальшивыми усами, от женщин в блестящих обтягивающих кофточках, под которыми колыхались мощные груди. Почему-то все женщины как на подбор были рыжими.

– Ковер все-таки не покупай! – умоляюще сказал Шендерович.

Сам он, не останавливаясь, что-то выловил из пестрой сутолоки, что-то швырнул обратно на прилавок, что-то придержал… через несколько минут в руке его уже трепыхались на вечернем ветерке шелковые платки – красные, золотые, зеленые.

– На подарки, – пояснил он, встретив вопросительный взгляд Гиви. – Потом себе выберешь, какой понравится. Девочки у вас в бухгалтерии есть? Две? Выберешь два.

Он вновь подозрительно оглянулся.

Гиви на всякий случай оглянулся тоже.

– Миша! – шепотом удивился он. – Куда он делся?

– Где? – вздрогнул Шендерович. – Кто? Лысюк?

– Да какой Лысюк? Я ж его в жизни не видел! Я про старика… ну того, продавца на коврике. Он пропал! Только что сидел вот…

– Еще бы, – сумрачно проговорил Шендерович, – смылся от греха подальше. Впарил лоху, а вдруг лох-то и передумает, побежит обратно бабки требовать… тут, брат Яни, нужно ухо востро держать, а то наколют на все – пукнуть не успеешь. Они, турки, все такие… ушлые они… неверного обмануть не грех. Ладно, пошли. Барабульку порубаем. Вон там, под тентами… Я тебя, грек ты мой свободолюбивый, научу жить широко.

– Широко я и сам умею, – сухо сказал Гиви.

Зарплата у него была курам на смех, но в мечтах он очень часто жил широко. По крайней мере, представлял себе, как это делается.

Шендерович решительной походкой направился к столикам под полосатыми навесами. Из кармана у него игриво торчал хвостик шелкового платка.

– Две порции барабульки, – вещал Шендерович, откинувшись на гнутую хрупкую спинку пластикового стула, – и две ракии. Ту… ту барабулька, ту ракия, андерстенд?

– Авжеж, – сухо сказал официант.

– Бутылку, – возвысил голос Гиви.

– Бутилку ракия? – удивился официант.

– Ноу. Коньяку. Армениан бренди, слышал такое?

– Гиви, – Шендерович укоризненно покачал головой, – ну какой коньяк? Ит из жара, андерстенд? Какой урод пьет коньяк в жару?

– Я пью, – мрачно отозвался Гиви.

– Вечером, – нежно сказал Шендерович, – я ж сказал, гуляем вечером. А сейчас пополняем.

О, белая, золотая, розовая Алка, небрежно стряхивающая с лепестковых ступней босоножки в полумраке капитанской каюты…

И Гиви шикарным жестом бросил на стол пачку мятых купюр…

* * *

– …Я тво-ою могилку искал, – выводил Гиви, – но ее найти нелегко. До-олго я томи-ился и… ик! Страдал!

– Где же ты, моя Сулико? – лояльно поддержал Шендерович.

И вправду – где?

Вечер над славным городом Константинополем сгустился как-то незаметно, словно вор, позарившийся на дневной свет. Вот еще недавно золотились на солнце купола и чернели на фоне желтого закатного неба минареты, а вот лишь полумесяц на башне горит, отражая невидимое уже с земли солнце, а вот и он почернел, погас и теперь кажется силуэтом, вырезанным из черной бумаги.

Орали цикады и муэдзины.

От воды несло гнилью.

Волны разбивались о сваи с еле слышным шорохом, влача на себе разнокалиберный мусор. Пришвартованные буксиры и рыбацкие суденышки мягко ударялись о мол просмоленными бортами, с притороченными к ним автомобильными камерами. Канаты удерживали их с видимой ленцой – чего стараться…

Картонными коробками-переростками возвышались пакгаузы, над ними, точно гигантские насекомые, застыли на растопыренных лапах подъемные краны.

– Гд-ее… – завел Гиви.

Он в ужасе понял, что не знает, как там дальше. То ли забыл, то ли никогда не знал… На всякий случай он повторил последнюю строчку, рассчитывая на вмешательство Шендеровича.

– Ну? – подбодрил Шендерович.

– Все, – сокрушенно сказал Гиви.

– Позор, – Шендерович покачал головой, на миг утратив равновесие, но тут же выровнял бортовой крен, – позор не знать вековую курту… культуру своего народа.

– Культур-мультур, – опечалился Гиви. – Эх!

Свежий воздух с моря ударил ему в лицо, он вздрогнул и огляделся.

– Миша, – сказал он почти трезвым голосом, – а где это мы?

– На складах, ессесно, – четко проговорил Шендерович. – Грузимся.

Он извлек из кармана карточку, полученную от Али в кофейне, и, прищурившись, старался разобрать смутно видимые в полумраке координаты.

– Склад номер… какой же номер? Ага! Двадцать два, – пробормотал он и на всякий случай пояснил Гиви: – Твенти ту.

– Арабскими? – тупо переспросил Гиви.

– А какие еще есть? – удивился Шендерович.

Он, по-прежнему щурясь, вглядывался во тьму, пытаясь разглядеть номера, черной масляной краской намалеванные на стенках пакгаузов.

– Восемь… – бормотал он, – одиннадцать… ага, нам туда, брат Гиви…

Он решительно двинулся в узкий проем между контейнерами. Гиви плелся за ним.

– Заплутали маленько, – продолжал он бормотать на ходу, – а все из-за тебя, герой-любовник хренов. Пьешь, как грек. Хуже Яни, ей-богу…

Сухо кашлянула вспугнутая чайка.

Гиви стало неуютно.

– Миша, – произнес он шепотом, – почему так тихо?

– Потому что вечер пятницы, – пожал плечами Шендерович, – кто ж пашет вечером в пятницу?

– Мы, – печально сказал Гиви. – А почему?

– Потому что Лысюк, – ответил Шендерович нервным шепотом. – «Конспирация» – знаешь такое слово? Ага, вот и наш…

Склад номер двадцать два стоял на отшибе, углом выдвигаясь к черной воде. Двери были широко распахнуты, открывая угрюмый проем, у порога застыл одинокий погрузочный кар.

Черные фигуры деловито передвигались на фоне проема.

– О! – оживленно воскликнул Шендерович. – Уже грузят!

Гиви поежился. Благосклонный ангел, издавна опекающий хорошо поддавших грешников, нежно подул ему в затылок.

– Миша, – сказал Гиви неуверенным шепотом, – тут что-то не так… Миша…

Но Шендерович уже бодрым деловым шагом двинулся к складу и заглянул внутрь.

– А… это, – произнес он скучным и одновременно напористым тоном преуспевающего бизнесмена, – что, уже погрузились? Почему без меня? Я ж велел… Эй, что ты делаешь?

Гиви рванулся было на помощь другу, но с ужасом почувствовал, как между лопаток ему упирается что-то твердое и холодное.

Не менее холодный голос что-то проговорил, явно не по-русски.

– Чего? – услужливо переспросил Гиви.

– А, шайтан! – сказал голос. – Инглиздже бийор? Спик инглиш?

– Ага, – заторопился Гиви, судорожно шаря в потемках сознания. – Это… йес, э литтл…

– Стэнд стилл, – сказал голос. И на всякий случай посильней прижал к Гивиной спине холодный предмет.

– О’кей, о’кей, – не стал спорить Гиви.

Внутри склада, за его огромным алчным зевом, происходил какой-то неясный шум, словно несколько человек, тяжело ухая, лупили во что-то мягкое…

Холодное продолжало прижиматься к позвоночнику, но этим тактильные контакты не ограничились – Гиви ощутил деловитое похлопывание по бокам.

Три руки у него, что ли? – изумлялся Гиви.

Некто нащупал кинжал на поясе – Гиви почувствовал, как ловкие пальцы отстегнули ножны.

– Ого! – сказал некто.

– Ага, – уныло согласился Гиви.

Затянутая в черную перчатку рука мелькнула у Гиви перед носом – ловко, точно женская, залезла в нагрудный карман и вытащила оттуда изрядно отощавший бумажник. Бумажник издевательски мелькнул перед носом Гиви и исчез.

О-ля-ля! – подумал Гиви.

Аналогичный трюк проделали два цветных шелковых платочка – подарки бухгалтершам Лилечке и Эллочке.

Быстрые руки прошлись по остальным карманам, залезли в карманы брюк, даже пошевелили там. Гиви это совсем не понравилось – он стиснул зубы, решив ответить на оскорбление, как полагается мужчине. Чего, понимаешь, лапает?

Он дернулся и наугад двинул острым локтем.

Локоть наткнулся на что-то по твердости напоминающее сосновую доску.

Реакции не последовало.

На всякий случай Гиви дернулся еще раз – на этот раз ногой. И опять во что-то попал.

За спиной кто-то охнул.

И в свою очередь врезал Гиви коленкой под зад. Не прибегая к оружию. Да так, что Гиви взлетел в теплом воздухе и даже слегка там подвис.

– Ах ты! – возмутился Гиви и в полете обернулся – поглядеть в глаза невидимому обидчику.

И тут же с ужасом втянул воздух сквозь стиснутые зубы. На него смотрела страшная черная харя без носа и рта, с черной гладкой головой и впадинами на месте глаз.

Господи боже ты мой! Да это ж пришельцы! – пронеслось в голове у Гиви.

Грозные марсиане, или кто они там такие, как это у них обычно водится, исподтишка высадившиеся на Землю на своих летательных аппаратах.

Гиви даже почувствовал некоторый приступ гордости – сердце его замерло в предчувствии того чудесного и ужасного, которое, чтобы случиться, почему-то выбрало именно его, Гиви. И тут же поник от разочарования.

– Сан оф бич! – произнесло существо, хватаясь за промежность.

Голос звучал приглушенно, и Гиви с внутренней печалью понял, что причиной тому был всего лишь капроновый черный чулок, плотно облегающий заурядную человеческую голову.

Цепкая хватка разжалась, и Гиви, петляя меж складскими бараками, как заяц, ринулся прочь, ежесекундно ожидая выстрела в спину и время от времени спохватываясь и покрикивая на ходу:

– Спасите! Миша! Убивают! Кто-нибудь! Миша!

«Миша» он выкрикивал в подтверждение того, что вовсе не забыл о печальной судьбе Шендеровича, не бросил его в беде, а, наоборот, очень даже беспокоится и хочет помочь.

Неизвестно, были ли виной тому его вопли, вспугнувшие нападавших, или же неведомые люди в чулках уже сделали все, что намеревались, но неожиданно все завершилось – как-то очень буднично; где-то за ангаром заурчал мотор, встревоженное ухо Гиви уловило торопливую пробежку нескольких пар тяжелообутых ног, невидимая машина фыркнула, хлопнула дверца, машина взревела, промчалась мимо Гиви, обдав его теплым южным воздухом, смешанным с выхлопными газами, и умчалась, еще больше размазав по асфальту одинокую лужу мазута.

Гиви, в растерянности присев на полусогнутых, наблюдал за удаляющимися кормовыми огнями. Огни издевательски мигнули и скрылись за поворотом.

– Эх! – сказал Гиви.

Под ложечкой притулился тягучий стыд. Гиви понимал, что в очередной раз оказался не на высоте. Мужчина с кинжалом на поясе не должен так себя вести. Даже мужчина без кинжала. Настоящий мужчина воспользовался бы минутным замешательством противника не для того, чтобы позорно нарезать, бросив друга на произвол судьбы, а для того, чтобы, развернувшись, въехать противнику в челюсть носком ботинка… Или, например, ребром ладони по горлу – и порядок! Противник повержен, он, Гиви, бросается в черную пугающую пасть ангара, слышны четкие профессиональные удары, камера наезжает, он стоит, окруженный неподвижными телами, подает крепкую ладонь Шендеровичу, Шендерович встает, взволнованный и благодарный, Гиви спрашивает: «Ты в порядке?» Потом говорит: «А ну-ка, посмотрим, кто у нас тут» – и наклоняется, чтобы стащить с одного из злодеев черную маску.

А и правда, кто же это был?

И что там, в конце концов, с Шендеровичем?

Ссутулив плечи, Гиви побрел к ангару. Может, они его убили? – попутно размышлял он. Может, там уже труп… бедный, бедный Миша… и что он, Гиви, тогда будет говорить турецкой полиции? И вообще, что будет делать, оказавшись в Турции один-одинешенек… ну ладно, предположим, он всегда может вернуться на теплоход. Интересно, выдаст ли Украина туркам не своего подданного, даже если он и приплыл на украинском теплоходе? И вообще, с чего это он взял, что теплоход украинский…

Ему опять стало стыдно – и чем это только голова забита в такую трагическую минуту!

Бедный, бедный Миша, торопливо подумал он.

Ангар был пуст и темен. То есть какая-то лампочка светилась под перекрытиями, голая и одинокая, как покинутая кинозвезда, но, как и водится в подобных случаях, толку от нее было мало. Гиви потоптался перед входом, потом все же набрался мужества и заглянул внутрь.

– Миша! – тихонько позвал он.

– Ш-ша, – ответил ангар.

Потом за пустым перевернутым контейнером что-то пошевелилось. Из-за жесткого ребра высунулась встрепанная голова. Даже в тусклом свете одинокой кинозвезды было видно, что глаз у Шендеровича стремительно заплывает синим, а наполовину оторванный воротничок рубашки бесстыдно свисает с мощного плеча.

– Миша! – чуть не всхлипнул Гиви. – Ты живой!

– Черт его знает, – сумрачно ответил Шендерович.

Страдальчески кряхтя и морщась, он окончательно вылез из-за контейнера, одновременно осторожно похлопывая себя по бокам на предмет целостности организма.

– Это… – сказал он, – ну и ну…

– Ты в порядке? – машинально спросил Гиви.

– Еще чего, – ответил Шендерович.

– Кто это был, Миша?

– Сволочи, – сухо ответил Шендерович. И тут же приободрился. – Ну я им и врезал!

Гиви в глубине души усомнился. Но уточнять не стал.

– Они меня ограбили, – просветил он Шендеровича, – бумажник взяли, эх! Документы взяли! Даже платки шелковые взяли… – И горько заключил: – Кинжал отобрали. Зачем кинжал отобрали? Кому он нужен?

– Кинжал! – фыркнул Шендерович. Он постепенно приходил в себя. – Два поганых бакса цена твоему кинжалу. Что кинжал? Пять тысяч зеленых у меня было! Пять тысяч! Вот что они отобрали! Товар! Где товар? Нету товара! Где шарики? Улетели? Куда он товар дел?

– Кто? – удивился Гиви. – Али?

– При чем тут Али? Али – мелкая сошка. Ему что – продал себе товар и сиди в кофейне со своим бардаком… Нет, это та падла вонючая! Большой змей! Добрался до меня все-таки! Это он, говорю тебе!

– Лысюк? – догадался Гиви.

– Лысюк, конечно, – буднично ответил Шендерович. – Натравил на меня своих головорезов. Выследил, нанял каких-то сволочей и натравил. Ну я его! Ну я ему! Дай только вернуться… – Он запнулся, заморгал и сполз по стене ангара, охватив голову руками. – Ох ты! Куда ж я вернусь? Меня ж тут же на счетчик поставят… Кранты мне!

– Так те пять тысяч, – сообразил Гиви, – не твои, да?

– А то, – мрачно подтвердил Шендерович, – откуда у меня свои? Я их под проценты… Я б за месяц втрое больше наварил… Там знаешь какой оборот, у шариков? Знаешь, как они крутятся?

– Крутятся-вертятся, – печально сказал Гиви. – Чего волнуешься? Не вернемся мы домой. Не пустят нас. Покажите, скажут, паспорта, а где паспорта? Нету паспортов!

– Господи, – выдохнул Шендерович, – да при чем тут паспорта? Не мы первые, не мы последние. Пойдем в посольство, скажем, так, мол, и так… Синяки покажем.

– В полицию надо заявить, Миша, – твердо сказал Гиви. – Без этого – никак. Полиция даст нам бумагу, мы с ней пойдем в посольство, они нам дадут другую бумагу…

– Подотрись ты своей бумагой, – отрезал Шендерович. Он медленно возвращался в исходное вертикальное положение, по-прежнему упираясь спиной в стену ангара.

– Ты как хочешь, – твердо сказал Гиви, – а я пойду в полицию. Пускай они разбираются. Надоели мне, Миша, авантюры эти. Все путем, все путем, не боись, прорвемся… А, вот оно во что все вылилось…

– Ну иди, – вздохнул Шендерович, отряхивая колени, – иди в полицию. Расскажи им про Грецию, про свою историческую родину расскажи…

– И расскажу…

– Давай-давай. Турки знаешь как греков любят! До гроба!

Гиви на миг задумался.

– Миша, послушай… – сказал он наконец. – Ты Али этому задаток давал?

– А то, – горько ответил Шендерович, – треть суммы, все путем.

– Он товар отгрузил? Где товар? Пусть вернет деньги.

– С Али какой спрос? – вздохнул Шендерович. – Говорю тебе, Лысюк это… Выследил нас и…

– Ага… Только они, Миша, склад очистили раньше, чем мы сюда подошли. А вот откуда они номер склада узнали? Кто его еще знал? Мы да Али, вот и все. Их Али навел. Так что пусть отдает задаток. Так дела не делают.

Шендерович напряженно задумался.

– А и верно, – сказал он наконец. – Ну я его, паршивца… Всю душу вытрясу. «Надежный человек, надежный человек»! Ну Яни! Ну Ставраки! Ну сволочь!

– Где он живет, знаешь?

– Итальянская угол Канатной.

– Да не Ставраки! Али!

– Откуда? Ставраки, может, знает.

– В кофейню надо. Сам говорил, он туда как на работу ходит.

– Верно! – еще раз обрадовался Шендерович. – В кофейню. Прижмем его, гада ползучего. Пусть бабки отдаст! Все! А не отдаст, в полицию на него настучу. Пошли отсюда, брат мой мудрый, пока мы еще в какое-нибудь дерьмо не вляпались.

– Куда, – с надеждой спросил Гиви, – в полицию?

Шендерович вновь задумался.

– Не-а… с полицией погодим. Они приметы начнут спрашивать… Ты этого урода хорошо разглядел?

– Как тебя, – сказал Гиви.

– Ну?

– В черном чулке, понимаешь…

– Это, – сухо сказал Шендерович, – я и без тебя заметил. Еще что?

– Сам в черном…

– Это я тоже заметил.

– Машину видел.

– Цвет? – деловито спросил Шендерович. – Марка? Номер?

– Зверь машина, – печально сказал Гиви.

– И все?

– Ага.

– Ну вот. А ты – полиция, полиция… Что мы им скажем?

– В луже отпечаток протектора остался.

– Это плюс, конечно, – согласился Шендерович. – Только мы вот как сделаем… Вернемся на теплоход, придем в себя, залечим нервы, а завтра с утра Алку под мышку – и в кофейню.

– На теплоход так на теплоход, – покорно ответил Гиви, – расклад, в общем, приемлемый. Толковый расклад. А нас пустят туда, на теплоход-то?

– А то, – пожал плечами Шендерович.

Ночь обнимала их, темная и горячая, точно смола. В черном далеком море мерцали огоньки стоявших на рейде судов – точно драгоценные камни из рассыпанного ожерелья. Гиви вдруг очень захотелось оказаться там – как можно подальше от берега.

Он вздохнул и, насколько мог, расправил плечи.

– А я своему тоже оч-чень неплохо врезал, – сказал он Шендеровичу.

* * *

На теплоходе было тихо – так тихо, что Гиви различал слабый плеск ударяющихся о борт крохотных волн. Пассажиры – и беспечные туристы, и деловитые челноки – разбрелись по Стамбулу в поисках относительно дешевых развлечений, пили кофе за белыми столиками на увитых виноградом террасах, поглощали кебаб и лукум, парились в хаммамах, любовались на танец живота… Да мало ли чем можно заняться вечером в благословенном городе, столице благословенной страны, омываемой с трех сторон тремя морями…

Гиви вновь стало жалко себя.

Он с тоской поглядел на освещенные окна салона, потом горько махнул рукой – все выданные Шендеровичем командировочные исчезли в алчных лапах грабителей.

Каюта, к удивлению Гиви, была освещена – Варвара Тимофеевна, о которой Гиви успел напрочь позабыть, с деловитым видом выкладывала на койку какое-то пестрое барахло. Барахло струилось и сверкало в тусклом свете корабельного фонаря.

Она обернулась, расцвела было при виде красавца Шендеровича, но тут же всплеснула полными руками:

– Ой, голубчик! Да где ж тебя так?

– Да вот так, – неопределенно отозвался Шендерович. – А я-то думал, мамочка, что вы давно уж в Анталии. Бебиситтерствуете.

– А я, золотко мое, подумала – когда я еще Стамбул увижу? – благодушно отозвалась Варвара Тимофеевна. – Вот и позвонила в Анталию, дайте мне, говорю, еще пару денечков догулять. Понравилось мне тут. Люди приятные, вежливые. Не то что наши.

Даже в экономном каютном освещении было видно, что за день пребывания в вольном городе Стамбуле Варвара Тимофеевна переменилась разительно. Волосы ее завились баранчиком и приобрели богатый рубенсовский оттенок, брови изогнулись дугой, уютные круглые плечи лукаво высовывались из винно-алой, с искрой блузки с таким глубоким вырезом, что Гиви застеснялся и отвел глаза. На ногах у Варвары Тимофеевны красовались добротные, но изящные черные лаковые туфельки на низком каблучке, а сами ноги переливались шелком, гордясь своими круглыми, аккуратными коленками.

– Похорошели вы, мамочка, – удивился Шендерович. – Просто роза персидская!

– А я в хаммам сходила. Вежливые они там, в хаммаме. И девочки у них толковые. Любезные… Вы, говорят, красавица-ханум, услада очей, только приодеться немножко… В магазин направили, одна даже со мной пошла, помогла вот кофточку подобрать…

– Да она с этого проценты стрижет, – прозаически заметил Шендерович.

– А хоть бы и так. Им хорошо – и мне хорошо. В косметический кабинет отвела, кофем напоила. Заходите, говорит, еще, ханум-красавица, к нам, говорит, свахи ходят, приглядываются… такие, как вы, приличным людям нравятся, состоятельным… Вы женщина молодая, интересная…

И Варвара Тимофеевна застенчиво одернула юбку, сверкнув круглой коленкой.

– Вот так-то, брат Яни, – загрустил Шендерович, – кому война, а кому мать родна…

– А что ж вы Аллочку оставили? – полюбопытствовала Варвара Тимофеевна.

– Это она нас оставила, – сухо сказал Шендерович. – Аллочка с капитаном гуляет.

– Это с таким высоким? Красивым?

Гиви поник.

– Да, – согласился беспристрастный Шендерович, – высоким-красивым.

– Так он же тут, – удивилась Варвара Тимофеевна. – Тут наш капитан. В салоне сидит. И злющий! Сидит, пальцами по скатерти барабанит.

Шендерович вскочил:

– Где сидит? В салоне? Пошли, Гиви!

– Опять Гиви? – удивилась Варвара Тимофеевна.

Варвара Тимофеевна не ошиблась – капитан одиноко сидел за столиком, раздраженно барабаня пальцами по накрахмаленной скатерти. Он действительно был высоким и красивым и так холодно посмотрел на ворвавшегося в салон Шендеровича, что тот тут же выпустил воздух и съежился.

– Ну? – сухо, но вежливо спросил Шендерович.

Он пододвинул ногой стул и опустился на него. Гиви робко топтался за спиной друга, так и не решаясь сесть.

– Это я вас должен спросить – ну? – не менее сухо отозвался капитан. – Что у вас с глазом такое? И что вообще стряслось? Где Алла Сергеевна?

– Откуда я знаю, где Алка? – обиделся Шендерович. – Это вы должны знать. Вы ж с ней встречались, разве нет?

– Нет! – отрезал капитан. – Алла ушла с вами утром и не вернулась. Я, знаете ли, не привык…

– Блин! – Шендерович покрутил головой. При этом он беспомощно таращился то на капитана, то на Гиви. – Вот это номер! Неужто кто-то еще склеил? Когда, блин, успел?

– Я вас попрошу, – холодно сказал капитан, – не говорить об Алле Сергеевне в таком тоне.

– Тон ему не такой! – Шендерович постепенно начал наглеть. – А вы, извиняюсь, куда смотрели? Ограбили тут нас – раз! Избили и ограбили! Девка пропала – два! Товар пропал – три! – Он покрутил перед носом капитана оставшимися двумя пальцами. – Янычары! Дикий народ! Вот ты капитан, ты и скажи – куда нам теперь? Паспорта, бабки – все взяли.

– Погодите… – Капитан беспомощно поглядел на Гиви. – Вас что, и правда ограбили?

– Да, – печально подтвердил Гиви, – куда, понимаешь, их полиция смотрит?

– А Алена где? – встревожился капитан. – Что они с ней сделали?

Он пружинисто подскочил к Шендеровичу и мощным рывком поднял его в воздух. Шендерович крутил головой, хрипел и пытался отмахнуться.

– Я т-тебя, сволочь! – орал тем временем капитан. – Куда Алену дел, мерзавец?

Путем нехитрых логических операций капитан явно пришел к выводу, что Алка, без сомнения, окончила свой земной путь на дне морском. То ли бандиты, ограбившие Шендеровича, потешившись вдоволь, бросили ее, еще живую, в мутную воду доков, то ли сам темпераментный Шендерович со своим дружком сугубо кавказской национальности надругались над бедняжкой, решили свалить все на мифических грабителей, а сами убрали ее с глаз долой от греха подальше… Темное, в общем, дело… И мокрое. В прямом и переносном смысле. И что хуже всего, каким-то боком он, капитан, оказался в это замешан. Шендерович этот, бесстыжие его глаза…

Гиви крутился вокруг капитана, робко теребя его за рукав.

Капитан не глядя отмахивался от него локтем.

– Господи боже ж ты мой! – Варвара Тимофеевна, возникшая в дверях салона, всплеснула руками. – За что ж вы его так, Абрамыча?

– За Аллу! – сквозь зубы сказал капитан. – Ну, говори, членистоногое! Где она?

– Ы-ых! – Шендерович отчаянно пытался вдохнуть. Наконец он выкрутился из цепких объятий капитана, размахнулся и в свою очередь аккуратно вмазал ему в подвздошную область.

Капитан лишь брезгливо поправил китель.

– Милый ты мой! – в ужасе восклицала Варвара Тимофеевна, вслед за Гиви выйдя на круговую орбиту. – Михаил Абрамович! Юрочка! Юрочка, да что ж это делается? Да при чем же тут он, Юрочка? Аллочка сама ушла! Я ж ее видела! Не было там Мишеньки! И этого не пойми кого там тоже не было!

– Где она была? – На всякий случай капитан вновь вцепился в Шендеровича и начал равномерно, аккуратно его трясти. – С кем?

– Да не с ними, не с ними, – торопливо говорила Варвара Тимофеевна, – одна была. Отпусти его, Юрочка! Смотри, он же посинел уже…

Капитан неохотно ослабил захват. Шендерович упал на стул и бурно задышал.

– Рядом с вами, – наконец выговорил он, – те бандиты просто отдыхают.

– Мало тебе врезали, гад, – отозвался капитан, оправляя манжеты. – Так где вы ее видели?

– В музее, вот где, – пояснила Варвара Тимофеевна, – в этом их… краеведческом.

– Где-где? – ошеломленно переспросил Гиви.

Алка и музей в его голове как-то не складывались.

Но Шендерович и капитан мерно кивали: капитан – веря в глубокую Алкину интеллигентность, а Шендерович – в не менее глубокую Алкину же непредсказуемость.

– Что вы подразумеваете под краеведческим музеем, душечка? – любезно спросил капитан, приведя наконец манжеты в симметричное состояние. – Тут их как собак нерезаных.

– Который же это был? – поджала губы Варвара Тимофеевна. – У парка, что ли… Гюль-ханым, что ли? Уж и не помню. Столько всего тут, в этом Стамбуле… и бутики дешевые. И базар у них, Юрочка, хороший, богатый базар. Синенькие, перчик. Скумбрия свежая и то есть, представляете? В Одессе ее днем с огнем не сыщешь.

– Не отвлекайтесь, – напомнил Шендерович.

Варвара Тимофеевна села за столик, положив на скатерть аккуратные пухлые локти с ямочками.

– Чайку бы, – сказала она, завладев всеобщим вниманием.

Капитан, вновь выпростав мускулистое запястье из манжета, щелкнул пальцами, привлекая внимание официантки.

– Один чай, – коротко сказал он и, оглядев угрюмого Шендеровича и печального Гиви, бросил, сжалившись: – И два пива… три пива!

– Да ты садись, золотко, – пригласила Варвара Тимофеевна, видимо вписавшись в роль хозяйки салона, – садись, Яни… Или не Яни… Все равно садись.

Официантка бесшумно расставила высокие, холодно блестящие стаканы, но Шендерович, зубами сорвав крышку, уже припал к горлышку бутылки.

– Так в каком, мамочка? – оторвавшись от пива, спросил Шендерович.

– Не так сразу, – задумалась Варвара Тимофеевна, – сейчас, погоди, Мишенька… Где ковры? Нет… Ох, скажу я вам, и ковры… Нет, это тот, где гроб стоит…

– Какой конкретно гроб? – напирал Шендерович.

– Ну, сракофаг этот… царя Александра… Они еще врут, что он рогатый был… Не знаю, на крышке ничего такого не нарисовано…

– Искандер Двурогий, – на всякий случай пояснил капитан, – ну Александр Македонский. Саркофаг его тут, в Стамбуле. Нашли при раскопках в Сидоне. И что характерно, пустой.

– Он же вроде в Индии умер, – удивился Шендерович. – Я у Ивана Ефремова читал.

– Кто его знает, где он там умер, – неопределенно отозвался капитан, – а вот где вы Аллу Сергеевну видели? Там?

– Там вроде, – вновь задумалась Варвара Тимофеевна, – или не там…

– Надел черную корону, отшибающую память, расстроился и умер… – гнул свое Шендерович.

– Еще пива, – вновь щелкнул пальцами капитан.

– А вам, мамочка? – озаботился Шендерович.

– А мне вина… полусладкого… красненького.

– И вина, – согласился капитан.

– У нас деньги отобрали, – на всякий случай напомнил Гиви.

– А! – отмахнулся капитан. – За счет пароходства!

– Тогда коньяку. – Шендерович привольно раскинулся на стуле.

– Коньяку, – покорно сказал капитан.

Гиви любовался врожденной наглостью Шендеровича.

– Точно! – воскликнула наконец Варвара Тимофеевна. – Там! Еще мне рукой помахала. – Она смущенно повела плечиком. – И была она, уж извините, Юрочка, не одна.

– Как – не одна? – напрягся капитан. – Вы ж говорили…

– Я говорила, что без этих вот, – пояснила Варвара Тимофеевна. – А с ней человек был. Держал ее под ручку. Вежливо так…

Капитан помрачнел.

– Ну ладно, – сказал он сквозь зубы, глядя на Шендеровича с непонятной укоризной, – все ясно.

И начал выбираться из-за столика.

– Погодите-погодите, – забеспокоился Шендерович, – что вам ясно? А как же с нами? А мы?

Капитан вновь выпростал запястье из-под манжеты и демонстративно взглянул на часы.

– Что – вы? – очень вежливо спросил он.

– Нас обокрали! – завопил Шендерович, тоже вскакивая из-за стола. – Избили!!! Вот они, доказательства, – налицо! Вот!

Он сгоряча тыкнул пальцем в фонарь под глазом и болезненно застонал.

– Обокрали, так обращайтесь в полицию, – отрезал капитан. – Я-то тут при чем? Господи, да за что ж мне это? Что ни рейс, то полные лохи…

И он, гордо расправив плечи, направился к выходу из салона. Шендерович припустил было за ним, но передумал и, горько махнув рукой, плюхнулся обратно за столик.

– Полный аллес, – уныло сказал он. – Алка, гадюка… Это ж он из-за нее озверел! Ну о чем она думала, лисица эта японская? Променять такого капитана на какого-то турка. К утру вернется, убью ее, моллюску голоногую. А вот нам что делать? Что делать, друг Гиви?

Он щедро плеснул в бокал из-под пива остатки коньяка.

– Миша, – робко сказал Гиви, – я кушать хочу.

– А хрен тебе! – злорадно отозвался Шендерович. – Денежек-то нет! Тю-тю денежки!

– Так я его накормлю, Мишенька, – успокоила Варвара Тимофеевна, – сейчас накормлю. Валечка! Солнышко! Что у тебя там есть на ночь глядя?

– Ничего нет, – мрачно сказала девушка в белой наколке, брезгливо оглядывая Гиви.

– Ну тогда яишенку им сделай. С помидорчиками. Буженинки там нарежь… уж ты постарайся, золотко.

Девушка, не говоря ни слова, развернулась, нахально вильнув перед носом у Гиви коротким подолом, и направилась в подсобку.

– А ты пока тоже выпей, Яни. Или как там тебя?

– Изначально он – Гиви, – признался Шендерович.

Варвара Тимофеевна прикрыла рот ладошкой и в ужасе посмотрела на Шендеровича.

– И этот с ума стронулся, – печально констатировала она.

– Ни боже мой, – уверил Шендерович. – Повороты судьбы, мамочка. Извивы рока. Что такое имя?

– То, что в паспорте, – твердо сказала Варвара Тимофеевна.

– Паспорт, – здраво заметил Шендерович, – величина переменная.

– Вот-вот! – тем временем молча печалился Гиви. – Что у меня есть? Даже имени нет. Избили, как мальчишку, деньги отобрали, кинжал, игрушку новую, – отобрали… Все отобрали, а девушка сама ушла. И правильно сделала, что ушла, – зачем такой нужен?

– Для друзей – Гиви, – тем временем интимно пояснял Шендерович, – для посторонних – Яни. А для недругов… для недругов он страшен…

– Ну-ну, – покачала Варвара Тимофеевна головой, – сложно как у вас! Все равно… Гиви, Яни, какая разница? Главное, наш он, русский! А потому покушать ему нужно… да и выпить еще невредно – вон с лица совсем спал! – Она поглядела в печальные, собачьи глаза Гиви. – Ромочка, налей ему.

– Сей момент, – сонно отреагировал бармен, покорно откупоривая очередную бутылку.

– А мне чаю покрепче.

– Сей момент!

Нежный прохладный ветер с Босфора, теплый бархатный ветер с Принцевых островов, жаркий, жасминовый, душистый ветер из сонных стамбульских садов по очереди заставляли вздрагивать и трепетать впечатлительные занавески в салоне, ах, мечтающие о том, чтобы сорваться с привязи и улететь далеко-далеко, туда, где не подают салаты и яичницу, не проливают пиво на скатерть, а парят на белых батистовых крыльях в угольном небе невесомые дочери воздуха…

– Бедный Юрочка, – жалостливо вздохнула Варвара Тимофеевна, подперев щеку рукой, – Расстроился человек! Уж так ему Аллочка понравилась! Так что случилось, Мишенька, голубчик? Кто ж вас так обидел?

– Лысюк, – мрачно проговорил Шендерович, с вожделением глядя на подплывающую яичницу, с которой подмигивали красные глаза помидоров, – зуб даю, Лысюк.

– Ты маньяк, – Гиви придвинул к себе тарелку с яичницей и на всякий случай заслонил ее от Шендеровича локтем, – у тебя навязчивая идея. Это, Миша, у врачей даже как-то называется.

– У врачей это называется абзац, – сказал Шендерович, яростно кромсая ножом свою порцию куриных зародышей, – причем полный абзац.

– Это он о чем? – шепотом обратилась к Гиви Варвара Тимофеевна, видимо посчитав на данную минуту Гиви более вменяемым.

– Конкурент какой-то, – пожал плечами Гиви. Ему было не до того. Он кушал.

– Какой-то? – вскинулся Шендерович. – Какой-то? Я ж тебе говорил.

– Да-да, – согласился Гиви, – слышал. Между вами мистическая связь.

– Я бы на твоем месте не относился к этому столь небрежно, – укорил Шендерович, поглощая яичницу, – ибо зримый мир есть покров. И, отдернув этот покров, мы узрим колеса судьбы. А в колесах судьбы есть, знаешь ли, оси, и они жестко закреплены, по законам, я извиняюсь, вульгарной механики – в результате две точки на ободе, вроде бы далеко отстоящие друг от друга, оказываются неразрывно связаны при помощи какой-то паршивой палки. И вообще, если ты не пьешь свой коньяк, то лучше отдай его мне.

* * *

История, рассказанная Шендеровичем Михаилом Абрамовичем, или О частном приложении закона сохранения всеобщего счастья в природе

Он пришел к нам в седьмом классе. Тихий такой. Привела его, как помню, учительница математики, она у нас классной была. Боренбойм, кажется, была ее фамилия, но это как раз несущественно. Звали ее Морковка, потому что рыжая была. Перед уроком привела, за ручку, что характерно, и он, что опять же характерно, ей это позволил. Поставила перед классом: знакомьтесь, говорит, это Марик Лысюк, он будет у нас учиться.

А он стоит, с портфельчиком, в очках, галстук пионерский набок съехал. Приличный такой мальчик, одним словом, стоит и только глазами из-под очков так – зырк! зырк!

Мне он уже тогда не понравился.

Посадили его ко мне, потому что Жорка Шмулькин как раз болел. Садится, вежливо говорит «здрасьте», достает из портфеля книжечки, тетрадочки – я его так, по-дружески, пихнул локтем в бок, а он нет чтобы меня обратно пихнуть или учебником по голове приложить – сидит и глазами лупает.

Как раз урок начался. Меня к доске вызвали. Математику я не то чтобы любил, но сек в ней неплохо, надо сказать. А тут словно помрачение какое-то нашло – учил ведь, знал, что спросят, так нет! Стою перед классом как полный придурок, глазами лупаю – словно от него заразился. Морковка говорит – да что с тобой, Миша? Не учил, что ли?

Учил, говорю. Но забыл.

Понятное дело, кто ж поверит. Хотя я и вправду учил. Мне как раз на сборы надо было ехать, так тренер вроде договорился, чтобы меня пораньше вызвали – закрыть ведомость перед концом четверти.

Мычу, выкручиваюсь, хоть бы подсказал кто, сволочи! Слышу, вроде кто-то что-то шепчет с задней парты, но далеко – не расслышать. И тут смотрю, этот новенький руку тянет.

Результат – ему пятерка, мне двойка. И абзац сборам. Дома шухер поднялся: совсем, мол, школу забросил, только и знаешь, что мяч свой гонять… Все каникулы просидел над учебником, папа самолично контролировал.

Ладно.

Приходим после каникул, Морковка говорит – поздравьте Марика, он у нас молодец, отстоял честь школы на математической олимпиаде. Второе место по району, третье по городу. Такой вот Марик!

С тех пор я математику не люблю.

И Лысюка не люблю. Отвел его в уголок и врезал пару раз – чтоб жизнь медом не казалась. При поддержке ребят, надо сказать, – они его тоже не полюбили. И надо отдать ему должное, он жаловаться не стал.

А к лету он ногу сломал. Это как было – нас на лиман возили, военная игра «Зарница». Надо было окапываться там где-то, но мы больше пили по кустам. Меня и Жорку Шмулькина вообще на какое-то время потеряли; пока мы там в овражке портвейн откупоривали – пробку пальцем проталкивали, колбасу докторскую на закуску резали, боевая группа решила перебазироваться в тыл противнику. Автобус без нас и ушел. Только и успели крикнуть – мол, идите на северо-запад! Там пройти километра полтора от силы, мы еще немножко выпили и пошли себе. А пока мы шли, автобус в грузовик врезался. Удачно так врезался – там, где мы со Шмулькиным должны были сидеть, по левому борту – вмятина о-го-го! Нас бы автогеном вырезали. А так – только Лысюка и задело. И он ногу сломал. Сиденьем защемило. Передним, где мы с Жоркой должны были сидеть.

«Зарницу» прикрыли, военруку влепили выговор, хотя он и ни при чем тут был, а потом и вовсе на пенсию отправили. Хотя виноват был шофер грузовика, естественно. Он на повороте не вписался. Тоже, кажется, портвейну принял. Поганый был портвешок.

Все лето прохромал Лысюк в гипсе. Перелом у него не так сросся, ногу ломали еще раз – я ему этого, честно говоря, не желал, но лично я лето провел хорошо. Сборная наша по городу первое место заняла, в Ярославль мы ездили, на товарищескую встречу, потом в Саратов. Потом, уже перед первым сентября, – в Сочи. И еще пару дней от сентября оторвали, так что я пришел только где-то седьмого, загорелый и жизнерадостный.

Вхожу в вестибюль, здороваюсь с пацанами, смотрю, Лысюк идет. С палочкой. Прихрамывает. И глазами на меня – зырк! Но тоже поздоровкался, и вполне приветливо. Мне-то чего с ним делить? Тем более страдал человек, все лето промучился. Привет, говорю, Марик… Он тихонько так – привет! – сквозь зубы, но опять же вежливо. И глазами – зырк!

Какое-то время все спокойно шло. Потом опять – мне на сборы ехать, ему на олимпиаду. По математике я к тому времени на твердую тройку съехал.

А к этому времени придурки из облоно как раз ввели эту систему рефератов. По гуманитарным, значит, дисциплинам. Истории, там, литературе. Сочинений им, блин, уже мало было. Считалось, что это обучает самостоятельной работе с материалом, – какой-то урод новый метод решил внедрить, потому что захотел получить звание заслуженного учителя. И наша школа как раз под этот топор и попала. По истории у нас что-то было, как раз к Октябрьским, перед каникулами, ну, это как-то пронесло – я картинки из «Огонька» повырезывал: бежит матрос, бежит солдат, стреляют, блин, на ходу, все путем. Получил свою тройку. Тогда уже к этому как-то так… несерьезно все относились, и оно, надо сказать, очень чувствовалось.

А по литературе мне достался Лев Толстой и эпохальный роман «Война и мир». Эпопея народного гнева. И желательно машинописным текстом, если у самого почерк кривой, и с иллюстрациями. История написания бессмертного литературного произведения, как Толстой народ любил, роль Софьи Андреевны… Она, чтоб вы знали, раз двадцать этот роман переписывала – и каждый раз с самого начала. Историческая ситуация в Ясной Поляне на тот момент, все такое… А у меня как раз тренировки. Я каждый вечер раньше десяти домой не прихожу и уже полувменяемый. Все сроки и пропустил. Сонька Золотая Ручка, русачка, уже Морковке пожаловалась, а у той свои цурес, дочка родила неизвестно от кого, но подозревают, что как раз от форварда «Черноморца». Она мне и вмылила по первое число – что от футбола один вред и рост бездуховности в обществе и что я просрал свое будущее, потому как мог из меня получиться неплохой инженер, а я, вместо того чтобы ко Льву Толстому приобщаться, весь свой трудный переходный возраст мяч ногой пинаю; ну, понятное дело, у нее с футболом свои счеты. Ладно, я иду домой, сажусь за чертов реферат, тренировку пропускаю, школу пропускаю, на машинке одним пальцем тюкаю, спер книгу из районки, морду Толстого вырезал и в реферат подклеил, Наташу Ростову на первом балу – то есть на самом деле из фильма, где она со Штирлицем танцует, но все равно здорово получилось.

Прихожу на следующий день, реферат в папочке, все как положено. Как-то все не так на меня смотрят. Но мне, понятное дело, не до того. Я – папку в зубы, бегу в кабинет литературы, где сидит Золотая Ручка, говорю – здрасьте, Софья Рувимовна, я реферат принес.

Уже знаю, говорит. А у самой морда вся в пятнах, аж по шее поползли, глаза слезами заволокло, и смотрит она на меня как на вошь лепрозную. С таким глубоким омерзением.

А надо сказать, она ко мне, в общем, неплохо относилась. Называла «Мишенькой» и уродовала очень даже в меру.

Вот, – говорю, протягиваю ей папку.

Она от нее как шарахнется!

Хватит, – говорит, – больше не надо.

Мне-то что?

Не надо так не надо, – говорю, но, в общем, обидно, – я ж, – говорю, – специально для вас старался! Делал!

Уж и постарался! – Она уже прямо кричит. – Ну спасибо! Да что ж я тебе такого, Миша, сделала? Я ж к вам со всей душой! Как же, Миша, можно так над человеком издеваться?

Понятное дело, училка, глубоко закомплексованное существо.

Ну я ж не нарочно. Ну затянул маленько. Но принес же!

Такое не нарочно сделать невозможно, – говорит она с глубоким отвращением.

Я, понятное дело, в недоумении.

Так возьмете реферат или нет?

Еще один? – говорит она и хватается за горло, как будто я ее душу.

Как – еще? – Тут я начинаю что-то соображать. – Позвольте! Золо… э-э… Софья Рувимовна, вот он, реферат, первый и единственный.

Уже был один! – трясется она. – Не просто единственный! Уникальный! Мало тебе? Второй притащил?

А тот, пардон, где? – спрашиваю.

В дирекции, – говорит. – Где ж еще?

У меня что-то внутри екнуло и еще ниже опустилось.

Хочу, – говорю, – на него посмотреть.

Естественно, – холодно говорит она, уже овладев собой и по-прежнему глядя на меня как на мокрицу, – на него и директор хотел посмотреть. А твоя тяга к твоему шедевру мне вполне понятна, хоть и лежит за гранью патологии. Сходи-сходи. Полюбуйся еще раз.

Ну, чего там говорить. Короче, пошел я к директору. Чего я там от него выслушал, тут пересказывать не буду. Но реферат все-таки видел. Он называется «Лев Толстой как зеркало сексуальной революции ХХ века». Что там написано, не буду пересказывать, хотя слог там вполне приличный и ни одного матерного слова не наблюдалось. Но про графа я много чего интересного узнал. И не только про графа. Про либидо его могучее, жену его, Софью Андреевну, и про то, как он свои комплексы изживал, потому что неумолимо влекло его к проституткам и продажным светским тварям, и он им мстил, потому как в романах своих с ними расправлялся, грубо говоря, мочил он их, кого как, Элен Безухову примочил, Анну Каренину… эту падлу из «Крейцеровой сонаты». Катюшу Маслову, правда, слегка пожалел… Материал, как говорят наши учителя, привлечен обширный и обработан хорошо. Но как иллюстрирован! Где тот, кто это писал, картинки взял, вот что мне интересно? Тогда литературы такого рода в свободном доступе почти и не имелось! То есть вообще не имелось ее в свободном доступе. Я думаю, там вся учительская над этим рефератом корпела, потому что уж очень он был руками захватан, особенно там, где картинки…

И подпись, черным по белому:

«Михаил Шендерович, 8 „Б“ класс».

Машинописная подпись, между прочим, и весь реферат про сексуальные похождения графа и его любимых героев на машинке оттюкан. А то бы они по почерку догадались, что это не я, – не совсем же они полные придурки.

Ну вот…

Началось разбирательство, правда тут же и закончилось, потому как постыдились они это дело наверх передавать. Выяснилось, что реферат этот лег на стол Золотой Ручки, причем совершенно сам по себе, в учительскую проник мистическим образом, как раз в тот день, когда я толстовскую морду бородатую из энциклопедии вырезал да на бумагу наклеивал. Знал бы, пожалел бы библиотечную книжку, не стал бы уродовать… Может, еще кому бы пригодилось. В общем, отмазался я. То есть в дневнике какую-то чушь вроде и написали, но им самим же неловко было. Реферат этот директор забрал – наверное, перед сном в сортире перечитывать, по поведению в четверти трояк влепили, это уже ЧП считается, на всякий случай влепили, профилактически, можно сказать, поскольку так и не поняли, уроды, до конца, то ли мой реферат был, то ли нет. Я-то точно знал, что не мой! Но ведь какая сука? И как ювелирно проделано было – я ж почти не пострадал. Проделай эта тварь что-то подобное с Ильичом в Октябре и с Наденькой его, тут бы трояком в четверти не обошлось. А так… Ну что случилось такого уж ужасного?

Ну, мама поплакала. Что футбол довел меня до ручки, а в детстве я был такой хороший, начитанный мальчик. А папа хохотал дико. Правда, старался, чтобы я не слышал…

Да, на сборы меня, разумеется, не пустили.

Тут уж все совпало – и моральный облик футболиста, и Лев Толстой, и сексуальная революция. А потом я и сам от футбола как-то отошел, неинтересно стало… То есть мяч гонять интересно, а вот к вершинам рваться… Расхотелось мне к вершинам рваться… Но тут уж Лев Толстой, надо сказать, ни при чем… Само так вышло.

А Лысюк, сука, первое место на городской математической олимпиаде взял.

Тут-то я все и понял.

Подхожу к нему после каникул. Он сидит, голову опустил и только глазами на меня исподлобья – зырк!

Ты это сделал, гнусь беспросветная? – спрашиваю. – Ты это, шакал, сын шакала, сделал?

А он, тварюга, даже отпираться не стал.

Я, – говорит так спокойненько. – Только ты не докажешь.

Да зачем? Что я тебе плохого сделал?

Ну, правда, пару раз я ему врезал, так не я ж один. Его все не любили. Я, если хотите знать, его даже один раз отбил, когда ему темную собирались устроить – еще тогда, в седьмом классе, – за то, что он раньше всех руку тянул, урод моральный, а списывать не давал…

А ничего, – говорит, – потому и не докажешь. А я это сделал, потому что эксперимент один ставил. Потому как, – говорит, – заметил я такую закономерность: если у тебя все путем, то у меня полные кранты. И наоборот. А мне, – говорит, – это первое место позарез нужно. Мне, – говорит, – в институт поступать, а там за олимпиады очки начисляют. А у меня, – говорит, – графа пятая и все такое…

А у меня, – говорю, – сукин ты сын, какая графа, по-твоему? Шестая, что ли? Что ж ты мне жизнь портишь?

Лысюк с пятой графой, – говорит, – это нонсенс. Таких не любят. А ты пойдешь под проценты. А потом, – говорит, – своя рубашка ближе к телу. У тебя, – говорит, – ноги крепкие, прокормят, а у меня только и есть что котелок. И пока он варит, я на коне. А ты, дружок, под копытами.

Хотел я ему врезать, – может, думаю, жизнь наладится. Но гляжу, он и вправду хилый, нога эта хроменькая… Не смог я. Стукнул его по башке рефератом моим кровным, уже никому не нужным, плюнул и ушел. А через неделю он и сам ушел – перевелся из нашей школы. Не выдержал груза совести…

С тех пор не видались мы. Он и правда в институт поступил, ну не в универ, в политех, но хорошо поступил, с первого раза… Да и я поступил, ну не в политех, ладно, в связи, но тоже ничего… А только как у меня что не ладится, ну, думаю, опять Лысюк за свое взялся. Но пока вроде уж очень большой ему во мне надобности не было – пока не начался, извиняюсь, развал Союза и борьба за независимость и экономическое неголодание. Тут он, по слухам, институт бросил, ушел в коммерцию и начал такие дела проворачивать! Это я потом узнал, когда у меня две сделки ни с того ни с сего сорвались…

* * *

Он помолчал и уныло подытожил:

– А теперь вот и третья.

– Впечатляющая история, – согласился Гиви, – достоверная, скажу тебе, история. Такие случаи в природе известны.

– Еще бы! – согласился Шендерович, ковыряя вилкой пустую тарелку.

– Так он этих бандитов нанял?

– А я знаю? Но вполне мог. Он, по слухам опять же, разбогател крепко. Может, ему какая-то уж очень завлекательная сделка светила, вот он на меня опять и вышел, пару кусков отвалил кому-то – они за нас и взялись. Выследили, чин чином… Прямой материальной выгоды ему никакой – он, может, ради меня такие бабки угрохал! А вот метафизика у него должна сработать. Закон сохранения счастья в природе. Потому, друг Гиви, и не примочили они нас. Ему ж убивать меня нельзя – ему убивать меня никакого толку. Иссякнет тогда его источник счастья. Ему надо, чтобы я жил – и мучился.

Гиви оглянулся на Варвару Тимофеевну, которая на протяжение всего рассказа мерно кивала, подперев щеку рукой.

– Послушай, – спросил он шепотом, – а какие конкретно картинки там были?

* * *

Утро началось соответственно.

Во-первых, болела голова.

Во-вторых, болели поврежденные вчера части тела – вроде бы вечером локти и не вспоминали о том, как крутили их чужие руки в зловещих черных перчатках, а с утра почему-то вспомнили. И копчик болел – там, где он соприкоснулся с чужой коленной чашечкой.

В третьих, хотелось выпить чего-то горячего. Желательно кофе.

Впрочем, дело обстояло не так уж плохо, потому что какие-то деньги Шендерович нашел. В кармане Алкиного пиджака, оставленного за ненадобностью. Нашел и спрятал. Кофе выпить не дал – сказал, в кофейне выпьем. Спокойно и хладнокровно выпьем в кофейне кофе, пока будем глядеть Али в его бесстыжие глаза. Потому что Лысюк не Лысюк, а продал-то нас именно Али. Вот я и хочу посмотреть, в каком интимном месте он укрывает свою запятнанную совесть.

Выглядел Шендерович внушительно – даже Гиви мороз по коже продрал. В чистой, непорванной рубашке, мудрый, мрачный и хладнокровный, как змей.

– А что скажет Алка? – на всякий случай спросил Гиви, потому что со всех точек зрения по чужим карманам лазить неловко. – Она ж совсем останется без денег, а?

– Пусть придет сначала, – отмахнулся Шендерович, – мы ж не навсегда взяли. Мы ж у нее одолжили. Заберем у Али аванс, вернем. – Он мечтательно зажмурился. – Хорошо бы купить что-то такое на этот аванс… что-то такое… что в Одессе еще лучше, чем шарики идет!

– Миша, это беспочвенные иллюзии.

– Шубы, например, – прикидывал Шендерович. – В Одессе, понятное дело, шубы так себе расходятся, да и рынок забит. По всему седьмому километру шубы так и валяются – чисто тебе стойбище первобытного человека. А может, в Питере твоем толкнуть?

– Не может, – твердо сказал Гиви. – Кстати, а вообще, – он неловко покрутил головой, – тебе не кажется, что Алка уже вернуться бы должна?

– Кажется, – угрюмо согласился Шендерович, – придет – врежу. Итак, какова наша диспозиция, друг Гиви? Идем к Али, трясем его, забираем аванс и выясняем, на кого он, этот шпион Гадюкин, работает… имена, явки. Если надо – очень жесткими методами. На крайние меры пойдем!

– Миша, это нехорошо, – укорил Гиви.

– А морду мне бить – хорошо? А на счетчик меня вешать – хорошо? Нет уж, пусть сдает Лысюка, если жить хочет. А то я его… я его… дискредитирую я его, это уж по меньшей мере! На всю Одессу опозорю. Мне, друг Гиви, терять нечего. Я человек вне закона! Типа Зорро! Без паспорта, без роду, без племени!

– Без денег, – тихонько добавил Гиви.

– Деньги, – отрезал Шендерович, – не проблема!

– Да? – удивился Гиви.

Ленивый утренний Стамбул лежал перед ними. Лениво хлопали створки ставен, скрипели засовы открываемых лавок, свирепый солнечный свет еще не до конца расправился с ночными тенями, и воздух над мостовой был чистым и прохладным, как только что промытое стекло.

– А мы не слишком рано? – забеспокоился Гиви.

– А мы лучше его внутри подождем, – зловеще отозвался Шендерович.

Гиви почему-то ожидал, что кофейня в лучшем случае будет заперта на глухой замок. В худшем – вместо двери с многообещающей вывеской вообще окажется сплошной кусок стены, покрытой вялотекущими трещинами. Сбежит кофейня. Но дверь оказалась на месте и даже слегка приоткрыта. Из темной щели пахнуло раскаленным песком, железом, ароматом прожаренных кофейных зерен…

Шендерович отстранил Гиви и величаво вошел под прокопченные своды.

Несколько человек, сонно коротавших утро за столиками, лениво подняли головы, потом вновь уткнулись: кто – в свою чашку, кто – в утреннюю газету.

Шендерович откашлялся.

– Салям алейкум, – вежливо произнес он. – Э… нэрэде Али?

Бармен из полумрака пожал плечами.

– Очень хорошо, – милостиво согласился Шендерович, хотя все было не так уж хорошо. – Мы его тут подождем, велл? Это… ики тюрк кавеси – ага?

Он по-хозяйски расположился за столиком и, явно подражая капитану, начал постукивать пальцами по скатерти.

Бармен принес два кофе, без улыбки поставил на середину стола и продолжал, что было, в общем-то, против всех приличий, маячить перед Шендеровичем, пока тот не сунул ему мятую купюру. Гиви обратил внимание, что несколько человек за соседними столиками почему-то пересели подальше. Вокруг постепенно образовалось пустое пространство.

– Миша, – шепотом сказал он, – мы им, по-моему, не нравимся.

– И правильно делаем, – согласился Шендерович.

– А если он не придет?

– Придет. Это его рабочее место. Офис.

– Бывают же у людей выходные?

– Я ему устрою выходной, – сквозь зубы выдавил Шендерович. – Не придет, я ему и будни обеспечу. Каждый день являться буду. Мерцать тут во мраке. Как тень отца Гамлета. Домой не вернусь! Тем более, – закончил он на пониженной ноте, – что мне дома, в общем-то, без денег появляться не рекомендуется.

– А тут нас что, даром будут кофе поить?

– Выцарапаем, – уверенно ответил Шендерович, – что-нибудь придумаем…

– Миша, – твердо сказал Гиви, – я банк грабить не буду.

– Кто сказал про банк? – удивился Шендерович. – Мы же интеллигентные люди! Мы их из Али выбьем. Ага! Вот он, голубчик.

Черноусый красавец уверенно вступил в темное чрево кофейни. Шендерович мягко, точно опытный десантник, выплыл из-за стола и, не дожидаясь, пока глаза Али привыкнут к полумраку, положил ему руку на плечо.

Али вздрогнул.

– Что ж это ты, сын нехорошей матери, вытворяешь? – укоризненно вопросил Шендерович. – Ты зачем нас подставил?

Али одним коротким движением плеча сбросил дружелюбную руку. На лице у него отразилось глубокое недоумение.

– Бэн ме русча…[39] – сказал он.

– Чего? – удивился Шендерович.

– Бэн ме русча, – раздельно повторил Али. – Эфендим? Анламадым[40].

– Где деньги, гад? – вопил Шендерович. – Где товар?

– Текрар сейлер мисиниз[41], – любезно предложил Али.

– Какой сейнер? Какой мизинец? Что ты тут лопочешь?

– Миша, пойдем, это бесполезно!

– Под турка косит, сукин кот! Да он вчера по-русски лучше нас с тобой! Ну, погоди, я тебя заставлю вспомнить язык Пушкина!

– Пушкин! – восторженно сказал Али. – О, Пушкин! Русум!

– Русум-русум! – обрадовался Шендерович.

– Бэн ме русча, – в третий раз пояснил Али. И вежливо добавил: – Хошчакалын[42].

– Что «хошчакалын»? – подпрыгнул Шендерович. – Какой-такой «хошчакалын»?

Почему вдруг у Шендеровича прорезался грузинский акцент, для Гиви осталось загадкой.

– Ийи гюнлер[43], – пояснил Али.

– Убью! – прохрипел Шендерович. – Гиви, ты слышал, чего он сказал?

Али заморгал великолепными черными ресницами и на миг задумался. Потом обрадованно выдал:

– Бай-бай!

– Какой «бабай-мабай»? – надрывался Шендерович. – Я сейчас тебе тут такой «бай» устрою!

Боковым зрением Гиви заметил, что несколько посетителей кофейни, которые до того вяло медитировали, прихлебывая кофе, отставили свои чашки и начали медленно выбираться из-за столиков.

– Миша, – прошептал он, – пошли отсюда.

– Еще чего? – возмутился Шендерович.

Он ухватил Али за грудки, подпрыгнул и врезал ему коленом под дых.

– Ах ты, змей-тугарин! – орал он тем временем. – Ах ты, бусурман беспросветный!

Али отлетел к стене, жалобно взывая к публике на чистом турецком языке.

Посетители приблизились, образовав за спиной Гиви и Шендеровича аккуратное полукольцо.

– Миша! – уже в полный голос завопил Гиви.

– Ступайте отсюда, господа хорошие, – на не менее чистом русском языке предложил бармен, выбравшись из-за стойки.

– Сволочи! – вопил Шендерович, отступая к двери. – Они сговорились! Это одна шайка!

Полукольцо любителей кофе приблизилось еще на шаг.

Гиви в отчаянии повернулся.

– Парам чалынды![44] – завопил он.

– Да я копейки лишней с вас не взял, – холодно возразил бармен. – А чаевые ваши…

Он извлек из кармана горсть мелочи и швырнул ее в лицо, почему-то Шендеровичу.

– Подавитесь вашими чаевыми. Жмоты!

– Да нет! – втолковывал Гиви. – Хайыр! Черт, бунун туркчеси нэ…[45] Дюн ашкам![46]

– Мы-то тут при чем? – удивился бармен.

– Сообщники! – вопил Шендерович. – Банда!

– От бандита слышу, – лениво ответил бармен.

– Ах так! – сказал Гиви. – Ну ладно! Эн якын полис караколу нереде?[47]

– Да за бога ради, – равнодушно сказал бармен. – За углом.

Он с видимой неохотой выдвинулся вперед и неожиданно оказался на целую голову выше Шендеровича, не говоря уж о Гиви.

– Шантажисты! – говорил он, подталкивая обоих одновременно мощной грудью к двери. – Валите отсюда, пижоны!

Шендерович отчаянно вытягивал шею, пытаясь разглядеть Али, но тот исчез за спинами соратников. Полукольцо сомкнулось, выставив вперед бармена как особо эффективную боеголовку.

Гиви, к собственному удивлению, вдруг как-то сразу очутился на улице.

С раскаленных небес на него обрушился такой яркий свет, что он невольно зажмурился.

– Это ты их разозлил, – укорил Шендерович.

Он поднимался с колен, отряхивая ржавую пыль. Воротничок рубашки у него почему-то опять был полуоторван и свисал точно галстук.

– Да что ты, Миша, – робко возразил Гиви, – при чем тут я? Они ж сами. Я уж потом. После тебя…

– Как же – сами! Как шакалы вцепились! Что ты им впарил?

– Сам не знаю, – удивился Гиви. – Хотел прояснить ситуацию.

– Что ж ты врал, что турецкого не знаешь? Вон как шпарил!

– Я и не знаю, Миша, – неубедительно пояснил Гиви, – само как-то вышло.

Он напрягся, пытаясь вернуть внезапное лингвистическое просветление, но новоявленная способность к языкам исчезла столь же внезапно, как и появилась. Он слегка втянул голову в плечи, ожидая новой вспышки гнева, но Шендерович глядел на него с каким-то непонятным уважением.

– Ты что-то, кажется, про полицию излагал, – сказал он.

– Да я не помню, Миша.

– Говорил-говорил, я сам слышал. На пушку их брал. Полис, мол, курлы-курлы… а только пустой это номер, с полицией, брат Гиви. Они своего не сдадут, орлята эти, мальчиши-кибальчичи!

– Я так думаю, Миша, – твердо сказал Гиви, – что это они… они нас и ограбили. Ни при чем тут твой Лысюк. Сговорились и ограбили. А товару на деле никакого и не было.

– Ты так думаешь? – Шендерович в затруднении покрутил головой.

– Сам посуди. Кто еще знал?

– Точно! – выдохнул Шендерович. – Они! Сговорились, верно ты сказал. Вот кто, получается, меня подставил… Ну Яни! Ну змей подколодный! Погоди, я до тебя доберусь!

Гиви на всякий случай попятился, но Шендерович, явно имевший в виду настоящего, аутентичного Яни, лишь похлопал его по плечу.

– Хороший ты друг, друг Гиви! – убежденно сказал он. – Не то что этот Ставраки недоделанный!

Гиви вздохнул. Вот Шендерович и признал его наконец-то хорошим человеком и своим другом. Но почему все мечты сбываются именно тогда, когда от этого мечтавшему уже и нет никакого удовольствия? Не иначе как по воле Аллаха милостивого, милосердного, связующего и развязующего узлы… только почему у него такой черный юмор?

– Что делать будем, Миша? – спросил он.

– А что делать… – задумался Шендерович, сморщив высокий лоб. – В полицию обращаться, друг Гиви, все же не будем. Без толку это. Что полиция? Кто им в лапу сунет больше, тот и прав. И эти шакалы наверняка им регулярно отстегивают. А мы что? Можем мы их порадовать хоть каким-то подобием материальных благ? Не можем! Ну придем, скажем: так, мол, и так. Они нам – а чем докажете? А где свидетели?

– Я свидетель. – Гиви стукнул себя кулаком в грудь.

– А ты – кто? – мрачно спросил Шендерович.

Гиви поник.

– Алка свидетель, – наконец робко предположил он.

– Ну… – Шендерович задумался, – может, и так. Как мы договаривались, как задаток давали, она точно видела. А как побили – соврет. Да она лучше любого свидетеля, она такое расскажет… а все-таки интересно, кого ж она встретила такого, что бросила нас на произвол судьбы бездушного рока?

– Где эта мерзкая, – подхватил Гиви, – эта скверная? Где эта похитительница сердец, госпожа грез, о, где она, эмир подстрекательства, о, луноликая, с тяжелыми бедрами и стройным станом, втянутым животом, о, сребротелая, о, каменосердная…

– Стоп, – велел Шендерович, – хорошо излагаешь, круто, эротично, но стоп. Если ее не будет на теплоходе…

– То – чего? – насторожился Гиви.

– То я ей не знаю что сделаю!

* * *

На теплоходе Алки не было. Каюта была пуста. Вообще, если честно, никого не было – ни Варвары Тимофеевны, дай ей бог здоровья, ни самого даже капитана. Никто, никто не остался на теплоходе, пуст был теплоход, как «Мария Целеста». Наверное, праздно размышлял Гиви, с «Марии Целесты» тоже все в Стамбул сбежали. Угрюмый Шендерович натянул последнюю рубаху – интересно, гадал Гиви, сколько эта протянет… была, похоже, у Шендеровича с рубашками какая-то особая несовместимость.

В салоне тоже никого не было.

Скучающая девушка у стойки слегка оживилась при виде посетителей и молча поставила перед ними две пластиковые плошки с салатом оливье и две бутылки пива.

– Это… – засмущался Шендерович, – мы это…

– Денег нет, – проницательно заметила девушка, – ладно уж, жрите. Все равно испортится. Ни одной живой души, все по городу шляются. А пиво я на бой спишу.

– О гурия, щедрая, как соты, – возрадовался Гиви, – о источник утешения, приносящий блаженство измученным душам…

– Да ладно уж, гурия, – смутилась девушка, застенчиво поправляя наколку.

– А еще пива не будет, ласточка? – поинтересовался Шендерович.

– Нет, – сухо сказала девушка.

Развязный Шендерович явно нравился ей меньше Гиви. Она развернулась, вновь отошла к стойке и включила телевизор.

Телевизор что-то квакал.

– Миша, – забеспокоился вдруг Гиви, – ты слышал?

– Что я должен слышать? – холодно спросил Шендерович.

– Они что-то про музей говорят. Там что-то случилось, понимаешь… ограбили музей.

– Они что, по-русски говорят? – насторожился Шендерович.

– По-английски, кажется, – неуверенно отозвался Гиви.

– Это Си-эн-эн, – пояснила из-за стойки девушка.

– А ты с каких пор английский знаешь? – подозрительно спросил Шендерович.

– Так понятно же все, Миша… перед закрытием, когда уже посетителей не было, ворвались грабители в черных масках… нет, в чулках черных… скрутили охранника… ах нет, не скрутили… снотворным газом… перерезали проводку и унесли… что они унесли… ага! Стелу! Ключевой экспонат, гордость музея.

– В чулках? – оживился Шендерович. – В черных? Ты смотри, прям как те, наши. У них тут что, мода такая? Тоже мне, мулен руж!

– Ага. Эта стела, вообще-то… ничего не стоит? Ага, бесценная… то есть бешеные деньги стоит эта стела, кто сообщит о местопребывании или… ага… наведет на след… получит вознаграждение…

– Ты слушай, слушай…

– Предположительно из Иерусалимского храма… датируется… ого! Очень древняя штука, Миша. Первый храм – это что?

– Ну… – в затруднении отозвался Шендерович, – они уступами такими стояли. Первый, второй…

– Что ты врешь? – обиженно сказала девушка из-за стойки. – Темный, как масай, ей-богу! Их строили не параллельно, а последовательно. Первый храм – это как раз Соломонов. Второй уже при персах строили. А Третий – он вообще мистический.

Но Шендерович уже поднимался из-за стола.

– Ты чего? – забеспокоился Гиви.

– Алка, – пояснил Шендерович. – Пропала наша Алка. Бай-бай! Это… кошачий калым! Убрали ее, друг месопотамский. Что-то она там в музее разнюхала, ее и убрали.

– Брось, Миша, – неуверенно отозвался Гиви, – что она могла там разнюхать? Она ж в этом ничего не понимает. Ну, зашла в музей… подумаешь, пыль веков!

– Алка? – удивился Шендерович. – Алка не понимает? Да Алка самого профессора, я извиняюсь, Зеббова-старшего любимая аспирантка. Сам профессор, я извиняюсь, Зеббов-старший был ею побит в научной дискуссии. Что и признал публично. Засекла их Алка, говорю тебе. Расколола. Они ее схватили, скрутили…

– Да что ты такое говоришь, Миша? – ужаснулся Гиви, тоже вскакивая из-за стола.

Ах, никого не обманула Алка: ни бравого капитана, ни друга своего и партнера Мишу Шендеровича. Пропала Алка, похищена коварными злодеями, ох, лежит она на дне залива, зашитая в мешок, с каким-нибудь там колосником, привязанным к стройным щиколоткам… Лежит она на дне залива, и волна лениво колеблет ее белокурые волосы. И маленькие серебристые рыбки проплывают сквозь легкие пряди, ныряют в них, точно в морскую траву…

Или нет… лежит белокурая Алка в каком-нибудь мрачном подвале, и связаны руки у нее за спиной грубой веревкой, и связаны ее стройные щиколотки веревкой не менее грубой, и подходит к ней, подходит, играя кривым кинжалом, какой-нибудь Ахмед-паша, зловеще ухмыляясь в черные усы…

Гиви зажмурился и заскрипел зубами.

– Р-разорву… – выдавил он.

– Зверь-мужик! – уважительно подтвердил Шендерович, торопясь вслед за Гиви по крутому трапу.

Но Гиви уже вырвался вперед и рванул через порт к площади, игнорируя едва поспевавшего за ним партнера.

– Эй, – отчаянно закричал ему в спину Шендерович, – постой! Куда ты?

– Дурак! – орал Гиви, распугивая редких прохожих.

– Ты полегче, слушай, – угрожающе прохрипел Шендерович. – За такое и приложить могут!

Гиви только мотал головой.

– Дурак автобуса! – выкрикнул он вновь, так что здоровенный грузчик, катящий навстречу тележку с какими-то загадочными тюками, испуганно шарахнулся в сторону. – Нэреде! Дурак! Автобуса!

Грузчик испуганно махнул рукой куда-то в сторону площади.

– Бежим! – вопил Гиви, оборачиваясь на ходу, чтобы проверить, держится ли в кильватере Шендерович.

– Во дает! – ошеломленно бормотал Шендерович, наращивая темп. – Вот он, Кавказ! Вот она, кровь горячая! Ишь как играет!

Автобус лениво полз им навстречу по раскаленному гудрону, пуская струйки сизого дыма.

* * *

За проезд не заплатили.

Сэкономили на билеты в музей.

Но тут вышла накладка: когда они, распугав горлиц, пронеслись по парку, безжалостно топча хрупкие кружевные тени акаций, отдыхающие на брусчатых дорожках, вожделенная цель так и осталась недостижимой. Музей оказался закрыт.

Надпись на трех языках внаглую лгала о том, что музейный комплекс закрыт на профилактику. Профилактика была какая-то уж очень специфическая, потому что внутрь, подныривая под бархатные канаты, то и дело проходили деловитые люди в гражданских костюмах. У некоторых пиджаки заметно оттопыривались под мышками.

– Ишь какой шухер поднялся! – восхищенно прошептал Шендерович.

Гиви заскрипел зубами.

– Спокойней, джигит! – пробормотал Шендерович, рассеянно оглядывая местность. – Нам что надо? Нам определиться надо. Эх, старушку бы!

– Извращенец, – сухо заметил Гиви.

– Я ж не для удовольствия. Я ж для дела. Старушек, крыс музейных, опросить, – может, видел ее кто. Свидетели, свидетели нужны! А эти суки всех разогнали. Где сторожа? Где билетеры? Где музейные работники?

Гиви поник в безнадежности. Пропала! Пропала надежда выйти на след белокожей, луноликой, золотоволосой гурии, чьи бедра как снопы пшеницы, уста что медоносные соты, глаза что прохладные горные озера… О, эмир обольщения, о, ханым сладострастия, о, госпожа моя, растаявшая во мраке…

– Миша, – застенчиво спросил он, отводя глаза от двух спаривающихся горлиц, – а в Турции с гаремами – как?

– У нас – никак, – печально отозвался Шендерович, – нет у нас денег на гарем. У нас даже, извиняюсь, на полиандрию не хватит… Простым русским языком выражаясь, мы одну на двоих и то не снимем.

– Да я не то имею в виду! Может, слушай, Алку не потому похитили? Может, ее за красоту похитили? В гарем спрятали?

– Алку? – удивился Шендерович. – Это ж надо быть полным идиотом, чтобы похищать ее на свою голову! Он же потом локти кусать будет! Да она от гарема камня на камне не оставит.

Он с тоской проследовал взглядом к распахнутым дверям, где лениво обретались два дюжих охранника. Гиви вздохнул. Эх, подумал он, зажмурившись, ладно уж, пусть бы лучше гарем…

– Мишенька! – раздалось у него над ухом.

Он открыл глаза.

Пересекая площадь, перебирала по брусчатке полными ножками, обутыми в лаковые черные туфельки, Варвара Тимофеевна.

– Мишенька! – вновь обратилась она к Шендеровичу (Гиви подозревал, что его собственное имя так и осталось для нее тайной, покрытой мраком). – Ты тоже Аллочку ищешь?

– А то! – угрюмо согласился Шендерович.

– Вот и мы ее ищем. Юрочка беспокоится.

Капитан, доселе укрывавшийся в неверной тени акации, выплыл на свет, неприязненно покосившись на Шендеровича. Поздоровался, однако, вежливо.

– Слышали уже? – спросил он, кивнув в сторону деловито сновавших у дверей сыщиков. – Стелу украли.

– Слыхали, – не менее неприязненно отозвался Шендерович. Почему-то появление капитана ему явно не понравилось. – Эти… в чулках.

– Из не очень достоверных источников сообщают, что это Курдская рабочая партия была, – не уступал капитан. – Что они таким образом решили привлечь внимание к бедственному положению национальных меньшинств. А заодно и партийную кассу пополнить. Говорят, вчера по городу волна аналогичных ограблений прокатилась. Они таким образом от музея внимание отвлекали. – И, сменив гнев на милость, заметил: – Вас тоже наверняка Курдская рабочая партия ограбила. Почерк везде один.

– Курдская, да? – холодно переспросил Шендерович. – Интересно, почему не «Серые волки»?

– Сущности, как сказал старина Оккам, – пояснил капитан, – не следует умножать без необходимости. «Серые волки» пока отдыхают. – Он вздохнул. – Я вот что думаю. Алла Сергеевна, скорее всего, случайным свидетелем оказалась. Они и устранили ее. Я уже в полицию обратился.

– Да? – насторожился Шендерович.

– Разумеется. А что толку? Тело не найдено, свидетелей похищения тоже нет. Они говорят, закрутила она с кем-то, увлеклась, с кем не бывает…

– Вы ж и сами… – вставил было Шендерович.

– Я? – удивился капитан. – Никогда! Алла? Сергеевна? Нет, Михаил… как вас там по отчеству – Аронович?

– Абрамович.

– Нет, Михаил Аронович, это на нее не похоже. Не тот она человек, Алла. Образованнейшая девушка, исключительно порядочная, это же сразу видно. Нет-нет, я вам говорю. Опишите еще раз, как оно было, Варвара Тимофеевна. Подошел он к ней? Как выглядел? Из местных, говорите?

– Да вроде из местных, – задумалась Варвара Тимофеевна. – Сам смуглый такой, нос крючком, глаза горят.

– А одет как, мамочка? – спросил Шендерович. – Прилично одет?

– Я ж говорю! Белый такой пиджак, навроде вашего, Юрочка, и на шее платок красный. А вот говорил он с таким проноунсом…

– А! Так он говорил что-то? – заинтересовался капитан. – А что именно?

– Да я уж точно и не помню. Они у этого срако… у гроба стояли, а он ей и говорит, мол, как я счастлив, что вас увидел, нежданно-негаданно… вот, мол, как Аллах пути сплетает и расплетает. Профессора какого-то поминал, Москву, семинарию какую-то. Говорит что-то, улыбается. И вышли. Вдвоем и вышли.

– Он главарем был, этот тип, – предположил капитан, – а под профессора наверняка маскировался. Легенда у него такая. И к нам он приезжал исключительно с подрывными целями. Пойдемте, Варвара Тимофеевна, голубушка. Поможете следствию. Полиции нужен словесный портрет.

И он решительным шагом двинулся по направлению к охраняемому входу, увлекая за собой растерянную Варвару Тимофеевну. Вид у капитана был очень внушительный – охранники расступились, пропуская его в здание. На ходу, обернувшись, он сухо бросил:

– Ждите здесь.

И исчез в прохладном чреве музея.

– Наверное, ему там виски с содовой нальют, – с завистью произнес Шендерович. – Со льдом.

– Ах, брось, Миша, – устало вздохнул Гиви, – не до того.

И подпрыгнул на месте – ему на плечо легла чья-то смуглая сухая рука.

– Эфендим… – сказал тихий голос.

* * *

Гиви обернулся.

Человек, маячивший у него за спиной, вполне мог сойти за очень загорелого европейца. И одет он был вполне по-европейски – в приличную черную пару, при узком галстуке. Единственным экзотическим дополнением к костюму служила красная феска с лихой кисточкой.

– Эфендим… – повторил человек. – Месье… э-э… – Он вновь окинул внимательным взглядом партнеров и неуверенно предположил: – Господа?

– Во-во, – мрачно подтвердил Шендерович, – типа того.

– Ох, как мне повезло, – произнес их новый знакомец по-русски, но с явным акцентом.

«С проноунсом», вспомнил Гиви характеристику Варвары Тимофеевны.

Он опустил взгляд, подозрительно разглядывая обувь незнакомца, но на ногах у того были черные блестящие остроносые ботинки – новенькие.

Эх, не тот, подумал Гиви.

– Господа, – уже увереннее повторил человек, – пардоне муа… я бы хотел поговорить с вами… тре импотан… очень важное дело. Очень серьезное.

– Короче, – подтолкнул Шендерович.

– О нет. – Незнакомец помотал головой так, что взметнулась кисточка на феске. – Это серьезное дело. Иль деманде… как это… оно требует… ле ланг… долгого разговора, да? Беседы. Вот-вот! Беседы! Не соблаговолите ли вы… пройти авек муа… тут, неподалеку.

Шендерович подобрался.

– С кем имею честь? – чопорно вопросил он.

Человек хлопнул себя по бедрам:

– Ах, же не сюи па репрезенте муа… не представился. Ун моман!

Он вновь захлопал себя, на сей раз по груди, и извлек из кармашка блестящий прямоугольничек.

– Ленуар, доктор археологии, – пояснил он, вручая карточку Гиви.

– Член-корреспондент… международной ассасин… ассосьон… ассоциации археологов, – расшифровал Гиви, моргая на ярком свету.

– Вот-вот, – доброжелательно закивал незнакомец, – я занимаюсь… ансьен рарите… Это очень… тре интерессант… увлекательно, да? Раритеты. «Древности» по-русски. Мон мэр… мама была русская. Бабýшка рефьюжи… бежала во Францию – революсьон руж, да? Сначала Стамбул – потом Париж… везде корни… марше, господа, марше! – Он нетерпеливо притопнул лаковым ботинком. – Мон апартман тут! Недалеко!

– Э нет, – хищно сказал Шендерович, – погоди! Тут у нас серьезное дело…

– Дело! Травай! О, но у меня тоже для вас есть большой травай! Гран травай! – Он вновь огляделся по сторонам, потом склонился к уху Шендеровича и негромко проговорил: – Речь идет о деньгах, господа! Гран аржан! Тре гран аржан.

– Ну-ну? – с видимым равнодушием поторопил его Шендерович.

– Хотите… – Ленуар вновь нервно огляделся, – хотите найти стелу?

* * *

Воздух дрожал, сухой и раскаленный, точно в кузнице, и это впечатление еще усиливалось за счет стука крохотных молоточков – повсюду, вплоть до поросшего сухой травой обрыва, за которым, переливаясь, точно голубиная грудка, ярко синело море, трещали, скрипели и царапались миллионы кузнечиков. В колючем кусте над обрывом свистела какая-то птица.

– Эй, друг Гиви, ты спишь?

Гиви протер глаза, ослепленные блеском бесчисленных переливчатых зеркал.

– Так, понимаешь… – осторожно сказал он.

– Не спи, – озаботился Шендерович, – замерзнешь…

Волна кокетливо повернулась, подкинув яркий лучик света, который попал Гиви прямо в глаз.

– Эх! – сказал Гиви.

– Мы, между прочим, – с достоинством проговорил Шендерович, – ведем наблюдение.

Вилла укрылась в глубокой фиолетовой тени долины. Отсюда видна была лишь глухая стена, огораживающая дом по периметру, да черепичная крыша. Через стену перекинулись плети вьющейся розы.

– За кем? – тоскливо спросил Гиви. – За этими козами?

Бело-серые грязноватые клубки, лениво, сами собой бродящие по оврагам, были единственным подвижным элементом пейзажа.

– А хотя бы и так. Если бы древние греки лучше смотрели за своими козами, – угрожающе произнес Шендерович, – они бы до сих пор тут марафоны бегали. А то недоглядели, козы раз – и съели Элладу!

– Как – съели? – ужаснулся Гиви.

– Молча, – сухо сказал Шендерович. – Козлы, чего с них взять! Погубили древнюю культуру. Ты все понял, что он сказал?

– Да вроде бы, Миша…

– Проясни. Насчет собак. И охраны. А то мы туда – а на нас две овчарки! Три! И бугаи с автоматами «узи».

– Он, Миша, сказал, что профессор боится собак. А на бугаев у него, Миша, денег нет. Этот Морис говорит, он всю свою коллекцию раритетов продал, только чтоб заплатить этим… курдам. Кого он на охрану поставит? Наемников? Так он их и сам боится – такие бабки! Он сам от них скрывается, про эту виллу только Морис и знает! Они ему только в грузовичок ее погрузили во дворе музея, а дальше он сам. И следы путал.

– А что, если они его вычислят?

– Тогда все, Миша. Тогда аллес. Этот Морис и говорил – вит, мол, вит! Типа быстрей надо… а то уйдет драгоценный раритет в чужие темные руки.

Чело Шендеровича на миг омрачилось, но природная беспечность взяла верх, и он небрежно отмахнулся.

– Не боись, – сказал он, – прорвемся. Кстати, откуда ты так здорово по-французски лопочешь?

– Слушай, – с тоской проговорил Гиви, – не знаю! У нас в школе немецкий был. А в институте – английский. Я ни одного не учил.

– Может, чакры какие открылись? Под влиянием благоприятной геомагнитной обстановки?

– Может, Миша…

Молоточки и пилочки кузнечиков постепенно стихли, уступив место воплям цикад, заунывных, как муэдзины. На востоке появилась первая, зеленая, нежно дрожащая звезда.

Гиви тихонько, чтобы не потревожить Шендеровича, вздохнул. Он думал об Алке. И где она теперь, тосковал он, может, плохо ей делают, и бьется она в чужих руках и зовет – Гиви! Гиви! Не приходит на зов Гиви, продался за бонус…

Темнело.

– Гиви, а Гиви! – окликнул его Шендерович, который уютно лежал в жесткой траве, подложив руки под голову. – Глянь-ка, там свет горит?

Гиви отчаянно тянул шею.

– Не-а…

– Вот странно. Что он в такой темнотище расшифровывать собирается?

– Да ничего не странно. Боится он, Миша.

Шендерович вздохнул.

– И правильно, – со значением проговорил он. – Заперся небось в кладовой, со свечой, закупорился, чтоб ни щелочки! Ладно. Пускай себе радуется, пока дают. А потом и мы порадуемся. А покамест тихий час, брат Гиви. Дави клопа…

– Какого клопа? – встревожился Гиви.

– Да так говорится просто. Мол, спи себе тихонечко. Только ты, это… по сторонам все-таки поглядывай. Мало ли что…

– Что – мало ли? – не мог успокоиться Гиви.

– Все, что угодно, – зловеще произнес Шендерович. – Думаешь, мы одни такие умные? Эту штуку сейчас весь Истамбул-Константинополь ищет. И «Серые волки». И курды. И полиция. Все виллы прочесывают. И может быть, даже… – Голос его упал до шепота.

– Лысюк? – услужливо подхватил Гиви.

– Ш-ш-ш! Не так громко, на ночь глядя. – Он опять потянулся. – Ох, это ж надо! Скрипят, скрипят маховики фортуны, поворачиваются в нашу сторону…

– Как же, как же, – неуверенно подтвердил Гиви.

Цикады вопили как безумные. К зеленой звезде над морем прибежала подружка, потом еще одна… тонкий острый лучик света потянулся к темной воде, зашуршали, показав серебристую изнанку, узкие листья маслин, горячий ветер донес густой парфюмерный аромат роз и душную пыльцу степных трав.

Тучи затянули небо на том участке, где прежде мерцали звезды, и лишь огоньки далеких судов, стоящих на рейде, издевательски подмигивали, передразнивая исчезнувшие с горизонта светила. В том месте, где полагалось быть месяцу, расплывалось смутное багровое пятно. Цикады взвизгнули все разом, как будто их кто режет, и смолкли.

Гиви осторожно повернул голову – вилла стояла в долине, погрузившись во мрак, ни звука не доносилось оттуда, впрочем, Гиви вдруг почудилось, что в одном из окон мелькнул смутный огонек. Мелькнул и пропал.

Багряное пятно в тучах переместилось по горизонту. Тусклая багряная тень на угольно-черных волнах медленно двинулась ему навстречу.

Гиви робко ткнул Шендеровича пальцем в бок – тот перестал свистеть, приподнялся и одурело замотал головой:

– А? Чего?

– Не пора еще, Миша?

Шендерович взглянул на тайваньские часы с подсветкой, на которые не польстились даже грабители.

– Может, погодим еще маленько? Перед рассветом оно как-то надежней…

Лично Гиви выдержать до рассвета был не в состоянии. Он ощущал себя как в приемной у зубного врача: с одной стороны – страшно, сил нет, с другой – хоть бы поскорее все это кончилось, раз уж все равно деваться некуда.

– Миша, а вдруг кто-то еще именно так и подумает?

Шендерович с минуту поразмыслил, потом махнул рукой, чем вызвал перемещения воздушных масс.

– Ладно! Пошли, друг мой криминальный! Поглядим, шо робытся.

Он деловито встал, покряхтывая и растирая поясницу, и направился к терновому кусту. Гиви слышал, как он шарит по земле руками, шипя и чертыхаясь.

– Ага, вот! – сказал он наконец. – Блин! Ох ты! И тут бутылки битые…

– Порезался, Миша? – на всякий случай уточнил Гиви.

– Еще бы, – мрачно отозвался Шендерович. – Куда мы, люди, идем? Вся земля до самой Антарктиды засыпана битой стеклотарой!

– Ай ты! – прицокнул Гиви.

– Цыц! – Шендерович уже стоял перед ним, возвышаясь во мраке, как башня Ливанская, к Дамаску обращенная.

Он вывернул перед Гиви мешок, прежде дожидавшийся своего часа под терновым кустом, и вывалил на землю все необходимые орудия: якорь-кошку с привязанной к нему прочной веревкой, складной нож с остро заточенным лезвием противозаконной длины, фонарик, стеклорез, фомку, две пары перчаток и сотовый телефон.

– Он на блоке? – забеспокоился Гиви.

Телефон, издающий переливчатые трели в самый патетический момент их ответственной миссии, явно не входил в его планы.

– На блоке, на блоке, – машинально ответил Шендерович. – За кого ты меня принимаешь? А забавные ребята эти археологи – ты только погляди, чем они работают!

– Наверное, они этим гробницы вскрывают, – предположил Гиви. – Он, Ленуар этот, так и сказал – полевой, мол, инструмент.

– Ну да, – кивнул Шендерович, – там же вечный мрак царит, в этих гробницах. И сплошь потайные двери.

– Ловушки всякие?

– Вот-вот… – мрачно подтвердил Шендерович, оглядывая притихшую виллу.

У Гиви возникло ощущение, что безжизненное с виду строение затаилось и вот-вот выкинет какую-нибудь особенную гадость.

Шендерович, мягко ступая и явно подражая агенту 007, двинулся к опоясывающей виллу стене, с легкостью побрасывая в мощной ладони якорь-кошку.

Гиви семенил за ним.

Прыскали из-под ног, разлетаясь во все стороны, какие-то ночные твари и вновь прятались в сухой траве.

Шендерович подобрался к стене вплотную и приник к ней, прижав ухо к теплой каменной кладке.

– Ну что? – шепотом спросил Гиви.

Шендерович пожал плечами.

Вроде тихо.

Отступив на пару шагов, он со свистом раскрутил якорь – Гиви едва успел увернуться – и забросил его за ограду. Осторожно потянул за канат. Раздался противный скребущий звук, какое-то время Шендерович пятился назад вместе с канатом, потом веревка резко натянулась, заставив его остановиться.

– Порядок! – удовлетворенно пробормотал Шендерович.

* * *

Он еще пару раз подергал для проверки веревку, потом вновь подошел к стене и, намотав конец на ладонь, уперся ногой в стену и вновь потянул. Якорь сидел прочно, видимо зацепившись за оплетающую стену лозу либо застряв в каменной выбоине.

– Ну, с Богом! – пробормотал Шендерович, накручивая канат на руку.

– Барух Адонаи! – почему-то машинально отозвался Гиви, потом, спохватившись, встрепенулся. – Миша, а я?

– Осмотрюсь, дам тебе знак, – успокоил Шендерович, – покричу ночной птицей, или что там…

– Лучше просто свистни.

– Ладно, – пожал плечами Шендерович.

– Ты осторожней… вдруг там тоже битое стекло или еще что хуже, знаешь, как оно…

– Ладно, – повторил Шендерович.

Он перекинул через стену мешок с археологическим инструментом, потом уперся подошвами в камень и подтянулся. По ту сторону стены вновь раздался малоприятный скрежет; якорь, пытаясь освободиться, безуспешно ворочался в своей выбоине. Шендерович перехватил канат и легко взлетел на гребень стены.

Эх, думал Гиви, и как это он так лихо! Понятное дело, футболист, спортсмен…

– Порядок, – сказал сверху Шендерович, отряхивая ладони. – Все чисто.

Он лег на живот и, распластавшись по гребню, осторожно глянул во двор.

– Ну что там? – громким шепотом спросил Гиви.

– Темно, – досадливо прошипел в ответ Шендерович. – Вроде грузовик крытый во дворе стоит. Черт, видно плохо!

– А в доме?

– Полный мрак. Погоди, я осмотрюсь…

Гиви слышал, как тот мягко приземлился по ту сторону стены. Он поднял голову и напряженно прислушался. Если там, за стеной, и прошуршали шаги, здесь они были не слышны. Из-за стены не долетало ни единого звука. Даже цикады смолкли. Вокруг царил мрак, погасли, казалось, даже огоньки судов на рейде, – вероятно, их поглотил сгустившийся над морем туман. Багровое пятно в тучах, сползая по небосклону, разбухло и побледнело. Мимо Гиви, обдав его теплым воздухом, кто-то бесшумно прочертил ночь, лениво взмахивая мягкими крыльями.

Гиви стало неуютно.

– Миша! – шепотом позвал он.

Но Шендерович либо увлекся, либо просто не слышал, а громче кричать Гиви побоялся. Он осторожно подергал канат – тот лениво натянулся. Канат был грубым и неприятно резал ладони. Гиви вздохнул, отпустил канат и побрел вдоль стены. Миновал утопленную в камень калитку, по обе стороны которой высились чахлые мальвы и кусты бурьяна, пошел дальше… дошел до угла, вернулся. От калитки тянулась утоптанная дорожка, загибаясь куда-то вбок. Гиви рассеянно ткнул калитку ладонью – она тут же мягко приоткрылась, даже не скрипнув.

– Ну и ну, понимаешь, – сказал Гиви.

Он осторожно, боком протиснулся в образовавшуюся щель и оказался на мощенной плитами дорожке – светлый камень мягко мерцал во мраке, а по бокам дорожки, за низеньким бордюром из песчаника, одуряюще пахли маттиолы и душистый табак, казалось испуская свой собственный голубоватый свет.

Гиви покрутил головой, прислушиваясь. Низкое строение темнело впереди, окна мрачно отблескивали, фокусируя рассеянный ночной свет. Из дома не доносилось ни звука.

Затаились, подумал Гиви.

Какое-то время он стоял неподвижно, пытаясь унять колотящееся сердце, потом скользнул вбок и пошел вдоль стены, стараясь подражать плавной походке Шендеровича.

Шел он недолго – уже минут через пять, обогнув разросшийся куст шиповника, он обнаружил, что перед ним выросла какая-то темная угловатая масса, крепко воняющая бензином, – вероятно, это и был тот самый грузовичок, в котором фанатичный коллекционер и перегнал свою добычу из парка Гюльхане, Султанахмет.

Гиви зачем-то осторожно потрогал пальцами капот – тот был теплым, но не теплее дрожавшего над ним воздуха. Гиви пожал плечами. Капот под его пальцами содрогнулся.

– Ох! – сказал Гиви, поспешно отдернул руку и отскочил в сторону.

Грузовичок издал неопределенный протяжный стон и вновь слегка подпрыгнул на своих массивных колесах. Гиви прижался к стене, полагая, что разъяренное транспортное средство сейчас начнет преследовать его, Гиви, по всему саду.

Но грузовичок, не обращая на Гиви никакого внимания, крякнул и затих. Осторожно, боком пробираясь вдоль стены, чтобы не потревожить капризную машину, Гиви обогнул грузовик и тут же вновь остолбенел – у задней стенки кузова копошилось нечто. Нечто нагнулось, подняло что-то с земли, припало к грузовичку, крякнуло, согнулось пополам… грузовичок ухнул, подпрыгнул и осел.

– Вот же гадюка! – сказало нечто.

– Миша! – обрадовался Гиви.

– Это ты? – рассеянно оглянулся Шендерович. – Молодец, лихо перелез!

– Да я просто вошел, – сказал честный Гиви.

– Как это – вошел?

– Через калитку. Она открыта была.

Шендерович задумался, но тут же отряхнулся, точно вылезающий из воды пес.

– Надо же! – удивился он. – Ну хорошо, давай помоги… налегай…

– Ты чего делаешь?

– Взломать хочу. Может, она еще там, в кузове, штука эта. Замок, гад, прочный. Я ломом этим подцепил – давай навались!

Гиви послушно навалился грудью на железяку, которая от усилий Шендеровича уже успела порядком раскалиться. Шендерович, в свою очередь, шипя и матерясь сквозь зубы, обеими руками налег на рычаг. В полном молчании они давили, жали и ворочали, пока наконец во мраке сада не раздался отчетливый щелчок, сухой и резкий, точно выстрел, и листва акации у них над головой вдруг зашуршала, точно отзываясь эхом.

– Порядок, – сказал Шендерович.

Он обеими руками распахнул створки кузова и осторожно заглянул внутрь, но тут же разочарованно отпрянул:

– Тьфу ты! Можно было и не надрываться так…

– Пусто? – спросил Гиви, вытягивая голову из-за плеча Шендеровича.

– Как в склепе… то есть… ну, в общем, пусто.

– Но ее, эту стелу, тут везли?

Шендерович пожал плечами, запустив вглубь кузова острый луч фонарика. Луч перебирал содержимое грузовичка подобно ловким пальцам профессионального карманника.

– Может, и тут, – наконец заключил Шендерович. – Видишь, солома накидана, для амортизации… Он приободрился. – Раз так, она должна где-то поблизости быть… во дворе ее оставлять не стали бы… значит, в сарае или в доме…

– А тут есть сарай? – поинтересовался Гиви.

– При любом приличном доме должен быть сарай, – веско ответил Шендерович.

Он немного постоял, раздумывая, потом вытащил нож, раскрыл его, мягко подержал в ладони и сосредоточенно воткнул в шину. Вытащил, послушал, как шипит воздух, и воткнул еще раз – на этот раз с другой стороны.

– Ты это чего? – удивился Гиви.

– Лишаю их транспортного средства, – объяснил Шендерович, – поскольку, если будет шухер, они, естественно и закономерно, попытаются уйти с добычей. А тут раз – и аллес!

– А-а, – протянул Гиви, – а кто «они»?

– Чего?

– Кто такие «они»? Этот француз говорил, что он холостяк, Алистар этот.

– Мало ли, – сумрачно и многозначительно проговорил Шендерович, деловито выдергивая нож из второй шины.

Он выпрямился, расправил плечи и все той же шикарной крадущейся походкой двинулся к дому, прячась за разросшимися кустами и время от времени делая красивые перебежки.

Гиви продвигался следом, с завистью глядя на него и то и дело норовя попасть ногой в какую-нибудь предательскую ямку.

За домом и впрямь располагался сарай – дверь гостеприимно была распахнута. В сарае обнаружились газонокосилка, грабли, совковая и штыковая лопаты, корзина из ивовых прутьев и две сонные курицы на насесте.

– Ну что ж, – констатировал Шендерович, отряхивая ладони, испачканные куриным пометом, – осталась последняя надежда. Последний рубеж обороны.

Он вновь деловито полез в мешок, извлек стеклорез и многозначительно подбросил его в руке.

– Миша, подожди! – шепотом сказал Гиви, прислушиваясь к тишине за дверью. – Тут, кажется, открыто. Просто крючок наброшен с той стороны – и все.

– Крючок? – удивился Шендерович. – Ай-ай-ай, какая небрежность!

Он спрятал стеклорез, вновь извлек нож и, прикусив кончик языка, аккуратно втиснул лезвие в крохотную щель. Раздался тихий короткий звяк.

– Ну вот, – удовлетворенно проговорил Шендерович, аккуратно и осторожно поворачивая ручку.

Гиви вдруг поежился. Изнутри наброшенный крючок подразумевал наличие хозяина. Но почему этот хозяин столь небрежно положился на такой хрупкий запор? Что, такой уж он не от мира сего, этот сэр Алистар? Да быть не может – такие сумасшедшие профессора только в кино бывают.

Шендерович уже протискивался в образовавшуюся щель, стараясь, чтобы дверь не скрипнула.

– Миша, – сказал Гиви шепотом, – что-то не то…

Но Шендерович уже исчез во мраке. Гиви топтался на крыльце – у него от страха ныло под ложечкой. Но страшный дом не стал глотать Шендеровича – выплюнул его обратно; тот возник на крыльце, жизнерадостно и почти в полный голос воскликнув:

– Порядок! Тут никого нет!

– А крючок? – усомнился Гиви.

– Э! – отмахнулся Шендерович. – Наверное, сам упал. Да ты сам погляди!

Он вновь нырнул во мрак. Гиви последовал за ним. Шендерович стоял у стенки, шаря лучом фонарика по комнате: в крохотном круге света на миг возникала то кривая тахта, то выгоревшая портьера, то лежащий на боку стул с растерзанным сиденьем… и на всем – на выцветших обоях, на скудной покосившейся мебели, на гнилых досках когда-то крашеного, а теперь облупившегося пола – лежал толстый слой пыли…

– Видал? – шепотом спросил Шендерович. Не то чтобы он вдруг утратил кураж, но заброшенность обстановки подействовала и на него. – Тут вообще никто не живет!

– По крайней мере, не убирает, – согласился Гиви.

– Ладно. Займемся поисками. Я предлагаю методично обойти комнаты, двигаясь по часовой стрелке.

– Не нужно, Миша, – тоже шепотом сказал Гиви.

– Чего?

– Посвети фонариком вон туда… на пол. Гляди…

От входной двери вглубь дома тянулась относительно чистая дорожка, а на пузырях старой краски виднелись царапины, словно по полу волоком тащили что-то тяжелое, с жесткими краями.

– Вот оно! – благоговейно прошептал Шендерович, устремляясь вперед, точно собака, взявшая след.

– Осторожней, Миша!

Но Шендерович, двигаясь на пружинящих, полусогнутых ногах, уже подобрался к дальней стене, за которой, в проеме полукруглой арки, виднелась еще одна комната, такая же пустая и заброшенная, как и первая. Пересекая ее, след тянулся дальше, пока не оборвался у небольшой аккуратной двери. Дверь была прикрыта, а косяки ее так побиты и поцарапаны, словно в нее пытались протащить по меньшей мере три комода одновременно.

Луч света скользнул внутрь и растворился во мраке. Шендерович скользнул вслед за лучом.

– А ведь и верно! – почти недоверчиво проговорил он. – Гляди, друг Гиви.

Круглое неровное пятно света лежало на ущербной, выбитой ветрами и дождями поверхности камня. Стела стояла чуть накренившись, точно очень усталый часовой, и Гиви почему-то показалось, что она, в свою очередь, смотрит на них, причем весьма неодобрительно.

Сотни, тысячи лет ее омывали влажные потоки воздуха с моря, сухой, раскаленный ветер далеких пустынь, песок сыпался по ее поверхности, подтачивая гладкий камень, капли воды стекали по замысловатым письменам, исчертившим ее поверхность, пока не сгладили их так, что выбитые в камне знаки не стали похожи просто на диковинную игру трещин в диком камне. И в неверном свете фонарика, дрогнувшего в бесстрашной руке Шендеровича, Гиви вдруг почудилось неявное, но угрожающее движение.

– Миша, ты видел? – выдохнул он.

– Видел, – подтвердил Шендерович, – надо же – такая каменюка и такие бабки!

– Да нет! Эти… знаки… они шевелятся!

Шендерович не глядя молча похлопал его по плечу. Потом погасил фонарик и выдвинулся из кладовки.

– Где это? – бормотал он, глядя на подсвеченный пульт мобильника. – Вот черт! Он же мне показал, как связываться! Он же тут заложен, этот телефон… ага… адресная книга! Теперь на «йес». Теперь на ту штуку. Алло? – сказал он в трубку.

– Полицейский участок слушает! – долетел до Гиви отдаленный, почти микроскопический голос.

– Это говорят… доброжелатели, – задышал в трубку Шендерович, – мы нашли исчезнувший экспонат. По адресу… ага… вот… Кадикёй, вилла «Ремз». Скоро будете? Отлично.

Он отключил телефон и повернулся к Гиви.

– Ну вот, – с видимым облегчением проговорил он, – пошли, друг Гиви. Избавим себя от лишних вопросов. Подождем полицию снаружи. Скажем им, что видели, как ее сюда заносили, пусть составят протокол, зафиксируют, все такое… и французу этому позвонить надо, пусть подтвердит. А то знаю я этих полицейских – иди потом, доказывай, что это именно мы обнаружили эту штуку.

– Подтвердит? – с сомнением произнес Гиви. – Что?

– Ну… типа, что именно нам полагается бонус. Деньги… это… боку д’аржан!

– Не будет никаких аржан, Миша, – уныло проговорил Гиви. – Ничего не будет.

– Это еще почему?

– А потому. Ты на каком языке с ними разговаривал?

Шендерович на миг окаменел, чуть перекосившись, точь-в-точь застывшая в кладовой стела.

– Ах ты!

– С каких это пор турецкая полиция на звонки отвечает по-русски?

– Так это, выходит, не полиция? – сориентировался Шендерович. – А археолог кто? Не археолог?

– Не археолог, – уныло заключил Гиви, – может, даже и не француз.

Шендерович уронил фонарик, луч которого прочертил сверху вниз дугу по каменной глыбе, отчего письмена вновь угрожающе зашевелились.

– Когти рвать надо… – пробормотал он, нервно потирая ладони, – драпать… марше. Блин, машина! Своими же вот этими руками дырки в шинах вертел! Эх, не успеем!

– Мы бы так и так не успели. Они все равно где-то рядом, Миша, – заметил Гиви, – они тут, поблизости, все это время сидели. Ждали, пока мы войдем.

– Почему именно мы?

– Да потому, что мы – никто. Без документов, без денег. Нелегалы. Нету нас!

– Таки да, – печально подтвердил Шендерович.

– Так, орудие производства. Вроде этой фомки.

Шендерович поднял голову:

– Слышишь?

С крыльца донеслись тяжелые шаги. Втянув голову в плечи, Гиви слышал, как шаги медленно перемещаются, отзываясь эхом по пустому дому.

Шендерович захлопнул двери.

– Стела, Миша! Навались.

Налегая плечом, Гиви отчаянно толкал тяжелый камень, который и не думал поддаваться.

– Ах ты!

Шендерович разбежался и обеими руками уперся в стелу. Стела крякнула и накренилась еще больше.

– Давай! Толкай!

Подняв облако пыли, стела рухнула, упершись в дверь верхушкой.

– Порядок!

С той стороны двери раздался глухой удар. Стела дрогнула, но устояла.

Дверь скрипела, потом от нее отлетела щепка, оцарапав Гиви щеку.

– Ломают!

– Что делать, – бормотал Шендерович, лихорадочно озираясь, – что делать?

И вдруг застыл, приоткрыв рот. Откуда-то сзади прорезалась тонкая полоска света.

– Гляди!

– Барух ата Адонаи, – охнул Гиви, – там другая дверь! Ты ее раньше видел?

– А ты?

– Нет! Ладно, какая разница!

Нагло поправ стелу ногами, они пронеслись по ней в дальний конец кладовки – там обнаружилась плотная дверь листового железа, какая бывает в бункерах.

Дверь приоткрылась. Сама собой.

Потоки слепящего света хлынули на Гиви. Он зажмурился и сделал шаг вперед.

– Что там? – орал за спиной Шендерович.

– Не вижу!

Гиви вывалился наружу. Потоки света охватили его со всех сторон. Он не столько увидел, сколько почувствовал, как рядом, бормоча проклятья, упал Шендерович.

Они лежали бок о бок, ловя ртом горячий воздух. Позади слышался тяжелый шум. Гиви обернулся, но это была всего лишь стела, которая с каменным топотом неслась вслед за ними, а потом, вывалившись наружу, застыла в прежнем положении, слегка накренясь.

* * *

– Вот он! – раздался чей-то голос.

– Получилось! – откликнулся второй.

– Здравствуй, здравствуй, пророк Ну, пророк Гада, пророк Ра-Гоор-Ху! Ликуй же теперь! Войди в наше великолепие и восторг! Войди в наш неистовый мир и напиши слова, приятные для царей!

Гиви поднялся, отряхнул колени. Он стоял в раскаленном столбе солнечного света. Причудливые отвесные скалы белели, словно обнаженные кости. В скалах чернели прорехи, которые Гиви поначалу принял за норы береговых ласточек, но потом, соизмерив масштаб, понял, что каждая вполне могла бы вместить рослого человека. К отверстиям вели каменные ступени, которые в этом мире, лишенном теней, были почти незаметны.

Рядом, кряхтя, зашевелился Шендерович.

Он недоуменно хлопал глазами, глядя на раскинувшийся вокруг пейзаж, лишь немногим уступающий своей безжизненностью лунному.

– Это что ж такое? – наконец спросил он. – Куда мы попали, а?

– Понятия не имею, слушай, – печально ответил Гиви.

– Почему день? Ночь же была… я точно помню.

– А мы вообще живы, а, Миша?

– Кажется, – неуверенно ответил Шендерович, осторожно трогая кончиками пальцев скулу. – А то бы хрен я опять морду разбил. Мамочка, а это что за ку-клукс-клан?

Рядом маячила какая-то фигура. Массивная цепь на груди отражала нестерпимый блеск солнца, белый балахон пылал, казалось, своим собственным яростным пламенем.

– О Господин Молчания и Силы! Пророки твои – слуги твои! – прозвучало из-под надвинутого капюшона, и фигура склонилась в низком поклоне перед Шендеровичем, который, неуверенно вертя головой во все стороны, пытался подняться на ноги.

Увидев новоявленного пришельца, он слегка отшатнулся, но потом овладел собой, выпрямился и вежливо сказал:

– Слушаю вас.

И таково было нечеловеческое хладнокровие Шендеровича, что Гиви оставалось только тихо восхищаться.

– Ликуйте! Вот он, среди нас, Императрица и Иерофант, Тайная Змея! Наследник Великого, Провозвестник Сущего, Пожиратель Грядущего! – продолжал новоприбывший, все еще склонившись перед Шендеровичем под углом в девяносто градусов.

– С кем имею… – неуверенно произнес Шендерович.

– О! Имена неназванные, сущности безымянные! В этом мире у нас иные имена, а в том – и вовсе нет имен. Имя завязывает узлы и налагает путы. Называй меня просто – Мастер! Мастер Терион перед тобою, – сказал человек скромно, но с достоинством. – А это… – он кивнул куда-то вбок, и Гиви увидел еще одну фигуру, пониже ростом и в бело-желтом балахоне, смахивающем на купальный халат, – это мой помощник, Брат Пердурабо.

– Очень приятно, – вежливо сказал Шендерович. – Лично я, между прочим, Шендерович Михаил Абрамович!

Пришелец (или хозяин?) согнулся еще сильнее, на сей раз образовав своим телом острый угол.

– Михаил! Будь же благословенно имя, избранное в нынешнем воплощении тобою, о Великий! Ибо имя это – архангельского чина. Кто, как не владелец его, стоял перед Господом духов? Кто владел числом Кеесбела? В чьей руке была клятва Акаэ?

– Ну, – осторожно признался Шендерович, – типа того…

Человек в белом всплеснул руками, потом обернулся к Гиви, которого, казалось, только сейчас заметил.

– А это кто? – спросил он строго. – Этого не надо!

– Это со мной, – величественно произнес Шендерович.

– Кто осмелится противоречить Могучему, – вежливо, но с явной неохотой уступил Мастер Терион. И тут же нервно воскликнул: – Осторожней! Не уроните! Туда ее, туда!

Гиви подпрыгнул и обернулся. Два человека с красными от натуги затылками волокли куда-то злополучную стелу.

– Это Чада наши, – любезно пояснил хозяин, – они доставят Скрижаль Силы в то место, где ей и стоять надлежит.

Чада были, как отметил Гиви, вида самого что ни на есть бандитского. Они протащили стелу, процарапав сухую землю, и скрылись в ближайшей пещере.

Еще через некоторое время оттуда донеслись глухие удары, словно кто-то пытался водрузить стелу на каменный постамент, а она отчаянно сопротивлялась.

Чада наконец вернулись, волоча за собой подушки-мутаки и огромные опахала. Подушки были брошены на пол перед Шендеровичем и двумя хозяевами, которые тут же разместились на них, скрестив ноги. Гиви подумал и уселся просто на землю. Откуда-то как по волшебству возник покрытый испариной кувшин и блюдо с инжиром. Чада пристроились за спинами сидевших, равномерно обмахивая их опахалами.

Мастер Терион слегка привстал со своей подушки и вновь почтительно поклонился Шендеровичу, прижав руки к груди:

– Тебе удобно, о Борзой Леопард Пустыни?

– Вполне, – благожелательно отозвался Шендерович.

– Прости, что пришлось переместить тебя столь грубым способом. Но астральные пути так прогнулись под тяжестью Скрижали Силы, с коей вы суть одно…

– Э-э… да… – согласился Шендерович. – Так это, выходит, Скрижаль Силы? Я почему-то сразу так и подумал.

– Ну да! И вот наконец она у нас! И ты у нас, о, Единственный! Какое счастье, праздник огня и праздник воды! Праздник жизни и большой праздник смерти!

– Ага…

– Праздник сущего, коему понятен тайный язык! Так, Брат Пердурабо?

– Истинно так, – мрачно отозвался молчаливый Брат Пердурабо.

– Да, – встрепенулся Гиви, – кстати, это… насчет языка! Где это вы так хорошо по-русски выучились?

Мастер Терион выразительно пожал плечами.

– Что такое язык людей для того, кто беседует с ангелами, – сказал он.

Гиви исподтишка взглянул на Шендеровича. Тот вежливо кивал, сохраняя прочувствованный взгляд опытного психиатра.

– Избранных мало, – восхитился Шендерович, – а уж Посвященного не чаял я встретить на этой земле! Тем более в такой… э-э… – он огляделся, – такой глуши, вдали от просвещенного мира! Но и впрямь – где еще найти пристанище Отшельнику!

– Нас мало, – сурово ответил Мастер Терион. – Но мы храним заветы. И просвещенный мир для нас – ничто, а так называемые ученые люди – не боле, чем лягушки, квакающие в затхлом пруду. Выслушай же мою историю, о Бык Пространства и Времени, и ты поймешь, что силы, плетущие астральный ковер судеб, по праву привели тебя ко мне и истинно мне надлежит владеть Скрижалью Силы. Не правда ли, Брат Пердурабо?

– Истинно так, – эхом отозвался из-под своего капюшона Брат Пердурабо.

* * *

История Мастера Териона в цепи его предыдущих воплощений, или О трудных путях высокой магии

Обширны мои познания в сем деле, ибо в одном из предыдущих своих воплощений был я сэром Эдвардом Келли, спутником и медиумом Джона Ди… Ничего худого про Джона Ди не скажу, он человек ведающий, но без меня, проводника духов, был бы совершеннейшее ничтожество. Ибо, что бы он до сих пор ни утверждал (а он пускай и похоронен под розовым кустом в Сассексе почитай уж четыре века тому, но жив и здравствует до сих пор, хотя и пребывает в тонком астрале), именно я водил его путями магическими.

В том моем воплощении родился я в тысяча пятьсот двадцать седьмом году от Рождества Христова и уже с колыбели отмечен был печатью Разиэля, хранителя книги человеческих судеб, прародителя каббалы и магии, и первым моим словом после рождения было «Ай!», что на языке магическом значит «О Госпожа наша из Западных Врат небесных!» и есть обращение посвященных к госпоже нашей Бабалон!

Неуклонно и неколебимо развивал я свои магические способности, из-за чего был отторгнут от мирских благ и расстался с родными, этими темными людьми, не способными постичь истинного моего предназначения, своекорыстно требовавшими, чтобы я зарабатывал пошлый хлеб в поте лица своего. Отказался я также и связывать себя узами брака, ибо нет ничего страшнее для человека мыслящего, нежели вступить в союз с существом грубым и приземленным… Невеста моя, впрочем, вскоре утешилась, предпочтя мне живущего по соседству лавочника, человека воистину ее достойного, необразованного и алчного, кой вскоре и довел ее до могилы бесчисленными придирками и воистину животными вспышками гнева… Я же тем временем неуклонно совершенствовался в науках и вскоре умел различать волю звезд и в огне, и в воде, и в хрустальном шаре, в наблюдениях коего и продвинулся особливо…

Деяния мои были достойны записей в магических книгах, ибо я, сойдясь с придворным астрологом и конфидентом ее величества Елизаветы Первой, Джоном Ди, этим неудержимым честолюбцем, чья страсть к приключениям превосходила любовь к постижению тонких материй, научил его понимать язык ангелов, сиречь энохийский, и вызвал в магическом кристалле дух ангела Разиэля. Ди, этот корыстолюбец, в гордыне своей был уверен, что именно он избран высшими силами для толкования ангельских поучений… Я же, однако, в странствиях наших по Египту и Турции постиг, что неверно этот интриган, посвятивший земную жизнь своего воплощения вульгарной политике, трактует ангельские речи (каковые, понятное дело, воспринимал он лишь благодаря моему умению общаться с порождениями высшего астрала), но желает быть вхож в дома сильных мира сего, тогда как я жаждал одних лишь знаний… Постигнув в хрустальном шаре от самого Разиэля о существовании Скрижали Силы, оставленной им некогда на Земле, бросил я все свои душевные и телесные силы на поиски этого высшего сокровища, однако Ди, этот авантюрист, увлек меня в страны и города варварские, в частности, побывали мы в Московии, где обласканы были царем Федором Иоанновичем, каковой оказал мне особую милость, предложив стать своим личным лекарем (он было уже, благодаря моим усилиям, окреп духом и телом, и ежели бы не отягощали его грехи предыдущих воплощений, то и совсем бы выздоровел, а так, увы, невзирая на удачное лечение, вскоре умер). Ди, правда, до сих пор утверждает, что именно он, а не я был в чести у царя россов, однако кто ж ему поверит…

Побывали мы и в Кракове, где принимал нас истинно по-королевски Стефан Баторий, и в Пресбурге, где оказал нам свою милость Максимильян Второй, и, наконец, направили свои стопы в Прагу, где царствовал тогда Рудольф Второй…

Однако, обласканный Рудольфом, этим королем алхимиков, Ди пал жертвой собственного влечения к необдуманным посулам и спустя три года, наобещав королю с три короба и не в силах исполнить обещанного, предпочел скрыться и найти приют под крылом ее величества Елизаветы, которую и пережил, впрочем, ненадолго. Я ж в тщетной надежде обрести тихую пристань остался при дворе короля Рудольфа, который жаждал обрести могущество в философском камне и был лишь рад заполучить в своих трудах такого ценного помощника, как предыдущее воплощение твоего покорного слуги. По счастью, удалось мне раздобыть некоторое количество магического порошка, способного обращать железо в золото…

– У этого иудея, – с готовностью подсказал Брат Пердурабо, – пражского чернокнижника, как там его звали…

– А, тот раввин? Уж не знаю, какой дух это тебе поведал, Брат Пердурабо, но, кто бы он ни был, он подло и грязно лжет. Во-первых, своим умом дошел я до тонкой формулы порошка, во-вторых, рабби Бецалель сам мне его дал, прознав о моем могуществе, а в-третьих, и позаимствовал-то я совсем немного. Буквально щепоть… и намерения у меня были самые благие, ибо не золото мне было потребно, а знание…

– Ну, золота я как раз получил предостаточно, и вовсе не из философского камня, а от короля Рудольфа, который, возрадовавшись, наградил меня вдесятеро по сравнению с тем, что ему удалось добыть посредством того порошка. Это его и разъярило впоследствии, ибо, увы, когда порошок иссяк, магические силы стерли у меня из памяти рецепт его изготовления…

– Разумеется, – вставил Брат Пердурабо.

– И ежели кратко, – продолжал Мастер Терион, взмахом руки отметая комментарии адепта, – то достиг я высоких магических степеней, и власть моя была велика, но гнусные наветы привели меня под своды пражской темницы, где я и окончил свой век в холоде и голоде, презираемый всеми ничтожными, угасая от чахотки в сырых мерзких стенах гнусного узилища, в году тысяча пятьсот девяносто седьмом от Рождества Христова. Но мощь моя была велика, и следующее мое воплощение в тысяча семьсот сорок третьем годе от Рождества Христова явило миру известного вам магистра Калиостро…

– А, – обрадовался Шендерович, – этого знаю…

– Тебе ведомо все, о светоч! Итак, отец мой, человек корыстный и приземленный, торговал и покупал, тратил и приумножал, будучи купцом, что было мне глубоко противно, и сразу ощутил я, что влечет меня к иным рубежам и тонким материям. И, покинув родительский дом и отрекшись от грубого фамильного имени, посвятил я себя высокому искусству, изучая химию и алхимию в монастырях Сицилии. И достиг я высот небывалых и могущества чрезвычайного, ибо овладел тайной эликсира вечной молодости, что, по сути своей, есть жидкая фракция философского камня, известного сэру Келли в форме магического порошка.

– Бен Бецалелю.

– Умолкни, ничтожный!

И оставался я молод, могуч и блистателен, однако презренные завистники преследовали меня, и вынужден я был бежать из Франции, где жил под высоким покровительством короля Людовика Пятнадцатого.

Однако одиночество прошлого моего воплощения постыло мне, и решил я избрать спутницу жизни, верную и достойную моих талантов. Девица Лоренца Феличиане, кою я пленил своими достоинствами, отказала наивыгоднейшим женихам Италии и, бросив родительский дом, бежала со мною, разделив мою изгнанническую участь. Так, скитаясь, терпя нужду и лишения, прибыли мы в Московию и посетили град Святого Петра…

– Знаю, знаю…

– …где я тайно споспешествовал возвышению на престол государыни Екатерины Великой, этой гиперборейской Клеопатры. Там дана мне была власть умножить троекратно золотые запасы казны государынина фаворита, светлейшего князя Потемкина, и заодно получить толику золота для собственных научных изысканий. Однако вследствие гнусных наветов клеветников и завистников был я монаршею волею изгнан из пределов России (дикая страна, что поделаешь) и последовал в Краков и Варшаву, а оттуда – в Пресбург, где обрушились на меня очередные гонения завистников и недоброжелателей.

Добравшись наконец до Рима, решил я осесть до конца дней своего воплощения и в тиши и покое увеличивать свою силу, ибо достиг я высших степеней посвящения и стоял на пороге небывалого богатства и великой славы. Однако…

– …вследствие наветов клеветников и завистников…

– Истинно так… был арестован я и ввергнут…

– …в узилище, – благожелательно подсказал Шендерович.

– Истинно так… где в холодных и сырых казематах замка Сант-Анджело и окончил я свой путь земной в году тысяча семьсот девяносто пятом от Рождества Христова, презираемый всеми и одинокий, ибо супруга моя Лоренца претерпела неисчислимые бедствия, поскольку была заточена в монастырь, где вскоре и угасла.

Однако моя астральная мощь была столь велика, что о десятом годе века девятнадцатого получил я земное воплощение в облике Альфонса Луи Констана, он же Элиас Леви Захед… Уже с детства я проявил удивительные способности к магии, сказав «АГУ», что есть искаженное «АУГМН» – Слово Силы, посредством которого энергии Гора исполняют свою волю в мире Ассия, – искаженное, ибо уста младенца не в силах совладать со столь могучим Именем. Подросши и осознав Путь, я отрекся от отца, этого грубого сапожника, и начал стремительными темпами продвигаться по магическому пути. Однако вскоре…

– …презренные темные завистники…

– Верно… Эти грубые матерьялисты, эти духовные слепцы исключили меня из католической семинарии за занятия оккультизмом. Остальное можно предугадать. На всем протяжении жизненного пути этого моего воплощения подвергался я необъяснимым, но жестоким гонениям равнодушного света, мой талант осмеивали и презирали. Увы, как тосковал я по моей прекрасной Лоренце, зачахшей во цвете лет, и показалось мне, что нашел я себе верное ее подобие, однако ж и в этом воплощении беды преследовали не только меня, но и мою спутницу. Госпожа Констан, жена моя, не выдержав давления моего светового тела, допилась до белой горячки и впала в полное безумие, дети мои, оказавшись в небрежении, умерли один за другим, мать отреклась от меня, друзья покинули меня. Однако все ж и в этих ужасных условиях я сумел далеко продвинуться по пути Избранных. Я закончил свой великий труд «Ключ к великим таинствам», каковой помогает толковать некоторые тонкие явления горнего мира, и овладел мощью невиданной и властью небывалой, однако полное разорение и крах постигли меня, и я…

– …был ввергнут в узилище…

– О нет, на сей раз мне повезло, и я в тысяча восемьсот шестьдесят пятом году от Рождества Христова закончил свой земной путь в сырых и холодных меблированных комнатах, в безвестности и нищете…

– …презираемый всеми…

– Презираемый всеми. Однако мощь моя была столь велика, что сумел я переместить свое астральное тело в сэра Алистера Кроули, который шесть месяцев спустя появился на свет… Уже в раннем детстве ощутил я в себе магические способности, что очень испугало моих родителей, людей непросвещенных и, увы, приземленных, хотя и весьма состоятельных, ибо отец мой, преуспевающий пивной фабрикант, покупал и продавал, приумножал и тратил, пока не приобрел изрядную толику благ земных. Но меня не влекли деловые операции, влекли же Операции Магические. Тут, по удачному стечению обстоятельств, скончался мой родитель; впрочем, я искренне его оплакивал, пока не понял, что судьба ведет меня по пути избранных и путь этот теперь расчищен предо мною.

