Нуреев: его жизнь бесплатное чтение

«Нуреев относился к сцене крайне серьезно в любом своем качестве – танцовщика, хореографа, руководителя. Для сцены он жил. И без нее он своей жизни не мыслил».

Михаил Барышников

Пролог

Очередь начала выстраиваться за несколько часов до мероприятия и растянулась на всю длину 59-й улицы. К семи вечера ни в основном зале, ни в галерее, открытой для посетителей, не оставалось ни одного свободного сидячего места. Стоячие места оккупировали телевизионщики и репортеры. Все с нетерпением ожидали еще одной премьеры – даже после своей кончины самый прославленный танцовщик века манил и притягивал публику.

В распродаже произведений искусства, костюмов и личных вещей Рудольфа Нуреева на нью-йоркской сцене «Кристис» было все, что способно сделать аукцион чем-то бо́льшим, чем простая сумма его составляющих – и рекламная шумиха, и интрига, и сверкавшая в центре звезда. Эти знаменитые торги «Кристис», лаконично названные «Нуреев», предваряло шестидневное превью, которое, по иронии жизни, стартовало во вторую годовщину смерти великого танцовщика. Он прожил всего 54 года и скончался от СПИДа 6 января 1993 года.

В ходе агрессивной рекламной кампании «Кристис» выпустил роскошный каталог, иллюстрированный фотографиями Сноудона, а также глянцевые черные пакеты, с которых жирные красные буквы напористо призывали: «Нуреев. Приходите к нам в январе. Кристис».

И целую неделю до начала торгов аукционный дом штурмовали рекордные по численности толпы. Пятьдесят тысяч поклонников, коллекционеров и просто любопытствующих жаждали приблизиться к человеку, которому принадлежало роскошное, хоть и эклектичное, убранство 6-комнатной квартиры в историческом особняке «Дакота». В этой квартире с видом на Центральный парк более десяти лет обитал Нуреев во время его приездов в Нью-Йорк. В ней он принимал и развлекал своих многочисленных друзей и знакомых – от Жаклин Онассис, дамы Большого креста Марго Фонтейн, Леонарда Бернстайна и Джерома Роббинса до совсем еще юных, начинающих танцовщиков и музыкантов, случайных гостей по вызову и возлюбленных на одну ночь.

Всю жизнь обуреваемый манией накопительства, Нуреев скупал древние карты, полотна старых мастеров, академические этюды мужской обнаженной натуры, ковры ручной работы, старинные музыкальные инструменты, книги и нотные издания в листах. В его коллекции имелись римский мраморный торс, резная елизаветинская кровать с пологом на четырех столбиках и восьмифутовый канделябр в стиле рококо из муранского стекла, расписанные вручную китайские бумажные обои восемнадцатого века и русская березовая кушетка на витых позолоченных ножках…

И это только малая толика личных вещей Нуреева, многообразие и обилие которых свидетельствовало о кочевой жизни танцовщика и выдавало как его бедное детство, так и его пристрастие ко всему экзотическому и эротическому. Неудивительно, что человек, известный своей недоверчивостью и большую часть жизни уклонявшийся от уплаты налогов и преследования КГБ, предпочитал вкладывать свои доходы в недвижимость и произведения искусства – в те материальные ценности, которые он мог осязать и которыми мог любоваться и восхищаться. Нуреев был настолько одержим коллекционированием, что не только обзавелся квартирами в Нью-Йорке и Париже, домами в Лондоне и Сен-Бартелеми, ранчо в Вирджинии и островом в Италии, но и заполнил многие из них своими быстро приумножавшимися собраниями. «Все, что у меня есть, – горделиво признавал он в конце жизни, – натанцовано моими ногами».

На торги «Кристис» были выставлены также вещи, к которым прикасалась знаменитость: пиджак а-ля Неру из змеиной кожи в комплекте с брюками и ботинками, которые Нуреев надевал для резонансных телеинтервью; костюмы, в которых он танцевал в таких спектаклях, как «Жизель», «Корсар» и «Дон Кихот»; два парных дивана с бархатной обивкой горчичного цвета, некогда принадлежавшие Марии Каллас – еще одной представительнице исчезающей породы monstre sacre, «священных идолов», к которой часто относили самого Нуреева.

В своих галереях на Парк-авеню сотрудники «Кристис» попытались воссоздать роскошную, напоминающую театральные декорации обстановку квартиры танцовщика. Но в отсутствие хозяина, оживлявшего их своим властным и бунтарским духом, предметы меблировки выглядели изношенными и потертыми, а комнаты унылыми и запустелыми.

Впрочем, посетителей в аукционный дом «Кристис» привело не только желание увидеть все эти вещи и картины, несущие отсвет блистательной, но погасшей звезды. В равной, если не в большей степени людей завлек туда шанс унести с собой частицу легенды Нуреева. О чем грубовато намекнул им анонс «Кристис» – во всю страницу «Нью-Йорк таймс»: «Потанцуй дома с одной из любимых вещей Нуреева!»

«НИКОГДА НЕ ОГЛЯДЫВАЙСЯ НАЗАД, иначе свалишься с лестницы», – любил говаривать Нуреев. Ночью, за бокалом вина, в компании близких друзей он, конечно, мог затронуть вскользь свое прошлое. Но большинство людей, знавших Нуреева, предпочитали расспрашивать его о юности очень осторожно. А иные и вовсе избегали задавать ему вопросы. С рождения обученный искусству выживания, Нуреев мало интересовался собственным прошлым и не имел ни времени, ни склонности ностальгировать по нему. И все же многие особенности его характера были заложены в раннем детстве: замечательная жизнестойкость, непоколебимая уверенность в себе, подкупающая прямота, неуемная тяга к знаниям и столь же сильная внутренняя убежденность в том, что границы созданы затем, чтобы их преодолевать. Лучшие годы юности Нуреев провел в попытках вырваться из глухой уральской деревушки, в которой он родился и вырос, и попасть в священную балетную труппу Кировского театра. Добившись цели, он никогда не давал задний ход. И продолжал движение вперед. Всегда. Не останавливаясь. Добиваясь свободы ездить туда, куда ему хотелось ездить, танцевать то, что ему хотелось танцевать, и быть тем, кем он желал быть. После бегства на Запад Нуреев практически в одночасье стал и мировой звездой, и политическим символом. Но ему не нравилось обсуждать это важное, если не судьбоносное событие в своей жизни даже с теми из парижских друзей, кто оказался его свидетелем. «Это в прошлом», – коротко ответил Нуреев приятелю, напомнившему ему о «прыжке в свободу». А когда другой предположил, что Нуреев скучает по семье, старым товарищам и своим корням, тот быстро его поправил: «Не приписывай мне свои мысли. Это ты так думаешь, а не я. Я здесь совершенно счастлив. И ни о ком и ни о чем не скучаю. Жизнь здесь дала мне все, что я желал, все возможности».

Веруя, что при желании все реально и все по плечу, Нуреев переосмыслил и усовершенствовал свое искусство так, как не удавалось ни одному другому танцовщику ни до него, ни позже. После побега на Запад он всего за несколько месяцев сумел изменить восприятие зрителями классического балета и, по сути, создал совершенно новую балетную аудиторию. Нуреев не только вернул значимость мужскому танцу и мужским партиям в балетных спектаклях, но и привнес чувственное, сексуальное начало в это искусство, долго ассоциировавшееся с хрупкими, воздушными героинями и их эфемерными партнерами. Он воспламенил угасавшую карьеру Марго Фонтейн, и вдвоем они составили наиболее харизматичный балетный дуэт своего времени. Исколесив земной шар, Нуреев стал самым путешествующим танцовщиком в истории, странствующим проповедником балета.

Вне сцены он искусно исполнял роль элитарного представителя формировавшейся культуры селебритиз. Но, при всей своей надменности крупной звезды, Нуреев не лишен был и практической житейской жилки предков-татар. Ворвавшись в западный мир с тридцатью франками в кармане и быстро сделав себе имя, он сколотил состояние, которое на момент его смерти оценивалось в двадцать пять – тридцать миллионов долларов. Стремясь испробовать в жизни все, Нуреев жил в ритме марафонца. Он кутался в шали «Миссони», носил кожу и сапоги до бедер. Довольно прижимистый в деньгах, он был одновременно щедрейшим из артистов – отдавая всего себя зрителям! А своими уроками и постановками Нуреев вдохновил не одно поколение танцовщиков и почитателей балета.

Своей невероятной энергией Нуреев поражал и на закате жизни. Даже на последних стадиях СПИДа он включал в свой календарь выступления. И совсем не думал об отдыхе.

В первый вечер аукциона, 12 января 1995 года, настроение у всех было приподнятое. Среди лотов, выставленных на торги, семнадцать составляли поношенные, запачканные и порванные балетные туфли. Но именно они вызвали наибольший ажиотаж у публики. Нуреев неохотно расставался со своей любимой обувью, и эти истрепанные, ветхие лоскуты кожи, множество раз подклеенные и зашитые, все еще хранили запах сцены, дух балетных постановок и пот вложенного в них труда. Эти туфли устанавливали незримую связь между зрителем и исполнителем; их мистическая, тотемная сила заманила многих посетителей в аукционный дом впервые – точно так же, как когда-то танцевальное мастерство Нуреева привлекло к балету массу людей, прежде вовсе не интересовавшихся этим искусством. Со временем Нуреев стал первой поп-звездой балета, мировой знаменитостью, прославившейся не только своей жизнью на широкую ногу, но и высокими и мощными прыжками на театральных подмостках.

Предпродажная оценка туфель была на удивление низкой: всего 40–60 долларов за самые изношенные и, что еще удивительней, – 150–200 долларов за почти новые («лишь слегка запачканные, но в очень хорошем состоянии»). Во время превью сотрудники «Кристис» выставили эти лоты на обозрение. Увы, двусторонний скотч, которым они приклеили туфли к витринам, безжалостно стер с их подошв заветную патину сцены. Первыми к продаже были предложены четыре пары белых туфель, оцененные в 150–200 долларов. Когда аукционист Кристофер Бердж огласил их стартовую цену в 1000 долларов, по залу пронесся гул охов и вздохов. А в конце торгов пара стоптанных и замаранных бледно-розовых туфель, изначально оцененная в 40–60 долларов, ушла с молотка – под вопли, рыдания и взрывные аплодисменты возбужденной публики – за рекордную сумму в 9200 долларов! «Кристис» недооценил стоимость вещей, принадлежавших звезде.

Нуреев предсказывал, что распродажа его имущества не обойдется без закулисных интриг. «Кристис» изначально планировал распродать содержимое двух его квартир – нью-йоркской и парижской – на двух аукционах, организованных встык в Нью-Йорке и Лондоне. Но эти торги пришлось отложить ввиду того, что одна из сестер Нуреева, Роза, и племянница Гюзель оспорили его волю в суде. Вырученные от продажи деньги предполагалось перевести двум фондам, которые основал сам Нуреев (один – в Европе, другой – в Америке). Однако родственницы танцовщика усомнились в его намерении передать этим фондам контроль над своими активами. А когда друзья Нуреева обвинили их в корыстолюбии и алчности (при том, что танцовщик оставил им деньги по завещанию), они сослались на пожелание Нуреева передать свои личные вещи в музей, посвященный его жизни и творчеству. В завещании Нуреев действительно оговорил создание такого музея в Париже. Но вопрос о том, какие именно вещи должны были составить его экспозицию, стал предметом разногласий и препирательств. Только после того как оба фонда – наряду с другими уступками – согласились выкупить для будущего музея часть костюмов и фотографий Нуреева, Роза и Гюзель перестали препятствовать проведению нью-йоркского аукциона. И всего за несколько часов до его начала, в нескольких кварталах от аукционного дома, Гюзель со своими адвокатами встретилась с юристами обоих фондов и «Кристис», чтобы вычеркнуть из каталогов лоты, снятые с торгов. Уже столкнувшийся с иском одного из многочисленных любовников Нуреева, американский фонд под началом налогового адвоката танцовщика постарался избежать новых отсрочек и скандалов. А вот лондонские торги состоялись лишь в следующем ноябре. Однако обвинения и тяжбы продолжались еще долго после проведения обоих аукционов.

А вещи, которыми более всего дорожил сам Нуреев, находились всегда при нем, в дорожном чемодане: туфли, костюмы и прочие принадлежности для жизни на сцене. Ведь сцена, по признанию самого танцовщика, и была его истинным домом. Как проницательно заметил уже после его смерти Михаил Барышников, Нуреев «относился к сцене крайне серьезно в любом своем качестве – танцовщика, хореографа, руководителя. Для сцены он жил. И без нее он своей жизни не мыслил».

Глава 1

Распутица

В марте 1938 года Фарида Нуреева собрала свои пожитки и вместе с тремя маленькими дочками – восьмилетней Розой, семилетней Лиллой и трехлетней Разидой – села в транссибирский экспресс на небольшой станции близ своего дома в Кушнаренкове, маленькой уральской деревушке на полпути между Ленинградом и Сибирью. Ее муж, Хамет, замполит Красной армии, служил на самой восточной границе России, неподалеку от Владивостока, портового города на Тихоокеанском побережье.

Фарида с большой неохотой согласилась предпринять шестидневное путешествие по Сибири и Дальнему Востоку. В свои тридцать три года она была беременна уже восемь с половиной месяцев и резонно опасалась, как бы у нее не начались роды прямо в поезде. А ведь ей нужно было еще присматривать за тремя своими девочками. Фарида также беспокоилась, что в наводненных солдатами и беженцами вагонах ей не найдется места, чтобы прилечь и отдохнуть, а детям нечем будет развлечься. Поезд делал две короткие остановки в день, но мартовские ветры были настолько суровы, что на улице в считанные минуты замерзали и начинали болеть уши. И еще Фарида тревожилась, что в поезде не окажется никого, кто бы смог ей оказать медицинскую помощь, если вдруг что-то пойдет не так. Этого Фарида на самом деле и боялась больше всего.

И все-таки ей не терпелось воссоединиться с мужем. И не хотелось откладывать поездку до рождения нового малыша – ведь после этого путешествие могло оказаться еще более обременительным. Так что, когда соседи заверили ее, что в том же поезде поедут два военных врача и еще одна семья из ее деревни, Фарида рискнула отправиться в путь длиною почти в шестьдесят три сотни километров! Миниатюрная, красивая женщина с печальными карими глазами, Фарида Нуреева только на вид казалась хрупкой. И слабовольной ее назвать было нельзя. Ее черные волосы, разделенные посередине пробором и аккуратно обвивавшие уши, окаймляли широкое и преисполненное достоинства лицо. Разве что кожа успела потускнеть от невзгод и тягот. За десять лет ее брака с Хаметом их жизнь безвозвратно изменили бурные социальные и политические вихри, пронесшиеся над страной. На протяжении нескольких поколений предки Хамета работали в поле, но этот вековой уклад поломала революция. При новом общественном порядке амбициозный Хамет сумел быстро перестроиться и охотно сменил халат бедного татарского крестьянина на униформу политрука, сулившую множество новых перспектив. Его продвижение по службе сопровождалось постоянными переездами на новые места. Фариде частенько доводилось оставаться неделями одной и приглядывать за маленькими детьми без мужниной помощи. Но, даже не имея возможности «пустить корни», Нуреевы продолжали жить среди своего народа и в привычном окружении, в какую бы татарскую деревню ни командировали Хамета.

А на этот раз поезд, следовавший на Дальний Восток, увозил Фариду все дальше и дальше от прошлой жизни. И, сев в него, маленькая женщина, невзирая на полученные заверения, не могла избавиться от навязчивых страхов. Она никогда прежде не пускалась в столь далекое путешествие и никогда не увозила дочерей из тихой и сравнительно безопасной уральской глубинки в потенциально опасный портовый город. Естественно, ее, как мать, мучал вопрос: какую жизнь она сможет обеспечить там своим детям? Особенно младенцу, чье появление на свет Фарида ожидала и с нетерпением, и с тревогой.

Пока транссибирский экспресс тащился по холмистым просторам Урала в Сибирь, минуя сотни неотличимых друг от друга небольших поселений и весело раскрашенных деревянных домишек, Фарида коротала время, рассматривая в окно пейзажи. Заснеженные степи, усыплявшие своей монотонной белизной, чередовались с призрачными лесами из могучих, суровых сосен и веселых серебристых берез. А Роза, Лилла и Разида – в полном восторге от нового приключения – носились по коридорам и тамбурам, с воодушевлением изучая поезд и лишь смутно догадываясь, как скоро явится на свет их новый братик.

17 марта у Фариды начались схватки. А до Владивостока оставалось еще три тысячи километров. Соседи, как и обещали, послали за докторами и расстелили в вагоне чистые белые простыни. Где-то после полудня Фарида родила мальчика. Услышав его первый крик, бегавшая по коридору Роза застыла в радостном изумлении и не заметила, как кто-то из проходивших мимо пассажиров защемил ей пальцы дверью. Крик девочки смешался с первым криком новорожденного брата.

Следуя мусульманскому обычаю, по которому имена детей должны были начинаться с той же буквы, что и имя первого ребенка, Фарида назвала сына Рудольфом[1]. Это имя она выбрала за его звучность, а вовсе не в честь Рудольфа Валентино, как иногда предполагали биографы[2].

Убаюканный на руках матери, единственный сын Нуреевых пустился в свою «одиссею», перенесшую его сначала с одного конца страны на другой, а потом вернувшую почти на половину пути назад. «Одиссею», растянувшуюся на 11 300 километров и выработавшую у Рудольфа стойкое и необратимое ощущение бездомности, отсутствия корней. Он всю жизнь будет воспринимать себя странником и никогда – человеком почвы: «Разве не символично, что я родился в пути, между двумя станциями. Видимо, мне суждено было стать космополитом. С самого начала я был лишен чувства «принадлежности». Какую страну или дом я мог назвать своими? Мое существование протекало вне обычных, нормальных рамок, способствующих ощущению постоянства, и оттого мне всегда представлялось, что я родился гражданином мира».

Начиная с места и времени рождения, жизнь Нуреева была полна неясностей. К сожалению, ни запись о его рождении, ни воспоминания его родственников не дают точных ответов на некоторые вопросы. И эта проблема преследует любого, кто пытается свести воедино отдельные подробности его раннего детства, пришедшегося на самые мрачные годы сталинской эпохи. Это не получилось даже у самого Нуреева, когда он, уже на склоне лет, попытался установить достоверно момент своего рождения (для составления астрологической карты). По семейному преданию, Рудольф родился после обеда. Но ни его сестра Разида, ни его племянница Альфия, жившие вместе с Фаридой Нуреевой, не помнили, чтобы мать танцовщика упоминала точное место его рождения на Транссибирской магистрали. Сам Рудольф, однако, в нем не сомневался. В своих мемуарах, послуживших основой для всех последующих жизнеописаний, он указал: «В тот момент, когда я родился, поезд мчался вдоль берегов озера Байкал, неподалеку от Иркутска». И в Иркутске его сестра Роза, тогда восьмилетняя, якобы сошла с поезда и побежала на почту – отправить отцу телеграмму с радостной новостью. Увы, свидетельство танцовщика опровергает география: транссибирский поезд прибывал в Иркутск до того, как проезжал вдоль Байкала[3].

Рудольф или его мать могли выбрать Байкал местом его рождения по одной простой причине: это самое большое и глубокое пресноводное озеро в мире было единственным чудом природы на всем бесконечном транссибирском маршруте. К слову сказать, мемуары Нуреева (скорее всего, написанные другим человеком) были опубликованы на Западе в 1962 году – во времена, когда проконсультироваться с непосредственными очевидцами события не представлялось возможным и когда многое из его биографии (в частности, ранняя история семьи) оставалось неизвестным даже самому танцовщику.

Рождение Нуреева было зарегистрировано 4 апреля 1938 года (через восемнадцать дней после родов) в поселке Раздольном, ближайшем к армейской базе Хамета. Изнуренной тяжелой дорогой Фариде пришлось собраться с силами, прежде чем она смогла доехать до этого поселка и зарегистрировать новорожденного, что, по закону, надлежало сделать в течение месяца.

Любопытно, что в свидетельстве о рождении Нуреева Раздольное числится не только местом регистрации, но и местом его появления на свет! Возможно, это канцелярская ошибка. А возможно, Фариде так было проще избежать бюрократических проволочек.

Независимо от точности деталей, рождение Рудольфа пришлось на самое нестабильное и суровое время: страна содрогалась в конвульсиях «Большого террора», а мир неумолимо двигался к войне. В тот самый месяц Германия аннексировала Австрию, а в Москве проходил третий из печально известных показательных процессов, по итогам которого были казнены семнадцать ведущих большевиков, включая партийного теоретика Николая Бухарина. За этим процессом проглядывала зловещая тень Иосифа Сталина, который к 1938 году путем террора, запугивания и масштабных чисток консолидировал в своих руках абсолютную власть. Сталинская чистка партии началась в 1934 году с убийства Сергея Кирова – популярного ленинградского партийного вождя, чье имя год спустя было присвоено Ленинградскому театру оперы и балета, в котором позднее оставил свой след Рудольф.

Убийство Кирова ввергло страну в состояние массовой истерии. Если предыдущие репрессивные кампании были нацелены на определенные социальные слои, то «Большой террор» открыл огонь по всему населению, устраняя не только членов партии, но и «всех тех, кто мог проявить инициативу, кто сохранял еще веру в моральные ценности, кто еще верил в революцию, кто верил во что-либо, кроме Сталина». В 1936 году на первом из московских показательных процессов старые большевики Григорий Зиновьев и Лев Каменев «сознались» не только в убийстве Кирова, но и в заговоре с целью убийства Сталина. И были расстреляны, а их признания засняты на кинопленку и демонстрировались по всей стране.

«Везде и всюду он [Сталин] видел ‘врагов’, ‘двурушников’, ‘шпионов’», – свидетельствовал Никита Хрущев. Детей настраивали против их родителей, друзей и родственников – друг против друга. Доносительство стало обычным делом. Доносы не только служили доказательством вины, но и расценивались как акт патриотизма, хотя обвинения почти всегда были ложными, вызванными страхом, пытками, завистью или злобой. Во время «ежовщины»[4], как окрестили страшный период с 1936 по 1938 год, «черные воронки» увозили своих жертв по ночам из домов и квартир, и о большинстве из них потом никто ничего не слышал. Многие люди исчезали на улицах, другие – из вагонов поездов. Для всего народа, кроме Сталина, – свидетельствует историк того периода, – эти годы «были кошмаром. Едва ли можно было найти кого-то, кто не просыпался в краткие ночные часы от стука в дверь. Человека вытаскивали из постели и отрывали от семьи и друзей, как правило, навсегда… Никто не мог быть уверен, что в следующий раз причудливая цепь обвинений не приведет к нему. Многие люди действительно постоянно имели с собой в ожидании ареста небольшой чемодан со всем необходимым». Жертвой репрессий мог стать и человек, снявший портрет Сталина при покраске стены, и семидесятилетний школьный учитель, пользовавшийся старым учебником с фотографией Троцкого. В 1937 году каждый день расстреливали примерно по тысяче человек.

К тому времени, когда Фарида Нуреева села в поезд на Владивосток, миллионы людей уже были осуждены на смерть и еще больше миллионов оказались в тюрьмах и лагерях в Сибири и на Крайнем Севере; уцелели в них немногие. «Если бы у меня была необъятная Сибирь, – заметил как-то Гитлер, – я не нуждался бы в концлагерях». В марте 1938 года население Гулага составило почти восемь миллионов; и только в одном из исправительно-трудовых лагерей в том году было расстреляно больше узников, чем за все предыдущее столетие при царской власти.

Выдающихся деятелей культуры также преследовали, расстреливали и отправляли в лагеря. Смелые эксперименты 1920-х годов были отвергнуты в пользу социалистического реализма, и партия стала единственным авторитетом и цензором во всех областях и сферах искусства. Артистов низвели до уровня государственных пропагандистов. Сталин лично просмотрел сценарий фильма Сергея Эйзенштейна «Александр Невский», вышедшего на экраны в 1938 году, после чего приказал вырезать сцену смерти Александра: «Не может умирать такой хороший князь!» От репрессий страдали и многие известные поэты. В год рождения Нуреева в одном из лагерей через несколько месяцев после своего ареста скончался Осип Мандельштам. Его вдова Надежда была убеждена, что террор сделал русских людей «психически сдвинутыми, чуть-чуть не в норме, не то чтобы больными, но не совсем в порядке». Однако лозунги ежедневно напоминали советскому народу: «Жить стало лучше, жить стало веселей!»

Да, Нуреев родился в поистине апокалиптическое время. Хотя одна из самых популярных тогда песен в стране декларировала: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек».

Пусть и не благоденствуя в годы террора, родители Нуреева тем не менее верили, что помогают строить для своих детей более светлое будущее, нежели то, что им оставили в наследство их собственные родители. Конечно, жизнь в 1938 году открывала перед такими крестьянами, как Хамет и Фарида, больше возможностей, чем жизнь в 1903 году, когда в маленькой уральской деревушке Асаново родился отец Нуреева. С момента отмены крепостного права в России сменилось всего одно поколение, и родители Хамета оставались бедными крестьянами, татарами мусульманского вероисповедания, которые возделывали свою узкую полоску земли и с трудом сводили концы с концами, чтобы прокормить двоих сыновей, Хамета и Нурислама, и трех дочерей – Саиму, Фатиму и Джамилю. Убранство их избы – бревенчатого сруба на берегу реки Кармазан – было воплощением традиционного, патриархального сельского уклада, обусловленного обычаями и религией и изолированного от политических распрей в стране.

Изначально у семьи была фамилия Фазлиевы, а не Нуреевы. При рождении отец Рудольфа был наречен Хаметом Нурахметовичем Фазлиевым, а его отца звали Нурахмет Фазлиевич Фазлиев. Но в российской деревенской глубинке фамилии не были постоянно закреплены вплоть до XX в. Бытовала традиция наследственных прозваний, и мальчикам нередко присваивались фамилии, образованные от имени отца. Так, в Асанове за Хаметом закрепилась фамилия Нуриев – сын Нура (в переводе с татарского слово «нур» означает «луч, сияние»). А у татарских юношей еще было в обычае брать себе отчество по исконной фамилии отца. В итоге из своей родной деревни в город Казань Хамет Нурахметович Фазлиев уехал в середине 1920-х годов под именем Хамета Фазлиевича Нуриева[5]. Хамет единственный в роду сменил фамилию; остальные его родственники по-прежнему носят фамилию Фазлиевы[6].

Фазлиевы возводили свою родословную к Чингис-хану и монгольским завоевателям, вторгшимся на Русь в XIII веке. Льды и снега, прежде защищавшие границы Руси от захватчиков, не отпугнули этих воинов, окрещенных «монголо-татарами» и оказавшихся «устойчивыми перед сибирскими морозами». (Монголы вселяли в европейцев такой ужас, что те верили, будто их прозвали «татарами» потому, что явились они из самого Тартара – бездны, находящейся под Аидом, в которую Зевс низвергнул титанов.)

Сын Хамета всю жизнь гордился такой родословной; она гораздо сильнее, нежели связь с конкретным местом рождения, повлияла на его самоощущение. Рудольф Нуреев был татарином, а не русским. И кочевником – под стать его воинственным предкам. И если своим неукротимым характером в зрелости он и был обязан чему-то из прошлого, так это (по его собственному признанию) своим татарским корням, или, вернее, его романтизированному представлению о них.

Наша татарская кровь бежит быстрее, она всегда готова закипеть. И мне кажется, что мы более томные, чем русские, более чувственные. В нас есть своеобразная азиатская мягкость и в то же время пылкость наших предков, этих прекрасных немногословных всадников. Мы представляем любопытную смесь нежности и грубости – сочетание, редко встречающееся у русских… Татары быстро загораются, всегда готовы вступить в бой. Они непритязательны и пылки, а порой хитры, как лисы. Татарин в сущности – довольно сложное создание; таков и я.

В подростковом возрасте отец Рудольфа, воспитанный в традиционной мусульманской семье, мечтал стать рухани – священником. Следуя местным обычаям, он вместе со своим братом Нурисламом посещал деревенский мектеб (татарскую начальную школу, в которой до начала XX века образование было сугубо религиозным и осуществлялось по священным текстам мусульман). Там Хамет и Нурислам научились читать и писать на арабском, татарском и русском языках. Грамотность и знание русского языка сослужили Хамету пользу, когда он повзрослел и отказался от священничества в пользу партийной деятельности.

В 1920 году семья семнадцатилетнего Хамета и все их уральские соседи оказались под перекрестным огнем красноармейцев и белых контрреволюционеров, сражавшихся за контроль над этим регионом. Их противостояние раскололо местных жителей; некогда добрые соседи и даже члены семей обратились друг против друга. Если белые взывали к русской солидарности, то большевики получили поддержку татар и бедных крестьян, посулив им автономию и припугнув возобновлением эксплуатации в случае успеха контрреволюции. Одержав победу, красные выполнили свое обещание, пусть и частично: не предоставив татарам реальной автономии, Ленин создал для них республику и объявил древний монгольский город Казань ее столицей.

Через пять лет в Казань перебрался двадцатидвухлетний Хамет, надумавший делать карьеру в армии. Родители негативно отнеслись к его решению; они считали, что сыновьям следует остаться в родной деревне. Но, как и множество молодых людей крестьянского происхождения, Хамет видел в армейской службе путь к повышению своего социального статуса и получению важной партийной работы. С прицелом на вступление в партию Хамет представился местным партийцам, которые направили его для получения политической подготовки в советскую партийную школу. А ее работники разглядели в Хамете идеального кандидата – надежного, покладистого, грамотного – для учебы в кавалерийской школе.

Хамет закончил ее в 1927 году и вскоре после этого вступил в партию. Подобно большинству новообращенных того времени, он знал лишь азы раннего коммунистического учения, слабо представлял себе структуру партии и едва ли видел разницу между Лениным, Троцким и Марксом. Но он искренне верил в обещания большевиков – и в светлое будущее с высокоразвитой индустрией, и в равные для всех возможности для получения образования и карьерного роста. Урожденный грузин Сталин, так же как и Хамет, был незнатного происхождения и по-русски говорил с сильным акцентом. И так же как и Хамет, Сталин, закончивший в юности семинарию, мечтал о священничестве до своего обращения в большевика и смены фамилии[7].

Большевики с радостью пополняли свои ряды. За неимением прочной опоры в сельской местности им необходимо было усилить партийный контроль над недисциплинированным российским крестьянством и расширить свое влияние на подчиненную вековым традициям деревню. Быстрее всего этого можно было достичь, заручившись реальной поддержкой сельских жителей. (На тот момент девять из десяти жителей России были крестьянами.) И одной из мер на первых порах было привлечение на свою сторону представителей национальных меньшинств, в чем большевики весьма преуспели[8].

В Казани Хамет познакомился со своей будущей женой, Фаридой Аглиулловной – привлекательной, но очень застенчивой девушкой. Дочь татарских крестьян из близлежащей деревни Тугульбан, двадцатитрехлетняя Фарида не успела вкусить беззаботного детства. Когда ей было всего семь, тиф унес жизни обоих ее родителей. И Фариду – самую младшую из детей в семье – отправили в Казань, к ее старшему брату. Работник пекарни, он устроил девочку в местную исламскую школу; там Фарида научилась читать и писать по-арабски. И хотя дома она разговаривала на татарском языке, а со временем выучила и устный русский, до конца жизни Фарида писала только по-арабски. Когда брат женился, она взвалила на свои хрупкие плечи заботу о его сыне и стала фактически прислугой. Да и счастливой в доме брата она себя не чувствовала. Невестка невзлюбила Фариду и даже не старалась скрыть своего к ней презрения. Фарида не забыла тот день, когда, набирая воду из местного колодца, услышала сильный взрыв на расположенной поблизости электростанции. В панике бросив в колодце совершенно новые ведра, она побежала домой. Невестка рассвирепела и приказала Фариде вернуться обратно и достать их. Не в силах больше терпеть такое обращение и ощущая себя совершенно несчастной, Фарида решилась вскоре покинуть дом брата.

Она надеялась закончить в Казани курсы по подготовке учителей, но отложила свои планы на потом после встречи в 1927 году с двадцатичетырехлетним Хаметом Нуреевым. Обходительный, добрый, но решительный Хамет был красивым, широкоплечим молодым человеком с резкими татарскими скулами, густыми черными бровями, полными губами и пылким нравом, впоследствии унаследованным его сыном. Хамет был мускулист и крепок, а свои волнистые черные волосы, коротко остриженные по бокам, зачесывал с лица назад, демонстрируя «вдовий козырек». Возможно, не меньше его внешности Фариду привлекли перспективы Хамета: членство в партии и учеба в кавалерийской школе сулили важные назначения, а с ними и разные привилегии. Через много лет Хамет раскрыл Разиде, что ему понравилось в юной Фариде. «Знаешь, за что я полюбил твою мать? – спросил он дочь в редком порыве откровенности. – Она замечательно пела и танцевала». Это признание очень удивило Разиду, которая, как и остальные ее сестры, не привыкла к проявлениям любви у родителей и мало что знала об их жизни в молодости.

Фарида и Хамет поженились в Казани в 1928 году. В тот год Сталин утвердил первый Пятилетний план развития народного хозяйства – масштабную кампанию по индустриализации советской России и ее превращению из отсталой страны в сверхдержаву. К тому времени Фарида уже тоже вступила в партию. Общая татарская культура сплотила молодоженов, выросших в традиционных мусульманских домах. Но Фариду и Хамета объединяло еще кое-что, более важное: пламенная вера в торжество коммунизма[9]. «Для них революция была чудом, – признавал впоследствии их сын Рудольф. – Наконец появилась возможность послать детей в школу, даже в университет…»

Хамет заверил свою молодую жену: если она поработает, пока он не закончит кавалерийскую школу, тогда он будет обеспечивать их, пока она будет учиться на педагога. Но их соглашению суждено было осуществиться только наполовину. Осенью 1929 года, через год после заключения брака, Фарида в первый раз забеременела. Он «закончил свою учебу, хорошо, – сетовала она потом в разговоре с внучкой. – А я из-за детей так и не пошла никуда учиться».

В декабре того же года Сталин провозгласил начало новой революции – той, что навсегда разрушила традиционную российскую деревню и уничтожила самые крепкие крестьянские хозяйства. Если Ленин разрешил иметь частные подсобные хозяйства, то Сталин приказал их искоренить и провести на селе коллективизацию. Крестьяне лишились не только права продавать свое зерно, но и своих земельных наделов, крупного рогатого скота и орудий производства. И земля, и скот, и сельскохозяйственная техника передавались в колхозы под строгим контролем партийцев. Самые зажиточные крестьяне, так называемые кулаки, были объявлены врагами режима. «Мы должны сломить кулачество и ликвидировать его как класс», – призвал Сталин. В теории кулаками считались те, кто использовал наемную рабочую силу и имел корову, земельный надел или дом. Но это понятие было настолько расплывчатым, что на практике к кулакам могли причислить любого, кого недолюбливали односельчане или опасались власти, независимо от того, владел ли он какой-либо собственностью или нет. Весной 1930 года партия объявила о коллективизации половины крестьянских хозяйств. Ее результаты были разорительными. Многие крестьяне вырезали свой скот и уничтожили свои урожаи; четверть крупного рогатого скота и 80 % лошадей были забиты; производство зерна катастрофически сократилось, а самые предприимчивые и работящие крестьяне были расстреляны или сосланы в Сибирь, на Урал и Крайний Север[10].

По мере того как коллективизация набирала обороты, младших офицеров в срочном порядке направляли в сельские регионы для подавления протестов. В числе таких офицеров оказался и Хамет Нуреев. В начале 1931 года Хамет и Фарида с грудной дочерью Розой на руках уехали из Казани в село Кушнаренково, расположенное недалеко от Асанова – родной деревни Хамета. Там в ноябре того же года, через семнадцать месяцев после появления на свет Розы, у них родилась вторая дочь – Лилла.

Нуреевым отвели дом, конфискованный у сосланного кулака. Но, войдя в избу, они обнаружили, что там продолжали жить его жена и две дочери. Согласно семейным воспоминаниям в пересказе внучки, Хамет пожалел их и разрешил остаться в доме – благородный, но маловероятный поступок, учитывая обстановку того времени и его последующее повышение по службе[11].

Доподлинно неизвестно, каково было личное отношение Хамета к кулакам. Но можно довольно уверенно предположить, что, как и большинство коммунистов, он считал их паразитами. Показательно, что деревенские собрания Хамет открывал вопросом: «Кто еще против колхозов и советской власти?» И ни у кого не оставалось сомнений в том, что ожидало человека, подумывавшего о сопротивлении. И все же сопротивление было: кулаки поджигали сельсоветы, избивали и убивали коммунистов. Согласно семейному преданию, сам Хамет лишь чудом не распрощался с жизнью после того, как несколько кулаков сбросили его в ледяное озеро в разгар лютой зимы.

Поскольку по долгу службы Хамету приходилось покидать семью (иногда даже на несколько недель), Фарида частенько оставалась дома одна с двумя маленькими дочерьми. В одну из таких длительных отлучек мужа в 1932 году, когда страна была охвачена голодом, Фарида пошла к колодцу за водой. Дочек она оставила дома – ведь ей надо было нести ведра. Вернувшись, Фарида застала пятилетнюю Лиллу на улице, на холодном весеннем воздухе. Две маленькие девочки из их коммунального дома вывели малышку поиграть, «как будто она была куклой», – вспоминала потом единственная дочь Лиллы, Альфия. Вскоре после этого Лилла заболела менингитом. Помочь напуганной и отчаявшейся Фариде было некому. Ближайшая больница находилась от их села почти в тридцати девяти километрах, в Уфе. И добираться туда было тяжело – на дворе стоял апрель, период распутицы. Таявший снег и весенние дожди превратили деревенские улицы в зыбкое месиво. К тому моменту, когда Фарида привезла дочку в больницу, Лилла полностью оглохла. «Бабушка часто винила деда за то, что случилось с моей матерью, – рассказывала Альфия. – Будь он дома, она бы сумела привезти маму в больницу вовремя».

В 1935 году Фарида вновь оказалась в уфимской больнице – на этот раз, чтобы дать жизнь своей третьей дочери, Разиде. Фарида понимала, как будет разочарован Хамет. В мусульманских семьях мальчики ценились особо. Муж опять был в отъезде, и Фарида написала ему, что родила мальчика. Хамет примчался домой, как только смог, и пришел в полное смятение, увидев малышку.

Но наконец-то, 17 марта 1938 года, не доехав до пункта назначения, Фарида родила им сына – Рудольфа Хаметовича. Когда она с детьми прибыла во Владивосток, Хамет встречал их на вокзале – большом мраморном здании девятнадцатого века, смотрящем на бухту. И смог воочию убедиться, что у него действительно родился сын. Счастливый отец прикрыл младенца от ветра полами своей шинели.

Увы, таким мгновениям близости между отцом и сыном не суждено было повторяться часто.

Глава 2

Друг, религия, путь к лучшей доле

Крошечный Рудик познавал окружающий его мир – мир запахов, звуков и движений людей, готовившихся к сражению. Первые шестнадцать месяцев своей жизни он провел на базе дивизиона легкой артиллерии в Раздольном. Этот поселок располагался всего в девяноста шести километрах к северо-западу от Владивостока, незамерзающая бухта которого имела решающее стратегическое значение для российского флота. Южнее лежала Корея, восточнее – Китай. А до оконечности Японии от его берега было лишь около 640 километров. В 1938 году Владивосток тоже являлся центром сосредоточения войск, неуклонно возраставших по численности: угроза войны с Японией становилась все более реальной, то и дело вспыхивали боестолкновения. В июле того года, через четыре месяца после приезда Фариды и детей, взвод Хамета участвовал в боях с японцами на озере Хасан.

Вот в такой обстановке международной нестабильности и надвигавшейся войны родители Нуреева возобновили свою семейную жизнь, в которой товарищами по играм у их детей оказывались солдаты. Разида потом вспоминала, как они с сестрами заходились смехом, когда солдаты качали их на руках. Правда, однажды Хамету пришлось отвозить четырехлетнюю Разиду в больницу – после того, как один такой «нянь», не рассчитав силы, вывихнул девочке запястья.

В обязанности старшего политрука Красной армии входило политическое воспитание солдат, считавшееся не менее важным, чем военная подготовка. Хамет проповедовал рядовым красноармейцам заветы коммунизма: обучал истории революции, партии, армии и государства, разъяснял их задачи и цели. Главным историком в стране выступал Сталин, а учебником Хамету служил «Краткий курс истории Коммунистической партии», изданный осенью того же года. И надлежало следовать каждому слову, каждой букве этой «библии высокого сталинизма». Тот, кто по-своему интерпретировал события либо (что еще хуже!) искажал или отрицал «факты», рисковал оказаться в тюрьме или ссылке.

Чистки немилосердно выкосили ряды военных, и служба Хамета приобрела более зловещий характер. Он стал одним из цепных псов режима – именно такая роль изначально отводилась политическим комиссарам, должность которых после революции ввел Троцкий[12]. На посту Предреввоенсовета Троцкий настоял на пополнении рядов новой Красной армии «военспецами» – бывшими офицерами царской армии. Для контроля за ними и была предназначена система политических комиссаров. Ни один приказ не вступал в действие без двух подписей: командира и комиссара. И с самого начала отношения между кадровыми офицерами и политкомами отравляла подозрительность. (Если офицеры отчитывались перед Комиссариатом обороны, то комиссары подчинялись непосредственно Центральному комитету Коммунистической партии.)

В разгар «Большого террора» 1937 года ряды комиссаров резко приумножились. Помимо обучающей деятельности Хамету вменялось в обязанность укреплять моральный дух солдат и участвовать во всех военных операциях в своем регионе. И хотя Хамет был комиссаром низкого ранга, ему все равно доставались все блага армейских офицеров: зарплата вдвое большая, чем у обычного служащего (около пятисот рублей в месяц), лучшие бытовые условия, медицинское обслуживание, специализированные магазины и учреждения, в которых можно было купить товары и получить услуги, недоступные простому населению.

Увы, во времена, когда для обвинения было достаточно одного подозрения, никто – даже политический комиссар – не был застрахован от репрессий. «Я уволил 215 политработников, из них многие были арестованы, – докладывал по телеграфу Сталину в июле 1937 года Лев Мехлис, главный политический комиссар и палач Красной армии. – Чистка политического аппарата, особенно нижних рядов, далеко не закончена…»

И действительно, в тот месяц, когда родился Рудольф, чистки в армии достигли апогея, особенно в местах, где служил его отец и куда вскоре прибыл сам Мехлис. С 1937 по 1938 год было уничтожено как минимум 45 % командного и политического состава армии и военно-морского флота. В преддверии Второй мировой войны офицерскому составу был нанесен серьезный ущерб. Фактически Сталин уничтожил больше своих старших офицеров (чином от полковника и выше), чем гитлеровские войска в ходе войны.

Едва ли в подобных условиях Хамету Нурееву удалось не замарать рук. Даже если он и не расстреливал других офицеров самолично, он обязан был доносить в органы госбезопасности о предполагаемых предателях и информировать партию о любых проявлениях недовольства. По мнению американского историка-слависта Марка фон Хагена, Хамета Нуреева, возможно, не случайно командировали на Дальний Восток для восстановления стабильности в подкошенной террором армии; и такое серьезное назначение свидетельствует о заслуженном им доверии.

Более полное представление о роли Хамета в чистках составить сложно. С детьми, да и, наверное, с женой, он подробностями службы не делился, а архивы начали открывать – и то очень осторожно – лишь в 1990-х годах. Ясно одно: чтобы стать политруком и остаться политруком, Хамет должен был демонстрировать неизменную преданность партии и слепую приверженность постоянно менявшимся требованиям дня. А когда наступало время для решительных действий, он обязан был подавлять в себе любые сомнения и колебания. Иного выбора у Хамета практически не было: он вынужден был подчиняться, чтобы уцелеть. И Хамет уцелел! Превозмог все ужасающие обстоятельства. И в этом смысле (хотя, пожалуй, только в этом) его сын пошел в отца.

В июле 1939 года, когда Рудольфу было шестнадцать месяцев, Хамета Нуреева перевели в Москву. Семья снова села в транссибирский экспресс. Но на этот раз Нуреевы по дороге в столицу остановились на несколько недель в военном лагере Алкино на Урале. Алкино находилось неподалеку от Асанова, и Хамету с Фаридой представилась возможность показать своего Рудика родственникам Фазлиевым.

В Москве жизнь семейства улучшилась. В столице размещалось советское правительство[13] и штаб-квартира ПУ РККА (Политического управления Рабоче-крестьянской Красной армии), к которому принадлежал Хамет. Он служил в ведущем артиллерийском училище и сумел выхлопотать для своей семьи квартиру прямо на противоположной от него стороне улицы – в двухэтажном деревянном доме, окна которого выходили на железнодорожную пригородную линию на западной окраине города. Маленькая комната на верхнем этаже стала для Нуреевых первым после рождения Рудика «семейным гнездом». Днем детишки во дворе следили сквозь прогалы в заборе за грохотавшими мимо поездами. А по ночам тишину нарушали свистки проходивших составов. Кто знает, может быть, эти наблюдения и звуки разожгли в маленьком Рудольфе страсть к путешествиям и поездам?

На одной из немногочисленных сохранившихся фотографий того времени дети Нуреевых запечатлены стоящими в рядок по росту. Поношенная одежда и настороженные выражения их лиц свидетельствуют о тяготах их раннего детства. Одетый в матросский костюмчик пухленький и круглолицый Рудик с еще едва отросшими светлыми волосами смотрит в камеру пристально, без улыбки; в широко распахнутых раскосых глазах застыл вопрос.

И все-таки в семейной жизни это было время относительной безопасности и спокойствия, которых впоследствии Нуреевы лишились на многие годы. Днем Рудик ходил в детский сад со своей пятилетней сестрой Разидой, которая запомнила, как ее учили есть ложкой, потому что она неправильно держала ее в руке. Десятилетняя Роза занималась в своей школе гимнастикой, а Лилла училась читать по губам в специальной школе для глухих, хотя сестры и брат продолжали общаться с ней на языке жестов, который придумали сами.

Проживая напротив артиллерийского училища, дети продолжали считать солдат своими товарищами по играм. А те, спрятав Рудика и Разиду под полами своих шинелей, частенько проводили их в ближайший кинотеатр, куда маленьких детей не пускали. Конечно, Рудик был еще слишком мал, чтобы понимать суть увиденного. Но его завораживали незнакомые образы на экране, и кинофильмы открывали ему совсем другой мир, не похожий на все, что его окружало. Увы, счастливых (как, впрочем, и любых иных) воспоминаний о том периоде у него сохранилось мало. Да и их омрачила начавшаяся вскоре война.

На рассвете 22 июня 1941 года Германия вторглась в Советский Союз, застигнув советские войска практически врасплох. Тяжелые бомбардировщики германских люфтваффе с ревом проносились над западными границами страны, а на земле по каждой деревушке или городу на их пути вели огонь немецкие танки. Несмотря на многочисленные предупреждения, Сталин до последнего не верил в то, что Гитлер нарушит подписанный ими пакт о ненападении. А когда фюрер все-таки это сделал, советский вождь впал в шок и удалился на подмосковную дачу, предоставив своим командирам и народу рассчитывать на самих себя. Только через две недели он наконец выступил по радио с речью.

Когда из трескучих радиоприемников разнеслась весть о германском вторжении, Рудольф и Разида находились на экскурсии под Москвой, в составе детсадовской группы. Фарида сразу же поспешила вернуть их домой. Через неделю пал Минск, и Хамет Нуреев был отправлен на западный фронт, где ему довелось послужить и солдатом, и политруком в артиллерийской части. Отсутствие отца на протяжении нескольких лет не могло пройти даром. Хамет стал чужим для своих детей – «тенью», способной только пугать издалека.

Оставшаяся в Москве одна, с четырьмя детьми, Фарида жила в постоянном страхе перед германскими бомбежками. Из ночи в ночь она спала вполглаза, чтобы при первых же звуках воздушной тревоги броситься с детьми в бомбоубежище, оборудованное в ближайшей станции метро.

Спустя шесть недель после начала войны Фариду с детьми эвакуировали в Челябинск вместе с семьями других военнослужащих. Поверив словам Сталина о скором окончании войны, они бежали из столицы с одной-единственной тележкой с личными вещами. Среди них был семейный радиоприемник, который вскоре стал единственным связующим звеном с внешним миром. Сестра Рудольфа, Разида, запомнила, в какой спешке они собирались: «По-моему, мы не взяли с собой даже зимней одежды, потому что надеялись быстро вернуться».

Челябинск находится в полутора тысячах километров к востоку от Москвы – шестнадцать часов езды поездом в мирное время. Нуреевы провели в пути двое суток – из-за немецких бомбардировок этого района поезд вынужден был делать остановки, не предусмотренные расписанием. По приезде им пришлось зарегистрироваться в местном колхозе. В очереди с ними стояла маникюрша, которая привезла с собой столько шляпок, что Фарида Нуреева приняла ее за жену партийного начальника. А насколько далеко они оказались от города, ей стало ясно, когда солдат, проводивший регистрацию эвакуированных, поинтересовался у обладательницы шляпок, кем она была по роду занятий. Слова «маникюрша» он не знал и несколько раз переспрашивал женщину. А потом сдался и велел секретарю: «Запиши просто: проститутка».

Темная, насквозь продуваемая изба в селе Щучьем, куда определили жить Нуреевых, стала для Рудольфа уже третьим домом. Она была сложена из глиняных кирпичей и крыта липовой корой. Ни водопровода, ни уборной в ней не было, а пол был земляным. Внутри стояла большая печь с лежанкой, скамейки вдоль стены и стол. В зимние месяцы Фарида спала на печи, а дети – на старых матрасах, расстеленных по полу. Единственную комнату они делили с другими семьями беженцев, и Рудик быстро усвоил, что «все ценное автоматически поступало в общую собственность». У мальчика «не было никаких шансов расти вне коллектива». А его сестра Разида не забыла о привилегиях для семей офицеров рангом выше: «Мать мне говорила, что москвичам, приехавшим вместе с нами, предоставили жилье, несравнимо лучшее нашего». Фарида остро переживала такую несправедливость. Через тридцать четыре года ей довелось встретиться в Уфе с одной из женщин, с которой ее эвакуировали из Москвы. Заняв с внучкой очередь, Фарида столкнулась с ней лицом к лицу. И «не захотела стоять с ней рядом, – рассказывала потом Альфия, – потому что помнила, что, когда их эвакуировали в ту деревню на Урале, к ним отнеслись как к людям второго сорта, считая их местными. Той женщине из Москвы – жительнице большого города – тут же выделили целый дом с печью, а бабушке с детьми пришлось жить в холодной лачуге».

Жизнь в военное время в далекой башкирской деревне была одинокой и трудной. И именно там у Рудольфа Нуреева сформировалось большинство детских впечатлений об окружающем мире. «Ледяной, темный и сверх того голодный мир», – так он охарактеризует его в своей «Автобиографии». Зима длилась в тех краях с октября по апрель – а зима 1941 года выдалась особенно суровой. В те «стылые месяцы, – писал один историк, – белый снежный покров степей как будто заволакивал деревни, в которых не было ни изгородей, ни заборов, способных нарушить его монотонность». Маленькому Рудику огромные сугробы по обеим сторонам единственной деревенской улочки казались «грязными холмами вдоль узкой страшной тропы». Он запомнил, как играл на этой улочке – всегда один, «никогда ни с кем не дружил», и как уплывал в лодке «на середину зеленого озера, плача и крича от страха». Но страшнее всего был постоянный гложущий голод. Единственным продуктом, который можно было достать, оставалась картошка. Мяса и фруктов в этом мире не существовало – вот почему Нуреев назовет потом мрачный период своего раннего детства «картофельным». Пламя в их убогом примусе едва теплилось, и картошка варилась так долго, что Рудик часто засыпал, так и не дождавшись ужина. И Фариде приходилось кормить спящего сына с ложки. А поутру мальчик ничего этого не помнил и жаловался на то, что остался без ужина. Его сестры жаловались редко, но Рудик, как позже рассказывала Фарида, «плакал все время». Жестокое недоедание выработало в мальчике инстинкт выживания, оставшийся с ним на всю жизнь. Вместе с Нуреевыми в доме проживала пожилая русская деревенская чета. Крайне набожные христиане, они увешали свой крошечный уголок иконами, которые по религиозным праздникам освещала маленькая лампадка. Каждое утро старики будили Рудика и уговаривали помолиться вместе с ними, а в награду предлагали кусочек козьего сыра или несколько сладких картофелин. Сонный мальчик уступал, вставал на колени и бормотал слова, смысла которых не понимал. А потом просыпалась мать и пресекала попытки стариков обратить его в свою веру. Для коммунистки и атеистки, какой стала Фарида, религиозная практика была отсталостью, пережитком старой России, поощрять который было недопустимо. Но для ее упрямого и голодного сына «странные слова» означали лишнюю порцию еды, и их стоило пробормотать, даже рискуя вызвать у матери ярость[14].

Фотографии тех лет запечатлели суровое изможденное лицо Фариды, ее оплывшую, раздавшуюся фигуру. Но они не отражают той неисчерпаемой силы, которую она передала своим детям. Мать «никогда не жаловалась, – вспоминал потом Рудольф. – Она могла, не повышая голоса, быть очень строгой». Фарида редко улыбалась, и сын не мог припомнить ни одного случая, когда бы она «громко рассмеялась». И позже соседи вспоминали ее только серьезной и погруженной в заботы. Не расположена была Фарида и к внешним проявлениям любви. «У нас не было принято проявлять нежность, целовать или и обнимать друг друга, – вспоминала Разида. – Татарам не свойственно выказывать свои чувства. Мы довольно сдержанные. Это у нас в крови».

Возможно, эмоциональную сдержанность Фариды можно объяснить ее собственным, крайне тяжелым детством. Рано осиротев, она не нашла ни участия, ни тепла в доме брата. Да и вся ее последующая жизнь представляла собой бесконечную борьбу. За годы лишений, отсутствия постоянного хорошего жилья, недоедания Фарида привыкла к трудностям. А тяготы военных лет закалили и ожесточили ее сердце еще больше. Да и поводов для веселья, увы, не было. С фронта продолжали приходить пугающие вести, смерть преследовала живых. «Почти каждая семья вокруг нас оплакивала сына, брата, мужа, погибших на войне», – вспоминал Рудольф. Но хоть это горе обошло Нуреевых.

Чем меньше будешь бегать, тем меньше будешь ощущать голод, – уверяла сына мать. Но Рудик игнорировал ее совет – он просто не мог долго усидеть на месте. И однажды обжег себе живот, опрокинув их маленький примус с кастрюлей кипящей воды, в которой к обеду варилась картошка. Мальчика пришлось везти в больницу в Челябинск. Поездка в большой город взволновала Рудика. А когда вокруг него засуетились все взрослые, он и вовсе позабыл о боли. Мать купила сыну цветные карандаши и картинки-раскраски с изображениями коров (его первые личные вещи!). Врачи и сестры заботливо хлопотали над ним. «Доктора и медсестры ухаживали за мной так, будто я был единственным пациентом во всей больнице. Это принесло мне, ребенку, первую в жизни большую радость», – признавался потом повзрослевший Рудольф.

Рудик был любимцем Фариды, и крепкая молчаливая связь, установившаяся между сыном и матерью, сохранилась на всю жизнь. Фарида была с Рудиком гораздо терпеливей, прощала его быстрее и, в отличие от дочерей, никогда не шлепала. Похоже, лишь он мог заставить ее проявить ту нежность и ласку, что еще сохранились в ее сердце. Впоследствии Рудольф с теплотой припоминал каждую строчку истории, которую мать вечерами рассказывала ему перед сном, чтобы отвлечь от мыслей о еде. Эту историю он «обожал» и мог слушать бесконечно. И даже у зрелого Рудольфа она всегда вызывала улыбку[15].

В попытке «вырваться» из комнаты с десятком обитателей, спастись от детского одиночества четырехлетний Рудик обратил внимание на радио. Теперь он мог часами неподвижно сидеть и с упоением слушать музыку, любую!

Музыка стала его первой страстью, вскоре породившей и вторую – танец. Именно в музыке он всегда потом искал утешения в моменты одиночества. На протяжении всей своей жизни Нуреев старался иметь под рукою пластинки или музыкальные инструменты, которые он начал коллекционировать сразу, как только позволили средства. «С самого начала я видел в музыке друга, религию, путь к лучшей доле». То же самое можно сказать и о его сестре Лилле. Несмотря на глухоту, она любила петь и иногда даже реагировала на некоторые звуки радио. Подметив это, Фарида заключила, что Лилла могла бы стать певицей. У нее были «хорошие голосовые связки», и, возможно, она питала пристрастие к музыке, хотя не могла слышать ни одной ноты.

Глава 3

Прозрение

Не прошло и года, как Нуреевы покинули Москву, а им уже снова пришлось сменить место жительства. На этот раз они переезжали из Щучьего в расположенную неподалеку Уфу, столицу Башкирской Автономной Советской Республики. Там со своим семейством жил брат Хамета, Нурислам. Только, как и большинство молодых мужчин в то военное время, сам Нурислам находился на фронте. Нуреевы приехали к его жене и маленькому сыну, поделив с ними крошечную комнатушку на верхнем этаже двухэтажного деревянного дома по улице Свердлова. Отстроенная на правом берегу реки Белой, Уфа стоит на холмах, один из которых возвышается за городской площадью. А в названиях ее улиц запечатлелась русская история: Пушкинская, Коммунистическая и улица Октябрьской Революции ведут к главной артерии исторического центра – улице Ленина, параллельно которой слева тянется улица Карла Маркса.