Похоронив отца и унаследовав его состояние, я предался магическим занятиям. Вскоре, о, вскоре стал я избранником и членом магического ордена «Золотой рассвет», постиг Книгу Закона и достиг Нивикальпасамадахи, стал Мастером Ордена и тайным членом масонской ложи. Я был вхож в дома сильных мира сего, я общался в Париже с Сомерсетом Моэмом и Огюстом Роденом, сэр Конан Дойл принимал меня в своем лондонском доме. Я вновь посетил Санкт-Петербург и Москву, где был принят государем Николаем Вторым и его светлейшей супругой, именно там завершил я свою «Гностическую мессу»… До сих пор не знаю, стала ли война четырнадцатого года земным отражением Великой Войны Магов, которую я развязал в одна тысяча девятьсот десятом году от Рождества Христова, либо она явилась следствием появления на свет этого труда, потрясшего струны мирового эфира. И наконец, путем восхождения на планы, постиг я (а всего вернее, вспомнил) магию енохийскую и обратил свое лицо к Скрижали Силы! Однако…

– …злобные завистники…

– Истинно так! Злобные завистники продолжали преследовать меня и в этом воплощении. Мой друг обокрал меня, моя мать отреклась от меня, магический орден изгнал меня, я потерпел поражение в Великой Войне Магов, меня подвергли судилищу и гнусным нападкам, меня выслали из Франции, этой дикой, растленной, сугубо меркантильной страны. Да и на родине, в Англии, вследствие гибели моего ученика и соратника Ловдея, которую эти стервятники сочли подозрительной, газетчики затравили меня, точно свора шакалов, из-за чего я вынужден был уехать на Сицилию (откуда, впрочем, тоже был вскоре изгнан), а затем в Германию, где от меня отрекся последний из друзей, все еще оказывающих мне поддержку. Увы, стойкость нельзя причислить к достоинствам простецов!

Мало того…

Долго искал я себе спутницу жизни, которая напоминала бы мне бедную мою Лоренцу и не менее бедную Констан, и наконец нашел – Роза Келли показалась мне достойной подругой великого мага. Признаться, со свойственной мне проницательностью, я не ошибся – она действительно оказалась неплохим медиумом, и именно при ее посредстве демон Айвасс продиктовал мне Книгу Закона. Однако, не выдержав мощного давления моего светового тела, и она, подобно ее предшественнице, предалась питию и сошла с ума.

И хотя к тому времени достиг я могущества неизреченного, постиг все тайны жизни и смерти, бессмертие и слава были в моей руке и мощь моя была несравнима с мощью всех магов былого и грядущего, я…

– …из-за наветов клеветников и завистников…

– Был изгнан отовсюду и разорен, объявлен банкротом, опозорен всенародно и окончил свой земной путь…

– …в сырых и холодных? Казематах? Меблированных комнатах?

– Меблированных комнатах. От приступа астмы, этой болезни нищих и простецов. Я, владеющий тайной бессмертия и полного и абсолютного исцеления! Пришлось начинать все сначала. Не буду перечислять всех страданий, выпавших мне на долю в этом воплощении. Скажу лишь, что за все свои муки и труды, направленные на магическое просвещение человечества, я получил взамен всеобщее презрение, телесные страдания, отчаянье и духовный паралич!

Однако мне удалось выпестовать узкий круг последователей, разумеется далеко не столь сведущих в тонких делах магии, и отворить двери пространства и времени, обосновавшись внутри извечного света, в самом сердце мира, чтобы без помех заниматься тут своими опытами. И наконец, удалось мне подманить Скрижаль Силы и спасти ее от грязных лап прислужников мрака, чье имя – Хаос… Ибо поведали мне ангелы, сиречь духи света, что именно мне по праву принадлежат сокровища великих знаний, запечатленные на скрижали, и по праву надлежит мне возвыситься… Так, Брат Пердурабо?

– Истинно так, – согласился Брат Пердурабо.

– Ангелы служат мне, как служили они моим предыдущим воплощениям, – со рвением не меньшим, а может, даже и бо`льшим, ибо за время реинкарнаций укрепил я свое световое тело до мощи неизъяснимой…

* * *

– Велика, стало быть, она, эта ваша мощь, – солидно кивнул Шендерович, тем не менее слегка ерзая по подушке, – ежели ангелы, эти вольные сыны эфира, служат вам… и что они, извиняюсь, делают?

– Ангелы, – пояснил Мастер Терион, – как любая разумная субстанция, умеют излагать свои мысли. И ежели их спросить, могут ответить. Ежели их как следует спросить, с пристрастием. Мой нынешний медиум, – он кивнул в сторону Брата Пердурабо, – узрел их в стеклянном шаре, кой я храню еще со времен своих прежних воплощений. И поведали они, что придет муж блистающий, как зарница, грозный, как полки со знаменами. Он прорвет завесу времени и пространства и принесет с собой скрижаль, ибо он со скрижалью – одно и сущность ее тянется к его сущности, как железо к магниту.

– Или наоборот, – рассеянно покивал Шендерович.

– Или наоборот. И если Погубитель Погубителей уже отдохнул и соблаговолит пройти и поглядеть…

Шендерович неохотно поднялся, опасливо озираясь на угрожающе нависшее опахало. Гиви, опахалом не обремененный, торопливо схватил с блюда инжир и двинулся следом за процессией. Дети пропустили его и сомкнулись за спиной. Эх, подумал Гиви, плохо дело, при этом дурдоме они, похоже, вроде санитаров…

– Пойдем же, о Могучий, и пусть лицо увидит лицо!

Тропа оборвалась у очередной ласточкиной норы-переростка. Темный зев вел в пещеру, нутро которой после яркого солнечного света показалось Гиви совсем темным, но, уже войдя внутрь, подпираемый Детьми, он понял, что в пещере царил лишь относительный полумрак, – по обеим сторонам ковровой дорожки чадили, трепеща язычками, плоские светильники.

Своды пещеры неожиданно расступились – глазам Гиви предстал обширный подземный зал, сплошь, сверху донизу, увешанный алыми и багряными полотнищами так, что он напоминал внутренность подарочного конфетного набора.

– Прошу! – гостеприимно сказал Мастер Терион и прошел вперед на правах хозяина.

В глубине зала располагался каменный постамент, примерно, как подумал Гиви, два на полтора, покрытый малиновым алтарным покровом с изображением пылающего солнца, выполненным золотым шитьем. К постаменту вели три ступени в черно-белую клетку, по бокам которых высились обелиски с малопонятными, но неприятными глазу симметричными черными и белыми изображениями. Все это производило впечатление взбесившейся шахматной доски.

На постаменте, лениво отражая отблески пламени двух шестисвечников, лежал хрустальный шар, с живописной небрежностью задрапированный алой тканью.

Дети за спиной у Гиви с размаху упали на колени – ковры смягчили стук коленных чашечек.

– Вот оно, сердце Ордена, – благоговейным шепотом сказал Мастер. – Вот он, Сосуд Истинного, Проводник Высшего Знания! Этот атрибут нашел меня в Британском музее и сам, своей волей перешел мне в руки… сам! Как бы там ни поливали меня грязью в своих паршивых газетенках эти маловеры…

– Еще бы вас не найти, Мастер, – подсказал Брат Пердурабо, – когда он изначально принадлежал именно вам…

– Ну да, ну да… Я владел им, еще когда говорил с Чадами Света для Ди… – Он обернулся к Шендеровичу, высившемуся рядом, как неприступная скала. – Не каждому, о Источник Силы, дано помнить свои предыдущие воплощения. Но я помню все! Все помню! – Он несколько угрожающе обернулся к Брату Пердурабо.

– Знаю, Мастер, – почтительно отозвался тот.

– То-то же! Это я потряс Магический Дом Операцией Абрамелина…

– Абрамелин… – благосклонно кивнул Шендерович. – Неплохо… неплохо…

– Это я вызывал Хоронзона под палящим солнцем пустыни…

– Хоронзон – тоже неплохо, – одобрил Шендерович.

– И наконец…

Он двинулся вперед, плавно взошел по клетчатым ступеням и сдернул алтарный покров. Покров сполз, открыв черную обсидиановую поверхность. Стела возвышалась за алтарем, отражаясь в гладком камне, по которому плясали отблески шестисвечников…

– Решающий успех! Теперь Скрижаль Силы там, где и надлежит ей быть!

– Э-э… – робко сказал Гиви, – может, ей и в музее было неплохо?

Мастер Терион почти буквально испепелил его взглядом:

– Чтоб она и дальше корчилась под взорами простецов? Ну нет! Теперь она в тайном храме – и уж сей храм я наконец расположил, где подобает. Прошлый я построил еще будучи сэром Алистаром, на древней земле, в месте выхода магических струн магматического эфира. Да ты ж там служил, Брат Пердурабо! Хотя и в малых чинах, ничтожных, ежели честно… ты бы и сам помнил, если бы дано тебе было, подобно мне, хранить память о своих перерождениях…

Брат Пердурабо заскрипел зубами, но ничего не сказал.

– Я выстроил его на юго-восточном берегу Лох-Несского озера, я установил в нем Ковчег и Высокий алтарь (жалкую имитацию Скрижали Силы, ежели честно, ибо подлинная была мне недоступна). Но слишком много любопытных глаз, слишком много непосвященных! Когда во время вызывания госпожи нашей Бабалон восстала она из вод озера в облике змеином, устрашающем и величественном, кое-кто из случайных наблюдателей…

– Вот оно что! – сообразил Шендерович.

– Именно. Ну и я, еще в том своем воплощении, решил перенести алтарь. В иной сосуд, сообщающийся с нашим и наполненный до краев горним светом. Где подлинная Скрижаль в конце концов придет и встанет пред подлинным царем. – Он величественно махнул рукой. – Но оставим это. Время начинать.

– Что начинать? – Шендерович явно опешил.

– Делание, конечно!

Он поправил на груди цепь, мрачно сверкнувшую багряным светом, и кивнул Брату Пердурабо. Тот извлек из складок бело-желтого балахона потрепанный увесистый том в кожаном переплете. По краям переплет был слегка обгрызен мышами.

– Именем этой Книги Закона…

Боже мой, думал Гиви, кто эти люди? Почему они странное вытворяют? И почему Миша себя так странно ведет? Нет, я, наверное, сплю. Потому что, если бы я не спал, разве Миша бы позволил такое с собой выделывать?

Он украдкой взглянул на Шендеровича, который, величественно кивнув, принял в руки из рук Мастера Териона увесистый серебряный посох, увенчанный какой-то малоаппетитной шишкой.

– Твой Жезл для всех Чаш, и твой Диск для всех Мечей, но не предавай своего Яйца!

– Ясное дело, – согласился Шендерович.

С плеч Шендеровича спадала на клетчатый пол алая мантия, Дети стояли позади: один держал кувшин, время от времени щедро окропляя мантию Шендеровича чем-то очень напоминающим воду, другой – кадило, раскачивая его по пологой дуге. В дальней точке дуги кадило внезапно выбросило струю едкого дыма прямо перед носом Гиви, тот отшатнулся и закашлялся…

– Действуй же, Брат Пердурабо! Чего встал как столб?

Брат Пердурабо выступил вперед и, склонившись над черным постаментом, трижды поцеловал Книгу Закона и положил ее на гладкую поверхность.

– Прими же жертву, Тайное Тайн, имя которому Хаос!

Шендерович насторожился и слегка попятился.

– А где жертва? – подозрительно спросил он.

– На алтаре, о Бык Быков. Разве ты ее не видишь? Мы приносим в жертву живое астральное тело! Сущность, призванную раствориться в эфире. Я специально вызвал ее нынешней ночью и спеленал тонкими энергиями.

– А-а…

– Прости меня, Отец Отцов! Быть может, ты гневаешься, поскольку потребна тебе в качестве жертвы грубая материя? Так я могу…

Мастер Терион закрутил головой под капюшоном. Гиви на всякий случай тоже подался назад.

– Это… нет-нет, не надо, – поспешно сказал Шендерович. – Лично я – против. Грубая материя – это… плохо влияет на астрал.

– Не тревожься, о Прародитель Прародителей, Жизнь, Здоровье, Сила… из грубой материи мы подвергаем закланию лишь магических жуков из Книги Закона, да еще змею. Впрочем, – торопливо прибавил он, наткнувшись на холодный взгляд Шендеровича, – змея не умерщвляется по-настоящему. Ее просто варят в соответствующем сосуде, а в должный сезон выпускают на волю, освеженную и измененную, но оставшуюся собой…

– Тогда еще ничего, – кивнул Шендерович.

– Начнем же! – Мастер Терион нервно потер руки. – Пусть отрицательное Чадо станет слева от тебя, а Положительное Чадо – справа, пока ты будешь произносить магическую формулу.

– Какую из многих? – холодно спросил Шендерович. – Ибо формулам несть числа…

– Просто повторяй за мной, о Светоч Светочей, раздвинувший границы мира!

Дети перегруппировались и встали по бокам Шендеровича, точно конвойные. Положительное Чадо взмахнуло кадильницей, и дым ударил Шендеровичу в нос.

– О таинственная энергия в трех ипостасях! О Материя, делимая на четыре и на семь!

– Тыри насемь… апчхи!

– О вы, свободно ткущие покрывало эфира! Да исполнит каждый волю свою, подобно сильному, идущему по пути Звезды, навечно зажженной в веселой компании небес!

– В веселой компании… не без… апчхи!

– Знак, дурень! Про знак забыл!

– Сим знаком Человека и Брата…

Шендерович опять чихнул.

– Ну же, Потомок Потомков, Предок Предков!!!

– Что – ну, собственно? – поинтересовался Шендерович. – Я все сказал!

– Вещай!

– Ну, там… абракадабра… Бэмц!

– АБРАХАДАБРА! – завопил Мастер Терион, воздев руки к потолку пещеры. – Он сказал Слово. Могучее Слово! Великое Делание наше завершено!

– Ну?

– Теперь он скажет остальное.

Шендерович мялся и молчал. Пару раз он беспомощно оглянулся на Гиви, тот выразительно закатил глаза и помотал головой.

– Почему ты молчишь, Источник Знаний?

– Я не готов! – капризно, как примадонна, заявил Шендерович.

– Он не готов… – хором сказали Дети.

– Странно… – не менее ледяным тоном произнес Мастер Терион. – Он должен говорить… буквально вещать. Скрижаль должна говорить с ним! Брат Пердурабо, его ли ты узрел в хрустальной сфере?

– Да вроде его, – неуверенно отозвался Брат Пердурабо.

– Ладно, раз так, я спрошу сам. Пусть меня информируют из более надежных источников.

– Мастер, может, не надо?

– Везде дилетанты, все надо делать самому. А вы, Чада, присмотрите пока за Тельцом Тельцов. Если он тот, за кого мы его принимаем, то хорошо…

– А если нет? – поинтересовался Шендерович.

– Тоже хорошо, – ответил Мастер Терион, с ласковой рассеянностью бросая взгляды на черную отполированную поверхность алтаря.

Он задумчиво почесал голову под капюшоном, потом обернулся к Гиви. Гиви внутренне обомлел.

– Насчет этого вот, – задумчиво сказал Мастер Терион, – если мы его изымем из грубого мира? Сдается мне, он вызывает возмущение астральных связей и мунданных полей, а, Брат Пердурабо?

– Лучше обставить все как положено, – солидно кашлянул Брат Пердурабо, – чтобы не тратить жизненную силу понапрасну. А пока я запру его в энергетический кокон…

– Прошлый раз у тебя не кокон, а Бабалон знает что получилось.

– Ошибочка вышла, – сознался Брат Пердурабо. – Практики маловато.

Он деловито водил вокруг Гиви руками, что-то бормоча. Гиви вздрагивал, как от щекотки.

– Порядок, – наконец сказал Брат Пердурабо. – Изолирован на вполне приличном уровне.

– Тогда начнем.

– Начнем.

– Из Хесед я управляю Гебурой посредством пути Льва… этой перевернутой пентаграммой…

– Мастер…

– Не интерферируй…

– Мастер, ты обходишь посолонь, а надо – против!

– Ах ты, Астарот! Из Хесед… Жезл сюда! Отдай жезл, о Гость Гостей! Да шевелитесь же, Чада! Благодарю… Указую сим жезлом в сердце пентакля, восклицая: ГАДИТ!

– Кто гадит? – испуганно прошептал Гиви.

– Умолкни! – прошипел в ответ Брат Пердурабо, который на протяжении всего Делания нервно притоптывал ногой. – Ты же в коконе!

– О Малках бе Таришим ве-ад Руахот Шехалим, заклинаю тебя буквой Каф, которая есть Сила, и буквой Нун, которая есть Возврат, буквой Мем, которая есть Смерть, и буквой Фе, которая есть Бессмертие, явись!

Из центра невидимого пентакля повалил зеленый дым.

– Это он! – завопил Мастер Терион.

– Буэр!

– ЧЕГО ВАМ, О ЧЕРВИ? – прогремел демон, обратив к собравшимся кривящееся, сотканное из зеленого дыма лицо.

Мамочка, да что ж это творится, в смятении думал Гиви. Рука его поднялась, то ли чтобы сотворить крестное знамение, то ли чтобы ущипнуть себя, но Брат Пердурабо больно хлопнул его по пальцам.

– О предводитель полусотни легионов, о покровитель нищих философов, скажи нам одно лишь слово…

– УБЛЮДКИ, – с готовностью четко проговорил демон.

– О нет, сильнейший! На мой вопрос потребно ответить тебе! Этим Жезлом и Книгой Закона заклинаю…

– ВАЛЯЙТЕ.

– Это он?

– ОН!!! – завопил демон. Лицо его исказилось ужасом, он испустил облако сернистых газов и растворился в воздухе.

– Вот это номер… – пробормотал Мастер. – А! Еще не все! Ныне же говорю тебе: отойди с миром в свои владения и обители и да пребудет с тобою благословение Высшего во имя… какое там у нас на сегодня имя, Брат Пердурабо?

– Да он уже ушел, Мастер…

– Не учи меня правильно исполнять Делание…И да будет мир между мною и тобою, пока я не призову тебя… Вот, теперь, кажется, все. – Он обернулся к Шендеровичу. – Прости меня, о Двурогий! Твой слуга посмел усомниться в тебе. Но это потому, что ты не вступил в контакт со Скрижалью Силы! Что, в общем-то, достаточно странно. Как ты это трактуешь, Брат Пердурабо?

– Он чихал, когда произносил. Перепутав тем самым связующие нити…

– Чушь речешь, – сурово произнес Мастер. – Астрал не зависит от подобных мелочей.

– Еще как зависит!

– Просто я сегодня не в голосе, – капризно произнес Шендерович.

– Не в этом дело, о Царь Царей! Твой голос подобен рыку разъяренного льва. Полагаю, тут дело серьезней. Возможно, это из-за твоего спутника? Не перекрывает ли он своим ноуменальным телом тонкие колебания искомых струн? – Он окинул Гиви опытным взглядом диагноста. – Этот нехорош, – задумчиво проговорил он.

– Что вдруг? – удивился Шендерович.

– Глаза… плохие глаза… если ему где и место в сей зале, так только на алтаре.

Шендерович величественно повел рукой:

– Оставь в покое моего спутника и слугу, о Мастер! Ибо не Делание тебе будет в противном случае, а Недеяние! Это Гиви, друг сильный и надежный…

– Как ты его назвал, о Бык Лазури?

– Гиви меня зовут, – мрачно проговорил Гиви.

– Гиви? – переспросил Мастер с какой-то особой дрожью в голосе.

Чада за спиной Гиви дружно и со свистом втянули в себя воздух, а Брат Пердурабо почему-то выпрямил согнутую в почтении спину.

– Прости вновь, о Великодушный! Я был столь ослеплен твоим сиянием, что не разглядел твоего спутника! Воистину ты велик, если в спутниках у тебя потомок самого Шемхазая!

– Ну, его так просто не возьмешь, – жизнерадостно заключил Брат Пердурабо. – Ежели он один из этих!

– Так и должно быть, – сурово ответствовал Мастер Терион, – ибо так плетется пряжа судеб. Вот он с тобой, один из исполинов, чьи имена Гиви и Гия, потомков Шемхазая, падшего ангела! Великие служат тебе, и сила их велика!

– На первый раз я прощаю тебя, о ничтожный, – холодно сказал Шендерович. – А мог бы и разгневаться, и гнев был бы мой страшен.

– Но Делание…

– А ты позаботился должным образом о нас, о Чадах Света? Ты дал нам отдохнуть после трудного пути? Ты облек нас в парчовые одеяния? Ты умастил нас елеем? Ты выразил соответствующее почтение, наконец?

– Прости, о Источник Знаний… нетерпение гнало меня…

– То-то же! – грозно ответствовал Шендерович. – Мы тебе не какие-то орудия бессловесные. И покуда не будем мы обихожены должным образом, да не свершится Делание, достойное недостойных! А свершится делание, недостойное достойных.

– Истинны твои слова, о Утроба Радости. Пойдем, ты и твой спутник-исполин, гордый потомок Шемхазая!

Гиви выпрямился и грозно сверкнул взором. Мастер Терион его порядком достал.

– Сладостна вода в горных источниках, благодетельны фиги с дерев…

– И ты, о ничтожный, полагаешь прокормить потомка Шемхазая какими-то фигами? Гляди на него! Гляди хорошенько, ибо он гневается, Орел Пустыни!

– Клянусь змеей, так, – подтвердил Гиви.

– Мясо молодого барашка, приправленного имбирем и кардамоном, нежнейшее мясо, и вино долин, и сласти, достойные царей, – вот что ожидает вас в прохладном полумраке покоев отдохновения. Увы, негоже удалившимся от мира ласкать свой взор нежным обликом прекрасных дев, но по завершении Делания обретем мы такое могущество, что слетятся к нам все гурии садов Эдемских и розы Сарона будут цвести на наших царственных ложах…

– Ладно, – величественно махнул рукой Шендерович, – с этим можно немного подождать. Но омовения мы требуем и пищи для тела. И быстро!

– Я ж говорил вам, Мастер, – укорил Брат Пердурабо. – Нельзя с ними так.

– Молчи, интриган… шевелитесь, Чада! Те припасы из кельи моей, что на рассвете доставили духи воздуха и слуги виноградных лоз…

– Во-во…

Они направились к выходу в обратном порядке. Чада возглавляли процессию, следом тащился, недовольно бормоча себе что-то под нос, Брат Пердурабо. Мастер Терион замыкал шествие. Шендерович плыл посредине, набросив на плечо край мантии. Время от времени он выпрастывал руку из-под алого полотнища и пихал Гиви локтем в бок.

Солнце уже склонялось к закату, окрашивая скалы золотом и багрянцем. Синие тени легли в ущельях, пещеры чернели в них, как озера мрака.

Перед одной из них Мастер Терион, обогнув процессию, забежал вперед.

– Сюда, о Гости Гостей, – произнес он, угодливо кланяясь. – Обед мой скромен, но, разделив его со мной, вы окажете мне такую честь, какой не ведали все цари земные.

– Ладно уж, – вздохнул Шендерович. – Гнев камнем лежит на моем сердце, но готов я его отринуть, ибо великодушие мое сравнимо лишь с моим могуществом. Барашек, говоришь?

* * *

Шендерович погладил себя по животу и удовлетворенно откинулся на подушки, которые услужливо подсунуло ему под бок Отрицательное Чадо.

– Кормят тут неплохо, – заключил он. – А теперь удались. Дай Великим отдохнуть в уединении.

Чадо, склонив голову, которой в выпрямленном состоянии царапало свод пещеры, пятясь, выбралось наружу, но далеко не ушло, а присоединилось к Чаду Положительному, маячившему у входа…

– Поставили своих вертухаев, – констатировал Шендерович – Дрэк дело. Гiмно, говоря по-нашему, по-русски.

– Куда мы попали, слушай! – сокрушался Гиви.

– Не в том дело – куда, дело в том – как!

– Тонкий астрал? Алтарь бубалонский? Пещеры?

– Астрал-шмастрал! Подумаешь, пещеры… наверное, туристов сюда возят. Процесс доставки меня интересует. Я ж помню, мы в этом паскудном доме были. И – на` тебе.

– Не знаю, Миша. Магия. Ты ж слышал, что этот Мастер говорил.

– Доцент Кацюбинский с кафедры атеизма – ее потом в историю религий переименовали – мне еще на втором курсе политеха доступно объяснил, что магия есть порождение первобытного сознания и сплошное надувательство. Его, правда, обокрали вскоре. Коллекцию античных гемм увели. Что характерно, непонятно как, поскольку квартира на охране была… Все равно, о потомок Шемхазайца, не в человеческих силах прорвать завесу пространства-времени. Иначе всякие уроды только бы и делали, что туда-сюда шастали. Нет, тут проще дело. Я так полагаю, запустили они в кладовку снотворный газ…

– Банджем обкурили… или травой бадьян… я читал. Они на Востоке всегда так делают.

– Пусть баньяном… Нам и померещилось черт знает что. Связали, затолкали в грузовик, стелу эту чертову погрузили и газанули. Затащили в эту дыру, а когда мы в себя пришли, начали нам голову морочить.

– Зачем, Миша? Зачем нам голову морочить?

– А кто их знает! Они ж тронутые, эти Братья… ты, главное, меня держись, друг Гия. Делай, что говорю. Держись Шендеровича, он вытащит!

– Гиви меня зовут, – мрачно сказал Гиви, – слушай, мне надоело.

– Они определенно сказали – Гия.

– Сейчас! Их двое было – Гиви и Гия, этих исполинов.

– Может, недослышал. Все одно фигня. Главное – делание они требуют. Ну, я им наделаю делание! Я как себе мыслю – с утра начинаем требовать черных невольниц…

– Лично я блондинку хочу, – робко высказался Гиви.

– Ты свое либидо могучее-то поумерь, потомок исполинов! Книжек не читал? Всегда требуют черных. И чтоб камень в пупке. Пока они невольниц снимать будут, пока то-се… погляжу я, где тут у них сердце мира!

– Прирежет он нас, Миша. На алтаре положит. Допрет, что мы самозванцы, и уберет как ненужных свидетелей. А заодно и эту… бабулонскую госпожу обиходит. Уж не знаю, кто она такая, но до чего ж паршивая баба. Змею в горшке живьем требует варить, жуков каких-то. Ох, зачем я в это дело ввязался… говорила мне мама – тряпка ты, Гиви. С тобой что хотят, то и делают!

– Цыц! Я спать хочу!

– Как ты можешь спать в такую минуту? Бежать надо!

– Как? Ты погляди, эти Чада проклятущие, они ж нас не выпустят… даже до ветру не выпустят. Вон, горшок поставили…

– Позор один. Я с детства на горшок не ходил.

– Да уж, – согласился Шендерович, сползая по подушкам. – Дикие нравы. Я так думаю, они все из дурки местной сбежали. Их, может, родственники разыскивают… брата Педро и Мастера Терьяна этого. Наверняка они в одной палате сидели. Повязали санитаров и чухнули в горы. У них тут, в Турции, психушки хлипкие, нашим не чета… может, тем, кто их сдаст, еще и бонус положен…

– Опять бонус? – застонал Гиви.

– Ничего, мы их тут пошерстим.

– Послушай, Миша… Если они из психушки, откуда тогда демон этот взялся? Бауэр?

– Какой демон? Ты его видел?

– Видел, Миша. Неприятный такой, рожа зеленая.

– На понт нас брали, бедный мой потомок исполинов. Зеркала всякие понаставили – делов-то! Фокусы-покусы… а потом, черти всегда зеленые. Это их естественный цвет.

– Ну, раз ты так думаешь…

– Определенно. Я их, гадов бабулонских, выведу на чистую воду. А ты, главное, на меня смотри. И делай, что говорю.

– Я, между прочим, только так и делаю. И что в результате?

– А! – отмахнулся Шендерович. – Не боись, прорвемся! И запомни – завтра с утра требуем черных невольниц. И это… корону царей земных…

– Не жирно?

– Размах тут нужен! Я царь или не царь?

– Ну…

– Хр-р-р…

Гиви вздохнул. В проеме пещеры было видно, как над горами встает огромная багровая луна. На ее фоне отчетливо просматривались массивные силуэты Детей. Он подсунул под голову подушку. Подушка была жесткая и неудобная. Он попробовал подумать про Алку, но почему-то не получалось. Тогда он начал думать про черных невольниц. Невольницы призывно усмехались и играли драгоценными камнями, укрепленными в пупках. И чего тут хорошего в этих камнях, думал Гиви, царапаются же… Потом он заснул.

* * *

Кто-то тронул его за плечо.

Гиви вскочил, какое-то время пытаясь сообразить, где он, понимаешь, находится. Но вокруг было темно. Он пошарил по сторонам, попал по чему-то упругому и тут же отдернул руку. Но это была лишь туго набитая конским волосом подушка, которая откатилась в сторону.

Черная фигура высилась над Гиви. Он хотел закричать, но от страха у него перехватило горло.

Приснится же такой кошмар, уговаривал он себя. Он пытался внушить себе, что он в худшем случае находится в своей каюте на теплоходе. В лучшем – в гостинице пароходства. А еще лучше – дома… Этот вариант был особенно привлекателен, и Гиви решил остановиться на нем.

Черт знает что примерещится, мужественно пытался думать Гиви…

– Ч-ш-ш, о Потаенный, – произнесла фигура.

Рядом мощно храпел Шендерович. Впрочем, храп тут же прекратился, и Шендерович сонно пробормотал:

– Эй, я же сказал – сначала невольниц!

– Проснись, о Жеребец Всех Кобыл, – тем же шепотом сказала фигура. – Ибо времени у нас достанет лишь до рассвета.

– Кто достанет? – подскочил Шендерович.

– Кому надо, тот и достанет, ежели мы сейчас не примем соответствующие меры, – сурово донеслось из-под капюшона. – Не бойся, о, Бесстрашный, ибо я Брат Пердурабо!

– Надо же! А Чада где?

– Чад я отключил. Изолировал в коконе…

– Доброе дело ты сотворил, Брат, – дружелюбно проговорил Шендерович. – А где старшой?

– Этот интриган? Этот самозванец, именующий себя Мастером Терионом?

– Ну да… Начальник твой!

– Он? – возмущенно фыркнул Брат Пердурабо. – Он – начальник? Ежели я ему потакаю, это еще не значит, что он – тот, за кого себя выдает! Ибо, что бы он там ни рек, этот недоучка, прямой потомок Келли и его воплощение – это я. А ты, Средоточие Света, ему поверил?

– Он изложил свою версию вполне убедительно, – сурово заметил Шендерович.

– Еще бы! Хитрости у него не отнимешь! Нахватался по верхам, как всегда. Ибо не Келли он был, а Джоном Ди, который так возжаждал славы и начал мешаться в дела земные, что нам пришлось приставить к нему мое воплощение, дабы он не наделал бед. И что же – этот мерзавец, почуяв неладное, подставил меня в этой истории с философским камнем, а сам смылся. Так и сгнил я в тюряге, спасибо этому придурку Рудольфу. Так нет, мало ему! Воплотился в этого проходимца Кроули, да еще угораздило его развязать магические войны! Недоучка, самозванец! Жабу он, видите ли, распял, фу-ты ну-ты! Думаете, он посвященный? Как же! Его ни в одно приличное тайное общество впускать не хотели – так он сам себя посвятил! Вот так, ни с того ни с сего, взял и посвятил! Нате вам! Пришлось приставить к нему Розу Келли, следующее мое воплощение, чтобы его хоть как-то контролировать! Так он довел меня, бедняжку, до белой горячки, этот деспот…

– Ага!

– И теперь – опять! Ну почему именно я? Что у меня за несчастный жребий такой – вечно таскаться за этим самодуром? Воплощение за воплощением! Говорил я братьям, устал я, подберите другую кандидатуру, так нет… ты его, мол, лучше знаешь, притерлись за столько веков… Притерлись! Я из-за него до зеленых чертей допилась!

– Ага…

– Ну наконец-то труды мои завершились. Ибо был я по воле братьев с этим честолюбцем до решающего часа! Теперь же ожидание наше исполнилось и Свет прольется на весь Великий Восток. Вставайте, Высокие, пошли! И прости, о Добрый Кузен, – поклонился он в сторону Гиви, – что этот астральный слепой не распознал в тебе сущность могучую.

– Ничего-ничего, – поспешно сказал Гиви.

– А куда, собственно, пошли? – холодно поинтересовался Шендерович.

– На Делание, разумеется, – удивился Брат Пердурабо. – Ибо для того призвали вас сюда Великие Светила. Сейчас все и устроим. Раньше начнешь – раньше закончишь, не так ли?

– Да всегда пожалуйста, – Шендерович был на удивление покладист, – только потребен мне инструментарий соответствующий… ибо ты, умелый подмастерье, должен знать, что не бывает Каменщика без Мастерка, Плотника без Молотка и Кузнеца без Молота.

Во мраке пещеры он пихнул Гиви локтем и попал в солнечное сплетение. Гиви шумно втянул воздух. Получилось очень внушительно.

– Пощади неразумного, о Избранник! – торопливо проговорил Брат Пердурабо. – Нетерпение мое простительно, но непростительно небрежение. Разумеется! Я должен был позаботиться прежде, чем налагать на тебя священную обязанность!

– Как говорят в нашем кругу, поспешишь – людей насмешишь, – заметил Шендерович.

– О, как верно! Что именно тебе потребно, о Прозревающий Глубины?

– В саду нашего отдохновения, – неторопливо повел Шендерович свою речь, – оставили мы священные предметы. И было их числом четыре. Жезл укороченный, карманный, темного металла, изогнутый и раздвоенный на конце – атрибут мудрости; круг алмазный с коловоротом посредине – символ мироздания, атрибут жесткости; факел самосветящийся, переносной, в воде не гаснущий – атрибут прозрения; и якорь трехлапый, с тросом привешенным – атрибут… э-э… заякоривания… да шевели же мозгами, потомок Шемхазая!

– Атрибут соединения, – поспешно подсказал Гиви.

– Истинно так! Атрибут единения и удержания! И без этих предметов Делание будет неполным! Все! Я сказал!

Брат Пердурабо на миг задумался.

– Сие возможно, – сказал он наконец. – Приманить сюда атрибуты – ничто по сравнению с теми трудами, коими привлек я сюда Скрижаль Силы… ибо, что бы там ни внушал этот ничтожный, это была моя заслуга, а не его…

– Истинно так…

– И если Брат Братьев, Кузен Кузенов соизволит подождать…

– Я подожду, – милостиво согласился Шендерович, вновь опускаясь на подушки.

– Ах, как ты прав был, Всеотец, когда скрыл от этого суетного, этого невежественного свою потребу в атрибутах! Как прав ты был, углядев под блестящей личиной черную суть самозванца и корыстолюбца! Как прав был, столь хитроумно отказавшись от Делания! И как ты прав, Утро Света, что доверился своему Брату…

– А то! Мудрость моя безгранична. Михаил, сказал я себе, лишь только увидел этого человека, ему нельзя доверять! Ты погляди на его бегающие глаза, сказал я себе! Он замышляет недоброе! И погляди на Опору Силы, на Столп Правды, что высится рядом с ним, скромно скрывая свою личину под этим небогатым, неброским, выгоревшим одеянием!

– А по-моему, очень приличный халатик, – обиженно сказал Брат Пердурабо. – Я носил его, еще будучи Розой Келли. На нем такие милые рюшечки…

– Под этим скромно, но со вкусом отделанным облачением!

– Так я пошел?

– Ступай, Кузен. Ибо недолго осталось ждать рассвета.

Брат Пердурабо сложил ладони, поклонился и скользнул во тьму. Шендерович тут же вскочил с подушек, раздраженно пнув их ногой, отчего они разлетелись в разные стороны, и как тень заметался по пещере, то и дело натыкаясь на какие-то невидимые предметы. Гиви на всякий случай жался к стене, – судя по печальному звону, ночной горшок стал одной из жертв бурной активности партнера.

– Да не стой же как столп силы, – раздраженно прошипел Шендерович, – шевелись! Там, в углу, стоит блюдо с финиками. Увязывай их в эту чертову скатерть. И бутылку туда же.

– Пробку никак не найду… ага, вот она!

– Готов?

– Готов!

– Пошли…

Они двинулись к выходу, но тут же наткнулись на Брата Пердурабо, который, тяжело дыша, благоговейно нес на вытянутых руках объемистый сверток.

– Вот оно, о Светоч! – произнес он, отдуваясь. – Извлек я твои атрибуты силы и немало притом потрудился. Ибо, если б ты знал, кто наложил на них руку, ты бы подивился моему могуществу!

– Ты воистину могуч, о Брат, – похвалил Шендерович, принимая сверток. – Так… так… все на месте. Порядок… Веди же!

Брат Пердурабо повернулся и, все еще задыхаясь и время от времени приваливаясь к каменной стене, пошел по тропинке. Шендерович следовал за ним, выжидательно замирая, стоило лишь адепту притормозить. Наконец, улучив момент, он коротко размахнулся и аккуратно врезал Брату Пердурабо по затылку фомкой, обернутой для милосердия в пышную мантию. Брат Пердурабо зашатался и мягко сполз на руки Шендеровичу.

– Порядок, – еще раз удовлетворенно пробормотал тот.

Он аккуратно выпутал фомку, расстелил мантию на тропинку, уложив сверху беспамятного Брата Пердурабо.

– Вот и ладненько, – деловито приговаривал он, стягивая на адепте узлы мантии. – Вот и хорошо… пошли, о Кузен Кузенов, пока он не выпутался из кокона.

– Эк ты его! – восхитился Гиви.

– Я ж говорил, держись Шендеровича. Шендерович плохому не научит.

Он размахнулся, раскрутил якорь и с завидной ловкостью зацепил его за каменный выступ.

– Порядок, – сказал он в третий раз, спуская вниз веревку и дергая ее, чтобы проверить на крепость. – Бери харчи, брат Гиви, и спускайся. Я проверял, тут невысоко. А я понесу атрибуты. Похоже, этот Ленуар, кто бы он ни был, в атрибутах толк понимал. Хорошие атрибуты, пригодятся. Да не боись ты! – прикрикнул он, видя, что Гиви топчется на краю обрыва, не решаясь начать спуск. – Я еще сделаю из тебя мужчину, орел мой горный.

– Эх! – печально откликнулся Гиви, покрепче ухватился за веревку и осторожно полез вниз.

* * *

Солнце поднималось в зенит со скоростью камня из пращи, запущенного могучей рукой гиганта. От невысоких каменных глыб побежали по сухой земле, стремительно укорачиваясь, глубокие синие тени. Лучи, падая отвесно, с изощренной злостью лупили прямо в темя, отчего в глазах пульсировал багровый мрак.

Гиви вздохнул:

– Когда я читал про путешествия, это как-то иначе представлялось. Идешь себе и идешь. Хорошо, тепло, сухо… а тут жарко-то как…

– Нечем нам прикрыть главу от пылающего небесного ока, вот в чем проблема. А посему ждет нас вульгарный солнечный удар. Но я так полагаю, потомок исполинов, что потребно нам идти по следам этих гордых животных… ибо не идиоты же они совокупно с их кормчими.

– Кто их знает… они ж дикие совсем, Миша.

– Верблюды?

– Нет, кормчие.

– Дикие-дикие, а свою пользу знают. Гляди-ка, чего там!

Одинокая птица, промелькнув в раскаленном воздухе, уселась на обломок выветренной скалы. Нагло игнорируя путешественников, она, поглядывая в их сторону черным блестящим глазом, чистила пестрые перья, отливающие охрой и лазурью.

– Птица! – констатировал Гиви очевидное.

– Точно, – согласился Шендерович. – Я, о мой истомленный друг, не силен в орнитологии, но готов поклясться этой… Скрижалью Силы, что где птица, там вода. А где вода – там жизнь. Ну-ка, шугани ее, потомок исполинов!

– Кыш! – сказал Гиви и взмахнул руками.

Птица нагло поглядела на него и не тронулась с места.

Гиви нагнулся, отчего в глазах совсем потемнело, подобрал сухой ком глины и запустил в вестницу небес. Снаряд пролетел по касательной и упал где-то за скалой. Птица неохотно взмахнула крыльями и вспорхнула. Покружившись какое-то время, она медленно полетела по прямой, издевательски поводя из стороны в сторону многоцветным хвостом.

– За ней! – скомандовал Шендерович.

– А верблюды?

– Да хрен с ними! Что эти животные понимают? Они месяц без воды могут продержаться – на чистом самообеспечении.

– Миша, я больше не могу… Давай вернемся!

Сейчас, в пылающем свете, прохладная пещера с ее клетчатым алтарем и сомнительной чистоты жертвенным камнем казалась Гиви даже уютной, зловещий Мастер Терион – просто безобидным чудаком, а уж Брат Пердурабо – просто душкой. Зато там было полным-полно воды, хоть купайся…

– Вернемся. Ну что они нам сделают? Пусть хоть что, пусть хоть змею варят…

Шендерович мрачно заморгал воспаленными веками:

– Ты что, о мой малодушный герой, совсем умом рехнулся? Они ж нас на куски разрежут!

– Пусть режут… Сначала пусть только попить дадут!

– Да не дойдем мы! – с досадой отозвался Шендерович. – Захотим, а не дойдем! Спечемся! Нет, страдалец, вперед и только вперед! Вон птичка как чешет!

– Не могу больше, Миша! – повторил Гиви, опускаясь на песок. – Все.

– Вставай, дурень! Они ж нас наверняка хватились уже! Чад этих своих в погоню выслали!

– Вот и хорошо! Пусть догоняют. А не догонят, тоже ничего. Умру лежа.

– Вставай, – прохрипел Шендерович, склонившись над Гиви и морщась оттого, что солнце било ему прицельно в макушку, – вставай, ублюдок!

– Не встану! – пробормотал Гиви, выплюнув сухой песок.

– Встанешь! – угрожающе сказал Шендерович.

– Нет!

– Ты ж южный человек! Грузин, практически грек! Ты ж должен жару любить!

– Какой я южный, – вяло отмахнулся Гиви, не поднимая головы, – я в Питере родился, чтоб ты знал!

– А гены? А горячая кровь? А зов предков? Вставай, сукин сын!

– Пошел вон! – отчеканил Гиви, трепеща от собственной смелости. – Авантюрист недоделанный.

– Свинья малодушная, – отреагировал Шендерович, – аккуратно пиная Гиви носком ботинка под ребра, – я, что ли, тебя сюда притащил?

– Притащил. Ох, не надо!

– Надо! – холодно сказал Шендерович, отводя ногу для следующего пинка. – И учти: третий будет в морду.

Птица вновь уселась на ближайший бархан, поглядывая на них с благожелательным интересом.

– Ладно… встаю я, встаю. Ну что прицепился?

– Ну вот и умница, – ласково сказал Шендерович. – Давно бы так.

Птица почистилась, аккуратно выдернула перо откуда-то из-под мышки и вновь взлетела, выжидательно оглядываясь на путешественников.

– Животного бы постыдился, – укорил Шендерович.

…Солнце палило уже и вовсе невыносимо. Тени от скал сократились до минимума, а черная крестообразная тень от птицы колеблясь скользила по невысоким песчаным дюнам, которых вокруг становилось все больше.

– Это она нарочно, – прохрипел Гиви пересохшим горлом.

– Птицам, о, мой недоверчивый спутник, злокозненность неведома. У них мозга на копейку…

Птица вновь уселась на камень и принялась чистить перышки.

– Ишь ты, – прокомментировал Шендерович, – старается. Чистоплотная…

Он подобрал горсть песка и бросил ее в птицу. Та опять взлетела, что-то оскорбленно прокричав в сторону Шендеровича.

– Сама дура! – обиделся тот.

– Слушай, да отвяжись ты от нее, – устало проговорил Гиви, – что к животному пристал?

– Соображать должна, – пояснил свое поведение Шендерович. – Пускай к воде выведет.

Он приложил ладонь козырьком и уставился в раскаленный полдень. Воздух дрожал и переливался, дробился на блестящие зеркальца, пустыня вдали казалась вымощенной стеклом…

– Ох, – Шендерович вдруг резко остановился и схватил Гиви за плечо, – глянь-ка туда…

– Мамочка моя, – пробормотал Гиви.

В воздухе воздвигался город. Золотые, зеленые, бирюзовые купола отсвечивали на солнце, гордые белые башни дышали лунной прохладой, холодные искрящиеся струи фонтанов били высоко в небо, осыпая многоцветной радугой пышные пальмы.

– Вот это да! – благоговейно шептал Гиви, таращась на нестерпимый блеск золотых крыш. – Гляди, Миша, какой город! Вот куда нам бы надо!

– Мираж, – прозаично осадил его Шендерович, – типичный мираж… самый что ни на есть обыкновенный.

– Разве такая красота может быть обыкновенной? Ты ж погляди!

– Распространенное в таком вот климате явление. Пустыня, чего ж ты хочешь?

– Пить хочу, – вспомнил Гиви.

– Мираж бывает исключительно в условиях пониженной влажности. Где, кстати, эта чертова птица?

– Вот она…

Птица сидела на кромке очередной скалы и опять чистила перья. При виде Шендеровича она настороженно приподняла и вновь опустила хохолок.

– У-у, курица, – устало прошипел Шендерович.

Птица выразительно пожала плечами и отвернулась.

– Миша! – вдруг сказал Гиви, с трудом отводя глаза от белых стрельчатых арок, которые медленно таяли в голубоватой дымке. – Глянь-ка, на чем она сидит…

То, что поначалу казалось обломком скалы, обернулось выветрившейся каменной кладкой. Ее порядком присыпало песком, но почва вокруг была темнее по сравнению с окрестной, и сквозь нее там и сям прорастали тусклые зеленые кустики.

– Вода! – Гиви хотел закричать, но из горла вырвался лишь сиплый шепот.

– Ты гляди, – Шендерович был удивлен не меньше, – колодец!

* * *

Птица сидела на краю каменного желоба, время от времени ныряя грудкой вниз и поднимая крыльями тяжелые брызги.

– Животное, а тоже соображает, – одобрил Шендерович.

Он тоже замотал головой, как мокрая собака, стряхивая воду на песок.

– Может, они все-таки нас догонят? – со скрытой надеждой спросил Гиви.

Шендерович, опасно балансируя, взобрался на каменную кромку колодца и из-под руки посмотрел вдаль. Птица покосилась на него черным глазом и чуть отодвинулась, однако же не взлетела, а вновь занялась своим блестящим оперением.

– Вроде все чисто, – констатировал Шендерович, слезая.

– Что-то это странно, Миша…

– А раз так ты трепещешь, о демон пустыни, – сказал Шендерович, иезуитски улыбаясь, – вставай! Пошли! Будем бежать погони, пока хватит наших слабых сил!

– Нет! – заорал Гиви, покрепче вжимаясь в песок.

– Ну так не трепыхайся. Да не дрейфь ты! – сжалился Шендерович, наблюдая за противоречивой гаммой чувств на лице спутника. – Они небось только к утру расчухались, братишки эти. А днем никакой дурак по пустыне добровольно не попрется. Потому пребудем мы тут до сумерек, переждав палящий зной, испускаемый огненным оком, а потом, когда падет на иссушенную землю благодатная прохлада, нальем воду в благословенный сосуд, в просторечье именуемый бутылкой, и пустимся…

– Я ее выбросил, – виновато сказал Гиви.

– Что-что?

– Она тяжелая была, и я ее выбросил. Все равно воды не было…

– Ты что, о мой неизлечимый друг? Ты, хранитель воды, коему был доверен сей жизненно важный предмет, взял и, как последняя салага, выкинул бутылку? Ну и кто ты после этого?

Гиви виновато моргал.

Шендерович задумался, почесывая мокрый затылок.

– Ладно, чего там… Ближе к ночи омочим свои одеяния в этом источнике жизни и чухнем… Может, к утру куда-нибудь и выйдем…

– Куда?

Шендерович только молча пожал плечами. Он устроился в скудной тени колодца, подложив под голову мешок с жесткими и угловатыми атрибутами, и через минуту уже храпел. Гиви маялся – незагорелое тело было жестоко опалено солнцем. Вот Миша, ему хоть бы что! Он же загорелый, Миша. Тренированный. Что бы я делал, если б не Миша, думал Гиви… впрочем, если бы не Миша, меня вообще бы тут не было.

Он уселся поудобней, стараясь держаться крохотного клочка тени – остальное занял Шендерович. Все равно, уговаривал он себя, спать на такой жаре вредно. Мама всегда так говорила. А потому он моргал обожженными глазами, вглядываясь в колеблющийся воздух в надежде вновь увидеть что-нибудь этакое. Но зной воздвигал вдали лишь ослепительные зеркала, огромные сверкающие линзы, распахнутые в охру и синеву. Рядом с храпящим Шендеровичем Гиви вдруг почувствовал себя последним бодрствующим человеком в мире…

Птица, которая сидела в самой сердцевине неприглядного колючего кустика, вдруг зашевелилась и выпростала голову из-под крыла.

– Эй, – сказал Гиви, – ты что?

Птица отряхнулась и взлетела. Сделав низкий круг над головой Гиви, она взмыла вверх и полетела по прямой, круто забрав на восток.

– Ну вот… – опечалился Гиви.

Разумеется, птица – создание бессловесное, но какая-никакая, а все ж компания.

Гиви стало совсем одиноко.

Он вздохнул и прикрыл глаза.

Потом вновь открыл их, потому что что-то изменилось. Тень какая-то набежала, что ли.

Он вновь прикрыл глаза, потом протер их ладонями, потом помотал головой.

Не помогло.

Ломаная темная линия на горизонте вдруг распалась на отдельные пятна, и эти пятна стремительно увеличивались в размерах, пока из дрожащего марева не выплыли огромные оскаленные пасти, гигантские бурые туши, мерно перемалывающие пространство мохнатыми голенастыми ногами. На скачущих чудовищах громоздились не менее огромные всадники: каждый – с башню, белые полотнища одежд развевались на ветру… ни звука не доносилось оттуда, и оттого казалось, что призрачная кавалькада плывет по воздуху.

– Мамочка! – прошептал Гиви.

Он поднялся на слабеющие ноги и, подскочив к Шендеровичу, отчаянно затряс его за плечо:

– Миша! Проснись!

– А? – Шендерович приподнял голову, морщась оттого, что атрибуты порядком наломали ему шею.

– Миша! Там! Ужас что такое!

– А! – отмахнулся Шендерович, широко зевая. – Опять мираж! Нервы у тебя ни к черту, друг Гиви.

– Да, но…

Бубум!

Гиви вздрогнул. Земля под ним тоже содрогнулась. Глухие удары сотрясали ее.

Бубум… Бубум…

– Да, – признал Шендерович, почесывая шею, – не мираж. Опять мы с тобой влипли, о, скиталец, потомок скитальцев.

Всадники обступили Гиви и Шендеровича, заслонив собой солнце.

* * *

Гиви оглядывал новоприбывших со смешанным чувством страха и восторга. Свирепые загорелые лица, свирепые взоры, сверкающие из-под белоснежных тюрбанов, свирепые ятаганы и кинжалы, способные украсить любой кавказский ансамбль народного танца вызвали у робкого потомка Шемхазая естественный трепет. В неменьший трепет повергала грозная красота могучих боевых животных, богато изукрашенных колокольчиками и горящими на солнце медными пластинами.

Бежать было некуда.

Гиви вздохнул и судорожно вытер ладони о штаны.

Шендерович одарил сгрудившийся вокруг них отряд благожелательно-рассеянным взором привычного ко всему землепроходца.

Верблюды лениво переступали мощными копытами и роняли пену с морд, в свою очередь кидая в сторону Шендеровича презрительные взгляды.

Один из всадников, самый, как показалось Гиви, высокий и красивый, со смуглым свирепым лицом, затененным особенно пышным тюрбаном, спрыгнул с верблюда, звякнув при этом многочисленным вооружением, и ленивой походкой враскачку приблизился к путникам.

Гиви попытался расправить плечи.

Шендерович продолжал бросать по сторонам снисходительные взгляды.

Предводитель, в свою очередь, скрестив руки на груди, уставился на беззащитных путешественников.

Гиви не выдержал первым.

– Б-исми-лляхи-ар-рахман-ар-рахим! – выкрикнул он, чувствуя, как распирает грудь незнакомый прежде язык. – Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Даруй нам облегчение, а не затруднение, о владыка тысячи верблюдов, да благословит тебя Аллах и приветствует!

– Да пребудет Аллах и с тобой, чужеземец, – хладнокровно ответил предводитель, – ибо Он – защитник всех путников и проводник всех путей.

– Что он говорит? – прошипел из-за спины Шендерович.

– Типа привет, – пояснил Гиви.

– Скажи ему, что с нас нечего взять. Скажи, мы бедные путники.

Гиви вздохнул. С его точки зрения, это было и так видно. Но покорно завел:

– Милостив будь к нам, о шейх, ибо стеснены мы ради Всевышнего. А бедность, о повелитель сотни всадников, достойная стоянка, бедность – плащ благородства, одеяние посланников, рубаха праведников…

– Верно, – согласился предводитель, – но бедность еще и крепость покорных…

– Добыча познавших, цель ищущих…

– Тюрьма грешников…

– Гиви, что он говорит?

– Типа сам разберется.

Предводитель, озирая путников тем же задумчивым взглядом, медленно обошел их по кругу. Гиви и Шендерович поворачивались на месте, не желая подставлять незащищенные спины.

– Сдается мне, это они! – сказал наконец предводитель.

Он обернулся и лениво щелкнул пальцами. Несколько дюжих молодцов, в свою очередь, соскочили с верблюдов и кинулись к пленникам.

– Но мы воистину имеем только то, что на себе, о Шейх Пустыни! – завопил Гиви. – С нас нечего взять.

– А мне от вас ничего и не надо, о беспокойный путник, – ответил предводитель. – Не тревожься, я вас и пальцем не трону, ибо я дал такое слово, а слово мое крепко. Более того, скажу: с вами будут обращаться по-царски, ибо богатый выкуп за вас положили мне, коли я вас доставлю живыми и здоровыми.

– Куда? – взвыл Гиви, увлекаемый в сторону верблюдов. – Куда доставят?

– Гиви, что он говорит? – орал Шендерович, которого уже затаскивали на верблюда, впрочем пока без особого успеха.

– Что ему обещали бонус! Доставят нас кому-то.

– Кому? – бушевал Шендерович. – Кому мы, на фиг, понадобились? Может, этот нас заказал… Педро… Или Мастер его. Спроси еще раз!

– Он разгневается!

– А ты вежливо спроси!

– Да уж куда вежливей! Тьфу ты! Куда ты нас намереваешься доставить, о повелитель правоверных?

Предводитель, поставив ногу в стремя, обратил к нему мрачное лицо:

– Не к лицу тебе задавать подобные вопросы, ибо, как ты сам верно заметил, в бедственном положении находитесь вы, тогда как бедность предполагает стоянку терпения. Ибо сказал аш-Шабли, когда его спрашивали о терпеньи, такие слова:

  • …к тебе, что терпеньем своим превосходишь терпенье само,
  • терпенье воззвало о помощи, утомлено,
  • терпи же, – велел ты терпенью, – со мной заодно…

– Истинные слова ты говоришь, о шейх, – согласился Гиви, – и стоянка терпения – достойная стоянка, ибо терпенье предполагает упование на Всевышнего. А значит, стоянка упования – тоже достойная стоянка.

– Верно ты говоришь, – согласился шейх, – но как сказал Зу-н-нун, когда его спросили об уповании, «уповать – значит запасать пищу на один день, не заботясь о дне завтрашнем». А значит, перестань задавать вопросы, раздражающие меня, о путник, и покорись своей судьбе.

– Ну? – вопил Шендерович, в очередной раз скатываясь с крутого бока, поросшего неровной, точно траченной молью шерстью. – Что он сказал?

Погонщик его верблюда, цокая и покачивая головой, наконец потерял терпение и выхватил из ножен сверкающий ятаган. Шендерович поспешно отпрянул, но погонщик лишь плашмя ударил оружием по коленям верблюда, и тот, неохотно кряхтя, медленно подогнул передние ноги.

– Лезь, сын ишака, – мрачно сказал погонщик.

– Что он сказал? – продолжал вопить Шендерович.

– Лезь, сын ишака, – отозвался Гиви, карабкаясь на своего верблюда.

– Нет, не этот… тот!

– Чтоб мы не суетились. И если мы не будем дергаться, он нам ничего не сделает, поскольку велено ему обращаться с нами по-царски.

– По-царски… – задумался Шендерович, – это мысль.

Он в очередной раз скатился со своего верблюда, оттолкнул погонщика и неторопливо, вразвалочку приблизился к предводителю. Рука его сделала неопределенное движение, запахивая невидимую мантию.

– Скажи ему, что этот… Бык Пустыни, Повелитель Света, Гроза Демонов приветствует его. Скажи, что сам демон Бауэр трепетал перед моим грозным ликом. Скажи, я путешествую инкогнито, типа того, чтобы проверить, благоденствуют ли мои подданные…

– Миша, а ты уверен, что они отреагируют адекватно?

– Переводи! – прошипел Шендерович.

Гиви вздохнул, безнадежно углубившись в перечисление заслуг Шендеровича и подвывая для пущего величия. Лицо предводителя вдруг выразило некоторую заинтересованность.

– Царь? – переспросил он.

– Да, о Вождь Тысячи Копий. Со стоянки уверенности своей готов я подтвердить – скрытый царь перед тобою. А потому следует обращаться к нему со всем надлежащим почтением.

– Так, говоришь? – Предводитель вновь спустил ногу на землю и неторопливо приблизился к Шендеровичу. – Будь внимательней, ибо перед тобой, быть может, скрытый царь? Дурак! Ежели он царь, что ему сделаешь?

Он задумчиво поглядел на свою ладонь, коротко размахнулся и врезал Шендеровичу под дых. Шендерович согнулся пополам, хватая ртом воздух.

– А потому бей посильней и ниже, – прокомментировал предводитель, – ибо тот, кто позволяет себя ударить, не есть скрытый царь никоим образом. Лезь на верблюда, сын шакала!

Как ни странно, Шендерович его понял…

* * *

Бубенцы на попоне звякали, бляхи сверкали, Гиви трясся и подпрыгивал, – все, на что он был способен, ибо верблюд его двигался сам по себе, будучи приторочен к переднему. Под копыта так и бросались песчаные барханы, бросались и уходили назад…

– Миша! – отчаянно вцепляясь связанными в запястьях руками в высокую седельную луку, кричал Гиви Шендеровичу, который скакал сбоку при точно таких же печальных обстоятельствах. – Миша! Куда нас везут? Обратно к Братьям?

– Нет!!! – орал в ответ Шендерович. – К Братьям налево!

– Что?

– Не к Братьям!

– А куда?

– Понятия не имею!!!

Всадник, волочивший за собой в поводу Гивиного верблюда, не выдержал и обернул к Гиви свирепое загорелое лицо.

– Умолкни, о шакал! – сказал он.

– Что он сказал? – вопил Шендерович, ныряя головой вперед.

– Сказал, прекратить разговоры! – вопил в ответ Гиви, оказавшись меж двух огней.

– А-а! – понимающе протянул Шендерович и действительно замолчал.

Солнце уходило за горизонт, бросая на пустыню последние лучи. Барханы отливали золотом, охрой и глубокой синевой. Верблюды неслись, целеустремленно вытянув шеи.

Эх, думал Гиви, и почему они, эти разбойники, так людей не уважают? Хоть бы объяснили – куда, зачем? А то тащат, как скотину бессловесную…

Он приподнялся на изукрашенном седле, вглядываясь в даль. На горизонте появилась темная точка, которая без всяких фокусов постепенно увеличивалась в размерах, обретая дополнительную расцветку и формы. Впереди по курсу лежало нечто, в приключенческих романах называемое «оазисом» – несколько не слишком гордых пальм с потрепанными листьями и квадратные строения с плоскими крышами – вероятно, ангары и гаражи. Тайная база тут у них, наверное… Ничего, успокаивал себя Гиви, они нас выкупят. Или обменяют. Юрий Николаевич наверняка этого так просто не оставил… Он же капитан, серьезный человек. Разве он даст им с Мишей пропасть бесследно? Такой шум поднял, вот они и зашевелились. Очень даже просто – поменяют на какого-нибудь ихнего мукаллафа… Да откуда я такие слова знаю?

– Ну и хазы у них! – удивился Шендерович. – Ты гляди, мой Миклуха, что деется!

Ангары оказались войлочными шатрами – у стены одного, привязанный к колышку, стоял верблюд и мрачно жевал сухую траву. Отряд въехал на крохотную площадь в центре лагеря, вожак соскочил со своего верблюда, небрежно бросив повод в услужливо протянутые руки подбежавшего часового.

Рядом располагался открытый очаг – еще несколько человек сидело вокруг него, с интересом глядя, как потрескивают над угольями, капая жиром, насаженные на вертелы бараньи тушки.

Гиви сразу захотелось кушать.

Шендерович, с некоторым вызовом оглядываясь на сопровождающего, сполз со своего верблюда и, пошатнувшись, опустился на колени, бессильно поникнув головой. Глаза у него закатились, челюсть слегка отвисла.

– О Покровитель Вездесущих, – как можно тверже произнес Гиви, укоризненно глядя в обтянутую атласом могучую спину предводителя, – этот человек умирает от голода.

– А! – воскликнул предводитель, не оборачиваясь. – Скрытый царь?

– Да, о верный среди верных. Он страстно желает вкусить пищу. А страстное желание – достойное состояние.

Предводитель остановился и скрестил руки на груди, явно располагаясь к долгой беседе.

– Рассказал мне Абдаллах, – завел он, – рассказал мне отец, рассказал нам Кутаиба Саид со слов Акила, со слов Салима Абдаллаха, со слов отца: «Бедствия – соль для правоверного, и, когда соли не хватает, правоверный портится».

– Надежда, – настаивал Гиви, – тоже достойное состояние. А упование, как было сказано, – достойная стоянка.

– Рассказал мне Абдаллах, рассказал мне отец, рассказал Абд ас-Самад со слов Абу-Бурды, со слов Абу-Мусы: «Молодую верблюдицу перегоняют на новую стоянку некормленой».

– Верно говорят, – вздохнул Гиви, – эта жизнь – рай для грешника, но ад для праведника.

– Красота дня, о Жалующийся, – тут же отбил удар предводитель, – полезна лишь в сочетании с сумраком ночи, и потому в них обоих благо вселенной.

– Так ты будешь кормить нас, о Колеблющийся? – не выдержал Гиви. – Ибо, согласившись принять за нас, живых и здоровых, выкуп, но не заботясь о нашей жизни и здоровье, ты совершаешь рискованную продажу, ибо грешит человек, продавая то, чего не имеет, как сказал Абдаллах, а ему отец, а ему Мухаммад аб-Джафар со слов Матара, со слов Амира – оба сказали ему.

– Не продажу я совершаю, о нечистый, но беру фай, ибо фаем – добычей, добытой без боя, в отличие от ганимы – добычи, добытой с боем, называю я вас. Ибо вы – добыча, добытая без боя, поскольку позорно не оказали мне никакого сопротивления. А уж как я распоряжусь фаем – мое дело.

– Ошибаешься, о Преступивший, ибо фай принадлежит не тебе, но всей общине этих благородных людей. Позволив нам умереть голодной смертью, ты лишаешь их полагающейся им доли.

Достойные люди с интересом прислушивались, обступив спорящих полукругом.

Предводитель пожал плечами.

– Да что мне, жалко для вас куска, что ли? – сказал он. – Просто захотелось мне пуститься с тобой в изысканный и высокоученый разговор, поскольку уж больно ты хорошо излагаешь, пес шелудивый.

– Что он говорит? – простонал Шендерович, совершенно опадая на песок.

– Типа ладно уж, накормит, раз обещал.

Шендерович перестал стонать, распрямил спину и выкатил глаза обратно. Всадники соскальзывали с верблюжьих спин, попутно облегчая верблюдов от каких-то загадочных свертков, тюков и переметных сумок. Гиви открыл было рот, но потом осторожно закрыл его – за одним из разбойников, точно плащ, волочился по песку алый алтарный покров с вышитым на нем золотым солнцем…

* * *

– Кислое молоко, – сказал Шендерович, оторвавшись от бурдюка. – Тьфу!

– Наверняка верблюжье, – печально отозвался Гиви, – молоко молодой верблюдицы, да еще голодной, поскольку ее перегоняли со стоянки на стоянку.

– Типичные разбойники, – мрачно окинул Шендерович компанию сидевших у костра мужей битвы, – у Братьев лучше кормили.

– У Братьев ты был царь.

– А ты – исполин. – Шендерович на миг задумался. – О! Идея! Ты им про Шемхазая говорил?

– Про царя говорил…

– С царем накладка получилась. А ты про Шемхазая расскажи.

– А если он опять проверит?

– Брось! После еды?

– О чем это вы совещаетесь между собой скрытно, о Заблудшие? – поинтересовался предводитель.

– Мой друг и спутник, который, несмотря ни на что, есть скрытый царь, просит, чтобы я поведал честному собранию историю о Шемхазае и его потомках, дабы скоротать вечер и напитать умы, подобно тому как твой барашек, о Благословенный Лев Пустыни, напитал наши желудки, – заунывно пропел Гиви.

– Просьбы этого человека, который никоим образом не есть скрытый царь, стоят недорого, но и я, чье слово весит тяжеле злата, тверже алмаза и режет острее стали, прошу тебя: поведай же нам о Шемхазае, о Пришелец, – благосклонно кивнул предводитель, вытирая жирные руки о развившийся край чалмы. – Ибо славное это имя, и звучит оно гордо и грозно.

История о Шемхазае, или Повесть о соблазне, грехе и раскаянье, рассказанная у костра Гиви Месопотамишвили предводителю разбойников

О вожак отважных, слушай же, что рассказал мне мой дед, которому рассказывал его дед, которому рассказал один старый мингрел, у которого был друг-иудей. Давным-давно, когда еще не было на земле человека, провел Господь черту круговую по лику бездны, и сотворил моря, и реки, и озера, и населил их рыбой…

– И ничего не рыбой, – вмешался один из разбойников, – ибо то, что ты по неграмотности своей именуешь рыбой, звучит на языке иудеев как «тани`н», что означает «морское чудовище», «змей», «дракон». Ибо, говоря «большая рыба», создатели Священной Книги явно и очевидно имели в виду гигантских ящеров, попиравших некогда землю…

…Населил рыбой. И рыба играла в реках и озерах и тем славила Господа, и совокупно с ней пели моря и озера. «Пуще гула вод могучих в небесах могуч Господь» – вот что пели они. И рек Господь: «Если так славит имя мое стихия, лишенная живой речи, каким же сладостным пением во славу мою огласит вселенную человек, которого я сотворю. И сотворил Господь человека, и пустил его в мир. Но отвратил человек лице свое от Бога и стал служить идолам. И скорбел Господь скорбью великой. И вот предстали тогда, видя скорбь Предвечного, перед его лицом два ангела – Шемхазай и Азаил. И вот что сказали они тогда: «Властитель вселенной! Когда Ты создавал этот мир, разве не предупреждали мы Тебя, что сын праха причинит Тебе огорчение великое? Достоин ли человек, чтобы Ты помнил его?» И сказал тогда Господь: «Что же теперь с миром делать?» – «А Ты отдай его нам, – сказали тогда Шемхазай и Азаил, – мы найдем ему другое применение». – «А мне, – сказал тогда Господь, – ведомо и несомненно, что, если бы на земле на месте людей жили вы, ангелы, искушение бы одолело вас и легче, и скорее, чем это случилось бы с родом человеческим». – «А Ты испытай нас, Господи, – сказали они тогда, – позволь поселиться нам на земле, и увидишь, как мы возвеличим имя Твое».

И спустились ангелы на землю, и были они исполнены самых благих намерений, но тут поглядели на дочерей сынов человеческих и увидели, что они красивы. И решили взять себе их в жены, кто какую изберет…

– Не «красивы» сказано на языке книги иудеев, но «товóт», что означает еще и «хороши», иначе же «пригодны для какой-то определенной цели», в данном случае – для совращения людей на путь зла, – вмешался разбойник, – поскольку падшими были эти ангелы, которых ты называешь Сынами Божьими.

– Это еще вопрос, что подразумевать под «Сынами Божьими», – вмешался другой разбойник, – ибо то, что именуется в Священной Книге «Сынами Божьими», – иначе «Бней Элоги`м», ибо так назывались потомки Сифа, третьего сына Адама, поскольку они блюли Слово Божие и были верны Его Завету, а «дочерьми человеческими» назывались женщины рода Кабила, по-вашему – Каина, убийцы благочестивого Хабила, по-вашему – Авеля, ибо дошли они в своем разврате до крайней степени падения.

– Позволь с тобой не согласиться, о Юсуф, – вмешался предводитель, – ибо сказано: «выбирали себе Сыны Божии» не «дочерей человеческих», а «дочерей сынов человеческих», а это совсем другое дело, и это во-первых, а во-вторых, с чего бы Господу гневаться, ежели бы потомки Сифа взяли себе в жены дочерей Кабила да и повыбивали из них всю дурь, как и подобает мужам верным и праведным, дабы эти мерзкие, эти скверные, эти кошки похотливые и думать забыли, что значит слово «грех»? Прибавь, о пришелец, не слушай этих мужей лжеученых.

…Что они красивы. Я лично думаю, что все потому, что захотели ангелы продолжить род свой, поскольку, как известно, детей у ангелов от ангелов быть не может.

– Понятное дело, – вмешался первый разбойник, – ибо ангелы есть сущности мужские, тогда как сущности женские суть демоны, что подтверждает их изначальную нечистоту… Говорю вам, женщины созданы на погибель человечеству, что сейчас и подтвердится, ибо рассказчик к тому явно склоняет.

Да нет. Просто Господь не ангелам сказал «пру-у-рву», что значит «плодитесь и размножайтесь», но людям, что они, собственно, и делали. Дочери-то человеческие были мало того что красивы и искушены в любовных утехах, но и весьма плодовиты, и думаю я, что сие и значит «товóт», ибо хороши они были во всех смыслах… И не только Шемхазай и Азаил, но многие из ангелов обратили тогда свои взоры к земле и пришли к Шемхазаю и сказали: «Слышали мы, о Вождь Крылатых, что замышляешь ты дело такое-то и такое-то, и по нраву нам это, ибо дочери человеческие прекрасны и лона их благодатны. И страх как хотим мы войти к ним, как входят сыны человеческие».

Так сказали они, один лишь Разиэль молчал. И не по нраву то пришлось Шемхазаю.

И спросил он Разиэля: «Что молчишь ты? Или ты не со мной? Или не любы тебе дочери человеческие?»

«Краше их ничего нет на сей земле, – отвечал Разиэль, – однако ж племя их из глины, а наше – из огня, и, ежели смешать и то и другое, не было бы худа!»

«Ежели обжечь глину в огне, то все, что с изъяном, погибнет, а все, что совершенно, – лишь укрепится», – сказал Шемхазай.

«Верно, – согласился Разиэль, – однако один лишь Енох среди них без изъяна, остальные же с червоточинами и пустотами».

«Ну так и ступай к сему праведнику, – сказал тогда Шемхазай, – а мы пойдем к грешникам. Однако ж вижу я, что гложут тебя сомнения, а может, и не тебя одного, и потом будете вы все валить на меня, говоря: вот, он виноват, а мне бы того не хотелось. Ибо, ох, боюсь я, что пойдете вы на попятный и не захотите привести в исполнение это дело, и только я один должен буду искупать тогда сей великий грех». Иначе говоря, боялся он, что они окажутся слабы духом и подставят его, вот и хотел заручиться их словом. А им страх как хотелось войти к дочерям человеческим и зажить как люди, вот они и сказали: «А мы все давайте обвяжемся и поклянемся клятвою – не оставлять этого намерения, но привести его в исполнение». А было их всего двести. Собрались они на вершине горы Клятвы, иначе Ермон, что на Ардисе, и поклялись страшной клятвой, что будут все вместе…

И Разиэль поклялся вместе с ними.

И спустились к дочерям человеческим и вошли к ним… и такой красой неземной они блистали, таким могуществом похвалялись, что мало какая им отказала, если не считать девицы Истеарь, на которую напоролся сам Шемхазай персонально. Девица была весьма неглупа и богобоязненна и обещала Шемхазаю, что ответит на его любовь, если сообщит он ей Шем-Гамфарош, иначе Имя Божие, произнося которое ты возносишься на небо, когда пожелаешь. Шемхазай был, надо сказать, мало искушен в хитростях дочерей человеческих, – все ж ангел, хоть и падший, – и сказал он ей, простая душа, Шем-Гамфарош, тогда как она, повторив Святое Имя, тут же вознеслась на небо, оставив Шемхазая с носом. Но это было, пожалуй, единственное исключение, и ангелы начали, я извиняюсь, плодиться как кролики, причем зачали и породили они исполинов, рост которых был в три тысячи локтей. Впрочем, лично я думаю, что это преувеличение, ибо такого ни одна земная женщина не выносит и не вскормит. Но так или иначе, а потомство получилось довольно прожорливым, да еще и ленивым, сами они ничего не делали, но поели все приобретенное людьми, а потом, как говорят, начали пожирать и самих людей, и всех тварей земных, и друг друга, и вообще что под руку подвернется. У самого Шемхазая тогда было два сына – Гиви и Гия, – и они, по слухам, съедали по тысяче верблюдов, тысяче лошадей и тысяче быков ежедневно.

Тут ангелы встревожились – мол, дети наши голодают! И опять обратились к Шемхазаю, говоря ему: «Ты виноват!» И сказал Шемхазай: «А чего вы хотите? Дети наши едят то, что производят люди, а люди производят мало, ибо, кроме палки-копалки, в руках отроду ничего не держали. Нужно обучить людей производству и перепроизводству, тогда и дети наши будут сыты, и богатства людские умножатся. Вот давайте совокупно и потрудимся на благо потомства нашего». Ангелы посовещались и взялись за дело: Амезарак научил людей всяким заклинаниям и срезыванию корней, Армарос – расторжению заклятий, Баракал – наблюдению за звездами, Кокабел – знамениям, Астрадел – движению Луны. И только Разиэль молчал.

Однако ж, говорят, записал он все, чему людей учили ангелы, на скрижали каменной, ибо знал, что выходит срок и для тех и для других. И поручил он скрижаль другу своему среди людей, имя которого было Енох, ибо хотя Разиэль грешил не меньше остальных, однако все ж способен был отличить праведника от грешника. А Енох был праведник и не стал бы использовать сию скрижаль во зло. И наложил Разиэль на Еноха такое заклятие, что только он либо потомки его смогут прочесть сию скрижаль, когда в том будет нужда. Однако ж никто того не знал, кроме Еноха и Разиэля.

И сказал Шемхазай – теперь люди обрели власть, а когда они обретут силу? Встал тогда Азаил и говорит: «Приму сей грех на себя, ибо грех этот выше остальных». И пошел он к людям, и научил их выплавлять металлы, и делать мечи, и ножи, и щиты, и панцири, и научил их видеть то, что позади них, и как ткать превосходнейшие материи, и как добывать металлы земли. И сказал тогда Шемхазай: «Вот, мужам мы дали занятие, и они будут продавать и покупать, тратить и приумножать, воевать и торговать, а что будут делать женщины? Ибо, как познал я на собственном опыте, способны они на всякие хитрости, а от скуки и вовсе измыслят немыслимое и станут уж вовсе невыносимы». – «Ладно, – сказал тогда Азаил, – возьму и этот грех на душу, ибо он страшнее прочих». И пошел он к дочерям человеческим, и научил их искусствам обольщения, и выщипыванию бровей, и белилам, сурьме и румянам, и украшению всякими камнями и платьями, которые мужчины добывали, не жалея сил.

Я так полагаю, о Предводитель Предводителей Верблюдов, что они сделали это по собственной глупости, я разумею Шемхазая и остальных, ибо людей все ж не понимали, а потому и результатов не предвидели – началось на земле Бабалон знает какое непотребство, бабы вконец обнаглели и распустились, мужи, доселе кроткие и работящие, похватали оружие и пошли друг на друга войной, ибо здраво решили, что, чем самому на работах надрываться, проще отобрать чаемое у соседа; поля были заброшены, реки окрасились кровью, мор настал, глад и запустение, везде заводы и шахты, а где не они дымят, там город горит или лес дымится… Мало того, перестали люди бояться Божьего гнева, поскольку решили, что умеют они расторгать заклятия, и варить зелья, и отвращать проклятия и все такое… А что до исполинов, то они продолжали хотеть кушать да гонялись за дочерьми человеческими, плодились и умножались и истребили всю рыбу в морях, в том числе и ту, про которую уважаемый разбойник говорил, что она ящеры, и всех зверей на суше, а которых не выловили, те попрятались и в руки не давались. Глядя на это, Шемхазай пришел в ужас и понял, что Господь прав был в своей мудрости. И бросился он к Господу, умоляя Его поправить дело!

И тогда поглядел Господь на все то безобразие и разгневался гневом великим.

И рек Господь:

«Истребили люди все вокруг себя и погубили прекрасный дом свой, который Я дал им на радость и процветание. Так что направлю Я вновь водную стихию на землю, где люди перестали признавать Господа творцом и хозяином всего сущего. Ибо разграбили они дом свой, который предназначил Я для них, и не знают любви, но одну лишь ненависть, и не хвала, не песнь радости, но стоны и плач – вот что доносится ко Мне с опустошенной земли».

И заплакал тогда Шемхазай.

«Горе мне, горе! Что станется с моими детьми!»

И сказал Господь тогда: «Дети твои, дурень, дурная трава в поле, нет в них ни благого духа стражей, ни печальной мудрости человеческой, так что уведу Я их с земли, однако ж не истреблю, но помещу под стражу – пусть пребывают там в вечных узах, под мраком, покуда не исполнится суд великого дня».

И исполнился Шемхазай благодарности великой, и раскаялся, и добровольно покарал себя, повиснув в пространстве меж небом и землей, где висит и поныне в скорби покаянной.

И вновь пришел к Господу Разиэль, что был тогда с Шемхазаем, и сказал: «Неужто разрушишь Ты прекрасную землю, Господи, – пуще того, как ее разрушили люди вкупе с неразумными чадами нашими?»

Рек тогда Господь Разиэлю: «Исцелю Я землю, которую развратили ангелы. И вновь насажу ее лесами и садами, и пущу по ней виноградные лозы, и птиц запущу в листву дерев, чтобы славили они Господа, и зверей – в чащи, и рыб – в моря».

И отвечал Разиэль: «Но что толку в земле, если не будет больше никогда на ней человека? Неужто воды одни да твари неразумные будут славить Тебя до конца времен? Болит душа у меня, о Господи, ибо привязался я к Твоим созданиям, пока жил с ними. Неужто погубишь Ты их совсем, чтобы и следа не осталось от них на лице земли? Ибо в том, что случилось с ними, есть и наша вина».

«Нет, – сказал Господь, – уничтожу Я лишь сладострастные души и детей стражей, ибо дурно они поступили с людьми, но сохраню Я род человеческий, и, когда очищена земля будет от всякого греха, возродятся праведные, и в те дни открою Я сокровищницы своего благословения, которые на небе, чтобы низвести их на землю, на произведение и труд сынов человеческих. И всякое дело будет сопровождаться благословением; справедливость и правда будут насаждать полную радость в века».

«Но они вновь будут как дикие, неразумные, ибо погибнет вся их сила», – возразил Разиэль.

«Тут уж пусть поступают по своей воле, ибо теперь сила их в их руках, – сказал Господь, – ибо отныне запрещаю Я стражам вмешиваться в людские дела. А сейчас ступай, возвести земле исцеление и что не все сыны человеческие погибнут через тайну всего того, что сказали стражи и чему научили сыновей своих».

И сказал Разиэль: «Но что, о Господи, делать нам с Азаилом нераскаянным – сила его равна силе двухсот водителей ангелов?»

«А ты поведай всем, что развратилась земля чрез научения делам Азаила – ему припиши все грехи!»

«Но почему он один?» – так спросил тогда Разиэль.

«Да потому, что лучше, чтобы в глазах рода людского лишь один из вас был виновен, нежели сотни, – так рек Господь, – иначе утратится к вам полная вера, и усомнятся люди в благе вашем, и утратят должное почтение и страх, и не будут знать, кто из вас плох, а кто хорош. А что до Азаила, то вот тебе сила и делай с ним что пожелаешь».

«Нет, – отвечал Разиэль, – сделаю я с ним не то, что я пожелаю, ибо сам не знаю, желаю я ему гибели или же милости, но то, что Ты повелишь».

И сказал Господь, что никому из стражей не дано будет более вмешиваться в дела людей и изменять лицо земли во вред ли, на благо ли. И исполнил Разиэль все, что повелел Господь.

А повелел Господь Разиэлю связать Азаила по рукам и ногам, и положить его во мрак, и сделать отверстие в пустыне, которая находится в Дудаеле, и опустить его туда, и положить на него грубый и острый камень, и покрыть его мраком, чтобы он оставался там навсегда, и закрыть ему лицо, чтобы он не смотрел на свет.

И так и сделал Разиэль.

Иные же, впрочем, рассказывают, что пожалел он Азаила, собрата своего, так что тот и поныне живет на земле, нераскаянный, и продолжает свое грешное бытие, принимая всякие личины, в том числе и сыновей Каиновых. Тоже и потомки Шемхазая, которые и по сю пору живут среди людей, и твой верный слуга – один из них…

* * *

Гиви умолк и ошеломленно огляделся по сторонам. Костер почти прогорел, на небе высыпали крупные звезды. Мрачные бородатые люди, сидя на корточках, мерно кивали. И что это на меня нашло? – удивлялся он, с некоторой опаской поглядывая на предводителя.

– Что ж, о Рассказчик, – проговорил предводитель, – воистину хорошо подвешен твой язык и сладки твои речи, и слушать их – правдивы они или нет – одно удовольствие, так что даже жаль будет передавать вас в руки тех, кому вы обещаны, однако слово есть слово, а сынов пустыни еще никто никогда не упрекнул в том, что они поступали в ущерб заказчику.

– Кому мы обещаны? – в ужасе спросил гордый потомок Шемхазая, чувствуя, как земля уходит из-под ног. – Слушай, что с нами сделают?

– Это только между нами и ними, – сурово ответил предводитель, – а посему уста мои замкнуты на замок. Однако же прими мой совет – отложи свои тревоги до завтрашнего дня, ибо тогда будет у тебя о чем тревожиться. Прохладно под сенью шатра, свеж ночной ветер пустыни, благодатна колодезная вода в кувшине у изголовья, бдителен страж у входа, но не помешает он вашему отдыху, и это самое малое, но и самое большее, чем способен я отблагодарить тебя за повесть твою. Ступайте же.

– Э-э… – сказал Гиви.

– Уведите их, – махнул рукой предводитель.

Двое дюжих разбойников подхватили упирающегося Шендеровича и поволокли его в шатер. Гиви пошел сам.

* * *

– Час трепался! Это ж надо! Как заведенный. Что ты им впаривал?

– А, – отмахнулся Гиви, – чушь всякую.

– Только и слышно было – Шемхазай, Шемхазай… Кстати, о потомок Шахразады, не разведал ли ты, часом, хитрым своим манером, что они собираются с нами делать? Сдадут властям?

– Сдадут. Но не властям, – тоскливо проговорил Гиви.

– Как – не властям? – неприятно поразился Шендерович. – А кому? Интерполу?

– Ох, Миша, если бы Интерполу… Они нас кому-то страшному сдадут. Такому страшному, что, по-моему, они его и сами боятся.

– Боятся? Эти головорезы?

– Ага… Одно, Миша, утешает – что мы ему живыми нужны. А может, и не утешает…

Полог шатра был откинут, и видно было, как маячит на фоне крупных звезд, точно в повторяющемся дурном сне, фигура часового.

– Может, они нас за кого-то другого приняли?

– За кого? За царей Шемхазайских? Будь ты скрытый царь, за тебя хоть какой выкуп можно потребовать…

– Может, и не за царей… признайся, о друг мой загадочный, откуда язык знаешь? Может, ты знаменитый, широко известный шпион? Шпион, да?

– Нет, Миша. Какой я шпион? Я бухгалтер.

– Советник экономический, – со знанием дела произнес Шендерович.

– Да нет же, говорю…

– Эх, брат Гиви, недооценил я тебя! Вон как оно все обернулось! Поймали нас, разоблачили! Что ты тут делал? Нефть искал?

– Миша, мы ж с тобой вместе приехали…

– Вместе, вместе… все у них секреты, все секреты… Повезут нас завтра – куда, зачем? Опять на верблюда лезть?

– Опять, Миша.

– Ладно, – покорился Шендерович неизбежному, – тогда я посплю. Ох, чует мое сердце, поднимут нас с утра пораньше. Эх, да на верблюдах, да по рассветному холодку! Эй, залетные! И куда ты меня так неудачно пристроил, брат Гиви? Это ж дикие люди! Безжалостные! Ты видел, какие у них кинжалы? Ты видел, как они мясо режут? Впрочем, – он вздохнул, – зато не жмотятся, не то что эти… пердубы. Тех пока раскрутишь, употеешь. Ладно, орел пустыни, не журись! Мало ли как оно повернется!

– Ты, Миша, лучше подумал бы, как нам… – начал было Гиви, но в ответ услышал тонкий свист, переходящий в рулады мощного храпа.

Он горько вздохнул и откинулся на жесткую подушку.

* * *

Верблюды уже стояли перед палаткой, кидая презрительные взгляды в сторону Шендеровича. Один – снежно-белый, в увешанной бубенчиками сбруе, под ало-золотой попоной, увенчанной богато изукрашенным седлом, – явно предназначался предводителю. Его почтительно придерживал разбойник в огромной чалме и с кривым кинжалом за широким кушаком.

– Хороша, да? – спросил предводитель, превратно истолковав трепет, отобразившийся на лице Гиви. – Дочь дочери боевой верблюдицы, копытами которой попирал землю еще мой дед, возвращаясь с добычей из славных набегов. Ал-Багум, Ал-Багум Свирепая, Ал-Багум Ревущая, ибо от ее рева содрогаются скалы, а копыта ее высекают искры…

– Истинно так, о Попирающий Пустыню, – осторожно согласился Гиви, чувствуя, как вновь заныл копчик, потревоженный вчерашней скачкой, – и будь она мужеска полу, звалась бы она, без сомнения, Марид, демон, либо Инфид, добрый среди маридов, ибо вижу я по ее статям, что доброе это животное, однако ж и грозное меж тем…

– А ты, вижу я, разбираешься в боевых верблюдах, – одобрительно кивнул предводитель.

Гиви печально кивнул.

Мрачный массивный верблюд с могучими мохнатыми ногами явно предназначался для незадачливых путешественников. На сей раз сопровождающих было несравнимо меньше, из чего Гиви заключил, что предводитель рассчитывает обернуться быстро.

– Шевелитесь, о Источники Блага! – Предводитель, наблюдавший за приготовлениями, нетерпеливо притопнул ногой, отчего зазвенело многочисленное вооружение. – Ибо в пустыне нет легких путей, а полдневное солнце свирепо.

– Подумай и рассуди, о Алчущий Добычи, – предпринял еще одну попытку Гиви, – не лучше ль передать нас ООН? Вдесятеро больший выкуп дадут они…

– Не ведаю, кто таков этот ООН, – предводитель вновь нетерпеливо притопнул, – быть может, ест он на золоте и пьет из серебра, однако же, предложи он в сто раз больше, не поменял бы я своего намерения: во-первых, слово мое крепко и нерушимо, а во-вторых, те, кому вы обещаны, ежели нарушу я условия сделки, найдут меня, укройся я хоть за краем гор Каф!

– Погоди, о Грозный! – воскликнул Гиви. – Хоть сейчас, напоследок, поведай нам: кому мы предназначены? Что с нами сотворят?

– Одно могу сказать, – честно ответил предводитель, – не хотел бы я оказаться на вашем месте.

– Эх! – печально сказал Гиви и полез на верблюда, чувствуя, как в желудке плещется кислое молоко.

Следом, бросая на верблюда ответные презрительные взгляды, вскарабкался Шендерович.

– Не отяготил я вас оковами, – сказал предводитель, взлетая в седло, – ибо негоже отягощать оковами Мудрость и Красноречие. Помните, однако же, ежели Мудрость изменит вам, что мои люди стреляют метко.

Действительно, за плечами у сопровождающих ощетинились стрелами колчаны, а к седлам были приторочены короткие луки.

– Что он сказал? – прошипел в ухо Гиви Шендерович, покачиваясь не в такт верблюжьей трусце.

– Сказал, пристрелит, если что.

– Ты гляди, он всего двоих с собой взял. Небось самых доверенных! Кому нас сдают?

– Не ООН, – твердо сказал Гиви.

– И смыться нельзя… – опечалился Шендерович.

– Нельзя…

– Йа-ха! – пронзительно закричал предводитель, подхлестывая белую верблюдицу.

Земля под Гиви дрогнула и поплыла назад – их обоюдный верблюд снялся с места и помчался, разбрасывая песок мощными копытами. Навстречу неслись кустики скудной травы, которые вскоре сменились колючками, а потом и вовсе пропали. Мелкая песчаная рябь, которую лишь кое-где пересекали цепочки крохотных следов – то ли мышь пробежала, то ли ящерица, – в свою очередь, сменилась высокими барханами, отбрасывающими на запад длинные лиловые тени.

Гиви было страшно.

Двое мрачных всадников ехали по бокам, распяленные поводья центрального верблюда натянулись между ними, все три животных мчались, вытянув шеи, словно единое трехголовое чудище. Гиви ерзал в седле, пытаясь умоститься поудобнее, но без особого успеха. Сзади кряхтел и стонал уязвленный скачкой Шендерович.

Сквозь поверхность пустыни проступили выветренные камни – ветер и зной прорыли в них ходы и пещеры, и слышно было, как зудит, пересыпаясь из трещин, вымываемый ветром песок. Чуть дальше скалы были повыше, они виднелись на фоне своих мелких собратьев словно причудливые фигуры скрюченных исполинов.

Всадник, скачущий по правую руку, нервно дернул поводья Гивиного верблюда.

– Нехорошее место, – сказал он, обернувшись, – и, ежели тут не жили дэвы, я готов съесть свою чалму.

– Тогда поторопитесь, сыновья ленивых отцов! – воскликнул предводитель и, подхлестнув верблюдицу, поскакал вперед.

Впереди у Гиви мелькал меж камнями зад белой верблюдицы предводителя, которая, задрав хвост, нервно облегчилась на скаку.

За спиной у Гиви продолжал охать и стонать Шендерович.

От бешеной скачки ребра Гиви стиснул тугой обруч, и он отчаянно и безуспешно ловил ртом горячий воздух, словно вытащенная на сушу рыба. Солнце раскаленным белым шаром повисло над головой, перед глазами поплыли в дрожащем мареве черные точки. Он уже открыл рот, намереваясь пояснить предводителю, что смерть от солнечного удара явно снизит его, Гивину, покупную ценность, когда предводитель вдруг остановился, затормозив верблюда так резко, что тот уперся в песок всеми четырьмя копытами, взбивая мощные фонтаны песка.

– Птицы анка! – закричал Предводитель, обернувшись к своим спутникам и одновременно показывая рукой в ту сторону, где парили, все приближаясь, клочки мрака.

То, что Гиви поначалу принял за вызванную жарой галлюцинацию, на деле оказалось стаей птиц, которая медленно сыпалась с раскаленного неба. Больше всего они походили на хлопья пепла, кружащиеся вокруг пылающего костра.

– Стреляйте же! – закричал предводитель. – Стреляйте, о дети черепахи!

Один из разбойников вытащил было стрелу, но прежде, чем он натянул тетиву, с неба посыпался рой черных шершней. Нечто пролетело мимо с тонким пеньем вспарываемого воздуха, вонзилось в седло, да так и осталось там, трепеща и подрагивая. Гиви в ужасе подпрыгнул: в седле торчало, отливая металлическим блеском, заостренное черное перо.

Разбойник швырнул лук на песок и в ужасе прикрыл голову руками.

Верблюдица предводителя захрипела и замотала головой. С презрительно оттопыренных губ на изукрашенные поводья слетали хлопья пены. Предводитель развернул упирающееся животное.

– Назад! – закричал предводитель. – Назад! В скалы!

Птицы парили над ними, время от времени издавая вопли, подобные скрипу ржавых дверных петель. Одна из них, снизившись, вспорола клювом чалму предводителя, и лохмотья развевались за его головой, трепеща от бешеной скачки.

Верблюды неслись с грохотом, от которого сотрясалась земля.

Наконец крохотная кавалькада вновь въехала в изъеденные скалы, пронеслась мимо причудливых каменных столпов и остановилась под подобием массивной арки – призрачных врат, ведущих из никуда в ничто.

Предводитель первым спрыгнул с верблюда, давая тем самым команду спешиться остальным.

Оказавшись меж двух огней – неведомым грозным заказчиком и не менее чудовищными птицами, – он явно нервничал, пиная песок носком изукрашенного сафьянового сапога. Возможно, он рассчитывал, что птицам надоест преследование и они отправятся на поиски иной, более доступной добычи.

Птицы, однако, покружившись, точно обгоревшие клочки бумаги, не улетели, но расселись по ближайшим скалам, время от времени перелетая с места на место и перекликаясь пронзительными металлическими голосами.

– Во гады! – игнорируя систематику животного мира, прокомментировал Шендерович.

– Э, Миша, не скажи, – возразил Гиви, потирая отбитый верблюдом зад, – оч-чень полезные птички.

– Ну да, ну да, – согласился Шендерович, глядя на озабоченное лицо предводителя, что-то свирепо бормотавшего в усы.

Двое разбойников перешептывались, тревожно озираясь по сторонам, потом один, видимо самый храбрый, осторожно потянул предводителя за рукав и тут же попятился, почтительно сложив ладони перед склоненным лицом.

– Чего тебе, отродье ящерицы? – раздраженно вопросил предводитель.

– Сдается мне, о Водитель Стад, нехорошее это место, – нервно ежась, ответил разбойник, – ибо рассказал мне отец, рассказал ему отец, рассказал ему Абу Сулейман Абд ар-Рахим, что некогда в незапамятные времена жил тут народ Амалик Проклятый.

– Он прав, о Столп Тысячи Опор, – подтвердил другой разбойник, – ибо презрели они речи пророков и отвернулись от Всевышнего, за что и наслал Он на них этих проклятых птиц. Рассказывал мне отец, рассказывал ему дед, рассказал тому Махмуд ал-Хасан ат-Табаси, что пали они на лицо свое пред пророком Ханзалой, каковой молитвой прогнал смертоносных тварей, но, увы, нет тварей смертоносней, чем сыны Кабила – Каина, – такова была их благодарность, что они бросили его в колодец, о, шакалы!

– Однако рассказал мне отец, рассказал ему отец, рассказал которому Ахмад абу-Ханифа, что поднял Всевышний из колодца Ханзалу верного, надежного, и проклял тогда Ханзала народ сей страшным проклятием, и рек он: колодец вам по нраву, так отныне будете же вы зваться Асхаб ар-Расс, Те, Кто в Колодце, а имя сему колодцу – Бархут, ибо ведет он в преисподнюю и населен душами неверных. И поныне можно услышать в безлунные ночи, когда отверзается жерло Бархута, как стонут и жалуются неприкаянные души, коим нет прощения за их черное предательство.

– Что мне с того, о Хасан, – сквозь зубы проговорил предводитель, – разве что ты сам Ханзала, который может вспугнуть птиц анка. А коли не по силам тебе сотворить такое, то имей в виду, что здесь устроил я свою стоянку терпения и настоятельно советую тебе расположиться на ней основательно, ибо у головы твоей тоже есть основание и оно не столь надежно, как мое терпение.

Гиви огляделся. Действительно, то, что он поначалу принял за причудливую игру природы, на деле оказалось творением рук человеческих – вокруг него вырисовывались изъеденные ветром колоннады, арки, стены с остатками дверных и оконных проемов, причудливые фронтоны, чьи резные украшения выкрошились, таращась со стен, точно чудовищные лики.

– Город дэвов, не иначе, – пробормотал первый разбойник, – воздвигся в этом проклятом месте.

– О нет, говорю тебе, сие сотворили еще Те, Кто в Колодце во времена незапамятные, позабытые, – возразил второй разбойник.

– Умолкните, шакалы! – прошипел предводитель. – Или хотите накликать еще одну беду?

Гиви почувствовал, как по спине, невзирая на раскаленное солнце, побежали мурашки: откуда-то из-за развалин донесся долгий, раздирающий душу звук – словно тысячи истомленных душ согласным хором испустили свой последний трепещущий вздох.

Верблюды, которые до сей поры стояли относительно спокойно, пережевывая жвачку и явно наслаждаясь тем, что зловредные птицы анка больше не пикировали на их мохнатые спины, одновременно вздернули головы и подобрали распущенные задние ноги.

Разбойники дружно упали на колени, упершись лбами в песок и прикрыв головы руками, и завыли так жалобно, что на миг даже заглушили вопли, издаваемые неведомо кем в прохладных глубинах развалин.

– Соберите свое мужество, о ничтожные, – воскликнул предводитель, который, надо отдать ему должное, был смелым человеком, – ибо оно понадобится и вам, и мне! Это всего лишь ветер воет меж камней – ничего больше!

– Это не ветер, – прошептал первый разбойник, смуглое лицо которого побледнело, – это Те, Кто в Колодце! Они поднимаются!

– О нет, – шепотом же возразил второй, – это дэвы…

– Это что еще за штуки? – спросил Шендерович с опасливым интересом, пихая Гиви локтем в бок. – Оно что, так и задумано?

– По-моему, нет, – шепотом отозвался Гиви.

– А! – оживился Шендерович. – Непредвиденный фактор!

Он огляделся по сторонам, явно намечая путь к бегству.

– Эх, – бормотал он себе под нос, – если б не птички…

Птицы удобно расположились на скалах. От них веяло тем благожелательным спокойствием, с каким добродушный палач ожидает, пока его подопечный не сделает последнюю затяжку. Гиви показалось, что их прибавилось.

– Вставайте, Львы Пустыни! – Предводитель явно решил воззвать к доблести спутников. – Вспомни ты, Хасан, как твой отец, да обласкают его в райских садах тысячи девственниц, с одного удара зарубил гуль, которая в облике прекрасной женщины заманивала странников в свой шатер, обещая им еду и питье и иные услады, а потом пожирала их, да так, что даже косточек от иных не оставалось! Вспомни и ты, о Ахмад, как дед твоего деда, да омоет его в райских кущах источник блаженства, поразил своим мечом гуль, которая, напротив, принимала облик женщины чудовищной, с грудями, закинутыми на плечи, и клыками, торчащими из пасти, каковая заманивала путников…

У-уу-оо!

Тоскующий зов отразился от скал, и на сей раз Гиви показалось, что прозвучал он где-то поблизости. Меж камнями мелькнула серая тень и скрылась в развалинах.

– Гу-уль! – эхом отозвались разбойники, на сей раз придя к полному согласию, и вновь уперлись лбами в землю.

– Ну, друг Гиви, – в голосе Шендеровича звучал искренний академический интерес, – а ты что скажешь?

– Гулей не бывает, – констатировал Гиви, пытаясь сохранить остатки рассудка и на всякий случай прижимаясь беззащитной спиной к уцелевшей каменной кладке, – это, наверное…

– Гиена? – с готовностью подсказал Шендерович.

– Нет… это…

– Шакал?

– Нет…

У-оо-аа-АХ!

Верблюды забили копытами, а белая верблюдица предводителя истошно заревела, оправдывая свое прозвище.

Предводитель было втянул голову в плечи, но тут же выпрямился и вздернул подбородок. Гиви даже почувствовал к нему определенное уважение.

– Глядите, трусливые порождения земляных червей, – сказал он, обращаясь к двум согнутым спинам, – как до`лжно вести себя мужчине и воину.

Он выдернул саблю из изукрашенных сафьяновых ножен и крадущейся кошачьей походкой двинулся вдоль стены, углубляясь в развалины, а потом и вовсе скрылся за поворотом. Его спутники как по команде подняли головы, проводили его безнадежным взглядом, а потом снова уперли развившиеся чалмы в грунт.

– Линяем? – интимно проговорил Шендерович, оборачиваясь к Гиви.

– А птицы? – усомнился Гиви, озирая черную сыпь, усеявшую развалины.

– Да и хрен с ними? – предположил Шендерович.

Осторожно, боком они стали продвигаться к проему меж двумя полуобрушившимися каменными кладками. Ахмад и Хасан даже не обернулись в их сторону, продолжая удерживать свою смиренную позицию. Тем более что зловещий вой прозвучал снова, на этот раз в некотором отдалении, дошел до нестерпимо высокой ноты, а затем резко оборвался.

Раздался глухой удар, с каким падает на песок тяжелое тело.

Ахмад и Хасан вновь подняли головы.

– Эй, куда это вы? – завопил Хасан, заметив эволюции пленников.

– Да так, – ответил Гиви, рассеянно отряхивая песок со штанины, – прогуляться пошли…

– Я тебе прогуляюсь, выкормыш землеройки! – свирепо воскликнул Хасан, восстанавливая позорно утраченное лицо и одновременно обнажая кинжал. – Ахмад, держи их!

– Опомнись, о доблестный муж, – польстил Гиви, – или рискнули бы мы удалиться хоть на шаг в столь опасном месте, где на каждом шагу рыщут гули?

Хасан, которого вернули, если так можно выразиться, к реальности, слегка попятился, одновременно нервно озираясь по сторонам.

– С гулью, – раздалось у него за спиной, – покончено.

Ахмад и Хасан слегка подпрыгнули и одновременно обернулись.

Предводитель небрежно очищал саблю обрывком чалмы, вывалянном в песке.

– Не что иное, как трусость, проявленная вами, о переделанные женщины, – сказал он голосом, исполненным печального достоинства, укоризненно покачивая головой, – позволила мне проявить доблесть. Ибо вот эта сабля разрубила гуль пополам от макушки до причинного места, если оно у нее имелось.

Ахмад и Хасан издали короткий дружный вой, на сей раз выражающий восторг.

– Что он говорит? – прошипел Шендерович, пихая Гиви локтем в бок, на котором вследствие подобных манипуляций уже образовался изрядный синяк.

– Что убил гуль, – вздохнул Гиви.

– Это и вправду была гуль? – шепотом спросил Шендерович.

– Понятия не имею.

– Так спроси! Чего стал столбом?

– Не гневайся, о Источник Терпения, – робко проговорил Гиви, – но хотел бы я посмотреть на эту тварь, а также показать ее моему спутнику, ибо в наших краях такого не водится.

– Ежели у вас нет гулей, то кто же у вас есть? – удивился предводитель.

– Ну… волки, потом медведи… потом эти… алканосты… Йети! Во! Дикие люди в горах водятся, огромные и шерстью поросшие.

– Не иначе как тоже гули, – кивнул предводитель. – Однако не могу я исполнить твое желание, сын любопытной матери, ибо в обычае гули испаряться серым дымом, ежели вскроешь им нутро.

– А-а, – понимающе протянул Гиви и, обернувшись к Шендеровичу, пояснил: – Миша, ничего не выйдет. Тело покойницы испарилось серым дымом.

– Ох, крутит он что-то, – покачал головой Шендерович, – ох крутит.

– Шевелитесь же, о мои верные соратники, – обернулся предводитель к своим людям, – и оставьте страхи, ибо зло уничтожено вот этой рукой. Настоятельно необходимо ныне собрать все, что горит, и сотворить жаркое пламя, ибо близится ночь, а создания пустыни, обитающие во мраке, боятся огня.

– Ты посылаешь нас искать кизяк в развалины, о отважный? – робко спросил Хасан. – Но кто поручится, что сия гуль была единственной?

– Я, – холодно ответил предводитель, поигрывая саблей.

– Разве не следует нам двигаться дальше, о Первый Средь Первых? Не стоит гневить того, кто может разгневаться!

– Должно быть, ты лучше меня ведаешь, что потребно предпринять, так, Хасан? – совсем уж ледяным голосом спросил предводитель. – Отвечу тебе, что ежели найдешь ты способ поднять этих птиц в воздух и отправить их в горы Каф, а то и велеть им утопиться в Бахр-Лут – море Лота, то охотно последуем мы за тобой.

– Я… прости, Опора Тысячи Опор.

– Прощаю неразумного, – кивнул предводитель, пряча саблю в ножны, – однако добавлю, что ежели бы ты отдавал приказы, а я подчинялся, был бы ты предводителем, а я – Хасаном. Шевелитесь же, курдючные бараны, пока не облегчил я вас на вес ваших курдюков!

– А мы, о Пример Доблести? – с надеждой вопросил Гиви. – Разве не до`лжно и нам добавить свой кизяк к общему костру? Ибо, хотя и не разили врага в честном бою, ничем мы не уступим в отваге твоим доблестным спутникам!

Он осторожно оглянулся. Птицы анка явно устраивались на ночлег. Они прекратили перепархивать с места на место и сидели неподвижно, спрятав головы под крыло. Может, подумал он, ночью они вообще отказываются летать?

– Что ты ему сказал? – вновь заволновался Шендерович.

– Смыться хочу, – сквозь зубы пояснил Гиви. – Подрядился кизяк собирать.

– А!

– Оставайтесь на месте, о трудолюбивые, – сухо сказал предводитель, – без вас управимся.

Гиви открыл было рот, чтобы завести привычную шарманку о стоянке усердия, но передумал – предводитель выразительно похлопывал по навершию рукояти сабли, не спуская с пленников внимательных глаз. Сумерки загустевали, словно перенасыщенный раствор, в развалинах свистел ветер… Утихомирившиеся верблюды задумчиво чавкали, флегматично двигая челюстями. Хасан и Ахмад, не решаясь отдаляться на значительное расстояние, сновали в пределах видимости, что-то подбирая с земли в полы своих одеяний. Надо же, думал Гиви, сколько тут кизяка!

– Мусор, – вздохнул предводитель, глядя в согнутые спины разбойников, – взял я с собой негодных, несто`ящих, ибо многие знания, как рек один неглупый неверный, умножают скорбь. Так не лучше ли прекратить их земные скорби, дабы знания не растрачивались понапрасну?

– А что же ты, о Победитель Гулей? – осторожно поинтересовался Гиви. – Коли оно так, разве ты в не меньшей опасности?

– О! – рассеянно отмахнулся предводитель, – я бы на твоем месте, о любопытствующий, не стал бы тревожиться раньше времени, ибо тот, кто тревожится раньше времени, совершает рискованную продажу, ибо меняет неведомое будущее на треволнения в настоящем.

– Ну, ежели так… – протянул Гиви, чувствуя, что не в силах плести нить изысканной беседы по причине усталости и ноющего копчика. Вдобавок от страха в животе у него поворачивалось что-то холодное и скользкое, словно он ненароком проглотил лягушку.

Наконец на площадке меж камнями образовалась изрядная кучка бурого бесформенного топлива, изящно декорированная сухими веточками какой-то местной версии перекати-поля. Ахмад высек искру и раздул крохотное пламя, бледные язычки которого плясали в недружелюбном воздухе, точно маленькие духи пустыни.

– Да будет благословенно пламя костра, живительное, обогревающее! – воскликнул предводитель, протянув руку к огню. – Ты, Хасан, и ты, Ахмад, займитесь приготовлением пищи, ибо она подкрепляет силы и утоляет голод. Ибо имеется в переметных сумках вяленое мясо в количестве необходимом и достаточном, да и лепешки найдутся…

– Не лучше ли нам убраться отсюда, о Алчущий Добычи, – робко спросил Хасан.

– Сказано, не лучше, – отрезал предводитель, – и делай, что велено, пока я не вступил в беседу с твоим языком без твоего участия!

Разбойники отошли к верблюдам и стали копаться в сумках. Предводитель задумчиво наблюдал за ними, продолжая похлопывать рукой по рукояти сабли. Тени от развалин растворились в окружающем сумраке – лишь на площадке, где горел костер, дрожал слабый круг света…

Верблюды вдруг вновь как по команде вскинули головы и заревели, заставив разбойников мигом отскочить и схватиться за оружие. Хасан выхватил из-за седла единственный уцелевший лук, наложил на тетиву стрелу и замер на полусогнутых.

– Мама родная, – пробормотал Гиви невнятно, поскольку не сумел справиться с отвалившейся челюстью.

– Ни хрена себе! – задумчиво откликнулся Шендерович.

Из-за развалин выступила смутно видимая во мраке человеческая фигура. Двигалась она неуверенно, пошатываясь и ударяясь о торчащие каменные выступы, однако же Гиви углядел в ее очертаниях что-то странно знакомое. Когда человек (ежели это и впрямь был человек) приблизился достаточно, чтобы на его лицо упали слабые отсветы костра, Гиви узнал предводителя разбойников.

Он оглянулся.

Предводитель сидел, скрестив ноги, и пожирал завернутый в лепешку кусок копченого мяса.

Гиви вновь повернул голову.

Предводитель разбойников надвигался на маленький отряд и уже пересек смутную границу, отделяющую окружающий мрак от света костра.

У стены отчаянно ревела и билась на привязи белая верблюдица.

Ахмад и Хасан взвыли.

Оба предводителя выглядели совершенно одинаково, если не считать того, что один стоял, второй же сидел у костра.

– Оборотень! – одновременно выкрикнули оба, причем каждый протянул руку, указывая пальцем на другого.

– Оборотень! – завыли Ахмад и Хасан, вертя головами по сторонам. – Джи-инн! Ифри-ит!

– Что встали, шакалы! – завопил тот предводитель, что стоял. – Стреляйте! Вот он, сидит!

– Хитрая тварь, – холодно сказал тот предводитель, что сидел, отбрасывая лепешку, и, в свою очередь, вскочил, поспешно протягивая руку за саблей на поясе, – путает следы!

– Вы что, шакалы, своего предводителя не узнали? – воскликнул тот, что вышел из тьмы, в свою очередь положив руку на рукоять сабли. – Оборотень, не кто иной, сидит с вами!

Гиви и Шендерович переглянулись и начали осторожно отодвигаться от костра поближе к скалам. Ни Ахмад, ни Хасан, ни ночной гость не обратили на них никакого внимания, но предводитель номер один, который, казалось, был способен видеть все одновременно, уставил на них сухой острый палец и проговорил:

– Куда?

Приятели замерли на месте, точно в старинной детской игре.

– А вы куда смотрите, бараньи потроха? – заорал предводитель номер один, оборачиваясь к Ахмаду и Хасану. – Или вы не видите, кто перед вами? Морок, наваждение! Холодная сталь – вот лучшее угощение для таких, как он!

– У-у! – завыли Ахмад и Хасан еще пуще прежнего.

– Подманил меня, обернувшись прекрасной гулью, да и ударил по голове, – гнул свое ночной гость, – только к ночи я и пришел в себя. Ах вы, негодные, ничтожные, неужто не можете отличить истину от подделки? С кем вы делили хлеб и мясо, о пустоголовые? С нечистью! Да вы только гляньте на его уши!

Гиви покосился на предводителя номер один. Уши у него были прикрыты чалмой.

– Нет, вы поглядите на его уши! – воскликнул двойник.

Гиви покосился на уши ночного гостя. Они тоже были прикрыты чалмой.

– Что они говорят? – отчаянно взывал Шендерович у него за спиной.

– Да хрен их знает. Спорят, кто настоящий…

– И кто же?

– Миша, слушай, понятия не имею.

– Лапы когтистые не иначе прячет он в своих сапогах.

– Да вы стащите с него сапоги! У него же копыта!

Ни Хасан, ни Ахмад ни с кого из предводителей стаскивать сапоги явно не хотели. Они по-прежнему застыли, присев на полусогнутых и дико озираясь по сторонам.

Новый предводитель в отчаянье плюнул и выхватил саблю, коротко взблеснувшую в свете костра. Это и решило дело.

Хасан, лук в руках которого так и ходил ходуном, на миг остолбенел, потом спустил тетиву. Стрела коротко свистнула, вспарывая ночной воздух, и вонзилась ночному гостю прямо в шею. Тот удивленно поднял руку, точно отмахиваясь от надоедливой пчелы, наткнулся на торчащее из шеи короткое древко, невнятно охнул, подогнул колени и стал медленно крениться на песок. По шее его текла струйка крови, которая в полумраке казалась черной.

– О-ох! – взвыл Хасан, не менее остальных пораженный своим поступком.

Предводитель упал, ноги в сафьяновых сапогах дернулись раз-другой, прочерчивая в песке глубокие борозды, и, скорчившись, застыл.

Ахмад и Хасан упали на колени, дико озираясь.

– Ну-у, – благосклонно проговорил тот, кто сидел у костра, – не так уж плохо…

– Г-господин! – запинаясь, вытолкнул из себя Хасан.

– Какой я тебе господин, дурень, – ухмыльнулся предводитель, показывая острые зубы.

– Э-э… – Хасан, казалось, потерял способность к членораздельной речи.

– Или не пристрелил ты сейчас своего господина? – произнес предводитель, оборачиваясь к разбойникам. – Ибо тот, кто сидел с вами у костра, не он, а я…

Что-то такое было в его лице, что Ахмад и Хасан вновь хором взвыли и кинулись прочь, забыв и про верблюдов, и про птиц анка, которые, впрочем, отреагировали на происшедшее лишь тем, что, выпростав головы, сонно перекликались друг с другом. Две согнутые в ужасе спины на миг мелькнули меж развалин, жуткий, почти нечеловеческий вой раздался вдали и затих…

– Ну вот, – с удовлетворением произнес оборотень, вновь усаживаясь поудобней. – Неплохо получилось, верно? Честно говоря, убийство мне претит, но эти трусливые злодеи и сами управились.

Гиви вновь переглянулся с Шендеровичем и начал медленно пятиться.

– Куда, придурки, – прикрикнул оборотень, – или вы хотите поменять избавление на плен?

Для верности он подобрал с земли брошенный Хасаном лук и умостил его на коленях.

– Блин! – проговорил Шендерович, почесывая затылок и стараясь не смотреть на лежащее поблизости тело. – Это что ж такое творится? Узурпация? Незаконный брат-близнец? Или ему пластическую операцию сделали?

– Обычный оборотень, – пояснил Гиви.

– А-а, – протянул Шендерович, – и как это я сразу не догадался!

– Обычных оборотней не бывает, – сказал оборотень, который, в отличие от настоящего предводителя разбойников, обладал способностью понимать незнакомую речь, – а я принял этот облик, чтобы вырвать вас из лап разбойников. Да и, честно говоря, не много тут хитрости, поскольку был ваш пленитель жаден и жесток. Будь он мудр и благороден, задача была бы неизмеримо труднее. Впрочем, – добавил он, – тогда бы и хитрость подобная не понадобилась. Ибо муж добрый и мудрый не стал бы выменивать чужие жизни на блага земные, которые, честно говоря, всего лишь мусор… Кстати, о мудрый Гиви, почему ты все время выступаешь при своем друге и спутнике в качестве толмача? Или он, подобно тебе, не унаследовал от своего великого предка способность понимать все сущие языки?

– От какого предка? – заинтересовался Гиви.

– Не важно. Смотри на меня, о потомок Авраама! И хотя я не ангел Суруш, возможно, сумею повторить то, что уже сделано.

Он слегка помахал ладонью перед носом Шендеровича, и тот покорно потянулся за его рукой, точно привязанный на невидимой нитке. Гиви покосился на оборотня и слегка отпрянул, увидев, как в глазах того загораются красные огоньки. Наконец оборотень вновь резко взмахнул ладонью, обрывая нить, Шендерович отпрянул и затряс головой.

– Ну? – скептически поинтересовался он.

– Что – ну? – в свою очередь вопросил загадочный гость. – Или мои речи все еще темны для твоего слуха?

– Да вроде нет, – удивленно отозвался Шендерович, озадаченно потирая ладонью затылок.

– А коли так, – спокойно заметил пришелец, – я бы настоятельно советовал тебе и твоему другу взять этого незадачливого водителя вольных стрелков да и похоронить его как подобает. Недобрым он был человеком, как я уже сказал, но и он заслуживает того, чтобы быть похороненным по-человечески, а там уж пусть с ним разбирается Тот, кто знает о нас больше, чем мы с вами, о путники, заблудившиеся на просторах вселенной!

– А эти… гули… – поинтересовался Шендерович, истомленный вынужденным молчанием, – чудовищные порождения пустыни, или как их там? Они нас не тронут?

– Помилуй, мой отважный друг, – возразил пришелец, – неужто ты, просвещенный человек, веришь этим детским байкам?

– Ну, – неуверенно отозвался Шендерович, с опаской разглядывая незнакомца, – как сказать…

– А ежели честно, то гули есть для тех, кто в них верит, и гулей нету для тех, кто в них не верит. А потому берите попону вон с того верблюда, и пусть она будет последним прибежищем злодею – не такое уж это плохое прибежище для человека, чей нос давно уже почернел от грехов. Вон за тем рухнувшим караван-сараем видел я яму – как раз ему по росту.

Шендерович рассеянно огляделся вокруг, потом многозначительно покосился в сторону Гиви.

– И ежели вы намерены воспользоваться случаем и бежать, – сказал незнакомец, прочтя его мысли, – то оставьте это намерение, ибо птицы анка – мои.

Он сложил губы и как-то по-особенному свистнул. С места сорвалась, отделившись от черной стаи, крохотная точка и приблизилась, постепенно увеличиваясь в размере и трепеща крыльями, а потом уселась на плечо незнакомца. Склонив голову, она поглядела на путников насмешливым блестящим глазом.

– О! – удивился Шендерович. – Эту мы уже видели!

Птица подняла хохолок, поиграла им, потом опустила.

– Мы зовем ее худ-худ, – пояснил незнакомец, – эта птица очень полезна для поручений обитателям небес и духам. Нет более прославленной и почитаемой птицы на всем Востоке, так что извольте относиться к ней с должным почтением. Она проследит, чтобы вы исполнили все как подобает.

Птица вновь сорвалась с места и села на обломок скалы, выжидательно поглядывая на Шендеровича.

– У, зараза фискальная, – пробормотал Шендерович, неохотно поднимаясь с места.

– А как вернетесь, – благожелательно заметил незнакомец, – и омоетесь вон из того меха, то, полагаю, уместно будет приступить к трапезе, которая до некоторой степени есть трапеза поминальная. Ибо дух вашего пленителя, убитого трусливыми соратниками, взывает об успокоении.

– Ну да, ну да… – согласился Шендерович, стаскивая с верблюда изукрашенную попону и с той же неохотой направляясь к лежащему поблизости телу.

Гиви вздохнул и последовал за ним.

* * *

Взошла остророгая луна, и в ее холодном свете верблюды шумно вздыхали и переминались с ноги на ногу. Из-за развалин раздался долгий переливчатый вой, оборвавшийся на высокой ноте. Гиви вздрогнул.

– Всего лишь шакал, – успокоил его пришелец.

– А, – сказал Гиви, отгрызая кусок от жесткого мяса, завернутого в лепешку, – тогда ничего…

– А еще потомок Шемхазая, – укорил его Шендерович.

– Помилуй, о мой беспокойный друг, – удивился незнакомец, – какой же он потомок Шемхазая? Ог, царь Вассанский, единственный уцелевший на земле исполин, насколько мне известно, не оставил потомства. Что неудивительно: где ему найти пару – при таких-то габаритах? Впрочем, поскольку каждый из живущих на земле, без сомнения, чей-нибудь да потомок, то и другу вашему есть чем гордиться.

– А эти, Братья, говорили…

– А! – сказал незнакомец. – Маги? Ну, эти соврут не задорого. В их речах, ежели честно, вообще нет ни крупицы истины, поскольку истина им вообще неведома.

– Допускаю, – согласился Шендерович, наглея на глазах, – но они, по крайней мере, представились!

– Не имена то были, но лишь прозвания, каковыми они для пущей важности сами себя именовали. А если ты, о сын Авраама, намекаешь, что не назвал я вам своего подлинного имени, то, значит, есть тому своя причина. Можете называть меня Шейхом, ибо это до какой-то степени соответствует истине. Еще добавлю, что не желаю я вам зла.

– Поверю на слово, – мрачно сказал Шендерович.

– Погоди, Миша, – поспешно проговорил Гиви, поскольку Шендерович, угнетенный вынужденным молчанием и общим унизительным положением, явно лез на рожон, – ежели все так, как ты говоришь, о Шейх, не прояснишь ли, куда мы попали и кому мы тут потребны? Ибо за нами гоняются уж, почитай, не первые сутки люди, нам вовсе неведомые.

– Зачем и кому вы потребны, я сказать не могу, поскольку нет у меня на то права, но добавлю, что сие должно открыться вам в соответствующее время, – сказал Шейх, – скажу лишь, что испытания ваши еще не закончились и потребуют равно мужества и проницательности. Впрочем, – он чуть поклонился путникам, – успели вы выказать оба этих качества, так что не сомневаюсь я, что Тот, кто держит весь мир, точно драгоценный камень в ладони, избрав вас, вновь явил любовь свою и милосердие, изначально Ему присущие.

– Э-э… – Шендерович почесал затылок, – польщен. А все-таки где мы находимся? Типа с географической точки зрения? Ибо пребывали мы в Стамбуле, он же Константинополь, он же Византия, он же Цареград, а потом очутились неведомо как неведомо где…

– Где? – сурово переспросил Шейх. – В сердце мира. Ибо сердцем мира зовется то, что существует везде – и нигде. Всегда – и никогда. И то, что происходит здесь, так или иначе происходит во всех мирах, подобно кругам по воде, что распространяются от брошенного камня. И не только на земле во всех ее проявлениях, но и в горних сферах, ибо все, что делается наверху, есть результат действий человека.

– С точки зрения географии это как-то сомнительно, – заметил Шендерович, скептически поджав губы.

– А кто говорит о географии? – воскликнул Шейх, и в глазах его вновь загорелись красные огоньки. – География – услада простецов, изначально положивших сущему жесткие пределы. Для тех же, кто смотрит глубже и дальше, пределов нет. Ибо они лишь завесы, стенки сосудов, отделяющих один мир от другого, но проницаемые для посвященных…

– Ну да, ну да… – устало подтвердил Шендерович, у которого имелась уже практика общения с облеченными властью умопомешанными. – В сердце мира, понятное дело… И вообще – что такое география? Лженаука! Продажная… э-э… гетера материализма.

– Чую я насмешку в твоих речах, – заметил Шейх, – а раз так, то скажи мне, о, скрытый книжник, ежели ты так веришь в географию, – где, по-твоему, мы находимся?

– Да откуда я знаю? – окончательно разозлился Шендерович. – Это я вас спрашиваю! И вообще – где тут у вас представители местной администрации? Я хочу сдаться властям!

– В данную минуту, – сдержанно проговорил Шейх, – и в данной точке пространства единственная власть – это я!

Шендерович мрачно поглядел на него и уже открыл было рот, явно, чтобы высказать все, что он думает о такой власти, равно как и о власти вообще.

– Упомянув недавно злополучных магов, о Шейх, – вмешался Гиви, – говорю «злополучных», поскольку не сумели они при всем видимом своем могуществе защитить себя от сынов пустыни, ты рек, что верить им негоже, поскольку нет в их речах ни слова истины. Однако ж как узнать, истинно ли то, что ты сейчас говоришь нам, о Шейх?

– Суть не в словах, – пояснил Шейх, – а в том, зачем они сказаны. Мне ничего от вас не нужно, маги же надеялись обрести с вашей помощью могущество неизмеримое, вот и обхаживали они вас поелику возможно. Однако ж были вы в их глазах орудие, не более. Полагаю, получив желаемое, истребили бы они вас, ибо такова их проклятая природа.

– О Шейх, – вздохнул Гиви, – слова твои звучат правдиво и достоверно, однако ж нам с моим злополучным другом трудно судить, кто из вас более правдив, – ибо и Братья клялись в том, что хотят они лишь добра!

– На деле, – успокоил его Шейх, задумчиво поглаживая спинку птицы худ-худ, подбиравшей крошки у него с колен, – определить, кто прав, весьма нетрудно. Тот, кто для достижения своих целей жертвует чужими жизнями, не может быть прав заведомо, или, как говорится в вашем мире, по определению. Жертва, каковую предназначали высшим силам упомянутые маги, никоим образом не касалась их лично.

– Точно! Змею они варили, – вдруг оживился Шендерович.

– При чем тут змея? – отмахнулся Шейх. – Хотя и змея – созданье Божье, а потому и ее жалко. Но даже из того, что они вам успели поведать, ясно, что отдали они за сомнительную власть и силу жизни своих родных и близких, а ежели вслед за ними верить в перевоплощение, то не один раз. Потому и постигала их раз за разом неудача, ибо единственная жертва, угодная Небу, – это самопожертвование. Однако тот, кто жертвует собой, не стремится ни к власти, ни к славе, ни к богатству, поскольку эти вещи для него бесполезны и бессмысленны. А чтоб подкрепить свои слова, расскажу я одну знакомую вам историю, приключившуюся давным-давно, во времена незапамятные.

История о договоре с Богом, что в незапамятные времена был заключен, расторгнут и вновь заключен, рассказанная Шейхом среди развалин Гиви и Шендеровичу в ночь спасения

Не рано? – спросила Сарра.

Она появилась из-за завесы шатра, ежась от утреннего холода. Девушка-рабыня маячила за спиной, держа в руках гребень.

Авраам поглядел на жену. Располневшая, с опухшими ногами, встрепанная… Господь всемогущий, как хороша когда-то была эта женщина! А ведь не молоденькая была, когда сам фараон, владыка земли Египетской, брал ее в гарем. Суров и неподкупен был царь потомков Мицраима и не жаловал пришельцев, но его, Авраама, пропустил через границы, мало того, позволил осесть в тучной долине Нила; воистину благословенная земля этот черный ил! – на питаемых им травах число его стад умножилось вдвое. И царь воистину великий – когда все вскрылось, отпустил со всеми стадами и челядью, даже гнева не выказал. Сказал лишь – забирай ее, все забирай, только убирайся с моей земли, видеть тебя не хочу! Ее, Сарру, пожалел. Да, хороша была… Думал через границы Египетские провезти в сундуке – смешно! Разве красоту такую спрячешь? Не шелк ли там, спрашивали? Заплачу как за шелк, отвечал. Не жемчуг ли? Заплачу как за жемчуг. Что ж, говорят, раз так дорого ценишь, открывай, поглядим, что там у тебя! Открыл. Ну и рожи же сделались у стражников, когда откинулась крышка и встала она оттуда во всем блеске, в алом парчовом уборе, сверкая золотыми гривнами, волосы убраны под сетку с драгоценными камнями! Царская жена, царская наложница! Услада владык! Пальцем побоялись тронуть такое чудо, доставили к фараону. С почетом доставили, на носилках. И его – рядом. Как брата. И фараон к нему – как к брату. Ты родич моего дикого цветка – так он ее называл, дикий цветок… и еще алым ибисом, и еще саламандрой-плясуньей, ибо любил он ее танцы и не хуже меня прозрел, какой пылает в ней скрытый огонь… Ты, говорил, ее родич, брат ее, – а значит, и мне родич. Мой брат! Самый близкий, самый любимый – у тебя ее глаза! Что ж, это правда. Он не солгал своему новому другу и покровителю. Ведь они с Саррой и впрямь родичи.

Уж не потому ли так долго не было детей…

Он, скотовод, владелец лучших тонкорунных овец, хозяин бессчетных козьих стад, обладатель сотни белоснежных верблюдов, способных обгонять ветер пустыни, он знает – подобное отнюдь не противно природе.

Но человек – не скот.

Он вожделел к ее красоте и гордился ею и взял ее в дом и не жалел о том.

До какого-то времени.

Не может быть, чтобы такие бедра не произвели на свет новую жизнь, думал он. Такие бедра! Такая грудь! Чаши, полные мирры – вот что такое ее грудь! О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, сестра моя, как ты прекрасна! Роза потаенная цветет в твоем лоне! Так думал я про себя – она молода, а я полон сил… есть еще время.

Потом ее забрал фараон.

Потом вернул.

Потом я привел Агарь.

Странно, подумал он, это она после рождения Измаила так изменилась. Раздалась вширь, отяжелела. Агарь, та осталась, какой была – стройной, точно финиковая пальма, смуглянкой с пушком над верхней губой. Да, Агарь…

Он затряс головой, отгоняя наваждение.

Почему так рано? – повторила Сарра своим высоким, резким, как у птицы, голосом. – Дал бы мальчику поспать…

Он взглянул в сторону колодца. Исаак мылся у желоба, раб поливал ему голову из кувшина, мальчик смеялся, разбрызгивая воду, даже отсюда в холодном свете восходящего солнца было видно, как дрожат брызги на острых ключицах.

Не в моих это силах, Сарра, – вытолкнул из себя Авраам, – Господь призвал нас.

Солнышко мое, – тихонько сказала Сарра, обращаясь скорее к себе, чем к мальчику, – радость моя…

Как она красовалась, как гордилась им! Какой пир закатила, каких знатных людей созвала – и платье надела тонкое-тонкое – чтобы все видели, как расплываются на натянувшейся ткани пятна от молока. Исаак, младенчик, лежал на ее руках, трогал мониста, улыбался беззубым ртом. Исаак, дитя смеха, дитя радости. Ее радости.

И сам он, сидящий на шелковых подушках, иногда вставая, чтобы самолично обнести гостей вином и хлебом, и прислушивающийся – правда ли послышался от кухни тихий плач худощавой смуглой женщины, или это почудилось ему?

Исаак отложил колун, кряхтя, распрямился. Непривычная работа, негосподская, руки ходили ходуном, сухие, увитые жилами руки. Негоже колоть дрова хозяину стад и сотен рабов, но это он должен сделать сам.

Мальчик мой, – тихонько приговаривала Сарра у него за спиной, – единственный.

Единственный? – прошептал Исаак.

О, смуглый Измаил, дитя поздней любви, дитя худосочной Агари с тяжелыми грудями. Странное сложение было у этой хрупкой женщины..

Господь знает, – Сарра не отставала, следовала за ним, отгоняя рукой семенившую сбоку служанку, – никогда не преступала я его Заветы. Но Исаак – у него нежное сердце. Он жалеет ягнят, господин! Он потом всю ночь будет плакать… трястись и плакать… ты же знаешь, как с ним бывает.

Если бы, подумал Авраам. В ушах звенело. Тихий звон сотен верблюжьих колокольчиков – знак того, что Господь поблизости, здесь, с ним, как тогда, впервые, в самый-самый первый раз, у дубравы Мамре, когда он, совсем еще юный, сидел при входе в шатер во время зноя дневного. Что Ты, шептал он про себя, что Ты хочешь мне сказать? Молю… пока не поздно, пока еще есть время… Ты же обещал… Ты же все видишь. Погляди на Сарру. Это убьет ее. Ее вера крепка, но это убьет ее.

Но Господь молчал.

Авраам неопределенно повел рукой, подзывая отрока, седлавшего ослов.

Погрузи… это… – сказал он, кивнув на дрова.

Говорю тебе, господин мой, он еще маленький для таких дел. Совсем еще мальчик.

Да, подумал он, маленький. Вот подходящее слово. Да, вот именно. Маленький. Прячется за ее юбки, чуть что. Хнычет. Трясется. Измаил в его возрасте уже щупал Сарриных служанок.

Мой сын. Единственный. Другого у меня больше нет.

Мальчик? – переспросил он. Рот его растянулся в ухмылке, открыв еще крепкие желтоватые зубы. – Что ты такое говоришь, госпожа моя? Он мужчина. Продолжатель рода. Потомства его будет как звезд на небе – неужто не слыхала?

Да, но…

Неужто ему всю жизнь держаться за твои юбки, женщина?

На сносях ее выгнала тогда в пустыню. Сказала, не может видеть, как торжествующе выпирает ее живот. А как ему еще выпирать – у худых женщин всегда так. Сарра носила – ну разве еще чуть поправилась.

Молчит. Мерит подозрительным взглядом исподлобья.

Чует. Не знает, нет, иначе бы выла сейчас на всю округу. Просто – чует. Знала бы, должно, убила бы, руками разорвала горло. Даром что набожная. Меня для нее нет – только он.

Иди в дом, госпожа, – сухо сказал он. И уже служанке: – Уведи ее.

Погоди… – она начала дышать быстро и тяжело, как всегда, когда волновалась, – там, наверху, холодно. Ты его простудишь. Пусть наденет верхнее платье, шерстяное. И сандалии. Там колючки…

Исаак закончил умываться, натянул чистую полотняную рубаху, протянутую слугой.

Золотко мое, – торопливо обернулась к нему Сарра, увлекаемая служанкой обратно в шатер, – слушайся папу. И не сбей ноги. И не бегай – упаришься. И тяжести не таскай – на то есть слуги. И…

Хорошо, мама, – тихонько ответил за все сразу Исаак.

Черные, как маслины, глаза прикрыты длинными пушистыми ресницами. Не Саррины – у той глаза длинные, с тяжелыми веками. Глаза его, Авраамовой, матери. У Измаила были такие же. Древняя, сильная кровь.

Тогда он отправил за ней, за Агарью, доверенного человека. Сказал, ему было видение. Солгал перед Господом. Молил на коленях несколько ночей. Господь молчал. И потом молчал. Всегда. До сей поры.

Нет, был еще раз, когда заговорил Он с Авраамом. Тогда. Разве не понял Авраам, кто перед ним? Пал на лицо свое, зарезал лучшего тельца – сам, для дорогих гостей. Поднес вино. Эти трое сидели, улыбались. Сарра стояла у входа в шатер, сложив руки на животе. С напряженным лицом, закусив губу – словно поймала воробья и теперь пыталась удержать его в горсти. Один из гостей сказал: «Не хлопочи так, не тревожься». Зачем им еда, вино? Свет шел сквозь них и плясал на парчовой скатерти. Глазам больно. Сарра упала на колени, не плакала, что-то шептала. Тот, первый, не глядя на нее, сказал, что будет сын. Сарра засмеялась сквозь сухие слезы – поверила сразу. До того все ходила поджав губы. Не глядя на Агарь. На Измаила. А тут – засмеялась. Он вновь упал на колени и потому, что – сын, и потому, что – прощен. Поднялись – не идут, плывут, – он, склонившись, пошел за ними, Сарра так и осталась стоять у полога, прижав ладонь к губам. Миновали шатры, стада – он сам не заметил как. Поднялись на холм. Шедом лежал вдали, крыши сверкали под солнцем.

Богатый город.

Он и сам не шел – летел, слышал, как поют невдалеке сотни верблюжьих колокольчиков.

Все хорошо, думал он. Все будет хорошо. Господь его не оставил. Сарра с ним, и Агарь с ним, и будет еще сын. Поздний сын, дитя радости, дитя смеха. Глядит – а тех уже только двое. Где третий? Почему ушел? Один из оставшихся поглядел на него своими золотыми глазами. Сказал – не тревожься, он исполнил, что ему было велено. Одно Слово сказано, осталось два. Мы остаемся. Ненадолго.

И рассказал про Шедом.

Лот, непутевый племянник! Возня со скотом, видите ли, не для него! Какая жизнь в пустыне? Вот в городе – жизнь! Песни, пляски! Жена тихая, слова лишнего не скажет, ходит опустив глаза, все терпит. Вот и рожает только дочерей. Красивые девки, но беспутные. Верблюдицы в охоте и те спокойней. Ему, Аврааму, глазки строили! Отцу – и то глазки строят! На коленях сидят – где это видано? Открытый дом: что ни день – гости, что ни ночь – пьянка!

А все ж племянник, родная кровь.

Пал на колени.

Господи, сказал, я прах и пепел. Ты все видишь. Ты читаешь в моей душе. Разве я – лучше? Разве он – хуже? Что такое справедливость людская? Воздаяние! Что есть справедливость Господня? Прощение! Разве Судия Земли всей поступит неправосудно? Город большой, неужто не найдется там хоть сотни праведных? Ну хоть полсотни? Пощади их!

Молчат колокольчики.

Ну хоть Лота пощади! Дурень он беспутный, но ведь если надо – последнюю рубаху с себя снимет. Все отдаст. Разве добрый – не праведный?

Лежал, простершись в пыли, слыша дальний звон. Кто-то тронул его за плечо. Нечувствительно тронул.

Поднял голову. Те улыбаются, золотые глаза сияют. Говорят – не тревожься насчет Лота, сами знаем, что дурень непутевый. Ничего твоему Лоту не будет!

Встал. Заплакал. Все глядел, как они идут к Шедому – только что были здесь и вот уже там – на пыльной дороге, потом еще дальше – две сияющие точки. Мимо с гиканьем и свистом, обогнав их, проехали на верблюдах. Не остановились. Почему больше никто не видит этого сияния? Этой славы?

Отец? – Исаак, сын смеха, подпрыгивал на одной ноге, утаптывая новенькие сандалии.

Провел рукой по глазам, отгоняя видение.

Все готово, – сказал. – Пойдем.

Оглянулся. Сарра стояла у входа в шатер, прижав руку к губам – как тогда…

Сел на осла – слуга держал повод. Другой подвел осла для Исаака – тот прыгнул, поерзал, непривычный к седлу, ударил пятками. Сказал слуге:

Отпусти. Сам!

Тот неуверенно оглянулся на хозяина. Упадет малый, разобьется, с кого спросят?

Пускай себе, – кивнул Авраам. – Что с ним станется?

Господь не допустит.

Можно, да, отец? – не поверил Исаак своему счастью. – Можно?

Ударил осла пятками, тот перешел с ленивого шага на быструю трусцу – должно быть, тоже счастлив был, что всадник легкий, чуял его радость, сам радовался.

Что да, то да – у мальчишки легкая рука. Выхаживал, выпаивал хилых ягнят, отогревал телом, дыханием, чуть в постель с собой не таскал; взрослые овцы, завидев его, радостно блеяли, тыкались в руки. Наследник, владелец стад, пастырь от Бога… Ах ты, наш кроткий Авель, умилялась Сарра, глядя, как сынок носится с очередным любимцем.

Слуга бежал рядом, молодой, загорелый, – тоже веселился. Налегке идут – разве это труд? Вся-то ноша – хлеб в мешках да вода в мехах, притороченных к седлам. Оружия не взяли – кто здесь не знает Авраама, владыки земель, хозяина стад? Кто в Ханаане осмелится тронуть его хоть пальцем?

Кто?

Впрочем, нет, не вся ноша… Горькие горы в земле Мориа, поросшие колючим терном…. Все руки окровавишь, пока срежешь хоть ветку. Разве сложишь из терна жертвенный костер? Без дров никак. Груженный ими осел тащится сзади, Авраам его не видит. Потому и забыл о них. Да, совсем позабыл…

Молодой слуга, что бежал рядом с Исааком, аж подпрыгивал на бегу, словно отпущенный на волю заяц. Оборачивался, перекликался с напарником. Что-то сказал Исааку, тот засмеялся. Исаак, сын радости…

Уймитесь, – велел сквозь зубы.

Негромко повелел, но тот сразу замолк. Смерил шаг, пошел степенно. Исаак тоже притих, придержал осла, дождался остальных.

Сперва вздохнул с облегчением: какое сейчас веселье? Потом пожалел. Пускай бы мальчик порезвился на свободе. Хоть немного.

А то дома какая свобода? Сарра извела его своей любовью. Того нельзя, этого нельзя. Не бегай – застудишься. Брось эту смокву – она незрелая. Ах ты, мой ангелочек, как он любит свою маму! Прижимает к себе, тискает. Душит…

Мальцу нужна воля. Иначе превратится в бабу.

Измаил – тот рос вольным. Пыльные босые ноги сплошь в царапинах, на руках ссадины, пальцы ободраны. Лазил по скалам, по деревьям, искал птичьи гнезда. Лук за плечами – бил птицу влет – сперва голубей бил, потом и ястреба. И нос с горбинкой, чисто ястребиный клюв. Не в него, не в Агарь. У той нос короткий, прямой, с круглыми крыльями. Странно – вот на Сарру он походил немного, совсем чуть-чуть, но походил. Сперва, казалось, ей это даже нравилось. Льстило.

Пыльная дорога, пустынная.

Пока ехал, молил Бога – пусть не кончается. Ну еще немного…

Дальше уже не дорога, каменистая осыпь.

Остановился.

Вот они, горы Мориа, его горы… Плавными уступами восходят под самые тучи. Ну, не к тучам, все ж пониже. Зато стада – как тучи. Сотни, тысячи рунных овец, белое покрывало, устилающее склоны, мальчишки-пастухи шныряют меж овцами, собаки.

Поглядел на Исаака – тот стоял, приоткрыв рот, глядя на все это богатство, сын, наследник, прародитель могучего племени, – ибо так было сказано.

Зачем теперь эти стада? Эти склоны, поросшие зеленой травой? Для чего теперь все это? Для кого?

Слуги жались к ослам – дети шатров, выкормыши пустыни. Разве могут они понять, что это такое – возноситься к небу в самой середке кипящей жизни, вместе с ней: сам – ковчег, наполненный жизнью, сам – сосуд Божьей благодати, сам – пастырь своих стад. Вот Исаак, тот, кажется, понимает. И Измаил понимал.

Из-под копыт сыпались мелкие камни. Про строптивых женщин говорят порой – упряма как ослица. Почему? При чем тут ослицы? Тихие, покорные животные, вся их жизнь в трудах, без надежды, до смерти. Оттого у них такие глаза. Будь у какой-нибудь из них дурной нрав, что бы говорили про нее – упряма, как женщина?

Как она тогда сказала?

«В обиде моей ты виновен – я отдала служанку мою в недро твое, а она, увидев, что зачала, стала презирать меня. Господь пусть будет судьею между мною и тобою!»

Сама ж отдала. Сама выбирала! Тихую, чернявую, маленькую. Никакого сравнения с ней самой, с Саррой, – да что там, каждая вторая краше ее. Кто ж знал, что окажется желанной? Что почти каждую ночь будет откидывать ее полог, каждую душную ночь, напоенную сухими ветрами пустыни, будет подниматься со своего ложа, прислушиваясь к неровному, затаенному дыханию Сарры (спит или нет?), идти, точно во сне, в дальний шатер, через ночной двор, мимо колодца, мимо масличных жерновов, мимо…

Кто ж знал, что вовсе не кроткой, не тихой окажется юная наложница? Кто ж мог угадать, каким огнем сверкают ее глаза под опущенными ресницами?

Не дразни ее. Веди себя пристойно. Неужто не видела, как она на тебя смотрит?

Улыбнулась, положила руку на живот.

Пусть смотрит! Что она мне сделает? Или не пустое место она теперь?

Не выдержал, ударил по припухшим, детским губам.

Опомнись, дура! Или Сарры не знаешь?

Заплакала.

Но ты же меня защитишь?

Защитил…

Пастухи сидели у костра, грелись. Слабый огонь, рожденный сухими ветками, овечьим пометом, порыжевшей травой… Огонь жизни – не смерти. На вертеле крутилась овечья тушка. Увидев хозяина, вскочили, растерялись. Махнул рукой. Пускай себе… не важно…

Велел расседлать ослов. Кроме того – с дровами. Слугам, спутникам своим сказал – оставайтесь. Дальше – мы сами. Это дело – между мной и Господом. Вон та гора, с плоской вершиной, видите ее? Туда лежит наш путь. А теперь забудьте, что видели. Это – священное место, оно не для чужих глаз. Будете таращиться, ударит гром среди ясного неба, поразит вас вечной слепотой…

Кланялись, приложив руки ко лбу. Что ты, господин, никогда, ни за что…

Отобрал у пастушка посох.

Исаак стоял рядом, бледный, лоб в испарине. Чует? Боится?

Положил руку ему на плечо, чтобы успокоить. Дрожит плечо.

Ты что?

Отец, а это… обязательно?

Отпрянул, точно от удара. Что ж Ты делаешь со мной, Господи?

Что – обязательно?

Чтобы я сам – резал. Своей рукой. Раз надо – я, конечно… но я ведь еще никогда…

Неприятно ему. Или не был на празднике весны, на Шавуот, когда пастухи овец режут, с песнями, плясками? Не плясал со всеми? Или чужими руками – не страшно?

Сухо, почти беззвучно рассмеялся.

Ты мужчина, сын мой. Продолжатель рода. А от мужчины Господь порой требует… непосильного.

Исаак на миг выпрямился гордо, распрямил плечи. Потом вновь глаза-маслины прикрылись густыми ресницами – задумался.

Но зачем это ему? – шепотом, сам пугаясь своих слов. – Неужто в радость? Или они не твари Божьи?

Твари Божьи? – усмехнулся он.

Два города, два великих города! И оба населены Божьими тварями. Лота он пощадил? Да, верно, вестники вывели его из обреченного Шедома, но потом… Сам он с тех пор так и не видел племянника. Но отдаленные слухи доходили. Шепотом, с оглядкой. Что-то такое случилось с его женой – страшное, о чем даже и сказать нельзя. Да и с самим Лотом… с девочками его. То ли, рассказывали, он умом тронулся, то ли они… Не Шедом для них рухнул в огне – весь мир. Никого нет больше, ничего…

Как молил тогда за Лота, как взывал к милости Его, к доброте! Где теперь тот Лот? Ползал в пыли, на коленях, голову посыпал прахом земным – верни Агарь! Разве я не по-Твоему сделал? Сам же повелел: Во всем, что тебе скажет Сарра, слушайся голоса ее! Не ее послушался – Тебя! Что ж теперь молчишь?

…Выгони эту рабыню и сына ее; ибо не наследует сын рабыни сей с сыном моим Исааком.

«Эту рабыню!» Даже по имени брезговала ее звать, лицо отворачивала, в глаза не смотрела. Как будто уже нет ее, как будто пустое место!

По пятам ходила, скрипела зубами, плакала, прижимала к себе Исаака: Вот он, твой сын! Твой единственный! Опора в старости, гордость твоя, наследник! Чего ты хочешь? Чтобы все добро – тому, чужому? Он не ценит ничего, не бережет, не хозяин он – что взять, сын рабыни! Растратит, прогуляет, на девок пустит!

Ах, Исаак, Исаак! Или тебе, возлюбленному, единственному, заласканному, Господь кажется чем-то вроде отца, ну разве чуть посильней, чуток помогущественней?

Нет в мире добрых, – ответил. – Ни Господа, ни человека. Могуч Господь. Грозен. Дорого спрашивает Он с избранных. Но это – твой Господь. Мой Господь!

Да, но…

Уже и трава кончилась, рунные стада остались позади. Мелкие камни вырывались из-под Авраамова посоха. Ослик тащился сзади, тихий, покорный, тыкался в мальчика бархатным носом. Тот оборачивался, останавливался, ласково трепал его за ушами.

Может, Он просто… не знает? Что можно быть добрым? Ведь мы Его любим… Ты бы объяснил Ему, отец! Он тебя слушает.

Остановился, обернулся к мальчику, схватил жесткой рукой за подбородок, первый раз за весь день глянул в удивленные черные маслиновые глаза.

Это я Его слушаю. Запомни! Раз и навсегда запомни!

Хорошо… – испуганно сказал Исаак.

Повернулся, пошел дальше. Исаак с недоумением оглядывался.

Тогда где овечка, отец? Где мы возьмем овечку? Они внизу остались.

Господь сам усмотрит себе овечку, – выдохнул сквозь зубы.

А-а! – Мальчик, казалось, успокоился. Должно быть, решил, что ему, избранному, сыну избранного, наследнику стад и земель, Господь устроит какое-нибудь замечательное чудо.

Как будто Господь – что-то вроде нищего фокусника на базаре!

О нет! Господь – смерч, самум, опаляющий душу, оставляющий за собой пустыню!

О, только бы Измаил был жив перед лицом Твоим! Тогда оставалась бы хоть какая-то надежда, какой-то смысл… но они с матерью погибли в пустыне, которую, точно в насмешку, прозывают теперь Беэр-Шева – Колодец Клятвы, обожжены солнцем, иссушены жаждой.

Наверняка погибли.

Собрал ей трех верблюдов с погонщиками, с пестрыми попонами, нагрузил мехами с водой, с кругами козьего сыра, переметными сумками – столько сиклей серебра дал он им с собой, можно купить небольшой город!

Но Сарра сказала – нет!

Ничего твоего тут нет, сказала ей Сарра, в первый раз взглянув прямо в глаза.

Верно, согласилась она, ничего. И добавила – кроме Измаила.

Подошел к ней как во сне, сунул в руки хлеб, мех с водой положил на плечи. На худенькие острые плечи, словно у девушки, еще не познавшей мужчину.

Все ждал – что скажет? Ничего не сказала, стояла отвернувшись, прикусив губу.

И Измаил – рядом с ней.

Этот глядел прямо в глаза, сам сверкал черным глазом, улыбался высокомерно. И тоже молчал. Потом подошел к матери, забрал ношу. Взял за руку. Они пошли прочь, вдвоем, растворяясь в горячем мареве, она и Измаил, его следы больше и шире ее следов – крохотных, узких. Вот они здесь – на горячей дороге, вот за масличным деревом, все дальше, дальше… Дернулся было вослед, то ли остановить хотел, то ли что-то крикнуть, и вновь отпрянул – Сарра глядела на него, ее взгляд держал прочнее шелковых силков. Цепкий, холодный взгляд.

Ночью она пустила его к себе – первый раз с тех пор, как родился Исаак.

Худое дело сотворил он, на верную гибель отправил, считай, вовсе без воды, без пищи… и кого – Агарь, нежность свою, последнюю свою радость, Измаила, первенца, смуглого, высокого, стройного, столп силы, опору, мужа верного, надежного…. Но разве не по Божьему слову? Разве не звенели тогда в ночном воздухе тысячи верблюжьих колокольчиков? Не пели невидимые струны?

«Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей; во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее; ибо в Исааке наречется тебе семя».

В Исааке. Не в Измаиле. Дурная трава твой Измаил, говорила она, дикая трава крепка. Выполоть ее с корнем, он – хищный волчец, он пожрет наш плодородный колос, нашу гордость, нашу радость, наше будущее… или ты сам не видишь?

Ради Исаака?

Вот он – Исаак, идет рядом с ним, агнец, по каменистым склонам, вверх, в небеса, откуда нет возврата.

Отец!

Вздрогнул от неожиданности. Разве агнцы умеют говорить?

Этот – умеет.

Лучший ягненок, гордость стада, племенной, тонкорунный….

Смотри, отец! Куропатка.

Серый комок среди серых камней – не заметил бы, если б не мальчишка. Нет, теперь видно, вытянула шею, глядит с любопытством.

Измаил… – Исаак, прикусил губу – видно, Сарра не велела даже имени этого упоминать, – но тут же вновь решился. – Он знаешь как стрелять умел? И меня учил. Я, правда, так и не выучился. Пустил стрелу в сторону, он сердился: дурень, говорит, зачем стрелу сгубил… Он правда царем стал, отец? Мама сказала, что Господь призвал их сделаться царем и царицей. Хорошо, если так, тогда не жаль, а то пусто мне без Измаила.

Царем? – выдавил. – О да!

В высоком царстве царствует теперь Измаил, на облачном престоле сидит он; Агарь – по левую руку, в звездном венце…

Из лука стрелять учил?

Прибежала растрепанная, красная, глаза сверкают. Измаил твой что делает – сама видела, прицелился он из этого своего мерзкого лука в нашего мальчика, в нашу гордость! В Исаака целился, в ягненочка моего, мамой клянусь! Пускай поразит меня небесный огонь вот на этом самом месте, если это не так. Господь отвел его руку, отвел стрелу… Не могу больше, господин мой, убери их! Погибель от них, от Измаила этого проклятого! На наследство польстился, на первенство. Видать, она нашептала, направила проклятую руку…

Задохнулся тогда от гнева. Исаак, дитя радости, доверчивый, любящий. Чего только не сделает, чтобы угодить старшему брату, под стрелу себя подставит, вот, мол, какую веселую игру придумал братец, взрослый, умный, ловкий!

Вот, – сказал, – служанка твоя в твоих руках, делай с нею все, что тебе угодно.

Разве не прав он был?

Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей…

Звенели колокольчики. Потом перестали.

Что не так он сделал? Где не угодил? Почему молчишь, Господи?

Ждал знака. Господи, просил, возьми что хочешь, требуй что хочешь. Только не оставляй.

Дождался.

Возьми сына твоего, единственного, которого ты любишь, Исаака; и пойди в землю Мориа, и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой Я скажу тебе.

Единственного. Значит, так оно и есть. Значит, нет больше Измаила, никого нет. Пусто…

Зачем это? Зачем всё? Ты ж обещал, Господи!

Нет ответа…

Или Ты смеешься надо мною, Господи? Неужто снова откроешь Саррино лоно? Верю, все в Твоих силах, но мои силы уже на исходе… Сначала – Лот. Потом – Измаил. Теперь этот. Дитя смеха, последняя радость, единственное утешение.

Сарру это убьет.

Я сделаю все по слову Твоему, но Сарру это убьет.

Спохватился. Как мог, как посмел – даже молча, даже внутри себя… Столько раз испытывал Господь его веру. Разве роптал он, Авраам? Хоть словом, хоть взглядом, хоть помыслом – когда по капле жизнь уходила? А нынче последнее испытание, другого уже не будет.

Да и не надо другого.

Он, Авраам, хозяин стад, владелец земель, князь и пастырь, избранный, достойный. Цари приходят к нему на совет. Малкицедек, владыка Шалемский, Царь Правды, царь Мира, когда возвращался он, Авраам, с отрядом своим после победы над Амрафелом с богатой добычей, с юным еще Лотом, племянником, спасенным от позорного плена, – сам Малкицедек навстречу вышел, поднес хлеб и вино! Авимелех, гроза врагов, водитель тысяч копий, не к себе призвал, сам пришел, оказал уважение, заключил союз… По плечу хлопал – ты мой друг, мудрый, могучий… Лучший друг! Сильный, крепкий, богатый! Богаче даже меня, богаче соседей! Господь вознес тебя на вершину, хороший Господь, был твой, будет наш! Научи, покажи…

Он, Авраам, не напрасно топчет эту землю, он несет Слово Божье. Он – избранный!

Какая плата за это будет велика?

Выпрямился гордо, распрямил согнутую спину, забыл о застарелой боли в пояснице. Не по земле шел – по воздуху. Отбросил посох.

Вот он – алтарь, жертвенный камень, мост между ним и Господом, высится на плоской вершине, и воздух над ним дрожит, точно над пылающим очагом, и сияет нестерпимо. Тяжко от такого воздуха. Льется в грудь, зажигает в ней огонь, разносит огонь по жилам, с кончиков пальцев срывается пламя, волосы трещат.

Даже на расстоянии руки почувствовал; вздрогнул Исаак, остановился, прижал руку к губам – в точности как мать. Обернулся – огромные глаза на побелевшем лице.

Отец… – прошептал. И смолк.

Молчит и Авраам.

Точно язык пламени, сияет на камне жертвенный нож, нестерпимым блеском режет глаза, ни дождь, ни ветер не смеют коснуться смертоносного лезвия, лежит на черном гладком камне, не замечая, как ночи сменяются днями, как уходят луны, уходят годы… Ничего не замечает, ждет… Бега времени для него нет.

Иногда его берут в руки.

В одни и те же руки.

Осел за спиной захрипел отчаянно, вздернул голову. Не глядя хлопнул его ладонью меж ушей, чтоб замолк. Замолк.

Сам снял с него поклажу, отвел в сторону, подальше. Животное принялось объедать колючий куст, успокоилось. С горы на нем поедет. Или будут его, Авраама, нести тогда ноги?

Вернулся, задыхаясь от нестерпимого света, нестерпимого жара. Исаак все так же – стоит, прижав ладонь к губам. В новом, нарядном платье чистой тонкорунной шерсти, в белой рубахе тончайшего полотна, для праздника одетый, для посвящения… Не повернулся больше, в глаза не поглядел. На нож смотрел, на алтарь…

Ну все, – вытолкнул Авраам пересохшим горлом. – Пойдем.

Пойдем, – тихонько проговорил мальчик, не глядя на него.

Костер надо сложить…

Ладно, – по-прежнему тихо проговорил Исаак.

Авраам нагнулся с трудом, чтобы взять дрова, отнести к алтарю. Поморщился – в спину вступило. Исаак подошел молча, поднял вязанку, понес.

Авраам шел сзади – сам идет к алтарю жертвенный агнец, лучший из лучших, единственный!

Сложил дрова у алтаря, поднялся, обернулся к Аврааму.

Измаила ты тоже – так?

Нет! – выкрикнул. Потом, помолчав, добавил: – Не так. Иначе.

И верно, иначе. Не так, так этак – всех извел… Все потомство свое…. Что люди скажут? Обезумел старик, скажут, никого не пожалел. Сначала сына рабыни, потом – госпожи своей.

О нет, иное скажут люди – велик Авраам, честен перед Господом. Служит не за милость, бескорыстно служит, ради славы Господней, ибо отдал в жертву самое дорогое – птенчика своего, ягненочка, ненаглядного… Владыка Мира! Ты избрал меня и открылся мне, говоря: «Един Я, и ты единственный, чрез кого мир познает имя Мое!» Повелел Ты закласть сына – и немедля пошел исполнять я Твое веление. Авраам! – позвал Ты. Ты позвал, я ответил. Вот я, Господи!

Склонился над вязанкой, руки трясутся, пальцы не слушаются.

Исаак подошел, присел на корточки, ловкими пальцами распустил узел. Дрова рассыпались по камню. Протягивает Аврааму веревку.

Зачем?

Смотрит в сторону.

Ты это… свяжи меня, ладно, отец? Боюсь, не выдержу, увидев нож занесенный, дернусь, отпряну. Нечистая будет тогда твоя жертва.

Ладно.

И с матерью ты осторожней. Ты ей правды не говори, не надо. Скажи, уехал я. Скажи, все уходят из отчего дома, когда приходит их время. Вот мое время и пришло.

Ладно. Сам знаю.

Протянул руки, дал оплести их веревкой. Смотрит в сторону, в глаза не глядит. Лицо чужое. И еще лицо, другое, словно проступает сквозь него… Господи, почему у него лицо Агари? Это неправильно, так не бывает, Господи!

Сел на жертвенный камень, спокойно сел, свободно, словно это скамья под кровлей отчего дома, ноги вытянул так, чтобы удобней было оплести их веревкой, – смуглые мальчишечьи ноги в новеньких сандалиях. Болтаются, до земли не достают. Почесал щиколоткой о щиколотку, успокоился, замер…

Что сказать ему – сейчас, вот прямо сейчас, пока есть еще время, – что сказать?

«Я люблю тебя».

«Прости».

«Я исполняю волю Его».

Ничего не сказал. Взял нож, рукоять жжет ладонь, лезвие жжет глаза. Словно молния трепещет на запретной вершине, пляшет в пустом небе.

Занес нож.

Обеими руками ухватившись за раскаленную рукоять.

«Как люблю я тебя, один лишь Господь знает. Но иначе нельзя – ибо есть еще одна Любовь. И она превыше».

В самом деле? – раздался голос.

Откуда-то сзади раздался.

Мышцы свело, не мог остановить замах, всю силу в него вложил, всю, что еще осталась.

Над худенькой шеей остановился нож, точно наткнувшись на невидимую преграду.

Ну ладно, хватит, – тот же голос из-за спины.

Руки так и не разжал, медленно-медленно повернул окаменевшую спину.

Мальчишка сидит на валуне, худощавый, возраста Исаака. Ноги подтянул, обхватил руками, упер подбородок в колени, глядит с любопытством.

В белой рубахе сидит, в нарядном пестром платье, в новеньких сандалиях с медными пряжками.

Выпростал руку, щелкнул пальцами – за спиной, на черном камне, зашевелился Исаак, освобожденный от пут.

Смотрел, глазам своим не веря. Горло пересохло. Едва выговорил:

Ты, Господи?

Мальчишка пожал острыми плечами.

Лишь Голос Его. Господь – повсюду.

Это – Голос? Те явились в сиянии славы своей, плыли, не касаясь земли, ликом светлы, очами грозны, но и ласковы в то же время… А тут – ежели судить по повадкам, пастушок, каких много, а ежели по платью, то и господский сын… Всего лишь.

Ножик-то брось, – деловито сказал мальчишка.

Разжал руки, нож, звеня, ударился о камень, воткнулся в камень, стал торчком, дрожит рукоятью. Ладони все в пузырях, в алых ожогах…

Гордость еще оставалась – распрямил спину, расправил плечи. Проговорил с трудом:

Господь Сам направил меня. Его теперь хочу слышать – не тебя.

Да с чего ты взял, что Он захочет с тобой теперь разговаривать? – удивился мальчишка.

Опустил руку, почесал щиколотку под ремешком сандалии. Покачал головой.

Ах ты… трусливый старый дурень!

Задохнулся. Этот… Голос… Да что он себе позволяет? Был бы грозен, звучал бы из облаков, прогремел бы «Не поднимай руки твоей на отрока!» – пал бы на лице свое, посыпал голову прахом, глаз бы не поднимал, лишь краешком – разорвались облака, распахнулась лазурь, катится в ослепительном блеске Колесница Небесная, тесными рядами ангелы сомкнулись, звучат их голоса: «Глядите, единственный единственного на заклание привел!» Звучат голоса, Господу осанну поют, ему осанну поют, избранному, единственному, верному!

Трусливый? – проговорил сквозь зубы. – То, видно, одному Господу ведомо; чтобы поднять руку на сына своего единственного, большее потребно, нежели простая смелость!

Ну-ну, – поморщился мальчишка, – это ты кому другому скажи. Любовь, мол, вела твою руку… От страха ты сделал это, не из любви…

Господь повелел…

Теперь уже не руки горят, лицо все горит, пылает нестерпимо, кровь бросилась в лицо, в ушах звон, неправильный, не тот, злой звон – точно где-то поблизости колотят в медный чан… Хочется сказать: «Уймите его!» – а кого «уймите»? Кому сказать? Глядит, усмехается.

А ты и послушался!

Гордо поднял голову.

Внял слову Его.

В том-то и дело, – вздохнул мальчишка, – говорил тебе Господь, но не отвечал ты. Только слушал. Да и баран слушать умеет. Ну о чем Господу говорить с бараном? Короче, велел Он передать тебе, что расторгает Договор.

Мальчишка сидел на месте, болтал ногой, обутой в сандалию, но Аврааму показалось, что жесткий кулачок ударил под дых, да так, что согнулся Авраам пополам, выпрямиться не мог, ловил ртом воздух.

Одна еще надежда оставалась у Господа. Что встанешь ты, скажешь: «Нет. Противно мне это, да и Тебе, Господи, такое не пристало. Ибо ставишь слово Твое против промысла Твоего. А коли гневаешься, Господи, то вот я, Авраам, здесь, перед Тобою. Себя отдаю в жертву, не Исаака. Хочешь – прими, хочешь – оставь».

Что Он повелел, то я и сделал. Нет выше слова для меня!

Господь выше, чем слово Его. Сам Господь! Говорил – любишь Его? А кого? Которого? Или Господь подобен Ашторет Аморрейской, этой бабе кровожадной, что ты сына своего поволок на жертвенник? Или сам ты не ходил меж сынами Хетовыми, не говорил им: претит Господу жертва человечиной! Пускай лучше ягнят режут, раз уж не могут без вида крови, без запаха ее! Малкицедек, Царь Правды, Царь Мира, не потому ли тебя, кроткого пастыря, на пастбища свои пустил, что устала земля от кровопролития, что взывает она к Небесам? Авилемех, царь могучий, кровавый царь, седьмой год уж ягненка в храме Урском Господу посвящает – не младенца-первенца. А теперь что скажет – обманул его Авраам, запутал сладкими речами, чтобы лишить силы, чтобы пало царство его, не оставив следа на земле, а сам тайком, на горах Мориа, первенца в жертву кладет, ибо желает возвыситься выше всех земных владык?

Да разве я ради себя? – выдохнул. – Сколько мне еще осталось? Я ж ради народа своего!

Какого народа? – поднял брови мальчишка. – Где этот народ?

Господь обещал…

Обещал, – охотно согласился отрок, болтая ногой. – Но что Он обещал? Сказал Господь, что в сыне твоем вся будущность твоего потомства, великий народ выйдет из чресл его! Так ты, выходит, весь свой великий народ, не одного мальчишку, своими руками потащил на алтарь, точно дикий хананеянин какой? Не поверил, значит, Господу?

Вера моя крепка! И Господу то ведомо.

На отрока этого не глядел. На небо глядел – вот сейчас раскроются небеса, свет прольется в душу, покой, мир вокруг воцарятся, все будет как должно, как заслужено… Или не устал он, Авраам, не вычерпал себя до дна?

Вера? – переспросил мальчишка. – Не страх?

И вдруг, грозно:

Зачем Агарь прогнал? Зачем в пустыне умирать оставил? Без воды, без пищи?

Агарь, тоска моя, птица ночная…

Перехватило горло, дышать не мог. Протолкнул воздух в ноющую грудь, встрепенулся… Вспомнил, как прибежала Сарра, как плакала тогда госпожа, что говорила….

Разве не поднял Измаил руку на Исаака? Из лука не целил? Братоубийства, подобно Каину, не измышлял? По праву был изгнан, по закону…

Из лука? – удивился. – Целил? Сам видел?

Сарра… Сарра сказала!

Ах, Сарра!

Усмехнулся.

А ты, значит, ей поверил!

Поверил, – сказал угрюмо. – Без тебя знаю, Агарь ей была как кость в горле. Дай волю – сердце бы вырвала египтянке, очи бы выела. Но не Сам ли велел: «Во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее, ибо в Исааке наречется тебе семя!»

Ну сказал, – пожал плечами отрок, – а ты и послушался… да побил бы дуру-бабу хорошенько, может, тогда бы по-другому заговорила! Ради Исаака послушался? Что ж привел его на заклание, ягненочка своего, единственного? Эх ты, трусливый старый дурак, что же мне с тобой теперь делать? Не нужен ты Господу, никому не нужен…

Задумался, поднял руку.

Авраам втянул голову в плечи, молчит…

И впрямь – зачем все? Ради Исаака, избранного, радостного, прародителя народов? Так вот он, избранный, на жертвенном алтаре! Ради Сарры? Так нету мира под благословенной кровлей – скрежетом зубовным исходила госпожа при виде его, не забыла ему египтянку, не простила. Ради Слова Господня, послания Его народам? Да кто ему, Аврааму, поверит, когда понесет он послание руками, обагренными кровью единственного сына своего? Жертвенной кровью?

Из страха… Да и как не бояться – грозен его Господь! Не вышел ли он, Авраам, поутру в поле, тогда, тринадцать весен назад, не хотел видеть, смотреть не хотел, а все ж не удержался, глянул – на Шедом, на Хамарру, на все пространство окрестное, и увидел – вот дым поднимается с земли, как дым из печи. Яма в земле черная, обугленная, спекшаяся, блестит на солнце, караваны обходят ее стороной, звери бегут ее, птицы, что отваживались пролететь над ней, падали вниз грязными комками перьев…

Потом, постепенно, водой заполнилось – море Лота, горькое море, соленое море. Мертвое.

Что Авраам? Избранный, уцелевший, оставленный жить милостью Божьей… Тени Шедома и Хамарры стоят у него за спиной, шепчут, шепчут… Кроткая жена Лотова, девочки его безумные, сам племянник, чей разум так и остался там, в ревущем огненном урагане. Говорят, до конца жизни боялся Лот глядеть на свет Божий, выходил из пещеры лишь по ночам, не человек – зверь безумный, беспамятный…

Верно говоришь, – выдохнул, – не из любви… Нет у меня больше любви. Один страх.

Что ж ты, – печально сказал отрок, все еще покачивая ногой, – разве не любящий был, не праведный? Не сам к Нему пришел? Не поклялся ли жить во славу Его? Не возрадовался ли Он, что хоть один такой нашелся – или много на земле Человеков? Тех, что не славы просят, не силы, не богатства? На тебя была вся Его надежда. И нет больше надежды. Ни тебе, ни народу твоему…. Богобоязненный, ишь ты… А когда жену свою, лилию долин, сестрою своею представил, тоже – Господа убоялся? Фараона убоялся, владыки земли Египетской. Почему не стал перед ним, сильный, гордый, не сказал – жена она мне, а попробуешь увести ее в гарем свой, так не миновать Божьей кары… Или не верил, что Господь стоит за плечом?

Да, думал Авраам, верно… Господь стоял за плечом, дыхание Его опаляло, да и сам он, Авраам, сверкал тогда отраженным могуществом Его. Однако ж, вот, отдал Сарру владыке сынов мицраимских, сам отвел. После плакал, зубами скрипел, а все ж отдал… Господа молил – верни! – сжалился Господь, вернул, припугнул пылкого владыку. А вот не с тех ли пор изменилась Сарра к нему, к Аврааму, не могла простить, что вот так, угодливо, торопливо, поспешил поднести чужаку, точно вещь драгоценную. Не с тех ли пор охладела?

А фараон, говорили, так и не перенес потери – умер с тоски…

Показалось вдруг, легче стало дышать. Пока было что терять, боялся. Теперь-то что?

Что тебе с того? – сказал угрюмо. Ты просто Голос. Тень от солнца. Тебе ли знать, каково слабому с сильным? Сказал – и хватит. Убьешь – убей, оставишь – оставь в покое. Сил больше нет.

Убить, – пожал плечами. Смешно получилось, неправильно – рука все так же воздета к небу, легкая, не ведающая устали, – нет у меня на то права, да и зачем? Сам умрешь. Старый ты, Авраам…

Сам знаю.

Не считал лет, но знал, много их, слишком много. Крепок был, бодр, люди дивились – долгую жизнь дал Господь Аврааму, пастырю стад, пастырю народов, верно, заслужил он ее, ибо ходит путями верными. Вот он – у всех на виду, и путь его – вот он, у всех на виду, нелегок этот путь, однако ж всем доступен, ежели потрудиться хорошенько… да и награда велика…

Был ты как драгоценный камень в ладони Господней, а как разожмет Он руку? Вдвое, втрое больше прожил ты, чем тебе отпущено…

Медный котел гудит в ушах, в голове, темно в глазах. Проступают на руках синие жилы, оплетают их, точно виноградная лоза. Ах, что ты со мной творишь, Господи!

Оставь его! Слышишь, ты!

Вздрогнул – Исаак из-за спины вырвался, бросился вперед, точно не перед вестником – перед сверстником своим; сжал кулаки, рукой взмахнул – отрок перехватил его руку, легко, не глядя.

Бодается ягненок-то, – удивился вестник.

Оставь! – твердил Исаак, тщедушный, изнеженный сыночек маменькин, в нарядном жертвенном платье, в новеньких кожаных сандалиях, и все норовил извернуться, пнуть вестника коленкой под дых, а то и еще куда. – Не трогай отца, ты, мерзкий мальчишка! Или не по воле Господа поступил он?

Исаак… – запинаясь, с трудом вытолкнул Авраам, – сынок… Не… надо, он… убьет тебя!

А и пускай, – ужом вертелся в цепких руках Исаак, – или я уже не мертв? Господь меня и так предназначил в жертву, ясно! Сам Господь! Так что попробуй тронь меня! Я – не твой! Я – Его!

Отца жалеешь, – пробормотал вестник тихо, и все ж громом отдавались его речи в ушах Авраама, – а он тебя – пожалел?

Его это дело! И Господа! И не стой между ними! Или сам Господь ты, что расселся тут как хозяин?

Тень от вестника поползла по земле, растет, ширится, всю вершину покрыла тень, и сам он – тень, черная прорезь в синеве небес, пылает на голове венец огненный, глаза холодным серебром сияют, точно луны.

Смотри на меня, ягненочек, смотри хорошенько!

Исаака отшвырнуло на землю, упал, всхлипывая, вновь вскочил…

Все равно, – вытирая нос рукавом, – не верю я, что ты – от Господа. Разве стал бы Господь так отца моего обижать? Господь добрый! Он по правде судил бы! По справедливости!

В вышине вспыхнули серебряные глаза.

Добрый? Господь не добрый. И не справедливый. Он – Господь.

А кому он нужен – такой? – удивился мальчик.

Вскинулся Авраам, рукой глаза прикрыл.

Молчи, – шепчет Исааку. – Нельзя с Ним так! Молчи…

Испепелит ведь, да что там – испепелит… Все горы Мориа до основания сроет!

Усмехается Голос:

А тебе кто нужен, крикун? Или не свободны вы в выборе своем, что все на Господа валите? Или вы впрямь агнцы бессловесные? Или дети малые? Или, хуже того, умом скудны, что без пригляду да опеки сгинете, все как один? А Господь – Он не пастырь, не нянька! Не внемлющих взыскует – ведающих!

Исаак вновь рванулся вперед, заслонил отца, стоит запрокинув голову.

Тогда с меня и спрашивай, – задохнулся, продолжал торопливо, – это я, я во всем виноват! Это я струсил! Из-за меня Измаил погиб!

Замолчи, – хрипло проговорил Авраам, наконец опомнившись, – что ты еще выдумал?

Нет, я правду говорю, – торопился Исаак, – тогда, в холмах, вдвоем с Измаилом… смоква там росла, потянулся я к плодам, Измаил сзади шел, со своим луком. Кричит: «Не двигайся! Замри!» Рядом со мной просвистела стрела, вонзилась в ствол. «Теперь гляди, – говорит, – за какую ветку хотел ты ухватиться. Впредь смотри, куда лезешь!» Змея там была, на дереве, стрела прямо в голову ей вошла, прибила к стволу. Колени у меня подогнулись, сел я, где стоял, гляжу – мама бежит. Подбежала, схватила на руки. Измаил стоял гордый, довольный, благодарности ждал, наконец-то мир будет под кровлей шатров – или не спас он сейчас меня у нее на глазах? Поглядела она на него, как обожгла, отвернулась и уж больше не глядела. И меня увела.

Что ж ты молчал, сынок?

Опустил голову Исаак, на Вестника не смотрит, да и на отца тоже. Потом поднял взгляд, глянул прямо в душу.

Боялся.

Чего боялся? Или не любил я Измаила?

Любил… А только… Мама сказала, не знаешь ты, агнец мой, что такое злоба людская! Может, спасти он тебя хотел, а может, и нет… Господь разберется. Он все видит, Он и это видел.

Что ж мне не сказал? Я бы отправил за ними… Вернул…

Отправил? Сам бы побежал, поскакал бы, на лучшей верблюдице своей, на белой, коврами бы выстелил дорогу домой перед смуглыми ногами ее…

Прости, отец. Подумал я, вот, Господь повелел, и ты повелел, и ушел Измаил… У него свое царство, у тебя – свое, один я теперь у тебя, значит и любовь твоя вся – теперь мне. Да и мама говорила – приворожила тебя колдунья-египтянка, да и против меня злое умышляет. Что я для них что бельмо на глазу, хозяйский сын, любимый. Я и не верил, а все ж и верил… Прости меня, отец, стыдно мне.

Дрожит, щеки горят, но не плачет – в глаза смотрит.

Подошел на негнущихся ногах, обнял за плечи.

Твоя вина во сто крат меньше моей вины. Или не в ответе я, пастырь своих стад, за тебя, за него, за Агари смерть в пустыне раскаленной, за ложь Саррину? Или не стал я своему племени судией неправедным?

Гладил по голове, в небо не глядел.

Повернулся – где исполин в венце из молний? Вновь отрок сидит на валуне, болтает ногой.

Ладно уж, Авраам, – вздохнул, – довольно, ступай. Принял Господь жертву.

Мою? – вскинулся, спину выпрямил гордо. Царь земли своей, пастырь стад своих, прародитель народа своего. Поют ли в ушах колокольчики, звенят ли? Нет, тишина на плоской вершине, ветер лишь чуть свистит в кустах терновых.

Качает отрок кудрявой головой, смотрит на Авраама, с жалостью смотрит.

Не твою – Исаака. Мальчишка-то твой, сынок балованный, добровольно на алтарь пошел. Ради тебя, дурня старого, – он же не побоялся руку на меня поднять, чтоб тебя, ах ты, трусливый пастырь трусливых, от Господнего гнева прикрыть собою. Ступай же, ибо отпускаю я его, благословенного, да и тебя отпускаю, ибо ты теперь – с ним, не он – с тобой.

А великий народ… – заторопился, – породит он великий народ? Мой народ?

Породит, – отмахнулся, – а то от таких, как ты, великие народы не бывают? Да и малый-то твой покрепче тебя будет. Погоди, еще станут потомки его рассказывать своим потомкам и про тебя, и про него… такого наплетут…

Господь, – выговорил с трудом, но все ж выговорил, едва шевеля непослушными губами, – пускай не гневается на Исаака.

Торгуешься, пастырь народов, – усмехнулся отрок, – ладно-ладно, не тревожься, будет он в руке Господа до дней кончины своей. Да только пускай он запомнит, ягненочек твой, – на вершине своей жизни стоял он сейчас! Ибо предстал он перед Богом и стоял достойно.

Вырвалось из трещины в черном алтаре пламя, встало столбом, ширится столб света, заполняет собой всю вершину, глазам смотреть нестерпимо.

Вот она, милость Господня, думал Авраам, жестокая, опаляющая, а все же – милость! Столько миров у Господа, столько светил, сонмы ангелов у Него, моря света, озера мрака. Что Ему за дело до судьбы одного-единственного человека, Ему, рушащему крепости? А все ж, выходит, есть дело… И если учимся мы постигать величие Его, не так ли и Он учится милосердию? Агарь, Измаил… Что ж, если Господь пожалел одного отрока, почему бы Ему не пожалеть другого? И ежели Ему ведомо, что такое любовь, разве не сжалился Он над горькой любовью несчастного, перепуганного скотовода?

Кто может узреть Господа и остаться в живых, – пробормотал Авраам, заслоняясь рукой от нестерпимого света, – кто может нести Его ношу? А все же… Кто знает, быть может, когда-нибудь… кто-нибудь из твоих потомков, сын мой, сможет без страха смотреть в Его глаза?

За скальным выступом истошно орал перепуганный осел.

Исаак стоял, судорожно сцепив руки, ослепительный горний свет сиял в его глазах, но он не отводил взгляда, запрокинув голову, приоткрыв рот, глядел туда, где, гремя, катилась в лазури золотая колесница. Потом моргнул, повернулся, взял отца за руку.

Пойдем, отец, – проговорил он, – пора домой…

– Вот так и был заключен новый договор, – завершил свой рассказ незнакомец.

Гиви поднял голову и увидел, что тьма вокруг костра побледнела, сам костер почти прогорел, верблюды мирно дремлют, пережевывая жвачку, а птица худ-худ, сидевшая все это время на плече Шейха, приподняла голову и встопорщила хохолок.

– Точно! – воскликнул Шендерович, хлопнув себя рукой по колену. – А я что всегда говорил!

– Ты хочешь сказать, о скиталец, что сия история тебе знакома? – вежливо спросил Шейх.

– Конкретно эта версия – нет, – уклончиво пояснил Шендерович, – я имел в виду, что, если власть на тебя давит, делай по-своему. А то понаставили рогаток в частном бизнесе…

– Я рек не о корыстных стремлениях, – назидательно заметил Шейх. – Впрочем, не стоит слишком сурово судить взыскующих благ земных, поскольку без оных и вовсе худо. Но речь сейчас не о том. Полагаю, вас тревожит будущая участь.

– Истину ты рек, о Шейх, – печально заметил Гиви, – однако же не всю истину, поскольку «тревожит» еще слабо сказано.

Он настороженно оглянулся. На близлежащих скалах птицы анка перекликались и чистили перья, приводя себя в порядок после ночного сна.

– Добавлю, что ветер переменился и несет вам перемену судьбы… – Шейх прислушался к тихому щебету птицы худ-худ, которая, привлекая к себе внимание, нежно ущипнула его за ухо, – я же вас покидаю, ибо там, куда вы проследуете, у вас будут иные покровители.

– Надеюсь, не столь могущественные, – кисло сказал Шендерович.

– Могущество их велико, однако ж лежит в пределах, доступных простому смертному, – успокоил его Шейх.

– А, – обрадовался Шендерович, – местные власти?

– Ну… – задумался Шейх, – в общем, да. Что до меня, то исполнил и я мне предназначенное, а потому удаляюсь. И не советую пускаться в бега, – заметил он, правильно истолковав вдруг ставший рассеянным взгляд Шендеровича, – поскольку, лишившись покровительства, вы подвергаете себя нешуточной опасности.

Он как-то по-особенному сложил губы и мелодично засвистел. Птица худ-худ прислушалась, склонив набок голову, потом сорвалась с места и полетела на восток – птицы анка снялись с места и организованной вереницей потянулись за ней. Черная лента мелькнула в светлеющем небе и растворилась в дымке на горизонте. Шейх проводил их взглядом.

– Ну, мне пора, – сказал он доброжелательно. – Можете не провожать.

– Эй! – возопил Шендерович. – Постойте… Я хотел спросить…

Но тот поднялся, дружелюбно помахал рукой и исчез за скалами. Гиви прислушался, приоткрыв от напряжения рот, но в развалинах было тихо. Их ночной собеседник исчез.

– Эх! – печально проговорил Гиви. – Этот-то приличный человек оказался…

– Да, – согласился Шендерович, задумчиво почесывая затылок, – корректно себя повел в общем и целом. Кстати, кому этот ребе нас сдал, а, корабль пустыни?

– А он сдал? – без особого интереса спросил Гиви.

Ему хотелось, чтобы их наконец-то кому-то сдали. Кому-то относительно вменяемому, кто, во-первых, не варит змею живьем, во-вторых, не волочит куда-то с диким гиканьем и свистом, а тихо-мирно оформит все бумаги и посадит в приличную тюремную камеру, желательно с кондиционером, дожидаться, пока их дело не передадут атташе по международным связям. Боже мой, подумал он, это ж сколько времени уйдет! Меня же главбух живьем сварит!

– А то! Всю ночь караулил, чтоб не заснуть, майсы травил, птицами обложил. Вот уж не думал, что они освоили такие методы!

– Кто? – насторожился Гиви.

– Агенты, разумеется, – пожал плечами Шендерович, – бойцы невидимого фронта.

– Какого фронта?

– Невидимого, – отчеканил Шендерович. – Ну-ну, не притворяйся, что ничего не знаешь! Между прочим, о мой скрытный друг, возможно, мы с тобой первые, кто наблюдал в действии телеуправляемых птиц, это секретное оружие тайных группировок, рвущихся к власти. Поелику попали мы с тобой в самое сердце секретного международного заговора.

– Не сходится, – уныло возразил Гиви.

– И прекрасно все сходится. Техника на высшем уровне, гипноз, эта… трансформация. Сначала на нас отработают, потом постепенно подменят такими вот маньяками все ключевые политические фигуры… И кто различит? Ноги, ноги делать надо, пока нас не устранили как нежелательных свидетелей…

– Ох, Миша, боюсь, беда в том, что мы как раз желательные свидетели. Вцепились в нас, понимаешь, как бубалоны какие-то.

– Да, – вздохнул напарник, – неувязочка вышла. Может, нас с тобой с кем-то спутали уроды эти. А потому, повторю, о мой мастер внедрения, хватай вон тот бурдюк, поскольку в нем еще плещется на дне этот вонючий кефир, и пошли…

– А шейх этот велел не дергаться… – возразил Гиви, которому было неуютно в развалинах, но брести по палящему солнцу тоже не особо хотелось.

– А ты и не дергайся. Просто двигай.

– Он сказал, местные власти уже на подходе.

– Где? – разозлился Шендерович. – Ты их видел? Он их видел?

– На подходе, – упрямо повторил Гиви.

Шендерович мрачно посмотрел на него, покачал головой и полез на верхотуру груды камней, когда-то служившей остатком городской стены.

– На подходе, – бормотал он злобно, – сейчас, разбежались… ты кому поверил? Странствующему фокуснику? Этому артисту-трансформатору? Местные власти, местные власти… Бандиты это, а не местные власти…

– Он бандитов, Миша, между прочим, убрал, – уговаривал снизу Гиви.

– Конкурентов он убрал, ясно? – шипел сверху Шендерович. – Да и то…

Он вдруг умолк, и Гиви отчетливо услышал, как его напарник хватает ртом воздух. Обожженное солнцем пустыни лицо Шендеровича стремительно побледнело, глаза выпучились. Он скатился вниз и ошеломленно покрутил головой.

– Что там, Миша? – испуганно вопросил Гиви.

Шендерович сделал глубокий вдох.

– Местные власти, – наконец выдохнул он.

Гиви приподнялся на цыпочки, вытягивая шею, но ничего не увидел.

Шендерович сделал неопределенное движение указательным пальцем, тыча им вверх.

Гиви тоже вздохнул и в свою очередь полез на груду камней. До самого горизонта простирались барханы, покрытые песчаной рябью, но там, вдали, шевелилась, приближаясь, темная полоса. Горячие верховые кони плясали под всадниками, за ними следовала вереница верблюдов, на утреннем ветру развивались узкие знамена, алел шелк попон, сверкали белизной одеяния, солнце плясало на остриях копий.

– Ничего себе! – пробормотал он.

– Местные власти, – снова пояснил снизу Шендерович.

* * *

Гиви осторожно слез.

– Ну, – хладнокровно спросил овладевший собой Шендерович, – видал? Кажется, это за нами!

– Это… да… Миша, но это же целая армия!

– Типа того… – Шендерович на миг задумался, рассеянно меря взглядом безрадостное окружение. – Ладно! Раз-два, взяли! Давай, лезь на это вонючее жвачное. И поскорей!

– Зачем, Миша?

– Мы, – провозгласил Шендерович, отряхиваясь и тщетно охорашиваясь, – встретим их, как подобает отважным мужам, сынам пустыни. Мы не будем таиться в развалинах, как какие-то шемхазайцы! Мы выступим им навстречу! На этих великолепных животных! Стой спокойно, ты, падаль!

Он деловито ткнул белую верблюдицу кулаком в бок, и та, к удивлению Гиви, покорно подогнула мосластые передние ноги.

– Вот так, – назидательно проговорил Шендерович, умащиваясь в седле. – А теперь вира помалу. Ах ты, волчья сыть, травяной мешок! Давай, Гиви, шевелись, что стал как соляной столб. Ногой его! Ногой!

– Уместно ли это, Миша? – все еще сомневался Гиви, осваивая могучие всхолмления; его верблюд, презрительно оглянувшись, с размаху шлепнул по земле огромным стоптанным копытом. – Некоторая нескромность, нет?

– Всего лишь вежливость, – отозвался со своей вершины Шендерович; верблюдица под ним втянула воздух длинной верхней губой и вдруг радостно заревела, раззявив огромную желтозубую пасть. – Во! Да ты на девочку погляди – как трепещет! Стремится к обществу. В свет, так сказать! Ах ты, моя Наташа Ростова!

Где-то за барханами ей откликнулся отчетливый, чистый звук рожка.

– Э-эх! – вздохнул Гиви.

В затерянных пространствах его души трубы ответили трубам…

Он распрямил плечи, насколько это было возможно в данных условиях, и потрусил вслед за Шендеровичем, гордо возвышавшимся на разукрашенном седле покойного предводителя.

* * *

Войско приближалось. Стройная цепь заколебалась и нарушилась – от нее отделилось трое верховых на горячих конях с тонкими ногами и лебедиными шеями, в богатой сбруе и расшитых серебром чепраках. Всадники ослепляли взоры своими изукрашенными кафтанами и рубахами тончайшего полотна, а также переливчатыми шароварами, из которых вполне можно было выкроить паруса для быстроходной ладьи.

– Как представляться будем? – выкрикнул Гиви в спину Шендеровича, неуклонно мчавшегося навстречу.

«Я не шпион, – уговаривал он сам себя, моргая от поднятой встречающими пыли, – я бухгалтер… Может, они и бухгалтеров так встречают? Скажем, иностранных?»

– Как цари, разумеется! – обернувшись, крикнул Шендерович, грозно сверкнув глазами.

– Брось, Миша! Кто нам поверит?

– А во что они поверят, – орал Шендерович, нахлестывая верблюда, – в воздушные шарики?

Про воздушные шарики Гиви успел почти забыть. За последние несколько дней он вообще не сталкивался с резиновыми изделиями.

В шарики не поверят, тоскливо думал он, трясясь на своем верблюде, в бухгалтеров, наверное, тоже. Интересно, поверят ли они в скрытых царей?

Грозный смуглый красавец, возглавляющий отряд, осадил вороного жеребца, бросил поводья одному из спутников и спрыгнул на песок. Гиви потрясенно наблюдал, как он опускается на колени, склонив гордую, увитую белоснежным тюрбаном голову.

– Приветствую тебя, о Царь Времен! – произнес он. – Наконец-то ищущий нашел искомого.

– И я приветствую тебя, о Водитель Тысячи Копий, – с достоинством произнес Шендерович.

* * *

– Поведай же мне, о Могучий, – эмир деликатно подхватил щепоть обжигающего плова, желтого, как шафран, источающего запах имбиря и приправленного гранатовыми зернами, – мы ждали тебя, но как случилось, что ты, Царь Царей, очутился в пустыне с одним-единственным спутником, каковой есть… кто он, кстати, о сильный?

– Мой великий визирь, разумеется, – доброжелательно кивнул Шендерович, запивая плов прохладным шербетом, – грозный, как горный лев, щедрый, как летняя гроза. Не удивляйся нашему виду, о воин, равно как и нашему печальному положению, – в обычае у нас странствовать тайно, дабы из первых рук узнавать, все ли в порядке в подвластном мне царстве. И, как водится, напали на нас свирепые разбойники, и, не ведая о нашей истинной сущности, которую мы им не открыли, несколько опрометчиво решили они продать нас в рабство. Однако же мы силой и хитростью сумели освободиться – как видишь, захватив военную добычу в облике этих благородных животных.

– А! – кивнул эмир. – Лучшей жемчужиной пустыни овладел ты, о Великий, ибо это и есть знаменитая Ал-Багум, свирепая, верная, о коей ходят удивительные слухи. Добавлю, что ее числили добычей грозного Рейхана по прозвищу Шарр-ат-Тарик, что означает «зло дороги», а захватил он ее во время буйного набега на стада Ирама. Еще добавлю, что очень мы горевали по этому поводу, ибо нет лучшей верблюдицы в подлунном мире.

– Добавлю также, – сказал Шендерович, хладнокровно вытирая руку о рубашку, – что знаменитого Рейхана по прозвищу Шарр-ат-Тарик нет более.

– Воистину ты велик! – восхитился эмир. – Ибо никому из нас не под силу было справиться с Черным Рейханом!

– Ну, – благосклонно кивнул Шендерович, – это было нелегко. Однако же, возможно, при определенной благосклонности Всевышнего.

– Сила твоя велика, Бык Пустыни, – кивнул эмир.

Яростное солнце пустыни, просачиваясь сквозь стенки походного шатра, приобрело безобидный медовый оттенок. Ленивые отсветы бродили по расшитым подушкам, узорчатым коврам, узкогорлым кувшинам. Плов сиял россыпью желтоватых жемчужин, багряным лалом светился барбарис, янтарем истекал кишмиш, услада Востока.

Эх, думал разнеженный Гиви, вот оно, знаменитое восточное гостеприимство, пока не прирежут. И, ополоснув пальцы в розовой воде, вытер их о тончайшее полотно.

– Прости меня за эту скудную походную трапезу, о Бесстрашный, – заметил эмир, – впятеро, вдесятеро богаче будешь принят ты во дворце, и не мой юный оруженосец, но прекрасные девы, услада для глаз, обольщение для плоти, будут прислуживать тебе. Пылкие девы…

– С камнями в пупках, – с готовностью подсказал Гиви.

– Если тебе того хочется, господин, – несколько озадаченно произнес эмир.

– Не важно, – отмахнулся Шендерович, – мой визирь родился под небом дальней страны с несколько причудливыми обычаями.

– Но ножные браслеты, издающие мелодичный звон, и спадающие завесы, и бубенцы в тонких пальцах, и…

– Ладно, – величественно кивнул Шендерович, – сойдет. Стол и кров всегда благословенны, как бы ни были скромны. Тем паче что терпели мы много бо`льшие неудобства во время странствий. Но поведай мне, о встречный, откуда было ведомо, что нас потребно искать именно здесь? Пустыня велика, и двум странникам нетрудно в ней затеряться.

– Это все наш звездочет и звездозаконник Дубан, о Великий, – пояснил эмир, – он прочел по знакам небес, что пустующий престол вскоре перестанет пустовать. Правда, изъяснялся он несколько путано, как это у них, звездозаконников, водится, однако ж совершенно определенно указал, где вас искать. Вот я и выступил со своим войском, полагая, что смогу оказать вам своевременную помощь и поддержку, ежели таковая будет потребна.

Шендерович задумался.

– Вообще-то, мы здесь проездом, – сказал он наконец, – и царство мое, каковое покинул я исключительно по горячности и неразумию в поисках приключений, не меньше вашего требует досмотра и пригляда, да и, как ты уже заметил, почтенный, своею рукою, без посторонней помощи, повергли мы в прах супостата. Но я, так и быть, готов уладить ваши государственные проблемы к обоюдному удовольствию.

Эмир, казалось, тоже задумался.

– Ирам был и будет твоим царством вовеки, о Беспредельный. Однако неудивительно, коли ты в своих странствиях попираешь престолы и обретаешь короны!

– Таки да, – степенно согласился Шендерович.

Гиви тихонько вздохнул. Деваться было некуда. Пустыня за стенами шатра поросла походными палатками, словно весенними тюльпанами, и ощетинилась сотнями копий. Собственно говоря, им еще повезло, что их не тащат волоком за лошадьми, как иностранных шпионов. Так, значит, Миша опять царь! Ну-ну…

– Так куда мы направляемся? – благосклонно продолжал Шендерович.

– Как – куда? – удивился эмир. – В Ирамзат ал-имал, разумеется! В Ирам многоколонный, великий город, сердце мира!

Гиви вспомнил возносящиеся к небу белые башни, колеблемые призрачным дыханием пустыни. Шендерович, должно быть, подумал о том же.

– А-а! – протянул он. – Этот!

– Это же лишь игра света и воздуха, кою наблюдают воспаленные жарой умы! – не удержался Гиви. – Он же не существует!

– Может, ты скажешь, что и я не существую, о великий визирь Великого? – негромко, но очень внушительно осведомился эмир.

– Э-э… – промямлил Гиви. – В факте твоего существования я не усомнюсь. Ты же мыслишь, о эмир! Следовательно, существуешь!

Эмир слегка расслабился и благосклонно кивнул.

– Воистину мудрый муж этот твой визирь, – любезно сказал он Шендеровичу, – неудивительно, что он сопровождает тебя на твоих подлунных путях!

– Польза от него велика, – согласился Шендерович. – А что еще поведал тебе этот звездозаконник касательно наших дел, о водитель войска?

– Полагаю, – достаточно уклончиво проговорил эмир, – что тебе, Опора Опор, следует побеседовать с ним лично. Однако ж если ты, о Солнце Востока, Пришедшее С Запада, чувствуешь себя достаточно отдохнувшим, то твой слуга покорно просит тебя проследовать в путь, ибо твои подданные пребывают в ожидании.

Он приложил руки ко лбу и замер в почтительной позе. Шендерович вздохнул, озирая маячившие у входа силуэты часовых, довольно ловко поднялся с подушек и, откинув полог, высунул голову наружу. По стройным рядам войска прошла волна. Тысячи человек согласно затрясли копьями и заорали – слаженно, но неразборчиво. Шендерович приветственно помахал рукой и вновь нырнул в шатер.

– И я полагаю, ты прав, о Опора Трона, – согласился он, – и нам и впрямь следует пуститься в путь, дабы проследовать под… э-э… гостеприимный кров твоего дворца…

– Твоего дворца, Землеблюститель, – вежливо напомнил эмир.

– Под гостеприимный кров моего дворца, – согласился Шендерович, – пошли, Гиви…

– Опять на верблюда? – тихо застонал Гиви.

– Твоему визирю неугоден верблюд? Быть может, он предпочтет жеребца, черного как ночь, с сильными бабками, свирепого, как лев, горячего, как ветер пустыни?

– Нет, – покорился неизбежному Гиви, – пускай лучше верблюд. А этих… носилок у вас нет?

– На носилках носят женщин и престарелых, – сухо ответил эмир, – или раненых. Ты ранен, источник мудрости?

– Не-ет, – устыдился Гиви.

– Не морочь людям голову, – сквозь зубы прошипел Шендерович, – веди себя как мужчина! Прикажи, чтобы нам подвели наших животных, о эмир!

Эмир хлопнул в ладоши, и уже через пару минут несколько человек подтащили к палатке оскаленную и упиравшуюся Ал-Багум. За ней неохотной трусцой следовал Гивин монстр.

– Впереди войска поедешь ты. – Эмир склонился в поклоне, тогда как один из его воинов придерживал стремя, а еще двое держали на распялках гневную Ал-Багум. – Впереди войска въедешь ты в белые стены Ирама!

– Хорошо-хорошо, – рассеянно отмахнулся Шендерович, с размаху пихая Ал-Багум кулаком в челюсть. Верблюдица сразу успокоилась и подогнула колени – в чем в чем, а в дрессировке верблюдов покойному Шарр-ат-Тарику равных не было.

– Глядите, глядите, – прошел шепоток по рядам.

Эмир окинул войско многозначительно-гордым взглядом и птицей взлетел в седло.

* * *

Ирам и впрямь восстал из пустыни, как видение; белые городские стены, казалось, чуть подрагивают в раскаленном белом воздухе, синева небес отражалась в синих изразцах куполов. Горы полукольцом охватывали его, отчего город напоминал лежащую в каменной ладони чашу, на зеленых склонах паслись овцы, меж которыми бродили крикливые пастухи и сонные собаки, спешили с гор водоносы и поставщики снега, пестрели шатры на стоянках воинов и пастухов, в долинах лежали пышные сады, из которых даже сюда доносилось одуряющее благоухание, плескалась теплая мутная вода в оросительных каналах, сборщики хлопка при виде подъезжающего войска склонялись в поклоне, однако же никакого испуга не выказывали, а приветственно улыбались, сверкая белыми зубами, – до чего же дружелюбный у них тут народ, думал Гиви, потирая отбитый верблюдом зад.

Белая дорога одним концом упиралась в городские ворота, убегая за горизонт, – на востоке, где вставал в густом синем небе полупрозрачный серп луны, дорога растворялась в мареве, окутавшем дальние горы. Лиловые хребты упирались в низкий небосвод – от них веяло холодом. Дорога была пуста.

– Что это за горы, о эмир? – спросил на всякий случай Гиви.

– Горы Каф, о спутник Великого, – произнес эмир несколько настороженным голосом, – иначе называемые горами Мрака.

– А куда ведет эта дорога? – продолжал любопытствовать Гиви.

– В мир, – коротко сказал воин. – Ибо Ирам лежит в долине, из которой лишь один путь.

А как же нас сюда черт занес? – удивлялся Гиви. Горы Мрака он точно видел впервые.

– Чудесно ваше появление здесь, – эмир, видно, подумал о том же, – однако ж кому, как не Властителю Миров, совершать чудеса? Ибо, когда появляется в том настоятельная потребность, проходит он и через запертые двери.

– Как же, как же… – осторожно подтвердил Гиви.

– Бывают случаи, когда ифриты поднимают избранных на их ночной стоянке и переносят их, спящих, в отдаленные земли. Не то ли случилось и с вами?

– В самую точку ты попал, о эмир! – с облегчением согласился Гиви. – Именно это!

Он исподтишка поглядел на Шендеровича. Шендерович гарцевал на Ал-Багум, выпрямив шею и вознося голову так, словно на ней сверкал невидимый венец.

Мерный шум достиг его слуха. Гиви оглянулся: водоносы, побросавшие кувшины; крестьяне, отбросившие мотыги; торговцы, позабывшие про свои лотки; пастухи, оставившие стада, – все они постепенно образовали торопящуюся следом пеструю, радостно галдящую толпу, которая тащилась за войском, точно разноцветный хвост.

За белыми стенами Ирама такой же оживленно-радостный гул приветствовал их появление. Казалось, стоит лишь открыться воротам – и волна накатит на волну, захлестнув всех в шумном водовороте.

– Твои подданные, о господин мой, – пояснил эмир.

– А! – благожелательно кивнул Шендерович. – Ну-ну!

– Слух о твоем приближении достиг ушей последнего нищего, а то, что знает последний нищий, знают все! И все от мала до велика испытывают настоятельное желание приветствовать тебя!

– Ага…

– Большой город, – вежливо сказал Гиви, глядя на голубые и позолоченные купола, поднимавшиеся из-за городской стены.

– Город? – переспросил его спутник. – О нет, Ирам не город! Ирам – это целый мир!

Ворота, сверкнув на солнце медной оковкой, распахнулись, и под радостные крики войско въехало под белые своды.

Гиви озирался по сторонам. Низкие домики из обожженной глины чередовались с башнями светлого камня, в прохладных переулках крыши смыкались, образуя арки и изящные своды, кованые решетки так переплелись с виноградной лозой, что порой было трудно отличить одно от другого. И везде, везде были люди – они стояли на балконах, высовывались из окон, свисали с плоских крыш… Воздух вскипал от радостных криков.

И все это – шум, и радость, и восхищение – предназначалось им. То есть в основном Шендеровичу, но частично и ему, Гиви.

Гиви боролся с желанием слезть с верблюда и укрыться в какой-нибудь прохладной норе – он чувствовал себя самозванцем.

А Шендерович – нет!

Напротив, он продолжал доброжелательно кивать, озирая свои владения.

По обеим сторонам дороги вознеслись к небу белые и золотые столпы, розы сыпались под ноги Ал-Багум. Эмир, чуть пришпорив жеребца, оказался бок о бок с Шендеровичем.

– А вот и твой дворец, о Лунный Рог! – произнес он, вытянув руку по направлению к возвышающемуся над крышами куполу.

– Э… – несколько ошарашенно проследил взглядом Шендерович, потом вновь милостиво кивнул, – неплохо.

– Неплохо, Услада Мира? Это лучший дворец под небом! Лучшие зодчие трудились над ним! Ты когда-нибудь видел такой купол? Погляди на этот узор – из звезд, выложенных голубыми, бирюзовыми, белыми и черными изразцами, соткан он, причем каждая из звезд различима сама по себе, но в то же время они связаны между собой неизъяснимым образом. А вершина купола открыта так, что днем – небо, а ночью – звезды отражаются в бассейне в центре медресе. А вон ту стройную башню видишь? Именно из нее звездозаконник следит за ходом ночных светил!

– Я и говорю – неплохо, – упрямо повторил Шендерович, – верно, Гиви?

– Для истинно мудрого, – угрюмо подтвердил несколько встревоженный Гиви, – и скромная хижина – дворец, ежели в ней тебя принимают с открытым сердцем.

– Сам Сулейман, не иначе, у тебя в визирях! – восхитился эмир.

Еще одна стена выросла перед ними, белая как сахар, сверкающая на солнце, – на сей раз ворота, ведущие внутрь, были окованы серебром, с башен слышалась перекличка часовых…

Дворцовые ворота распахнулись под согласный рев труб, стражники склонили копья, и кавалькада въехала на дворцовую площадь, мощенную все тем же белым сахарным камнем. Гиви невольно зажмурился, потом не вытерпел и открыл глаза. Дворец высился впереди, точно драгоценная шкатулка, из нее, словно летучее конфетти, выпархивали придворные…

Юноши в белом бросились к въезжающим и подхватили под уздцы усталых животных.

Гиви уже перенес ногу через седло, не чая оказаться на твердой почве, поскольку отбитые верблюдом ягодицы невыносимо ныли, но наткнулся на стальной взор Шендеровича.

– Сиди, – сказал Шендерович сквозь зубы.

Сам он продолжал возвышаться на Ал-Багум, неподвижный, точно каменная статуя.

Эмир покосился на него, потом сделал незаметный знак рукой.

Еще несколько человек выбежали навстречу, по пути устилая коврами аккуратно пригнанную брусчатку дворцовой площади. Лестницы дворца расцвели кошенилью и индиго, ковры отливали на солнце, точно крылья бабочки.

– Вот теперь пойдем. – Шендерович гордо поднял голову, не глядя бросил в чьи-то руки повод и проследовал во дворец под пронзительные звуки труб; за оградой продолжали орать восторженные толпы.

Гиви последовал за ним. Из глубин дворца веяло прохладой, откуда-то слышался плеск воды, стражники, застывшие по бокам двери, не сдерживали восторженных улыбок, на пестротканых коврах плясали белые и золотые отблески. Лишь теперь, приблизившись, он заметил, что на сияющей, точно фарфоровой, дворцовой стене змеятся мелкие черные трещины…

Уже на крыльце он оглянулся. Во дворе продолжалась радостная суета, оруженосцы и слуги уводили коней, сотники поливали себя из кувшинов, смеялись, подставляя ладони под сверкающие струи воды, подгоняемая нетерпеливой рукой, неохотно пятилась Ал-Багум, еще один отряд въехал в дворцовые ворота – кони были усталые, с темными от пота подбрюшьями, всадники их, однако же, держались гордо, перекрикивались высокими голосами. Несколько верблюдов следовало за ними – богато убранных, со сбруей, сверкающей медными бляшками. На горбатых спинах громоздились тюки и свертки – Гиви, приоткрыв рот, глядел на массивный угловатый предмет, который как раз сгружали на землю четверо крепких воинов. Предмет был обернут в алый покров с вышитым на нем золотым солнцем…

– Да шевелись же ты! – прошипел сквозь зубы Шендерович.

Гиви вздохнул, прикрыл рот и последовал за новоявленным царем.

* * *

За стенами дворца звуки куда-то пропали. Зал с узкими стрельчатыми окнами дышал прохладой. Ковры заглушали шаги. Слышно было, как где-то поблизости, журча, изливается фонтан.

Вдоль стен круглились склоненные спины придворных, обернувших в сторону новоприбывших причудливо витые, наподобие морских раковин, чалмы, а от входной двери тянулись, образовывая проход, два ряда вооруженных мамелюков – при виде Шендеровича они слаженно, как один человек, подняли и опустили копья, глухо ударив ими об пол.

Шендерович продолжал благосклонно озираться по сторонам.

В дальнем конце огромного зала высился пустой престол, такой высокий, что напоминал, скорее, памятник самому себе – воплощенную в слоновой кости и серебре идею престола, настолько величественную, что водрузить зад на блестящую отполированную плоскость сиденья казалось немыслимым кощунством. В пламени светильников вспыхивали и переливались зеленые, белые, красные самоцветы, масляным блеском отливало золото, черными лепестками распускалась резьба эбенового дерева.

К престолу вели шесть ступеней. По бокам ступеней, как стражи, высились золотые изваяния животных.

Ой-ой-ой, подумал Гиви, с трепетом озирая чудовищную конструкцию, и Миша должен будет сесть на это!

– Очень мило, – вежливо сказал Шендерович.

– Мы его сохранили в том же виде, в коем ты оставил его, – заметил эмир, – и с тех пор никто никогда не пытался взойти на него. Разумеется.

Еще бы! – подумал Гиви.

– Да и кто бы рискнул? После Навуходоносора и фараона египетского, потерпевших на сем поприще поражение столь сокрушительное…

– Я бы не рискнул, – пробормотал себе под нос Гиви.

– Вот и Дарий, царь Персидский, тоже предпочел не рисковать. – У обладателя тихого каркающего голоса был отличный слух.

Гиви заморгал.

У подножия престола справа и слева застыли две неподвижные фигуры, которые поначалу Гиви принял за изваяния. Голос исходил оттуда.

Шендерович, в свою очередь, замедлил шаг, обратив взор к источнику звука.

Справа от престола на узорчатой скамье восседал пухленький человечек в огромной чалме, обладатель доброго лица весельчака, любящего хорошую шутку, и маленьких жестких глазок. Встретив рассеянно-любопытный взгляд Шендеровича, он вскочил и поклонился, приложив ладони ко лбу.

– Визирь Джамаль перед тобою, о Великий, – произнес он медоточивым голосом, – тот ничтожный, что в твое отсутствие вел ладью Ирама меж отмелей рока.

Ага, подумал Гиви. Вот кого прибытие царя, похоже, не привело в восторг. Джамаль явно обладал жестокостью, хитростью, коварством и прочими изначально положенными визирям достоинствами, позволяющими удержаться на плаву в бурном море восточных интриг.

– Надеюсь, – вежливо произнес Шендерович, – сия навигация была не слишком обременительна?

– Э-э… – Джамаль на миг задумался, поджав губы и меря Шендеровича цепким внимательным взглядом, – ты не хуже меня знаешь, о повелитель, в сколь решающий час прибыл ты, ибо всегда прибываешь, когда настает в том нужда.

– Или! – значительно произнес Шендерович.

– Бремя забот моих росло с каждым мигом, и я счастлив переложить его на более сильные плечи. Не раз и не два мечтал я уйти на покой – и вот, о Источник Силы, я вручаю Ирам тебе и со спокойным сердцем займусь своими розами…

Шендерович тоже на миг задумался.

– Тяжко верному без верного, – сказал он наконец, – своим желанием удалиться от дел ты, о Джамаль, стеснил мне грудь и обеспокоил сердце. Ибо без мудрого совета даже самый могучий правитель – ничто. А потому я покорно и милостиво прошу тебя послужить мне с тем рвением и бескорыстием, с каким ты служил Ираму.

Визирь сокрушенно покачал головой, отобразив печальную покорность, однако тут же упер взгляд острых как булавки глаз в насторожившегося Гиви.

– Однако ж ты, Надежда Миров, прибыл со своим собственным визирем, – ласково заметил он.

– Мой советник и друг известен в подлунном мире как чистый сердцем, верный, надежный, знаток чисел, приходов и расходов, – пояснил Шендерович, кидая на Гиви снисходительный взор, – однако ж тонкости управления Ирамом ему неведомы.

– Ну, коли так, – покорился Джамаль, – я отложу на время заботы о своем розарии и немного послужу подножием трона Великого.

– Вот и ладненько. – Шендерович выжидательно обернулся к мрачной фигуре слева, более всего напоминавшей старого ворона, присевшего на неудобный насест.

Черный, расшитый звездами и лунами балахон и торчащая из чалмы верхушка колпака не оставляли никакого сомнения. Звездочет, высокий и худой, с костистым темным лицом, окинул новоприбывших столь пронзительным взглядом, что Гиви поежился.

– А, – сориентировался Шендерович, – научный консультант!

– Звездозаконник Дубан перед тобою, – с достоинством поклонился тот.

Гиви подметил, что титула «повелитель» он не прибавил. Шендерович это заметил тоже, поскольку помрачнел ликом.

– Не тот ли ты Дубан, что предсказал мое появление? – ласково осведомился он.

– Я предсказал появление истинного царя, – неохотно подтвердил Дубан, продолжая мерить Шендеровича холодным взглядом.

– Ну так он перед тобою, – по-прежнему ласково произнес Шендерович.

Дубан помялся.

– Ежели исходить из звездных знаков, – сказал он, – то они определенно обещали твой приход. Я ждал твою звезду в созвездии Льва, и она пришла. С тех пор каждую ночь наблюдаю я ее восход в небе Ирама. Однако ж звезда твоя неустойчива, о пришелец, – одну луну назад она породила близнеца. Из чего понятно, что ее влияние на ход небесных сфер столь запутанно…

– Короче, – сухо сказал Шендерович.

– Торопливый караванщик может потерять тропу, – не менее сухо сказал звездочет, – ты и верно пришел, когда тебя ожидали, однако ж я в растерянности. – Он прижал руки к впалой груди. – Прости меня, о пришелец! Я всего лишь делаю свою работу!

– Все могут ошибаться, – милостиво кивнул Шендерович.

Дубан стоял склонив голову, однако ж Гиви подметил мрачный взор, сверкавший из-под насупленных бровей.

Этому мы тоже не нравимся, – подумал он.

Дубан склонился еще ниже, однако голос его прозвучал твердо:

– Да, но не у всех, благодарение Всевышнему, есть верное средство отличить подлинное от ложного. Престол еще не сказал своего слова.

– Ах да, – кивнул несколько ошарашенный Шендерович, – престол… эта вот конструкция…

Гиви поежился. Престол внушал ему ужас. Возвышавшиеся по бокам ступеней фигуры животных, выполненные с явным пренебрежением к их истинным масштабам, – лев и вол, волк и ягненок, леопард и козленок, медведь и олень, орел и голубь, ястреб и воробей – мрачно таращились на новоприбывших… Более всего престол походил на произведение безумного скульптора-анималиста, чему служила косвенным подтверждением украшавшая спинку фигурка горлицы, держащей в крохотных коготках распялившего крылья ястреба.

– Ну так пусть скажет, – нетерпеливо произнес Шендерович, с подозрением осматривая престол.

– Он скажет… – многозначительно произнес Дубан.

Пол под ногами вдруг покачнулся. Где-то над головой тоненько звякнули серебряным голосом подвески светильников. Гиви застыл, испуганно озираясь.

Землетрясений он не любил. Честно говоря, их никто не любит. Только корреспонденты, работающие в горячих точках.

Если все сейчас в ужасе кинутся к дверям, то, пожалуй, и я выйду, подумал Гиви, стараясь сохранить достоинство.

Он осторожно взглянул на Шендеровича.

Шендерович смотрел на престол.

По пестрым рядам придворных прокатился шепот, однако ж довольно сдержанный. Никто не сдвинулся с места. Гиви заметил, что все почему-то тоже смотрят на Шендеровича.

– И как теперь… э-э… узнать его мнение? – спросил Шендерович.

Гиви потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, что тот продолжает разговор со звездозаконником. А еще ему показалось, что толчка Шендерович и не заметил.

– Просто взойди на него, о Венец Творения. – Визирь вздохнул. После подземного толчка он как-то на глазах увял.

– Прямо сейчас? – озадачился Шендерович.

– А чего более ждать, Отец Народов? Пусть развяжутся и свяжутся узлы судьбы, ко всеобщему благоденствию.

Шендерович в некоторой растерянности оглянулся на эмира. Бесстрастное лицо эмира ничего не выражало. Гиви, впрочем, показалось, что копья почетного караула как-то угрожающе накренились.

– Ну, так за чем же дело стало? – холодно сказал Шендерович и величественно двинулся к анималистическому ювелирному шедевру.

– Советую тебе сначала хорошенько подумать, о не ведающий страха, – заботливо предупредил Дубан, – Фараон, владыка земли Египетской, вслед за Навуходоносором тоже решил испытать судьбу. Однако же сломал ногу, ибо лев пресек ему путь.

Подлая тварь поставила подножку, подумал Гиви. С нее станется. Ишь как смотрит.

Лев мрачно сверкнул в его сторону рубиновыми глазами-бусинками.

Шендерович остановился и спокойно смерил взглядом коротенькую фигурку визиря и мрачный абрис Дубана.

– Никакой лев, – раздельно произнес он, – не осмелится пресечь путь мне.

– Миша… – предупреждающе прошептал Гиви.

Шендерович, уподобившись льву, мрачно сверкнул в его сторону глазами.

– Ты хоть под ноги смотри…

Визирь Джамаль обернулся к суровому Дубану, который, напряженно выпрямившись и вытянув шею вперед, гипнотизировал Шендеровича взглядом.

– Ежели ты по случайности ошибся в своих вычислениях путей и узлов, о звездозаконник, – бархатным голосом произнес он, – ежели Престол не примет его…

– Тогда что ж… – неопределенно высказался Дубан, пожав острыми плечами.

У Гиви засосало под ложечкой.

Шендерович неторопливо шествовал к престолу по ало-золотой дорожке. Там, где он проходил, охранники в полном молчании ударяли древками копий об пол, отчего перемещения Шендеровича сопровождал глухой перестук.

Дойдя до подножия престола, Шендерович остановился и молча, со значением обернулся. Потом ласково улыбнулся визирю и поднял голову. Гиви даже показалось, что он видит, как с мощных плеч Шендеровича струится метафизическая мантия. Шендерович постоял так секунду, потом сделал еще один шаг, поставив ногу на первую ступень…

Престол пришел в движение.

Животные зашевелились, издавая скрежет застоявшегося механизма. Птицы захлопали крыльями, завертели головами; лев и вол, охраняющие подножие, встали на дыбы, издавая грозный и совершенно одинаковый рык. За спиной Шендеровича два ряда мамелюков хлопнулись на колени, упали, ударившись лбом об пол. Впрочем, ковры смягчили удар.

Лишь эмир остался стоять, ласковыми пальцами теребя торчащую из ножен рукоять кинжала, да Джамаль с Дубаном застыли у подножия, точно испорченные механизмы…

Шендерович неторопливо оглядел вздыбившихся животных и, точно на перила, опираясь на вытянутые справа и слева лапы, одну с копытом, другую с когтями, взошел на ступеньку.

Ничего не произошло.

Постояв так с минуту, Шендерович вновь испытующе занес ногу. Следующая пара животных заволновалась и протянула лапы в его сторону.

Повторяя процедуру, Шендерович постепенно добрался до верхней ступени и застыл. Затем, на глазах ошеломленного Гиви, он вдруг начал расти. Гиви не сразу понял, что его друг стоит на переплетенных крыльях двух огромных металлических орлов, которые, медленно вздымаясь, подсаживают свою ношу на престол. Где-то серебряными голосами запели трубы, а сверху, с балдахина, слетел еще один орел и возложил на гордую голову Шендеровича сверкающий венец.

По бокам трона Джамаль и Дубан обменялись холодными взглядами.

Затем Дубан неторопливо поднялся, встал перед подножием и широко взмахнул руками, отчего распахнувшиеся рукава черного балахона растянулись, точно крылья гигантской летучей мыши.

– А-ах! – пронеслось по залу.

– С возвращением тебя, о Искандер! – звучно произнес звездочет и опустился на колени.

* * *

Шендерович повелительно махнул рукой с высоты престола, и сановники встали с колен и начали рассаживаться по местам. Гиви немножко подумал и уселся рядом с Джамалем, который благосклонно кивал и приветливо улыбался. Гиви его улыбка не понравилась – у Джамаля были хорошие острые зубы…

– Итак, о собрание людей! – величественно кивнул Шендерович. – Поведайте мне без утайки о невзгодах и затруднениях! Ибо если все идет хорошо – зачем тогда правитель!

Джамаль рядом с Гиви оживленно зашевелился.

– Если правитель сам не ведает о невзгодах своего народа, зачем тогда правитель? – переспросил он.

Ох, в испуге думал Гиви, не надо ему так… Он Мишу не знает!

– Неназванного не существует, – строго сказал Шендерович и отчетливо скрипнул зубами, демонстрируя хорошо сдерживаемую ярость.

Джамаль и Дубан в очередной раз переглянулись.

Затем Дубан вновь поднялся и склонился в поклоне.

– Дошло до меня, о Великий Царь… – начал он.

– Короче, – перебил Шендерович.

– Как ты заметил, о Возвышенный, – несколько обиженно продолжил Дубан, – Ирам стоит словно бы и не на твердой земле, но качается как бы на волнах. И еще предшественник моего предшественника узнал от своего предшественника, что сии колебания будут увеличиваться, покуда не разверзнется земля, Ирам не рухнет в огненную пропасть…

Так я и знал, в ужасе подумал Гиви, нестабильное место…

– И впал тогда народ в скорбь великую. Ибо неисчислимые беды предвещает гибель Ирама для всего подлунного мира, да и сама по себе она печальна весьма, ибо кому же хочется копить богатства и умножать свой род, ежели будущее погибельно? Однако ж путем сложных и многотрудных исчислений постиг предшественник моего предшественника, что колеблет Ирам потому, что нет у него истинного царя – ибо начала сия земля колебаться с тех пор, как ты покинул нас, о Вернувшийся. С тех пор жители Ирама проводят свою жизнь в ожидании и надежде. И вот недавно сия надежда расцвела осуществлением!

– Ну вот, – величественно кивнул Шендерович, – я пришел!

– Вижу, – произнес Дубан несколько неуверенно.

– Пришел, пришел, – успокоил его Шендерович. – Поведай же мне, о звездозаконник, что надлежит мне исполнить, дабы прекратить сие бедствие?

Дубан явно растерялся.

– Не знаю, о Избавитель, – смущенно произнес он. – Я провожу ночи в наблюдениях, а дни – в вычислениях, однако ж свидетельства небесных сфер весьма невнятны. Да еще и царская звезда, звезда-близнец, путает все показания астролябии… Однако же звезды совершенно определенно говорят, что ключ и замок от бедствий Ирама в руках истинного царя! Я полагал, ты сам знаешь, что тебе надлежит делать!

– Ладно, – Шендерович похлопал ладонью по подлокотнику, – разберемся!

– Будь у меня еще немного времени, возможно, я бы и разобрался, что к чему, – задумался Дубан, – таблицы почти готовы…

– Вот и займись этим, – повелел Шендерович, – потом доложишь мне о результатах.

– Да, о Двурогий, – коротко поклонился Дубан.

Шендерович набычился было, подозрительно взглянув на звездозаконника, но лицо Дубана не выражало ничего, кроме почтения.

– На сегодня все? – Шендерович был великолепен.

– Если бы, – вздохнул Дубан, – хотя и этого было бы достаточно. Однако ж, полагаю, сия забота столь же и Джамалева, сколь моя.

– Джамаль? – спросил с высоты Шендерович.

– Мелочь, о повелитель, – сладким голосом проговорил Джамаль, – столь мелкая мелочь, что и неловко отвлекать твое царственное внимание.

– Ну так и не отвлекай, – кисло проговорил Шендерович.

Гиви его понимал. Лично ему очень хотелось выпить и закусить. И желательно без посторонних глаз.

– Но… – Джамаль какое-то время молча хватал ртом воздух.

По рядам пробежал тихий шепот, – видно, подумал Гиви, Миша все-таки выпал из образа. Чуткий Шендерович тут же отреагировал адекватно.

– Впрочем, – сказал он, для удобства поерзав по сиденью, – для царя нет мелочей. Что там у вас? Докладывайте.

– Старшина купцов поведает тебе о сей мелкой мелочи, – с явным удовольствием произнес Джамаль, – я ж поправлю его, ежели он ошибется.

Седобородый человек в роскошной фарджии встал со своего места и поклонился.

– Какая мелкая бы она ни была, о Джамаль, великие беды происходят от нее. И не тебе называть то мелочью, ибо не в твоих силах было устранить сию досаду.

– И ни в чьих более, – столь же сладко заметил Джамаль.

Что-то они крутят, подумал Гиви. Дело, видно, серьезное.

– Быть может, – осторожно произнес Шендерович, видимо думавший точно так же, – я сумею помочь вашей беде?

– Воистину беда, – вздохнул старшина купцов, – и воистину само Небо своевременно послало тебя сюда, о Царь Времен! Я, старшина купцов, послан сюда своими людьми, чтобы передать тебе, что больше не идут в Ирам караваны, везущие отрезы рисованной ткани с золотыми прошивками, и шелка алого цвета, и шерсть, крашенную индиго, и караваны, груженные неддом, алоэ и мускусом, и караваны с румским мукаркаром, китайской кубебой, с корицей и гвоздикой, с кардамоном, имбирем и белым перцем; и, лишившись украшений, и тканей, и притираний, и возбуждающих пряностей, женщины Ирама скоро потеряют свою красоту, а мужчины – силу. Собственно говоря, о Светоч Мира, никакие караваны не идут в Ирам.

– Воистину неприятно и горестно то, что происходит с Ирамом, – подтвердил Джамаль, который на протяжении этой речи одобрительно кивал, как китайский болванчик.

– Ну так в чем же дело, о почтеннейший? – вопросил Шендерович, демонстрируя несколько утомленное терпение. – Слишком высоки торговые пошлины на вывоз поименованных товаров? Поставщики взвинтили цены? Ирам не расплатился за предыдущие поставки?

– Что ты, Царь Царей! – искренне изумился старшина купцов. – Такие дела легко улаживаются при помощи даров, и просьб, и уговоров, и мзды, и мудрых бесед за чашкой плова – ибо и в сопредельных краях есть купцы и караванщики, которые продают и покупают, приумножают и тратят, – неужто отказались бы они везти товары в Ирам, коли была бы на то возможность?

– Тогда, – воззвал Шендерович к свежим впечатлениям, – уж не засели ли на караванных тропах разбойники, гибельные для караванщиков и губительные для товара?

– Нет, о Свет Вселенной, – вздохнул старшина купцов, – эта беда была бы немногим страшнее, ибо на силу всегда найдется сила, а эмир наш искушен в битвах и воины его воистину львы пустыни…

– Ну так в чем проблема? – уже несколько раздраженно вопросил Шендерович.

– Не гневайся, о Источник Алоэ И Мирры, – старшина купцов склонился еще ниже, – ибо, если войско наше в силах справиться с творениями из плоти и крови, оно бессильно перед порождениями воздуха и огня. Сие под силу лишь Благословенному, по праву занимающему Престол Ирама, Владыке Владык, Повелителю Миров…

– Э-э… – (Гиви с некоторым внутренним удовлетворением увидел, что на лице Шендеровича отобразилась растерянность), – ты хочешь сказать… Дубан, что он хочет сказать?

– Меж Ирамом и указанными городами не так давно обосновались джинны, – буднично пояснил звездозаконник, – причем самой зловредной своей разновидности. Не ведаю, каковы их подлые намерения, но, каковы бы ни были, они губительны для Ирама, ибо сии твари засели как раз в проходе меж горами Каф, через который и идет караванная тропа.

– Гули? – деловитым тоном приглашенного специалиста осведомился Шендерович.

– О нет, – Дубан пожал острыми плечами, – полагаю, ифриты. Будь то гули, мы бы сумели справились с ними, о властитель.

– Они что… – осторожно спросил Шендерович, – Э-э… пожирают путников?

– Сие мне неведомо, о Сидящий На Престоле, – ответил Дубан, – однако ж, полагаю, да, раз ни один из караванов не дошел, а в песках находят белеющие кости людей и животных… Впрочем, костей там всегда хватало – ибо опасным сие место слывет испокон веку. Да то и тебе самому ведомо!

– Как же, как же… – кивнул Шендерович. – А те, кто нашел эти кости, они что… живы? – продолжал допрашивать он.

– Масрур храбрейший… – Дубан обернулся к эмиру, в ответ на что тот коротко поклонился, – самолично ходил туда с отрядом наилучших своих храбрецов.

– Однако ж, – проницательно заметил Шендерович, – тебя не съели, а, Масрур?

Гиви поглядел на эмира. Тот был бледен и глядел как-то затравленно, поминутно облизывая губы. Ох, неладно что-то с ним, подумал Гиви. Перетрусил, что ли, а теперь стыдно признаться?

– В полдень подошел я туда, повелитель, и в полдень же уехал оттуда, – хрипло сказал Масрур.

– И?.. – недоумевал Шендерович.

– Так они ж боятся солнечного света, сии порождения ночи, – пояснил Дубан.

– Ну так почему бы и купцам не ходить днем?

– Но, повелитель, – изумленно проговорил Дубан, – они и ходят днем! Но в горах Каф есть такие области, куда не проникает солнечный свет! Недаром их прозывают еще и горы Мрака! Они засели там, оттуда и нападают на караваны, ибо караванная тропа мимо сиих областей проходит…

– Засели, засели… – брюзгливо повторил Шендерович. – Кто-то их вообще видел?

– Я же и видел, – терпеливо пояснил Дубан, – в хрустальном шаре.

– Ах, в хрустальном шаре! – Шендерович вновь ударил руками по подлокотникам, отчего звери у лестницы закрутили головами. – Ладно, разберемся. Масрур!

– Да, повелитель. – Смуглое лицо Масрура сейчас было серым.

Неужто, думал Гиви, он и впрямь боится? Ох, если уж и он так боится!

– Завтра с утра выступаем! Собери людей!

– За… с утра? – недоуменно повторил Дубан. – Вы ж там будете к закату, о повелитель!

– Вот и хорошо, – благосклонно кивнул Шендерович. – Мы их выманим, этих ифритов!

– Но к ночи их сила упрочится!

– Ничего-ничего! Пусть упрочается. Положись на своего царя. Делай, о Масрур!

– На голове и на глазах, о повелитель, – неуверенно произнес Масрур.

Он прижал в знак почтения руку к сердцу и вдруг, покачнувшись и закатив глаза, рухнул на ковер.

– Ну что это, – укоризненно произнес Шендерович со своего сиденья, – ну нельзя же так…

– Это он от страха! – прошептал Гиви, чувствуя, как по спине ползут противные липкие мурашки.

– Масруру страх неведом, – укоризненно сказал чуткий Дубан.

Отстранив воинов, кинувшихся к своему начальнику, он склонился над упавшим и стал щупать ему запястье, печально покачивая головой. Затем обернулся к Шендеровичу.

– Ему надобно сделать кровопускание, о Великий, – сказал он, – твой недостойный слуга, если позволишь, займется этим незамедлительно. Ибо, – он вновь покачал головой, на сей раз зловеще, – я вижу дурные признаки…

– Хорошо, – нетерпеливо сказал Шендерович, – потом доложишь о его состоянии. Все?

Кушать хочет, подумал Гиви, глядя, как четверо крепких воинов укладывают Масрура на импровизированные носилки из копий.

– Не все, о Радость Народа! – сказал Джамаль ласково.

– Ну что там еще? – вопросил Шендерович голосом утомленной кинозвезды.

– А судебные дела? А неразрешимые судебные дела? Кому, как не тебе, развязывать узлы, каковые никто более развязать не способен?

– Такие узлы обычно рубят, – сухо сказал Шендерович.

– Только не в суде, – возразил Джамаль. – Впрочем, сие дело мелкое и именно посему трудноразрешимое. И ежели ты откажешься, ибо утомлен и желаешь приступить к трапезе…

Придворные вновь начали осторожно переглядываться друг с другом. Странный обморок Масрура явно произвел на них неблагоприятное впечатление. Быть может, думал Гиви, они сочли его за дурной знак? Лично я бы счел…

– И кто посмеет меня за то осудить? – загремел Шендерович. – Вы тут обабились совершенно, сами ни на что не способны! Да, меня утомили ваши жалобы!

– Прости, о Луноподобный!

– Да ваше судебное дело не стоит выеденного яйца!

– Такая мелочь, – подсказал Джамаль.

– Воистину мелочь! Сейчас увидите, как надобно разбираться с неразрешимыми проблемами. Излагайте!

Бедный Миша, сокрушенно думал Гиви, не хотел бы я быть на его месте! Это же ни покушать, ни отдохнуть… А ему вроде нравится… Или просто лицо держит – разве у Миши поймешь?

– Вот почтенный кади и изложит тебе суть сего запутанного дела.

Кади вскочил, поклонился, прижав руки к груди, потом неловко, оставаясь в согнутом положении, размотал свиток.

– Дело-то простое, Опора Справедливости, – запинаясь, проговорил он, – однако ж добром решить его никак не удается. Трое лоточников ходили торговать по дорогам, а в караван-сарае встретились, подружились и решили дальше ходить вместе. И вот удача улыбнулась им, о радость мира, и они наторговали большую сумму денег. Однако ж показалось им того мало, и решили они пойти с товаром дальше, а деньги, убоявшись, спрятали в месте, ведомом им одним, дабы на обратном пути выкопать их и разделить. Однако ж когда вернулись они, то обнаружили, что тайник их пуст, а деньги пропали. Видно, ночью одного из них обуяла жадность, и, пока друзья и спутники спали, пошел он и выкопал все накопленное. И вот теперь показывают они друг на друга, и кричат, и обвиняют друг друга, и готовы выцарапать друг другу глаза, однако ж никто не сознается в краже, и как разобраться с сей жалобой – неведомо, ибо жалуются все они и на одно и то же, однако каждый отводит от себя подозрения, кивая на других.

Шендерович несколько ошеломленно почесал в затылке.

– И все? – спросил он.

– Все, о Суд Совести, – ответил кади.

– А это… может, кто другой позаимствовал накопления? Подглядел да и откопал сокрытое?

– Они уверяют, что сие невозможно, о Праведный! И это единственное, в чем они показывают согласно!

– А следственный эксперимент проводили?

– Что, повелитель? – озадаченно спросил кади.

– Ну, там, на место преступления, отпечатки пальцев, там, может, это… грязь под ногтями. Кто-то ведь отрыл, перезахоронил?

– Что до грязи под ногтями, то сие у них имеется в избытке, – вздохнул кади, – ибо люди это низкие и нечистоплотные. А что до отпечатков пальцев, то, что ты под сим разумеешь, мне неведомо. Они там все залапали, пока раскапывали пустой тайник, – и друг друга в том числе. Ибо хватали друг друга за рукава и полы, да и за грудки тоже, крича: «Ты виноват!», «Нет, ты виноват!», «Вор!», «Разбойник!» и прочие оскорбления.

– А допросить? – ласково, наподобие Джамаля, осведомился Шендерович.

– Ну, немного допросили, не без того, – вздохнул кади, – ну так они то сознаются, когда уж совсем невтерпеж, то опять спохватываются, отказываются от своих слов и начинают валить друг на друга.

– Ну так осудите всех! – нетерпеливо сказал голодный Шендерович.

Гиви внутренне содрогнулся. Кади содрогнулся наружно.

– Как можно? – воскликнул он, позабыв прибавить «повелитель». – Все они жулики, ежели честно, но виноват-то один!

Джамаль громко и протяжно, явно демонстративно вздохнул. На честном лице кади постепенно проступало глубокое разочарование, как у ребенка, у которого обманом отобрали конфету. Гиви стало стыдно.

Бедный Миша, думал он, ему же еще хуже! Он же на виду! Как же он выкрутится, бедняга?

Шендерович замер на миг, прикрыв глаза.

У подножия трона замер кади.

Пол чуть-чуть покачнулся.

Придворные вновь начали перешептываться.

Шендерович открыл глаза.

– Мелкое это дело, о кади! – произнес он звучно. – Незначительное это дело!

– Э? – оживился кади, в глазах которого вновь вспыхнула надежда.

– Столь незначительное, что оно недостойно моего времени. С ним и мой визирь справится, причем в один миг, – Шендерович величественно кивнул в сторону Гиви, – ибо мудрость его велика и превосходит вашу, хотя и не достигает моей. В чем вы сейчас и убедитесь.

Гиви в ужасе зажмурился, ощущая, как пол уходит из-под ног. Или это опять землетрясение?

Он осторожно открыл один глаз.

Все смотрели на него.

Ну и сволочь же Мишка, подумал он.

Он открыл второй глаз.

Сверху благосклонно кивал Шендерович.

– Э? – сказал Гиви.

– Вот! – многозначительно кивнул Шендерович. – Сейчас! Он вам скажет! Слушайте! Слушайте, жители Ирама!

Убью, подумал Гиви.

Он открыл рот – кади тут же с любопытством заглянул в него – и вновь сказал:

– Э…

– Э? – переспросил кади.

Гиви вздохнул.

– Приведите этих людей, – сказал он. – И подкрепите меня яблоками.

* * *

Подозреваемых привели. Все трое были одеты в совершенно одинаковые халаты, причем одинаково потрепанные. На лицах их багровели одинаковые царапины, и они смотрели на Гиви тремя парами одинаковых черных непроницаемых глаз.

Восток, однако, думал Гиви.

Он вздохнул.

– Я рассужу ваше дело, – начал он, судорожно крутя на пальце кольцо, – но вначале рассудите мое. Идет? Ну типа это честно – услуга за услугу… мы ведь деловые люди.

Все трое подозреваемых одновременно кивнули, показав навершия грязноватых тюрбанов.

– Обратился ко мне, – начал Гиви, – один… э-э… царь. Да, один царь! И вот однажды случилось в его стране нечто удивительное!

Рассказ Гиви об одном неразрешимом деле, поведанный в диване в первый день царствия Шендеровича

Дошло до меня, о многомудрые купцы, что в некоей стране росли в соседстве отрок и девушка. И так получилось, что там, где они жили, не было ни других юношей, ни других девушек и не на кого было им смотреть, кроме как друг на друга. А раз уж они смотрели друг на друга, то полюбили друг друга, как водится у молодых, и отрок сказал девушке:

«Поклянись, что не станешь ничьей женою, прежде чем я не дам на то своего согласия».

И девушка поклялась в том, ибо нравился ей тот юноша, поскольку не на кого ей было смотреть, кроме как на него.

Однако ж вскорости ее родители, увидев, что она вошла в брачный возраст, сговорили ее с одним богатым человеком из соседней деревни. И когда показали ей этого человека, то поняла она, что любит именно его, а того юношу любила потому, что не на кого ей было смотреть, кроме него. И отвернулось ее сердце от юноши и повернулось к тому человеку – ее жениху, как это водится у женщин, ибо сердце их переменчиво, как… э-э… ветер мая.

И повенчали ее с тем человеком.

Однако ж было у нее в сердце больше чести, нежели у иных прочих женщин – эх! – и потому, когда осталась она наедине с мужем своим, она сказала:

«О жених мой! Счастлива бы я была назвать тебя супругом, однако ж не могу стать твоею, пока не исполню своей клятвы. А поклялась я юноше одному, живущему по соседству, что не стану ничьей женою, прежде чем он не даст на то своего согласия. И вот теперь сам суди, быть ли мне клятвопреступницей!»

«Не бывать тому!» – сказал ее молодой муж, сам человек честный и достойный. Он взял осла, нагрузил его золотом и серебром, посадил девушку и повез ее в родную деревню, дабы она могла исполнить свою клятву перед тем юношей.

И вот ехали они дорогой и уже к ночи прибыли в ту деревню и постучались в дом к тому юноше. И он, когда открыл дверь, немало удивился, ибо увидел бывшую подругу свою, да еще с неким человеком. И спросил он, какая забота привела их в столь поздний час.

«Друг мой! – сказала девушка. – Вот, росли мы по соседству, и понравился ты мне, а я – тебе, ибо никого я не видела, кроме тебя, а ты – кроме меня. И поклялась я тебе клятвой, что не выйду замуж ни за кого, пока не получу на то твоего согласия. Однако ж, вот, родители мои посватали меня, и поглядела я на мужа моего и поняла, что люблю его больше всего на свете и нет мне без него жизни. А потому возьми с меня выкуп – хочешь серебром, хочешь золотом, но верни мне мое слово, дабы я была свободна, а совесть моя – чиста».

Юноша поглядел на нее и понял, что былой любви в ее глазах уже нет.

И зачем мне любимая, но нелюбящая, подумал он тогда и сказал так:

«О былая невеста моя! Разве можно уловить в силки ветер! Так и женская любовь – не удержишь ее силой! А потому я тебя отпускаю. А раз осталась верна ты клятве своей, нет у меня в сердце ни зла, ни обиды! И выкупа я с тебя не возьму! Ибо ты уже дала мне выкуп, показав, что и женщина способна если не хранить верность, то, по крайней мере, держать слово, и сохранила мне тем сердце и надежду на новую любовь!»

А молодому мужу сказал он:

«Забирай свое золото и серебро и радуйся в мире доле своей, ибо досталось тебе сокровище дороже всего золота и серебра, что есть у тебя в доме! Ибо любящих много, но честных и верных – мало!»

И так он простился с ними, и они, радостные и с легким сердцем, пустились в обратный путь.

И так они торопились оказаться в объятиях друг друга, что не стали останавливаться ни в доме того юноши, ни в караван-сарае, а шли ночью по дороге, и вот…

Гиви сделал драматическую паузу и выкатил страшные глаза.

…напали на них разбойники!

Ужасные, беспощадные разбойники, с кинжалами и ятаганами, свирепые, как львы пустыни. И отобрали у них все золото, и серебро, и украшения, и даже осла, и уже хотели было отпустить с миром обобранных, но живых и невредимых, как тут глава разбойников по прозванию Шарр-ат-Тарик, свирепый, кровожадный, бесчестный, бессовестный, захотел еще и любовных утех от юной невинной девушки – невинной, говорю я, ибо она еще даже и прикоснуться к своему молодому супругу не успела!

– А! – сказал один из трех спорящих. – Знаю такого!

– Кто ж его не знает! Так вот, видя, к чему идет, девушка расплакалась и так взмолилась к разбойнику.

«Позволь мне, – сказала она, – прежде рассказать тебе об одном случае из моей жизни! Ибо ты, верно, гадаешь, с чего бы мы вдвоем оказались на дороге, да еще среди ночи, да еще с такими богатствами!»

«Времени у меня до скончания жизни моей, – так сказал ей предводитель разбойников Шарр-ат-Тарик, свирепый, беспощадный, – так что рассказывай!»

И рассказала девушка ему историю первого своего сватовства и о том, как поступили оба жениха ее.

И разбойник слушал и дивился, поскольку история сия была поучительна и трогательна.

«Подумай же, – прибавила она в заключение, – муж мой, с которым я была повенчана, не прикоснулся ко мне, пока не исполнила я клятвы своей. И тот юноша, который имел все права на меня, преодолел свою страсть и до меня не дотронулся, да еще и отказался от выкупа и отпустил с миром! Неужели ты, у которого силы поболе, чем у них, да и богатства неисчислимые, поступишь иначе? Не к лицу сильному быть хуже слабых! Итак, оставь себе все золото и серебро, но только отпусти меня с моим мужем!»

И представьте себе, так растрогали ее слова разбойника, что тот, выслушав ее рассказ, поднял глаза к небу и, раскаявшись в том, что он намеревался сделать, ибо не хотел он быть худшим из худших, а хотел быть лучшим из худших, поелику такое возможно, не только отпустил молодую чету на свободу, но и возвратил полностью все деньги и драгоценности до последней мелочи!

– Вах! – хором воскликнули слушающие.

– Да, – степенно кивнул Гиви, – такое вот дело. Так с чего я начал? Ах да, царь той земли, что рассказал мне сию удивительную историю, пребывал сам в затруднении. Ибо когда узнал он о случившемся, то поспорил он со своими придворными – кем следует восхищаться более всего. И вот кто говорил – девушкой, кто – первым ее женихом, кто – ее молодым мужем! И так они ссорились и шумели, что позабыли про государственные дела, и все суды у них стоят, и все законы не исполняются, и вот попросил царь сей земли меня рассудить спор да и положить конец сему делу! Однако ж и я сам в затруднении. И вот хочу я попросить вас, о спорщики, в обмен на справедливый суд: не рассудите ли мою задачу – кто ж из замешанных в этой истории более всего заслуживает похвалы?

Спорящие переглянулись. Потом один из них выступил вперед.

– Мне кажется, девушка, – сказал он нерешительно, – ибо она осталась верна своей клятве и сумела соблюсти себя. А такое меж женщин бывает нечасто.

– Я полагаю, о затруднившийся, – сказал второй, – что муж ее заслуживает наибольшей похвалы. Ибо он не дотронулся до нее, прежде чем первый жених не освободил ее от клятвы! Ну и первый жених оказался не менее великодушен, отчего я колеблюсь меж сими двумя, не зная, на ком остановиться! Да и разбойник-то, ежели вдуматься, девушки не тронул! Трудную загадку задал тебе тот царь, что верно, то верно!

– Да что тут трудного? – отодвинув плечом говорящего, выступил третий. – Более всего я удивляюсь разбойнику! Ну, что тот юноша мог от выкупа отказаться, это еще понять можно, но вот чтобы разбойник мало того что пленницы не тронул, так и отдал обратно все деньги? Вот уж воистину чудо из чудес!

– Благодарю вас, – солидно кивнул Гиви и прикрыл глаза.

Кади какое-то время с надеждой наблюдал за ним, потом осторожно наклонился вперед и произнес:

– Э?

– Эх! – сказал Гиви. – Ну так слушайте мое решение, жители Ирама и ты, о кади! Первый из ответивших мне ныне когда-то пострадал из-за женского предательства и носит в сердце глубокую обиду на дочерей Евы, оттого и восхищает его женщина, сумевшая соблюсти клятву! Что же до второго, то женолюбив он не в меру и не в силах сдержать себя при виде женских прелестей. Вот и восхищается он теми, кто сумел не пойти на поводу у своей похоти, ибо сам на такое не способен! Что же до третьего, то… вели придержать его, любезный кади… третий, этот последний, с таким восторгом говорит о деньгах, которые он и не видел даже, не то чтобы в руках держал; так что же он способен сделать с деньгами, когда они попадут ему в руки? Этот их и взял. Вяжите его да и пытайте, пока не скажет он, где спрятал сии деньги!

Спорящий задрожал и упал на колени.

– Не надо! – выл он, подползая к Гиви и пытаясь обнять его ноги. – Я и так скажу!

– А то, – мрачно произнес кади, тогда как люди из его свиты пытались удержать двух разъяренных спутников обвиняемого, яро машущих кулаками и изрыгающих проклятия.

– Ну вот, – удовлетворенно произнес Гиви, – вы меня рассудили, и я вас рассудил, как и обещал. Надеюсь, все удовлетворены?

– Ну?! – торжествующе провозгласил с престола Шендерович, озирая всех гордым взглядом.

– Вах! – вновь воскликнули присутствующие.

– На сегодня все, – отрезал Шендерович, видимо опасаясь, что лавина неразрешимых государственных дел окончательно погребет его под собой. – Все свободны.

Придворные встали со своих мест, пятясь и кланяясь, перешептываясь между собой и многозначительно кивая.

Джамаль, сощуривши глаза, задумчиво озирал нового правителя и его старого визиря.

Шендерович звучно хлопнул ладонями по подлокотникам.

– Вот и мы пойдем, – сказал он, поднимаясь во весь рост, – ибо чувствуем настоятельную потребность подкрепиться и отдохнуть от бремени государственных дел. А, мой визирь?

– Как хочешь, Миша, – печально ответил Гиви.

– Называй меня просто «повелитель», – разрешил Шендерович. И, рассеянно поглаживая изукрашенные подлокотники, заметил: – Интересно, а где сейчас сидит Лысюк?

* * *

– Что тебе, о Дубан? – спросил Шендерович, взмахом руки отпуская танцовщиц.

– Я по делу Масрура, о повелитель. – Дубан пятился и кланялся, пока Шендерович вновь не махнул рукой.

– Да ты садись! По-нашему, по-домашнему! Тут все свои.

Гиви покосился на свирепых мамелюков с ятаганами наголо, стоявших у двери, однако ж возражать не стал.

И почему это Миша их не прогоняет? Даже поговорить спокойно нельзя! Ишь как глазами вращают!

Мамелюков он боялся. Хотя и понимал, что в принципе сие не подобает великому визирю Великого. Тем более что это были вроде как его собственные мамелюки, вернее, мамелюки Шендеровича.

Девушек он тоже боялся. Девицы были разбитные, подмигивали ему и как-то развязно подвиливали задом, отчего Гиви чувствовал себя ужасно неловко. Он полагал, что в этих самых гаремах женщины, по крайней мере, знают свое место. Уважают мужчину.

– Так что там с Масруром, – рассеянно спросил Шендерович, – голову напекло? Или растрясло в походе?

– Ты, наверное, шутишь, о мой повелитель! – несколько озадаченно произнес Дубан. – Сей муж родился в седле…

– Таки да? – заинтересовался Шендерович.

– В переносном смысле, разумеется. Я хотел сказать, что он силен и крепок и столь незначительный поход для него не испытание. Однако же истощен он преизрядно и притом испускает чувствительные для знающих эманации, свидетельствующие о влиянии нечистой силы… Поначалу я даже подумал, что некий упырь – возможно, в облике летучей мыши, а возможно, в каком ином преотвратном обличье – прилетает по ночам пить горячую кровь, но, обследовав его, я не нашел никаких следов изъятия именно сией живительной субстанции. Иные следы все ж имеются, и эти следы свидетельствуют о присутствии иного создания ночи, не менее страшного и губительного, нежели гули-кровопийцы! Ибо далеко не все порождения нечисти питаются кровью!

– И что ты имеешь в виду, о Дубан? – вопросил Шендерович, проявляя умеренный интерес.

– Масрура гложет суккуб, – буднично пояснил звездозаконник.

– Суккуб – это…

– Не гуль, – проницательно отозвался Дубан, подметивший, что Шендерович не силен в современной демонологии. – Суккуб есть демон женского пола или же способный принимать женское обличье, мужелюбивый и сладострастный. Сия страсть служит ему для поддержания его собственных сил, тогда как могучие мужи силу теряют и неуклонно близятся к печальному концу…

– Так, выходит, – оживился Шендерович, – наш доблестный эмир напоролся на суккуба?

– О да! Причем препаршивого. Я погрузил его в транс и, задав несколько соответствующих вопросов, выяснил причину его страданий. Я говорю «в транс», поскольку в бодрствующем состоянии, он, разумеется, не открылся бы мне.

– Почему? – заинтересовался Гиви. – Стесняется?

– Чего тут стесняться? – удивился Дубан. – Дело-то житейское! Со всяким может случиться. Просто никто добровольно не откажется от утех с суккубом. Ибо в любовном искусстве нет им равных. Не хочешь ли сам допросить его, повелитель?

– А зачем? – удивился Шендерович. – Это вроде по твоей части!

– Я могу установить причину его стеснения, – пояснил Дубан, – однако ж не могу ее устранить. Ибо кто ж изгонит сего суккуба, как не ты? На то и царь, о Лунорогий, чтобы стоять меж своими подданными и силами мрака!

Шендерович, который, видимо, несколько иначе смотрел на обязанности царя, кисло сказал:

– Это что ж ты мне предлагаешь? Исполнить право первой ночи, так сказать? Я что, должен так пересуккубить сего суккуба, что он расточит свои силы и испарится во мрак?

– Нет на земле мужа, – твердо сказал звездочет, – который мог бы одолеть суккуба на ложе! Однако ж справиться с ним можно, ежели одолеть его силой духа в собственном его гнезде.

– Точно силой духа? – засомневался Шендерович.

– Точно, Бык Пустыни! Как бы тебе в глубине души ни хотелось иного. Однако ж, дабы установить, где его гнездо, следует тебе самому поговорить с Масруром храбрым, пока не пробудил я его от благословенного сна.