В прошлом городские улицы были прямыми и незамощенными, и добраться до местной булочной и магазина можно было на трамвае либо пешком. В дождливое время дороги размывало, и они превращались в черное месиво. Из-за грязных улиц Уфу еще на заре XX века называли «чертовой чернильницей». И даже обычно красноречивый Максим Горький, побывавший в ней в 20-х годах, затруднился воспеть ее прелести. «Город какой-то приземистый, – замечал писатель. – Такое впечатление, будто он приник к земле, а не стоит на ней». Вдоль дорог стояли бедные, хлипкие домишки из неотесанных бревен, высотою не более двух этажей. И лишь некоторые из них украшали декоративные стрехи с затейливой резьбой – «деревянные кружева». Летом во дворах уфимцы возделывали огороды, и там же, фактически на улице, стояли деревянные уборные, которыми они пользовались круглый год. Вдоль реки росли куртины берез и яблонь, а со временем прибавились рябины (многие из них посадили Рудольф, его сестры и соседские ребятишки). Унылый облик города скрашивал лишь окрестный ландшафт – леса, холмы и две извилистые речки.

Сейчас на месте многих срубов высятся советские блочные многоэтажки, а сохранившиеся деревянные дома окрашены в темно-коричневый цвет. Но некоторые жилые улочки так и остаются немощеными и по-прежнему выглядят безрадостными и неухоженными. Улицы Свердлова и Зенцова в центре района, где довелось жить Нуреевым, испещрены колдобинами и в сырую погоду хлюпают грязью. Центр Уфы, даже с кирпичными домами, заасфальтированными дорогами и трамвайными линиями, кажется отставшим от времени, напоминая городки американского Среднего Запада 1930-х годов. Западные веяния, столь ощутимые в Москве, в Уфе практически не заметны; воздух в городе загрязнен промышленными отходами, и в нем до сих пор маячат огромные и зловещие статуи Ленина, а купить фрукты и овощи проблематично. Бизнес в городе с населением, превышающим миллион человек, ведется только в рублях[16], хотя в других крупных городах страны предпочтительной валютой сделался американский доллар. Даже высокопоставленные правительственные чиновники проживают в квартирах многоэтажных домов, куда западный человек побоится войти; зловоние и разруха в подъездах напоминают трущобы американских гетто.

Но во все времена Уфа отличалась гостеприимством. Гостей потчевали традиционными кушаньями, в частности пельменями; под красивые тосты обносили кумысом – национальным напитком башкир, приготовляемым из ферментированного кобыльего молока и обладающим целебной силой[17].

Еще не так давно ждать связи с другими городами страны – через центральную телефонную станцию – нередко приходилось часами, а связи с Западом в 1996 году практически не было. В музее Рудольфа Нуреева, устроенном в одном из залов Уфимского оперного театра, имеется видеомагнитофон, но записей каких-либо выступлений танцовщика на западных сценах нет. «Если бы вы смогли нам хоть что-нибудь привезти, мы были бы вам чрезвычайно признательны», – умоляла куратор музея Инна Гуськова. Когда-то она проживала через дорогу от Нуреевых. А потом переселилась в дом на той же самой улице, только через несколько домов от того, в котором выросла. (Как и многие другие люди, окружавшие Нуреева в детстве.)

К моменту приезда Нуреевых в 1942 году в Уфе находилось множество промышленных предприятий, работавших на нужды фронта[18]. В ходе сталинской индустриализации 1930-х годов на Урал, и в частности в Уфу, были переведены важнейшие предприятия; выросли десятки новых заводов и фабрик. Сталин считал богатый минеральными рудами Урал идеальным центром для развития тяжелой промышленности. Защищенные горами предприятия находились в безопасной дали от российских границ и могли снабжать страну боеприпасами, станками, двигателями, боевыми машинами и нефтепродуктами, необходимыми в условиях войны. Уфа, в которой располагался ведущий газобензиновый завод, нефтеперерабатывающий завод и один из крупнейших заводов по выпуску двигателей внутреннего сгорания, приобрела статус «закрытого»[19] города и вскоре исчезла с географических карт.

Местные власти кормили Фариду обещаниями предоставить ей с детьми отдельное жилье, но всякий раз, когда она наведывалась в выделенную квартиру, она оказывалась уже занятой. И ее семье не оставалось ничего другого, как и дальше жить у родных. От тех жутких жизненных условий легко было прийти в отчаяние; подтверждением тому воспоминания Рудольфа: «Не могу подыскать слов, чтобы описать царивший в душе сумбур… Каким-то чудом нам удавалось вести это кошмарное существование, не доходя до ненависти, до той черты, когда люди просто не выносят вида друг друга».

Чувство бездомности только усилилось, когда Фарида получила от Хамета известие о том, что в их московский дом попала бомба. (Бомба не взорвалась, но от ее падения здание серьезно пострадало.) В письме Хамет рассказал, что ходил взглянуть на их квартиру и обнаружил ее полностью опустошенной. Остались только две фотографии на стене – его и Фариды. Хамет приложил эти снимки к письму.

В августе 1942 года Хамет, уже в звании майора, служил на Западном фронте. Он очень огорчался из-за того, что не мог наблюдать за первыми годами жизни сына. В одном из немногих писем, которые ему удалось послать домой с фронта, Хамет писал Рудольфу:

«Привет, мой дорогой сын Рудик! Большой привет всем: Розе, Разиде, Лилле и маме. Я жив и здоров. Твой отец, Нуреев».

Конца и края войне видно не было, и, чтобы прокормить детей, Фариде приходилось обменивать на продукты гражданскую одежду и обувь Хамета. «Папочкин серый костюм оказался довольно вкусным», – шутили дети, подразумевая полученные за него продукты. А Фариде продажа мужниных вещей, скорее всего, стоила больших душевных терзаний; мысли о том, что она, возможно, никогда уже не увидит супруга, наверняка, закрадывались ей в голову.

Многие родственники Хамета по-прежнему жили в Асанове, в тридцати восьми километрах от Уфы. И в поисках еды Фарида иногда ходила туда пешком. Тридцать с лишним километров в одну сторону, тридцать с лишним километров обратно. Только стойкость и забота о детях помогали Фариде преодолевать такие расстояния. Обычно она брала с собой в эти двухдневные походы Розу, но однажды, в разгар зимы, ушла одна. Выйдя в сумерках из леса, за которым начиналась деревня, она увидела вокруг себя множество желтых огоньков. Поначалу Фарида приняла их за искры костра, но это оказались сверкавшие глаза волков. Оголодавшие звери тоже бродили возле деревни в отчаянных поисках пищи. Одинокая, уставшая и насквозь продрогшая женщина быстро подожгла одеяло, в которое куталась вместо шали, и отогнала хищников. Побоявшись напугать детей, Фарида рассказала им о встрече с волками только спустя много лет. Нуреев, вспомная эту историю в своей «Автобиографии», отдал должное храбрости матери: «Отважная женщина!»

Поскольку мать целый день проводила на работе – сначала в пекарне, потом на конвейере нефтеперерабатывающего завода, – Рудик и его сестры постоянно были предоставлены самим себе. При переезде в Уфу Розе было почти двенадцать, и она играла со старшими детьми, а Разида, Лилла и Рудольф, более близкие по возрасту, играли с малышами, собиравшимися в общем дворе. Рудик рос слабым и хрупким мальчиком; не обладая достаточной физической силой, чтобы дать сдачи, он нередко становился объектом насмешек. Маленький ростом и очень чувствительный, Рудик не любил драться, как его ровесники-сорванцы. А когда ему угрожали или провоцировали, он бросался на землю и плакал, пока мучители не оставляли его в покое. Компании мальчишек Рудик предпочитал общество девочек – своих сестер и их подружек, хотя те тоже считали его слабаком и поддразнивали. Единственным защитником малыша стал его сосед Костя Словоохотов; будучи всего на год или на два старше, он жалел Рудика и приходил на помощь всякий раз, когда другие дети начинали его задевать.

Одной из немногих любимых игр Рудика были прятки, но, к большому огорчению мальчика, ему чаще приходилось искать других. Естественно, это подстраивали девчонки. Одна из них, Аза Кучумова, впоследствии дородная певица-сопрано Уфимской оперы, не забыла, как жаловался ей Рудик: «Почему это я всегда должен тебя искать? Я тоже хочу прятаться!» Когда наступало лето, дети сбегали по извилистой тропке к реке Белой, купались и плавали. А в зимние холода катались по замерзшему озеру на самодельных коньках.

Распорядок и ритм семейной жизни задавали домашние ритуалы. Каждое воскресенье Рудик с сестрами, прихватив березовые веники, чтобы похлестать ими себя в парилке, сопровождали мать в местную баню. По вечерам все собирались на коммунальной кухне, в которую из их комнаты вел узкий коридор. В большинстве уфимских кухонь стояли печи, топившиеся дровами или углем; в некоторых было электричество, но отсутствовал водопровод; чтобы продукты не портились, зимой их хранили в холщовых мешочках на подоконниках. В Москве Фарида, как жена военного, имела возможность отовариваться в специальных магазинах, но в Уфе таких магазинов не было. В ожидании ужина Рудик и Разида обычно играли в шашки. «Когда он выигрывал, все было хорошо, – рассказывала потом Разида. – Но стоило ему проиграть, как он тут же заявлял: “Ты жульничаешь, я больше не хочу с тобой играть!”»

Настоящей дружной семьей Нуреевы ощущали себя после ужина, когда дети, сидя рядом с матерью и попивая чай, занимались шитьем или читали при свете керосиновой лампы. «Это было самое лучшее время», – признавала Разида. Дети брали книги в библиотеке и читали их вместе, забившись под одеяло. Больше всего им нравились романы Жюля Верна. Роза и Разида читали Рудику эти романтические истории о путешествиях и приключениях, пока он, завороженный предвкушением чуда, не погружался в сонные грезы.

Когда для Рудика настало время пойти в подготовительную группу детского сада, размещавшегося в переоборудованном армейском бараке через дорогу от дома, мать надела на него пальто Лиллы и понесла на занятия на закорках – ни обуви, ни подходящей одежды у мальчика не было. А в группе дети подняли его на смех. Рудик испытал и унижение, и страдание. Он решил, что сверстники встретили его так, потому что он показался им нищим. Впоследствии Нуреев утверждал, будто даже слышал – в тот первый день в группе – как дети обзывали его «побирушкой». Но двое однокашников объяснили тот случай иначе. По их словам, ребята потешались над мальчиком совсем по другой причине. Уж больно нелепо он выглядел в девчачьем пальто! Как бы там ни было, Рудик сразу почувствовал себя чужаком, отверженным, прежде чем сумел влиться в коллектив.

«Мы все тогда жили плохо, – рассказывала жившая с ним по соседству Инна Гуськова. – В те годы ни у кого ничего не было, и мы бы не стали насмехаться над кем-то из-за того, что он был беден. Моя мать давала мне с собой на занятия две картофелины и наказывала делиться с голодными ребятами». Но в глазах маленького Рудика дети, имевшие возможность делиться едой, выглядели настоящими богачами. «В тот день я узнал о классовых различиях: меня потрясло, что многие дети в школе были намного богаче меня, лучше одеты и, главное, лучше накормлены». Даже по меркам того времени семья Нуреевых жила хуже других, подтверждает еще один однокашник, «но я никогда не слышал, чтобы кто-то называл Рудика нищим». Во время войны уровень жизни многих местных жителей изменился не так резко, как у эвакуированных семей вроде Нуреевых, вынужденных бросить все свое имущество в Москве.

Опасаясь в любой из вечеров остаться без ужина, Рудик непременно старался позавтракать дома, хотя в группе его ожидал второй завтрак. На расспросы воспитательницы о причинах опоздания мальчик неизменно отвечал: «Я ведь не могу прийти на занятия, не позавтракав». «Ты же знаешь, что тебя здесь накормят», – напоминала ему учительница, а Рудик слушал ее и недоумевал: «Как же она не поймет, что у меня появилась возможность есть по утрам два раза, и я просто не могу упустить такой шанс?»

Впрочем, не одни унижения испытывал Рудик в детском саду. Были там и мгновения радости. В тот год мальчик познакомился с башкирскими танцами под простые народные напевы. И оказалось, что ему достаточно было один раз увидеть движение, чтобы запомнить его и повторить; подспорьем мальчику в этом служил музыкальный слух. А звонкие песни кружили голову и переполняли восторгом. Вернувшись домой, Рудик пел и танцевал, пока не наступало время сна. Его сосед Альберт Арсланов тоже любил танцевать и скоро сделался ему единственным близким другом. Маленький черноволосый татарский мальчик с черными бархатистыми глазами, Альберт стал первым, с кем Рудик мог поделиться своими мыслями и мечтами.

Заметив, с каким пылом они оба танцевали, учителя пригласили ребят в детский ансамбль, быстро снискавший популярность у местных жителей. Первый концерт Рудольфа состоялся в уфимском госпитале, куда детей направили развлекать раненых, доставленных с фронта. Выступление Рудольфа и Альберта даже заснял оператор для новостной кинохроники, и затем ребят свозили в городской кинотеатр «Октябрь», чтобы они смогли увидеть свой танец на экране. Но себя в кадре Рудик не узрел – его вырезали. «Думаю, – вспоминал потом Нуреев, – я просто не походил на типичного татарина; я был русым, а почти все татары черноволосые».

Тем не менее о его таланте скоро заговорили соседи. «Ты должна послать его учиться в Ленинград!» – убеждали они Фариду. Та спокойно выслушивала похвалы и отмалчивалась. Ни к чему было обнадеживать мальчика. Ленинград находился за две тысячи километров, там шла война. И лишь спустя много лет после того, как сын покинул дом, Фарида призналась, как сильно им гордилась. Ее Рудик, говорила она внучке, «был самым лучшим танцором в детском саду».

В семь лет Рудольф пошел в настоящую школу. В местной мужской школе № 2 во всех классах висели портреты Ленина-гимназиста. Обучение шло в основном на русском языке, хотя некоторые уроки проводились на татарском. И каждый день начинался с пения любимой советской «Песни о Родине»:

  • Широка страна моя родная,
  • Много в ней лесов, полей и рек!
  • Я другой такой страны не знаю,
  • Где так вольно дышит человек.

Рудольф и Альберт – или Рудька и Алька, как они называли друг друга, – сидели за одной партой. Но их часто рассаживали за разговоры во время уроков. Ребята жили всего через дом друг от друга и могли перекрикиваться через улицу. Все соседские мальчишки играли в войну, вооружившись самодельными деревянными саблями. А Рудольф, хотя и сделался с возрастом храбрее, все равно выделялся среди сверстников и не вписывался в их компанию. «Эй, Адольф!» – дразнили его мальчишки, и не только из-за созвучия имен, но и из-за светлых непричесанных волос, торчавших в разные стороны, как у Гитлера в гневе. Выход у мальчика был один – поддержать шутку. Как только кто-нибудь кричал ему «Адольф!», Рудик делал суровое лицо и прикладывал под нос свой гребень, имитируя гитлеровские усы. Правда, по словам Альберта, усилия его друга пропадали впустую: «Мальчишки все равно не воспринимали его всерьез».

Судя по всем сохранившимся свидетельствам, Альберт действительно понимал Рудольфа, как никто больше в целой Уфе. Любопытно другое: несмотря на то что и члены семьи, и бывшие одноклассники, и сам Альберт считали их с Рудиком неразлучными друзьями, Нуреев ни разу не упомянул его имени в своей «Автобиографии». Возможно, он хотел оградить Альберта от неприятностей – ведь книга вышла в свет в 1962 году. Но вероятнее другое: детские воспоминания для Рудольфа ассоциировались все же с одиночеством. В памяти одноклассников он остался замкнутым мальчиком, всегда державшимся особняком. По мнению Инны Гуськовой, дружившей со всеми детьми Нуреевых, он «с большим трудом сближался и заводил с кем-то дружбу». И даже Альберт, считавший его общительным мальчиком, вспоминал моменты, когда Рудька вдруг становился «задумчивым, тихим и уходил в себя».

Сам Нуреев красочно живописал свое одинокое детство в Уфе. И при чтении его мемуаров создается впечатление, будто общению с людьми он предпочитал мир собственного воображения. «Я проводил досуг, слушая музыку, непрерывно лившуюся из нашего радио, или взобравшись на свой наблюдательный пункт» – небольшой холм, в трех километрах от дома. Подъем того стоил. С вершины холма открывался замечательный вид на уфимский железнодорожный вокзал. И Рудик просиживал там без движения часами, наблюдая за поездами и представляя себе края, в которые они направлялись, – не холодные и мрачные деревни, какие он уже повидал, а экзотические страны, о которых он узнал из романов Жюля Верна. «Мне нравилось представлять, будто эти поезда уносят меня куда-то», – спустя годы признался Нуреев.

Вторая мировая война закончилась в Европе 9 мая 1945 года, и вскоре Нуреевы услышали новость о прибывающем в Уфу военном транспортном составе. В городе с волнением ждали отцов, сыновей и мужей. В назначенный день Рудольф с матерью и сестрами поспешили на вокзал встречать с фронта Хамета Нуреева. Прождали они зря: отец так и не приехал, и Нуреевы гурьбой побрели домой, огорченные и встревоженные. «А потом мы получили от отца письмо, – вспоминала Разида, – отец еще на год остался в Германии. Он даже написал, что, возможно, заберет нас туда, но так и не сделал этого. Наше разрешение на возвращение в Москву еще действовало, и мать очень хотела вернуться, но отец был против». Хамет воевал на Втором Белорусском фронте, участвовал в форсировании реки Одер перед взятием Берлина, а потом служил под Берлином политическим инструктором в советских оккупационных войсках.

К концу 1945 года Нуреевы прожили в Уфе уже почти два года и, наконец, начали пускать корни. Путешествовать с окончанием войны стало легче, но, учитывая огромные расстояния, долгие зимы, систему внутренних паспортов и необходимость прописки, жители Уфы оставались отрезанными от больших городов Советской империи. Поезд до Москвы шел два дня, до Ленинграда еще дольше, а лишних денег на разъезды у людей не было[20].

И все же, несмотря на свою изоляцию, Уфа не была культурно отсталой. После революции многие представители московской и петербургской интеллигенции, ставшие для нового режима «нежелательными элементами», были высланы на Урал и в другие места на севере и востоке. Оторванные от своей космополитической среды, разбросанные по провинциальным городкам, они стали своеобразными проводниками культурного обмена между разными регионами страны. В 1940-х годах в Уфе проживали бывшая балерина Мариинского (тогда Кировского) театра и бывшая балерина Русского балета Дягилева. И обе стремились передавать свой опыт новому поколению.

Происходили в Уфе и другие события, способствовавшие самоопределению юного Нуреева. В год его рождения в городе открылся новый оперный театр[21], а в 1941 году, за год до переезда в Уфу его семьи, была создана первая балетная труппа. На развитие уфимского балета большое влияние оказала легендарная ленинградская балетная школа, в которой, по распоряжению местных властей, прошли обучение несколько солистов молодой труппы. А в годы войны Уфимская труппа отличалась особым блеском – в ней нашли приют артисты, эвакуированные из московского Большого театра и ленинградского Кировского театра.

Рудольф впервые перешагнул порог Башкирского государственного театра оперы и балета в семилетнем возрасте, в канун нового 1945 года. И с того момента он уже не сомневался в своем призвании. Хотя мать купила на спектакль только один билет, она каким-то чудом умудрилась сквозь толпу у входа протащить с собой в зал всех четверых детей. Стоило Рудику переступить порог театра, и его мир волшебно преобразился. Театр предстал перед мальчиком ослепительным чертогом зримых чудес, местом, «в котором ты ждешь встречи с волнующей волшебной сказкой». Все, на что только ни падал взгляд мальчика, возбуждало его любопытство. Впервые сидя в красном бархатном кресле, он разглядывал прекрасных женщин, смотревших на него с расписного потолка. Потом его глаза приковала гипсовая лира, украшавшая карниз сцены. Еще миг – и под хоровод разноцветных огней, заплясавших на занавесе, зазвучала музыка.

Начался балет «Журавлиная песнь», поставленный в честь основания Башкирской республики[22], – поучительная история о добродушном пастухе, который перехитрил коварного богача и завоевал любовь юной красавицы.

Партию героини танцевала Зайтуна Насретдинова[23], уфимская прима-балерина, великолепная техника и сценическое обаяние которой выдавали в ней выпускницу Ленинградского хореографического училища. Но Рудольфа даже больше, чем сам танец, поразила магическая трансформация, пережитая им в театре: «Все, что я видел там, уводило меня из убогого мира и возносило прямо на небеса. Как только я вступил в это волшебное место, я почувствовал, что покинул реальный мир и меня захватила мечта, я лишился дара речи».

Многих детей зачаровывали такие постановки, но, стоило им отвлечься или уйти из театра, и гипноз отступал. С Рудольфом все вышло иначе. И ему очень повезло, что отец не вернулся домой сразу же после войны: при нем семья, скорее всего, не пошла бы на балет ни в канун Нового года, ни в любой другой день. Хамет никогда не был в театре и имел смутное представление об артистах, считая их бездельниками и пьяницами. Но к тому моменту, как он вернулся домой, Рудольф был уже настолько одержим танцем, что отец лишился возможности повлиять на него.

Глава 4

Хамет

В один из августовских дней 1946 года на пороге семьи Нуреевых «возникла чья-то тень». Вскинув глаза, Рудик увидел «крупного мужчину в запыленной серой шинели». Мать бросилась к нему, обняла, и только тогда мальчик понял, что это его отец. В тот момент я почувствовал, что потерял мать, – признавался позже Нуреев. Он привык считать себя единственным мужчиной в доме, а тут внезапно, без предупреждения его место занял другой. Для восьмилетнего мальчика это стало настоящим потрясением.

Мать понимала Рудика, заботилась о нем и баловала. Отец, привыкший командовать солдатами, но не умевший обращаться с маленькими детьми и не чувствовавший их потребностей и желаний, пугал его. Суровое выражение лица и грубоватые манеры Хамета отталкивали мальчика. Не разделял сын и отцовского пристрастия к рыбалке и охоте, находя эти занятия «крайне неприятными». Сестрам перемены в доме тоже пришлись не по душе. Дети Нуреевых всегда называли маму по-татарски «эни» и обращались к ней на «ты». А при общении с отцом они испытывали неловкость и называли его не на родном языке «эти», а более официально по-русски «папа» и вежливо «выкали». Вернувшись домой, Хамет Нуреев обнаружил, что стал для своей семьи чужаком. «У нас никак не получалось относиться к нему, как подобает детям относиться к отцу, – вспоминала Разида. – Он огорчался из-за того, что я не обращалась к нему по-татарски, и жаловался матери: “Почему дети держатся со мной более сдержанно, чем с тобой?” Мы не испытывали к нему привязанности, какая бывает в дружной семье». Даже шоколадно-коричневый кокер-спаниель Пальма, которую однажды принес домой Хамет, считалась его охотничьей собакой, а не всеобщей домашней любимицей.

Как ни старалась Фарида облегчить мужу возвращение к гражданской жизни, но ей самой тоже пришлось приноравливаться. Она прожила без Хамета больше пяти лет, да и за шестнадцать лет их брака муж часто подолгу отсутствовал дома. С фронта Хамет вернулся в чине майора, грудь увешана орденами и медалями – таким его запечатлели все семейные фотографии той поры. И тем не менее он решил прервать свою военную карьеру и отказался от предложенной ему должности заместителя политического комиссара в МВД Уфы[24]. Эта работа требовала большой самоотдачи, – пояснил он Разиде. Невзирая на отчуждение, которое возникло у него с детьми, а возможно, как раз для его преодоления Хамет хотел больше времени проводить со своею семьей[25]. Вскоре он устроился заместителем директора профессионально-технического училища. Училище стояло неподалеку от «наблюдательного пункта» Рудольфа – на том самом холме, с которого открывался вид на железнодорожную станцию. И время от времени Рудольф и Разида забегали к отцу, а Хамет, увлекавшийся любительской съемкой, не упускал момента, чтобы сфотографировать детей.

Из положительных перемен, происшедших в жизни Нуреевых с возвращением отца, стоит отметить улучшение жилищных условий. Прожив столько лет с другими людьми, они наконец-то получили собственную двухкомнатную квартиру в одноэтажном деревянном доме № 37 по улице Зенцова, почти на углу улицы Свердлова. Правда, явившись туда, они обнаружили, что вторую комнату занимала женщина, собиравшаяся переезжать в Ленинград. А после ее отъезда в комнату заселился другой жилец, и Нуреевым пришлось вшестером ютиться в одной комнате площадью всего четырнадцать квадратных метров. Эта комната оставалась домом Рудольфа на протяжении всей его юности в Уфе. Обставленная старой деревянной мебелью, она, по отзыву соседа, «выглядела убого». Но, по сравнению с предыдущим жильем, была светлой и относительно просторной. В комнате имелось электричество, но воду приходилось носить из колонки за домом. Зимой ее обогревала дровяная печь, а весной и летом заливал яркий солнечный свет, проникавший во все четыре окошка. В центре комнаты стоял большой деревянный стол, накрытый клеенкой, в углу – деревянный комод, а у противоположных стен – две железные кровати. На одной спали Хамет с Фаридой, на другой, пошире, – Рудольф с сестрами. Чтобы выкроить побольше места, спать они укладывались «валетом», но в доме ступить было невозможно, не потревожив других, не то что танцевать. Подобная ситуация, когда представители двух – трех поколений теснились в одной комнате, была тогда типичной. И сексуальная жизнь происходила в отнюдь не интимной обстановке. Лишь в двадцать три года, уже на Западе, Рудольф обрел собственную комнату. А там, в Уфе, вспоминал он, «в туалет приходилось ходить на улицу даже суровой зимой, под порывами ураганного ветра или снежной вьюги». В конце двора за уборной, которой они пользовались вместе с соседями, находился сад, в котором Рудольф с сестрами растили цветы. Отец, заядлый огородник, со временем получил крошечный надел земли, примерно в получасе езды на трамвае от дома, где сажал картошку и лук.

Пытаясь наладить хоть какой-то контакт с сыном, Хамет решил научить Рудольфа делать свинцовые пули для охотничьих ружей. Нарезая свинец на кусочки, он поручал мальчику скатывать их в маленькие шарики с помощью ручной мельницы. Таким путем отец надеялся приобщить мальчика к своему миру и сделать из «маменькиного сынка» настоящего мужчину. Но Рудольф воспринимал такое занятие не как обряд посвящения, а как утомительную повинность, с которой хотелось разделаться побыстрей. И при любой возможности звал на помощь Альберта. Со слов Альберта, Хамет «никогда не сидел без дела. Всегда чем-нибудь занимался. Он был строгим отцом, но вместе с тем мог быть и добрым. Только никогда не выказывал любви к сыну». Альберт ни разу не видел, чтобы Хамет приобнял или поцеловал Рудика. Другая соседка запомнила Хамета «замкнутым, любившим уединение» мужчиной. А в памяти Рудольфа он остался «суровым, властным человеком с волевым подбородком и тяжелой нижней челюстью, незнакомой силой, которая редко улыбалась, редко говорила и пугала» его. Как-то раз они вместе пошли на охоту; Хамет отправился искать дичь, а сына оставил стеречь снаряжение, посадив его в рюкзак и подвесив на дерево. Даже через сорок лет Рудольф отлично помнил, что ему тогда довелось пережить: «Я вдруг увидел дятла, который меня напугал, и летавших вокруг уток». А Хамет только рассмеялся, когда, вернувшись, застал мальчика плачущим от страха. Иначе отреагировала Фарида. По словам Рудольфа, «мать так и не смогла простить ему тот случай».

Если прежде сына в баню водила каждую неделю Фарида, то теперь это стал делать Хамет. Однажды, пока отец его растирал, у Рудольфа случилась эрекция. Это так рассердило Хамета, что он побил сына по возвращении домой. Спустя много лет Рудольф признался Кеннету Греву, молодому танцовщику, в которого влюбился в конце жизни, что это одно из его самых болезненных детских воспоминаний. Да и вообще Рудольф очень редко рассказывал об отце.

Скупой на слова Хамет не отличался особым терпением, а плач раздражал его еще больше. «Наш отец ненавидел слезы, – признавала Разида. – Достаточно ему было взглянуть на тебя, и все слезы сразу высыхали». Вспыльчивость Хамета подтвердила и дочь Лиллы, Альфия: «Однажды я что-то не то сказала, кажется, о еде, которая мне не понравилась, и дед пришел в ярость. Бабушка схватила меня и поспешила спрятать в спальне». Но, несмотря на свой взрывной характер, Хамет редко бранился с женою при детях. Разиде, по крайней мере, не запомнились отцовы ссоры с матерью. «Я никогда не слышала, чтобы он на нее кричал. Чаще всего он держал свои чувства в себе. А рассердившись, просто уходил рыбачить или охотиться».

Одной из первых поездок Рудольфа за пределы Уфы стала поездка с отцом в Красный Яр и Асаново – к его теткам Фазлиевым, Саиме и Фатиме. Обычно туда с матерью ездила Роза, и Рудольф с Разидой сильно разволновались, когда отец решил взять их с собой вместо сестры. По дороге Хамет остановился поохотиться, понадеявшись на свою верную «охотничью» собаку Пальму[26]. Но та не оправдала его ожиданий, и «отцу пришлось самому лезть в воду за подстреленной уткой», – вспоминала Разида. Ночью они спали в стоге сена. В отличие от отца, тетки Саима и Фатима стойко придерживались традиций и считали, что дети не должны забывать татарский язык. Если дети отвечали на русском, они заставляли их повторять ответ снова – но уже на родном языке. А Хамет и Фарида, хоть и общались между собой на татарском, но от детей требовали разговаривать по-русски. «Наша мать была современной женщиной, – поясняла Разида. – Она повторяла: “Вы должны говорить по-татарски, только когда это действительно необходимо”».

Хамет возлагал на единственного сына большие надежды. Он считал, что у Рудольфа имелся хороший потенциал, чтобы стать инженером, врачом или офицером. И, продолжая придерживаться некоторых мусульманских воззрений, Хамет давал сыну послабления. В конце концов, Рудольф был единственным, кроме него, мужчиной в семье. Почему же не освободить его от работы по дому, даже той, что обычно считалась «мужской»? Зимой, когда нужно было наколоть дров для печи, Хамет обращался за помощью к Разиде – Рудик не горел желанием это делать. Фарида работала на молокозаводе, разливала молоко в бутылки и ежедневно прибегала домой, чтобы приготовить обед детям, хотя сама поесть не успевала. Роза, Лилла и Разида по очереди убирались в квартире, делали покупки, помогали матери готовить. Они накрывали и подавали на стол, когда к родителям наведывались соседи, однако присоединиться к гостям девушкам не разрешалось – до самого замужества. В обязанности же мальчика входило только выращивать и копать картошку вместе с Разидой, заправлять керосином примус и ежедневно покупать к ужину хлеб. Но даже это поручение казалось Хамету неподобающим для сына. «Зачем ты посылаешь мальчика за хлебом? – упрекал он жену. – У нас три девчонки, неужели ни одна из них не может сбегать в магазин?» К тому времени карточную систему отменили, и людям приходилось часами стоять в очередях – всем, кроме Рудольфа и Альберта, которые быстро научились пролезать вперед между чужими ногами. Сунув хлеб в авоськи, мальчишки бежали на татарское кладбище и там с удовольствием проводили день, лазая по камням и забираясь в пещеры.

Ужинали в семье Нуреевых всегда в семь часов, когда Хамет возвращался с работы. По рассказам соседей, Фарида Нуреева прекрасно готовила и пекла, а ее фирменным блюдом был густой башкирский суп с мясом, картошкой, морковкой, луком, капустой и домашней лапшой.

Увы, кроме приемов пищи и каждодневных домашних дел, отца и сына мало что связывало. Время от времени Рудольф пытался вовлечь отца в свою жизнь, но Хамет реагировал не так, как ожидал мальчик. Когда Рудик заикнулся, что хотел бы обучиться игре на фортепьяно, Хамет заявил, что об этом не может быть речи. Инструмент слишком громоздкий, «его не потащишь на спине», да и научиться играть на нем трудно, пояснил он. «Куда полезнее уметь играть на аккордеоне или на губной гармошке. С аккордеоном ты всегда будешь желанным гостем в любой компании». Отец-прагматик не понимал, что Рудольф искал в музыке умиротворения, а вовсе не жаждал развлекать ей других.

С возвращением Хамета жизнь семейства Нуреевых, конечно же, изменилась. Но отвратить Рудольфа от пути, который он для себя уже выбрал, теперь не могло ничто. Мальчик быстро стал звездой своего детского любительского танцевального ансамбля и гордился его успехами. Но даже в девять лет он сознавал, что отца его танцы не интересовали. Опасаясь вызвать неудовольствие Хамета, Рудольф перестал тренироваться дома и делился своими мечтами и чаяниями только с сестрой Розой и Альбертом. Отец и предположить не мог, как много значили для его сына уроки танца, и не вмешивался, считая это увлечение детской прихотью, которая со временем пройдет.

Любовь к танцам сблизила Рудольфа с Розой, которая занималась ритмической гимнастикой, участвовала в местных конкурсах и даже удостаивалась наград. Роза, как когда-то и ее мать, собиралась стать учительницей и с удовольствием рассказывала Рудику все, что ей было известно о танце, и иногда водила его в свой любительский хореографический коллектив. Время от времени, чтобы сделать брату приятное, Роза приносила домой балетные костюмы. «И наступал момент райского блаженства. Я раскладывал их на кровати и разглядывал, просто пожирал глазами – так неистово, что мне удавалось ощутить себя облаченным в них. Часами я разглаживал их, обонял их запах…» – вспоминал Нуреев[27].

Страсть, которую мальчик умудрялся скрывать от отца, невозможно было утаить на школьном дворе. «Как можно быть таким бездарным в спорте?» – недоумевали остальные ребята и, естественно, насмешничали. Играя в футбол, Рудик постоянно пропускал мяч, потому что его мысли занимали пируэты. В гимнастическом классе дела обстояли не лучше; одноклассники и учителя даже не представляли, что Рудик когда-нибудь сможет чего-то достичь. И если другие мальчики в точности повторяли упражнения, показанные тренером, то Рудольф их всегда, пусть и чуть-чуть, видоизменял. «Он отличался от других ребят, – вспоминал его бывший одноклассник Марат Хисматуллин, ставший солистом оперной труппы Башкирского государственного театра оперы и балета. – Он был физически слабым и все делал по-своему. Когда учитель говорил нам вытянуть руки в стороны, мы вытягивали прямые руки, не сгибая локтей. А Рудольф всегда сгибал и локти, и пальцы. Конечно, учитель сердился из-за того, что он не выполнял его указаний. А все мальчишки над ним смеялись».

Бывало, Рудик погружался в грезы наяву, и тогда ребята начинали пихать его локтями, толкать, щипать и трясти, добиваясь от него ответной реакции. По мнению Таисии Михайловны Халтуриной, классной руководительницы Рудольфа в школе № 2, насмешки и издевательства ребят были вызваны завистью. (Хотя сказать, действительно ли она так видела ситуацию в то время или пришла к подобным выводам уже позднее, оглядываясь назад, трудно.) «На уроках Рудик смотрел на меня широко распахнутыми глазами и вроде бы слушал, но я видела, что он витает где-то в своем мире. Сам того не сознавая, он о чем-то фантазировал. А ребятам хотелось узнать, о чем он думает, вот они и толкали его со всех сторон, пока он не отвечал им тем же. Они не успокаивались, пока он не реагировал».

А реагировал Рудик так, что только еще больше отталкивал от себя ребят. Он быстро сообразил, что лучший способ защиты – это не подпускать никого слишком близко. Но, уступая другим мальчишкам и в весе, и в силе, он «падал и начинал дико плакать, привлекая к себе внимание и стараясь показать, что ему больно. А толкнувший его паренек стоял рядом и оправдывался: “Послушайте, я его только локтем толкнул, а он упал и ревет, как сумасшедший”. Я был сильнее [Рудольфа], – рассказывал Хисматуллин, – и старался его защитить. Не потому, что он мне нравился, а потому, что мне было его очень жаль. Он казался совершенно беспомощным». Истерики Рудольфа заканчивались так же быстро, как и начинались. «Да, он плакал при стычках с другими ребятами. Но быстро успокаивался и обо всем забывал. Он не был слюнтяем», – констатировал Альберт.

Хотя Рудольф опасался разучивать народные танцы дома, он умудрялся исполнять их практически в любом месте – на улице, в школе, на праздновании Первомая и других публичных мероприятиях, на любительских конкурсах. «Народный танец, – объяснял он позже, – очень зажигательный. Темперамент крайне важен… и я с ранних лет знал, как следует держать себя на сцене, как господствовать на ней и как блистать». В табеле успеваемости за третий класс девятилетний Рудик удостоился похвалы: «Активный участник художественного кружка. Танцует очень хорошо и легко». А в следующем году Рудольф завоевал свою первую танцевальную награду – книгу с фотографиями, прославляющими «Старую и новую Москву». Надпись на книге, сделанная рукой первого секретаря Уфимского горкома комсомола, гласила: «Нурееву за лучший танец на просмотре любительских групп Ждановского района Уфы, 1948 год».

К тому времени Рудольф уже вступил в пионеры – детскую организацию, скаутскую по форме и коммунистическую по содержанию. Целью союза пионеров было укрепление гражданского сознания и духа коллективизма, а каждая их песня, танец и рассказ были пронизаны политическими лозунгами. «Пионер горячо любит Родину, Коммунистическую партию…» – с этих слов начинались Законы юных пионеров, которые в сталинском духе не только поощряли детей к конформизму, но и подавляли всякое проявление независимости. Когда Рудольф стал пионером, образцом для подражания служил четырнадцатилетний Павлик Морозов, который во время коллективизации донес властям на своего отца, прятавшего от государства зерно[28].

Рудольф, Альберт и соседские мальчики ходили во Дворец пионеров – стоявший неподалеку, на улице Горького, большой деревянный дом с несколькими учебными классами, в каждом из которых висел портрет Сталина. «О Сталине мудром, родном и любимом прекрасную песню слагает народ», – пели они. Пионеры могли бесплатно ходить в танцевальный кружок, и именно там Рудольф начал расширять свой репертуар. Вскоре он познакомился с танцами всех советских республик, которые его учитель находил в пионерских журналах, издававшихся в Москве и Ленинграде. Еще одна бывшая пионерка и тогдашняя партнерша Рудольфа Памира Сулейманова рассказывала: он «впитывал все, как губка. Танцевать с ним было замечательно, настолько он был уверен в себе. Он брал на себя ведущую роль, и мне не о чем было беспокоиться». Иногда они выступали вместе в офицерских клубах, на настоящей сцене. Но более высокие цели пионерии не заботили юного Рудольфа, никогда не понимавшего, почему отдельной личности отводилось вторичное место по отношению к коллективу.

Национальные праздники волновали его только потому, что давали возможность танцевать. «Поскольку меня никогда не привлекала коллективная деятельность, я не был примерным пионером, и вполне могу себе представить, что товарищи по отряду тоже не особенно любили меня», – честно признался Нуреев в своей «Автобиографии».

В то же время он продолжал танцевать в детской группе школы № 2. Однажды для постановки танца в школу пришла балерина Уфимского балета. Увидев, с какой готовностью десятилетние Рудольф и Альберт выполняли все ее указания, она предложила им позаниматься в Доме учителя, у бывшей балерины из Ленинграда, Анны Ивановны Удальцовой. Дом учителя стоял на окраине города, примерно в четырех трамвайных остановках от дома Нуреевых, и Рудик сам пошел туда все разузнать. Анна Удальцова брала себе в ученики не каждого и потребовала, чтобы Рудольф показал ей танцы из его народного репертуара, которые мальчик уже отточил до совершенства. Помимо прочего Рудольф исполнил гопак, который танцуют по кругу, уперев руки в бока, и лезгинку, в которой чередуются медленный и стремительный темп, краткие шаги на мысках с падениями на колени. Когда он закончил, Удальцова прервала свое ошеломленное молчание. За все годы ее работы с детьми она впервые смогла с полной уверенностью сказать: с таким прирожденным талантом мальчик был «просто обязан учиться классическому танцу» и поступить в училище при Императорском Мариинском театре Санкт-Петербурга. (Удальцова продолжала называть город и Ленинградский театр оперы и балета им. Кирова теми именами, которые они носили во времена ее молодости.) А потом она предложила давать Рудольфу уроки балета дважды в неделю.

Мальчик уже привык к похвалам, но от слов Удальцовой густо покраснел и моментально воодушевился новыми надеждами. С тех пор как он переступил порог уфимского театра и открыл для себя этот мир, его единственным стремлением было там оказаться: «Я мечтал о спасителе, который придет, возьмет меня за руку и избавит от жалкого прозябания…» И вот теперь перед Рудиком словно открылся тайный проход. Удальцова не только заметила потенциал, который он в себе ощущал, но и захотела помочь ему попасть в Ленинград – в глазах мальчика, настоящую Мекку танца. Конечно, ясного представления ни о Ленинграде, ни о его балетной школе Рудик не имел, но эти слова он слышал всякий раз, когда хорошо танцевал. Ленинград представлялся ему вершиной, высшей формой похвалы. И наконец, ему повезло: Удальцова не только олицетворяла собой ленинградские балетные традиции, она еще и ездила каждое лето в Ленинград, в котором жила ее дочь, знакомилась там с творчеством других танцовщиков и по возвращении в Уфу в подробностях описывала все ученикам.

По воспоминаниям одной из ее уфимских соседок, маленькая, приятная, спокойная и интеллигентная Анна Ивановна Удальцова всегда «лучилась добротой. В ней было какое-то типично славянское смирение. Она никогда не могла постоять ни за своих учеников, ни за саму себя. Но она очень любила свою профессию, это было видно по ней». В то же время Удальцовой был присущ и некоторый снобизм; она считала Рудика «просто маленьким татарчонком, уличным сорванцом, оборванцем и дикарем» и практически не скрывала это от него. Через много лет она вспоминала, что просила своего мужа «научить его хорошим манерам». Ученики называли ее Анной Ивановной, и, когда Рудольф с Альбертом пришли в ее класс в 1949 году, ей шел шестьдесят второй год, но выглядела она старше лет на десять. Уже тогда Удальцова показалась Рудольфу «очень старой женщиной», хотя ей предстояло дожить до ста трех лет. Изборожденное глубокими морщинами лицо и седые волосы свидетельствовали о трудностях, выпавших на ее долю после революции, после того как ее мужа Сергея сослали в исправительно-трудовой лагерь в Сибири. Сергею удалось там уцелеть, но по возвращении в Ленинград его с супругой выслали в Уфу[29].

Источаемая Анной Удальцовой аура добродушия улетучивалась сразу, как только в классе начиналось занятие. «Выпрями спину! Смотри на ноги!» – коротко и сухо требовала она, удостаивая учеников скупым добрым словцом лишь за очень хорошее исполнение. На занятия к ней ходили люди самого разного возраста и уровня подготовки, а Рудольф с Альбертом оказались самыми юными и неопытными в классе. «Она была требовательной, – рассказывал Альберт, – но нас с Рудиком это не задевало, мы ведь сами хотели научиться все делать правильно». Удальцова обучила их азам балета (пять позиций, плие, батман, тандю, арабеск).

Но самые ценные уроки Рудик получал после занятий, когда Удальцова приглашала его к себе домой на чай. Только там преподавательница рассказывала ему о своих лучших годах в Петербурге, когда она танцевала у Дягилева и репетировала вместе с Павловой. Рассказы о легендарной балерине, ее божественном величии и преданности своему искусству не только заряжали Рудольфа романтикой балета, но и помогли ему осознать одну важную истину: ключ к величию артиста – в умении всего себя отдавать сцене, граничащем с религиозным самоотвержением, и при этом скрывать закулисный пот. В гостях у Удальцовой перед глазами мальчика представали те, кто уже реализовал его мечту. И именно там, за чашкой чая, он впервые задумался не просто о балетных па, а о танце как квинтэссенции творчества и труда[30].

Через полтора года Удальцова заявила, что ей больше нечему научить своего «дорогого мальчика». Она сделала для него все, что могла. И даже разработала специально для него хореографию матросского танца. Вскоре Удальцову перевели в Клуб железнодорожников, и она посоветовала Рудольфу брать уроки у своей близкой подруги Елены Константиновны Войтович, которая руководила любительским танцевальным коллективом. Альберт тоже стал посещать с другом занятия, проходившие во Дворце пионеров на улице Карла Маркса, всего в нескольких кварталах от их домов.

Елена Константиновна Войтович была настоящей местной знаменитостью; с легендарным прошлым Петербурга ее связывали даже более крепкие узы, чем Анну Удальцову. Войтович родилась в 1900 году в семье царского генерала и придворной дамы, училась в Петроградском театральном училище, которое окончила в 1918 году. Несмотря на изменившийся после революции статус ее семьи (в статье советской энциклопедии «Балет» Войтович названа «дочерью мелкобуржуазных родителей»), выпускницу вскоре пригласили в балетную труппу Мариинского театра. Но, даже обладая мягким эластичным прыжком, Войтович так и не продвинулась дальше танцовщицы кордебалета, выступающей в первой линии[31]. И в 1935 году она из театра ушла. Через два года ее вместе с мужем выслали в Куйбышев, а со временем они перебрались в Уфу. Подобно оказавшейся там еще раньше Удальцовой, Елена Константиновна Войтович не могла себе даже представить, что когда-то ей придется жить не в любимом Санкт-Петербурге, а в другом, совершенно ином городе. Крутые изломы двух женских судеб обернулись для Нуреева крупной удачей.

К моменту появления в ее классе Рудольфа в 1950 году Елене Константиновне Войтович исполнилось пятьдесят лет; она уже овдовела. Бездетная, она жила с матерью неподалеку от Театра оперы и балета и всю себя посвящала обучению танцу. Помимо того, что она вела детский хореографический кружок в Уфимском дворце пионеров, Войтович работала балетмейстером в уфимской балетной труппе – единственной, которую знал Рудольф. Она помогала ставить «Журавлиную песнь» и регулярно занималась с Зайтуной Насретдиновой – той самой балериной, которая когда-то предстала глазам зачарованного Рудика в судьбоносный канун Нового года. То, что Войтович обучала танцовщиков театра, произвело большое впечатление на двенадцатилетнего мальчика, и ему, естественно, захотелось попасть в их число.

Высокая, тонкая, статная, с коротко остриженными светло-каштановыми волосами, Елена Войтович была очень сдержанной, и многие ошибочно считали ее надменной. Но в классе она буквально оживала, выказывая незаурядную энергию и ум. Самым необычным ее достоянием был мощный прыжок, который Войтович легко демонстрировала даже в свои пятьдесят. Требуя от всех учеников безукоризненного исполнения, она хотела, чтобы они танцевали не просто хорошо, а настолько хорошо, чтобы со временем смогли быть отобранными в уфимскую труппу. «За пределами класса она была очень доброй, – рассказывала ее бывшая ученица, позже близко подружившаяся с Войтович, – но на уроках мы ее побаивались. Если кто-то пропускал ее слова мимо ушей, то переспрашивать уже не осмеливался».

Рудольфу никогда не приходилось переспрашивать. По словам другой его одногруппницы, он следил за указаниями Войтович с таким жадным вниманием, что со стороны казалось, будто он «живет в танце». Исполняя народные, характерные танцы или балетные комбинации, двенадцатилетний Рудольф заметно выделялся на общем фоне, добиваясь в танцевальном классе того авторитета, которого ему никогда не доставалось на школьном дворе. «Во Дворце пионеров у него тоже не было близких друзей, – откровенничала Ирина Климова, ставшая впоследствии педагогом-хореографом, – но никто его не дразнил и никто не сомневался, что он самый лучший». Климова была на пять лет младше Рудольфа и видела в нем образец для подражания. Они вместе исполняли русский танец, и его способность нести ее высоко на плече, одновременно кружась, восхищала не только партнершу, но и всех остальных ребят. Среди юных пионеров просьба звезды класса помочь ему снять ботинки почиталась за честь, и даже через полвека Климова не позабыла, как к одному танцу мастерила для Рудольфа букетик бумажных цветов.

Первую главную роль Рудольф исполнил в балете «Фея кукол». Войтович поставила этот спектакль специально, чтобы показать его несомненные достоинства как партнера. Одетый в белые штанишки и накрахмаленную белую курточку Рудольф танцевал в паре со Светой Башиевой, исполнявшей свою роль в пуантах. Довольная тем, что обрела такого восприимчивого ученика, Войтович не только благоволила к мальчику в классе, но вскоре стала, как и Анна Удальцова, приглашать его после уроков к себе домой, угощать чаем и рассказывать о своей жизни.

Рудольф обрел и новую покровительницу – в лице Ирины Александровны Ворониной, еще одной изгнанницы из Санкт-Петербурга, аккомпанировавшей на фортепьяно ученикам во Дворце пионеров. Излучавшая материнскую теплоту Ирина Воронина, работавшая также концертмейстером Уфимского балета, положила себе за правило объявлять композитора каждой исполняемой ей пьесы и никогда не отступала от этого порядка. Музыкальный слух Рудольфа сразу же привлек ее внимание, а мальчик в свою очередь сообразил, что она могла многому его научить. В частности, игре на фортепьяно, против которой возражал его отец. Днем Рудольф стал забегать к Ворониной на чай, и она показывала ему, как играть на фортепиано простые мелодии. И Воронина, и Войтович получали особое удовольствие от визитов юного Нуреева – ведь они воскрешали в их памяти воспоминания о петербургских салонах поры их яркой молодости, позволяя хоть на час – другой позабыть о серости жизни в убогих уфимских квартирках. Духовные единомышленницы Воронина, Войтович и Удальцова – три женщины-наставницы Нуреева – разделяли не только его веру в себя, но и его решимость максимально раскрыть свой талант. Не менее важно и то, что они внушили мальчику ощущение причастности к миру балета и четкое видение своего будущего. При своем упорстве и целеустремленности Рудольф и так бы преуспел, невзирая на все препоны. Но, как всякий начинающий артист, он нуждался в ободрении со стороны уже опытных мастеров и уверенности, что его усилия не окажутся напрасными.

Хотя мать по-прежнему выделяла Рудольфа и выказывала ему больше любви, чем дочерям, пристрастия мальчика к танцу она не поощряла. Фарида даже никогда не обсуждала с ним эту тему. Так что поддержка наставниц для Рудольфа была важна и в этом смысле. При оценке жизненных успехов многих гениев не надо большой прозорливости, чтобы увидеть за кулисами родителей, направляющих своих чад. У Моцарта был амбициозный отец, у Нижинского, Иегуди Менухина и Владимира Горовица – сильные, энергичные матери. Случай Нуреева необычен именно тем, что с самого раннего возраста он сам обозначал перед собою цель и самостоятельно продвигался к ее достижению. Его мать ценила балет, но у нее не было ни времени, ни сил, ни желания потакать своим пристрастиям или идти против воли мужа. Несмотря на внимание своих наставниц и сестры Розы, Рудольф был вынужден полагаться в основном на собственный ум, интуицию и желание преуспеть, причем скрывая свои чаянья и планы от непреклонного отца. Вызвавшись сходить в магазин за хлебом к ужину, он проводил весь день в танцевальном классе и домой возвращался лишь к вечеру, с черствым хлебом. Мать с сестрами, конечно, догадывались, где пропадал Рудольф, но не выдавали его отцу – отчасти, по словам Разиды, ради сохранения мира в семье. Фарида не одобряла такого поведения сына, но никогда не повышала голоса и не поднимала на него руку, а Рудольф воспринимал это как поддержку. (Он всегда называл мать своей «союзницей».) Однако, по свидетельству Разиды, Фарида не испытывала энтузиазма по поводу его «увлечения». Вместе с мужем она возлагала на Рудольфа большие надежды и представляла его будущее совсем иным – в награду им за годы верного служения партии. Несовпадение желаний родителей и сына обернулось для них всех большими потрясениями.

По мнению Хамета и Фариды, перед Рудольфом открывались возможности, о которых никто в их семье не мог и мечтать. На протяжении поколений они были привязаны к земле и традициям деревенской жизни. А теперь их детям открылись многообещающие перспективы – и в плане образования, и в плане улучшения материального положения. И если бы окончательное решение осталось за Хаметом, Рудольф никогда бы не стал танцовщиком. Разве о такой карьере для сына мечтал член партии и ветеран войны, имевший боевые награды? В 1950 году Хамет работал охранником на заводе по производству электрооборудования, со временем стал начальником охраны. Он принимал деятельное участие в работе местной партийной ячейки, будучи членом комитета по распределению жилищного фонда в Уфе. Хамет мог бы, воспользовавшись положением, получить для своей семьи более просторную квартиру, но безмерная гордость не позволяла ему даже заикнуться об этом. И только в 1961 году, когда все работники завода подали за него ходатайство, Нуреевы наконец получили квартиру большей площади.

Можно было бы легко выставить Хамета врагом своему собственному сыну – этаким узколобым и властным отцом, не замечавшим таланта Рудольфа и стремившимся направить его на «путь истинный». В таком видении, конечно, есть доля правды. Но Хамет, как и большинство родителей, искренне полагал, что желает сыну добра и хорошо знает мир, в котором тому предстояло жить. Детство и отрочество самого Хамета пришлись на закатные годы царского режима, когда повсеместно набухали и прорастали зерна революции; юность – на смутное время, когда страну раздирала Гражданская война; а зрелость – на не менее беспокойные годы, в которые коммунистическая партия начала реализовывать свои цели. Он пережил чистки, надолго разлучался с семьей, пошел на фронт во время мировой войны – во многом ради того, чтобы его сын смог выбиться в люди в новом советском обществе. Танцы – занятие не для мужчины, твердил он Рудольфу, на хлеб ими не заработаешь. Он не соотносил балет с гомосексуализмом, как мог бы думать иной отец на Западе. И его возражения не ограничивались одними финансовыми доводами. Хамет считал: танцовщиком может стать любой, независимо от происхождения, социального положения, репутации или принадлежности к партии. А вот возможности для того, чтобы стать «человеком с положением», имелись не у каждого. Самое большее, на что могли рассчитывать большинство уфимских детей, – это обучение в каком-нибудь профессионально-техническом училище. Хамет просто хотел, чтобы его сын воспользовался всеми благами, за которые он боролся и воевал.

Но желание Рудольфа танцевать затмевало все остальные соображения, даже страх перед отцом. Он продолжал ходить на репетиции и занятия танцем, вынужденный лгать и выискивать предлоги, чтобы отлучиться из дома. И не раскаивался, когда отец его бил за посещение танцевального класса. «Он бил меня каждый раз, когда узнавал об этом. Но я просто шел туда снова». Разида с Лиллой старались держаться подальше от таких сцен и, как правило, уходили из дому. А Роза – единственная, кто его поддерживал, училась в это время в Ленинграде, в педагогическом училище. «В нашей семье это был единственный метод наказания, – откровенничала Разида, которую Хамет любил больше всех детей. – Отец был строгим, но не настолько, чтобы все время стоять с палкой в руках. Он наказывал нас, когда мы того заслуживали».

Чтобы попасть в танцевальный класс в воскресенье – единственный день, когда Хамет был дома, – Рудольфу приходилось задействовать всю свою изобретательность. Какие только дела он себе не придумывал, чтобы выскользнуть за порог! И никогда не был уверен, что ему это удастся. А когда мальчик наконец вставал к балетному станку, его возбуждение и беспокойство бросалось в глаза всем ребятам. Со слов одной из одноклассниц, Рудольф «словно бы все время поглядывал, не идет ли отец, чтобы забрать его домой». На все просьбы Разиды разрешить ей посмотреть его занятие Рудольф отвечал, что не танцует на этой неделе. По мнению сестры, брат опасался, как бы она не выдала его родителям, сознавая, «какие проблемы могут за этим последовать». А когда Разида наконец уговорила его разучить с ней матросский танец, Рудольф быстро потерял терпение. «Безнадежно! У тебя ничего не получится», – пренебрежительно заявил он и больше не соглашался учить с ней танцы.

Заряженный фанатичной верой в свои способности, Рудольф продолжал мечтать о карьере на сцене – единственном месте, где он мог свободно и полностью себя выразить. Наслушавшись за несколько лет о балетной школе Северной столицы, он однажды узнал о предстоящем отборе детей со всей Башкирии. Лучших должны были послать в Ленинградское хореографическое училище. Неужели мечта стала сбываться? Мальчик со всех ног помчался домой и принялся упрашивать отца навести справки. «Это лучшая школа в стране!» – твердил он Хамету, но тот посоветовал ему забыть о танце. В конце концов отец все же понял, насколько важно это было для сына, и согласился разузнать, что требовалось для записи в группу. Увы, через несколько дней Рудик узнал, что дети в Ленинград уже уехали, и пришел от этого в «черное отчаяние». Лишь спустя несколько лет он понял, что непомерная гордость не позволила отцу признаться в том, что у него просто не нашлось двухсот рублей, чтобы оплатить билет на поезд из Уфы в Ленинград.

Глава 5

Дорога в Ленинград

То, что Ленинград – не безнадежно далекая и несбыточная мечта, явилось для Рудольфа чудесным открытием. Мальчик укрепился в своем желании попасть в этот город. Но чем больше возрастала его решимость, тем сильнее препятствовал ему Хамет. Вскоре он вообще запретил сыну танцевать. Давление отца вкупе с непрекращавшимися порками омрачили отроческие годы Рудольфа и выработали в нем стойкое сопротивление любым проявлениям авторитарности, любым поползновениям других людей подчинить себе его волю. А как только мальчик осознал, что никогда не станет тем, кем хотел бы его видеть Хамет, он оставил все попытки угодить отцу, даже в малом.

В школе Рудольф по-прежнему оставался белой вороной. С годами различия между ним и другими мальчишками проявлялись все заметнее. Ребята обзывали его «лягушонком» и «балериной», подтрунивая над особой манерой ходить – специально выворачивая ноги в бедрах наружу. Но и Рудольф с возрастом изменился. Он стал более высокомерным и научился отвечать на их насмешки не слезами, а холодным презрением. Впрочем, от свойственной ему импульсивности мальчик так и не избавился. Это видно из его школьных табелей: в одиннадцать лет он «грубил товарищам, легко выходил из себя». В четырнадцать заслужил характеристику «очень нервного и возбудимого» ученика. «Кричит и дерется с одноклассниками», – записал его учитель в седьмом классе.

Альберт, частый свидетель подобных стычек, всеми силами защищал друга. Но даже он признавал, что Рудик «не всегда бывал прав». Хотя бы в том, что «переоценивал свои физические способности и задирал своих однокашников. За что его и поколачивали».

Другой ребенок постарался бы завоевать расположение одноклассников, возможно, начал бы даже заискивать перед ними – лишь бы стать «своим» в их кругу. Но не таков был Рудольф. Его, похоже, вообще мало заботило, нравился он кому-то или нет. Рудольф «не проявлял особого интереса к другим людям, за исключением своих партнеров по танцам, – вспоминал Альберт. – Он был замкнут только на себе. Его единственным устремлением было учиться балету. И он довольствовался общением всего с несколькими людьми: Анной Удальцовой, Еленой Константиновной, Ириной Александровной и мной». Неразлучные друзья Рудька и Алька по-прежнему вместе ходили в школу, разучивали танцы и играли во дворе. С наступлением весны они сбегали с уроков и доезжали на трамвае до «Левой Белой» – остановки на берегу реки Белой, вода в которой была уже достаточно теплой для купания. Летом они купались, загорали и плавали на лодке по реке Дема возле Дома учителя, нередко задерживаясь там до вечера. Иногда друзья играли в футбол и волейбол с соседскими ребятами – Женей Квашонкиным, Стасиком Енютиным и Маратом Сайдашевым. «Мы всегда держались вместе, но мы вовсе не сторонились других мальчишек, – рассказывал Альберт. – Половина ребят с нашего двора посещали Дворец пионеров, и мы часто ходили туда всей гурьбой». А в тех редких случаях, когда родители давали им деньги, друзья отправлялись прямиком в кинотеатр имени Матросова. Там они смотрели и классические советские фильмы – такие как «Броненосец “Потемкин”» и «Иван Грозный» Сергея Эйзенштейна, – и многие западные киноленты, привезенные из Германии в качестве военных трофеев. В их числе были «Багдадский вор», «Леди Гамильтон», «Мост Ватерлоо» и (их любимые!) серии «Тарзана». Вопящий герой Джонни Вайсмюллера стал еще одним открытием для Рудольфа.

Несмотря на слабый интерес к школьной учебе, Рудольф преуспевал в географии. Он с увлечением разглядывал и изучал карты и получал высокие оценки на уроках за игру «в города». Ученики по очереди называли города, следуя простому правилу: название следующего города должно было начинаться на букву, которой заканчивалось название предыдущего. Неутомимый фантазер Рудольф, сидя на своем наблюдательном пункте над уфимской железнодорожной станцией, мысленно успел побывать во многих дальних краях. И играть «в города» ему было весело и легко.

В школе № 2 ученики изучали также английский язык. Только большинство ребят говорили на нем очень плохо – тридцатилетняя учительница не могла справиться с классом. Высокая, нервная Елена Трошина выросла в Шанхае, училась в Кембридже и по-английски говорила бегло. Но заинтересовать своим предметом учеников она была не в силах. Иногда ребята доводили ее до слез. Математика была единственным школьным предметом, в котором Рудольф проявлял прилежание. Возможно, потому, что преподавал ее строгий директор школы. «Мы всегда старались первыми ответить на его вопросы, ведь за это он ставил отметки», – рассказывал Альберт. По его словам, Рудольф, если бы захотел, мог легко обойти в учебе одноклассников. Знания учащихся оценивались по пятибалльной системе, и наивысшей оценкой считалась пятерка. В шестом классе одиннадцатилетний Рудольф учился в среднем «на троечки», хотя по литературе, географии и физике у него были пятерки. Но уже через два года его успеваемость заметно снизилась, а учитель сетовал: «Он же может получать оценки выше троек!»

Преподаватели прекрасно понимали причину плохой успеваемости Рудольфа. «У него не остается времени на выполнение домашних заданий из-за того, что он занимается танцами, – написала в своем отчете учительница восьмого класса, отметив при этом: – Он всегда выступает на школьных концертах».

По мнению педагогов, Рудольф с его любознательностью, умом и способностями должен был учиться очень хорошо, и нередко кто-нибудь из них заходил в дом к Нуреевым, чтобы пожаловаться родителям на недостаточное прилежание мальчика. Но учителя никогда не выступали против его увлечения балетом. Они не вмешались, даже когда Хамет прямо попросил их отговорить сына от занятий танцами. «Хамет дважды приходил ко мне в школу, – вспоминала Таисия Халтурина. – Просил поговорить с Рудольфом и использовать весь свой учительский авторитет. “Мальчик – будущий отец и глава семьи”, – в отчаянии твердил он мне». Халтурина пожалела Хамета и пообещала сделать все возможное, заранее понимая, что у нее ничего не получится: Рудик был одержим танцами. Каждый раз, когда ему нужно было уйти с уроков ради выступления, он всегда отпрашивался у нее заранее. И был так вежлив и внимателен, что Халтурина сразу проникалась симпатией и сочувствием к этому бедному татарскому мальчику, третируемому другими мальчишками. «Должна сказать, что я чувствую себя виноватой перед старшим Нуреевым, – признавалась она лет через сорок, – я ведь так ни разу и не поговорила о танцах с Рудиком. Я понимала бесполезность таких попыток».

На уроках Рудик изрисовывал тетрадки ножками балерин и настолько глубоко погружался мыслями в свой собственный мир, что частенько не слышал учителей. Хотя оценки по предмету были средними, рисовал мальчик талантливо. Его портрет Ломоносова[32], русского ученого-энциклопедиста и поэта XVIII века, даже поместили в специальном выпуске классной стенной газеты. Но при всем своем потенциальном даровании Рудик предпочитал не рисовать картины, а смотреть на них, и оттачивал свое восприятие прекрасного и произведений изобразительного искусства в музее Нестерова[33] на улице Гоголя. Именно там он научился различать с первого взгляда стили многих русских художников. По прошествии лет у Рудольфа появилась личная художественная галерея, которую он заполнил работами старых мастеров. Но тогда, в 1952 году, в кармане четырнадцатилетнего мальчишки водилась только мелочь. И его первую «коллекцию» живописи составляли почтовые открытки с репродукциями картин таких известных русских художников, как Илья Репин и Иван Шишкин, и портретами знаменитых балерин, которые он покупал в уфимских газетных киосках. (Больше всего Рудику нравилась открытка с прима-балериной Кировского театра Натальей Дудинской.)

Его стремление познавать мир не ослабевало, но воплощалось, увы, бессистемно. Главными помощниками Рудика в этом процессе были книги, картины и культурные мероприятия, проходившие в Уфе. Мальчик пересмотрел все спектакли Свердловского театра музыкальной комедии, а затем и Омского музыкального театра, гастролировавших в Уфе летом. (Иногда он пробирался на них через боковые двери или служебный вход – чтобы не платить за билет.)

И если в школе мало что возбуждало его интерес, то на уроки танца во Дворце пионеров Рудик бежал со всех ног. И упражнялся с фанатическим рвением, требуя от остальных ребят, чтобы они наблюдали за ним и подмечали все его ошибки. По воспоминаниям Ирины Климовой, Рудик, «даже если исполнял какой-то элемент идеально, все равно просил его поправлять». Стоя перед зеркалом, он изучал свое отражение с непонятной всем остальным ученикам придирчивостью. И отказывался переходить к следующему упражнению экзерсиса, не отработав полностью предыдущее. Но ребята не считали Рудольфа тщеславным; он находился в процессе познания своего тела и его возможностей, в поиске особых форм самовыражения. И пока еще не обладал той замечательной эмоциональностью и яркой, горделивой выразительностью исполнения, которые позднее принесли ему легендарную славу.

На самом деле, по меркам того времени, четырнадцатилетний Рудольф был не слишком привлекательным на вид. Одноклассникам он запомнился «невзрачным», худым пареньком, не отличавшимся ни ростом, ни атлетическим сложением. Если другие ребята носили короткие, аккуратные стрижки, то Рудик зачесывал свои волнистые волосы на косой пробор, причем сзади они были короче, а спереди свисали длинными, спутанными прядями на уши и лоб, оттеняя карие глаза. И когда он танцевал, волосы все время падали на лицо. Фотографии, сделанные во дворе, когда Рудику было тринадцать или четырнадцать лет, запечатлели мальчишескую фигуру с впалой грудью и длинными, тонкими руками, мягкие и красивые черты лица, полные губы. Выражение на лице и напряженное, и невинное. На одном снимке он улыбается прямо в объектив, держа руки перед собой. А на другом, положив руки на бедра и с вызовом вскинув голову, кривит губы в усмешке. Только майка свободно болтается на еще не оформившемся торсе, подрывая его самоуверенный вид. По словам Памиры Сулеймановой, Рудольф «никогда не заботился о своей внешности» и не обращал внимания на одежду, даже если от нее пахло потом. Его гардероб состоял из пары брюк, куртки и нескольких рубашек. «У нас тогда не было красивых вещей, – рассказывал Альберт, – и мы не стыдились заплаток на своих штанах и куртках. Главное было выглядеть опрятно».

Выступал Рудольф не только на сцене Дворца пионеров. Возможности показать себя представлялись ему и на школьных собраниях, и на концертах по случаю государственных праздников, и во время поездок с коллективом народного танца в соседние города. По традиции в концертах, посвященных национальным праздникам, принимали участие лучшие пионеры. И юных танцовщиков нередко приглашали выступить в различных рабочих клубах при городских заводах, фабриках, правительственных или профсоюзных учреждениях. Первое посещение Клуба военных офицеров оставило у Рудольфа неприятный осадок. Именно тогда у него начало формироваться циничное отношение к жизни. С социальными различиями мальчик столкнулся еще в детском саду, но в офицерском клубе ощущение несправедливости обострилось. «Нас всех поразила красивая полированная мебель, ломившиеся от еды столы в буфете, – вспоминал один из участников ансамбля. – Кто-то принял это как должное, но Рудику такие правила игры претили. Он не скрывал своего раздражения “царскими” палатами. Семьи у всех у нас были бедные, но почему-то он отреагировал гораздо острее прочих ребят…»

И все же радостные моменты – пусть редкие и мимолетные – остались в памяти Рудольфа. Его счастливые воспоминания связаны с «гастрольными» поездками по окрестностям Уфы их коллектива народного танца – этакого «импровизированного передвижного театра», как его называл Рудольф. Втиснув вещи и реквизит в два маленьких грузовика, юная труппа отправлялась в какую-нибудь деревню. По прибытии на место грузовики ставили рядом друг с другом, откидывали борта, настилали сверху дощатый помост, и он превращался в сцену. Занавесом служила красная хлопчатобумажная занавеска, натянутая между грузовиками. А за ним были и «кулисы». Именно на этих представлениях, зачастую перед неискушенными и неусидчивыми крестьянами, Рудольф научился завладевать вниманием публики.

Не обходилось, конечно, и без обидных курьезов. «Самым смешным… и в то же время самым мучительным» стало его появление – практически «полуголым» – перед суровыми и циничными железнодорожными рабочими со своими семьями. Специально для матросского танца мальчику заказали синие шерстяные штаны – плотно скроенные, с застежками на бедрах. Но пошить их к сроку не успели, и Рудольфу пришлось надеть штаны, принадлежавшие другому танцору, который был и выше, и шире его. Костюмерша наскоро подогнала их по длине и сузила, скрепив булавками. Не успел Рудольф сделать и несколько первых па, как булавки вылетели, и штаны соскользнули вниз, до лодыжек. Мальчик в ужасе выскочил за кулисы. Костюмерша снова скрепила его костюм булавками, но через несколько минут после повторного выхода на сцену штаны опять упали. Большинство детей пятнадцати лет тут же бы сдались. Но Рудольф «был упрям как осел». Он умолил организаторов дать ему еще один шанс (подобную настойчивость он проявлял и в дальнейшем). Его третий выход на сцену сопровождался барабанной дробью и водевильным объявлением конферансье с многочисленными раскатистыми «р»: «Товарррищ Рррудольф Нуреев обещает вести себя как следует и больше не выкидывать никаких фокусов». На этот раз штаны удержались на бедрах, но зато ленты на шесте настолько пропитались пылью и грязью, что отказались раскручиваться и обвились вокруг горемычного танцора, лишив его возможности пошевелить рукой или ногой.

В тот месяц, когда Рудольфу исполнилось пятнадцать, от кровоизлияния в мозг умер Сталин. Тело советского лидера было выставлено для прощания в Москве на четыре дня, и в последний из них пять сотен человек задохнулись или были затоптаны насмерть в давке – закономерный, хоть и трагичный финал тридцатилетнего царства террора. Но для юного Нуреева самым знаменательным событием 1953 года стало открытие в Уфимском театре первой балетной студии. По рекомендации Войтович его туда приняли. Должно быть, Рудольфу тогда казалось, будто он шагнул в мир грез и фантазий своего детства. Пробил час, и он не только стал делить гримерную Уфимского балета с танцовщиками и наблюдать за их работой на тренировках, но и вышел вместе с ними на сцену – ту самую, которую он впервые увидел восемь лет назад и которая показалась ему тогда далекой, почти нереальной мечтой. Узнав, что труппе требовались статисты, Рудольф предложил в этом качестве себя и в скором времени переиграл все мыслимые выходные роли, от пажа до оруженосца. За это ему даже платили небольшое жалованье. С той поры Рудольф никогда не зарабатывал себе на жизнь каким-либо иным способом, кроме танца[34].

Теперь вся жизнь Рудольфа вертелась вокруг театра. Тренинги в балетном классе проходили до двенадцати часов, затем следовали дневные репетиции и, наконец, спектакли. (Такое повседневное расписание – класс, репетиция, выступление – останется для Нуреева неизменным на протяжении последующих тридцати девяти лет, где бы он ни оказывался – в Уфе, Ленинграде, Лондоне, Нью-Йорке или Париже.) Столь напряженный распорядок дня и желание родителей, настаивавших на том, чтобы он не бросал учебу, побудили Рудольфа перевестись в школу рабочей молодежи с более свободным посещением занятий. Сохранилось его заявление о переводе, написанное на имя директора школы и безапелляционностью напоминавшее скорее требование, чем прошение: «В силу того, что я работаю каждый день, посещать среднюю школу № 2 я больше не смогу». В те вечера, когда Рудольф не был задействован в спектакле, он пробирался в театр вместе с Альбертом, чтобы лишний раз его посмотреть[35]. Подобно матери, которая однажды под Новый год незаметно провела его на «Журавлиную песнь», Рудольф отлично знал, как проскользнуть через служебный вход незамеченным. А за кулисами они с Альбертом ребячливо качались на канатах, подражая Тарзану.

Альберт был единственным мальчиком из Дворца пионеров, который последовал за Рудольфом в новую балетную студию. Во Дворце пионеров – местном общественном клубе – собиралась самая разная молодежь. Но в нем недоставало той торжественной атмосферы целеустремленности, которой Рудольф наслаждался в балетной студии. За пианино во время занятий сидела все та же экспансивная Воронина. А вот с Войтович Рудольфу не так повезло: она занималась не с учениками, а с артистами Уфимского балета. В балетной студии преподавала Загида Нуриевна Бахтиярова, также выпускница Уфимского балета.

Но таких близких и теплых отношений, как с Войтович, у Рудольфа с ней не сложилось.

Не имея возможности вырваться из дома, пока отец не уйдет на работу, он часто опаздывал на занятия, начинавшиеся в восемь утра. От его одежды пахло потом, а растрепавшиеся на бегу волосы придавали ему еще более неряшливый вид. Все это сильно раздражало Бахтиярову. Суровая и требовавшая беспрекословного послушания, она расценивала опоздания Рудольфа как проявление недисциплинированности и в наказание нередко заставляла его тренироваться в коридоре. Бахтиярова видела, что он талантлив, и все равно распекала его на глазах у всех. Рудольф вступал с ней в пререкания, на что не осмеливался больше никто из учеников. «Он считал, что у нее не было оснований на него кричать, – рассказывала партнерша Рудольфа по классу, Памира Сулейманова. – Мы, татары, можем даже в драку полезть, если кто-то на нас закричит». Впрочем, однажды Бахтияровой удалось так запугать Рудольфа, что он прикусил язык (редкий случай, следует заметить!). Услышав, как он пробормотал про нее какую-то гадость, учительница не удержалась и пригрозила отправить его в тюрьму для подростков-правонарушителей. Но после класса она призналась Рудольфу, что «строга только с теми, у кого есть будущее».

В отличие от других студийцев, бравших в день по одному уроку, Рудольф занимался в трех классах. После занятия у Бахтияровой он присоединялся к танцовщикам кордебалета, а потом – к солистам. Ему удалось многому научиться, наблюдая за уфимскими танцовщиками и повторяя их движения. А образцом для подражания для него стал Яков Лифшиц, выпускник Ленинградского училища и солист уфимской труппы. Изящная пластика его тела и безупречные прыжки восхищали Рудольфа, и он много работал, чтобы добиться того же.

Даже в перерывах между классами Рудольф, Альберт и Памира продолжали упражняться, оттачивая свои вращения и прыжки, но только Рудольф вносил в эти занятия дух соперничества. Он никогда не тратил время на то, что давалось ему легко, а сосредотачивался на том, что у него не получалось. И такому принципу в тренинге он следовал всегда, даже в конце карьеры. Рудольф лучше всего исполнял пируэт, а у Альберта был выше прыжок. Друзья были одного роста, и для юного Нуреева это значило только одно: физические данные для того, чтобы прыгать так же высоко, как это делал Альберт, у него имелись, просто он еще не наработал соответствующий уровень владения прыжком. И Рудольф совершенствовал его изо дня в день с таким яростным усердием, что оно врезалось в память его товарищей на многие годы. «Он не оставлял попыток до тех пор, пока не добивался, чего хотел», – рассказывал Альберт. «Иди посмотри на меня!» – кричал Рудольф Памире, приняв наиболее точную, по его мнению, позу. С ее слов, «он хотел, чтобы кто-то его оцепил, подтвердил, что он действительно чего-то стоил». А популярной певице Уфимской оперы запомнилось другое. Придя однажды утром в театр, она увидела у входа Рудольфа, «сгоравшего от нетерпения приступить к тренингу». «Когда я приходила в театр, он уже был в репетиционном костюме. Я часто заставала его сидящим у входа и поджидавшим кого-то. А может быть, он просто наблюдал. Останавливаясь, он всегда ставил ноги в третью позицию. А при ходьбе старался сохранять величавую осанку, как будто находился на сцене».

Пока Рудольф и Альберт посвящали все силы и время танцу, остальные ребята начали поглядывать на девочек и вести себя так, как, по их мнению, подобало взрослевшим подросткам: курили на улице за углом, играли в «бутылочку», назначали свидания. По заверениям тех, кто знал Рудольфа в юности, он ни в чем таком замечен не был. Но это не значит, что он не испытывал пробуждения своей сексуальной энергии. Хотя наверняка еще не сознавал свою нетрадиционную сексуальную ориентацию. Друзья детства узнали о его гомосексуализме много позже. По свидетельству Альберта, Рудольф тогда не проявлял ни малейшего романтического интереса ни к женщинам, ни к мужчинам, и они никогда с ним не разговаривали о сексе. Но в то время мало кто открыто говорил о сексе. И, скорее всего, Рудольф просто тщательно скрывал свои сексуальные желания. Так что соседка Аза Кучумова искренне думала, будто он «не ходил на свидания, потому что интересовался только танцем».

Но интерес к своему телу Рудольф все-таки проявлял. За неимением отдельной комнаты и даже постели, он не мог уединиться дома. А вот вне его стен возможность улучить удобный момент имелась – хотя бы в дворовой уборной. Позже Рудольф рассказал одному из приятелей, как занимался там мастурбацией и вдруг услышал снаружи шаги. Выглянув в щель, он увидел приближающегося отца. Под его нетерпеливый стук в дверь юноша довел дело до конца и издал удовлетворенный стон, чтобы отец понял, чем он занимался. «Меня не волновало, что он все слышал», – признался Рудольф приятелю.

К шестнадцати годам он заключил с отцом шаткое перемирие, главным образом потому, что начал сам зарабатывать деньги. Благодаря своей практической сметке Рудольф нашел способ получать максимальную пользу от своей причастности к Уфимскому театру оперы и балета. Он принялся обходить различные рабочие коллективы, представлялся там «артистом» и предлагал давать еженедельные уроки народного танца за двести рублей в месяц. Вскоре его предприимчивость была вознаграждена: Рудольф стал зарабатывать не меньше, чем отец. Хамет продолжал осуждать сыновнюю одержимость балетом, но был вынужден признать факт: Рудольф теперь мог прокормить себя сам. Больше попрекать сына было нечем.

Возможно, выходные роли и карманные деньги и приободрили Рудольфа, но Ленинград оставался по-прежнему далеким. Единственной возможностью туда попасть было направление в училище. Через много лет, в ответ на вопрос о его поразительной целеустремленности, Нуреев поведал о разочарованиях той поры: «Когда я понял, что создан для танца, и все мне твердили: “О, как ты талантлив”, я возражал: “Почему же тогда ничего не происходит? Почему я не могу попасть в это клятое училище? Почему должен ждать столько времени?”… А однажды в голове у меня что-то щелкнуло, и я осознал: никто не придет, не возьмет меня за руку и ничего не покажет. Я должен все это сделать сам. И до сих пор так делаю».

Только, если уж начистоту, тогда Рудольф не все сделал сам. Ему повезло с находчивой союзницей. За юношу активно хлопотала Ирина Воронина. И ей удалось убедить ряд видных уфимцев направить в Министерство культуры Башкирской республики письма – с рекомендацией рассмотреть кандидатуру Рудольфа на получение полной стипендии для учебы в Ленинградском хореографическом училище. В числе тех людей была и Зайтуна Насретдинова – прима-балерина, разжегшая своим танцем амбиции Рудольфа. Своим наметанным глазом она определила в юном Нурееве не поднаторевшего профессионала, а трудолюбивого новичка. Но, как бывшая выпускница башкирского отделения Ленинградского училища, Насретдинова прекрасно понимала, чтó может ему дать подобное обучение. «Ко мне пришел человек из нашего Министерства культуры и сказал: “Рудик Нуреев хочет поехать в Ленинград”. И я ответила ему: “Дайте ему поехать, он способный юноша”, – вспоминала через тридцать девять лет Насретдинова. Минувшие годы не лишили ее характерной балетной выправки и черноты волос под платком с “огурцами”, лишь черты лица, некогда четко очерченные, сгладились, и паутинку возрастных морщинок у глаз скрывали большие очки. – Он был начинающим танцовщиком, но в нем были видны и уверенность, и артистизм. Он выделялся на общем фоне своим огромным желанием танцевать. Работая в театре, он был очень старательным и совсем не общительным. У него не было времени на людей».

Пришла пора готовиться к выпускным школьным экзаменам. И в это время Рудольф впервые получил свою, пусть и маленькую, партию на театральных подмостках – в хореографической сцене «Польский танец»[36], поставленной Войтович для оперы Глинки «Иван Сусанин». Вместо того чтобы просто мелькать на фоне декораций, Рудольфу предстояло танцевать в кордебалете – существенное продвижение! Сон наяву! Ему, естественно, стало не до экзаменов. И он совсем не удивился, когда их провалил. Правда, говорить об этом родителям Рудольф не стал. Тем более, что – очень кстати – он получил от Уфимского балета приглашение отправиться на месяц в гастрольную поездку в Рязань, за тысячу двести километров к северо-западу от Уфы. В этой поездке шестнадцатилетний Рудольф впервые познал вкус независимости: ему не нужно было каждый день возвращаться домой. Он делил комнату с Альбертом, тоже поехавшим на гастроли (в качестве статиста). В свободное время друзья наслаждались бездельем, экскурсиями по местным достопримечательностям и новообретенным ощущением свободы. Альберт потом рассказывал: «Каждое утро мы завтракали в столовой, потом садились в троллейбус и ехали на Оку загорать и купаться. Но всегда возвращались к вечернему спектаклю. А после спектакля ужинали нашим любимым рыбным паштетом. Он был дешевый и вкусный. Мы намазывали его на хлеб, и это был весь наш ужин. Чай не пили, только простую воду. Так и жили. А еще мы сварили там вишневое варенье, чтобы привезти домой родителям. Купили сахару, вишен, и один оперный певец, живший в Уфе рядом с Рудиком, помог нам его приготовить. В своей комнате мы нашли прекрасный альбом с достопримечательностями Европы и – да простит нас хозяйка! – вырезали оттуда массу картинок и увезли их с собой. Мы испортили ее красивый альбом, и она наверняка расстроилась, обнаружив это».

Виды европейских столиц произвели на ребят магнетическое впечатление: едва дождавшись утра, они сели в Рязани на первый автобус, шедший в Москву, и пустились в четырехчасовое путешествие. По прибытии на Белорусский вокзал они сразу же направились в Кремль, а оттуда на Красную площадь. Москва показалась Рудольфу «гигантским вокзалом». Он никогда прежде не видел на улицах представителей стольких рас и народностей. Больше всего ребята жаждали побывать в Третьяковской галерее, и там они провели весь остаток дня, отказавшись от еды, чтобы сэкономить время на осмотр художественных сокровищ. А потом долго ездили в московской подземке. «Нам очень хотелось покататься в метро», – рассказывал Альберт, умудрившийся при пересадке с одной линии на другую потерять Рудольфа. На такой случай друзья условились встретиться у памятника Горькому возле Белорусского вокзала. Альберт сразу же отправился туда, и там «ждал, ждал, а Рудик все не показывался». А когда его одолела усталость, Альберт устроился на ночлег в ближайшей гостинице, воспользовавшись своим студенческим билетом для получения льгот на оплату. Следующим утром он нашел друга на вокзале. Тот клялся, что хотел добраться до вокзала накануне вечером, но поезд остановился, высадил пассажиров и дальше не поехал. И ему пришлось всю ночь идти пешком. Несмотря на его бессонную ночь, ребята целый день прогуляли по территории Кремля и огромного ГУМа, а потом помчались на вокзал, чтобы успеть на последний автобус до Рязани[37].

Той осенью Рудольфа взяли стажером в труппу Уфимского балета, и он полностью отдался тренингам. Работал «как сумасшедший, с огромной сосредоточенностью». А потом так расхрабрился, что даже спросил у Халяфа Сафиуллина, солиста театра и постановщика некоторых балетных спектаклей, не собирается ли тот задействовать его в новом балете. На что Сафиуллин вежливо ответил: «Ты еще молод, мой дорогой. У тебя впереди масса времени». Рудольф продолжал заниматься у Бахтияровой, но теперь ему разрешили еще брать уроки у балетмейстера труппы Виктора Пяри и у своей старой наставницы Войтович, которая тоже репетировала все постановки труппы. Но Рудольф по-прежнему работал «изнутри»: его стиль зиждился не на уверенной и отточенной технике, а на врожденном чувстве танца вкупе со способностью воспроизводить все увиденные движения.

По словам Альберта, даже такого незначительного продвижения в театре Рудольфу оказалось достаточно для того, чтобы заважничать. Еще больше он задрал нос после того, как узнал о предварительном одобрении Министерством культуры его кандидатуры на получение стипендии для обучения в Ленинграде. Но для этого Рудольфу предстояло преодолеть еще один барьер – пройти просмотр. Рудольф не знал, что поначалу его заявление было отвергнуто. По свидетельству Зайтуны Насретдиновой, начальство решило, что он перерос возраст, подходивший для обучения в Ленинграде. В училище редко принимали мальчиков старше четырнадцати лет, а Рудольфу уже исполнилось семнадцать. Только после настойчивого ходатайствования в Москве башкирского Министерства культуры, задействовавшего все свои давние связи с Ленинградским училищем, Москва согласилась удовлетворить заявку Нуреева – «в виде исключения».

Через несколько месяцев директор театра предложил Рудольфу присоединиться к балетной труппе в качестве штатного танцовщика. Подобное приглашение означало немалую честь и могло стать началом его карьеры на уфимской сцене. Но единственной мечтой Рудольфа был Ленинград, и он отказался от контракта.

В театральной среде ходит немало легенд о «счастливом случае» – судьбоносном мгновении, когда еще не известный артист внезапно оказывается в центре внимания. Для Рудольфа такой миг наступил сразу же после его отказа от работы в Уфимском балете. Как раз тогда в Башкирии проводился отбор для участия в важном мероприятии – декаде башкирской литературы и искусства, проходившей в мае в Москве. Наступил день, когда в театр из Министерства культуры прибыла комиссия по отбору. Но почему-то на просмотр не явился один из солистов. Артистам предстояло танцевать «Журавлиную песнь», и этот солист исполнял партию одного из джигитов с шестом. Просмотр задерживался.

Тогда на сцену вышел директор. Созвав всех артистов и объяснив им ситуацию, он спросил: «Кто-нибудь сможет станцевать эту партию вместо него?»

Рудольф, который всегда сидел в зале, если ему не надо было появляться на сцене, знал репертуар труппы наизусть. Каждый балет буквально отпечатался в его памяти, и особенно «Журавлиная песнь». Он сразу же поднял руку и после короткой беседы и репетиции с Виктором Пяри получил партию. После того выступления поездка в Москву была ему обеспечена.

Впоследствии Нуреев признавался: «То, что я чувствовал, танцуя в те первые дни, вероятно, знакомо канатоходцу: уверенность, что достигнешь дальнего конца натянутого каната, и возбуждение от потенциальной опасности».

Участие в башкирской декаде сулило Рудольфу возможность показать себя в роли солиста педагогам и танцовщикам всей страны. В фестивальной программе его имя впервые стояло отдельной строкой. Но во время репетиции в Москве слишком усердный «канатоходец» неудачно приземлился после пируэта, растянул пальцы и был вынужден пропустить выступление на открытии 28 мая 1955 года. Нога так распухла, что не влезала в балетные туфли, и Рудольфу ничего другого не оставалось, как пропускать тренировки и ждать, пока она заживет.

Рудольф не преминул воспользоваться своим вынужденным отдыхом, чтобы посмотреть в Москве то, чего он не успел увидеть в свою первую поездку в столицу. Артистов из Уфы разместили в гостинице «Европейская», неподалеку от Большого театра, и обязали держаться вместе. Рудольф ходил с группой только три дня, а потом стал посещать музеи и театры по своему выбору. Участникам фестиваля обеспечивался свободный доступ в большинство московских театров, и Рудольф, по свидетельству Памиры Сулеймановой, смотрел по три представления в день. Однажды вечером уфимские танцовщики отправились на концерт; на входе в театр Рудольф откололся от группы и устремился прямо к оркестру, хотя билеты у всех были на балкон. Взглянув со своих мест вниз, уфимцы увидели Рудольфа, сидящего у самой сцены. Положив ногу на ногу, он держался как ни в чем не бывало, словно сидел не на чужом, а на своем месте. Этот небольшой в современном восприятии проступок показался уфимцам неслыханной дерзостью. Они заволновались, «как бы парня не турнули контролеры, но те так и не подошли к нему». Удивило уфимцев и то, как легко Рудольф освоился в Москве; многие из них побаивались этого большого и людного города, его широких и длинных проспектов. «Он взял меня за руку, провел в метро и помог сесть в поезд, чтобы я попала на репетицию», – вспоминала Памира Сулейманова.

Рудольф благополучно восстановился и через неделю дебютировал на декаде в качестве солиста в «Журавлиной песни». По свидетельству звезды труппы Зайтуны Насретдиновой, стяжавшей львиную долю похвал, справился Рудольф великолепно. На самом деле мастерство труппы прославило Уфимский балет. Газета «Правда» после фестиваля констатировала, что башкирский балет можно поставить на третье место в стране после московского и ленинградского.

Однако Рудольф не желал довольствоваться одним удачным выступлением. Он жаждал большего. Ведь на таких показах представители лучших балетных школ страны высматривали новые таланты для пополнения своих коллективов. Зная это, Рудольф надеялся привлечь их внимание еще до официального просмотра для зачисления в Ленинградское училище. Халяф Сафиуллин ошибался, полагая, будто у него в запасе была масса времени! Рудольф прекрасно сознавал: поступать в Ленинградское училище в семнадцать лет уже действительно поздно. И времени на то, чтобы вырваться из Уфы, у него оставалось совсем мало. Увы, вопреки ожиданиям Рудольфа, к нему никто не подходил. И тогда он сделал то, до чего никто в труппе не додумался: он сам отправился на поиски. Рудольф решил представиться присутствовавшим на фестивале стажерам балетной труппы Кировского театра – в недалеком прошлом башкирским танцовщикам, и уговорить их представить его, в свою очередь, педагогам. Его расчет оправдался.

Уроженец Уфы Ильдус Хабиров, закончивший в том году Ленинградское хореографическое училище, рассказывал: «На декаде он подошел ко мне и попросил представить его кому-нибудь из моих педагогов, которые сопровождали нашу группу из Ленинграда. Просьба была необычная, но меня тронула его настойчивость. Да и приятно мне стало от того, что еще кто-то из Уфы захотел учиться в Ленинградском училище. Двое моих педагогов согласились с ним встретиться. В гостиничном номере «Европейской» они посмотрели, как он танцует, и сказали: «Вам не нужен просмотр, в сентябре приезжайте в училище». Рудольф очень обрадовался и поблагодарил меня за помощь».

В то же самое время Ирина Воронина, приехавшая в Москву в качестве аккомпаниатора Уфимского балета, уговорила знаменитого педагога Большого театра Асафа Мессерера посмотреть, не подойдет ли Рудольф для Хореографического училища ГАБТ. Мессерер, бывший танцовщик Большого, разрешил Рудольфу присутствовать на утреннем занятии в его классе усовершенствования артистов, который регулярно посещала Галина Уланова, самая известная в то время русская балерина[38].

Мессерер пообещал Рудольфу, что посмотрит его в конце занятия. Нуреев с молчаливым волнением дожидался момента, когда тоже будет танцевать перед Мессерером. Как вдруг Мессерера куда-то вызвали по срочному делу. Не представляя, когда он вернется, Рудольф прождал его целый день; и чем больше проходило времени, тем сильнее менялось его настроение. Под конец дня тревожное ожидание сменилось отчаянием. Он «готов был уже разрыдаться». Однако на следующий день Рудольф снова пришел в класс Мессерера. Только для того, чтобы узнать, что его посмотрит другой педагог, потому что Мессерер опять куда-то уехал. Просмотр прошел успешно, педагог заверил Рудольфа, что его могут принять в Московское училище. Причем сразу в восьмой класс! Рудольфу это показалось чудом.

Да только имелась одна загвоздка. В отличие от Ленинградского училища, в Московском не было ни общежития, ни стипендии для студентов из дальних республик. А это означало, что Рудольфу пришлось бы жить в столице на собственные средства и самому оплачивать жилье и питание. Такой возможности у него не было. Оставался единственный вариант.

«Я покончил с Уфой. Еду учиться в Ленинград», – объявил Рудольф Памире Сулеймановой сразу же по возвращении в Уфу. Памира тоже ожидала стипендии для обучения в Ленинграде. Решив, что ее не приняли, она расплакалась. Памира не знала, что Нуреев еще не получил от Министерства культуры финального одобрения. Просто он сам был уверен, что педагоги, увидевшие, на что он способен, порекомендуют его принять. В своих мемуарах Нуреев упрощает течение событий. По его версии, он отправился в Ленинград прямо из Москвы, даже не заехав домой. Но на самом деле Рудольф не только вернулся тем летом в Уфу, но и съездил в конце июля с Уфимским балетом на гастроли в Пензу. Хамет с Фаридой провожали его на вокзале, и, по свидетельству одного из бывших танцовщиков труппы, Фарида плакала, прощаясь с сыном. Словно чуяло материнское сердце…

Именно из Пензы Рудольф уехал в Ленинград, с пересадкой в Москве. Скорый поезд домчал бы его до вожделенного города за восемь часов. Но Рудольф по ошибке сел в пассажирский поезд, набитый колхозниками. А он тащился шестнадцать часов! И все это время Рудольф простоял в коридоре, потому что в вагоне не оказалось ни одного свободного места. Но, как бы там ни было, через шестнадцать часов после отъезда из Москвы и спустя десять лет после его первого посещения Уфимского театра глазам Нуреева, наконец, предстал город, существовавший раньше только в его воображении. «…В небе низко висели огромные черные тучи. Совершенно уверенный, что надвигается страшная гроза, я закутался в свой тяжелый дождевик… Помню, что в этом дождевике я чувствовал себя одиноким, потерянным и совершенно не готовым выйти в залитый ярким солнечным светом город. Гнетущие облака, оказывается, висели только над промышленными пригородами, где они не исчезают круглый год. Однако, как провинциал, я не имел об этом никакого понятия…»

Рудольф сразу же помчался на улицу Зодчего Росси – «святилище ежедневного труда, звено в неразрывной цепи, колыбель творческих поисков», как называла ее Тамара Карсавина, звезда «Русских сезонов» Сергея Дягилева[39]. И не случайно. Ведь именно на этой улице расположено Ленинградское хореографическое училище, «неразрывную цепь» которого составили блистательные выпускники, сыгравшие выдающуюся роль в истории балета: Павлова, Нижинский, Баланчин, а позже Нуреев, Макарова, Барышников.

Прибежав туда, Рудольф не увидел ни одного танцовщика; там были только рабочие, уборщики и маляры. В преддверии осеннего семестра в училище вовсю шел ремонт. Рудольф приехал за неделю до начала нового учебного года.

«Я хотел бы поговорить с товарищем Шелковым», – заявил он первому попавшемуся в коридоре мальчику. Валентин Шелков был директором училища.

«Я – Шелков, что вам нужно?» – откликнулся стоявший рядом мужчина, удивленный дерзостью взъерошенного паренька.

«А я – Рудольф Нуреев, артист Уфимской оперы. Я хочу здесь учиться», – ответил юноша словами, которые репетировал десять лет.

Вызывающий ответ Рудольфа не покоробил Шелкова.

Он лишь улыбнулся и спокойно объяснил рвавшемуся в бой новобранцу, что тот явился слишком рано, что ему следует прийти 25 августа и для начала сдать экзамен. Шелкову было знакомо имя Нуреева. Абдурахман Кумысников, один из педагогов, присутствовавших на декаде, выполнил свое обещание и рекомендовал Рудольфа. И 2 июля 1955 года сам Шелков направил официальный запрос министру культуры Башкирии: «Во время башкирской декады в Москве педагог Ленинградского хореографического училища А. Л. Кумысников проэкзаменовал юного артиста Башкирского театра оперы и балета Рудольфа Нуреева (16 лет), продемонстрировавшего полную профессиональную пригодность для обучения в Ленинградском хореографическом училище. Просим Вас ходатайствовать в Министерстве культуры СССР о направлении его к нам на учебу и о назначении ему государственной стипендии, а также выделении места в общежитии».

Однако Рудольфу предстояло пройти заключительный отбор. И, с нетерпением ожидая открытия легендарного училища, чьи двери так долго оставались для него закрытыми, он знакомился с Ленинградом.

Глава 6

Окно на Запад

Свою первую неделю в Ленинграде Рудольф провел с Анной Удальцовой, которая в это же время приехала в Северную столицу навестить дочь. Обрадованная возможностью разделить со своим «дорогим мальчиком» восторг от встречи с городом, о котором она ему когда-то столько рассказывала, Удальцова приютила Рудольфа у себя и поводила по местам, сохранившимся в ее памяти.

Хотя его первое восприятие Ленинграда застила черная пелена промышленных пригородов, последующие впечатления Рудольфа окрасил его постоянно менявшийся свет: бледный и рассеянный, ослепительный и холодный, синевато-серый. Гуляя по Невскому проспекту, с его каменными дворцами, согретыми пастельной палитрой, Рудольф открыл для себя город со множеством оттенков и нюансов, способный неуловимо соответствовать любому настроению. «И перед младшею столицей померкла старая Москва, как перед новою царицей порфироносная вдова», – писал веком ранее поэт Александр Пушкин. Для Рудольфа, познавшего невозмутимую необъятность Москвы всего год назад, Ленинград, «благословенный Богом город», стал подлинным открытием. И хотя с Невского проспекта давно уже исчезли конные экипажи и дамы в горностаевых мехах времен Пушкина, восприимчивые глаза Рудольфа уловили все величие ушедшей эпохи. Москва, возможно, и диктовала стране политическую повестку, но важные для Рудольфа решения, касавшиеся художественной жизни, определял именно этот город с его ожерельем островов на Неве.

Единственный в России европейский город являл собой несокрушимый памятник Петру Великому, упорством которого кишевшие комарами болота были превращены в дивный город. Несгибаемая воля и энергия этого правителя, должно быть, восхищали Рудольфа[40]. Твердо вознамерившись вывести Россию из былой отсталости, Петр возвел свою новую столицу на топких берегах Невы. Изначально крепость для защиты от шведских войск, она обеспечивала торговые пути на Балтике и стала мостом в Европу. Изучивший корабельное дело в Амстердаме и Лондоне, Петр сознавал важность культурных обменов (благодаря им носивший его имя город стал со временем ассоциироваться во всем мире с безукоризненным величием русского классического балета). Для строительства дворцов он выписал французских, швейцарских, итальянских архитекторов, предоставив им карт-бланш при создании генерального плана города; и в конечном итоге Петербург приобрел такие же пропорциональные и совершенные формы, какие отличали легендарные яйца Фаберже.

При преемниках Петра, также ориентированных на Запад, город стал культурной Меккой и одной из величайших европейских столиц, сочетавшей в себе все стили – от пышного барокко царского Зимнего дворца, насчитывающего 1057 залов и покоев, до строгого неоклассического Эрмитажа, в котором императрица Екатерина Великая разместила свою личную коллекцию произведений искусства.

Балет стал еще одним модным европейским увлечением, прочно укоренившимся на российской почве. Начало ему было положено в 1738 году, ровно за два столетия до рождения Рудольфа. Именно тогда императрица Анна Иоанновна основала балетную школу[41] по настоянию балетмейстера Жан-Батиста Ланде, которого она выписала из Франции для обучения танцам своих придворных. Со временем в Санкт-Петербурге обжились многие французские и итальянские балетмейстеры. В их числе был и Шарль Дидло, благодаря которому петербургский балетный театр занял в Европе одно из первых мест, наряду с труппой Парижской оперы; поставленные им сюжетные балеты вдохновляли многих русских писателей, в частности А. С. Пушкина. Большой вклад в развитие русского балета внесли французский хореограф и танцовщик Мариус Петипа и два влиятельных педагога – Христиан Иогансон, ученик прославленного датчанина Августа Бурнонвиля, и Энрико Чекетти, итальянский танцовщик-виртуоз. Уроженец Марселя Петипа, заложивший каноны «большого балета», за свое полувековое владычество в императорских театрах Петербурга создал 56 оригинальных спектаклей и 17 новых редакций чужих балетов. Среди его постановок – такие шедевры, как «Спящая красавица», «Баядерка», «Дон Кихот», «Раймонда», «Лебединое озеро» (совместно с Львом Ивановым) и «Щелкунчик». Все эти балеты Нуреев позже воспроизвел на Западе.

«Мы копировали, заимствовали и подражали каждому источнику, нас вдохновлявшему, – писал ученик и последователь Петипа, Николай Легат, о европейских традициях, унаследованных потом и Нуреевым, – а затем, освоив приобретенные знания и скрепив их печатью русского национального гения, переплавляли в эклектическое искусство русского балета». К концу XIX века Санкт-Петербург заместил Париж и Рим в статусе балетной столицы, а в последующие годы подарил миру целую плеяду блистательных танцовщиков и хореографов, включая Павлову, Карсавину, Нижинского и Фокина.

С 1905 года город переживал неслыханный подъем творческой энергии. Петербуржцы Александр Бенуа и Лев Бакст создавали для балета экзотические костюмы и декорации. Стравинский забросил юриспруденцию и приступил к сочинению своей первой симфонии. Фокин, считавший русский балет рубежа веков безнадежно устаревшим, вывел из тени свободный танец и уравнял его в правах с академическим, привнеся драматический реализм в «закоснелые» постановки[42]. Как и Фокин, балерина Павлова стремилась передать в танце жизнь человеческого духа.

Продвижением русского искусства на Западе занимался выдающийся импресарио и эстет Сергей Дягилев. Он мечтал стать композитором, но после встречи с самим Римским-Корсаковым пал духом и порвал с музыкой[43]. А потом оказалось, что лучше всего он умел не творить сам, а помогать творить другим. Дягилев стал одним из инициаторов создания авангардного журнала «Мир искусства», а сделавшись редактором «Ежегодника Императорских театров», превратил его из сухого издания в художественный журнал. Но вскоре своими призывами взять на вооружение новую, более передовую эстетику искусства он навлек на себя недовольство дирекции и был уволен[44]. В 1906 году Дягилев устроил в Париже первую выставку русских художников; через два года на сцене Парижской оперы показал спектакль «Борис Годунов», в котором блистал знаменитый русский бас Федор Шаляпин. Величайший проводник русской культуры, «Наполеон» в искусстве и «человек эпохи Ренессанса» в одном лице, Дягилев собрал вокруг себя коллектив русских художников, танцовщиков и музыкантов, способный составить реальную конкуренцию Императорским театрам[45]. В 1909 году он привез в Париж великолепных русских танцовщиков, ошеломив западную публику потрясающими декорациями Бакста и Бенуа, мощным музыкальным талантом Стравинского и безупречным мастерством Павловой, Карсавиной и Нижинского в постановках Фокина. «Русский балет» Дягилева «превратил танец в живое и современное искусство», послужив источником вдохновения, образцом для подражания и стимулом к созданию множества новых балетных коллективов, включая английский Королевский балет.

Однако на родине будущее русского балета после революции 1917 года висело на волоске. «В театральной среде витал вопрос, уцелеет балет на государственной сцене или же исчезнет с нее, как развлечение и прихоть его избранных почитателей», – писал в 1918 году один петроградский критик. К счастью, нарком просвещения Анатолий Луначарский, вершивший судьбы искусства, попал под чары мариинских танцовщиков, устроивших для него специальное импровизированное представление. И хотя новой власти не нужны были волшебные сказки, принцы и прочая «буржуазная» белиберда, она не усмотрела вреда в поддержке развлекательного и несущественного, по ее мнению, вида искусства.

Смелые эксперименты продолжились; на их волне появились такие великие хореографы, революционеры от балета, как Касьян Голейзовский и Федор Лопухов. Как и Фокин, Голейзовский, работавший в Москве, воевал с рутиной академического танца, устаревшей тематикой и эстетикой балета. В поисках новых форм он ратовал за развитие чистого танца, к танцовщикам относился как к материалу, из которого можно лепить формы, создавать причудливую вязь пластических рисунков, и настаивал на пересмотре значений костюма и наготы в искусстве танца. Яростный новатор, Голейзовский также одним из первых использовал классическую и современную музыку, изначально сочиненную не для балета. В свою очередь Лопухов, возглавивший бывший Мариинский балет, не только сохранил и реставрировал «большие балеты» Петипа, но и ввел в классический танец акробатические элементы. Лопухов также является одним из основателей бессюжетного балета. Отправной точкой для него являлась музыка, а не либретто.

Нуреева восхищали достижения Голейзовского и Лопухова, вдохновившие и молодого выпускника Императорского театрального училища Георгия Баланчивадзе (Джорджа Баланчина). Однако к середине 1930-х годов сталинизм сокрушил русский авангард. Работы Лопухова были исключены из репертуара Кировского театра[46], и Серебряный век – эта блестящая пора, которую поэтесса Анна Ахматова называла «временем Стравинского и Блока, Анны Павловой и Скрябина, Ростовцева и Шаляпина, Мейерхольда и Дягилева» – был заклеймен, как «самый скандальный и самый посредственный» период в культурной истории страны. С подозрением относившийся к любым новшествам Сталин «надеялся раз и навсегда искоренить оппозиционный дух города». Эта кампания началась 1 декабря 1934 года с убийства Сергея Кирова, ярого приверженца культурной жизни Ленинграда, часто посещавшего оперу и поощрявшего все ранние эксперименты Лопухова.

Поговаривали, будто Сталин пощадил балет только из-за своей увлеченности танцами Марины Семеновой, звезды Большого театра. Как бы там ни было, но культура интересовала его лишь как способ расширения своей власти. Искусство оказалось заковано в цепи жесткой идеологии. Культурному обмену, всегда способствующему обновлению, был положен конец. Главенствующим творческим методом для российской культуры и искусства был провозглашен социалистический реализм, и все советское искусство было призвано выражать идеалы коммунизма.

Тематику и стилистику советского танца задал первый «революционный» балет «Красный мак». На протяжении всей сталинской эпохи достижения мирового балета оставались неизвестными в Советском Союзе. В то время как в Америке развивался неоклассический бессюжетный балет Баланчина, основным жанром советского балетного танца стал «драмбалет» (или «хореодрама»), где танец служил лишь средством для раскрытия литературного сценария. И все-таки новаторам этого жанра удавалось выйти за рамки «навязанного сверху общенационального оптимизма». При выборе произведений мировой литературы они отдавали предпочтение историям с трагическим окрасом. Так появились «Бахчисарайский фонтан» (1934), «Лауренсия» (1935), «Ромео и Джульетта» (1940), «Медный всадник» (1949). Этим балетам недоставало хореографической изобретательности, но они давали танцовщикам возможность проявить весь свой драматический диапазон. Свой след в этом репертуаре оставили такие прекрасные артисты, как Марина Семенова, Галина Уланова, Наталья Дудинская, Вахтанг Чабукиани, Константин Сергеев.

В 1955 году школа, воспитавшая Нижинского и Павлову, все еще оставалась, по словам ее выпускницы Наталии Макаровой, «оазисом русской культуры среди осколков бывшей славы… [пока еще не тронутым] всеобщим упадком, столь заметным повсюду в Ленинграде». Именно в ней делали свои первые шаги, подобно своим мариинским предшественникам, все великие советские звезды. Училище размещается в прекрасном классицистическом здании с желтым фасадом, акцентированным белыми колоннами и занимает одну сторону улицы Зодчего Росси, носящей имя своего создателя, архитектора Карла Росси, сына итальянской балерины[47]. Называвшееся во времена Нуреева Ленинградским хореографическим училищем, оно более известно как Вагановское. Имя Агриппины Вагановой[48], бывшей балерины Мариинки и педагога, которую Нуреев назвал «матерью современного русского балета», училище получило в 1957 году.

Даже в 1930-х годах методы обучения классическому танцу в России не отличались единообразием. Огромная заслуга Вагановой в том, что она свела воедино и переработала все стили и «почерки», вооружив советский балет уникальной методикой преподавания. Ее книга «Основы классического танца» выдержала множество изданий, переведена на разные языки и до сих пор почитается как «балетная Библия». Методика Вагановой, основанная на изучении естественных реакций тела, требует гармоничной пластики и координации движений всего тела. Ученики Вагановой отличались завидной амплитудой движения, парящим прыжком и – главное! – «стальным апломбом корпуса», позволяющим управлять своим телом даже в полете. Ваганова не только оказала большое влияние на стиль мужского исполнения в советском балете, но и воспитала целое поколение танцовщиц для ленинградской сцены; среди них – Марина Семенова, Галина Уланова, Наталья Дудинская, Алла Осипенко. Кроме того, Ваганова сама подбирала преподавателей для школы, исходя из убеждения, что великими балетными педагогами, как и великими танцовщиками, становятся по призванию, а не по профессии.

* * *

Наконец настал долгожданный день. 25 августа 1955 года Рудольф предстал перед цепкими взглядами экзаменаторов, ревниво охранявших от профанов двухсотлетнее наследие училища. Талант был лишь одним из множества критериев отбора, принимавшихся в расчет. Оценивалось и учитывалось все – и рост, и пропорции тела, пластичность, гибкость, лицо, ноги. Возраст большинства кандидатов составлял девять – десять лет; и хотя некоторых принимали и в двенадцать – тринадцать, мало кто приступал к обучению позже. Правда, поскольку за годы войны уровень рождаемости снизился, иногда для «возрастных» абитуриентов делали исключения – но лишь для очень одаренных. В день просмотра единственным человеком, убежденным в огромном таланте Рудольфа, был сам семнадцатилетний Рудольф.

И подобно тому, как Хамет в свое время посчитал членство в партии «билетом» из тупиковой жизни в Асанове, Рудольф видел в поступлении в училище возможность вырваться из Уфы. И хотя его отец этого не признавал, но прием в училище обеспечивал ему статус и привилегии, недоступные большинству российских граждан. Не менее важным для Рудольфа было и то, что его обучение и отдых на каникулах должны были оплачиваться государством.

Экзаменовала Рудольфа, вместе с группой мальчиков из Латвии, Вера Костровицкая – «цензор», назначенный самой Вагановой. Высокая, длинноногая и длиннорукая, с безупречной осанкой и тщательно уложенными волосами, она славилась своей требовательностью. И похвала из ее уст была на вес золота.

Костровицкая называла различные упражнения и комбинации из стандартного набора, требуемого на экзамене. И Рудольф демонстрировал свою музыкальность, гибкость и врожденную экспрессивность. Он показал ей, как высоко научился прыгать, как быстро мог вращаться и как хорошо понимал язык балета. То, что он мог говорить на этом языке – и говорить своим собственным, выразительным и страстным голосом – было очевидно. Как и то, что «грамматика» этого языка у Рудольфа пока хромала. Его пируэтам недоставало отлаженности, прыжкам – грациозности, а линиям – утонченности. То, что он продемонстрировал, «не являлось результатом уверенной и осознанной техники». Его танцевальный стиль был на тот момент, по собственному признанию Нуреева, «неустойчивым, текучим».

Наконец, Костровицкая вынесла свой знаменитый ныне вердикт: «Молодой человек, из вас получится блестящий танцовщик – или полнейший нуль. – Она немного помолчала, словно взвешивая обе возможности, и добавила: – Скорее всего, из вас ничего не выйдет!»

Но Рудольф понял: это был скорее вызов, чем отказ. Предупреждение о том, что карьера великого танцовщика ждет его только при одном условии – если он будет работать как сумасшедший, не щадя себя и своего тела. Костровицкая подразумевала, что ему «придется трудиться, трудиться и трудиться – больше, чем кому бы то ни было в училище, чтобы превратить свой экспрессивный природный дар в прочный и постоянный, твердо контролируемый разумом». И она, видимо, допускала, что рано или поздно он может пасть духом. Но все же, бросив юноше такой вызов, Костровицкая поставила на его талант и приняла в школу.

Поскольку его техника требовала незамедлительной коррекции, Рудольфа определили в шестой класс для пятнадцатилетних мальчиков, который вел Валентин Шелков. В скором времени башкирское Министерство культуры одобрило ему стипендию и перечислило в Ленинград деньги на проживание и питание. Все остальное теперь зависело только от него самого.

Точно так же, как уфимские ребятишки в детском саду подняли на смех мальчика в девичьем пальтишке, так и сокурсники в балетной школе поначалу встретили Рудольфа недоверчиво. Они то и дело «косились на это дикое с виду существо» – странного юношу из Уфы, глаза которого «сверкали дерзко» и вызывающе. Все в нем выдавало чужака: и спутанные, свисавшие на глаза волосы, и поношенная одежда, и короткий веревочный поясок, обвивавший его необыкновенно тонкую талию, и грубые манеры, и, конечно же, его возраст! «Он явился в жутких солдатских сапогах до колен и пальто наподобие армейского, – вспоминала его одноклассница Мения Мартинес. – А в руке держал только маленький чемоданчик». Показателен и рассказ Елены Чернышевой: едва она оторвала взгляд от своего учебника, раскрытого на описании Чингисхана, как в класс вошел Рудольф. «Вот он – сам Чингисхан во плоти», – подумала она.

Рудольфа, как ученика из Башкирской автономной республики, поселили в общежитии в комнату для студентов из числа «меньшинств», приехавших на учебу в Ленинград из азиатских республик и стран-сателлитов. Из шестисот учеников училища пятьсот были ленинградцами; большинство из них жили дома. Остальные проживали в общежитии: самые старшие – в так называемых холостяцких, более просторных комнатах на первом этаже. Спальня Рудольфа, располагавшаяся на третьем этаже, представляла собой длинную и узкую комнату с выстроенными в ряд, как в бараке, кроватями и широкими арочными окнами, выходившими на улицу Росси. Разобщенный со своими сверстниками, Рудольф оказался в окружении девятнадцати мальчиков девяти – пятнадцати лет. Ни один из них не обладал его яростной целеустремленностью. И Рудольф «не проявлял заинтересованности в дружбе с ними», – вспоминал Серджиу Стефанши, ученик из Румынии, бывший на три года младше уфимца и занимавший соседнюю с ним кровать. В отсутствие замков и ключей Рудольф прятал свои немногочисленные ценности – нотные партитуры и репродукции картин – под матрасом. Долгий опыт коммунальной жизни научил его «метить свою территорию». Вернувшись в комнату, Рудольф сразу же заглядывал под матрас – убедиться в том, что все вещи лежат на месте. А перед тем как уйти из комнаты инструктировал Серджиу: «Присматривай за ними, пока ты тут. Если кто-нибудь тронет мои ноты, я его убью».