– Ладно, – вздохнул Шендерович, – чего уж там! Пошли… побеседуем. Ты, кстати, выяснил, что там с твоими звездными сферами, о Дубан? Ибо потряхивает весьма ощутимо.

– Должно быть, точность приборов моих пострадала из-за сих колебаний, – виновато сказал звездозаконник, – да и сама звезда-близнец никак не прекратит свои возмущения, ибо она обращается вокруг единой оси, а сия ось находится в положении весьма неустойчивом. Однако ж в том, что ты Царь Царей, сомнения нет! Ты подкрепил звездные знаки и мудростью, и доблестью, но, что важнее всего, Престол принял тебя! Гибельный Престол Ирамский! Кстати, ты нашел под левым подлокотником некий рычажок?

– Какой рычажок? – холодно спросил Шендерович.

– А! Ну да, ну да…

Дубан семенил за Шендеровичем, а шестеро мамелюков с обнаженными сверкающими ятаганами шествовали впереди, распахивая попадающиеся на пути двери. Гиви с интересом поглядывал по сторонам – откуда-то доносились смех и обрывки музыкальных аккордов, мимо пробежал мальчик в одних лишь шальварах, обеими руками держа перед собой поднос с фруктами, за ним, переваливаясь и распустив хвост, неторопливо прошествовал павлин; одна из драпировок откинулась, и на Гиви уставился блестящий черный глаз…

Казалось, весь дворец празднует восшествие на престол нового правителя.

– Миша, – шепотом спросил Гиви, едва поспешая за широко шагавшим Шендеровичем, – о каком рычажке он говорил?

– Какой рычажок? – удивился Шендерович. – Не было никакого рычажка… Ясно?

– Ясно, Миша, – печально ответил Гиви, – только это механизм какой-то, наверное… Так я и думал, что в этот трон что-то вделано такое! Не может же он сам по себе! Если ты его правильно включаешь, он тебя аккуратно поднимает наверх…

Шендерович пожал плечами.

– Говорю тебе, ничего не было подобного сему рычажку, о мой визирь, – холодно сказал он.

И уже было двинулся дальше, но Гиви поймал его за рукав:

– Миша, ну почему ты так говоришь? Не надо так! Этот Дубан, он наверняка затеял какую-то интригу… они тут все такие. Может, он с твоей помощью хочет этого Джамаля скинуть – вон тот с какой кислой рожей сидел! Что ему стоит? Он же звездочет, уважаемый человек! Сказал, что ему звезды нашептали, они и поверили. Указал на тебя! А ты и рад! Ну какой ты царь, Миша? Ты ж инженер!

Шендерович холодно взглянул на него и высвободил руку.

– Это я в Одессе был инженер! – сухо сказал он. – Причем плохой. А тут я царь! Причем законный. Откуда ты знаешь, может, я всегда был царем? Может, меня подменили в детстве?

– Миша, ну подумай, что ты несешь! Ты вообще хоть знаешь, куда мы попали? Где ты царь, слушай? В каком месте? В какой стране?

– А хрен его знает… Какая разница? Я их тут на ноги поставлю! Транспортное сообщение, радио, телевизор… Цивилизация-канализация. Торговые контакты наладим. Туризм развернем! Сам видишь, им тут какие-то конкуренты экономическую блокаду устроили. Посадили каких-то уродов в скалах, воют они там, пиротехнику всякую пускают… людей пугают… а этим мало надо! Народ тут, сам видишь, дикий, суеверный…

– Поторопись же, о повелитель, – воскликнул Дубан, обернувшись, – а иначе погрузится доблестный Масрур в глубокий сон и не способен будет отвечать на твои вопросы!

– Давай, визирь, шевелись, – нетерпеливо подтолкнул Шендерович, – и не препятствуй мне, ибо исполняю я свой царский долг…

– Как хочешь, Миша, – печально отозвался Гиви.

В небольшой комнате помещений царской стражи окна были затенены. Сюда перенесли Масрура из тронного зала на жесткое узкое ложе, где он и лежал, закрыв глаза. Однако ж Гиви видел, что глазные яблоки эмира шевелятся под веками, и ему стало страшно.

Рядом стоял небольшой тазик с красной загустевшей жидкостью на дне и лежал окровавленный ланцет.

– Кровь я ему пустил, – пояснил Дубан, – ибо она отравлена сладострастным суккубовым ядом.

– А-а, – сказал впечатленный Шендерович, – да уж, хреново он выглядит!

– Суккуб, – многозначительно кивнул Дубан, понизив голос.

Он наклонился над лежащим, прошептал что-то, и тот, не открывая глаз, задвигал глазными яблоками еще быстрее, а потом, потянувшись за руками звездочета, сел на ложе.

Гиви стало еще страшнее.

– Отвечай, о Масрур, – грозно повелел Дубан, – ибо твой царь и властелин здесь!

– Слушаю тебя, о Звездорожденный, – произнес Масрур замогильным голосом.

– Э? – Шендерович неуверенно поглядел на Дубана.

– Спроси его о сем суккубе, – прошептал звездочет.

– Расскажи мне о сем суккубе, о Масрур обольщенный! – загремел Шендерович.

Масрур блаженно улыбнулся, не открывая глаз:

– Неземное блаженство несет она с собой, неутомимая в любовных играх и неистощимая на ласки. Счастлив воистину тот муж, что оказался в ее объятиях! Сон в ее объятиях наполнен жизнью, жизнь без нее подобна пустому сну…

– Это, кажется, чего-то особенного, – задумчиво произнес Шендерович.

– Тьфу! – мрачно прокомментировал Дубан. – Нечисть и есть нечисть!

– А с виду она хороша? – заинтересованно спросил Шендерович.

– Несказанно, – отозвался Масрур. – Кто желает получить представление о ее красоте, пусть возьмет вазу чистейшего серебра, наполненную гранатовыми зернами и с розовой гирляндой по краю ее, и поместит ее так, чтобы на нее падала игра лучей и теней. Это даст некоторое представление о дивной красоте ее.

– Да-а, – протянул Шендерович.

– Миша, – осторожно напомнил Гиви, – не обольщайся.

Шендерович не глядя отмахнулся.

– Спроси, где она растянула свои сети, эта паучиха, – каркнул Дубан из-за спины Шендеровича.

– Где ты встречаешься с ней, о Масрур влюбленный? Прилетает ли она по ночам на твое ложе? Или как?

На блаженном лице Масрура отобразилось беспокойство.

– Не скажу, – заупрямился он. – Ты сам ее хочешь, о Великий!

– Скажешь! – проскрежетал Дубан.

– Что до твоего суккуба, о Масрур подозрительный, то не больно-то и хотелось, – успокаивающе проговорил Шендерович, – ибо у меня наложниц без числа и все недурны собою и искусны в любовных утехах, в чем я уже сумел убедиться. Беспокоит же меня исключительно твое состояние, ибо ослабел ты на любовном ложе, тогда как вскорости понадобишься ты мне бодрым и здоровым. Ладно, давай по порядку, ибо сей допрос, вижу я, следует проводить аккуратно и умеючи. Как ты встретился с ней, о Масрур упрямый?

Масрур вновь блаженно улыбнулся своим воспоминаниям.

– Возвращался я из хаммама, – поведал он, – от банщиков и банщиц, от цирюльника и костоправа, от сластей и шербета со льдом, чистый, благоухающий и ублаготворенный, однако ж, проходя мимо заброшенной башни, что на краю базара, почуял я, как некая неодолимая сила влечет меня, и вот, полный любовного томления…

– А! – заметил Дубан как бы про себя. – Знаю я эту башню! Дозорной башней некогда была она, однако ж от сих подземных толчков накренилась у основания и с той поры стоит пустая, ибо предшественник Масрура доблестного вывел оттуда своих воинов, дабы не пострадали они при следующем толчке…

– Именно так все и было, – подтвердил Масрур, – и вот, проходя мимо, услышал я как бы безгласный зов, неодолимый и сладостный, и ноги сами привели меня на верхушку башни, и там ждала меня она, распахнув объятия. И погрузились мы в пучину любовных утех, и мир улетел для меня, и провели мы вечер и ночь в наслаждениях, описать которые я не способен, да и не к лицу это мужу, ибо дело это сугубо личное и тайное…

– Ага! – с интересом проговорил Шендерович.

– Тьфу! – вновь прокомментировал Дубан. – В сей хаммам ходят достойные мужи, воины его посещают; ежели суккуб этот мерзкий и их начнет завлекать, опутывая сетью сладострастия…

– Спроси его, давно он так? – Гиви с неменьшим интересом приподнялся на цыпочки и тоже выглянул из-за широкой спины Шендеровича.

– Давно ты так, о Масрур? – прогремел Шендерович.

– Недавно, – с явным сожалением отозвался Масрур, – три ночи тому впервые познал я ни с чем не сравнимое наслаждение…

– Интересно-интересно… – проговорил Шендерович тоном приглашенного профессора.

Дубан вздохнул и потер руки.

– Ну так, все ясно, – заключил он, – сейчас погружу я его в целительный сон, дабы восстановил он свои силы, а назавтра пусть поест меду с гранатовыми зернами, и ежели сей суккуб не станет боле отравлять его своим похотливым ядом, то, пожалуй, и придет он в себя, ибо вовремя мы заметили сию болезнь его…

Звездозаконник выступил вперед и вновь прянул раскрытыми ладонями, на сей раз от себя, отчего Масрур покорно улегся на ложе.

– Усни, о Масрур, – повелительно произнес он, – и спи, покуда не пробужу тебя поутру исцеленным! – Он обернулся к Шендеровичу. – Впрочем, тебе я скажу, о повелитель: ежели не истребишь ты сего суккуба, так оно и будет продолжаться, пока не иссохнет вконец Масрур несчастный, да еще, подозреваю, вкупе с некоторыми другими видными жителями города Ирама: и старшина купцов, и кади, и вали, и сотники, и тысячники – все посещают сей хаммам, а на обратном пути идут через базарную площадь мимо убежища сией твари.

– Сказано – займусь, значит займусь, – холодно сказал Шендерович.

– Чем скорее, – вздохнул Дубан, – тем лучше. И кстати, – понизил он голос, – настоятельно рекомендую тебе, о повелитель, отправиться туда в одиночестве, как сие ни опасно, ибо неведомо мне пока, кого еще из жителей Ирама оплел суккуб своей сетью!

– Вот возьму визиря своего, и пойдем, – покладисто согласился Шендерович, – он не местный, ему ничего.

Гиви внутренне усомнился. Он ощущал сильный душевный трепет и замирание сердца, поскольку рассказ Масрура его растревожил. Какой, однако, привлекательный этот суккуб!

Он тихонько вздохнул.

– Должен предупредить тебя, о повелитель, – все так же тихо, но внушительно проговорил Дубан, – что сия тварь опасна не только на ложе, но и на поле брани, ибо ей, как и всякому существу, наделенному хоть и малым, но разумом, присуща тяга к самозащите, однако в данном случае сия самозащита осуществляется руками обольщенных мужей. А посему потребно брать гадину врасплох – и быстро!

– Сказано же, пойдем, – отрезал Шендерович, – чего тянуть? Ночью и сходим! Верно, Гиви? Э-э… мой мудрый визирь?

– Ну… – неохотно протянул Гиви, которому в глубине души было жаль суккуба, – надо так надо…

– Ты прав, о повелитель! Сегодня, когда все жители Ирама проведут ночь в празднествах по случаю твоего восхождения на престол, сия нечисть не станет ожидать нападения! Весьма разумно вы намереваетесь осуществить сие предприятие.

– Мы намереваемся! Ты, о Дубан, идешь с нами. Ибо у тебя есть опыт обращения с этими тварями!

– На голове и на глазах, повелитель, – покорно произнес Дубан. – Тем не менее вынужден предупредить тебя, что мои знания о природе суккубов носят чисто умозрительный характер, ибо давно оставил я утехи подобного рода. Да и суккубы на моей памяти Ирам не посещали. Странно, однако же, что он появился незадолго до вашего прибытия! Кстати, государь, не твое ли это?

Он извлек из просторного балахона увесистый сверток.

Шендерович осторожно развернул шелковый платок с бахромой:

– Где ты это взял?

– Люди Шарр-ат-Тарика взяли вас, мы же взяли людей Шарр-ат-Тарика. И было это среди общей добычи, однако ж хранитель замков и ключей благоразумно решил показать сие мне, мне же сие показалось весьма интересным. Так это не твое?

Гиви вытянул шею. В руках у Шендеровича лежал знакомый мешок с атрибутами. Фомка, фонарик и стеклорез, похоже, были в целости и сохранности.

– О да, – согласился Шендерович, – тайные знаки власти. Весьма удачно, что они нашлись, о Дубан! Испробуем их действие в башне. У тебя все?

– На настоящее время – да, – согласился Дубан, – поскольку «все» на все последующие времена означает на деле «конец всему».

– А, – отмахнулся Шендерович, – диалектика.

– Ты разумеешь под «диалектикой»… – осторожно поинтересовался Дубан.

– Весь этот набор побрякушек. Переход количества в качество, единство и борьба противоположностей, все такое…

– Воистину ты Царь Царей, – восхитился Дубан, – ибо мудр и многознающ!

Он вновь поклонился, сложив у груди ладони, и, пятясь, удалился, бормоча под нос: «Переход количества в качество, интересно-интересно…»

– Вот и ладненько, – вздохнул Шендерович, – и мы пойдем, о мой визирь.

Он звучно хлопнул в ладоши. Гиви заметил, что это у него получалось все лучше и лучше.

– Эй, вы! – обратился он к подбежавшим мамелюкам. – Проводите нас в покои. И велите танцовщицам вернуться. К ночи пойдем на суккуба, о друг мой Гиви. – Он закатил глаза к потолку. – И сие может оказаться весьма любопытно.

– Миша, – осторожно проговорил Гиви, семеня за Шендеровичем по прохладному коридору, – мне это не нравится. Чем мы занимаемся, Миша? Выбираться отсюда надо!

– Выберемся, – без особого энтузиазма отозвался Шендерович, – вот передохнем немного и выберемся. Бери от жизни все, мой застенчивый друг! Ну когда еще представится возможность побыть царем, а?

– Это ты царь, – напомнил Гиви.

– Ну и ты не полный лопух, – неуверенно утешил Шендерович, – визирь все-таки.

– Миша, это странное какое-то место…

– Зато богатое, – заметил Шендерович, нежно поглаживая шелковый халат, – и девушки покладистые… Вообще, интересная тут у них жизнь.

– А если трясти не перестанет? Что они с нами сделают?

– Да у них тут звезды перепутались, пока этот Дубан разберется…

– Ох, как бы с нами не разобрались!

– Ну что ты трепещешь, друг Гиви, что ты трепещешь? Все время трепещешь! Иди развейся, отдохни… вон девушки какие! Эй, вы! – Он хлопнул в ладоши. – Можете идти! Вот эта, черненькая, пусть остается! А остальные идите, идите. И ты, друг Гиви, иди… Государственными делами займись или поспи, что ли… а то, как стемнеет, пойдем суккуба ловить!

– Миша, – смущенно сказал Гиви, – ну скажи все-таки, был у этого… престола… рычажок или нет?

Шендерович холодно поглядел на него.

– Говорю тебе, о любопытный, – отчеканил он, – не было никакого рычажка. Ты меня уже достал с этим рычажком. Ступай. Я все сказал!

– Э-э… – начал было Гиви, но рослый стражник у двери выразительно кашлянул, и Гиви смешался. Он подумал с миг, затем приложил руку ко лбу и, пятясь, вышел, сопровождаемый благожелательными кивками Шендеровича.

* * *

– А неплохой у меня город, – одобрил Шендерович, оглядывая подвластные ему владения.

Дворец стоял на возвышенности, и оттого Ирам расстилался перед ними как на ладони. Путаные улочки напоминали лабиринты света – в домах и на плоских крышах мерцали фонарики и масляные плошки, за увитыми виноградом балконами раздавался смех и отдаленные голоса, перекрываемые согласным хором цикад, откуда-то неподалеку донеслось бренчание лютни.

Гиви огляделся.

Звезды дрожали и переливались в небе, казавшись отражением городских огней, но вдали, на горизонте, стояла черная глухая тьма, словно разделительная полоса меж землей и небом.

Воздух был теплым, и ветер дул теплый, но Гиви вдруг почему-то стало холодно.

– Что там? – спросил он Дубана.

– Горы Мрака, разумеется, – зловеще отозвался Дубан, который в предчувствии скорого свидания с суккубом был не в лучшем настроении.

– А там?

У края неба горел один-единственный огонек.

– Обитель вечного старца, – неохотно сказал Дубан.

– Что?

– Святой человек, – пояснил Дубан, – он поселился там в незапамятные времена. Иногда кто-нибудь из его людей сходит с гор, сам же он – никогда.

– А как он выглядит? – заинтересовался Гиви.

– Никто не видел его лица, – терпеливо ответил Дубан, – он же святой! Говорят, он, впрочем, иногда является людям, но при сем принимает любое обличье, по своему выбору и по потребности. Ибо многие тайны ведомы ему, в том числе, говорят, и тайна бессмертия…

– Почему мне не представился? – раздраженно спросил Шендерович.

– Меня это и самого удивляет, о царь, – согласился Дубан, – ибо, пусть даже и не явился он сам, мог бы засвидетельствовать свое почтение любым доступным ему способом. Однако ж, быть может, ему, с его высоты, все, что происходит в долине, кажется одним лишь преходящим мигом.

– А-а, – протянул Шендерович, – ну да, ну да… Я, пожалуй, пошлю ему свое царское благословение. И дары. Достойные дары из своей царской сокровищницы, услаждающие взор, скрашивающие одиночество…

– Если он захочет их принять, – сухо сказал Дубан, – ибо отшельникам чужды мирские блага.

Город постепенно затихал, погружаясь в сон. Огоньки гасли один за другим, на базарной площади купцы запирали лавки, открытые дотемна по такому случаю, жители Ирама расходились по домам, дабы продолжать предаваться веселью в прохладе комнат, за резными ставнями. В караулке у стен дворца грубые голоса стражников перемежались звоном оружия и плеском вина, льющегося из кувшинов.

– Пора, о мои спутники, – сказал Шендерович.

Они двинулись к дворцовым воротам. На сей раз массивные украшенные ворота были закрыты. У калитки в дворцовой стене дремал еще один стражник.

– Пропусти, о сонный! – царственным голосом велел Шендерович.

Стражник вскочил на ноги.

– По особому приказанию повелителя Ирама, – каркнул Дубан, предъявляя мандат, украшенный восковой печатью.

– Сейчас, о путники, – стражник не узнал Шендеровича, которого видел при свете дня и мельком, – только пропущу ослов.

Шендерович скрипнул зубами.

– Он что, издевается? – произнес он сдавленным голосом.

– Отнюдь, о повелитель, – торопливым шепотом произнес Дубан, – сейчас, на вершине ночи, пришла пора выводить нубийских ослов из их стойбищ, ибо сии животные не терпят дневного света.

– Тогда зачем они нужны? – удивился Шендерович.

– Не могу сказать тебе сего, о Столп Силы, но таков обычай. Ирам – единственное место под луной, где еще сохранились сии животные. Их разводят в стойлах, куда не проникает дневной свет, но ведь бедным животным нужно же когда-то поразмяться! Вот и выводят их по ночам, дабы они пощипали свежей травы и порезвились на свободе.

Шендерович пожал плечами.

– Странный вид национального богатства, – заметил он, – и что, кому-то они нужны?

– По преданию, они понадобятся тебе, – сурово сказал Дубан.

– Зачем?

– Сие сокрыто!

За спиной у Гиви раздался душераздирающий рев, перемежающийся икотой. Гиви подскочил и обернулся. Темные силуэты потянулись мимо него, на переднем осле сидел погонщик, предоставляя, однако, животным самим выбирать дорогу и лишь время от времени подхлестывая своего осла для скорости и быстроты.

– Они в наглазниках! – изумленно произнес Гиви.

– Еще бы, – сказал Дубан, – тут для них слишком светло. Однако там, куда не проникает ни один луч света, они видят то, что сокрыто для людских глаз. Днем же они стоят в стойлах, где не то чтобы окна – ни единой щели там нет!

– Кто же за ними убирает? – удивился Гиви.

Он с содроганием представил себе ослепленных рабов, ворочающих горы ослиного помета.

– Служители, причем особо доверенные, – пояснил Дубан, – потомственная должность. Сейчас и убирают, пока ослы на прогулке. Ибо лишь сейчас туда можно войти со светом.

Последний осел прошел мимо Гиви, нагло икнул и рассыпал по брусчатке катышки помета.

– Теперь прошу, – сказал стражник, брезгливо отшвыривая их ногой и доставая из-под полы плаща спрятанный прежде фонарь, – покажите мандат.

* * *

– Тут? – Шендерович лихо закинул за плечо край плаща, скромного, но со вкусом, каковой и полагается царю, путешествующему инкогнито…

– Он так сказал, – мрачно отозвался Дубан.

Башня возвышалась над ними провалом мрака в усеянном крупными звездами небе.

Гиви было неуютно.

Конечно, Миша производил впечатление человека, которому вполне по силам справиться с этим самым суккубом, но Миша вообще производил впечатление. В этом-то вся и беда, печально размышлял Гиви, глядя, как Шендерович деловито извлекает из мешка атрибуты. Фонарик изрыгнул из себя круг света, распластавшийся на выщербленных ступеньках.

– Тут вообще кто-нибудь живет? – спросил Шендерович, глядя на облупившиеся, в потеках птичьего помета изразцы.

– Вороны живут, – пояснил Дубан, – мыши летучие. Теперь вот суккуб поселился. Похоже, сия башня привлекательна для весьма неприятных созданий – недаром ее и караульщики не любили, еще до того, как она накренилась. Ибо все время чудились им какие-то стоны и шорохи. А уж когда накренилась она, любой, сюда входящий, испытывал душевный трепет такой силы, что ноги сами несли его прочь…

– Ничего, – бодро сказал Шендерович, – мы тут все приведем в порядок!

– Не хочешь ли ты сказать, что поставишь ее прямо, как прежде? – усомнился Дубан.

Гиви задрал голову. Башня угрожающе кренилась, упершись верхушкой в одинокую звезду на западном склоне неба. В чернеющих провалах окон не было ни единого огонька.

– В принципе, – задумался Шендерович, – сие возможно. Однако ж хлопотное дело, и прежде, чем его затевать, надобно очистить башню от посторонних. Вот разберемся с суккубом…

– Ну-ну, – вздохнул Дубан.

– Не боись, – Шендерович крепкой рукой похлопал звездозаконника по плечу, – ты еще войдешь в легенду! Будет о чем рассказать внукам.

– У меня нет внуков, – сухо сказал Дубан.

Шендерович пожал плечами и вытащил фонарик. Белый кружок света немедленно пополз по выщербленным ступеням, ведущим в черный зев над крыльцом.

– Любопытное устройство, – заинтересовался Дубан, – а куда заливают масло?

– Тут иной принцип, – пояснил Шендерович, – сей волосок в стеклянном сосуде накаляется под действием силы особого рода…

– Вот в этом? – заинтересовался Дубан, тыча крючковатым носом в стекло фонарика. – Ага! Но тогда в нем не должно быть воздуха, ибо тот, расширяясь, разорвет стекло. А оно кажется мне весьма хрупким.

– Там его и нет, – согласился Шендерович, поигрывая выключателем.

– Сия чаша, вижу, собирает лучи по принципу вогнутого отражателя… забавно-забавно… что, поскольку свет сим манером направляется узким пучком, позволяет оставаться источнику его невидимым для стороннего наблюдателя! Весьма рационально – для магического атрибута.

– Таки да, – согласился Шендерович, – ну что ж, пошли?

Гиви глубоко вздохнул. В башне воздух был сырой, напоенный застарелой пылью и плесенью, и что-то еще примешивалось к нему, неуловимое, отчего сердце вдруг забилось неровно и сильно. Гиви даже слегка придержал его ладонью.

– Шевелись, о мой визирь! – прошипел Шендерович. – Чего встал как соляной столп?

Он недрогнувшей рукой направил луч фонарика в черный проем. Свет выхватил узкие выщербленные ступени винтовой лестницы, которая, заворачиваясь, точно раковина улитки, вела ввысь. Звезды мерцали в узком оконном проеме, видимом теперь изнутри.

– Миша, – безнадежно произнес Гиви, – осторожней!

Шендерович на миг задумался. Потом извлек из мешка с атрибутами фомку и взвесил ее на ладони.

– Бери фонарик! – велел он. – А я понесу сей полезный атрибут! Куда светишь, о бестолковый? Под ноги, под ноги свети! Я ж тебе не нубийский осел!

Он решительно двинулся вперед, перепрыгивая через ступеньку. Гиви торопился за ним, старательно светя под ноги. Дубан, недоверчиво косясь на угрожающий атрибут в мощной руке Шендеровича, замыкал шествие.

На узкой лестничной площадке, кольцом опоясывающей башню, остановились передохнуть.

Гиви осторожно направил луч фонарика вниз – лестница чернела, уходя к подножию башни. Посветил вверх – та же лестница, завиваясь, ввинчивалась в небо. Узкое, в человеческий рост окно вызывало настойчивое желание протиснуться в него и вывалиться наружу. У Гиви закружилась голова.

– Где оно обитает, о Дубан?

Дубан пожал плечами:

– В бывших караульных помещениях, я так полагаю.

– И не сходит вниз? Ни по каким… э-э… надобностям?

– Сие мне неведомо. Полагаю, когда-то тут были отхожие места… что до еды и воды, то, полагаю, они либо не требуются сему созданию, либо оно получает их посредством обольщенных мужей.

Винтовая лестница была узкая и крутая. Гиви подумал, что доблестные мужи успевали порядком выдохнуться еще до того, как встречались с суккубом лицом к лицу… или что там у этой твари вместо лица? Интересно, один эмир к ней ходил или еще кто?

Отдышавшись, они двинулись дальше. Луч фонарика скользил по когда-то белым известковым стенам – неожиданно высветилась причудливая вязь любовного стиха.

  •               На коленях к луноликой я взмолился – улыбнись!
  •               Ты, чей локон, словно мускус, станом словно кипарис!
  •               Так отбрось же покрывало узким лепестком руки,
  •               Я вошел – запри же двери на тяжелые замки!
  •               Никого здесь больше нету, дом зияет пустотой,
  •               Лишь один на целом свете я стою перед тобой!

Ну и ну! – восхитился Гиви, и это Масрур писал! Это ж надо довести человека до такого!

Ниже нацарапано было сердечко, пронзенное стрелой. У Гиви осталось стойкое ощущение, что если стихи начертаны были нетерпеливой рукою в предвкушении свидания, то сердечко обрисовалось уже, если так можно выразиться, вдогон.

Наверное, этот суккуб все-таки очень сексапильный!

Гиви завздыхал – то ли утомился, взбираясь по лестнице, то ли от душевного трепета. Он как-то не представлял себе, как нужно действовать, оказавшись лицом к лицу с суккубом. Тем более лично ему суккуб ничего плохого не сделал. Пока что, честно говоря, даже и не замечал.

На всякий случай Гиви попытался настроить себя на грядущую схватку, выкатил глаза и стиснул зубы. И почувствовал, что боевого духу слегка прибавилось.

Масрур вон какой крепкий, а как его скрутило! Опасная же тварь! Это она, чтобы жертву уловить, прихорашивается, красоту наводит, это… ноги отращивает… а если ее застать врасплох?

Да это ж ужас, что оно такое!

Вот, думал Гиви, вот прямо сейчас эта тварь ка-ак высунется из стены! Жуткая, оскаленная, с кроваво-алым ртом, растрепанными черными-пречерными волосами, свисающими на обнаженную грудь, вытянутся руки с кроваво-красными когтями…

– Осторожней, Миша, – прошептал он.

– Я осторожен, как сапер, – бодро отозвался Шендерович, перебрасывая фомку из ладони в ладонь и взлетая еще на один пролет так быстро, что Гиви едва успевал направлять ему под ноги луч фонарика.

– Не так быстро, – пропыхтел Гиви.

– Он прав, повелитель! Куда торопиться? Поспешность – от дьявола, медлительность – от милосердия, – поддержал Дубан, который тоже успел утомиться.

Они миновали несколько пролетов, угрюмо чернеющих дверными проемами. Все двери были выломаны, окна, прорезанные во мраке комнат, открывались в душную ночь, фонарик Гиви обшаривал пустые помещения, вспугивая летучих мышей.

– Не то, – констатировал Шендерович, проносясь мимо, – и это не то…

– Миша, а вдруг он из-за угла как прыгнет!

– Ну и что? – пожал плечами Шендерович. – Что ты так горячишься? Суккубов, что ли, не видел? Они против нас слабоваты!

Гиви задумался. Из всех его знакомых женского пола на суккуба тянула только полная, внушительная дама из областной налоговой инспекции. Вот уж кто попил из него кровушки…

– Это как смотреть…

– А! – отмахнулся Шендерович. – Слабый пол! Все они на нас паразитируют! Эти просто приспособились лучше остальных!

На верхушке башни располагалось нечто вроде кругового балкончика. Над Ирамом висел месяц, напоминающий ломтик спелой дыни. В его медовом свете поблескивали крыши, мягко переливались выложенные изразцами стены. Далеко на горизонте громоздились горы – черные на черном, напоминая силуэты из бумаги, вырезанные детской рукой.

Гиви погасил фонарик.

Неуловимым очарованием веяло от Ирама, от его белых камней, прохладно светящихся в ночи, от потаенных фонтанов и увитых виноградом террас. Город всех городов, в котором каждый находит именно то, что нужно…

На Тбилиси похож, думал Гиви.

В Тбилиси он ездил еще в пятом классе, когда мама отправила его на лето к дяде Вано и тете Медее, и ему, Гиви, там понравилось.

– Таки хороший у меня город, – снова одобрил Шендерович.

– И вечна будет благодарность твоих подданных, о повелитель, ежели ты справишься с сей нечистью, грозящей ему неисчислимыми бедами, – тактично напомнил звездозаконник.

– Ах да, – небрежно кивнул Шендерович, – нечистью… ну-ка, посвети сюда…

Гиви покорно включил фонарик.

Наверное, думал он, кто-то внизу, на террасе, или на крыше уютного дома вздрагивает в страхе, глядя, как на черной башне то загорается, то гаснет одинокий огонек.

Луч обежал стены, заглянул в углы.

– Ишь ты, – неодобрительно заметил Шендерович, – хитрая бестия!

– Может, ее тут и нет, Миша? – с надеждой спросил Гиви.

Шендерович обернулся к Дубану:

– Не чуешь ли где присутствия суккуба, о звездозаконник?

Дубан вышел на середину комнаты и, впечатляюще раскинув руки, обернулся вокруг собственной оси.

– Эманации есть определенно и достоверно, – подтвердил он. Крючковатый нос звездозаконника втянул застоявшийся воздух. – Сие порождение ночи употребляет духи` и притирания… жасмин, мускус, померанец. Весьма изысканный аромат, ничего не скажешь.

Гиви на всякий случай тоже понюхал воздух. Пахло застоявшейся пылью.

– И где же? – деловито вопросил Шендерович.

Дубан закатил глаза, какое-то время постоял неподвижно – только голова медленно поворачивалась вправо-влево, потом сказал:

– Сюда!

Дверь с балкончика, повисшая на одной петле, скрывала за собой пустую, погруженную во мрак залу – из единственного окна на пол падала узкая полоска лунного света.

Гиви замешкался на пороге – в зале было темно и пыльно.

– Эй, ты, Данко пришибленный, – пихнул его в спину Шендерович, – свети давай!

Гиви покорно обвел фонариком стены и углы.

Зала была меньше, чем показалась сначала, – и совершенно пуста. Фонарик в Гивиной руке дергался, отчего луч выписывал причудливые зигзаги.

– Да свети же! – шипел из-за спины Шендерович.

– Туда направь свой атрибут, о визирь светоносный, – угрюмо проговорил Дубан, – во-он туда!

У стены лежало что-то, что Гиви принял поначалу за дохлую летучую мышь. Но предмет, когда на него упал луч фонарика, расцвел яркими красками – Дубан, подойдя, брезгливо подобрал его с полу двумя пальцами; шелковый платок трепетал в теплом воздухе, Гиви даже показалось, что он сияет каким-то своим собственным светом.

– Сие, без сомнения, оставлено суккубом, – прокомментировал Дубан, – однако ж где он сам?

Гиви с замиранием сердца огляделся. Зала была по-прежнему пуста.

– Прячется, зараза, – пробормотал Шендерович. – Ну ничего! Сейчас выманим! Выйдите, вы двое!

– Миша, – робко сказал Гиви, – можно я с тобой?

Шендерович окинул его оценивающим взглядом.

– Нет, – вздохнул он, – ты лучше на стреме постой. Снаружи, вместе со звездочетом… и фонарик пригаси, а то напугаешь…

Гиви отошел, уязвленный в самое сердце, чувствуя себя полным ничтожеством, на которое не польстится даже суккуб. Шендерович тем временем вышел на середину залы и, размахнувшись, ударил себя в грудь на манер распаленного самца гориллы.

Глухой звук отразился от стен.

Гиви, не выдержав, скользнул на цыпочках обратно в залу и теперь стоял у двери, прижавшись к стене и затаив дыхание.

Судя по приглушенному сопению у него над ухом, Дубан не захотел оставаться в одиночестве.

Посреди залы гордо возвышался Шендерович.

– Эй! – вопил Шендерович, осыпая звучными ударами грудную клетку. – Выходи! Я пришел!

– Хо-оди! – отозвалась башня.

– Эй, милашка! Не хочешь поразвлечься? – уже интимнее, но по-прежнему звучно осведомился Шендерович. – Я, между прочим, царь!

Где-то неподалеку раздался тихий шорох – будто мышь пробежала.

– Миш-ша! – предостерегающе прошипел Гиви.

Дубан рядом с ним быстро проделал ряд сложных пассов, сметая рукавами паутину и пыль со стены.

– Выходи, крошка! Выходи, сладкая моя!

– Миша, осторожней!

Шорох стих.

– Гиви, ты здесь? – спросил Шендерович не оборачиваясь. – Давай-ка туда посвети!

– Потайная дверь! – произнес Дубан со знанием дела. – Ишь ты!

Дверь была пригнана к стене так плотно, что, казалось, составляла с ней одно целое.

Шендерович подскочил к ней и забарабанил кулаками:

– Открой! Открой, голубушка! Ну открой, тебе же хуже будет!

– Похоже, – сказал Дубан с некоторым злорадством, – ты ее спугнул, о страстный!

– Мне бы она открыла, – с достоинством возразил Шендерович, – но вы, о мои спутники, способны устрашить даже суккуба!

Он с минуту поразмыслил, потом махнул рукой.

– Ладно, что с ним чикаться? Я, как Царь Времен, ломаю дверь! – сказал он и поднял фомку.

Гиви послушно светил.

Шендерович, пыхтя, налегал на фомку, пытаясь сорвать невидимый замок. Дверь потрескивала – башня все-таки была очень ветхой.

А ну как рухнет? – с тайным ужасом подумал Гиви.

И словно в ответ на его мысли, башня покачнулась.

– Не разобрался еще со своими звездами, о медлительный? – спросил Шендерович, не оборачиваясь.

– Нет, – сердито проговорил Дубан, – откуда? Я же, вместо того чтобы наблюдать сокрытое, ибо ночь к тому располагает, вышел на сию ловитву… по твоему приказу, кстати, о любящий риск!

– Так не бросить ли нам сии пустые хлопоты и не спуститься ли вниз, – с великолепным самообладанием вопросил Шендерович, – ибо сия обреченная башня, похоже, вот-вот рухнет… полагаю, вместе с суккубом, раз уж он столь глуп, что не желает выходить.

Гиви увидел, как в обращенном на балкон дверном проеме медленно поплыли звезды – верхушка башни описала в небе плавную дугу.

И я так никогда и не увижу, на что похож этот суккуб, подумал Гиви. Масрур знает, а я нет.

– Жалко, э, Миша? – неуверенно спросил он.

– А и хрен с ним, – вздохнул Шендерович.

– Жалко! – уже уверенней заключил Гиви.

К собственному удивлению, он оттолкнул Шендеровича и заколотил кулаками по двери.

– Слушай, – заорал он, – выходи! Ты ж погибнешь! Мы тебе ничего не сделаем. Мы приличные люди!

За дверью было тихо.

  •               О, если б властелин Китая твое лицо увидеть смог!
  •               Он бы склонился пред тобою, рассыпав золото у ног!
  •               О, если б падишах Индийский увидел шелк твоих волос,
  •               Он распростерся бы во прахе, разрушил храмы и чертог!
  •               Зачем ему его хоромы, когда в них твой не блещет лик?
  •               Зачем ему иные боги, коль ты одна – и царь, и бог? —

надрывался Гиви.

За дверью раздался тихий вздох.

  •               Снова арканом любви поймана я, о охотник!
  •               Сколь ни старалась бы я, тщетно бежать мне его!

– Ишь ты, – изумился Шендерович, – стихи читает!

  •               С потолка свалился кусок штукатурки.
  •               На скрижали сердца выбит алеф стана твоего!
  •               Кроме этой дивной буквы, я не знаю ничего!
  •               Ибо ты – плохой Учитель, о любимая моя!
  •               Вот, перед тобой несчастный! Снизойди же до него! —

поспешно отозвался Гиви.

За дверью раздался тихий скрежет, словно кто-то неуверенно отодвигал засов.

– Давай же, Миша, я ее выманил! Как выйдет, сразу хватай! – торопливо прошептал Гиви.

Шендерович, чертыхаясь, стаскивал с себя плащ.

Дверь приоткрылась. На пол легла узкая полоска света. Видно, суккуб, не желая сидеть в темноте, порождением коей он являлся, жег масляную плошку. В проеме обрисовался темный силуэт – Гиви лишь успел заметить, что суккуб сей росту невысокого и формы у него соблазнительно округлые. У него перехватило дыхание.

Но хладнокровный Шендерович, игнорируя эманации суккуба, набросил на суккуба плащ и перехватил образовавшийся сверток поперек талии.

Суккуб отбивался и дрыгал ногами.

– Кусается! – удивленно проговорил Шендерович.

– Ничего, Миша, ничего! Тащи!

– Яд, уносящий ум, на ее зубах, не иначе, – зловеще каркнул Дубан.

Но Шендерович уже, прыгая через ступеньки, несся вниз по лестнице, сжимая в объятиях спеленатого суккуба.

Остальные бежали за ним, ударяясь о стены.

Сверху падали куски штукатурки.

Башня кренилась.

Суккуб визжал.

Они вырвались из ворот, как раз чтобы увидеть, как башня медленно падает набок, – из проломов, точно струйки черного дыма, вырывались стаи ворон и летучих мышей. Отбежав в сторону, Шендерович наблюдал за процессом, укоризненно покачивая головой.

– Что ж ты меня не предупредил, о Дубан, что подобная охота столь опасное дело?

Башня рухнула, рассыпавшись грудой камней.

– Считай, что тебе повезло, о Великий, ибо ты воистину велик, – угрюмо сказал Дубан.

– Я воистину велик, – согласился Шендерович, – ну что, посмотрим, кто тут у нас?

Не выпуская суккуба из рук, он откинул угол плаща.

– Так я и знал, – подытожил Дубан, – у сей твари и волосы цвета нечеловеческого. Разве бывает такой цвет волос?

– Бывает, – вздохнул Шендерович. – Ну-ка, Гиви, посвети атрибутом!

Луч фонарика ударил в лицо суккубу. Суккуб морщился и щурил глаза.

– Алка! – изумленно проговорил Гиви.

* * *

– Так я и думал, – Шендерович, руки которого были заняты, кивнул подбородком на платочек, торчащий из рукава Дубана, – шарфик-то турецкий! Стамбульская дешевка!

– Но что она там делала? – изумился Гиви.

– Вот ты ее и спроси, – сердито сказал Шендерович.

– Э-э… – робко проговорил Гиви, – Аллочка, зачем ты сидела в башне?

Алка посмотрела на него светлыми глазами, в которых отражался луч фонарика.

– Ты кто? – спросила она.

– Я Гиви, – печально ответил Гиви, – слушай, ты меня не помнишь? А Мишу помнишь?

– Какого Мишу? – удивилась Алка.

– Вот этого, – пояснил Гиви, показывая на Шендеровича.

– Здравствуйте, Миша, – вежливо сказала Алка, и что-то такое неотразимое было в ее голосе, что Гиви опять невольно внутренне затрепетал.

– Ну хватит дурака валять! – грубо произнес Шендерович.

– Аллочка, слушай, а как мы на корабле плыли, помнишь?

– На каком корабле? – вновь удивилась Алка.

– А капитана помнишь?

– Масрура? – Алка явно обрадовалась.

– Нет, капитана на теплоходе. Юрия Николаевича… Масрура она помнит, – на всякий случай пояснил Гиви.

– Разумеется, – холодно сказала Алка, – очень даже хороший Масрур. А вас, о мои господа, я в первый раз вижу. И этого мерзкого старикашку – тоже. Может, скажете, я и с ним на корабле плавала?

– Этого еще не хватало, – фыркнул Дубан, одновременно проделывая замысловатые пассы и словно что-то отталкивая от себя открытыми ладонями.

Гиви потянул Шендеровича за рукав.

– Миша, – прошептал он, – она правда не помнит!

– Ты еще скажи, что ее околдовали, о доверчивый, – сухо сказал Шендерович, все больше раздражаясь оттого, что не мог овладеть ситуацией.

Алка оттягивала ему руки, а опустить ее на землю он как-то не решался.

– Не знаю, – неуверенно отозвался Гиви, – может, и околдовали. А может, она просто… приспособилась!

– Это как?

– Может, каждого, кто попадает в Ирам, сей город кроит по своей мерке, понимаешь? Вот ты стал Царем Времен! Алка – суккубом…

– Я, – холодно произнес Шендерович, – всегда был царем!

– Вот именно, – печально согласился Гиви.

– А ты? – сердито спросил Шендерович. – Ты-то кем стал? Лучшим счетоводом всех времен и народов?

Гиви вздохнул.

– Сия способность связывать слова в редифы и газели была у тебя издавна, о визирь? – пожалел его Дубан. – А также рассказывать складные истории, услаждающие слух и напитывающие ум?

– Да вроде нет, – снова вздохнул Гиви.

Он уже давно осознал, что причудливые образы и путаные измышления, переполняющие его мозг, будучи озвучены, на поверку оказывались жалкой банальностью. И даже успел с этим смириться.

– Ладно, – прервал его размышления Шендерович, – подумай лучше, что нам с нашим суккубом делать? Ну, притащим мы ее во дворец в таком виде – и что? Она ж нам всех мужиков перепортит!

– Тьфу ты! – возмутился Дубан. – Или разум твой улетел, о Сияющий? О чем тут думать? Тут, на сем самом месте, прикончить эту тварь, и дело с концом!

– Или ты вознамерился так просто расправиться с суккубом, о старый козел? – спросила Алка, зловеще приоткрыв пунцовые губы. – Или ты, по врожденной глупости своей, полагаешь, что сумеешь устоять против моих чар?

Дубан вновь поспешно задвигал руками, и Гиви заметил, что пальцы у него трясутся.

– Миша, изолируй ее! – завопил он.

Шендерович, у которого была хорошая реакция, вновь поспешно накинул на Алкину голову край плаща.

Изолированная Алка извивалась и шипела, как кошка.

– Отпусти меня, – взывала она из-под покрывала, отчего голос ее несколько утратил призывные обертоны, – отпусти, о смертный, и познаешь неземные наслаждения!

– Сичас! – орал Шендерович, порядком истощенный гаремными танцовщицами. – Разбежалась! – Он сокрушенно вздохнул. – Ну что ты будешь делать?

– Может, если ее поместить в знакомую обстановку… – робко предположил Гиви.

– Откуда тут знакомая обстановка…

– Ну, не знаю…

– Царь Времен, – сокрушался Шендерович, с натугой держа брыкающуюся спеленатую Алку, – и не может справиться с каким-то паршивым суккубом! Позор!

– Ответь мне, о многомудрая! – взывал тем временем Гиви. – Верно ли трактую я следующие строки Моше ибн Эзры из его знаменитого «Ожерелья»:

  •                    Дочь виноградника в радость нам, други, дана,
  •                    чтоб с ее помощью справиться с дочерью дня!
  •                    И потому в череде нескончаемых дней,
  •                    Нами вовек будет превозносима она! —

как вариант старой российской пословицы «Ночная кукушка дневную перекукует»? В смысле, что на любовном ложе вяжутся и развязываются дневные дела? Ибо если мы вспомним, что в Песни песней Сулеймана ибн Дауда невесты, готовые взойти на брачное ложе, обращались к женихам, сравнивая оных с лисятами, а себя – с обитателями виноградников, возможно духами плодородия, и…

– Что? – возмущенно спросила Алка из-под плаща. – Кто тебе сказал такую редкую чушь? Дочь виноградника в «Ожерелье» Ибн Эзры – это, разумеется, вино. Быть может, такая вульгарная трактовка тебя не устраивает, но вино в поэтическом контексте зачастую обладает свойством спасать человека от превратностей судьбы и исцелять его от всякого рода болезней. Между прочим, только ленивый не заметит, что в Песни песней прослеживается совершенно та же аллюзия, поскольку мыслящий человек усмотрит тут явную параллель с эзоповскими «лисой и виноградом» – образ, возможно восходящий еще к древней семитской традиции. Что же до «дочерей дня», то это чистейшей воды метафора, означающая «невзгоды», тем более что подобное определение уже встречалось в двадцать шестом стихе того же раздела…

– Порядок, – сказал Гиви, – вытряхивай ее, Миша.

– А? – Шендерович несколько нерешительно выпростал верхнюю часть Алки из-под плаща. – Ты уверен?

– Ни в чем нельзя быть уверенным под луной, – сказал Гиви, – но это вроде ее естественное состояние.

– С натяжкой, но да, – согласился Шендерович. – Алка, ты в порядке?

– Как я могу быть в порядке? – вопросила Алка, раздраженно охорашиваясь. – Сначала ты меня зачем-то в мешок запихал, потом пристаете с какими-то дурацкими вопросами….

Она огляделась, растерянно моргая.

– Неплохо сработано, о Гиви, – тихонько сказал Дубан, – и все же на вашем месте я предпочел бы перерезать ей глотку. Ибо природа ее неустойчива весьма.

– Это ничего, – печально отозвался Гиви, – она всегда такая.

– Я и говорю, – мрачно согласился Дубан.

– Слушай, Мишка, а где это мы? – Алка наконец-то углядела развалины рухнувшей башни, золотые купола Ирама, на которых играл звездный свет, и черные силуэты гор Мрака, небо над которыми начинало постепенно светлеть. – Это ж, совершенно очевидно, не Стамбул!

– А то! – согласился Шендерович, расправляя истерзанный Алкой плащ. – Это Ирам. Тебе сие слово что-нибудь говорит, о многознающая?

– Разумеется, говорит, – по-прежнему раздраженно отозвалась Алка, – своего рода версия Небесного Града. Шам Шаддад, этот палач народов, вроде бы построил его в пустыне в подражание раю. Понятное дело, Всевышний от него камня на камне не оставил – от Ирама.

– Всевышний просто поднял его в свою ладонь да и перенес в сопредельный сосуд, – сказал сердитый Дубан, – с чего бы, о женщина, ему крушить столь прекрасное творение рук человеческих?

– Содом с Гоморрой он, между прочим, ликвидировал, – заметила Алка.

– Сие совсем другое дело, – отрезал Дубан, – те города погрязли в таком разврате, что даже воздух над ними почернел! Что же до Ирама, то как может он погибнуть, когда он – ось, вкруг которой вращаются миры? Впрочем, что ты понимаешь в этом, о дочь дочери дня!

– В пределах библейского узуса такого понятия, как Ирам, нет, – пожала плечами Алка, – тем более в качестве оси, вращающей миры. Еще в дополнительных источниках, между прочим, излагается версия, что Ирам был разрушен джиннами, восставшими против Господа. Ибо именно здесь окопались они для своей последней битвы….

– Ах да! – хлопнул себя по лбу Шендерович. – Джинны! Давайте, ребята, шевелитесь! У нас еще джинны на повестке дня.

– Мишка, – удивилась Алка, – ты что, совсем крышей поехал?

– Я, между прочим, Царь Времен, – сухо ответил Шендерович. – Он задумался, рассеянно озирая горизонт.

– Впрочем, – сказал он, – джиннов можно отложить назавтра. Быть может, это и произведет на диван не слишком благоприятное впечатление, однако ж меня оправдывает то, что Масрур временно вышел из строя. – В самом деле? – холодно спросила Алка и обернулась к Гиви, осознав наконец его присутствие. – А, это ты! Привет! Послушай, ты хоть мне скажи, что он несет такое? Это ж болезненный бред!

– Он царь, – вздохнул Гиви.

– Да? – опять удивилась Алка. – А я тогда кто? Королева испанская?

– До сей поры ты была суккубом, о мерзкая, – неприязненно пояснил Дубан.

– Еще один псих, – флегматично констатировала Алка.

Они приближались к дворцовым воротам. Небо совсем посветлело, чистые краски утра плясали на зеленых террасах, уступами спускающихся с гор, в узких переулках протяжно кричали водоносы….

– Так все же, – поинтересовался Шендерович, – как ты сюда попала, дщерь дня?

– Чтоб я знала, Миша! Стою я себе в музее, и тут подходит ко мне этот тип…

– Красавец? – оживился Гиви. – Смуглый? В белом костюме?

– Ну не то чтобы красавец, но в общем ничего себе… Представляешь, он меня сразу узнал. Поскольку слышал мой доклад на семинаре у профессора Зеббова. Сказал, что он тут работает над одной очень интересной темой, но возникли некоторые сложности. Он, понимаешь, побоялся советоваться с местными коллегами, поскольку у него уже один раз уперли одну красивую гипотезу, а ему позарез надо с кем-то проконсультироваться. А тут я подвернулась! Представляешь! А мне что, жалко? До вечера еще полно времени, почему человеку не помочь? Тем более он и живет неподалеку от этого музея. В общем, пришли мы, сунул он мне какой-то клочок пергамента, попросил прочесть вслух – ну как бы сверить трактовку. Там на арамейском было. Я читаю, а потом гляжу, он что-то делает! Возится на полу. Я гляжу, а он пентакль чертит. Вокруг меня. Так странно мне стало, Миша… Я замолчала, а он на меня руками машет: читайте-читайте! Я начала читать, а тут пентакль этот как вспыхнет синим огнем. Р-раз!

– И?..

– И все. Пришла в себя, огляделась, ну вот и вы тут… более чем странно, не правда ли? Так зачем ты меня в эту тряпку завернул, Миша?

– Чтоб не простыла, – неопределенно ответил Шендерович.

Алка пожала белыми плечами.

* * *

Караульный, взяв мандат и низко поклонившись, открыл калитку.

– Лицо-то хоть прикрой, – буркнул Дубан.

Алка изумленно оглядывала дворец, сверкающий в лучах восходящего солнца.

– Это и вправду твое, Миша? – удивленно осведомилась она.

– Мое-мое…

– А как…

– Погоди ты! – отмахнулся Шендерович.

Он замедлил шаг и жестом велел остановиться остальным. Гиви заметил, что он озабоченно поглядывал на Алку, что-то бормоча себе под нос. Потом хлопнул в ладоши. Двое стражников из караулки оставили свой пост и кинулись на зов.

– Вот эта, – проговорил Шендерович, показывая на Алку, – бывшая суккубом, а ныне принявшая человеческий облик и лишенная силы своей благодаря моему искусству… так вот, данной мне властью Царя Времен, приказываю: доставьте ее в женские помещения, да поскорее, да закройте на замок, да приставьте к ней не мужчин и не евнухов даже, но женщин, числом дюжина, причем постарше ее да подурнее: такие не дадут ей себя вокруг пальца обвести, ибо невзлюбят ее так, что никакие суккубьи чары не помогут!

Алка вздернула голову.

– Миша, – спокойно спросила она, – так ты все-таки совсем с ума сошел?

Шендерович пожал плечами:

– Ты уж прости. Это временная мера – мне на джиннов идти, а Масрур и так еле дышит. А если ты вновь осуккубишься – как мне тогда без военачальника? Вот увидишь, разгоним джиннов, вернемся, я тебя выпущу, будешь делать что хочешь! В пределах разумного, конечно! Да шевелитесь же, дети дочерей виноградника! Пока она в себе, она вам ничего не сделает.

Стражники опасливо зашли с боков и подхватили Алку под мышки.

– Миша, – торопливо проговорил Гиви, – ты делаешь глупость! Зачем ты с ней так!

– Ничего личного, – Шендерович вздохнул, – политическая необходимость. – Он хлопнул Гиви могучей рукой по плечу. – Да это ж ненадолго. Ну посидит, позлится, кто ж ее обидит?

Алка медленно плыла к женским помещениям, оглядываясь через плечо и меря Шендеровича уничтожающим взглядом.

– Я, конечно, постараюсь позабыть этот твой странный поступок, – любезно улыбаясь, сообщила она, – но не уверена, что смогу это сделать.

– Да ладно, – отмахнулся Шендерович.

– Миша, – укорил Гиви, – ну зачем ты так? Нехорошо. Может, давай ее в мой гарем определим? Я за ней присмотрю! А, Миша?

– Потом, друг Гиви, – отмахнулся Шендерович, – потом разберемся.

Алка вновь обернулась и, окинув взглядом на сей раз Гиви, презрительно и громко расхохоталась.

– Так, значит, у тебя тоже гарем? – во весь голос спросила она. – Надо же, какая удача! Ну и что ты с ним делаешь? Или он – с тобой?

Гиви стоял втянув голову в плечи, ощущая, как краска стыда заливает лицо. Наконец он поднял глаза, чтобы столкнуться с сочувственным взглядом Дубана.

– Чтобы расколдовать суккуба, – негромко сказал звездочет, – надо сего суккуба любить искренне и всем сердцем. А он не может не ответить на твою любовь просто по своей суккубьей природе. Но, будучи расколдован, он уже не является суккубом, а следовательно, способен любить, ненавидеть и презирать по воле своей…. Вот такая печальная история, о мой друг визирь.

– Да, – согласился Гиви, – очень печальная история.

* * *

– Ты грустен, о повелитель, – сказала танцовщица Зейнаб. – Чем мне развеселить тебя?

Гиви вздохнул.

Нет, конечно, приятно, когда к тебе обращаются «повелитель». И девушка хорошая… и зовут ее красиво. Интересно, что там Алка делает, в этом Мишином гареме…

– Быть может, станцевать тебе танец с колокольчиками?

– Станцуй, – меланхолично согласился Гиви, – красивый танец…

– Или спеть тебе песню?

– Спой…

– Или сыграть на лютне? Или и то и другое сразу?

– И то и другое сразу, – махнул рукой Гиви.

– Между прочим, – Зейнаб пожала круглыми плечами, – что бы там ни говорила Ясмин – эта лукавая, эта хитрая, – я беру высокие ноты так, как ей и не снилось…

– Это какая Ясмин? – вяло поинтересовался Гиви. – Такая брюнеточка?

– Ну, такая… – Зейнаб призывно шевельнула бедрами, – с отвислым задом…

Гиви мрачно поглядел на Зейнаб. Местные знатоки женской красоты предпочитали пышные формы. Гиви подозревал, что на этот счет в гареме существуют весьма строгие правила отбора персонала. Зейнаб исключением не была.

– Недаром меня прозвали Зейнаб-лютнистка, о повелитель, – пояснила Зейнаб, многозначительно лаская тонкими пальцами гриф лютни.

– Ты лучше это… – прервал Гиви, морщась от аккордов, пронзительных, точно зубная боль, и лихорадочно перебирая в памяти традиционные гаремные утехи, – слушай, ты лучше сказку расскажи.

– О! – Зейнаб приподняла насурьмленные брови. – А я думала, ты не из таких!

– Слушай, – сурово спросил Гиви, – каких таких?

– Да бабушка рассказывала, был в незапамятные времена один… ну… немножко странный царь, и то не в Ираме, так он помешался просто на этих сказках… но ты не думай, повелитель, нас и этому обучают… Нас вообще обучают всяким тонким штучкам. Истинно царским развлечениям. Так про что тебе рассказать, о жаждущий? Про горбуна и красильщика? Или Далилу-хитрицу? Или, может, про царя Сулеймана и его гарем? Ибо то, что удовлетворяет одного, не удовлетворяет другого…

– Во! – обрадовался Гиви. – Про Сулеймана…

– Ну, тогда ложись вот сюда, повелитель, закрой глаза и отрешись от земных забот. А я расскажу тебе о том, как жил некогда в земле Израиля царь Сулейман…

История о ложном и истинном величии, или о том, что мудрость бессильна против коварства, рассказанная Зейнаб-лютнисткой в сердце мира, Ираме многоколонном…

Жил некогда в земле Израиля царь Сулейман. И был он мудрее всех людей. Восседал он на изукрашенном престоле и судил согласно собственной мудрости и людской справедливости. И небывалого могущества достиг он. Над всеми царями был страх его. Народы и племена становились его данниками, враги и ненавистники – друзьями его. Разумел он язык птиц, и животных, и зверей полевых, олени и газели были его скороходами, барсы и леопарды – оруженосцами его. Повелевал он и над джиннами, благодаря которым проникал в глубины морские и чертоги небесные, и на самый край земли, за горы Мрака, проникал он…

И вот решил Сулейман восславить Господа и построить храм великий, Дом Господень, где были бы окна с откосами, и деревья из чистого золота, и розовый мрамор, просвечивающий на солнце, и кедр ливанский, и яспис, и открытые залы, и потаенные чертоги…

И возгордился Сулейман, ибо повиновались ему духи пустыни и создания вод, и муравьи в подполе и птицы под стрехой, и Левиафан, играющий в морях… и решил, вот, построю я храм, какого ни у кого нет… И будет этот дом из цельных обтесанных камней, ни молота, ни топора, ни какого другого орудия не будет слышно при строении его. И тогда пошел Сулейман в хранилище наилучших сокровищ своих и велел вынести оттуда Скрижаль Силы. А скрижаль эта была сделана еще во времена незапамятные, допотопные, и одни говорили – сотворил ее сам Шемхазай для своих потомков, а другие – что архангел Разиэль по его просьбе и повелению. И была выбита на этой скрижали вся мудрость земная и небесная, и никто не мог ее прочесть, кроме Сулеймана Великого, многознающего, ибо владел Сулейман всеми сущими языками. И увидел Сулейман в скрижали червя Шамир, что разрушает камни и создает их заново, поскольку обладает свойствами тесла и гранила. И был тот червь Шамир величиной с просяное зерно, и самые твердые предметы не могли противостоять его чудесным свойствам.

И сказал Сулейман – вот этот подойдет.

И вновь углубился он в Скрижаль Силы и увидел, что местонахождение червя Шамир известно одному только Азаилу, князю дьяволов. И что Азаил по сю пору замкнут, по повелению Господа, в колодце, каковой находится в пустыне Дудаеля, что в горах Мрака, и запечатан камнем, и погружен во мрак…

И призвал Сулейман тогда Бенаю, сына Иегоиады, себе в помощь и дал ему цепь, выкованную духами земли, а сам надел свой перстень, на котором был начертан Шем-Гамфарош, каковой иудеи числят за имя Бога, а еще взял руно овечье и мехи с вином и поручил духам воздуха перенести все это на край земли, в горы Мрака, в пустыню Дудаеля. И прибыли они в пустыню Дудаеля, в горы Мрака, и видят, вот, во мраке высятся столпы, и меж столпами лежит огромный черный камень, каковой прикован цепями, и под этим камнем зев колодца, и пламя бьется оттуда, алое и зеленое, так что над горами стоит завеса сияния. Но Сулейман мудрый, многознающий, не испугался, а повернул кольцо с Шем-Гамфарошем и вновь позвал духов земли, и сотрясли они землю и уронили столпы. И позвал Сулейман духов воды, и пролили они потоки вод над пустыней Дудаеля, и полилась вода в колодец и погасила пламя. И погасло сияние над горами Мрака, и люди, которые увидели это, сказали – вот, страшное что-то делается на этом краю земли! Не иначе как Азаил вырвался на свободу! И позвал Сулейман духов воздуха, и сняли они цепи, и отодвинули камень, и стало слышно, как стонет и ворочается Азаил в своей пещере… Тогда Сулейман велел Бенаю спустить в пещеру овечий мех, наполненный вином, – и Азаил, мучимый вечным голодом и вечной жаждой, выпил его, опьянел и заснул. И тогда вновь позвал Сулейман духов воздуха, духов воды и духов земли, и все они вместе (а поодиночке боялись они Азаила) связали его цепью Могущества и вытащили на поверхность. И предстал Азаил пред Сулейманом.

И вышел он из сна и начал бушевать. Ибо хотя и выбрался он на поверхность, но страшнее огня земного жгли его цепи Могущества, а пуще того было обидно, что хитростью поймал его человек, сын человека…

Укротись! – сказал тогда Сулейман. – Имя Владыки твоего над тобою! Имя Владыки над тобою!

И узрел Азаил перстень с Шем-Гамфарошем и покорился Сулейману.

И взял его Беная и повел. И Азаил, скованный цепью Могущества, тем не менее был огромен и страшен – он почесал плечо о пальму, и рухнула пальма. А как вступили они в границу обитаемых земель, задел Азаил о дом – и рухнул дом.

Не годится так, – сказал тогда Сулейман. – Шем-Гамфарошем заклинаю тебя – укроти свою плоть! Умались!

И покорился Азаил, и укротил свою плоть, и умалился, и стал как сыны человеческие. Но затаил он на Сулеймана зло за свое унижение и решил хитростью порвать узы и освободиться от цепей. И вот вошли они в град Ерусалима, и был полон Азаил запретным знанием, и гордился Сулейман, что ведет такого… и встретился им по дороге заблудившийся слепой, и помог ему Азаил выбраться на дорогу. Попался им шатающийся без пути пьяный – и того Азаил на дорогу вывел. Встретился им свадебный поезд, шумный и веселый, – заплакал Азаил. Прошли они мимо колдуна, который, сидя на земле, колдования свои производил, – и засмеялся Азаил.

Спрашивает его Сулейман – почему ты помог слепому?

Да потому, – отвечает Азаил, – что об этом слепом оповещено в небесах, что праведник он великий и тот, кто доставит ему хоть временное облегчение, и сам получит временное облегчение, и хоть на гран, но спасет свою душу вечную.

А почему ты пьяному помог тогда? – спрашивает Сулейман.

Да потому, – отвечает Азаил, – что нечестивец он неисправимый. Вот я и доставил ему минутное удовольствие, чтобы еще пуще погубил он свою душу грешную.

А почему ты заплакал, когда увидел свадебный поезд? – спрашивает Сулейман.

Да потому, – говорит Азаил, – что жениху не прожить и тридцати дней после свадьбы, а невесте – тринадцать лет ждать, пока подрастет малолетний деверь ее.

Почему же над колдуном засмеялся ты? – спрашивает Сулейман.

Да потому, – говорит Азаил, – что на том месте, где сидел этот колдун, клад богатейший зарыт. А он ворожит себе, пыжится, а о кладе и не ведает…

Мудрый ты, Азаил, и хитрый, – говорит тогда Сулейман, – однако ж не мудрей и не хитрей меня. Сильный ты, однако ж я сильнее.

Тогда взял Азаил с земли тростину, отмерил четыре локтя и бросил тростину перед Сулейманом.

Вот, – сказал, – все твое пространство, которое останется у тебя после смерти. А ты весь мир захотел покорить, но и этого мало тебе – еще и меня покорить захотел!

Ничего я от тебя не домогаюсь, – сказал тогда Сулейман. – Кроме одного. Я собираюсь построить Храм Господень, и мне нужен для того червь Шамир.

Но у меня нет Шамир, – говорит Азаил, – он не у меня, но у духа морского, и дух морской не доверяет его никому, кроме как петуху Бар, да и то под присягой.

А зачем Шамир петуху Бар? – спрашивает Сулейман.

А он его посредством города строит. Берет в клюв Шамир и приносит его в пустынную местность, необитаемую. Кладет Шамир на скалу – скала раскалывается. Бросает Бар в расщелину семена древесные – вырастают маслины, и смоквы, и кедры ливанские, приходят люди да и селятся там. Сегодня, глядишь, селенье, завтра – уже город.

Хорошо, – говорит тогда царь Сулейман. – Шем-Гамфарошем заклинаю, отведи меня на гнездо петуха Бар.

И вызвал Сулейман искусных мастеров из земли Египетской и повелел им изготовить особый колпак из непрозрачного стекла. И таким крепким был этот колпак, что даже ударом молота нельзя было разбить его. И когда Азаил отвел его на гнездо петуха Бар, Сулейман взял да и накрыл гнездо колпаком. А сам скрылся в укрытие. Прилетел петух Бар, смотрит, а гнездо-то закрыто. Ох, ох! – застонал петух Бар. Ударил по стеклу клювом, но выдержало стекло. Взял он тогда червя Шамир и положил его на стекло, чтобы его расколоть. Тут Сулейман выскочил из укрытия и бросил в петуха Бар комом земли. Петух взлетел, выронил Шамир, тут Сулейман с Азаилом подобрали червя и унесли.

Так, посредством ума своего, и хитрости, и могущества и по совету Азаила, Сулейман завладел червем Шамир. И обтесывал Шамир строевой камень для Храма и Дома Сулейманова, а хранил его Сулейман по совету Азаила завернутым в шерстяную вату в свинцовом сосуде, наполненном ячменными отрубями.

А петух Бар, когда увидел, что не сдержал клятвы своей, и нарушил присягу духу морскому, и не может возвратить червя Шамир, пошел и удавился.

И вырос Храм Сулеймана, где были окна с откосами, и деревья из чистого золота, и розовый мрамор, просвечивающий на солнце, и кедр ливанский, и яспис, и открытые залы, и потаенные чертоги… и говорят, что не было при его постройке поломано ни топора, ни заступа, ни какого другого орудия – ибо строился он без их посредства. А еще говорят, пока строился сей храм, никто в земле Иудейской не заболел и не умер. А еще говорят, что свет лился в окна с откосами не снаружи, но изнутри и освещал весь Израиль, ибо был то свет Божественный…

И прослыл Сулейман самым мудрым под небом и на земле, и служили ему духи морские, и саламандры огненные, и силы земли, и червь Шамир, и сам Азаил ходил у него в помощниках. И постигал он сокровенное и проведывал тайны глубины беспредельной. Имя его гремело среди властелинов, среди мудрых – подвиги его. И к нему, праведному и чистому, посылали сыновей и дочерей своих в слуги и служанки, и вельможи, и цари земные…

И самые прекрасные женщины мира были наложницами в гареме его. И сама царица Савская из града Китора, где деревья посажены еще в первые дни творения и орошение получают от вод Едемских; где серебро, что мусор, валяется на улицах, прибыла почтить его – со всеми своими сокровищами, и со слугами, и со служанками красоты небесной. А фараон Писебханин дал ему в жены дщерь свою Бифию со всяческим приданым, в числе которого был постельный полог, усыпанный самоцветными камнями так, что изнутри напоминал он ночное небо, а в придачу к тому восемьдесят дев из страны Едомской, черных как ночь, тяжелогрудых, с розовыми ладонями, искусных в пении, и девяносто дев из страны Ефебской, смуглых, как закат, и гибких как лоза, высокогрудых, с ладонями, крашенными хной, искусных в пляске. А всего жен было у Сулеймана девяносто девять, а наложниц без числа, и все они сверкали, точно звезды в ночи, и радовали пеньем и музыкой и любовными утехами, и Сулейман днем судил со своего престола, а ночью ублажал себя в гареме, и дни текли как лунные месяцы, а лунные месяцы – как годы, но Азаил все лелеял свою месть и наконец придумал, как отомстить Сулейману.

Предстал он пред Сулейманом (а пока строился Храм, Сулейман держал его при себе) и рек:

Мудрый ты царь и хитрый, а все ж не все тебе ведомо. Хочешь, покажу тебе то, чего ты никогда не видел?

Нет такого, – отвечал Сулейман.

А все ж есть!

Покажи!

Простер руку свою Азаил к стране Тевель – и пред Сулейманом появился человек с двумя головами и двумя парами глаз. И объял Сулеймана страх, однако ж он не подал виду и сказал:

Благословен Господь, Царь Вселенной, давший мне дожить и досуществовать до сего времени! Слышал я от Ахитофеля, что где-то там, под нами, люди живут, однако ж не верил! Ведь глубина земли нашей – пятьсот лет пути, да между той землей и этой землей тоже пятьсот лет пути!

Однако ж, – рек Азаил, – вот он!

Стал тогда Сулейман расспрашивать того человека.

Какого ты роду-племени?

Из рода Адамова я, – отвечал двуглавый человек, – из потомков Каиновых!

Где обитаете вы?

В стране Тевель.

Есть ли у вас солнце и луна?

Есть.

С которой стороны восходит у вас солнце и куда заходит оно?

Восходит с запада и заходит на востоке.

Чем занимаетесь вы?

Пашем, сеем и жнем, стада пасем…

Молитесь ли вы?

Да.

Какова же молитва ваша?

Как многочисленны и благословенны дела Твои, Господи! Все премудро содеяно Тобою!

Ничем вы не отличаетесь от нас, похоже, – сказал тогда Сулейман, – кроме разве что вида. А раз так, то не могу я удерживать тебя силой. Хочешь, верну тебя в страну твою?

Нет у меня большего желания, о царь!

Вызвал тогда Сулейман Азаила и говорит:

Отведи его обратно, человека этого.

Не в моих то силах, – отвечает Азаил, а сам донельзя доволен, ибо близится час его мести.

Заплакал двуглавый человек. Сразу из четырех глаз пролил он потоки слез.

Говорит тогда Сулейман Бенае, сыну Иегодиады:

Вечно так с этим Азаилом. Ибо нет ничего, что он, начав, смог бы завершить достойно. Видно, постоянство не в природе бесов. Ступай, друг мой, устрой этого несчастного так, чтобы ему было хорошо и не тосковал он об утраченной родине.

Тогда Беная, сын Иегодиады, велел отворить сокровищницу, и выдать двухголовому человеку шестьдесят сиклей серебра, и выделить ему участок земли с виноградником, и колодцем, и масличной рощей, и тот потосковал-потосковал, а потом поселился там, и построил дом, и занялся землепашеством, и стал под покровительством Сулеймана одним из богатейших людей на свете, обжился, а потом взял себе и жену, ибо хотя и был он двухголовый, но чтил Господа и жил праведно, и народил он семерых сыновей, а потом взял и умер…

И оставил он семерых сыновей. И шестеро из них были вида обыкновенного, а седьмой же уродился в отца – о двух головах и о двух парах глаз. И, видя то, Азаил потирал руки и хихикал, ибо близился час его мести.

И возник спор меж наследниками того пришельца из страны Тевель. Шестеро из них говорят:

Нас семеро братьев, следовательно, и наследство должно быть поделено на семь равных частей.

Седьмой же говорит:

Не семеро нас, а восьмеро, ибо считают по головам да по ртам. А раз так, то я имею право на две доли в наследстве!

Не иначе как Сулейман рассудит нас, – говорят тогда братья.

Вот, пришли они во дворец к Сулейману и сказали:

Государь наш, то-то и то-то, семеро нас, а брат наш двуглавый говорит, мол, восьмеро! Как наследство делить?

Сидит Сулейман в диване, и Азаил тут как тут.

Как рассудить их, о подданные? – спрашивает царь.

Не знаем, – отвечают они, – и не ведаем. Ибо не под силу нам такое.

Решили отложить дело до утра.

А вечером предстал пред Сулейманом Беная, сын Иегодиады.

Коварное дело, – говорит, – задумал Азаил, о Царь Времен! Мутит он людей! Ходит меж визирей, говорит, мол, хвалится Сулейман своей мудростью, а не так уж мудр – такого простого дела рассудить не может. Нет больше у царя мудрости. А без мудрости – какой он царь? Как он рассудит теперь тяжущихся? Беда пришла в город, нет больше справедливости! Что делать, о Царь Времен!

Ладно, не тревожься, завтра дам ответ, – говорит Сулейман.

А у самого сердце замирает.

Вот ровно в полночь пошел он во Храм, пал на лицо свое и воззвал к Господу:

Владыка мира! Открывшись мне в Гаваоне, не Ты ли сказал – прости, что дать тебе? Не просил я тогда ни серебра, ни золота, одну лишь мудрость просил, чтоб судить людей правдиво. Неужто теперь откажешь мне в своем даре? Неужто допустишь, чтоб торжествовал неправедный?

Сказал – и слышит Глас Божий, сильнее грома, мягче дуновения ветерка:

Просвещу тебя. Ступай, а как солнце взойдет, выйди из дворца и обратись к первому встречному. Все тебе будет по слову Моему.

Обрадовался Сулейман, пошел во дворец да и заснул с легким сердцем. А чуть свет встал и пошел в поле. Ветром легким потянуло, запели птицы, никого поблизости. Ждет Сулейман. Слышит – кто-то песню поет. И голос такой звонкий – словно жаворонок сыплет свои трели с небес! Смотрит, идет по дороге девушка, совсем еще юная – ни красоты, ни стати… Смуглая, хрупкая, точно цветок полевой. Идет, кувшин несет, песню поет.

И это, думает Сулейман, источник моей мудрости?

Однако ж делать нечего. Подходит к ней, кланяется, однако ж себя не называет.

Чем помочь тебе, – спрашивает, – о девушка?

Ничем, – отвечает девушка, – все у меня есть. Сыр овечий, оливы и смоквы, и небо над головой, и виноградник в саду. Вот разве камень отвали от колодца! Ибо нечем мне поить моих овечек.

Отвалил Сулейман камень, наполнила она кувшин, и говорит тогда Сулейман:

Я помог тебе, о девушка, помоги и ты мне! Не поможешь ли ты мне разгадать одну загадку?

Братья мои зовут меня дурочкой, – смеется девушка, – а все ж говори свою загадку! Одна голова хорошо, а две – лучше.

Кстати, – говорит Сулейман, – насчет голов! Жил некогда в земле Тевель двуглавый человек…

И рассказал ей всю историю.

Ой, – говорит девушка, – да это ж проще простого!

Что ты нашла простого там, где сам царь Сулейман испытал затруднения, о девушка? – несколько раздраженно говорит Сулейман.

Да ты послушай, – говорит девушка.

И поведала она ему, как можно разрешить это дело.

И понял Сулейман – то, что говорит ему девушка, истинно и верно.

И пришел он в радость великую, и засмеялся, и сказал:

Чем тебя наградить, о девица? Хочешь, золотом осыплю, хочешь, серебром? Хочешь, камнями драгоценными? С головы до маленьких твоих запыленных ножек осыплю! Погреба дома твоего наполню заморскими винами и сосудами с душистыми смолами, амброй и ладаном, маслом и миррой.

Девушка смеется:

Или ты сам царь Сулейман, что сулишь такие богатства? Хватит и того, что ты помог мне наполнить водою вот этот кувшин. А хочешь, помоги мне донести его до дому!

И когда наступило утро, оно застало Царя Времен Сулеймана у скромного дома неведомой девушки. Поклонился он ее рослым братьям, которые как раз собирались гнать овец на пастбища, наполнил поильницу, попрощался с мудрой девушкой и заспешил в диван. Успел только крикнуть:

Как зовут тебя, мудрейшая из дев?

Суламитой меня прозвали отец и мать мои, – ответила девушка.

И с этим ответом царь Сулейман пошел во дворец.

А в диване уже народу собралось видимо-невидимо. И все войско, подстрекаемое Азаилом, стояло на площади, с копьями и щитами, блистающими на солнце, дабы услышать, так ли справедлив справедливый царь. И все горожане, побросав свои дела, собрались у дворца, чтобы выслушать решение, которое выкрикнут глашатаи. И шум стоял такой, точно под окнами Сулейманова дворца волновалось море. И тогда вошел Сулейман в диван и вошел на свой престол, украшенный львом, и ягненком, и ястребом, и голубкой, и повелел вскипятить воду и налить ее, горячую, в узкогорлый кувшин с изогнутым носиком.

Вскипятили воду, налили ее в кувшин и принесли в диван.

Тогда Сулейман велел вновь привести двуглавого человека и одноглавых братьев его.

Привели их.

Вот, – сказал Сулейман, – сделаем испытание. Если у этого человека одна его голова воспринимает и чувствует то, что происходит с другой его головой, тогда он должен быть сочтен за одного человека. Если же нет – тогда это два отдельных человека. А теперь лейте воду на одну из его голов!

Взяли кувшин да и вылили немного воды на макушку левой головы.

Государь! Государь! – завопили обе головы сразу. – Мне больно! Я умираю!

Одна доля наследства полагается ему, – сказал тогда царь Сулейман, – по праву и по справедливости, ибо это один и тот же человек.

И когда огласили приговор, ликованием преисполнились придворные в диване, и войско Сулеймана начало стучать копьями о щиты, выражая тем свою радость, и люди на дворцовой площади кричали: «Воистину велик Сулейман, царь народов!»

И все хвалили мудрость царя Сулеймана.

Один только Азаил был мрачен.

Не иначе как кто подсказал тебе отгадку, – сказал он.

Господь мой был со мною, – ответствовал Сулейман.

А в полдень собрал он богатые дары, и пять повозок с маслом и миррой, и шестьдесят сиклей серебра, и пять белых волов с вызолоченными рогами, и сел на лучшего своего коня в золотой попоне и серебряной сбруе, и поехал во главе поезда к дому отца и матери Суламиты. И когда увидела все это Суламита, то всплеснула она руками и от смущения убежала в дом. Но доверенные женщины вошли туда, и убрали ее лучшими шелками, и умастили душистыми маслами, и заплели ей косы, и вывели ее, и поставили перед царем Сулейманом. И взял ее Сулейман за руку и поставил перед людьми. И стала она, смущенная, сияющая, как нарцисс Сарона, чистая и благоухающая, подобно лилии долин… и посадил ее Сулейман в повозку под алым балдахином, и велел трубить в серебряные трубы и осыпать повозку розами, и так доставили ее во дворец, и стала она сотой женой царя Сулеймана, самой любимой, самой мудрой. И все радовались и пировали три дня и три ночи, и площадь перед дворцом была усыпана зерном и лепестками роз, и только Азаил был мрачен.

А Сулейман так радовался и гордился, что на радостях возьми и скажи Азаилу:

Ну и чем вы, скажи на милость, сильнее нас, людей?

И отвечал Азаил:

Освободи меня от цепей да передай мне перстень свой, и тогда сумею я показать тебе, чем мы сильнее людей.

Снял тогда с него Сулейман цепи и дал ему свой перстень. И наступил Азаил на Сулеймана и проглотил его. Уперся одним крылом в землю, другим – в небо и, низвергнув Сулеймана, размахнулся и закинул его за четыреста парса.

И сказал Азаил – это тебе за петуха Бар!

И пропал Сулейман, ибо обрек его Азаил скитаться по землям людей и по временам Господа. И так наказан был Сулейман за свою гордыню – за то, что вознамерился он не человеческими руками строить Храм Господень, но посредством беса, которого обуздал хитростью и обманом. И выпало Сулейману скитаться, не зная ни времен, ни расстояний, покуда не умалится он и не станет равен с малыми и не постигнет мудрость истинную, а не ложную и покуда весь мир не станет для него одним храмом…

А что Азаил? А Азаил принял облик Сулеймана, однако ж, боясь взойти на Престол, который одного лишь Сулеймана возносил на себе, все дни и ночи пропадал в гареме. И, будучи бесом, он так ловко ублажал цариц и наложниц, что они лишь дивились, да радовались, что царь наконец-то предпочел гаремные утехи государственным делам. Одна лишь Суламита мудрая удалилась в свои покои и сказалась больной, ибо кое-что показалось ей странным в сем самозваном царе. Однако ж про свои подозрения она пока никому не сказала.

А что Сулейман? Очнулся он в стране Египетской, у своего тестя-фараона, и решил попасть ко двору, дабы обратиться за помощью. Однако стража не пустила его дальше порога.

Я, – говорит Сулейман, – был царем над всем Израилем, а вы не пускаете меня к моему тестю, негодные…

Царь Сулейман, – отвечают ему, – и по сей день восседает в Ерусалиме.

Понял тогда Сулейман, что Азаил принял его облик, и горько зарыдал.

Над утерянным царством своим он плакал и над былым могуществом, а пуще всего плакал он, ибо скучал по прекрасной Суламите, которую успел полюбить пуще жизни своей.

И побрел он по земле и, плача, говорил так:

Что пользы человеку при всех трудах его под солнцем? И это и было всею долею от трудов моих? Был я царем над Израилем, а нынче – царь я только над посохом моим!

И скитался царь Сулейман по странам и народам, и потерял им счет, и помогал людям мудрым советом, и утешал их притчами, и складывал свадебные песни на свадьбах и плачи для похорон, и слово его всегда было к месту и ко времени, а за это люди давали ему подаянье, и тем он кормился, отчего и прозвали его в народе Когелет, что означает «проповедник».

И набрался Сулейман мудрости великой, каковая неведома царям. И вот что было с царем Сулейманом.

А что же Азаил?

А Азаил веселился во дворце, и пил дорогие вина, и ел дорогие яства, и забросил государственные дела, и не стало более справедливых судов, и разогнал он диван, и не держал совета, и смущал умы народу, поскольку, говорят, поставил он в Вефиле и в Дане двух золотых тельцов и, вместо того чтобы обращать своих жен в истинную веру, сам стал поклоняться их идолам, и входил он к женам своим и наложницам во всяческое время, не зная ни пятницы, ни субботы, ни иных запретных дней, и люди начали тревожиться, а в Израиле зрела смута.

И тогда Суламита мудрая позвала Бенаю, сына Иегодиады, и сказала ему – сомневаюсь я, истинно ли Сулейман сейчас царит в Израиле? Сидит ли он на престоле?

Нет, – сказал Беная, – не сидит он на престоле.

Судит ли он справедливо?

Нет, – сказал Беная, – он судит несправедливо.

Блюдет ли он субботу?

Нет, – сказал Беная, – не блюдет он субботы.

Тогда это не царь Сулейман, – сказала Суламита мудрая.

Так кто же это у нас царствует вместо царя? – в ужасе воскликнул тогда Беная.

Ума не приложу и того не ведаю, – отвечала Суламита, – ибо ко мне он не входил со дня свадьбы. Но я спрошу у цариц и наложниц. Ибо на это темное дело пора пролить свет.

И пошла тогда Суламита к женам и наложницам, и принесла сластей, и притираний, и душистые масла, и украшения, и так сказала:

Сердце мое тревожится, ибо вот уже год, как не вижу я царя, господина моего. Что с ним? Не заболел ли?

Нет, – отвечают жены (а они в глубине души рады были, что позабыл Сулейман Суламиту мудрую и не входит больше к ней), – наш владыка бодрый и здравый и бывает у нас каждую ночь и каждый день!

И по пятницам? – спрашивает тогда Суламита мудрая. – И по субботам?

И по пятницам, – отвечают жены, – и по субботам! И трудится он на любовном ложе так, как не трудился смолоду, дай ему Бог здоровья! А что к тебе не ходит, так это оттого, что разлюбил он тебя, ибо ликом ты смугла, а бедрами хрупка, простушка ты эдакая!

Ох, ох! – сказала тогда Суламита мудрая. – Видно, поделом мне царская немилость! Но скажите мне, девушки, не изменился ли царь? Светел ли он лицом? Мудр ли он взором?

Для нас он всем хорош, – отвечают жены.

Пышно ли его одеяние? Роскошны ли его шелка?

Роскошны, как никогда, – отвечают жены.

А скажите мне, простушке, носит ли он ножной браслет, что подарила я ему в знак нашей любви? Ибо из собственных кос сплела я его!

Не знаем мы того и не ведаем, – смеются жены, – ибо не снимает он обуви.

Что, все время? – спросила Суламита.

Ну и что с того? – смеются жены.

Ах вот оно что! – сказала Суламита мудрая и, поклонившись, удалилась.

И вызвала она к себе вновь Бенаю, сына Иегодиады, и сказала – вот, вызнала я все у этих куриц: и не царь Сулейман это вовсе царит у нас в Израиле, а бес Азаил, потому как не снимает он обуви, когда входит к женщинам, – во-первых, потому, что бесы не как люди и делают все, что людям противно, и извращают обычаи, и сотрясают устои, а во-вторых, потому прячет он ноги, что, хотя и в силах он изменить свой облик, есть у него качество, ему неподвластное, – говорю тебе, там у него копыто козлиное!

Ох-ох! – заплакал тогда Беная. – Что же нам делать?

Предоставь все мне, – сказала Суламита мудрая.

И вот позвала она рабынь и евнухов, поваров и музыкантов, и велела устроить пир, и приготовить всякую рыбу и птицу, все, что плавает, и летает, и бегает на четырех ногах, и принести наилучшие вина, и зажечь курильницы с благовониями и послала к мнимому царю, и велела передать так: истосковалась твоя Суламита без ласки твоей, хочет она устроить пир, чтобы ты, светоч земли, возрадовался и развеселился. И как взойдет луна, окажи своей служанке милость великую, приди в ее чертог, ибо ждет она…

И возрадовался Азаил, ибо до сей поры Суламита мудрая скрывалась от него. И оделся в дорогие царские одежды, и, только лишь взошла луна, в радости и предвкушении проследовал в чертог жены Сулеймановой. И увидел, что в чертоге курятся благовония и сияют самоцветы и Суламита мудрая, в светлых нарядах и звенящих браслетах, встречает его с поклоном у входа.

И поглядела на него Суламита и увидела, что совсем он как возлюбленный ее Сулейман, однако ж обуви с ног не снимает. Но она не подала виду, а провела его в покои, и нежно улыбнулась, и усадила его на подушки, и села рядом.

И склонился он к ней, желая обнять ее, но она, отстранившись, сказала – услади себя сначала вином и освежи яблоками, о мой любимый, изнемогающий от любви! И сама подносила всяческие блюда, приправленные душистыми травами и воспламеняющими пряностями, и сладкое вино, и горькое пиво, и поел Азаил, и насытился, и возжелал Суламиту пуще прежнего. Но она вновь уклонилась от его объятий и сказала – услади сначала свой слух музыкой, а взор – танцами, господин мой! И хлопнула в ладоши, и позвала музыкантш, и певиц, и танцорок, и они запели любовные песни, и зазвенели браслетами, и колебались станом, и пуще прежнего разгорелся огонь желания в Азаиле коварном. И вновь бросился он к Суламите мудрой, желая ее обнять, однако она вздохнула, и отстранилась, и заплакала горько, говоря – не любишь ты меня и затаила я на тебя обиду.

В чем обида твоя? – спрашивает тогда Азаил.

Да вот сколько я просила тебя надеть мне кольцо на палец, столько раз ты уклонялся и уходил и ни разу не сделал по желанию моему!

Все я сделаю по желанию твоему! – воскликнул распаленный Азаил.

Тогда дай мне надеть кольцо вот это, – сказала Суламита мудрая, – ибо поклялась я сама себе, что не войдешь ты ко мне, пока не будет у меня на пальце этого кольца.

Дуры вы, бабы, – сказал тогда Азаил, – ибо, когда есть у вас все, вам надобно еще больше!

Однако ж снял он кольцо с Шем-Гамфарошем и надел его на палец Суламиты.

И тогда хлопнула Суламита в ладоши, и вбежали стражники, и она, указывая на Азаила, велела – вот, взять его!

Что ты творишь, безумная, – воскликнул тогда бес, – я же Сулейман, твой возлюбленный владыка!

Не знаю, где сейчас мой возлюбленный владыка, и не ведаю, – отвечала Суламита, – однако ж ты – не он, а бес поганый. И вот уже двенадцать лун, как мутишь ты воду, и бесчестишь жен Сулеймановых, и не блюдешь субботы, и судишь неправедно! А коли не верите мне, снимите с него башмаки!

И тогда закричал Азаил – верни мне кольцо, о коварная!

А кольцо было такое, что его ни за что не взять силой, а можно лишь отдать по своей воле, и Суламита, когда это услышала, засмеялась и сказала – вот вся ваша бесовская хитрость чего стоит! Ну и чем вы сильнее нас? Ты думал обмануть женщину, однако же женщина обманула тебя. И не получишь ты кольца и власти царской и престола, и будешь ты отныне ползать во прахе и шевелиться во тьме, как тебе и подобает.

И схватили Азаила и стащили с него башмаки – и верно, там у него копыто козлиное.

И стали кричать – вот, истребить его!

Но Азаил отвел им глаза и исчез и никогда отныне не показывался на глаза Сулейману, хотя и говорят, что он по-прежнему скитается по земле, и принимает разные обличья, и судит неправедно, и сеет смуту, и подстрекает народы.

И вот что было с Азаилом.

А мудрые мужи Израиля, придворные и судьи, пришли к Суламите и склонились перед ней и сказали – ты прогнала беса, царя ложного, верни же возлюбленного царя нашего, царя истинного!

Не в моих то силах, – возразила Суламита, – однако же, полагаю, он сам вернется, когда придет его время, а нам надлежит ждать и быть готовыми.

Что ты говоришь такое, – тогда вскричали они, – ибо у тебя Шем-Гамфарош, так повели ему обернуться и вернуться с царем нашим Сулейманом!

Не будет того, – ответствовала Суламита, – ибо открылось мне, что лишь Сулейман и потомки его могут владеть Шем-Гамфарошем и приказывать ему, а у меня он лишь на хранении.

Тогда отдай Шем-Гамфарош нам, – закричали сановники, – мы уж сами решим, как нам с ним поступить.

Не будет того, – ответствовала Суламита, – ибо, взяв его, вы впадете в соблазн и станете ничем не лучше Азаила, беса коварного, любострастного.

И сановники ушли ни с чем, ибо, как уже говорилось, Шем-Гамфарош нельзя было взять насильно, а лишь по доброй воле. И Суламита мудрая закрылась в своих покоях и велела не тревожить ее более, пока не придет ее повелитель Сулейман, царь истинный.

И вот что было с Суламитой мудрой.

А Сулейман бродил по земле, и утешал притчей, и помогал советом, и карал нечестивых, и радовал мудрых, и много новых стран познал он и удивительных обычаев, и дошел он до Эдемских врат, откуда вытекал источник жизни, и до гор Мрака, где высились врата в преисподнюю, и слышал он пенье ангелов и зубовный скрежет демонов, и видел саламандр, играющих в огне, и Левиафана, играющего в морях.

Но все пуще тосковал он по земле Израильской и по Суламите мудрой, и вот однажды проснулся он в дальней стороне, глянул на свой посох – и видит, посох его зазеленел и зацвел, точно розовый куст. Вот, сказал тогда Сулейман, пришло и мое время. И направил он стопы свои в землю Израильскую. Но так долго шел он, что еще двенадцать лун минуло, прежде чем оказался он дома. И вот, шел он по красной, сухой, благословенной земле Израильской, говоря – я ваш царь, Сулейман, вернулся, ибо был я в изгнании. И кто верил ему, а кто не верил.

И так проходил он мимо одного дома, и вышел ему навстречу хозяин, человек богатый, и поклонился, и сказал – государь мой, царь! Соблаговоли же зайти ко мне и призреть на меня сегодня. И повелел тот человек провести Сулеймана в верхние комнаты и подать на стол тельца жареного и всякие яства и, когда Сулейман, возрадовавшись, приступил к пище, начал говорить – то-то ты едал, когда был царем?

И заплакал Сулейман, и встал, и вышел, и сказал – вот, всякий теперь торжествует надо мною… и так, плача, прошел он мимо хижины бедняка, и тот, завидев его, выбежал навстречу и сказал – государь мой, царь! Окажи и мне честь, зайди же ко мне!

Уж не затем и ты зовешь меня, чтобы посмеяться над моею бедою? – вопросил Сулейман.

Государь, – ответил тот, – нет у меня яств роскошных, нету и верхних покоев, однако ж, все, что есть у меня, готов я отдать тебе. И позвал его в хижину, и омыл ему ноги, и подал на стол все, что было в доме (дикий чеснок и горькие травы), и, пока Сулейман ел, утешал его. Благословен ты у Всевышнего, – сказал бедняк, – и возвратит он тебе царство твое, ибо Господь как наказует – так и милует. А царское достоинство не умаляется в изгнании.

И возрадовался Сулейман, и пошел он ко дворцу своему и велел позвать советников. А был он в рубище и с посохом, и стража решила, что это помешанный, возомнивший себя государем. Но все ж, помня наставления Бенаи, сына Иегодиады, поставили его перед советниками в диване, и те, не узнав его, спросили – кто ты?

Я царь Сулейман, государь ваш, – отвечал тот.

Воистину безумен этот старик, – сказали советники.

И тогда вмешался Беная, сын Иегодиады, и спросил – а не знаешь ли ты то-то и то-то?

И на все вопросы отвечал Сулейман связно и разумно и поразил спрашивающих мудростью великой.

Тогда еще раз спросили его – кто ты?

Сказано вам, царь Сулейман я, государь ваш, – вновь ответствовал Сулейман.

Странно, – сказали мудрые старцы, – обыкновенно юродивым однопредметное помешательство несвойственно. Ну, раз ты утверждаешь, что ты наш царь, поглядим, примет ли тебя Престол твой?

И они ввели Сулеймана в тронный зал, и лишь ступил он на первую ступень Престола, как изваяния возрадовались и лев и ягненок протянули лапы свои, чтобы мог Сулейман, опершись на них, взойти на трон. И слетела горлица серебряная с возвышения и возложила венец на царскую главу, и все воскликнули – воистину, вот царь!

И Беная, сын Иегодиады, воскликнул – воистину так!

И затрубили трубы на площади, и Сулейман облачился в царские одежды и весь день пребывал на Престоле своем и судил праведно и справедливо. И пошел он в Храм и вознес молитву Господу за свое счастливое возвращение, и по всей земле Израильской разнеслась весть, что вернулся царь Сулейман, и враги устыдились, а друзья возрадовались. И позвал Сулейман Бенаю верного и спросил – что было тут в мое отсутствие?

Вечно бы ты отсутствовал, о Царь Времен, – ответствовал Беная верный, – если бы не Суламита, возлюбленная жена твоя, ибо всех перехитрил Азаил, ее одну перехитрить не смог.

И велел тогда Сулейман позвать Суламиту мудрую, и когда облачилась она в лучшие одежды и появилась в сопровождении служанок своих и склонилась перед царем, воскликнул тогда Сулейман – вот, возлюбленная моя! Голубица моя в ущелии скалы, под кровом утеса! Покажи мне лице твое, дай мне услышать голос твой, потому что голос твой сладок и лице твое приятно. Жительница садов! Товарищи внимают голосу твоему, дай же и мне послушать его!

И отвечала Суламита – вот возлюбленный мой! Шестьдесят сильных вокруг него, из сильных Израилевых! Пойдите и посмотрите дщери Сионские на царя Сулеймана в венце! Уста его – сладость, и сам он – любезность! Вот кто возлюбленный мой, и кто друг мой, дщери Ерусалимские!

И воскликнули все – вот он, истинный царь и истинная царица!

И сбежал Сулейман с престола и склонился перед Суламитой, и сказала она – вот он, перстень твой, ибо сберегла я его для тебя! Положи же меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою, ибо крепка, как смерть, любовь…

Так сказала Суламита, а Сулейман надел перстень, и заплакал, и проводил Суламиту в ее покои, и окружил великим почетом, а глупых жен удалил от себя, ибо не могли они отличить чистого от нечистого. И жили с тех пор Сулейман и Суламита в мире и радости, пока не пришла к ним разрушительница наслаждений и разделительница собраний. И вот что сталось с Сулейманом и Суламитой. А только говорят, что с тех пор случалось так, что, когда жаркий ветер дул из пустыни, начинал Сулейман тревожиться и в сердце его вступало беспокойство, и он скрытно поворачивал перстень, и говорил Шем-Гамфарош, и уносился телом и душой в странные области, где бродил под странным небом и чужими звездами, и учил неразумных, и просвещал мудрых, и помогал советом, и утешал притчами, ибо понял он, что нет таких земель и таких времен, где бы не нуждался человек в совете и утешении, будь до таких земель пятьсот лет пути… И еще говорят, что грызла его совесть за бедного петуха Бар, невинно загубленного по наущению Азаила, и с тех пор возлюбил он всех тварей полевых и лесных, и находил один язык со всякой птицей в небе и зверем в норе, и служили ему все твари Господни, ибо милость Господня велика, а благость неизмерима. Ибо ведомо Господу, что нет безгрешных, но есть мудрые, нет безупречных, но есть кающиеся, и если один упадет, то другой его подымет, и тем истинные люди и отличаются от всяческих бесов и порождений ночи. Хотя говорят, что и порождениям тьмы ведома любовь и раскаянье, но это уже другая история, о повелитель!

* * *

Ветер Гиви не понравился. Он был каким-то неправильным и дул с тупым постоянством, словно исходил от механических лопастей, спрятанных в скальном основании.

Склоняющееся солнце окрашивало базальт в глубокие багровые тона, длинные тени от утесов расчертили землю слегка скособоченными квадратами, отчего та слегка смахивала на шахматную доску. Если тут действительно обосновались джинны, то им присущ некий извращенный юмор, подумал Гиви.

Ударный отряд Шендеровича остановился, вздыбив песок.

Шендерович, гарцуя на Ал-Багум, из-под руки обозрел окрестный пейзаж.

Гиви с завистью обозрел Шендеровича.

Смотрелся Миша великолепно.

И как это у него так лихо получается, вздыхал про себя Гиви, вон как сидит на этой своей верблюдице – словно это… родился в седле! И походная короткая мантия как красиво лежит у него на плечах. И вообще, какая стать! Царская стать!

Сам Гиви ерзал на крепком муле – на горячего боевого коня взобраться он так и не рискнул. Что в общем и в целом не говорило в его, Гивину, пользу. Из всего ударного отряда на муле, кроме него, Гиви, сидел один лишь Дубан. Но ему можно. Он старенький.

Вон Масрур, уже почти оправившийся от тлетворного влияния суккуба, гарцует на этаком, понимаешь, жеребце! Огонь, а не жеребец! С крепкими бабками и все такое…

Может, Миша правильно Алку изолировал? Миша знает, что делает…

Впрочем, как заметил Гиви, Масрур все-таки выглядел бледновато. Озабоченно как-то… Он тоже обозрел окрестности, не столь живописно, как Шендерович, но вполне профессионально, жеребец его сделал несколько нервных кругов на одном месте, а потом коротким галопом приблизился к Ал-Багум. Ал-Багум на всякий случай презрительно оттопырила губу.

– Ты уверен, что знаешь, что делаешь, о повелитель? – несколько неуверенно вопросил Масрур. – Ибо солнце вот-вот зайдет!

– Вот и хорошо! – жизнерадостно отозвался Шендерович. – Мы их выманим, этих гадов!

– Но во мраке они окажутся неизмеримо сильнее нас!

– Никто, – холодно отозвался Шендерович, – не может быть сильнее Царя Времен.

Гиви вздохнул.

– Эти джинны, – обернулся он к Дубану, – и правда боятся солнечного света?

– Так, о визирь, – мрачно ответил Дубан, который был не слишком воодушевлен своей ролью научного консультанта и предпочитал держаться в арьергарде. – Ибо, лишь стоит прорезаться первым утренним лучам, ангелы с дозволения Всевышнего мечут в проклятых огненные стрелы! Вот они и укрываются во мраке пещер, откуда осмеливаются нападать на проходящие караваны, ибо солнце не проникает вглубь гор Мрака…

– Ага! – сказал Гиви и, ударив в бока своего мула пятками, поскакал к Шендеровичу.

Впрочем, поскакал – это сильно сказано. Так, потрусил…

– Миша, – сказал он, задирая голову, чтобы поглядеть Шендеровичу в глаза, – ты уверен, что выбрал подходящее время суток?

Шендерович пожал облаченными в мантию плечами.

– Опять ты трепещешь, о мой визирь, – скучно произнес он, – расслабься! Ты ж погляди, какая у меня армия! Тысяча человек выступила супротив каких-то жалких джиннов. Орлы! Львы! И никто, заметь, не боится.

– Я-то не орел, – горестно сказал Гиви.

Шендерович пожал плечами. При этом мантия, окутывавшая его царственную фигуру, заструилась на ветру, хлопая крыльями, подобно гигантской птице. Шендерович раздраженно оборвал алмазную застежку, бросив драгоценный шелк под копыта Ал-Багум.

Скалы были пустынны. Казалось, их избегали даже мухи. Ветер монотонно выл в расщелине. За спиной Шендеровича на внушительном расстоянии замер выстроенный в боевом порядке ударный отряд, возглавляемый воодушевленным эмиром.

Гиви оглянулся.

Армия щетинилась копьями, конные гарцевали, сдерживая горячих скакунов, пешие блистали щитами, реяли узкие знамена… Хорошая армия.

– Миша, – робко произнес Гиви, – а разве они все смогут войти в ущелье? Они ж там не развернутся!

– Ты, друг мой, – снисходительно проговорил Шендерович, – если ничего не понимаешь в высоком искусстве сражения, то и соваться нечего со своими дурацкими вопросами! Им и не нужно туда входить, ясно?

Он вновь из-под царственной руки гордо обозрел окрестности. Вход в ущелье чернел, словно горлышко огромной бутыли. Все ждали, преисполненные молчаливого почтения.

– Ну, значит, так, – наконец подытожил Шендерович. – Лично я, как Царь Времен, самую трудную часть задачи беру на себя. Ибо углубляюсь в скалы. Постараемся выманить этих тварей. Ежели они то, что ты говоришь, то солнечные лучи будут для них гибельны. Ежели они – создания из плоти и крови, то стрелы моих храбрецов будут для них не менее гибельны. Вот такой, друг мой Гиви, задуман тактический план!

– Тогда поторопись, Миша, – печально сказал Гиви, – а то солнце сядет…

– Я и тороплюсь, – пожал плечами Шендерович, озирая замершее невдалеке войско. – А теперь мне нужны добровольцы. Две дюжины по меньшей мере, о Масрур!

– Сомневаюсь, что ты получишь много добровольцев, о повелитель, – заметил Дубан. – Ибо никто не захочет соваться в пасть джиннам.

– Что есть доброволец? – рассеянно произнес Шендерович. – Человек, у которого за спиной стоит другой человек, вооруженный луком и крепкой стрелой!

Гиви вновь невольно поежился, но затем заставил себя расправить плечи и набрать в грудь как можно больше воздуха. Когда Миша в таком состоянии, с ним лучше не спорить!

– Кому, как не тебе, о водитель армий, знать все хитрости военного дела, – осторожно сказал Дубан, однако же позволь заметить, что у нас в Ираме люди привыкли с уважением относиться к нечистой силе. И смею уверить тебя, боятся ее не меньше крепкой стрелы.

– Дави на благородство, Миша, – рискнул вмешаться Гиви.

– А, ладно! – махнул рукой Шендерович. – Передай своим людям, о Масрур, что тот, кто последует за мной, станет главой шестидесяти и получит четырех невольниц, двух белых невольников, двадцать сиклей серебра и коня из моих конюшен, коего сможет выбрать сам.

– Слушаю и повинуюсь, Отец Народов, – мрачно ответил Масрур, – однако же позволь заметить…

– И передай своим главам шестидесяти, что не иначе как на собственное их место заступят храбрые, достойные! Итак, ступай и возвращайся с отрядом отважных, однако ж не гонись за числом, ибо проходы в скалах узки!

– Слушаю и повинуюсь, – вновь ответил Масрур, приложив руку ко лбу, развернул коня и поскакал к ощетинившемуся копьями войску.

Гиви с тоской проводил его взглядом. Черногривый кохейлан эмира, большегубый, малоголовый, с мощными бабками и огненным взором, пожирал пустыню подобно гигантскому аршину землемера.

Гиви вновь ударил пятками своего мула, который застенчиво отворачивался от скальных расселин, пытаясь развернуться к ним задом и без проблем ускакать, откуда прискакал.

– Миша, – вновь завел Гиви, – ты все-таки это… не слишком ли плотно… это… запахнулся в одеяние уверенности? Все ж таки джинны…

– Что для Царя Времен какая-то нечисть? – отмахнулся Шендерович.

– А ты уверен, что ты Царь Времен?

– А то, – холодно сказал Шендерович.

– А джинны об этом знают?

Шендерович сверкнул глазами. Потом оглянулся на Дубана, поманил Гиви пальцем и, склонившись с седла, интимно произнес:

– Слушай, ты, романтик! Ты что, веришь в эти сказки? Ну какие джинны? Засели какие-то уроды в скалах, пускают пиротехнику, людей пугают. Этого шарика-тарика помнишь? Ну, дружки его какие-то тут окопались, вот и все…

– Никто, Миша, – твердо ответил Гиви, – никто в Ираме ни разу не сказал про Шарр-ат-Тарика, что он – джинн! Что мерзавец – говорили, что злодей – говорили. Но чтобы, извиняюсь, джинн? Уверяю тебя, они тут прекрасно разбираются, кто джинн, а кто – нет.

– Слушай, – сквозь зубы прошипел Шендерович, – помнишь, что сказал тот тип про гулей? Ежели ты в них веришь, они есть, ежели не веришь, нету… Очень правильная позиция, между прочим! Робкий ты, Гиви, вот в чем дело. Ладно, укороти повод своей судьбы и поехали. Вон Масрур уже добровольцев пригнал! Крепкие мужи, всадники ночи, трубящие зорю, – вот что сейчас потребно! Ибо нет лучше средства против нечисти, чем холодное железо в могучих руках. Давай, о Дубан, шевелись!

– Я предпочел бы остаться здесь, – с достоинством произнес Дубан.

– Ты с кем споришь? – удивился Шендерович. – С Царем Времен? Да не трясись ты, звездочет! Все будет путем! Выманим их наружу, и дело с концом!

– Прости меня за дерзкие слова, о повелитель, но твой покорный слуга позволит высказать сомнение… Просто крохотное сомнение… Насколько я знаю джиннов, в своих жилищах они неизмеримо сильны и истребят всякого, кто осмелится их потревожить.

– Тогда, – раздраженно произнес Шендерович, – если они истребляют свидетелей, да и являются лишь во мраке, откуда вы вообще знаете, что это именно джинны?

– А кто же это еще может быть, о повелитель? – удивился Дубан.

Шендерович сделал знак Масруру, который, крепкой рукой удерживая встревоженного жеребца, встал во главе отряда.

Гиви покосился на звездозаконника. Ему показалось, что тот озирает Шендеровича с холодным академическим интересом. Эх, думал Гиви, так и следит, когда Миша поскользнется…

Шендерович бок о бок с эмиром въехали в скальный проход. Гиви неохотно последовал за ними, направив мула так, что тот почти упирался мордой в белоснежный зад Ал-Багум. Заходящее солнце било всадникам в спину, но караванная тропа, вьющаяся в ущелье, терялась во мраке. Глубокие тени окрасили узкое боевое знамя в черный цвет.

За спиной у Гиви приглушенно шептались лучники и копейщики. Им было неуютно.

Под копытом Гивиного верблюда что-то хрустнуло. Гиви осторожно скосил глаза, ожидая увидеть, понятное дело, человеческие кости, выбеленные песком, однако мул наступил лишь на изящное чрево узкогорлого расписного кувшина. Из кувшина сочилась загустевшая жидкость с резким запахом. Мул чихнул, презрительно сморщив губу.

П-чш-чхи!!! – отозвалось эхо…

– Туда, – хриплым от скрываемого страха голосом произнес Масрур, – там укрылись проклятые!

– Интересно, – пробормотал Шендерович, озирая голые угрюмые скалы, – что они тут жрут? Питаются чем?

– Джинны? – удивился Масрур. – Питаются?

– Наверное, с караванов кормятся… Людей они едят, а, Дубан? Или нет?

Гиви осторожно потянул носом. Никакой застарелой органикой, неизбежной спутницей любой человеческой стоянки, тут не пахло. Пахло почему-то ржавым железом. Ветер, с неизменным постоянством дующий из расщелины, словно исходил из огромной раскаленной духовки с приржавевшими противнями…

– Разъяренный ифрит может сожрать сына Адама, – пояснил Дубан, – однако скорее для удовольствия, нежели по необходимости. Я полагаю, питаются они тонкой материей, навроде пламени, исходящего из той бездны…

– Тут есть бездна? – шепотом спросил Гиви.

– О да, – буднично отозвался Дубан – Там, за стеной…

– С языками пламени?

– О да… – В голосе Дубана прозвучала даже некоторая гордость за такую качественную бездну.

– И что там?

– Это неназываемо.

– А нам туда?

Звездозаконник проницательно взглянул на Гиви из-под мохнатых бровей.

– Ежели бы нам было туда, – сказал он, – то будь наш Царь Времен высотой с башню, а силой – с сотню ифритов, я, пожалуй, отказался бы следовать за ним, даже если бы он угрожал мне смертью за неповиновение. Нет, о визирь, длинные слепые тоннели ведут туда, в самое сердце гор. А караванная тропа все же хоть и проходит по местам темным и опасным, однако ж задевает их лишь самым краешком…

– А-а, – сказал Гиви, которого это объяснение скорее встревожило, нежели успокоило.

Ал-Багум вдруг фыркнула и попятилась.

– Ага! – сказал Шендерович.

Густая лиловая тень так резко пересекла путь, что казалось, тропа растворилась в чернильной луже. Скалы сомкнулись над головой, образовав свод… впереди чернел непроглядный мрак, намекая на темные дела, черную руку и вечную ночь…

Шендерович приподнялся в седле, поводя царственной головой из стороны в сторону.

– Эй! – крикнул он, сложив руки рупором. – Выходите! Я иду!

– Миша, – усомнился Гиви, – может, не надо так кричать? Это ж тебе не суккуб, причем один-одинешенек!

– А как ты их иначе выманишь? – высокомерно произнес Шендерович. – Эй, вы там! Отродья змеи! Ваш царь пришел!

– ХА-ХА, – гулко откликнулся мрак.

Воины за спиной у Гиви зашептались, кони хрипели, прижимая уши и выкатывая белки глаз.

– Повелитель… – неуверенно произнес эмир.

– Все в руках всемогущего рока, – безнадежно заметил Дубан, который, казалось, уже утратил способность волноваться.

Воины взвыли.

Из мрака вырастали призрачные фигуры.

Сначала Гиви принял их просто за фиолетовые пятна, какие начинают светиться в глазах, когда долго вглядываешься во тьму. Затем, к ужасу своему, он увидел, как бесформенные кляксы начали обретать очертания – гигантские, разбухшие руки и ноги, чудовищные головы, зеленоватый, лиловый, белесый свет переливался внутри призрачных тел, точно раствор в стеклянном сосуде.

Ал-Багум, вообще чуткая к сверхъестественным явлениям, заревела так, словно ее уже резали.

– Миш-ша… – прошептал Гиви.

– Ш-ша! – откликнулась пещера.

– Мама дорогая! – охнул Шендерович.

Джинны на глазах уплотнялись, на пустых лицах прочерчивались огненные пузыри глаз, отверзались рты, чудовищные руки отрастили сначала пальцы, а затем и когти…

– Миша, сделай же что-нибудь!

Сзади послышался удаляющийся топот сотни копыт. Каким чудом всадникам удалось развернуть лошадей в узком ущелье, для Гиви оставалось загадкой. Ал-Багум хрипела и слепо тыкалась в стены. Гивин мул безнадежно пытался встать на дыбы, а мул Дубана печально развесил уши – как и его хозяин, смирившись с неизбежным. Один лишь Масрур твердой рукой удерживал своего жеребца, с удил которого летели хлопья пены…

– Миша, ты же говорил, что их нет, если в них не верить!

– Так я уже верю! – орал в ответ Шендерович, пинком разворачивая Ал-Багум.

* * *

Скалы мелькали мимо, точно уносимые потоком воды. Гиви несся втянув голову в плечи – позади слышался тяжкий топот и низкое уханье. Впереди мелькала мужественная спина Шендеровича.

– Сичас! Сичас! – выкрикивал Шендерович, взлетая над горбами Ал-Багум. – Сичас! Выманим их на солнышко…

– Миша! – орал Гиви. – Умоляю! Скорее!

– Да сделай же что-нибудь, ежели ты и впрямь зул-Карнайн! – непочтительно завопил Масрур. – Ибо сожрут нас и костей не оставят!

– Солнце! – откликнулся Шендерович, которого тряска с размаху швырнула обратно в седло. – Солнце их истребит! Так, звездочет?

Молчание.

– Где Дубан? Где этот мерзавец?

– У-ХУ-ХУ!!! – выли за спиной джинны.

Спину Гиви обдало порывом раскаленного ветра.

Впереди маячило светлое пятно. Ал-Багум, почуяв спасение, прибавила ходу и теперь неслась тяжелым галопом, копыта ее, ударяя о камень, высекали ослепительные во мраке искры. Гивин мул последовал ее примеру.

– Вперед же, о неустрашимые! – вопил эмир, подгоняя жеребца и одновременно размахивая кривой саблей.

Гиви показалось, что он извлек саблю в расчете конкретно на Шендеровича.

Мамочка, думал он в тоске, не те, так эти…

Закатный свет был густым, точно липовый мед… Они вырвались наружу, ослепленные тучей песка, взвихренной удирающим отрядом добровольцев. Джинны, оказавшись под угрозой прямого попадания солнечных лучей, несколько замешкались. Гиви видел, как они, слабо фосфоресцируя, толпятся в устье пещеры…

– Ну? – выдохнул эмир, припадая к конской холке.

– Что – ну? – осторожно переспросил Шендерович.

– Они почему-то не хотят истребляться!

– Да, – согласился Шендерович, – засели… окопались… Ну ничего. По крайней мере, дальше они не пойдут…

Он сделал величественный жест в сторону солнца.

– В самом деле не пойдут? – с интересом переспросил эмир, лаская пальцами рукоять сабли. – И надолго ты рассчитываешь их задержать, о Ослиный Хвост?

– Э-э… – неуверенно ответил Шендерович, все больше съеживаясь, точно проколотый воздушный шарик.

Багряный солнечный диск был уже наполовину перерезан горизонтом. Безоблачное небо в совокупности с тучами песка, поднятыми убегающим войском, обещало весьма красивый закат.

– Не смей так разговаривать с царем, ты, трусливый шакал! – вспыхнул Гиви.

– Ежели он царь… – заметил эмир.

– Похоже, – заметил Гиви, – до сей поры ты в этом не сомневался, о Масрур!

– До сей поры этот сомнительный не погружал нас по горло в пучину бедствий, – логично ответил эмир, – но ежели мне предстоит пасть от руки ифрита, то, уверяю тебя, прежде от моей руки падет тот, кто послужил тому причиной…

Гиви оглянулся. В черном устье пещеры джинны плавали над землей, презирая закон земного тяготения. По-своему это было даже красиво…

– Гляди! – завопил эмир. – Еще один!

Нечто восставало из песка, принимая очертания человеческой фигуры прямо под оскаленной мордой жеребца. Сабля взблеснула в руке эмира, со свистом разрезала воздух и ушла в сторону. Доблестный воин еле успел отклонить удар – осыпавшийся песок обнажил звезды и полумесяцы на измятой мантии звездозаконника.

– Тьфу ты, – устало сказал эмир, – да лишит тебя Небо сна и покоя, о Дубан! Зачем ты углубился в этот песок?

– Дурной вопрос задаешь ты, о Масрур, – отвечал Дубан, отряхиваясь и отплевываясь, – проклятая скотина выскочила из-под меня, наподобие стрелы разящей, в цель устремленной. Гляжу я, положение наше плачевно, о оставшиеся?

Шендерович протяжно вздохнул.

– Что бы ты сотворил на моем месте, о Дубан? – спросил он.

– Во-первых, покуда царствующий, – ответил звездочет, – я не на твоем месте, хотя сейчас, полагаю, особой разницы нет. Ибо зев ифрита не разбирает меж мнимым царем и подлинным звездозаконником.

– Миша, не позволяй им себя оскорблять. Сделай же что-нибудь!

Солнце уходило за горизонт, и Гиви казалось, что оно проделывает это гораздо быстрее, чем ему положено. Оно зависло над краем земли, затем распласталось на огненной наковальне, потом и вовсе сократилось до крохотной слепящей точки, каковая, как показалось Гиви, издевательски подмигнула на прощание.

– Что? – безнадежно спросил Шендерович.

Воздушные пузыри во мраке с уходом солнца начали наливаться самостоятельным фосфорным светом. Медленно и лениво, будто пробуя воздух, они выбирались наружу, по мере того как росла, удлиняясь, отброшенная скалами тень…

И это джинны? – мрачно размышлял Гиви, наблюдая за их эволюциями. Я их как-то совсем иначе представлял…

– Ну вели им удалиться! Что ты теряешь?

– Валите отсюда! – заорал Шендерович, размахивая руками, словно отпугивая стаю надоедливых птиц. – А ну, кыш! Пошли вон, паскуды!

– УХУ-ХУ! – ответили джинны.

– Не так! – завопил Гиви, удерживая мула, отчего и вращаясь вокруг собственной оси. – Как положено вели. Ты царь или кто? Стой, тварь дрожащая!

Мул, к его удивлению, замер, ошеломленно моргая.

– Сейчас, – торопливо бормотал Гиви, машинально вертя кольцо на пальце, – не так надо! Скажи… как там эти проклятые Братья демона отпускали… Ага! Ныне же говорю вам: отойдите с миром…

– ОТОЙДИТЕ! – заревел Шендерович, набрав полную грудь воздуха.

– С миром!

– С МИРОМ!

– Во владения свои и обители – и да пребудет мир между мною и вами, покуда вновь не призову вас!

– НЕ ПРИЗОВУ ВАС!

– Словом либо желанием!

Джинны заколебались, еще сильнее напоминая воздушные пузыри, гонимые ветром.

– ЖЕЛАНИЕМ…

– Ибо я царь ваш, повелитель, от начала времен и поныне…

– И ПОНЫНЕ…

Последний солнечный луч вспыхнул ослепительным зеленым огнем и погас. Тени вокруг скал разрослись, покрывая всю поверхность пустыни. В небе зажглась молодая звезда.

Эмир косился на Шендеровича, поигрывая саблей.

– Воистину печальна наша участь, – пробормотал Дубан, сморкаясь в полу мантии.

– Нет! – возразил Гиви. – Глядите!

Воздушные пузыри всплыли еще выше, выстроились в единую ломаную линию, наподобие каравана перелетных гусей, и взвились в небо.

– УХУ-хуу! – раздался замирающий вой.

Гиви, моргая, смотрел, как они бледными светящимися пятнами исчезают в густой синеве.

Где-то далеко, на пределе слышимости раздался ответный восторженный рев убегающего войска.

– Получилось! – ошеломленно пробормотал Шендерович, машинально поглаживая шею успокаивающейся Ал-Багум.

– Такова, видать, воля рока, – философски заключил Дубан.

Эмир спрыгнул с жеребца и, путаясь в полах своей джуббы, подбежал к Ал-Багум.

– Прости, о Царь Времен, – сказал он, становясь на колени и протягивая Шендеровичу саблю. – Прости дурного, неразумного, что усомнился в тебе! Вот моя жизнь, а вот моя голова. Ежели желаешь, возьми и то и другое прямо сейчас!

Шендерович задумался, рассеянно глядя на свои руки.

– Встань, о Масрур, – сказал он наконец, – и пусть эта печальная история послужит тебе уроком. Я – твой царь от начала времен и поныне, прощаю тебя и вручаю свое войско, каковое, кстати, тоже проявило себя не лучшим образом. Полагаю, ты доходчиво растолкуешь им, что приказы правителя надобно исполнять неукоснительно, даже ценою собственной жизни. Встань, о Масрур Верный, мой эмир! Ибо Верным отныне будут звать тебя, поскольку никогда, покуда солнце восходит на востоке, не обратишься ты более против своего царя!

– Слушаю и повинуюсь, мой повелитель! – пылко воскликнул Масрур, целуя полу одеяния Шендеровича.

– Велик и великодушен Царь Времен и Народов, – пробормотал Дубан, дергая себя за бороду, – да к тому ж и могуществен… Однако ж не ожидал я, что выкажет он свое могущество лишь в последний миг…

– Это потому, о Дубан, – холодно сказал Шендерович, – что сперва хотел я испытать вашу верность. И не в укор будь сказано, вижу я, что основа вашей верности соткана из непрочной материи, каковая рвется в годину испытаний. А сейчас повелеваю тебе, о Масрур, пуститься вперед и догнать этих нерадивых. Пускай встретят своего царя, как им подобает, ибо я утомился, изгоняя духов воздуха и огня, желаю подкрепиться, отдохнуть и освежить свои члены ароматной водою…

– Слушаю и повинуюсь, о Солнцеподобный! – вновь отозвался Масрур.

Эк Миша выкрутился, думал Гиви. Теперь они будут у него по струнке ходить. Интересно, он и вправду чертовых джиннов вспугнул этим дурацким заклинанием? Или у них что-то вроде сезонного перелета? Мамочка моя, когда же это кончится?

– Ну ладно, – Шендерович соколиным взором окинул притихшие пески, – поехали, что ли?

Гиви вздохнул. Мул под ним дрожал крупной дрожью, постепенно успокаиваясь. На небе высыпали крупные звезды.

Он оглянулся. Горы Мрака и без джиннов смотрелись неуютно – глухая их чернота была ничем не разбавлена… Неприятные горы.

Гиви приоткрыл рот.

Из дальней расселины вырвался столб света, поплясал в горячем воздухе и втянулся обратно.

И сразу, следом за его исчезновением, дрогнула земля.

* * *

– Царь отдыхает! – сурово сказал стражник из личной гвардии эмира, с саблей наголо застывший у узорчатых дверей в покои. – Светоч вселенной велел его не тревожить!

– Ко мне это не относится, – сухо сказал Гиви, – ибо я визирь его, опора трона, а государственные заботы превыше даже покоя царской особы. Пойди доложи ему, о нерадивый, что приказы и распоряжения уже третий день ждут подписи его высокой руки и что, ежели он не вспомнит о своих прямых обязанностях, в судах засядут нечестивые, а в советах – неправедные… И вообще, передай ему, что его друг Гиви топчется тут у порога, словно какой-нибудь жалкий проситель, или кто там еще…

– Слушаю и повинуюсь, о мой господин, – неуверенно проговорил стражник.

Он сделал знак своему напарнику и исчез за занавеской. Гиви слышал долетающие оттуда неразборчивые голоса, женский смех и нестройное треньканье струн.

Ну есть же личные покои, в конце концов, в тоске думал Гиви, и зачем это он в тронном зале засел? Люди же обижаются!

Он поежился. И это они называют красивой жизнью? Внутри все слиплось от шербета и рахат-лукума, халат провонял ароматными куреньями, а щедрые ласки гаремных красавиц отозвались дрожью в коленках и вялотекущей депрессией. И как только у Миши здоровья хватает?

Стражник вернулся и сдержанно кивнул, вновь неподвижно вытянувшись у наружной стены, – Гиви принял этот жест за разрешение войти.

Тронный зал был освещен все теми же благовонными светильниками – их липкий тяжелый запах пропитал все вокруг. Престол пустовал – Шендерович сидел на подушках, горой наваленных у подножия. Там, где раньше восседали почтенные седобородые старцы, теперь толпились пышнобедрые луноликие гурии, точно стая ос, вьющихся вокруг повелителя, – одна из них наигрывала на лютне, другая умудрялась изображать танец живота, присев на подушки, а третья по виноградине скармливала Шендеровичу увесистую гроздь. Сам Шендерович был в атласном халате, шелковых шальварах и венке из привядших роз, каковой съехал на макушку.

– А! – сказал он неразборчиво, обливаясь виноградным соком, и сделал широкий жест рукой. – Проходи, о мой друг и соратник!

Гиви прошел вперед, чувствуя себя очень маленьким. Он боролся с желанием втянуть голову в плечи и окончательно исчезнуть с глаз присутствующих.

– Да? – благожелательно кивнул Шендерович.

– Миша… поговорить надо бы…

– Отчего ж не поговорить, – великодушно разрешил Шендерович, – да ты садись. Угощайся!

– Спасибо, Миша, я не хочу!

– Что значит – не хочу? Кушай, кушай! Твой царь угощает!

Гиви покорно отщипнул от виноградной грозди.

– Наедине, Миша!

– Так мы ж одни, – удивился Шендерович.

– Ты бы девушек отослал…

– Этих? Ну ладно!

Шендерович сделал рассеянный жест рукой, словно отмахивался от мух.

– Пшли отсюда, – лениво сказал он. – Кыш!

Девушки стайкой вспорхнули с насиженных мест и унеслись за дверь.

– Ну? – вопросил Шендерович, залихватски сдвигая венок на одно ухо. – Да что ты жмешься? Говори, я разрешаю.