И в этом никто не сомневался. Проходя однажды вечером мимо комнаты Рудольфа, Елена Чернышева заметила группу мальчиков, сбившихся в кучку у закрытой двери, как мыши. Приблизившись к ним, Елена услышала музыку, доносившуюся из комнаты. Поддавшись любопытству, она открыла дверь и едва успела увернуться от полетевшего в нее сапога. Рудольф сидел на своей кровати и слушал на проигрывателе пластинку Баха, запретив всем входить, пока она не кончится.

Возможно, Рудольф и верховодил в комнате общежития, но своевольничать в классе ему не позволяли. В стенах училища он снова столкнулся с режимом – таким же авторитарным и патриархальным, как и тот, что изводил его в отцовском доме. Здесь, как и в семействе Нуреевых, господствовал армейский порядок: ученики вели строго регламентированный образ жизни, основанный на уважении к традициям, дисциплине и иерархии[49].

К приходу Рудольфа в училище времена, когда его учащимся выдавали по три форменных костюма (черный на каждый день, темно-синий на праздники и серый льняной на лето) и по паре шинелей с серебряными пуговицами, давно канули в Лету. Но, даже лишившись роскоши и царских портретов, училище на улице Росси претерпело со сменой власти разве что внешние изменения: портреты Романовых заменили образы Ленина и Сталина, а романовскую «униформу» – грубые серые рубашки и колючие серые брюки (по одному комплекту на каждого ученика). А в остальном прежний строгий распорядок отвечал целям партии: «Нам всем подсознательно внушали, что великий талант в академии – а значит, и в стране – ничего не стоит, если не подчиняется установленному порядку, – писал в своих мемуарах о том времени танцовщик Валерий Панов. – Распорядок, то есть безоговорочное подчинение дисциплине, расценивался как наивысшее благо в нашей работе, тогда как артистическая индивидуальность, бросавшая вызов “нормам” поведения, решительно преследовалась. Чем более одаренным был ученик, тем быстрее руководство старалось его исключить за грубость, ребяческие шалости или неуспеваемость по общим предметам. Но в первую очередь – за нарушение правил».

Рудольф оказался не из тех, кто способен был легко вписаться в атмосферу училища. И хотя заведенные здесь правила следовало чтить как священные заповеди, он в скором времени стал их нарушать одно за другим, начиная с первого пункта дневного распорядка – завтрака. Занятия начинались в восемь утра, но учащимся приходилось вставать раньше, чтобы отстоять очередь в туалет, умыться и добежать до столовой за своей кашей и чаем. В их комнате имелся всего один кран с холодной водой, и «все, ожидавшие своей очереди, кричали тому, кто умывался, чтобы он поторапливался, а тому, кто сидел в туалете, чтобы он не портил воздух». Рудольф терпеть не мог умываться и есть всем скопом; после побудки он натягивал себе на голову одеяло и ждал, пока комната опустеет. Теперь ему не требовалось бегать между домом, театром и школой рабочей молодежи, как в Уфе. Достаточно было спуститься с одного этажа на другой и пройти из срединного здания чуть выше по улице Росси, потому что спальни и столовая общежития, классы и мастерские размещались в соседних корпусах. Его одиннадцатичасовой день был заполнен самыми разнообразными уроками, ориентированными на сценическую карьеру. Утро начиналось с лекций по истории балета, музыки или искусства, затем следовали два часа классического танца – главного предмета в расписании. После обеда наступало время общеобразовательных дисциплин и класса характерного танца. Несколько раз в неделю к и без того перегруженному расписанию добавлялись занятия по сценическому гриму, фортепьяно и уроки французского. История Советского Союза, математика и естественные науки навевали на Рудольфа скуку. А вот литература, история искусства и балета вызывали у него живой интерес. Историю балета вел Николай Ивановский, элегантный худрук училища, носивший гетры и туфли из настоящей кожи и приветствовавший учеников легким поклоном. Бывший одноклассник Джорджа Баланчина и исключительно культурный человек, он на собственном примере учил подопечных изысканным манерам. Он словно являлся хранителем и проводником петербургских традиций. «Он описывал балетные стили и манеры танцовщиков, и казалось, будто в классе оживают Нижинский и Павлова, – рассказывал Серджиу Стефанши. – Мы его обожали!»

Другим любимцем был Игорь Бельский, ведущий характерный танцовщик Кировского театра. Экспрессивный и одаренный богатым воображением, он буквально завораживал учеников, демонстрируя им разные движения под попурри из известных балетов. Характерный танец был одной из отличительных особенностей русской балетной школы; его богатый репертуар, подпитанный народными танцевальными традициями, Рудольф изучил еще ребенком.

А еще ему, конечно же, сразу полюбился преподаватель истории искусств – сотрудник Эрмитажа, предпочитавший иллюстрировать свои лекции не картинками в учебниках, а подлинниками в картинных галереях. Зачарованный благодетельными Мадоннами итальянских мастеров и густыми драматичными мазками Винсента Ван Гога, Рудольф начал вскоре наведываться в Эрмитаж самостоятельно – по воскресеньям, в свой единственный свободный день.

Попал он и под обаяние Марии-Мариэтты Франгопуло – ветерана Кировского театра с тридцатилетним стажем и бывшей одноклассницы Баланчина. С 1940 года она преподавала в ЛХУ историю балета, а с 1957 года заведовала небольшим музеем училища, в создании которого принимала активное участие. В его собрании хранились программки, костюмы, альбомы со старыми фотографиями, которые пополнили представления Рудольфа об истории балета. Поскольку в программе ЛХУ истории западного балета отводилось совсем мало времени (из-за его «безжизненных форм и бессодержательных модернистских постановок», как регулярно напоминали учащимся), Франгопуло с радостью делилась с учениками всей обрывочной информацией, какую ей удавалось добыть.

Среди всех преподавателей, с которыми Рудольф познакомился на первой неделе учебы в училище, неожиданно разочаровал его балетный педагог.

Счастливая цепочка доброжелательных и участливых наставников, первыми звеньями которой стали Удальцова и Войтович, резко оборвалась на Валентине Ивановиче Шелкове – коренастом директоре училища с поджатыми губами, с которым Рудольф встретился в свой первый день в Ленинграде. Казалось, Шелков задался целью отослать Рудольфа с первым же поездом обратно в Уфу. Он придирался к новому ученику постоянно и без видимых причин. «Не будет преувеличением сказать, что Шелков просто не выносил Руди, – вспоминал его одноклассник Александр Минц. – У Руди был такой сложный, дерзкий характер, что он просто не вписывался в рамки политики, проводимой в училище Шелковым».

Но, поскольку Костровицкая разглядела в Рудольфе потенциал великого танцовщика, Шелков все-таки определил его в свой шестой класс – на тот случай, если она не ошиблась. Однако видел он перед собой лишь необученного парнишку, который не имел никакого понятия о настоящем балете и с которым у него никак не получалось найти общий язык. В классе Шелков ставил Рудольфа позади всех, обделял его вниманием и частенько напоминал о благодарности за свое великодушие. «Не забудь, что ты учишься здесь только благодаря нашему добросердечию и по милости руководства училища», – повторял он с глумливой ухмылкой, которую Оливер Твист узнал бы без труда. Иногда Шелков высмеивал Рудольфа в присутствии других учеников, называя «провинциальным ничтожеством». И порой ему даже удавалось довести Рудольфа до слез. Но если он надеялся сломать уфимца, то худшую стратегию выбрать было трудно. Подобное отношение вызывало в Рудольфе внутренний протест. По свидетельству одного из учеников ЛХУ, «Шелков не отличался мягким нравом и снисходительностью. Его уроки больше строились на муштре и натаскивании, чем на объяснении и стимулировании сознательной работы воспитанника. А Рудольф был нетерпим к такому наставничеству, задевавшему его творческие побуждения». Юноша быстро понял, что Шелков мало чему мог его научить. «Он – солдафон, привыкший командовать, а не балетный педагог», – поделился он своим проницательным выводом со Стефанши.

Неприязнь к директору училища испытывал не только Рудольф. «Товарища Шелкова» побаивалось большинство воспитанников. Особенно Стефанши, которого несколько раз вызывали в директорский кабинет за слишком вольную стрижку ежиком и для осмотра воротничка. «Мы стояли навытяжку, как солдаты, пока он проверял белизну наших воротничков». Доставалось и Марине Чередниченко, будущей балерине Кировского, – Шелков обвинял ее в том, что она завивала волосы, в действительности вившиеся от природы. Он патрулировал здание в поисках сора. Мало кому удавалось пройти мимо директора, не получив от него приказания подобрать в коридоре какой-нибудь клочок бумаги. Зато по вечерам в своих комнатах воспитанники училища отыгрывались, вовсю передразнивая директора и покатываясь со смеху.

Рудольф проделал такой трудный путь в Ленинград вовсе не для того, чтобы страдать от ежедневных придирок товарища Шелкова. И открытая стычка между аппаратчиком и вольнодумцем-индивидуалистом была лишь вопросом времени. Миг расплаты настал через две недели после начала занятий. Однажды вечером Рудольф сбежал в Кировский театр, нарушив строжайший запрет ученикам отлучаться из общежития без разрешения. В Уфе он уже привык почти каждый вечер бывать на балетных спектаклях. И менять свои привычки – тем более в Ленинграде, где каждый вечер его манил Кировский, – не собирался. Вернувшись в общежитие, Рудольф обнаружил, что его кровать убрали, а с тумбочки исчезли талоны на питание. Ночь он провел на полу в оконной нише. А наутро, не позавтракав, отправился на урок литературы. Преподаватель вызвал его и задал какой-то вопрос. Рудольф встал и, вероятно, из-за нервного истощения, тут же упал в обморок. Придя в себя, он объяснил педагогу в присутствии всего класса, что накануне вечером его наказали за то, что он сходил на балет. Рудольф не только не выразил никакого раскаяния, но и пошутил над суровостью наказания: «Видимо, мы все еще живем в эпоху Александра I». А потом заявил, что пойдет к друзьям – поесть и отоспаться. Класс был потрясен.

Об этом вопиющем акте непослушания, естественно, доложили директору. И в тот же день Рудольф оказался в его кабинете. Шелков был в ярости. Как он посмел нарушать правила?! – раскричался директор. И потребовал сообщить ему имена ленинградских друзей. Рудольф сообщил координаты дочери Удальцовой, Марины. Но Шелков настолько разъярился, что выхватил у него из рук записную книжку. Рудольф никогда еще не чувствовал себя таким оскорбленным. Ему только предстояло налаживать свою жизнь в Ленинграде, а Шелков уже совал нос в его дела.

Опасаясь, как бы за дальнейшими стычками с Шелковым не последовало его исключение из училища (а затем и призыв в армию), Рудольф решился на беспрецедентный шаг. Он попросил худрука Ивановского перевести его из шестого класса в восьмой, который вел Александр Пушкин. Рудольфу была известна репутация Пушкина как преподавателя крайне требовательного. Но, видимо, он решил, что терять ему нечего[50]. С таким педагогом, как Шелков, Кировский ему не светил, а в семнадцать лет Рудольф больше не мог тратить время впустую. Он не стал жаловаться на некомпетентность Шелкова, но подчеркнул свое желание закончить обучение. И Ивановский согласился замолвить за него слово.

Шелков не собирался портить себе жизнь из-за неудачного старта татарина. Он лишь обрадовался возможности от него избавиться. И не преминул напоследок предупредить Рудольфа о Пушкине: «Я пошлю тебя к преподавателю, который даже не удосужится посмотреть в твою сторону… и не станет понапрасну тратить на тебя время». Как директор, Шелков мог выгнать Рудольфа из училища, но, памятуя о том, что Костровицкая разглядела в нем талант, он надеялся, что его мнение поддержит и другой педагог. А Пушкину он отрекомендовал Рудольфа так: «Посылаю вам упрямого болвана, бесхарактерного, испорченного мальчишку, не имеющего никакого представления о балете… Предоставляю вам судить, но если он не исправится, нам ничего другого не останется, как только вышвырнуть его из училища».

Глава 7

Пушкин

Окажись его новым педагогом кто-нибудь другой, а не Александр Иванович Пушкин, – и Нуреев, скорее всего, танцевал бы всю жизнь в труппе Уфимского театра. Но в лице сдержанного и терпеливого Пушкина Рудольф обрел действительно идеального учителя, к которому быстро проникся восхищением, уважением и безграничной любовью.

Пушкин был на тот момент лучшим в СССР преподавателем мужского танца, хранителем тех традиций утонченности и классической чистоты балета, на которых зиждился стиль Кировского театра. Сам выпускник ЛХУ (тогда Петроградского театрального училища) и бывший солист Кировского, Пушкин соединял в себе две эпохи: императорской и советской России. Родившись в 1907 году, он до поступления в училище обучался у Николая Легата – последователя Петипа, балетмейстера Императорского Мариинского театра и педагога Императорского Петербургского театрального училища, среди учеников которого были Нижинский, Карсавина, а, позднее, и Марго Фонтейн. Именно Легат разглядел на вступительном экзамене талант Нижинского и, несмотря на возражения своих коллег, принял его в училище. («Этого юношу можно выковать в прекрасного танцовщика, – сказал он, – и принял его без каких-либо дальнейших объяснений»[51].) Как и Легат до него, Александр Пушкин стал звеном в длинной, непрерывной цепи балетных педагогов, перенимавших друг у друга, «подобно бегунам в эстафете, самую совершенную технику, самый чистый танцевальный стиль» и скреплявших прошлое с будущим. Пушкин пришел в Кировский театр в 1925 году, а свою педагогическую деятельность начал в 1932-м, еще выступая на сцене. Специальный класс, который вел этот замечательный педагог, привлекал большинство ведущих мужчин-танцовщиков. Даже не наделенный красивой внешностью романтического героя, Пушкин был блистательным солистом и вызывал восхищение своим изяществом; а наибольшую известность ему, как танцовщику, принесла партия Голубой птицы в балете «Спящая красавица». Со сцены Пушкин ушел в 1953 году и с тех пор щедро передавал свой опыт начинающим танцовщикам.

48-летний педагог стал для дерзновенного юноши настоящим образцом для подражания, тем добрым и чутким «родителем», о котором Рудольф всегда мечтал, который понимал все его устремления и никогда не пытался их изменить. Они как нельзя лучше подходили друг другу по складу характера. Если отец и Валентин Шелков старались переделать Рудольфа на свой лад, в соответствии с собственными представлениями о жизни и танце, то Пушкин поощрял его искать свою индивидуальную манеру исполнения. «Он обладал завидным терпением и сдержанностью в общении с воспитанниками, – вспоминал еще один его ученик, Михаил Барышников. – Он не заставлял, а учил тебя танцевать. Он учил тебя воспринимать танец как способ самовыражения, управлять своими мыслями и телом». Пушкин не только обеспечивал техническую выучку своих питомцев, но и требовал от них все делать осмысленно, постигать основы движения, внутреннюю структуру любой комбинации. И никогда не посягал на их индивидуальность. А, напротив, умел окрылить каждого, предоставляя своим воспитанникам свободу творческого развития, проявления своей уникальности и музыкальности. Этот подход Пушкин унаследовал от своего собственного выдающегося педагога Владимира Пономарева[52].

А для склонного к скорым разочарованиям Рудольфа не менее важным было и то, что Пушкин всегда оставался «спокойным и уравновешенным. С ним почти невозможно было поссориться», – подтверждала бывшая балерина Кировского театра Алла Сизова, постоянная партнерша Нуреева в его последний год учебы в ЛХУ.

Мускулистого сложения, со строгим лицом, с крупным носом и залысинами, Пушкин выглядел солидным и серьезным. Держался с необыкновенным достоинством. В накрахмаленной белой рубашке с темным галстуком и в темных брюках, он излучал спокойную властность; но его требовательность педагога уравновешивал добрый нрав. А метод обучения был настолько простым, что, по словам Барышникова, «люди, впервые оказавшиеся в его классе, часто удивлялись: что здесь такого особенного? Все как будто бы происходило само собой». Хотя Татьяна Легат, внучка Николая Легата и коллега Нуреева по Кировскому театру, как-то призналась, что занятия в классе у Пушкина было «очень трудно выдерживать. Казалось, урок близился к концу, потому что твои ноги уже гудели от усталости, и тут выяснялось, что это была только разминка». В отличие от Шелкова, Пушкин предполагал в своих учениках врожденную интеллигентность. Он сосредоточивал внимание на их сильных сторонах, говорил мало и никогда не повышал голос. «Он очень хорошо знал то, чего ты объяснить не можешь. В этом была его сила, – рассказывал Барышников. – Выполняя его задание снова и снова, ты начинал понимать масштабы задачи, амплитуду движений, темп и все остальное».

Пушкин сразу же понравился Рудольфу. А вот педагог, предупрежденный на его счет, первые недели даже не смотрел в его сторону. Мягкий и доверчивый Пушкин попросту полагал, что ему достался танцовщик сомнительного происхождения, а поскольку Рудольф еще не сравнялся с другими воспитанниками восьмого класса, доказательств обратного он не видел. Рудольф догадывался, как мог его отрекомендовать Шелков. И понимал, как нелегко будет заслужить одобрение Пушкина. Но он также сознавал, что одобрение такого выдающегося педагога – залог его карьерного роста. Впервые в жизни убежденный в том, что он оказался в самых надежных и лучших руках, Рудольф без колебаний доверился опыту Пушкина.

Все бы ничего, да только его новые одноклассники вовсе не горели желанием потесниться ради странного, диковатого и «неотшлифованного» провинциала. Из-за сурового отсева, который продолжался непрерывно, с момента поступления и до итоговых экзаменов, конкуренция в училище была очень сильной. Ежегодно только двое – трое выпускников получали работу в Кировском или в Большом театре; некоторые попадали в Малый или в Музыкальный театр имени Станиславского и Немировича-Данченко. Остальные рассеивались по стране, по третьесортным труппам. Доучившись до восьмого класса у Пушкина, его воспитанники обладали техникой, близкой к профессиональной, и снисходительно косились на попытки Рудольфа соперничать с ними. Они искренне недоумевали, почему Пушкин взял его к себе из шестого класса. Однажды они подвели Рудольфа после урока к зеркалу и высказали все, что думали: «Посмотри на себя, Нуреев! Ты никогда не сможешь танцевать – это невозможно. Ты просто не создан для этого. У тебя ничего нет – ни школы, ни техники. Откуда только у тебя берется наглость заниматься с нами в восьмом классе?»

На самом деле их больше всего раздражал подход новичка к тренингу. Рудольф отчаянно пытался догнать сверстников. Он рьяно отрабатывал все позиции и свою осанку, рисунок, фразировку и динамику каждого танцевального движения, выразительность сценических жестов – то, о чем никто особо не беспокоился. Он часами простаивал перед зеркалом, оттачивая подачу руки балерине или переходы от одного движения к другому, из позиции в позицию. По воспоминаниям его ровесника Никиты Долгушина, Рудольфа «не столько интересовал эмоциональный аспект исполнения, сколько совершенствование ног и тела, что, в общем-то, не типично для советских танцовщиков. В его увлеченности внешним совершенством проглядывало западное влияние».

Вдобавок ко всему Рудольф так и не научился обуздывать свой темперамент. Он, как и раньше, легко вспыхивал, и даже не думал скрывать свое недовольство или досаду от посторонних глаз. Когда отражение в зеркале не соответствовало тому образу, что рисовало ему воображение, юноша разражался слезами или впадал в ярость.

Как и в Уфе, он заставлял себя отрабатывать те элементы, которые находил наиболее трудными. «Кабриоли, например, мне давались нелегко, – признавался позднее Рудольф, – поэтому я повторял эти прыжки перед зеркалом, чтобы видеть свои ошибки. Я мог их делать в любом направлении и вполне прилично без особых усилий, но тогда бы я выполнял их не совсем правильно»[53].

Рудольф проявлял такой фанатизм, какого остальные ученики просто не понимали. Не менее преданные своему делу, они считали Рудольфа одержимым. Каждый день его можно было увидеть в пустом классе, с неистовой энергией упражнявшегося в одиночку. «Вы только посмотрите на него, – перешептывались одноклассники. – Он же просто удержу не знает!» Но желание присоединиться к Рудольфу их не посещало, и, стоило парню захлопнуть дверь, как они тут же разбегались. «Мы слышали, что он диковатый и грубый парень, – озвучила потом сложившееся о Рудольфе мнение Марина Чередниченко. – Он очень резко на все реагировал. Не думаю, чтобы кто-то испытывал к нему большую симпатию, уж слишком необщительным он был».

Каждый вечер Рудольф с пристрастием выпытывал у Серджиу Стефанши, чему тот научился за день в шестом классе. Он не интересовался ни его самочувствием, ни его переживаниями и мечтами, ни его семьей, оставшейся в Румынии. Он мог говорить только о различных па и комбинациях, и пока остальные ребята в их общежитской комнате спали или играли, Рудольф заставлял Серджиу повторять их уроки. «Вставай! Давай потренируемся! – командовал он. – Мне надо догонять». Застав как-то днем изнуренного Серджиу в постели, он велел ему подниматься: «Ты чего надумал отдыхать?» А когда Серджиу ответил, что устал, Рудольф сдернул с него одеяло и рывком поднял на ноги. «Да оставь ты меня в покое, башкирская свинья!» – выкрикнул Серджиу. Он надеялся, что Рудольф оскорбится и отстанет от него. Но не тут-то было. «А ты румынская свинья!» – завопил Рудольф и, повалив Серджиу на пол, принялся колотить его кулаками.

Если бы Рудольф был уступчивей и считался с другими ребятами или проявлял к ним хоть какой-нибудь интерес, возможно, и они относились бы к нему по-другому – терпимей и мягче. Но Рудольф держался особняком и боролся за свое место. Его высокомерный вид раздражал одноклассников; они не понимали, что это была лишь защитная маска – в ответ на унижения. Ленинградцы подтрунивали над его провинциальным акцентом, залатанными брюками, невежеством его манер и буйными выходками. «Я очень страдал из-за их насмешек, – признавался Рудольф позже одному ленинградскому приятелю. – В классе я ненавидел смотреться в зеркало. Я казался себе уродом».

Тоскуя по настоящему дружескому общению, Рудольф частенько вспоминал в ту первую осень Альберта, оставшегося в Уфе. И даже послал ему открытку. «Моему дорогому другу Альберту, – написал он на ней, – в честь нашей дружбы». Рудольф в одиночку осматривал городские достопримечательности. Особенное удовольствие ему доставлял Кировский театр. В его здании цвета морской волны, всего в полутора километрах от училища, балетные спектакли давались каждую среду и субботу. Обитель легендарных звезд русского балета, этот театр стал для Рудольфа своеобразной творческой лабораторией, местом важных открытий.

Воспитанники училища получали сценический опыт, исполняя в постановках Кировского выходные роли. Но даже в таких случаях находились под пристальным наблюдением. В театр их привозили на автобусе, подъезжавшем к училищу ровно в семь вечера. (А их предшественников и вовсе возили в закрытых экипажах, чтобы они не сбежали.)

Зато юные танцовщики приобретали полное представление о репертуаре театра и о музыке. Будучи на сцене, за кулисами или в зале, Рудольф не отрывал глаз от разворачивавшегося перед ним действа. Он запоминал все балеты, и потом, уже в своей комнате, восстанавливал их по памяти. Поначалу он попытался фиксировать балетные па на бумаге, но, увидев свой последний листок с записями подвешенным в туалете, решил просто все запоминать. («Можешь представить, как использовались остальные листки, – посетовал он своему первому биографу, Джону Персивалю. – Меня это сразу излечило».) Если сверстники Рудольфа фокусировали свое внимание и усилия на исполнении мужских партий, то он разучивал и мужские, и женские роли. Стефанши постоянно приходилось становиться его «партнершей». «Свет в комнате надлежало выключать в половине двенадцатого ночи. Но по возвращении из театра нам хотелось станцевать все сольные эпизоды. Мы пребывали в сильнейшем возбуждении, ведь в Кировском театре выступали блестящие артисты. И Руди обычно говорил: “Становись, Серджиу, будешь девушкой, а я твоим партнером”. И мы повторяли балет с самого начала».

Позже в том же году, в пору белых ночей (когда сумерки в городе длятся от заката до рассвета), Рудольф и Серджиу репетировали свои купе гран жете ан манеж на широкой площади перед Зимним дворцом. Его величие было прекрасным фоном для будущих балетных принцев.

Соученики Рудольфа редко отваживались без спросу покидать пределы училища и еще реже наведывались в Кировский театр. Но Рудольф не мог обуздать свою любознательность и, тем более, следовать чужому примеру. Если он не находился в Кировском, то оказывался в Эрмитаже, в филармонии, в Государственном театре драмы им. А. С. Пушкина или в Большом драматическом театре им. М. Горького. Рудольф мог высидеть любое представление, даже агитационно-пропагандистские постановки о колхозах, тракторах и работавших на них счастливых крестьянах. «Неважно, что они говорят, – сказал он как-то сопровождавшему его Стефанши. – Меня интересует только их техника». Рудольфа интересовали все виды искусства, которые он считал такими же взаимосвязанными, как мириады островов, составляющих Ленинград. Но наибольшую страсть он питал музыке и танцу. Дома он в основном слушал музыку по радио, «транслировавшуюся по случаю смерти какого-нибудь выдающегося государственного деятеля». Но, часто посещая филармонию, расположенную в бывшем доме Дворянского собрания, в котором Чайковский и Римский-Корсаков исполняли свои ранние произведения, Рудольф «впервые открыл для себя, какую чистую радость способна доставить музыка». И у него сформировались свои музыкальные вкусы. Рудольф благоговел перед Бахом и Бетховеном, из советских композиторов предпочитал Шостаковича и Прокофьева и – исключая Скрябина и Чайковского (его балетную музыку) – не любил почти всех русских композиторов, особенно Рахманинова. Музыка последнего, по утверждению Рудольфа, «пахла русскими сарафанами»[54], и этот ярко выраженный национальный колорит отталкивал его.

Именно экзотика привлекла его в Мении Мартинес, ставшей первой и единственной близкой подругой Рудольфа в училище. Открытая, непосредственная, жизнерадостная и пышущая энергией, Мартинес была первой кубинской ученицей в ЛХУ – «диковинкой» в мире, не отличавшемся веселостью. Покачивая своими рельефными бедрами в облегающих бриджах и светло-каштановыми локонами, выбивавшимися из-под заколок, Мения наигрывала на гитаре кубинские песни и танцевала босой в спальнях общежития, аккомпанируя себе на там-тамах. «Она показывала афро-кубинские танцы, и все девочки пытались ей подражать», – вспоминала Татьяна Легат. Одаренная певица с низким контральто, Мартинес регулярно давала концерты в училище, а вскоре стала выступать и во Дворце культуры имени Первой пятилетки, напротив Кировского театра. «Поющая танцовщица была редкостью в те времена, – рассказывал Никита Долгушин, сохранивший и спустя сорок лет живые воспоминания о кубинке. – Она по-особому красилась. Такой макияж мы тогда считали «западным». То, как она подводила глаза, не имело ничего общего со стальной каймой на веках у наших девушек. И еще она носила эффектные серьги и кубинское платье с оборками и тугим корсажем». Ее тропическая натура интриговала Рудольфа. Мения часто надевала две юбки сразу и никогда не снимала свои гетры в балетном классе (подобной привилегией никто из учеников больше не пользовался). А то, что по-русски она говорила с запинками и испанским акцентом, добавляло ей еще больше обаяния. «Она была сумасшедшая и отличалась от всех. Рудольфу это нравилось», – признавал Стефанши, тоже явно очарованный Менией.

Рудольф познакомился с кубинкой через несколько месяцев после начала учебы, в доме Абдурахмана Кумысникова – педагога, просматривавшего его на башкирской декаде в Москве. Жена Кумысникова, Найма Балтачеева, была преподавательницей Мартинес. По словам Мении, Найма рассказала ей «о татарском юноше, хорошем танцовщике, но неряшливом и немножко сумасшедшем. И сказала, что им надо привести его в форму». Сама Мартинес уже видела Рудольфа мельком в коридорах училища – «просто и плохо одетого, с растрепанными волосами». Дочь преподавателя английского языка в Гаванском университете и редактора коммунистической газеты, она выросла в доме, где к книгам относились «как к святыням». Наслушавшись многочисленных сплетен о Рудольфе, Мения не стремилась с ним подружиться. Но при личном общении обнаружилось, что у них много общего. Стоило им разговориться, и остановиться они уже не смогли. «Все считали его диким, а он оказался невероятно умным. Любил книги, классическую музыку и старинную живопись. Я была поражена. Откуда он все это знал? Откуда эта восприимчивость в провинциальном мальчишке из простой крестьянской семьи?»

Не меньшее удивление вызвали у нее чувствительность и ранимость Рудольфа. «Думаю, он относился ко мне иначе, потому что я была иностранкой. Из другого мира, не знакомого ему. Иногда я плакала из-за того, что здесь очень холодно, и Рудик меня обнимал. Он был таким нежным со мной! Это меня в нем и привлекало». Мения и Рудольф (Менюшка и Рудик, как они называли друг друга) вскоре начали проводить вместе все свое свободное время. Дружба с кубинкой не только оградила юношу от презрения, а потом и зависти однокашников, но и способствовала расширению его кругозора и появлению новых знакомств. Развитая не по годам 16-летняя Мения познакомила Рудольфа со своими «ленинградскими родителями» – друзьями семьи: Михаилом Волькенштейном, специалистом по молекулярной биофизике, и его женой Стеллой Алениковой, редактором литературного журнала. Супруги были полиглотами, общались между собой на английском, французском, испанском и немецком языках и жили в мире книг и науки, немедленно завладевшем жадным умом Рудольфа. Они водили его на концерты, ходили с ним в Эрмитаж, познакомили с произведениями Пушкина, Шекспира, Достоевского, Гете. А по субботам они возили Рудольфа и Мению на свою дачу под Ленинградом, где осенью целый день собирали грибы. На одной из фотографий тех дней (самой любимой Менией) Рудольф, подперев подбородок рукой и устремив глаза вверх, сосредоточенно слушает Волькенштейна – первого в длинной череде его старших наставников-мужчин. «Я хороший слушатель, но не слишком хороший собеседник, – признавался позднее Нуреев. – Я замираю и все впитываю в себя. Я никогда не пресыщаюсь». Как ученый, Волькенштейн пользовался рядом привилегий. В частности, у него имелась возможность получать редкие театральные билеты. И когда в Советский Союз впервые пригласили западного музыканта Гленна Гульда, Волькенштейн достал билет и для Рудольфа. Необыкновенно эмоциональный стиль Гульда помог юноше осознать, насколько важно «вкладывать в работу свою жизнь»[55].

Вечерами Рудольф любил гулять по Невскому проспекту. Вскоре у него вошло в привычку забегать в музыкальный магазин у Казанского собора и покупать там ноты. Он всегда очень внимательно изучал богатый выбор музыкальных партитур и грампластинок, представленный в магазине. Заведовала магазином Елизавета Михайловна Пажи – маленькая, пухленькая и обаятельная женщина лет сорока с кудрявыми черными волосами, теплой улыбкой и глазами, лучившимися умом. Тронутая пылкой любознательностью Рудольфа, она стала знакомить его с заходившими в магазин музыкантами. И иногда даже просила их сыграть для Рудольфа его любимые вещи на пианино, стоявшем в торговом зале. А когда магазин бывал пуст и у Пажи находилось свободное время, она сама садилась за инструмент и играла для Рудольфа.

Подобно Удальцовой, Ворониной и Войтович, Елизавета Михайловна восхищалась пытливым умом юноши и поощряла его жадное стремление узнавать новое. Не имевшая своих детей, Пажи принялась его опекать и стала приглашать к себе домой. А там Рудольфа ждали интересный разговор и вкусная еда, разительно отличившаяся от спартанской диеты в столовой училища. Муж гостеприимной хозяйки Вениамин – хоть и был по специальности физиком – увлекался поэзией. «Невозмутимый бородатый мужчина» познакомил Рудольфа со многими поэтами. Он декламировал свои любимые стихи, следя за ритмом и тональностью каждого слова так же, как его жена следила за звучанием каждой музыкальной ноты. Супруги постоянно принимали у себя артистов и представителей интеллигенции. И Рудольф упивался атмосферой одного из тех своеобразных петербургских «салонов», о которых так любили ему рассказывать Воронина и Войтович. Заботами Елизаветы Михайловны он начал брать уроки у Марины Петровны Савва, пианистки Малого театра оперы и балета. Муж Марины Петровны Николай был в том же театре скрипачом. Тоже бездетные, они, как и Пажи, стали приглашать Рудольфа к себе домой.

Он энергично упражнялся на одном из многочисленных пианино в училище. Обычно Рудольф играл Баха, восхищаясь строгими композиционными формами произведений выдающегося композитора. Но на первом месте для него оставался все-таки танец. И каждый вечер, когда для учеников наступало время отдыха, Рудольф разыскивал пустой зал. Ему нужно наверстывать упущенное время, напоминал он Мении. А одного полуторачасового занятия в балетном классе для этого было мало. Рудольф, по его собственному признанию, находился не в таком выигрышном положении, как Юрий Соловьев или Наталья Макарова – талантливые ученики, начавшие тренироваться гораздо раньше. «Я ко всему относилась спокойно, а Рудик нет, – вспоминала Мения. – Он был амбициозным и потому очень спешил. Однажды несколько старших учеников вошли в класс, где мы работали. Рудик швырнул в них стул и закричал: «Черт возьми! Вы не будете здесь заниматься!» Мения к тому моменту уже привыкла к вспышкам его необузданности. Хотя, по ее словам, «такого себе больше никто не позволял. Сейчас говорят, будто бы он начал себя так вести только после того, как сделался звездой. Нет, он всегда так поступал, даже когда был никем… Наши одноклассники предупреждали меня: если он не будет следить за своим поведением, его исключат из училища. Они не любили его, потому что он держался неприветливо. Даже не удосуживался здороваться… Он был замкнут в собственном мире, в своей жизни».

Рудольф отказался вступать в комсомол – молодежное крыло Коммунистической партии. Членство в комсомоле[56], как и в пионерии, было практически обязательным и считалось неизбежным «обрядом посвящения». Но не всегда молодые люди вступали в этот союз по искренним убеждениям; иногда это делалось ради карьеры и даже безопасности: один в поле не воин! Остаться одиночкой означало противопоставить себя большинству и привлечь внимание независимой жизненной позицией.

В январе 1956 года минуло почти пять месяцев с тех пор, как Рудольф уехал из дома. Жизнь на безопасном расстоянии от отцовского надзора, после уже свершившегося «дезертирства» в Ленинград, ослабила напряженность в их отношениях. Продолжая сердиться на сына за его самовольный отъезд, Хамет тем не менее в его планы не вмешивался. А со временем и вовсе подостыл, чему немало поспособствовала Роза. Она убедила отца в престижности и официальном статусе училища. Хамет не имел никакого понятия о защищенности, гарантиях и престиже, которыми Ленниградское хореографическое училище наделяло своих питомцев. «Наша мать очень радовалась тому, что Рудольф там учился, – делилась Разида. – А отец никогда не выказывал своих чувств. Когда бы мы ни заговаривали об этом, он неизменно повторял: «Ладно, уехал так уехал. Посмотрим, что из этого выйдет».

Рудольф надеялся побывать на зимних каникулах дома. Того же хотела и его семья. Хамет даже направил Шелкову письмо с просьбой разрешить его сыну провести каникулы «дома с родителями». Старший Нуреев также надеялся, что директор училища продлит ему каникулярный срок. Но Шелков по неизвестным причинам отклонил его просьбу. «Отказать», – написал он на письме большими черными буквами, должно быть, порадовавшись шансу досадить хотя бы одному Нурееву. Через месяц, 18 февраля 1956 года, Рудольф, желая сделать отцу приятное, послал ему поздравительную открытку с черным кокер-спаниелем, похожим на Пальму, любимую собаку Хамета:

Дорогой папа, поздравляю вас с днем рожденья. Желаю долгих-долгих лет жизни, хорошего здоровья, счастья. Надеюсь, Вы вырастите в огороде все, что хотите, и сможете хорошо отдохнуть и поохотиться этим летом.

Ваш сын Рудик.

Хамета огорчал отказ Рудольфа жить по сталинским заветам. Но еще больше он расстроился, когда эти заветы поставил под сомнение преемник вождя. 20 февраля 1956 года, через день после письма от Рудольфа, Никита Хрущев осудил Сталина в «секретном» докладе на XX съезде Коммунистической партии. Хотя заседание было закрытым, этот доклад зачитали во всех партийных организациях страны. Хрущев разоблачил не только жестокий произвол Сталина по отношению к партийной элите, но и чудовищный террор, развязанный вождем, во имя которого Хамет в те самые годы шел на огромные жертвы[57]. Новый вождь обвинил своего предшественника в том, что тот приказал пытать и казнить многих офицеров Красной армии, а также возложил на него частичную вину за неподготовленность страны к гитлеровской агрессии. Для Хамета, как и для большинства жителей России, Сталин был божеством, опорой его морально-нравственного мира. Хрущевские разоблачения пошатнули эту веру и посеяли первые зерна реформ. И хотя потребовалось еще тридцать четыре года, чтобы перестройка открыла наконец путь к свободе слова, в стране уже повеяло новым духом либерализации.

Для Рудольфа дела государственные мало что значили. Но хрущевская оттепель открыла советским коллективам возможность поездок за границу, и впервые с 1930-х годов в Россию начали приезжать западные артисты. Первым американским спектаклем, представленным на советской сцене в декабре 1955 года, стала опера Гершвина «Порги и Бесс». Зарубежные артисты побывали в ЛХУ; там им показали ученическую постановку «Щелкунчика», в которой танцевал Нуреев. Приехавший вместе с артистами колумнист Леонард Лайонс затем сообщил читателям своей газеты «Нью-Йорк пост», что видел во время гастролей «татарского юношу, которому головной убор закрывал видимость» и который высоко поднимал «восточную девушку… не замечая, что поддержка ей неудобна». Это было первое упоминание о Рудольфе в западной прессе[58].

Западных звезд балета Рудольф увидел на страницах «Дэнс мэгэзин». Несколько номеров этого журнала прислал из Лондона приятель Мении, и три или четыре выпуска проскользнули мимо цензоров. Рассматривая фотографии Марго Фонтейн и Эрика Бруна, Рудольф однажды заявил Мении, изучавшей журнал вместе с ним: «Я тоже буду танцевать во всех этих театрах». Как бы он мог это сделать, ни один из них себе не представлял. Но, по мнению Мартинес, в мечтах о далеких подмостках не было ничего дурного.

Между тем образцы для подражания были рядом с ними. Артисты Кировского театра каждый день приезжали в училище для тренингов – в той самой студии на пятом этаже, где шестьдесят пять лет назад была создана «Спящая красавица». Рудольф редко упускал возможность понаблюдать за ними. В их присутствии менялась сама атмосфера в училище. «Они казались нам почти божественными созданиями», – вспоминала Наталия Макарова. Пушкин регулярно проводил занятия с солистами-мужчинами Кировского, а легендарная прима-балерина его труппы Наталья Дудинская вела classe de perfection – курс совершенствования исполнительского мастерства для танцовщиц. Но их тренировки периодически совмещались. Некоторые балерины старались позаниматься и в мужском классе Пушкина, чтобы усовершенствовать свои прыжки. А поскольку учащимся не разрешалось сидеть на галерее и наблюдать за занятиями, они «вставали друг другу на плечи и заглядывали в зал из дверного проема». Особое удовольствие доставляло им смотреть, как мужчины-танцовщики в конце тренинга старались продемонстрировать свое превосходство друг над другом. «Мы буквально замирали от восторга», – вспоминала Марина Чередниченко.

Каждую весну воспитанники Пушкина подготавливали классические вариации для показа на итоговых экзаменах. Во время ежедневных тренингов юные танцовщики оттачивали свою технику, а вариации служили мерилом наработанного ими мастерства и артистичности. Ученики исполняли их на концерте на сцене Кировского театра; при этом оценивался не только их потенциал, но и профессионализм педагогов. К весне 1956 года Рудольф провел в классе Пушкина почти восемь месяцев, и преподаватель считал его не готовым для выхода на сцену. Возможно, ему просто не хотелось рисковать своим авторитетом педагога.

Как бы там ни было, поначалу Пушкин решил не выпускать Рудольфа на ежегодный концерт. Но упрямый ученик не расстался с надеждой. Даже лишившись опытного руководства, он начал самостоятельно репетировать вариацию, улучая те моменты, когда студия пустовала. По словам Мении, «Пушкин хотел, чтобы Рудольф стал более академичным. А Рудольф все делал по наитию. Но он быстро учился». Рудольф выбрал мужскую вариацию из па-де-де Дианы и Актеона из балета «Эсмеральда», входившего в репертуар Уфимского театра[59]. Более трудной партии, чем соло Актеона – этой фееричной манифестации техники, – найти было трудно. В то время партия Актеона прочно ассоциировалась с бывшей звездой Кировского театра, Вахтангом Чабукиани, переработавшим ее хореографию ради демонстрации своей бравурной манеры исполнения и мощных прыжков.

Удовлетворенный собственным исполнением, Рудольф убедил Пушкина посмотреть вариацию. В итоге Пушкин позволил Нурееву принять участие в экзамене. И с тех пор больше ни разу не усомнился в своем воспитаннике, которому уже скоро было суждено стать самым прославленным его протеже и с которым его имя навсегда осталось связанным.

Ехавший тем летом в Уфу юноша чувствовал себя гораздо счастливее, нежели тот паренек, что на свой страх и риск отправился в Ленинград почти год назад. Отец больше ему не препятствовал, а концертный дебют, по его собственному мнению, «произвел некоторое впечатление». И хотя никто в похвалах не рассыпался, но порицания в свой адрес Рудольф тоже не услышал. А для него это было равнозначно признанию. После не вселявшего надежд старта у Шелкова Нуреев добился одобрения самого Пушкина, а с ним и ощущения «сопричастности»! Успех, конечно, еще не был гарантирован, но теперь на его пути уже никто не стоял. Восемнадцатилетнему Рудольфу «как бы выдали пропуск, даровали официальное право танцевать».

По приезде домой Рудольф узнал, что его друг получил повестку в армию. Альберт надеялся поступить в Москве в Институт театрального искусства, но для этого требовалось направление от башкирского Министерства культуры, а у него не было никаких полезных знакомств и связей, никаких «ниточек, за которые можно было бы потянуть». Несмотря на поглощенность самим собой, Рудольф редко отказывал в помощи другим. Так и на этот раз – он решил сам похлопотать в министерстве за Альберта. А когда его доводы не возымели никакого действия, страшно вознегодовал. Но «кто бы стал его тогда слушать?» – замечал впоследствии Альберт.

Их недолгое общение после разлуки заполнили разговоры об их общих увлечениях. Рудольф вырос, стал на голову выше Альберта, недобрав до своего полного роста всего двух с половиной сантиметров. Его жилистый торс сужался конусом к тонкой мальчишеской талии, а ноги были сильными, как у отца. Волосы Рудольфа приобрели песочный оттенок, скулы стали выдаваться еще больше, придав ему, по словам Альберта, более привлекательный вид. Но Рудольф не только сделался выше – он обрел теперь зрелость, «в нем чувствовалась уверенность в себе». Но он чутко отреагировал на проблемы Альберта. Возможно, даже опасался вызвать его зависть. «Он был счастлив, что попал в Ленинград, но не хвастался своими успехами, – вспоминал Альберт. – Сказал лишь, что у него все хорошо и что очень полюбил Пушкина. И еще делился со мной своими впечатлениями о Ленинграде, рассказывал о его музеях. Я был поражен тем, как хорошо он стал играть на пианино. До отъезда он мог наигрывать только самые простые мелодии. А когда вернулся, мы навестили Ирину Александровну [Воронину], и он удивил нас обоих довольно профессиональным исполнением классических вещей». Пробыв в Уфе всего неделю, Рудольф уехал в летний лагерь училища на Черном море.

А осенью, по возвращении в Ленинград, он с радостью узнал о своем переселении в спальню на первом этаже общежития. В этой комнате проживали всего шестеро учеников, и находилась она рядом с комнатой Мении! По вечерам ребята собирались в общей кухне на том же этаже, пили чай и пробовали кубинский рис или черную фасоль, которые время от времени готовила Мения. Научила она их и варить крепкий кубинский кофе, добавляя для вкуса кусочек шоколада, и проявлять находчивость в создании гардероба, так как «в магазинах ничего нельзя было купить». Под ее руководством они перекрашивали черной ваксой свои белые туфли и пришивали к их мыскам металлические пуговицы, «чтобы они выглядели как заграничные». По выходным Мения с Рудольфом бывали у Волькенштейнов, ходили в кино или навещали одну эксцентричную бабушку, с которой подружились. Заядлая балетоманка, она каждое воскресенье варила для своих юных гостей суп в крошечной комнатенке, которую делила с четырнадцатью кошками. Иногда Рудольф уговаривал Мению спеть или поучить его испанскому сленгу, который он впоследствии не забыл и использовал при каждом удобном случае. Через много лет он сказал ей про один балет: «Да это просто porqueria»[60].

К восемнадцати годам Рудольф еще не испытал ни одного серьезного романтического увлечения и не осознал своей сексуальной ориентации. Их часто видели с Менией в обнимку, случалось им и целоваваться; но связывала их, скорее, нежная симпатия и привязанность, нежели сексуальное влечение. Мения даже удивилась, когда Рудольф назвал ее однажды именем чувственной итальянской кинозвезды, которую видел в кино: «Почему ты назвал меня Джиной Лоллобриджидой?» – переспросила девушка. «Потому что у тебя фантастическая грудь», – ответил Рудольф. За лето фигура Мении оформилась, и все ребята невольно задерживали взгляд на ее теле, чего не делал Рудольф. «Тогда я впервые почувствовала, что от него исходит что-то сексуальное, – рассказывала потом кубинка. – Он часто меня целовал, но я никогда не питала к нему страсти. Мы не раз говорили друг другу “Я тебя люблю”, но физической близости с ним я не хотела, и Рудик это понимал. Он повторял мне: “Ты еще маленькая. Вот закончим школу и поженимся”. Я любила его, но за его внутреннее содержание».

А со стороны отношения Рудольфа и Мении выглядели настолько неопределенными, что толковать их можно было по-разному. И многие одноклассники терялись в догадках, что же между ними действительно происходило. Как-то раз Никита Долгушин выделил ребятам одну кровать на двоих, когда им всем пришлось заночевать на квартире у его подруги Сани, пианистки училища, бывшей на восемнадцать лет старше[61]. «Мы с Рудиком только посмеялись над этим», – рассказывала Мартинес. Они провели в общей постели всю ночь, «но отношения были абсолютно невинными. Все, о чем хотелось говорить Рудику, – это танец, танец, танец».

Неопытность в интимных отношениях отличала не только Рудольфа, но и всех российских юношей и девушек 1950-х годов, учитывая сексуальное пуританство советской жизни. Секс никогда открыто не обсуждался. Фрейд был под запретом, а половые отношения между мужчинами считались противозаконными – нарушители преследовались и рисковали получить тюремный срок. Если Рудольф и ощущал в себе какие-то гомосексуальные импульсы, то, наверняка, не сосредотачивался на них и уж тем более не распространялся об этом. Тема однополых отношений вызывала такой ужас и отвращение, что мало кто из его соучеников решался затронуть ее в разговоре. Гонимые гомофобным обществом, гомосексуалы старались держаться в тени[62]. Местом встреч для ленинградских гомосексуалов служил сквер на площади Островского[63], или «Катькин сад», отделявший Государственный театр драмы им. А. С. Пушкина («Александринку»), в конце улицы Росси, от Невского проспекта. Серджиу Стефанши вспоминал, как однажды по дороге в общежитие какой-то мужчина в парке схватил его за мошонку. («Откуда мы могли знать о таких вещах?») А как-то ночью Серджиу услышал, как ребята в спальне хвастались тем, что ходили на Екатерининскую площадь «бить гомиков», как называли гомосексуалов. «По тому, как их описывали, я считала их чудовищами!» – призналась Елена Чернышева, ставшая впоследствии балетмейстером в «Американ Балле Тиэтр».

Одним из немногочисленных учеников, осмелившихся проявлять тогда однополое влечение, был Саша Минц. Со слов Стефанши, он открыто флиртовал в раздевалке с другими юношами. И Мения Мартинес позднее подтвердила: «Все говорили, будто Саша Минц – гомосексуал. Его отличала необычайная женственность, она проявлялась во всем – и в том, как он разговаривал, и в том, как он двигался. И другие ребята посмеивались над ним. Но я никогда не слышала, чтобы кто-то называл гомосексуалом Рудика, и он мне никогда не говорил ничего такого о ком-то из ребят. Мне кажется, если бы он что-то подозревал, он бы поделился со мной своими сомнениями».

Душевых в общежитии не было, и воспитанники раз в неделю строем ходили в общественные бани на Мойке. Пожалуй, только там ребята имели возможность дать выход своему сексуальному напряжению. Они бегали голыми, боролись на полу и хлестали друг друга березовыми вениками, по-мальчишески радуясь передышке от сурового регламента повседневной жизни.

В училище делалось все возможное для обуздания их бушевавших гормонов; и, как и во всех остальных сферах жизни, поощрялись и слежка друг за другом, и наушничество. Когда один грузинский танцовщик стал приставать к Мении, уговаривая ее с ним переспать, Рудольф настоял, чтобы девушка доложила об этом Шелкову. Мения так и поступила, на что директор только рассмеялся. «Ну, конечно, он рассмеялся. У него с этим парнем любовь», – поразмыслив, буркнул Рудольф. По свидетельству Мении, это «был единственный случай, когда Рудик высказался при ней о гомосексуалах».

В 1956 году Рудольф получил приглашение участвовать в студенческом концерте во Дворце культуры. Это было его первое важное выступление, на которое он не «напрашивался» сам. Рудольфу предстояло исполнить вариацию Актеона из «Эсмеральды» (то самое соло, которое он готовил для Пушкина), а также па-де-труа из «Красного мака», воспевавшего героический дух революционных народных масс (советских матросов, пришедших в порту на помощь восставшим китайским грузчикам-кули). Рудольфу досталась роль одного из трех фениксов во сне героини. Двух других фениксов танцевали его одноклассник Никита Долгушин и Саша Шавров, сын ветерана Кировского театра Бориса Шаврова. Марина Чередниченко, исполнявшая роль героини, так вспоминала их первые репетиции: «Рудольф танцевал не очень хорошо, и преподаватель на него сердился. Внезапно Рудик заявил: “Я не собираюсь это танцевать!” И вышел из зала. Это было очень грубо. Никто из нас так не вел себя с педагогами. А он ушел и стал репетировать танец с Пушкиным. И в следующий раз пришел уже более подготовленным».

Впрочем, его с пренебрежительным обращением сталкивался и сам Пушкин. «Оставьте меня в покое, я знаю, что делаю», – огрызался ученик на пожилого учителя, а тот ставил невежу на место с присущим ему спокойствием. Пушкин сознавал, что Рудольф был себе самым суровым критиком и зачастую злился только на себя самого. Мудрый педагог также понимал: нужно подождать, пока буря уляжется, и лишь потом разбирать со своим эмоциональным и несдержанным воспитанником насущную проблему.

В классе Пушкина Рудольф получил то самое мужское одобрение, которого ему так недоставало прежде. Впервые за все время длительной, трудной борьбы за самоутверждение он обрел союзника, способного помочь ему осуществить заветную мечту. (К слову сказать, когда Рудольф получил повестку в армию, именно Пушкин убедил начальство освободить его от несения воинской службы.) «Его комбинации побуждали тебя танцевать, – говорил позже Нуреев, вспоминая то удовольствие, которое он испытывал в классе Пушкина. – Они были неотразимыми… изящными, восхитительными… Он увязывал музыку с эмоциями. Шаги, жесты – все следовало наполнять чувствами». Убедившись в таланте Рудольфа, Пушкин начал совершенствовать его технику и артистизм. С этой целью он продержал своего воспитанника в восьмом классе еще два года[64], помогая ему развить прыжок, координацию и выносливость. И тренировал его в более медленном темпе, чем остальных учеников. Если те исполняли гранд батман[65] на каждый счет музыки, то Рудольф, по наставлению Пушкина, делал этот элемент вдвое дольше. А стоя у станка, он вытягивал рабочую ногу в сторону и удерживал ее в таком положении столько времени, сколько мог. И все ради того, чтобы развить силу и научиться управлять своим телом.

В борьбе с собственным телом Рудольф всю жизнь преодолевал последствия своего позднего старта. При среднем для танцовщика росте (1,76 м) он имел рельефные плечи, короткие связки и крепкие, очень мускулистые бедра и ягодицы. Длинный плоский торс – по словам Никиты Долгушина, «типичный для телосложения восточного татарина» – придавал его фигуре стройность и даже «особую элегантность». Маленькие и широкие ступни были очень гибкими, а ноги, хоть и обладали хорошей пластичностью и выворотностью, были коротковаты в сравнении с вытянутым торсом. Рудольф прекрасно понимал, что не обладал природными данными, координацией и воздушной легкостью Юрия Соловьева – его единственного соперника в училище. Светлокудрый Соловьев с круглым плоским лицом, нежными голубыми глазами, мускулистыми бедрами и икрами ног являл собой, по мнению одного из соучеников, «образчик типичного русского крестьянского парня». Он настолько легко преодолевал законы гравитации, что его танец сравнивали с полетом Гагарина. Рудольф и завидовал, и восхищался прыжками, чеканной фразировкой и виртуозностью вращений Юрия. Хотя Соловьев занимался не у Пушкина, а у Бориса Шаврова, Рудольф видел его на репетициях школьных концертов. Ненавидеть Соловьева с его ангельской натурой было невозможно, и обоих танцовщиков связал дух товарищества. Мения Мартинес вспоминала: «Они прекрасно ладили друг с другом, и все же Рудик ревновал, потому что Соловьев считался в училище фаворитом. Все педагоги отмечали чистоту его танца. И только Пушкин говорил: “Все так, но у Нуреева талант и темперамент совершенно неординарные”. Нуреев был полной противоположностью Соловьеву, ураганом на сцене. Он часто мне повторял: “Ну почему Юрию Соловьеву все, а мне ничего?” А я пыталась ему объяснить: “Ты должен танцевать гораздо спокойнее”».

Мужскому танцу в то время были присущи солидность и основательность, «большие, медленные плие», по словам бывшей звезды Большого театра и современника Нуреева, Владимира Васильева, воплощавшего в своем танце именно такой стиль. А Рудольф стремился к легкости, быстроте, парению в воздухе. Стараясь визуально удлинить свои ноги и силуэт, он упорно отрабатывал подъемы на высокие полупальцы, чего в России тогда не делал никто из танцовщиков-мужчин.

И хотя растяжки были прерогативой балерины, а не ее партнера, Рудольф успешно состязался с самыми гибкими девушками в училище. Его естественная выворотность и эластичность мышц, редкие для танцовщика-мужчины, были просто поразительны при таком «позднем старте».

«Однажды подошел и мой черед, – вспоминала одноклассница Елена Чернышева. – Я рослая и могла поднять ногу очень высоко. Победа надо мной сулила Рудольфу чемпионство. Мы соревновались, опираясь о старую железную печку, стоявшую посреди зала. Подняли ноги под углом 180°. И тут Рудольф меня окликнул по имени. Я повернулась, нога опустилась, а он закричал: «Ага! Я победил, победил!»

При работе над па-де-де и на репетициях концертов (единственное время, когда учащиеся обоих полов танцевали вместе), Рудольф проявлял к своей партнерше не меньшую требовательность, чем к самому себе. Любая танцовщица, не готовая пойти ему навстречу, рисковала лишиться опоры. Как-то раз Рудольф надумал потренировать до урока рискованную поддержку из «Баядерки» и… уронил заартачившуюся юную балерину. Ученикам не разрешалось отрабатывать поддержки в отсутствие педагога, но Рудольф отказался признать свою вину. «Она должна была мне помочь, но не помогла, – заявил он. – Я не собираюсь ее таскать».

Более стойкой партнершей оказалась Алла Сизова. Гибкая и талантливая, с приятной, красивой внешностью, чем-то напоминавшей Ингрид Бергман, Алла была звездой класса. За необыкновенно легкий парящий прыжок, длинные ноги и выразительный танец ее впоследствии прозвали «летающей Сизовой». На ежегодном итоговом концерте в июне 1957 года Нурееву и Сизовой предстояло танцевать па-де-де Дианы и Актеона из балета «Эсмеральда». Готовиться к нему они начали за несколько месяцев – под контролем Рудольфа. Сизова жила тогда у своей преподавательницы Натальи Камковой. И Рудольф каждый вечер приходил туда слушать музыкальные пластинки на проигрывателе. Ему не очень нравилась Сизова – он находил ее холодной и скучной. (Так, во всяком случае, он говорил Мении.) И всеми способами норовил утвердить свое главенство в их дуэте. «Не забывай, – предупреждал Аллу Нуреев, – твой народ двести лет жил под игом татар».

Вариация Актеона уже вошла в «репертуар» Рудольфа. Теперь ему нужно было станцевать все па-де-де с Дианой. Это па-де-де требует четкого взаимодействия партнеров; технически сложное, оно включает вращения по диагонали с приземлением на одно колено (когда Актеон уклоняется от охотничьих стрел Дианы)[66]. Несмотря на опасения Рудольфа, их выступление на концерте ознаменовало начало многообещающего партнерства.

* * *

В свой третий, завершающий, год в ЛХУ Рудольф разучил все значительные мужские вариации, построенные по канонам классического балета. Большинство из них создал еще Петипа, балеты которого преобладали в репертуаре Кировского театра, как и в Императорской Мариинке.

Выпускники училища пользовались привилегией репетировать в залах на пятом этаже Кировского, где пол имел такой же уклон, как и сцена театра. Не менее важным было и то, что Рудольф танцевал перед публикой в самом Кировском! Такой чести удостаивались только лучшие выпускники. Начал он с партии Принца в адажио из второго акта «Лебединого озера». Затем – в восьми представлениях «Щелкунчика». Но спектакли, которые обеспечили ему «путевку в жизнь» (и о которых говорят до сих пор), состоялись не в Ленинграде, а в Москве, в апреле 1958 года. В столице каждую весну проводились показательные концерты с участием лучших учеников балетных школ со всей страны. Многовековое соперничество Москвы с Ленинградом – как, впрочем, и Большого театра с Кировским – разворачивалось и на сцене Концертного зала им. Чайковского. В каждом городе утвердился свой особый стиль танца, у которого имелись свои приверженцы. Москва гордилась танцевальным атлетизмом и бравурностью, Ленинград считал такой стиль чрезмерно напыщенным и чванливым. Ленинградские танцовщики демонстрировали бесподобный лиризм, изящество и утонченность, Москва укоряла их в холодном академизме. Но, как любили напоминать москвичам ленинградцы, некоторые звезды Большого театра, включая саму Уланову, поначалу блистали на сцене Кировского. И, по свидетельству Панова, именно Ленинград, как колыбель русского балета, «все еще считался конечным арбитром вкуса. Но, когда столицу после революции перенесли, в Москву переехали министры, стали приезжать зарубежные гости – и тем и другим надо было что-то показывать. А поскольку балет оставался для властей «демонстрационным образцом», престиж Кировского, каким бы блистательным он ни был, оказался подорван. Сталин ходил в Большой, а значит, и деньги шли туда же».

В числе юных танцовщиков, которых отобрали представлять ленинградскую школу, помимо Нуреева были Алла Сизова, Маргарита Алфимова, Юрий Соловьев и подававшая большие надежды ученица восьмого класса Наталия Макарова, которая в паре с Соловьевым танцевала па-де-де «Принцесса Флорина и Голубая птица» из балета «Спящая красавица». Для Соловьева эта роль стала коронной. Москва выставила своих звездных кандидатов – Владимира Васильева и Екатерину Максимову, которые потом целых два десятилетия господствовали на сцене Большого.

Чтобы продемонстрировать диапазон своих возможностей, технику и артистизм, Рудольф приготовил для Москвы несколько вещей. В его программу вошли дуэт с Алфимовой из «Шопенианы» Михаила Фокина (известной на Западе под названием «Сильфиды») и па-де-труа из советского балета «Гаянэ», исполнявшееся с факелами в обеих руках. Рудольф также намеревался показать в паре с Сизовой па-де-де Дианы и Актеона и партию Раба из «Корсара»[67] – еще одно потрясающее па-де-де, которое с таким огненным пылом танцевал в свое время Вахтанг Чабукиани. К приезду в Москву Рудольф это па-де-де «подкорректировал» по-своему. Педагоги иногда подстраивали хореографию под возможности своих воспитанников, но сами ученики никогда не вносили в номера никаких изменений. А Нуреев, со слов Сизовой, «кое-что изменил в коде – для того чтобы его ноги казались длиннее».

Сизова, к своему огорчению, заболела в первый же день выступления, 21 апреля, и Рудольфу пришлось станцевать только па-де-де Актеона – третий из четырех номеров программы. По признанию одного из зрителей, уже увидевшего Макарову и Соловьева в вариации Голубой птицы и Васильева в потрясающем па-де-де из балета «Пламя Парижа»[68], «его выступление ошеломило зал. Это было первое, что действительно понравилось публике». А исполненный в следующий вечер дуэт из «Корсара» с восстановившейся Сизовой сорвал с губ искушенной публики громкие «Бис!». Зрители оценили бурными аплодисментами не только неистовую энергию, пластичность и протяженную полётность прыжков Рудольфа, но и чувственность, пропитывавшую каждое его движение. Свою техническую «неотшлифованность» Нуреев сполна компенсировал захватывающим уверенным исполнением, растворившим академическую патину. Его необузданный взрывной темперамент возвестил о появлении крайне неординарного выпускника. По словам Саши Минца, советская публика была совершенно не привычна к столь откровенной сценической демонстрации сексуальности: «Об [этом] не принято было ни писать, ни говорить. Любое ее проявление уподоблялось патологии и осуждалось как некая форма анархии».

Несмотря на то что в том конкурсе не присуждалось ни мест, ни призов, Рудольф стал самым популярным танцовщиком, затмив даже Васильева, бывшего в своем родном городе фаворитом. Да и сам Васильев признался, что танец Рудольфа его поразил. Чему Нуреев, не ожидавший открытого одобрения из уст соперника, невероятно обрадовался. Он «изумил всех своим животным магнетизмом и эмоциональным погружением в танец, – вспоминал Васильев, сорок лет спустя возглавивший Большой театр. – В нем бурлила огромная сила и динамизм. Его танец нужно было видеть на сцене, потому что съемки того времени не передают всего эмоционального накала, который он излучал».

Танец Нуреева оказал непосредственное влияние на Васильева, ставшего в последующие годы образцом московского бравурного стиля. «Нуреев первым из танцовщиков-мужчин начал исполнять пируэты на высоких полупальцах. Я в то время делал гораздо больше пируэтов, чем он. И считал, что их красота заключалась в количестве оборотов. Но, когда я увидел Нуреева и его удивительные пируэты на очень высоких полупальцах, я понял, что на низких полупальцах утонченности и элегантности не добиться. Я начал становиться на высокие пальцы и делать меньше оборотов – всего восемь – девять вместо обычных двенадцати или тринадцати, которые привык делать. Это совсем другая эстетика: более красивая и чистая. Увидев, как танцевал Нуреев, я стал обращать гораздо больше внимания на позиции ног».

Успех в Москве не остался незамеченым: па-де-де Нуреева с Сизовой включили в документальный фильм о русском балете, снятом по государственному заказу (этой чести удостоились только двое ленинградских учеников). А Большой театр и Музыкальный театр им. Станиславского и Немировича-Данченко предложили Нурееву по окончании училища место солиста, минуя стандартную практику годовой работы в кордебалете. После выпускного концерта, до которого оставалось два месяца, Рудольф рассчитывал получить и третье приглашение – в Кировский. Но уверенности, что его расчет оправдается, у молодого танцовщика не было. Театр Станиславского Рудольфа не интересовал (как слишком провинциальный, по его мнению). А в Большом танцевали Галина Уланова и Майя Плисецкая – балерины, стать партнером которых для Нуреева было бы честью. К тому же труппа Большого первой в стране начала выезжать с гастролями на Запад.

Прежде чем сесть на поезд в Ленинград, Рудольф помчался в Большой театр – посмотреть на Плисецкую в первом акте «Лебединого озера». Там в антракте он познакомился с Сильвой Лон, московской балетоманкой на десять лет старше Рудольфа, работавшей в Государственном билетном агентстве московских театров. Днем раньше она видела танец Рудольфа, но не узнала его, заговорив с компанией ленинградских танцовщиков. «Как мы вам вчера показались?» – поинтересовался один из них. «Больше всех мне понравился высокий чернявый мальчик», – ответила женщина. Она не признала Рудольфа, потому что он к выступлению покрасил волосы в черный цвет. Внезапно невысокий светловолосый юноша вскочил на ноги и спросил: «Ну почему все считают меня высоким и чернявым?»

Хотя Рудольф уже начал привыкать к постороннему вниманию к своей персоне, чрезмерное любопытство еще вызывало у него скованность. Но когда Лон похвалила его выступление, юноша отбросил осмотрительность и сообщил ей о предложении из Большого. Добавив, впрочем, что московский балет его не впечатлил. А потом извинился и сказал, что спешит на вокзал. Рудольф поразил Лон своею самонадеянностью. Но при этом в нем было нечто такое, что побуждало позднее Марго Фонтейн называть его «потерянным мальчиком» и отчего ей хотелось ему помогать. Такое же желание помочь испытала и Лон. «Он выглядел голодным, – рассказывала она, – и я отвела его в буфет, накормила и помогла ему пристроить вещи, чтобы он смог остаться и посмотреть последний акт балета». С тех пор, когда бы Рудольф ни приезжал в Москву, Лон подыскивала ему жилье и доставала билеты в театры. И в скором времени ему предстояло встречать таких участливых женщин чуть ли не в каждом городе мира.

Невзирая на нелюбовь многих сверстников, Рудольфу всегда удавалось расположить к себе тех, к кому он испытывал искреннюю симпатию или кто мог его чему-нибудь научить. Ближе к концу семестра он подружился с Любой Романковой и ее братом-близнецом Леонидом, студентами-физиками Ленинградского политехнического института. С предложением познакомить ребят с одним «очень симпатичным юношей из провинции» обратилась к их матери Елизавета Михайловна Пажи, знакомая Рудольфа из музыкального магазина. И одним воскресным днем «симпатичный юноша» явился к ним в тонком китайском дождевике, который он носил круглый год, не имея денег на покупку пальто.

«Спокойная, культурная атмосфера» дома Романковых, так не похожая на обстановку в его отчем доме, сразу же очаровала Рудольфа. «Он пришел к нам в три часа дня, а ушел в три утра, – вспоминала Люба Романкова[69]. – Можете себе представить? Даже для ленинградцев, привыкших задерживаться допоздна, – стояли белые ночи, – это было необычно! О чем только мы не говорили; ведь наступила оттепель, и перед нами вдруг открылось столько возможностей!» Политика мало интересовала Рудольфа, и они разговаривали об импрессионистах, выставка которых наконец-то состоялась в городе после длительного запрета, и об Осипе Мандельштаме, поэзия которого вновь стала доступной. Члены семейства – родители, дедушка с бабушкой, сестра, зять – уходили друг за другом спать, а Рудольф все не двигался с места. В конце концов, с ним осталась только Люба. «Рудик спрашивал: “Мне, наверное, пора уходить?”, – что на самом деле означало: “Можно мне еще посидеть?” Я видела, что ему не хотелось уходить, и каждый раз повторяла: “Нет, нет, Рудик, сиди!” Через тридцать лет Нуреев признался, что он тогда и поразился, и позавидовал ее воспитанности[70].

Елизавета Михайловна познакомила Рудольфа с Любой в надежде, что у них завяжутся отношения. Но у Любы был роман с ее другом Игорем, а Рудольфа она считала влюбленным в Мению, которую гость часто приводил с собой. После ужина Мения иногда устраивала для гостеприимного семейства импровизированный концерт испанской песни. «Она была необыкновенно очаровательной девушкой, похожей на врубелевскую Мадонну[71], – отзывалась о Мении Люба. – Очень темпераментная и по уши влюбленная в Рудика, который был к ней очень внимателен. Думаю, он сохранял свое нежное чувство к Мении многие годы». Высокая и стройная, с большими карими глазами и темными, коротко стрижеными волосами, Люба в детстве занималась балетом, росла в семье балетоманов и смотрела выступления Рудольфа на школьных концертах. Но с другими воспитанниками Ленинградского училища она знакома не была, потому что вместе с братом больше интересовалась спортом, наукой и политикой. Люба играла в волейбол за команду Физического института и армейского спортивного клуба; они с Леонидом были прекрасными лыжниками. Не случайно Рудольф их прозвал «спортивниками». Однажды перед началом занятия в классе Мения с изумлением увидела, как Рудик с чугунными гирями, привязанными к лодыжкам, пытался поднимать ноги. Гири в те годы использовали для тренировок только атлеты, танцовщики их не применяли. «Спортивники сказали мне, что это полезно для прыжков, – пояснил он. – Укрепляет ноги, а потом они становятся совсем легкими». Вскоре он стал делать упражнения на растяжку прямо в гостиной Романковых. По словам Любы, Рудольф тогда не заботился о своей внешности вне сцены. Но у него были прекрасные белые зубы, и держался он с достоинством. «По правде говоря, я не находила его уж очень красивым, хотя все восхищались его внешностью. Со временем он стал выглядеть более импозантно, более солидно».

С тем же па-де-де из «Корсара» на выпускном экзамене в июне Рудольф одержал очередной триумф[72]. Его выступление произвело эффект «разорвавшейся бомбы, – вспоминал Сергей Сорокин, повидавший множество итоговых концертов. – Театр сотрясли овации». А у служебного входа собрались десятки девочек-поклонниц. «Они хотели взять у него автограф. Поняли, что он становится кем-то особенным», – рассказала Мения. Концерт был кульминационным моментом ученической карьеры и собирал в зале всех причастных к балету – поклонников, преподавателей, родственников и даже артистов Кировского театра. Всем хотелось увидеть и оценить новые таланты. «Я могу с уверенностью сказать, что наибольший успех выпал на долю Аллы Сизовой и Рудольфа Нуреева», – отметила в местной газете «Вечерний Ленинград» бывшая прима-балерина Кировского, Татьяна Вечеслова, посвятившая большую часть своего обзора именно Нурееву, исполнение которого она сочла неотразимым, но неоднозначным:

«Они блистательно станцевали свой дуэт из “Корсара”… Выступление Нуреева породило множество споров, но отрицать его незаурядный талант невозможно. Его прыжки настолько легки, что создается впечатление, будто он зависает в воздухе. Пируэты выполняются безо всяких усилий. Он танцует с непревзойденной экспрессией. И порой его страсть, не обуздываемая техникой, мешает исполнению… Да, у него имеются недоработки. Но нельзя не заметить огромную работу, проделанную за прошедшие три года этим выпускником балетного училища при помощи своего педагога. Если он будет требователен к себе и беспощаден к своим недостаткам, он сможет развить все свои задатки…»

Рудольф станцевал также мужскую вариацию из «Лауренсии» – балета, поставленного Чабукиани под себя и Наталью Дудинскую, одну из самых почитаемых в России балерин. «Лауренсия» – это история о бесстрашной крестьянской девушке и ее женихе Фрондосо, поднявших в испанской деревне восстание после того, как владетельный Командор захотел в день их свадьбы воспользоваться своим «правом первой ночи».

Перевоплощение Рудольфа в мятежного Фрондосо так впечатлило саму Дудинскую, что после финального концерта она поспешила за кулисы поздравить молодого танцовщика. Сорокашестилетняя Дудинская была прима-балериной Кировского театра, представительницей той «старой гвардии», к которой принадлежали Уланова, Чабукиани и Сергеев. Ее воздушные прыжки, «ураганные» вращения, особая аура и энергетика на сцене с годами не ослабели. «Демоническая» виртуозка и любимая ученица Вагановой, Дудинская пришла в труппу в 1931 году после блистательного исполнения на своем выпускном концерте партии в «Корсаре», восстановленном Вагановой специально для нее и молодого Константина Сергеева. Ее отточенная техника лишь отчасти объясняла ту власть, которой Дудинская обладала в театре. Как жена и партнерша Сергеева, звездного танцовщика Кировского, с 1946 года работавшего также балетмейстером[73], она пользовалась особыми привилегиями благодаря его высокому авторитету в среде партийного руководства.

Увидев Рудольфа сидящим на диване за кулисами, Дудинская подошла к нему. Ей показалось, что юноша выглядел очень грустным.

«В чем дело, Рудик?» – спросила его балерина.

«Не знаю, на что решиться, – признался ей Нуреев. – Меня пригласили танцевать и в Кировский, и в Большой».

Памятуя о неминуемом и уже скором закате собственной карьеры, Дудинская мгновенно сообразила, что блеск юного Нуреева озарит ее уход[74]. Она также знала, что Сергеев восхищался танцем Рудольфа на прошлых ученических концертах.

«Оставайтесь здесь, в Ленинграде, – посоветовала Дудинская Нурееву. – Здесь вас знают и любят, да и Константин Михайлович поможет вам продвинуться».

Дудинская очень редко встречалась с выпускниками и тем более не предлагала им то, что решила предложить тогда Рудольфу. Фактически подобное предложение прозвучало до того случая всего однажды – пятьдесят один год назад, когда Матильда Кшесинская, ведущая балерина Императорского балета и бывшая любовница царя, пригласила танцевать с нею выпускника училища по фамилиии Нижинский.

– Не валяйте дурака. Не вздумайте предпочесть Большой, – сказала Дудинская и добавила: – Оставайтесь здесь, и мы будем вместе танцевать «Лауренсию»!

И Нуреев сделал свой выбор.

Глава 8

Кировский

Тем летом «новобранец» Кировского поехал домой, не собираясь, впрочем, задерживаться там надолго. Семья Рудольфа по-прежнему жила в однокомнатной квартире на улице Зенцова. Только теперь в ней стало еще теснее: к домочадцам добавился муж Лиллы, Фаниль, глухой, как и его супруга. Двадцативосьмилетняя Роза работала воспитательницей в местном детском садике. А Разида, которой исполнилось двадцать три года, училась в профессионально-техническом училище.

В Уфе Рудольф застал своего друга – Альберт был в увольнительной из армии. И ему не терпелось узнать об успехах Рудольфа на танцевальной сцене. По окончании училища Рудольф сразу попал в Кировский в качестве солиста (ему первому после Фокина и Нижинского удалось миновать кордебалет)*. «Помнишь, ты мечтал прыгать, как Яша Лифшиц? – напомнил ему Альберт о балетном кумире их детства. – Теперь ты лучше него». В это время на площадке под Уфой снимали фильм «Журавлиная песнь». Рудольф наведался туда и за чаем рассказал исполнительнице главной роли Зайтуне Насретдиновой о своем успехе в Ленинграде, поблагодарив за поддержку, которую она ему оказала.

Рудольф пребывал в необычном для себя приподнятом настроении практически все время… Пока не получил из Москвы телеграмму от Министерства культуры. В ней сообщалось, что его перевели в уфимскую балетную труппу «в возмещение долга Башкирской республике за ее помощь во время учебы». Он больше не был артистом Кировского театра! От такой новости Рудольф впал в панику. Стать «помазанником» Дудинской только за тем, чтобы его вдруг изгнали туда, откуда он с таким трудом выбрался! Нуреев посчитал это наказанием за отказ вступить в комсомол, хотя в принципе башкирское правительство имело право требовать от Рудольфа «отработки» за оплату его обучения. И даже было готово вознаградить за это танцовщика: республиканское Министерство культуры предложило Нурееву – одному! – трехкомнатную квартиру в самом центре Уфы. Отнюдь не маленькая приманка!

Но Рудольф и не думал сдаваться без борьбы. Он вылетел в Москву и бросился прямо в Министерство культуры, «полный решимости добиться хоть какого-то объяснения по поводу его внезапной ссылки». Он попытался убедить принявшую его чиновницу отменить «нелепое» решение. Хотя ему было прекрасно известно, что переводы из одной труппы в другую даже в одном городе были чреваты бюрократическими препонами. Чиновница и пальцем не шевельнула, чтобы помочь Рудольфу. Только намекнула юноше: возможно, им еще интересовался Большой театр. Похоже, это действительно был единственный выход! Рудольф помчался в Большой, добился приема у директора, и тот сразу предложил ему присоединиться к труппе.

Рудольф вернулся в Ленинград за вещами. Не в силах смириться с разочарованием, он попросил о помощи Пушкина[75]. Вскоре его вызвал к себе в кабинет Борис Фенстер, новый директор Кировского театра. «Вопрос о вашем увольнении из Кировского никогда не вставал, – спокойно заявил он ошеломленному Рудольфу. – Распаковывайте вещи и оставайтесь с нами. Ваша зарплата ждет вас!»[76] Так Рудольф второй раз отказался от сцены Большого. А неделю спустя, когда оттуда пришел контракт, он «почувствовал себя очень неловко и понял, что ухитрился нажить себе еще несколько влиятельных врагов». Позже Нуреев усмотрел в этом эпизоде тактику запугивания. Но, по свидетельству директора Уфимского балета, башкирское правительство действительно договорилось о его возвращении в Уфу. Но потом решило «не давить» – ведь в качестве звезды Кировского Рудольф еще больше прославил бы республику[77].

Не решаясь покинуть город из боязни, что все снова переменится, Рудольф не поехал в свой августовский отпуск на Черное море. Солистка Кировского Татьяна Легат, вернувшаяся из отпуска раньше времени, с удивлением застала его в пустом классе балетной школы. Рудольф «разогревался без музыки, – рассказывала она. – Он был одержимым. Я спросила: «Не помешаю?» И он предложил мне присоединиться к нему. Несколько дней мы работали у станка вместе, пока не вернулись другие. У него был огромный запас сил и энергии. Он постоянно менял рубашку, потому что очень интенсивно тренировался».

Рудольф дебютировал на сцене Кировского 25 октября 1958 года. Он станцевал па-де-труа из «Лебединого озера» с Нонной Ястребовой и Галиной Ивановой. Но выступление, заставившее заволноваться остальных солистов-мужчин, состоялось месяцем позже. Надев черный парик, Рудольф исполнил 20 ноября (как ему и было обещано) партию пылкого испанца Фрондосо с Дудинской – Лауренсией. Дудинской было сорок шесть, и 21-летний Рудольф в своей первой звездной роли показал себя надежным партнером прима-балерины ассолюта.

«Он выучил роль очень быстро, – вспоминала Дудинская через тридцать пять лет на фестивале “Белые ночи”, в перерыве между просмотром выступлений в Кировском театре. Рудольф стал ее последним Фрондосо. – Я подумала, что он подойдет на эту роль с его темпераментом, молодостью и техникой. Я уже танцевала “Лауренсию” с Чабукиани, который поставил ее для меня, и с Константином Михайловичем [Сергеевым]. Они оба были очень, очень сильными партнерами[78]. И я беспокоилась, удержит ли меня Руди при исполнении некоторых поддержек. Ведь это был его первый выход в главной роли. Но он был крайне внимательным и держал меня очень хорошо. Он оправдал мои ожидания»[79].

Энергетика Рудольфа электризовала атмосферу по обе стороны от рампы. «Это походило на извержение Везувия, – так метафорически описал Саша Минц танец Нуреева. – Многие почитатели прежнего Фрондосо назвали Рудольфа новым Чабукиани. Другие говорили: нет, он лучше!»

Как партнеру ему еще не хватало отточенности и уверенности. При вращениях он отклонялся в стороны, а при приземлении из прыжков порою казалось, будто он вот-вот упадет. Но Рудольф вкладывал в исполнение страсть, энергию и долю риска. Это зажигало публику. Даже балетный критик Вера Чистякова была вынуждена признать: «Такие дебюты бывают нечасто».

«На сцену вышел танцовщик с превосходными природными данными – огромным прыжком, редкой пластичностью и темпераментом. Нуреев уверенно воссоздал на сцене сложный, пронзительный образ и так захватил нас быстротой построения танцевальных движений, полетными элементами и точной, порой ошеломительной динамикой поз, что нам невольно подумалось о большом будущем этого молодого артиста. Именно поэтому хочется видеть в его дебюте лишь первый шаг к вершине и первый “набросок” гордого, свободолюбивого характера Фрондосо. Хочется верить, что Нуреев расширит свои возможности серьезным, упорным трудом, только тогда возлагаемые на него надежды не окажутся тщетными».

Дудинская тоже оправдала ожидания Нуреева. Поскольку «Лауренсия» ставилась под нее, Рудольф, по словам Татьяны Легат, «узнал все из первоисточника». Помимо этого, Дудинская помогла ему понять, что «нужно танцевать умом и сердцем, а не одними ногами». Не будучи красавицей, она была живой и темпераментной исполнительницей; она буквально обволакивала зал своим обаянием. Рудольф восхищался ее безукоризненной техникой, музыкальностью и умением властвовать над зрителем. Через два года после их первой «Лауренсии» Рудольф «с бескрайним изумлением» наблюдал, как 49-летняя Дудинская танцевала кокетливую Китри в «Дон Кихоте». А это очень капризная партия, требующая от исполнительницы целого набора качеств – задора и бесстрашия в начале, академической безупречности в образе Дульсинеи во второй половине балета и парадной виртуозности в финальном па-де-де. «Как тебе старушка? – спросил потом приятеля Нуреев. – Она всем показала, как надо танцевать!»

С каждым новым спектаклем круг поклонников Нуреева ширился. Слух о его талантах облетел весь Ленинград, но лишь немногие «приобщенные» видели его танец в училище. Той осенью его добрая знакомая из музыкального магазина Елизавета Пажи познакомила Рудольфа с Тамарой Закржевской – студенткой филфака Ленинградского университета и страстной любительницей балета, не пропустившей, по заверению Нуреева, ни одного его выступления. Увидев Рудольфа в «Лауренсии» и наслушавшись сравнений его с Чабукиани, Тамара представляла Рудольфа «высоким, мускулистым танцовщиком», который ей «так нравился в “Корсаре”, в других спектаклях». А при личном знакомстве он оказался совершенно не таким. «Рудик не выглядел на свой возраст: ему можно было дать лет 16–17, не больше. Был он какой-то субтильный, худенький, я бы даже сказала, тоненький, – вспоминала Закржевская. – Ничего похожего на звезду». От такого несоответствия в его облике на сцене и вне ее Тамара неожиданно для себя расхохоталась. Рудольф «явно был этим смущен». А через несколько дней они случайно встретились возле билетной кассы, в вестибюле театра. Нуреев внимательно посмотрел на новую знакомую, улыбнулся и спросил: «Скажите, почему вы, увидев меня, засмеялись в тот вечер?» Тамара призналась, что представляла его другим. Теперь уже рассмеялся Рудольф: «Вы думали, что я высокий, чернявый и красивый?» Тамара похвалила его танец, и расстались они друзьями.

В первые месяцы своей работы в Кировском Рудольф жил в общежитии при театре. В его комнате жили еще семь человек, и спали они на кроватях, прикрепленных к стене наподобие полок в железнодорожном вагоне. Но вскоре после дебюта в «Лауренсии» ему и Алле Сизовой выделили двухкомнатную квартиру в престижном Петроградском районе на Ординарной улице, в сорока минутах езды на автобусе от театра. В городе, где целые семьи ютились в комнатушках коммуналок, это была редкая привилегия. Правда, Рудольф заподозрил, что руководство Кировского таким способом решило подтолкнуть его к роману с балериной. «Они дают мне квартиру! С Сизовой! – поделился он новостью с солисткой труппы Нинель (Нелли) Кургапкиной. – Они думают, что благодаря этому я на ней женюсь! Да никогда!!!» Хотя, по многочисленным свидетельствам, Рудольф терпеть не мог Сизову, от удовольствия пожить в собственной комнате он не отказался. Украсил он ее весьма лаконично. Только «медвежья шкура, да подушки на полу», – рассказал он своей московской приятельнице Сильве Лон.

Не успели они с Сизовой переехать, как к Рудольфу заселилась сестра Роза. Она уже работала воспитательницей в ленинградском детском саду, и общая с братом фамилия позволила ей выхлопотать разрешение на проживание в той же квартире. Обстановка в ней сложилась неуютная. Рудольф и Роза выросли вдалеке друг от друга, и теперь брат находил сестру грубой и неуживчивой. Роза открыто высказывала свое мнение, требовала, чтобы он уделял ей время, не понимала потребности Рудольфа в уединении. Да и просто раздражала его как ежедневное напоминание о том мире, из которого он сбежал.

Избегая общения с сестрой, Рудольф все чаще задерживался у Пушкиных. И учитель, и его жена, Ксения Юргенсон, неизменно окружали его заботой и вниманием. Жили Пушкины в училище. Их двухкомнатная квартирка была так сильно забита красивой мебелью красного дерева, что «ее приходилось передвигать, чтобы пройти из одного места в другое».

В начале 1959 года, за несколько часов до своего второго выступления в «Лауренсии», Рудольф до кости порвал связку на правой ноге. То отчаяние, которое он испытал, оказавшись отлученным от сцены, требовало поддержки, и дать ее мог только Пушкин. Прогноз был туманным: врач Кировского объявил Рудольфу, что он не сможет танцевать в течение двух лет. Такой перерыв мог безвозвратно погубить карьеру Рудольфа. Зная его темперамент и понимая, какой депрессией грозили ему проблемы дома, Пушкин предложил Рудольфу пожить у него. Уверенный в неусыпной заботе учителя и его жены, Нуреев сразу же согласился, предоставив Сизовой воевать с Розой один на один.

Что она и делала. «Роза и не думала соблюдать приличия, – вспоминала Сизова, пригласившая к тому моменту своих собственных родителей и сестру пожить в ее комнате. – Она не отличалась деликатностью, но все же мы были дружны. Только она никогда не убиралась в квартире. Это делала моя мать. И она приводила в дом так много мужчин, что просто страшно. Она общалась только с мужчинами, подруг у нее не было. Иногда она ходила в балет, но мы никогда не разговаривали с ней ни о балете, ни о Рудике. А он никогда ее не навещал. Она приехала из Уфы одна и жила в его освободившейся комнате. По-моему, она просто хотела сбежать от родителей».

По словам Никиты Долгушина, «в спокойной семейной жизни» Пушкиных Рудольф нашел «не только петербургские традиции, но и домашнюю обстановку, слившуюся воедино с миром балета». Такая же атмосфера царила и у Волькенштейнов, и у Пажи, и у Романковых (чему невольно завидовал Рудольф). В доме Пушкиных Рудольф с учителем слушали музыку, спорили с артистами и танцовщиками, которые регулярно заходили на чай. Говорили в основном о балете. «Все разговоры были о том, какой спектакль ты ходил смотреть, кто танцевал, что тебе понравилось, а что нет, как, по-твоему, можно было сделать лучше, – рассказывал Барышников, тоже живший у Пушкиных в конце 1960-х годов, во время учебы в Вагановском училище. – Мы не обсуждали цветовую гамму картин Рубенса или тончайшие градации созвучий Шенберга и его величие. Люди собирались ранними вечерами или по утрам. Стол всегда был полон еды, красиво сервирован – хрустальная посуда, вино, водка, подсвечники, деликатесы. Атмосфера была очень теплой. [Ксения] прекрасно готовила. Они [Пушкины] редко ходили в рестораны. Все было свежее, с рынка».

Бездетные Пушкины относились к Рудольфу, как к сыну. Называли его «Махмудкой» (уменьшительно-ласкательным от татарского имени Махмуд). Заглянувшая к ним как-то вечером Анна Шелест, балерина Кировского театра, застала Рудольфа сидевшим на полу с игрушечным поездом. «Рудольф играет», – заговорщически шепнули ей Пушкины.

51-летний Пушкин и его 43-летняя жена являли собой полную противоположность друг другу. Если вдумчивый и мягкий Пушкин своим спокойствием напоминал сфинкса, то Ксения кипела искрометной веселой энергией и обладала решительностью, присущей не каждому мужчине. «Она больше походила на боксера, чем на танцовщицу», – не слишком любезно характеризовала ее Мения. Но для Рудольфа Ксана, как он ее называл, была «прелестной женщиной, обладавшей редким даром улучшать всем настроение в тот момент, когда она появлялась в комнате. Она как будто брала тебя за шиворот, слегка встряхивала и заставляла улыбнуться – и тебе сразу же становилось веселее и легче на душе». Ксения к тому моменту уже ушла со сцены Кировского после долгой, хоть и не яркой карьеры. (По мнению одного из коллег, она «танцевала с огрехами, хотя прыжок был хорошим».) Так что свободного времени у нее было довольно. И Ксения посвящала его Рудольфу, рьяно и ревниво оберегая «Махмудку» от любых раздражителей. Она ухаживала за ним, обстирывала, убиралась и готовила ему еду. Как и его матери, Ксении удавались очень вкусные пироги и булочки. Но этим их сходство и ограничивалось. По словам Сильвы Лон, Ксения баловала Рудольфа, «и он делал все, что хотел. Это только портило его и без того трудный характер. Он просто говорил: Я хочу». А Люба Романкова, чьи родители были очень дружны с Пушкиными, не сомневалась, что Ксения «любила [Рудольфа] как мать, и в то же время пыталась увлечь его как женщина. Ее муж был намного старше, и… она была готова сделать для Рудольфа все, что угодно».

Не случайно забродили слухи, будто Ксения соблазнила Рудольфа. А через много лет он подтвердил их друзьям. («Она была великолепна в постели», – рассказывал он многим приятелям, возможно, бравируя своей сексуальной привлекательностью.) А вот Мении он признался сразу. Но только в том, что его соблазнила женщина в возрасте, «пожелавшая, чтобы он набрался опыта». Видимо, Рудольф хотел, чтобы кубинка узнала, что он лишился девственности. Остальные ленинградские друзья никогда не разговаривали с ним на эту тему, хотя наверняка замечали несколько деспотичную опеку Ксении над юношей. Со слов Любы, «она не спускала с него своих зорких глаз ни на секунду. Вдобавок ко всему, она установила в доме строжайший режим. Есть, спать, пить, заниматься в классе или танцевать в театре – все было расписано по часам. Ксения даже старалась не выпускать Рудика из дома одного… Она из него вила веревки, но я должна заметить – он против этого не возражал».

Каким бы ни был характер любви Ксении к Рудольфу, вспыхнула она в довольно критический момент в его карьере. Ее нежность, умение все организовать и преданность поддерживали юношу и помогали ему утверждаться в труппе и на сцене. «“Не слушай, что болтают эти глупцы”, – наставляла его Ксения», – рассказывал позже Барышников. По свидетельству Любы, Ксения внушила Рудольфу: великий артист должен танцевать только главные партии. Она была немногословна, выражалась подчас загадками, и Рудольф явно перенял у нее эту манеру. «Он что-нибудь говорил, а ты гадала: что он имел в виду? И боялась ошибиться, чтобы не услышать от него: “Ты что – не поняла?”

Вопреки прогнозам врачей, Рудольф восстановил и силы, и дух, и форму в рекордные сроки. Через месяц он вернулся в класс, не обращая внимания на боль, все еще изводившую его. (Следует упомянуть – хоть это и не делает ему чести, – что Рудольф выведывал у Сизовой, кто в труппе желал ему скорейшего выздоровления, а кто нет.) Однако станцевать свою главную роль он смог только 7 апреля 1959 года – через пять месяцев после дебюта в «Лауренсии». Рудольф снова стал партнером Дудинской. Но на этот раз без черного парика, который делал его похожим на обезьяну.

Теперь он начал игнорировать ряд устоявшихся в театре традиций. В начале занятия молодые артисты поливали из лейки пол в классе – чтобы обувь слегка пропиталась водой и не скользила при контакте с деревянным настилом. Но Рудольф наотрез отказался выполнять эту рутинную работу, «взял свои шмотки и ушел из зала. Все обомлели», – вспоминала Сизова. Потом Нинель Кургапкина спросила у Рудольфа, почему он отказался. Ведь «так принято, – сказала она, – самый молодой поливает пол». «Я, во-первых, не такой молодой, – ответил ей Рудольф, – а потом, там есть такие бездари, которые только поливать и должны!»

Его чрезмерная самоуверенность и независимость вызывали возмущение в труппе, где во главу угла ставились субординация и уважение к старшинству. В балетном классе в первый ряд, как правило, вставали старшие члены труппы, но Рудольф тоже норовил оказаться впереди, да еще и в самом центре; и его не смущало, что он занимал чье-то место. Соперничая друг с другом за участие в спектаклях (солисты обычно исполняли ведущие партии раз или два в месяц), танцовщики не горели желанием уступать место новичку-татарину. Владилен Семенов, бывший тогда одним из солистов, вспоминал, как однажды утром увидел Рудольфа, переодевавшегося в артистической уборной в тренировочный костюм… стоя на столе. «Думаешь, ты и здесь выше всех?» – поддразнил его Семенов. «Почему бы и нет?» – ответил Рудольф. В то время труппа Кировского впечатляла обилием великолепных танцовщиков – от элегантного принца Константина Сергеева до динамичного Бориса Брегвадзе и царственного Аскольда Макарова. Но Рудольф только фыркал, когда они пытались ему что-то советовать. «С чего вы взяли, что можете меня поучать? – огрызнулся он однажды Сергееву, когда умудренный многолетним опытом первый солист балета и балетмейстер попытался его поправить. – Вот мой учитель», – указал ему на Пушкина Рудольф.

Неуважительное отношение Нуреева уязвляло танцовщиков, но еще больше их задевало и удивляло то, как «нянчился» с ним Пушкин. Когда Рудольф однажды перетрудил ноги, Пушкин принес в зал тазик с водой, чтобы тот мог сделать ванну для ног. По рассказу Аскольда Макарова, танцовщики глазам своим не поверили. И все дружно уставились на педагога. «Мне это сделать не трудно, – пояснил им Пушкин, – а ему надо беречь свои ноги».

Не все танцовщики питали неприязнь к Рудольфу, хотя, как замечает Никита Долгушин, общаться с инакомыслящим было рискованно. Да и сам Нуреев не располагал к сближению. По мнению Долгушина, «он ощущал свою провинциальность и пытался скрыть это за маской презрения. А на самом деле, только притворялся. Он не считал себя выше». Увы, маска выглядела вполне убедительной и побуждала многих танцовщиков придумывать способы, как бы ему досадить. Когда Рудольф разогревался перед спектаклем, они не раз пытались его оттеснить, не оставляя пространства для выполнения упражнений. Рудольф, естественно, стерпеть такого не мог. Он «разбегался, толкал их, сшибал с ног, и обе стороны вскипали от возмущения».

Еще большее смятение у них вызывало нежелание Нуреева соответствовать шаблонам. Он первым из мужчин начал танцевать на высоких полупальцах и вытягивать ногу высоко вверх. «Мужской танец в России был очень брутальным, – отмечал он через несколько лет. – Они не представляли себе, что можно быть лиричным, что мужчина мог исполнять женские па, а я это делал. Они не были… эмоциональными…» В результате многие танцовщики труппы упрекали его в женственности и отсутствии классической «чистоты». И в то же время они пристально наблюдали за ним и подпадали под его влияние. «То и дело кто-нибудь еще, сам того не сознавая, поднимался на полупальцы выше, чем требовалось, – признавал Долгушин. – Пятые позиции стали более точными».

А вот зрителям Нуреев не казался женственным – скорее, необычным. «Он действительно выглядел “белой вороной”, – рассказывал критик Геннадий Шмаков, – не только потому, что не был “аккуратным” танцовщиком (и никогда им не стал), но и потому, что зрителя настолько захватывали стремительность его движений, его уверенность и кошачья грация, что даже самый зоркий глаз не замечал его технических погрешностей. Да они и не имели значения, настолько волнующим было его нахождение на сцене».

Поздний старт обрек Рудольфу, на необходимость всю жизнь интенсивно оттачивать свою технику. Он тренировался до изнеможения. «Многие удивлялись: что за странный тип?» – вспоминала Татьяна Легат. Но если раньше во время тренинга в училище Рудольф захлопывал дверь перед носом любопытствующих, то теперь он намеренно оставлял ее открытой – чтобы ученики могли наблюдать за «деревенщиной», которого их директор объявил непригодным для обучения. И правда, его лучшим ответом был великолепный танец.

Если отношения других танцовщиков с Рудольфом окрашивались соперничеством, то балеринам он нравился все больше и больше. Правда, только как партнер. Весной 1959 года Нуреев получил роль Армена в «Гаянэ» – еще одном идейном советском балете[80]. Как и Фрондосо из «Лауренсии», Армен – отважный герой, обычный работник, готовый пожертвовать собой ради своей возлюбленной. Главную роль колхозницы Гаянэ исполняла Нинель Кургапкина – ведущая балерина, на девять лет старше Рудольфа, с сильными ногами, филигранной техникой и безукоризненной точностью исполнения. «Мы оба были очень независимыми, – с грубоватой прямотой рассказывала Кургапкина, ставшая после ухода со сцены репетитором. – У меня было собственное мнение, и я знала себе цену». Но Рудольф относился к балерине с прохладцей. До тех пор, пока не начал с ней репетировать. Рудольфу потребовалось всего две недели на то, чтобы освоить сложные поддержки и вращения в своей партии. И ему понравилось работать с Кургапкиной – по ее собственному признанию, «такой же фанатичной, как и он». И Рудольф, и Нинель самозабвенно отдавались репетициям, особенно когда дело касалось исполнения особо сложных элементов, таких как подбросы, когда Рудольф ее «поднимал и нес через всю сцену на одной руке». Нинель порою требовала сделать подъем десять, а то и двадцать раз, и Рудольф никогда не отказывался. «Этим он выгодно отличался от многих “гениев” последующих поколений…» Импонировал Кургапкиной и его подход к партнерству: лучше меньше да лучше. Она сама накручивала вращения, а ему говорила: «Помоги только удержаться, в смысле, не мешай». И Рудольф ее слушал. Да и потом всегда следовал ее совету, нравилось это его партнершам или нет.

Однако, по мнению авторитетного балетного критика Чистяковой, мастерство Нуреева как партнера все еще требовало шлифовки. В рецензии на его первое выступление в «Гаянэ» 10 мая она тщательно проанализировала его прогресс и резюмировала: «Нельзя не признать в его Армене статного, сдержанного, гордого пастуха… А когда он танцует среди курдов с горящими факелами в обеих руках, сам уподобляется пламени, так порывист, зажигателен и горяч его танец… Заслуженный успех Нуреева не означает, что в его исполнении нет недостатков. На сей раз они были заметнее, чем в “Лауренсии”. Обладая великолепными данными танцовщика, Нуреев порой небрежен в связках эпизодов и беспомощен во взаимодействии со своими партнерами…»

Несмотря на возраставшую загруженность, Рудольф по-прежнему находил время для Мении, на которой он, похоже, готов был жениться. Но всякий раз, когда он поднимал эту тему, девушка только смеялась и отговаривалась: «Мы слишком молоды». В июне 1959 года, через шесть месяцев после революции Фиделя Кастро, Мении предстояло вернуться на Кубу. И она подозревала, что Рудольф хотел жениться на ней за тем, чтобы увидеть мир. Сама же она истово желала воссоединиться с родителями. «Даже если придется пропустить спектакль, – пообещал кубинке Рудольф, – я приеду в Москву тебя проводить».

Вечером в день отъезда Мении Нуреева вызвали в училище на репетицию с Дудинской. И когда девушка пришла с ним попрощаться, ей сказали, что он куда-то пропал. Расстроенная Дудинская умоляла Мению его отыскать и отговорить от поездки в Москву. «Пожалуйста, проследите за тем, чтобы он не уехал. Иначе он наживет в театре врагов», – сказала балерина. «Но я не знаю, где он», – заверила ее Мения, втайне надеясь, что Рудольф будет ждать ее на вокзале.

Но на вокзале ее поджидала целая свита провожатых: Шелков, Долгушин и иже с ними пожаловали туда в поисках Рудольфа. Однако Нуреева нигде видно не было. Подавленная, Мения заняла свое место в вагоне и помахала друзьям на прощанье рукой.

«Красная стрела» была уже десять минут как в пути, когда в ее купе заглянул ухмыляющийся Рудольф. Он прятался в туалете!

«Тебя все ищут», – предупредила парня Мения, но ему, похоже, было все равно. Кубинка поняла: переубедить его невозможно. И все восемь часов до Москвы они провели в купе наедине, обнимаясь и целуясь, как частенько делали. Правда, в тот раз Мения почувствовала, что Рудольф хотел с ней заняться любовью. «Я была еще девушкой, и в какой-то момент Рудик взял себя в руки и сказал: “Нет, я лучше не буду. Я тебя очень уважаю. И не хочу причинять тебе боль”. Сказал, как отрезал. Я не боялась лишиться девственности, но до этого дело так и не дошло». Заснули они в объятьях друг друга.

В аэропорту Рудольф обвил руками шею Мении, поцеловал ее и расплакался, «как сумасшедший». Он сознавал, что означал для них ее отъезд. Визы за рубеж выдавались редко, визиты иностранцев в Россию были нечастыми, а заграничные гастроли пока еще оставались мечтой. «Я больше никогда тебя не увижу, – рыдал парень. – Я больше никогда не увижу тебя».

Как и любой советский артист, Рудольф жаждал поехать с гастролями на Запад. И если Сталин был против любых контактов с Западом, опасаясь его тлетворного влияния, то Хрущев приподнял «железный занавес» ровно настолько, чтобы советские исполнители могли выезжать за рубеж. Хрущев считал гастроли артистов эффективным инструментом для расширения общественных связей между разными странами. И это подтвердило историческое выступление труппы Большого в Лондоне в 1956 году, моментально возбудившее аппетит англичан к энергичному, мощному танцу советских танцовщиков и утвердившее безусловное превосходство прима-балерины Галины Улановой. (Восхищенная Марго Фонтейн позднее призналась, что была потрясена, открыв для себя Уланову.) У лондонских гастролей имелась подспудная цель: заглушить негодование мировой прессы из-за недавнего советского вторжения в Венгрию и замять, по возможности, скандал вокруг «Доктора Живаго» Пастернака[81].

Для самих артистов участие в зарубежных гастролях было сродни выигрышу в лотерею. В таких поездках артисты не только показывали себя, но и получали суточные в иностранной валюте, позволявшие немногочисленным избранникам приобрести вещи, недоступные на родине. «На нашу зарплату в инвалюте можно было купить массу вещей, от нейлоновых чулок до поясов, от шерстяных свитеров до шариковых ручек, – рассказывал о своей первой поездке в Соединенные Штаты в 1959 году Валерий Панов[82]. – Получив такой шанс в жизни, никто из нас и не думал тратить на еду даже пенни. Тем более что дома ждали дядя, тетя, двоюродная сестра и невестка, которые бы сильно расстроились, если бы ты не привез им в подарок рубашку или клеенку, чтобы украсить жизнь и подразнить соседей. И все мысли о пируэтах и гран жете оказывались погребенными под припасами сахара, чая, сосисок, рыбных консервов, сгущенного молока и кипятильников».

В августе 1959 года в Вене проходил Международный молодежный фестиваль. Но руководство Кировского театра не включило Нуреева в число кандидатов для участия в нем. Рудольф подозревал, что причиной послужили его эскапада в Москву с Менией и отказ от посещения политических собраний в театре. И снова он – по уже заведенной привычке – отправился отстаивать свои интересы к Борису Фенстеру, добродушному худруку Кировского с 1956 года. Хореограф-новатор, Фенстер много лет проработал в Ленинградском Малом театре оперы и балета. В отличие от своего предшественника в Кировском, Константина Сергеева, в основном возобновлявшего классические постановки и ограничивавшего новый репертуар хореодрамами на советские темы, Фенстер привнес в театр дух инноваций, созвучный времени. Именно он официально предложил Нурееву место солиста. Помог он Рудольфу и в этот раз, вписав его имя в список кандидатов на поездку в Вену. В группу вошли также Юрий Соловьев, Татьяна Легат, Нинель Кургапкина, Алла Сизова, Алла Осипенко и Ирина Колпакова.

Но уже в Москве, во время подготовки к конкурсу, Рудольф снова пошел наперекор начальству. Он отказался репетировать вместе с остальными артистами в фехтовальном клубе, расположенном рядом с гостиницей, и начал тренироваться самостоятельно. Его возражения были вполне обоснованны: он только недавно восстановился после серьезной травмы и не желал рисковать, работая в зале, не оборудованном для балетных тренингов – без станка, без надлежащего полового покрытия и без зеркал, дававших возможность проверить свое исполнение и подкорректировать огрехи. Но и труппе не хотелось рисковать из-за строптивца: репетиции перед зарубежными гастролями проходили вместе с «политбеседами», на которых танцовщикам делали прививку от «коварных искушений», поджидавших их на Западе. Артистов призывали проявлять особую бдительность в отношении «вражеских ухищрений» в виде подарков и приглашений в гости. «Чтобы мы не попались на такие уловки, нам разрешалось выходить на улицу только вчетвером, в сопровождении старшего, – описывал Панов свой инструктаж перед отъездом в Америку в том же году. – Гулять в зарубежной стране в одиночку считалось «крайним легкомыслием», и каждый, ставший свидетелем подобного нарушения, обязан был немедленно уведомить своего руководителя… Некоторые возвращались с таких собеседований, стуча зубами…»

Старших по возрасту артистов немыслимое попрание Нуреевым всяких правил просто шокировало. Ситуация вконец обострилась, когда на собрании труппы Рудольф высказался против Бориса Шаврова, ведущего танцовщика и педагога Кировского. Заявив, что театр заполонили всякие «шавровчики», Нуреев выступил против конформизма и консерватизма, которые олицетворяли собой Шавров и его сторонники. Он невзлюбил Шаврова еще во время учебы – после того как тот запретил ему стоять в кулисах и смотреть спектакли Кировского. Шавров часто исполнял партию злой феи Карабос в «Спящей красавице» – роль, для которой он, по мнению Рудольфа, и родился.

Речь Нуреева была встречена гробовым молчанием. «Мы все были в шоке, – рассказывала Ирина Колпакова, тогда комсомолка (а позднее член партии), одна из самых многообещающих молодых балерин Кировского. – Он не проявил абсолютно никакого уважения к известному педагогу». К их удивлению, Рудольфу все-таки разрешили поехать в Вену. Хотя об этом инциденте стало известно КГБ, и это сказалось на его участии во многих гастрольных поездках в будущем.

Из Москвы группа ехала до Вены на заказном автобусе под контролем комсомольского лидера, велевшего артистам петь. Рудольф с Нинель Кургапкиной поступили наоборот. Кургапкина с гордостью вспоминала: «Когда все пели, мы хранили молчание, а когда все молчали, мы громко пели… В итоге этот комсомольский парнишка обругал нас».

Величественный облик Вены, сформировавшийся на рубеже XIX–XX веков, ее музыкальное прошлое и материальное благополучие поражали и будоражили. Рудольф купил своим сестрам по паре кожаных туфель, а матери – сапоги. Но большую часть своего времени он проводил, бродя по улицам города, обычно в компании Кургапкиной. В один из вечеров, когда они пошли потанцевать, Нинель надела свое любимое платье из тафты. Их коллеги тут же заметили, «как замечательно выглядела Нинелла», и заподозрили между ней и Рудольфом роман. Они ошиблись в своих домыслах. «Романа не было, но такие замечательные отношения, как в романе, были», – так описала впоследствии Кургапкина свою дружбу с Нуреевым. Тем не менее даже малейшие перемены в настроении и поведении выездных артистов редко оставались незамеченными, и обо всем сразу докладывалось. Членов группы поощряли доносить друг на друга (такова была плата за возможность поехать на гастроли еще раз).

Танцевальный фестиваль, проходивший в «Штадтхалле» – концертной площадке на семнадцать тысяч мест, – собрал четыреста шесть участников из тридцати двух стран. На праздник танца приехал и французский хореограф Ролан Пети со своей труппой «Балет Елисейских Полей». Рудольфу удалось посмотреть его «Сирано де Бержерака». Впервые увидев современный западный балет, он был потрясен радикально отличным подходом к классическому танцу – для него «таким новым и странным». Нуреев даже умудрился каким-то образом пообщаться с Пети за кулисами, хотя тот наказал организаторам, чтобы его не беспокоили. Юноша показался Пети «застенчивым и при этом чрезвычайно любознательным». Очарованный им француз отыскал переводчика. «Он сказал мне, что ему понравилась моя работа и что он надеется когда-нибудь танцевать на Западе»[83].

Меньше всего Рудольф ожидал встретить в Вене Мению Мартинес. Но она тоже приехала туда и прошла в марше с кубинской делегацией на параде Фестиваля молодежи. И тоже удивилась, встретив Рудольфа. «Что за наряд?» – вдруг придрался он к девушке. «В училище, – вспоминала Мения, – мы одевались неброско, в соответствии с духом того времени и вкусами русских людей. А в Вене я носила плотно облегающие, яркие брюки»[84].

«Посмотри, как ты одета! – попрекал ее Рудольф. – Так не годится. На тебя все будут пялиться!» Мении льстила его ревность. На протяжении нескольких последующих дней Рудольф практически не отходил от нее ни на шаг. «Мы могли бы пожениться здесь, в Вене», – предлагал он кубинке. Но та опять не согласилась. Семья на Кубе нуждалась в ней, да и слишком молоды они еще были; а выходить замуж тайком ей не хотелось, – так объяснила она свой отказ. Рудольфа огорчало то, что Мения постоянно думала о своем доме. Но вовсе не потому, что он искренне интересовался ее жизнью на Кубе.

Он просто желал быть в центре ее внимания. Всякий раз, когда его друзья были озабочены своими потребностями и проблемами или проявляли повышенный интерес к кому-то другому, Рудольф начинал сомневаться в их верности. «Я все время с тобой, – укорял он Мению, – а тебе, похоже, все равно». И Рудольф был прав. Мения переживала из-за тех перемен, что происходили тогда на Кубе, и Нуреев уже не стоял для нее на первом месте.

Кубинка приехала в Вену с группой певцов, танцовщиков и актеров под началом хореографа Альберто Алонсо, деверя балерины Алисии Алонсо. В надежде на приглашение выступить на Кубе, Рудольф попросил Мению представить его Альберто. Он побывал также на занятии в его классе, что советским танцовщикам категорически запрещалось. «Он не ходит с нашей делегацией и тренируется вместе с тобой. Ему не следует вести себя так», – предупреждала Мению Кургапкина, возможно, не только из опасения за них, но и из ревности.

Но успешное выступление Рудольфа на фестивале сделало в тот раз свое дело: на его проступки закрыли глаза. Вечером 16 августа они с Сизовой исполнили свое коронное па-де-де из «Корсара» и сорвали бурные аплодисменты семнадцати тысяч зрителей, собравшихся в «Штадтхалле». Об этом написал корреспондент «Известий», назвавший пару «молодыми посланниками советского балета». Они единственные в своей категории получили максимальную оценку – десять баллов! Рудольф был очень доволен таким результатом, пока не узнал, что еще две пары из их группы – Соловьев с Колпаковой и Максимова с Васильевым (из Большого театра) – тоже удостоились золотых медалей, хотя их оценки были ниже. «Мне такого уравнивания не надо», – рявкнул он на партнершу и не пошел с ней за медалями[85]. Спесь Рудольфа обидела Васильева, открыто похвалившего его на конкурсе в Москве. «Ему не нравилось, когда кто-то хвалил меня или Соловьева, – вспоминал Васильев. – А похвалы в свой адрес принимал как должное, поэтому люди его не любили. Он считал себя лучше любого танцовщика в окружении и очень ревностно оберегал свою славу. У нас не любили, когда кто-то выделялся. Мы считали это дурным тоном. Мы все одинаково много работали и все были равны».

После очередного слезного расставания с Менией Рудольф из романтики австрийской столицы попал в Болгарию. Там он купил своей матери меховую шубу. Известие о венском триумфе опередило танцовщика. (МОЛОДОЙ НУРЕЕВ – УНИКАЛЬНЫЙ ФЕНОМЕН В БАЛЕТЕ – гласил заголовок в местной газете «Работническо дело».) На вокзале его встречала целая толпа почитателей. «Нуреев! Нуреев!» – скандировали они в приветствии, заталкивая в окно вагона корзины с персиками.

По дороге в Ленинград артистам предстояла пересадка в Киеве. И Рудольф снова переступил черту. В получасовой перерыв между поездами он поехал на такси осмотреть киевский кафедральный Владимирский собор. А на обратном пути попал в пробку и опоздал на поезд. Рудольф предвидел, что это выйдет ему боком. И не ошибся. «В труппе хватало злых языков; пошли слухи, будто Рудик надумал остаться в Киеве», – рассказывала Алла Осипенко, первой из балерин Кировского побывавшая на Западе[86]. Ее коллеги бились об заклад, что подобная «самоволка» будет стоить Рудольфу карьеры… если он вообще вернется. По мнению Осипенко, такие предположения были до смешного нелепыми. Ведь Рудольф просто захотел увидеть собор. Но, когда он через некоторое время вернулся, танцовщики укорили парня: «Сказано же было – полчаса!» Этот проступок пополнил список жалоб на Рудольфа, разраставшийся как на дрожжах.

Вскоре по его возвращении домой открылся первый Московский международный кинофестиваль. Рудольф очень обрадовался, когда Сильва Лон и ее друг Валерий Головицер пригласили его на просмотр фильма Алена Рене «Хиросима, любовь моя» – одной из прорывных кинокартин французской «новой волны». Работавший на фестивале Головицер был дружен со многими артистами балета. Но он даже помыслить не мог, что кто-нибудь из них проявит интерес к фильмам Рене. Рудольф не походил ни на одного из знакомых ему танцовщиков. Как-то раз Головицер позвонил ему из Москвы и в ответ на вопрос, чем тот занят, услышал: «Бахом».

После просмотра Головицер провел Рудольфа на пресс-конференцию французской актрисы Марины Влади, чувственной блондинки, сыгравшей в главную роль в фильме «Колдунья». Никогда не встречавший кинозвезд, Рудольф шустро пристроился в очередь за автографом, а потом попросил разрешения сфотографироваться рядом с актрисой.

«До чего же мне хочется съездить в Ленинград! – игриво промолвила Влади, когда их познакомили. – Да только вряд ли мне удастся выкроить время».

«Ничего страшного, – улыбнулся ей в ответ Рудольф. – Встретимся в Париже».