– Миша, теперь, когда ты царь…

– Я всегда был царь, – веско отметил Шендерович. – Сомневающиеся поражены и ползают во прахе. На брюхе, заметь.

– Ты их, Миша, будешь поражать в голову, а они, извиняюсь, жалить тебя в пяту. Это ж Восток. Коварство, интриги… Я, собственно, к чему клоню – пока ты наверху, да еще этот караванный путь расчищен, может, стоило бы снарядить отряд да и выбираться отсюда? Неспокойное тут место, мистика эта, черт знает что творится.

– А что тут такого творится? – пожал Шендерович плечами. – Все путем.

– Да каким путем, Миша? Ты что, ослеп? Джинны так и шастают, Алка суккубом заделалась, ни сортира, извиняюсь, приличного, ничего! Что мы тут потеряли, Миша? Ну ладно, покушали, отдохнули немножко, с девушками повеселились, но сколько же можно! Ты ж, Миша, одессит! Ну Ирам, ну многоколонный! Чем он лучше Одессы?

Шендерович вновь почесал в области венка.

– Надоело тебе повторять, о трудолюбивый, но терпение мое безмерно. Короче, в Одессе я кто? Инженер паршивый, челнок недорезанный. А тут я кто? Царь Царей!

– Миша, опомнись! Ну какой ты царь? Разве цари шариками торгуют?

– Я был царь в изгнании, – Шендерович постепенно накалялся, – скрытый я был, ясно? Скрытый царь! Но ее, сущность царскую, надолго не спрячешь! Она проступает, ясно? Она как эта… порфира! Облекает она, вот! И вот я выступил в багрянце и блеске, грозный, как полки со знаменами, и пятою своею попрал врагов своих!

Что он несет? – в ужасе думал Гиви, чувствуя некоторую слабость в членах и радуясь, что сидит на подушках. Что он несет!

– Не кто иной, как я, уловил суккуба, сокрушающего мужей…

– Миша, опомнись, это ж Алка! Когда ты ее выпустишь, кстати? Ты ж обещал!

– Когда захочу, тогда и выпущу! Джинны убоялись лика моего и испарились по одному моему слову…

– Миша, послушай!

– Престол, – проговорил Шендерович, драматически воздевая руку, – вот он, престол, избравший достойного! Истребляющий недостойных! Он вознес меня на высоту, мне подобающую!

– Миша, это ж чистый трюк! Механика!

– Трюк? – Шендерович, казалось, увеличился в размерах. – Да как ты смеешь?! Да ты… Да ты попробуй взойди на него!

– И взойду!

– Да ни в жисть! Кишка тонка! Он знаешь что с самозванцами творит? Он фараонам ноги ломал!

– Да ложил я на твоих фараонов! – заорал Гиви и вскочил на ноги.

Он чувствовал себя пустым и легким, точно воздушный шарик Шендеровича, и с некоторым удивлением отметил, что его как-то само собой повлекло к вздымающимся серебряным ступеням.

Звери по бокам лестницы укоризненно таращились на него рубиновыми глазами, но Гиви уже было все равно.

Он ухватился за загривок льва с такой силой, словно намеревался приподнять бедное животное за шкирку и хорошенько встряхнуть. Лев ошеломленно поглядел на него и слегка отпрянул.

Рычажок, лихорадочно думал Гиви, рассеянно потрепав зверя за ушами, где-то тут должна быть пружина!

Рука скользила по гладкой поверхности.

Дубан соврал? Или эта штука как-то уж очень хитро спрятана?

Поймав укоризненный взгляд вола, Гиви размахнулся и свободной рукой врезал ему между рогами. Из металлической глотки вырвалось короткое мычание, вол вздернул голову и попятился, освобождая проход.

Гиви взлетел на ступеньку и смерил следующую пару – волка и ягненка – таким уничтожающим взглядом, что те поспешно расступились. Воздушный шарик неумолимо влекло вверх – Гиви чувствовал, как мощный поток подхватил его и несет, несет, несет по ступенькам.

Он опомнился только на вершине престола.

Горлица, слетевшая со спинки, возложила ему на голову венец, который был слегка великоват и съезжал на глаза.

Гиви выпростал голову из-под венца и осторожно огляделся.

Он восседал на престоле, который оказался неожиданно высоким. Снизу, с раскиданных подушек, на него смотрел маленький Шендерович.

Интересно, пронеслось в голове у Гиви, где же все-таки был этот самый рычажок? Или я так нажал на него, что и сам не заметил?

Он облизал пересохшие губы.

– Ну вот видишь, Миша, – сказал он как можно убедительней, – это же просто фокус! Трюк!

– Ты говоришь! – как-то очень неопределенно и каким-то совершенно не своим голосом откликнулся снизу Шендерович.

Сверху, над престолом, запели искусственные птицы.

Гиви вертел головой, пытаясь избавиться от дурацкого венца.

Шендерович медленно поднялся на ноги. Почему-то он все равно казался очень маленьким. Какое-то время он, задрав голову, молча глядел на Гиви, потом хлопнул в ладоши.

Дверь распахнулась, и в тронный зал ворвались обнаженные по пояс мамелюки с кривыми, опять же обнаженными саблями.

– Взять его! – велел Шендерович.

* * *

– Миша! – вновь завопил Гиви, причем голос его звучал из-под серебряного балдахина особенно гулко и внушительно. – Да что ты, Миша! Это же я, Гиви!

Мамелюки несколько неуверенно топтались у подножия трона.

Шендерович пожал плечами.

– Ты уж извини, друг, – сказал он, – но в Ираме должен быть только один царь!

– Да на фиг мне этот Ирам! Миша, я же только хотел…

– Взять его, – вновь махнул рукой Шендерович, – измена!

Один из мамелюков, самый, видимо, отважный, сделал неуверенный шаг, поставив ногу на первую ступень престола.

Раздался отвратительный, режущий уши скрежет.

Гиви съежился под балдахином.

Лев у первой ступени поднялся на дыбы и зарычал, распялив серебряную зубастую пасть, а вол как-то похабно вильнул задом и металлическим копытом въехал в коленную чашечку мамелюка. Тот покатился со ступеньки, подвывая и держась за разбитое колено.

Мамочка, ужаснулся Гиви, эта тварь таки сломала ему ногу!

Остальные мамелюки тоже завыли и начали подпрыгивать, сверкая зубами и саблями, но при этом не сходя с места.

– Миша, – вновь завопил Гиви с высоты престола, – да отзови же их!

Шендерович, нахмурившись, рассеянно обрывал лепестки роз на макушке.

– Как ты туда залез? – спросил он наконец вполне рассудительным тоном.

– Да понятия не имею! Отзови этих бандитов, Миша!

– Ладно! – Шендерович хлопнул в ладоши, и мамелюки с облегчением перегруппировались и застыли, выстроившись в две шеренги по бокам престола.

Ну и дела! – ошеломленно думал Гиви.

– Спускайся, – велел Шендерович.

– Миша, ты не рассердился? – опасливо спросил Гиви.

– Нет. Спускайся.

– Они меня не тронут?

– Не тронут, слезай.

– А ты меня не тронешь?

– Нет, если ты объяснишь, как туда залез.

Гиви понятия не имел, как он туда залез, но на всякий случай судорожно закивал.

– А…

– Да слезешь ты или нет? – возопил Шендерович, теряя терпение. – А то, учти, я сам поднимусь и спущу тебя по этим чертовым ступенькам!

– Ладно-ладно, – торопливо произнес Гиви и осторожно начал спускаться.

Звери благожелательно глядели на него рубиновыми глазами.

Шендерович наблюдал за ним, постепенно увеличиваясь в размерах.

Перспектива менялась – мамелюки, сверху такие безобидные, выстроились угрюмым частоколом; самому маленькому из них Гиви едва доставал макушкой до подбородка. Они не мигая глядели на Гиви налитыми кровью глазами. Гиви сжался и втянул голову в плечи, но от этого лучше себя не почувствовал.

Он стоял на нижней площадке, озираясь и моргая. Почему на вершине было так светло? И почему тут так неуютно?

– Ну? – спросил Шендерович, величественно маяча в образованном мамелюками проходе.

– Что – ну, Миша? – печально отозвался Гиви.

– Что ты такое сделал с Престолом? Там правда есть рычажок?

– Какой рычажок? Я не нашел никакого рычажка. Там есть лев!

– Льва, – холодно сказал Шендерович, – я заметил.

Он задумчиво потеребил губу.

– Ты ж понимаешь, – сказал он наконец, – если бы ты хотя бы оступился… Но ты не оступился!

– Не оступился, – грустно подтвердил Гиви.

– Ну, тогда извини, друг!

Он вновь хлопнул в ладоши. Мамелюки перестроились и взяли Гиви в кольцо.

– Миша! – проблеял Гиви. – Что ты делаешь, Миша! Что люди скажут?

– Какие люди? – удивился Шендерович. – Где ты видишь людей?

– Вот эти… черные…

– Ничего не скажут, – успокоил его Шендерович.

Он щелкнул пальцами. Ближайший к Гиви мамелюк раззявил розовый рот, и Гиви увидел обрубок языка, трепыхавшийся лягушкой за белыми оскаленными зубами.

– Они к тому же и неграмотные, – благожелательно кивнул Шендерович, – так что никакой утечки информации не будет, друг мой Гиви.

Гиви выпрямился и, насколько мог, расправил плечи.

– Это нехорошо, Миша, – сказал он укоризненно.

– Как ты верно заметил, о мой незадачливый спутник, это Восток. Коварство. Интриги. А я – Царь Царей! Я выше общепринятых норм!

Он вновь хлопнул в ладоши.

– В темницу его, – сказал Шендерович и безразлично отвернулся.

* * *

Гиви вздохнул. Вздох вспорхнул под каменные своды и растворился во мгле.

Будь проклят этот Ирам!

Нет, на Престоле было здорово. Он, Гиви, отчетливо помнил это ощущение – словно кто-то держит тебя на могучей ладони и возносит ввысь, и ты большой и сильный, а остальные все – маленькие и слабые. Он разговаривает с тобой, этот престол. Он рассказывает о великих деяниях, о сокрушительных армиях, о пламени пожарищ, о рушащихся городах и развевающихся знаменах…

Гиви почти что понимал Шендеровича.

Но еще престол рассказывал и о мудрости, и о праведном суде, и о далеком храме, возносящем ввысь свои колонны, о храме с аметистовым полом, о храме с заповедной комнатой, где в лучах нестерпимого белого огня обитает Бог, о комнате, скрытой завесой. Тихим голосом рассказывал престол о рунных стадах и тучных полях, о долинах, полных света, о виноградниках, где бродят лисы, о козьем сыре и смоквах и о женском смехе в тени олив.

Наверное, этих речей Миша и не слышал…

Гиви пошевелился. Он чувствовал настоятельную потребность немножко погреметь цепями, но цепей не было – ноги его были схвачены деревянными колодками, а руки свободны. В подземелье было нечем греметь.

У всех дворцов, думал Гиви, есть подземелья. Наверху – свет, льющийся сквозь высокие окна, и сияние золота и самоцветов, и придворные, облаченные в шелка, и отвага, и доблесть, и сила… А внизу – лишь сырые своды, с которых капает вода, и мрак, и гниющая солома…

Рядом кашлянули.

Гиви нервно оглянулся.

Он бы подпрыгнул, но ему мешали колодки.

– Человек, – сказал скрипучий голос, – он как дворец. В нем есть потайные комнаты, и темные казематы, и сводчатые залы… Разумеется, иногда попадаются люди, которые как храм… и если там и есть потаенная комната, то в ней обитает Бог. Но таких благословенных мало…

– Э… – осторожно спросил Гиви, – ты кто?

– Узник, – сказали из мрака.

– И давно ты тут сидишь?

Гиви совершенно отчетливо казалось, что, когда его бросили сюда, каземат был пуст.

– Что для любящего время? Что для познаю`щего время? Я был здесь всегда. А ты кто?

– Несчастный, – со вздохом сказал Гиви.

– Несчастье преходяще, – заметил собеседник.

– Только не мое, – возразил Гиви, – я – человек невезучий. Вот, жил я жизнью скромной, без утешения и без надежды, но это было еще ничего, ибо мне, ничего не имеющему, не грозили потери. А затем стал я жить жизнью бурной и за краткое время потерял родину, возлюбленную и друга.

– А эта, которая потом, она была твоя жизнь? – поинтересовался незнакомец.

– Нет, – печально сказал Гиви, – это была жизнь заемная. Ибо причиталась она не мне, но некоему Яни.

– Однако ж то, что годится Яни, не годится тебе, – заключил собеседник, – а что, о бедствующий, годится тебе?

– Я хотел быть как все, – честно сказал Гиви, – или совсем немножко лучше. Я хотел не сутулиться, входя в чужие двери. Хотел, чтобы меня уважали люди. Чтобы, когда появлялся я в доме моих друзей, все бы говорили: «Вот пришел Гиви! Как хорошо! Ибо скучали мы без него!»

– Ты бы хотел быть сильным? – спросил некто.

– Я бы хотел, чтобы меня не давили сильные.

– Богатым?

– Я бы хотел, чтобы меня уважали богатые.

– Любимым?

– Да, – сердито сказал Гиви, – и нет в том плохого. Ибо каждый человек желает быть любимым и любящим…

– Ну, возможно, еще не все потеряно, – отозвался невидимый собеседник. – Он порою насылает на человека бедствия, ибо томится по его молитве. Наверное, твоя молитва Ему особенно ценна.

– Моя молитва уходит под своды казематов, – вздохнул Гиви, – и остается там. Она не находит Бога. Как мне знать, где Он? Кто Он?

– Бог – тот, кто струится меж сердцем и предсердием, подобно слезам, струящимся из-под век. Он – везде.

– И что для него один маленький Гиви?

– Один Гиви для него – все. Ибо другого Гиви у него нет. Воспрянь духом, о собрат по узилищу! Повсюду, где имеются развалины, есть надежда найти сокровище. Почему же ты не ищешь Божье сокровище в опустошенном сердце?

– Потому что его там нет, – сказал Гиви. – Ничего ценного нет в моем сердце, иначе бы друг мой знал ему цену. И не стал бы моим врагом. А став моим врагом, встретился бы со мной как мужчина с мужчиной, один на один, а не бросал на меня своих бессловесных воинов…

– Так он тебя убоялся?

– Не знаю, – вздохнул Гиви, – может, поначалу. Немножко. А теперь, наверное, уже не боится.

– Ну так ты, о узник, ступил на праведный путь. Ибо, пока твой враг боится тебя, ты не достигнул совершенства.

– Красивые слова ты говоришь, о невидимый во мраке. Быть может, они даже и правдивы, ведь не может такая красота быть ложью! И как же мне называть тебя?

– Зови меня Захидом, ибо я аскет. Зови меня Абибом, ибо я верующий. Зови меня Ариб, ибо я познающий, – довольно уклончиво ответил узник.

– Мюршидом буду я звать тебя, о учитель, – вздохнул Гиви, – ибо ты – наставляющий на путь истинный. И все ж поведай мне, как попал ты в это узилище?

– Проповедовал на площадях Ирама, – сердито сказал Мюршид, – хотя вообще не пристало мне что-либо проповедовать публично, однако ж разослал я учеников своих по базарам и караван-сараям да и сам пошел в народ, дабы разбудить тех, кто спит на ходу, вразумить легковерных и укрепить сомневающихся. Ибо грозит Ираму страшная опасность, да и не только Ираму, а всем подлунным мирам, и опасность эта растет с каждым днем. Я рассказывал о том, кто потерял терпение, и о том, кто терпения еще не обрел. Я рассказывал о том, кто ищет силу, и о том, кто ищет мудрости. О праведном царе и царе неправедном.

– А! – уныло сказал Гиви. – Опиум для народа? Мутите, так сказать, воду?

– Чистую воду не замутишь, – сердито ответствовал Мюршид. – Однако же любая вода испарится, ежели ударит в нее столп огня. Я со своими послушниками рек о том, что будет, если не проснутся спящие и не спохватятся любящие, что будет, ежели мудрость уступит силе. Ибо то, что говорится под небом, в конце концов дойдет до Небес, а то, о чем умалчивают, навечно остается похороненным под смрадными развалинами.

– И вас за это арестовали и бросили в темницу? За проповеди?

– Не арестовали бы, коли я сам того не пожелал бы, – спокойно ответил узник, – а что до того, где проповедовать, то мне оно без разницы, ибо и в темницах сидят люди, и даже стены имеют уши. Не хочешь ли и ты послушать одну из моих историй – раз уж суждено нам коротать время вместе?

– С охотой и удовольствием, о Мюршид, – ответил Гиви, которому было совершенно нечем заняться, – ибо история твоя поможет скоротать время, отпущенное нам Господом. Жаль только, что не могу я устроить тебя поудобней да накормить чем пожелаешь, однако раз не в моих это силах, то и говорить не о чем.

– Благодарность твоя будет мне пищей, о Гиви, – сказал рассказчик. – Итак, слушай же.

* * *

История о двух избранниках и об одной любимой, рассказанная в зиндане неким узником

Жил некогда, о слушатель, в сопредельном Ираму царстве один царевич. И был он отрадой глазу и усладой сердцу для отца своего, царя сей страны, – ибо было у сего царя дочерей без числа, а вот сын один-единственный. И радовался царь, глядя на царевича, – истинно был он избранник судеб, имея и красоту, ибо был он светел ликом, кудрями черен, а станом подобен стройному кипарису и богат, ибо он, когда выходил за стены дворца, щеголяя платьем пурпурным и шафранным, то дарил нищим золото горстями. А любимым занятием его была охота – выезжал он в леса и поля, гарцевал на горячем скакуне, травил пардов горных и равнинных, бил всякую птицу без счета, и не было такого места, самого гиблого, куда не ступало бы копыто его горячего скакуна. Собранием всех достоинств был царевич, ибо владел он красивым почерком, и нанизывал слова в строки, и складывал газели, и услаждал собрания речами… Одно лишь тревожило его почтенного родителя – зрелым юношей в расцвете сил был царевич, однако же не глядел он на городских красавиц, не посылал евнухов на рынок за плясуньями и музыкантшами, а проводил свое время в мужских забавах и играх, состязаясь в силе и ловкости, однако ж равнодушный к игре любовной, каковая есть услада всех зрелых мужей… Сколько царь этой земли не молил Всевышнего, оставался царевич равнодушен к женскому полу, а все скакал по полям и по болотам, бил дичь, играл в мяч, сочинял газели с изысканными редифами да вздыхал над книгами. Однако ж Всевышний слышит все, даже случайное слово слышит Он, и вот как-то раз царь в сердцах воскликнул: «О сын мой, разбивающий мне сердце! Молю я Господа, чтобы послал Он тебе любовь, хотя бы и несчастную, коль воротишь ты нос от честного брака по любви, сговору и согласию!»

И случилось так, что царевич выехал охотиться за городские ворота, и скакал он со своей свитой довольно долго, и уже ночь упала, так что пришлось им остановиться на ночлег в незнакомом месте. Там они и переночевали, а наутро поскакали дальше, преследуя зверя, так что в конце концов заехали они в такую даль, где еще раньше никогда не были. И царевич устал и почувствовал голод и настоятельную потребность совершить омовение, так что он стал озираться по сторонам, а спутники его поскакали туда и сюда, и в конце концов один из них вернулся с вестью, что поблизости есть небольшое селение и до него лишь полфарсанга пути.

Возрадовался царевич, и дал шпоры коню, и поскакал (а свита его за ним), и скакал так, пока не остановился у дома, скромного видом, но достойного. И увидел он, как выходит из ворот с кувшином дева, стройная как лоза, и, хотя прикрывала она лицо свое, показалась она царевичу выше всяких похвал, ибо стан ее был гибок, а походка безупречна. Она, весьма вероятно, вышла к колодцу, ибо несла на плече кувшин, но, увидев блестящих всадников в блестящих одеждах, засмущалась, уронила кувшин, всплеснула руками и убежала в дом. И сказал царевич – вот тот дом, где хочу я вкусить мою трапезу.

Хозяин дома был весьма польщен такой честью (а хотя царевич и не сказал ему своего сана и имени, по платью и по повадке хозяин понял, что перед ним человек знатный), и встретил его с поклоном, и принес воды для омовения, и позвал своего старшего сына и младшего сына, дабы они прислуживали за столом царевичу и его спутникам, и самолично подавал лучшие яства и напитки (хотя и весьма скромные по меркам дворца). Однако же царевичу и самое сладкое казалось горьким, ибо не видел он той девушки. И, поев, он омыл руки и сказал хозяину: вот, все услады дома твоего вкусил я, кроме одной; повелось у нас в доме моего батюшки, чтобы после трапезы музыкантши, искусные пальцами, играли на лютне, ибо услада нужна не только телу, но и духу… вот, видел я у тебя во дворе деву, станом стройную, походкой легкую, обликом выше всяких похвал, так не сыграет ли она нам из-за завесы…

Хозяин было заколебался, однако же принц быстро развеял его сомнения, велев одному из своих спутников отсыпать горсть червонцев. И тогда он вышел с поклоном и кликнул девушку, а имя ей было Ясмина, и она сыграла из-за завесы на лютне, да так, что у царевича улетел разум. И когда она закончила играть, царевич вновь обратился к хозяину:

«Поверь, я не хочу ничего плохого ни тебе, ни дочери твоей (а ей я желаю исключительно счастья), но знай, что пришлась она мне по душе и хочу я купить ее себе в наложницы. Знай, что я принц сей земли и доселе не ведал, что такое любовь, однако же запала твоя Ясмина мне в душу и усладила сердце, и не будет мне сна, покуда не склонится она у моего изголовья, и в том клянусь я перед тобой и своими спутниками!»

А надо сказать, что хозяину дома это предложение пришлось весьма по сердцу, ибо дела его пришли в упадок, отчего ему и пришлось удалиться в столь дикое место. И поклонился он до земли, и коснулся лбом туфли царевича и сказал так:

«Знай же, о царевич, что роду я не худого, хотя и не сравнить с тобой, великим, сияющим. Сам я магрибинец, и жил в городе Магрибе в богатстве и довольстве, и разводил голубей для писем, и голуби мои ценились в лучших дворах под этим небом, поскольку отличались мощными маховыми перьями, и легкими пуховыми перьями, и стройными рулевыми, и килем они были подобны кораблям, бороздящим моря, а глаза у них были как у сокола. И выкармливал я птенцов из своего собственного рта, и натаскивал, и воспитывал, так что не было лучших птиц на базарах Магриба. И ценились они так высоко, что жил я в неге и роскоши и детей моих растил в неге и роскоши, и Ясмина моя вскормлена цыплятами и шафранным рисом и обучена игре на лютне, и стихосложению, и изысканным речам, и чистописанию; руки ее не знали тяжелой работы, а ноги не касались плит мостовой. Однако ж рок переменчив, и случилась голубиная чума, и птицы мои погибли, мои золотые, мои драгоценные птицы, и стал я разорен, и все пошло в уплату долгов, и не осталось у Ясмины ни динара, ни дирхема приданого, и мать ее умерла от горя, а я, забрав детей, удалился сюда, дабы не торжествовали неправедные, видя мое падение. И должен сказать тебе, что буду рад и счастлив, коли ты заберешь Ясмину, жемчужину мою, отсюда, ибо такая жизнь для нее не подобает и она чахнет и бледнеет от горя и тоски».

И тогда царевич велел спутникам своим насыпать этому человеку столько золота, сколько весит сама Ясмина, а чего не хватало, то добавляли серебром и самоцветами и дорогим оружием, пока у того человека разум не улетел от такого богатства, и он, ступив за завесу, не вывел Ясмину за руку, не подвел ее к царевичу, сказав: «Вот твой господин и хозяин!» И Ясмина с опущенной головой, не говоря ни слова, пошла за царевичем, а он был без ума от радости и приписывал ее молчаливость тому, что грустит она, расставаясь с отцом. Ничего, думал он, я сумею развеять ее печаль, ибо она будет жить так, как ей привычно, и ни в чем не знать отказа, и есть лучшие яства и пить лучшие напитки, и, когда я скажу ей стих с изысканным редифом и чеканным слогом, она, возрадовавшись, мне в ответ скажет два, ибо тот, кто обучен этому искусству, чахнет, когда не может его применить.

С подобными мыслями он посадил девушку на седло позади себя и направился со своими спутниками во дворец. И все были весьма рады тому, что царевич наконец обратил свои взоры к женской половине, а пуще того – сам царевич и отец его. Однако ж отец был человек мудрый, и повелел он старшей няньке царевича осмотреть девушку, дабы убедиться, что нет в той скрытого изъяна. И старшая нянька царевича осмотрела девушку и нашла, что члены у нее соразмерные, грудь высокая, бедра тяжелые, руки и ноги маленькие, лик светел, а волосы и глаза черны и что нет в ней ни единого изъяна. Однако ж заметила она, что девушка грустна и со щек ее исчезла краска и что не радуется она своему новому положению, а чахнет и пульс ее не наполнен.

С этим она и пришла к царевичу, который весьма взволновался и велел позвать дворцового лекаря, и тот осмотрел девушку и подтвердил сказанное, однако же не нашел никаких видимых причин такому печальному ее состоянию. Он велел давать ей побольше сладкого, чтобы развеселилось ее сердце, и острого, чтобы разгорячилась кровь, и слушать целительную музыку, чтобы привести в гармонию все субстанции ее тела. Царевич исполнил сказанное, однако ж девушка чахла день ото дня, и, как он ни осыпал ее драгоценностями и нарядами, как ни услаждал ее слух, позвав лучших певцов, и сказителей, и музыкантов, девушке становилось все хуже, и наконец она совсем слегла, и мир для нее исчез.

И царевич тогда впал в великую печаль, и прогнал музыкантов и сказителей, и позвал лучших лекарей со всего царства, однако ж никто не мог назвать ни причины болезни наложницы, ни способ ее исцеления. И по всей стране была великая печаль, и царевич забыл про игры и забавы, и не выходил из дворца, и побледнел ликом, и сам начал чахнуть.

И, видя то, царь, его отец, вновь воззвал к Всевышнему, Всемилостивейшему, и провел ночь в молитвах, а день – в воздержании, и молил он так – вот, любви пожелал я для своего единственного сына, однако ж любовь опалила его, точно губительное пламя, и мой сын чахнет и слабеет, а возлюбленная его, прекрасная ликом и совершенная членами, лежит без движения, и разум ее улетел, и кончина ее не за горами, и что станет тогда с моим единственным сыном, не знаю и не ведаю, ибо о сем даже страшно подумать…

И в следующую ночь было ему такое сонное видение – предстал перед ним старец в белых одеждах и сказал: не грусти, скоро дни твоей печали исполнятся и придет исцеление девушке, а с ней – и царевичу. Завтра постучится в твои ворота нищий лекарь, последний из последних, но ты его не гони, а открой ему.

И чуть лишь воссияло утро, царь послал людей к городским воротам, и они увидели, как бредет по дороге нищий лекарь с посохом и ноги его босы и в пыли, а сам он – в рубище. Однако же, помня наставления своего владыки, они подошли к нему со всем вежеством, и склонились в поклоне, и пригласили во дворец. И царь принял его благосклонно и велел накормить лучшими яствами, и позвал музыкантов и танцовщиц, и сам сидел с ним за столом, и лишь когда нищий лекарь отдохнул, и насытился, и омыл руки в розовой воде, поведал ему о таком несчастье.

«Этой беде я могу помочь, – сказал нищий лекарь, – поскольку болезнь прекрасной Ясмины – внутренняя. Однако же мне нужно ее осмотреть».

«О лекарь, это девушка нежная, гаремная, лик ее скрыт от посторонних», – возразил тогда царь.

«Ничего, – успокоил его лекарь, – мне достанет лишь одной ее маленькой руки, которую служанка откроет из-за завесы. Ибо как в капле воды для мудрого отражается весь океан, так по состоянию части тела можно сделать вывод о целом».

С этими словами они проследовали в покой, где лежала Ясмина (а царевич сидел подле нее, потеряв всякую надежду), и позвали служанку, которая всегда была при ней, и служанка выпростала ее руку по запястье, и лекарь взялся за пульс и покачал головой, поскольку пульс был весьма слаб.

Однако же лекарь не убрал руку, а, продолжая уловлять пульсы, стал называть всякие города, и, когда он дошел до слова «Магриб», он почувствовал, как пульс девушки усилился. Тогда он начал перечислять всякие магрибинские улицы, и, когда дошел он до улицы, на которой жили чеканщики, и ювелиры, и золотых дел мастера, пульс девушки ускорился еще пуще. Тогда начал он перечислять всяческие мужские имена, и когда прошел он «Алеф» и «Бет» и дошел до имени Джафар, то услышал он из-за завесы тихий вздох, а пульс стал глубокий и ровный. Тогда отпустил он руку девушки и сказал так:

«В Магрибе есть некая улица, где работают золотых дел мастера и чеканщики, и есть там лавка и мастерская некоего Джафара, мастера искусного и пригожего, и этот Джафар уловил ее сердце в золотые силки, и, когда нужда погнала семью девушки из Магриба, рассталась она с любимым, оттого и страдает и чахнет, и ежели не воссоединится она с любимым, то и зачахнет совсем».

И царевич услышал это, и зарыдал, и спросил, что же ему делать.

«Ежели ты хочешь, чтобы твоя возлюбленная жила и радовала глаз стройным станом, а ухо – нежным смехом, то привези ты этого Джафара и покажи ей, а когда она очнется и встанет на ноги и укрепится, то жени его на ней, ибо нет никакого средства против несчастной любви, кроме как воссоединение влюбленных, о чем ты и сам теперь ведаешь, ибо и тебе сии страдания знакомы».

«Однако же, – спросил царевич, – ежели я отдам ее этому Джафару, что станется со мной?»

«На то воля Господа, – отвечал нищий лекарь, – однако, ежели не отдашь ты ее этому Джафару, она умрет от тоски. Вот и выбирай!»

И царевич свесил голову и думал, а потом хлопнул в ладоши и сказал: «Быть по сему! Сам я изведал муки любви, не мне ли знать, как жгут они – точно огнем они жгут, – так неужто я позволю, чтобы моя любимая, услада моих очей, свет вселенной, погибла в этом огне! Пусть поскачут в Магриб и приведут этого проклятого Джафара, да поскорее!»

И вот что было с царевичем.

Что же до этого Джафара, то он работал в лавке и чеканил железом по меди и вдруг слышит – топот копыт по мостовой, и поднял он голову, и увидел всадников, которые скачут по дороге в туче пыли, и вот, смотрит он, прискакали всадники к его лавке, и самый главный из них остановил коня, и спешился, и крикнул громким голосом: «Кто тут Джафар?» И Джафар ответил: «Это я!» – «Скажи, кто ты таков – ювелир ли? Чеканщик ли?» И Джафар отвечал утвердительно, и посланец сказал: «А коли ты и есть тот самый ювелир и чеканщик Джафар, то знай, что слухи о тебе дошли до самого дворца и царь требует тебя к себе, ибо хочет оказать тебе милость великую».

А надо знать, что этот Джафар и впрямь был весьма искусный чеканщик, и хорош собой, и ловок, и силен, и не знал он за собой ничего дурного, так что он решил, что царь хочет заказать ему какую-то особенную работу, вот он и взял свои инструменты, собрался и с великой гордостью и с пышной свитой прибыл во дворец, и все расступились, когда он вошел, и он еще пуще преисполнился уверенности и шел так с гордо поднятой головой, хотя и с видом весьма почтительным, и когда увидел он царя на троне, то склонился перед ним в поклоне и сказал: «По твоему повелению прибыл Джафар во дворец, о царь!»

И царь сказал – будет тебе повеление.

Однако же сначала велел он отвести Джафара в хаммам, где его вымыли, и растерли, и умастили благовониями, и нарядили в пышные одежды, и вновь поставили перед царем, и увидел царь, что Джафар этот и впрямь очень красив и блещет, как луна среди звезд и как сокол средь голубей.

И Джафар вновь склонился в поклоне и спросил: «Где моя работа, о царь?»

Будет тебе работа, сказал царь.

И тогда велел царь принести еще одежды цвета шафрана, и одежды цвета апельсина, и еще одежды цвета весенней зелени, и парчовые туфли, и белоснежную чалму, и ручные и ножные браслеты, и рабы облачили во все это Джафара, и пришли танцовщицы, ликом светлые, стройные станом, и плясали перед царем и перед Джафаром, и царь смотрел на этого Джафара и не видел в нем изъянов.

И вновь Джафар поклонился и спросил: «Когда же случится мой труд, о царь?»

Скоро будет тебе твой труд, ответил царь.

И Джафар тщетно гадал, что же такое ему предстоит исполнить, и раздулся от гордости великой, ибо оказывал ему царь высокие почести, словно визирю правой руки. И думал: «Наверное, слава о Джафаре и о его искусстве больше, чем мне то было ведомо».

И царь созывал визирей и советников, и они сели в диване, и Джафар с ними и слушал и судил, как положено, и не сказал ничего неразумного, и царь глядел на него и думал: «Эта проклятая Ясмина полюбила достойного человека, да удлинится ее жизнь, а вместе с ней – и жизнь моего сына!»

И тогда велел он отвести Джафара в комнату, и увидел тот слуг, и служанок, и музыкантов, и поваров, и невесту в покрывалах, и Джафар удивился великим удивлением, а царь сказал ему – вот твой труд, трудись!

И открыли покрывала, и показалась невеста в платье цвета шафрана, и затем увели ее и вывели вновь – в платье цвета морской волны, и вновь – в платье цвета заката, и почуял Джафар сердечное волнение, и когда удалились посторонние и упали последние покрывала, увидел он маленькую Ясмину с соседней улицы, и была она бледна и исхудала, но глядела весело и улыбалась ему. И Джафар взял в жены Ясмину и с ней богатое приданое, которым наградил его царь, и стал жить при дворце и ходить в диван и был весьма рад такому обороту событий.

И вот что было с Джафаром.

Что же до царевича, то он бледнел и чах, как прежде Ясмина, и заболел, и слег, и отказался от еды, и жизнь была ему не в радость, и гибель его была близка. И царь, сильно тому опечалившись, вновь послал за тем странствующим врачом и, приняв его со всем подобающим почтением, взмолился, говоря: вот, ты помог возлюбленной моего сына, гаремной девушке, и отвел от нее гибель, и она теперь весела и радостна, а сын мой, столь благородно споспешествовавший ее счастью, чахнет день ото дня, и разрывается у меня сердце, когда гляжу на его мучения. И скажи мне, чем помочь этому горю, ведь он у меня один! Нет ли средства, чтобы он забыл эту девушку?

И ответил ему лекарь: «Такого средства нет».

И царь огорчился пуще прежнего.

И лекарь поразмыслил и сказал: «Сын твой совершенен сердцем и ради блага любимой сделал себе худо. А вот совершенен ли Джафар?»

«Не знаю, – сказал царь, – с виду он совершенен и нет у него изъянов. Он сидел в диване и не сказал ничего неразумного разумно, и виду он благородного».

«Вид – еще не все, – сказал лекарь. – А вот совершенно ли его сердце?»

«Этого я не ведаю», – ответил царь.

«Он получил богатство, и сан, и жену, и все сразу, и ни разу не усомнился в том, что получил он все это по заслугам. Но где его заслуги?»

«Его заслуги в том, что эта Ясмина полюбила его прежде, чем узнала моего сына, – сказал царь, – а мой сын уступил ее ради ее самой».

«Но это – не его заслуги, – возразил лекарь, – это заслуги Ясмины и твоего сына. А где он сам?»

«Того мне неведомо», – сказал царь.

«Ну что ж, – сказал тогда лекарь, – это и следует установить».

И он удалился, и сделал омовение, и постился три дня и три ночи, и пребывал в молитвах, а через три дня и три ночи облачился в чистое и вновь пришел к царю.

«Я нашел способ, – сказал он, – вот снадобье, каковое потребно принять Джафару».

«Не яд ли это?» – спросил царь (а он был царь весьма просвещенный и предпочитал не казнить правоверных без суда и следствия без особой на то нужды).

«Не яд, – сказал лекарь, – а в доказательство тому я дам его не только Джафару, но и твоему сыну и Ясмине – и всё в один день и час».

«Если это последнее средство, то делай, что делаешь, – сказал царь, – однако же учти: если сын мой погибнет в муках, а этому проклятому Джафару ничего не будет, ты и сам лишишься головы».

«Это последнее средство, – ответствовал лекарь, – однако ж действие его сложное и прихотливое, и я готов сам его выпить первым, чтобы ты убедился, что оно безопасно».

И вот царь устроил как бы пир в честь Джафара, который, услышав про то, возрадовался, ибо решил, что царь намерен возвысить его еще больше, и оделся в лучшее платье, и пришел, и Ясмина была при нем, однако ж ее провели на женскую половину и усадили за завесу. Что же до царевича, то он ни про какие пиры и слушать не желал, а лежал на своем ложе, безразличный к миру. Однако же, услышав, что Ясмина будет там, он встал, оделся и пошел, поскольку надеялся, что выпадет ему случай повидать утраченную любовь свою. И он пришел на пир, и сел рядом с царем, и начались танцы, и музыка, и развлечения, и царевич сидел, мрачный ликом, а Джафар, напротив, сиял, как медный дирхем. Ибо когда прослышал он, что царевич при смерти, то зародилась у него мысль, что царь приближает его к себе, чтобы сделать сыном и наследником.

И вот, когда пир был в разгаре, царь загрустил и сел, подперев голову рукой, и Джафар забеспокоился и спросил, что с ним. И царь сказал: «Танцы и музыка – это приятно и прекрасно, однако ж сердце мое стосковалось по чудесам, и вот сказали мне, что за дверью стоит странствующий дервиш и что ему ведомы тайны воздуха, огня и воды и хочет он показать эти тайны перед нашим лицом».

И сказал Джафар: «Зовите его!»

А царевич ничего не сказал.

И вот вошел странствующий дервиш (а это был тот лекарь, только переодетый) и стал показывать разные вещи, от которых у всех улетел разум, – он выдыхал цветное пламя и разговаривал с духами, а когда он выпустил из рукава пестрых бабочек и они закружились под музыку по комнате, Джафар всплеснул руками и сказал: «Позволь, о царь, чтобы и жена моя поглядела на такое чудо!» И царь позволил, и вышла Ясмина из-за завесы, скрытая под покрывалами, и стала любоваться на чудеса, и охать, и вздыхать, и царевич смотрел на нее, как жаждущий – на источник, а дервиш поклонился и сказал: «Лучший свой фокус я приберег напоследок. Вот у меня бутылочка, а в ней волшебный эликсир, и делает он красавца еще краше, мудрого еще мудрее, а благородного – собеседником ангелов. И вот я выпью глоток в доказательство своих слов!»

И он отпил из склянки и чудесно преобразился – ликом стал светел и величествен, а взором грозен, и стал он подобен святым-аутадам, совершающим еженощно обход вселенной, и голос его стал как трубный глас, и так возвысился он, что все стоявшие упали на колени, а сидевшие склонили головы – таков был нестерпимый свет его лика.

И лишь золотых дел мастер Джафар сказал: «Ишь ты, до чего ловки эти факиры отводить глаза правоверным!»

И дервиш оборотился к нему и сказал: «Коли не веришь, попробуй сам».

«Ишь чего захотел, – сказал Джафар, – такие, как ты, ловки на руку и могут подсунуть вместо одного напитка другой, а то ты и вовсе не пил его, а лишь притворился, что глотнул. И ежели ты хочешь сделать мне дурное, то и я не такой дурень, чтобы позволить тебе это».

Дервиш не разгневался, а лишь усмехнулся и обернулся к царевичу, который сидел на своих подушках бледный и слабый, точно поникший нарцисс, что растет из праха влюбленных.

«Или ты тоже думаешь, как он?» – спросил дервиш у царевича.

«Твое искусство выше всякого удивления, – почтительно ответил царевич, – и не ведаю я, как удалось тебе это чудо, однако ж, ежели недоверие этого человека тебя оскорбило, я готов загладить его поступок и выпью глоток из твоей склянки».

И он протянул руку и взял склянку, а Джафар подумал: «Вот неужто он сам отдает себя в руки отравителю? Ну и везет же мне! Или это задумано царем, который любит меня пуще родного сына и хочет возвысить? Ибо этот царевич только и знает, что охать и вздыхать, и никудышный из него вышел бы правитель».

А царевич подумал: «Коли это и вправду яд, ну так и хвала Господу – я избавлюсь от мучений, ибо не под силу мне видеть торжество этого Джафара! А коли это и впрямь чудесный напиток, так и на то воля Господа!»

И он почтительно взял склянку и отпил из нее, и в его чертах столь явно отразилось внутреннее его благородство, что все всплеснули руками, а Ясмина, сидевшая под своими покрывалами, вздохнула так, что покрывала заколыхались от ее дыхания. И бледность и слабость царевича уже не так бросались в глаза, и всем казалось, что царевич – красивейший юноша из тех, что когда-либо попирали эту землю.

И царь, видя то, озирался с гордостью по сторонам, ибо то был его кровный сын, прекрасный ликом, стройный станом, а Джафару стало до того обидно, что он выхватил склянку из рук царевича и сказал: «Вижу, вреда от сего напитка нет, хотя и пользы никакой!» (ибо он не подал виду, что заметил какие-то перемены с царевичем).

А надо сказать, что и сам царевич никаких перемен с собой не заметил, ибо его истинный внутренний облик всегда таков и был и ничего нового для себя он не увидел. И он потому безропотно отдал склянку Джафару и стал ждать, что будет дальше, поскольку силы его были уже на исходе.

А Джафар торопливо отхлебнул из склянки и с гордостью оглянулся по сторонам, ибо полагал он, что раз уж этот никудышный царевич так расцвел и похорошел, то уж он, муж достойный и благородный, расцветет во сто крат пышнее. И он отставил склянку прочь и поглядел на Ясмину, и когда она увидела его лицо, к ней обращенное, то она всплеснула руками и в ужасе отшатнулась. И он в гневе нахмурился, и тут все придворные стали показывать на него пальцем, и смеяться, и отворачиваться, и говорить: что за жаба сидит с нами!

Ибо напиток этот, составленный странствующим лекарем, был воистину волшебный, и не был он ни ядом, ни лекарством, но проявлял скрытые качества человека и выводил его душу на поверхность, как рыбак выводит на крючке скрытую в глубинах рыбу. И увидели все, что Джафар этот глуп и самонадеян, что нет в нем любви и почтения, что жаден он не в меру и страдает тайной свирепостью. И Ясмина заплакала и забилась под своими покрывалами, и девушки кинулись ее утешать и уже собирались увести, но Джафар вновь схватил склянку и закричал: «Не иначе как этот мерзкий подменил склянку и подлил мне яду или отвратного зелья, ибо не верю я, чтобы сей напиток был одним и тем же для всех. А ну как пусть теперь моя жена Ясмина глотнет его, чтобы разделить свою участь со своим господином!» И он бросился к Ясмине и, откинув с ее лица покрывала, на глазах у всех заставил ее проглотить последнюю каплю из склянки (она, впрочем, не слишком сопротивлялась, поскольку хотела лишь, чтобы ее супруг перестал выставлять ее на позорище, а оставил в покое). И вот, когда она выпила последнюю каплю, все увидели, как лицо ее засияло, точно полная луна, и что она – дева красоты несказанной, подобная гуриям в раю, и что обликом она благородна, а ликом – светла. И все воскликнули: «Велик Господь! Вот достойная пара нашему царевичу!» И Джафар бросился к царю с перекошенным от гнева лицом, поскольку решил, что все над ним насмехаются, но царь отвернулся от него, и позвал стражу, и велел ему убираться с глаз, и Джафар глубоко оскорбился, и повернулся, и ушел, нарушив все приличия и проявив непочтительность, и забыл про Ясмину, и закрылся у себя в комнатах, и от горя и обиды желчь его разлилась по всему телу, и он умер.

И вот что было с Джафаром.

А нищий лекарь, полный величия, недоступного царям, сказал царевичу: «Встань». И когда тот встал, подвел его к Ясмине, сияющей под покрывалами, и произнес: «Вот твоя избранница, та, что изначально была предназначена тебе, а ты – ей! Прежде сердце ее было обращено к неправедному, потому что глаза ее не видели его недостатков. Однако же теперь ее глаза открылись и могут отличить истинное от ложного. Иди бери ее и будь счастлив!»

И все возрадовались, а царь сказал лекарю:

«Ты спас и Ясмину, и моего сына и соединил их руки, проси же что хочешь, и ни в чем тебе не будет отказа!»

«Я прихожу, когда во мне есть нужда, – сказал тогда лекарь, – и ухожу, когда сам того пожелаю. А что до богатства, то оно странствующим дервишам ни к чему, ибо им принадлежит весь мир! А потому прощайте и живите праведно!»

И он растворился во вспышке света, и все в диване воскликнули: «Вот воистину чудо из чудес, последнее чудо! Не иначе как не сын Адама был здесь с нами!»

И царь упал на колени и вознес хвалу Господу.

И царевич и Ясмина упали на колени и вознесли хвалу Господу.

Ибо неисчерпаемы чудеса Его, они наполняют мир и переливаются через край, и праведные души есть сосуды, собирающие Божественную милость.

И царевич выздоровел и окреп и взял Ясмину в жены с благословения царя, и все они жили долго и счастливо, пока не пришла к ним разрушительница наслаждений и разлучительница собраний…

* * *

– Красивую сказку ты поведал, о мудрый, – сказал Гиви, – неужто за нее и бросили тебя в сие узилище? Ведь она же безобидна!

– Возможно, для простых душ вроде тебя, – ответствовал узник, – однако ж она полна скрытого смысла, ибо сказанное еще не есть подразумеваемое. Ведь что есть муж Востока? Полная противоположность дочери Евы! Ибо если женщина говорит «нет», подразумевая «быть может», а «быть может», подразумевая «да», то мужи Востока говорят «да», подразумевая «быть может», и «быть может», подразумевая «нет». И если женщина способна сорок лет прятать от чужих глаз свою любовь, но даже на миг не способна скрыть ненависть и отвращение, то мужи Востока, не стыдясь любви, сорок лет будут прятать от чужих глаз ненависть, чтобы в нужный миг поразить ею врага, точно клинком.

– И о чем же на деле повествует сия история, о рассказчик?

– Ты так и не понял? Она повествует о двух царях, – отвечал узник, – оба из которых не ложные, но лишь один – праведный.

– Так ты это… призывал к свержению самодержавия?

– Глупость ты сказал, о Гиви! Самодержавие невозможно свергнуть. Цари могут удалиться на некий срок, однако же они всегда возвращаются, ибо таков порядок вещей. Я призывал к воцарению царя сущностного и необходимого. А вот является ли нынешний царь Ирама таковым, это еще вопрос!

– Да, – печально сказал Гиви, – Миша и вправду очень изменился. Впрочем, должно быть, мои глаза затуманены, о мудрый, ибо я вижу его таким, каким он был прежде. Но ведь он – могучий муж, герой…

– Должен сказать тебе, о Гиви, что, ежели бы мир спасали герои, – сказал голос из тьмы, – мир не продержался бы и дня.

– А мир нужно спасать? – вежливо поинтересовался Гиви.

– Мир нужно спасать ежедневно и ежечасно.

– Ну, Миша, по крайней мере, старается! Вот, джиннов изгнал!

– Верно… – задумчиво проговорил Мюршид. – Царь изгнал джиннов одним своим словом. Но разумно ли он поступил? Каждый поступок имеет двоякое толкование…

– По-моему, удалить джиннов – во благо. Они не пропускали караваны, губили путников.

– Предположим, о Гиви, что некто помогущественней, чем даже сам царь Ирама, поставил их туда – ибо там, в горах Мрака, не только караванные тропы! Быть может, джинны были меньшим злом, сдерживающим большее зло, – а теперь путь большему злу открыт!

– Какому злу? – насторожился Гиви. – Я был там, я видел… там, о Мюршид, творится нечто, от чего трясется земля!

– Это еще не есть зло, – произнес из темноты голос, – страшнее будет, ежели она перестанет трястись. Однако дела это давние, а у тебя есть заботы и поважнее.

– Да уж, – угрюмо согласился Гиви, – это уже не моя забота. Я обречен сгинуть во мраке, где нет пути.

– Не тревожься, о сомневающийся. Выход есть всегда, нужно лишь уповать на милость Божию. Ибо даже если закроет Он перед тобой все пути и проходы, Он покажет скрытый путь, не известный никому.

– Эх! – сказал Гиви. – Из темницы еще никто не выбирался сквозь стены…

– Как знать. Сорок один атрибут есть у Бога, из которых двадцать атрибутов необходимости, двадцать – невозможности и один – возможности. И если предназначение твое угодно Всевышнему, Он охотно предоставляет тебе последний атрибут!

– Хотел бы я узреть этот самый атрибут в предлежащей тьме…

– Спасение грядет, – сурово сказал Мюршид, – но учти, о Гиви, что само по себе спасение тоже есть испытание!

– Лучше испытание спасением, чем испытание темницей, – резонно возразил Гиви.

– Как знать, – загадочно повторил Мюршид.

Гиви хотел сказать еще что-то, но тяжкий скрип отверзающихся запоров заглушил его слова.

* * *

Интересно, подумал Гиви с поразившим его самого безразличием, это за мной? Или за тем беднягой? И если за мной, то с какой целью?

В душе у него шевельнулась робкая надежда: неужто Миша все-таки одумался… да нет, маловероятно.

– Что это, о Мюршид? – спросил он шепотом.

– Последний атрибут, – так же шепотом ответил Мюршид, – смотри!

По стенкам запрыгало пламя факелов, освещающих коридор, – с непривычки оно показалось Гиви прямо-таки ослепительным. Он моргал, привыкая к свету, и когда привык, то увидел, как пламя просачивается сквозь приоткрытую дверь и в нем маячат темные силуэты.

Миша, думал он, слыша, как торопливо заколотилось сердце, эх нет, не Миша!

Ни один из новоприбывших не был похож на Шендеровича: один – слишком маленький, двое других – слишком большие.

Он вновь зажмурил глаза.

– Господин, – произнес кто-то свистящим шепотом, – господин мой! Ты здесь?

Гиви оглянулся во мрак, где скрывался его собрат по несчастью, полагая, что обращение могло адресоваться и к нему, но из угла не донеслось ни звука.

– Господин мой Гиви! Отзовись, о скрытый во тьме!

– Это… э-э… я, – произнес Гиви вовсе не с той готовностью, как, казалось бы, должен, – а это кто?

– Визирь Джамаль, твой слуга…

– О! – обрадовался Гиви. – Это Миша тебя послал за мной? Так он передумал?

Шендерович, конечно, бросил его сюда под горячую руку, как последняя скотина, но в принципе он человек незлой, широкая натура, мог и одуматься… Это все Престол…

Джамаль грустно покачал головой, увитой пышным тюрбаном.

– Ежели бы он послал меня за тобой, – пояснил он, – то не иначе как с холодной сталью в руке или же с чашей, полной яда… Ты, мой господин, у него как бельмо на глазу!

– Тогда зачем пришел? – поинтересовался Гиви, испуганно подбирая под себя ноги, насколько позволяли колодки.

– Я пришел исключительно по велению собственного своего сердца, – с достоинством пояснил Джамаль, – ибо не дело, когда неправедный казнит праведного.

– Э-э… – нерешительно проговорил Гиви, – очень мило с твоей стороны. Я принимаю твои соболезнования и все такое…

– Не соболезнования предлагаю я, но помощь, – возразил Джамаль, – ибо от пустых сокрушений нет никакого проку.

– Ну… – затруднился Гиви, которому Джамаль, в общем, не слишком нравился. – Ежели ты, друг мой, хочешь принести цыпленка или же блюдо с рисом…

Он замялся, поскольку его тревожили слова Джамаля насчет яда.

– В узилище самый жирный кусок встанет поперек горла, – твердо произнес Джамаль, – и не пристало благородному поглощать трапезу в столь унылом месте.

Гиви вздохнул. Похоже, Джамаль кормить его не собирался. Даже ядом.

На всякий случай он печально возразил:

– Благородный облагораживает любое место. Даже подобное сему.

– Ты мудр и велик, о господин мой! – всплеснул Джамаль пухлыми руками. – Однако ж позволь, я выведу тебя отсюда, чтобы воздать все почести, которые полагаются по праву.

– Ты хочешь сказать, – осторожно переспросил Гиви, – что выведешь меня из темницы?

– О да! Я выведу тебя на свет, о друг и повелитель! И укрою тебя от нечестивых взоров! И рука тирана не коснется тебя!

– Какого тирана? А-а, Миши! И… э-э… куда же мы пойдем?

– Позволь малому позаботиться о большом, – уклончиво произнес Джамаль и загремел чем-то, вероятнее всего связкой ключей.

Гиви колебался. Теперь, когда глаза его окончательно привыкли и к мраку, и к свету, он окончательно разглядел, что массивные фигуры за спиной Джамаля смотрятся весьма грозно, – по всей вероятности, визиря сопровождали воины из личной охраны.

А ну как шнурком придушит, тревожился Гиви. Как знать, вдруг Миша совсем воцарился и поручил меня втихую убрать, а может, он по собственной инициативе… Начальству хочет угодить или просто натура вредная…

– Иного выхода у тебя нет, о Светозарный! – настаивал Джамаль. – Ибо уже ходят по городу Ираму глашатаи, рассказывая народу о твоем коварстве и двуличии. Говорят, в горах Мрака уже рубят кедры, чтобы плаха была достойна казнимого.

Или он врет, мучился Гиви, или нет. А попробуй тут откажись. Вон каких амбалов привел!

– В безопасном месте я спрячу тебя, господин мой, – продолжал настаивать Джамаль.

Гиви думал. Может, конечно, Миша все-таки опомнится, но пока что-то непохоже. А Джамаль этот Мишу вроде недолюбливает. Это как минус на минус… враг твоего врага – твой друг, так сказал бы Мюршид… да, но какой же Миша – враг? О-хо-хо, думал Гиви, вот ведь как оно все обернулось! А ведь как было здорово раньше… Что делать? Кому верить?

Ему хотелось верить Шендеровичу.

Но спасать его пришел Джамаль.

– Эх! – решился Гиви. – Ладно! Одно лишь слово хочу я сказать тебе, о Джамаль! Не в моих правилах оставлять в беде сотоварища по узилищу. Ежели ты освобождаешь меня, то освободи и его!

– Ты хочешь сказать, – Джамаль сразу как-то подобрался, – что тут, с тобой, еще кто-то?

– Да, – согласился Гиви, – несчастный мудрец, брошенный в это подземелье неправедно и скрасивший мне часы одиночества своими рассказами и наставлениями! Поможешь ли ты ему, о Джамаль, как помогаешь мне?

– Я живу, чтобы помогать мудрым и спасать праведных! – пылко заверил Джамаль.

– Ну так сними с него колодки и выведи к свету! И проследи, чтобы он ушел благополучно.

– Твой слуга проследит, чтобы мудрец покинул узилище, – согласился визирь.

Он хлопнул в ладоши, и Гиви, услышав этот звук, втянул голову в плечи. За подобным жестом, как он успел узнать, обычно следовало мало хорошего.

Массивные фигуры спутников Джамаля заслонили скудный свет, пробивающийся из-за двери подземелья, и шагнули под мрачные своды. Мягкой тигриной походкой прошли они мимо Гиви, который тревожно наблюдал за их перемещением.

Какое-то время они топтались у стены, шурша прелой соломой и чем-то звякая.

– И где же твой собрат по несчастью, о господин мой? – спросил наконец Джамаль, поскольку поиски грозили затянуться.

Тут только Гиви сообразил, что с момента появления визиря его сокамерник не издал ни единого звука.

– Только что, понимаешь, был здесь, – произнес он растерянно.

Спутники Джамаля гремели чем-то у стены. Судя по полному молчанию, они тоже были из тех, кто надежно хранит дворцовые тайны по той простой причине, что не в состоянии их озвучить.

Не нравится мне все это, думал Гиви.

– Не окликнешь ли ты друга своего? – сладким голосом спросил Джамаль.

– Эй! – негромко проговорил Гиви. – Отзовись, почтенный!

Молчание.

Один из охранников подошел к Джамалю, проделав рукой ряд быстрых жестов. Джамаль пожал плечами.

– Должно быть, мрак и отчаянье наслали на тебя видения, о господин мой, – проговорил он наконец, – ибо в сем гнусном подземелье нет никого, кроме тебя.

– Как? – удивился Гиви. – Он же был здесь. Про принца какого-то рассказывал. И надо сказать, о Джамаль, говорил он связно и разумно. Может, он это… вышел?

– Никто не может вот так выйти из подземелья, о мученик, – терпеливо пояснил Джамаль, – разве что твой товарищ по несчастью сам шейх Сахиб ад-Заман – владыка времени, который может появляться и исчезать, когда ему заблагорассудится, владея качеством, именуемым таий-ал-макан – сиречь способностью быть одновременно в нескольких местах, о чем повествуют предания. Но полагаю, хотя ты, господин мой, воистину велик, вряд ли сам Сахиб ад-Заман сошел бы во тьму, чтобы разделить твою участь… Впрочем, – встряхнулся он, – кто знает. Торопись же и следуй за мной, господин мой. В безопасное место выведу я тебя.

– Тогда вынь меня из этих проклятых колодок, – мрачно сказал Гиви.

* * *

Коридор сменялся коридором, и у каждого следующего своды становились все ниже, а стены – все у´же. Джамаль с факелом семенил впереди, за спиной топали амбалы – Гиви чувствовал себя мягко, но роковым образом зафиксированным, подобно котлете в сэндвиче. Первое время он боялся, что его охрана наткнется на охрану тюремную и завяжется схватка, но коридоры были пусты. Тем не менее обстановка была, мягко говоря, гнетущая. Гиви нервно похлопал Джамаля по плечу:

– Куда мы идем, слушай?

– У каждого уважающего себя дворца, – пояснил Джамаль, – имеется потайной ход, и не один. А каждый уважающий себя визирь знает о потайных ходах немного больше, чем царствующий правитель. Иначе как бы я вводил и выводил своих соглядатаев, о любопытствующий?

– Это я понял, – нетерпеливо произнес Гиви, – я хотел сказать – куда мы направляемся?

– В безопасное место, – коротко повторил Джамаль.

– Насколько безопасное?

– Насколько требуется для тебя, о господин мой.

Поначалу по обе стороны коридоров тянулись мрачные двери, присыпанные пылью веков, со ржавыми запорами и фестонами паутины. Потом двери исчезли. Из темных провалов комнат, которые они миновали по мере продвижения, веяло плесенью и чем-то еще, невнятным, но очень малоприятным. Где-то совсем рядом глухо ударилось железо о железо и раздался протяжный стон.

– Там кто-то есть! – испуганно проговорил Гиви. – Несчастный узник!

– Господь с тобой, о жалостливый, – рассеянно отозвался визирь, – эти каморы никто не навещает уже несколько веков. Да какой узник продержится без еды и питья столько времени? Это, полагаю, местный силат, который есть разновидность племени джиннов. Он, как говорят, какое-то время навещал в узилище одного мудреца, ну помучить там, поразвлечься немного, но под влиянием бесед и наставлений обратился в истинную веру и сейчас ведет себя вполне прилично. А что до воя и стона, так это он сам наложил на себя покаяние за то, что в конце концов природа взяла свое и уходил он этого мудреца до смерти, истощив его всяческими соблазнами, мудрецам не приличествующими…

– Эх, жаль! – прокомментировал Гиви.

– Кого? – удивился Джамаль. – Того мудреца? Ну так его бросили в темницу за развращение малолетних. А потом, он неплохо повеселился перед концом. А что до силата, то он по-своему счастлив…

Наконец лицо Гиви окатил порыв свежего воздуха, однако же ни луча света снаружи не пробивалось в подземелье, из чего следовало, что Джамаль явился к нему в ночи. Визирь тем временем нажал на какой-то выступ в стене, которая, угрожающе кренясь, постепенно переходила в низкий потолок. Стена крякнула и расступилась, образовав отверстие, в которое при известной ловкости могли пролезть даже увесистые охранники. Джамаль просунул в отверстие увенчанную чалмой голову и какое-то время стоял так, открыв взору Гиви обтянутый шелковым халатом зад. Затем визирь вдвинулся обратно.

– Все спокойно, о други, – коротко бросил он спутникам, – пошли.

Наружу лезли в обратном порядке: сначала оба охранника, затем Гиви, а затем – Джамаль, уже загасивший свой факел.

Снаружи было темно и тихо. Пахло горькой травой, привядшими розами, пылью. Гиви огляделся. Они стояли на пустыре, живописно украшенном древними развалинами, на внушительном расстоянии высилась громада дворца, на закругленном куполе играл звездный свет, острые башенки кокетливо подпрыгивали в переливах горячего ночного воздуха. Летучие мыши раздвигали крыльями зеленоватое небо.

– Э? – неуверенно вопросил Гиви.

– Вот ты и на свободе, господин мой, – жизнерадостно отозвался Джамаль.

– Э-э… – мялся Гиви.

Свобода – это, конечно, хорошо, но люди Джамаля так плотно пристроились по бокам, что вырваться из-под их несколько навязчивой опеки не было никакой возможности.

Гиви набрал полную грудь воздуха и, раздувшись, насколько мог, внушительно произнес:

– И каковы же твои дальнейшие намерения, о мой визирь?

– Охранять и защищать тебя, разумеется! – всплеснул руками Джамаль. – И сейчас, о мудрый, я докажу это на деле!

Он коротко свистнул, и из-за развалин появился человек в плаще, ведущий в поводу сразу несколько крепких мулов.

– Тебя будут искать, о беглец! И чтобы поиски оказались напрасными, потребно скрыться в безопасном месте.

Сомневаюсь я что-то насчет безопасных мест, думал Гиви. По-моему их тут вообще нет.

– И еще, о господин мой, прости за назойливость, но жизненно необходимо завязать тебе глаза, ибо убежище, где мы намереваемся тебя сокрыть, воистину сокрытое.

– Ты мне не доверяешь, о Джамаль? – мрачно спросил Гиви.

– Я бы скорее не доверял самому себе в таком тонком деле, господин мой, однако же таково требование нынешнего хозяина убежища.

– А! Так у него уже есть хозяин?

– О да! Кто-то же должен поддерживать убежище в надлежащем состоянии до прихода истинного господина!

В речах визиря Гиви почудилась некоторая логическая несообразность – ибо, если он истинный господин, зачем завязывать глаза? Однако спутники Джамаля придвинулись к нему уже и вовсе вплотную, а потому он счел за лучшее не спорить. В конце концов, думал он, чувствуя, как глаза облекает плотная повязка, если бы Джамаль решил его убить, он бы давно уже это сделал.

На всякий случай все же рискнул спросить:

– Не нубийских ослов привел ли ты сюда, о Джамаль?

– О нет, – покачал чалмой тот, – как можно! Нубийские ослы стоят в конюшне властителя Ирама и охраняются пуще царской сокровищницы! Это мулы, о Гиви, просто мулы из моей скромной конюшни.

Гиви несколько воспрянул духом – все, связанное с нубийскими ослами, почему-то вызывало у него потаенный трепет.

Он вытянул руки, желая нащупать бока животного, и почувствовал, как некто, подхватив его под мышки, увлекает вверх. Наконец его ощупью погрузили в седло, и мул, аккуратно переступая мохнатыми ногами, побрел за своими соплеменниками. Гиви отчаянно ловил каждый звук, лихорадочно пытаясь понять, удалось ли ему избегнуть опасности, или же, напротив, его везут навстречу еще большей?

Сначала его слегка подбрасывало на рытвинах и кочках, потом они миновали пустырь, и спустя какое-то время Гиви понял, что они поднимаются в гору. Ехали в полном молчании. Время от времени то ли сам Джамаль, то ли кто-то из его спутников, видимо желая ободрить, дружелюбно хлопал Гиви по плечу, отчего тот все плотнее вжимался в седло.

Ветер, овевающий лицо, стал прохладнее, подковы звенели, галька, выбиваясь из-под копыт, еще продолжала какое-то время греметь, скатываясь по каменистым склонам. Затем вокруг воцарилась почти полная тишина, и Гиви ощутил на лице мелкую морось. Лучше бы я остался в темнице, – печально размышлял он, покачиваясь в седле, – глядишь, Миша и передумал бы… А так волокут куда-то, как мешок с картошкой…

Резко прокричала какая-то птица, другая ответила, и прошло еще какое-то время, прежде чем Гиви сообразил, что его спутники обменялись сигналами с кем-то невидимым.

Раздался тихий скрип отворяемых ворот, и мул зацокал по мощеному двору. Затем он остановился, и Гиви почувствовал, как кто-то прикоснулся к его плечу.

– Слезай, о господин, – раздался голос Джамаля.

Гиви сполз с седла и, спотыкаясь, направляемый невидимой рукой, побрел в неизвестном направлении.

– Нагни голову, о прибывший, – проговорил Джамаль.

Гиви, покорно пригнувшись, прошел вперед, потом остановился и так и стоял скрюченный, пока вновь не услышал Джамаля.

– Распрямись. И можешь вновь обрести зрение, Отрада Мира.

Гиви сдернул надоевшую повязку и, жмурясь, оглянулся по сторонам. Он находился в огромном зале, убранном коврами и завесами. По стенам горели факелы, чье пламя еще не пригасили рассветные лучи, – небо, видимое сквозь узкие окна, прорубленные в сердце скалы, лишь начинало светлеть на востоке. У стены распласталось низкое ложе, устланное барсовыми шкурами, рядом красовался резной столик с гнутым кувшином.

Джамаль застыл перед Гиви, согнувшись в поклоне.

– Располагайся, господин, – сказал он, – поешь, выпей и освежи члены. Рабы и рабыни ждут одного твоего приказания…

Ну и дела! – подумал Гиви. – Если это тюрьма, то весьма комфортабельная!

– Ты и есть хозяин сей превосходной обители, о Джамаль? – на всякий случай поинтересовался он.

– О нет! – затряс чалмой Джамаль. – Я лишь твой покорный слуга!

– Тогда кто же?

Джамаль приложил пухлый палец к губам.

– Полагаю, все прояснится в свое время, – сказал он, – я же настоятельно предлагаю тебе отдохнуть и подкрепить силы!

– Да, – сказал Гиви, которому очень хотелось кушать, – но…

– Доблестный муж, подобный нашему гостю, не станет ни есть, ни пить, покуда не узнает истины, не так ли, о друг мой? – раздался негромкий голос.

Гиви подпрыгнул от неожиданности. Только что в зале, кроме них с Джамалем, никого не было, однако же за спиной у Гиви неведомым образом оказался величественный старец в белоснежном облачении. Черные глаза смотрели проницательно и сурово.

Джамаль еще больше согнулся, если это было возможно.

– Махди, – прошептал он.

Тот приложил палец к губам.

– Зови меня просто – Имам, – мягко произнес он. – И прекратим излишние восхваления… А теперь оставь нас, о Джамаль. Я хочу поговорить с моим гостем.

Согнувшись пополам, Джамаль попятился к двери.

«То шейх, то имам, – с тоской думал Гиви. – Что-то многовато их тут! Или это один и тот же…» На всякий случай он тоже склонил голову, однако же не слишком низко. Ему не хотелось упускать из виду старца…

– Итак, о Гиви, – проговорил тем временем тот, усаживаясь на подушки и жестом приглашая Гиви последовать его примеру, – добро пожаловать домой!

– Мой дом не здесь, – возразил Гиви со всем возможным достоинством, – здесь я лишь случайный гость.

– Однако же, безусловно, ты из тех гостей, что, приходя, становятся хозяевами. Все здесь принадлежит тебе! И это скромное жилище…

Он вновь повел рукой, и Гиви показалось, что пламя светильников разгорелось сильнее, отчего заиграла золотая резьба на блюдах и узорчатая кайма на шелковых завесах.

– И эти люди, готовые ринуться в бой по одному твоему слову…

Из окон донесся мерный гул голосов, подобный шуму прибоя, и стук, издаваемый древками копий, ударяемых о брусчатку.

– Скрытно готовил я их, о Гиви, ибо предвидел, что придет час – и ты почувствуешь в них нужду. Вот они, ожидают твоего приказа, чтобы вернуть тебе Ирам!

– Нельзя вернуть то, что тебе не принадлежит! – возразил Гиви, склонный к опрометчивой порядочности. – Ирам принадлежит Мише… Зу-ль-Карнайну, я хотел сказать…

– А! – отмахнулся старец. – Возможно, это была ошибка. Да, признаю, поначалу кое-кто думал, что он – это он! Но ведь с ним явился ты! Ты – это и есть он! Ты – царь Ирама по праву, ты владеешь Словом и Престолом, ты – избранный, ты – единственный.

– Но Миша…

– А что – Миша? Самозванец, лишь благодаря усмешке рока вознесенный на Престол! Он говорил тебе про рычажок? Или предпочел умолчать?

– Я, – с достоинством ответил Гиви, – никакого рычажка не нашел. Не было там никакого рычажка, о Имам!

– И неудивительно! Это потому, что тебе он не потребен, о Гиви! Разве ты не взошел на Престол без ухищрений, сам по себе?

– Ну взошел, – неохотно признал Гиви, – но ведь и Миша взошел! И он-то говорит, что никакого рычажка там не было!

– Ну разумеется, говорит, – согласился Имам, – а что ему еще остается!

– Миша – царь! – упорствовал Гиви. – Это даже маги признали!

– А! – отмахнулся Имам. – Эти несчастные! Ну так они просто перепутали знаки небес, ибо приняли недостойного за достойного. Ведь ты все время находился рядом с этим твоим другом, разве нет?

– Ну находился… А демон? Тот, зеленый? Демон-то показал на него!

– Демон, друг мой, показал на тебя. Его спросили – это он? Совершенно естественно, что он и ответил утвердительно, ибо ты был там…

– А… – нерешительно произнес Гиви, – откуда вы знаете?

– Я знаю все, друг мой. Даже то, что не смогли постигнуть эти жалкие любители. Ибо нужно быть истинным мастером, о Гиви, чтобы разглядеть тебя, ибо сущность твоя сокрыта от глаз неразумных!

– Да, но Миша…

– Недостойный! – укоризненно покачал головой Имам. – Без тебя, о Гиви, он бы был совершенно беспомощен!

– Он джиннов изгнал! – блеял Гиви, купаясь в потоке восхвалений и чувствуя себя омерзительно и вместе с тем сладостно.

– А что джинны? – пожал плечами Имам. – Ты сказал слово, они сделали по слову твоему. Что толку в том, что этот твой Миша подпевал тебе, выл и вертелся, как нищий факир? Ты – царь! Ты – повелитель духов, ты – источник познания, ты – мудрейший из мудрых, тебе ведомы все Имена, все языки, ты – опора Ирама, покоритель Престола! Так прикажешь мне спокойно сидеть и смотреть, как недостойный низвергнул достойного?

– Слушай, – с тоской воскликнул Гиви, чувствуя, что реальность, и без того сомнительная, начинает раздваиваться, – ну какой я царь? Я домой хочу!

– Ты скромен и не ведаешь корысти. Однако же сердце у тебя воистину исполнено царского величия, и оно отзовется на нужды Ирама. Ибо Ираму грозит опасность. И опасность сия вдесятеро больше, нежели была прежде, ибо на Престоле воссел самозванец.

– То есть Миша?

– Ну да! Разве не рушатся башни ирамские под его стопой? Ибо, будь он истинный царь, в Ираме тут же воцарился бы мир и благолепие, уверяю тебя! Умоляю, о Гиви, останови его, ибо он столкнет Ирам с края пропасти!

– Э-э… – нерешительно протянул Гиви.

На его памяти под Мишиной стопой рухнула всего одна башня, и та хлипкая. Ну потряхивает Ирам немножко, так ведь и раньше трясло… никаких особых изменений Гиви не заметил.

– Ираму грозит опасность? – на всякий случай переспросил он. – Какого рода?

– Тебе мало, что на Престол воссел самозванец и узурпатор? Тебе мало, что заточил он всех, кто был к нему близок, кому ведома была истинная его сущность? Где теперь ваша спутница, прекрасная ликом, стройная станом?

Гиви, нахмурившись, молчал.

– А где был бы ты, если бы не спас тебя верный мой слуга, не вывел бы из узилища? Гнил во тьме? Ладно… не должен я говорить сего, Гиви, однако ж скажу. Тебе скажу. В древних книгах сказано, что, если Престол займет недостойный, Ирам погибнет. Сам Престол не удержит поправшего его. Горы Мрака содрогнутся, столбы пламени вырвутся наружу, земля встанет дыбом…

В описаниях старца присутствовал некий мрачноватый размах, и Гиви на всякий случай осторожно сказал:

– Слушай, вот ужас!

– Сосуд, чьим средоточием является Ирам, треснет! И избыточный свет прольется во все остальные сосуды, каковые не выдержат подобного напора! Все миры исчезнут. Свет разольется во вселенной, и мрак поглотит его…

– Кошмар!

– Разве не твой долг предотвратить сие, о Гиви?

– Ну хорошо, – неуверенно проговорил Гиви, – а если я спасу Ирам, я смогу отправиться домой?

– Домой? – удивился старец. – Ты дома, властелин мой.

– Нет, к себе… обратно, откуда мы пришли?

– Не понимаю, зачем тебе то потребно, – пожал плечами старец, – однако же да, когда возмущение материй вкруг Ирама утихнет, ты, безусловно, сможешь попасть домой… если пожелаешь, разумеется.

Гиви вновь помялся. Что-то тут было не так, но он никак не мог сообразить, что именно.

– А что будет с Мишей?

– Ежели ты победишь недостойного, бросившего тебя в темницу, лишь справедливо будет воздать ему той же меркой.

– Но я вовсе не хочу бросать Мишу в темницу! На самом деле он вовсе не такой уж плохой.

– Он деспот! Хитрый и коварный!

– Ну какой Миша деспот! Я думаю, что это Ирам на него так повлиял. А если его тоже отправить домой, то, уверяю, он тут же придет в себя…

– Не думаю, что он уступит тебе без боя, о Гиви, – возразил старец.

– Не стану я драться с Мишей, – угрюмо проговорил Гиви.

– Придется. Ибо благо Ирама требует жертв, мой повелитель. Тем самым ты спасешь множество людей. Я понимаю, он был твой друг, однако же что благополучие одного перед лицом многих?

– Дай мне подумать, о Имам, – все так же мрачно проговорил Гиви, – не торопи меня.

– Все мое время – твое, о повелитель, – согласился старец, складывая ладони в знак покорности и застывая в неподвижности, – однако ж не думай слишком долго, ибо как знать, что еще затеял сей недостойный?

Гиви думал.

– А что тебе с того будет, о Имам? – спросил он наконец.

– Ничего, – с достоинством проговорил старец, – у меня есть все, что мне потребно, и даже более того. Я уединился в сих горах и не спешу в мир. Благо Ирама для меня превыше всего. Равно как и твое благо, о Гиви!

– Мне, – буркнул Гиви, – тоже ничего не нужно…

– Да? – удивился Имам. – Подумай, что такое – занять место, принадлежащее тебе по праву! Разве не чувствовал ты никогда, что заслуживаешь лучшего? Разве не ощущал себя незваным гостем на пиру? Разве не хотел сказать людям: «Вот он я, поглядите! Вот моя истинная сущность, сверкающая, как небывалая драгоценность, а эта жалкая внешняя оболочка – лишь видимость, обман! Так примите же меня с радостью и почетом, ибо я того достоин!»

– Ну, хотел, – неохотно признал Гиви, – но не здесь, не в Ираме. Ирам, он какой-то… тут тебе все время говорят то, чего ты хочешь. Вот если я попаду домой…

– Домой? – поднял брови старец. – А что там тебя ждет, Властелин Миров? Счетные книги? Ежедневная повинность? Мелкие людишки, попирающие твое величие, как невежда попирает драгоценный ковер грубой стопой? Холод и мрак? Я слышал, там, за кругом мира, есть страны, где с неба сыплются кристаллики замерзшей воды! Где долгие, как небытие, ночи сменяются мимолетным, как жизнь, днем! Где женщины не умеют ублажать мужчин и ходят в собрания, открыв бесстыжие лица! Не таков ли и твой мир, о пришелец? И зачем он тебе нужен – такой?

– Другого у меня нет, – сказал Гиви. – Ежели такой мир существует, кто-то ведь должен его любить? А иначе зачем он существует?

– Хорошо, – пожал плечами Имам, – хорошо! Ты попадешь домой в величии и блеске! Прими, о Гиви, мое в том слово! Но не раньше, нежели ты спасешь Ирам! Вот честный обмен!

Гиви задумался.

– Тут все говорят о чести, – сказал он наконец, – однако ж почти все время лгут. Впрочем… ты можешь доказать чистоту своих намерений, о Имам. Ибо и сам ты упоминал о некоей узнице – моей спутнице, которую Ми… узурпатор заключил в узилище.

Старец несколько опешил, хотя и попытался это скрыть.

– Быть может, о друг мой, это вполне терпимое узилище? – осторожно предположил он.

– Мне без разницы, о Имам, – сурово ответил Гиви, – покажи мне ее, целую и невредимую, и я, возможно, поверю тебе! Клянусь в том небом, обладателем башен!

– Понимаю, о Гиви, тебя страшит, не падет ли она первой жертвой сей распри! Что ж, хорошо! Я доставлю ее сюда и помещу в безопасности! И никто, никто, о Гиви, не сможет использовать ее против ее желания! Ведь ты использовать ее не будешь?

– Нет, – вздохнул Гиви, – какое там!

– Но я предупреждаю тебя, о Гиви, что сия женщина опасна, ибо язык ее остер как бритва, а ум не уступает языку. Потом, у нее светлые волосы, что свидетельствует о плохой работе внутренних жидкостей! Но полагаю, ты как раз тот, кто сумеет противостоять ее чарам, как бы они ни были сильны!

Гиви опять задумался:

– А сумеешь ли ты, о Имам, привести ее сюда, избежав при этом грубого насилия? Так, чтобы ни один волос не упал с ее головы?

– Я – раб Ирама, а следовательно, твой раб, о Гиви, – склонил голову старец, – и я велю слуге твоему Джамалю доставить эту женщину. Возможно, он уже в пути, ибо должен вернуться во дворец до рассвета, дабы способствовать твоему делу!

Каким образом Джамаль намеревался способствовать делу во дворце, Гиви не очень понял. Шпионить, наверное…

– Ну что ж, – разрешил Гиви, – пусть поспособствует, ибо усердие есть наилучшее качество доброго слуги. Я же, о Имам, буду ждать, пока эта женщина не прибудет сюда, целая и невредимая. И требую я, чтобы отныне она сопровождала меня везде и всюду, ибо коли ты полагаешь, что Миша может использовать ее в качестве последнего довода, то не намерен ли ты сам применить ее с той же целью?

– Ты ранишь мне сердце своим недоверием, о Гиви, – вздохнул старец, – но я живу, чтобы исполнять твои повеления! И нет для меня большей радости, нежели вывести тебя из мрака на свет. Кстати, о венценосный, Джамаль уверял, что ты грезил каким-то узником, каковой делил будто бы с тобой заключение.

– Это и впрямь были лишь спутанные грезы, – небрежно отмахнулся Гиви.

– А-а… ну ладно! Позволь твоему слуге удалиться, чтобы отдать соответствующие распоряжения…

Имам вновь вздохнул. Одновременно с этим раздался далекий гул и пол под ногами у Гиви слегка содрогнулся.

– Слышишь? – воздел руку старец.

– Слышу, – согласился Гиви, – от трех до четырех баллов. Ну и при чем тут Миша? Если я, твой гость и властелин, правильно понял, Ирам так трясется столетиями…

– Будет хуже, – зловеще проговорил старец.

– Что ж, – отозвался Гиви, скрестив руки на груди и усаживаясь на подушки, – тогда и поглядим, что тут можно сделать. И пришли мне кого-то, дабы я мог омыть руки и приступить наконец к трапезе…

– Слушаюсь и повинуюсь, господин мой, – произнес старец с достоинством. Он поглядел на Гиви, сокрушенно покачивая головой. – Я ждал тебя столько лет, о повелитель! – сказал он. – Я копил силы! Я взращивал мудрость! Я проницал пространства в поисках твоего сияния! Так почему же ты сомневаешься? Неужто думаешь, что я не различу алмаз среди стекляшек? Неужто полагаешь, что я позволю тебе отказаться от того, что принадлежит тебе по праву, только из-за твоей неуместной скромности?

Не позволит, с тоской подумал Гиви. Дались им эти Цари Времен! Он понятия не имел, кем там оказался Миша, но лично он, Гиви, явственно чувствовал себя самозванцем, с каким-то равнодушным ужасом ожидая, что обман вот-вот раскроется.

– Я же сказал, о Имам, – буркнул он, – я подумаю. Так сразу дела не делаются! Ступай! Прошу, слушай, дай побыть одному!

– Разумеется, о повелитель, – сдержанно сказал старец, однако ж в голосе его слышалась затаенная обида.

Он сложил руки, поклонился и вышел.

Гиви поерзал на подушках, устраиваясь поудобнее. Чтобы не скучать, он стал разглядывать потолок, выложенный причудливыми изразцовыми узорами. Узоры нагоняли тоску.

Так, значит, я теперь царь, думал Гиви. Миша не царь, а я царь! Жаль, Миша об этом не знает! Ну ничего, скоро узнает! Эх!

Воевать ему не хотелось. Хотелось кушать. Во-первых, с Мишей не повоюешь. У Миши Масрур, а Масрур готов идти за своим повелителем в огонь и воду – после той позорной истории с джиннами. У Миши его верные бессловесные мамелюки. У Миши полки` со знаменами. Боевая белая верблюдица! У Миши, в конце концов, нубийские ослы!

Гиви поднялся с подушек, подошел к высокому окну, встал на цыпочки. Убедился, что по причине отчасти высокого окна, отчасти собственного низкого роста он не достает даже до нижнего края, вернулся, кряхтя придвинул столик, взобрался на него и выглянул наружу.

За`мок висел над пропастью.

То есть, вернее, он возвышался над пропастью на плоском утесе, напоминающем по виду палубу корабля. Нос палубы выдавался вперед и играл роль двора перед замком. Сейчас, смутно проступая в утренней дымке, на нем в грозном молчании строились квадраты войск.

Гиви стало страшно.

И это, подумал он, мои люди? Мои войска? Они сделают все, что я прикажу? Нападут на Мишу?

Да чем лично их Миша не устроил?

Вечный старец, вспомнил он! Единственный, кто не признал в Мише повелителя Ирама! Святой человек, укрывшийся в горах!

Ему с самого начала Миша не понравился, подумал он.

А я, выходит, понравился!

Гиви в испуге отпрянул от окна: словно ощутив его присутствие, сотни людей внизу, как один человек, мерно застучали древками копий о камень.

* * *

Плов не лез в горло.

Может, мне просто надоела восточная кухня? – думал Гиви с тоской.

Сейчас бы борща поесть. И черного хлеба с салом…

Когда за завесой, скрывающей вход, раздались шаги, Гиви быстро вытер руки о пеструю ткань и выпрямился на подушках.

Двое мрачных могучих рабов внесли на плечах пестрый мешок, у горлышка аккуратно перехваченный золотой тесьмой. Тесьма была кокетливо повязана бантиком. Мешок дергался, извивался, а порою складывался пополам.

Рабы свалили мешок у ног Гиви и, поклонившись, поспешно вышли. У одного, как имел возможность убедиться Гиви, слегка заплыл глаз.

Мешок продолжал дергаться.

– Ну ты шакал, Мишка! – фыркал мешок. – Багдадский вор тебе товарищ! Ты еще пожалеешь! Я тебе еще покажу! Развяжи мешок, скорпионово семя!

Гиви наклонился, аккуратно потянул за ленточку и поспешно отскочил в сторону.

– Аллочка, – робко сказал Гиви, – успокойся!

– А… – Алка вскочила на ноги и отряхнулась, – это ты!

– Я, Аллочка, – печально отозвался Гиви.

Алка разъяренно откинула со лба светлую прядь.

– И ты туда же, – вздохнула она, – мало что Мишка совсем умом тронулся!

– А он тронулся? – на всякий случай спросил Гиви.

– Еще бы! Запер меня в этом своем гареме, мегер каких-то приставил… ты бы поглядел на этих куриц! Они мне поют, представляешь? И еще на лютнях играют! Один раз заглянул, объяснил мне доступно и популярно, что он теперь царь, и опять смылся! Кастратов каких-то понаставил, хочу выйти – не пускают, Масрур хотел зайти – не пускают. Говорят, царь не велел! Царь! И кто? Этот Синдбад недоразвитый!

– Ты погоди, послушай…

– Мало того, надевают мне мешок на голову и тащат! Весь хребет об осла обломала… везде синяки! И здесь! И здесь!

Гиви отступил еще на несколько шагов.

– Это я велел тебя привезти, – признался он, отчаянно пытаясь расправить плечи.

– Велел привезти? – удивилась Алка и весьма холодно добавила: – Так ты теперь тоже царь?

– Так получается, – неопределенно пояснил Гиви.

Он огляделся. Вроде бы комната была пуста, однако ж мало ли… они тут, как он успел убедиться, обладают неприятной способностью проникать повсюду…

– Аллочка, – проговорил он, – тут, понимаешь, непонятно что делается… Миша бросил меня в темницу, потому что я вроде тоже царь, а эти вот меня вытащили…

– С Миши станется, – все так же холодно согласилась Алка.

– …и теперь требуют, чтобы я занял Престол вместо Миши, потому что от его царствования как бы ничего хорошего не проистекает, а совсем наоборот…

– Ну, Мишка, конечно, раздолбай, – согласилась Алка, – однако ж не полный урод… разве что опять занялся своими гешефтами и разорил державу?

– Не в этом дело, Аллочка… Понимаешь, вроде он не годится, потому что земля все трясется и трясется. О, вот опять…

– Интересно, – задумчиво проговорила Алка, накручивая волосы на палец, – а это, выходит, твоя крепость?

Какое-то время она доброжелательно озиралась, потом рассеянно начала поглощать инжир.

– Выходит, так, – уныло произнес Гиви. – Была этого, Имама ихнего, а теперь моя.

Алка с размаху плюхнулась на подушки:

– А Имам кто тогда?

– Не знаю… Имам и есть. А на самом деле – кто его знает? Они, вообще-то, Аллочка, все тут то и дело облик меняют…

– Похоже на то, – задумчиво согласилась Алка, разглядывая его холодными светлыми глазами. – Ты тоже изменился.

Гиви расправил плечи.

– Паршиво выглядишь. Затравленный какой-то…

Гиви поник. Потом взял себя в руки:

– Вообще-то, я царь, Аллочка. Водитель армий.

– Миша тоже так говорил, – согласилась Алка. – Может, вы уже определитесь наконец, кто есть кто? А то, знаешь, от такого дисбаланса одни неприятности.

– Мы и определяемся, – сухо сказал Гиви. Потом задумчиво добавил: – Ты вот скажи… Тебе тут нравится?

Алка пожала плечами:

– В гареме не больно-то повеселишься. А так – забавное место.

Гиви вглядывался в Алку, надеясь и боясь углядеть в ее тонких чертах суккубью привлекательность, порочную и неотразимую. Алка слегка заерзала на подушках.

– Красивая ты, – доброжелательно сообщил Гиви.

Алка вновь слегка пожала плечами.

– Очень мило, конечно, – равнодушно согласилась она, – но ты, извини, несколько не в моем вкусе. Уж слишком ты положительный, Гиви…

– Я, между прочим, царь! – мрачно напомнил Гиви.

– Ну царь, царь, – успокоительно проговорила Алка, – сама вижу. И что же ты теперь будешь делать? Как альтернативный царь?

Гиви задумался:

– Ну, во-первых, надо пойти на переговоры. Делегацию к Мише отправить. Чтобы избежать напрасного кровопролития.

– Это, – задумалась Алка, – как-то не по-царски! Ты должен вывести войско. Это оно, кстати, там шумит? Твое войско?

– Оно, Аллочка.

– Поставить его перед стенами дворца. Выехать на белом коне. И предъявить ультиматум. Пусть добровольно сложит с себя обязанности правителя Ирама. Потому что он уже совсем с ума сошел на этой почве.

– А если он откажется?

Алка задумалась.

– Напусти на него джиннов, – сказала она.

Гиви вытаращился на нее.

– Они ж тебе вроде повинуются. Доходили такие слухи.

– Аллочка, – вздохнул Гиви, – джинны очень ненадежная субстанция. Не знаю, кому они на самом деле повинуются. И проверять не очень хочу. Тем более, – понизил он голос, – честно говоря, я понятия не имею, как их вызывать.

– Проведи эксперимент!

– Это опасно, Аллочка.

– Может, удастся обойтись без битвы народов. Джинны врываются во дворец, уносят Мишку, приносят тебя. Ты возводишь меня на престол…

– Что? – вытаращился на нее Гиви.

– Возводишь меня на престол, – лекторским тоном повторила Алка, – из тебя, Гиви, извини, правитель – как из зайца орел. Я для этой функции лучше гожусь. Тем более что я приблизительно представляю ближневосточный менталитет. Полагаю, правящая верхушка меня примет.

– Правящая верхушка тебя не примет, Аллочка. Они тут блондинок не любят.

– Армия меня поддержит.

– Масрур поклялся Мише в вечной верности. Насколько я, Аллочка, понимаю, теперь он за него жизнь отдаст!

– Это мы еще посмотрим…

Ну и ну, лихорадочно думал Гиви, распорядился на свою голову! Тоже мне, царица Савская!

Он осторожно скосил глаза на Алкину щиколотку, небрежно высовывающуюся из пестрых шелков. Нет, вроде не волосатая…

Бежать отсюда надо, вот что! И как можно скорее! Это же сумасшедший город!

– Подумать надо, Аллочка, – сказал он безнадежно, – в принципе оно, конечно, возможно…

Алка провела по его щеке прохладной рукой.

– Я, о Гиви, в долгу не останусь, – сказала она многозначительно.

У Гиви пересохло во рту.

И ты думаешь, она не врет? – спросил мерзкий внутренний голос. Что я, Мишу не видел в полном блеске царственного величия? Бросит в ту же камеру, там солома еще, извиняюсь, просохнуть не успела.

– Я вознагражу…

– Вознаграждай! – хрипло сказал Гиви. – Сейчас!

Алка задумчиво, оценивающе глядела на него.

– Вознаграждение следует после деяния, о торопливый, – заметила она.

– Нет! – мрачно произнес Гиви. – Сейчас. Авансом!

Алка вновь смерила его взглядом, от которого Гиви невольно поежился.

Затем отбросила с головы покрывало.

Подошла к Гиви.

Близко-близко.

У Гиви закружилась голова.

Интересно, думал он, дрожа и пылая, она сейчас суккуб? Или нет? Если суккуб, то хреново же мне придется… потом. А если нет, то почему мне так жутко? Это же Алка! Вот она, Алка, в моих объятиях!

Алка положила руки ему на плечи.

Прижалась всем телом.

Глаза ее были совсем рядом, огромные, прозрачные. А тело – мягкое и теплое.

Голова кружилась все сильнее.

Гиви машинально нащупывал ногой подушки, потому что ноги его уже не держали.

– О Гиви… – сказала Алка.

– Эх… – сказал Гиви.

Было во всем этом что-то неправильное.

Но приятное.

Он обнял ее за… стан?.. мучительно стараясь, чтобы движения рук были уверенными и мужественными.

Сейчас она скажет: «О Масрур!» – думал он в тоске.

– О Гиви! – повторила Алка.

– Господин! – раздалось из-за завесы. – Господин!!!

Вот зараза, подумал Гиви, и почему они тут не практикуют нормальных дверей? С засовами!

– Одну минутку! – виновато взвизгнул он, приводя в порядок одежды.

– Господин мой! Повелитель мира!

– Эх! – сказал Гиви.

Алка легко выскользнула из его рук, точно серебристая рыбка.

Он стоял посреди комнаты, стараясь унять сердцебиение и глядя в грозные глаза Имама.

– Ну что там? – спросил он устало.

Имам покосился на Алку.

Алка хладнокровно охорашивалась.

– Тревога, повелитель! Он вывел войско!

– Кто? – растерянно переспросил Гиви.

– Зу-ль-Карнайн, недостойный. Он движется сюда во главе тысяч… Видно, решил ударить первым. Войско ждет твоих распоряжений, о повелитель.

Гиви растерялся еще больше.

– А не измотать ли нам противника, – спросил он, съеживаясь под презрительным взглядом Алки, – заняв это… круговую оборону?

– Крепость сия недаром Орлиным Гнездом именуется, – проговорил Имам, – ибо она практически неприступна и может выдержать длительную осаду. Однако ж войско Зу-ль-Карнайна превосходно многолюдством и хорошо обучено. И ежели они нас запрут, то выхода отсюда уже не будет.

Гиви затылком чувствовал, как Алка с холодным любопытством наблюдает за разговором.

– Что ты предлагаешь, о Имам? – спросил он наконец.

– Встань же во главе своей армии, о Гиви! Встретишь судьбу лицом к лицу, как подобает истинному мужу, а не как крыса, запертая в крысоловке!

Гиви растерянно молчал.

– Я вручил тебе свою жизнь и жизнь своих людей, повелитель, – строго напомнил Имам. – Я пошел за тобой, избранным, благословенным! Неужто я избрал не того?

– Миша не станет делать глупостей, – неуверенно возразил Гиви. – Зачем? Разве я ему чем-то угрожал?

Гул войска на площади перед крепостью заглушил его слова.

– Сейчас он охотно поверит в то, что у тебя клыки и когти, – сказал Имам, – и что ты с самого начала прятал этот свой истинный облик под личиной скромности и дружеского расположения, дабы поразить его в спину, когда он ненароком отвернется!

– Но это не так, – проблеял Гиви, – я к Мише всегда…

– Ты – смертельная угроза для него, о Гиви!

Алка, которой надоело стоять молча, вдруг музыкально проговорила:

– Ты что, элементарных вещей не понимаешь? У Мишки армия застоялась.

– Так джиннов же он победил!

– Не он, а ты, – напомнил Имам.

– Ладно. Я же их победил! Ну и вел бы Миша свою армию через перевал… уж не знаю, на кого там – на Багдад, что ли?

– Еще поведет, – откликнулась Алка, – с тобой управится и поведет. Он же теперь у нас Александр Великий!

– Кто-кто? – спросил Гиви.

– А ты что, не знал, о повелитель? – удивился Имам. – На Престол Ирама может взойти лишь прямой потомок Еноха, а потомок сей – Искандер, он же Шахе-марзбун, царь-охранитель, владетель руба и маскуна, повелитель всех обитаемых земель, властелин вселенной, Двурогий, Зу-ль-Карнайн!

– А с чего этот грек, извиняюсь, прямой потомок Еноха? Он же грек!

– По линии Авраама, разумеется, – ответил Имам, – ибо он, Искандер, – сын Филиппа, а Филипп – сын Мадраба, сына Гермеса, ну и так далее, вплоть до сына Исава, сына Исаака, сына Авраама. У нас это любой ребенок знает.

– Ну да, ну да, – устало качнул головой Гиви, – Миша – он конечно… он Авраамович. По мужской линии. Но он же умер. То есть Македонский умер. Миша пока жив.

– Искандер вернется! – воскликнул старец. – Вернется в мир, когда в том будет нужда.

– Типа царь былого и грядущего, – пояснила Алка.

– А я тогда кто, – взвыл Гиви, – тоже владетель этой… рыбы муксуна?

– Кто-то из вас двоих – определенно да, – согласился Имам.

– Кто?

– Ты, о Гиви! Разумеется, ты! Ибо на Престол обманом воссел самозванец!

– Я – тоже Искандер? – с тоской спросил Гиви.

– Искандер – один! И это ты – о Гиви! И сие – неопровержимая истина. Ибо Престол ведает, кто из вас двоих истинный царь! Для того он и поставлен в Ираме! Ибо гласит предание, что Искандер Великий вернется в Ирам, когда Ираму будет грозить опасность.

– Какая опасность?

Вдалеке что-то бухнуло. Гиви приподнялся на цыпочки и, вытянув шею, выглянул в узкое окно. Он увидел лишь каменное ребро скалы, почему-то колеблющееся, то пропадающее из виду, то возникающее вновь. Вонючий дым ударил ему в лицо, и он закашлялся, вытирая слезящиеся глаза. Где-то внизу раздались крики.

– Вот какая, – мрачно произнес Имам.

– Блин! – Алка тоже чихнула и накинула на голову прозрачное покрывало. – Он построил катапульты, этот гад! – невнятно проговорила она. – Вот что значит – инженерное образование! Он тут устроит этот… греческий огонь! Гиви, он нас сейчас сделает!

Гиви встал. Дым плавал по комнате сизыми клубами, пламя в светильниках затрещало и погасло, ковры пожухли, точно опавшие листья.

– Ладно, – сказал он мрачным мужественным голосом, – что я должен делать?

* * *

Армия стекла с гор подобно потокам воды, огибающим крупные препятствия и сметающим мелкие.

И вот уже два войска смотрят в глаза друг другу над вытоптанной равниной, под белесым небом, по которому ползут белесые облачка.

Земля под ногами чуть вздрагивает – то ли от тяжкой поступи боевых верблюдов, то ли сама по себе.

Над головой Гиви плескалось узкое черное знамя.

Над головой Шендеровича плескалось узкое черное знамя.

Вот, думал Гиви, вот оно – мое могущество. Вот я гарцую на горячем боевом коне (который все время норовит каким-то особенно паскудным образом вывернуться из-под всадника). Это меня отвлекает, но ненамного… потому что я выше этого. Твердой рукой держу я поводья (черт, их, кажется, надо пропустить под этот палец… или под этот?), блеск мечей и копий точно вспышки молний у меня за спиной (это потому, что солнце бьет мне в глаза, – по-моему, это как раз то, что называется в военном деле неудачной позицией), я защищаю свою собственную твердыню (куда, кстати, делся этот чертов Имам?), а за крепкими ее стенами сияет лицом женщина, которую я спас от тирана (уж кто-кто, а она любого тирана к ногтю прижмет), и ежели я погибну в ратном бою, то она… э-э… благополучно вернется к тирану, я полагаю. Эх, ладно, что об этом думать – вот я сильный, мудрый (а кто я, кстати, такой?), полководец, тактик и стратег, вышел в бой против самого Александра Великого (ну и наваляет же он мне!)… Нет, это плохая установка, надо как-то по-другому.

Я царь, за мной тысячи, готовые броситься в бой по одному моему слову.

И вот они, тысячи, которые готовы броситься в бой по одному Мишиному слову…

Мишиных тысяч было явно больше.

Мало того, у подножия неприступных стен крепости расположились катапульты и еще нечто загадочное, что Гиви счел осадными машинами, а за спинами многочисленных воинов, в молчании выстроившихся пугающе ровными рядами, маячило еще что-то – очень большое, башнеобразное и, по всей видимости, на колесах.

Если этот самый Имам так уж хотел моей победы, тоскливо подумал Гиви, почему он не выдвинул никакую технику? Вечный старец, да? За столько лет вполне можно было додуматься до чего-то приличного.

Солнце било в глаза, и деваться было некуда.

Гиви показался себе одновременно очень большим и очень маленьким.

Большим – потому что руки и ноги существовали как-то отдельно и были совершенно неуправляемы, а сам он бесстыдно торчал на виду у вражеской армии, словно слегка приплясывающая мишень. Маленьким – по той же причине.

Вдали, неподвижный как статуя, высился на белой верблюдице Шендерович. Выглядел он очень импозантно.

За спиной Гиви волновались войска. Гиви остро чувствовал, что между лопатками он столь же уязвим, как и спереди. И вообще – он весь был одно сплошное уязвимое место.

Мне его ни за что не прижать, подумал он. Этот гад по определению гениальный полководец. Он меня как муху раздавит! Нет, это я – гениальный полководец! Заклинатель джиннов!

По крайней мере, все так говорят.

Вот и Алка, повязывая ему шелковый кушак, нежными своими пальцами повязывая, деловито сказала: «Помни, мой Гиви, что ты владеешь секретным оружием, коего нет ни у этого биндюжника и ни у кого в этом злополучном мире!»

Если я все-таки царь, а не он, лихорадочно думал Гиви, что, вообще-то, маловероятно, то я могу вызвать этих ифритов и устроить тут такое…

А если я не царь? Если царь все-таки он?

Черт, как меня подставили! Как мальчишку.

Ладно, что уж теперь!

Что я им тогда велел? Удалиться, пока не призову?

Вдалеке Шендерович выхватил саблю и прокричал что-то…

Тоже мне, Чапаев, печально подумал Гиви.

– Это! – отчаянно заорал Гиви, привстав на стременах, видя, как войско Ирама сорвалось с места и в клубах пыли ринулось вперед. – Где бы вы ни были… этой… госпожой Бубалон заклинаю… или проклинаю – тьфу, да ну ее! – своим словом заклинаю, ну все равно, я вас отпустил, я же вас и призову… вот я тут ваш повелитель, и приказываю я вам, проницая пространство и время, прийти на помощь и разогнать это проклятое воинство!

Грохот копыт все приближался. Стена пыли неслась навстречу.

– По возможности без членовредительства, – добавил он безнадежно.

Гивин жеребец кружился на одном месте и ронял на мундштук хлопья пены, поскольку всадник его в панике делал неопределенные движения руками, перетягивая поводья. Кольцо врезалось в палец, закрутившись так, что печатка прижалась к ладони.

Эх, думал Гиви, сверху, сверху их надо давить! Нет, меня точно подставили – ведь разве их, этих проклятущих джиннов, на свет выманишь? Солнце вон какое яркое. Эх, главное – призвать, а дальше пусть как хотят, так и выкручиваются! Интересно, у джиннов есть хоть какая техника?

– Миша! – орал тем временем он, отчаянно пытаясь удержаться в седле. – Миша! Опомнись! Ведь это же я! Это Гиви! А там Алка!

Он попытался высвободить руку от поводьев, чтобы указать на за`мок, возвышающийся на фоне сияющего неба, однако же вместо этого лишь побудил жеребца вздернуть голову, отчего Гиви и вовсе перестал видеть что-либо.

Ал-Багум заревела.

Небо распахнулось.

Огромные черные стрекозы вынырнули из разлома – одна за другой. Они жужжали так громко, что перекрыли рев Ал-Багум.

Жеребец под Гиви захрипел и шарахнулся вбок, и его всадник аккуратно, по пологой дуге, приземлился на песок, да так и остался сидеть, глядя в небо.

Мамочка моя, думал Гиви, у джиннов все-таки есть техника!

Из-под брюха первой стрекозы вырвалось нечто, коротко зашипев и оставив за собой сизый след, и врезалось в осадную башню Шендеровича, отчего та занялась огнем. Вторая огненная стрела попала в настороженную катапульту.

Что-то пронеслось над головой у Гиви и взорвалось в воздухе, рассыпавшись зелеными искрами.

Стрекозы уже не жужжали – ревели. От этого раздирающего уши воя Гиви почти оглох, и ему показалось, что вокруг царит зловещая тишина. Он отполз за обломок скалы и прикрыл голову руками; мимо, обдавая раскаленной пылью, бесшумно проносились лошади без всадников – глаза вытаращены, уши прижаты, с оскаленных челюстей летят хлопья пены.

Он осторожно поднял голову – Шендерович ухитрился удержаться на Ал-Багум и теперь размахивал руками и отчаянно разевал рот. Если он что-то и кричал, то вряд ли слышал сам себя.

Гиви оглянулся.

Его собственная армия откатилась в ущелье – люди, побросав лошадей, карабкались по стенам, точно мухи, стремясь укрыться за стенами замка. Гиви показалось, что там, на замковой стене, на самой верхотуре, как искра, мелькнула одетая в белое фигура и так же быстро пропала.

Имам, подумал он! Любуется на своих тигров!

Стрекозы снижались. Лопасти вращались, поднимая тучи песка, но тем не менее теперь Гиви разглядел, что на гладких боках намалеваны бело-голубые шестиконечные звезды. Темное брюхо ближайшей к Гиви стрекозы отворилось, выпустив из себя лестницу, которая быстро разворачивалась на лету.

Лихие ребята в крепких ботинках, точно горошины из стручка, сыпались на песок, слегка подгибая колени.

Лопасти вращались все медленнее, все тише…

Гиви выпрямился и медленно вскарабкался на камень.

Поблизости не было ни единой лошади. Всадников, честно говоря, тоже.

Один из новоприбывших, постарше, в лихо сдвинутом на ухо берете и с большим автоматом поперек крепкой груди, подбежал к Гиви.

Гиви на всякий случай слегка напряг колени, чтобы в случае чего быстренько отпрыгнуть в сторону, но крепыш остановился и приложил руку к беретке.

– Докладывает капитан Яни Шапиро. Подразделение «Алеф» поступает в твое распоряжение, командир, – сказал он.

– Яни? – переспросил Гиви в наступившей тишине. – Это хорошо…

* * *

– Стоим мы на базе в Эйлате, – рассказывал Яни, – и тут приказ на взлет. Гляжу, а тут такие дела творятся – прямо под носом, можно сказать!

Нос у Яни был крепкий, с горбинкой. Уши плотно прилегали к голове. И вообще, вид у Яни был очень мужественный. Гиви машинально ссутулился.

– А ты что, друг, эту крепость взял? В одиночку?

Гиви вновь попытался расправить плечи.

– Они мне сами сдались, можно сказать, – неуверенно произнес он.

– Оставили крепость и ушли? – задумчиво переспросил Яни. – Интересно куда? Нам твоих головорезов только где-нибудь в Рамалле не хватало…

Он обернулся к сержанту, который, козырнув, сдвинул каблуки крепких ботинок.

– Нашли кого-то?

– Вот эту, – сказал сержант, кивнув на Алку, которая кокетливо пыталась высвободиться из крепких рук десантников. – Ну да она и не пряталась. Сама выбежала навстречу, привет, говорит, шалом, ребята…

Гиви устыдился. Он вспомнил, что забыл про Алку. Как-то не до нее было.

– Это Алка, – объяснил он, – она со мной.

– С тобой, с тобой, – отмахнулась Алка, глядя на Яни блестящими глазами, – шалом, капитан!

– Шалом, душечка, – дружелюбно отозвался Яни, – ладно, хаверим, что делать будем? Ты тут главный? Давай, командир, шевелись!

– Яни, – мучительно напрягся Гиви, – слушай… надо Мишу вытаскивать, пока он совсем умом не тронулся… А то он, понимаешь, Македонский у них…

– Македонский? – слегка удивился Яни. – Бывает. Не расстраивайся друг, обычно это лечится.

– Не уверен, – вздохнул Гиви, – но попробовать можно. Только добровольно он не пойдет. Не тот темперамент. Ты дворец можешь взять?

– Вон тот? – Яни задумчиво поглядел на великолепные башни Ирама. – Да его с воздуха взять – раз плюнуть. И не такие брали. Там у них на крышах зенитки есть?

– Какие зенитки, слушай?

– Пулеметы?

– У них ничего нет! Даже, – он презрительно скривился, – джиннов нет. А уж выдрючивался – я крутой, я такой, я сякой!

– «Джинн» – это что? – сморщил лоб Яни. – Гранатомет этот новый? Ну, раз нет, так и говорить не о чем. Давай, ребята! Пошел! Пошел!

Ребята бросились к вертолетам, придерживая береты, чтобы их не сдуло ветром от вращающихся лопастей. Вертолеты по одному начали подниматься в воздух. Гиви следил за ними, приоткрыв рот.

Это почище джиннов будет, одобрительно размышлял он.

– Давай, командир, шевелись! – прикрикнул Яни. – На месте разберемся! А ты, радость моя?

Яни сдвинул берет на затылок и, прижав Алку мускулистыми руками к не менее мускулистой груди, лихо взлетел на трап. Гиви отвернулся.

Он стоял так, пока Яни не скрылся в чреве вертолета, и готов был стоять так вечно.

– Македонский, – пробормотал он себе под нос, – тоже мне… Царь Времен… Я-то точно знаю, что Царь Времен – это я.

– Командир! – крикнул Яни, высунувшись из люка. – Вперед!

– Эх! – сказал Гиви и, поплевав на ладони, полез по трапу.

Машина взревела. Лопасти слились в один полупрозрачный круг.

Гиви нырнул в темную кабину, где фосфорически мерцали огоньки приборной панели, и плюхнулся на кожаное сиденье.

– Интересно, – заорал Яни, перекрикивая гул винтов, – как у них тут с нефтью?

* * *

Площадка на крыше дворца была словно предназначена для высадки десанта. Вертолеты по очереди зависали над ней, исторгая из чрева очередную порцию. Гивин вертолет был последним.

Стоя на плоской крыше, Гиви огляделся.

Ирам сиял под ним, переливаясь изразцами, отблескивая черепицей крыш, осыпанный солнечной пылью, омытый горячим ветром пустыни.

Гиви вздохнул.

Деловитые израильские парни уже спустили по стенам канаты и теперь карабкались по ним, как мухи, проникая в узкие окна. Вниз сыпались пестрые стекла, выбитые крепкими локтями.

– Такая красота, – пробормотал Гиви, – эх! Жалко.

Яни хлопнул его крепкой рукой по плечу:

– Мир хижинам – война дворцам, командир, а?

– Ага, – печально отозвался Гиви.

Где-то внизу раздалась короткая автоматная очередь и жалобный звон разлетающейся черепицы.

– Они там ничего такого не натворят, твои ребята? – забеспокоился Гиви.

– Демонстрация силы, только и всего. – Яни поглядел на светящийся циферблат на запястье. – Порядок. Сейчас и мы пойдем.

– По веревкам? – оживленно осведомилась Алка.

– Нет, – отозвался Яни с явным сожалением, – ребята сейчас там все обработают и откроют нам вход. Это что, командир? Вон та башня?

– Обсерватория, типа того, – неопределенно ответил Гиви, – там местный звездочет обосновался.

– А! – Яни отцепил висящую на поясе рацию. – Через нее и войдем! Она сообщается с основным корпусом?

– Вроде да, – закивал Гиви, обрадованный, что не пришлось лезть по веревкам.

– Беседер! – Яни что-то коротко скомандовал в микрофон. – Ну все, командир, пошли!

– Население надо бы успокоить, – озабоченно произнес Гиви.

– После успокоишь, командир, – отмахнулся Яни, – с утра пораньше выйдешь на балкон, скажешь речь! Громкоговоритель тебе выдадим… пошли поглядим, где тут твой Александр Македонский засел.

– А… что, еще не нашли? – робко осведомился Гиви.

– Пока нет… – Яни пожал плечами, – ничего, командир, найдем! От нас не убежишь.

Алка продвинулась к краю крыши, осторожно глянула вниз. Ветер от лопастей вертолета живописно развевал пестрые шелка. Алка пыталась удержать одеяние, стягивая его плотнее ловкими руками, отчего плавные изгибы еще четче обрисовывались в лучах прожекторов.

– Ах ты, птичка! – рассеянно восхитился Яни, снимая автомат с предохранителя.

– Мишку надо обязательно найти, – деловито произнесла Алка, не менее рассеянно оглаживая складки на тонкой ткани, – иначе я за него не ручаюсь.

– Найдем, – согласился Яни.

– И учти, он, скорее всего, в аффекте. Я его знаю, этого Царя Вселенной. При очередном жизненном крахе он просто звереет.

– Вырубим, – успокоил Яни.

– Я – Царь Вселенной! – безнадежно пробормотал Гиви себе под нос; его никто не услышал.

Резная дверца обсерватории разлетелась с первого же удара.

Внутрь здания вела узкая винтовая лестница, ее основание терялось в темноте. Яни прогремел подкованными ботинками, Алка двинулась за ним, время от времени припадая к мощному плечу.

Гиви проследовал за ними, стиснув зубы.

– Все чисто? – спросил на ходу Яни, отбрасывая носком ботинка астролябию.

– Вроде да, командир, – крикнул снизу десантник, – вот этого, правда, нашли!

Луч фонарика выхватил тощую фигуру в бесформенном темном балахоне, расшитом астрономическими символами.

– А! – обрадовался Гиви. – Это Дубан, звездочет!

– Ты ли это, о Гиви, – мрачно вопросил Дубан, – во главе полчища демонов?

– Ну, я, – неохотно признался Гиви, – но это вполне покладистые демоны, о Дубан! Они легко поддаются управлению.

– Лучше бы ты управил их так, чтобы они убрались отсюда! Ибо неисчислимые беды принесло Ираму их появление!

– Да ладно тебе, отец, я про эти неисчислимые беды уже сто раз слышал. Нормальные ребята. Ну пошуровали немножко, пошумели!

– Я тебе не отец, о марид, повелитель маридов! – скрипнул зубами Дубан. – А что до беды, так хочу тебе сказать, что твой бывший друг и бывший властелин…

Пол под ногами у Гиви резко накренился, по стене башни змейками побежали трещины.

Дубан, чтобы не упасть, ухватился за ворот Гивиной джуббы.

– Ух ты! – удивился Яни.

– Он читает! Он читает книгу Разиэля! – возопил Дубан, вцепившись в Гиви так, что ткань затрещала. – Он подлинный царь! Сила, которую он обретет, будет неизмерима!

– Ну ладно, – успокаивающе произнес Гиви, – ну читает! И что с того? Где он ее взял, кстати?

– Вы сами доставили ее в Ирам! – прокричал Дубан.

Земля вновь качнулась. С дальнего горизонта, где громоздились горы Мрака, в белесое небо ударил столб огня.

– Ого! – хладнокровно сказал Яни. – У вас там что? Полигон?

– Погоди! – завопил Гиви, пытаясь вывернуться из цепких рук звездочета. – Что стряслось?

Дубан наконец выпустил треснувший ворот и, развернувшись, кинулся вниз по лестнице. Гиви бросился за ним.

Яни какое-то время озадаченно глядел им вслед, восклицая:

– Эй! Наверх надо! Наверх! Обвалится же!

Но потом, отчаянно махнув рукой, тоже бросился следом.

В зале было пусто. На полу лежали обломки глазурованной черепицы. Во всем дворце, казалось, не было ни одного человека.

– Что ты говоришь, не понимаю. – Гиви пытался перекрыть нарастающий гул, который, казалось, шел отовсюду. – Где Миша? Где все?

Дубан безнадежно махнул рукой:

– Разбежались! Или ты хотел, чтобы они остались тут ждать своей погибели?

– Не верю! – заорал Гиви. – Миша не мог убежать!

– Разумеется, – скривился Дубан, – он же царь! А потому, когда твои мариды поразили его войско, он вернулся во дворец и сразу призвал к себе эмира и визиря… и спросил немногих верных…

– Каких верных? – перебил его Гиви. – Джамаля?

– Ну да, – неохотно признал Дубан, издавна с визирем не ладивший, – ибо, когда все его покинули, Джамаль его не покинул, а, к моему удивлению, выказал себя верным, надежным…

– Этот… – Гиви задохнулся, – этот…

– И Джамаль обратился ко мне и спросил, нет ли средства, чтобы одолеть этих твоих маридов, и я сказал, что нет, разве что предание о возвращении Царя Времен окажется верным во всем и вместе с владетелем вернется и книга Разиэля! И тогда Джамаль сказал, что вот, есть некий атрибут, доставленный от стоянки разбойников доблестным Масруром! И вот, поглядел я на искомое и увидел, что сие есть и впрямь она, о чем ему и сказал…

– Разиэль? – переспросил Гиви. – Это какой? Типа архангел? Друг Шемхазая?

– Странно, что ты столь осведомлен в этом деле, о повелитель маридов, – признал Дубан.

– Откуда книга? – замотал головой Гиви. Пол под ним качался, как палуба, отчего он вынужден был все время приседать на согнутых ногах. – У нас не было никаких книг!

– Да это вовсе и не книга, – вдруг произнесла отчетливым музыкальным голосом Алка, – это такая каменная плита с письменами. В стамбульском музее. Рядом с саркофагом. А на саркофаге ее же изображение. Только как она сюда попала?

– Подлинный царь притягивает ее, – пояснил Дубан, – а она притягивает подлинных царей, потомков Еноха.

– Я – царь! – безнадежно сказал Гиви. – Мама говорила, что это мы, грузины, – потомки Александра Македонского! Он свой гарем у нас бросил, на Кавказе!

– Он по гарему в каждой богом забытой дыре оставил, судя по россказням, – пожал плечами звездочет, – так что насчет тебя я не знаю. Но знаю доподлинно, что Искандер Великий велел плотно завязать глаза нубийским ослам, взял скрижаль сию, собрал верных, надежных и отправился в сердце гор! Ибо теперь путь туда открыт и безопасен!

– Ты решай, что делать, командир, – нетерпеливо произнес Яни, – свой вертолет я поставил во внутреннем дворе, так что забирать всех надо, пока не поздно.

– Ясно, – вздохнул Гиви. – Так куда они направились, о Дубан?

– Говорю же тебе, в сердце гор Мрака, к Черному камню! Ибо открылось Царю Времен, что потребно установить сию скрижаль на Черном камне и прочесть заклинание, там запечатленное. И тогда на тебя снизойдет сила, которой еще не было в мире.

– А… Миша может сказать?

– Может, – угрюмо подтвердил Дубан, – он же царь!

– И что будет?

– Он будет воистину Царь Времен, – угрюмо проговорил Дубан. – Его остановить будет нельзя.

– Ясно, – устало сказал Гиви. – Значит, он обретет силу, какой еще не было. Тогда такой вопрос, о Дубан. Ежели, как ты говоришь, Искандер Великий от начала времен с собой таскает сию скрижаль, то какого ифрита он ее не прочел в первое свое появление в Ираме?

– Ее нельзя просто прочесть, – пояснил Дубан, – ее надо прочесть в должное время в должном месте.

– Ну так отвез бы ее на этот… Черный камень. Он, насколько я помню, хотел омыть сандалии в Индийском океане и вообще править миром! Разве не за этим он пришел в Ирам? Не за силой? Не за властью?

– Командир, уходить надо…

– Он и хотел сие сделать, о любопытный, – вздохнул Дубан, – и уже перегнал в Ирам нубийских ослов…

– Опять нубийские ослы! – застонал Гиви.

– А без них – никак! – отрезал Дубан. – Ибо нет солнца в горах Мрака, и на самом ужасном месте во всем подлунном мире надобно установить сию скрижаль! Однако ж велика была отвага Двурогого, и дух его взыскал подвига! Но тут печальный конец его постиг…

– Насколько я знаю, – деловито произнесла Алка, – отравили его.

– Вот именно! Некий мерзопакостный старец, именующий себя его наставником…

– Аристотель, – подсказала Алка.

– Верно говоришь, о женщина. Этот проклятый Аристотель под видом воды из источника жизни прислал смертный яд.

– Учитель, – прокомментировал Гиви, – имел право.

Бубух!

В проломе дворцовой стены было видно, как новый столб огня и дыма вырвался из далекой пропасти. Он мотался взад-вперед над горами, точно гигантская рука, слепо шарящая в небе.

– Ясно, – вздохнул Гиви. – Яни!

– Да, командир!

– Обойдемся без нубийских ослов! Поднимай ребят! Посмотрим, что там за пропасть! Пойдешь со мной, о Дубан. Как местный специалист…

– Или ты совсем потерял разум, о Гиви? – возмутился Дубан. – Чтобы я по своей воле полез в чрево этой нечисти!

– Полезешь не по своей! – сухо сказал Гиви.

– Чистая механика, отец, – доброжелательно пояснил Яни, – винты, подъемная сила… Ты что, вертолетов не видел?

– Доселе Бог миловал, – пятясь, ответствовал Дубан.

Гиви вновь вздохнул. В ответ тяжким вздохом отозвались стены дворца. По лазурной стене побежали трещины.

– Все! – сказал он. – Я данной мне властью прекращаю бесплодные рассуждения и перехожу к решительным действиям. Алка, – велел он, – двигай к вертолету! И быстрее, пока тут все окончательно не рассыпалось! Шевелись же, о звездозаконник, неужто слабая женщина храбрее тебя?

– Это не женщина, – здраво ответствовал Дубан, – это казнь египетская!

– Сказано, лезь, о болтливый!

Вертолет во внутреннем дворике ревел, как взбесившийся нубийский осел. Несколько десантников крутились около, еще один сидел в люке, свесив ноги. Яни на бегу что-то орал в рацию.

Гиви втолкнул Дубана и прыгнул сам – как раз вовремя, чтобы оглянуться и увидеть, как изящная башня обсерватории медленно кренится набок, а потом оседает вовнутрь.

* * *

Вертолет снижался. Пилот растерянно обернулся к Гиви.

– Что это, командир? – заорал он, перекрикивая шум моторов.

Скалы вдруг распахнулись – так, расходясь в сторону, раскрываются лепестки гигантского цветка. Даже в ослепительном свете прожекторов было видно, как из каменных недр бьют в черное небо столбы пламени. Земля тряслась так, что контуры гор казались смазанными.

– Не знаю! – орал в ответ Гиви, зубы которого стучали то ли от вибрации машины, то ли просто от страха. – Но нам туда!

– Командир, это опасно!

– Слушай, я сказал, спускайся!

Вертолет завис над относительно ровным участком и неохотно опустился. Гиви выбрался наружу. Вместо ожидаемого мрака вокруг трепетало слабое свечение, воздух пульсировал, точно где-то поблизости билось гигантское огненное сердце.

– Ну и ну! – Яни присел на полусогнутых, одной рукой придерживая беретку, другой рассеянно лаская висящий поперек груди автомат. – Что у них тут, командир? Секретная база?

– Хуже! – вопил Гиви, озираясь по сторонам. – Это такое… а кстати, что это, о Дубан?

– Не знаю! – вопил в ответ Дубан, прижимаясь к корпусу вертолета и явно считая его самым безопасным объектом. – Это запретное место! Неназываемое! Туда никто не ходил со времен Искандера!

– А где Миша?

– Там! – Дубан в ужасе вытаращил безумные глаза.

– А камень этот где?

– Там!

– И как он пробрался туда? – безнадежно спросил Гиви.

– Под скалами есть проход. Там вечный мрак и недвижимый воздух, но человек способен пересечь его – даже животное способно, ежели оно…

– Знаю-знаю… Нубийский осел!

– Командир, он что, секретное оружие испытывает, ваш Миша?

– Типа того, – неопределенно отозвался Гиви.

Яни озабоченно поглядел на индикатор и недоуменно покачал головой:

– Чисто, надо же!

– Это не бомба, – пояснил Гиви, – это… – Он запнулся.

По земле, как по поверхности моря, прокатилась волна – она подбросила на себе вертолет, вздыбилась под ногами и прошла дальше, досадливо стряхивая валуны и приподнимая утесы. За волной накатил ровный низкий гул.

– Что-то очень страшное, – неопределенно заключил Гиви.

Яни отдавал последние распоряжения пилоту.

Вторая волна, пониже, прокатилась следом за первой. Должно быть, подумал Гиви, они расходятся кругами от некоего источника.

– Нам туда, Дубан, э? – обернулся он к звездочету.

– Туда? Берегитесь, смертные! Там, в сердце мрака, сокрыто сердце огня, – замогильным голосом провыл Дубан.

– Два сердца, значит, – деловито подытожил Яни.

Он поглядел на Гиви, как-то странно покачал головой и поманил загорелым пальцем.

Гиви, широко расставляя ноги, как моряк на штормовой палубе, подошел к нему.

– Старик врет, – понизив голос, проговорил Яни, – он что-то знает!

– Да? – громко удивился Гиви. – Тут и знать нечего! Ясно, что дрянь дело!

Какой-то комок метнулся им навстречу и бросился Гиви под ноги. Гиви отпрянул. Нечто цепко обхватило его колени, мешая передвигаться.

– Прости меня! Прости, о повелитель!

– Уберите от меня этого идиота! – завопил Гиви, пытаясь стряхнуть визиря с ноги.

Яни нагнулся, взял Джамаля за шкирку и приподнял его в воздух. Джамаль болтал коротенькими ножками, имея вид жалкий и по-своему трагический.

– Что ты хотел сказать командиру, ты, тыловая крыса? – холодно поинтересовался Яни.

– Это обман! – выл Джамаль, извиваясь и проворачиваясь вокруг своей оси. – Он меня обманул!

– Он тебя обманул? Это ты меня обманул, лживый шакал, верблюжий помет, подлый провокатор! На кого работаешь?

Гиви грозно набычился, сверля визиря пронзительным взглядом. Яни на всякий случай встряхнул свою ношу.

– На Ирам, – с достоинством, неожиданным для висящего в воздухе, проговорил Джамаль. – Ибо не для себя хотел я силы и мощи, но для Вечного Города!

– Ясно, – вздохнул Гиви, – из лучших побуждений, значит! Отпусти его, Яни!

Яни разжал пальцы, и визирь свалился на землю.