В сентябре того года Рудольф сам появился на экране: в уфимском кинотеатре показали новостной ролик с фрагментом из «Лауренсии». Разволновавшаяся – но не разочарованная в своих ожиданиях – Анна Удальцова отписала в Ленинград Розе:

«Мне сегодня сказали, что в нашем кинотеатре “Родина” показывают Рудольфа в документальном фильме. Я, конечно, сразу же побежала туда и увидела своего неподражаемого, утонченного, буйного испанца. Я смотрела на моего дорогого мальчика, как завороженная, и подробности танца от меня ускользнули. Надо будет сходить посмотреть еще раз… Начинаю собирать альбом с газетными статьями о Рудольфе, самому ему будет недосуг заниматься такой нудной работой. Мне кажется, ему нужен секретарь. Все статьи и фотографии из газет надо наклеивать на листы бумаги. Иначе пропадут. Мы должны увековечить эту неожиданно блеснувшую славу… Ведь раньше, когда я говорила о его таланте, люди посмеивались надо мной и даже намекали, что я была им увлечена. Впрочем, так оно и есть. Я давно им увлечена, а теперь весь мир увидит то, что мне было ясно уже тогда. Так что дай ему Бог крепкого здоровья и крепких нервов…»

Между тем увековечивание «блеснувшей славы» Рудольфа, за которое так ратовала Удальцова, уже началось. К осени 1959 года руководству Кировского стало ясно: Нуреев – главный «гвоздь программы». У каждой звезды труппы имелся свой круг почитателей, но Рудольф вызывал восторг не только у своих поклонников, но и у всей публики. Некоторые балетоманы специально приезжали из Москвы, чтобы увидеть танцовщика на сцене. Спектакли с его участием «походили на корриду, где быком был Нуреев, а тореадорами зрители, – писал позже балетный критик Геннадий Шмаков. – Исход этой битвы был непредсказуем. Одно его появление на сцене накаляло атмосферу неистовством и опасностью». Со временем даже недоброжелатели и чересчур взыскательные зрители простили Рудольфу все его огрехи, превратившиеся в «неотразимые индивидуальные особенности». «Его танец не идеален, – признавал один из них в беседе со Шмаковым. – Но то, что он делает на сцене, это больше, чем просто балет».

В отличие от других артистов, Рудольф редко общался со своими поклонниками за кулисами. Благодаря этому ему отлично удавалось сохранять вокруг себя «ауру таинственности» и обращать своих почитателей в верных рабов (так было на протяжении всей его творческой карьеры). Когда бы Нуреев ни отправлялся на гастроли, фанаты прибегали на вокзал, чтобы его проводить. А потом собирались в ближайшем кафе и обсуждали его выступления. Каждого дебюта артиста ждали с огромным нетерпением, каждую деталь разбирали и обсасывали неделями. Бросать цветы на сцену Кировского было запрещено, но Рудольф уже привыкал раскланиваться, утопая в море цветов.

Но обрушившаяся известность предъявляла артисту и новые требования. В благодарность за свою преданность многие поклонницы рассчитывали на нечто большее. Не оставляя попыток обратить на себя его внимание, они преследовали Рудольфа, досаждали ему улицах, названивали всю ночь по телефону. Эти звонки будили Пушкиных, у которых Нуреев по-прежнему жил. На одном из спектаклей обиженная безразличием кумира поклонница бросила на сцену старый веник. Но если Рудольфа и вывела из себя этакая «публичная пощечина», то вида он не показал: подобрав веник со сцены, танцовщик грациозно раскланялся, как будто это был букет.

Балетомания в Ленинграде давно уже развилась в своеобразную традицию со своим сводом правил – под стать почитаемому виду искусства. Ее красочная история восходила к петербургским сезонам Марии Тальони (1837–1842). Выступления выдающейся романтической балерины настолько распаляли публику, что изменился даже театральный этикет. С легкой руки архитектора Дюпоншеля, еще в Париже бросившего к ее ногам цветы, русская публика стала заваливать ее цветами. Пробыв в России несколько лет, балерина уехала во Францию, а оставленные ею личные вещи были распроданы с аукциона. Шелковые туфельки ушли за двести рублей (по тем временам астрономическая сумма!). Согласно легенде, покупатель потом сварил их в специальном соусе и угостил ими на званом обеде друзей-балетоманов.

Несмотря на скудное освещение его достижений в прессе, Нуреев вызывал интерес и за пределами ленинградского балетного мира. В филармонии его приветствовали криками «Нуреев!». Обычно на концерты туда его сопровождала подруга, Тамара Закржевская. «Ему нравилось, что его узнают. Он не был позером, но всякий раз, когда он чувствовал, что на него глазеют, он сразу приосанивался». Уже тогда Рудольф прозорливо начал формировать свой имидж. В обмен на книгу о Ван Гоге, которую ему прислала из Москвы Сильва Лон, Рудольф решил послать ей свои снимки в студии. Но фотограф «оказался свиньей, – написал он Сильве в октябре 1959 года, – и, сколько раз я к нему ни обращался, он всегда меня обманывал, так что я перестал ему доверять. Вместо этого посылаю вам вырезку из газеты с моей фотографией».

Всегда стремившийся постичь, «от чего люди сходят с ума», Рудольф решил изучить фильм, запечатлевший его московское выступление в «Корсаре». Он никогда до этого не видел себя со стороны. «И, разумеется, я не увидел ничего из того, что ждал, – заметил он через несколько лет. – Наоборот, я испытывал очень странное чувство, глядя себя на экране. Как бывает, когда ты впервые занимаешься сексом или чем-нибудь в этом роде…»

Дебютировав той же осенью в «Баядерке» и в «Жизели», Рудольф начал работать над собственной трактовкой исполнения. В результате ему удалось не только трансформировать каждую новую роль, но и изменить восприятие своего танца публикой.

У большинства зрителей имя Нуреева ассоциировалось с мужественными, героическими партиями, прославленными Чабукиани и требующими от исполнителя темперамента и виртуозности: раба в «Корсаре», испанского крестьянина в «Лауренсии», армянского чабана в «Гаянэ». Но мало кто мог себе представить Рудольфа в таких романтических или лирических ролях, как поначалу пылкий, а потом раскаивающийся Альберт в «Жизели». Нуреев прежде не танцевал героев с лирическим или психологически сложным характером.

И вот теперь ему предстояло стать партнером Дудинской именно в такой роли – в балете «Баядерка», одном из последних шедевров Петипа и «краеугольном камне» репертуара Мариинки и Кировского. Разнообразный, как обед из пяти блюд, этот панорамный четырехактный балет рассказывает легенду о любви и ревности индийских раджей. Богатого и знаменитого кшатрия Солора любят две женщины: баядерка (храмовая танцовщица) Никия и Гамзатти, обожаемая дочь раджи. В знаменитой сцене «В царстве теней» Солору снится его возлюбленная, умершая Никия, в образе, воплощенном танцовщицами кордебалета. «Смерть как установка на погружение в мир иллюзий появилась в “Жизели” и других балетах романтической эпохи», – отмечала Арлин Кроче. А Петипа «расширил подтекст: …царство Смерти превратилось в элизий, нирвану чистого танца».

Роль Солора также прочно ассоциировалась с Чабукиани, который при возобновлении спектакля в 1941 году переработал многие танцы Солора. В частности, пересмотрел композицию адажио в гран па во втором акте и добавил вариации Солора в гран па и картину «В царстве теней». Как и Нуреев, Чабукиани блистал в паре с Дудинской. Но, по мнению Рудольфа, они с ним были совершенно разными танцовщиками. Чабукиани, объяснял он впоследствии, «не обладал большим прыжком, хоть и создавал такую иллюзию своим баллоном» – способностью зависать в воздухе. Рудольфу такой прыжок давался легко, и хотелось его показать. Поэтому он замедлил темп финального соло и ввел серию двойных assеmble[87]. Новый элемент (ставший коронным номером Нуреева) так чудесно вписался в балетный инструментарий, что его вскоре начали копировать и другие артисты Кировского театра, а со временем и танцовщики во всем мире.

Изменил Рудольф и сценический костюм, подогнав его под свои особые параметры. Хотя так делать в советском театре было не принято. «Нам запрещалось изменять костюмы, – рассказывала Алла Осипенко. – В каком костюме танцевала Дудинская, точно в таких же костюмах и мы были обязаны танцевать. Просто их шили по нашим меркам». Чтобы зрительно вытянуть и удлинить пропорции своего тела, Рудольф танцевал в финальном акте соло в трико, а не в стилизованных тяжелых шароварах. Посчитав, что обычный камзол слишком сковывает движения, он попросил театрального художника Симона Вирсаладзе придумать более короткий и менее громоздкий верх.

Но этим Рудольф не ограничился. Чтобы у зрителей создалось впечатление, что его тело и ноги длиннее, чем были на самом деле, Нуреев ступал, танцевал и крутил большие пируэты на высоких полупальцах, полностью выпрямляя колени. Это не устраивало балетного репетитора Аскольда Макарова, пытавшегося на репетициях переубедить Рудольфа. «Почему ты ходишь на полупальцах, как принц из «Лебединого озера»? Ты же воин, только что убивший тигра на охоте, и это должна отражать твоя поступь». Но Солор Рудольфа отличался определенной утонченностью; его прыжки, по отзыву Геннадия Шмакова, «были сдобрены женственной восточной манерностью». «Вы, Аскольд Анатольевич, – перебивал Рудольф репетитора, – просто показывайте мне порядок шагов. С остальным я разберусь без вашей помощи».

Рудольф и Дудинская посвятили подготовке к его дебюту в «Баядерке» месяцы. Но за несколько часов до открытия занавеса Дудинская вдруг раздумала выходить на сцену. По какой причине она отказалась, никто не знал, что только подогрело закулисные интриги и преддебютное волнение Рудольфа. Поскольку Дудинская никогда не пропускала спектаклей, ее дублерша Ольга Моисеева отдыхала дома. В ответ на вызов, она запротестовала: «Я даже руку ему ни разу не пожимала. Как я могу выйти с новым партнером и станцевать весь спектакль, не отрепетировав хотя бы раз?»

Но они станцевали весь спектакль. И, невзирая на отсутствие подготовки, «все прошло как по маслу, – вспоминала Моисеева, ставшая Никией для нового Солора на все четыре ленинградских спектакля. – В нем было что-то демоническое, как будто он и сам явился из некоего мистического царства духов».

Оценка самого Рудольфа была более сдержанной. «Первый акт прошел хорошо, – написал он через несколько дней Сильве Лон, – второй акт более скованно, вариации не слишком получились, как и поддержки. Но я очень доволен третьим актом и очень им горжусь… Не знаю общего мнения, но и тщеславия не испытываю, потому как бахвалиться особо нечем… Костюмы и грим в «Баядерке» мои собственные. А сейчас я думаю о “Жизели” (о костюмах)».

Рудольф снова принес художнику Кировского свои эскизы костюмов к «Жизели» и попросил сшить новые камзолы и для первого, и для второго акта. Нарисованные им камзолы были гораздо короче традиционных, закрывавших паховую область и ягодицы[88]. К тому же они были сшиты из более легкой материи и лучше подогнаны к телу – чтобы танцевать было легче.

Репетировать «Жизель» доверили Юрию Григоровичу, молодому балетмейстеру Кировского театра, полному новаторских идей и готовому воплощать их в жизнь. Стремясь оживить репертуар, Григорович решил отдать главные роли в балете молодым танцовщикам. Жизель он увидел в Ирине Колпаковой, а Альберта – в Нурееве, чьи артистические способности позволяли по-иному интерпретировать образ легкомысленного юного графа, обманувшего влюбившуюся в него крестьянскую девушку. Жизель не знает, что ее возлюбленный не только высокороден, но и обручен с дочерью герцога. Когда правда открывается, Жизель не выдерживает потрясения и умирает. Обуреваемый раскаянием Альберт приходит на ее могилу, а там его окружают призрачные виллисы – духи невест, умерших до свадьбы и возненавидевших мужчин. Альберт молит тень Жизели о прощении, а она в свою очередь спасает его от гнева виллис. В этом балете эпохи романтизма, созданном Теофилем Готье и Сен-Жоржем для итальянской балерины Карлотты Гризи, танцовщику-мужчине отводится значительная роль.

Высокий и мощный Сергеев так долго царил в роли Альберта на сцене Кировского, что, по словам Ирины Колпаковой, более молодые танцовщики с трудом представляли на его месте кого-то другого. Лиризм и царственное изящество Сергеева вызывали восхищение у всех. И Колпакова сильно удивилась, когда Рудольф не захотел посмотреть его танец с Жизелью – Дудинской. На ее предложение поучиться у Сергеева Рудольф ответил: «Пойди в ресторан и посмотри, как официанты бегают от столика к столику. Вот там ты увидишь настоящую динамику».

Каким бы прославленным ни был артист, подражать ему Рудольф не собирался. Своего Альберта он «пропустил» через себя. Альберт – одна из тех богатых драматизмом ролей, которые служат критерием артистичности танцовщика и ставят перед ним еще более сложные задачи, когда его артистизм обретает глубину и нюансировку. Альберт должен быть «и принцем, и крестьянином, Гамлетом для своей Офелии, – писал Ричард Бакл. – Он должен исполнять во втором акте изнурительные серии антраша, кабриолей, пируэтов и туров в воздухе, а потом рухнуть (но бесшумно) на землю в раскаянии и горе. И все это следует исполнять в духе времени».

Сергеев в своей интерпретации обыгрывал тему социального конфликта. Его граф Альберт был светским человеком, представителем правящего класса и расчетливым соблазнителем бедной крестьянской девушки. Рудольф же представил Альберта безответственным, импульсивным юношей, неопытным в сердечных делах и охваченным новыми, прежде неведомыми ему чувствами. По словам театрального фотографа и критика Нины Аловерт, артисты поколения Рудольфа «знали о мире гораздо больше своих предшественников» и предпочитали трактовать эту историю сквозь призму морали, а не социального конфликта. Рудольф познал силу юношеского упоения любовью в отношениях с Менией, и этот личный, пусть и небогатый, опыт помог ему создать свой образ главного героя «Жизели». «Я первым показал Альберта глубоко влюбленным с самого начала, – вспоминал он об этой ранней работе. – Он был влюблен в любовь. Эйфория!»

Столь радикальное изменение в трактовке партии Альберта Рудольф продемонстрировал в своем дебютном выступлении в «Жизели», состоявшемся в субботу 12 декабря 1959 года. По обе стороны занавеса царило почти осязаемое возбуждение. Хотя суббота в те времена была рабочим днем, в театре в тот вечер случился аншлаг. Люди в ожидании стояли в ложах. А за кулисами замерла обескураженная Ирина Колпакова: из гримерной вышел ее Альберт в новом укороченном камзоле. Ладно бы только это. Но он еще надел свои «благопристойные» панталоны не поверх алого трико, как было принято, а под него! Впрочем, Колпакова к тому моменту уже оценила тягу Нуреева к новшествам. Особенно ей понравились те изменения, что он внес в «призрачный» второй акт балета, когда царица виллис повелевает терзаемому раскаянием Альберту танцевать до смерти. (В конце Жизель спасает ему жизнь, а сама возвращается в царство теней.) В своем соло Рудольф заменил серию стандартных бризе с продвижением по сцене последовательностью антраша на одном месте[89]. Таким образом он надеялся показать бешеное трепетание сердца своего героя.

Когда упал занавес, театр сотрясли аплодисменты и топот ног. «Это начало новой эры!» – вскричал администратор Кировского, Сергей Коркин. Увы, его мнение разделяли не все. «Сергеев и Дудинская сильно разозлились на нас, – вспоминала Колпакова. – Они сказали: “Зачем вы оспариваете традицию? Мы так напряженно работали над этим балетом, старались его сохранить, а вы его меняете”. Они не признали Рудольфа графом Альбертом»[90].

Зато для тех, кто принял новую трактовку его образа, работа Рудольфа стала откровением. «Он пришел… и победил», – ликовала Вера Красовская. Нуреев, писал другой критик, «не столько отступил от традиций Сергеева, сколько открыто их оспорил». На спектакле присутствовал и авторитетный балетный критик Юрий Слонимский. В эссе, опубликованном через несколько месяцев в «Атлантик мансли», он объявил нуреевского Альберта «непохожим ни на кого из тех, что нам доводилось видеть. Влюбив в себя по прихоти Жизель, он затем теряет контроль над собой. Второй акт в его версии раскрывает последствия любовных мук, и мы становимся свидетелями постепенного очищения чувств героя и воспарения его души. Выразительный танец Нуреева проясняет нам главные темы балета». Валерия Чистякова поддержала мнение Слонимского в «Смене»: «Танец Нуреева одновременно и естественный, и спонтанный, и отражает очевидную пылкость и отчаяние Альберта. Действие (в первом акте) неудержимо клонится к роковой развязке, и наши чувства обостряются до предела, пока мы приготовляемся к событиям второго акта – акта, в котором Нуреев танцует действительно блистательно»[91]. На многих зрителей в тот вечер триумф Рудольфа произвел неизгладимое впечатление. Люба Романкова испугалась, как бы он «не сошел с ума сам, или у него не случился сердечный приступ». А Тамару Закржевскую балет захватил так, что ей показалось, будто она сама только что танцевала: «На то была причина: когда бы Рудик ни танцевал, зрители всегда испытывали удивительное чувство сопричастности».

Этот дебют Нуреева был особенным и еще по одной причине: его выступление на сцене Кировского впервые смотрела мать! Сильве Лон, сидевшей рядом с ней в первом ряду партера, Фарида запомнилась «старой деревенской женщиной» с головой, туго обмотанной шалью. В антракте она сразу же побежала в раздевалку – убедиться, что никто не украл ее меховую шубу, которую Рудольф купил ей в Болгарии и которую она сдала в гардероб с большой неохотой.

В семье Нуреевых редко проявляли эмоции, но в тот вечер чувства настолько переполнили Фариду, что она проплакала весь спектакль. Позднее она призналась своей внучке, что никогда не ожидала такого успеха. С тех пор Фарида периодически приезжала в Ленинград, хотя город ее пугал. Однажды Тамаре довелось сопровождать ее в театр. Фарида вцепилась в ее руку и всю дорогу не отпускала. Поскольку по-русски Фарида говорила плохо, с сыном она разговаривала только на татарском. «Акча бар (деньги есть)?» – спрашивал ее при каждой встрече Рудольф. «Йок (нет)», – неизменно отвечала она, и, порывшись в своем кармане, Рудольф протягивал матери несколько купюр.

И при любой возможности он посылал в Уфу деньги. Зарабатывал Нуреев тогда двести пятьдесят рублей в месяц. В сравнении со средней советской зарплатой в семьдесят рублей это были большие суммы. Но родные нуждались в деньгах. Особенно после того, как его матери пришлось выйти на пенсию из-за болезненного бурсита, поразившего ее ноги. И Фарида, и Хамет глубоко ценили его заботу. Своей финансовой поддержкой Рудольфу удалось наконец заслужить уважение отца. И весной 1960 года Хамет приехал в Ленинград посмотреть, как он танцует. За четырнадцать лет, минувших с его возвращения с войны, Хамет Нуреев ни разу не видел сына на сцене. И вот, после долгих уговоров, Фарида убедила его поехать с ней и посмотреть «Баядерку». В результате Хамет изменил свое мнение о сыне.

Величественный театр произвел на старшего Нуреева огромное впечатление, но еще больше его потрясли крики «Браво!» и «Нуреев!», которыми зрители приветствовали его сына при выходе на поклон. Хамет смотрел выступления Рудольфа по телевизору, но восторг публики наглядно доказал ему, какого успеха добился сын. А после спектакля Хамету пожал руку Пушкин и похвалил за то, что он вырастил такого талантливого мальчика. «Когда они с матерью вернулись из Ленинграда, отец стал по-другому относиться к танцам Рудика, – вспоминала Разида. – Он увидел, что другие люди одобряют его увлечение, и почувствовал, что в этом наверняка что-то есть. Это стало для него поворотным моментом».

Рудольф никогда не обсуждал свою семью с ленинградскими друзьями. И никому из них не запомнилось, чтобы он хоть раз упомянул о приезде отца на спектакль. Рудольф всегда выставлял его суровым человеком. И в дальнейшем биографы уделяли Хамету мало внимания, полагая, что после отъезда из дома Рудольф порвал все отношения с отцом. Но в одном из немногих сохранившихся писем, посланном Рудольфу и Розе в мае 1960 года, вскоре после поездки в Ленинград, Хамет предстает отнюдь не безучастным и незаботливым человеком:

«Здравствуйте, мои дорогие Рудольф и Роза!

Мы получили ваше письмо и очень рады, что вы живы и здоровы. Мы все тоже живы и здоровы, чего и вам желаем. Спасибо тебе, Рудик, за предложение поехать нам в этом году на юг. Только я хочу, чтобы ты знал: мать в этом году никуда поехать не может. Врачи посоветовали ей поехать в Красноусольск или в Янган-Тау. Но путевки пока нет. Как только нам ее дадут, пошлем мать лечиться…

Рудик! Получишь отпуск, приезжай в Уфу. Возможно, Роза приедет сюда в отпуск осенью. Сейчас наша главная забота – квартира. Мне предложили двухкомнатную квартиру. Ты, наверно, скажешь, хорошо. Нет, это не так. Во-первых, далеко. Во-вторых, квартира маленькая. Там в одной комнате пять дверей. Она проходная. И во вторую комнату можно попасть только через эту первую, что очень неудобно для нашей семьи. В-третьих, нет водопровода. С садом полный порядок. Все цвело. Будет много ягод, должны уродиться и яблоки – почти все яблони в цвету. Возле завода начали строить дом. К маю 1961-го обещают закончить. Там мне обещают квартиру. На этом пока все.

Крепко целуем вас, ваши папа и мама».

Глава 9

Далекие сцены

После отъезда Мении Рудольф большую часть своего свободного времени проводил с Тамарой, изучавшей русскую литературу в Ленинградском университете. Со строго очерченными губами и густыми темными бровями, выгибавшимися безупречными дугами над задумчивыми глазами, она производила впечатление серьезной и целеустремленной девушки. «Ну, чему ты сегодня выучилась?» – спрашивал ее Рудольф при каждой встрече. Вскоре Тамара испросила для него разрешения посещать ее лекции. Увидев, насколько Рудольф жаден до чтения, она познакомила его с творчеством многих интересных русских писателей 20–30-х годов XX века, включая Бальмонта, Гумилева и Волошина, чьи книги можно было найти лишь в университетской библиотеке или в самиздате.

Самым волнующим открытием для Рудольфа стал роман Дж. Сэлинджера «Над пропастью во ржи», который он проглотил за один присест. Рудольф умудрился где-то раздобыть номер «Иностранной литературы» (журнала, публикующего переводную литературу), в котором он был напечатан. «Сегодня ночью тебе будет не до сна, – объявил он Тамаре, вручая ей журнал. – Ты не сможешь от этого оторваться!» В Холдене Колфилде Рудольф узнал такого же чужака, каким был он сам, бунтаря, презиравшего и высмеивавшего фальшь мира взрослых.

С каждым из своих немногочисленных друзей Нуреев общался по отдельности. Поскольку он редко выбирался в компании и не рассказывал одним знакомым о других, они едва знали друг друга. Рудольф продолжал встречаться с Любой и Леонидом (Ленькой) Романковыми, проводил с ними и с их спортивными друзьями выходные на Финском заливе, на даче товарища Любы по волейбольной команде. На их вечеринках Рудольф танцевал рок-н-ролл, но от игры в регби на снегу благоразумно отказывался, опасаясь чрезмерно перетрудить ноги – говорил, что «должен беречь копыта». Он был «с нами и в то же время не с нами, – написала в своих мемуарах Любовь, вспоминая, как Рудольф частенько бродил в одиночестве, любуясь морем и закатом солнца. – Иногда мне казалось, что он исподволь всех нас изучает».

Постичь его характер было нелегко. Он мог вскочить с места и уйти, но уже через минуту появлялся снова со счастливой ухмылкой. Он без обиняков высказывал свое мнение, не боясь задеть чьи-то чувства или попирать условности. Несмотря на то что Рудольф был откровенен с Тамарой, она понимала, что он видел в ней только подругу. В душе она, возможно, и надеялась, что их отношения станут более интимными. Но довольно быстро Тамара заметила: чем больше она сближается с Рудольфом, тем сильнее оберегает его Ксения. Да и ее собственные отношения с Ксенией стали более натянутыми, едва та заподозрила в ней соперницу. Тамара с Рудольфом регулярно ходили на концерты в филармонию. И нередко на выходе из театра встречали Ксению, которая поджидала их, чтобы увести Рудольфа домой. Иногда он замечал ее раньше и бормотал себе под нос: «Ксана». «И мы выходили через другой выход, чтобы не попасться ей на глаза, – вспоминала Тамара. – Он относился к ней очень хорошо, но она слишком давила на него, и ему это начинало надоедать».

Хоть и не столь демонстративно, но Пушкин заботился о Рудольфе не меньше жены. И уж коли все другие замечали, то и он – находясь все время рядом – не мог не замечать сексуального интереса Ксении к своему протеже. Но даже если Пушкин и догадался об этом, раскола в их семье это не вызвало. «Мы все знали об их странной жизни втроем, и разговоров об этом ходило много, – рассказывал Никита Долгушин. – Но никто за их спинами не посмеивался, из уважения к Пушкину. Он вел себя так, словно все это происходило не в его, а в какой-то другой семье». Однажды, когда Рудольф еще жил у Пушкиных, к ним в гости заскочила Нинель Кургапкина – послушать пластинки. Рудольф провел ее в крошечную комнатку с огромной кроватью и диваном. «А ты где спишь?» – спросила его Нинель. «Я? Здесь», – сказал Рудольф. «А Александр Иванович?» – не унималась обескураженная девушка. «Не знаю, – туманно ответил Рудольф, – они с женой там где-то спят».

Позднее Нуреев рассказывал друзьям, что к моменту отъезда из Ленинграда он спал и с Ксенией, и с Пушкиным. Одну приятельницу, знакомую с четой, его признание повергло в шок. Возмущенная тем, что Рудольф оказался способным на такое, она воскликнула: «Какой же ты безнравственный!» «Вовсе нет, – холодно возразил Нуреев. – Им обоим это нравилось». Со слов одного из коллег Пушкина, в молодости тот якобы состоял в гомосексуальных отношениях с братом одной из балерин Кировского. Но к тому времени, как в его доме начал жить Рудольф, слухи о той связи давно заглохли.

Вопрос об интимной близости между Нуреевым и Пушкиным, возможно, так и останется без ответа. Рудольфу нравилось наводить тень на плетень противоречивыми историями. Хореографа Руди ван Данцига он уверял, будто «ничего не знал тогда о гомосексуализме», ему «это даже в голову не приходило», и вообще – пока он жил в России, у него не было сексуального опыта (только это неправда). Зато любовнику в Лондоне Нуреев рассказал о том, как однажды в Ленинграде он поспешно выскочил из автобуса, заметив нездоровое внимание к себе со стороны одного из пассажиров. Возможно, история о его связи с Пушкиным – выдумка, а возможно, и правда. «Я над ними свечку не держал», – говорят в таких ситуациях русские.

Как бы там ни было, Рудольф никогда не поднимал тему гомосексуализма в разговорах с ленинградскими друзьями. Лишь спустя много лет он признался, что испытывал влечение к высокому и красивому Леониду, брату-близнецу Любы. По словам Тамары, гомосексуализм «считался постыдным и противозаконным. Он смертельно боялся обсуждать это». Несмотря на вполне обоснованную боязнь тюрьмы[92], гомосексуальные отношения, безусловно, имели место в ленинградской балетной среде. Просто об этом предпочитали помалкивать. По слухам, гомосексуалистами были Чабукиани и Сергеев. Только следует еще учесть, что при таком разгуле гомофобии, какой наблюдался в то время в стране, подобные слухи зачастую имели под собой политическую подоплеку[93].

Подпольный мир геев существовал, но Рудольф его чурался. Он прекрасно понимал, что уличение в гомосексуализме грозило ему тюрьмой или шантажом со стороны КГБ, с целью склонить его к «сотрудничеству». И рисковать Нуреев не собирался. Ведь даже не подвергавшихся преследованию танцовщиков-гомосексуалистов клеймили позором и отлучали от зарубежных гастролей[94].

В весенний сезон 1960 года Рудольф получил много новых ролей с разными партнершами. С Ольгой Моисеевой он танцевал в «Баядерке», с Аллой Сизовой – па-де-де Голубой птицы и принцессы Флорины в «Спящей красавице», с Нинель Кургапкиной – в «Дон Кихоте», с Аллой Шелест – в «Жизели». Из них четырех наибольшую симпатию у него вызывала Шелест, «талантливейшая балетная актриса», по мнению Улановой, и сверстница Дудинской. Только между этими двумя балеринами было мало общего. Достоинствами Дудинской были виртуозная техника и отточенность движений, а Шелест обладала замечательной способностью, преломив свои роли сквозь призму собственного видения, насыщать их глубочайшим содержанием и драматическим темпераментом, привнося в каждый спектакль что-то новое. Однако, не обладая связями Дудинской, она всегда оставалась в труппе «номером два».

Невзирая на девятнадцатилетнюю разницу в возрасте, Шелест обрела в Рудольфе чуткого, внимательного партнера, реагировавшего на «каждый нюанс». В «Жизели», призналась она позднее, ей хотелось довериться ему «как женщине, такая нежность исходила от его Альберта». Но Рудольф еще не научился рассчитывать свои силы. Шелест это замечала во втором акте балета, когда Альберт танцевал чуть не до смерти, пока на помощь ему не приходила Жизель. Чувствуя, что Рудольф измотан до предела, более стойкая Шелест – Жизель приободряла партнера. «Держись, держись, – шептала она ему на ухо, – конец уже скоро!»

За семь первых месяцев 1960 года Рудольф выходил на сцену Кировского одиннадцать раз. И еще выступал в Промкооперации – одном из городских Дворцов культуры. Однако, невзирая на все роли, которых у него было достаточно, Нуреев считал, что танцует на сцене мало. В письме, отправленном Сильве Лон 3 марта, Рудольф только сетует на призрачность возможностей: «Моя “Баядерка” идет в Промкооперации… В апреле мне обещали “Дон Кихота”. Япония под вопросом: туда поедут только сорок человек, но мои балеты не включены… Судя по газетам, ваш театр [Большой] на последнем издыхании. Но приглашений мне оттуда не поступало. И на конкурс на Кубу не приглашают… В начале апреля нашу труппу будут показывать на телевидении – и меня тоже, в “Жизели” (после скандала)… Я в ужасном настроении после недавнего собрания, где решили вернуть постановкам традиционную форму».

Мечтая о встречах с западными артистами, Рудольф начал брать частные уроки английского языка у репетитора Романковых Георгия Михайловича. В советских школах изучали английский и французский. И желание выучить самостоятельно иностранный язык, пусть и необычное, не вызывало особых подозрений. Другое дело – связи с иностранцами; несмотря на послабление политики в отношении зарубежных гостей, общаться с ними советским гражданам не разрешалось. За контакты с иностранцами человека могли заподозрить в шпионаже и даже вызвать в «Большой дом», как называли ленинградский КГБ. А кто знал, чем это могло обернуться? Страх был настолько велик, что люди опасались даже случайного контакта с иностранцем. И Кировский театр исключением не был. Любому артисту, пожелавшему побеседовать с иностранцем, надлежало получить разрешение в отделе кадров. Только вот рассматривались подобные просьбы редко, а удовлетворялись еще реже.

Однако Рудольф продолжал ступать по лезвию бритвы. Он взял себе за правило смотреть выступления всех зарубежных трупп, приезжавших в Ленинград, – от кубинского балета Алисии Алонсо до американского гастрольного мюзикла «Моя прекрасная леди». После спектаклей он пробирался за кулисы, чтобы познакомиться с артистами, и даже риск обречь себя на преследования КГБ его не останавливал. Он так хорошо изучил лица агентов, что мог нарисовать их портреты по памяти, рассказывал позднее Нуреев.

Разговоры о «Моей прекрасной леди» не утихали в Москве и Ленинграде несколько месяцев. Все билеты на шоу в рамках пятинедельного тура были распроданы за несколько часов. Чтобы подготовить советских людей к восприятию первого американского мюзикла, по московскому радио накануне премьерного показа транслировалась музыка к спектаклю. В России многие читали в переводе пьесу Бернарда Шоу «Пигмалион», но диалоги артистов большинству зрителей были непонятны. Однако публика все равно встречала мюзикл с восторгом: ария «Доставьте только к церкви в срок» стала коронным номером и срывала оглушительные аплодисменты[95].

Рудольф не только дважды посмотрел мюзикл, но и завязал дружбу с Лолой Фишер – американской актрисой, игравшей Элизу Дулитл. «Длинноногая привлекательная блондинка», как описал ее репортер «Нью-Йорк пост», дублировала у себя на родине Джули Эндрюс и других бродвейских звезд в этой роли; гастроли в Советском Союзе принесли ей первый крупный успех. В автобиографии Рудольф описал волнение, которое он испытал при встрече с американцами, но умолчал о необычных обстоятельствах, благодаря которым она стала возможной.

По приезде Фишер в Ленинград одного из однокурсников Любы Романковой, Радика Тихомирова, попросили показать ей город. Радик обладал эффектной внешностью кинозвезды сродни Алену Делону и довольно сносно изъяснялся по-английски. И вскоре парню стало ясно, что Фишер заинтересовалась им не только как гидом. («Я оставила в Ленинграде свое сердце», – призналась она по возвращении с гастролей корреспонденту «Нью-Йорк пост».) Побаиваясь оставаться с американкой наедине, Радик пригласил Любу пойти вместе с ними на вечернюю прогулку. Романкова так много рассказывала о предстоявшем дебюте своего друга Рудика в роли находчивого цирюльника Базиля в «Дон Кихоте» Петипа, что Фишер решила сходить на этот балет. Более того, она привела на него своих коллег[96]. Во время двух первых актов американцы откровенно скучали. «А мы, русские… в душе даже немного презирали невежественных американцев, незнакомых с одним из самых блестящих балетов Петипа», – вспоминала Любовь. Но стоило Рудольфу и Кургапкиной начать в финальном акте свое потрясающеее па-де-де, как зал взорвался аплодисментами, а сцену усыпали букеты. Восхищенные американцы попросили провести их за кулисы. А там, у служебного входа, они увидели Нуреева с охапкой цветов в руках. Заметив их, Рудольф выбрался из плотного кольца поклонниц и подарил все цветы Фишер (что, конечно же, возмутило его почитательниц).

Американцы, в свою очередь, пригласили его поужинать с ними в гостинице «Европейской». В мемуарах Нуреев написал, что у него «хватило ума под благовидным предлогом отказаться от приглашения». Но только для того, чтобы пойти туда на следующий день. При появлении Рудольфа в ресторане вся американская труппа в семьдесят душ устроила ему стоячую овацию. «Он очень гордился, что иностранцы им восхищаются», – рассказывала Тамара. В течение последующих нескольких дней Рудольф катался с американцами по Ленинграду на их заказном автобусе. На такое в то время отважились бы немногие советские люди. А еще он побывал у Фишер в гостиничном номере, впервые попытавшись там произнести хоть несколько фраз по-английски. «Желаю вам счастливых гастролей по нашей стране», – написал он ей на программке «Дон Кихота». Как и для Элизы Дулитл, язык для Рудольфа был пропуском в новый мир.

Невзирая на слежку «гэбэшников», Нуреев, сделавшись звездой Кировского, приобрел и особый статус. После дебюта в «Дон Кихоте» его с Кургапкиной отобрали для выступления перед Хрущевым на «приеме в саду», устроенном для высокопоставленных деятелей партии и правительства. Прием проходил на подмосковной даче Николая Булганина, давнего сподвижника Хрущева и бывшего советского премьера[97]. Присутствовавшие там политические «тяжеловесы» мало интересовали Рудольфа. За исключением Хрущева, его жены Нины Петровны и маршала Климента Ворошилова, бывшего сталинского наркома обороны[98], он никого не узнал. И все-таки был очень доволен своим участием в одной программе с ведущими советскими артистами – такими как композитор Дмитрий Шостакович и пианист Святослав Рихтер, которым Рудольф искренне восхищался. «Я пристально вглядывался в его властное лицо с горящими глазами, – вспоминал в мемуарах Нуреев, – и видел, с каким неистовством он набросился на клавиатуру, когда подошла его очередь выступать. Мне казалось, я понимаю подобную страстность». Изначально Рудольф с Кургапкиной планировали танцевать вариации из «Дон Кихота» – их броская виртуозность должна была понравиться партийным бонзам. Но так как сцена в саду оказалась слишком маленькой, а вариации требовали большого пространства, они решили не рисковать и исполнили только адажио.

Жена Хрущева была самой влиятельной балетоманкой в стране. Да и то, что сам Хрущев восхищался балетными танцовщиками, ни для кого не было тайной. Но, несмотря на то что на приеме царила непринужденная и веселая атмосфера и Рудольф с Нинелью могли свободно пообщаться с советским лидером, им, по словам Кургапкиной, «сказать ему было нечего».

Естественно, в программу входили и «длинные речи о значении и задачах советской культуры». Затем Ворошилов начал петь свои любимые украинские народные песни, а Хрущев подхватил. Рудольфа поразила слаженность их дуэта и особенно «дребезжащий басок» Ворошилова. Но более всего его потряс размах продлившегося весь день праздника – со стендами для стрельбы и рыболовными конкурсами, ящиками шампанского и обилием яств на столах с накрахмаленными льняными скатертями. Сев за стол, Рудольф осознал, что не знает, какими ножами и вилками и пользоваться. Он и не представлял себе, что партийная элита живет по-царски. «Теперь я, наконец, понимаю, что такое коммунизм», – заявил он Тамаре по возвращении в Ленинград.

При всей сосредоточенности на себе и своих интересах, Нуреев радовался успехам тех коллег, которых он ценил. Рудольф не только репетировал с Никитой Долгушиным перед его дебютом в «Щелкунчике», но и фотографировал танцовщика во время спектакля. Он также занимался с новичком Костей Брудновым, чьи врожденные способности ставил выше собственных. И даже подстрекал своего «соперника» Юрия Соловьева добиваться для себя дополнительных спектаклей. «Иди и проси. Я просил, и мне дали», – убеждал он его. Но Соловьев отнекивался. Они и впрямь сильно разнились характерами. Соловьев был спокойным, добродушным и скромным. Если Рудольф всегда был полон новых идей и тяготел к экспериментированию, то Соловьев предпочитал проверенную классику. И если танец Рудольфа был непредсказуемым и дерзновенным, то Соловьев славился своей исключительной техникой, феноменальными парящими прыжками и глубокими приседами плие. По словам Долгушина, «он был безупречным танцовщиком, но ему недоставало благородства и лиризма». И Соловьев, и Нуреев были звездами своего выпускного класса, и обоих в тот же год приняли в Кировский. Только Нуреев стал солистом, а Соловьева зачислили в кордебалет.

Не прекращавшиеся стычки с администрацией и педагогами театра стоили Рудольфу поездок и партнерш. На репетиции «Дон Кихота» он схлестнулся с репетитором Михаилом Михайловым за свое право изменять танцевальный рисунок партии. В первой вариации Рудольф сделал несколько мягких, растянутых шагов перед исчезновением за кулисами. Верный хранитель традиции, Михайлов потребовал его повторить фрагмент, не затягивая уход со сцены. Рудольф отказался и выскочил из зала, поразив педагога грубостью с оскорбительно обыгранным именем: «Будут тут еще всякие Пихал Пихалычи меня учить!»

А некоторые танцовщики-конкуренты в отместку за «привилегированный» статус Рудольфа в театре распустили слух о том, что Дудинская не захотела с ним больше танцевать. Сплетни подогрел неожиданный отказ балерины выступать в их первой «Баядерке». Надеясь расколоть великолепную пару, некоторые артисты наговорили Рудольфу, будто бы в действительности Дудинская не повреждала ногу, как ему поначалу сказали, а позавидовала его успеху. Это была неправда, но злопыхатели добились своего: Рудольф им поверил и начал общаться с ней очень холодно. Не понимая причины такой перемены, Дудинская предположила, что Нуреев ее не ценит, и, в свою очередь, повернулась к нему спиной: для следующего выступления в «Лауренсии» она попросила себе в партнеры Бориса Брегвадзе.

Через несколько месяцев Рудольф узнал, что его не пошлют на гастроли в Египет, и пришел в болезненно-угнетенное расположение духа. «Каким же глупым и простодушным я тогда был! – написал он на рекламном снимке, подаренном Тамаре в июне того же года и запечатлевшем его танцующим с Дудинской в их первой «Лауренсии». – Я жил только надеждой. Увы, теперь я отрезвел». Но дерзать не перестал. В том же месяце в «Дон Кихоте» Рудольф не стал исполнять в первом акте пантомимные сцены, не желая портить свое выступление устаревшими и фальшивыми эпизодами. И его партнерше Кургапкиной пришлось импровизировать на ходу. «Я танцовщик, а не мим, – заявил Рудольф начальству в антракте. – Эта пантомима тут не играет никакой роли. И мне на нее наплевать».

Еще более громкий скандал спровоцировал его отказ перед финальным актом облачиться в короткие панталоны с буфами, составлявшие костюм Базиля. В поступке Рудольфа эхом отозвался исторический прецедент 1911 года: выход Нижинского в «Жизели» в одном облегающем трико шокировал публику и вызвал смятение в царской ложе; на следующий день артиста уже не связывали с Мариинкой никакие обязательства[99]. Нуреев в двух первых актах танцевал в панталонах, а потом уперся. Перерыв затянулся: Рудольф за кулисами спорил с Сергеевым и возмущенным Михайловым, то и дело хватавшимся за сердце. Панталоны нарушают линию ног, визуально укорачивают их, настаивал Нуреев. Он хотел танцевать только в белом облегающем трико поверх балетного бандажа, чего на сцене Кировского не делал до него ни один артист. «На Западе уже давно танцуют в трико, и я так хочу. Для чего мне эти абажурчики?»

Поскольку спектакль близился к финалу, дублер Рудольфа уже уехал домой. Замены Нурееву не было! Занавес не открывался почти с час, в зале нарастало раздражение. Рудольфу пригрозили наказанием, но он все равно сделал по-своему. При его появлении на сцене публика взорвалась криками. Консервативных зрителей возмутило «бесстыдство» артиста; им показалось, что он вообще вышел без штанов. За кулисами заметались театральные администраторы. На костюмершу, отвечавшую за мужские костюмы, обрушился шквал упреков: «Как вы посмели такое допустить!» Но Рудольф быстро пресек все нападки. «Оставьте Татьяну Николаевну в покое, – призвал он. – Она ничего не знала, вся ответственность только на мне».

«Это был скандал, – вспоминала Алла Осипенко, – но публика и пресса восприняли его замечательно. Многие в труппе спрашивали: «Почему Нурееву позволено, а нам нет?» Да потому, что они до этого не додумались, вот почему!»

Рудольф получил предупреждение и еще несколько «черных меток» в трудовой книжке – постоянной учетной карточке, которую на каждого работника театра заполнял начальник отдела кадров, представлявший КГБ. А балетный критик Вера Красовская откликнулась неодобрительным отзывом.

В своем обзоре по итогам года она укорила Нуреева в том, что ему не удалось создать законченный, фактурный образ цирюльника Базиля и танцевал он в «Дон Кихоте», как в простом дивертисменте. «Верно, цирюльник Базиль – не ахти какой глубокий герой, – признавала она. – Но его умели сделать интересным совсем по-разному многие мастера советского балета. Почему же с таким невозмутимым равнодушием гулял по сцене причесанный под современного стилягу Нуреев?… [Ему] не стоит с такой бездумной расточительностью играть своим талантом».

Рудольф предложил новый подход к костюмам танцовщиков, и одной из первых его примеру последовала Алла Шелест. Увидев на фотографии западных балерин в коротких пачках, она тут же вооружилась ножницами и обрезала свою. «У меня тоже был комплекс из-за коротких ног, и я подумала: «Господи, зачем я мучаюсь в этих длинных пачках?» – рассказывала потом Шелест. – Костюмерша пришла в ужас: «Алла, что вы делаете? Меня же уволят! Танцевать в такой короткой пачке не дозволено».

Так оказались переписаны еще несколько сценических правил.

Интерес Нуреева к Западу не остался незамеченным властями. В конце сентября – вскоре после того, как его не взяли на гастроли в Египет, – Рудольфа послали в 46-дневный автобусный тур по Восточной Германии. Случилось это за неделю до начала гастролей в Москве[100] Американского театра балета («Американ Балле Тиэтр»). Едва ли тур Нуреева совпал с ними по времени случайно. До этого в Советский Союз не приезжала ни одна американская балетная труппа, и Рудольф с огромным нетерпением ожидал ее выступлений. Его интересовали звезды этой труппы – Эрик Брун и Мария Толчиф. И ему ужасно хотелось увидеть «Тему с вариациями», первый балет Баланчина. Из публикаций в «Данс мэгэзин» Рудольф знал, что Толчиф была третьей женой и музой Баланчина, а Бруна признавали на Западе выдающимся танцовщиком.

Увы, их приезда Рудольф не дождался. Когда американские артисты прилетели в Москву, автобус уже вез его, Кургапкину и цирковую труппу на Берлинский фестиваль, второсортный конкурс стран советского блока. После Берлина им предстояло побывать в нескольких городах Восточной Германии. Рудольф протестовал, уподобляя поездку ссылке. И Сергеев пытался урезонить его: разве он не знал, что Уланова заболела? А кому, как не ему, ее заменять? «Это не ссылка, Руди, а особая честь!»

Перед отъездом Рудольф попросил одного москвича – единственного своего знакомого, у которого имелась кинокамера, – снять спектакли с участием Бруна. Нуреев теперь носил свободную прическу с челкой, совершенно необычную для того времени. Таким он запечатлен на рекламных фотографиях для гастролей. На одном из снимков крупным планом, презентованном Тамаре, Рудольф написал: «Надеюсь, что гастроли Американского театра балета в мое отсутствие развлекут тебя, а возможно, и оставят большее впечатление».

Во время тура по Восточной Германии Нуреев пережил все, чего опасался. Погода была холодной, сцены старыми, а публика равнодушной. Ему и Кургапкиной пообещали, что выступать они будут каждый вечер. Но очень скоро они поняли, что были только частью одного из многих «путешествующих цирков», как выразилась Нинель. Они танцевали в кафе и в захудалых театрах; однажды им пришлось прождать на холоде восемь часов, пока чинили их сломавшийся автобус. Позднее Рудольф признался друзьям, что впервые задумался о побеге именно в той поездке по Германии. Зато суточные ему выплачивали в восточногерманских марках, и на них Рудольф приобрел свой первый музыкальный инструмент – пианино «Розевуд», которое отправил в Ленинград морем. Кроме того, он купил еще одежду и детскую коляску для ребенка, которого ожидала его сестра Лилла.

В Восточном Берлине Рудольф открыл для себя и другие удовольствия. «Я там в школе познакомился с одним очень милым мальчиком, и очень красивым, – вспоминал он через много лет, приехав на уик-энд в Западный Берлин к хореографу Руди ван Данцигу. – Он водил меня по городу, показал много интересных вещей. Я был очень благодарен ему и очень впечатлен. Для меня Германия, даже ее восточная часть, уже была более или менее Западом. В конце концов, мы поцеловались, но я не помню, кто проявил инициативу. – Рудольф помолчал, а потом уточнил: – Кстати, вы хорошо знаете этого мальчика из Восточной Германии. Он теперь педагог в вашей труппе». А с подачи Кургапкиной, похвалившейся паре коллег по возвращении в Кировский о том, какой Нуреев «настоящий мужчина», по театру поползли слухи об их любовной связи в поездке[101].

Между тем Рудольф, вернувшись с гастролей, обнаружил, что об Эрике Бруне говорит весь Ленинград. Мало того, что ему не удалось увидеть Бруна на сцене, так еще в отсутствие Рудольфа американец отбил у него поклонников! Даже самая преданная из них – Тамара – и то не могла удержаться от разговоров о Бруне. Он делал потрясающий большой пируэт в воздухе[102], восторженно рассказывала она Рудольфу, – с таким вращательным размахом и с такой концовкой, каких она никогда прежде не видела. (На один музыкальный такт Брун совершал три стремительных вращения, а не одно, как делал Нуреев.) «Пожалуй, тебе не стоит ходить в театр до следующего приезда Бруна», – отреагировал Рудольф.

Но внимание на слова Тамары он обратил. На протяжении последующих нескольких недель, на репетициях «Корсара» и «Раймонды», в которой он танцевал одного из четырех рыцарей в оживленном мужском па де катр, Рудольф часами отрабатывал большой пируэт, пытаясь повторить вращение американца. «Никто больше в Кировском не был так поглощен Бруном», – вспоминала одна ленинградская балетоманка. Восхищенный отзыв Тамары уязвил его самолюбие, и он все время возвращался к нему, стараясь разгадать секрет успеха Бруна. Через некоторое время Рудольфу удалось посмотреть любительский клип с артистом, танцующим в «Теме с вариациями» (его отснял кто-то из ленинградцев, правда, без музыки)[103]. Рудольф увидел танцовщика, каким он сам мечтал стать. «Для меня это стало потрясением, – признался он через несколько лет. – Он единственный танцовщик, которому удалось меня поразить. Когда я приехал в Москву, где он выступал, один из молодых танцовщиков сказал, что он слишком холодный. Холодный, да – настолько холодный, что обжигает».

По возвращении из Германии Рудольфа поджидали и еще более неприятные новости. Нуреев попросил Тамару встретиться с его сестрой Розой и узнать, не согласится ли та вернуть ему комнату на Ординарной улице в обмен на две меньшие по площади. Как бы хорошо ни жилось Нурееву у Пушкиных, тотальная опека Ксении уже начала ему досаждать. Рудольфу захотелось иметь собственное жилье. Но с Розой они часто ссорились. И хотя Рудольф считал себя ответственным за сестру и помогал ей деньгами, общаться с ней он предпочитал как можно меньше. Поэтому и послал к ней Тамару. Но Роза «замахала кулаками и так громко раскричалась, что в комнату вбежали родители Сизовой; они подумали, что она хочет меня убить», – вспоминала ту встречу Тамара. «У Рудика права на эту комнату только на бумаге, а настоящая хозяйка здесь я, – заявила ей Роза. – Я здесь живу, и никакого обмена не будет, тем более что по весне у меня родится ребенок».

Когда Тамара сообщила ему о результатах переговоров, Рудольф «побагровел», но не сказал ни слова. «Он никогда не выказывал своих чувств, – рассказывала Тамара, – но я видела, что он потрясен». Алла Сизова считала отцом ребенка человека, с которым Роза познакомилась в отпуске на Черном море. А Инна Гуськова, соседка Нуреевых по Уфе, тогда тоже жившая в Ленинграде, предполагала, что им мог быть «художник с длинной фамилией», за которого Роза надеялась выйти замуж. Забеспокоившись о том, как воспримут такую позорную новость родители, Рудольф упросил Гуськову никому в Уфе не рассказывать о беременности Розы. О реакции родных можно было только гадать. «Это лучше не обсуждать», – только и сказала их сестра Разида.

В январе 1961 года, всего через три месяца после гастролей в Восточной Германии, Рудольфа отправили в еще один ужасный тур – на этот раз в Йошкар-Олу, расположенную в 1400 километрах к востоку от Ленинграда. Когда он пожаловался, что придется провести целые сутки в поезде, Сергеев пообещал хлопотать в Госконцерте насчет самолета. Но по приезде в Москву Рудольф узнал, что никакого самолета ему не выделили. Он и до этого подозревал, что Сергеев завидовал его молодости и успеху, а после этого случая Рудольф еще сильнее укрепился во мнении: Сергееву хотелось его унизить. Справедливости ради следует признать, что любому танцовщику (в том числе и Сергееву[104]) нелегко покидать сцену, наблюдая за тем, как твое место занимают молодые и яркие звезды. Особенно, если эта новая звезда становится партнером твоей жены.

Одного выступления на расшатанной сцене в Йошкар-Оле оказалось достаточно, чтобы Рудольф поспешил обратно в Москву. Сразу же по прибытии его вызвали в Министерство культуры, где чиновник уведомил танцовщика: за прерывание гастролей раньше срока и без разрешения его ждет наказание; заграничных гастролей ему больше не видать. Услышать такое было тем более тяжело, что в планах Кировского уже стояли гастроли в Париж и Лондон, куда Нуреев истово мечтал попасть. Увы, на этот раз ему уже не к кому было обратиться за помощью.

От хандры Нуреева отвлекла новая роль – главная мужская партия в «Легенде о любви», новом балете Юрия Григоровича. Первой постановкой Григоровича для Кировского стал «Каменный цветок» (1957), стяжавший колоссальный успех[105]. Рудольфу очень нравился этот балет, хотя он в нем ни разу не танцевал. Со временем Григорович добился международного признания как главный балетмейстер Большого театра; этот пост он занимал до 1995 года.

«Легенда о любви» – волшебная сказка с нравоучительным подтекстом. Персидская царица жертвует своей красотой во спасение больной сестры, но влюбляется в ее возлюбленного Ферхада, красивого юношу, спасающего местное селение от засухи. Получив роль Ферхада, Рудольф задался целью создать свой, неповторимый образ этого героя. Каждый танцовщик мечтает о балете, способном раскрыть все его способности, и Рудольф испытал небывалый прилив творческих сил. В лихорадочном возбуждении он часами изучал образы персидских миниатюр и прорабатывал сложные комбинации движений, придуманные Григоровичем. (По слухам, Григорович тоже бывал очень доволен, когда Рудольф делился своими идеями о балете.)

За несколько недель до премьеры Нуреева вызвали на генеральную репетицию «Легенды» на сцене Кировского. А чуть позже в этот день в балетном училище предстояла репетиция «Лауренсии» с Аллой Шелест, на которой он тоже должен был присутствовать. Как нарочно, генеральная затянулась. Не дождавшись ее окончания, Рудольф принялся собирать вещи.

Он надеялся, что Григорович учтет накладку в расписании. Но хореограф не захотел отпускать ведущего танцовщика с более важной, по его мнению, репетиции. «Я иду репетировать настоящую вещь, а не это дерьмо», – огрызнулся Рудольф. Разгневанный Григорович выдвинул ультиматум: «Если ты сейчас уйдешь, можешь не возвращаться!» В ответ Рудольф лишь хлопнул дверью, в очередной раз оставив коллег в ошеломленном молчании.

Григорович сдержал свое обещание и больше не вызывал его на репетиции. В глубине души Рудольф сознавал, что навредил себе сам. Не пожелав уступить Григоровичу, он упустил редкую возможность выступить в новом, своем балете. Григоровичу «пришлось срочно подыскивать ему замену», – рассказывала Ирина Колпакова, исполнявшая роль возлюбленной Ферхада[106].

Нуреев уже начал тревожиться, что лишится и прочих ролей. Но спустя короткое время Сергеев неожиданно сообщил Рудольфу, что его ждут два важных дебюта подряд, причем в знаковых спектаклях Кировского. Новые роли – принца Дезире в «Спящей красавице» и принца Зигфрида в «Лебедином озере» – окрылили танцовщика. В тот вечер он буквально сиял; скользнув в свое кресло в филармонии под звуки начавшейся увертюры, Рудольф торжествующе шепнул Тамаре: «Два – ноль в нашу пользу».

Включением Нуреева в новые спектакли Сергеев хотел досадить Григоровичу. Будучи и сам хореографом, он завидовал его растущей славе. Не в силах этому воспрепятствовать, Сергеев рассчитывал хоть в чем-то уязвить Григоровича. И такую возможность ему дало отстранение Рудольфа от роли Ферхада. (Как знать, может быть, он даже специально поставил те репетиции в расписание почти на одно время.) По мнению Тамары, Сергеев хотел показать Григоровичу, что «он свалял дурака, выгнав Рудика из своего балета».

Этот и без того сложный конфликт усугубляло давнее соперничество между двумя балеринами Кировского – женой Сергеева, Дудинской, и бывшей женой Григоровича, Аллой Шелест, чьим партнером предстояло стать Рудольфу в «Лауренсии». Вынужденная репетировать одновременно и в «Легенде», и в «Лауренсии», Шелест тоже оказалась в затруднительном положении. Стремилась ли Дудинская не допустить дуэта Шелест и Нуреева в «Лауренсии» или нет, неизвестно. Но она не раз пользовалась своим влиянием, чтобы усложнить жизнь своей конкурентке.

Сергеев составил расписание спектаклей так, что «Спящая красавица» с Нуреевым на одиннадцать дней опережала премьеру «Легенды». Быть может, он надеялся украсть у Григоровича часть лавров? («Лебединое озеро» должно было идти в следующем месяце.) Что до Нуреева, то он, даже невзирая на столь впечатляющие назначения, сильно огорчался, что не станцует в «Легенде». Впоследствии он заявлял, что так до конца и не понял причину своего отстранения. Примечательнее другое: Рудольф не захотел или не считал нужным извиниться перед Григоровичем (хотя извинения могло оказаться достаточно, чтобы вернуть роль). Нет, Нуреев винил в своей неудаче других. И даже заподозрил Григоровича в том, что тот ревновал его к своей бывшей жене, Алле Шелест. «Не знаю, постарался ли кто-то свести нас с ней вместе для этого, – говорил он впоследствии критику Джону Персивалю, – но если это был чей-то план, то он сработал»[107]. Закулисные интриги постоянно выводили из равновесия Рудольфа (как, впрочем, и большинство танцовщиков Кировского)[108]. И он во всем находил подтверждение своей растущей убежденности в том, что все были в заговоре против него.

В результате, когда в театре объявили о грядущих весенних гастролях в Париже и Лондоне, Рудольф ничуть не удивился, не найдя своего имени в списках. Впрочем, даже отобранные в них танцовщики знали: ни в чем нельзя быть уверенным. Паспорт могли отобрать на пути к самолету, и причины ты мог никогда не узнать.

Готовились поездки на Запад так же долго, как и новые балеты. И так же тщательно «ставились»: нужно было проверить всех на благонадежность, просмотреть личные дела, собрать характеристики. Для одобрения каждой кандидатуры требовались подписи худрука, начальника отдела кадров и председателя театрального профсоюза. Одобренные анкеты пересылались в городской комитет компартии, а затем в Москву, в Комиссию по выездам за границу при ЦК КПСС. На «политических репетициях» перед гастролями артистам втолковывались правила: постоянно держаться вместе, никогда и никуда не ходить с иностранцами, выходить на улицы только парами, проявлять бдительность и немедленно сообщать о любых инцидентах.

За месяц до отъезда труппы Рудольф вдруг узнал, что его имя добавили в список. В последний момент парижский импресарио Кировского попросил заменить представителей старшего поколения вроде Сергеева, Дудинской и Шелест самыми молодыми талантами. Сергеев и Дудинская, которые должны были открывать гастрольный тур, теперь ехали только как консультанты. А Алла Шелест вообще не попала в группу. Сергееву пришлось назначить солиста вместо себя. И он остановил свой выбор на двадцатитрехлетнем Нурееве. «Выбор, должно быть, дался ему непросто», – признавал позже Рудольф.

Тот факт, что руководство театра одобрило его кандидатуру для зарубежной поездки, сродни чуду в истории Нуреева. Он уже сполна проявил свой независимый и бунтарский характер, а руководству вряд ли хотелось, чтобы в гастрольном коллективе находился возмутитель спокойствия, способный доставить немало проблем. Однако желание продемонстрировать за рубежом превосходство советского балета победило. А кто лучше подходил на роль «пехотинца танцевального фронта», как не Нуреев – восходящая звезда нового поколения? Большой уже выступил с триумфом и в Лондоне, и в Америке. Теперь подтвердить, что Россия – столица балетного мира, предстояло Кировскому. На фоне операции в Заливе Свиней Советский Союз решил бросить в наступление по другую сторону «железного занавеса» свои лучшие силы. При условии круглосуточной слежки за Нуреевым специально уполномоченными «гэбэшниками» преимущества его участия в гастрольном туре в конечном итоге перевешивали возражения (по крайней мере, на взгляд дирекции театра).

Рудольф яростно тренировался под руководством Пушкина, готовясь к Парижу – первому городу в гастрольном маршруте. Вместе с тем он, как никто, ощущал боль и отчаяние Аллы Шелест, так бесцеремонно отлученной от исторического турне на закате своей карьеры. Однажды, репетируя с Рудольфом и Аллой Сизовой к Парижу, Шелест не выдержала и расплакалась, и Нуреев стал ее утешать. На фоне людей, интригующих ради билета на самолет, его искреннее сочувствие потрясло Аллу: «Он все понимал, несмотря на весомую разницу в возрасте между нами». Когда Рудольф пригласил ее пойти с ним домой к Пушкиным, Шелест поначалу отказалась. Но он настоял. «По дороге мы почти не разговаривали, но я все время чувствовала тепло от его сострадания, – вспоминала Алла. – Такое нечасто встречается в театре и помнится долго…»

Рудольф до последней минуты опасался, что его самого вычеркнут из гастрольного списка[109]. Но 11 мая 1961 года он надел свой черный берет, рубашку, галстук и узкий темный костюм и вместе с Пушкиными поехал на такси в аэропорт Пулково. Тамара появилась там в тот момент, когда Рудольф направлялся к стойке таможенного контроля. А мгновение спустя вдруг рядом с ним возникла Роза с месячной дочкой Гюзель. «Ты зачем приехала? – рявкнул на сестру Рудольф, разволновавшись из-за того, что она приехала в аэропорт с малышкой. – Немедленно возвращайся домой!» Роза перечить не стала.

Наконец объявили рейс. Пушкин и Ксения обняли своего протеже и пожелали ему удачи. А Тамаре как-то образом удалось миновать вместе с Рудольфом таможню. Когда она вышла посмотреть, как он садится в самолет, Пушкины жестами подозвали ее к себе. И все трое замерли, ожидая, когда можно будет кинуть на Рудольфа последний взгляд. В толпе пассажиров его заметила Ксения. «Рудик!» – крикнула она. Рудольф оглянулся, махнул рукой и исчез в самолете.

Глава 10

Эффектный выход

Дебютный сезон Кировского в Париже встретили с не меньшим энтузиазмом, чем труппу Дягилева в 1909 году. Тогда, в начале века, парижская публика познакомилась с Нижинским, Павловой и другими звездами Мариинки, а пресса заговорила о чуде Русского балета. «Очень долго, почти целое столетие, Франция вскармливала русский балет, в России работали французские балетмейстеры, танцевали французские балерины, – писала сестра Нижинского Бронислава. – И вдруг теперь мы, русские танцовщики, захотели поразить Париж». Им это удалось, и на протяжении двух следующих десятилетий Русский балет Дягилева оказывал огромное влияние на европейскую культуру.

И вот опять, по прошествии полувека, их советские преемники тоже надеялись поразить парижскую публику. Дебют Большого театра в Лондоне в 1956 году имел исторический успех, но художественное превосходство Кировского было общепризнанным, и весь Париж с лихорадочным нетерпением ожидал знакомства с новым поколением советских танцовщиков. Но если артисты Дягилева свободно вращались в общественных, интеллектуальных и артистических кругах города, то советских танцовщиков «заботливо» оградили от общения с ними. Едва они приземлились в аэропорту Ле Бурже, как заказной автобус сразу же отвез их в отель «Модерн» – неказистую гостиницу на площади Республики, в одном из наименее фешенебельных кварталов Парижа. И на протяжении всего гастрольного тура им надлежало вместе репетировать, вместе питаться и вместе осматривать достопримечательности в полной изоляции – под стать присяжным во время процесса.

Только Нуреев будет поступать по-своему. Как и всегда.

Каждый день артисты Кировского репетировали во дворце Гарнье, необарочной обители балетной труппы Парижской оперы[110]. Французские танцовщики занимали соседние студии. Когда на приеме в Фойе де ла Данс[111] они наконец встретились, русские стояли по одну сторону зала, а французы упорно держались другой. Сбившись в кучку, парижские танцовщики Клер Мотт, Клод Бесси и Пьер Лакотт тихо беседовали, когда вдруг заметили одного «русского, который медленно, как кошка», направлялся к ним.

«На самом деле мне запрещено общаться с вами, – отважился заговорить на запинающемся английском Рудольф, – но, по-моему, это глупо. Вы танцовщики, и мне хочется узнать, что вы думаете о Кировской труппе».

Обрадованные неожиданным приглашением к разговору, французские артисты предложили Рудольфу прогуляться вместе с ними. «Мне запрещено, – повторил он. – Вы должны попросить разрешения у директора Кировского». Лакотт обратился к Сергееву, Дудинская переводила. «Артисты очень устали, – ответила она. – Им не стоит выходить». Лакотт заверил: им просто хочется поговорить о балете. Сергеев смягчился, но предупредил: «Только возвращайтесь пораньше». В знак добрых намерений Рудольф взял с собой Юрия Соловьева, с которым делил номер во время гастролей.

Танцовщики привели их поужинать в квартиру Клода Бесси, рядом с Парижской оперой. Соловьев держался скованно и за весь вечер не обронил и пары слов. Зато Рудольф, по свидетельству Лакотта, «говорил за обоих». Не прошли они и квартала, как Рудольф принялся критиковать манеру передвижения французов по улицам. «Они так суетливо бегут, как будто не знают, куда направляются, как будто передвигаются совершенно бесцельно». «Я подумал: Господи, какой он странный, – вспоминал потом Лакотт, – не успел приехать, а уже комментирует все подряд».

За ужином Рудольф, всегда стремившийся заполнить пробелы в своих познаниях, подверг французов «допросу с пристрастием». Его интересовало все – от танцевальной техники до их репертуара. 20-летняя Мотт была молодой звездой Парижской оперы, а 23-летний Лакотт – танцовщиком и начинающим хореографом. Рудольф с удовольствием узнал, что Лакотту был известен «Призрак Розы», прославленный одноактный балет Фокина, созданный им для Нижинского и Карсавиной. Воспользовавшись случаем, Нуреев заставил француза пообещать, что тот разучит с ним этот балет, пока Рудольф будет в Париже[112]. Хотя Фокин работал в Мариинском театре, многие из самых знаменитых его балетов оставались неизвестными в России. Единственный балет Фокина, в котором танцевал на тот момент Рудольф, – это «Шопениана», переименованная в «Сильфиды» при первом показе в Париже в 1909 году.

Когда Мотт и Лакотт привезли Нуреева и Соловьева обратно в гостиницу, Рудольф не захотел выходить из машины. «Такой чудесный вечер, может, мы еще куда-нибудь сходим, как вы считаете?» – спросил он. Идея Рудольфа не нашла отклика у французов, пообещавших Сергееву вернуть его до половины десятого.

«Он выглядел таким грустным, когда вылезал из машины», – вспоминал Лакотт. Французы подарили ему на память коробку шоколадных конфет. Но Рудольф, прощаясь, вернул ее Мотт, просунув в окошко автомобиля. «Не хочу их брать сейчас, – объяснил он. – Возьму только одну конфетку, а при встречах с вами буду брать еще по одной».

«Таким образом он как бы сказал: “Я хочу видеться с вами”, – рассказал Лакотт. – Мы были растроганы». Троица условилась встретиться на следующий вечер в половине десятого, в переулке близ «Модерна». «Как ты думаешь, нам нужно снова просить разрешения?» – спросил у Клер Лакотт, отъезжая от отеля. «К чему? – ответила девушка. – Он взрослый человек, и мы ничего плохого не делаем».

На следующий вечер они подъехали к гостинице на «Рено» Мотт. Рудольф уже поджидал их. «Он выглядел очень расстроенным, – вспоминал Лакотт. – Боялся, что мы не приедем».

В последующие дни они показывали Нурееву город, «о котором [он] давно мечтал». «Долгие прогулки по Монмартру и Монпарнасу, вдоль набережных [Сены], многие часы в Лувре – все доставляло мне радость», – вспоминал потом Рудольф. На улицах царила атмосфера нескончаемого праздника, но Нуреев отнесся к ней с подозрением: «Хотя Париж выглядел веселым, а люди на его улицах казались привлекательными и очень отличались от нашей унылой советской толпы, в них вместе с тем чувствовалась какая-то вялость, отсутствие твердой цели».

Подобно тому как в свое время Рудольф пренебрег правилами в Ленинграде, поужинав с труппой американского мюзикла, так и теперь он постоянно их нарушал при встречах со своими французскими copains[113] – не испрашивая разрешения и не приглашая с собой никого из артистов Кировского. Он был в восторге от того, что наконец оказался в Париже, и не собирался упускать ни единой возможности изучить этот город. Рудольф не только ходил в гости к Мотт, Бесси и Лакотта, но и посмотрел в кино «Бен-Гура», а в театре «Алямбра» – постановку «Вестсайдской истории». Джазовые ритмы Леонарда Бернстайна и уличное буйство танцев Джерома Роббинса будоражили его. Он поразился умению Роббинса создавать образы посредством многослойного танцевального языка. А потом «как сумасшедший танцевал на улице ча-ча-ча», – вспоминал Лакотт, уже начавший разучивать с ним «Видение Розы» в студии, которую арендовала Клер неподалеку от Оперы.

Начальство не одобрило откровенного восхищения Нуреева «упаднической» западной культурой. На встрече, состоявшейся в советском посольстве на первой неделе в Париже, артистам Кировского напомнили, что зарубежные гастроли – «великая честь», удостоиться которой повторно можно, только полностью оправдав оказанное им доверие. А вот Рудольф этого «доверия» не оправдал уже в самом начале гастрольной поездки, зато дал амбициозному капитану КГБ Владимиру Дмитриевичу Стрижевскому долгожданный шанс «выслужиться». Официально Стрижевский занимал должность заместителя директора Кировского театра, но о его принадлежности к органам было известно многим артистам. Сергеев решал творческие задачи, Георгий Коркин – административные, а Стрижевский отвечал за политическую благонадежность труппы. Гастроли были официальным государственным мероприятием, и Стрижевский – рослый, мускулистый мужчина с круглым лицом и вечно хмурым взглядом – не спускал глаз с любого, кто угрожал нарушить спокойствие. И он был не единственным агентом КГБ в Париже: в советском посольстве имелись свои кадры, и Рудольф скоро привык замечать за собою «хвост» практически везде, куда он ходил. «Конечно же, они за мной следят, – говорил он своим приятелям с напускным смирением. – Да только что они нам могут сделать? Не убьют же. Я не собираюсь портить себе поездку, сидя в гостинице. Я буду делать то, что мне хочется».

Но бравада бравадой, а все же Рудольф беспокоился и старался ускользнуть от своих «провожатых». Каждый вечер он возвращался в гостиницу на заказном автобусе труппы, поспешно проходил в свой номер, а затем незаметно выскальзывал через задний вход в ближайший переулок, где в своем «Рено» его поджидала Клер Мотт. Но всякий раз, когда Рудольф возвращался в «Модерн» после наступления «комендантского часа», его подкарауливал Стрижевский. «Как вы смеете заявляться в такой час!» – глумливо выговаривал он только для того, чтобы убедиться: его слова вызывали лишь раздражение, но не запугивали артиста. А Рудольф, смерив его взглядом, полным негодования, устремлялся к себе в номер.

Живший с ним в одном номере Юрий Соловьев не был таким беспечным, когда дело касалось КГБ. За их совместным ужином у французов он так перенервничал, что теперь редко сопровождал Рудольфа куда-либо, кроме дворца Гарнье. По свидетельству Лакотта, Рудольф постоянно успокаивал Соловьева и просил не волноваться за него. Но Соловьев беспокоился за них обоих. И ведь он единственный из всех артистов согласился делить номер с Рудольфом. «Юра рассудил: раз они прекрасно ладили друг с другом, так почему бы и нет? – рассказывала жена Соловьева, Татьяна Легат, не включенная в парижский тур. – Никто больше не захотел жить с Рудиком в одном номере. Боялись». Всех пугала непредсказуемость Нуреева. Опасаясь, что общение с ним лишит их шансов на следующую заграничную поездку, танцовщики предпочитали держаться подальше от возмутителя спокойствия. В Париже любая отлучка из гостиницы бралась на карандаш, причем не только «гэбэшниками», но и осведомителями из числа самих же танцовщиков, завербованных КГБ посредством шантажа или поощрительных «вознаграждений». Прихвостни Стрижевского, крадучись, курсировали по коридорам и, приложив ухо к двери, прислушивались к тому, что происходило внутри – ходячие напоминания о том, что артисты находились не так уж и далеко от дома.

Спектаклем, которым Кировский открыл свои гастрольные выступления во дворце Гарнье 16 мая 1961 года, стала «Спящая красавица». Нуреев очень рассчитывал в нем танцевать, и не беспочвенно. На костюмированной генеральной репетиции, прошедшей накануне вечером в присутствии журналистов и балетоманов, его выступление имело огромный успех[114]. По Парижу стремительно разлетелся слух: на танцовщика по фамилии Нуреев стоит посмотреть! (Наталья Дудинская спустя много лет отмечала: когда Нуреев впервые станцевал в «Спящей красавице» в Париже, «он потряс публику. Все были в восторге. Это был колоссальный успех. Он сорвал оглушительные аплодисменты!»)

Но Сергееву не хотелось, чтобы Нуреев оказался в центре всеобщего внимания до того, как Кировский завоюет Париж. И конечно, он завидовал невероятному успеху Рудольфа в роли, которую думал исполнять сам. Поэтому он решил в первый вечер выпустить на сцену Ирину Колпакову и ее мужа Владилена Семенова. Увы, изысканному Семенову с его образцовой техникой не суждено было зажечь парижскую публику[115].

А Рудольф, не сомневавшийся в своем участии в премьерном спектакле, «сильно разозлился, узнав, что его не включили в состав, – вспоминала Алла Осипенко. – И совершенно справедливо». Он вообще проигнорировал премьеру, а вместо этого поспешил в концертный зал «Плейель» – послушать Баха в исполнении Иегуди Менухина. Он, как всегда в тяжелые минуты, искал успокоения в музыке любимого композитора.

Колпакова и Семенов удостоились положительных, но довольно сдержанных отзывов. И лишь в четвертый вечер сезона, когда Нуреев занял на сцене центральное место во фрагменте из «Баядерки»[116], французы прочувствовали взрывную силу танцовщиков Кировского. «Баядерка» никогда не ставилась на Западе. Завораживающая красота сцены «Царство теней», помноженная на экзотичность Рудольфа в роли Солора, пленила парижан. Солору снится его умершая возлюбленная, баядерка Никия. На сцену одна за другой выходят балерины в белых пачках, повторяющие одну и ту же последовательность па. Они медленно спускаются по пандусу в глубине сцены, двигаясь в профиль к зрителю и замирая в арабеске с наклоном корпуса вперед – «далекие, мерцающие фигуры, колышущиеся и клонящиеся, словно кукурузное поле в лунном свете». Другим гвоздем постановки стало бравурное соло Солора. Перед парижскими гастролями Сергеев сообщил Рудольфу, что тот может станцевать вместо него какое-нибудь другое соло на выбор, и Нуреев для дебюта в Париже выбрал свое коронное соло из «Корсара», принесшее ему известность еще во время учебы.

«Мы уже узнали имя Нуреева после его выступления на генеральной репетиции, но большинство из нас увидели его тогда впервые», – вспоминал Игорь Эйснер, ставший впоследствии главным куратором танца при французском правительстве и близким другом Нуреева в 1980-х годах. Сопровождал Эйснера в тот вечер Мишель Ги, будущий министр культуры. А в правительственной ложе театра, по самому центру, сидел действующий министр культуры, писатель Андре Мальро. Даже через тридцать лет, после просмотра массы спектаклей, Эйснер хорошо помнил свое первое впечатление от танца Нуреева. «Он вращался в воздухе, обхватив руками плечи и поджав под себя ноги. В зале царила полнейшая тишина, [не слышалось] ни звука, ни даже вздоха. А потом вдруг эту тишину взорвали оглушительные аплодисменты. Мы были потрясены». Огненный танец Рудольфа то и дело заставлял публику издавать такие стоны и ахи, какие, по признанию одного из зрителей, услышишь разве что на корриде.

С тех пор как французскую столицу пятьюдесятью двумя годами ранее завоевал Нижинский, ни один танцовщик не возбуждал такого интереса и такого безумия. Вскоре Дженет Флапнер проинформировала своих американских читателей о том, что французские балетоманы считают Нуреева «самым необычным и, бесспорно, самым влиятельным и самым техничным танцовщиком со времен Нижинского, с которым только и можно его сравнивать». Как и Нижинский до него, Нуреев не только возвысил роль танцовщика, но и создал для него совершенно новый образ. «Начиная с романтической эпохи, – отмечал биограф Нижинского Ричард Бакл, – [публикой] почиталась именно женщина, Муза, дива, балерина; восхищаться мужчиной за его изящество и красоту было делом неслыханным…» А теперь эпитеты, которыми характеризовали когда-то Нижинского – «царь воздуха», «невесомый», «самец пантеры», «сексуально-трансцедентальный», – применялись и к Нурееву. Но еще сильнее, нежели экзотическая красота и техническое мастерство, зрителей – как мужчин, так и женщин – заряжал его сексуальный магнетизм и темперамент. Необузданный и непредсказуемый, Нуреев танцевал с такой раскрепощенной импульсивностью, что его выступление порождало «трепетное волнение, как балансирование на канате без страховочной сетки». И, подобно Нижинскому, он обладал уникальной способностью «воздействовать на подсознание публики, утоляя ее потаенный голод». В антракте, вспоминал Лакотт, звучало только одно слово: «Нуреев, Нуреев»…

На следующий день в «Ле Монд» Оливье Мерлин захлебывался восторгом от впечатляющего поворота в программе Кировского, и даже рискнул предположить, что русские приберегли самое лучшее для второй части гастролей. «Мы не скоро забудем, как он выбежал из глубины сцены… с большими странными глазами и впалыми щеками под тюрбаном с перьями… таким был Нижинский в “Жар-птице”…»

Его не менее околдованные коллеги давали в прессе собственные оценки. «Воздушному Рудольфу Нурееву» уделил особое внимание Клод Беньере в «Фигаро», а «Орор» поместила под фотографией «воздушного» героя подпись: «В ленинградском балете имеется свой космонавт»[117]. Высокой оценки французских критиков удостоились также Соловьев, Алла Сизова и Наталия Макарова (из молодых балерин), Ирина Колпакова, Алла Осипенко и Инна Зубковская (из более опытных танцовщиц). Многие рецензенты соглашались, что кировская школа не уступает, а возможно, и превосходит их предшественников из труппы Дягилева. (Правда, «что касается музыки, декораций и хореографических новшеств, – заметил Ричард Бакл после гастролей Большого театра в Лондоне несколькими годами раньше, – русские застряли в 1900-х, словно Дягилев и не жил на свете».) Труппа была богата талантами, подлинными самоцветами, но Нуреев стал открытием сезона, неотшлифованным алмазом Кировского, «жемчужиной в его короне», по выражению «Фигаро». И восторг, вызываемый его выступлениями, обеспечил Кировскому в Париже аншлаги.

В вечер его дебюта Клер Мотт познакомила Рудольфа со своей близкой подругой Кларой Сент – миниатюрной миловидной девушкой с округлым личиком и фигурой, зелеными миндалевидными глазами и темными, рыжевато-каштановыми волосами, ниспадавшими на плечи. Дочь богатого аргентинского промышленника и его жены-чилийки, она выросла в Буэнос-Айресе, в пятилетнем возрасте переехала в Париж и там впоследствии обручилась с Винсентом Мальро, сыном Андре Мальро. Уже довольно искушенная в свои двадцать лет, эта «молодая, свободная, богатая девушка», как отзывалась о ней графиня Жаклин де Риб, Клара водила знакомство со многими художниками и танцовщиками.

Глядя на танец Рудольфа в тот вечер, она поразилась его «удивительной ауре». А при встрече с ним с изумлением обнаружила, насколько робким, наивным и при этом любознательным он был. Но первое, что бросилось ей в глаза, – это светлые волосы, светло-зеленые глаза и шрам на губе. «Меня в детстве укусила собака», – пояснил Рудольф, заметив ее взгляд, устремленный на шрам. «Очень красив», – подумала Клара. И в одежде он придерживался своего собственного стиля: белая рубашка, черный «французский» берет и узкий, темный советский костюм «странного покроя». В моде у мужчин тогда были брюки с защипами впереди, а Рудольф, заметила Клара, предпочитал брюки узкие, облегающие бедра.

Нурееву Клара понравилась сразу. Он быстро разговорился с ней, и с той встречи они стали проводить вместе почти все его свободное время. На своем ломаном английском Рудольф не уставал задавать Кларе вопросы и не оставлял без ответов ее расспросы – но только когда речь шла о танце; о своей личной жизни он с Кларой не откровенничал. Рассказал лишь, что родился в поезде и вырос в семье татар-мусульман, в Уфе. «Он был всецело одержим танцем, – рассказывала потом Клара. – Никто о нем ничего не знал, он был загадочным и интригующим». И, несмотря на всю чувственность и эротичность его танца, собственная сексуальность Рудольфа оставалась загадкой. По словам Клары, вне сцены «его сексуальность никак не проявлялась, он казался почти бесполым». По утверждению Пьера Лакотта, в ходивших тогда слухах о его близости с Нуреевым не было ни капли правды. «Мне даже в голову не приходило, что он гомосексуален, – усмехался Лакотт. – Он ничем этого не выдавал».

Сам Нуреев позднее признался: в свою первую поездку на Запад он был «поражен сексуальными нравами». Париж, словно опытная куртизанка, обнажался перед ним медленно и обольстительно, каждый вечер расширяя его понятие допустимого. Впервые Рудольф вкусил эротики, когда Клара и Пьер сводили его в «Крейзи хорс», знаменитый ночной клуб-кабаре на Елисейских Полях. «Он был шокирован, – рассказывала Клара. – Не мог поверить во всех этих обнаженных девиц. И все время смеялся».

В ресторанах Рудольфа изумлял богатый выбор блюд, как, впрочем, и то, насколько просто можно было заказать бифштекс. Даже так называемые «русские» рестораны не шли ни в какое сравнение с известными Рудольфу ресторанами в России. Однажды вечером Клара повела его в шикарный русский ресторан «У Доминика», расположенный близ Монпарнаса и пользовавшийся большой популярностью у русских эмигрантов. Лично ей посетители показались «изысканными, седовласыми». Когда они сели за столик, Клара предложила Рудольфу сделать заказ по-русски. Официанты были «из бывших», но Рудольф отказался с ними заговаривать. «Какой смысл мне переводить с английского на французский, если ты можешь объясниться с ними напрямую? – озадачилась Клара. – Просто скажи им, что ты хочешь». Рудольф разозлился, но ничего объяснять не стал, и Клара списала это на его своенравие. Лишь позднее она сообразила, что языки, на которых они говорили, различались. И «породистые» белоэмигранты сразу бы отреагировали на корявый «новый» русский, привезенный Рудольфом с собой из Уфы. «Мы никогда это не обсуждали, но, мне кажется, он понял, что те люди, хоть и работали официантами, оставались внутри аристократами. Его смутило то, что выговор у него был неправильный».

Вскоре после знакомства с Рудольфом Клара узнала ужасную новость: ее жених Винсент погиб в автомобильной катастрофе на юге Франции. Пытаясь справиться с горем, она каждый вечер проводила в балете, ища в нем утешения. В театре она познакомила Рудольфа со своим близким другом Раймундо де Ларреном – чилийским аристократом, недавно возглавившим труппу «Гран балле дю марки де Куэвас», раскрученную американским импресарио и чилийцем по происхождению, маркизом Жоржем де Куэвасом. Посмотрев его новую постановку «Спящей красавицы», артисты Кировского утвердились во мнении: западный балет во всех отношениях уступает советскому. Вывод Аллы Сизовой о том, что их танцовщики «были хуже наших любителей» (за исключением звезды труппы Сержа Головина), разделили все ее коллеги. Труппа де Куэваса показалась им диковинкой, «конфеткой» в красивой обертке. Она финансировалась из частного источника, подчинялась чужому капризу и прихоти, практиковала гламурные новшества и состояла из танцовщиков с разным уровнем подготовки – иными словами, была прямой противоположностью государственной, хранившей традиции и прославленной временем труппе Кировского.

Действительно, труппа де Куэваса была обязана своим существованием щедрости жены маркиза Маргарет – любимой внучки нефтяного миллиардера Джона Д. Рокфеллера, типичнейшего западного капиталиста. Сам маркиз был записным снобом. Вырос он в Чили, грезя о Париже Пруста. Оказавшись в 20-х годах XX века в городе своей мечты без гроша за душой, Жорж де Куэвас устроился в услужение к князю Феликсу Юсупову, убийце Распутина, владевшему тогда домом моды «Ирфе». Там-то Жорж и познакомился со своей будущей женой. Получив доступ к деньгам Рокфеллера, де Куэвас, не теряя даром времени, превратился в крупного импресарио. С 1947 года он начал финансировать труппу «Нуво балле де Монте-Карло», которой дал свое имя вместе с купленным титулом. Теперь уже маркиз, он разъезжал с ней по Европе и Америке, быстро прославившись в мире танца своими эпатажными номерами[118]. Роскошь, с которой он устроил в 1953 году костюмированный бал в Биаррице для рекламы своей балетной труппы, дала тему для пересудов на двух континентах и вынудила Ватикан раскритиковать экстравагантное мероприятие. Бал собрал сливки общества со всего мира: Эльза Максвелл явилась на него переодетой мужчиной, герцогиня Арджилл примерила на себя костюм ангела, Мерл Оберон танцевала в бриллиантовой тиаре, а сам маркиз заправлял балом в костюме, расшитом золотом, с убором из виноградных лоз и страусовых перьев на голове.

Маркиз умер незадолго до парижских гастролей Кировского, прожив достаточно долго, чтобы увидеть новую эффектную постановку своей труппы – «Спящую красавицу» с декорациями и костюмами, смоделированными по образцу костюмированных балов времен Людовика XIV. После смерти маркиза его жена, ненавидевшая балет, передала бразды управления труппой Раймундо де Ларрену, считавшемуся племянником маркиза. Правда, дочь маркиза яростно отрицала кровное родство между этими двумя мужчинами[119].

По уверениям хореографа Джона Тараса, бывшего танцовщика де Куэваса, а впоследствии балетмейстера «Нью-Йорк сити балле», маркиз и де Ларрен в свое время были любовниками. «Маркиз им увлекся, они стали близкими друзьями. И [Ларрен] начал разрабатывать декорации и костюмы для труппы. Он был очень талантливым дизайнером. Переспал с массой людей, из очень фешенебельного общества».

Высокий, жилистый мужчина с орлиным носом, большими глазами на выкате и длинными пальцами с маникюром, де Ларрен напоминал Жана Кокто, разделяя с ним пристрастие к театральности. Движимый беспокойной, нервной энергией, Ларрен, по свидетельству его подруги Виолетт Верди, имел странную, отвлекающую привычку по-птичьи дергать головой в разговоре. При этом он был наделен природным шармом, талантом, умением оживлять любую беседу и с легкостью вовлекал в свою орбиту людей. Сетей Ларрена не избежала и графиня Жаклин де Риб. Светская львица стала его любовницей, сторонницей и, по мнению одного из друзей, не в последнюю очередь «трамплином для успеха в обществе». По словам Клары, «он был сумасшедшим и очаровательным, его все и всюду приглашали».

Но поскольку звездой в тот момент был Рудольф, Раймундо сам начал его обихаживать. Его первое впечатление не было позитивным. «Мужик!» – только и сказал он Кларе и Пьеру после знакомства с Рудольфом. Но де Ларрену все-таки хотелось узнать мнение молодого экзотического русского о его труппе, и он пригласил Нуреева к себе в гости. «Веди себя прилично, – предупредил его заранее Лакотт. – Раймундо очень тонкий, изысканный человек». Во избежание каких-либо досадных оплошностей он также попросил Рудольфа не говорить Раймундо того, чем успел подлиться с ним: по мнению Рудольфа, декорации и костюмы де Ларрена для «Спящей красавицы» были слишком кричащими и картинными.

Увы, едва они оказались в отделанных серым бархатом стенах квартиры де Ларрена на улице Бонапарта, Рудольф выложил хозяину все, что думал о его труппе. Де Ларрен в свою очередь раскритиковал оформление и костюмы Кировского театра. Разозленный его замечаниями, Рудольф схватил с ближайшего стола хрустальную вещицу, водрузил себе на голову и объявил всем собравшимся: «Смотрите! Костюм Раймундо де Ларрена». Это не произвело впечатления на хозяина, он просто сделал вид, будто ему смешно. А потом сказал Лакотту: «Я же вам говорил – он не джентльмен».

«Тайные» отлучки Рудольфа не остались незамеченными среди его коллег-артистов. «Поклонники увозили его в своих автомобилях, и мы понятия не имели, ни куда он поехал, ни что с ним происходит, – рассказывала Марина Чередниченко. – Мы возвращались по вечерам, и наш директор говорил: “Его опять нет”. Впрочем, полуночничал не один Рудольф. Как-то ночью, когда Стрижевский готовился отчитать его за возвращение в четыре часа утра, перед ним вдруг возникли Дудинская и Сергеев.

«А почему вы им свои нотации не читаете? – поинтересовался Рудольф. – Почему им можно приходить в четыре утра, а мне нет?»

Стрижевский смерил его холодным взглядом: «Это вас не касается».

Без ведома всех остальных членов труппы он уже известил Москву о неподобающем поведении Рудольфа. Нуреев «установил близкие отношения с политически подозрительными людьми», докладывал Стрижевский в КГБ, в частности с «неким Лареном, театральным бизнесменом и балетмейстером» и «Кларой Сан, женщиной сомнительного поведения, и другими элементами из числа артистической богемы»[120]. Более того, «Нуреев грубо нарушал дисциплину, пренебрегал интересами коллектива, систематически проводил время вместе со своими новыми знакомыми, являясь в гостиницу глубокой ночью». По мнению Стрижевского, Нуреев стал представлять собой угрозу для безопасности. В ожидании инструкций Стрижевский усилил бдительность. Но «Рудику было на это наплевать. Он продолжал заявляться под утро, ну и все в таком духе», – вспоминала столь же неординарная Алла Осипенко, обворожительная балерина, всегда говорившая все прямо и начистоту (в Париже доверие Рудольфа к ней возросло). В Ленинграде Нуреев ни разу не танцевал с Осипенко, но в Париже они несколько раз танцевали вместе «Лебединое озеро». Поражавшая своими длинными гибкими ногами и руками, изящным сложением и обостренной музыкальностью, Осипенко, по мнению одного советского критика, восхищавшегося загадочностью ее танца, «напоминала необыкновенный тропический цветок на длинном стебле»[121]. Удостоившись премии имени Анны Павловой во время своей предыдущей поездки в Париж в 1956 году, Осипенко завоевала себе авторитет на Западе еще до парижских гастролей Кировского. Наряду с Ириной Колпаковой она быстро стала их звездой.

Осипенко не обращала внимания на недовольство коллег и начальства Нуреевым. Она прекрасно помнила, во что раздули его опоздание на поезд в Киеве, когда Рудольф поехал посмотреть собор. Знала она и другое: если большинство артистов тратили свои франки на покупку шарфиков, духов, брелоков и прочих безделушек, чтобы перепродать их потом дома, Рудольф вкладывался в парики, балетные туфли и костюмы – свой «рабочий инвентарь». Однажды после репетиции Нуреев попросил Симона Вирсаладзе, главного художника Кировского, поехать с ним в магазин тканей и помочь с выбором «лайкры» для его костюма в «Легенде о любви». Он все еще надеялся исполнить роль, созданную для него Григоровичем. Поскольку дома лайкру купить было невозможно, Рудольф хотел получить от Вирсаладзе совет по поводу верного оттенка.

«Он очень странный, – заметил Вирсаладзе в разговоре с Осипенко после той поездки. – Возможно, и характер у него вспыльчивый, и за поступками своими он порой не следит, но на моей памяти он первый из танцовщиков попросил меня поехать с ним и выбрать ткань для костюмов. Знаете, что он сказал? «Я мечтаю станцевать в “Легенде” и хочу, чтобы мой костюм был лучший». Все говорят, будто Рудик – грубиян. Но посмотрите, какой он на самом деле».

Вместе с Кларой Нуреев побывал также в книжном магазине «Галиньяни» на улице Риволи. Когда Клара завела его внутрь, Рудольф решил, что это библиотека. «Здесь можно купить книги?» – недоверчиво спросил он ее, листая альбомы Гойи, Мане, Пикассо и – к великому изумлению Клары – обсуждая каждого художника со знанием дела. Оставшиеся франки (за каждое выступление артисты получали «гонорар», эквивалентный десяти долларам) Нуреев потратил в роскошном магазине игрушек «Au Nain Bleu»[122] на улице Сент-Оноре. Там он приобрел дорогой электрический поезд, с которым сначала вдосталь наигрался сам. Соловьев порадовался этой покупке не меньше Рудольфа; оба просидели почти всю ночь, наблюдая за тем, как поезд бежал вверх-вниз и поворачивал по игрушечной колее, разложенной на полу в номере.

Но уже на следующий вечер все услышали крики, разносившиеся из их номера. Утром в классе забродили сплетни. По одним слухам, Соловьев вытолкал Рудольфа в коридор после какого-то спора. А кое-кто даже утверждал, будто Нуреев и Соловьев делали друг другу массаж и, когда Нуреев попробовал «подкатить» к Соловьеву, тот в порыве гнева вышвырнул его из номера. Но никто не признался, что лично слышал ссору или видел драку. По свидетельству Аллы Осипенко, хотя откровенных сплетен о гомосексуализме Нуреева прежде не ходило (а все, кто хоть как-то интересовался сексуальной жизнью Рудольфа, допускали его любовную связь с Кургапкиной), теперь ситуация переменилась. Некоторые коллеги поспешили заподозрить Рудольфа в приставании к Соловьеву. Но, насколько было известно Осипенко, «все, что они видели, – это как Рудольф выбегал из номера». Сама Алла не придала этому инциденту большого значения и никогда не обсуждала его с Соловьевым; ей казалось «странным подозревать Рудольфа в гомосексуализме, особенно после слухов о нем и Нелли [Кургапкиной]. Но театр есть театр. Довольно малейшего повода, а порой и повода не надо, чтобы люди стали говорить, что ты гомосексуалист».

Клубок из правды и вымысла о происшествии с Соловьевым в Париже, наверное, уже никогда не удастся распутать. Но одно можно сказать наверняка: то, что между ними тогда случилось, было не настолько значимо, чтобы запустить процесс отзыва Нуреева в Москву. В бывшем Центральном архиве КПСС хранится множество документов по делу Нуреева, но нигде не упоминается хоть о каком-то инциденте с Соловьевым. Более того, все эти документы свидетельствуют, что решение вернуть Рудольфа в Россию власти приняли уже в самом начале гастролей и задолго до предполагаемого инцидента с Соловьевым. Долгое время считалось, что решение о возвращении Нуреева на родину было принято поспешно, по окончании парижского тура 16 июня. Однако архивные документы подтверждают: в действительности приказ о его отправлении домой поступил за тринадцать дней до назначенной даты вылета труппы из Парижа в Лондон. И, если бы на него отреагировали быстро, Нуреев бы тихо исчез из Парижа и, скорее всего, путь на Запад ему был бы закрыт навсегда. Но столкновение интересов разных советских ведомств вынудило их отложить его высылку из Парижа – с далеко идущими последствиями. Отсрочка позволила Нурееву не только укрепить свои новые дружеские отношения, которые вскоре оказались для него бесценными, но и изменить весь ход своей жизни, а вместе с ним – и историю танца, и отношения между Востоком и Западом.

Сам Нуреев так никогда и не узнал, как рано были запущены планы по его возвращению домой. Как не узнал он и о попытках Сергеева, которого всегда считал «серым кардиналом» в заговоре против него, блокировать эти планы так долго, как только он мог[123]. Возможно, Сергеев и завидовал парижскому успеху Нуреева, но он отлично сознавал, сколь многое даст ему самому даже чужая слава.

Первыми предложили отозвать Нуреева с гастрольного тура Стрижевский и резиденты КГБ при советском посольстве в Париже. 1 июня они сообщили в Москву, что его поведение становится неприемлемым и ставит под угрозу безопасность Кировского театра. В ответ ЦК КПСС созвал экстренное совещание Комиссии по выездам за границу, на которое срочно вызвали главу Ленинградского горкома партии. Уже через два дня, 3 июня, Центральный комитет разослал распоряжение о немедленном отзыве Нуреева, с акцентом на необходимость соблюдения всех надлежащих мер предосторожности.

Это распоряжение поставило Сергеева, Коркина и советского посла в чрезвычайно затруднительное положение. За два дня до этого труппа Кировского удостоилась чести выступать в более просторном Парижском Дворце спорта, а из всех танцовщиков-мужчин публика стремилась увидеть именно Нуреева. Руководство даже разрешило ему станцевать Зигфрида в «Лебедином озере» в вечер открытия на сцене Дворца спорта, хотя эта роль была для него новой (до этого он исполнял ее только два раза)[124]. Более того, на той же неделе ему вручили престижную премию имени Вацлава Нижинского, а значит, Нуреев способствовал формированию позитивного представления о советской стране и, как сейчас принято говорить, повышал рейтинг труппы. Он стал звездой гастролей. И как бы Сергеев и Коркин объяснили его неожиданное исчезновение? Сотрудники КГБ виделись им филистерами, ничего не смыслившими в культурном обмене. Хрущев пропагандировал интернационализм, а они как раз и демонстрировали в Париже высшие достижения советской культуры.

Сергеев и Коркин решили потянуть время. Нуреев же бывал порою сговорчивым, рассудили они, – возможно, им самим удастся удержать его в узде. Он же послушался и явился вместе с остальными артистами на интервью и фотосъемки для «Юманите» – популярного издания французских коммунистов. И правда, в тот же день фото Нуреева появилось на первой странице газеты. Он был запечатлен в группе с Сергеевым, Коркиным, Ириной Колпаковой, Ольгой Моисеевой, Аллой Осипенко и французским танцовщиком Мишелем Рено. На других страницах газеты были размещены еще один снимок советских артистов (Нуреева, Колпаковой, Моисеевой и Сергеева), интервью под названием «Вариации танцовщиков на тему дружбы» и восторженный отзыв на показанное в день открытия «Лебединое озеро» с Нуреевым и Моисеевой в главных ролях.

Проигнорировав официальное распоряжение, Коркин тем не менее строго-настрого предупредил Рудольфа, чтобы он больше не общался с Кларой. Компромиссное решение в свете нараставшей напряженности «холодной войны»: в следующем месяце Хрущев и Кеннеди должны были встретиться в Вене впервые после апрельских событий в Заливе Свиней.

Не понимая, что Коркин пытался выиграть для него время в Париже, Рудольф, естественно, возмутился его нападками на Клару и цензорским тоном. «Они запретили мне видеться с вами, – сообщил он Кларе и Лакотту. – Но я не собираюсь их слушаться. И в номере сидеть не буду». Но официальное предупреждение встревожило Лакотта: он считал, что Нуреев «играет с огнем». А Рудольфа больше злили, чем пугали попытки начальства ограничить его свободу, хотя до этого он ни словом не обмолвливался с французскими друзьями о своем желании остаться на Западе. Напротив, он постоянно их упрашивал навестить его в Ленинграде и требовал пообещать, что они скоро приедут.

Возможно, кому-то покажется, будто Нуреев злоупотреблял своим «звездным» положением, пренебрегая увещеваниями. Но на самом деле он просто продолжал делать то, что делал всегда: следовал своим личным стандартам поведения, независимо от обстоятельств. Танцуя в «Баядерке», он поскользнулся в самом начале своей вариации и тут же ушел со сцены, вынудив дирижера оборвать музыку на полуноте, танцовщиков – замереть на полушаге, а своих коллег и публику – оцепенеть в недоумении. Чуть ранее, на репетиции, Рудольфа упрекнул и Лакотт. За то, что тот сбросил балетные туфли и погрозил ими дирижеру: «Он рассердился из-за того, что дирижер задал неверный темп. Через несколько минут он вернулся и кивнул дирижеру, как бы говоря: “Теперь можете продолжать”. А я подумал, вспоминал Лакотт, что, не танцуй он так хорошо, все могло бы закончиться плачевно». А Рудольф потом, торжествуя, заявил Лакотту: «Ты говоришь, что мне не следовало так разговаривать с дирижером, но согласись – ему пришлось остановиться. Ему пришлось меня послушать. Я делаю, что хочу»[125].

И он продолжал делать что заблагорассудится. Не только в танце, но и вне сцены. Он отправился с Кларой к ее матери на Ке-д’Орсе и поужинал с ними на кухне, хотя ему строго запрещалось гостить в частных домах. Он осматривал в свободное время Лувр вместе с Майклом Уишартом – английским художником с богемным прошлым, встречавшимся с любовниками обоего пола, дружившим с Жаном Кокто и художником Фрэнсисом Бэконом и страдавшим пристрастием к алкоголю и опиуму, что могло вселить ужас в сердце любого аппаратчика. Уишарт сам захотел познакомиться с Рудольфом и, оставив ему за кулисами записку, однажды с радостью встретил его у служебного входа. За ними тенью следовали агенты, но Рудольф не выглядел обеспокоенным. «Не волнуйтесь, – говорил он Уишарту, – я смогу все уладить». Уишарт повидал на своем веку много обладателей уникальных талантов, но танец Рудольфа в «Баядерке» настолько его впечатлил, что он сразу же отправил своей приятельнице, Колетт Кларк, письмо, в котором настоятельно рекомендовал ей не пропустить выступление Нуреева в Лондоне. Колетт, дочь английского историка искусства Кеннета Кларка, была близкой подругой Марго Фонтейн.

6 июня из Москвы поступило повторное распоряжение выслать Нуреева на родину. Сознавая его важность для успеха гастролей, Сергеев и Коркин проинформировали советское посольство, что поведение Нуреева заметно улучшилось. Продолжать гастроли без него невозможно, предупредил Сергеев посла, тоже купавшегося в лучах дебютного успеха Кировской труппы в Париже. Поверив им на слово, посол 8 июня уведомил Москву, что необходимость в отзыве Нуреева отпала.

На следующий день, 9 июня, Рудольф позвонил в Ленинград Тамаре. Не скрывая восторга, он рассказал ей о премии Нижинского. А потом признался, что с нетерпением ждет вылета из Парижа, где публика была «сборищем идиотов». Рудольфу уже хотелось танцевать в Лондоне – перед «настоящими знатоками» балета. Тамара в свою очередь рассказала ему, с каким нетерпением она ждала дебюта Королевского балета, который должен был состояться через неделю в Кировском. И Рудольф пожалел, что не сможет увидеть Марго Фонтейн и других английских звезд, о которых он читал в «Данс мэгэзин». Тамара обещала дать ему по возвращении полный отчет о гастролях англичан.

Успокоив Москву, Коркин с Сергеевым все же начали предпринимать дополнительные меры, чтобы удержать Нуреева под контролем. Теперь Сергеев повелел ему избегать и французских друзей; он напомнил Рудольфу, что «не личность красит коллектив, а, наоборот, коллектив дает силу и жизнь личности. Отбиться от стада – вернейший путь в никуда…». Словно в подтверждение его мнения, одна любопытная фраза в рекламных буклетах Кировского напоминала критикам о том, что Нуреев, хоть и был «прекрасным танцовщиком с блестящим будущим», но еще нуждался в дисциплине. Правда, что под этим подразумевалось на самом деле, никто не понимал.

14 июня, за два дня до вылета Кировской труппы в Лондон, Москва прислала третью директиву: откомандировать Нуреева домой. Пока Коркин и Сергеев пытались сыграть на успехе Рудольфа, Стрижевский и посольские агенты осуждали его поведение в своих ежедневных докладах в Москву[126]. Два лагеря действовали наперекор друг другу, но каждая сторона по-своему старалась заслужить благосклонность партийных чинуш дома. Если руководство Кировского радело о высоком имидже своей труппы в танцевальном мире за рубежом, то Стрижевский и резиденты посольства видели свою задачу в том, чтобы удержать советских артистов под контролем. Нуреев, как танцовщик, приводящий заграничную публику в восторг, мог прославить советский балет и принести «дивиденды» Сергееву и Коркину, но своим дерзким поведением он выставлял советские органы безопасности беспомощными и безрукими. Не думая о важности его участия в гастролях, Стрижевский и посольские забили тревогу и убедили Москву в подрыве мер безопасности.

После третьей директивы из столицы руководителям труппы не оставалось ничего другого, как подчиниться. Они и без того уже слишком рисковали. Большой театр всегда пользовался большей благосклонностью у советских чинуш, и они переживали, как бы отзыв Нуреева не подорвал репутацию Кировского в Москве. Но в следующий и заключительный вечер в Париже Рудольфу предстояло танцевать с Аллой Осипенко в «Лебедином озере». Поэтому решено было отправить его домой 16 июня – в день предполагаемого вылета труппы в Лондон. План по возвращению Нуреева держался в тайне до последнего момента – посадки в самолет. А доставить своего «клиента» обратно в Москву должен был Стрижевский.

«Смотрите, какой у нас замечательный успех!» – похвастался Рудольф Сергееву на следующий вечер после того, как они с Осипенко ушли со сцены под вопли и выкрики «браво». «Ничего удивительного, – ответил Сергеев пренебрежительно, к большому огорчению Осипенко. – Обычное дело, публика всегда себя так ведет».

Но критик «Ле Монд» Оливье Мерлен не усмотрел в их исполнении ничего обычного. Это «самая блестящая интерпретация “Лебединого озера”, которую я когда-либо видел», написал он, добавив, что имена Осипенко и Нуреева «уже встали в ряд с именами Карсавиной и Нижинского на небосводе сильфид». Но это было чуть позже.

А в тот вечер вышедших из Дворца спорта Нуреева и Осипенко (со Стрижевским на хвосте) поджидала группа поклонников, чтобы пригласить их на прощальный ужин. Рудольф и Алла обратились к Стрижевскому за разрешением.

«Исключено, – рявкнул тот в ответ. – Вам завтра лететь в Лондон. Сегодня никому не разрешается никуда выходить».

Поклонники принялись скандировать: «Отпустите с нами Осипенко и Нуреева! Отпустите их! Отпустите их!»

Взбодренная криками поклонников и хвалебными отзывами о ее мастерстве, Осипенко набралась храбрости и сыграла свой козырь: «Владимир Дмитриевич, это скандал, просто скандал», – заявила она.

Фанаты вошли в раж, и уже сложно было предугадать, что они способны учудить, если их кумиры получат команду вернуться в отель. Негативные отзывы в прессе в преддверии лондонского тура могли выйти Стрижевскому боком. Желая любой ценой избежать скандала, он уступил. Все равно Нурееву осталось веселиться недолго, утешил он себя.

«Ладно, идите, – буркнул Стрижевский и предупредил Осипенко: – Только помни, если он не вернется вовремя, отвечать будешь ты».

Едва зайдя в кафе с поклонниками, в числе которых были Клара и Пьер Лакотт[127], Алла и Рудольф, опьяненные головокружительным поворотом событий, решили позвонить в Ленинград. Алла направилась к телефону звонить матери, и тут Рудольф ее остановил: «Алла, попросите, пожалуйста, передать Александру Ивановичу [Пушкину], что наше выступление прошло блестяще». А когда Алла засомневалась, не стоит ли смягчить бравурный тон, Рудольф остался непреклонен: «Нет, так и скажите: блестяще». Нуреева переполняла гордость, поняла Алла, – ведь им не только доверили закрыть парижский сезон «Лебединым озером», но и предстояло танцевать в нем на первом показе в Лондоне.

Почти до трех часов утра никто и не думал уходить с их замечательной, веселой вечеринки. А между тем уже наступил день рождения Аллы, и Наташа Макарова наверняка еще дожидалась ее с бутылкой водки, прибереженной для этого случая. Предостережение Стрижевского еще звучало у Аллы в ушах, когда она в шутку спросила: «Рудик, ты спать собираешься?» Но Нуреев сказал ей, что они с Кларой решили погулять. И они расстались, посмеиваясь и прекрасно понимая, что никто из них даже не подумает ложиться спать.

Вдохновленный перспективой танцевать в Лондоне, Нуреев все сильнее ощущал печаль из-за скорой разлуки с Парижем. Они долго бродили с Кларой по набережным правобережья Сены – Рудольфу не хотелось идти в отель. «Он все время говорил, как прекрасен Париж и как ему грустно оттого, что он, возможно, видит его в последний раз».

Когда они подошли к гостинице «Модерн», перед ней уже стоял знакомый синий автобус, и ближайшие кафе медленно просыпались. Пытаясь подбодрить и себя, и своего спутника перед разлукой, Клара напомнила Рудольфу, что они с Пьером и Клер решили приехать на несколько дней в Лондон, чтобы посмотреть на него. «Да, – ответил Рудольф, – только это будет уже не то, потому что Париж, и правда, волшебный».

Не успел Рудольф войти в свой номер, как зазвонил телефон. «Можно я приеду проводить тебя в аэропорт?» – спросил Пьер Лакотт. «Если хочешь, – ответил Рудольф, – только я не знаю, смогу ли я с тобой пообщаться». Он едва успел упаковать свои вещи до посадки в автобус. До Ле Бурже, небольшого аэропорта в южном пригороде Парижа, ехать было полчаса. В дороге администратор труппы, Грузинский, вдруг начал раздавать билеты на самолет в Лондон. Так обычно не делали, билеты на руки артистам никогда не выдавались. Но в тот момент Рудольф не придал этому значения. А вот когда Грузинский безо всяких объяснений попросил артистов сдать билеты при прохождении таможенного контроля, это уже выглядело бессмыслицей. И в этот момент Рудольфа осенило: это связано с ним! Должно что-то произойти! Но что именно, он еще не понял. Быстрое переглядывание коллег тоже не укрылось от его глаз. Рудольф нехотя вернул свой билет Грузинскому.

Осмотрев зал вылета, он не заметил ничего подозрительного. Сергеев с Дудинской пили кофе в баре. Танцовщики слонялись туда-сюда, ожидая посадки на самолет компании «Бритиш юропиан эйрвейс», вылетавший в Лондон в 11.30. Стрижевский, Грузинский и Коркин стояли в дверях, снова раздавая артистам билеты и направляя их поочередно в самолет. Багаж, включая вещи Рудольфа, уже погрузили. И, насколько он мог судить, все было в порядке.

Проводить труппу Кировского в аэропорт приехали поклонники, танцовщики Парижской оперы и журналисты. Выхватив глазами среди них Лакотта и его приятеля Жан-Пьера Боннфу, Рудольф подошел к ним. Пьер сказал, что надеялся привезти с собой Клару, но девушка не поехала, сославшись на сильную усталость. В этот момент к Лакотту подошли Сергеев с Дудинской и поинтересовались, полетит ли он в Лондон посмотреть выступление труппы. «Обязательно. Я хочу увидеть Рудольфа в “Жизели”, – ответил Лакотт. «Может быть, выпьем?» – предложили они, и вся группа направилась в бар.

Улучив момент, когда Лакотт отвернулся переброситься словами с Боннфу, Сергеев заявил Рудольфу: ему нужно с ним поговорить наедине. Все это время Сергеев улыбался, чтобы не возбудить подозрений у доброжелателей Нуреева.

«Рудик, ты с нами сейчас не поедешь, – сказал ему Сергеев. Лицо Рудольфа стало пепельно-серым. – Мы только что получили телеграмму из Москвы, – продолжал Сергеев, – о том, что ты должен танцевать завтра в Кремле. – Кроме того, они только что узнали, что заболела мать Рудольфа. – Сейчас мы оставляем тебя, а ты сядешь на “Ту”, который вылетает через два часа – в Москву».

Нуреев сразу понял: его карьере конец. «Я отлично понимаю, о каком концерте вы говорите», – вскричал он. «Нет, нет, ты присоединишься к нам в Лондоне через пару дней», – начал уверять его Сергеев. Но Рудольф уже знал цену пустым обещаниям. Сердце когтями стиснуло отчаяние: его не только никогда больше не выпустят за границу, но и могут отослать обратно в Уфу. Или, хуже того, на какую-нибудь северную окраину, где он будет томиться в забвении. Нурееву хотелось покончить с собой. Скользнув взглядом по зоне посадки, он заметил Сергеева, переговаривавшегося о чем-то с Коркиным. Это они виноваты в его неожиданном отзыве в Москву!

«Меня высылают обратно в Москву, – торопливо шепнул Рудольф Лакотту. – Я не еду в Лондон. Для меня все пропало. Меня отправят в захудалую провинциальную труппу, и на этом моя карьера закончится. Помоги, помоги мне, я хочу остаться!» С этими словами Рудольф достал серебряный ножичек, который Лакотт подарил ему в качестве сувенира на прощанье. «Если ты мне не поможешь, я себя убью!» – весь дрожа, пробормотал танцовщик.

Лакотт схватил переводчика и бросился к Сергееву. «Если вы отправляете Рудольфа назад из-за того, что он общался со мной и моими друзьями, то уверяю вас – он не говорил ничего плохого ни о вас, ни о своей стране. Мы разговаривали только о танце. Я подпишу все, что угодно. Пожалуйста, не наказывайте его!»

Взмахом руки Сергеев перебил Лакотта: «Его никто не наказывает. И с вами это не связано. Его мать больна, и ему надо вернуться на несколько дней, а потом он снова присоединится к нам в Лондоне, вот увидите».

Лакотт не знал, кому верить. Вокруг уже начали кружить агенты КГБ, и Лакотт почувствовал себя беспомощным: он ничего не мог сделать. Он передал слова Сергеева Рудольфу. Тот заметался, на глазах выступили слезы. «Не слушай их. Все кончено. Ты должен мне помочь!» – взмолился танцовщик.

Отчаяние Нуреева не укрылось от других артистов. Но поговорить с ним подошли только Ирина Колпакова, Ирина Зубковская и Алла Осипенко. «Меня отсылают обратно в Москву!» – сказал он им. Балерины расплакались и стали уговаривать его подчиниться. Они пообещали подать протест в советское посольство в Лондоне и потребовать его возвращения в гастрольную труппу. Абсурдные, бесполезные посулы… «Мы все были в шоке, – вспоминала Колпакова. – Мы говорили ему: “Не волнуйся, все будет хорошо”, но, конечно же, сознавали, что ничего хорошего уже не будет. Мы все понимали: происходило что-то непоправимое». Осипенко испугалась, как бы Нуреев не сделал с собой чего-нибудь: «Не делай глупостей! Возвращайся в Москву!» Встретившись с ней глазами, Рудольф вскинул руки со скрещенными пальцами – знак, понятный им всем. Классический жест «небо в клеточку», означавший тюрьму и точку в карьере.

Стрижевский уже поторапливал оставшихся артистов к выходу на посадку. Вот скрылись из виду Сергеев с Дудинской. А люди в штатском начали подталкивать к выходу на взлетную полосу трех балерин. Колпакова с Зубковской даже не посмели оглянуться. Но Осипенко, услышав за спиной плач Нуреева, обернулась. Рудольф бился лбом о стену – жуткая сцена, преследовавшая потом Аллу много лет. Кто-то закричал, чтобы она не останавливалась. А уже через несколько секунд – так ей показалось, по крайней мере, – она уже сидела в самолете, и работники аэропорта откатывали от него трап.