– Разве я хотел плохого? – безнадежно повторил он. – Я же для Ирама! А он обманул меня!

– Кто? – Гиви осторожно отступал, потому что Джамаль, рухнув на землю, норовил вцепиться ему в щиколотку. – Миша?

– Да нет, не Миша! – с досадой замотал развившимся тюрбаном Джамаль. – Он и его обманул! Он всех обманул! Меня! Искандера! Тебя, друг мой! – Он всхлипнул и вытер нос рукавом кафтана. – Он сказал – нежданным тот, другой пришел в Ирам, однако ж можно воспользоваться и его появлением. Ибо между ними не будет мира! Никто не уступит Престол Ирама за так – не один, так другой пойдет за Силой к горам Мрака. И тот, кто получит Силу, отдаст ее Ираму – так он сказал… И не будет под луной во всех мирах державы крепче и величественней. Ибо то, что не успел сделать Двурогий при первом своем явлении, сделает он потом, ибо так суждено ему!

– Это хорошо, – согласился Гиви. – И кто же говорил такие приятные вещи?

– Командир! – заорал тем временем Яни, который, взобравшись на ближайшую глыбу, озирал окрестности. – Ты погляди, что делается!

Гиви оттолкнулся от земли – ноги сами вознесли его на верхушку утеса.

Из разверстой пропасти в черное небо били огненные столбы. Там, внизу, стонало и ворочалось нечто: хор голосов, почти членораздельных, шепот, от которого со склонов срывались камни, скрежет, заставляющий волосы на затылке подниматься дыбом.

Края пропасти колебались, огненные струи вились вдоль нее, странные очертания проглядывали во мраке – контуры чудовищных крылатых людей, нелепых, точно сработанные наспех куклы, – то двухголовых, то четырехруких, то увенчанных серповидными рогами… Древняя мощь была в них – мощь, не отлитая в форму, отдающая безумием, необузданная сила первобытных стихий.

И там, в колеблющемся огненном хаосе, зияло глухое угольное пятно с четко очерченными краями – небесный камень, черный, как бездны неведомых ледяных пространств, из которых он упал на землю, поглощающий любой свет, любой огонь, распластавшийся неподвижной, плоской, как стол, поверхностью.

Водруженная на нем, сияла злополучная скрижаль.

Алтарь несчастных Братьев был лишь жалкой пародией на подлинный – скрижаль возвышалась над черным камнем, распространяя вокруг себя бледный свет. Письмена ползли по ней, меняя форму, точно огненные скорпионы.

– Скрижаль Силы! – убитым голосом произнес Гиви. – Так это она! Так это из-за нее все заварилось!

– Мишка! Ужас какой! – Алка подпрыгивала внизу, вытягивая шею, чтобы ухватить хоть краешек зрелища.

Шендерович возвышался над камнем, протянув вперед руки. Гиви показалось, он вырос так, что упирается головой в черное небо. Огненные отсветы плясали у него на лице.

– Цорэр! Нецах! Малкуд! Ор-Гаяшор!

– Вот оно что! – воскликнул Дубан за спиной у Гиви. – Я понял наконец! Вот зачем он пришел в Ирам! Хорошо, этот Аристотель его остановил! Он так и не успел тогда их выпустить! А теперь, видно, все-таки успеет!

– Что?

– Останови его! – вопил Дубан. – Ты же видишь, что он делает!

– Да что он делает, слушай?

– Он выпускает Йаджудж и Маджудж! Они там, в пропасти! А он отворяет им проход!

– Йаджудж и Маджудж?

– Гога и Магога он выпускает, – деловито пояснила Алка, – они, по преданию, заперты за каменной стеной и каждую ночь пытаются сделать подкоп и выйти наружу… Аллах мешал им это сделать, а сейчас Миша мешает Аллаху. Вот сейчас и выйдут!

– И устремятся с каждой возвышенности, – замогильным голосом провыл Дубан, – и наступит конец всего! Ибо лишь перед концом света явятся они, мерзкие, могущие, распространяющие нечестие по земле! Останови его, о Гиви! Умоляю!

– ШИМУШ-АХОРАИМ!

– Худо дело, командир, – прокомментировал Яни. – Шимуш-Ахораим – это плохо. Вот если бы он кричал: «Шиму-Паним-ал-Паним», тогда еще ничего…

– Останови его, о Гиви!!!

– Ладно! – скрипнул зубами Гиви. – Шайтан с вами.

Он выбросил вперед руки и зажмурился. Но даже сквозь сомкнутые веки он увидел, как с его пальцев сорвалось белое пламя и, сворачиваясь в трещущий, разбрызгивающий искры шар, понеслось к Шендеровичу. Но долететь оно не успело.

Шендерович обернулся.

Он воздел руку – клубок мрака сорвался с его ладони и понесся навстречу. Два вихревых шара столкнулись над ущельем и взорвались, осыпая все вокруг колкими искрами. В воздухе пахло озоном и почему-то ржавым железом. Гиви взмахнул руками, стряхивая остаточные искры, и спрыгнул со скалы, перебежав под прикрытие нависающего утеса. Отсюда было хуже видно, но скрижаль, постепенно набирая силу, испускала такое яркое свечение, что промахнуться было трудно.

Он задержал дыхание и прицелился пальцем.

– Не тревожь моего повелителя, проклятый колдун!

Гиви обернулся. Масрур стоял перед ним, грозный, в белой, обагренной подземным огнем куфии, его кривой меч сверкал точно молния, но еще страшнее сверкал его огненный взор…

– Оставь, о Масрур, – холодно произнес Гиви, – не твоего ума это дело. Уйди в сторону, когда сражаются сильные.

Второй клубок мрака пронесся над ущельем и взорвался, ударившись о ближайшую скалу, – Гиви едва успел уклониться. По сторонам разлетелись капли оплавленного базальта.

– Войско недостойных бросило его, – воскликнул эмир, – трусливые разбежались! Но он наберет себе новое войско, непобедимое войско, а его Масрур, верный, надежный, встанет во главе его! Один раз покинул я своего повелителя, второй раз уже не покину! И мы поразим нечестивых!

– Во главе? Но у них нет головы, о Масрур, – возразил Гиви, – разве есть голова у земляного червя? Они бесформенны и слепы, как черви земные, и столь же алчны! Ими нельзя управлять!

– Ты так говоришь, – презрительно ответил Масрур, и сабля его коротко взблеснула.

Гиви втянул голову в плечи, однако же движение эмира вдруг прервалось, сверкающий полукруг угас, и он поглядел на Гиви с таким глубоким недоумением и укором, что Гиви стало стыдно. Изо рта его побежала струйка крови, колени подогнулись, и он стал медленно клониться набок.

– О Масрур! – Алка, подобрав юбки, бросилась к эмиру и опустилась на колени, обхватив его голову руками. – Яни, сукин ты сын!

– Прости, ципора, птичка моя, – печально ответил Яни, – у него свой командир, у меня – свой. Жаль, он был храбрым человеком…

– Еще бы! – всхлипнула Алка, утирая глаза шелковым рукавом.

– Эх! – сказал Гиви, которому тоже было грустно.

– Оставь, командир, – деловито произнес Яни, – шарахни-ка еще разок этим своим файерболом…

Нечто приподнялось над краем трещины, многопалая бесформенная рука потянулась наружу, вцепилась в ближайшую скалу, прочертив в ней глубокие борозды, опять сорвалась.

Гиви стиснул зубы и взмахнул руками. Еще один клубок белого огня покатился в сторону Шендеровича.

Тот в свою очередь взмахнул рукой, однако ж язык мрака, сорвавшегося у него с руки, получился жидковат и просвечивал – все силы Шендеровича высасывала скрижаль.

Белый клубок, пущенный Гиви, попал в гигантскую фигуру, карабкающуюся из пропасти. Фигура заклубилась ослепительно-белым огнем, испустив чудовищный вой, от которого по ближайшей скале побежали трещины, и рухнула обратно.

Гиви вновь воздел руки.

– Гляди, командир, – воскликнул Яни, – гляди, вон еще один!

Гиви поднял голову. На верхушке дальней скалы воздвигся некто в белом одеянии. Он медленно, торжественно распахнул руки, – словно в ответ, из пропасти взметнулись языки пламени, окрасив белые одежды алым.

– Это он! – завопил Джамаль. – Он пришел!!!

– Кто? – прокричал в ответ Гиви, перекрывая идущий от земли гул. – Кто? Кто это?

Новый гость был нечеловечески огромен – даже издали фигура его, казалось, башней возвышалась над утесами.

– Да он же! Имам! Старец-на-горе! Вечный старец!

– Насколько вечный? – заинтересовался Яни, задумчиво приподнимая автомат.

От бывшего старца веяло такой ощутимой силой, что Гиви невольно пригнулся.

– Он может остановить Мишу, о Джамаль?

– Остановить? – удивился Джамаль. – С чего бы? Это по его слову случилось случившееся. Ибо еще во времена незапамятные он обещал Искандеру Силу!

– Он обещал мне Престол, – пробормотал Гиви.

– И Двурогому тоже, – согласился Джамаль. – И Престол. И власть над миром.

– Убейте его! – крикнул Дубан рядом с Гиви, да так пронзительно, что Гиви подпрыгнул. – Это – зло! Это – смерть!

– Неудобно как-то стрелять в пожилого человека, – пробормотал Яни, поводя стволом автомата.

– Да какой он человек! А я все думал, что это он не показывается знающим?

– Гляди! Гляди!

Фигура старца выросла еще больше, если это было только возможно. Белое одеяние распахнулось, из-под него вырвались огромные радужные глазастые крылья, казалось обуглившиеся по краям. Багровые отсветы огня, вырывающегося из пропасти, плясали на них.

– Азаил! – ахнул Гиви, срывая голос. – Это он! Бей, Яни! Стреляй!

– Разве ж такого из автомата примочишь, – усомнился Яни.

Очередь пошла веером, чудовищные крылья дрогнули, на миг побледнели и разгорелись еще ярче.

Из пропасти раздался многоголосый нечеловеческий вой, в котором Гиви почудилось яростное злобное торжество. Так могли вопить смертники, видя, что на воротах их темницы сбивают замки.

– Останови его! – Дубан в ужасе цеплялся за одежды Гиви. – Ибо он пришел к концу света и конец света следует за ним!

– Да как я его остановлю? Он же архангел!

– Был архангел! Теперь он демон!

– Какая разница! Отроду я не сражался ни с архангелами, ни с демонами!

– Да, но больше некому, – печально ответил Дубан.

Скрижаль на Черном камне светилась как раскаленный пузырь выдуваемого стекла. Никакой другой постамент не выдержал бы ее, но Черный камень стоял неколебимо, равно поглощая и свет и мрак…

В вышине двумя обугленными радугами пульсировали и переливались Азаиловы крылья.

– Внимание отвлекает! – сообразил Гиви. – Не глядите на него. Мишу, Мишу надо остановить!

Шендерович продолжал что-то выкрикивать хрипло и неразборчиво, даже отсюда было видно, как чудовищно исказилось его лицо.

– Миша! – ревел Гиви. – Это не ты! Это Азаил! Он не может выпустить их своими руками! Ему нужен человек! Потомок Еноха!

Шендерович поглядел в его сторону, как-то странно улыбнулся и вновь воздел руки, повторяя жест Азаила.

– Гиви, не унижайся! – воскликнула Алка, пылая грозной суккубовой красотой. – Вспомни, кто ты есть и чей перстень горит на твоей руке!

Гиви опустил глаза. Кольцо на руке пылало чистым белым огнем.

– Сейчас! – Гиви ухватился за кольцо, которое почему-то обжигало холодом. – Как ты сказал, Яни? Шиму-Паним-ал-Паним? А, ладно! Вот, я мудрый, я могучий, я повелитель джиннов, я… это… Гивимелех? Нет, это я, строитель Престола, велю тебе, Азаил, удалиться во мрак, из коего ты… Короче, вали, откуда пришел! ШИМУ-ПАНИМ-АЛ-ПАНИМ!

По земле, разметав языки пламени, пронесся порыв прохладного ветра.

Гул из пропасти стал громче, перешел в вой – теперь в нем слышались нотки страха.

Крылья Азаила налились чернотой и выгнулись шатром, сквозь антрацитовые перепонки проступили ночные звезды.

– Звезда-близнец! – пробормотал Дубан.

Гиви стоял полусогнувшись, шатаясь как бы от непомерной тяжести, с пальцев его срывались белые молнии. Скала под Гиви прогибалась.

– Ну командир! – восторженно орал Яни. – Ну перегрузочка! Восемь «же», не меньше!

Скрижаль вспухала и колыхалась над камнем. Огненные письмена опоясывали ее сплошными полосами. Шендерович зачарованно продолжал размахивать руками, подпрыгивая на месте.

– Стреляй, Яни! – прохрипел Гиви. – Я его не удержу! Стреляй!

– Так я уж стрелял! Не берёт!

– Бей по скрижали! По скрижали!

– Из подствольника вмажь, – дружелюбно посоветовала Алка.

– Одна граната, командир, – предупредил Яни.

– Миша! Ложись! А, черт! Огонь! Прости, Миша!

Яни прищурил глаз и нажал на спуск.

Огненный пузырь дрогнул, заколебался и лопнул, разбросав вокруг багровые шарики света. Из пропасти раздался многоголосый отчаянный крик, перешедший в жалобный пронзительный замирающий визг.

Азаил черной кометой сорвался со скалы, пронесся сквозь языки огня и, сложив крылья, рухнул в смыкающуюся пасть земли.

Откуда-то издалека, из ущелья донесся отчаянный рев нубийских ослов.

Земля тяжко вздохнула, как одолеваемое сном животное, вздрогнула, успокаиваясь, легче, еще легче, и все стихло.

* * *

Гиви обессиленно опустился на скалу.

– Тебе плохо, повелитель? – встревожился Джамаль.

– Уже нет, – печально ответил Гиви, – мне хорошо. И вообще, отвали, о Джамаль, видеть тебя не могу.

Дубан поднимался с земли, отряхивая мантию.

– Скрижаль Разиэля ушла из мира, – сообщил он.

– Ага, – согласился Гиви, – вместе с Азаилом.

– Ну, Азаил никогда не уходит насовсем, – вздохнул Дубан, – но вот скрижаль… все знания! Вся Сила, еще с допотопных времен!

– Да какие там знания, – отмахнулся Гиви, – что же до силы… Вряд ли нашлась бы сила, способная справиться с этой силой…

– Кроме тебя, о повелитель, – льстиво сказал неутомимый Джамаль.

Эх, думал Гиви, вот это настоящий царедворец! Какая школа!

– Быть может, все же он неправильно ее читал, – упорствовал Дубан, – не тот царь попался! Вот ежели бы ее прочесть по-другому!

– Ее нельзя прочесть по-другому, о Дубан! Как ни читай, все равно выйдет «Йаджудж и Маджудж». И «конец света».

– Но Разиэль… Покровитель слабых! Разве он стал бы писать такое?

– Да разве ты не понял, Дубан? – устало сказал Гиви. – Никогда Разиэль не писал эту книгу. Ее Азаил писал. Скрижаль, пережившую Потоп. И писана она была им исключительно для того, чтобы руками сынов Адама выпустить Йаджудж и Маджудж. Ибо сам он был бессилен то сделать.

– Но зачем? – удивился Яни. – Ну ладно, он такая сволочь, но зачем ему были эти Йаджудж и Маджудж? Ты ж их видел! Ну вылезли бы они оттуда – и хана человечеству! Все бы подмели!

– Да ложил он на человечество! Он ради них старался! Ради них самих!

– Но ему-то с них что?

– Они его дети, – вздохнул Гиви, – в этом-то все и дело…

– Его кровные чада, – кивнул Дубан, – неисчислимые, необузданные, запертые Господом в неизбывном мраке, в темнице, куда вечно ниспадают столбы темного огня, где положил Он им пребывать, покуда не постигнет их Великий суд и не окончится их вина, в Год Тайны. Однако ж ни у них, ни у отца их недостало силы ждать конца времен.

* * *

– Как Миша себя чувствует? – осторожно спросил Гиви.

Дубан небрежно поиграл ланцетом.

– Я пустил ему кровь, о Гиви, – зловеще произнес он. Потом успокоительно добавил: – И он, конечно, после столь пользительной процедуры чувствует себя гораздо лучше!

– Его здорово шарахнуло, – посочувствовал Гиви, – ничего, теперь отдохнет. На мягких подушках, в шатре, устланном коврами… И лично я бы настоятельно советовал поить его медом и гранатовым соком, ибо никаких других толковых снадобий в Ираме нет.

– Упомянутые снадобья, – буркнул Дубан, – уже понесла ему сия ваша спутница. И надо сказать, все еще пользует его, ибо сердце ее трепетно отзывается на все нужды болящего.

– А! – уныло произнес Гиви. – Аллотерапия. Надеюсь, ему поможет.

Дубан всем своим видом выразил сомнение по этому поводу.

– Я бы рискнул утверждать обратное, – сказал он, – однако ж мой личный опыт в лечении такого рода явно недостаточен.

– Тебе тоже надо отдохнуть, о Спаситель Мира, – льстиво произнес Джамаль, – ибо, хотя тебя и не сотрясло столь страшным сотрясением, битва исполинов обессилила и тебя. Я, верный, говорю тебе: отдохни. А мы, скромные, займемся насущными делами.

– Оставь, Джамаль, – холодно произнес Гиви, – не верю я твоей верности, ибо верность твоя подлежит сомнению, равно как и участие. Надеюсь, впрочем, вы позаботились о моих людях. Хорошо ли их разместили? Удовлетворены ли они?

– Те, кого ты называешь людьми, вполне удовлетворены, – брюзгливо сказал Дубан, – ибо некто Яни разбил свой походный шатер в дворцовом саду и затворился в нем с лютнисткой Зейнаб, и на каких инструментах они там играют, можно лишь предполагать. Знаю лишь, что, испуганные его свирепым видом, мамелюки и евнухи бежали в страхе и не осмеливаются даже ступить за завесу… Что же до остальных так называемых людей, они удовлетворяются примерно тем же образом, ибо лютнисток в гареме предостаточно. И отмечу, кстати, о Гиви, что, будь они людьми, они бы сняли обувь, прежде чем ступить через порог хотя бы и походных шатров…

– Заверяю тебя, о Дубан, под ней нет копыт. Да и у Азаила не было, что бы там ни говорило предание.

– Увы, – сказал Джамаль, – неисчислимые беды принес он миру, этот Азаил. Если бы я знал, что именно он скрывается под личиной святого, праведного! И надо же, чтобы он раскинул свои сети именно тут, в Ираме!

– Он просто поселился поближе к своим детям, – вздохнул Гиви, – что свидетельствует о том, что и у него есть сердце, хоть и черное… Ибо нет большей муки, чем знать, что вот они, рядом, мучаются, и быть не в силах выпустить их на волю!

– А все из-за тебя, звездозаконник! Это ты все напутал, о Дубан, – сладко сказал Джамаль, – неверно прочел звездные знаки. Возвел на Престол неправедного…

– Звезды, – виновато заметил Дубан, – говорили, что, ежели истинный царь не вмешается, Ираму грозит конец, да и всему свету тоже. А оказалось, что конец света шел об руку со спасением мира. И все же, – он внушительно выпрямился, – хочу отметить, что древнее предсказание исполнилось. Ирам перестало трясти, истинный царь вернулся…

– На сей раз ты прав, – почтительно склонился Джамаль, – вот он, сидит на Престоле, который оказался неподвластен сотрясениям земным…

– Тот тоже воссел на Престол, – упирался Дубан, – и Престол его принял…

– Благодаря твоей хитрости, о Дубан! Ты, дабы не признаваться в неспособности правильно толковать звезды, сотворил с сим Престолом нечто этакое…

– Вот тут ты ошибаешься, о Джамаль. С Престолом ничего нельзя сотворить без его собственной на то воли! И хочу напомнить тебе, что и скрижаль сия могла быть прочитана только истинным царем, каковым и был Искандер Двурогий! Так что, что бы ты там ни говорил своим ядовитым языком, царей было и есть двое!

– Ах ты, старый упрямый невежественный мул…

– Ах ты, презренный двуличный…

– Да ладно вам, – вмешался Гиви, – двое так двое! Что вы как нубийские ослы! Кстати, что там с ними, о советники?

– Их постепенно будут приучать к свету, – успокоил Дубан, – дабы никто никоим образом больше не мог проникнуть к Краеугольному камню! Не понимаю, почему ты запретил истребить этих злонравных животных, ибо так было бы вернее.

– Жалко, – честно сказал Гиви.

– И то верно. Да и скрижали более нет. А раз так, то и вреда от них никакого! Однако все ж несчастные создания! Ибо они перепуганы и отказываются от еды!

– Ничего, – задумчиво сказал Гиви, – это пройдет. У меня же прошло.

– А что до той мерзкой верблюдицы, так та вообще ревет и никого не подпускает!

– По Мише скучает, – меланхолично пояснил Гиви. – однако ж, о Джамаль, поведай нам, сколь велики разрушения в Ираме?

– Рухнуло несколько домов, о повелитель, – торопливо ответил Джамаль, – по счастью, их обитателей удалось извлечь из-под развалин, и они теперь славят тебя вместе со всеми. Но дворец, великолепный дворец, гордость Ирама! Увы, что с ним сталось!

– Строитель Престола отстроит и дворец, – пробормотал Дубан себе под нос.

– Ну, не знаю насчет строителя, – осторожно произнес Гиви, – но, по крайней мере, можно уже сейчас выписать необходимые материалы. Жалко же такую красоту.

– Кстати, – оживился Джамаль, – насчет необходимых материалов! Я уже снаряжаю караван, который вернется, груженный кедром ливанским, и румийским мрамором, и ясписом, и…

– Погоди-погоди, о Джамаль, – прервал его Гиви, – зачем кедр ливанский? Прекрасные кедровые леса видел я на подходе к Ираму.

– Ежели мы будем вырубать наши собственные леса, – возмутился Джамаль, – то…

– И мраморный карьер тоже видел. На какие деньги ты снарядил караван, о Джамаль?

– На казенные, разумеется! – сухо заметил Дубан.

– Я же все ж таки визирь! – защищался Джамаль.

– Будь любезен, о Джамаль, покажи смету! Ибо, сдается мне, на приобретение строительных материалов выдал ты из нашей казны неоправданно большую сумму.

– Но повелитель…

– Сказано, неси расчеты! Я просмотрю. И завизирую.

– Не дело царя заниматься столь низкими материями!

– Это мы еще поглядим! Ну, я понимаю, оборудование… машины… Толковых специалистов, рабов, в конце концов! Но ливанские кедры… Тащи смету, Джамаль, покуда не укоротил я тебя на голову!

– На голове и на глазах, о повелитель, – покорно ответил Джамаль, кинув убийственный взор в сторону довольно потирающего руки Дубана. – Кстати, – добавил он уже из-за двери, – тут твоя спутница, прекрасная ликом и стройная станом, покорно просит принять ее, о повелитель!

– Вели ей подождать, – сказал Гиви, – я занят.

* * *

Вот, подумал Гиви, глядя на вереницы работников, трудолюбиво суетящихся в развалинах бывшего дворца. Как-нибудь и без червя Шамир обойдемся.

– И слоновой кости не надо, о повелитель? – испуганно спросил Джамаль.

– Слушай, – сердито сказал Гиви, – какая кость? Совесть надо иметь! Слонов на земном шаре по пальцам пересчитать можно!

– Ну и что, – удивился Джамаль, – тем ценнее!

– Сказано же, нет! И золотых деревьев не надо! Это, понимаешь, чересчур!

– Но это же так красиво, – защищался Джамаль, – это же так по-царски!

– Истинная драгоценность не нуждается в богатой оправе, о Джамаль!

– Да?

– Да! Ибо блеск ее виден отовсюду и несомненен для знающих! Ты, главное, позаботься о том, чтобы стены выдержали подземные толчки в случае чего. А то, понимаешь, арматура никуда не годилась! Разворовали всё.

– Но ведь подземных толчков больше не будет! – уверенно сказал Джамаль.

– Ну, на всякий случай… Джамаль!

– Что, повелитель?

– Я сказал!

– На голове и на…

– Да ладно тебе! Дубан, проконтролируй! Давай сюда смету!.. Ладно, теперь сойдет.

Гиви макнул калам в заботливо подставленную Джамалем чернильницу и замешкался.

Иблис его забери, смета наконец выглядит вполне пристойно, но как подписывать?

В конце концов он аккуратно вывел: «Г. Месопотамишвили, главный бухгалтер».

В скобках добавил «числоводитель». И тихонько вздохнул.

Он чувствовал себя самозванцем.

– И?.. – подтолкнул его Джамаль.

Гиви задумался. Пожал плечами. Опять задумался.

– И все. Вызывай моих людей, о Джамаль! Повеселились, и будет. Мы отбываем.

– Как – отбываете, повелитель? – в ужасе воскликнул Джамаль. – Теперь, когда все уладилось! Когда Престол возвысился над мирным Ирамом, а жители Ирама готовы целовать прах под твоими ногами! Когда сила и слава слетают к тебе с небес, чтобы увенчать тебя розами!

– Вот именно теперь, – согласился Гиви, – пока Мишка не полностью оклемался. А то мало ли, что ему еще в голову взбредет! Вы двое были превосходными наместниками, а теперь, когда Ирам избавлен от бед…

– Я, пожалуй, сумел бы справиться, – поджав губы, признался Джамаль.

– Я пригляжу, – подтвердил Дубан.

Оба наместника застыли, каждый сверлил другого ненавидящим взглядом.

Да, подумал Гиви, кажется, это будет контроль на высшем уровне. Если только они друг друга не отравят… впрочем, до сих пор как-то обходилось. Зато жизнь их будет наполненной, бурной и обретет смысл и цель.

– Тогда собирай всех, о Джамаль! И пусть поют по всему Ираму серебряные трубы, ибо сегодня ночью все его жители могут спокойно спать в своих домах. Темные силы посрамлены, пропасть в горах Мрака обрушилась сама в себя, и конец света отодвинулся на неопределенное время! Так что их царь и повелитель, с честью выполнив свою миссию, отбывает обратно, в прежние свои пределы! Если хотят, могут на прощание усыпать розами наш путь к вертолету!

– Дьявольская машина, – мрачно пробормотал Дубан, целый день таскавшийся по строительной площадке с неразлучной своей астролябией, – тьфу! Интересно, впрочем, откуда берется возносящая сила? Не от того ли винта?

– А ты подумай, – сказал Гиви, – и заодно про то, что пар занимает объем гораздо больший, чем вода… про селитру и серу… про целебную плесень… что там еще? И я настоятельно рекомендую тебе запомнить, о Дубан, что есть такая штука, как предохранительный клапан!

– Эх, – вздохнул Дубан, – кабы в той скрижали и впрямь содержались все знания о подлунном мире! Тогда, впрочем, никто не стал бы охранять ее с таким пылом, да и сражаться за нее не стал, ибо сия материя мало кому интересна! Люди гонятся за властью и силой, позорно пренебрегая знаниями!

– Так на скрижали, по ошибочным слухам, именно знания всего сущего были выбиты, – заметил Гиви, – из чего следует, что знание и есть – сила!

Дубан задумался.

– Я, пожалуй, это запишу! – сказал он. – Ибо сему мудрому высказыванию грех не быть запечатленным в памяти потомков.

– Вот и хорошо, – сказал Гиви, чувствуя себя плагиатором, – я бы вообще посоветовал тебе взяться за калам, о звездозаконник, да и записать всю эту историю, ибо потомки обязательно что-нибудь да наврут! Как с этим Александром – это же надо, грядущего погубителя почесть спасителем мира!

– Мир устоял, – подтвердил Дубан, – и все благодаря тебе, о Гиви.

– Ну, – застыдился Гиви, – до какой-то степени. Ибо сдается мне, что изначально споспешествовали нам высшие силы. Кто знает, возможно, даже сам Разиэль.

– Разиэль не станет помогать кому ни попадя, – сурово сказал Дубан, – из чего следует, что ты, о Гиви, все-таки избранный!

– Ну, избранный так избранный, – согласился Гиви. – Развеселись, о Дубан! Ибо у этой истории хороший конец.

– У этой – да, – неохотно согласился звездозаконник, – что по нашим временам редкость. Однако же печаль моя велика, ибо Престол Ирама останется пуст, древние легенды уходят, да и ты о Гиви, удаляешься в неведомые земли.

– Удаляюсь, – подтвердил Гиви, – с охотой и удовольствием, хотя и не без грусти.

– Однако ж как ты попадешь домой, о Гиви? Ибо этот сосуд если и сообщается с твоим, то неведомо где и неведомо как.

– Кольцо привело меня сюда, – возразил Гиви, – оно же и выведет! И… э-э… Джамаль!

– На голове и на глазах, о повелитель! – радостно склонился Джамаль, всем своим видом излучая готовность повиноваться.

– Проследи, чтобы Миша взял не больше, чем сможет унести. А то я его знаю!

* * *

Рассказывают, что Александр Македонский все-таки дошел до Края Мира. Он преодолел горы Мрака, непроходимые, изобилующие мрачными ущельями и глубокими пропастями, которые доселе не видел ни один смертный. Однако ж Александр сумел пройти их при помощи нубийских ослов, которые, будучи приучены к темноте, видят все потайные тропы. А потому Александр запасся клубками веревки, концы которых и привязал при входе в ущелье, дабы потом без помех найти обратный путь. Говорят, что проделал он сие по совету учителя своего Аристотеля, коему были ведомы все тайны земли.

И вот царь с немногими верными смельчаками преодолел горы, пройдя их насквозь, темные ущелия, что как черви извивались в сердце камня, прошел он. И вот, забрезжил вдали солнечный свет, и подумал Александр – раз так труден был путь, дивная награда, должно быть, ждет в конце его и нет ничего краше той земли, что предстанет предо мною.

Однако же, к своему удивлению, увидел он пустынную местность, унылую равнину под палящим солнцем, Лишь ветер гулял по ней, сдувая песок с бурых холмов.

И сказал тогда Александр – вот, думал я, преодолею я тяжкий путь и будет велика моя награда, однако ж все, что получил я в награду, – это другой путь, и он еще более тяжек и труден, чем тот, первый!

И сказал Аристотель, идущий с ним:

Так всегда и бывает.

И увидел Александр – там, вдали, под палящим солнцем, выступают из-за края земли другие горы, и пошел он туда по пустыне и сказал себе, что не будет знать ни сна, ни покоя, пока не увидит, где кончается Мир.

Ибо он был Царь!

И день и ночь шел он с немногими верными, под палящим солнцем и под крупными звездами шел он, и звездная соль лежала на острие его меча. И наконец дошел он до тех дальних гор, и были они как стена, и не было в них ни прохода, ни тропы, ни ущелья…

И сказал тогда Александр:

Не бывает так, чтобы не было Царю ни пути, ни прохода!

И сказал тогда ему Аристотель:

Бывает – для тех, кто дошел до Края Мира.

И стал Александр у тех гор, и решил он устроить трапезу, однако ж истощили они свои запасы, странствуя по пустыне, и была у него одна лишь соленая рыба. И взял он ту соленую рыбу и оглянулся – и вот, видит, бьет из горы источник. И сладостный запах исходит от того источника. И тогда решил Александр приправить свою рыбу этой сладостью, и обмакнул он ее в воду, и вот, увидел, как рыба вильнула хвостом, вырвалась у него из рук и уплыла.

И Александр воскликнул:

Вот чудо!

А Аристотель сказал:

Ничего удивительного, просто это доказывает, что ручей сей течет из рая.

И тогда сказал Александр:

Вот, не будет мне ни сна, ни покоя, покуда не дойду я до райских врат!

И сказал Аристотель:

Быть может, ты и дойдешь до них, однако ж на том путь твой и завершится. Ибо они затворены для людей из плоти и крови. Что же до меня, то лично я предпочитаю остаться здесь, ибо с философской точки зрения это разумно.

А Александр сказал на то:

Я царь!

И вот, пошел он против течения сего ручья (а горы удивительным образом расступились), и вот, оказался он в дивной местности и увидел, что поперек ее стоят врата, и из-за них доносится дивное благоухание, и пение птиц и вся земля у ограды усыпана лепестками дивных цветов, что каждую ночь опадают, а каждое утро расцветают вновь. И вот, Александр ударил в ворота и сказал:

Отворите!

И вот, открылись ворота, и вышел некто, величественный и страшный, весь в сиянии, и сказал:

Кто ты таков, что стучишь в ворота и беспокоишь праведников?

И сказал Александр:

Я царь! А ты кто такой?

А я – страж сего места, – ответствовал некто, – а что до царей, то у нас их тут как песка в пустыне!

Но я – великий царь, – сказал тогда Александр, – я знаменит! Я покоритель мира, властелин вселенной!

Не цари, а мудрецы и праведники властители вселенной, – ответствовал на то ему страж, – почему ты здесь, когда учитель твой и советник остался за пределами сей земли?

И сказал тогда Александр:

Мудрецы считают, что я – потомок самого Авраама, ибо греки с иудеями одного корня, а еще потому, что я – Александр, сын Филиппа, сына Мадраба, сына Гермеса, сына сына Исаава, сына Исаака, сына Авраама! Вот кто я таков!

И сказал ему Страж:

У нас тут и сыновья Исаава, и сыновья Иакова, и сам Исаак, да и Авраам тоже здесь! И что с того, коли ты его потомок, ибо потомков Авраамовых на земле не счесть. Поскольку именно так было обещано ему Господом! Так что иди отсюда, друг, и не тревожь своего пращура, мало ли вас тут!

И уже хотел захлопнуть ворота, но тут Александр вскричал:

Постой! Не поверят мне, что говорил я с самим Стражем Ворот! Дай же мне что-нибудь на память!

Ладно, – сказал Страж, – на вот тебе это, и не разворачивай, пока не прибудешь в обитаемое место!

И дал он ему нечто, и врата захлопнулись, и остался Александр один в пустыне.

И пошел он назад, и заплутал, и вот, бредет он по пустыне, и не знает дороги, и страдает от голода и жажды. И вот, думает, ладно, хоть посмотрю, что мне дал Страж Ворот, прежде чем умру, ибо, наверное, это ценность великая, услаждающая глаз. И уже собрался он развернуть подарок, как видит, вот, стоит старец в белых одеждах.

И спрашивает его старец:

Что ты делаешь в сей пустынной местности!

И говорит Александр:

Я иду от самих райских врат, вот откуда иду я!

Тоже мне, нашел чем хвастаться, – говорит старец, – ибо идешь ты не туда, а оттуда.

Приказываю тебе проводить меня в обитаемое место, – сказал тогда Александр, – ибо я – царь и слово мое должно исполняться.

Это ты у себя в царстве царь, – отвечал тогда старец, – а здесь мое царство, и приказов я не слушаю. А ты – просто человек в пустыне, мучимый голодом и жаждой, и вся твоя сила в моем милосердии.

Тогда я прошу, – склонил голову Александр.

Ну, раз просишь, тогда ладно, – сказал старец.

И взял он Александра за руку и вывел его за пределы Гиблого места и сказал:

Тут наши пути расходятся!

Погоди, – закричал тогда Александр, – скажи же имя свое, чтобы знал я, кого мне благодарить! А еще скажи, о мудрый, что за вещь такую мне дали? И могу ли я нести ее в свое царство – не будет ли мне от того пользы либо вреда?

Ни того ни другого не будет, – ответствовал путник, – ибо таких вещей и в твоем царстве полным-полно. Ибо лежит у тебя в том свертке черепная кость человека!

Очень нужна мне такая ценность! – воскликнул тогда Александр. И уж хотел было отбросить сей подарок, но старец ему и говорит:

А ты, как придешь в обитаемое место, возьми сию кость и положи на чашу весов, а на другую – все золото и серебро, бывшее при тебе.

И что? – спрашивает Александр.

А увидишь, – говорит старец. – А теперь прощай, ибо у меня свои дела, а у тебя – свои. А имя мне – святой Хизр, покровитель путников.

И пропал.

И вот вернулся Александр в свой лагерь, и рассказал Аристотелю сию историю, и показал ему кость сию, и сказал:

Что мне наплел этот святой Хизр, да будет он благословен вовеки!

Прежде чем выносить суждения, надо поставить опыт, – сказал ему Аристотель, – ибо таков научный метод, и я ему неукоснительно следую.

И вот, достали они сию кость и положили ее на чашу весов, и взял Александр горсть медных монет и кинул на другую чашу. И чаши остались недвижимы. И взял он горсть серебра и кинул ее на ту же чашу. И не сдвинулась чаша. И взял он горсть золота и кинул на ту же чашу.

И сказал:

Тащите все золото, что есть в лагере нашем!

И вот, принесли ему все золото, и все серебро, и все драгоценности и свалили на ту чашу весов, а на другой лежала черепная кость человека.

И кость перевесила.

* * *

– Ну скажи, – устало произнес Гиви, – ну зачем ты ее притащил?

– Я к ней привязался, – гордо пояснил Шендерович, – может же человек к кому-то привязаться?

– К верблюду?

– Во-первых, она не верблюд, а верблюдица, – обиделся Шендерович, – во-вторых, она отличных кровей! Что ж мне ее, в этом диком Ираме оставлять? Они ж ее там заездят!

Заездят ее, как же!

Гиви покосился на Ал-Багум, которую, упиравшуюся, стаскивали по трапу сразу восемь грузчиков. Ал-Багум в свою очередь покосилась на него и плюнула. Шендерович озабоченно наблюдал за выгрузкой, засунув руки в карманы.

– Таможне на лапу, – бормотал он себе под нос, – ветеринарному контролю на лапу… Ничего, прорвемся! Я ее буду на племя сдавать! Или нет, в кафе «Шахразада» для антуража! По нижней дороге, от Аркадии до парка Шевченко, в упряжке… это ж отбою от желающих не будет! По десять баксов с рыла!

– Миша, прекрати!

– А что, отличная идея, по-моему. Можешь войти в долю. Эй, уважаемый, а это что? Этого вроде не было, когда мы уезжали. Это ж надо такую пирамиду хеопскую отгрохать!

– Готель, – вытирая рукавом лысину и одновременно уклоняясь от массивного копыта Ал-Багум, пояснил грузчик, – и, шо характерно, практически в одну ночь увырос! И де – у порту! И хто ему только позволил?

– Ему верблюд не нужен? – оживился Шендерович. – Для красоты!

– Та на шо ему твой верблюд! – пожал плечами грузчик. – Кажут, там и так целый зоопарк. С крокодилом! И оранжерея у него тамочки, и казино с фонтаном…

– Крутой хлопец, – уважительно произнес Шендерович, – а как его фамилия?

– Та Лысюк какой-то, – пожал грузчик плечами.

Шендерович увял.

Гиви тактично отвернулся.

– Мишенька, – раздался голос, – Мишенька! Нашелся! Яни! Яничек!

– Варвара Тимофеевна! – оживился Гиви. – Вот уж не ожидал! А вы что тут делаете?

– А я Юрочку встречаю! Он сейчас на лоцмане ходит – после того как вы пропали, его временно понизили. Ну ничего, его в пароходстве ценят! Аллочка, как вы хорошо выглядите! А мы уж так волновались, так волновались! Боялись, в гарем вас украли.

– Ее и украли, – вздохнул Гиви. – А вы тоже чу´дно выглядите, Варвара Тимофеевна!

Действительно, Варвара Тимофеевна цвела как пышная августовская роза – в лаковых туфельках на полных стройных ножках, в завлекательно обтягивающей юбке и неописуемой блузке, через плечо перекинута сумочка на ремешке, полные щеки сияют ямочками, глаза горят под аккуратно подкрашенными веками.

– Ох, Яничек, и не говори, – вздохнула она, – это я только сейчас оправилась. Поскольку бедную мамочку недавно похоронила – только я уехала, она взяла и преставилась, земля ей пухом! Ну, Юрочка такой поддержкой оказался, такой поддержкой! Мы домик мамин продали, купили небольшую квартирку, в хорошем, правда, месте, Мишенька, купили – на Садовой, ну, ремонт, то-се, Юрочка все сам, золотые просто руки… Вот только сердце у него в последнее время что-то пошаливает…

Она резко оборвала себя, подняла голову и прислушалась.

– Ва-аренька! – раздалось откуда-то сверху. – Ва-аренька, душа моя!

– О! – обрадовалась Варенька. – Вот и Юрочка! Ну, я бегу! Бегу!

Она послала воздушный поцелуй в сторону путешественников и, цокая каблучками, побежала по дощатому настилу туда, где швартовался небольшой юркий кораблик.

– Вот оно как, – задумчиво произнес Гиви.

– Ты думаешь? – спросил Шендерович.

– Посмотрим, – ответил Гиви.

Он печально огляделся. Их никто не встречал. Ал-Багум наконец соизволила сойти на твердую землю и теперь стояла, презрительно озираясь по сторонам. Ветер срывал с волн барашки белой пены и плевался ими в Ал-Багум. Та недовольно морщила губу. Над молом вопили чайки.

Эх, думал Гиви, вот и кончились чудеса! Кому-то мы были нужны, кто-то следил за нами, охотился! Азаил тот же. Подумать только, сам Азаил! Проник сквозь пространство и время, отыскал Мишу, привел его к Черному камню! Интересно, а кто со мной тогда в темнице сидел? Разиэль? Или, может, сам Шемхазай? Ведь расскажешь, не поверят! И потом, этот перстень! Интересно, кто мне тогда его подсунул!

– Молодой человек, – раздался чей-то голос, – можно вас на минуточку?

Гиви огляделся. Печальный пожилой еврей сидел на потрепанном чемодане. Чемодан для верности был перетянут бельевой веревкой.

– Это вы меня? – на всякий случай переспросил Гиви.

– Вас-вас. Не поможете ли донести чемоданчик, будьте любезны!

– Куда? – покорно спросил Гиви.

– К выходу, конечно, – удивился старик, – вернее, ко входу. Там ведь таможня или где?

– Да вроде там, – устало согласился Гиви.

С непривычки его покачивало на твердой земле. Он оглянулся на Шендеровича – тот хлопотал возле Ал-Багум. На боках верблюдицы клочками топорщилась шерсть – Ал-Багум от перенесенных стрессов взялась линять.

– Дай вам Бог здоровья, – бормотал старик, вприпрыжку следуя за Гиви, – вы такой сильный! И вежливый! Это такая редкость в наше время – вежливый молодой человек!

Гиви расправил плечи.

– Все куда-то едут, едут, – приговаривал старик на ходу, – и кому это нужно, спрашивается! Сидели бы себе дома! Нет, едут! Что они там потеряли, я вас спрашиваю?

– Счастье, наверное, – сказал Гиви.

– Счастье, молодой человек, не зависит от положения в пространстве, – возразил старик, – говорю это вам как специалист. Сюда, пожалуйста.

Гиви аккуратно поставил чемодан.

– Что пользы человеку в трудах его? – пробормотал старик. – Все равно все возвращается на круги своя. Вот и вы вернулись! С тем молодым человеком и девушкой, я не ошибаюсь?

Он многозначительно смерил взглядом стройную фигуру Алки, которая, притоптывая ножкой, что-то говорила Шендеровичу.

– Красивая женщина, – сказал он уважительно. – Грозная, как полки со знаменами! А вы уверены, что эта дама вам, извиняюсь, пара?

– Уже не очень, – печально ответил Гиви.

– Увы! Мир полон великих светочей и таинств, но человек закрывает их от себя одной маленькой ручкой! Что ж, желаю удачи!

Гиви протянул руку, которую старик ухватил своей птичьей лапкой в бурых старческих пятнах.

– И перстень, будьте так любезны, – сказал старик.

Гиви ошеломленно поглядел на него. На старике были старомодные сандалии с дырочками и брюки, пузырями вздувающиеся на коленях.

– Он же вам больше не понадобится, даю вам слово, – сказал старик.

– Да я верю! – согласился Гиви.

– Ну так сделайте одолжение!

Гиви стащил с пальца перстень. Он соскользнул легко, словно внезапно увеличился в размерах.

– Вот и замечательно, – проворковал старик, надевая кольцо на подагрический палец, – а то мне пора… и, кстати, насчет Александра Македонского – не только у него был приличный гарем. Он и сам чей-то потомок, я вас уверяю.

– Каждый из нас чей-то потомок, – согласился Гиви.

– Каждый, – кивнул старик, – но не у каждого в пращурах сам мелех Шломо, обладатель перстня, повелевающего джиннами. Ну ладно, мне таки пора, молодой человек.

Он кивнул, поправил бесформенную панаму, с легкостью подхватил чемодан и направился в чрево таможни, где уже громоздилась куча вещей – в том числе небольшая клетка с проржавевшими прутьями. В клетке сидела пестрая птица и чистила клювом перышки. Старик взял клетку в одну руку, чемодан – в другую и деловито, как муравей, поволок куда-то. Гиви какое-то время, разинув рот, смотрел ему вслед.

– Эй, друг, ты чего? – спросил из-за спины Шендерович.

– Ничего, – сказал Гиви.

– Пошли, я все уладил! Там у меня, оказывается, кореш сидит, одноклассник бывший! Ее без карантина пропустят. Вот будет цирк, если я во двор въеду на белой верблюдице, а?

– Или! – сказал Гиви.

– Он говорит, Лысюк, эта паскуда… ты представляешь, сел. В особо крупных размерах. А потом вышел! Откупился вроде… и ну пошел дела крутить! Ничего! Я ему еще покажу, кто из нас наверху! Слушай, этот малый, на таможке… – Шендерович придвинулся к уху Гиви и интимно зашептал: —…он говорит, что сейчас хорошо идут самурайские мечи. Ну, липовые, конечно. То есть просто деревянные. В общем, всякие причиндалы для восточных единоборств. Шаолиньские бамбуковые посохи, там… Короче, пригоним от китайских товарищей партию, а он поможет реализовать! А?

– Не «а», – твердо сказал Гиви.

– Я еще куплю эту гостиницу, – сквозь зубы процедил Шендерович.

– Ты же царь! – напомнил Гиви. – Ты ж из Ирама такие изделия художественные вывез!

– Какие, к черту, изделия, мне еще бабки отдавать, пока счетчик не натикал печальный и закономерный конец! Паршивая верблюдица эта, будь она неладна! Одна перевозка во столько обошлась! Потом Витька этот, сука, даром что за одной партой штаны протирали… А билеты второго класса? А паспорта наши фальшивые? Это тебе не кот начхал! Ладно, друг, пошли! Шендерович не бросит собрата по престолу одного в порту! Я тебя подвезу! Ах ты, моя красавица!

Алка с интересом отреагировала, но Шендерович обращался к Ал-Багум.

– Мы что, на верблюде поедем? – в ужасе спросил Гиви.

– А как я ее, на такси повезу? – обиделся Шендерович. – Она в такси не поместится!

– Нет, – сказал Гиви, – я, пожалуй, в пароходство пойду. Мне маме телеграмму надо дать. А то она волнуется. Она так плакала, когда я из Тель-Авива звонил!

– Ну так вечером приходи! – обрадовался Шендерович. – Канатная, десять. Ты только спроси, где Шендерович, тебе сразу и покажут! Шендеровича всякий знает!

– Не сомневаюсь, – сказал Гиви. – До свидания, Миша.

– До вечера.

– До вечера, – согласился Гиви. – До свидания, Алла.

Алка подала ему прохладную белую руку.

– Уезжаешь, значит, – сказала она задумчиво.

– Это как начальство, – осторожно ответил Гиви.

– Ты знаешь, – задумчиво разглядывая его, проговорила Алка, – я тут подумала… Мне, в общем, тут, в Одессе, особенно ловить нечего. Отдохнула неплохо, ну и ладно. Это ж все-таки провинция… То есть жить тут можно, а вот работать проблематично. А мне диссертацию писать надо.

– Ну, хорошая мысль, – осторожно произнес Гиви.

– Так если я с тобой в Питер поеду? Познакомишь с мамой…

Гиви представил себе Алку, дружелюбно похлопывающую по плечу ошарашенную маму, и зажмурился.

– Если честно, надоела мне эта жара, – говорила тем временем Алка, ласково беря его под руку и подставляя грудь прохладному морскому ветру. – Потом, опять же семитологическая школа у вас хорошая, сын профессора Зеббова угаритский ведет! Ты где живешь, в коммуналке?

– Ага, – сказал Гиви.

– А мама где?

– Тоже в коммуналке, только в другой. У сестры.

– А там сколько комнат?

– Две.

– Ну, мы переедем к ней, в твою комнату тетю отселим… как ее зовут, кстати?

– Натэлла, – мрачно сказал Гиви.

– Тетю Натэллу отселим, тут я квартиру продам… или нет, оставлю, мы будем летом приезжать. А зимой сдавать. А мама пусть с нами живет, это нехорошо, когда пожилой человек отдельно. Ты увидишь, мы с ней поладим!

– Эх! – сказал Гиви.

– Эй, друзья, вы идете? – Шендерович гордо возвышался на Ал-Багум. – Видите вон того лоха? Так я забился с ним на сто баксов, что на ней въеду наверх по Потемкинской! Будете свидетелями!

– Броненосец! – презрительно произнесла Алка. – Потемкин! Бухар эмирский!

– На сто баксов! Гиви, ты слышал? Он сказал!

– Слышал-слышал, – сказал Гиви.

Покрывало для Аваддона

Покрывало для Аваддона

Предисловие автора

«Покрывало для Аваддона» вышло в 2000 году и является до какой-то степени памятником 90-х, как и «Ирамификация…». Тут можно долго спорить, чем были 90-е, катастрофой или временем надежд, но так или иначе в этот очень короткий исторический отрезок уместилась целая эпоха. Присуща ей была, повторюсь, нестабильность социальных ролей (что хорошо видно в «Ирамификации…» – сегодня ты торгуешь воздушными шариками, завтра в бегах, а послезавтра сидишь на престоле города Ирама). Если бы я была культурологом, я бы сказала, что в 90-е иерархическая вертикаль сменилась ризомой, но я не культуролог. В открывшиеся вдруг дверцы и тайные лазы засквозил странный ветер, и удивительные события, случившиеся с моими персонажами, принесены этим ветром.

До какой-то степени, как ни странно, «Покрывало…» – повесть об одиночестве; о разобщенности, когда каждый оказывается один на один с тем, что в грозной греческой трагедии называется «рок».

И да, тут, в отличие от «Малой Глуши» и «Медведок», город назван своим собственным именем – это, конечно, Одесса. Одесса – город, разыгрывающий перед чужаками яркие и шумные спектакли, но для своих сложный и даже, пожалуй, страшноватый. Но все равно любимый.

И еще: уже писала об этом в предисловии к «Ирамификации…» – разница между 90-ми и 2000-ми состоит в отсутствии и наличии мобильных телефонов. Я серьезно. Мобильные телефоны отменили множество сюжетных ходов, надежно служивших на протяжение нескольких столетий… Нам придется к этому приспосабливаться и толкать сюжет как-то иначе – или писать исторические романы и фэнтези про высоких эльфов.

Октябрь 2018

* * *

Она взяла с собой пластиковый мешочек с цементом, мешочек с хорошим, белым песком и пять кирпичей. А вы знаете, сколько весят пять кирпичей? Больших, сахарных, белых… Не каждый нынешний мужик поднимет. Но она справляется.

Остальное – шпатель, лопаточку и тазик, который на самом деле был не тазик, а плоская жестянка с надписью «сельдь североатлантическая, пряного посола», – должна была прихватить Августа.

Сельдь – самая мягкая рыба. Потому что в ней два мягких знака, ну, вы понимаете.

Сумки оттягивали обе руки, но правую сильнее, и оттого она припадала на симметричную ногу. Даже когда сумок в руках не было, она так и передвигалась – чуть скособоченно.

Еще предстояло заехать на рынок, в хозяйственный ряд, и купить черную краску и растворитель. А шкурку должна была взять Августа. Если разбавлять как следует – хорошо ложится. Особенно там, где ограда сварена из рифленых железных прутьев, – иначе, без растворителя, там и не закрасишь. Только краску изведешь.

Еще она засунула в сумку веник. Он торчал оттуда, как букет. А список адресов должна была взять Августа.

Августа вела все записи, ведала географией и бухгалтерией. Потому что она дотошная. И всю тонкую работу, требующую тщания и творческого подхода, тоже делала Августа. Обновляла надписи, например. А она, Ленка, производила первичную обработку. Лопату в руки – и вперед.

…Августа уже ждала у южного входа. Солнце начинало потихоньку припекать, и на затылке у напарницы громоздилась бесформенная панама, отчего скрытое в тени лицо казалось загадочным и изможденным. В руке у нее пламенел реквизитный букет – не веник, самый настоящий букет, который клали на подотчетные надгробья, прежде чем сфотографировать результат работы.

– Ну что же ты, – произнесла она укоризненно.

– Краску искала, – говорит Ленка. – Ты же нитру просила. А там сплошь масло…

Она опустила сумки на землю и перевела дух.

Августа нетерпеливо переступила с ноги на ногу:

– Пойдем, а то придется носиться по аллеям в самую жару.

– Воду… – говорит Ленка, – водички бы набрать…

– Напротив четырнадцатого участка есть колонка.

– Ладно. – Ленка подгибает колени, подхватывает сумки и с натугой выпрямляется. – Кто у нас сегодня?

– Гершензон. Четырнадцатый.

– Ну пошли.

Они бредут по раскаленным аллеям, мимо сторожихи, которая дружески кивает им, увидев знакомые лица.

– Много же у вас родственников, – сочувственно говорит сторожиха.

– Да уж, – соглашается Августа.

Сторожихе они по барабану, она живет с другого, но рано или поздно вполне можно напороться на конкурентов.

У колонки Ленка останавливается, чтобы набрать воды в пластиковые бутыли и заодно побрызгать себе за шиворот. Над раскаленными плитами могил, над гранитом лопарская кровь, и черным лабрадором плывет марево.

– Ну где он, твой Гершензон Четырнадцатый? – устало спрашивает Ленка. – Долго еще?

– Это у южной стены, – говорит Августа, вглядываясь в аккуратно вычерченный план, – пятая линия.

– Ох, не люблю я этот участок, – говорит Ленка, – безлюдный он какой-то…

– Зато тихо, – возражает аутичная Августа. – Тихо, спокойно…

– Там пролом, в южной стене. И если через него полезут насильники, никто даже и не почешется…

– Да кто на нас польстится? Ты только посмотри – мы же хуже попрошаек кладбищенских… морды в пыли, одежда в краске… в черной… Ты лучше смотри внимательней. Это где-то здесь.

Этот участок особенно заросший и запущенный. Над ним витает кладбищенский дух запустения, материализуясь в сухом бурьяне и расползшемся колючем шиповнике.

– Ага, – говорит Ленка, – вот и он. Гершензон Моисей Самуилович. Девяносто восьмой – восемьдесят восьмой.

– Михаил Семенович, – уточняет Августа, сверяясь с гроссбухом.

– А даты?

– Даты те. Крепкий был старик. Но меня смущает имя.

– Августа, – говорит Ленка, – обычное дело. Веяние времени. Не он первый.

– Да, но они же ясно написали…

– Они впали в маразм и забыли, как его звали на самом деле. Ты чего хочешь? Четырнадцатый участок. Пятая линия. Все путем. Доставай секатор. Будем прорубаться.

…Прореженный шиповник постепенно приобретает пристойные очертания. Ветки Ленка сносит на кучку в углу могилы. На руках у нее шерстяные варежки. Августа, присев на корточки, обновляет надпись колонковой кисточкой.

– Ты прочла «Улисса»? – спрашивает она не оборачиваясь.

– Нет еще, – виновато говорит Ленка.

На самом деле она честно пыталась, но осилила первые два абзаца. Но ей неудобно признаваться в этом перед Августой.

– Это великая вещь. – говорит Августа. – Великая. И великолепно структурирована. Столько аллюзий…

– Ага. – Ленка нагибается за очередной охапкой. – Я обязательно.

«Улисса» обсудить не получается, но Августа гнет свое, потому что обстановка располагает к задушевной беседе о высоком.

– Давно хотела тебя спросить, Лена, каббала – это что такое?

– Мистическое учение, – отвечает Ленка.

– Без тебя знаю. Но что оно может? Конкретно?

Ленке очень хочется проявить себя с лучшей стороны, но понятия о мистике у нее весьма смутные.

– Ничего она не может, – говорит она наконец, – она это… дополнительная инструкция по чтению других священных книг, вот в этом роде. Потому что евреи, они, знаешь ли, такие начетчики…

– Чего?

– Ну, она, каббала, вроде инструкции по решению кроссвордов. Скажем, если взять каждую вторую букву каждого второго слова, то получится…

– Ага, – кивает Августа. – Ясно. А что?

– Что – что?

– Что получится-то?

– Может, какие-то действенные пророчества. Полезные советы. Инструкции. Или, скажем, имя Бога.

– А что, разве никто не знает имя Бога? Я думала, Ягве, там, то-се… Эло… хаим…

– Это не имя, – говорит Ленка, утирая черной рукой пот со лба. – Это заменитель. Описывающее слово.

– Приятно вас слушать, дамы, – говорит сторонний голос.

Ленка подпрыгивает и выглядывает из кустов. Но сгорбленный человечек в кипе отнюдь не тянет на насильника.

– Так редко можно услышать культурную речь, – гнет свое человечек, – и увидеть людей, которые чтят закон. Вон дама, как и положено порядочной еврейке, с покрытой головой. – Он кивает на бесформенную панаму Августы. – А вы, – оборачивается он к Ленке, – постыдились бы, дамочка.

Августа открывает и закрывает рот, но человечек уже удаляется странной подпрыгивающей походкой, то ли осуждающе, то ли одобрительно покачивая головой.

– Пся крев! – говорит наконец Августа. – Опять… Я что, похожа на еврейку больше, чем ты?

– Я похожа на негритянку, – говорит Ленка. – А ты приличная, аккуратная. Опять же в панаме. Ладно, давай кончать. А то свет уйдет. Я кладу букет?

– Валяй. И осторожно. Краску размажешь…

Августа достает из сумочки фотоаппарат и делает несколько снимков – сначала крупный план, потом общий. Ленка льет растворитель на пальцы и тщательно протирает их ветошью, но ногти все равно остаются черными.

– Мне тоже оставь, – говорит Августа, – а то что студенты подумают?

– Подумают, что ты красила, – отвечает Ленка.

Солнечные лучи незаметно приобрели тоскующий багровый оттенок, и дорожку между участками пересекли лиловые тени. Они идут налегке и даже не разговаривают, потому что нету сил.

– Лена, – говорит Августа, – а если мы вылезем в пролом? Может, так ближе до остановки?

– Нет, – говорит Ленка, деловито оглядывая задворки участка, – там тупик. И потом…

Она замирает с открытым ртом. Потом убито произносит:

– Там…

– Что – там?

– Плита. Серая. Гершензон. Михаил Семенович.

– Обычное дело, да? – спрашивает Августа.

– Два! – трясет головой Ленка. – Два Гершензона. И даты… участок… Ты какую линию записала?

– Пятую, – говорит Августа. – Пятую… или шестую… нет, пятую…

– День работы! По пятьдесят баксов на рыло! Совершенно постороннюю могилу!

– Ладно, – примирительно говорит Августа, – завтра придем. Этот Гершензон не так запущен, как тот.

– Августа, завтра не выйдет. Завтра суббота.

– Ну и что?

– Ты представляешь, что такое суббота на еврейском кладбище? Тут же не будет ни одного живого человека!

– Ну и что?

– А то! Придется в воскресенье, что поделаешь.

– В воскресенье, – возражает Августа, – у меня пересдача.

– Брось, пожалей своих студентов. Поставь автоматом… И вообще – завтра я на концерт иду. На литературный вечер. Лохвицкая выступает. В Дубовом зале.

– Еще чего, автоматом… А что, Лохвицкая свои стихи читает?

– Нет, чужие.

– Повезло, – комментирует Августа.

– Да как тебе сказать… Она поэта Добролюбова читает. Под белый рояль…

– Ну, тогда не знаю, – теряется Августа.

– Дамы? – раздается давешний голос. – Прошу прощения… Где здесь четырнадцатый участок?

То ли это тот посетитель, то ли уже другой… не разглядеть в сгущающихся сумерках.

– Направо, – любезно говорит Августа.

– Огромное вам спасибо…

Человек поворачивается и медленно, неуверенной походкой бредет по аллее.

До Ленки долетает тяжелая волна удушливого запаха.

– Господи, – говорит она шепотом, – ты видела?

– Что я должна была видеть? – в полный голос спрашивает Августа.

– Он же весь синий!

– Лена, – холодно говорит Августа, – ты сошла с ума.

* * *

– А она хорошо выглядит, – одобрительно говорит Сонечка Чехова.

– Да никак она не выглядит, – говорит Ленка, – как обычно! Это коллективное внушение. Магия образа. Как выйдет, как охнет, как глаза закатит…

– Брось, ты просто ей завидуешь, – говорит Сонечка Чехова. – Ты вон тоже что-то там пишешь, а она Добролюбова читает.

– Знаю я, почему она его читает…

– Ты все сводишь к пошлости… А она – чистый, культурный человек. Ее имидж тебе недоступен. Вон у тебя под ногтями грязь.

– Это не грязь, – защищается Ленка, – это краска…

– Какая разница? Тише, не мешай слушать.

Вероника Лохвицкая выходит на возвышение. В воздушном лиловом платье, с вдохновенным бледным лицом, стоит она рядом с белым роялем. Она глубоко вздыхает, и по рядам проносится ответный трепет.

– Композиция, – говорит она с придыханием.

– Это не женщина, – шепчет поэт Добролюбов, ерзая на бархатной табуретке, – это Примавера…

Девочка с телевидения берет наперевес камеру.

– …Мы вышли в сад, – задушевно, интимно начинает Лохвицкая, и голос ее постепенно набирает силу, – и ночь текла меж нами…

– Из какого сундука она извлекла это старье? – возмущается Ленка. – Оно же нафталином воняет! Она же твои должна была читать…

– Это и есть мои, – сухо произносит Добролюбов. – Лирический цикл.

– Ох, я хотела сказать…

– Да тише вы, – шипят сзади.

– …И страсть звенела стременами…

Лохвицкая вдруг замолкает и строго оглядывает притихший зал.

– Паузу держит, – поясняет поэт Добролюбов.

– Послушайте, – вдруг звучным артистическим голосом произносит Лохвицкая, – кто испортил воздух?

Напряжение достигло высшего накала.

– Но… – нерешительно бормочет Добролюбов.

Лохвицкая упирает руки в бока и мрачно оглядывает зал:

– Молчи, Додик. Кто пукнул, спрашиваю? Ах ты, фраер засранный, чем тут сидеть в приличном месте, воздух портить, поди скажи спасибо своей маме, что она вовремя аборт не сделала…

– Но Верочка…

– Что – Верочка? Я уже тридцать лет Верочка.

– Сорок пять, – машинально поправляет Добролюбов.

Господи, думает Ленка, да что творится?

– Занавес, – выкрикивает поэт Добролюбов, – скорее дайте занавес!

– Господь с тобой, – говорит Ленка, – тут занавеса сроду не было…

Лохвицкая тем временем продолжает возмущаться:

– И ты, – это уже девочке с телевидения, – чего вылупилась-то? Убери свою пукалку, пока я ее сама не убрала – ноги отдельно, объектив отдельно… Чего тут снимать? Как я стишки читаю? Да это не стихи, а дерьмо собачье. Додик на коленях умолял – прочти да прочти… Пишет сам не знает что, а я стой, читай… говнюкам всяким… да пошли вы…

И она, надменно подняв голову, шествует между рядами к выходу. Все молча провожают ее глазами. Поэт Добролюбов делает неуверенное движение, точно собирается кинуться следом, но остается сидеть на месте.

– У нее нервный срыв, – объясняет Ленке Сонечка Чехова.

– Ты думаешь? А по-моему, она еще никогда не была до такой степени нормальна. Просто она нарушила конвенцию. Знаешь, иногда так хочется высказаться, ну наболело… но что-то мешает… Потому что ведь тут кто-то действительно…

– Я тоже почувствовала. Но я же об этом не говорю.

– Ну а она не выдержала. Может, ей мы все уже до такой степени опротивели…

Ленку грызет непонятное чувство вины…

* * *

С утра прошел нежный осенний дождь, и аллеи еще не просохли. Над асфальтом клубится легкая сизая дымка, тонкие серебристые нити плывут в воздухе – перелетные пауки запускают свои монгольфьеры. Ленку ничего не радует.

– Опять все сначала, – вздыхает она. – Гершензон за Гершензоном… опять тащить эту тяжесть… корячиться…

– Ладно, – говорит Августа, – все-таки последняя могила в этом сезоне…

– По крайней мере, с погодой повезло. – Ленка одобрительно оглядывает по-летнему буйную зелень, кое-где сбрызнутую желтым. – Уж лучше тут, на свежем воздухе, чем в институте гнить. А я боялась, мы сегодня не выберемся. Ты же говорила, у тебя студенты…

– А они не пришли, – отвечает Августа.

– Это как? Никто не пришел?

– Никто. Непонятно… один позвонил вчера, что у него желудочное расстройство, у другого бабушка в больницу попала. С ветрянкой, представляешь? Третья вообще… Слушай, а почему у тебя на щеке синяк?

– Потому что я упала, – злобно говорит Ленка. – Чертов троллейбус – занесло на повороте, а я как раз в дверях висела. Вот я и выпала. Хорошо, куча листьев подвернулась. Я в нее и вмылилась.

– Повезло, – замечает Августа.

– Можно и так считать, – неуверенно отвечает Ленка.

Они движутся осторожно, поминутно сверяясь с планом. Наконец Августа решительно останавливается у покореженной ограды.

– Это точно наш Гершензон? – спрашивает Ленка.

– Уверена.

– А может, опять?

– Нет. Этот – наверняка наш. Смотри, как зарос. Этого тоже подстригать придется. Ну ничего…

Августа хозяйским глазом окинула запущенную могилу. Внезапно она напрягается и хватает Ленку за руку:

– Смотри… что это там, под кустом? Приличные ботинки…

– Августа, – тихо говорит Ленка, – это не ботинки. Вернее, ботинки. Но в них – ноги.

– Может, это пьяный?

– Даже если так… но это не пьяный. Августа, умоляю, пошли отсюда!

Они разворачиваются и несутся по дорожке. Кусты у них за спиной шевелятся сами по себе.

– Он нас преследует, – пыхтит Ленка.

– Кто?

– Тот Гершензон.

– Брось, это паранойя.

Наверняка паранойя, думает Ленка, но на обратном пути им не встретилось ни одного человека. Может, они с Августой каким-то образом ухитрились все перепутать и сегодня все-таки суббота? Нет, тогда бы главный вход был закрыт.

– Что, – жалобно говорит она, уже оказавшись за воротами, – ну что мы ему сделали? Мы же убрали его могилу. Между прочим, задаром…

– Лена, – устало говорит Августа, – мне это немножко тошно слушать. Ты, видите ли, паришь на крыльях воображения, а тошнит почему-то меня. Я все-таки математик, не то что некоторые… с литературным уклоном… Логика должна быть.

– Если следовать твоей прямолинейной логике, то у четвероногих должно быть по две жопы, – сердито говорит Ленка.

Но ей тут же делается стыдно – вид у Августы сегодня какой-то особенно измученный.

– Августа, что-нибудь не так?

– Нет, – говорит Августа. – Нет… Ничего…

Она явно мнется, потом все же решается:

– Послушай, а что ты вечером делаешь?

– Вроде ничего, – говорит Ленка.

– Может, зайдешь ко мне? А я тебя чаем напою…

Господи, да что стряслось-то? – думает Ленка. Она же замкнутая до ужаса просто.

На всякий случай она забрасывает пробный камень:

– А альбомы покажешь?

У Августы неодолимая тяга к прекрасному, и квартира у нее забита альбомами с репродукциями. Но показывать она их не очень-то любит, потому что все так и норовят ухватить нежнейшие типографские шедевры грязными руками.

– Покажу, – покорно говорит Августа, и Ленка пугается.

– Ладно, – говорит она, – договорились…

* * *

– Печенье возьми… – Августа пододвигает Ленке вазочку.

– Да я уже… – мнется Ленка.

– Ничего, – говорит Августа, – бери, бери еще…

Господи, думает Ленка, я же сейчас лопну. Она кидает тоскующий взгляд за окно. Море неслышно, но как-то ощутимо дышит за двумя рядами пятиэтажек, гостиницей «Ореанда» и санаторием «Жемчужина Молдавии», за перистой листвой акаций и лапчатой – каштанов, мерцающая осенняя тоска переливается в теплом сумраке…

– Так я пойду? – говорит она.

– Посиди еще немного, – просит Августа. – Я тебе еще Модильяни не показала…

– Да я его как-то…

– Ну, Матисса… кстати, ты не знаешь, говорят, с Лохвицкой какая-то странная история вышла?

– Ну вышла, – неохотно говорит Ленка, перелистывая глянцевые страницы.

– А что там случилось?

– Да так…

Вдруг Августа напряженно подняла голову и расширенными глазами уставилась во мрак за окном.

– Ты что?

– Ничего, – мертвым голосом произнесла Августа.

И тут только Ленка услышала мягкий стук в дверь – старую поцарапанную дверь, рядом с которой торчали проволочки от вырванного с мясом звонка.

– Вот, – тихо сказала Августа, – вот он. Опять.

Так, значит, думает Ленка, прошлой ночью…

Августа вцепилась в Ленкину руку так, что у той побелели пальцы.

– Кто это? – недоумевает Ленка.

– Никто… потому что… этого нет… не может быть… Не открывай!

– Да я и не собираюсь.

Они застыли, молча, не отводя глаз от двери.

Стук прекратился…

– Царапается, – шепчет Ленка.

– О господи! Нет…

Тихие удаляющиеся шаги, молчание.

– Августа, – наконец говорит Ленка, – а что, вчера тоже…

– Не было ничего вчера! – кричит Августа. – Говорю тебе, не было! Ты это… заночуй у меня, ладно?

* * *

– А, привет, – говорит доцент Нарбут. – Чем обязан?

– Я Августу ищу. – Ленка приоткрывает дверь и боком протискивается в щель.

– Августа на занятиях. А ты мне Лотмана обещала.

– Будет тебе Лотман. – Ленка садится на стул с рахитичными ножками. – Я тут подожду, ладно?

– Ладно. – Доцент Нарбут рассеянно складывает бумаги в стопку. – Что, опять могилки перекапывать? Говорят, на американскую клиентуру работаете…

Нарбуту всегда все известно, потому что у него хорошие источники информации. Но никто не знает, какие именно, потому что он своих информаторов не выдает.

– Бывает… – говорит Ленка.

– И как же вы так прислонились? Наверняка та, черненькая, которая с тобой на курсе училась, а потом в Штаты дернула… Небось с ее подачи…

– Если знаете, зачем спрашиваете?

– Так, проверяю одну гипотезу. До чего мы докатились, а? Доцент наук могилки за эмигрантами убирает. Раньше мы были за железным занавесом как за каменной стеной, а теперь – на` тебе, пожалуйста! Любой космополит может тебя на кладбище отправить! Сходи-ка, юноша, – это он уже заглянувшему в дверь унылому студенту, – позови Пшебышинскую.

– А она уже сама сюда идет, – мрачно говорит студент, – занятия отменили.

– Это еще почему?

– Бомбу подложили. Всеобщая эвакуация.

– Бомбу, наверное, второму курсу подложили, – говорит доцент Нарбут, – у них как раз пересдача. Эй, что с тобой?

Вдоль стены тянется ряд портретов – мрачные братья-близнецы в наглухо застегнутых сюртуках, последние в ряду – в пиджаках и при галстуках.

– Кто это, – тихо говорит Ленка, – вон там, пятый слева?

– Это… – приглядывается Нарбут, – да черт его знает, все они на одно лицо. Математики…

– А, это ты, – говорит, влетая в комнату, Августа. Она уже оправилась от вчерашнего потрясения. На ней потрясающий замшевый пиджак и очень элегантная юбка. – Ты слышала про бомбу? Занятия отменили. Пошли в «Пале-рояль», там сейчас музыкальный праздник какой-то. Заодно и кофе попьем. Да что это ты, в самом деле?

Ленка стоит с раскрытым ртом и тычет пальцем в табличку под портретом.

– Гершензон, – говорит она. – Гершензон Моисей Самуилович.

– Самойлович, – поправляет доцент Нарбут.

– Один черт. Августа, говорю тебе, это он…

– Брось! Мало ли в Одессе Гершензонов…

– Даты… даты смотри! Все сходится!

Строгий старик в ермолке укоризненно смотрит на нее.

– Ты что, – спрашивает доцент Нарбут, – нашла пропавшего родственника?

Ленка тихонько качает головой.

– Послушай, – говорит она наконец, – а он всегда тут висел?

– Не помню, – неуверенно говорит Августа, – кто же смотрит на портреты?

Ленка приподнимает пыльную раму. Под ней ярко-розовый квадрат обоев.

– С незапамятных времен… – бормочет она, – надо же…

– Послушай, Юра, – Августа оборачивается к Нарбуту, – кто это, не знаешь?

– Понятия не имею, – холодно говорит Нарбут.

Ленка тянет Августу за рукав.

– Выйдем… – говорит она шепотом.

Они оказываются в полумраке коридора, в стрельчатое окно заглядывает зеленое дерево.

– Ты чего? – спрашивает Августа.

– Врет. Он знает. Он всегда все знает.

– Тогда почему не говорит? Что, личность какого-то настенного Гершензона такая потрясающая тайна? Вот же он, висит на всеобщем обозрении…

– Так ли уж на обозрении… – сомневается Ленка. – Что ж мы его раньше не замечали?

– Опять за свое, да? Он что, по-твоему, сам тут повесился? Снял со стены… я не знаю, Гаусса, и повесился?

– А ты можешь дать гарантии, что это не так?

– Я даю гарантии только нормальным людям, – холодно говорит Августа.

– Это ты своим студентам скажи… Ты вот что… Сколько у тебя при себе денег?

– А тебе какое дело?

– А такое. Давай сюда. Все давай…

– Лена, ты точно сошла с ума, – шипит Августа, покорно выбирая из бумажника радужные купюры.

– Вот… видишь, я свои докладываю. Все какие есть. – Ленка пересчитывает наличность. – Достаточно. Пошли. Говорить буду я. А ты молчи. Молчи и кивай.

Они вновь входят в комнату. У Августы лицо вытянутое, Ленка сохраняет фальшивую жизнерадостность.

– Юрий Игоревич, – говорит она несколько заискивающим голосом, – мы тут с Августой подумали… раз бомба, чего тут сидеть…

– Да она не взорвется! Я уже столько таких бомб пережил…

– Как знать, – загадочно говорит Ленка, – но я бы на вашем месте все же переждала где-нибудь в безопасности. Скажем, на Гоголя – там такое хорошее кафе, на Гоголя. Интеллигентные люди туда ходят.

– Тоже мне, нашли безопасное место, – в глазах Нарбута появляются проблески интереса, – там недавно на одного интеллигентного человека кусок штукатурки упал. Потом, пиво там никуда… житомирское пиво. Житомирцы им оптом, за бесценок свою бурду сбывают.

– А мы не будем пиво. Мы будем коньяк. Верно, Августа?

Августа молча кивает.

– Я угощаю.

– Ты что, наследство получила? – удивляется Нарбут.

– Нет… я получила послание… Так пошли?

– Ну что с вами поделаешь, – говорит доцент Нарбут.

* * *

– С другой стороны, – говорит доцент Нарбут, – если взять например Хайдеггера…

– Не надо, – говорит Ленка.

– Или Шестова. Вот он пишет – «Метафизика есть взвешивание вероятностей». Как вы думаете, дамы, а вдруг, кроме доходящей до нас действительности, существует еще одна, хаотическая и не знающая закона?

– Это вы бросьте, – говорит Ленка. – Материя есть объективная реальность… ик… суче… существующая сама… ик… по себе…

– Это идеализм, Юра, – укоризненно произносит Августа. – Лена, тебе хватит.

– Идеализм? А зачем это вам, скажите на милость, срочно понадобился Гершензон? Только честно?

– Он нам не нужен, – говорит Ленка. – На фиг не нужен. Это мы… ик… ему зачем-то срочно понадобились. Верно, Августа?

Августа молча кивает.

– Убр… надо было убрать могилу Гершензона. Мы и убрали. А их оказалось два.

– Кого?

– Гершензонов. Пошли убирать второго Гершензона и…

– Погодите. У вас что, общество друзей мертвых Гершензонов?

– Да нет же. Один был ошибочный. Но ведет себя так, как будто он и есть правильный Гершензон…

– Она хочет сказать, что против нас ополчилась эта самая объективная реальность, – пояснила Августа.

– Будь на моем месте кто-нибудь другой, – сказал доцент Нарбут, – он бы уже вызвал санитаров. Но поскольку объективная реальность, девочки, отнюдь не всегда материя, я вам, в общем-то, верю. Еще коньяк, Люсенька. Да не переглядывайтесь, теперь плачу´ я. Так вот… Гершензон… не нравится мне, что у них тут темновато… Гершензон эмигрировал из Праги в тридцать девятом. В Страну Советов. И его, заметьте, не посадили. Как вы думаете почему?

– Их человек, – уверенно говорит Августа.

– Я этого тебе не говорил. Но очень-очень толковый математик. Еще Бар Хилел на его работы ссылался… Одно меня только смущает: откуда у него могила? Он же не умирал. Он просто отошел от дел.

Тусклый свет под потолком мигнул. Ленка затрясла головой.

– Что? – переспросила Августа.

– А я что-то сказал?

– Про то, что он… – она с трудом выговаривает, – не умер.

– Да в жизни я такого не говорил. Но лично я на похоронах не был.

– Юра, но ведь это совсем недавно было… Лет десять назад, не больше… Ты же в месткоме тогда был… или в профкоме.

– Да он к тому времени уже четверть века как в институте не появлялся. Хоть и числился. И в институтских сборниках публиковался – «Дополнение к теории множеств», например… Жил затворником, никого к себе не допускал. Мы и пропустили похороны – не знали… Говорят, за гробом шли два каких-то цадика из синагоги, и все. Нет у него родственников. И если вы надеетесь слупить с кого-то бабки за то, что лопухнулись и подчистили его могилку, то ничего вам не обломится.

– А на что… – убитым голосом произносит Ленка, – на что же нам надеяться?

Доцент Нарбут поглядел на нее очень внимательно:

– Мне кажется, я вас понял. Так вот… Есть такой Боря. Он тоже бывший математик. И тоже отошел от дел. Теперь пишет историю синагоги. Рукописи, архивы… Попробуйте к нему. Только он никого к себе не допускает. Он даже из дому не выходит. И говорят… – голос его упал до шепота, – говорят, что он никогда не раздергивает занавеси. Не срывает покровы, одним словом.

– Если он никого к себе не допускает, – резонно замечает Августа, – то что он, извиняюсь, жрет?..

– Если бы он совсем никого к себе не допускал, он бы уже стал чистой сущностью. А он пока еще физическое тело. К нему ходит Генриетта Мулярчик. Знаете такую?

– Кто же ее не знает. Но она странная немножко.

– Он тоже. Он – ее кузен. Так что попробуйте через Мулярчик. Найдите к ней подход. Только учтите – я вам этого не говорил.

– Почему?

– Этого я тоже сказать не могу. Но он общается с миром только через Мулярчик.

– Что он о себе думает? – вдруг возмущается Августа. – Он кто?!

– Никто… тень во мраке… Через Мулярчик, Лена.

– Ик…

– Ей пора на воздух… – виновато говорит Августа.

Доцент Нарбут широким жестом взмахивает Ленкиной курткой. Какое-то время они балансируют – он пытается прицелиться, а Ленка – попасть в рукава. Наконец совместными усилиями им это удается, но куртка почему-то все равно сидит перекошенно.

На улице почему-то уже темно. Темнота невнятная, какая-то мутная, фонари плавают в ней, как рыбьи глаза…

– Августа, – стонет Ленка, – мне плохо…

– Меньше пить надо было, – зловеще говорит Августа.

– Если бы я не пила, пришлось бы тебе. А так я весь коньяк…

– Ты пила не коньяк. Ты пила мою кровь. Неделю жизни ты высосала.

– Я и своей не пожалела… ик…

– В подворотню… не блюй посреди улицы, умоляю… Господи, увидят меня с тобой, что подумают?

– Что ты сестра милосердия… Послушай, только честно… ты любишь своих студентов?

– А?

– Ну, любишь, радуешься, хочешь их видеть?

– Иди к черту, – устало говорит Августа.

Подворотня совсем темная, черные железные ворота приглашающе распахнуты, точно пасть Левиафана. Далеко, во мраке, горит одинокая тусклая лампочка.

– Ты давай-давай, – приглашает Августа, – не стесняйся…

– Отвернись… ик!

– Вот наказание…

– Двери лица его… – бормочет Ленка, прислоняясь лбом к сырой стенке, – пламенники пасти его…

– Тебе уже лучше?

– Ага… лучше. Знаешь, кто тут живет, в этом доме?

– Кто?

– Актриса Лохвицкая тут живет.

– А ты, значит, блюешь у нее в подворотне, – задумчиво комментирует Августа. – Это что, подсознательный акт? Или волевой?

– Это вообще никакой не акт, дуреха, – говорит Ленка, отдуваясь. – Это процесс. Непроизвольный. Ясно?

– Ясно… вот только… как ты к ней относишься, к актрисе Лохвицкой? В принципе…

– Замнем, – говорит Ленка, утираясь носовым платком.

– Может, ты и права, – задумчиво говорит Августа. – Может, в твоем безумии есть какая-то система… Порвалось покрывало реальности, говоришь?

– Я этого не говорю…

– Все равно… Значит, это он… Но зачем? Почему? Если бы он только внятно сказал, что ему от нас нужно!

– А он не может, – говорит Ленка, осторожно переводя дух. – Он невербален.

– Чего?

– Невербален! Он, может, и не человек был вовсе! Дух! Элементаль!

– Чего?

– Элементаль, ясно?

– Откуда ты этого нахваталась, – устало говорит Августа.

– Нарбут иногда дает кое-что почитать… то Гегеля… то Хайдеггера… То Дика Фрэнсиса… – Она вглядывается во тьму подворотни. – Смотри-ка… там какой-то человек сидит!

– Где?

– Да вон же… только что – никого, и вон тебе!

– Лена, он не сидит, – вдруг тихо говорит Августа. – И это не человек…

– Мамочки! – завизжала Ленка. – Бежим!

Они ринулись из подворотни прочь, в клубящийся туман, мимо выплывающих из мрака мокрых черных деревьев, мимо сонных фонарей…

На углу Гоголя, у светофора, мигающего рубиновым пламенем, они остановились.

– Чуть под машину не бросилась, – укоризненно говорит Августа, – совсем обезумела… Это все твое пьянство… Удержу не знаешь.

– Ты же сама сказала, – защищается Ленка.

– Что я сказала?

– Августа…

– Ты совсем сошла с ума со своим тетраграмматоном!

– При чем тут тетраграмматон?

– Понятия не имею!

Они молча смотрят друг на друга.

* * *

– Ты куда это меня притащила? – Августа почесывает щиколотку, исколотую сухой травой. – Да еще в такую рань… Это же дикое место. Тут одни маньяки!

– Перестань, – говорит Ленка, – куда надо, туда и притащила. Маньяки водятся в культурных насаждениях. Еще в опере… Они так и кишат в опере. Ты что, кино не смотришь?

– Почему конкретно в опере?

– Не знаю. Может, у них тяга к прекрасному… Музыку любят.

– Музыку? – Августа вдруг настораживается. – А это что?

Откуда-то долетает слаженное многоголосое пение. Посреди пустыря, заросшего бурьяном и пижмой, оно звучит как-то диковато.

– Дети Солнца поют, – поясняет Ленка. – Они черпают энергию вселенной. Попирают почву, босые ноги, ну, знаешь…

– Знаю. Не знаю только, при чем тут я. Лично я жизненную энергию в основном из бутербродов черпаю. Завишу от грубой материи. Унизительно, но факт.

Море начинает мягко серебриться, точно снизу к его поверхности сплываются молчаливые светящиеся рыбы.

– Сейчас они встретят рассвет, омоются в эфире…

– И что?

– И мы совершенно случайно наткнемся на Генриетту Мулярчик.

– Ты все еще надеешься, что она за ручку приведет тебя к этому своему Спинозе?

– Посмотрим, – говорит Ленка, – возможно, если кое-кто именно этого и добивается.

– Ты безумна. А я тебе потакаю. Почему?

– Потому что порвалось покрывало реальности и ты это знаешь. Нечего головой мотать, наверняка знаешь. А наше предназначение – стянуть зияющие прорехи. Погоди, она уже омылась…

Генриетта Мулярчик торжественно выступает навстречу по потрескавшейся асфальтовой дорожке – на ней легкомысленный сарафан в горошек, узловатые ступни втиснуты в лаковые босоножки, шляпка затеняет лицо, одухотворенное после приобщения к мировому эфиру.

Ленку она в упор не видит.

– Генриетта Давыдовна, – удивляется Ленка, – вот так встреча!

– Ах, это вы, Леночка, – очнулась Генриетта. Она прицельным взглядом окидывает элегантную блузку Августы, фыркает и вновь поворачивается к Ленке. – А вы, значит, тоже дышите?

– Систематически, – говорит Ленка. – Практически постоянно.

Августа молча кивает.

– А вы как себя чувствуете? – заботливо спрашивает Ленка.

– В каком смысле? – Генриетта подозрительно смотрит на нее.

– В энергетическом, разумеется. Поступает? Энергия поступает?

– В изобилии. В этой точке пространства хороший обмен с космосом. Особенно для посвященных, для тех, у кого чакры открыты. Потенциал астрального тела повышается просто беспредельно. У меня, кажется, начали новые зубы расти… Вот видите?

Она широко раскрывает рот и тычет подагрическим пальцем в какую-то трудноразличимую точку.

– Вижу, – говорит Ленка, заглядывая ей в рот. На лице у нее написан живейший интерес.

Наконец Генриетта вынимает палец изо рта, потому что он мешает ей говорить.

– Когда мы, затерянные во вселенной души, сливаемся в экстазе там, среди потоков эфира, ощущения просто непередаваемые, – поясняет она.

– А какие позы вы практикуете? – вдруг любопытствует Августа.

– Пардон?

– Лотос? – торопливо подсказывает Ленка. – Позу крокодила?

– А это… – Генриетта презрительно окидывает взглядом Августу. – И кто это спрашивает? Можно подумать, она вообще способна сесть на лотос – пусть и в ее возрасте.

– Она не может, – уверенно говорит Ленка, – пыталась, несколько раз пыталась, но не получилось.

– Ты что…

– Не отпирайся, я сама видела. Ноги не складываются. Члены потеряли гибкость. Это из-за сидячей жизни. Она пишет труд – результат многолетних изысканий, практически со стула не встает… из-за стола…

– Она? – Генриетта демонстративно сомневается в способности Августы что-нибудь написать.

– Лена, ты что…

– Я ей говорю: Августа, хватит, у этого, как его, Эйлера даже глаз от такого напряжения вытек, – а она работает и работает. И каков результат? Практически нулевой… творческое бессилие…

– Ты…

– Все, понимаете ли, уперлось в труды Гершензона. Они ей позарез нужны. А на кафедре их нет. Сгорели… Последствия грандиозного пожара… Вся надежда на вашего Борю. Говорят, у него весь Гершензон…

– Ну, – говорит Генриетта, – не знаю… Он никого не принимает…

– Знаю-знаю. Он отошел от дел. Но может, в виде исключения?

– Он доверяет мне одной. А как я вас рекомендую?

– Самым наилучшим образом… Как достойных людей…

– Нам надо узнать друг друга получше, – говорит Генриетта, – в другой обстановке. Я доверяю своей интуиции. В домашней обстановке, за чашкой чая и свежим тортом «Птичье молоко». И лучше, чтобы гости были разнополыми. Это располагает. Поэтому если бы вы, скажем, пришли с этим милым юношей… Говорят, он порвал с Лохвицкой…

Это она поэта Добролюбова имеет в виду, озаряет Ленку.

– Он, – говорит она, – а как же… всегда.

– Приходите, – многозначительно кивает Генриетта, – поговорим… Если интуиция мне подскажет… я дам рекомендацию…

Ленка прижимает руки к груди.

– Спасибо вам! – выдыхает она. – Спасибо!

Генриетта подзывает ее согнутым указательным пальцем.

– А что за труд пишет вот эта? – Она кивает на Августу, которая отмахивается от крупного жизнерадостного комара.

– «Частотное распределение букв „алеф“ и „зайн“ в первой версии хазарского словаря», – отвечает Ленка.

– А вы, случайно, не знаете, где она брала эту блузку?

* * *

– Я что-то не поняла, – говорит Августа, отцепляя репейник от подола юбки. – Что ей нужно?

– Поэт Добролюбов.

– Зачем?

– Странный вопрос!

– Сколько ей и сколько ему?

– Она омылась в эфире и теперь способна на многое. У нее новые зубы растут!

– Честно? Ты видела?

– Уж не знаю, что я там видела… Но раз ей нужен Добролюбов, мы приведем к ней Добролюбова. Пока не знаю как, но приведем… Жизнь на это положу… А дальше – ее забота.

– Нет, – мрачно качает головой Августа, – это будет его забота.

* * *

– Ну, не знаю… – крутит головой поэт Добролюбов, – что я там забыл…

– Додик, ради меня. Что от тебя требуется? Сущие пустяки… Посидишь, попьешь чаю… Мы торт купили.

– Мне нельзя сладкого. У меня тенденция к ожирению.

– Это диетический торт. Ей тоже нельзя. И вообще – ну что ты капризничаешь? Культурная женщина, приятно пообщаться. Посидишь, поговоришь и пойдешь.

– Женщина? Мумия это ожившая, а не женщина. Можно подумать, я ее не знаю…

– Ты и Лохвицкую знал. И весьма коротко. А результат?

– Не надо про Лохвицкую. Больше не надо.

– Ну вот видишь. Тебе нужна перемена обстановки. Развеяться, пообщаться, расширить круг знакомств…

Поэт Добролюбов упирается, но судьба в лице Ленки неумолимо подталкивает его к старому дому с балкончиками на углу Маразлиевской. Еще один неумолимый рок, на этот раз в лице Августы, тащится сзади, перекрывая дорогу к отступлению.

– У нее знаешь какая библиотека? Великолепная библиотека, еще ее дед собирал…

– Там что, берестяные грамоты?

– Додик, постыдился бы… ей же не двести лет!

– Это ты постыдилась бы! Сижу себе спокойно в «Зосе», кофе пью, прихожу в себя после нервного потрясения, и вдруг – здрасьте пожалуйста! – ты меня хватаешь и тащишь к какой-то сомнительной особе!

– Это она-то сомнительная особа?! Чистейшей души человек! Ну вот и пришли, слава тебе господи.

– Но я…

– Додик, всего на минутку!

Они поднимаются по пропахшей кошками парадной лестнице мимо таблички «Трусить в парадной воспрещается». Цветные лоскутки солнца пляшут в витражном окне, и поэт Добролюбов на миг расцвечивается всеми красками утраченных радужных надежд.

– Звони, – говорит Ленка Августе.

– Сама звони. Ты все это затеяла, ты и звони.

– Господь с тобой, это не я. Это сама знаешь кто. В любом случае отступать уже поздно.

Ленка решительно нажимает на кнопку одного из многочисленных звонков, выстроившихся в шеренгу вдоль дверного косяка. Рядом со звонком табличка: «Г. Мулярчик. Четыре раза».

За дверью тихо, и поэт Добролюбов вздыхает с отчетливым облегчением и приступает к начальному этапу разворота корпусом.

– Нет! – Ленка заступает ему дорогу.

– Я что-то слышу, – замечает Августа.

Генриетта широко распахивает дверь, ее силуэт колеблется во мраке.

– Проходите, – низким трепетным голосом говорит она, – проходите. Прошу…

Они гуськом проходят в мрачноватую комнату с эркером, тускло освещенную свисающим почти до стола красным абажуром. Тяжелый буфет орехового дерева угрожающе нависает над Ленкой, его дверца делает резкий выпад в их сторону и тут же вновь со скрипом захлопывается.

На круглом столе выстроились на скатерти с бахромой четыре чашки с темными ободками застарелой заварки и ущербными краями и подозрительного вида печенье. В стаканчике из-под карандашей точно по центру стола дымится ароматическая палочка.

– Вот, – говорит Ленка, – вот тортик, Генриетта Давыдовна.

Коробку с тортом она держит перед собой, как щит.

– Ах, какая прелесть, – говорит Генриетта, не сводя при этом глаз с Добролюбова.

– Enchante, – галантно произносит Добролюбов.

Августа издает какой-то неопределенный звук.

– Присаживайтесь, – воркует Генриетта, – присаживайтесь, я сейчас…

Она, игриво взмахнув подолом, уносится на кухню.

– За чаем пошла, – почему-то объясняет Ленка.

– Как можно пить из этих чашек! – стонет Августа. – Ты посмотри! Там же на дне культурный слой!

– А тут очень мило, – снисходительно замечает Добролюбов.

– Тут хороший обмен с космосом, – машинально поясняет Ленка.

– Да, – кивает Добролюбов, – отличная энергетика… Давно уж я так…

– Вот видишь, Додик, а ты упирался… А библиотека? Ты только погляди…

В мрачных шкафах, чьи стеклянные дверцы задернуты изнутри зелеными занавесками, громоздятся корешки книг. Ленка дергает на себя ближайшую дверцу.

– Заперто… – бормочет она.

Она делает еще несколько попыток, и наконец один из шкафов со скрипом распахивается.

– «История российского балета», – читает она вслух, – «Энциклопедия моды»; «Четки» Ахматовой – между прочим, Додик, первоиздание… я надела узкую юбку, чтоб казаться еще стройней… «Как избавиться от целлюлита»… ну правильно. «Раздельное питание», «Ева всегда молода», «Камасутра»…

– Ага, вот эту открой, – говорит Августа, заглядывая из-за Ленкиного плеча.

– «При выборе невесты отвергай ту, которая сморкается, плачет или с громким хохотом выбегает за дверь», – Ленка недоуменно пожимает плечами, – это что-то не то. «И еще ту, в имени которой есть буква „эль“». У тебя есть в имени буква «эль», Августа?

– Дальше, дальше посмотри…

Входит Генриетта, ухватив обеими руками мрачный пожилой чайник с горбатым семитским носом.

– Чайку, – нежно говорит она.

– Да, – кивает Добролюбов, – да, пожалуйста.

Он рассеянно поправляет локон и не сводит глаз с Генриетты.

– Варенья? – шепчет Генриетта. – Положить варенья?

– О да…

– Я не могу кормить свой организм вот этим, – бормочет Августа, – он протестует.

– Мы сейчас уходим… Додик!

Додик машинально глотает варенье, не отводя взгляда от Генриетты, и ее лицо заливает нежный оттенок флердоранжа.

– Уходите.

Генриетта поворачивает голову к Ленке, кожа на шее у нее натягивается… Она делает резкий выпад корпусом, точно хочет столкнуть Ленку со стула.

Ленка с грохотом выбирается из-за стола.

– Генриетта Давыдовна, – говорит она, – так мы…

Генриетта тоже вскакивает и медленно надвигается на Ленку, вытесняя ее во тьму коридора.

Августа следует за ними, поминутно оглядываясь.

Поэт Добролюбов режет торт.

– Все… – Генриетта дрожащей рукой откидывает цепочку засова, – прошу!

– Генриетта Давыдовна, – Ленка всем телом наваливается на дверь, не давая ей распахнуться, – вы же обещали…

– Дорогая, – доносится из комнаты голос поэта Добролюбова, – ты скоро?

– Что я обещала?

– Боря… Гершензон…

– Потом…

– Нет, – говорит Ленка, и в голосе ее звучит металл, – сейчас. Иначе я не сойду с этого места.

– Пусенька, – доносится из комнаты тоскующий зов поэта Добролюбова.

– Ладно! – говорит Генриетта. – Ладно.

Она подскакивает к черному эбонитовому телефону, водруженному тут же, в коридоре, на тумбочку, напоминающую надгробье, и, заслонившись от Ленки всем телом, набирает номер.

В ватной тишине коридора отчетливо слышны три гудка.

– Все, – говорит Генриетта, – можете идти.

– Душа моя, ты скоро?

– Но вы же ничего не сказали! – кричит Ленка.

– Я сказала все, что надо. Он вам откроет. Он вас примет.

Ленка, обреченно вздыхая, высвобождает дверь. Сзади на нее напирает Августа, на которую, в свою очередь, напирает, скрипя суставами, Генриетта Мулярчик. Туманное зеркало над телефоном на миг отражает череду коридоров, и там, из глубины, выплывает мерцающая фигура – юная красавица с лицом нежным и светящимся изнутри, точно китайская фарфоровая чашка, со спиной, стройной, точно буква «алеф», волосы ее как туман, глаза – как осенняя вода…

Они выскакивают из подъезда. Ленка жадно хватает ртом сырой воздух.

– Она его опоила, – наконец говорит Августа.

– Чем?

– Приворотным зельем.

– Брось, он ни глотка не успел сделать.

– Ну тогда обкадила этой штукой. Торчала там посреди стола, как этот… Тайное восточное средство…

– Нет, – говорит Ленка, – не в этом дело… Все дело в том зеркале. Ты видела?

– Кое-что мне показалось.

Августа трет ладонями виски.

– Во-во…

– Неужели, – наконец произносит Августа, – там была она? В молодости?

– Не думаю, – рассудительно отвечает Ленка, – в молодости она была точь-в-точь как сейчас, только моложе… Ты знаешь, – она качает головой, – скорее всего, именно такой ее и увидел поэт Добролюбов. Вот так он ее и увидел…

– Это же нечестно!

– Трудно поступить нечестно по отношению к поэту Добролюбову. А потом… какая разница – объективная реальность или субъективная реальность?

– Ну, знаешь… Это уже шизофрения.

– Нет, – говорит Ленка, – всего лишь метафизика.

* * *

– Лампочки в подъезде нет, – бормочет Августа, – почему лампочки в подъезде нет?

– А ты хочешь, чтобы мы ввалились к мистику и аскету в сиянии электрического ореола? Так не бывает… Тайна должна твориться во мраке.

– Я знаю, что творится во мраке. Срет по углам кто ни попадя. Это же клоака какая-то… понюхай только…

– Не хочу.

– Почему, ну почему мистик должен жить на шестом этаже без лифта?

– Так ближе к небу.

– С лифтом было бы еще ближе…

– Это его дверь?

– Да тут вроде другой нет.

Августа водит по двери руками, ощупывая ее.

– Таблички нет, – говорит она наконец, – краска облазит. Зашкурковали плохо.

– Не твоя проблема – ты не на кладбище… Ага, вот звонок.

Ленка отчаянно наваливается на звонок, но изнутри не слышно ни одного звука.

– Нажми сильнее, – говорит Августа.

– Жму. Не работает.

Дверь распахивается неожиданно, словно человек все это время стоял за ней.

– Проходите, – говорит он сухим, точно наждачная бумага, шепотом.

В прихожей – если это вообще прихожая – совершенно темно, сам хозяин маячит на неопределенном расстоянии трудноразличимым тусклым силуэтом.

– Почему такая темень? – Августа еле шепчет, но хозяин услышал.

– Я не выношу света, – теперь голос у него высокий, дребезжащий, – свет разрушает материю…

– Чего?

– Сетчатка, – шепотом сказал хозяин, – моя сетчатка.

– А-а, – глубокомысленно тянет Ленка, – ясно.

– Что тебе ясно?

– Он не выносит света…

– Мы от Генриетты. – Августа произносит это многозначительно, точно пароль.

– Знаю. Она мне сказала.

– Как это – сказала? – оторопела Августа.

– По телефону. Она же мне позвонила.

В комнате, слава тебе господи, чуть светлее. Бесформенные нагромождения на полу оборачиваются сваленными в кучу книгами, еще книги громоздятся вдоль стен, пыльный луч, просачиваясь сквозь щель в тяжелых занавесках, подсвечивает их корешки…

– Проходите, – шепотом говорит хозяин, – я сейчас.

Теперь видно, что он сутул до крайности, шея его уходит резко вперед, увенчавшись небольшой головой в ермолке.

– Что там написано? – интересуется Августа, разглядывая корешки.

– Не знаю…

– А кто хвастался, что умеет читать на иврите?

Хозяин с неожиданной прытью бросается к книжным россыпям и, втиснувшись между Августой и пыльными фолиантами, набрасывает на них какую-то тяжелую темную ткань.

– Нельзя, – говорит он, – это нельзя читать… все равно там написано совсем другое… И вообще, это не для женщин. Это не каждый мужчина вынесет. Говорите, что вам надо…

– Будто вы не знаете, – мрачно говорит Ленка.

– Положим. Но вы назовите. Неназванное не существует.

– Нам нужно получить сведения о некоем Гершензоне… – четким преподавательским голосом произносит Августа.

Хозяин делает рукой резкое движение, и какой-то фолиант падает с вершины, листы рассыпаются по полу, точно бледные ночные бабочки.

– Тише, – говорит он, – умоляю, тише…

Ленка бросилась было подбирать листы, но хозяин резко завизжал и затопал ногами, и она в ужасе отшатнулась.

– Не трогайте… Нельзя этого трогать…

Августа не двинулась. Она лишь опустилась на кстати подвернувшийся стул и приподняла ноги, точно по полу ползали скорпионы.

– Дело в том, – шепотом говорит Ленка, – что мы посетили его могилу.

– Разве он уже умер? Он не может умереть. Никак.

– Ну, могила-то была…

– Значит, он просто захотел покоя. Ушел во тьму. Свет плохо воздействует на его сетчатку.

– Рабби Барух… Умоляю. Заклинаю Торой – кто он такой, этот Гершензон?

– Рабби Моше?

– Рабби Моше.

– Он был математик, – почти нормальным голосом сказал хозяин, – блестящий математик. И за последние пятьсот лет освоил все тонкости каббалы. Он изучил Зогар. Он постиг Сфирот. Для него не было тайн ни на земле, ни на море… Он насквозь пронизал все слои небес. И он, чтоб вы знали, – один из лучших за всю историю потомков Авраамовых специалист в области мнимых чисел.

– Вы хотите сказать, – Августу неожиданно осеняет, – что он вычислил что-то вроде тетраграмматона?

– Тетраграмматон? Абулафия? Это имя Господа и так известно – к чему его вычислять? В застывших областях мира, где время течет во все стороны сразу, Вечный Первосвященник произносит его под звуки шофара в Вечный день Страшного суда, и серафимы хлопают крыльями в своих заоблачных жилищах… Нет, он вычислил несуществующее имя Бога. Самое страшное, самое могущественное.

– Несуществующее?

– Семьсот двадцать имен доступны людям на земле… А он нашел семьсот двадцать первое. Привлек теорию мнимых чисел – и нашел.

– И?.. – услужливо подсказывает Ленка.

– Что – и? Он обрел полную власть над смертной материей, понятное дело. Он сумел прочесть тайные письмена, он видел Скрижали Завета. Дело о Колеснице и Дело о Творцах были для него так же ясны, как для вас – поваренная книга.

– Я не стала бы так огульно…

– Погоди, – прерывает ее Августа, – я не поняла. Зачем при таком удачном раскладе было ложиться в эту могилу?

– А что еще делать человеку, который может все? Суетиться? Стоять в очередях за кошерной колбасой? Он подумал-подумал и погрузился во мрак. А вы его потревожили.

– Каким это, интересно, макаром?

– Вы разомкнули запирающие узы. Камешки с могилки смахивали? С надгробной плиты? Когда тряпками своими по ней шкрябали…

– Черт, – говорит Ленка.

– Все равно не понимаю, – упрямо твердит Августа, – подумаешь, запирающие узы! Да любой алкаш… расстелил бы газету, камешки смахнул да и уселся бы на плиту, колбасу некошерную резать…

– Алкаш и не заметил бы этой могилы. А человеку ученому камни эти тяжелее плиты надгробной показались бы. А вы, извиняюсь, ни то ни се. Порождение финансового кризиса. Ползали там, могилку подчищали да еще и о каббале рассуждали. Может, еще и какое-нибудь из имен Бога произносили?

– Произносили, – уныло подтвердила Ленка.

– Узы и распались. На краткий миг, но вам хватило. И вот какая-то шикса возьми их в этот миг и смахни.

– Что ему стоило их обратно положить, эти камни?

– Да не мог он, – выкрикнул рабби Барух, и голова его мелко затряслась, – он же ограничен сам в себе! Он упокоился и свои желания запер. Могущество свое он ограничил, понятно, дуры вы безграмотные? Может, там, где касается других, он еще не утратил силы…

– Так вот зачем он нас преследует, – говорит Августа, – обратно упокоиться хочет…

– Он уж намекал-намекал, – уныло кивает Ленка.

– Откуда же нам знать…

– Мог бы сказать и пояснее, а не напускать на нас кадавров…

– Вы сами виноваты, – хозяин пожал острыми плечами, – он всего лишь извлекал из тьмы на свет ваши страхи и тайные желания… Ибо он достиг небывалого могущества, и сумел погрузиться во тьму преисподней, и лишил Аваддона его покрывала. Но могущество – это одно, а умение пользоваться им – совсем другое. Чем, скажем, лично вам Лохвицкая так не угодила?

– Да так… – качает головой Ленка.

– Вот именно.

Семисвечник в углу сам по себе вспыхивает тусклыми бледными огоньками, и тень хозяина комнаты начинает стремительно разрастаться.

– Что это? – взвизгивает Августа.

Темная занавеска на груде книг начинает шевелиться, в ней образуются движущиеся прорехи. Ленка с ужасом понимает, что то, что она приняла за ткань, на деле было живым покровом из сотен тысяч насекомых, которые сейчас стремительно расползаются в разные стороны.

Хозяин взмахивает руками, тень повторяет его движения, точно огромная дрессированная птица.

– Убирайтесь отсюда, – говорит он мощным голосом, и пламя в семисвечниках вздрагивает. – Вон!

Августа стоит, приоткрыв рот и зачарованно глядя на стекающую вниз ручейками массу насекомых.

– Скорее! – шипит Ленка.

Она хватает Августу за руку, и они выбегают из комнаты. За их спиной слышится шорох сотен крошечных ног.

* * *

– Мне стыдно, – говорит Ленка.

Они стоят, облокотившись о парапет, и смотрят на мерцающие внизу огни, на насекомоподобные силуэты портовых кранов, на маяк, вспыхивающий чистым белым пламенем, и вдыхают сумеречный ветер дальних странствий.

– Зримый мир как камень, – говорит Августа, – белый, чистый, вымытый дождями. Надежный. Но стоит лишь его поднять – и там такой клубок червей… Убежище личинок, слизняки, мокрицы… Он извлек на свет наших мокриц. Мы их прятали-прятали… Понятное дело, что тебе стыдно. Кстати, что такое шикса?

– Нееврейка. Молодая, – уныло говорит Ленка.

– Это он кого же имел в виду?

– Ох, да какая теперь разница!

– Ну и что нам теперь делать?

Ленка задумчиво бьет ладонью по низкому парапету:

– Послушай… Он ведь как сказал, этот самый Боря? Ограничил сам себя… Иными словами, он не может действовать напрямую, как бы он ни хотел обратно в эту свою могилку… Но чужие-то желания он пока выполняет. Так что если просто взять и захотеть…

Ветер пробегает по черным деревьям, и оттого кажется, что дальние огни, просвечивающие меж веток, шевелятся.

– А, – говорит Августа, – поняла.

– Ну, давай! – Ленка притоптывает ногой от нетерпения.

– Желаю, – громко говорит Августа, – чтобы он… э-э… Михаил Семенович… Моисей Самуилович… упокоился обратно.

– Рабби Моше…

– Рабби Моше.

– Ну?

– Что – ну? – сердито спрашивает Августа.

– Получается?

– Откуда я знаю…

– Ты плохо желаешь.

– Пожелай ты.

У Ленки от натуги краснеют уши. Потом она шепотом говорит:

– По-моему, не выходит.

Августа отталкивается от парапета и резко поворачивается к ней:

– Я знаю, почему не выходит! Ты этого не хочешь! Говоришь одно, а думаешь другое. Ты хочешь чуда! Лично для себя! Чтобы как Генриетта!

– Да на кой мне сдался этот чертов Добролюбов?!

– Ну не Добролюбов… Но что-то же очень нужно! Ну признайся! Хоть мне признайся! А?!

– Иди ты!

– Таскаешься на кладбище, могилки вылизываешь. Триста баксов в сезон. Стишки свои дурацкие рассылаешь по редакциям, а они тебе в конвертах обратно приходят, приходят! Или – не приходят. Одна радость – что у Лохвицкой на твоих глазах крыша поехала! Замуж не вышла! Почему ты замуж не вышла, скажи, пожалуйста? Что у тебя не так? Три ноги, что ли? А ты попроси! Он тебе Майкла Дугласа в постель за руку приведет! Он может!

– Иди в задницу, – устало говорит Ленка. – Сама-то… сама… На себя посмотри! Ты сколько лет на кафедре? Двадцать? Двадцать пять? Тебя скоро на пенсию спровадят и даже спасибо не скажут. Ну пожелай же что-нибудь толковое!

– Не хочу, – шепотом отвечает Августа.

– Почему?

– Не знаю.

Ленка вздыхает.

– Тогда, – говорит она, – нужен другой подход.

– Камни! – спохватывается Августа. – Где эти чертовы камни?

* * *

– Ты думаешь, – спрашивает Ленка, – они по-прежнему лежат рядом с могилой?

– Понятия не имею. Но знаешь, – говорит Августа, – что-то мне не хочется лишний раз…

– Придется, – сурово отвечает Ленка.

– А вдруг их там нет? Что, если… они тоже… разбрелись сами по себе?

– Странная гипотеза. И где же теперь, по-твоему, их искать?

– Не знаю, – говорит Августа, – но, может, если ему так уж нужно, он их как-нибудь нам подбросит?

– Он что, жонглирует ими, что ли? Завтра с утра поедем на кладбище, подберем эти камешки и положим их… Делов-то…

– А вдруг…

– Не боись. Все будет путем. По идее, он должен нам обеспечить все условия. Ты домой идешь или нет? Мы тут уже полчаса торчим столбом. Как жены Лота…

– Ох, – спохватывается Августа, поднимая руку и пытаясь разглядеть циферблат в сгущающейся тьме, – да что же это я… Мне к семинару готовиться надо. Завтра семинар.

– Уверяю тебя, – Ленка осторожно ощупывает ногой ступеньку, – никакого семинара завтра не будет. Гершензону семинары не нужны.

– Это, – сурово говорит Августа, – мы еще посмотрим…

– Ты лучше под ноги смотри.

Черные акации на холме покачиваются под ветром, сухие стручки на ветках слабо потрескивают… Далеко внизу, под тусклым фонарем, за масляно-черной лентой шоссе, просвечивает стеклянная будка троллейбусной остановки.

– А транспорт ходит? – вдруг начинает беспокоиться Августа.

– Гершензон пригонит…

– Ну, знаешь… Это ты его гоняешь. В хвост и в гриву.

– Нет у него гривы. Насчет хвоста я бы еще подумала. А грива – вряд ли.

– Ох, неспокойно мне… – стонет Августа, – это же такой криминальный район. Сплошные насильники…

– Это она из-за соли, – неожиданно говорит Ленка.

– Господь с тобой! Ты о чем?

– Да жена Лота. Когда эти… вестники… у них загостились, она подумала – сожрут все в доме на фиг, и вообще – нелегалы, кто их знает. Ну и пошла по соседям… Одолжите, мол, соли, вся соль в доме вышла, а у нас, понимаешь, как раз гости… Какие такие гости? А чужеземцы. Подозрительные, между прочим, чужеземцы… Похоже, из верховной полиции нравов, и заложила их… вестников.

Соседи побежали, стукнули местной охранке… Те говорят – ничего не знаем, разбирайтесь сами… Они и разобрались.

– Все ты выдумываешь… Черт, поставили парапет… Придется в переход лезть. Не люблю я эти переходы.

– Брось, вон ребенок идет. Со скрипочкой. Из школы Столярского, наверное. И ничего. Не боится.

– Дитя невинное… – стонет Августа, пристраиваясь за маячащей в полутьме хрупкой фигуркой.

В переходе сте´ны выложены бурым кафелем, отчего он напоминает общественный туалет. И пахнет примерно так же. Эхо шагов гулко разлетается в затхлом воздухе, отчего Августа каждый раз вздрагивает.

Мальчик со скрипочкой уже добрался до подножия лестницы, за которой клубится ватный туман.

– Вот видишь, – говорит Ленка. – А ты боялась.

– Девушки, – раздается веселый голос, – закурить не найдется?

Ленка оборачивается: сзади маячат две темные фигуры.

– Какая я тебе… – машинально бормочет Августа, но тут же спохватывается, – ох, бежим!

Они припускают вперед. Мальчик со скрипочкой немножко вырастает в размерах, и Ленка понимает, что это еще и оттого, что он пятится назад – еще две фигуры перегораживают выход.

– Опять его шутки! – возмущается Ленка.

– А вдруг нет? Что, сами по себе, без мистического вмешательства, хулиганы уже не нападают?

– Тогда о чем он себе думает? Мы, посредники меж тьмой и светом, последняя надежда Гершензона, бежим как две самые заурядные дуры…

– Куда мы бежим? – стонет Августа. – Бежать-то некуда…

– Эй, фраер, скрипочку одолжи…

– Тетя, а вы им скажите, что я ваш сын, – ноет ребенок, пристроившись рядом…

– Какая я тебе тетя?

Взгляд Августы затравленно мечется по пустому коридору, как мячик отскакивая от стен.

Облупленная, когда-то зеленая дверь в подсобку неожиданно приоткрывается, из нее на кафельный выщербленный пол падает яркая полоса света.

– Скорее! – Ленка кидается навстречу неожиданному спасению.

– Это, наверное, трансформаторная будка! – визжит за ее спиной Августа. – Там напряжение…

– Сейчас тут тебе такое напряжение сделают! На двести двадцать…

– И меня возьмите, – хнычет ребенок.

Они, напирая друг на друга, протискиваются в дверь, которая захлопывается у них за спиной.

– Ну и ну! – говорит Ленка.

Августа ошеломленно вертит головой.

Освещен только вход в подземелье – дальняя стенка его теряется во мраке. В полутемном, неожиданно просторном помещении на конторских стульях сидят молчаливые фигуры.

– Тайное общество! – драматическим шепотом говорит Августа.

– Интересно только какое, – задумчиво говорит Ленка.

– За Гершензона или против?

– А они вообще живые? – тихонько спрашивает мальчик со скрипочкой.

– Ох, не знаю… пусть сами скажут…

– Они скажут…

– А этого зачем? – строго говорит человек в черном костюме и хорошем сером галстуке. – Этого не надо.

– Мне страшно, – ноет ребенок, – они меня сейчас обратно вытолкнут… Те-то точно живые…

– Это мой племянник, – говорит Августа, – как тебя зовут, мальчик?

– Изя…

– Это мой племянник Изя. Я его из школы Столярского провожаю…

– Встречаешь…

– Ну да… Оберегаю от влияния улицы.

Глаза Ленки начинают привыкать к полумраку, и она видит, что еще один сидящий одет в какой-то черный балахон, а макушку его прикрывает кипа. Еще один – в хасидском лапсердаке и лихо сдвинутой на ухо шляпе. Что касается четвертого, то его одежда здорово смахивает на саван. Впрочем, тут она не уверена.

– Шалом, – вежливо говорит она.

– Приветствую вас в нашем собрании, – говорит человек в галстуке, видимо исполняющий роль председателя. – Собственно, мы уже больше двухсот лет не собирались, но кто-то так сильно дергает за ткань мироздания, что она трещит по швам…

– Да ладно, хоть есть повод встретиться, – весело говорит хасид, – а то все недосуг…

– Тебе бы все повеселиться, – кисло замечает человек в саване.

– Да хватит вам, коллеги… – Председательствующий хлопает ладонью по стулу – звук получается сухой и гулкий. – Послушайте, дамы, вы тут такого натворили…

– А вы, – осеняет Ленку, – какой-нибудь тайный и мистический Совет Девяти, да?

– Не ваше дело, – холодно говорит председатель.

– Наблюдаете за человечеством, чтобы оно не постигло страшных тайн мироздания…

– Нам что, делать больше нечего? И не надо мне зубы заговаривать. Я о вас говорю. За вами тянется, извиняюсь, астральный след вот такой ширины…

– Мы что, нарочно?

– Куда я попал? – ноет Изя. – Я домой хочу.

– Помолчи, мальчик.

– Это, – объясняет Ленка, – из-за Гершензона.

– Без вас знаю.

– Если вы такой умный, – неожиданно громко и веско говорит Августа, – почему бы вам самим не уложить его обратно?

– Да, – Ленка невольно перенимает противную ноющую интонацию Изи, – мы-то простые смертные… А вы-то…

– Мы пытались… – неохотно говорит председатель.

– И?..

– Что – и? Над ним мы не властны.

– Над одним каким-то Гершензоном, – фыркает Августа.

– Вот этого не надо…

– От нас-то вы чего хотите?

– От вас требуется уложить его в могилу. Тихо и аккуратно.

– Подожди, рабби, – неожиданно вмешивается человек в кипе, – ты упустил из виду одну мелочь. Они сейчас облечены силой и ничем не ограничены.

– Да, – подхватывает человек в саване, и Ленка видит, что ногти на его руках длинные и черные, – может быть, наконец…

– Вечную субботу? – говорит за их спинами еще кто-то, невидимый в темноте.

– А, – кивает Ленка, – знаю… это когда все мертвецы начнут самовосстанавливаться из своих сезамовидных косточек. И что это, по-вашему, получится?

– Ну нет, – твердо говорит Августа. – Через мой труп.

– Что тут творится? – бормочет Изя. – Я уже сошел с ума? Или еще нет?

– Я, конечно, дико извиняюсь, – вступается хасид, – но это, цадики, не наше дело. И даже не Гершензона.

– Всем же будет лучше…

– Хаверим…

– Панове…

– Везде одно и то же, – безнадежно машет рукой Августа, – ты у нас на заседании кафедры когда-нибудь была?

– Через труп? – задумчиво бормочет хасид. – А может, их это… изолировать… ну, до вечной субботы? Его-то дух не упокоится, но без медиумов он все-таки немножко потеряет эффективность.

– Поглядите на нас, – успокаивающе говорит Августа, – ну разве мы можем устроить что-нибудь глобальное? Даже с помощью Гершензона?

– Да-да, – подхватывает Ленка, – мы же такие маленькие, такие жалкие… Ну отпустите нас, а? Что с нас толку?

– Да еще немного – и вы напустите на город тьму египетскую, – брезгливо говорит председатель, – вам дай только воли… Вот вы пришли к рабби Баруху, растревожили его, а там теперь такое творится…

– Мы тут при чем? Вот и ограничьте рабби Баруха… А мы завтра, с утра пораньше, пойдем себе на кладбище, упокоим Гершензона…

– Ничего себе, – неожиданно говорит Изя. – Это что же выходит? Будешь лежать, и не будет устрашающего; и многие будут заискивать у тебя…

– Вот именно, – кивает Ленка.

– Книга Иова, – мрачно говорит кто-то из темноты. – Одиннадцать тире девятнадцать.

– Культурный мальчик, – неодобрительно замечает председатель.

– Я в хедер хожу, – объясняет Изя.

– Наш человек, – бормочет в полумраке хасид.

– Честно говоря, – замечает председатель, – я отнюдь не уверен, что эти камни лежат там именно так, как вы, две шаи, их оставили. Я вообще не уверен, что они там лежат. Они прожгли материю мира. Полагаю, они сами вас найдут.

– Ребе, – говорит человек в саване, – я не уверен, что это лучший выход…

– Тебе просто надоело ждать вечной субботы, дружище, – миролюбиво замечает председатель.

– Еще бы. В моем-то состоянии…

– А я тебе еще при жизни говорил – следить за собой надо…

– Теперь-то что толку… – уныло говорит человек в саване.

– А вы правда каббалисты? – с интересом вдруг спрашивает мальчик Изя, просовывая голову между Ленкой и Августой. – Или кто?

– Или кто, – сухо говорит председатель. – Вы уберетесь или нет?

– Как же мы дойдем? – укоризненно говорит Августа. – Когда на улице тьма египетская. И кругом сплошные насильники.

– Такси им вызови, – подсказывает человек в саване.

– Вот навязались на мою голову. – Председатель извлекает из кармана пиджака сотовый телефон. – Деньги-то у вас есть?

– У меня десятка, – говорит Изя, – мама на дорогу дала. А вам куда?

– В Аркадию через Французский бульвар.

– Ой, – говорит мальчик, – а я на Гамарника живу. По дороге получается.

– Еще бы, – бурчит Августа.

– Тут, – зловеще отвечает человек в саване, – все по дороге.

– Алё, диспетчерская, – тем временем говорит председатель, – девушка, нам бы такси по вызову. К переходу на морвокзале. Через десять минут? Хорошо…

– Ну и чего, – интересуется Ленка, – что дальше-то делать будем?

– Что собирались, то и делайте.

– Ох, – зловеще говорит хасид, – не той дорогой идете, товарищи…

– Уймись, геноссе. Набрали вас, радикалов, на свою голову…

– Он дело говорит…

– Пошло-поехало, – бормочет Ленка.

– Валите отсюда, – шипит председатель, – пока не передумал.

– Пошли, – взвизгнула Августа, – а то они нас сейчас упокоят!

Дверь медленно раскрывается, за ней клубится сырая приморская мгла…

Августа хватает Ленку за локоть и выталкивает ее из трансформаторной.

– Хоть на что похожи эти камни-то? – умоляюще вопит Ленка, продвигаясь к двери.

Свет у нее за спиной начинает меркнуть, фигура председателя блекнет и расплывается…

– Буквы на них начертаны, – замогильным голосом говорит председатель.

– Сколько всего их-то?

Дверь с треском захлопывается, оставляя их снаружи.

– Четыре, – несется из-за двери. – А вам сколько надо?

– Ну и ну, – говорит мальчик Изя. – Вот это цирк!

– Тебе все цирк, – злобно говорит Августа.

– Ой, – вдруг обрадовался Изя, – а я вас знаю. Вы у нас в лицее информатику вели. Когда Шендерович заболел.

– Ты же в хедер ходишь.

– Я и в лицей тоже хожу. Одно другому не мешает…

– Черт знает что за дети. Послушай, а что он тут толковал про тьму египетскую? Что там у Бори творится?

– Акриды, – зловеще говорит Ленка, – тучи злобных акридов…

– Акриды?

– Ну, саранча.

– А я думала, это тараканы были. Думала, он просто квартиру запустил – знаешь, как бывает? У меня у самой однажды…

– Брось, тебе до него далеко. Знаю я, как это бывает. Сначала акриды пожрут все живое… а потом начнут воскресать мертвые. Из сезамовидной косточки.

– Армагеддон! – Голос Изи замирает от восторга. – А сезамовидная кость – это где?

– На большом пальце ноги, – говорит Ленка. – Маленькая такая косточка и не подвержена тлению.

– Вроде как матрица, – с пониманием кивает Августа.

– Он свое дело знает, – благожелательно кивает Изя.

Такси подкатывает бесшумно, на его крыше мерцают желтые шашечки.

– А это точно такси? – вдруг сомневается Августа.

– Он же его при тебе вызывал.

– А шофер – живой?

– У мертвого были бы большие неприятности с автоинспекцией. Пошли, хуже быть не может…

– Дамы, – спрашивает шофер, высовываясь из окна, – вам ехать или как?

– Вроде живой, – неуверенно говорит Августа.

– Ехать-ехать. – Ленка, отдуваясь, хлопается на сиденье.

Машина вспыхивает фарами и мягко трогается. Мимо проносится черный зев подземного перехода, стеклянная шкатулка остановки и за ней, вдали, сияющее огнями здание морвокзала, а дальше, до невидимой во тьме черты горизонта, мерно, почти бесшумно дыша, громоздится молчаливая черная масса соленой воды.

Потом такси выезжает на сумрачные городские улицы, скупо освещенные фонарями. Туман давно сполз в море, жестяная листва грохочет в конусе света, меж ней вьется одуревшая осенняя мошкара.

– Так что, – говорит Ленка, – завтра с утра – на кладбище?

– Ох не знаю. – Августа поджала губы.

– Что такой красивой даме делать на кладбище? – кокетничает шофер с Августой.

– Я тоже хочу, – ноет Изя.

– А ты-то тут при чем? – Ленка свирепо таращит глаза. – Отвали, дитя хедера…

– Во дают! – восхищается шофер. – Лучше бы в зоопарк сходили. Все веселее. Слониха недавно родила…

– Зачем нам слониха, – говорит Ленка, – у нас своих слонов полно. Розовых.

Они проносятся мимо освещенного огнями кафе, на террасе, на белых кружевных стульях сидят нарядные люди, музыка окатывает их как волна…

– Вот, – говорит мальчик Изя, тыча пальцем в стекло, – видели, как покрашено?

– Плохо покрашено, – говорит Августа, – небрежно…

– Да не в этом дело. Те кафе, которые под белыми тентами с желтой полосой, те Али-Бабы. А те, которые под белым с синим, – это Зямы. Это чтобы те не трогали этих… А то путаница выйдет.

– На нем написано «Ротманс», – говорит Ленка.

– Это для отвода глаз, – уверенно говорит Изя. – Те, кому надо, знают.

– Ты что, малый, – удивляется шофер, – чушь порешь… Ты хоть раз в жизни Али-Бабу видел? Тихий такой мужик, небольшого роста, культурный. Будет он тебе ларьки красить…

– Да не он же их красит…

– Еще бы. Тоже мне, придумал занятие для Али-Бабы. Да он в теннис на корте каждое утро играет. В белом костюме.

– Остановите тут, – говорит Ленка.

– Завтра-то как?

– Завтра, – решительно говорит Ленка, – жду тебя на остановке восьмого. Ровно в девять.

– Пожалей! Опять в такую рань…

– Я-то пожалею. Гершензон не пожалеет.

– Ладно-ладно.

– Через Гамарника проедем, – решительно говорит Изя.

– Пятерку надбавите, поеду, – отвечает шофер.

– Пусть она платит. Она и так на мои деньги катается.

– Поехали, – говорит Августа, – кровопийца.

Такси трогается с места, и Ленка остается стоять у мигающего светофора.

* * *

Клубится над морем мгла, тянет с залива теплым ветром, дикие маслины выворачивают наизнанку узкие серебряные листья, но никто не видит их в ночи… Кто провел черту над поверхностью воды до границ света со тьмою? Кто распростер север над пустотою, повесил землю ни на чем? Ленке не до того. Ленка спит. Она спит, повернувшись лицом к заливу, где когда-нибудь займется холодная заря, повернувшись спиной к пустому, темному городу. Где-то там, в притихшей пятиэтажке, не спит Августа, прислушиваясь к шагам на лестнице – не царапается ли кто в дверь… Не постучится ли в черное окно… а в старом доме с эркером спит Генриетта, и, возможно, не одна, и рабби Барух, накинув талес, читает во тьме Тору, и буквы пылают, как огненные скорпионы…

Ленка спит. Ей снится романтический Али-Баба, в белом теннисном костюме и с ведерком краски в руке. Он выводит на белом павильоне желтую полосу, а Августа в новой блузке, стоя у него за спиной, раздраженно качает головой: неаккуратно он красит… И грустно уставился в небо своим пустым моноклем крохотный бронзовый Рабинович, водруженный на парапет «Литературного кафе», и где-то высоко, в шестой сфере, плещут крылами серафимы, а ниже, меж тьмой и светом, парит над сероводородным морем местного разлива неприкаянный дух Гершензона… Но Ленка спит. И что ей до того, по какому пути разливается свет и разносится восточный ветер по земле?

* * *

– Наконец-то! – говорит Ленка. – Я уж думала, ты проспала…

– С тобой проспишь, – шипит Августа. – Кто мне звонил в полседьмого утра и трубку бросал? Три раза, между прочим…

– Да это не я.

– Так я тебе и поверила.

– Да ладно, скоро все кончится. Подойдет троллейбус, поедем, найдем эти камни.

– Я что-то не совсем понимаю: при чем тут камни?

– Я тоже не понимаю, – говорит Ленка. – Вообще-то, по традиции на могилу обычно кладут горсть камешков. В знак памяти… что-то в этом роде.

– С буквами?

– В том-то и дело, что нет. Откуда там буквы? Их просто с земли подбирают, эти камни…

– Ну?

– Предположим, эти самые цадики положили камешки на могилу Гершензона и ушли. А он решил с их помощью себя запечатать. И мистическим образом выжег на них буквы…

– Странный способ, – пожимает плечами Августа. – А какие буквы?

– Понятия не имею, – грустно отвечает Ленка.

– Это должно быть запирающее слово, – деловито говорит кто-то. – Тайное, мистическое запирающее слово, которым он сам себя упокоил…

– А что, вполне, – рассеянно замечает Августа, но тут же подскакивает и гневно шипит: – А ты что здесь делаешь?

Прислонившись к потрескавшемуся стволу акации, стоит мальчик Изя, на этот раз без скрипочки.

– Пошел вон, – говорит Ленка, – лингвист недорезанный.

– Я тоже хочу, – голос мальчика Изи автоматически приобретает противные ноющие интонации, – у вас вон что… а у меня вон что… мне велели «Плач Израиля» разучивать… а я что… он сложный, зараза…

– Шнитке, – поясняет Ленке Августа, опять же автоматически.

– Ага… Как помрет человек, так сразу такой шум поднимается… Разучивай его теперь… а я что…

– Вот же зараза… Ну что ты будешь делать?

– Подождем, – может, к тому времени, как троллейбус подойдет, он сам передумает…

Мальчик Изя вновь отошел в тень акации и принялся задумчиво ковырять в носу.

– Слушай, – говорит Августа, – похоже, троллейбусы вообще не ходят… Может, обрыв на линии?

– Зачем?

– Что – зачем?

– Зачем Гершензону устраивать обрыв на линии?

– Господь с тобой, при чем тут Гершензон? Можно подумать, раньше они ходили как часы! Против нашего транспортного управления ни один Гершензон не выстоит… Гляди, что это?

Черный лимузин со слепыми стеклами бесшумно подкатывает к кромке тротуара, из него выходят двое – молчаливые, широкоплечие, они мягко берут Изю под руки и влекут его в машину.

– Изю отловили, – с облегчением комментирует Августа.

– Крутой малый, – уважительно замечает Ленка, – а кто у него родители?

Дверца захлопывается, но Изя делает какое-то отчаянное движение и на миг высовывается наружу.

– Тетя! – кричит он. – Тетя!!!

– Что-то не то, – говорит Августа.

Она делает нерешительный шаг вслед отъезжающей машине, но та, вильнув задом, уже скрылась за поворотом.

– Ну? – Ленка растерянно чешет в затылке. – И что нам теперь делать?

– А теперь, – раздается чей-то вежливый голос, – вам нужно идти к стоянке и аккуратненько садиться вон в ту вольву…

Ленка оборачивается. За их спиной вырастают два амбала – точные копии предыдущих.

– Позвольте, – возмущается Августа, – это еще зачем? Нам на кладбище надо!

– Именно туда, если вы будете упираться, мы вас и отвезем. За свой счет.

– Не понимаю…

– Дамочка, я вам доступным русским языком объясняю: если вы хотите увидеть своего племянника…

– Да никакой он мне…

– Молчи! – шипит Ленка, толкая Августу локтем в бок.

Неохотно переставляя ноги, они бредут к стоянке. Сопровождающий услужливо распахивает перед ними дверцу. Второй садится за руль, и серый «вольво» трогается с места, выворачивает на трассу и мчится в неизвестном направлении.

Ленка ерзает на сиденье.

– Это Али-Баба, – говорит она свистящим шепотом, – недаром он мне снился.

Августа издает какой-то определенный звук, но сопровождающий неожиданно оживляется.

– Удивляюсь на вас, – говорит он, – можно подумать, кроме Али-Бабы, уже и людей в городе нет? Мы едем к Зяме…

– А, – пытается сориентироваться Августа, – это у которого ларьки с синей полосой?

– Сама ты с синей полосой…

Трасса остается позади, машина кружит тихими переулками, выбирается на неприметную дорожку над морем, какое-то время едет по ней и наконец, въехав в услужливо распахнувшиеся ворота, останавливается у белого домика с параболической антенной на крыше.

– Прошу, – говорит сопровождающий.

– А я-то думала, – удивляется Ленка, – что это дом приемов городского головы…

– Это дом приемов городского головы. Вылезайте.

Они покорно бредут по дорожке, на которую осыпаются подсохшие лепестки роз.

В прохладной комнате с наглухо закрытыми слепыми окнами сидит в плетеном кресле маленький круглый человечек в белом костюме.

– Вот они, Зяма, – вежливо говорит сопровождающий.

– Претензий нет? – спрашивает Зяма.

– Каких? – тупо говорит Ленка.

– Ну как доехали?

– Спасибо, – говорит Августа, – хорошо. А где…

– Покажите им малого, – кротко говорит Зяма, утирая лысину батистовым платком.

Еще один амбал с красным от натуги лицом заносит в комнату стул, на котором восседает Изя. Руки у него заведены за спинку стула, рот заклеен липкой лентой. Изя извивается и мычит.

– Ах вы… – возмущается Августа.

– Спокойно, – говорит Зяма. – С ним пока еще ничего не сделали.

– Чего вам надо? – спрашивает Ленка.

– Или вы не знаете?

Зяма делает какое-то неопределенное движение рукой, и очередной амбал (то ли давешний, то ли совсем незнакомый) вносит на небольшом серебряном подносе плоский серый камешек.

– Ой, – говорит Ленка, – это наш. Откуда он у вас?

– В натуре, с кладбища.

– А где остальные?

– Там был только этот, – объясняет Зяма.

– Ну и?.. – услужливо подсказывает Августа.

– Что – и? Передайте вашему Гершензону, что он получит свой камень, если мы договоримся.

– Не понимаю, – упирается Августа, – как можно договориться с духом?

– А то… Вы же при нем типа переводчики. Так вот, если не хотите, чтобы я порезал пацанчика на мелкие кусочки, начиная с его музыкальных пальчиков, передайте вашему шефу, что мне от него кое-что нужно…

– Э… – Ленка очумело мотает головой. – А чего нужно-то?

– Имя Бога, разумеется, – говорит шепотом Зяма, доверительно наклоняясь к ним.

– О черт, – устало бормочет Августа, – и этот туда же.

– Послушайте, Зяма, он ведь может поинтересоваться – а зачем вам? – спрашивает Ленка. – Зачем такому уважаемому человеку еще и имя Бога?

– Так я же не для себя. Я для людей стараюсь. Дело в том, – тем же интимным тоном говорит Зяма, – что я типа машиах…

– Чего? – таращится на него Августа.

– Мессия я. Понятно? Рука Божия на мне. Я тут, понимаешь, в Израиль ездил, ну по делам, и пошел, ну, на гору Сионскую и тут слышу – этот… Бар-Тов?

– Бат-кол, – услужливо подсказывает амбал.

– Во, Бат-кол… короче, Глас Небесный… Ты, мол, муж в Законе и потомок Давидов, так иди установи на земле царство справедливости и храм Иерусалимский восстанови… Кроме тебя, Зяма, говорит, и некому… Похоже, возложил он на меня… Так что пусть и Гершензон ваш озаботится. Ради племени Авраамова. Я не просто так пришел на эту землю, ясно, чувырлы?

– Опять вечная суббота, – бормочет Августа, – опять сезамовидные косточки!

– Он, – неуверенно говорит Ленка, – по-моему, не ведет переговоры такого характера.

– Поведет, если вы захотите. Есть у меня сведения, что он пляшет под вашу дудку, сучок сикоморин.

– Зяма, – говорит амбал, – позвольте, я с ними немного побеседую.

– Давай, – позволяет Зяма, поудобней откидываясь в кресле, – проясни ситуацию.

Амбал берет Ленку под один локоть, Августу под другой и выволакивает из комнаты в холл. Изя мычит им вслед.

– Ну чего? – устало спрашивает Августа.

– Послушайте, – шепчет амбал, – ну что вам стоит? Уважьте старика. Он, понимаешь, после того как в израиловку съездил, немножко, блин, тронулся, ну так на делах это пока не отражается. А мальца он в натуре на куски нашинкует – Зяма шутить не любит…

– Я что, – жалобно говорит Августа, – это как Гершензон…

– Как Зяма захочет, так и будет. Зяма – он такой человек…

– Не понимаю, – удивляется Августа, – откуда он узнал…

– У Зямы везде своя рука.

– Ну, я понимаю, еще может быть своя рука на еврейском кладбище… Но чтобы наша мафия да в Совете Девяти, или как он там…

– Полегче, дамочка. Какая мы мафия…

– Ну, – говорит Августа, – что делать будем?

– Пойдем, – вздыхает Ленка, – попросим… Иначе он Изьку-паршивца нашинкует, слышала, нет?

– А может, пусть себе…

– Да за что ж ты их так не любишь, учеников-то своих?

– Довели, – мрачно говорит Августа. – Ладно, пошли. Но за результат, – угрожающе оборачивается она к амбалу, – я не отвечаю.

– Это забота Зямы, – отвечает амбал.

Они вновь входят в комнату.

– Ну? – Зяма поворачивается к ним. – И как?

– Будем просить, – говорит Августа.

– Правильное решение, – одобрительно замечает Зяма.

– Сейчас… – Августа заводит глаза к небу и замогильным голосом завывает, изнывая от нелепости происходящего: – Гершензон…

– Рабби Моше, – посказывает Ленка.

– А, черт, забыла! Рабби Моше! Посмотри на ребенка.

– На этого невинного агнца.

– На агнца. Жалко же паршивца! Может, это какой-нибудь Ростропович будущий сидит тут, связанный, в доме приемов городского головы…

– Хорошо просишь, – одобрительно кивает Зяма, – с душой…

– Что тебе мучиться? Сообщи ты ему это имя, и пусть он теперь мучается.

– Позвольте…

Стекло в окне вдруг покрывается мелкими мутными трещинками. В холле слышна какая-то возня. Ленка в ужасе видит, как в комнату вваливается какой-то окровавленный человек.

– Зяма! – орет он. – Шухер, Зяма!

– Ангелы-истребители! – взвизгивает Зяма, как мячик подскакивая с кресла.

– Какие, на хрен, ангелы? Али-Баба это!

– Блин!

Зяма куда-то выносится на своих коротеньких ножках. Слышна автоматная очередь.

Изя отчаянно извивается на стуле.

– Веревку! – кричит Ленка.

Они с Августой лихорадочно распутывают веревку. Изя валится со стула на бок, потом вскакивает.

– Рот не растыкай, – торопливо говорит Августа.

Еще какой-то тип вваливается в комнату – с автоматом наперевес.

Ленка истошно визжит.

– Валите отсюда, – говорит он. – Быстро!

И делает неопределенное движение стволом автомата.

– Пошли! – Августа кидается к двери; Изя за ней, прихватив по дороге свой рюкзачок.

– Погоди! – орет Ленка. – Камень!

Она хватает с подноса камень и, сжимая его в кулаке, выскакивает в холл. На полу, раскинув ноги, кто-то лежит – они проносятся мимо, выбегают на крыльцо и спрыгивают в траву. Какое-то время сидят, пригнувшись и прислушиваясь к отдаленной возне в доме и саду, потом кидаются к распахнутым воротам, перепрыгивают через ограждение за асфальтовой дорожкой, валятся в кусты, скатываются вниз по склону и оказываются в зарослях бурьяна над обрывом. Тут на удивление тихо. Внизу голубеет море, в траве жужжит одинокий шмель.

– Ну и ну! – говорит Августа. – С меня хватит!

– Кто тебя спрашивает? – уныло отвечает Ленка.

Изя мычит и пытается отодрать с лица липкую ленту.

– Не помогай, – говорит Августа, – пусть помолчит…

Изя злобно смотрит на нее и опять мычит.

Ленка наконец разжимает судорожно стиснутую руку.

– Вот он, – говорит она, – гляди. И все ради чего – ради вот этого?

На ее ладони лежит обычный плоский голыш, обкатанный волнами.

– Тьфу!

– Смотри-ка! – замечает Августа. – На нем и вправду что-то написано! Какие-то каракули!

– Это не каракули, – презрительно говорит Изя; он наконец избавился от ленты. – Это буква «тав».

– Ну, – отвечает Августа, – тогда понятно.

– По-моему, – замечает Ленка, – нам нужно сматываться. Мало ли…

Они сползают по обрыву и оказываются в пустой ракушке кафе «Шахразада».

– Пошли ко мне домой, – говорит Августа, – тут недалеко. Залечим раны. Хватит с меня этой восточной экзотики…

* * *

– А без приключений он не может? – спрашивает Августа. – У меня растяжение связок. И синяк на голени. И возможно, еще один, но в недоступном мне для обозрения месте… Нужен ему камень – пусть скажет. Побоище-то зачем было устраивать?

– Да не может он сказать! – в отчаянии говорит Ленка. – Он может только направлять события…

– Куда-то не туда он их направляет… Вот, замочили Зяму…

– Он, что ли, его мочил? Его Али-Баба мочил.

– А навел кто? Гершензон и навел…

– Что значит – навел? Нечего делать из нашего Гершензона какого-то заурядного марвихера… Просто случайность…

– Случайностей, – сурово изрекает Августа, – не бывает.

– Надо же! Кто бы говорил… Послушай, а что, если…

– Ну?

– Да нет… Это ерунда…

– А вдруг не ерунда? Валяй.

– Может, погадать на книге? Знаешь, как духа вызывают? Он же дух все-таки, нет?

– А что, – говорит Августа, – это мысль. А на какой книге?

– На Библии, понятное дело. Библия у тебя есть?

– Есть, – говорит Августа, – Лео Таксиля. «Для верующих и неверующих».

– Тьфу! Настоящая мне нужна…

– Ну нет у меня настоящей… Попер кто-то…

– А может, у малого? Эй, Изя…

Изя выходит из кухни.

– У вас варенье заплесневело, – говорит он. – Но я верхний слой снял… есть можно…

– Тора есть у тебя? С собой?

– Есть, – говорит Изя, – но она задом наперед.

– А, извиняюсь, русский текст?

– Он тоже задом наперед. А вам зачем?

– Гадать будем…

– Ох, если в хедере узнают, чем я тут с вами занимаюсь…

– Не узнают. Давай ее сюда.

Изя роется в рюкзачке и извлекает небольшой черный томик.

– Ты, – говорит Ленка Августе, – называешь два числа: от однозначных до трехзначных. Мы условно считаем их страницей и словом на странице. И смотрим… Он должен нам дать наводку…

– И все-таки это чушь, – ворчит Августа.

– Тебе жалко? Давай…

– Ну, восемь, – неохотно говорит Августа, – одиннадцать…

– «Ворожеи, – мрачно говорит Ленка, – не оставляй в живых…»

– Ты видишь! Это он на нас намекает… На меня непосредственно.

– Тогда я. Возьму грех на душу. Сто тридцать три, пятьдесят восемь… Давай…

– «Знаю я, – говорит Августа, – все мысли и ухищрения, какие вы против меня сплетаете…» Это уже слишком! Он все время угрожает.

– Да ничего мы не сплетаем, – успокаивающе бормочет Ленка в пространство, – мы расплетаем. Вы что, толком сказать не можете – хотите упокоиться? Или нет?

– Ты ему не нравишься, – говорит Августа, – я ему не нравлюсь. Может, ему этот шкет понравится? Изя! Эй, Изя!

– Не хочу, – пятясь, бормочет Изя, – мне страшно…

– Зачем тогда с нами шел? Поздно отступать, дружочек, – зловеще говорит Ленка.

– Изенька, ну что вам стоит… Две цифры…

– У меня живот болит. Я вареньем вашим отравился.

– А вот я сейчас как вызову «скорую»! Как увезут тебя в инфекционку!

– Лучше я в инфекционке полежу. Там хоть спокойно…

– Изенька, ну пожалуйста…

– Пусть контрольную мне напишет, – Изя угрожающе тычет пальцем в сторону Августы, – по информатике…

– Напишет…

– Да ни за что! Это же шантаж!

– Напишешь. Куда денешься.

– Черт с тобой, паршивец! Говори!

– Триста восемьдесят восемь… одиннадцать! – выкрикнул Изя, шмыгая носом.

– «И все тело их, и спина их, и руки их, и крылья их, и колеса кругом были полны очей – все четыре колеса их»!

– Ну и ну! – говорит Августа. – А что это?

– Иезекииль. Бог его знает, что он там в виду имел…

– Нет, Гершензон на что намекает?

– Не знаю… четыре колеса… Что-нибудь передвижное… может, такси? таксопарк?

– А мне кажется, – говорит Августа, – тут все дело в глазах… Клиника Филатова?

– Так я пойду? – спрашивает Изя, тихонько пятясь к двери. – А то мама волнуется.

– Э нет, – спохватывается Ленка, – так дело не пойдет… Завтра с утра встречаемся… будем колеса с глазами искать – он же ясно сказал! Где мы встречаемся, Августа?

– Может… э-э… Мне что-то больше не хочется на остановке…

– У памятника Пушкину? На бульваре?

– Ну, это подойдет. Там проезд закрыт.

– Ты слышал, Изя? У Пушкина, в десять утра.

– Ну нет, – мальчик Изя всем телом налегает на дверь, – это уж без меня. Мне на сольфеджио надо. И вообще…

– Изенька, ну ты же сам видишь… без тебя он не хочет. Мы ему уже вот так… ну хоть разик еще… это же уже безопасно…

– Безопасно! Как же!

– Ты же сам напросился…

– Так это с утра было.

– В лицей, – замогильным голосом говорит Августа, – можешь больше не приходить.

– Да что вы, тетя…

– Какая я тебе тетя, выродок! Я вот прямо сейчас маме твоей позвоню…

– Ладно, ладно, – шмыгает носом Изя. – Не надо маме… Приду я к Пушкину, приду. Только сейчас выпустите.

– Выпусти его, Августа, – говорит Ленка.

Августа молча вынимает ключ из кармана и идет отпирать двери. Ленка воровато открывает книгу, тычет наугад пальцем в строчку и осторожно заглядывает:

«Женщина безрассудная, шумливая, глупая и ничего не знающая».

– Да ладно тебе, – бормочет она, – что ты прицепился, в самом деле… мы же для тебя стараемся…

* * *

– Без Изьки мы не сможем, – говорит Августа. – Он же ясно намекал…

– Дался ему этот паршивец… Долго его еще ждать, кстати?

– Если он не придет… ох, я ему…

– Неужто правда из лицея выгонишь?

– Зачем – выгоню? Сам уйдет…

На бульваре приятный, не раздражающий слух гомон – совокупность плеска голубиных крыльев, возбужденных голосов туристов и лязг дальних портовых кранов. И над всем этим шумит листва, и солнечные пятна пляшут по залитому зеленоватым сумраком асфальту, как тени по морскому дну. Иногда трудно понять – где солнечные пятна, а где желтые опавшие листья.

– Типичный женоненавистник Гершензон этот, – неожиданно говорит Августа. – Все эти его намеки…

– Да просто мы его достали… Лично мы его раздражаем…

– Не скажи… Ага, вот и малый. Со скрипочкой.

Изя приближается к ним, с явной неохотой передвигая ноги.

– Я с уроков сбежал, – укоризненно говорит он.

– Ну и молодец, – непедагогично замечает Августа, – а теперь давай думай…

– Еще и думай… – ноет Изя, – а о чем?

– Насчет колес с глазами. Какие ассоциации они у тебя вызывают?

– Какие еще ассоциации? Полный шиз…

– Наркоманил этот Иезекииль по-черному, – уныло говорит Ленка, – разве нормальному человеку такое в голову придет? Херувимы на колесах…

– Уверена, это какая-то конструкция.

– Космический корабль это, – авторитетно говорит Августа, – космический корабль пришельцев. Я в «Науке и религии» читала.

– Во-первых, это не оно, а птица Гаруда… А во-вторых, нам теперь что, на Байконур ехать?

– Да не наш, а пришельцев…

– Тем хуже. Где мы пришельцев возьмем?

– Музей морского флота? – с надеждой предполагает Изя.

– На модельки посмотреть хочешь, – догадывается Августа.

– Мы же все равно не знаем, куда идти. Так какая разница?

– Я там была недавно, – печально говорит Ленка, – приятельница из Москвы приезжала, я ее водила. Нет там колес с глазами…

– Что-то новое, неизвестное науке…

– А кому известное?

Они бредут по бульвару. Изя нервничает и поминутно оглядывается.

– Не боись, – утешает Ленка, – ты за Гершензоном как за каменной стеной…

– Да-а… как же!

– Монетку бросим, – говорит Августа, – если орел – троллейбусный парк, а если решка – клиника Филатова…

– А музей морского флота? – упорствует Изя.

– Если станет на ребро…

– Маловероятно…

– А Совет Девяти – вероятно? А саранча египетская?

– Ну так что? Кидаем?

Августа достает из кошелька монетку и широким жестом подбрасывает ее в воздух. Монетка летит по крутой дуге и, вместо того чтобы упасть обратно в ладонь, падает на землю и откатывается к забору.

– Вот дура неуклюжая, – сокрушается Августа, наклоняясь.

– На ребро, – вопит Изя, – что я говорил!

Августа нагибается, подбирает монетку, но, вместо того чтобы распрямиться, стоит в согнутом положении и таращится на стенку. Рот у нее полуоткрыт.

– Ты что? – беспокоится Ленка. – Радикулит прихватил?

Августа издает какое-то туманное восклицание и тычет в пространство кулаком, в котором зажата монетка.

– Колеса, – тихо говорит Ленка, – с глазами!

Там, на желтой облупленной стене, висит яркая афиша. На фотографии изображена какая-то неопределенная конструкция, ниже черным по белому:

Василь МАКОГОНЕНКО

ЖЕЛЕЗНЫЕ ЛИКИ ВЕКА

выставка работ

Одесский художественный музей

Все дни, кроме понедельника

* * *

– Оно, – говорит Ленка, – точно оно…

– Знаю я этого Макогоненко, – холодно говорит Августа. – Пошел в гору… а ведь бездарность. Эти его метаконструкции – чистейшей воды эпигонство.

– Колеса с глазами уж точно эпигонство. Но нам-то какая разница? Если тебе Иезекииль русским языком сказал…

– Изенька, – говорит Августа, – мы идем на выставку…

– А модельки?

– Ну, после сходим и к моделькам… Сначала – работа. Потом – развлечения.

– Нашли себе работу…

– Изька, – твердо говорит Ленка, – закрой рот…

Небольшой выставочный зал подозрительно переполнен народом: сначала Ленка натыкается на журналиста Нюму Дзержинского со своей женой Белозерской-Члек, потомственной дворянкой в первом поколении; потом – на психоаналитика Кишиневского, окруженного кольцом бледных одухотворенных пациенток…

– А ты знаешь, – говорит она удивленно, – похоже, мы попали на самую презентацию.

– Ох, – Августа смущенно пятится к выходу, – неудобно.

– Брось, мы ведь не халявщики. У нас миссия.

– Да, но…

Изя пытается смыться, но Ленка крепко держит его за локоть.

Августа вдруг охает:

– Гляди! Гляди!

В дверях появляется поэт Добролюбов под руку с Генриеттой. Она в новой блузке – точная копия той, что на Августе, в воздушной полупрозрачной шляпке… На них все оборачиваются. Поэт Добролюбов гордо поглядывает по сторонам…

– Ну Гершензон, – очумело бормочет Ленка, – ну дает!

– Держит марку, – уныло говорит Августа.

– Дамы! – восклицает доцент Нарбут, пробиваясь к ним сквозь толпу. – И вы тут?

В руке у него бокал с шампанским. Ленка делает неуверенное движение по направлению к угловому столику, но Нарбут останавливает ее:

– Не торопись, уже все расхватали.

– Юра! – удивляется Августа. – Какими судьбами?

– Да вот зашел… А кто этот юноша?

– Это мой племянник, Изя.

– Не знал, что у тебя племянник… Слышали новости? Зяму-то вчера замочили… средь бела дня… Говорят, люди Али-Бабы…

– Надо же! – удивляется Августа.

Интересно, думает Ленка, а вдруг киоски и впрямь перекрасят?

– Понравилась выставка? – благожелательно спрашивает Нарбут.

– Да мы еще не смотрели. – Ленка озирается вокруг, но из-за обилия народа собственно выставку разглядеть почти невозможно.

– Ну, тогда пардон… Не буду мешать. – И Нарбут исчезает в толпе.

– Вот, – говорит Августа, раскрывая проспект, – «работы молодого скульптора отличаются тонким лиризмом и экспрессией. Им свойственно смелое соединение традиционной пластики и нетрадиционных материалов».

– То есть? – спрашивает Ленка.

– Ну вот, – Августа кивает в сторону дрейфующей группы с психоаналитиком Кишиневским в качестве организующего элемента, – видишь, там в углу – куча песка, а из нее торчит целлюлоидная рука. Ну, куклу он закопал…

– Подумаешь…

– «Последний призыв» называется.

– Не годится. Нам камни нужны.

– Вон там, – говорит юркий Изя, ныряя за спины собравшихся.

– Вот она… гвоздь программы.

Они боком протискиваются сквозь толпу и оказываются перед огромной непонятной конструкцией, похожей на сцепившиеся в экстазе велосипеды: над четырьмя ржавыми ободьями с намалеванными белой краской глазами возвышаются мрачные фигуры с торчащими наружу ребрами и чудовищными масками вместо лиц.

– Лицо львиное, – комментирует Изя, восхищенно огибая конструкцию, – лицо орлиное… лицо человечье… Как вы думаете, тетя Августа, вот этот – херувим?

– С такой-то будкой? – сомневается Августа.

Скульптура водружена на груду плоских камней.

– Который? – деловито спрашивает Ленка.

– А почему ты думаешь, что тут должен быть только один? Может, тут все они…

– Не ищи простых путей. Точно – один. Но который?

– Вон тот, – уверенно говорит Изя, – видите, на нем буква «шин»?

– Сейчас я его…

– Господи, что люди-то подумают, – стонет Августа, – мы же как вандалы какие-то…

– Не боись. Зато это безопасно. Никакой тебе мочиловки, никакой мафии – ну подумает кто-то, что мы слегка не в себе. А мы скажем, это такая акция – обычное дело на таких вот сборищах… отколупнем камень, и порядок…

Ленка пытается выдернуть камень из конструкции, но он закреплен на редкость надежно.

– Ну как вам понравилась скульптура? – раздается доброжелательный голос.

Ленка торопливо прячет руку за спину.

К ним подходит художник Макогоненко с початой бутылкой коньяка. За ним, влекомый неодолимым порывом, следует молодой корреспондент Сахаревич из «Южной мысли» с пустой рюмкой в руке.

– Очень экспрессивная композиция, – деловито говорит Августа, – и материал оригинально скомпонован. Скажите, а что символизируют эти камни?

– Канувшую цивилизацию, – уверенно говорит Макогоненко, – мечту о золотом веке, рухнувшую под напором хтонической материи… Я взял их с еврейского кладбища. По-моему, символично.

– А то! – говорит корреспондент Сахаревич, рассеянно постукивая рюмкой о бутылку.

– «Железные лики века» называется, – продолжает пояснять скульптор. – Буквально вчера последнюю планку припаял.

– Это интерпретация видений Иезекииля? – любезничает Августа.

– Чего? Нет, это мое…

– Ну… – Августа в затруднении переводит глаза на скульптуру. – А… скажите пожалуйста, это мобиль?

– Мобиль? Я не делаю мобилей. Впрочем, это мысль…

– Не мобиль? А что там тогда тикает?

В наступившей внезапно тишине слышны отчетливые щелчки часового механизма.

– Бомба! – орет журналист Сахаревич. – Мужики, там, в этой хреновине, бомба…

Присутствующие с нездешней скоростью устремляются к выходу, сталкиваясь и застревая в дверях.

Поэт Добролюбов, мужественно сдерживая напор, спасает перепуганную Генриетту.

– А мы-то… – в ужасе бормочет Ленка, блуждая меж скульптурами и натыкаясь спиной на постаменты, – мы-то…

– Скорее! – кричит Августа. – Бежим! Спасаем ребенка! Где этот чертов ребенок?

– Да он давно уже смылся. – Ленка выбирается на открытое пространство. Августа изо всех сил толкает ее к двери, но Ленка упирается… – Да, но камень…

– Плевать на камень!

Доцент Нарбут, застряв в последних рядах отступления, отчаянно машет рукой.

– Дамы! – кричит он. – Вы что, под шумок музей решили ограбить?

С улицы доносится вой сирены. Вдоль ограды выстраиваются черные машины, из них выскакивают люди, рассыпаясь цепью по периметру здания.

– Всем отойти на безопасное расстояние! – доносится чей-то голос, усиленный рупором.

– Это завистники, – кричит встрепанный Василь Макогоненко, прижимая к груди какую-то причудливую конструкцию, – пацюки-конкуренты!..

– Нет, – задумчиво говорит Изя; он с неменьшей нежностью обнимает футляр от скрипки, – это радикальное крыло УНА УНСО… или нет… это Совет Девяти… или…

– Уберите этого шибздика, – стонет Василь.

– Изька, – машинально говорит Ленка, – закрой рот.

– Ложись! – орет мегафон. – Всем – ложись!

– А, черт!

Августа с размаху плюхается на землю. Ленка едва успевает укрыться за каменный стобик, как раздается глухой чавкающий звук и из окна вырывается волна горячего воздуха вперемешку со стеклом. Какие-то обломки, грациозно вращаясь в небе, разлетаются по самым причудливым кривым.

– Во дает! – восторженно бормочет Изя.

Августа медленно поднимается на колени. В волосах у нее запутался строительный мусор.

Публика тоже постепенно встает, отряхивается, озираясь по сторонам. Поэт Добролюбов хлопочет рядом с Генриеттой, которой мешает подняться застарелый артрит.

– Пусенька, ты не пострадала?

Деловитые люди опутывают место происшествия яркой желтой лентой, оттесняя всех за пределы улицы.

Августа напряженно смотрит себе под ноги.

– Ты что, – говорит Ленка, – каблук сломала?

– Должен быть здесь, – бормочет Августа. – Ага…

Она наклоняется и поднимает с земли плоский камень.

– Изенька, посмотрите, это та самая буква?

– А то сами не видите, – мрачно говорит Изя, пиная ногой обод – тот откатывается в сторону, мигая белыми глазами.

– Ах ты, – говорит Ленка, укоризненно качая головой и глядя в пространство, – ах ты, злобный сукин сын…

За углом они натыкаются на скульптора Макогоненко. Он отхлебывает коньяк из бутылки, которую дрожащей рукой поддерживает корреспондент Сахаревич, и стонет:

– Полный абзац! Десять лет! Десять лет бессонного труда!

– Да, – соглашается Сахаревич, – но какая реклама!

– И верно, – задумывается Макогоненко. – Пошли выпьем, что ли… я угощаю.

– И как ты думаешь, – горько спрашивает Ленка, – все затеял этот неупокоенный мерзавец?

– Кто его знает… – уныло отвечает Августа. – Может, наоборот… не вмешайся он, весь одесский бомонд летал бы сейчас по воздуху, как эти дурацкие колеса. А потом, так или иначе, он своего добился – камень-то у нас…

– Да, но где остальные? Если и дальше так пойдет…

– Вот это, – мрачно говорит Августа, – меня больше всего и пугает…

– Ладно, – вздыхает Ленка, – что поделаешь… пошли отсюда…

– А завтра куда? Опять на Торе гадать придется?

– Он нам не скажет. Он Изьке скажет. Эй, Изька!

– Фигушки! – кричит Изя, отбегая на безопасное расстояние. – Обойдетесь без меня! Вчера чуть не зарезали, сегодня чуть не взорвали… Мама узнает, ее удар хватит!

Августа делает угрожающий шаг в его направлении, но Изя, как затравленный заяц петляя между деревьями, несется по бульвару и пропадает из вида.

* * *

– Не понимаю, – говорит Ленка, – чего ты меня сюда притащила? Тихо ведь все, спокойно…

Они сидят дома у Августы. На столе горкой навалены роскошные альбомы, тут же, в центре, внутри палехской расписной шкатулки, дремлют во тьме камни, прихлопнутые лаковой крышкой с изображением красной девицы, несущей коромысло.

– Потому что я боюсь, – сухо отвечает Августа.

– Чего?

– Откуда я знаю? Просто боюсь. Я с этим один на один не останусь.

– Да что он тебе сделает? Физически надругается?

– Этого еще не хватало. Но извести вполне способен. Он нас с тобой терпеть не может.

– Это потому, что мы его потревожили, – уныло говорит Ленка. – Он нас своим мистическим взором в упор бы не видел – а приходится. Вот он и злится. Малый ему нравится. Приличный мальчик, из хорошей семьи, обрезанный. С малым он согласен дело иметь…

– Утром подойдем к лицею и выловим. Куда он денется… Послушай, что это шуршит?

– Это жук…

– Похоже, – угрюмо замечает Августа, – он там не один.

– Ну, бывает у них массовый выплод.

– Ты лучше форточку бы закрыла.

Ленка подходит к окну и вздрагивает. Сначала ей кажется, что на мутный фонарь на углу наползает черная пелена, потом она понимает, что с фонарем ничего не происходит – просто по стеклу ползет шевелящаяся масса.

Она судорожно захлопывает форточку:

– Там…

– Ну что еще? – покорно спрашивает Августа.

– Саранча. Или кузнечики. Нет, саранча.

Августа подходит к окну и, прищурившись, вглядывается в сумерки; по мостовой ползет сплошной поток, он вспучивается, от него отделяются ручейки и водовороты, и все это вместе, медленно и неумолимо, движется к их пятиэтажке.

– О господи! – Она кидается в кухню, и Ленка слышит, как там захлопывается окно.

– Вот паскуда, – сокрушенно говорит Августа. – Это его штучки.

– Может, свет погасить?

– Ну гаси…

Они сидят в темноте, вздрагивая от шуршания кожистых надкрыльев и скрежета по стеклу тысяч крохотных ножек. Резкий звонок заставляет их подпрыгнуть.

– Она что, уже умеет звонить в дверь, эта пакость?

– Нет, – говорит Ленка, – это телефон.

Она берет трубку, потому что Августа сидит неподвижно и кусает ногти.

– Алло?

Молчание.

Длинные гудки, потом кто-то на другом конце провода бросает трубку.

– Второй день так, – сокрушенно говорит Августа.

– Думаешь, это Гершензон?

– По телефону? Ему что, делать нечего?

Ленка беспокойно дергает головой.

– Послушай, – говорит она, – что это так воняет? Рыба, что ли, протухла?

– Откуда у меня рыба? – вдруг раздражается Августа. – У меня кот второй день пельмени жрет – я до ближайшего магазина дойти не успеваю.

– Может, соседи? Варят?

– Знаю я, что они варят, – угрюмо говорит Августа, – у них спиртовка день и ночь горит – вечный огонь, да и только. Нет, это что-то другое…

– Тогда что? Дышать же нечем.

– Да, – соглашается Августа, – верно. И окна ведь не откроешь! Эти твари… они же нас сожрут…

Запах становится все сильнее.

– Точно, – уверенно говорит Ленка, – рыба. Трехдневной давности, не меньше. Августа, признавайся.

– Отстань. И так тошно.

Запах вьется по комнате, как совершенно материальная субстанция. Ленка ощущает, как он просачивается между пальцами – липкий, тяжелый. На окно напирает черная масса – стекло ощутимо потрескивает.

– Вот, – говорит Августа, – опять.

Ленка берет трубку, но на этот раз телефон начинает говорить голосом Генриетты.

– Леночка? – щебечет она, ничуть не удивляясь, что застала Ленку в неположенном месте. – Послушайте, милочка, не знаете, что с Борей?

– Что? – изумленно переспрашивает Ленка.

– С Борей. Погоди, пусик, не приставай. Он мне сегодня не позвонил. Я – к нему, а он дверь не открывает. Я беспокоюсь. И за дверью, Леночка, какая-то странная возня. Насекомые какие-то из щелей лезут… А потом такой грохот, такой грохот…

Трубка продолжает что-то говорить, но Ленка уже не слушает. Она осторожно кладет ее на рычаг.

– Вот, – говорит она, – никакой это не Гершензон. Это я же нутром чую… Это рабби Барух, будь он неладен. Это его акриды.

– Да, но зачем?

– Черт его знает.

– А запах? Тоже он?

– Непонятно…

Они сидят, напряженно глядя во тьму.

* * *

– Вот он! – говорит Ленка.

Изя выходит из дверей лицея, стараясь держаться в самой гуще толпы. Он нервно оглядывается.

– Чует, голубчик, – злорадствует Августа. – Раз-два, взяли!

Они с двух сторон кидаются к Изе и подхватывают его под руки.

– Так я и знал, – уныло бормочет мальчик, – и какого черта я сюда приперся… лучше прогулял бы…

– От нас не убежишь, милый мой, – ласково говорит Ленка.

– Отпустите! – Изя пытается вырваться, но они вцепились в него мертвой хваткой. – Я же нашел вам камень!

– Еще два…

– Ну уж нет! Дяденька, скажите им…

Мужчина в дорогом габардиновом пальто смотрит на них в явном затруднении.

– Сыночек, – причитает Августа, – ну не дури… пойдем с мамой…

– Теперь еще и сыночек! Дяденька, никакая она мне не мама.

– Вот, – сокрушенно говорит Ленка, – опять у него припадок.

Мужчина сочувственно качает головой и ускоряет шаг.

– Не пройдет, – внушает Августа. – Ты же знаешь. Какие у тебя права? Никаких! Кому поверят? Мне поверят. Я преподаватель, солидная женщина. А ты кто? Ты ведь ребенок… почти не человек…

– Я на вас в суд подам, – всхлипывает Изя.

– Пойди-пойди. Пожалуйся своему адвокату.

– Ну что вам опять нужно? – сдается Изя.

– Черт его знает… Он на тебя глаз положил. Куда ты – туда и мы.

– На рынок я еду. Понятно? Мама послала. У меня бар-мицва завтра.

– Поздравляю, – кисло говорит Ленка.

– Чего у него? – пугается Августа.

– В возраст он вступает. Праздник такой.

– Нашли что праздновать. – Августа мрачна до невозможности. – Плакать надо. Я бы на месте его родственников удавилась бы от горя. Ты на него посмотри: трусливый, слабый, мелкий… шибздик!

– Сама ты…

– Вы что, – удивляется Ленка, – с ума сошли?

– А чего она…

– Ладно. Забыли. Одним словом, ты на рынок – мы на рынок. Слияние трех сердец…

– Мы же тебе не помешаем, – умоляет Августа, – мы же тебе сумки понесем…

– А… тогда ничего, – Изя сменяет гнев на милость, – тогда ладно.

– Ах ты, – шипит Августа, – мелкий, корыстный…

Ленка пинает ее локтем в бок, и та замолкает.

На рынке Ленка хватает Изю за шиворот – иначе он, не прилагая особых усилий, потерялся бы в людском водовороте. Августа идет впереди, прокладывая дорогу локтями.

– Куда? – деловито спрашивает она, не оборачиваясь.

– Синенькие мне нужны, – говорит Изя, – баклажанчики синенькие, икру делать… потом рыба.

– Стоп! – говорит Ленка, одергивая Изю на себя.

– Ну чего?

– Рыба. Точно. «И повелел Господь большому киту поглотить Иону. И был Иона во чреве кита три дня и три ночи…»

– Ты что, Ленчик, свихнулась? Какая это рыба? Это был кит. Кит его проглотил. Ну откуда тут киты?

– Между прочим, имеются разночтения. Кит-то человека ну никак проглотить не может. Он вообще не глотает. Он фильтрует.

– Тогда кашалот. Хотя о чем мы вообще спорим? Можно подумать, тут есть кашалоты…

– Нет, – говорит Ленка, – точно рыба. Проглотила она этот камень, он на это вчера и намекал. Потому что имеются исторические параллели – помнишь, Гиппократов перстень.

– Поликратов.

– Ну, того мужика, который бросил его в море. А потом подали ему на стол рыбу, почему-то нечищеную.

– В том-то и дело, – качает головой Августа, – в том-то и дело. Принципиально неверный подход, потому что рыбу, милая моя, чистят дома. На Привозе ее только покупают.

– Ага, – говорит Ленка, – как же!

Она на миг выпускает Изин ворот, чтобы ткнуть пальцем в направлении жестяной вывески с указателем:

НОВАЯ УСЛУГА:

чистка и потрошение всякой рыбы.

Быстро и недорого

* * *

– Так я куплю? – ноет Изя.

– Стой!

Они застыли у прилавка, жадно следя за каждым движением великолепного, блестящего ножа резника. Рядом с ними растет куча перламутровых и багряных потрохов, над которыми в изобилии вьются тяжелые зеленые мухи. Августа отмахивается от мух газетой.

– Женщины, – говорит резник, – я вас умоляю. Идите отсюда. Вы же мне клиентов отпугиваете.

– А мы что, – защищается Ленка, – мы ничего…

– Мы просто так стоим, – подхватывает Августа.

– Тетя Августа, отпустите. Не надо мне рыбы.

– Надо, – говорит Ленка.

– Тогда купите, и пойдем отсюда. Я домой хочу.

– Стой, тебе говорят! Ну что там? – оборачивается она к Августе, брезгливо копающейся в потрохах.

– Пока ничего.

– Ну что вам нужно? – умоляет резник. – Рыба вам нужна? Так возьмите рыбу. Даром отдам. Только уходите.

– Не бери, – говорит Ленка Августе, которая смотрит на узкие, плоские, круглые, черные, зеленые, серебристые тела с каким-то задумчивым, глубоководным интересом.

– Коту есть нечего, – виновато поясняет Августа.

– Я твоему коту «Вискас» куплю. Стой, не дергайся.

– Приличная же с виду женщина, а в требухе два часа подряд роется…

– Дяденька, – неожиданно возникает Изя, – я возьму. Вон ту, здоровую.

– Ребенка бы пожалели, – укоризненно говорит резник, – лица на нем нет. Бери, мальчик, бери. Даром бери.

– Убью мерзавца, – устало говорит Августа.

– Меня мама и так убьет, если я без рыбы приду, – безразлично замечает Изя. – Из чего она будет фиш фаршированный делать? Из меня, что ли?

– Такое творится, а ты… – укоряет Августа, – нашел когда эту свою бар-мицву устраивать.

– А я что, виноват? Она меня родила, а теперь хочет, чтобы все как у людей было.

– На! – кричит резник, широким жестом кидая на мокрый, серебряный от чешуи прилавок здоровенную кефаль. – На, ирод! Только убирайся отсюда!

– Пусть почистит, – шмыгает носом Изя, – мама не так орать будет. А то придется ей, на ночь глядя…

– Сейчас я тебе!

Резник взмахивает ножом. Изя пятится назад, но нож, образовав в воздухе сверкающую дугу, уже врезается в белое рыбье брюхо. На Ленку летит чешуя, фонтан икры и один большой мокрый камень.

– Господи! – говорит Ленка.

Камень откатывается под прилавок.

– Он? – Августа пытается нырнуть под прилавок, но резник, расставив руки, загораживает дорогу:

– Куда? Куда лезешь?

– Августа, погоди…

– Да убери ты от меня эту бабу! – кричит резник Ленке, ошибочно принимая ее за более нормальную.

– Дайте ей камень забрать, она уйдет, вашей мамой клянусь!

– Ты мою маму не трогай!

– Изька!!!

Резник неожиданно замолкает. Лицо его заливает мертвенная бледность, и оно делается подозрительно похоже на рыбье брюхо. Щель рта открывается и закрывается – совершенно беззвучно.

– О господи! – бормочет Ленка. – Августа!

– Чего? – хрипит Августа из-под прилавка.

– Нашла камень?

– Нет еще. Сейчас…

– Скорее…

Августа изворачивается, и камень выкатывается из-под прилавка, сверкая налипшей рыбьей чешуей.

– Изька, хватай!

Изя хватает камень и тоже застывает, уставив бессмысленный взор в пространство.

– Мамочка, – наконец выговаривает резник, – что это?..

Между лотками движется темный силуэт. Он еще далеко, но даже отсюда видно, какой он огромный. Неуклюжее, громоздкое создание слепо тычется по овощному ряду, натыкаясь на грузовики с оптовым товаром, переворачивая хрупкие прилавки, путаясь в парусине тентов, постепенно приближаясь к рыбному ряду. Каждый его шаг сопровождается глухим чавкающим звуком, словно земля не хочет отпускать свое порождение.

– Августа! Скорее!

– Дамы, – с трудом выговаривает резник, – по-моему, это за вами.

– Господи, – Августа наконец выпрямляется, потирая поясницу, – что это?

– Голем! – соображает Ленка. – Кто-то напустил на нас голема.

– Этот твой… Гершензон! Кому бы еще?

– На хрен сдался Гершензону голем? Он и так может! Это кто-то другой…

– Чертов кузен! Рабби Барух!

– Вот те раз! – говорит Изя.

Раскрыв рот и сжимая в кулаке камень, он медленно пятится в сторону трамвайной колеи.

Их сметает людской прилив. Торговки из овощного ряда в заляпанных зеленью халатах, мясники в окровавленных передниках, пестрые цыгане, солидные дамы в турецких облегающих кофточках, нищие, побросавшие костыли, – все несутся от молчаливого создания, натыкаясь друг на друга…

– Он передумал, – верещит на бегу Ленка, – он не устоял! Оживил это чертово чучело – теперь подгребет под себя наши камни. Мы их ему сами на блюдечке поднесем. Кто же такое выдержит?

Голем медленно поворачивает темное безглазое лицо.

– Он нас ищет! – визжит Августа. – Нюхом чует!

– Хрен его знает, чем он чует. Бежим!

Они выскакивают на мостовую и отчаянно машут руками, но обезумевшие машины проносятся мимо, обдавая их потоками бензина и теплого воздуха.

– Сюда, – подпрыгивая, кричит с противоположной стороны улицы Изя, – сюда! Тут проходной двор! Сюда!

Зачем-то пригнувшись, они кидаются через дорогу. Тормоза отчаянно визжат, где-то слышен глухой звук удара.

Подъезд воняет кошками, они пролетают его насквозь, выныривая во двор. Какая-то женщина, лениво развешивавшая белье на галерее, в ужасе роняет на них мокрую простыню. Тяжелая ткань облепляет их с головы до ног, и они трепыхаются под ней, изображая памятник восставшим героям броненосца «Потемкин». Наконец Ленке удается отбросить усеянный прищепками край, и они вновь устремляются вперед, волоча простыню за собой. За спиной голем колотится о дверную раму парадного – проем слишком узок для него.

Они заныривают под арку, пролетают насквозь несколько дворов, несутся вниз, по улице, ведущей к морю, мимо пустынной фабрики с выбитыми стеклами, мимо двух кариатид с отбитыми носами, мимо покореженной акации, перепрыгивают канаву, разрытую пять лет назад, и оказываются на краю городского парка. Впереди, за деревьями, равнодушно синеет море, позади, далеко-далеко, слышится все приближающийся тяжелый топот.

– Ван Дамм… – говорит Ленка.

– Что? – устало спрашивает Августа, плюхаясь на парапет.

– Ван Дамм, Жан-Клод. В фильме «Некуда бежать».

– Таки да, – соглашается Августа.

– Чертов рабби Барух. Я так и думала. Он что, сумасшедший – упустить такую возможность? Такую власть?

– Нет, – Августа сегодня на редкость сговорчива, – во всяком случае, не настолько…

– Уж не знаю, что эта его штука собирается с нами делать, но что-то очень паршивое.

– Ага…

– Изька, а ты как думаешь? Ты, часом, не специалист по големам? Чему вас в хедере учат? Эй, ты чего?

Изя стоит на парапете и что-то шепчет, глядя на судорожно сжатый кулак.

– Смотри-смотри! – Ленка хватает Августу за руку. – Он пытается…

– Боже мой, – в свою очередь, кричит Августа, – там! Боже мой!

Полоса тумана над морем начинает уплотняться, пучиться, и наконец из нее выезжает гигантская молчаливая фигура на черном коне. Воздух вокруг нее дрожит и колеблется, и оттого кажется, что пропорции фигуры как-то странно нарушены.

– Боже мой, – надрывается Августа, – он вызвал Всадника Апокалипсиса! Это же конец света!

Изя, приплясывая на парапете, начинает отчаянно размахивать руками.

– Нет, – говорит Ленка, у которой зрение получше, – что-то не то. Это… Батюшки-светы! Адонаи! Майн Рид!

– Майн Готт? – услужливо подсказывает Августа.

– Да нет! Майн Рид! Это же Всадник без головы. Представляешь! Он натравил на голема Всадника без головы!

– Наверное, он его в детстве больше всего боялся, – резюмирует Августа, – придумал самое страшное, что только мог.

Всадник выезжает из тумана, сизые клочья расползаются на мощной груди лошади, он молча проезжает мимо них, сжимая в распухшей руке голову в сомбреро, и, равнодушно глянув в их сторону мертвыми глазами и дернув поводья свободной рукой, движется в направлении голема. Теперь им видно, какой он огромный – стремена болтаются где-то на уровне верхушек акаций. Копыта тяжело цокают по булыжной мостовой, вдали раздается глухой шум, словно на землю валится что-то огромное и липкое, скрипят, шатаясь, акации под внезапным порывом ветра, и все стихает.

Ни голема, ни всадника…

– Ты смотри, как малый-то управился! – восхищается Ленка.

– Очень хорошо, – Августа осторожно переводит дух, – а теперь…

Изя поднимает голову и смотрит на них как-то очень задумчиво.

– А фиг вам «теперь», – спокойно говорит он.

– Изя! Изька, паршивец! Отдай камень!

– Не отдам, – орет Изя, отчаянно сжимая кулак, – я теперь посредник! Пусть сделает, чего я хочу.

– Изенька, – медовым голосом говорит Августа, – а чего ты, сукин сын, хочешь?

Земля под ногами начинает мелко трястись, кромка горизонта заволакивается мутным дымом.

– Не ваше дело! Вы… вы две старые трусливые дуры!

– Ах ты!

– Сю-сю, му-сю… Пусть ляжет, пусть упокоится.

На всякий случай он отбегает подальше и останавливается на холме, что-то приговаривая. До Ленки доносится:

– …И перекуют мечи на орала и копья свои на серпы, не поднимет народ меча и не будет более учиться воевать…

– Что он там бормочет? – тревожно спрашивает Августа.

– Сукин сын! Они в своем хедере, видно, как раз дошли до пророков. Таким нельзя давать Тору в руки…

– Не поняла.

– Он Царство Божие на земле устанавливает. Ну и размах!

Море начинает гулко гудеть, будто там, внизу, бьет огромный барабан.

– …А в народе угнетают друг друга, грабят и притесняют бедного и нищего и пришельца угнетают несправедливо…

– Господи! – Ленка ни с того ни с сего начинает механически бормотать: —…Небеса истреплются как дым, и земля обветшает, как одежда…

– Лена, прекрати!

– Не могу… И побледнеет луна, и устыдится солнце…

На солнце медленно наползает черный круг, по земле проносится порыв холодного ветра…

– И горы сдвинутся, и холмы падут…

– Леночка, умоляю!

– Это не я… оно само… И войдут люди в расселины скал и в пропасти земли от страха Господа и от славы величия Его, когда Он восстанет сокрушать землю… Ох, Господи, что же это я!

– Живые, – орет Изя тем временем, потрясая воздетыми к небу кулаками, – отделитесь от мертвых!

– Оставь, сволочь, – орет опомнившаяся Ленка, осторожно, боком надвигаясь на Изю, – отпусти Гершензона!

– Сейчас! Оставил! Чтобы вы в камешки играли, две задницы бестолковые? Зяма, бандит, и то лучше вас! Он хорошего хотел…

– Да у Зямы просто крыша поехала! Иерусалимский синдром! Мания величия!

– Изенька, не надо. Это не нашего ума дело!

– …И застроят пустыни вековые, восстановят древние развалины и возобновят города разоренные, оставшиеся в запустении от древних родов…

Огромное дерево с треском рушится, цепляясь за провода. Во все стороны летят искры. Вывороченные корни угрожающе протягиваются в сторону Ленки и начинают медленно шевелиться.

– Ой, мамочка…

– …Проходите, проходите в ворота, приготовляйте путь народу, ровняйте, ровняйте дорогу, убирайте камни, поднимайте знамя для народов!…

Неожиданно воздух расступается, и на парапете возникает чья-то фигура. Какое-то время она балансирует, пытаясь удержаться на пляшущих камнях, потом с ее протянутых ладоней вырываются снопы искр и летят в сторону Изи. Изя отпрыгивает, демонстрируя хорошую реакцию.

– Смотри! – Ленка хватает Августу за рукав. – Это же тот, из Совета Девяти…

Новоприбывший вновь поднимает руки, но парапет, выгнувшись горбом, сбрасывает его на землю. Он откатывается, вновь вскакивает на ноги.

– Бабы, – орет председатель, – пригнитесь!

Еще один сноп искр, на этот раз изумрудно-зеленых, летит на Изю. Мальчик застывает с поднятыми руками, потом падает на бок, замирает и лежит неподвижно. Земля, охнув в последний раз, успокаивается, ветер стихает, пурпурная мгла над морем расеивается.

– Вы его убили, – всхлипывает Ленка, бросаясь к Изе.

– Черта с два, – устало говорит председатель. – Вырубил немножко. Сейчас очнется…

Он нагибается над распростертой на земле фигуркой и носком добротного кожаного ботинка отшвыривает в сторону камень, выпавший из раскрывшейся ладони.

– Забирайте ваше добро.

Ленка хватает камень. Он раскален и жжет ладонь, но она боится выпустить его из рук.

Изя постепенно приходит в себя: он медленно поднимается с земли и тоненько всхлипывает.

– Ну, – вздыхает председатель, – что ты тут сотворил, сучок сикоморин?

– Я хотел как лучше, – плачет Изя, тряся острыми плечами.

– Все от таких, как ты, – устало говорит Августа, – от таких вот маменькиных сыночков с комплексами. Иллюзии у них. Кормят вас в детстве манной кашей, а потом у вас появляются идеи. Вы же хуже бандитов – у вас размах…

– Аваддон его подери, – говорит председатель, отряхивая испачканные землей колени, – чуть руку не вывихнул.

Изя плачет.

– Воинство небесное напустил, проклятущий. Кем ты себя вообразил? Тоже мне, архангел Метатрон… Ладно, забирайте камень и валите отсюда, пока вас не арестовали за нарушение общественного спокойствия.

– А рабби Барух? Голем?

– Барух вас больше не потревожит. Я с ним разобрался.

– Как? Как Али-Баба с Зямой?

– Ну, не совсем… но в общем, да, что-то в этом роде.

– Все равно, – решительно говорит Августа, – все равно. Не буду я у себя эти чертовы камни держать. Вы чего хотите? Чтоб у меня дом загорелся?

– Ничего с вами не будет, – председатель окидывает Ленку с Августой презрительным взглядом, – калибр не тот.

– А…

Но председатель уже исчезает во вспышке белого пламени.

– Доволен? – мрачно спрашивает Ленка.

Изя вытирает рукавом нос и сопит.

Они медленно идут обратно в город. На месте фабрики – груда кирпичей и покореженной арматуры, на земле – пятна липкой зеленой слизи… Где-то вдалеке отчаянно воет сирена.

– Калибр не тот! – фыркает Августа. – А у этого паршивца, значит, тот калибр…

– Тебе мало? Мы и со своим-то делов натворили. Зяму замочили, музей взорвали. Теперь вот Привоз разнесли.

– И фабрику, – подсказывает Августа.

– Фабрика не в счет. Она и так под снос. Но дальше-то что… Город ведь жалко.

– Жалко. Хороший был город, – меланхолично соглашается Августа.

– Ну почему, – жалобно говорит Ленка, – почему все с таким шумом? Почему просто нельзя поднять с земли камень и…

Она нагибается, поднимает камень.

– Вот так поднять… Боже мой! Изька! Изька!

Изя с опаской приближается:

– Ну чего?

– Это буква или что?

– Это буква «алеф», – мрачно говорит Изя. – А где вы его взяли?

– Да вот тут лежал.

Изя вздыхает.

– Не иначе как ангелами служения, – комментирует он, – доставлен этот камень сюда.

– Говори по-человечески. Хватит с меня этой мутотени. Такси! Такси!

Они вновь выскакивают на проезжую часть, приплясывая перед проезжающими машинами.

– О… – говорит давешний шофер, притормаживая и высовываясь из окна, – это опять вы? Куда едем?

– Сначала в Аркадию, – говорит Августа, плюхаясь на сиденье, – потом на кладбище.

– Что-то вы туда зачастили, – замечает шофер.

– В последний раз, – решительно говорит Ленка. – Завязываем.

– Ну, – шофер нажимает на педаль, и машина мягко трогается с места, – и как вам это землетрясение?

* * *

– Скорее, – пыхтит Августа, – клади. Будем упокаивать.

– Я-то положу. Но в каком порядке?

– А что, есть разница?

– Понятия не имею.

– В порядке нахождения, – деловито говорит мальчик Изя. – Чего тут думать. Он же сам подсказал.

– А ты молчи, чудовище.

– Погоди, – говорит Ленка, – а ведь он прав…

– Ну, валяй в порядке нахождения.

Последний теплый осенний день плывет над кладбищем, и небо отливает синевой и пурпуром голубиной грудки, и желтые листья блестят на ограде, точно жестяные украшения, и дрожит раскаленный воздух над могильной плитой.

– Вот… – Ленка торопливо выкладывает камешки.

– Ну и что получается? – интересуется Августа.

– Тав – шин – каф – алеф. Изька, это что-нибудь значит?

– А как же, – говорит мальчик Изя, – это число.

– Семьсот двадцать один? – догадывается Августа.

– Точно.

– Так, выходит, он себя запер числом, обозначающим имя Бога?

– Вообще-то, – размышляет Ленка, – похоже на правду. Потому что, если бы он начертал само имя Бога, тут бы уже такое творилось…

Августа отступает, заложив руки за спину и склонив голову набок, любуется на свою работу.

– И все? – удивленно говорит она. – Он оставляет нас в покое?

– Проверить надо бы, – устало говорит Ленка, – теоретически… они больше не должны сдвигаться с места…

Она осторожно трогает первый камешек, и он медленно отползает в сторону.

– Господи, – тихо говорит Августа, – они не закрепляются.

– Мы не так положили. Изька, как еще их можно выложить? Чтобы со смыслом?

– Вроде никак, – задумчиво говорит Изя, почесывая нос.

– Ты просто не знаешь… Недоучка чертов. Можно попробовать другие комбинации.

– Нет других комбинаций. Бессмыслица получается.

– Может, последний камень был не тот?

– Нет, – говорит Августа. – Не в этом дело. Он просто сам не знает, что ему надо. Искушение слишком велико.

– Ты хочешь сказать, – догадывается Ленка, – что он больше не может закрепить эти проклятые камни? Не хватает сил себя закрыть?

– Совершенно верно. Один раз он уже сделал это, – раздается у них за спиной, – и на это ушли все его силы.

Они оборачиваются. За оградой стоит доцент Нарбут, и черная тень вьется за ним, как плащ на ветру.

– Юра, – изумленно говорит Августа, – а ты что здесь делаешь?

– Ему легче управлять миром, чем собой, – продолжает Нарбут, игнорируя ее вопрос, – чего вы от него хотите? Он ведь не Бог… Всего-навсего обычный маленький гершензон… могущество раздавило его, как каменная плита…

– А… – говорит Ленка, – что же нам теперь делать?

– Пусть покоится с миром…

– Но эти камни… Они потеряли силу… Они его не сдержат.

Она в отчаянье кивает в сторону могилы, где лежат в ряд четыре камня, постепенно раскаляясь на солнце.

– Нет, – говорит доцент Нарбут, – не так. Не та гематрия.

В руке его что-то сверкнуло. Еще один камень, но камень, пылающий точно раскаленный уголь, точно алмаз, извлеченный на свет из горных недр, точно золотой самородок…

– Нужна другая. Не первая буква ее заключает. Вторая. Не алеф. Бет.

– Семьсот двадцать два! – тихо говорит Изя.

– Что ж, – отвечает доцент Нарбут, – мнимые числа бесконечны. И если есть семьсот двадцать первое имя Бога, то должно быть и семьсот двадцать второе.

Он кладет камень на плиту, чуть в сторонку:

– Теперь дело за вами.

Ленка подходит к плите, осторожно дотрагивается до камня (он обжигает пальцы холодом), колеблется, оборачивается к Августе.

– Вот и все, – говорит та.

– Погоди. Ведь все сейчас кончится, и больше уже никогда… Ты чего-нибудь хочешь?

– В смысле?

– Августа, подумай. Самое важное, самое заветное. Только подумай…

Августа сдвигает на лоб панаму. Потом сдвигает ее на затылок.

– Упущенные возможности, – говорит Ленка, – утраты. Все можно поправить, все можно вернуть. Ты ведь хотела заняться живописью… Молодость. Может быть, даже вечная молодость. Подумай, Августа, ведь мы скоро будем как Мулярчик. Еще десяток-другой лет.

Августа молчит. Подозрительно смотрит на Ленку.

– А ты? – говорит она наконец.

– Я тебя спрашиваю.

Августа молчит. Глаза ее, затененные панамой, начинают блестеть все сильнее, потом блеск отделяется от глаз, ползет на щеки.

– А что я… – ее охватывает непроизвольная дрожь, – я тут подумала… Стоит только мне представить… во временной развертке… Я же все-таки математик.

– Угу, – говорит Ленка.

– Ты умеешь испоганить любую мечту, – сердито говорит Августа.

– А то, – кивает Ленка.

– Иди ты… нет-нет, – пугается она, – это я так, к слову. Выкладываем. Только поаккуратней, ладно?

Ленка осторожно забирает камень с буквой «алеф» и кладет на его место камень с буквой «бет». Символы на миг вспыхивают чистым белым пламенем, потом пламя опадает – теперь буквы видны четче, они обуглены, глубоко врезаны в гладкую поверхность.

– Тав – шин – каф – бет, – бормочет мальчик Изя. – А ведь что же получается?

– Семьсот двадцать два, – устало говорит Ленка.

– Да… но еще и слово «тишкав» получается. А это…

– Что значит – «ляжешь», – говорит доцент Нарбут. – Вот, – продолжает он, и тень его покрывает могильную плиту, и камни горят в полутьме тусклым золотом, – вот, возложил я на тебя узы, и ты не повернешься с одного бока на другой, доколе не исполнишь дней досады своей…

– Как ты думаешь, – шепчет Августа, – кто он все-таки такой?

– Так он тебе и скажет, – отвечает Ленка.

– Но если мы встретимся на кафедре…

– Да он в глаза тебе посмеется. Скажет, что все тебе приснилось. Молчи.

– …Когда ляжешь спать, не будешь бояться; и когда уснешь, сон твой приятен будет… И будешь спокоен, ибо есть надежда; ты огражден и можешь спать безопасно…

Камни медленно гаснут, погружаясь в толщу плиты, как в густой ил.

– Ну вот и все, – говорит доцент Нарбут, – он вас больше не потревожит.

– А будь я на его месте, – задумчиво бормочет Изя, – уж я бы…

– Это мы знаем, – замечает Августа.

– Теперь все на своем месте, – говорит доцент Нарбут, – и будет все на своем месте, доколе не поднимется из праха по зову труб Страшного суда… Утешительно знать об этом, не правда ли, дамы? Ну, я пошел, у меня еще куча дел…

Он поворачивается и неторопливо бредет по аллее, однако фигура его исчезает, превращаясь сначала в черную точку, а потом и вовсе в ничто, с невероятной быстротой…

– А ты знаешь, я подозревала что-то в этом роде, – задумчиво говорит Ленка.

– Это ты теперь, задним числом… Ну что, – вздыхает Августа, – пошли и мы…

– Погоди еще немного, я эту чертову плиту цементом замажу, – говорит Ленка.

Прощай, мой ангел

Прощай, мой ангел

Предисловие автора

Здесь неизбежно будут спойлеры, поэтому тем, кто еще не читал эту повесть, лучше и не читать предисловие. Хотя, по-моему, все, кому это было интересно, эту повесть уже прочли…

У меня есть несколько вещей, где основная идея базируется на неких научных гипотезах (впрочем, довольно шатких). Скажем, рассказ «Ганка и ее эльф», где на самом-то деле рассматривается версия сосуществования людей и реликтовых гоминидов с ярко выраженным половым диморфизмом. Повесть «Прощай, мой ангел» выросла из некой очень старой научно-популярной статьи, где рассказывалось о попытке смоделировать эволюцию на (тогда еще) ЭВМ; на выходе получилось все то же самое – некий бойкий примат, но с шестью конечностями; в одной из версий этой модели сушу освоили существа, чьими предками были рыбы с шестью плавниками. Отголосок этого эксперимента, только шиворот-навыворот, есть и в этой повести…

С одной стороны, нам хочется видеть рядом с собой Других, кем бы они там ни были, кентаврами или инопланетянами. Привлекательность толкиеновского Средиземья во многом состоит в том, что там наряду с людьми существуют еще и эльфы (гномы тоже, но почему гномы там особ статья, это долгий разговор), хотя, пожалуй, стоит задуматься – не объясняется ли именно присутствием другой, долгоживущей и, видимо, очень консервативной расы уровень тамошних человеческих технологий? С другой стороны, как только мы и в самом деле оказываемся лицом к лицу с Другими, не гипотетическими, не облагороженными нашим воображением, наша толерантность подвергается серьезным испытаниям. А если к тому же эти Другие страдают точно такой же раздвоенностью, точно таким же психологическим раздраем?

Оттого у этой повести такой печальный конец.

Октябрь 2018

* * *

Народу на площади Воссоединения было полным-полно, как всегда по вечерам… Мне пришлось долго крутить головой, прежде чем я отыскал Кима, который сидел на скамеечке у памятника. Крылатый Георгий с копьем наперевес пикировал на крылатого же дракона – подсвеченная заходящим солнцем скульптурная группа и впрямь казалась залитой кровью.

Мы уселись за столик под транспарантом «Да здравствует дружба народов!» и спросили пива. Пиво имелось, но оказалось теплым. Это потому, что плановое хозяйство, сказал Ким. Интересно, а в Америке? Холодное, уверенно ответил я, равноправие ведь… хотя довольно смутно понимал, какая связь между равноправием и холодным пивом. У нас тоже равноправие, сказал Ким и нехорошо усмехнулся. Какой-то тип за соседним столиком внимательно на нас покосился, и я пнул Кима ногой. Тот заткнулся, почесал за ухом и сказал:

– Ладно, что мы имеем?

Я протянул ему папку с распечаткой:

– Сделал я тебе Австралию. Ну и все остальное – как исходную базу. А дальше уже твоя забота.

– Ну и что получилось? – спросил Ким.

– В общем, расселяемся помаленьку. Индейцы мигрируют в Америку – через Берингов… Технологии самые примитивные…

– Ясно, – пробормотал Ким, перелистывая распечатку, А… Малая Азия? Ближний Восток?

– Котел. Плавильный котел. Собственно… Вот погляди – если в некоторых регионах сделать упор на животноводство… Я так понимаю, что должен начаться бурный рост численности… Ну и темпы развития соответственно… А дальше… мне кажется, прогрессия будет не алгебраической, а геометрической… ну, ты сам посмотришь…

– Ладно… Посмотрю… А здорово получается… – задумчиво сказал Ким, – золотой век.

Он очень талантливый малый, этот Ким, – программист Божьей милостью, блестящий самоучка, пессимист и нытик. Вообще-то, он электрик. Лицензионный электрик. Я его подцепил, когда он явился ко мне на дом по вызову из ЖЭКа – чинить испорченный выключатель. Мы усидели восемь бутылок пива, уже на пятой решили, что понимаем друг друга с полуслова, и сразу приступили к Общему Делу. Правда, перед этим Ким проверил, нет ли «жучка» в телефоне. В последнее время поговаривают, что повсюду понаставили этих «жучков» – в особенности на квартирах итээровцев, которых всегда числили неблагонадежными. По мне, так это паранойя – кому мы нафиг нужны?

Я подозвал официантку и заказал еще пива.

– Не было никакого золотого века, дурень ты, дурень. Быть не могло. Пища, территории… когда их хватало?

– Ну, не знаю, – упрямо сказал Ким.

Пока мы сидели, стемнело. Зажглись фонари, вода в фонтане, уступами спускающемся к площади, засветилась красными и синими огнями, на здании почтамта замерцал экран телевизора – по Первому каналу транслировалось заседание очередного пленума…

– С чего бы это так Аскольд расшумелся? – рассеянно спросил Ким.

«…Сохранить свою самобытность… – вещал тем временем экран. – Так называемая американская демократия… падение нравов… апология секса и насилия, противоестественные союзы, рост наркомании… Проникло в нашу среду… Взять, скажем, Нижний Город – уровень преступности неуклонно повышается… и не только бытовой – в том числе и преступности политической, в частности, стоит вспомнить нынешний процесс над главарем террористической группировки Романом Ляшенко».

Я вздохнул:

– Да в Нижнем Городе отродясь так было… Подол, он и есть Подол. Трущобы.

Ким ерзал на шатком стуле. У него был вид человека, который собирается о чем-то попросить – и не решается. Слишком знакомый мне вид. Валька говорит, я лопух – никому не умею отказывать… При этом забывает, что в свое время именно так она меня и окрутила. Я вздохнул и приготовился к худшему.

– Ну что еще?

– Насчет Нижнего Города… – неуверенно произнес Ким, – ты ж там вроде вырос…

– Ну вырос…

Сам-то Ким из Новосибирска – приехал в столицу с потрепанным рюкзаком за плечами и осел тут помаленьку. Прижился… Провинциалы – люди покладистые.

– Слушай, – шепотом сказал Ким, – очень надо… там один мужик есть, на Подоле… Он пенициллином приторговывает… выручил бы, а?

– Да меня прижмут тут же…

– Брось, до пяти граммов – законно.

– Не в этом дело. – Я вздохнул. – Зачем тебе пенициллин-то?

– Тетя заболела, – очень быстро ответил Ким.

– Ладно врать-то.

Ким – круглый сирота. Родители его погибли во время Новосибирского инцидента, иначе с чего бы это он в Киев подался пятнадцати лет от роду…

«И хотя китайский путь нам, демократическому, народному государству, чужд, нельзя все же забывать, что Китай – наш ближайший сосед… укрепление взаимодоверия…»

– С каких это пор мы с Китаем задружились? – удивился Ким.

– Они у нас официальное представительство открыли, – заметил я, – ты не знал?

– Да ну, я и не смотрю эти сводки, – отмахнулся Ким.

Я сказал:

– Не нравится мне все это…

«…Укреплять дело Единения. Нельзя не признать, что у нас до сих пор имеются отдельные случаи нарушения прав человека, причина которых часто кроется в неразберихе и бюрократизме, царящих внутри отдельных ведомств, и в несогласованности их работы. Мы до сих пор склонны недооценивать человеческий потенциал, тогда как люди и есть истинное наше богатство…»

– Интересно, – заметил я, – к чему это он клонит…

Но Киму явно было не до того. Он вообще мало интересовался политикой, Ким.

– Так как?

– Что – как? Ты мне мозги не пудри. Нет у тебя никакой тетки. Ты, что ли, заболел? Так подай заявку.

Ким жалобно сморщился.

– Да не я, – сказал он шепотом, перегнувшись через столик, – кот…

– Кот? – Я вытаращился на него.

В Нижнем Городе кошек полно. В Верхнем они – редкость. Мажоры не держат домашних животных – испокон веку не держат… Иметь кота – неудобно, даже слегка стыдно… понятная, позволительная, но все же слабость… все равно что для мажора – держать в сортире номер американского «Плейбоя».

– Чихает он, – печально сказал Ким, – понимаешь…

Аскольда тем временем сменил новатор-комбайнер… Уборочная шла хорошо, несмотря на сложные погодные условия… Опять корнеплоды придется у американцев покупать, подумал я…

– Ну так вызови ветеринара.

– Да вызывал я. Он, сука, говорит, антибиотик нужен. А на животных не полагается, сам знаешь… Достанете, говорит, отлично. Только учтите, я вам ничего не советовал.

– Сам и доставай.

– Он мне не продал. Послал меня. Может, решил, что я провокатор, – откуда я знаю…

– Кто – он?

– Говорю, малый один, в Нижнем Городе. Шевчук такой. Мне один человек сказал…

Ветеринар, наверное, и сказал, подумал я. А вслух проговорил:

– Шевчук? Не Адам Шевчук, случайно?

– Во-во! – обрадовался Ким. – Я так и думал, что ты его знаешь.

– Однокурсник он мой. Бывший.

Лицо у Кима сделалось совсем жалобным.

– Сходил бы, Лесь, а? Я денег не пожалею… Хороший кот, жалко… Уж такая умница…

Я вздохнул:

– Адрес хоть у тебя есть?

– Какой адрес? Он на станции очистки работает… вот и весь адрес.

– Так он, небось, днем работает… Где я его сейчас найду?

– Ну спросишь там… Лесь, ну пожалуйста… Ты ж там свой, тебе скажут.

– Какой я свой – теперь-то…

Комбайнер на экране благодарил за доверие, рассказывал, как осваивал сложную машину, и предлагал поделиться опытом… Кто-то за моей спиной пробормотал сквозь зубы «обезьяна дрессированная». Я обернулся – какой-то молодой парень, лица в темноте не видно.

– Как я работать буду? – ныл Ким. – Считать как? Когда душа об нем болит… об паразите этом…

Я помолчал, потом проговорил:

– Ладно… Но ничего не обещаю…

– А и не надо, – обрадовался Ким.

Комбайнера сменил парижский губернатор, опять что-то там про уборочную, – его я уже не слушал.

* * *

Отвык я от Нижнего Города – все тут не так, даже лифты в муниципалках – просто-напросто железные клети, и тянут их самые элементарные тросы. Почему-то они все время выходят у них из строя, эти лифты.

У винного ларька толклась компания подростков – все затянуты в черные кожаные куртки, все подстрижены чуть не наголо, даже девчонки, голоса у всех возбужденные, чуть визгливые. Я прошел мимо них беспрепятственно, хотя кто-то и свистел мне вслед. Но я был хоть и чужак, но свой чужак. Попадись им мажор, подумал я, живым бы он отсюда не ушел. И чего хотеть – согнали всех с низким ИТ в один район… а с другой стороны – где-то же они должны жить.

Никакой особой ностальгии у меня не было – только странное чувство узнавания, когда все кажется знакомым и одновременно немножко не таким. Я выбрал в крохотном скверике скамейку почище и присел – подумать, осмотреться. Жара последние месяцы стояла невыносимая – даже в сумерках было видно, как по руслу Днепра расползаются языки отмелей, а от них тянется пышная зеленая муть. Берега поросли ивняком.

И тут я увидел церковь. Пожалуй, только на Подоле и встретишь действующие церкви – остальные превращены в музеи истории атеизма, в Софиевском соборе на всеобщее обозрение выставлены орудия пытки – с тех еще времен, когда в Испании действовала катакомбная инквизиция. Потом-то мажоры ее поприжали. Жестокость им претит, что верно, то верно.

Из распахнутых двустворчатых дверей на брусчатку падала заплата света. Я поднялся со скамейки и направился туда.

Этой церкви самое меньшее лет четыреста – а если верить учебникам истории, то и больше. Построена она в честь отражения нашествия. Вот он – князь Василий, избавитель наш, основатель правящей династии, его лик сияет с настенной росписи, и крылья за спиной вздыбились, точно паруса прогулочной яхты. А в правом верхнем углу Ярослав-заступник, прямой его потомок, а вон и гетман Богдан, приведший все северные области под руку мажоров, – могучий человек, не уступающий Ярославу ни ростом, ни статью. И что это нынешняя государственная политика не в ладах с официальной религией, хоть убей, не пойму – лучшей пропаганды Единения и придумать трудно. Но верхушка нынче помешалась на материализме, только и знает, что твердит, что нет таких вершин, которые не мог бы взять человек, – а только и добились, что с души воротит от этого ханжества!

Немолодой сутулый священник что-то там такое делал у алтаря – я растерянно топтался у него за спиной. Последний раз я был в действующей церкви, когда мне было года три от силы – бабка потащила. Помню, нам обоим потом влетело.

Я кашлянул, и священник обернулся. Он был еще старше, чем мне показалось.

– Вы не здешний, сын мой? – мягко спросил он.

Врать смысла не имело, и я сказал:

– Я из Верхнего Города.

– За чем вы пришли?

Я уже открыл было рот, чтобы сказать, что это не его дело, но тут священник мягко добавил:

– За утешением?

Я подумал.

– Не знаю. Пожалуй, что и так. Я… как бы это сказать… не вижу смысла.

– От вас ничего не требуется, – мягко сказал священник, – просто – поверить.

Я покачал головой:

– В том-то и беда, отец… я ведь не религиозен. Я ведь естественник. Там, где вы видите волю Божию, я вижу лишь… необходимость. Или хуже того – случайность.

– То, что мы называем случайностью, – сказал священник, – на деле может оказаться частью Божьего промысла.

И ведь этот проклятый твердолобый атеизм мажоров мне претит. Почему же я сопротивляюсь возможности поверить? Просто потому, что я знаю – как это на самом деле было? Но ведь нет никакого «на самом деле»…

– Тут, – сказал я, – я с вами согласен. Вполне. Не в этом дело… Церковь не признает за грандами первородного греха, верно, отец?

Священник поднял на меня прозрачные глаза.

– Грандам, – сказал он твердо, – первородный грех неведом ни в каком виде. Но и на них есть свой грех – иначе они бы не были изгнаны из рая… позже, чем люди. Но изгнаны.

– С чего бы? – сухо спросил я.

– Гордыня, – коротко ответил священник. – Когда гранды остались любимыми детьми Господа, они возгордились. Мы лучше людей – вот так сказали они. Мы почти равны самому Господу, а уж ангелам Его – и подавно. Ибо мы и есть они… И мощь их была велика, и разгневался Господь, и низверг их на землю, и покарал Всемирным потопом. Тогда уцелел лишь один из них – единственный, кто не был настолько горд, чтобы поверить человеку. Ною. И взойти в ковчег. С тех пор гранды и люди – братья, и гранды пекутся о людях, как старшие братья – о младших.

– Это звучит довольно странно, – заметил я, – если учесть, что нынче мажоры не очень-то поощряют религию…

– Не надо путать теологию с текущей политикой, друг мой, – заметил священник, – тем более что в Государственном совете немало и людей.

– Да, – сухо сказал я, – двадцать пять процентов. Соответственно квоте.

– А сколько бы вы хотели, – поинтересовался священник, – пятьдесят? Или сто?

Тут только я сообразил, что батюшка вполне может быть человеком государственным, – ходили слухи, что ты просто не можешь получить приход, если не ладишь с властями. Вода камень точит – святой отец донесет, выплывет на свет божий наше с Кимом общее дело, то да се… тогда мне будет одна дорога – прямиком в Нижний Город, считать палочку Коха в отстойниках. Валька меня убьет.

Я сменил тему:

– Где тут станция очистки, отец, не знаете?

– А у доков, – ответил священник. – Выйдете на Андреевский спуск, до конца, а там вниз и направо. Только сейчас там никого нет, наверное…

– Да мне только спросить. Дежурный-то наверняка есть.

Я поблагодарил и направился к выходу. Какая-то женщина чуть не столкнулась со мной в дверях – в смутном пламени свечей ее фигура казалась нереальной, словно сошедшей с настенной росписи… Задев меня горячим плечом, она прошла вглубь церкви, и я, обернувшись, успел увидеть, как она торопливо опустилась на колени у алтаря…

За то время, что я был в церкви, снаружи кое-что изменилось – Подол, одно слово… В скверике раздавались возбужденные голоса – кто-то явно кого-то бил. Я уже было хотел обойти свалку стороной – подростки со своим территориальным инстинктом хуже разъяренных павианов, вечно лупят кого-то, кто забрел не на свою территорию, или борются за переделы границ участка, – но потом сообразил, что бьют-то мажора.

Обычно у них хватает ума сюда не забредать – разве что с официальными визитами, при охране и телевизионщиках. Мажор отбивался как мог, но, во-первых, противники превосходили его числом, во-вторых, ему мешали крылья. Крылья у них рудиментарные – с места поднять не могут, только поддерживают в воздухе, но сейчас инстинкт взял верх над здравым смыслом – мажор яростно хлопал своими придатками, точно перепуганная птица, но только подпрыгивал на месте.

Какой-то малый отошел в сторону и поднял с земли обрезок железной трубы – я понял, что дело зашло далеко, и преградил ему путь.

– Ты чего, мужик? – спросил парень почти дружелюбно. – Давай вали отсюда.

– Оставьте его, ребята, – сказал я, стараясь говорить как можно более нейтральным тоном, – хлопот ведь не оберешься.

– Ты что, их шестерка, да? – Парень распознал во мне чужака, и голос его стал жестче. – Сверху, что ли, свалился?

Он замахнулся обрезком трубы – я еле успел уклониться.

– Бей его, ребята! – крикнул он. – Тут еще один!

Четыре бледных пятна обернулись в мою сторону, мажор воспользовался моментом и вырвался из живого кольца. По-прежнему отчаянно хлопая крыльями, он отбежал в сторону, споткнулся о какую-то колдобину и упал, но, падая, извлек из-за пазухи медальон, висевший на длинном шнуре. Уже когда он поднес его к губам, я сообразил, что это самый заурядный милицейский свисток. Раздалась душераздирающая трель, подростки на миг застыли, потом, сориентировавшись, вновь бросились к своей жертве, и в этот момент внизу на спуске на звук свистка откликнулась сирена патрульной машины.

– Бежим! – крикнул кто-то, у кого реакция была получше, и стая вмиг прыснула в разные стороны.

Я помог мажору подняться с земли.

– Спасибо, – приглушенно ответил тот.

По их меркам он был совсем молод – крылья еще не успели приобрести характерный сизый отлив. Церемониться с сумасбродным юнцом было нечего, и я сказал:

– Какого черта ты тут делаешь? Жизнь надоела?

– Это, – сокрушенно ответил мажор, утирая разбитую губу, – недоразумение. Я им ничего не сделал. Просто шел по улице.

– Ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать, что вашему брату сюда и днем заходить опасно.

Патрульный автомобиль приближался – он никак не мог развернуться на узких улочках и остановился метрах в двухстах; патрульные высыпали из машины и живописно окружили нас – точь-в-точь как в последнем эпизоде последнего сериала: колени согнуты, оружие наизготове, стволы обращены в нашу сторону. Вернее, в мою.

– Подними руки и отойди на пять шагов, – скомандовал старший.

Я спорить не стал – заложил руки за голову и сделал шаг в сторону.

– Обыщи его, Митяй, – велел сержант.

Только тут мажор вмешался – до сих пор он, видимо, занимался тем, что приходил в себя. Они все немножко заторможенные – с нашей точки зрения.

– Оставьте его, это со мной, – поспешно сказал он.

Волшебная фраза.

– Тогда какого черта? – недовольно рявкнул старший.

Я решил, что пора бы уже и мне замолвить за себя словечко.

– Была уличная драка, – пояснил я, – на нас напали.

– Подростки, – пояснил сержанту Митяй, – я видел, как один бежал… Это местная банда… как-то так они себя называют, «Белые акулы», что ли. Это они после матча… возбуждены немножко… Киев-то Москве продул.

– Так матч неделю назад был, – заметил сержант.

– Вот я и говорю, – согласился Митяй. – Давайте-ка, уважаемые, мы вас подбросим наверх – от греха подальше.

Это было разумное предложение, и я уже открыл рот, чтобы согласиться, но мой напарник неожиданно произнес:

– Спасибо, мы сами…

Я закрыл рот.

– Ну, – сухо сказал сержант, – как хотите…

В его тоне явственно читалась неприязнь – он и сам, должно быть, терпеть не мог мажоров, особенно тех, которые суются куда не следовало, а потом отвлекают честных людей от их прямых обязанностей.

Он забрался в автомобиль и хлопнул дверцей.

Я сказал:

– Ну и глупо.

– Мне тут надо… – сказал мажор неуверенно, – зайти в одно место.

– Вы выбрали неудачное время, – заметил я.

Место он тоже явно выбрал неудачное, но этого я говорить не стал.

– Я же на такси подъехал, – тоскливо сказал мажор. – За углом остановил… подумал, неудобно. Кто ж знал, что обезьянки…

Я сухо сказал:

– Тебе, похоже, мало врезали.

– Ох, – виновато ответил он, – простите. Я не хотел. Так вырвалось.

– Ясно, – ответил я, – я понял.

– Нет… я правда… меня зовут Себастиан… Я подумал…

– Ладно, – сказал я, – проехали. Пьер-Олесь Воропаев, сотрудник Технологического центра.

– Так вы тоже? – обрадовался он.

Я спросил:

– Что – тоже?

Тут уж он явно растерялся. Потом пояснил:

– Я думал, вы в «Човен» идете. Вон в ту галерею.

Я вспомнил, что проходил мимо – дверь под нависающим козырьком, стенка размалевана причудливыми узорами… Галерея находилась за углом, но даже отсюда было видно, что одинокое окошко все еще отбрасывает на булыжник мостовой пятно теплого света.

– Чего мне там делать?

– Наверное, ничего, – вздохнул мажор. – Тогда… не проводите меня? В порядке одолжения?

Ребятишки вполне могли разбежаться не очень далеко, подумалось мне.

Я вздохнул:

– Ладно. Только учти: если там есть телефон, ты вызовешь такси. При мне. К подъезду.

Он покорно ответил:

– Договорились.

Двери в галерею были заперты, но сверху свисал шнурок – видимо, от этакого богемного колокольчика. Я подергал, и, действительно, где-то в глубине двухэтажного домика раздался мелодичный звон. Я прислонился к сыроватой штукатурке, с которой на меня таращились совершенно нечеловеческие рожи, и стал ждать. Мажор тоже топтался на крыльце, стараясь держаться от меня на расстоянии. Брезгует… И какого черта они все время лезут в наши дела – если испытывают к нам почти непреодолимое физическое отвращение, вот что интересно… Тут он увидел, что я за ним наблюдаю, и слегка придвинулся, – видно, неловко стало. Вид у него при этом был несколько напряженный. Господи, подумал я, мало мне Кима с его котом, так еще и этот на мою голову.

Себастиан ни с того ни с сего сказал:

– А я брал уроки живописи. У Горбунова.

Я так и подумал, что малый с претензией. Но из вежливости спросил:

– И как?

– Он сказал, у меня верный глаз, – уныло ответил Себастиан.

– И твердая рука?

Он вздохнул:

– Да, он так и сказал.

В последнее время их молодежь просто помешалась на этой чертовой политкорректности – знай, твердят то «вы ничем не хуже нас», то «мы ничем не хуже вас» и рвутся в области, к которым у них сроду никаких способностей не было, – вроде той же живописи. Видел я такую мазню – похоже на заключенную в рамочку иллюстрацию из учебника по начертательной геометрии.

В коридоре раздались шаги.

Себастиан сказал:

– Колер мне не дается.

Даже это, подумал я, не причина, чтобы по темноте посещать галерею в Нижнем Городе. Может, он за дурью сюда таскается? А вся эта живопись так, для отвода глаз? Да нет, не похоже… Парень вроде приличный…

Но на всякий случай я спросил:

– Знаешь такого Шевчука?

– Адама? – обрадовался он. – А как же! Он заходит сюда… иногда… Такой человек… А вы откуда его знаете?

– Так, учились вместе…

Дверь приоткрылась; если мужик, который осторожно выглянул в щелку, и был владельцем галереи, то для художника он выглядел слишком нормальным – не то что этот придворный шут Горбунов. Из чего я заключил, что он, скорее всего, и впрямь неплохой живописец.

Он поглядел на томящегося на пороге Себастиана и открыл дверь пошире.

– Проходи, малый, – сказал он, – все уже ждут. А это кто?

Мажор явно был ему знаком, а вот на меня он косился с подозрением.

– Это со мной, – повторил Себастиан волшебную фразу.

– Бучко, – сказал художник, – Игорь Бучко. Я вроде как хозяин этого борделя. А вы кто?

Я представился.

– Сотрудник Технологического центра, – дополнил Себастиан.

– Да ну? – равнодушно произнес Бучко. – Ну проходите…

Нижний этаж, в сущности представлявший собой один выставочный зал, тонул в полутьме. Полотна на стенах слабо мерцали пурпуром, золотом и глубокой синевой – я остановился, приглядываясь.

– Вон та – моя, – сказал Бучко, – слева, внизу.

На полумесяце сидел мажор и болтал ногой. Перекрещенные крылья отбрасывали на очень условное лицо серебристый отблеск. Я сказал:

– Я бы повесил такую у себя дома.

– Это не критерий, – почему-то вдруг обиделся Себастиан.

– Напротив, – возразил Бучко, – это, пожалуй, единственный критерий.

Лестница была крутой и такой узкой, что Себастиану пришлось поднять крылья над головой, чтобы не цепляться за перила.

Бучко шел последним. Я обернулся и тихонько спросил:

– Зачем он вам?

– Как же без них, парень, – неопределенно ответил Бучко, – как же без них?

Я пожал плечами.

– Мажоры – они как бабы, – тем временем продолжал тот, – с ними нельзя и без них нельзя. Верно?

– Насчет баб верно, – согласился я.

Дверь в комнату на втором этаже – это ее окно светилось – была открыта, оттуда доносились приглушенные голоса.

Обычное сборище, все сгрудились у стола, накрытого с безалаберным размахом, типичным для сугубо мужской компании: красное вино разлито по граненым стаканам явно из стоящей на почетном месте пластиковой канистры, горы зелени, щедрые ломти брынзы и круги кровяной домашней колбасы – кто-то, завидев Себастиана, поспешно прикрыл ее газетой.

– Уж очень он нежный, – пояснил за моей спиной Бучко.

Я понял, что хочу есть.

– Кого это ты привел, приятель? – спросил кто-то, обращаясь не то к Бучко, не то к Себастиану.

Ответил Бучко:

– Из Верхнего Города. С Себастианом он.

– Милости просим, Лесь, – сказал человек, скрытый канистрой, и я понял, что это Шевчук.

* * *

Я сел за стол – рядом с каким-то мрачным худощавым типом. Бучко за моей спиной тихонько сказал:

– Поэт-авангардист.

А Шевчук добавил в полный голос:

– На мясокомбинате работает. На разделке туш…

Печальна участь непризнанного поэта. Забавно: мажоры на каждом углу вопят, что поощряют искусство, – и впрямь ведь поощряют. Беда в том, что они консервативны до ужаса… Им нравится, чтобы понятно было… складно… и желательно с моралью.

– Доходили до меня слухи, – тем временем говорил Шевчук, – доходили. Ты вроде неплохо устроился – там, наверху.

– Терпимо, – ответил я, – ничего особенного.

– Научник?

– Да.

– А я, вот видишь… – Шевчук покрутил головой, – на станции очистки. И еще в поликлинике местной… подрабатываю.

– Угощайся. – Бучко явно был тут за хозяина. – Тут все базарное. Вина налить?

– Валяй.

Черт бы побрал Кима с его котом. Я чувствовал себя полным идиотом. Но на всякий случай сказал:

– У тебя ж изо всех нас самая светлая голова была…

– Индекс толерантности, – угрюмо ответил Шевчук, – их штуки… так оно и пошло. Ты-то всегда был соглашателем…

– Брось. – Под его мрачным взглядом я чувствовал себя неловко; а поэт-мясоруб покосился в мою сторону и презрительно хмыкнул. – У тебя выходит, что девяносто процентов человеческой популяции – коллаборационисты. Если тебе уж так не нравятся мажоры…

– Я ничего не имею против мажоров. – Шевчук ткнул пальцем в сторону Себастиана. – Вот он – мажор. Мне другое не нравится. Кто дал им право…

Пошло-поехало…

Я давно уже не имел дела с людьми с низким ИТ, отвык как-то. Если верить пропаганде – кто ж ей, правда, верит? – у них с головой не все в порядке. Асоциальные типы, ригидная психика, сверхценные идеи, то-се… Сначала их даже пытались лечить, но американцы шум подняли, кое-что просочилось в прессу, пришлось прекратить эту практику. Говорят, кое-кто из мажорской верхушки тоже был против… Я и сам, помню, возмущался. Но из-за чего тогда Шевчука опустили… какая-то темная была история.

Я отпил вина – кисловатое… явно домашнего изготовления.

– Какое там право, Адась? Исторически так сложилось…

– Сложилось… подавили они нас, с самого начала подавили. Теперь несут эту бодягу, что, мол, человечество к технике не способно, обезьяны, недавно с деревьев слезли… Да не прижми они нас тогда, мы бы…

Я подумал про Кима и Наше Общее Дело. А вслух сказал:

– Сослагательное наклонение – штука коварная, Адам… Что было бы, если…

– Америка… – Шевчук подлил стакан, – вон, вместо процентовки у них квота согласно численности… нелицензированные исследования… и сразу – какой технологический скачок… а мы плетемся в хвосте… да еще немного – они нас так обгонят… Нет у людей традиций научного поиска? Чушь! Консерватизм это, а не традиции.

В чем-то он, Адам, прав… Древний вид, очень древний… Да еще обоеполый… то есть и с биологической точки зрения консервативный… надо же, такой каприз эволюции…

– Может быть, вскоре… – вдруг со значением произнес Себастиан.

– Что – вскоре?

– У нас тоже есть прогрессивные политики…

– Аскольд, – проговорил Шевчук с отвращением.

– Хотя бы… Слышали его выступление?

– Да чушь все это… – Шевчук покачал головой. – Он просто под себя подгрести все хочет, твой Аскольд…

– Нет! – так и взвился Себастиан. – Он полагает… слишком много злоупотреблений на местах… Людям надо дать свободу. Самоуправление.

– Ну-ну, – неопределенно проговорил Шевчук.

Бучко сказал:

– А что, нам бы развернуться… Вон американцы молодцы какие! У них авангардисты в Национальном музее висят… А у нас…

– На столбах, – пылко подсказал поэт-мясоруб.

– Ну, – Бучко печально покачал головой, – это ты загнул… Они же жалостливые, мажоры… Вон Ляшенко и то жалеют. Все спорят – вводить смертную казнь, не вводить…

– Брось! – напирал поэт. – Жалостливые! Кому она нужна, эта их жалость? Вон этот писатель американский… ну, с Миссисипи… как сказал? «Человек – это звучит гордо!» А мы тут… ты что, плохой художник? А почему не наверху? Почему не пробился? Нормальный благонадежный человек – какой там у тебя ИТ? Семьдесят пять! А картины комиссия завернула – мазня, беспредметная живопись, реализма нет… Они же тупые, мажоры, – понимают только то, что словами пересказать можно…

– Вовсе нет, – не выдержал Себастиан. – Я же понимаю.

– Да что ты там понимаешь! – презрительно сказал Шевчук. – Поднахватался по верхам… Художника из себя строишь… мэтра… вы паразитируете на нашей культуре – все вы.

– Я? – Он аж задохнулся. – Я паразитирую?

– Да ладно тебе, – примирительно вмешался Бучко. – Оставь ты парня в покое.

Но Шевчука уже было трудно остановить.

– В демократию играешь. Острых ощущений захотелось… А ты поживи тут, в Нижнем Городе, походи по улицам.

– Уже походил. – Себастиан машинально потрогал разбитую губу.

– Нищета… грязь… – гнул свое Шевчук. – Крысы…

– Господи, Адам, – удивился я, – так тут же именно люди всем и заправляют… На что ты жалуешься?

– Когда людей ставят в такие условия, – зловеще сказал Шевчук, – ничего хорошего ждать не приходится. Почему я за каждую таблетку антибиотика отчитываться должен? Почему, чтобы пенициллин колоть, я должен мажора вызывать? А если, пока заявка до верха дойдет, больной умрет?

– Так я же… – растерянно сказал Себастиан.

– Что – ты же? – холодно спросил Шевчук, глядя ему в глаза.

Наступило неловкое молчание. Бучко игриво произнес, явно желая разрядить обстановку:

– А ты лучше куб перегонный принеси. Змеевик хотя бы.

– Брось, – вмешался Шевчук, – зачем тебе еще один? У тебя ж в кладовке…

– Так, – неопределенно ответил Бучко, – на всякий случай. Да, кстати, насчет самогона…

Он нырнул в кладовку и вышел оттуда с мутной бутылью. Горлышко бутыли было заткнуто свернутой из газеты пробкой. Похоже, дело шло к большой пьянке. Может, Шевчук и станет попокладистей после принятого, а может, и нет… Я сказал:

– Адась, можно тебя на минутку?

Он неохотно встал из-за стола:

– Ну чего тебе?

– Выйдем…

Мы вышли в крохотный тамбур. Шевчук настороженно глядел на меня исподлобья. Да он же сейчас решит, что я тоже провокатор! – осенило меня. Придурок он, этот Ким. Надо же, кот чихает…

– Ну? – хмуро сказал Шевчук.

– Адась… не в службу, а в дружбу… Тут вчера тебя один малый искал… может, у тебя случайно… пара-другая граммов…

– А, – холодно сказал Шевчук, – этот… А теперь он, значит, тебя послал. Что, наверху уже антибиотиков нет?

– Да ему не для себя. Кот у него, понимаешь…

– Кот! – фыркнул Шевчук. – Я ему сказал – у нас тут этих кошек… пусть ловит любую паршивую тварь, она ему еще спасибо скажет. Зажрались вы там, наверху. С жиру беситесь.

– Какое «с жиру», Адась, он же лимитчик. Электрик по разнарядке. У него никого и нет, кроме кота этого…

– Тебе-то что до него? Дружок, что ли?

– Мы тут с ним одно дело задумали… Считает он здорово…

У Шевчука появился какой-то проблеск интереса в глазах.

– Надо же… всегда ты был таким… добропорядочным.

– Я и сейчас добропорядочный. Такую штуку, как мы с ним, в Америке группа Шапиро вполне легально разрабатывает, я слышал…

– Что нам та Америка, – неопределенно проговорил Шевчук, – а чего этот твой электрик на черный рынок не пошел? Вон в доках толкачей полно…

– Боится он, Адась. Мало что отраву какую подсунут, так его самого заметут. А он же и так… на птичьих правах…

Шевчук помялся:

– Есть у меня пара граммов… на случай держал… но…

– Да я сколько попросишь…

Он заломил такую цену, что у меня глаза на лоб полезли, но я молча отсчитал купюры.

– Кот… – бормотал Шевчук, пряча деньги в карман, – одурели, суки… У нас тут детям не хватает, я в районке за каждую ампулу… Погоди здесь…

Он развернулся и пошел по лестнице вниз. То ли и впрямь прятал свои запасы где-то поблизости – подставит он этого Бучко когда-нибудь, ох подставит! – то ли просто не хотел, чтобы я видел, что он таскает антибиотик с собой. Я стоял прислонившись к стенке, из комнаты доносились возбужденные голоса. Самоуправление… равные права!.. Текущая политика… До утра ведь не успокоятся…

Шевчук вернулся, не глядя сунул мне в руку крохотный пакетик:

– Держи.

Я молча спрятал пакет во внутренний карман пиджака. Лучше убраться отсюда, пока все тихо. Я вернулся в комнату. Бучко разливал самогон по стаканам.

– Присоединяйся, – пригласил он.

Я сказал:

– Ладно, ребята. Я, пожалуй, пойду.

– Ты чего? – удивился Бучко. – Мы ж только начали.

Я покосился на Себастиана – тот, похоже, уходить не собирался. Лестно ему, подумал я.

– Да ты не беспокойся, малый свой, он не заложит, – неправильно истолковал мой взгляд Бучко, – подумаешь, указ они ввели… Да кто его выполнять будет, этот указ? Как гнали, так и будем гнать.

– Мне-то что?

– Ну так выпей…

– Тебе налить, Себастиан? – спросил Шевчук.

– Брось, – вмешался я, – ты что, отравить его хочешь? Ему ведь мало надо – сам знаешь, какой у них обмен… Хватит, Себастиан. Пошли отсюда.

– А ты что его опекаешь? – неприятно прищурился Шевчук.

Я пожал плечами.

– Нет, правда, Лесь, – уперся этот придурок, – я и сам могу…

– Приятно было познакомиться, ребята, – сказал я, – я пошел… Вызывай такси, Себастиан.

– Я, может, тут еще побуду, – запротестовал тот.

Им овладело чувство товарищества – точь-в-точь мальчик, впервые попавший в мужскую компанию. Я сказал:

– Ты мне обещал.

– Верно, Лесь… или как тебя, – подхватил Бучко, – если уж уходишь, так и малого забери. Куда я его потом? Мне неприятности не нужны.

Себастиан неохотно стал накручивать диск телефона.

– Сейчас приедут, – сказал он.

Мы стали спускаться по лестнице. Бучко, кряхтя, брел за нами.

– Чья галерея? – бормотал он на ходу. – Моя галерея. У кого неприятности будут? У меня…

– До встречи, Лесь, – сказал за спиной Шевчук.

А Себастиан обернулся и торжественно проговорил:

– До встречи, товарищи!

Лучше бы они не боролись за него, за это равноправие… уж больно фальшиво у них получается… Я подумал, что порою понимаю Шевчука.

– Брось, малый. Какие мы тебе товарищи?

– Да что ты, Лесь, – удивился Себастиан, – обиделся? Ничего, что я на «ты», ладно?

– На что мне обижаться? Нравится в демократию играть – на здоровье.

– Это не игрушки, – возразил тот патетически.

– Чистый придурок, – пробормотал за спиной Бучко.

Я заставил себя подумать, что мы оба несправедливы к Себастиану: мажор вовсе не так уж глуп – вон милицейский свисток с собой прихватил, знал, куда шел… просто он вошел в тот возраст, когда кажется, что мир нуждается в твоем подвиге… У людей-то эта стадия быстро проходит… но мажоры созревают медленней… и вообще склонны к идеализму.

– Правда он хороший художник? – неожиданно поменял тему Себастиан. – Не понимаю, почему его комиссия завалила…

Бучко неопределенно отозвался:

– Та у них свои игры… Кто меня валил – Горбунов же твой и валил! Ему что, конкурент нужен, халтурщику этому?

– Я бы купил у вас картину. – Похоже, Себастианом завладела очередная мономания. – Вон ту… С луной…

Бучко задумался. Я невооруженным глазом видел, как он мучается.

– Ладно, – наконец сказал он, – бери так. Чего уж там…

Себастиан застеснялся:

– Неудобно…

– Да ладно, – проговорил Бучко уже со стремянки, – вроде общее дело делаем. А ты мне диски принеси. Может, вышло что? Из американцев?

– Гиллеспи есть новый, – сказал Себастиан, – родитель недавно получил. Я принесу – он все равно джаз терпеть не может. Говорит, это вообще не музыка…

Понятное дело, подумал я, родитель – консерватор и ретроград… Господи, повсюду одно и то же!

Себастиан наконец вышел на крыльцо, прижимая к груди завернутую в газету картину. Бучко следовал за ним.

– Хороший малый, – пояснил он мне. – Придурковатый, но хороший. Зря Адам так с ним… Ты давно его знаешь?

– Себастиана? Нет, сегодня только познакомились.

– Я про Адама.

– Учились мы вместе. В институте. Он у нас чуть не самым перспективным числился. Потом у него неприятности начались.

– Он всегда был такой?

– Мы тогда все были такие… непримиримые… потом у многих это прошло.

– Радикалы, мать их так… – Бучко вздохнул. – А по мне, что эти, что наши кровопийцы из худсовета – один хрен…

– Бюрократия, – сказал Себастиан, – есть естественное следствие репрессивной политики.

– Тебе лучше знать, малый.

Такси подъехало к крыльцу. Я нетерпеливо подтолкнул Себастиана – как бы опять чего не вышло; он явно был из тех, кто обладает потрясающей способностью встревать в неприятности.

– Куда? – спросил шофер.

– На Шевченко. Впрочем… тебе куда, Себастиан?

– Сначала вас, – уперся тот, – я потом скажу…

– Это вам дорого обойдется, по ночному-то тарифу, – заметил шофер.

– Я заплачу, – торопливо вступился Себастиан.

Машина с натугой поползла вверх по улице. Модель была из последних, но вид у нее уже был несколько потрепанный, стекла немыты – фонари расплывались за ними мутным ореолом. На передней панели красовалась ярко-желтая карточка лицензии. Вдоль перил моста, очерчивая его контуры, тянулась цепочка огней, на бакенах вдоль фарватера горели рубиновые фонарики, свет плыл по черной воде.

– Красиво-то как, – проговорил мажор.

– Угу…

– Почему он думает, я в этом ничего не понимаю?

Я понял, что он имеет в виду Шевчука.

– За что он нас так ненавидит, Лесь?

– Не знаю, – сказал я, – так уж он устроен. Не обращай внимания, и дело с концом. Зачем ты вообще с ним путаешься?

– Я к Бучко хожу. Он мне уроки живописи давал. Говорит, Горбунов только испортил мне руку. А они там собираются. Я подумал… Они ведь где-то правы, Лесь, разве нет?

– Может быть… по-своему.

– Говорят, он гений…

– Кто – Бучко?

Все они гении, мать их. Непризнанные, но гении.

– Да нет же, – терпеливо пояснил Себастиан, – Шевчук. Он у себя на станции… такую, знаешь, лабораторию развернул – в Верхнем Городе такой нет. Вот только… почему он говорит, Адам, что мы своровали вашу культуру… Как… – Он помялся, потом с трудом выговорил: – Как обезьяны.

Я тоже вздохнул. С тем, что его сородичи – кровопийцы и эксплуататоры, он, похоже, готов был согласиться. А культуру воровать ему, дурню, уже западло.

– Он не так уж и не прав, знаешь ли. Скорее всего, вы и вправду переняли человеческую культуру – везде, где появлялись. Победители всегда присваивают культуру побежденных.

– Это… обидно, – заметил Себастиан.

– Почему? Это универсальный механизм… против него не попрешь.

– Получается, если бы не вы, мы тоже смогли бы…

– Это система взаимных ограничителей, Себастиан. Мы не дали вам развить свою культуру точно так же, как вы помешали нам развить свою технологию. Уж не такие мы неспособные к технике, как вам это кажется… Обошлись бы и без постоянного контроля. Без лицензирования. Ну, может, наделали бы больше ошибок… экспериментировали бы больше…

– Выходит, если бы вам была предоставлена полная свобода…

– Или вам… кто знает? Говорю тебе – это обоюдный процесс. Победитель тоже находится в плену у побежденного. Нас уже нельзя разделить – цивилизация не слоеный пирог, Себастиан. Она – монолит.

– Но если бы вы были одиноки…

– Но ведь мы не одиноки. Да и… Ты бы хотел жить в мире, где не было бы людей, а, Себастиан?

– Нет! – горячо сказал он.

Я вновь подумал о Киме. Интересно, что у него в конце концов получится? Мы – изобретательны. Они – консервативны. Если бы не они, если бы человечество ничего не сдерживало… Кто знает – быть может, мы бы еще в этом веке вышли к звездам. Расселились бы по Вселенной. Нас опять же было бы больше – гораздо больше… Еще один разумный вид – мощный сдерживающий фактор, даже притом что пищевые базы в общем и целом у нас разные. А не будь грандов, весь мир принадлежал бы нам, не был бы чужой вещью, которую из милости дали бедному родственнику – попользоваться.

Рыбы… все дело в проклятых рыбах – если бы в австралийские реки не поперли рыбы с шестью плавниками… не заселили бы сушу Австралии шестиногие позвоночные… не развился бы из тамошних однопроходных этот странный однополый вид… ведь на любом другом континенте при нормальной пищевой конкуренции грандам с их вегетарианством, с их дурацкой физиологией ничего бы не светило. Австралия до сих пор закрыта для посещений: что там на исторической родине с ними приключилось, так до сих пор и непонятно. Но те гранды, что успели в незапамятные времена перебраться через воду, были уже достаточно могущественны, чтобы прижать примитивное человечество к ногтю. Или, по крайней мере, занять внутри его ключевые позиции. Случайность… Надо будет с утра позвонить Киму, подумал я.

В Верхнем Городе, казалось, и дышалось легче… Стекла в телефонных будках стояли на своих местах, стены домов белели свежей штукатуркой…

Я сказал:

– Стоп. Вот здесь.

Себастиан расплатился с шофером и тоже стал вылазить из машины.

– Ты что, – удивился я, – прогуляться решил?

– А можно я с вами? – жалобно сказал мажор. – Ночь ведь уже… если я заявлюсь в такое время, мне родитель шею свернет… а с утра я придумаю что-нибудь.

Я вздохнул. Улица была совершенно пуста, дома чернели слепыми окнами, лишь на перекрестке светилась одинокая будка постового да манекены таращились с ближайшей витрины… Будь Валька дома, уж она бы мне показала – мало того что сам среди ночи приперся, так еще и мажора с собой притащил… но я на время был свободным человеком, что хочу, то и делаю…

Себастиан нес картину на вытянутых руках, словно она была стеклянной.

Консьерж дремал в своей каморке, но я подумал, что у Себастиана хватит ума и у самого включить подъемный воздуховод. И ошибся – он тут же решительным шагом направился к лестнице. Сначала я решил, что это он из-за картины, но потом сообразил, что малый опять борется за равноправие…

– Не на то ты силы расходуешь, приятель, – сказал я.

Он важно ответил:

– Большое начинается с малого.

Ну что ты тут скажешь?

Я отпер двери и нащупал выключатель в прихожей.

– Ладно, входи.

– Так вы один живете? – удивился Себастиан. – Я думал…

Он замолчал и смущенно захлопал глазами. Уж не знаю, какие журнальчики они читают, эти их подростки, но, по-моему, они нас явно переоценивают…

Я сказал:

– Жена и сын в деревне… На лето отправил.

– А-а… – неопределенно протянул Себастиан…

– Ванная направо по коридору. Туалет рядом. Я тебе в комнате сына постелю – уж как-нибудь устроишься. Есть хочешь?

– Нет-нет, спасибо, – торопливо сказал мажор… – я лучше чаю.

– Я ж тебе мяса не предлагаю. Там вроде бананы были, в холодильнике…

И понял, что сам он в холодильник не полезет.

Мы пугаем их гораздо больше, чем они – нас, подумал я… все в нас их пугает… И всеядность. И кровожадность. И неистребимая сексуальность, пронизывающая всю нашу культуру… И буйство воображения… И способность с невероятной легкостью, по-обезьяньи, перенимать все их технологические достижения… Пугает… и влечет одновременно… мы для них – что-то вроде страшной детской сказки… запретный плод.

Я выложил фрукты на стол в кухне и проверил, не оставил ли я на виду что-нибудь этакое… В быту мы не слишком пересекаемся – официальные приемы не в счет, – и оно, пожалуй, к лучшему. Давно прошло то время, когда мажоры ходили в народ… нелегко же им, бедным, приходилось.

В ванной шумела вода.

– Там полотенце в полосочку, – крикнул я ему, – оно чистое! Только сегодня повесил.

Себастиан осторожно выглянул из ванной.

– У вас все как у нас, – сказал он, – ну почти все.

Я неуверенно хмыкнул:

– Кино, что ли, не смотришь? Или, там, сериалы по телику?

– Ты про Второй канал? – Он покачал головой. – Родитель не любит. Говорит, там одна сплошная пошлятина…

– Может, по-своему он и прав.

Себастиан нервно оглянулся, решил, что все в порядке, и неловко уместился за столом.

– Вот ты скажи, – обратился он ко мне, одновременно очищая банан, – ты ведь встроился в систему. Живешь в Верхнем Городе… Неужто ты всем доволен?

– Почему? – устало сказал я. – Найди мне идиота, который всем доволен…

– Но если ты понимаешь, что что-то не так… что надо менять…

– А ты, выходит, знаешь, как надо? – спросил я. – И меня, пожалуйста, не приплетай.

– А зачем в Нижний ходил?

– Попросили.

Ким теперь мне по гроб жизни… надо же, так подставить человека…

– Когда я был маленький, – оживленно разглагольствовал Себастиан, – мне казалось, что все так и надо… Люди на своем месте, мы, гранды, на своем. Но ведь это же не так, правда, Лесь?

– Не знаю, – устало сказал я, – это, знаешь ли, проходит… и с возрастом опять кажется, что так и надо. Шел бы ты лучше спать, малый. Тебе что-то нужно?

Я поймал себя на том, что обращаюсь к нему как к парню… почему-то мы всегда норовим приписать им мужской род… Может, потому, что у нас, у людей, власть всегда ассоциировалась с мужественностью? Они, кажется, и сами это ощущают – недаром же присваивают себе мужские имена.

– Нет, – сказал Себастиан, – ничего не надо… немножко неудобно будет, но ничего…

Он неловко поднялся, чуть не опрокинув табурет, и отправился в детскую. Я подождал, пока за ним не захлопнется дверь, и начал наконец копаться в холодильнике в поисках съестного; Вальки нет – и холодильник пустой, подумал я.

Валька была.

Она стояла в дверях, угрожающе уперев руки в бока.

Я не слышал, как она вошла… Небось теща накрутила, подумал я, она как-то умудрялась будить в Вальке худшие черты характера… вот и сейчас – должно быть, ее и впрямь обуял один из этих ее приступов ревности, и она решила нагрянуть с полуночной инспекцией. Чтоб уж наверняка…

Я растерянно сказал:

– Привет.

– Привет, – холодно отозвалась она. – Ты, похоже, не один?

– Вовсе нет, – торопливо ответил я, – во всяком случае…

– Как же, – она мрачно усмехнулась, окинув меня презрительным взглядом, – так я и поверила…

Я уже понял, к чему все идет, и встал, чтобы преградить ей дорогу, но она развернулась на каблуках и решительным шагом направилась в спальню. И тут же наткнулась на Себастиана, который, высунув голову в коридор, с интересом наблюдал за развитием событий.

– Вот так так! – брезгливо произнесла Валька.

– Погоди, – торопливо сказал я, – сейчас я тебе все…

Но она уже отодвинула меня и решительным шагом двинулась в комнату. На миг она замерла, потом обернулась ко мне – лицо ее перекосила гримаса отвращения.

– Значит, пока я там твоему сыну сопли утираю, ты вот что… – горло у нее перехватило и оттого голос звучал устрашающе, – ах ты… мерзавец, подонок, извращенец поганый…

– Ты совсем не…

– С мажорами он балуется… Господи, уж лучше бы ты бабу привел…

– Но это…

Но она уже закусила удила.

– Мерзавец! – Она заплакала так, что плечи затряслись. – Ах, какой же ты мерзавец! Подонок…

– Валечка, но это же совсем не…

Тут вмешался этот идиот:

– Послушайте, я только хотел…

Тут Валька развернулась и изо всех сил вмазала мне по морде. Пока я очумело мотал головой, она развернулась и выскочила в коридор, я слышал, как простучали, сбегая по лестнице, каблучки. Я оттолкнул неуверенно топтавшегося в прихожей Себастиана и выбежал наружу – как раз вовремя, чтобы увидеть, как мигнули сигнальные огни отъезжающей от подъезда машины. Какое-то время я бежал за ней, размахивая руками, потом развернулся и побрел обратно.

Себастиан все еще стоял в коридоре.

– Уехала? – сочувственно спросил он.

– А то… – устало ответил я.

– Лесь, – нерешительно сказал он, – мне очень жаль, я…

– Вон отсюда! – Я устало вздохнул и прикрыл глаза. – Демократ недорезанный.

* * *

Киму я позвонил рано утром – тот сразу взял трубку: видно, полночи провел на ногах. Неужто и впрямь из-за кота этого?

– Ну что? – спросил он торопливо.

– А пропади ты пропадом…

Он понял правильно:

– Ох, спасибо, Лесь. Я тебе по гроб жизни…

– Это уж точно, – кисло сказал я. – Слушай, мне на службу… Давай у Золотых Ворот…

– Я уже… – булькнула трубка, – уже иду.

«Вечером поеду в Осокорки, – подумал я, – может, к вечеру она отойдет…»

Пакетик я засунул в корешок «Объединенной истории» – тоже мне, конспирация. Заглянул в зеркало в коридоре и очень себе не понравился. Все… больше никто у меня ни о чем просить не будет! То есть всем буду отказывать…

Опорные бревна Ворот истлели в незапамятные времена и были заменены декоративными бетонными брусами – кажется, горбуновский проект… Чудовищная получилась конструкция, но Городской совет утвердил… Ничего удивительного, там почти сплошь мажоры сидят. Рядом громоздился памятник князю Василию – крылья у национального героя были раза в два мощнее нормальных – художественное преувеличение. Вот так Горбунов и пролез наверх – он им на парадных портретах крылья подрисовывал… вроде чуть-чуть, а все равно совсем по-другому смотрится. У них, у мажоров, свои комплексы…

Ким уже топтался рядом с Василием – никакого сравнения! Да, жалок человек!

Я протянул ему «Объединенную историю»:

– Возьми… почитай…

– Ох, спасибо, Лесь, – повторил он. Потом нерешительно добавил: – Сколько с меня?

– Век не расплатишься, дурень…

– Ну все-таки сколько?

Я назвал цифру.

Он помолчал, потом робко проговорил:

– Я частями, ладно?

– Ладно… Ты хоть что-то сделал?

– А как же! – Он оживился. – Сделал! С Китаем у меня интересная штука получается, такой, понимаешь, Китай… А уж народу! Ты прав был, Лесь, – тут не в жратве дело… Что-то тут другое.

– Наличие еще одного разумного вида уже само по себе способно сдерживать рост населения. – сказал я. – А Европа как там?

– Европу я пока не трогал. А степняки все равно прут. Так я пойду? Пока вызовов еще нет, а?

– Валяй. – И когда он уже торопливо двинулся прочь, окликнул его: – Эй, а кота-то как зовут?

– Васька, – ответил он, не оборачиваясь.

* * *

Я было двинулся к себе, но на вахте меня задержал Тимофеич:

– Тут Георгий звонил. Так он просил зайти.

– Когда?

У меня по спине пополз неприятный холодок.

– Полчаса как, – сказал Тимофеич, – он так и сказал: как появится, пусть сразу зайдет…

И я поперся в административное здание…

Кабинет Окружного Попечителя располагался на шестом этаже – я умучился, пока дошел. Лестница была крутая, лифтом я не мог воспользоваться – просто шахта с площадками-выступами, овеваемая потоками восходящего воздуха.

Раздвижная дверь была закрыта, сквозь матовые стекла проглядывал смутный силуэт – в кабинете горел верхний свет.

Я постучал и, услышав приглушенное «входите», закрыл за собой дверь.

– Вызывали? – спросил я как можно нейтральнее.

– Да, – сказал Гарик, – вызывал. Извини, если оторвал…

Неужели пронюхал? – подумал я. Сколько ни внушал себе, что ничем таким, собственно, я и не занимаюсь, ощущение нечистой совести все равно не проходило.

– Ничего… я только пришел.

– Тем более, – гуманно заметил Гарик. – Как там твои? Валентина?

То ли он и впрямь всех подопечных по именам помнил, даже их домочадцев, то ли досье просмотрел… скорее, второе, подумал я…

Я невыразительно сказал:

– Ничего.

– Как Вовка? Сколько ему?

– Семь будет. – Я все гадал, что ему, собственно, надо.

– Говорят, ты в Нижний вчера ходил, – мимоходом заметил Гарик.

Вон оно что…

– Ну ходил… Однокурсника своего навещал. А откуда, собственно…

– Ну что ты, Лесь, – укоризненно произнес Гарик, – как маленький.

Я так с Вовкой разговариваю. Чтобы, не приведи господь, не подумал, что с ним обращаются снисходительно.

– Знаю я твоего Шевчука… слышал…

– А слышал, так чего тебе от меня надо? – сухо сказал я. – Сами и разбирайтесь. Затравили человека… парень такие надежды подавал…

– Да ладно тебе, – примирительно заметил Гарик. – Чего разбушевался? Шевчук – диссидент, тоже мне новость. А то я не знал. Все вы – диссиденты. Кто явный, кто скрытый.

– Ты за всех-то не расписывайся. Есть же индекс толерантности…

– Брось, Лесь… Мы с тобой оба отлично знаем, что такое индекс толерантности – как надо, так и сделаем. Америка… – Гарик вздохнул, – да там исторически сложилось – ее же на паритетных началах осваивали… Считай, с нуля начинали… И то, знаешь… У них там свои комплексы – индейцев повывели, теперь каются, волосы на себе рвут. Я, что ли, против равноправия? Нечего из меня палача народов делать. Но нельзя же сразу вожжи распускать – это уже не демократия, милый мой, это анархия… А эти пустозвоны… Ну собираются они там, в галерее этой, митингуют… А то я не знал. Не в этом, Лесь, дело… За малого я и вправду беспокоюсь – потомок моего согнездника как-никак… Вот уж ему там точно делать нечего. Повлияй на него, а? Не игрушки же.

– Ну… – я помялся, – не знаю…

– Так сколько, ты сказал, Вовке? – спросил Попечитель. Глаза у него были сплошь черные – ни зрачков, ни радужки. У них у всех такие. – Семь?

Я стиснул зубы и промолчал.

– Тесты он этой осенью сдает? – Он вздохнул. – Талантливый мальчик. До меня доходили слухи. Низкая толерантность, но талантливый… Но низкая толерантность…

Сука, подумал я. А вслух сказал:

– Брось, Гарик. В этом возрасте они все такие.

– Мы хотим организовать школу здесь, – рассеянно заметил шеф, – при институте. Здесь ему было бы легче.

Над головой у шефа виднелся циферблат часов, издевательски смахивающий на нимб. Я украдкой взглянул: без пяти десять.

Он вздохнул:

– Неспокойно сейчас, Лесь. Сам знаешь… Нижний Город – чисто тебе Америка; наркота эта, детишки с кастетами… поговорил бы ты с ним, с Себастианом, мозги бы вправил… Меня-то он не послушает – еще сильней упрется. Тебя-то где так отделали? На Подоле?

Я машинально потрогал скулу:

– Сам ударился.

Гарик пожал плечами. Сейчас он больше всего напоминал нахохлившегося ворона.

– Так поможешь?

У меня опять заболела скула.

– И не проси, Гарик. Хватит с меня.

– К Валентине твоей я сегодня съездил. – Гарик поднял голову и поглядел мне в глаза. – С утра пораньше и поехал. Изложил ей ситуацию. Недоразумение у вас вышло, я так понимаю…

Я кисло сказал:

– Иди ты к черту.

– Ты же сам его видел, Лесь… Мне с ним не сладить – упертый малый. А так – способный парень, добрый… Таким больше всех достается… сам знаешь. Если бы Вовка твой…

– Ты орла своего с Вовкой не равняй. Вовка последний раз уписался всего два года назад.

– Ну вырастет же он, дай бог… Лично я тебя прошу, Лесь, понимаешь? Лично.

– Если ты ждешь, что я буду тебе докладывать…

– Незачем мне это. Без тебя, знаешь, найдутся… Ты только за Себастианом присмотри.

Он вздохнул и извлек из ящика стола пухлый том:

– Американские «Анналы» пришли. Хочешь посмотреть?

Я насторожился:

– А что?

– Да там, Смитсоны…. доктор Шапиро, знаешь такого? Так он примерно те же разработки ведет, что ты с этим своим… как там его? Только они свою модель на ископаемом материале строят – они в Австралии копали. Первая комплексная экспедиция, между прочим… И в Африке. Я так подумал, что тебе интересно будет.

Сукин сын, мерзкий паршивый сукин сын… обложили они меня, со всех сторон обложили. Я молча взял журнал, развернулся и пошел к выходу.

– И тебе пора о докторской подумать, – сказал Гарик у меня за спиной.

* * *

Вернувшись в лабораторию, я занялся журналом – сначала неохотно, потому что ощущал себя опоганенным. Дозволенная храбрость – уже не храбрость. Мерзко, когда каждый твой шаг отслеживается, но еще омерзительней, когда все, что ты делаешь, просто равнодушно принимают к сведению. Но в конце концов я увлекся – Шапиро начал с того же, что и я… умные идеи приходят в умные головы одновременно… стоило появиться достаточно сложным машинам… Обидно – Ким все на ощупь осваивал, железо сам собирал, из тех списанных деталей, что я ему притащил. А у них мало того что машины в свободном доступе – покупай не хочу, – так еще и средства для этой экспедиции на Зеленый континент выделили…

Киму я позвонил с улицы, из автомата – полная глупость, раз уж они и так все про нас знают… Сказал ему про Шапиро – он сразу загорелся и затребовал журнал. Я сказал – занесу на днях, сейчас не до этого… и вообще – ты пока сам, ладно?

– Нас накрыли? – сообразил он.

– Вроде того. Васька-то твой как?

– Получше… На глазах прямо… А то ты знаешь, он чихал так, и понос…

– Ладно-ладно, – торопливо сказал я, – потом расскажешь.

Когда я вернулся в лабораторию, позвонила Валька. Голос у нее был виноватый.

– Твой Гарик сегодня приезжал. Ни свет ни заря… – сказала она.

Я хмыкнул.

– Я, кажется, погорячилась.

– Кажется…

– Ты с ним не конфликтуй.

– Да я и не конфликтую.

– Он уж так извинялся… сказал, чтобы я сразу к нему обращалась, если что… он тебя на завотделом продвигать собирается, ты знаешь?

– Понятия не имел.

– Им сверху план спустили. Люди им нужны – на руководящие…

– Понятно.

– Ну хватит дуться, – вспылила она, – я же сказала, что погорячилась.

Теперь она надолго притихнет, подумал я, – раз уж убедилась, что единственным, кого я притащил в наше семейное гнездышко в ее отсутствие, оказался всего-навсего бестолковый родственник доброго и мудрого начальника. В конечном счете я же для нее и старался – вон Гарик какие золотые горы теперь сулит. То, что он меня фактически загнал в угол, я ей говорить не стал – пусть себе радуется.

А еще через полчаса позвонил Себастиан.

– Мне так неловко, Лесь, – начал он с места в карьер.

Я сказал:

– Ладно, проехали.

– Гарик сказал, он все уладил. Это… недоразумение…

– Я же сказал – проехали.

– Тогда я хотел попросить тебя об одном… еще об одном одолжении.

Я прикрыл глаза и вздохнул:

– О господи… Ну что еще?

– Это для Бучко, – пояснил он. – Понимаешь… друг моего родителя держит галерею в Пассаже. Я подумал – если там картину выставить… Это очень престижная галерея, его имя прозвучит, ты понимаешь? Появятся покупатели.

– Я очень рад за Бучко, – сказал я; он мне и вправду понравился. – А при чем тут я, собственно?

– Доминик мне не поверит. Он, когда я живописью занялся, был против – пустое, говорил, дело. Решит, что это опять одно из моих увлечений…

– Он же галерейщик, нет? Искусствовед. Что он – в живописи не понимает? При чем тут я?

– Ты же знаешь, Лесь, как они к авангарду… А ты сумеешь его убедить – люди в таких вещах разбираются.

– Да я ж не художник…

– Художнику он как раз и не поверил бы. Художник – лицо заинтересованное. А ты человек культурный.

Чертов Гарик, подумал я, наверняка ведь слушает… так, значит, они и вправду везде понатыкали своих «жучков»… А я еще, дурак, не верил.

– Себастиан, – сказал я, – а чем ты вообще занимаешься? Ты что, хронически свободен, что ли?

Он удивился:

– Так ведь каникулы…

– Да, – сказал я, – верно. Каникулы.

Худсалон Доминика и впрямь располагался в самом престижном месте города – гигантском торговом центре, накрывшем своим стеклянным куполом целый квартал между проспектом Дружбы и Суворовским бульваром. Выходившие во внутренний дворик многочисленные балконы и галереи соединялись ажурными пролетами мостиков, а то и вовсе мощными встречными воздушными потоками, что позволяло мажорам с их недоразвитыми крыльями испытывать полноценное ощущение полета. Вверх и вниз бесшумно сновали предназначенные для людей кабины из зеркал и стекла – такие просторные, что ими не брезговали пользоваться и мажоры. Меж степенными прохожими раскатывали роллеры – мода, проникшая и в Нижний Город. Мажоры выглядели на роликах гораздо грациозней своих человеческих сверстников – они лихо удерживали равновесие, плавно поводя крыльями.

Тут были выставочные залы, музыкальные салоны, лавочки народных промыслов, кегельбаны, кинотеатры и многочисленные кафетерии – сплошь, разумеется, вегетарианские, но кормили в них действительно роскошно, на любой вкус.

– Сегодня я угощаю, – сказал Себастиан. – Только вот картину пристроим…

Мы пробивались сквозь толпу праздной, нарядно одетой публики…

Себастиан ни с того ни с сего сказал:

– А в Нижнем Городе не так…

– Да ну?

– Я не понимаю… Это из-за того, что… словом, из-за репрессивной политики?

Я ответил:

– Не знаю… Отчасти, разумеется, там не сливки общества селятся… А отчасти и здесь показуха. Сам знаешь, как это бывает: вбухают кучу денег в какой-то проект идиотский, а потом носятся с ним… Пропаганда, да и…

Я замолк, всматриваясь в толпу.

– Ты что, Лесь?

Я покачал головой:

– Не знаю… так, показалось. Ну где там твой худсалон?

Салон Доминика был на третьем уровне, его вывеску украшала эмблема – бледный фосфоресцирующий полумесяц.

Себастиан обрадовался:

– Вот кстати… На картине-то тоже луна… Ее надо будет на витрину выставить.

Мы вошли внутрь, и колокольчик над дверью отозвался мелодичным звоном.

Доминик оказался немолодым солидным грандом, одетым с артистически небрежным шиком.

– Милости прошу, сударь, – обратился он ко мне, видимо приняв меня за потенциального покупателя. И тут же скис, увидев маячившего за моей спиной Себастиана.

– Добрый день, старший, – жизнерадостно сказал тот.

– Добрый день, – ответил Доминик, видимо примирившись с неизбежным. – А это кто с тобой? Опять художник?

– Нет, – сказал Себастиан, – это мой друг, Лесь. Он биолог… Он в Технологическом центре работает, верно, Лесь.

Я кивнул.

– Он вам еще не очень надоел? – участливо спросил Доминик.

– Нет, – ответил я. – Отчего… Забавный малый…

– Вечно у него идеи какие-то завиральные… с живописью этой…

Я подумал, что для владельца салона Доминик относится к живописи несколько скептически.

– Ему картину подарили, – пояснил я, – Бучко, совладелец галереи «Човен», знаете такого?

– Что-то слышал, – неопределенно отозвался Доминик.

– Ну, парню лестно стало. Теперь он вроде как ее прославить решил…

– У меня повесить хочет, – проницательно заметил Доминик, – а выставочная площадь у меня, между прочим, небесплатная… Тут знаете сколько один квадратный метр стоит? – Он вздохнул. – Как по-вашему, он хоть приличный художник, Бучко этот?

Я твердо сказал:

– Без сомнения. Я в живописи не разбираюсь, но даже я понимаю – тут что-то есть. Колорит…

– Колорит… – задумался Доминик. Он отошел на два шага и, по птичьи склонив голову набок, стал рассматривать картину – на лице его было отстраненно-профессиональное выражение. – Да, пожалуй… В этом примитивизме и впрямь что-то есть, как по-вашему?

– Наитие, – сказал я самым своим академическим тоном, – озарение… инсайт… Бучко видит не форму вещей – он видит их суть… не физику, а метафизику… понимаете, о чем я?

– Кажется, да, – неуверенно отозвался хозяин.

Себастиан за моей спиной тихонько подпрыгивал на месте. Я, не оборачиваясь, пихнул его локтем. Он охнул и замер.

– Пожалуй, – сказал Доминик, задумчиво глядя на стену за стойкой, – если повесить его сюда…

– В витрину, – торопливо подсказал Себастиан.

– Там он сразу бросится в глаза, – согласился я, – нешаблонно, все такое.

– Пейзаж я поставил, – грустно произнес Доминик, – так на него никто и не смотрит. Даже гранды… А ведь хороший пейзаж – дерево выписано листик к листику… точь-в-точь как настоящее.

– В том-то и дело… – я многозначительно покачал головой, – в том-то и дело…

Доминик взял картину и направился к витрине, осторожно пробираясь между причудливыми напольными вазами. И тут в глаза мне ударил ослепительный свет.

Я не успел ничего понять – и все же изо всех сил дернул Себастиана за крыло. Тот пошатнулся и упал под массивный стенд из красного дерева, на котором были распялены куски разноцветного батика. Взрывная волна, распахнув массивную дверь, отбросила меня за прилавок, и, уже упав навзничь, я видел, как трескается крытый купол и медленно-медленно, становясь на ребро, падают вниз осколки стекла.

Словно опускаются на дно.

На самом-то деле все случилось в одно мгновение. Стекло в витрине подалось внутрь, рассыпалось мелкими блестками и веером разлетелось по салону, втыкаясь в накренившийся стенд сотнями блестящих игл. Ажурный мостик напротив галереи лопнул, и над балконом повис, покачиваясь, искореженный скелет арматуры, а сверху, лупя по уцелевшим перекрытиям лопнувшими тросами, стремительно падал лифт, и там, в нем, металось, билось о прозрачные стены что-то пестрое.

И над всем этим заливался заходящийся женский плач.

Грохот все еще раздавался – но это уже было эхо взрыва, сверху падали какие-то обломки, что-то взрывалось в магазинчиках и кафе, фонтан на первом этаже превратился в облачко пара.

Я осторожно поднялся. Глаза запорошило осыпавшейся штукатуркой, и какое-то время я тер глаза, смаргивая слезы. Доминик лежал в витрине, неловко раскинув крылья. Из горла у него торчал обломок стекла, и лунный мажор на картине был залит кровью.

Себастиан медленно выбирался из-под покосившегося стенда.

– Что это было? – Он оглушенно помотал головой.

Я сквозь зубы сказал:

– Похоже на бомбу…

Тут он увидел тело:

– Старший! – Он потряс Доминика за плечо, потом в ужасе уставился на измазанные в крови растопыренные пальцы. – Лесь, он…

– Да…

– Но как же… – он озирался, не в состоянии осмыслить случившееся, – почему?

– Откуда я знаю – почему.

Он скорчился и застыл, прижав руки к животу. Господи, подумал я, он же сейчас вырубится.

– У тебя шок, – сказал я, – уходи. Нужно выбираться. Тут сейчас опасно – могут начаться пожары.

Тогда, подумал я, весь Пассаж превратится в гигантскую душегубку. Часть выходов и так наверняка завалило, остальные забиты обезумевшими людьми и мажорами.

– А ты?

Я сдернул со стенда пестрые тряпки:

– Пойду вниз. Наверняка кто-то еще нуждается в помощи. А ты иди… и позвони родителю, пока он там с ума не сошел.

– Нет, – твердо сказал Себастиан, – я побуду тут. С Домиником… Одного нельзя, не положено. Зачем это, Лесь? Зачем?

Я молча пожал плечами.

Если бы Себастиан не завел тот разговор про Нижний Город, я, пожалуй, не обратил бы внимания – и даже теперь не был уверен, действительно ли в нарядной толпе мелькнула та женщина, с которой я столкнулся в церкви? Сейчас-то она была одета и причесана, как преуспевающая горожанка, но ошибиться трудно – она была очень красива. Невероятно красива.

* * *

Домой я добрался только за полночь. Вся одежда была перемазана задубевшей, высохшей кровью – я содрал ее, кинул в бак стиральной машины и в одних трусах уселся перед телевизором с банкой пива в руках – переодеваться сил уже не было. Тут же позвонила Валька, совершенно обезумевшая, – похоже, она пыталась прозвониться последние часа четыре, не меньше, с тех пор как сообщения о взрыве впервые появились в сводках новостей. Я сказал ей – со мной все в порядке.

– Но где же ты был? – надрывалась она.

Чтобы не слишком пугать ее, я сказал, что был на призывном пункте: нас мобилизовали – всех, у кого начальная медицинская подготовка. Слишком много жертв, «скорая» не справлялась.

Жертв и впрямь было много.

Я включил телевизор; обычно после двенадцати идет какой-нибудь симфонический концерт по Первому да унылый сериал по Второму, но сейчас все каналы были забиты новостями, сводки следовали через каждые полчаса, но толком так ничего нового я не узнал – то ли в действительности ничего не известно, то ли информацию засекретили. С них станется, подумал я, хотя шила в мешке не утаишь: Пассаж все-таки, центр города, а число жертв перевалило за две сотни – из них по меньшей мере половина мажоров, а некоторые останки до сих пор не могут опознать.

После первых выпусков, в которых сквозила растерянность и факты подавались без всяких комментариев, последовали первые официальные заявления – даже на Втором канале их читал мажор, а не человек, что само по себе подчеркивало их официальность. Пока никто не взял на себя ответственность за взрыв, сказал он, но устройство было слишком мощным, чтобы считать случившееся в Пассаже делом рук какого-нибудь одного маньяка. Взрывчатку, понятное дело, используют на строительных работах, но о фактах хищения за последнее время ничего не известно, да и речь шла не просто о взрывчатке, а о бомбе с часовым механизмом; взрыв произошел в конце дня, когда Пассаж переполнен, и это отнюдь не случайно.

Я провалялся в постели дольше обычного, но торчать дома в одиночестве было совсем уж тошно. Позвонил Киму – его не было… Должно быть, ушел по вызовам.

К утру ничего не прояснилось. Разве что сказали, что все выходы из города перекрыты, на мостах и трассах стоят кордоны, а речной вокзал оцеплен. Насколько я понял, Нижний Город оцепили тоже. Может, им все же что-то известно?

Я включил приемник – хотел послушать Америку, но ее глушили, как давно уж не глушили.

Дело шло к полудню, когда я все же собрался в институт. Но по пути к остановке меня перехватил Себастиан.

Выглядел он паршиво – даже хуже, чем вчера, хотя тогда казалось, хуже и невозможно.

– Можно тебя на минутку, Лесь?

– На минутку – можно, – устало согласился я. – Ты нормально добрался?

– Чего? – удивился он, потом сообразил. – Это ты про вчера? Нормально…

Он помолчал, потом уныло сказал:

– Ты знаешь, везде патрули.

– Это утешает.

– Мне пришлось… – Он вновь замолк. Да что же такое с парнем… – Мне нужно с тобой поговорить, Лесь. Очень. Очень.

Я сказал:

– Мне тоже паршиво – не ты один такой нежный. И вообще – может, хватит с тебя приключений? Сидел бы дома…

Вооруженный постовой на перекрестке уже начал подозрительно поглядывать в нашу сторону. Я взял Себастиана под локоть – он даже не попытался отстраниться – и потащился с ним вниз по улице, по направлению к парку… Себастиан нервно хлопал крыльями, распугивая многочисленных голубей.

– Я слушаю.

Ну что ему надо от меня, в самом деле?

– Не злись так, Лесь, – попросил Себастиан, – пожалуйста…

Асфальт блестел, словно его долго и тщательно отмывали от крови, купы каштанов отражались в нем вниз головой.

– Пошли, а то мусор смотрит.

– Мусор? – удивился Себастиан. – Ах да…

– Сейчас все всех будут подозревать. Так что ты хотел сказать?

Себастиан поглядел на меня своими сплошь черными глазами, которые то и дело подергивались мутной пленкой третьего века…

– Лесь, – Себастиан неловко посмотрел на меня, – это не может быть Адам?

– Это может быть кто угодно. – Я остановился и в свою очередь уставился на него. – Погоди… Почему ты так думаешь?

– Он нас ненавидит.

Я вздохнул:

– Себастиан, вас ведь ненавидят очень многие, но далеко не все из-за этого пойдут на то, чтобы взорвать самый людный в городе торговый центр. Ну при чем тут Шевчук, скажи на милость?

– Он… занимается чем-то… нелицензионным… Я видел, как он прятал… какое-то оборудование…

– Какое?

– Не знаю, Лесь. Оно было завернуто – упаковано. Он его у Бучко держал… наверху… потом унес. Он меня… – Себастиан вновь уставился на меня своими глазищами и с трудом произнес: – Я и сам принес ему… он просил… Горелку бунзеновскую… охладитель… Тогда получается, если это он, я тоже виноват. Ты понимаешь?

– Погоди… Он сказал, для чего ему все это?

– Сказал. Что с лекарствами плохо. Поставки урезают. В роддомах сепсис. Что он сам. Пытается.

– Может, оно и так. – Я покачал головой. – Послушай, Себастиан… Ты вообще где учишься?

– На философском, – машинально ответил он, – на первом курсе… только какое…

– Для того чтобы сделать бомбу, вовсе не нужен охладитель. Нужна взрывчатка. Ты же не доставал ему взрывчатку?

– Нет… но… А он сам – не мог?

Все мы в институте проходили фармакологию. Неорганическую химию, впрочем, тоже проходили.

– Кому теперь верить, Лесь? – безнадежно произнес Себастиан. – Я ведь хотел как лучше. Хотел помочь – чтобы люди… без ограничений… чтобы их способности раскрылись! Это же несправедливо – только потому, что мы первые…

Да, подумал я, несправедливо… Сначала вытеснили нас с Дальнего Востока, пастбища все перепахали под плантации корнеплодов, рисовые поля осушили, а потом, когда целые племена, оголодавшие, обездоленные, стронулись с места и хлынули в Европу, явились такими спасителями… Спустились с неба на своих аэростатах… Понятно, как их тогда приняли! И помогли отбить нашествие, помогли построить панцирные машины, и зеркала, и катапульты… Неудивительно, что мы им покорились, – сами просили, чтобы взяли наши земли под крыло… Тогда, согласно официальной истории, и началась эра воссоединения. К обоюдному процветанию…

– Если я скажу об этом… даже родителю… Он ведь арестует Адама – сразу же арестует. Знаешь, что сейчас в высших сферах творится? А как я Бучко в глаза смотреть буду? Особенно если окажется, что он не виноват – Адам!

– Ты что же, предлагаешь мне выяснить, виноват он или нет? Так я прямо подойду к нему и спрошу: «Адам, скажи мне по старой дружбе – не ты Пассаж взорвал?» А он мне так прямо и ответит…

– Но мне-то уж наверняка не ответит, – возразил Себастиан.

Он порылся в кармане и вытащил пластиковый квадратик.

– Это еще что?

– Это пропуск. В Нижний Город теперь нужен пропуск. Я его на твое имя выписал.

Бланк наверняка спер у родителя, подумал я. Ох, наплачется с ним его родитель, как пить дать наплачется.

– Ты меня намерен впутать в какую-то очень неприятную историю, Себастиан.

– Пожалуйста, Лесь! Пожалуйста! Иначе – что мне остается?

Да он меня шантажирует, дошло до меня. Не пойду, он донесет на Адама – и на всех остальных тоже.

– Только руки на себя наложить…

– Хорошо, – устало сказал я, – хорошо. И откуда ты только взялся на мою голову!

* * *

Подол и впрямь был оцеплен – ничего серьезного, но въезд перекрыт шлагбаумом, и у шлагбаума стоят патрульные. Не мажоры, люди – видно, власти все же боялись обострять обстановку, – но все вооружены, все в касках и бронежилетах, при полном параде.

Я предъявил свой пропуск и удостоверение личности. Сказал, что представлял наверху картину из галереи «Човен» и теперь хочу известить владельца, что она пострадала при взрыве.

Меня пропустили. Правда, предварительно обыскали – на предмет оружия, я полагаю.

Бучко, пригорюнившись, сидел за застеленным газетами столом.

– Тебе самогону? – с ходу спросил он.

– Лучше вина, если осталось.

– Зачем – осталось? Целая канистра есть. Недавно заправил.

Я отхлебнул теплого вина, оно показалось мне чересчур кислым.

– Слыхал, чего творится? – вздохнул Бучко. – Говорят, поставят постоянные кордоны – теперь так просто не пройдешь… Хотел бы я знать, какие гады…

– Я там был, – сказал я. – Этот твой… ученичок… потащил твой подарок в салон в Пассаже, хотел выставить…

Бучко слегка оживился:

– И что?

– Нет больше того салона…

Он вновь протяжно вздохнул.

– Еще бы немного, и у меня начали их брать, – грустно сказал он, – а впрочем, хрен с ними… разве они чего понимают. Ладно, будь здоров.

– Тебе того же. – Я поднял стакан.

– Малый хоть цел?

– В шоке…

– Нежные они, – он осуждающе покачал головой, – кишки слабые.

– Брось, не такие уж они нежные. Вон как нас в свое время скрутили – и по сю пору оправиться не можем… А что до малого – так он там сидел с убитым родственником посреди этой кровищи… Я чего пришел? Худо дело, Игорь… Шум поднялся… Малый сказал, Шевчук у тебя держал что-то… Оборудование какое-то…

– Донести хочет, – спокойно проговорил Бучко.

– Хотел бы – уже бы донес. Неспокойно ему, понимаешь? Сам-то ты хоть знаешь, что это?

– Та мелочи это, – буркнул Бучко. – Он лабораторию хотел организовать… фармацевтическую… пока у мажоров допросишься… А я заодно попросил его фильтры мне на змеевик поставить. Он и поставил. А остальное забрал.

– Все равно… Подсудное же дело…

– А мне-то что? Да и потом, Лесь, хотели бы, так давно бы взяли Адама… А ты что, думал, он взрывчатку делает? Нет, он не стал бы. Он же врач, Адась, понимаешь? Он людей жалеет.

– Мажоров-то он не жалеет.

– А чего их жалеть, соколиков? Но Адась никогда не стал бы своих на клочки разносить. Не такой он человек…

Я встал:

– Спасибо, Игорь. Пойду я… Погляжу на эту его… лабораторию…

– Он что, дурак по-твоему? – удивился Бучко. – А впрочем, может, и дурак. Иди взгляни. Он на Петра-Реформатора, десять, живет, Адась-то.

С Днепра дул сырой ветер, небо было серым, с розовыми переливами, точно распахнутая створка раковины-жемчужницы. Начал накрапывать мелкий дождик – теплый, совсем летний.

Домики по улице Петра-Реформатора были низенькие, большей частью одноэтажные, окна начинались чуть не от земли, но за занавесками вполне можно было различить приличную модную мебель, а порою – и хрустальные люстры, которых не постыдился бы концертный зал среднего размера. Зарабатывали в Нижнем Городе не так уж и плохо.

Но к дому номер десять это не относилось. Дверь обшарпана, звонок вырван с мясом. На стене надпись углем «Бей мажоров!», поспешно затертая, но все равно различимая. Откуда-то сверху доносилось приглушенное воркование – я задрал голову: на крыше громоздилась шаткая, покосившаяся голубятня.

Шевчука я застал дома.

Он даже не удивился, увидев меня.

– Проходи, – сказал он торопливо, – в кухню проходи. Я сейчас.

Он нырнул в полутемную комнату, потом вновь появился. Рукава у него были закатаны по локоть, рубашка в мокрых пятнах.

– У жены токсикоз, – пояснил он, – второй раз за сегодня откачиваю… А эти сволочи кордоны поставили.

– В скорую звонил?

– Не едут. Не до того им. Больницы там забиты. До хрена раненых, слыхал?

Я сказал:

– Слыхал. Кто это мог сделать, как ты думаешь?

– Есть у меня одна идея, – сказал он равнодушно.

– Какая?

– А поглядим…

– Не так уж сложно такую бомбу собрать, верно, Адам? И ты бы мог…

Он внимательно посмотрел на меня:

– Кто угодно мог бы. При чем тут я?

– Себастиан рассказывал, он тебе что-то притащил по твоей просьбе.

– Мажор этот? – Он покачал головой. – Так, значит, наш борец за равноправие наложил в штаны и тут же побежал каяться? Так я и думал.

– Никуда он не побежал. Это я тебя спрашиваю, Адам. Чем ты занимаешься, скажи на милость?

Он внимательно посмотрел мне в глаза:

– Что бы я тут ни делал, к взрыву в Пассаже это не имеет никакого отношения. Никакого. Мамой клянусь. Да за кого ты меня принимаешь?

– Сам знаешь, как оно бывает. Когда кого-то так сильно ненавидишь, остальное начинает казаться… неважным. А ты же их ненавидишь, разве нет?

– Ненавижу. – Он устало потер лицо. – Что с того? Да я в жизни не стал бы… Там ведь женщины были… дети…

– Они ж не ваши были. Из Верхнего города. Ты же и их тоже ненавидишь… нас…

– Господь с тобой, Лесь! Ради чего же я все… Нет, это не я. Здоровьем жены клянусь.

– Кто же? Я-то думал, они группу Ляшенко тогда всю взяли…

– Диссиденты? Подпольщики? Нет. Не верю. Такое мощное устройство – я бы знал… до меня дошли бы хоть какие-то слухи… Нет, Лесь, – он покачал головой, – нет. Говорю тебе, тут совсем другое дело. Ты еще вспомнишь… Лесь, это они. Они сами все устроили. Этот взрыв в Пассаже.

– Брось, это на них не похоже. Зачем это им – весь аппарат подавления у них в руках, полиция, армия. Да и кровь они не любят – сам знаешь, они предпочитают тихой сапой… Решиться на такое?

– Тому, кто это сделал, вовсе не надо было смотреть на кровь. Ему надо было только подложить эту бомбу, часовой механизм подгадать к часу пик и удалиться.

– Но зачем? Своих же!

– Чтобы свалить вину на нас. На людей. Чтобы показать, как мы опасны. Мы вырвались из-под контроля, понимаешь? Когда начался технологический бум, мы оказались способнее их – за нами уже трудно уследить. А если мы наберем силу… Вот они и хотят – как в Китае… Они боятся нас. Ненавидят. И боятся. Причина им нужна, чтобы нас прижать. Повод.

– Но Америка…

– А фиг ли нашим та Америка! Пока они там будут расчухиваться, Евразийский союз подпишет договор с Китаем – и что им тогда Америка? Мы числом возьмем!

Столько лет, столько веков гранды держали верх – именно из-за технического превосходства. Но нынешний рывок, похоже, и для них самих оказался неожиданностью. Вот они и испугались – гранды. А человечество, которое традиционно считалось не способным к технике, освоилось гораздо быстрее. Может быть, даже… До меня вдруг дошло, что все последние достижения техники могли быть вовсе не плодами светлого ума родных наших Попечителей… А вся система лицензирования введена вовсе не для того, чтобы окорачивать особенно бесталанных обезьянок, которые вилку от штепселя втыкают известно куда, а…

Чтобы отлавливать все новейшие разработки, которые, точно искры гигантского пожара, вспыхивают то тут, то там… по лицензированным Центрам и полузаконным домашним мастерским…

– Так чем ты тут занимаешься, Адась?

Шевчук потер лицо:

– Лаборатория это. Опытная. Ну не совсем лаборатория, так… Не хочу я ее лицензировать, понятное дело, – да и не дали бы они мне лицензии, сроду не дали бы. Сам знаешь, как оно… Антибиотики уже полтора десятка лет как известны, а широкого производства так и не наладили – боятся. И чего – мол, дурь мажорская налево будет уплывать? Нет, милый мой… Смертность понизится – в том числе и детская. Больше нас будет, вот чего они боятся. Так что хватит от них зависеть, Лесь. Мы и сами не хуже. Сколько мажор в институте занимается? Восемь лет? А нам до четырех урезали. Так наши за эти четыре… Спохватятся они, так поздно будет – мы уже такое…

– Убрал бы ты ее, лабораторию эту свою, свернул… от греха подальше.

– Уже, – рассеянно отозвался он.

Из комнаты донесся неразборчивый женский возглас; Шевчук насторожился:

– Извини… мне не до того сейчас, ладно?

Он развернулся и поспешно направился обратно в комнату. Я остался в кухне. Здесь было не то что грязно – скудно. Обшарпанные стены осыпаются лоскутами какой-то гнусной зеленой краски, на полке, застеленной газетой, громоздится стопка фаянсовых тарелок с отбитыми краями, из крана ржавой струйкой льется вода. Человечество он облагодетельствовать хочет, подумал я в раздражении, хоть бы раковину дома починил… и сам устыдился своих мыслей – какие-то они были снисходительные, мажорские мысли. Из комнаты доносился острый запах корвалола.

– Может, помощь какая нужна? – крикнул я.

– Нет, – приглушенно отозвался Шевчук, – не надо. Ты это… иди, ладно? А что до террористов всяких – ты их в другом месте ищи.

Я вздохнул и направился к двери.

– Захлопни ее, и дело с концом, – сказал Шевчук за моей спиной.

…По крайней мере, Себастиан может успокоиться, подумал я, – почему-то я поверил Шевчуку. Чем бы он там ни занимался, никакого отношения к взрыву в Пассаже это не имело. Я брел по горбатому Андреевскому спуску, где, несмотря на мелкий дождь, было довольно много прохожих – лица чуть более возбужденные, чем обычно, голоса чуть более громкие, словно вчерашние события открыли какие-то скрытые клапаны. Последний раз крупные беспорядки на Подоле случились лет пятнадцать назад – я тогда был еще подростком, а телевизоров не было вовсе. Только три канала радиовещания и слухи… самые разнообразные, страшные слухи… Слухов-то и сейчас хватает, подумалось мне…

Ляшенко, по официальной версии, готовил серию таких взрывов – чтобы дестабилизировать обстановку, спровоцировать прогнивший режим на непопулярные меры и под шумок прибрать власть к рукам, разумеется. Но Ляшенко арестован… Организация разгромлена – у них с самого начала не было никаких шансов…

Резкая трель милицейского свистка резанула мне уши, и я машинально обернулся, ища Себастиана…

Это, разумеется, чистое наваждение – просто что-то там творилось, у пропускного пункта… Здесь толпа была еще гуще, у кордона скопилось достаточно возбужденных людей; кого-то – из тех, кто возвращался на Подол с ночной смены в Верхнем городе или просто шел к родственникам, – не пускали внутрь, кого-то, напротив, не выпускали… Люди в мундирах прочесывали толпу, их толкали, мешали продвигаться… О господи, сообразил я, да они кого-то ищут!

Она буквально врезалась в меня – иначе бы я ее не узнал; сейчас она походила на любую жительницу окраин: белый платок надвинут на лоб, молодое тело скрыто бесформенной кофтой. Кофта была темная – я скорее почувствовал, чем увидел, что на плече у нее расплывается горячее пятно.

Ее пальцы вцепились мне в локоть, белое лицо – белее платка – оказалось совсем рядом.

Через руку у нее была перекинута грубая шерстяная кофта – что-то уперлось мне в бок, металлическое, холодное.

– Идите рядом, – выдохнула она.

– Хорошо. – Я понимал, что она на грани, и старался говорить как можно ровнее. – Уберите пушку. Я вас не выдам…

Она поколебалась секунду, но ощущение холодного ствола под ребрами исчезло. Лишь теперь я понял, что она цеплялась за меня из последних сил, – по той тяжести, с которой она навалилась мне на плечо.

Мы неторопливо двинулись вниз по склону – обычная супружеская пара, застигнутая врасплох непонятными событиями этого недоступного пониманию мира.

Тропинка круто сворачивала к докам, растрепанные плакучие вербы заслоняли нас от пристальных взглядов патрульных.

Она начала вырываться – очень слабо, видимо из последних сил. Я придержал ее за локоть:

– Спокойнее…

– Это дорога в доки, – она отчаянно мотнула головой, так что уголки платка взметнулись, точно белые крылья, – мне туда нельзя… Патрули…

За спиной раздался пронзительный свист. Она вновь отчаянно рванулась, пытаясь освободиться.

– Спокойнее, – повторил я, – я тут рос… Здесь где-то должен быть старый водосток… если его не замуровали…

Кирпичный зев водостока зарос бурьяном так, что я его чуть не пропустил. На полу скопилась грязная застоявшаяся вода.

– Сюда, – сказал я.

– Шевчук, – пробормотала она почти отстраненно, – мне нужен Шевчук. Я видела – вы от него выходили…

– Вам нужен врач, – согласился я.

– Шевчук… он не выдаст…

– Я приведу Шевчука. Попробую.

Водосток резко забирал вверх, еще двести метров – и разлом, из которого бил мутный дневной свет. Мы когда-то играли здесь в защитников Новоградской Крепости – последнего вольного города, человеческого города, осмелившегося противостоять Объединенной Империи. Была такая легенда, что их не истребили совсем, а они ушли в подполье, в катакомбы, и выйдут, когда в них появится нужда.

Я осторожно высунулся в разлом – поблизости было пусто. Худая черная кошка шарахнулась в сторону. Помог выбраться своей спутнице – она еле шла, слепо цепляясь за мою руку… Какое-то время мы шли пригнувшись, прячась за давно не стриженными куртинами, потом пересекли сквер, и я вновь оказался в начале своего пути. Расписанная причудливыми узорами стенка, карниз… Еще полчаса назад Бучко был дома.

Я позвонил в колокольчик.

* * *

– Хорошенькое дело, – грустно сказал Бучко.

Дверь в кладовку была открыта, на полу валялись окровавленные тряпки.

Ей не поможет никакой Шевчук, подумал я. Она потеряла слишком много крови.

– Скорее, – пробормотала она сквозь зубы.

– Сейчас.

Я подставил окровавленные ладони под хлипкую струйку из рукомойника. Рану я ей перетянул – вот, собственно, и все, что я мог сделать. Шевчук вряд ли сделает больше.

Бучко печально покачал головой:

– Она ж убийца, Лесь. Что ты с ней возишься?

– Потому что я хочу знать, что происходит на самом деле. А разве ты не хочешь?

– Еще чего! – отрезал Бучко.

Я выглянул в окно. Переулок был пуст, – должно быть, все столпились около кордона.

Женщина сидела – скорее, лежала – на полу у стены. Я подсунул ей под голову свернутую куртку. Движение худых смуглых пальцев было слабым, почти незаметным, но я понял и наклонился над ней.

– Аскольд… – сказала она еле слышно.

– Что – Аскольд?

– Это он… Роману побег… если я…

– Что это она несет? – удивился Бучко.

– Похоже, она из группы Ляшенко. Видно, ей сказали, что Роману устроят побег, если акция удастся.

– Роман сам должен был… – Глаза у нее заволокло мутью, и они до странности напоминали глаза Себастиана. – Все уже было… Но он остановил операцию… в последнюю минуту… тогда они пришли и…

Я еле удержался, чтобы не встряхнуть ее.

– Дальше…

– Взяли группу… Только мне удалось бежать… Так я думала…

– Он дал вам уйти?

– Получается, так, – подтвердила она. – А потом нашел меня… Я сделала все, как он сказал. Все. А он…

– Расправился с вами.

– Попытался. – Она на миг вздернула голову, в глазах блеснул огонь. – С тем его человеком я сама расправилась…

Огонь погас, она откинулась к стене и недоуменно произнесла:

– Он же был на нашей стороне…

А Шевчук-то прав, подумал я, он-то сразу понял. Ненависть делает человека зорким.

Бучко растерянно поглядел на меня:

– Что-то я не просек…

– Все очень просто, Игорь, – пояснил я. – Аскольд исподволь готовил себе рычаги для захвата власти. Это он прикармливал группу Ляшенко. На какой-то момент их интересы совпали. Ляшенко, должно быть, готовил серию таких терактов…

– Зачем?

– Кто их поймет? Может, чтобы дестабилизировать обстановку…

Женщина пошевелилась:

– Вынудить их… на репрессии… пусть бы показали свое… истинное лицо. Тогда люди поймут – даже такие соглашатели, как вы. С ними нельзя сотрудничать. С ними можно только бороться.

– Да что там у них, у народовольцев, – пожал плечами Бучко, – одни идиоты, что ли?

– У них какая-то своя логика… Но потом Ляшенко, должно быть, все же заподозрил, что его используют… И отменил акцию. Тогда Аскольд напустил на них охранку. Боюсь, что… Нас ждут тяжелые времена. Аскольд рвется к власти. А для этого ему нужно убедить оппозицию, что люди – опасны… Или стали опасны – теперь, когда технологии вырвались из-под контроля. Он подгребет под себя весь аппарат подавления – под свой новый комитет. Армию, полицию, все…

– А… как же мы? – растерянно спросил Бучко.

– Что – мы?

– Прижмут. – Бучко щедро плеснул в стакан самогону из заветной бутыли и закусил перышком лука. – Точно прижмут. На вегетарианство переведут… Говорю тебе, Лесь, под Фастовом эшелоны пустые вторые сутки стоят – кум своими глазами видел… Они туда весь скот сгонят и вывезут… А нас на силос посадят…

Женщина беспокойно пошевелилась. Грязное окно было сплошь в потеках дождя, гул толпы у кордона долетал неясный, смазанный, точно шум прибоя.

Я медленно сказал:

– Игорь… Это не для скота вагоны…

Бучко застыл со стаканом в руке:

– Что?.. Всех?

– Ну, скорее всего – Нижний Город… Наверняка его потому и оцепили. Потом, Аскольд же не дурак – одновременно надо бить. Со всех сторон. Сейчас в губерниях вспыхнет – везде, где он дурачков этих прикармливал… Париж… Берлин… везде… пройдет волна терактов, потом найдут виновников… Сам знаешь, как оно делается… И кто докажет… Истинных соучастников он же уберет – уже убирает. Господи, да ее любой ценой спасти нужно! Беги за Шевчуком, Игорь! Пусть все тащит, что там у него, – антибиотики? Кардиостимуляторы? И поскорее…

Вот он, его звездный час, Шевчука… Вся его жизнь, вся незадавшаяся карьера – все для того, чтобы один-единственный раз оказаться в нужном месте в нужное время…

– А ты? – нерешительно спросил Бучко.

– Нам нужен кто-то, кто бы смог прикрыть ее от людей Аскольда.

Гарик, подумал я. Гарик входит в Опекунский совет – он же Попечитель Округа. Их Аскольд прижмет в первую очередь – при новом порядке прежние структуры будут просто не нужны. Должно быть, среди мажоров тоже нет единодушия – иначе Аскольду не понадобилась бы та кровавая баня в качестве наглядного пособия. Господи боже, никогда бы не подумал, что Гарик может оказаться спасителем человечества…

– Давай, Игорь! Шевелись!

– Кого ты собираешься сюда тащить? – недовольно спросил Бучко. – Мажора? Мало мне неприятностей…

– Люди Аскольда не лучше. – Я нагнулся было к своей куртке, но побоялся тревожить женщину; глаза у нее совсем закрылись. Я положил пальцы ей на запястье, пытаясь прощупать пульс… слабый пульс… паршиво… – Он своих гвардейцев уже несколько лет прикармливает. Думаешь, они тебя пожалеют?

Бучко резко повернулся на каблуках и кинулся вниз по лестнице. Женщина вдруг открыла глаза:

– Выдаст… меня… – Она с трудом выталкивала слова вместе с дыханием.

– Нет, – сказал я мягко, – он приведет Шевчука.

– Выдаст… – Она снова прикрыла глаза. Что-то легло мне в ладонь, крохотное, точно коробок спичек. – Это вам… посольство…

– Что?

– Американцы… пусть они… тут все… записи переговоров… Еще Роман…

На ладони у меня лежала кассета… магнитная кассета. Я и не знал, что подобное возможно, – она была такая маленькая.

На миг в ее взгляде блеснул прежний огонь.

– Наша… Это мы сами…

Должно быть, у них и впрямь были свои мастерские, подумал я. И свои конструкторы.

– Хорошо, – сказал я, – хорошо. Я попробую.

Я спрятал кассету в карман. Территория посольства отлично охраняется – причем с обеих сторон. Но сейчас я готов был обещать что угодно – ей нельзя волноваться…

Дверь хлопнула. Я оставил раненую и выглянул в коридор – но это вернулся Бучко.

– Собирается, – пробурчал он, торопливо поднимаясь наверх. – Ну что она?

– Еще держится. Побежал я, Игорь…

– Не нравится мне это, – мрачно сказал мне вслед Бучко, – ох не нравится!

* * *

У кордона уже творилось черт знает что – толпа напирала с обеих сторон, а люди Аскольда, благоразумно защищенные шлемами и нагрудниками, удерживали ее, растянувшись двойной цепью. Пока еще в ход не пошли ни камни, брошенные из толпы, ни дубинки патрульных, но, похоже, ждать осталось недолго. Беспорядки могли вспыхнуть самопроизвольно – а может, Аскольд подогрел их, распустив слухи… кто теперь знает?

Я пробился сквозь толпу – кто-то ощутимо двинул меня кулаком в спину; я уже был чужаком, был оттуда, сверху, – и, очутившись у пропускного пункта, полез в карман за пропуском. Наткнулся на кассету и похолодел, наконец извлек пластиковую карточку и протянул ее патрульному.

Тот кинул на нее рассеянный взгляд и посторонился.

Я прошел мимо с равнодушным, отсутствующим лицом. Спокойно, говорил я себе, спокойно, не торопись…

– Эй! – окликнул патрульный.

Я обернулся.

– Мой вам совет, – сказал тот негромко, – держитесь отсюда подальше…

Я печально сказал:

– Уже понял.

С внешней стороны кордона толпа была меньше – и напирала она не с тем энтузиазмом. Я легко выбрался наружу – и вздрогнул, когда кто-то судорожно вцепился мне в локоть.

И тут же облегченно вздохнул:

– О господи! Себастиан.

И он все это время околачивался тут, поджидая меня: я же проболтался на Подоле больше двух часов…

– Ну что? – Он уставился на меня лихорадочно блестевшими глазами.

Мне потребовалось время, чтобы сообразить, о чем это он…

– Ах это… Все это ерунда. Шевчук совершенно ни при чем.

– Точно?

– Абсолютно точно.

Я-то мог сказать это с полной уверенностью. Должно быть, и он это почувствовал, потому что явно расслабился.

– Тут такое творится…

– Да, – сказал я, – творится… Послушай, Себастиан…

Я двинулся вверх по улице, он тащился за мной как привязанный.

– Хочешь помочь нам? Людям? Действительно помочь?

– Конечно! – пылко сказал он. И вдруг насторожился. – Если это не…

Здорово же он сам себя напугал…

– Не противозаконно? – услужливо подсказал я.

– Да… нет… Просто я не хочу, чтобы кто-то еще пострадал…

Куда уж больше, подумал я. А вслух сказал:

– Никто и не пострадает. Напротив… Если удастся, ты предотвратишь преступление. Против человечества.

– Преступление Против Человечества!

Я отчетливо услышал, как он это произнес – каждое слово с большой буквы. Господи, подумал я, да он же еще совсем мальчишка… Ну ладно, не совсем мальчишка… Все равно…

– Мне случайно удалось раздобыть кое-какие очень серьезные материалы, – я говорил спокойно, стараясь сбить с него этот избыточный аффект, – их нужно передать в американское посольство. Сам я не могу – нужно кое-что сделать… Да и шансов у тебя больше.

Он задумался. Видно, пришел в себя и сейчас прикидывал варианты. Мажору легче связаться с посольскими, чем человеку, – какое-нибудь общество Евразийско-Американской дружбы или культурный центр, куда людям путь, в общем, заказан…

– Пожалуй… Да, наверное, это возможно. А кому передать?

– Все равно кому. Хоть мажору, хоть человеку. Не важно.

Надеюсь, у них найдется оборудование, чтобы прослушать эту пленку, – говорят, у американцев такая техника, что нам и не снилась…

Я вложил ему в ладонь кассету:

– Тогда действуй.

– А… что там? – недоуменно спросил он.

– Не важно. Ты просто передай, и все. Но сам… не через кого-то, сам. Американцу. Понял? Не нашему – только американцу! И не говори никому.

– Да я понял.

– Надеюсь.

Он помолчал. Потом спросил:

– Это и правда так важно?

– Да, – устало согласился я, – правда. Ну, беги – не нужно, чтобы нас видели вместе…

Он так и рванул – аж крылья захлопали. А я поспешил в Центр. Хоть бы Гарик был еще там, – может, его вызвали в какие-то высшие инстанции, раз такое творится. Шевчук мне этого не простит – навести на них контору… Ладно, потом разберемся. Если будет время…

* * *

– Ты выдвигаешь очень серьезные обвинения, – сказал Гарик.

Окна в помещении были заклеены липкой лентой – крест-накрест. Они что ж, ожидают еще взрывов? Аскольд их припугнул?

Я сказал:

– Еще бы… А как бы ты поступил на моем месте? Позволил бы тащить себя на бойню?

Он пожал плечами:

– Пока еще я на своем… А если это провокация?

– Тебе решать, Георгий. Тем более есть доказательства.

– Эта пленка? А где она – у тебя?

– Разумеется, нет. Не такой я дурак. Я передал ее американцам.

– Что? – Гарик явно заинтересовался. – В посольство?

– Ага.

– Ну и глупо… – сказал он без должной уверенности в голосе. – Пленка может быть подделкой… От них всего можно ожидать, от этих бандитов, – это ж нелюди.

Сам-то ты кто? – чуть было не спросил я. Но сказал только:

– Эта женщина… если она еще жива… допросите ее.

– Сдаешь ее мне, значит? – ядовито спросил он.

– Лучше тебе, чем Аскольду. Какой у меня выбор?

Как всегда, – подумал я, – как всегда: между большей и меньшей подлостью.

Он молчал. Потом стал накручивать диск телефона – я ждал, прикусив губу. А если я ошибался и он под крылом Аскольда? Тогда все… конец…

Но он сказал:

– Машину к подъезду. Шофер свободен – я поведу сам. – И уже мне: – Ладно. Поехали.

…Я забрался в машину. Какое-то время Гарик рулил молча, потом повернулся ко мне:

– Так что вы там, из Аскольда какого-то палача народов сделали?

Я пожал плечами.

Он задумчиво сказал:

– То, что он предлагал… казалось разумным… В сущности, попечительские комитеты действуют нескоординированно… Порою вас прижимают из личных амбиций, из каких-то частных соображений.

– Он сосредоточил в своих руках слишком большую власть.

– Сама по себе власть еще не катастрофа. Вспомни, при Петре… Самодур? Самодержец, милый мой! В сущности, он же тогда положил начало Евразийскому Союзу.

– А сколько народу он положил, ваш Петр?

– Так он же грандов не меньше, чем людей, прижал.

Я сказал:

– Это, разумеется, говорит в его пользу…

Гарик, казалось, не слышал.

– Я сам за Аскольда голосовал. Хотя мой комитет по его плану следовало упразднить… Он ратовал за самоуправление – по крайней мере, местное, за централизацию…

– Я не хочу централизованно отправляться в резервацию. Чтобы как в Китае? Нет уж, спасибо!

– Да откуда ты знаешь, как оно там, в Китае? Никто же наверняка не знает.

– Вот это, – сухо сказал я, – меня и беспокоит.

Он покачал головой:

– Знаешь, что меня поражает? Чуть ли не тысячу лет живем бок о бок, а кое-где и больше – и что? Чуть обстановка обостряется – мы виноваты! Террористке, бабе этой истеричной, ты поверил. Что ты из нас захватчиков делаешь? Завоевателей? А то не знаешь, как оно было. Да предки ваши, чтобы от набегов спастись, сами к нам на коленях приползли – приходите, мол, правьте! Детей своих продавали… да что там продавали – подкидывали, чтобы лишний рот не кормить…

– Хватит, Гарик. Нечего тут мне пропагандировать. Без того тошно.

Высшее существо он из себя корчит… Благодетеля. Господи, да если бы не этот их странный облик – не помогли бы им никакие аэростаты… Ничего бы не помогло. Вырезали бы, они бы и пикнуть не успели…

Машина притормозила у кордона. Толпа почти разбрелась – словно кто-то резко повернул выключатель. Лишь с той стороны оцепления бродили возбужденные, затянутые в черную кожу подростки. Патрульные демонстративно их игнорировали. Дождь кончился, солнце уже садилось, и деревья на углу, казалось, были охвачены пламенем. Вода была как жидкое золото, мосты, перекинутые над Днепром, растворялись в этом огне.

Гарик опустил боковое стекло и высунулся наружу, но патрульные уже расступились, увидев номера.

– Куда теперь? – спросил он, выруливая на середину горбатой мостовой.

– К «Човену».

– А… – Он укоризненно покачал головой. – Опять этот Себастиан.

– Да ни при чем тут Себастиан. Он и не знал ничего.

– Надо же, – проговорил Гарик недоверчиво.

Улочка была слишком узкой, чтобы шикарный автомобиль Гарика мог протиснуться, – мы оставили машину на углу.

Только бы она была жива, подумал я, говорят, Шевчук чудотворец, замечательный врач, но он же не всесилен.

У двери, ведущей в галерею, мы остановились.

На улице было пусто – она никогда не была особенно оживленной, но сейчас даже окна закрыты наглухо. Занавески повсюду задернуты.

– Ну? – сказал Гарик.

Я молчал.

Дверь в галерею была заперта, и на замке красовалась большая сургучная печать.

* * *

– Они успели раньше, – сказал я уныло. – Люди Аскольда.

– Похоже на то. – Голос Гарика звучал невыразительно.

Я ударил ладонью по двери. Деревянная панель отозвалась мягким гулом.

– Шевчук… Бучко… они же всех уничтожат! Аскольду не нужны свидетели!

Гарик вздохнул.

– Лесь, – сказал он в этой своей дурацкой манере; терпеливо, точно ребенку, – ты же понимаешь… у меня нет никаких оснований ни в чем обвинять Аскольда. – Он поглядел на меня своими сплошь темными глазами. – Особенно учитывая обстоятельства.

Я молчал. Сначала этот дурачок Себастиан… Потом я сам… Вовлекли в свои игры ни в чем не повинных людей…

– Может… – я перевел дыхание, – может, Шевчук успел… Он тут живет… рядом…

Гарик дернул крылом:

– У меня мало времени, Лесь.

– Говорю, это совсем рядом.

Здесь, на Петра-Реформатора, тоже было тихо – но по-другому, по-обыденному тихо; из канализационного люка верещал сверчок, худая кошка вышла из-за угла, потерлась о мою ногу, но, увидев Гарика, тихо мяукнула и скользнула прочь.

На стук вышла женщина – молодая, моложе Вальки, в грязном халате, который не сходился на животе – она была беременна и беременна заметно. Она мрачно, исподлобья, взглянула на меня, но, увидев Гарика, оторопела и отступила назад. За спиной у нее качалась голая лампочка на шнуре, освещая захламленную прихожую.

О господи, подумал я, она же и не знает… да что я ей скажу…

– Вы, насколько я понимаю… э-э… супруга Шевчука? – произнес Гарик. – Рад познакомиться…

Никогда они не умели ладить с нашими женщинами, подумал я ни к селу ни к городу.

Она молча кивнула, не сводя с него перепуганных глаз.

– Мне бы хотелось знать… – неуверенно продолжал Гарик, но она все пятилась в прихожей, пока не оказалась в дверном проеме, ведущем в комнату; ее расплывшийся силуэт на миг застыл на фоне освещенного квадрата, она обернулась.

– Кто это там? – раздался голос, и, отодвинув женщину, в коридоре показался Шевчук.

* * *

– Ясно, – не глядя на меня, произнес Гарик, – я, пожалуй, пойду.

– Но Георгий… – возразил я нерешительно.

– Мне здесь делать нечего, Лесь.

Он резко развернулся, сел в машину, хлопнул дверцей и укатил. Я остался стоять на пороге.

Мерзко, подумал я, до чего же мерзко.

Шевчук, прищурившись, окинул меня взглядом.

– Что ж, проходи, – сказал он равнодушно.

– Незачем, Адам…

Он пожал плечами.

– Сдать меня хотел? – спросил он все таким же невыразительным голосом. – Мажора приволок… Так я и думал…

– А ты, выходит, успел раньше…

– Выходит, так. – Лицо его выражало одну лишь беспредельную скуку.

– Бучко-то за что? Просто под руку подвернулся?

– Подвернулся… А не прячь террористок… Они начали весь Подол прочесывать – от самых доков. Все равно бы наткнулись. И Бучко бы замели, и меня заодно… Что я должен, за так, из-за какой-то швали собой жертвовать? Или ею? – Он кивнул в сторону коридора. – Ради бандитов этих? Да с какой стати? И что ты так на меня вытаращился, Лесь, не понимаю! Ты ж сам… подсуетился…

– Я спасти вас пытался. Неужто ты не видишь, что делается?

– Понятно что… Душат они нас. А ты думал – найдешь одного добренького, а он тебе леденец на палочке и гражданские права в придачу? Дурак ты, Лесь, ох какой дурак! Надо же, мажора притащил, да еще и удивляешься!

Это он меня обвиняет, удивленно подумал я! И в чем – в коллаборационизме! Ну и ну!

– Нет среди них добреньких, – упрямо сказал Шевчук, – и порядочных нет… Заладил – что делается, что делается! Да как обычно – чуть мы голову поднимем… Тогда мятеж Пугачевский в крови потопили… А я что, первый должен голову под топор подставлять, что ли? Да с чего ради?

– Да кто топил-то? Что, Суворов грандом был? Кто голову Пугачеву рубил – гранды?

– Нет, но они смотрели.

Ты-то чем лучше, подумал я. Как он умудрился повернуть, что я все время оправдываюсь…

– Наши тоже смотрели. Уж такие тогда были нравы… Да и мятеж этот… после него и пошли реформы. Квота в парламенте, образовательная программа – разве нет?

И верно, мы их тогда здорово потрепали. Только перья летели. Тогда они и решили, что добром с нами легче будет сладить. А может, их и впрямь комплекс вины допек – когда это у них народники появились? Черт, историю подзабыл…

– Вот они, твои квоты, – холодно сказал Шевчук. – Нет уж, я в эти игры не играю. Они ж именно этого от нас ждут – что мы попрем очертя голову. А у меня одна жизнь, одна-единственная. Другой нет.

– Послушай, Адам, да если Аскольд развернется, ты же первый пострадаешь! Весь Нижний Город! Ты что же, этого хочешь? Я ж остановить его пытался! А как мне еще действовать? Камнями, что ли, закидать?

– Зачем – камнями… – рассеянно произнес Шевчук.

– Ладно, Адась, – устало сказал я, – пустое это… Они вот-вот чрезвычайное объявят и начнут с того, что все нежелательные элементы депортируют. То есть всех с низким ИТ. А мы еще гадали, что такое эта китайская модель…

Но Шевчук уже не слушал. Он, глядя в одну точку, начал медленно сползать по стенке и уселся на корточки, обхватив голову руками.

Я уж было думал, что наконец-то до него дошло, что к чему, но тут он сказал в пространство:

– Черт, как не вовремя!

Про меня он, казалось, забыл.

Не понимаю я его… и раньше никогда не понимал… Я как-то позабыл, за давностью лет, только теперь вспомнил – мы тогда его… побаивались.

– Ладно, – сказал я. – Пойду, пожалуй.

Почему, думал я, бредя по Андреевскому спуску, ну почему на одной планете должны были возникнуть два разумных вида? Что – одного мало, что ли? Как ни стараемся – они ведь тоже стараются, и не меньше нашего, – все время упираемся в противостояние, то скрытое, то явное… Неудивительно, что в конце концов у одного из заклятых друзей возникло искушение расправиться с соперником – бессознательный, чисто биологический импульс, который на сознательном уровне может объясняться политикой, государственной необходимостью, просто жаждой власти… да чем угодно…

И что мне теперь делать?

Пожалуй, спокойней всего будет отсидеться в деревне – не очень-то я обожал Валькину маму, да и она меня тоже, поскольку считала выскочкой и чистоплюем, но в конце концов притерпимся… Если Себастиану и впрямь удалось передать американцам ту пленку, Аскольду придется слегка притормозить, продемонстрировать свою благонамеренность и либерализм, а там, возможно, наберут силу те подспудные течения, которые всегда формировали политику в мажорской элите, вынося на поверхность лишь сухие сводки официальных бюллетеней и безликую информацию в теле- и радионовостях.

Что-то в Верхнем Городе было не так, и прошло несколько минут, прежде чем я сообразил, что транспорт не ходит. Сновали лишь машины с номерными знаками Опекунского совета.

Потому я добрался домой, когда совсем стемнело. И, уже подходя к дому, понял, что в квартире кто-то есть; окно, выходящее на улицу, светилось.

Господи, подумал я, Валька! До нее, видно, дошли какие-то слухи, и она, вместо того чтобы дождаться меня, рванула в город.

Я бегом пронесся по лестнице и несколько секунд тыкал ключом в замочную скважину, потому что никак не мог попасть. Освещена была только гостиная – в кресле у телевизора кто-то сидел.

– Черт бы тебя побрал, Себастиан, – устало сказал я.

Он виновато захлопал глазами:

– Я тебя напугал, Лесь? Извини.

– Ты где взял ключ?

– Мне вахтер открыл. Я его попросил, и он открыл.

– Ах да, конечно…

Не такой дурак наш вахтер, чтобы отказать мажору – да еще в нынешнее смутное время.

– Тебе звонил какой-то Ким.

– Ясно, – сказал я устало.

Нужно будет перезвонить ему, подумал я, хотя бы намекнуть, что происходит. Лучше бы он так и остался в своем Новосибирске – пока волна докатится до провинции… Хотя опять же китайская граница под боком…

– Я передал пленку. – Он оживленно пошевелился в кресле. – Это было не так-то легко… Меня и не подпустили к посольству, представляешь? Но я вспомнил, что один мой однокурсник сейчас стажируется в «Известиях», а там при них американец из Си-эн-эн – он телетайп обслуживает. Ну, я и…

– Корреспондент?

– Ага.

– Это хорошо. Что ж, поглядим. Может, и выгорит.

Я прошел мимо него к шкафу, вытащил рюкзак и, разложив его на полу, стал сваливать туда все самое необходимое.

– Ты что же, – удивленно спросил Себастиан, – уезжаешь?

– А чего ты хочешь? Чтобы я дожидался, пока меня в вагон затолкают, как скотину бессловесную? Почем я знаю, может они с Верхнего Города начнут?

Он так и подпрыгнул в кресле:

– Да кто начнет-то?

Тут только я сообразил – он же ничего не знает!

– Я гляжу, на улицах что-то странное творится, – недоуменно сказал он, – ничего не понимаю. Включил тут у тебя телевизор, а там только Первый канал… Говорят, сохраняйте спокойствие…

– Аскольд твой… Борец за равноправие. – Я вздохнул. – Фактически это государственный переворот, Себастиан. Только… легализованный. Для людей настают тяжелые времена.

Он вскочил, вытаращился на меня:

– Эта пленка!

– Там были доказательства. Записи переговоров Аскольда с террористами…

– Я тебе не верю! Да откуда такая техника у обезьянок? – выпалил он.

Я с удовольствием сказал:

– Идиот!

– Прости, Лесь, но…

Я отступил на два шага, заложил руки за спину и насмешливо оглядел его с головы до ног:

– Ах ты, бедняжка! Святая простота! Ты, выходит, и впрямь думал, что все эти новые технологии разработаны мажорами! Думаешь, почему Аскольд в штаны наложил? Почему ваша оппозиция – если она у вас есть – предпочла ему поверить? Да потому, что еще немного – и люди сами возьмут все, что им причитается. Вот вы и всполошились, захлопали крылышками…

– Но если так, то… нужно предупредить хлопцев…

И вправду бедняга….

– Каких хлопцев, Себастиан? Кого ты хочешь предупреждать? Бучко арестован. За укрывательство раненой женщины – единственного человека, который мог бы свидетельствовать против Аскольда. Кстати, по доносу Шевчука. Так что, полагаю, Шевчук вполне может позаботиться о себе сам… Зря ты, как видишь, волновался, он оказался вполне благонамеренным гражданином.

– Бучко арестован? – выдохнул он.

– Я же тебе говорю. Галерея опечатана.

– Что же делать, Лесь? – Он в отчаянии посмотрел на меня. – Что же делать?

– Я пытался уговорить Георгия – знаешь такого? – чтобы он занялся этим делом… тогда у нас еще был бы хоть какой-то шанс. Привел его к Бучко. Но Шевчук меня опередил.

– А теперь?

– Надежда только на твою кассету. Ты и правда ее передал?

– Я никогда не вру! – возмутился он.

Я сухо сказал:

– Что ж, отлично…

Уложил вещи в рюкзак и затянул веревки. Он продолжал следить за каждым моим движением с таким безнадежным видом, что я сжалился:

– Там, на кухне, стоит приемник. Давай поймай-ка «Голос Америки», послушаем, что делается…

Он покорно побрел на кухню. Я приглушил звук телевизора – все равно следующая сводка новостей будет через полчаса… Пока что сводный оркестр яростно исполнял «Патетическую ораторию»…

Себастиан осторожно поставил приемник на журнальный столик.

– Что-то я тут… – сказал он, подкручивая колесико.

– Погоди. – Я отобрал у него радио. – Он берет УКВ. Сейчас…

Мне его как-то под горячую руку переделал Ким, этот приемник.

– Но это же… незаконно…

– Ты что же, совсем дурак?

Он наблюдал за мной молча, с некоторым страхом. Потом виновато сказал:

– Я и правда не думал, что люди… сами по себе… на такое способны.

– Понимаю. Ты готов был бороться за права меньших братьев. Но мы вовсе не меньшие братья, Себастиан. И мы не нуждаемся ни в жалости, ни в снисхождении.

О господи, подумал я, еще как нуждаемся…

Голос с чуть заметным акцентом выплыл из той странной тьмы, где живут радиоголоса, блуждая в эфире, точно призрачные рыбы.

«…И сейчас, после музыкальной паузы, о последних событиях в столице. Обнаружены виновники взрыва в Торговом центре – ими оказались члены радикальной группы под руководством небезызвестного Романа Ляшенко. Главарь террористической организации приговорен к смертной казни – первый подобный казус со времен Новосибирского инцидента. Приговор приведен в исполнение. Объединенное правительство единодушно поддержало жесткие меры по урегулированию ситуации в городе и прилежащих районах, принятые перспективным политиком Аскольдом, – возможно, это означает грядущие перестановки в правительстве и рост влияния клана Палеологов, в последнее время оттесненного враждующими группировками на второстепенные позиции. Прослушайте комментарий нашего политического обозревателя Вячеслава Новгородского…»

И уже другой голос произнес врастяжку: «Дорогие радиослушатели! Наша программа уже обращала ваше внимание на стремительный рост популярности Аскольда – возможно, единственного трезвомыслящего прогрессиста в составе нынешнего правительства. Последние события только подтверждают…»

– Достаточно.

Я выключил приемник.

– Но это… – недоуменно произнес Себастиан, – ведь та пленка попала к ним. Я говорю правду, Лесь. Почему же они молчат?

– Не знаю…

– Ты говоришь, там переговоры Аскольда… Может, проверяют ее подлинность? Боятся обострять отношения?

– Может быть, – я пожал плечами, – а быть может, просто не хотят вмешиваться. Ведь если вдуматься, Аскольд ведет страну к краху – к полному коллапсу: пусть не немедленному… пусть через десять лет… или двадцать… Почему, как ты думаешь, Китай пошел с нами на сближение, когда они столько лет кричали об уникальном китайском пути? Да потому, что оказались в полной заднице, – сколько там людей осталось, в Китае, и все в резервациях, поставляют эти… изделия народного творчества… При нынешнем раскладе Евразийский союз ждет то же самое. Да через полвека у американцев будут такие технологии, что представить трудно – вплоть до межконтинентальных самолетов. Тогда нам, милый мой, никакая дружба с Китаем не поможет…

– Ты думаешь? Но Америка…

– Оплот свободы и равноправия? Может, и так. Но до нас им дела нет, Себастиан.

– Тогда… что же нам делать?

– Нам? – Я покачал головой. – Сам видишь. Теперь каждый сам за себя. У меня жена и сын – не хочу, чтобы они пострадали. Так что я постараюсь выбраться из города – если на мостах еще нет кордонов…

Ким, подумал я, нужно позвонить Киму. Сейчас они будут выявлять нелояльных – он попадет под колесо одним из первых.

Я уже протянул руку к трубке – и вздрогнул, когда телефон неожиданно зазвонил.

– Да?

– Лесь, – я настолько не ожидал услышать Гарика, что даже не распознал его по голосу, – это Гарик. Уходи из дому, Лесь.

– Что стряслось?

– У меня нет времени. Уходи. Постарайся найти Себастиана…

– Да он тут сидит…

– А! – произнес Гарик несколько ошеломленно, потом сказал: – Хорошо… Постарайся не… не отпускай его…

– Да что…

– Потом поймешь.

В трубке раздался какой-то шорох, потом далекий гул милицейской сирены.

– Беги, Лесь, – торопливо проговорил Гарик, – ты меня слышишь? Беги! И скажи Себастиану…

Какой-то посторонний звук, голоса, короткие гудки. Я осторожно положил трубку.

Поглядел на рюкзак на полу, потом махнул рукой:

– Пошли отсюда, парень.

– А как же… – Себастиан недоумевал точно так же, как минуту назад – я.

– Это Гарик звонил. Что-то там произошло. Похоже, его взяли.

– Георгия?!

– А что, так не бывало раньше? Ты же вроде учил историю…

– При Петре разве, – сказал он неуверенно. – Да и то…

Я подтолкнул его к двери:

– Хватит болтать, пошли.

Верхние этажи элитарных домов оборудованы широкими уступчатыми карнизами – чистая декорация, разумеется, призванная тешить самолюбие крылатых созданий, давно уж, на заре эволюции, потерявших способность летать, но никак не желавших с этим смириться. По той же странной причине ни одному человеку – даже подросткам, которые вечно суют повсюду свой нос, – не приходило в голову ни с того ни с сего разгуливать по этим карнизам; это были мажорские угодья, но угодья чисто символические, запущенные, обветшалые за ненадобностью. Я выбрался наружу через арочное окно и начал пробираться по карнизу, волоча за собой Себастиана.

– Почему сюда? Почему не по лестнице? – проворчал он.

– Помнишь вахтера? Который тебя впустил?

– Ну?

– Так вот, лучше не попадаться ему на глаза.

Он, кажется, удивился. Люди из обслуги наверняка были для него не больше чем полезными предметами – несмотря на все его демократические позывы…

– Он информатор, этот вахтер. Может, в холле нас уже поджидают…

– Зачем?

– Вот этого, – сказал я, – я и сам не понимаю.

И правда, я даже как свидетель бесполезен. Может, Аскольд полагает, что я припас еще какую-то карту в рукаве? Или что пленка все еще у меня? Или что кассета была не одна? Так плевать ему на эту кассету… Раз уж ему удалось с американцами все утакать… что он им обещал? Концессии? Дешевое сырье? Бесплатной рабочей-то силы у него скоро будет сколько угодно…

– Лесь, – вдруг сказал Себастиан, – мне страшно.

– Тебе-то чего? Тебя они не тронут…

Впрочем, Гарика же они тронули.

– Я боюсь высоты, – вдруг сказал Себастиан.

Я вытаращился на него:

– Вот это номер…

– А ты думал… – Он почти всхлипнул. – Мы же давно потеряли способность… летать… вроде бы какая разница? А все равно позор… каждый раз, когда… эти воздушные потоки… аж сердце из груди выпрыгивает – а как я могу показать? Стыдно же…

Я с трудом подавил усмешку:

– Ясно.

– Я никому… только тебе…

– Польщен…

Я осторожно (вряд ли эти конструкции отличались прочностью) подошел к самому краю карниза и выглянул на улицу. Два автомобиля с визгом затормозили у подъезда, из них выбежали люди в форме, затем вальяжно выбрался мажор.

Я пробормотал:

– Плохо дело… Нужно сматываться, Себастиан.

– Но я…

– Понял, понял. Мы осторожненько…

Я двинулся вдоль карниза. Проклятая кровля проламывалась под ногой, вниз, шурша, сыпались обломки, оседая на нижнем, более узком козырьке. Себастиан брел за мной, распластавшись по чисто символическому ограждению, – я слышал, как он что-то тихонько шепчет, сам себя успокаивая.

Со стороны Второй Владимирской карниз вытянулся, почти соприкасаясь с карнизом другого дома, – я так и представил себе мажоров, перелетающих с одного дома на другой, кружащихся в небе, как кружатся в солнечном луче снежные хлопья. Должно быть, обаяние этой никогда не существовавшей картины намертво поразило и их самих – иначе не держались бы так упорно за эти архитектурные излишества.

– Давай, Себастиан.

Он подобрался поближе к краю, заглянул вниз, отшатнулся…

– Ох нет!

– Да не смотри ты туда! Прыгай.

– Сначала ты! – взвизгнул он.

– Черт с тобой. Ну смотри!

Я разбежался, стараясь не топать слишком громко, и, оттолкнувшись от края, перемахнул на ту сторону. Карниз у меня под ногами прогнулся, но устоял, я упал на колени, зацепился за кабель телевизионной антенны, змеившийся по козырьку, выпрямился.

– Ну же, Себастиан! Если уж мы, обезьяны, можем, то уж вам-то…

– Ты не…

– Брось, это формальности. Прыгай!

С минуту он еще топтался на той стороне, потом решился, разбежался и, нелепо хлопая крыльями, перемахнул через расщелину. Нужно сказать, у него это получилось гораздо лучше, чем у меня.

Я подхватил его прежде, чем он успел поскользнуться на покатой крыше.

– Отлично!

Он дрожал всем телом:

– Я уж думал… Это все? Больше не надо?

– Надеюсь.

Чердачное окно было распахнуто. Я нырнул туда, высадил пожарным ломиком хлипкий замок на двери и оказался на верхней площадке.

– Пошли… только тихонько…

После приключений на крыше ему море было по колено – он так и рванул. Я еле поймал его за крыло:

– Спокойней, малый…

Он обернулся ко мне:

– А я правда хорошо управился?

– Правда, – серьезно сказал я.

Что ж его родитель так его застращал? Или просто равнодушен к нему, что, в общем, еще хуже. Чтобы малый из-за нескольких слов одобрения был готов шею себе свернуть!

Черный ход был открыт – наверняка они бросят людей и сюда, когда догадаются, каким путем мы ушли, но пока двор и прилегающий переулок были пусты. Мы выбрались беспрепятственно.

– Теперь куда? – покорно спросил он.

– Понятия не имею.

Мы пересекли пустующий сквер, миновали несколько длинных и темных одноэтажных зданий… Откуда-то слышался тоскливый, надсадный гул, рокот колес, лязг железа, ударяющегося о железо… Тут только я сообразил, что мы находимся где-то в тылах Центрального вокзала.

– Вот оно, Себастиан… Они подгоняют товарняки…

Они тянулись и тянулись мимо нас, по всем путям, черные слепые коробки, пока еще пустые… пока еще пустые.

– Лесь, – тихонько вздохнул Себастиан, – а… там что?

Низкие тучи, уходящие к Днепру, подсвечивались с изнанки багровым заревом. Горел Нижний Город.

– Аскольду нужны были беспорядки. Он их получил. Понятное дело. Один взрыв, а может, уже и не один, горстка провокаторов, да и люди уже не те, что раньше…

– Но почему именно Аскольд? Это не может быть… провокация? Его же тоже могли… как это… подставить. В правящих кругах нет единодушия, а клан Палеологов всегда был…

– Кто бы стал его подставлять? Именно Аскольд добился того, что все Опекунские советы упразднили. А как только Комитет по делам Подопечных оказался в его руках, он и начал игру. А заодно показал вашим, на что способны люди. Теперь гранды так напуганы, что никто не станет протестовать, когда Аскольд приберет к рукам не только полицию, но и армию – да что там, уже прибрал…

– Но как же люди? Ведь армия и полиция…

– В массе своей тоже люди, верно? Ну и что? Кому это когда помешало?

– Вот и Шевчук, – удрученно произнес он.

– А что – Шевчук? Ты думал, он герой? Борец за права человека? Может, так и было – поначалу. Но он так ненавидит вас, что в конце концов стал ненавидеть всех. Ненависть съела его изнутри.

Я машинально провел ладонью по лицу и только сейчас сообразил, что уже давно идет дождь. Слепые стенки вагонов отражали раз отраженное пламя, путевые огни были окружены ореолом мелких капель.

– Но ведь Аскольд всегда… я же знаю… всегда говорил, что он хочет сломать эту закосневшую систему. Что человечеству надо дать ход. Что существующие нормы несправедливы…

– Все это просто слова. Ему нужно было получить в свои руки власть. Как только он этого добился, не стало нужды притворяться. Хотя… может, ему еще придется какое-то время держать лицо перед грандами – корчить из себя спасителя, твердой рукой выводящего страну из кризиса… Увидишь, еще назовут потом Аскольдом Освободителем!

– Видишь ли, в чем дело, Лесь, – что-то было в его голосе, что заставило меня поднять голову и посмотреть ему в глаза, – мне трудно поверить в то, что ты говоришь… было трудно… потому что…

Вагоны грохотали все громче, точно полчища бронированных чудовищ, вынырнувших из глубин того невероятного прошлого, из которых когда-то, давным-давно, выбралась с опустошенного континента горстка грандов и пошла расселяться по материкам…

– Я ведь потомок Аскольда, – сказал Себастиан.

* * *

Я молча вытаращился на него. Потом сказал:

– Парень, это невозможно!

– Но это так и есть, Лесь, – терпеливо ответил он.

– Брось! Да будь ты потомок самого Аскольда – что, он тебя отпустил бы шляться вот так, без присмотра? В Нижний таскаться, к диссидентам этим…

– Ты просто не понимаешь… У нас потомок – прямой потомок – мало что значит. Власть передается по боковым веткам. Ему до меня и дела-то никакого не было… Потом… За мной немножко присматривал Гарик. Он ведь тоже Палеолог. Только из младшей ветви…

– Он арестовал Гарика, – сказал я.

Он уныло ответил:

– Я понял. – И, помолчав, добавил: – У нас вообще не принято… говорить вне гнезда о своих родственных связях. Но я так им гордился.

О господи, так, значит, бедный Себастиан всерьез воспринял все эти разговоры Аскольда о равенстве и братстве… И готов был положить свой живот на алтарь дела, которое его дражайший родитель и в грош не ставил!

Я неуверенно сказал:

– Ну, он, наверное, яркая фигура…

– Не надо, Лесь, – тихонько отозвался он. Он вновь замолчал. Потом шепотом добавил: – Выходит, все, что он говорил… один сплошной обман?

– Не совсем… другое дело, что, говоря это, он преследовал свои цели.

– А как же я?

– Думай что думаешь. Кто заставляет тебя менять свои убеждения – если кто-то использовал их во вред, это еще не значит, что сами по себе убеждения неверны.

Боюсь, что убеждения сами по себе вообще ничего не значат, но этого я ему говорить не стал.

Он пытался плакать и не мог. Да, тяжелый день выдался для малого… Любое из пережитых им за сегодня разочарований могло навсегда выбить из колеи самого стойкого борца за права человека…

Я обнял его за плечи, сказал:

– Ну-ну, что ты как маленький…

Он отчаянно прижался ко мне – рокот толпы вдали и шарканье множества ног слились в грозный гул далекого стихийного бедствия, а вагоны все грохотали, подходя к терминалу…

Прошло какое-то время, прежде чем я сообразил, что он, собственно, делает.

Я отодвинулся и ударил его по лицу тыльной стороной руки. Он вздрогнул и отшатнулся.

Я сказал:

– Ты что, с ума сошел?

Даже сейчас было видно, что он дрожит всем телом. Дождь лил совсем уж отчаянно, под козырек затекала вода.

– Но я подумал…

– Что ты подумал, ублюдок? Да за кого ты меня принимаешь? За извращенца? Да еще любителя малолеток? Да у меня сын немногим младше тебя!

– А в книгах…

Я холодно спросил:

– Что за дерьмо ты читаешь?

Он не ответил, лишь судорожно вздохнул, точно всхлипнул.

Небось какие-нибудь дешевые приключенческие романы или аналог нашего дамского чтива, который бабы глотают между кухней и спальной… Где люди выступают в роли этаких романтических сексуальных агрессоров… Черт, я же все время забываю, что они же ровно настолько женственны, насколько и мужественны, а этот еще и хомофил… выискался тут на мою голову. А потому я сказал:

– Хорошенького же ты обо мне мнения, Себастиан.

– Прости, Лесь! – отчаянно проговорил он.

– Шел бы ты домой, а? И чего ты тут околачиваешься…

– Да, но…

– Правда, иди. Поиграл в подпольщика – и будет. Мне без тебя спокойнее. Ты ж мне только руки связываешь.

– Но я думал…

– Ну что ты там еще думал?

– Если Аскольд… они не посмеют… ты можешь сказать, что если они к тебе хоть пальцем… ты меня сразу убьешь… А тогда…

Похоже, он добровольно определил себя ко мне в заложники, видите ли…

– Ничего подобного я, разумеется, говорить не буду, Себастиан.

– Почему?

– Стиль не тот. Не мой стиль. Ты бы лучше…

Тут только я сообразил, что` мне на самом деле от него надо.

– Себастиан… ты сейчас уходи… я сам разберусь. Но я тебя очень прошу… У меня они в Осокорках сидят… надеюсь… сын… и Валька… вытащи их… как можешь, но вытащи. Отца… ну родителя своего попроси… пусть ее на кухне пристроит, где хочет, но нельзя, чтобы они в эти вагоны…

Права же была бедная Валька, подумал я, ох права!

– Я… Лесь, ладно.

Где-то неподалеку с визгом затормозила машина. Я видел, как между слепыми стенами привокзальных складов движутся черные силуэты – мокрые мундиры блестели в скудном свете далеких огней.

– Ты обещал, Себастиан.

– Эй вы, там, – раздался чей-то усиленный мегафоном голос, – выходи!

И я вышел под дождь, заложив руки за голову.

* * *

Я столько раз видел его по телевизору – и все равно не сразу узнал. И только не надо говорить мне, что все мажоры на одно лицо, – просто как-то не вязался могущественный Аскольд с заурядной тюремной канцелярией. Тут ему нечего было делать.

– Встань, сука, – сказал за моей спиной конвойный.

Он резко дернул меня вперед и вверх, вывернув локти. Я охнул от боли. Аскольд недовольно сказал:

– Полегче.

Потом конвойному:

– Оставьте его.

– Но… – возразил тот…

– Здесь я распоряжаюсь, – холодно сказал Аскольд. – Да и… он ведь ничего мне не сделает. Вы ведь ничего мне не сделаете, Пьер-Олесь, верно?

Я пошевелил кистями рук, которые уже начали отекать, и устало согласился:

– Ага.

– Вот и славно. – Аскольд придвинул себе табуретку и сел. – Они, возможно, слегка погорячились. У нас очень мало практики обращения с заключенными, знаете ли…

– Ничего, – сказал я сквозь зубы, – нагоните… Наберетесь опыта…

Он вежливо согласился:

– Разумеется.

Спина тоже болела – невыносимо. Должно быть, почки. Выживу – еще долго буду мочиться кровью.

Он сидел, разглядывал меня, и молчал. Так долго молчал, что я не выдержал первым:

– Что вам от меня нужно? У меня ничего нет…

Он сказал:

– Да… единственная пленка ушла к американцам.

И продолжал разглядывать меня. Глаза у него были сплошь черные, как у всех у них, чуть подернутые возрастной перламутровой пленкой… я понял, что он уже далеко не молод… Чего он от меня хочет, в самом деле?

– Я довольно много о вас знаю, Пьер-Олесь, – сказал он наконец, – пришлось… Ничем особенным вы не отличились… Ничего не изобрели, ни против кого не восстали… Ну разве что рискнули на стороне заняться нелицензированными разработками – немножко еретическими, но, в общем, совершенно безопасными. В сущности, вы просто-напросто конформист. Заурядный тип.

Я пожал плечами. Со связанными за спиной руками это было не так-то легко сделать.

– Почему же он пошел за вами? – неожиданно спросил он. – Почему не дождался моих людей? Почему рисковал? Я знаю, он боится высоты… Он же знал, что, если он останется, ему ничего не угрожает…

– Себастиан? – сообразил я.

Он хмуро кивнул.

– Я правда не знаю, Аскольд. Может быть, просто потому, что… ему надо было за кем-то пойти.

– Но почему за вами? – Он подошел почти вплотную, я ощутил странный, почти птичий запах, исходящий от него. – Ведь вы же ничтожество!

Я представления не имел, что он хотел от меня услышать, и потому молчал.

– Это все из-за его дурацких идей, – наконец сказал он, – ничего… вы просто наглядное пособие, Пьер-Олесь… Полагаю, если он посмотрит на вас через некоторое время, его человеколюбие испарится… Вас даже нельзя будет назвать разумным существом, никем назвать нельзя, только – чем… Люди, в сущности, очень легко ломаются. Такова уж ваша природа.

Я сказал:

– У вас свои методы.

– Верно…

Он вновь оглядел меня, потом сказал конвойному:

– Проводите его в камеру…

И вышел.

Больше я его не видел. И все же я совершенно точно знаю, куда он пошел, и примерно могу восстановить, что произошло там, в помещениях Правительственного комплекса на Владимирской горке, пока толпы людей под мелким дождем тянулись в черные зевы вагонов – тянулись меж двух шеренг других людей, вооруженных, в нагрудниках и защитных шлемах. Восстановить от имени Себастиана… Если сейчас, после всего, и есть у меня хоть какое-то право, то только вот это – говорить от имени Себастиана…

* * *

Что только я себе не воображал, когда меня вели между складских кварталов и, расталкивая дубинками толпу орущих и плачущих людей, посадили в черный, лаково блестевший правительственный «кондор». На какой-то миг мне даже показалось, что меня бросят в застенки… Почему-то эта мысль меня успокоила, но потом я понял, что все это чересчур драматично… или романтично… То есть глупо. И скорее всего, то, что меня ожидает, не имеет ничего общего с подвигом или славной смертью.

И верно, меня привезли ко мне же домой.

Я занимал две комнаты на цокольном этаже – в том здании, где находились всякие второстепенные службы, квартиры второразрядных чиновников, даже, кажется, общежития для делегаций из всяких отдаленных губерний, вроде Марселя или Константинополя… Там была масса всякого, в этом здании, всего я и не знал – меня гораздо больше привлекало то, что происходит снаружи, за охраняемой проходной.

Меня провели в квартиру, и часовой стал снаружи у двери… Это был человек, но тут никакие разговоры о равенстве и братстве не помогли бы – я понял, что, если потребуется, он сделает все, абсолютно все…

А я сидел и думал о том, что я все делал не так.

Самое забавное, что я никак не мог понять: что именно я вообще сделал и что нужно было сделать… лица тех людей под дождем казались совершенно одинаковыми… глаза утонули в черных провалах, словно их и не было; лишь пустые глазницы… словно что-то страшное стерло все, что отличает одного человека от другого… безликая шевелящаяся масса, точно крысы или дождевые черви.

Я было снял зачем-то телефонную трубку – даже не отдавая себе отчета, куда и зачем я собираюсь звонить, но телефон молчал. Потом я, кажется, заснул, а потом почувствовал, что в комнате что-то изменилось, словно стало труднее дышать, и когда я поднял голову, то увидел, что в дверях стоит Аскольд.

Он отодвинул часового, закрыл за собой двери и прошел внутрь. А уже потом спросил меня:

– Можно?

Не понимаю, зачем он спрашивал, ведь он все равно уже вошел. Но я сказал:

– Да… конечно…

– Я подумал, что у меня ты будешь чувствовать себя неловко. Хотел по-домашнему…

Я оглядел свою комнату – почему-то она показалась мне нелепой: все эти плакаты групп «Черный бабуин» и «Китайская стена», репродукции французских абстракционистов, моя собственная неумелая мазня…

– Садитесь, старший…

Мебель у меня тоже была модерновая, хлипкая – он с трудом уместился в кресле, но ничего не сказал. Только поправил:

– Родитель.

– Родитель…

– Ты уж прости, что я так… Но я боялся, что ты попадешь в беду. В городе сейчас очень опасно, дитя мое…

– Со мной ничего не случилось.

– Ты вполне мог дождаться моих людей – зачем было убегать?

– Я не знал…

– Похоже на то… Нам пора объясниться – так, кажется, говорится в этих дурацких романах, которыми ты зачитываешься? Разумеется, ты многого не знал, дитя мое… А я не мог ничего тебе сказать – до поры до времени.

Я молчал, уставившись в пол.

– Что, не хочешь разговаривать с душителем свобод? Здорово же они тебя обработали, эти пустозвоны. Мне доносили, что ты таскаешься к каким-то диссидентам… Ну да ладно, с этим покончено.

– Кто доносил? Шевчук?

– Шевчук? – Он взглянул на меня и усмехнулся. – Да нет – Гарик.

Почему-то мне стало полегче, что Гарик.

И он это понял.

– А что – Шевчук? Он ведь тебя совершенно беспардонно использовал – неужто ты до сих пор не понял? А ты его героем считал? Борцом за права человека?

Он говорил в точности как Лесь. И на миг мне показалось, – может, он понимает… Но я не успел ничего сказать, ни о чем спросить, потому что он продолжил:

– Ведь что он такое, этот твой Шевчук, – фикция. Обман зрения.

Я сказал:

– Не понимаю. Он что – твой человек? Провокатор?

Почему-то слово «человек» далось мне с трудом.

Он встал – должно быть, кресло все-таки было неудобным, – прошелся по комнате, потом снова сел…

Я вдруг понял, что он очень устал. И держался из последних сил, поскольку ему нужно было уладить еще одно дело – со мной…

– О нет… Тут игра тоньше. В конце концов провокатора можно разоблачить. Или перевербовать. А ты сделай из ничего убежденного диссидента. Изгоя. Вот это будет шедевр… Это ведь тоже искусство, мой милый, – высшее искусство.

Найди самого способного среди них, самого амбициозного, подающего надежды, отпусти вожжи – пусть поверит в себя, пусть начнет строить планы, – а потом прижми как следует… Обложи со всех сторон, не давай развернуться, цепляйся ко всему… пусть уйдет из института, пусть вылетит с работы, пусть живет в дерьме… А он гордый, а он не может смириться, а ему хочется. И начинает он рыпаться, кричать, бить себя в грудь, как это у них, у обезьянок, принято, и отовсюду его видно, хорошо видно, и рано или поздно найдется кто-то, кто захочет его использовать. А ты уже тут, ты с самого начала тут… Это мед, на который слетаются мухи.

– Я не очень понимаю, старший…

– Родитель.

– Да. Родитель. Вы хотите сказать…

– Ты…

– Да… Ты хочешь сказать, что за Шевчуком все время следили и, если бы он сам не выдал эту женщину, ее все равно бы взяли.

– Именно это я и хочу сказать, мой милый.

– Но он ее выдал. Сам. Вам… тебе это не кажется странным?

Аскольд пожал плечами:

– Значит, мы его напугали чуть больше, чем намеревались, вот и все. Не думаешь же ты, что он это сделал из лояльности? Среди них нет лояльных. Запомни это раз и навсегда.

– Я понял.

– Ничего ты не понял. – Он снова вскочил, прошелся по комнате. – По крайней мере, сейчас. Тебе еще предстоит учиться. Все эти сводки – нужно их прочесть, чтобы действительно понять.

Он помолчал, потом сказал тихим, мягким шепотом, каким признаются в любви.

– Мы стоим на грани гибели. Катастрофы.

– Кто – мы?

– Гранды, разумеется. Мы уже не в состоянии их удерживать, обезьянок. Они тащат все у нас из-под носа – технологии, идеи, теории… все…

– Ты хочешь уничтожить их?

– Уничтожить? – Он покачал головой. – О нет! Дитя мое, в том-то вся и беда, что мы не можем их уничтожить. Они осваивают технику гораздо лучше нас. Если мы хотим удержаться – американцы-то знаешь как напирают, – нам потребуются их инженеры и конструкторы, их разработчики… Но это будут изолированные коллективы, мы сможем их контролировать…

– Но Америка…

– Они там не понимают, что играют с огнем. Да, сейчас они обгоняют нас, у них значительное стратегическое преимущество, военно-промышленный комплекс… сейчас они в силе. Но если мы пойдем на союз с Китаем, они не полезут – не рискнут… А еще несколько поколений – и обезьянки их сметут. Ты знаешь, как там выросла их численность – за последние четверть века? Со свободным доступом к антибиотикам…

– Значит, все ограничения… здесь, у нас… лимиты, детская смертность – все планируется?

– Детская смертность? А ты знаешь, какой был бы прирост человеческой популяции, не будь искусственных ограничителей? Да выкинь ты из головы эту демократическую чушь… Посмотри наконец на вещи трезво… Это грандам угрожает опасность вымирания – не людям… это их надо спасать… Ты погляди – они ж совсем голову потеряли… все перенимают у этих обезьян, сами хуже обезьян… Вон даже ты мазней этой увлекся…

Только тут я вспомнил…

– Родитель… А что с Бучко? Ведь он же ничего никому плохого не сделал.

– Понятия не имею, – удивленно ответил Аскольд, – да и какая разница? Он же ничего собой не представляет, как ты не понимаешь… Никто из них не важен сам по себе… Они важны только в массе – потому что опасны.

Почему-то я не мог заставить себя спросить, что он сделал с Лесем. Не знаю почему, просто понимал – не надо…

– А Георгий?

– А что – Георгий?

– Он что, тоже опасен?

– Георгий?

Он поколебался, зачем-то подошел к столу, что-то сделал с телефоном, я так и не понял что… Потом поманил меня пальцем:

– Подойди ближе… вот так… Хорошо… Послушай, дитя мое… Сейчас очень смутное время… Да, я могу тебе показаться излишне жестким, но история поставит все на свои места… Дело не только в том, что человечество оказалось жизнеспособнее нас… Сама структура власти устарела… Из-за дурацкой системы наследования ключевые посты порою достаются представителям боковых ветвей…

– Старшим в роду…

– Что с того… Власть должна принадлежать не тому, кто получает ее по игре случая, а тому, кто к ней готов… Наследника нужно воспитывать… Государственного деятеля нужно воспитывать… Сейчас сложится такая ситуация… чисто случайно… что старшим в роду после меня окажешься ты… Ты примешь эту ношу, когда придет пора… А потом, когда-нибудь прямое наследование станет традицией. Поскольку себя оправдает. Теперь, дитя мое, ты будешь всегда со мной… Я сам займусь твоим воспитанием.

– Но мне казалось, стар… родитель… что я для тебя ничего не значу. Я же…

– Немножко диссидентствовал? В глазах общественности это пойдет тебе только на пользу. Мне придется править жесткой рукой – тебя будут приветствовать как либерала. Тебя знают с хорошей стороны – ты демократ, умеешь ладить с обезьянками… Начнешь с послаблений… Чуть отпустишь гайки…

– Но я не хочу – так…

– Тебя никто не спрашивает. Это государственная необходимость. Тяжкая, почти невыносимая ноша, сын мой…

Я молчал. Мне хотелось плакать – жаль, мы этого не умеем. Должно быть, это хоть какое-то облегчение, раз люди плачут. Что он со мной сделал? Зачем?

– А… как же люди?

Он, казалось, удивился:

– Забудь про людей. В первую очередь тебе придется противостоять грандам.

– Нет, я хочу спросить – сейчас? Что с ними будет?

– Большей частью… Уже выделены специальные территории… изолированные… китайский опыт, знаешь ли… Но не совсем – самые талантливые будут иметь кое-какие привилегии… Будет иная система распределения жизненных благ – более жесткая. Армия и полиция, разумеется, будут на особом положении, но постепенно, когда обстановка наладится, войска выведут из крупных городов… нам здесь вооруженные обезьяны ни к чему… их место там – разведем их по периметру поселений… Кто-то останется в сфере обслуживания – особо лояльные, я полагаю…

– Это очень… серьезные перемены…

Вид у него был довольный.

– Разумеется. Радикальные… Не думай, что это целиком моя заслуга, дитя мое… Ты думаешь, я смог бы все это провернуть – один? Все меня поддерживали, ну почти все… Но никто не осмелился брать на себя ответственность.

– Ты устал, – сказал я, – должно быть. Я сварю кофе?

– Можно позвать человека, – проговорил он, – нет, не надо… Хорошо, что ты понял…

Пока я возился в крохотной кухне, он сидел в кресле молча и, кажется, спал. Он ведь и вправду устал, – должно быть, все готовилось очень долго, а потом разрешилось в один миг, и ему пришлось сразу разбираться с очень многими вещами… Я вошел в комнату и поставил чашки на столик, предварительно смахнув с него номера «Плейбоя». Он вздрогнул и проснулся.

– Я рад, что ты меня не ненавидишь. Тебе сейчас нелегко, я понимаю, – столько всего на тебя свалилось. Но это обычные юношеские разочарования – они всегда постигают в переломном возрасте. А когда ты станешь взрослым, ты поймешь: все, что я делал, было необходимо. И в первую очередь я при этом думал о тебе.

Он отхлебнул кофе.

Я сказал:

– Я и понятия не имел…

– Разумеется. Я на это и рассчитывал. Это было очень тяжело, дитя мое… Я всегда наблюдал за тобой… но не мог выказать никакой привязанности… Стоило бы мне проявить к тебе хоть какой-то интерес, с тобой разделались бы наши дорогие сородичи… Теперь все будет по-другому…

– Да, – сказал я, – по-другому…

Он закрыл глаза и замер в кресле. Я молчал. Я стоял рядом с ним неподвижно – полчаса, час… потом два часа… он не шевелился.

Я в свое время перекупил этот пенициллин у медбрата из Центральной поликлиники – кое-кто из однокурсников пользовался его услугами. Мне не для себя было нужно, для них – чтобы помочь Шевчуку, всем им, вернее, чтобы они мне наконец-то поверили… Если так уж честно, мне важно было, чтобы поверили, чтобы отнеслись как к своему… Этот медбрат – может, ему выделяли какую-то квоту на людей из Верхнего Города, а он колол им воду, а сам списывал… странно, я только сейчас об этом подумал… Я просто отобрал у других то, что причиталось им по праву, – с его помощью… Непонятно зачем, ведь Шевчуку на самом деле вовсе не нужны были эти антибиотики, ему ничего было не нужно… Каким же идиотом я всегда был…

Еще через час я подошел к двери и позвал того охранника.

* * *

Кто-то тряс меня за плечо. Я очнулся, но глаз так и не открыл; что-то мне снилось такое, с чем не хотелось расставаться, да и действительность не сулила ничего хорошего. Не знаю, что там придумал Аскольд, чтобы продемонстрировать Себастиану истинную сущность человека, но уж наверняка что-то малоприятное.

– Лесь! Да вставай же, Лесь!

Голос был вроде знакомый, но я никак не мог сообразить, кому он принадлежит. Понимал только, что мажору.

Кто-то беспардонно плеснул мне в лицо водой – я замотал головой, пытаясь избавиться от льющихся за шиворот капель, и наконец открыл глаза.

Передо мной стоял Гарик.

– Долго же пришлось тебя разыскивать, – сказал он. – Ты не был проведен ни по каким документам… Пока не выяснилось, что у Аскольда были свои неподотчетные камеры…

– Были?

– Ну да, ты же ничего не знаешь. Он ведь, оказывается, был психически нестабилен, Аскольд, – злоупотреблял пенициллином… В ту ночь, когда началась акция, он по ошибке превысил дозу… умер во сне…

Я медленно поднялся на ноги:

– Вон оно что!

– Это, знаешь ли, многое объясняет – на такое мог пойти только безумец… или наркоман… А днем, когда официально объявили о его смерти, американцы запустили по «Голосу» записи его переговоров с террористами… Хорошенький переполох поднялся…

Сейчас они будут делать вид, что Аскольд обвел их вокруг пальца, подумал я. А они и знать ничего не знали.

– Арестовал всю верхушку… Под шумок, знаешь ли…

– Акция… – с трудом проговорил я.

Он протянул мне жестяную кружку:

– На, попей… акция остановлена, разумеется. Такое затеять! Отбросить страну в темные века! Комиссия по правам человека открывает здесь свое представительство при американском посольстве… Они проследят, чтобы не было… перегибов.

– А… Комитет по делам подопечных?

– Будет распущен, разумеется. Но не сразу – со временем. Сейчас повсюду такой хаос… паника… что без централизованного руководства не обойтись. Да и реформы давно уж назрели… так что мы займемся подготовкой, планированием… У комитета будет исключительно консультативная функция. Впрочем, возможно, с правом вето.

– Погоди-погоди… Мы? Кто будет стоять во главе комитета?

– Согласно традиции, – сухо пояснил Гарик, – ключевые посты наследуют старшие представители клана; обычно из генеральных ветвей, реже – из боковых. Аскольд, понимаешь ли, устранял неугодных не только среди людей… по странному совпадению погибли почти все Старшие клана Палеологов.

– Так, значит, остался…

– Верно, – кивнул Гарик. – Я. Тебе-то, Лесь, не стоит беспокоиться. По-моему, у нас с тобой всегда были хорошие отношения…

Надо же, как удачно все получилось – во всяком случае, для Гарика. Интересно, подумал я, когда это срезало верхушку клана? Уж не после падения ли Аскольда? И тут же понял, что не хочу об этом знать…

– А… что с Себастианом, Георгий?

– Я его изолировал. Временно. Похоже, у него сильный шок. Это он нашел Аскольда в кресле – мертвым. Ничего, побудет под медицинским присмотром пару дней, придет в себя… ты его навестишь, он про тебя спрашивал.

– Надеюсь, с ним не произойдет никакого… досадного несчастного случая?

– Да за кого ты меня принимаешь, Лесь? – очень удивился Гарик. Но тут же сменил тон. – Мы с тобой понимаем друг друга. Никто его и пальцем не тронет, Себастиана… Палеологов стараниями Аскольда осталось очень мало… Возможно, он станет моим потенциальным преемником…

– Ясно…

– За ним следят, чтобы он сам никакой глупости не сделал, вот и все. Потому-то я и хочу, чтобы вы поскорей увиделись… Ты вроде всегда на него положительно влиял…

Я подумал – а как же!

– Так что и тебя сейчас отведут в медпункт, – продолжал Гарик, – он тут же, при тюрьме, расположен, но не беспокойся… хороший медпункт, тут знаешь какие специалисты работают…

– Не сомневаюсь, – кисло сказал я.

– Потом поедешь домой, отдохнешь. Я тут тебе машину выделил. Я очень на тебя рассчитываю, Лесь… Вот придешь в себя, так и поговорим… Возможно, тебе придется принять на себя руководство Научно-техническим центром…

– То есть как?

– А что? Давай не будем друг другу головы морочить – человек на этом посту нужен…

– Свой человек…

– Лучше – свой… Но главное – просто человек. Нужно поставить все на свои места, Лесь. Не дается нынешняя наука грандам, не их это дело… вот пусть люди и отдуваются за великую державу… Иначе американцы скоро спляшут на наших могилах… – Он замолчал и недоуменно поднес руку к глазам. – Что-то паршиво мне… устал, видимо… Ладно, Лесь, не тушуйся. Сейчас тобой займутся, чтобы ты к завтрашнему утру был у меня в лучшем виде…

– Да я еще долго…

– И знать ничего не хочу.

Он выглянул в коридор и позвал охрану… или это уже была не охрана, а обслуга… разве поймешь… меня подхватили под руки и повели в медпункт. Я бы и сам пошел – попытался вырваться, но ребята держали крепко, – должно быть, неплохой навык был…

* * *

Город, казалось, вымер – с улицы не доносилось ни звука. За то время, что я провалялся в правительственном госпитале, вагоны успели отогнать, людей водворить на место, вспыхнувшие было стихийные беспорядки – подавить; и сейчас все – и люди, и гранды – отсиживались по домам, приходя в себя после яростной бури, сметающей всех и вся. По телевизору крутили одни только новости, трансляции с заседаний многочисленных комитетов и музыкальные паузы, а по третьей программе запустили Си-эн-эн, что уж вообще ни в какие ворота не лезло! Все равно понять ничего нельзя было – все потонуло во взаимных обвинениях и торопливом сведении счетов…

Потом начались звонки.

Сначала позвонила Валька – я слышал, как она рыдает там, у телефона. Оказывается, связь с Левобережьем была прервана еще до начала акции. До них волна репрессий так и не докатилась – пришли какие-то повестки, было велено собираться с вещами, на мостах поставили кордоны, а к пристани подогнали баржу, она проболталась на приколе почти сутки, а потом так же незаметно отвалила. Судя по тем слухам, которые до нее доходили, в Городе была чуть не поголовная резня, и Валькина мама с удовольствием прорыдала весь день, оплакивая кормильца. Я тещу разочаровал – сказал, что потрепали немножко, но все в порядке, и велел сидеть там, пока все окончательно не успокоится. Мог бы Вальку и обрадовать – Гарик письменно подтвердил мое назначение и прислал копию приказа на дом, но почему-то язык не повернулся.

Потом позвонил Ким. Ему повезло – в ночь акции он дежурил на электростанции. Стратегически важный объект – там и пальцем никого не тронули. Похоже, он даже не знал, что происходит, – пока кто-то не включил радио… Он тоже пытался тогда прозвониться, но не мог… С ним все в порядке, кот Васька передает мне привет и наилучшие пожелания, он вновь приступает к Нашему Общему Делу… С него все как с гуся вода, с Кима, – должно быть, потому, что он один раз уже все потерял и с тех пор разучился обращать внимание на окружающий мир. Я сказал ему, что скоро у него под началом будет целый вычислительный центр – и совершенно законно, но он даже не обрадовался. Видно, не поверил.

Гарик позвонил вскоре после Кима.

– Как ты себя чувствуешь, Лесь? – спросил он, но голос звучал равнодушно – видно, спрашивал просто вежливости ради. Соответственно, и я не стал особенно распространяться.

– Ничего…

– Приходи в институт.

– Лучше бы все-таки завтра, Гарик…

– Это срочно, Лесь.

Голос у него был какой-то не такой – опять политические игры, что ли? Я включил телик. У диктора-мажора на экране был несколько ошеломленный вид.

«Сегодня последовали некоторые перемещения в правительстве. Со своего поста снят директор службы безопасности, в последнее время самовластно присвоивший себе функции председателя Комитета по делам подопечных. Управление комитетом временно взял на себя ранее исполняющий обязанности Окружного Попечителя по делам науки и техники… Снят со своего поста Заведующий бюро агитации и пропаганды, а также несколько других официальных лиц, о чем будет сообщено позднее. По некоторым сообщениям, начинается формирование коалиционного правительства с пятидесятипроцентной квотой для людей и с последующими соответствующими изменениями в государственной политике».

Тогда я поймал «Голос», но и по «Голосу» было все то же самое, вот что удивительно. Сроду такого не наблюдалось. Но что-то там проскользнуло такое… я сначала не сообразил, а потом насторожился. Прибытие Комиссии по правам человека задерживается… на неопределенный срок…

Никаких пояснений.

С улицы раздался гудок – я высунулся в окно и увидел, как к подъезду подкатывает шикарный черный «кондор». Я все ждал, когда из него вылезет мажор, но «кондор» просто стоял и гудел, и я наконец понял, что машину прислали за мной.

Дело шло к полудню, и на улицах уже появились первые пешеходы, даже, кажется, начал ходить городской транспорт. Не то чтобы все стало как прежде, но как прежде, наверное, уже никогда не будет. Шофером у меня – машину-то выделили мне, большому начальнику, – был человек, но он тоже ничего не знал. Или не хотел говорить.

На проходной Технологического центра стояла вооруженная охрана, чего сроду не было, но меня пропустили без всяких проволочек. Шахта лифта была вся разворочена, и в ней возилась бригада – они демонтировали воздушный лифт. В холле громоздилась здоровенная клеть, загораживая дорогу. Люди и мажоры сновали по лестнице – движение почище, чем на проспекте Дружбы субботним вечером… Какой-то мажор, одолев два пролета, устало привалился к стене, да так и застыл, уставясь в пространство… Да что тут происходит, в самом деле?

Гарик сидел в кабинете. Он тоже выглядел паршиво, – видно, тяжелые выдались деньки. Но, увидев меня, привстал и сказал:

– Привет, Лесь.

– Что тут творится, Гарик?

– Реформы, – рассеянно ответил Гарик, – а если что не так, сам командуй… Мое дело – передать тебе все полномочия. Ключи от сейфа, шифры, личные дела…

– Ради этого ты меня вызвал? Я еще и хожу-то с трудом, знаешь ли…

– Я тоже, – сухо сказал Гарик, и я вдруг понял, что он не вышел мне навстречу из-за стола только потому, что побоялся упасть. – Похоже, тебе сразу придется приступать к работе, Лесь.

– Что все-таки стряслось, а, Гарик?

Он помолчал. Потом сказал:

– Знаешь, почему нет доступа к теме «Австралия»?

– Откуда ж?

– Ну так теперь у тебя есть доступ. Даю тебе два часа.

– Я… не понимаю.

– Потом поймешь. Возьми материалы и убирайся. Все, что ни попросишь, тебе предоставят. Все…

– Но я…

– Выметайся, сказано тебе! – рявкнул Гарик, и я вышел, нагруженный пыльными папками с надписью «Для внутреннего пользования».

* * *

Уже спустя полчаса я велел, чтобы развернули бактериологическую лабораторию, а при Центральной поликлинике – еще и диагностический центр. К вечеру выяснилось, что источником инфекции является вирус. К утру – что вероятность заболевания злокачественным энцефалитом у мажоров – стопроцентная. И что смертность также составляет практически сто процентов… Тогда, в незапамятные времена, в Австралии не уцелел никто.

Выжили только те гранды, которые оказались за пределами континента раньше, чем там разразилась эпидемия.

Не знаю, почему они засекретили этот материал. Должно быть, просто не хотели демонстрировать перед нами свою уязвимость. Ведь ни одна эпидемия, какой бы тяжелой она ни была, не косит людей стопроцентно. Видимо, все дело в этом. Они стыдились своей слабости.

Я попытался связаться с Гариком, но его увезли еще вечером. И мне некому было рассказать о том, что я вычитал в этих материалах. Например, о том, что со времен той эпидемии нигде – ни на островах, ни на материках – нигде не было зарегистрировано ни одного случая злокачественного энцефалита. И о том, что методы борьбы с ним до сих пор не разработаны.

Если бы они не были такими скрытными, подумал я, если бы они позволили людям заняться исследованиями, – быть может, удалось бы найти вакцину… Наверняка в Австралии этот вирус все еще существует – в латентном состоянии; или же в измененном – у каких-то родственных грандам видов. Его прививали бы мажорам, как мы прививаем себе коровью оспу…

Правда, недавно американцы рискнули – запустили в Австралию группу Шапиро, монолитную экспедицию, в которой не было ни одного мажора. Может, вирус пришел оттуда?

Или Шапиро должен был развернуть там бактериологическую лабораторию, а все эволюционистские разработки были лишь прикрытием? Мажоры предпочли препоручить исследования людям, потому что не могли надеяться на себя.

И тут я вспомнил о Шевчуке.

То есть, вероятно, сначала я вспомнил о Себастиане – там, под домашним арестом, слабеющем, не понимающем, что с ним происходит… почему так плохо, почему так темно вокруг… почему он совсем один… Человеческая обслуга, скорее всего, разбежалась – и на том спасибо. Они там, в Правительственном корпусе, держат уж совсем беспардонных холуев, а что для холуев слаще слабости прежних хозяев?

Я даже удивился – как это я раньше не додумался? Ведь если кто и может что сделать, так это Шевчук. Беспринципный тип… Циничный подонок… И совершенно блистательный бактериолог. Он наверняка продается – что бы он там ни твердил о своей ненависти… дорого продается… но продается.

Самый шикарный автомобиль – на Петра-Реформатора… И все что угодно, вплоть до моей нынешней должности. Он честолюбив… и азартен… он согласится…

Я бы сам за ним поехал – но боялся опоздать к Себастиану. Позвонил в Центральный госпиталь, но его туда не доставили, как я и думал. Там даже не все койки были заняты. Я не осуждаю людей – после той ночи никто бы сейчас и пальцем не пошевелил ради мажора…

Я вызвал машину.

* * *

Правительственный центр напоминал морг – холод и пустота. Какой-то мажор лежал сразу за оградой – грязная, бесформенная кучка перьев… Я не стал задерживаться – только перевернул его лицом вверх, чтобы убедиться, что это не Себастиан.

Никакой охраны, разумеется, не было.

Если так пойдет дальше, скоро начнутся грабежи, подумал я. Весь Нижний Город хлынет сюда – разделаться с ненавистными угнетателями. Нужно будет сказать Гарику, чтобы не снимал кордоны, – и тут же сообразил, что и это решать придется мне.

Я впервые оказался на территории Правительственного комплекса, и ориентироваться мне было трудно – пока я не отыскал в комендатуре регистрационные книги. Они тоже числились «для служебного пользования», но помощник коменданта, который оказался человеком, пребывал в такой растерянности, что с радостью вручил их мне, когда я предъявил свое новенькое удостоверение. Я велел ему выставить охрану на проходной – и бросить вспомогательное подразделение, которое, как выяснилось, квартировалось на территории комплекса, на временную изоляцию Подола. Фактически я шел по стопам нашего благодетеля Аскольда, но времени на угрызения совести не оставалось… После разберемся.

Себастиана я отыскал там, где и рассчитывал, – в цокольном этаже жилых кварталов… Дверь в квартирку – они тут были крохотные, ничего шикарного – была заперта снаружи. Я выбил ее ногой – на доске у вахты наверняка висели ключи, но отыскивать нужный не было времени.

Он был еще жив. И в сознании.

Он узнал меня по шагам – огромные глаза смотрели в одну точку.

– Это ты, Лесь? – спросил он. – Почему-то так темно…

Я сказал:

– Я знаю.

Объясняться не стал – просто поднял его на руки и понес к машине. Только тут я впервые понял, до чего ж они хрупкие – мажоры: он весил вдвое меньше, чем весил бы человек его роста. Хрупкие птичьи косточки…

– Гарик сказал, что он тебя приведет, – бормотал он тем временем. – Я ждал-ждал… телефон отключен…

– Просто Гарик сейчас очень занят.

Надеюсь, они успеют разыскать Шевчука… А он – согласится приехать. Я не верил в немедленное чудо, но мало ли…

– Сейчас уже все в порядке, да, Лесь? – спросил Себастиан.

Я сквозь зубы ответил:

– Более или менее.

Шофер ни с того ни с сего отказался везти мажора, а у меня не было времени его уговаривать… Попросил его завести машину и рванул сам – до этого никогда не управлял автомобилем, только видел, как это делали другие. На лицензию могли рассчитывать лишь профессионалы – таксисты да водители служебных машин. Черт бы побрал этих высокомерных идиотов – и то недоверие, которое они издавна питали к техническим способностям человека.

– Что-то не то происходит? – спросил Себастиан с заднего сиденья. – Радио не работало, но я…

– Потом… – торопливо ответил я. Чуть было не врезался в лениво вихляющийся трамвай, вовремя вырулил на тротуар, благо пешеходов не было. – Позже…

– Куда мы едем?

– В институт.

К тому времени, как я привезу его, все помещения биологического сектора будут переоборудованы под полевую бактериологическую лабораторию и клинику первой помощи. С лучшими специалистами со всего города – людьми, разумеется. Злокачественный энцефалит видоспецифичен. Человеку опасаться нечего.

Я приехал как раз вовремя, чтобы увидеть, как в холле выставляют палатки. Лифт – обычный лифт на скрипучих тросах – уже работал, перетаскивая наверх оборудование. Вот это темпы!

Тимофеич сидел на вахте – увидев меня, он встал и попытался отдать честь. Я вновь подхватил Себастиана и, поскольку лифта было не дождаться – там, наверху, из него что-то выгружали, – пробежал к лестнице, крикнув на бегу:

– Шевчук приехал?

– Кто-то приехал, – неопределенно ответил Тимофеич, – теперь разве документа допросишься…

Шевчук был в лаборатории – он стоял, заложив руки в карманы новенького хрустящего белого халата, и лениво озирался по сторонам.

– Мне б такие агрегаты, – сказал он, увидев меня, – уж я бы развернулся.

Я положил Себастиана на затянутую пластиком койку у стены. Он застонал и пошевелился. Я обернулся к Шевчуку:

– Валяй, действуй. Разворачивайся. Это все – твое.

– Да зачем теперь?

Я оторопел:

– Что значит – зачем? Ты что ж, не видишь, что творится?

Шевчук придвинул к себе стул и уселся на него верхом, положив руки на спинку.

– А что, собственно, такого творится, Лесь? Для людей эта штука неопасна. А эти…

Только тут я сообразил, что Себастиан вполне может быть еще в сознании.

– Да тише ты!

– А… – Он обернулся, поглядев на скорчившуюся на койке жалкую фигурку. – Надо же… так с ним и таскаешься… Просто неразлейвода парочка… смотреть больно. У тебя к нему особый интерес, да?

Я шагнул к нему и схватил за ворот:

– Скажи это еще раз, сукин ты сын! Зубы за свой счет вставлять будешь!

Шевчук пожал плечами:

– Ну так пардон. Выходит, ты у нас просто верноподданный…

– Да плевал я на все. Но чем ты лучше их, скажи на милость, если все они для тебя – мусор? Все без исключения…

– Потому что, – холодно сказал Шевчук, – они и есть мусор. Паразиты. Ты их жалеешь? Да ладно тебе, Лесь…

Зазвонил телефон. Лаборант, возившийся у вытяжки, поднял трубку:

– Вас.

– Послушайте, начальник… – кричал откуда-то издалека прерываемый помехами далекий голос, – еще немного и они сметут кордоны… тут такое творится! Мы дали предупредительный залп, но…

Сейчас они хлынут в Верхний Город – озлобленная, обезумевшая толпа, жаждущая только одного – крови… Будь гранды еще в силе, они сумели бы их удержать – многовековое почтение не так-то легко отринуть в один миг, но сейчас они не способны даже защищаться…

– Удержите их.

– Но…

– Огонь на поражение. Всю ответственность беру на себя. На поражение.

– Ясно, – казалось, с облегчением произнес комендант.

Кто-то вырвал у меня из рук телефонную трубку. Она повисла на шнуре, неразборчиво квакая.

– Ты с ума сошел! – прохрипел Шевчук.

– Ты делай свое дело. Тебя это не касается.

– Очень даже касается, ты, мерзавец! Неужто ты думаешь, что я пальцем пошевелю…

– Адась, – умоляюще сказал я, – послушай… они ж тут все сметут, никто не уцелеет. И мы в том числе. Может, с нами так оно и надо, но остальные-то при чем?

– Остальные не лучше, – холодно сказал Шевчук.

Я провел рукой по лицу – все болело, все избитое тело, пошевелиться было больно… До сих пор я этого как-то не замечал.

– Адась, послушай… Как ты думаешь, почему свернули акцию? Это все он, Себастиан… Он ради нас на такое пошел… Не заслужил он смерти, да еще такой смерти. Ну чего ты хочешь? Центр? Забирай! Любой пост, любую должность? Все!

– А кто мне ее даст, эту должность? – полюбопытствовал Шевчук. – Ты? Да кто ты такой – Петр-Реформатор? Да я от тебя и гроша ломаного не возьму… – Он помолчал. – Акция… Да плевал я на эту акцию. Они уже когда эту акцию разворачивали, обречены были. Еще пару дней – и все… Торопился я здорово, это правда, все на карту бросил… еле успел…

– Еле успел?

– А ты думал? Двадцать лет голубей разводил…

– Адась…

– Ну что – Адась? Что ты на меня уставился? Нет на эту штуку управы… И не было никогда…

– Сыворотка…

– Да какая сыворотка? Они за сутки сгорают, какая тут сыворотка? Нет, все чисто будет, Лесь. Аккуратно будет. Почти стопроцентная смертность… Никакой тебе пугачевщины, ничего…

– Ах ты…

Я совсем забыл про Себастиана – и вздрогнул, когда он вновь пошевелился на своей койке.

Подошел к нему:

– Ну что ты?

– Мне холодно, – пожаловался Себастиан.

Я накрыл его одеялом:

– Потерпи парень. Потерпи.

Мажор поднял на меня глаза – их уже начала затягивать мутная пленка.

– Я умираю, да?

Я промолчал.

– Мы – все умираем? Все?

– Мне очень жаль, Себастиан, – с трудом выговорил я, – очень жаль!

– Вот она, свобода, – проговорил за моей спиной Шевчук, – ты это понимаешь, Лесь?

Я от плеча размахнулся и ударил его по скуле. Он замычал и бессмысленно вытаращился на меня. Тогда я ударил еще раз, в кадык, и почувствовал, как что-то хрустнуло под моими пальцами. Шевчук сполз по стене и закрыл глаза.

– Лесь… – едва слышно сказал Себастиан, – не надо.

Похоже, я сломал ему гортанный хрящ, Шевчуку. Значит, он тоже умрет, подумал я. Почему-то меня это не обеспокоило. Значит, так и надо. Мы все разделим их участь…

– Свобода или смерть, да? – пробормотал я. – Не бывает свободы, Себастиан, не бывает. Только смерть.

Нужно отозвать оцепление – пусть их… хватит… смертей.

Телефонная трубка все еще болталась на шнуре, медленно поворачиваясь вокруг своей оси. Я подошел, положил ее на рычаг, и телефон тут же зазвонил – пронзительно, настойчиво.

Я вновь поднял трубку:

– Да?

– Что происходит, Лесь? – спросил Ким. – Они падают на улицах… Я едва пробрался сквозь оцепление – там черт знает что творится… В Нижнем стрельба… А по телику говорят – эпидемия…

– Это не эпидемия, – сказал я, – это пандемия. Нет больше грандов. Нет и никогда не будет. Мы остаемся одни, Ким. Совсем одни. Как в твоей программе. Нашей с тобой программе. Одна большая похоронная команда.

– Паршиво, – равнодушно сказал Ким. – Кстати, насчет программы…

– Да?

– У нас уже есть космические корабли, знаешь?

Я сказал:

– Ни фига себе… А докуда ты дошел?

– До второй половины двадцатого. Но, Лесь, это какой-то кошмар.

– Что значит – кошмар?

– Да черт его знает. Наверное, я все же где-то ошибся. Две мировые войны. Что-то около ста миллионов…

– Что, всей популяции? Так ведь и сейчас немногим…

– Да нет же… погибших… А чего ты хотел? Такие темпы развития – с ума сойти можно! Авиация, ядерные технологии – помнишь эти разработки в двадцатые… И все – в войну. Все ресурсы, все…

– Погоди, – сказал я, – сколько погибших?

– Сто миллионов. Или больше. Сплошная резня, Лесь. Как ни крути – резня… Я уж и так и этак… Нет никакой объединенной Евразии… все перегрызлись.

– Наверняка ошибка… – сказал я, – попробуй еще.

– Не могу – свет отключили. Похоже, электростанция накрылась. АТС наверняка тоже вот-вот крышка. Я пошел, ладно, Лесь? Им наверняка сейчас люди понадобятся.

– Ладно, – сказал я, – все это уже не важно…

Себастиан тихонько застонал, и когда я обернулся, то увидел, что он смотрит на меня своими глазищами.

– Все хорошо, да, Лесь?

– Да, – ответил я, – все хорошо.

1 Псевдо-Гесиод. Эгимий, фр. 300.
2 Ликофрон. Александра, 179.
3 Орфика, фр. 188 Керн.
4 Геродот. История, II, 156.
5 Павсаний. Описание Эллады, VIII, 37, 6.
6 Павсаний. Описание Эллады, I, 43, 1. См. также: Овидий. Метаморфозы, V, 330.
7 Аполлоний Родосский, IV, 881.
8 Диодор Сицилийский «Историческая библиотека», IV.
9 Лукан. Фарсалия. VI, 674.
10 Еврипид. Гекаба, 397.
11 Овидий. Метаморфозы, XII, 597–606.
12 Квинт Смирнский. После Гомера, III, 98–113.
13 Софокл. Филоктет, 335.
14 Гигин. Мифы, 107.
15 Сервий. Комментарий к «Энеиде» Вергилия, III, 321.
16 Либаний. Речи, XI, 204.
17 Лев Диакон. История, IX, 6 (со ссылкой на перипл Арриана).
18 Псевдо-Скимн (§ 68), Страбон (VII, 309; XI, 494), Псевдо-Арриан (§ 76) и др.
19 Алкей, фр. 354.
20 Ликофрон. Александра 200 и схолии.
21 Псевдо-Аполлодор. Мифологическая библиотека, Э, II, 16; III, 22.
22 Антонин Либерал. Метаморфозы, 27, 4.
23 Арктин. Эфиопида, синопсис; Схолии к Пиндару. Немейские песни, IV, 49. См. также примечания М. Л. Гаспарова в кн: Пиндар. Вакхилид. Оды. Фрагменты. М., 1980. С. 440.
24 Максим Тирский. Речь, XV, 7.
25 Philostr. Her., XIX, 16.
26 Роща Гекаты, как именуемое рощей священное место, посвященное Ахиллу, упоминается у Strabo, VII, 3, 19; она же, быть может, частично идентична с Геродотовой Гилеей (IV, 18).
27 По поздней версии Еврипида, Поликсена косвенно стала причиной гибели Ахилла, так как позвала его в храм Аполлона на свидание, где его в босую пятку (Поликсена потребовала, чтобы он пришел босым) поразил Парис, прячущийся за статуей Аполлона. В этом контексте понятно, почему именно ее потребовал в качестве жертвы дух героя.
28 Павсаний. Описание Эллады, III, 19, 11.
29 Еврипид. Елена, 31–36.
30 Конон. Мифы, 18.
31 Птолемей Гефестион. Троянская война. Кн. IV.
32 Небольшие серебряные монеты с изображением муравья иногда считаются мирмекийскими (Бутягин, Виноградов, 2006).
33 Илиада, Il. IX, 191; XVII, 426 и др.
34 Одиссея, XI, 488–491, 492.
35 Philostr. Her., XIX, 20.
36 Philostr. Her., XIX, 18.
37 Ипполит, V, 25.
38 Павсаний. Описание Эллады, III, 24, 5.
39 Я не говорю по-русски.
40 Как вы сказали? Я не понимаю.
41 Повторите, пожалуйста.
42 До свидания.
43 Как ни странно, тоже «до свидания».
44 Нас обокрали!
45 Нет! Как это по-турецки…
46 Вчера вечером.
47 Где находится ближайший полицейский участок?
Продолжение книги