Безотчетно Алла воззвала о помощи к Коркину, сидевшему в первом ряду. «Георгий Михайлович, Рудик в ужасном состоянии! Сделайте хоть что-нибудь! Высадите меня из самолета, скажите ему, что мы вместе полетим в Москву на правительственный концерт. Вы же знаете Нуреева! Он непредсказуем. Он что-нибудь сделает с собой…» Осипенко не задумывалась над своими словами. Парижский успех сблизил ее с партнером; она узнала его лучше, и теперь боялась одного: как бы он не покончил с собой. Алла надеялась, что предложение вернуться вместе успокоит Рудольфа, и он полетит с ней в Москву выступать на концерте. А затем они присоединятся к артистам в Лондоне. И в то же время она, как и все остальные в самолете, сознавала: этого не случится. Как только Нуреев окажется дома, он навсегда станет невыездным. Что могло бы его спасти – никто из артистов даже не представлял. Таких прецедентов раньше не было. Единственные «предатели родины», о которых им доводилось до этого слышать, были политиками.

Коркин выслушал страстную мольбу Осипенко с каменным лицом. «Я сделал все, что мог, – с усталым смирением вымолвил он. – Больше я ничего не могу поделать».

И больше никто не сказал в защиту Рудольфа ни слова. «В самолете повисла гробовая тишина, – вспоминала через тридцать четыре года Осипенко картину, неизгладимо запечатлевшуюся в ее памяти. – Никто не разговаривал. Никто не выпивал. Никто не мог ничего делать. А это был мой день рождения. В тот день мне исполнилось двадцать девять. Даже сейчас при воспоминании об этом у меня по коже пробегают мурашки».

А в терминале Лакотт безуспешно пытался успокоить танцовщика. «Пойми: я не могу тебе помочь, стоя рядом», – втолковывал он Рудольфу, но тот не воспринимал его слов. «Если ты отойдешь, – рыдал он, – меня уведут в другое помещение, и я ничего не смогу поделать».

Стрижевский стоял всего в нескольких шагах от них, до рейса Рудольфа в Москву оставалось всего два часа. Лакотт был в полном отчаянии. И только все время поглядывал на часы. «Скажите Рудольфу, что я могу увезти его на своем мотоцикле», – шепнул ему журналист Оливье Мерлен. «Вы с ума сошли? – возразил Лакотт. – Оглянитесь, кругом же агенты КГБ. Они легко его схватят».

Лакотт видел только один выход из ситуации. Он незаметно сунул Жан-Пьеру Боннфу записку. В ней был номер телефона Клары Сент. Клара была знакома с Мальро – возможно, ей удастся что-то сделать!

В половине десятого утра Клару разбудил срочный звонок Боннфу. «Вам необходимо немедленно приехать в Ле Бурже», – прошептал он в трубку. Присутствие в зале русских агентов пугало его, как и всех остальных французов, и Боннфу хотелось быстрее прервать разговор. Но Клара не удержалась от расспросов и услышала в его голосе панику: «Руди хочет, чтобы вы приехали. Я сейчас не могу говорить. Я звоню вам из автомата».

Через двадцать пять минут Клара в больших темных очках и шелковом платке на голове примчалась в Ле Бурже на такси. Боннфу поджидал ее на улице у входа. Артисты Кировского сели в самолет на Лондон, объяснил он, а Руди остался. Через два часа его отправят в Москву. «Этого не может быть, – тряхнула головой Клара, толком не отдохнувшая после трех часов сна. – Где он?» Боннфу провел ее через стеклянную дверь в здание аэропорта и указал глазами на Рудольфа. Он сидел в баре, зажатый с обеих сторон «двумя крупными мужчинами, настоящими монстрами, как в кино». Клара мало знала о политике «холодной войны», судить о ней могла только по тому, что почерпнула из фильмов. Но при виде «захваченного силой» Рудольфа ее сердце сжалось: парню надо было помочь! Неподалеку она заметила Лакотта, Мерлена и нескольких артистов Парижской оперы. Они явно обсуждали ситуацию и пребывали в сильнейшем волнении, но никто из них не пытался ничего предпринять.

«Как, по-вашему, чего он хочет?» – спросила Клара Боннфу. Лакотт намекал, что Рудольф не прочь остаться в Париже, ответил тот. «Спросите об этом у самого Рудольфа!» – подстегнула его Клара. Боннфу колебался. И Клара поняла: ей придется действовать самостоятельно. Парижские танцовщики явно опасались за собственную карьеру и «не хотели вмешиваться. Они все надеялись когда-нибудь выступить в России. Они просто стояли там в панике, ломая головы, что же им делать. А мне терять было нечего», – расскажет она потом.

Едва Клара приблизилась к Рудольфу, Стрижевский поднялся. «Я хочу всего лишь попрощаться», – объяснила девушка, пытаясь разобрать по лицам агентов, понимают ли они английский. Убедившись, что нет, Клара наклонилась, расцеловала Рудольфа в обе щеки и принялась эмоционально разыгрывать сцену прощания. «Хочешь остаться?» – шепнула она Рудольфу, осыпая его новыми поцелуями. Сердце девушки стучало быстро-быстро. «Да, сделай, пожалуйста, что-нибудь», – ответил ей Нуреев, когда она наклонилась к другой его щеке. «Ты уверен?» Еще один поцелуй. «Да, да, пожалуйста, я очень хочу остаться». Клара улыбнулась агентам. «Они решили, что я – его подружка, пришла попрощаться, – вспоминала потом она. – Они были такими сильными, что совершенно не опасались меня».

Вернувшись к французским танцовщикам, Клара сообщила им, что Рудольф просит помощи. Те стали убеждать ее не вмешиваться. «Это очень опасно, – шептали они. – Конечно, все это ужасно, но мы ничего сделать не можем». Клара поняла, что теряет драгоценное время. В поисках выхода она обвела взглядом зал. Заметив у лестницы табличку «Полиция аэропорта», она осторожно поднялась на второй этаж.

«Там внизу, в баре, сидит русский танцовщик, он хочет остаться во Франции», – сообщила Клара двум полицейским в штатском, сидевшим за столом. Они переспросили: а уверена ли она в том, что он «только танцовщик». Полисмены не слышали о Нурееве. Он точно не ученый?

«Да, он великий танцовщик, – подтвердила Клара и объяснила, что смотрела балеты с его участием в Парижской опере и во Дворце спорта. – Его отзывают домой за то, что он проводил время с французами. Он не похож на других, вел себя более независимо. Они, наверно, боялись: если бы он узнал об их планах, то обратился бы во французское посольство. Поэтому тянули до приезда в аэропорт. Но я знаю, он действительно хочет остаться, а его собираются отослать его обратно в Москву. Мы можем что-нибудь сделать?»

Клара знала, что французские полицейские были в большинстве своем ярыми антикоммунистами, и сделала на это ставку. «Видите ли, мы не можем к нему подойти, он должен сказать нам все сам, – объяснили ей полицейские. – Пусть он к нам придет, и тогда мы обо всем позаботимся».

«Но как? – спросила Клара. – Его сторожат двое мужчин».

Полицейские предложили ей такой план: Клара спустится в бар первой и закажет себе кофе. Они придут через десять минут и встанут рядом с ней. После того как они займут позицию, Клара снова подойдет к Рудольфу и объяснит ему, что он должен сам обратиться к блюстителям французского закона.

Ноги Клары стали «словно резиновые», когда она во второй раз направилась прощаться с «бедным Руди». «Так грустно, что он уезжает», – посетовала она Стрижевскому, пытаясь уверить его в том, что сильно расстроена. Экзальтированная влюбленная француженка! Для пущего эффекта Клара притворилась, будто нашептывает на ухо Рудольфу нежные слова. «Как же жалко, что ты уезжаешь, – повторила она во всеуслышание, и, уже вполголоса, добавила: – Видишь двух мужчин в баре? Они тебя ждут. Ты должен к ним подойти». И снова поцеловала Рудольфа. Тот, возвращая ей поцелуй, сказал просто: «Да».

Через пять минут Рудольф вскочил со своего стула и бросился к барной стойке, всего в нескольких метрах от него. «Я хочу остаться во Франции!» – успел выкрикнуть он по-английски, прежде чем Стрижевский и другой агент набросились и схватили его. Борьба продолжалась целую минуту. «Довольно! – прикрикнули на русских полицейские. – Вы во Франции!» И русским ничего больше не осталось, кроме как отпустить Рудольфа. Полицейские повели его наверх, в свой офис, а посольские агенты бросились к телефонным автоматам докладывать скверные новости.

На выходе из бара Клару встретили человек тридцать свидетелей; в их взглядах сквозило неодобрение. Все танцовщики говорили [ей]: «Что вы наделали? Это ужасно. Разве вы не понимаете, как плохо для него все может закончиться? Эти люди очень могущественные. Они заберут его. То, что вы сделали, это ужасно!» Жорж Сориа, парижский импресарио Кировского, упрекнул Клару в том, что она поставила под угрозу культурный обмен с СССР в будущем. «После этого не будет больше ни Большого, ни Кировского», – раскричался он. «Послушайте, – попыталась объяснить ему Клара. – Я это сделала потому, что он меня попросил».

Поднявшись наверх, Клара застала Рудольфа пьющим кофе в окружении жандармов и инспекторов всех мастей. Выглядел Нуреев плохо – в тот момент он был уверен, что французы предпочтут выдать его Советам. Нуреев настолько не доверял властям, что решил: советские чиновники непременно добьются его «освобождения», это только вопрос времени. Рудольф не знал, что начальник службы пограничного контроля Ле Бурже, Грегори Алексинский, был кровно заинтересован в пресечении подобных попыток.

Специалист по проблемам политических беженцев и русский по происхождению, Алексинский был сыном бывшего думского депутата-социалиста, угодившего в тюремные застенки за критику Ленина. Его семья бежала из России в 1919 году. Опасаясь, что Советы заподозрят заговор, если узнают, что за Нуреева во Франции вступился русский белоэмигрант, Алексинский решил не заговаривать с Рудольфом на родном языке. И поостерегся указывать свое имя в официальных документах – отданные им приказы пришлось подписывать другим[128].

Клара присела, и Алексинский с помощниками принялись через нее задавать Рудольфу вопросы (ответить на них без помощи Клары ему было бы трудно). Он действительно хочет остаться? Есть ли у него работа? На что он будет жить? «Мой багаж улетел в Лондон, – сказал Нуреев. – У меня ничего нет». «Я уверена, что он быстро найдет себе работу», – вмешалась Клара. Но инспекторов ее слова не убедили. «А пока?» – переспросили они. «А пока я о нем позабочусь», – заверила их Клара.

Чтобы оградить себя от обвинений в том, что они заманили Рудольфа в ловушку, французские чиновники предложили ему посидеть в одиночестве несколько минут в соседней комнате и спокойно обдумать свое решение. В той комнате две двери, объяснили они ему. Одна служила задним входом в зал вылета в Москву, а через другую можно было попасть в личные кабинеты инспекторов. Но едва Рудольф встал, как в кабинет ворвался Михаил Клеменов, советский культурный атташе, и потребовал, чтобы ему дали переговорить с Нуреевым. Алексинский предоставил ему такую возможность.

На все мольбы и угрозы Рудольф отвечал «нет». Наконец, Клеменов спросил: «Вы отказываетесь вернуться на свою великую родину?» «Да, отказываюсь», – ответил Рудольф. Не сдержавшись, Клеменов залепил ему со всей силы пощечину, и французам пришлось вмешаться. «Мы сказали ему: здесь не место для мордобоя», – рассказывал потом Алексинский.

«То, что вы сделали, ужасно! – прошипел Кларе Клеменов, направившись к выходу. – Этот парень будет здесь с вами очень несчастен».

А Рудольф в тишине своего убежища задумался о доме. Он думал о Пушкине, ставшем для него вторым отцом, о Тамаре – девушке, которая ему нравилась и которую он, быть может, любил. Он думал о балетной труппе Кировского, самом дорогом, что у него было – труппе, которую считал первой в мире и которая сделала его тем, кем он теперь был. И конечно, он думал о своей семье в Уфе и о том, что могло с ней случиться, не вернись он в Россию. Остаться на Западе означало отрубить связи со всеми, кто для него что-то значил. Новая свобода, лишенная знакомых лиц, показалось ему суровой.

Мысль о бегстве и раньше закрадывалась в его голову. Но ему недоставало ни решимости, ни возможности обдумать ее всерьез. «Как бы ты отреагировал, если бы я решил остаться на Западе?» – спросил он Леонида, брата Любы Романковой, за неделю до вылета в Париж. «Это тебе решать», – ответил Леонид, убежденный, что Рудик на такой риск никогда не пойдет. Но и сам Нуреев еще не планировал бежать – тогда уж точно. В том, что однажды Рудольф уедет, были уверены все, кто знал его хорошо. Но в тот гастрольный тур Нуреев даже не помышлял остаться в Париже или Лондоне. И ему было известно о прецеденте Валерия Панова, солиста Малого театра оперы и балета, внезапно отозванного домой из Сан-Франциско двумя годами ранее. Панов проявлял слишком большой интерес к Западу, но его все-таки послали в другой зарубежный тур.

Перед отъездом из Ленинграда Рудольф подарил Тамаре свою фотографию. «Питаюсь одной надеждой», – написал он на ней, обыграв русское выражение «надежды юношей питают»[129].

На Западе не было никаких гарантий, но, по крайней мере, вопрос о его будущем оставался открытым, и решить его он должен был сам. А какой у него был выбор? Вернуться и подвергнуть себя безжалостному допросу КГБ? Потерять все, за что он боролся? Разочарование грозило перерасти в горечь, а пожизненный приговор мог оказаться невыносимым.

Через многие годы при расспросах о его решении Нуреев признавал: он не выжил бы в таких удушливых условиях, под таким жестоким прессингом. Просто повредился бы рассудком – как сошел с ума Нижинский после того, как Дягилев выгнал его из своей труппы «Русский балет», «отлучив от сцены»[130]. По словам Нуреева, Нижинский «обретал себя только в танце. Его сознание было блокировано, обездвижено, и он сошел с ума. В России, даже когда тебе дают танцевать, ты испытываешь жуткое давление. Я чувствовал: если я все не испробую, моя жизнь пройдет впустую. И все же у меня никогда не хватило бы на это смелости, если бы меня не вынудили».

Жизнь Нуреева на Западе, подобно его появлению на свет на Востоке двадцатью тремя годами ранее, начиналась неожиданно, зыбко и тоже в дороге. И как в свое время его мать, оставившая привычную среду, чтобы воссоединиться с мужем в военной зоне за тысячи километров от дома, так и Рудольф сейчас пускался в неизвестный путь, с неясными последствиями и туманными перспективами. У него не было ни паспорта, ни вещей, ни денег, ни дома. А в Париже тем временем целая армия опростоволосившихся русских агентов с поставленной на кон карьерой жаждали любой ценой обелить себя в глазах руководства. «Ночевать [Нурееву] сегодня в отеле очень опасно. Русские наверняка попытаются выследить его и увезти», – предупредили французские инспекторы Клару. Сможет ли она найти ему временное пристанище? Сможет! В этом Клара была уверена, ей только нужно было сделать несколько звонков. Пообещав, что Рудольф с ней обязательно свяжется вечером, Алексинский незаметно вывел его из здания аэропорта через заднюю дверь и отправил с эскортом в полицейское управление. Оттуда его перевезли в министерство внутренних дел, где после беседы с сотрудниками из отдела контрразведки Рудольфу выдали визу беженца.

Тем временем Клара, спустившись на первый этаж по парадной лестнице, попала в толпу из сорока фоторепортеров, мечтавших заполучить снимки вероятной возлюбленной русского танцовщика. «Где он? Куда он поехал? Что произошло?» – перекрикивали они друг друга. Каких-то два часа назад, садясь в такси, Клара была всего лишь еще одной француженкой, поехавшей в аэропорт. А теперь она вдруг оказалась в фокусе жадного внимания прессы – как героиня душещипательной драмы эпохи «холодной войны». Вопросы сыпались на нее градом. «Я не знаю, почему он решил попросить здесь убежища», – повторяла Клара, пытаясь избежать расспросов о его местонахождении. «Не думаю, чтобы он был связан с политикой. Вся его жизнь заключается в танце», – заявила она одному репортеру. «Нет, мы не обручены, – ответила она другому. – Нет, он не женат, но между нами ничего серьезного не было».

Такой шумной, кричащей, обезумевшей толпы Ле Бурже не видывал с 1927 года, когда в нем приземлился самолет капитана Чарльза Линдберга[131]. Тогда парижские разносчики газет оглашали парижские улицы криками: «Хорошие новости! Американец прилетел!» Завсегдатаи местных кафе и ресторанов поили шампанским американских туристов, а у поэта Мориса Ростана под утро родился стих: «Ты протанцевала всю ночь!»

На этот раз всеобщее воображение поразил полет советского танцовщика, занявший первые полосы всех газет. Подобно Линдбергу, Нуреев в одночасье сделался знаменитостью, романтическим героем на многие годы[132]. За несколько часов шесть его быстрых, импульсивных шагов в руки французских жандармов успели окрестить «танцем к свободе», «прыжком через барьер», «прыжком к свободе» и «эффектным выходом», а самого Рудольфа, чье имя пока еще оставалось неизвестным большинству людей на Западе, стали называть и «красным танцовщиком», и «новым Нижинским». Лондонская «Дейли экспресс» написала, что он «прыгнул, как сам Нижинский, в сводчатый зал, крича во весь голос по-английски: «Я хочу остаться во Франции… Я хочу быть свободным».

В большей степени, чем танцовщиком, Нуреев стал политическим символом. Как первый бежавший советский артист, он продемонстрировал в разгар «холодной войны», что из-за «железного занавеса» можно вырваться. Балет вдруг сделался главной темой газетных передовиц. «Хорошо, что он дожил до развала Советского Союза, – скажет после его смерти балетный критик Арлин Кроче. – Потому что он был предшественником не только Михаила Барышникова, но и Михаила Горбачева».

Да, Нуреев стал политическим символом, но только поневоле. Политика никогда не интересовала и не была мотивом действий Рудольфа. Его бегство не было актом неповиновения и протеста. Это был волевой поступок, к которому его побудила врожденная потребность в танце. Этот рефлекс проявлялся всегда, когда на пути Нуреева вставала властная преграда. Отец запрещал ему учиться танцу – он сбежал в Ленинград; Шелков угрожал ему исключением – он перешел в класс Пушкина; Министерство культуры велело танцевать ему дома, в Уфимском балете – он вымолил себе разрешение вернуться в Кировский. С первого детского похода в театр Нуреев боролся за свое место место на сцене, сознавая собственное предназначение. И боролся он – и до, и после своего «прыжка на Запад» – не только со своими недоброжелателями, но и с самим собой. «Бегство Рудольфа было самой естественной в мире вещью, – признает через много лет Барышников, последовавший его примеру в 1974 году. – Другим людям, включая и меня, требовались годы раздумий, планов, сомнений, мы долго набирались смелости. Но Рудольф не нуждался в смелости. У него ее было столько, что это даже уже и не смелость была… И для него бегство в том французском аэропорту было, как для птицы в клетке, перед которой вдруг распахивается дверца».

Глава 11

Последствия

Париж, 16 июня 1961 года

Когда Клара вернулась из Ле Бурже, возле дома ее матери уже топтались два агента КГБ. Не обращая на них внимания, девушка сразу же занялась поиском безопасного приюта для беглеца на следующие несколько суток. Услышав от Клары рассказ об утреннем событии, ее приятель Жан-Лу Пюзна, работавший в кинобизнесе, предложил поселить Нуреева в просторной квартире своих родителей, напротив Люксембургского сада. Несмотря на страшную усталость, Клара помчалась покупать для Рудольфа предметы первой необходимости: зубную щетку, пижаму, рубашки, брюки. Не успела она вернуться домой, как позвонил Пьер Лакотт – из телефонной будки, потому что вокруг его дома тоже шныряли агенты КГБ. Лакотт сказал Кларе, что на всякий случай подыскал адвоката. А еще через несколько минут ей позвонили французские инспекторы из министерства, и Клара сообщила им адрес Жан-Лу. Пюзна был далек от балетного мира, и русские вряд ли заподозрили бы его в укрывательстве Рудольфа. Инспекторы разрешили Кларе поговорить с самим Рудольфом, и она пообещала ему, что уже вечером с ним увидится. А тот задал ей только один вопрос: «А как же мои тренировки? Где я буду заниматься?» «Послушай, – вздохнула Клара, – позанимаешься несколько дней в квартире, пока тебе лучше никуда не выходить».

Лондон, 16 июня 1961 года

В Лондонском аэропорту (ныне Хитроу) репортеры налетели на артистов Кировского, как только они появились в зале прилета. Известно ли им, что Нуреев сбежал? Это известие застигло их врасплох, повергло всех в растерянность и замешательство. Одни продолжали верить в то, что Рудольф полетел в столицу, чтобы выступить на правительственном концерте, другие предполагали, что его отозвали домой. Но были и те, кто сразу же допустил: новость о побеге Нуреева могла оказаться правдой! Встречавший артистов Джон Тули (тогда заместитель генерального директора Королевского театра в Ковент-Гардене) застал труппу «в глубоком унынии и недоумении». Хотя русские изо всех сил старались не выказывать тревоги. «Нуреев вернулся в Ленинград, потому что заболела его мать, – заявил репортерам Коркин, все еще полагавший, что Рудольф действительно вылетел домой. – С чего такой переполох?» А администратор труппы Валентин Богданов, ответственный за посадочные талоны, подтвердил, что все было так, как и должно было быть: «Никто не пропал».

И, прежде чем кто-либо из артистов смог свести все известные факты в единую картину, их повезли на приветственный обед в «Корнер-Хаус», расположенный на Оксфорд-стрит в Вест-Энде. По дороге воображение у всех разыгралось. А потом их автобус сломался, и остаток пути гастролерам пришлось проделать пешком. Многие начали возмущаться очевидным актом предательства, винить Нуреева в том, что он на всех навлек беду. Поползли слухи, будто французы одурманили его наркотиками. Кто-то сказал, что он влюбился. Кое-кто посчитал все случившееся «очередной выходкой Рудика». А Алла Осипенко, «Одетта ленинградской труппы», как называла королеву лебедей из Кировского театра лондонская пресса, впала в полное смятение из-за утраты своего Зигфрида. За обедом ее настроение только ухудшилось – к еще большему огорчению балерины, англичане решили сделать ей сюрприз и отпраздновать ее день рождения. «Но отмечать этот день рождения никому не хотелось, – рассказывала Осипенко, которой пришлось натужно улыбаться перед камерами, разрезая торт. – Стоило посмотреть на их лица!» После обеда артисты начали размещаться в отеле «Стрэнд-Палас», тоже в Вест-Энде. И там Аллу снова облепили репортеры: «Мисс Осипенко, вам известно, что ваш партнер Нуреев сбежал в Париже?» Алла ответила, что ничего об этом не знает. «Я была очень расстроена. Я понимала: раз репортеры трещали о Нурееве, значит, с ним точно что-то случилось», – вспоминала Осипенко. В гостиничном коридоре она столкнулась с художником Кировского театра, Симоном Вирсаладзе. «Я только что услышал по радио, что Нуреев попросил политического убежища», – закатив в ужасе глаза, выпалил он. В ту ночь «никто не спал, – рассказывала Алла. – Мы только ходили друг к другу из номера в номер и обсуждали новости. Многим не верилось, что он мог сбежать».

На следующее утро артистов созвали на собрание. «Нам ничего прямо не говорили, – вспоминала Осипенко. – А мне просто сказали: «Алла, вы будете танцевать в “Лебедином озере” с Соловьевым». Я никогда раньше не танцевала с Соловьевым. Он был для меня слишком мал ростом». Для Соловьева роль Принца тоже была новой. Но Сергеев настоял. «Срочно разучите партию и отрепетируйте вместе», – только и сказал он новоиспеченным партнерам. «Никто нам больше ничего не объяснял, – посетовала Осипенко. – Но и о Нурееве больше не было никаких разговоров».

Ленинград, 16 июня 1661 года

Через пять часов после того, как Рудольф покинул Ле Бурже с полицейским эскортом, его подруга Тамара отправилась в Кировский театр – смотреть Королевский балет. В тот вечер английская труппа представляла свою постановку «Тщетной предосторожности»[133] Фредерика Аштона, и Тамаре не терпелось поскорее занять место в зале. Но не успела она опуститься в свое синее бархатное кресло, как один знакомый крикнул девушке, что ее кто-то искал в фойе. Выбежав из зала, Тамара столкнулась со своим старым приятелем; вид у него был мрачный. «Присядь, мне надо тебе кое-что сказать», – пробормотал он. «Что-то случилось с Рудиком, да?» – вдруг почуяла неладное Тамара. «Да, только что по “Голосу Америки” передали, что Нуреев попросил политического убежища». Политическое убежище??? Тамара никогда не слышала такого выражения и, что за ним стоит, не представляла. «Что за глупость! Рудик вообще в политике ничего не понимает», – машинально заспорила она. «А тут и понимать ничего не надо! – постарался объяснить ей приятель. – Надо просто попросить убежища в стране, в которой хочешь остаться».

Тамара бросилась к таксофону звонить Пушкиным, но трубку никто не брал. Тогда она позвонила Елизавете Михайловне Пажи, их доброй знакомой из музыкального магазина. Та уже слышала. «В трубке раздался плач, – вспоминала Тамара. – Елизавета Михайловна спрашивает: “Тамара, это правда?” – “Я не знаю” – “Тамара, приезжайте к нам, мы с Вениамином Михайловичем вас ждем”». Тамара не пошла на балет, а села в автобус и поехала к Пажи. Та жила в коммунальной квартире, и Тамара удивилась, когда Елизавета Михайловна открыла дверь в свою комнату. Там сидел ее притихший муж, на вид по-настоящему расстроенный. Они и в самом деле оба любили Рудика как сына. Елизавета Михайловна в слезах металась по комнате. Потом они с ней вместе целый вечер звонили Пушкину, но трубку никто не брал. Тамара и Елизавета Михайловна хотели, чтобы Пушкин узнал обо всем от них; у него было повышенное давление, и они боялись, как бы его не хватил удар, если кто-то сообщит ему такую новость без подготовки. Но вернулся домой Пушкин только в час ночи. Тамара дозвонилась до него на утро следующего дня. И услышала в ответ лишь три слова: «Я уже знаю». У пожилого педагога подскочило давление, и он лежал в постели после приступа. Ксения находилась в Пярну [в Эстонии], и Тамара послала ей телеграмму: «Махмудка в беде. Возвращайтесь домой».

Весь следующий день ленинградские друзья Рудольфа пытались осмыслить слухи и совладать с шоком. Официальная пресса молчала и о Нурееве, и о Кировском. «От кого-то мы слышали, будто его сбила машина, – вспоминала Тамара. – Потом кто-то сказал, что его привезли в Москву и поместили в психушку. Мы не понимали, что могло произойти». Глубокое чувство утраты сблизило их. Раз Рудольф теперь считался предателем, им ничего не оставалось, как скрывать от других свое горе. Вместе с тем об их дружбе с Нуреевым было известно. И они понимали: в любой момент в дверях могут появиться «гэбэшники». Особенно беспокоился муж Елизаветы, Вениамин – физик, работавший над секретным проектом.

Уфа, 16 июня 1961 года

Новости сразили и сестру Рудольфа, Розу. Но дозвониться родителям в Уфу было непросто. Ни у Хамета с Фаридой, ни у их знакомых домашнего телефона не имелось, и Розе пришлось отправить родителям телеграмму с просьбой перезвонить в Ленинград. На это ушло несколько дней. Разида в это время проводила отпуск на Черном море. Вернувшись, она нашла отца в мрачном настроении. От ее глаз не укрылось, как сильно переживал Хамет: «На него было больно смотреть. Он был коммунистом и комиссаром, поэтому воспринял это очень тяжело. Он быстро похудел и состарился. Мать отреагировала иначе. Ее беспокоило только одно: есть ли Рудику на что жить. “Хватит ли у него денег?” Вот что ее волновало».

Ленинград, 18 июня 1961 года

Через три дня после своего дебюта в Ленинграде Марго Фонтейн узнала, что один из танцовщиков Кировского отказался возвращаться на родину и остался в Париже. Эту новость ей сообщила балерина Джорджина Паркинсон после телефонного разговора с мужем в Лондоне. «Естественно, в Ленинграде об этом не говорили», – рассказывала Фонтейн, заметившая, что одна из балерин Кировского, до этого несколько раз застенчиво заглядывавшая к ней гримерную, теперь перестала заходить. Балериной, чье имя Фонтейн не назвала, была Алла Шелест. Как частая партнерша Нуреева, она оказалась в «группе риска». По словам Фонтейн, Нуреев впоследствии подтвердил, что именно эта балерина Кировского «вызывала у него наибольшее восхищение». Она была очень тонкой, восприимчивой артисткой, «не только блестящей балериной, но и художником» на сцене, и он «многому научился, наблюдая за ней». А Шелест в свою очередь отмечала: бегство Нуреева «нарушило всякое представление о нормальном ходе вещей. Он был первым. Невозможно понять, как эта идея могла прийти ему в голову. Я очень сожалела, что его потеряла».

Люба Романкова провела романтический уик-энд за городом со своим новым другом, лыжным инструктором. Домой она вернулась в воскресенье 18 июня. Девушку встретил без умолку трезвонивший телефон. Ее родители тоже уехали на выходные, в квартире никого не было. «Я бросилась к телефону, натыкаясь на все предметы под ногами, – вспоминала Любовь, – и услышала, как в трубке кто-то сказал: “Рудик сбежал на Запад”. Я, словно парализованная, застыла на месте. Мне эта новость показалась подобной смерти – я подумала, что никогда его больше не увижу».

Москва, 18 июня 1961 года

За сорок восемь часов после бегства Нуреева и экстренного совещания Комитета государственной безопасности председатель КГБ Александр Шелепин[134] приготовил докладную записку в ЦК КПСС. Судя по спешке, с которой Шелепин составлял свой отчет, советское руководство серьезно задел столь неожиданный удар по престижу страны. Вроде бы простой план по отзыву танцовщика с треском провалился, и Шелепину теперь предстояло как-то объяснять и улаживать крупный международный скандал, угрожавший подорвать доверие Запада к советскому режиму.

«Докладываю, что 16 июня 1961 года в Париже изменил родине Нуреев Рудольф Хаметович, 1938 года рождения, холост, татарин, беспартийный, артист балета Ленинградского театра им. Кирова, находившийся в составе гастрольной группы во Франции.

3 июня сего года из Парижа поступили данные о том, что Нуреев Рудольф Хаметович нарушает правила поведения советских граждан за границей, один уходит в город и возвращается в отель поздно ночью. Кроме того, он установил близкие отношения с французскими артистами, среди которых имелись гомосексуалисты. Несмотря на проведенные с ним беседы профилактического характера, Нуреев не изменил своего поведения».

Шелепин описал безуспешные усилия властей вернуть Нуреева в Советский Союз и изложил сведения о его семье в Уфе. В естественном желании обелить себя лично, Шелепин постарался переложить всю вину на резидентуру КГБ во Франции и партийных функционеров Кировского, одобривших кандидатуру Нуреева для гастрольной поездки в Париж. Ссылаясь на информацию, собранную им о Нурееве, Шелепин написал, что был с самого начала убежден в недопустимости его поездки за границу. Поскольку подготовкой и надзором за ходом гастролей занималось великое множество разных, зачастую дублировавших друг друга организаций, перевести стрелки было нетрудно. «Нуреев характеризовался как человек недисциплинированный, несдержанный и грубый, – добавил Шелепин, просмотрев характеристику, составленную на артиста в Кировском. – Ранее он не единожды выезжал за границу»[135].

Что касается доказательств политической неблагонадежности Нуреева до гастролей в Париж, то КГБ «не располагал материалами, компрометирующими его или его родственников». Иными словами, свидетельств диссидентской деятельности или подозрительных контактов с иностранцами не было. (Любопытный факт: о дружеском общении Нуреева с танцовщиками из американской труппы «Моей прекрасной леди» нигде и никогда не упоминалось.) Как бы там ни было, родственникам Нуреева вскоре предстояло оказаться вовлеченными в кампанию по возвращению «отщепенца» на родину.

Поскольку в планах Кировского театра на сентябрь 1961 года стоял первый гастрольный выезд в Америку, власти страны торопились замять скандал с Нуреевым. Для этого в Москве и в Ленинграде были созданы рабочие группы высокого уровня для выявления лиц, ответственных за бегство танцовщика, и наказания виновных. Расследование должно было начаться по возвращении артистов Кировского из Лондона.

Париж, 16 июня 1961 года

Первые часы после побега оказались для Нуреева не менее тягостными и тревожными, чем для тех, кто его любил и ценил. Пытаясь разобраться в нахлынувших на него чувствах, Рудольф осознал: его решение необратимо. Он больше не мог возвратиться домой. Да, он отчаянно желал разорвать свои путы. Но одна мысль о том, что он уже никогда не увидится с матерью, причиняла ему неописуемую боль. Подъехавшие Клара и Пьер застали Рудольфа измученным и плачущим. «Я никогда не думал, что так случится», – сказал он им. Мысли беглеца путались, важное мешалось с малозначимым.

«Я больше никогда не увижу мать, – рыдал танцовщик. – Я остался ни с чем. Туфли, парики, подарки – все улетело в Москву». По свидетельству Лакотта, Рудольф «пребывал в полнейшем замешательстве. Он был очень напуган. И вконец обессилел, просто лежал на кровати».

Клара и Пьер удалились в соседнюю комнату. Прослушав сообщения о бегстве Нуреева по радио, девушка высказала свое мнение: вернуть Рудольфа к жизни могло только скорейшее возвращение на сцену. Клара тут же подумала о единственном знакомом ей директоре балетной труппы – Раймундо де Ларрене.

Сметливый Раймундо мгновенно просчитал ценность танцовщика Нуреева и сразу предложил ему контракт. Невзирая на то что крайне эксцентричная маркиза де Куэвас намеревалась распустить труппу, Раймундо сумел убедить ее остаться владелицей и назначить Рудольфу месячное жалованье в восемь тысяч долларов, благодаря которому он стал одним из самых высокооплачиваемых танцовщиков в мире[136]. Такой гонорар Рудольф и Раймундо оговорили вместе. Нуреев еще в России научился оценивать свой творческий капитал. А во Франции ему хватило всего нескольких недель на то, чтобы усвоить язык западной коммерции. «Здесь, на Западе, я собираюсь просить столько денег, сколько могу получить, – скажет он через два месяца репортеру, демонстрируя деловую смекалку, которая превратит его в богатейшего танцовщика в истории. – Потому что количество денег, которые зарабатывает человек, показывает, чего он стоит».

Надеясь нажиться на своей «инвестиции», Раймундо хотел, чтобы Рудольф дебютировал в труппе де Куэваса в «Спящей красавице» 23 июня – в тот же вечер, когда он должен дебютировать в том же балете в рамках гастрольного тура Кировского театра в Лондоне. «Это будет великолепно, необыкновенно, – возбужденно заверял Раймундо Клару. – Мы устроим для него совершенно особый вечер. Давайте прямо сейчас сообщим прессе». Но Клара предостерегла его от поспешных шагов. «Пока не время», Рудольф еще в опасности, сказала она. А Лакотт и вовсе воспринял воодушевление Раймундо скептически: «Поняв, какая потрясающая реклама будет у его труппы, он сразу позабыл, что называл Рудольфа “мужиком”».

Париж – Лондон, 17 июня 1961 года

Через двадцать четыре часа после его бегства имя Нуреева замелькало на первых полосах газет во всем мире. Его история оказалась идеальной пищей для бурно развивавшейся новостной тележурналистики, сыгравшей решающую роль в президентских выборах в Америке 1960 года и превратившей в звезду президента Джона Ф. Кеннеди. Теперь повсюду красовался Нуреев – первый танцовщик, оказавшийся, по словам Дэвида Халберстама, «в центре внимания нового медийного общества». Общества, которому предстояло «достичь зенита почти через три десятилетия, когда журнал “Пипл” начал продавать больше места для рекламы, чем его старший и более консервативный собрат “Тайм”». В истории о бегстве Нуреева было все, что нужно для сенсационного международного скандала. А главное – и самое ценное для армии алчных до новостей репортеров – она была с продолжением! С каждым часом она обрастала все новыми и новыми подробностями, подогревавшими интерес к танцовщику, публика желала знать о нем больше и больше, и аудитории читателей, телезрителей и радиослушателей неуклонно ширились.

Проходя мимо газетного киоска на авеню Матиньон, ошеломленная Клара увидела себя на обложках почти всех крупных европейских ежедневников – с волосами, обмотанными шарфом, и глазами, спрятанными за большими темными очками. Пока Рудольф скрывался, репортеры – чтобы не прерывать историю – начали развивать тему Клары. «ПОДРУЖКА ТАНЦОВЩИКА В АЭРОПОРТУ ЗАДАЕТСЯ ВОПРОСАМИ», – сообщала «Дейли мейл». «НА ГЛАЗАХ У ДЕВУШКИ РУССКИЕ ХВАТАЮТ ЕЕ ПАРНЯ», – пугала «Дейли экспресс» своих читателей и тут же успокаивала их: Нуреев «вырвался на свободу на радость рыжеволосой девушке», которая «выглядела очень эффектно в зеленом свитере и юбке». Несмотря на то что Клара, как могла, отбивалась от репортеров, она быстро превратилась в «обольстительницу нашего времени», Джульетту, пленившую сердце Ромео из Кировского.

Русские были только рады списать все на любовь и подыгрывали зарубежной прессе. «РУССКИЕ ГОВОРЯТ: ТАНЦОВЩИКА К БЕГСТВУ ПОДТОЛКНУЛ РОМАН», – возвестила в воскресенье 18 июня «Нью-Йорк таймс», напечатавшая днем ранее, что Нуреев приехал в Париж, не думая о бегстве. «Это очень неприятная история, и мы о ней сожалеем, – процитировала газета некую женщину, якобы переводчицу Кировского театра, – но он молод, а девушка очень красива». Для Клары, избегавшей быть на виду, эта внезапная, пусть и мимолетная известность стала кошмаром. (Впрочем, возможно, она оказалась для нее «боевым крещением», поскольку впоследствии Клара устроилась PR-директором компании «Рив Гош» Ива Сен-Лорана.) И хотя пресса не раскрывала ее закулисную роль в бегстве Нуреева, Клара не пыталась корректировать публиковавшуюся информацию, да и с Рудольфом они это тогда не обсуждали. А потом он и вовсе расхотел возвращаться к тем воспоминаниям. «Дело сделано, что толку обсуждать прошлое», – вскоре сказал он Пьеру Лакотту.

С рассказа о бегстве Нуреев начал свою автобиографию. Его интерпретация интересна не только тем, что представляет собой свидетельство главного участника тех событий. Гораздо ценнее другое: она отражает и то, как Нуреев хотел, чтобы эти события воспринимались, и то, как мало он сам знал в то время[137]. Поскольку материалы о его бегстве оставались государственной тайной на протяжении всей жизни Нуреева и гриф «Секретно» был с них снят относительно недавно (по просьбе автора этой книги), взглянуть на это историческое событие шире общепринятой трактовки и составить его полную картину ранее не представлялось возможным. Нуреев полагался только на свои личные воспоминания. А в день бегства находился в крайне взвинченном эмоциональном состоянии (он сам признавался, что готов был наложить на себя руки). Так что свидетель из него не самый надежный. По утверждению Лакотта, «Рудольф никогда не рассказывал всей правды о своем “отходе”. К тому же он не был в курсе многих разговоров и событий, происходивших до, во время и сразу после его побега. Надо также учесть, что его мемуары были опубликованы всего через год после бегства, в то время, когда он не мог – даже если бы хотел – дать полную картину и оценку происшедшего. С годами его рассказ менялся и по содержанию, и по тональности подачи, а его роль и мотивация постоянно пересматривались. И двух одинаковых версий его бегства не найти. Средства массовой информации следовали его примеру и, как могли, присочиняли и домысливали историю.

Тем не менее в версиях Нуреева просматривается последовательность в изложении нескольких важных моментов. И самой странной из них предстает дата бегства, которую всегда указывал Рудольф. В своей автобиографии он упоминает о своей точной памяти на даты и интересе к гороскопам и предзнаменованиям. А потом пишет, что бежал не 16, а 17 июня. Непонятная ошибка, учитывая широкое освещение его бегства в прессе и его собственное утверждение о том, что он проверял эту дату. «Очень странно: я могу припомнить точную дату поступления в Ленинградское хореографическое училище и без малейшего колебания назвать час моего первого появления на сцене Кировского театра, но мне всегда приходится прилагать усилия, чтобы назвать день, когда в моей жизни произошел крутой поворот. А случилось это 17 июня в аэропорту Ле Бурже. Я очень суеверен – жаль, что не сверился со своим гороскопом на тот день».

Но еще удивительнее то, что почти во всех книгах, статьях и фильмах о Нурееве, включая его некрологи, датой побега указывается 17 июня!

В рассказе Нуреева имеются и другие неточности, прежде не подвергавшиеся сомнению, не проверявшиеся и не подкреплявшиеся другими свидетельствами. Современные данные заставляют усомниться в точности его воспоминаний. Вспоминая свою реакцию на известие об отправке домой, Нуреев описывает свои терзания так, словно внешне он никак не проявлял своих эмоций. «Я почувствовал, как кровь отхлынула от щек. Танцевать в Кремле! Правдоподобная байка! …Я прекрасно понимал свое положение, а также последствия этого срочного вызова в Москву: никаких поездок за границу впредь и отказ навсегда от положения первого танцовщика, которое мне предстояло получить через пару лет… И тут я почувствовал, что скорее убью себя. Сергееву я сказал, что пойду и попрощаюсь с коллегами. Я подошел к ним и рассказал о решении отослать меня в Москву. Это явилось неожиданностью для всех, но все поняли, что это означает. Многие балерины – даже те, кто всегда открыто выступал против меня, – начали плакать. Не секрет, что людей театра легко растрогать, тем не менее я удивился, что коллеги проявили столько теплоты».

То есть Нуреев описывает реакцию других людей, а не свою собственную. (Он также не назвал имен тех балерин – видимо, опасаясь, что любое упоминание о проявленном сочувствии к нему могло навлечь на них серьезные последствия.) Рудольф умалчивает и о том, что рыдал, и о том, что бился головой о стену, и о том, что балерины разволновались не столько из-за его отзыва в Москву, сколько из-за того отчаяния, в которое он впал, услышав такое известие. (Встретившись с Нуреевым в 1989 году, Алла Осипенко с удивлением обнаружила, как мало он, казалось, помнил свою реакцию в тот день. «Да ты просто не помнишь, что с тобой творилось!» – воскликнула она, когда Рудольф даже не признал, что бился лбом о стену.)

Более того, Нуреев умалчивает и о том, что он умолял Лакотта остаться рядом с ним, чтобы агенты КГБ не смогли затолкать его в ожидавший самолет. Он упоминает только двух каких-то «приятелей» – того, который умолял его самого, и еще одного, бледного и взволнованного: «Приятель… тряс меня за руку и просил меня не терять спокойствия и лететь в Москву, уверяя, что скоро я снова буду в Кировском театре. Другой приятель, бледный и взволнованный, возбужденно ходил вокруг меня… Я был погружен в оцепенение, но все же попросил кого-то позвонить Кларе и попрощаться за меня, чувствуя, что никогда не увижу ее вновь».

Если верить воспоминаниям остальных присутствовавших в аэропорту, Нуреев не соображал тогда достаточно ясно, чтобы придумать какой-нибудь план. По свидетельствам Лакотта и Жан-Пьера Боннфу, именно Лакотт, а не Нуреев, сообразил позвонить Кларе. Далее Рудольф рассказывает, будто он прятался за колонной, когда Клара приехала в аэропорт. «Я крикнул ей, что принял решение», – утверждает Нуреев. На самом деле именно Клара подошла к нему и спросила, чего он хотел. Он также ошибочно заявляет, будто Клара вернулась в зону вылета с двумя французскими полицейскими, и он бросился к ним, тогда как в действительности Рудольф сидел между двумя сотрудниками КГБ в баре, а Клара сначала вернулась одна и снова подошла к нему – попрощаться «последний раз». В этот момент французские инспекторы были в штатском, и Рудольф не мог догадаться, кем были эти люди. И только когда Клара шепнула ему на ухо указания, он понял, что должен был делать. Тем не менее Нуреев хочет создать впечатление, будто Клара действовала по его плану. Впоследствии он сетовал друзьям на то, что пресса раздула и романтизировала историю его бегства. И так оно и было. Но стоит иметь в виду, что Нуреев и сам приложил руку к созданию о себе мифа. Во втором абзаце «Автобиографии», при описании решающего момента, Рудольф – жертвуя точностью ради драматизма – помещает себя на взлетную полосу, под крыло самолета, направлявшегося в Москву: «Его огромное крыло нависало надо мной, как рука злого волшебника из “Лебединого озера”. Должен ли я сдаться, а там будь что будет? Или подобно героине балета пренебречь приказом и совершить опасный – может быть, роковой – прыжок к свободе?»

Через несколько страниц он продолжает: «А затем я совершил это – после самого длинного и захватывающего дух прыжка в моей карьере я приземлился прямо в объятия двух инспекторов. “Я хочу остаться, – выдохнул я. – Я хочу остаться!”»

К концу карьеры в интервью для британского документального телефильма о его жизни Нуреев изложил предельно сокращенную и «отфильтрованную» версию тех событий, не упомянув ни о Кларе, ни о «захватывающем дух прыжке», ни о «выдохе». «Мне было сказано: «Ты должен очень медленно пройти ровно шесть шагов и сказать: “Я хочу остаться в вашей стране”. Так я и сделал. Я направился прямо к тем двум комиссарам… Я не прыгал, не бежал, не кричал, не истерил. А спокойно сказал: “Я хочу остаться в вашей стране”».

В понедельник, 19 июня, перед ослепительной публикой состоялся дебют Кировского в Лондоне. В зрительном зале присутствовали принцесса Маргарет, ее муж Энтони Армстронг-Джонс, актриса Вивьен Ли, а также министр культуры СССР Екатерина Фурцева – единственная женщина во всемогущем Президиуме компартии, ставленница и преданная помощница Хрущева, которая, как писал журнал «Тайм» на той неделе, «заскочила в Лондон на огонек». Кировский давал в тот вечер «Каменный цветок» с Аллой Осипенко и Юрием Соловьевым в главных ролях. И никто из зрителей не мог заподозрить неладное. По сведениям «Нью-Йорк таймс», «Нуреев не был включен в состав премьерных показов ни одного из балетов». А «Тайм», спеша рассказать своим читателям скандальную историю, поместил за подписью «Беглец Рудольф Нуреев» фотографию Юрия Соловьева.

Несмотря на попытки советской труппы умалить значимость Нуреева, английская пресса стала уделять ему повышенное внимание. Ни одна статья о Кировском не обходилась без упоминания о достижениях «сбежавшего русского». Накануне дебюта Кировского газета «Обсервер» заявила, что его бегство лишило Лондон «возможности увидеть одного из трех – четырех самых лучших танцовщиков мира». Британский импресарио Виктор Хоххаузер так остро переживал эту потерю, что пригрозил судебным иском в случае выступления Рудольфа за «Гран балле дю марки де Куэвас» во время сезона Кировского. То, что де Ларрен предложил Нурееву выйти на парижскую сцену в тот же вечер, когда он должен был танцевать в Лондоне (причем в том же балете!), он считал «неэтичным и безответственным».

За кулисами Сергеев и Дудинская всеми силами старались заполнить пустоты, образовавшиеся с неожиданным исчезновением Нуреева; они часами репетировали его партии с другими танцовщиками. Из тех, кого отобрали на замену Нурееву, больше всех выиграл Соловьев. Слава, поджидавшая в туманном Альбионе Рудольфа, осияла его вынужденного дублера. Танцуя ведущие партии в «Лебедином озере» и в «Спящей красавице», Соловьев «покорил Лондон так же, как Нуреев покорил Париж. Мы не видели никого, кто мог бы с ним сравниться», – признал в тот месяц Эндрю Портер в «Файнэншл таймс».

Алла Осипенко тоже удостоилась высоких похвал со стороны английских критиков. «Она одновременно и гибкая, и тугая, как сталь, – совершенно удивительная танцовщица», – отметил один из них. Увы, пожать плоды своего лондонского успеха Алле не пришлось. По мнению сотрудников госбезопасности, она была с Нуреевым одного поля ягода. В Париже Алла являлась его партнершей, в самолете высказывалась в его защиту. Первый звоночек о неизбежных проблемах прозвучал для нее в вечер открытия лондонского сезона, когда Алла собралась поприветствовать своих поклонников за кулисами. На вопрос «Вы Осипенко?» агент КГБ посоветовал ей отвечать: «Нет, Осипенко позади». Алла танцевала в черном парике, и лондонские балетоманы, не знавшие, что она была натуральной блондинкой, бросились рассыпаться в комплиментах перед Лилей Петровой, которую приняли за нее. А дальше – новые неприятности: Осипенко не разрешили жить в одном номере с Наталией Макаровой. «Мне сказали, я плохо на всех влияю». И каждый день кагэбэшники собственноручно закрывали и открывали Аллу в номере. В течение следующих шести лет она не выезжала на Запад.

* * *

А в Париже Советы перешли в контрнаступление. Не теряя времени, власти Союза уведомили французское правительство: если Нуреева примут в балетную труппу Парижской оперы, субсидируемой государством, все советско-французские культурные обмены будут немедленно прекращены. Не желая портить отношения с Советским Союзом и опасаясь провоцировать влиятельную тогда Французскую компартию, французы капитулировали. В то же время Серж Лифарь[138], в прошлом ведущий танцовщик и руководитель балетной труппы Парижской оперы, не преминул провозгласить Нуреева «бесспорной звездой ленинградского балета» и одним из двух лучших танцовщиков в мире (вторым он считал француза Сержа Головина).

Промаявшись в своем убежище четыре дня, Рудольф наконец начал выбираться на репетиции и готовиться к своему дебюту в труппе де Куэваса. А Раймуидо де Ларрен – получать звонки с угрозами и обвинениями в сокрытии «предателя» в своей компании. Запугать де Ларрена было непросто, но все же он занервничал и нанял для охраны новой звезды двух частных детективов. В итоге Рудольф оказался в щекотливом положении: под постоянным наблюдением и французских телохранителей, и русских «пастухов». Его жизнь, и без того ограниченная строгим распорядком – класс, репетиции, обед – стала еще более регламентированной и подконтрольной, нежели была дома. Разлученный с Пушкиным, Ксенией и Тамарой и окруженный людьми, из которых он доверял лишь немногим, Рудольф все острее чувствовал свою неустроенность и становился все более подавленным. А от коллег по Кировскому уже стали приходить телеграммы с уговорами вернуться. «Меня хорошо охраняют, но я не могу не задаваться вопросом: как долго мне еще прятаться?» – жаловался Рудольф на той неделе одному из журналистов, которых Раймундо десятками приводил к нему за кулисы. «Я никогда не вернусь в свою страну, но никогда не смогу быть счастливым и в вашей», – заявил он другому. Позднее Нуреев признался, что тосковал по дому, но журналисты превратно истолковали его слова и решили, что ему захотелось вернуться домой.

Парижской публике не пришлось долго ждать возвращения Нуреева на сцену. 23 июня, через восемь дней после закрытия парижского сезона Кировского и через семь дней после своего бегства от КГБ, Рудольф впервые выступал в западной труппе. Он вышел на сцену в роли принца Флоримунда в «Спящей красавице», поставленной балетом де Куэваса. Лондон в тот вечер рукоплескал «Спящей красавице» Кировского. А фотографы, полицейские и балетоманы, забившие до отказа театр Елисейских Полей («Шанз-Элизе»), едва не превратили дебют Рудольфа в интермедию. Они приветствовали его стоячей овацией, четыре раза прерывали его выступление аплодисментами и двадцать восемь раз вызывали его на поклон. Стоя на сцене в расшитом бисером сине-золотом костюме и безвкусном подобии алмазной тиары на голове, над которыми артист потешался в свой первый визит к Раймундо[139], Нуреев чувствовал себя «рождественской елкой».

Балерина Виолетт Верди[140], присутствовавшая в зале в вечер его дебюта, поделилась своим первым впечатлением от танцовщика, ставшим ей потом хорошим другом на всю жизнь: «Я не могла забыть его напряженную выразительность, сосредоточенность и, конечно же, красоту. Он был не столько диким, сколько необузданным и непритворным. Его чистота сквозила в абсолютной самоотдаче и полной погруженности в роль… В партии Принца он воссоздавал образ человека, ищущего идеал и с изумлением обретающего его, и передавал зрителю потрясающее ощущение своей завороженности и тем, что он искал, и тем, что он находил. Я никогда не видела такого уязвимого, обнаженного состояния духа… Он все вкладывал в эту роль, и роль говорила все за него. Это завлекало публику и вызывало у нее все больший интерес к нему».

Гарольд Шонберг из «Нью-Йорк таймс», также присутствовавший на балете, назвал Нуреева «блестящим исполнителем роли», «полностью заслужившим овации», которых он удостоился во время своего дебюта в западной труппе. Кроме того, Шонберг отметил: «возможно, его манера исполнения еще не отточена до совершенства… Но этот танцовщик уже на пути к подлинной, звездной славе. И у него есть то, без чего не мыслим ни один первый солист балета, – индивидуальность. Когда он на сцене, все зрители понимают: перед ними личность с невероятной харизмой».

Через неделю после своего бегства Нуреев уже встал на путь, обрекший его на постоянное внимание публики – как приближенной к балетному искусству, так и далекой от него. Жизнь Рудольфа вне сцены вызывала не меньший интерес, чем его аншлаговые выступления на подмостках. «Мне не нравится, что меня подают как сенсацию, – жаловался он в том же месяце одному репортеру, – и мне претит любопытство публики ко всему, что касается моей персоны». Не привыкшего к медийной шумихе и еще не научившегося манипулировать ею в собственных целях, Нуреева возмущали постоянные попытки нарушить его уклад, особенно при подготовке к выступлениям. Работая в Кировском, Рудольф привык проводить день накануне спектакля в полном одиночестве, спокойно отдыхая и погрузившись в себя. Но в Париже Раймундо изо дня в день организовывал для него интервью, и Рудольф начал задумываться – а не совершил ли он непоправимую ошибку?

Труппа давала «Спящую красавицу» на протяжении месяца, и Нуреев попеременно танцевал партию Принца и виртуозное па-де-де Голубой птицы – роль, которую он, по единодушному мнению, никогда не исполнял в Кировском с такой технической безупречностью. (В Кировском он, по словам одного зрителя, выглядел «приземленным» – словно технические требования, которые предъявляла к танцовщику эта роль, доводили его до изнеможения.) Хотя, по мнению самого Нуреева, ему в Кировском просто не давали создать самостоятельную трактовку этого образа. А у Рудольфа было свое видение роли: он желал показать не просто птицу в полете, а птицу, «искушаемую таинственным соблазном летать повсюду». И в труппе де Куэваса он надеялся танцевать Голубую птицу так, как ему хотелось.

Однако и тут не обошлось без помех – откуда Рудольф их не ждал. За несколько часов до его дебюта в роли Голубой птицы в театре «Шанз-Элизе» к танцовщику заявилась корреспондентка вечерней газеты и «стала задавать дурацкие вопросы, не имевшие никакого отношения к балету». Обращаясь к Нурееву, она называла его «прекрасный Руди», «говорила о “сладкой жизни” и несла всякий вздор». Еще больше расстроили артиста письма, которые ему передал фотограф, пришедший с журналисткой. «Три конверта из советского посольства – с телеграммой от матери, письмом от отца и письмом от Пушкина». Рудольф понимал, что лучше подождать и прочитать их после спектакля, но это были первые известия из дома, и он не удержался.

«Вернись домой, – молила мать. – Вернись домой!» Отец в коротком письме вопрошал: как его сын мог предать свою родину? Хамет не мог в это поверить и не находил оправдания его поступку.

Слова родителей разрывали Рудольфа на части. Хотя он и понимал, что у них «все перемешалось – пропаганда и их собственные чувства». Рудольф ощущал, что они искренне хотели, чтобы он вернулся, и в то же время «добивались этого по чужому наущению». «Их страдания глубоко трогали меня, – писал он в своей “Автобиографии”, – но вместе с тем было обидно, что близкие никогда не могли понять моих устремлений и чувств».

Но самой сильной болью отозвалось письмо Пушкина: «Единственный человек, по-настоящему хорошо меня знавший, похоже, не мог понять, что со мной произошло. Он писал, что Париж – город упадка, и его загнивание скоро коснется и меня; что, если я останусь в Европе, я не только потеряю танцевальную технику, но и утрачу нравственный облик». Реакция Нуреева представляется странной. Он должен был предполагать, что Пушкин мог написать эти строки под диктовку, не имея возможности скорректировать тон и содержание своего письма.

Не успел расстроенный Рудольф начать свою вариацию, как в темном партере зрительного зала началась политическая манифестация. Оголтелые французские коммунисты принялась выкрикивать «Предатель!», «Возвращайся в Москву!» и забрасывать сцену помидорами, банановыми шкурками и бумажными «бомбами», начиненными перцем. Их свист и насмешки смешались с ободряющими возгласами других зрителей; безумная какофония угрожала полностью заглушить музыку Чайковского. По словам Виолетт Верди, «это был один из тех скандалов, которые так обожает и долго смакует Париж».

В анналах балета, конечно, немало подобных прецедентов. Достаточно вспомнить премьеру «Весны священной» с Нижинским, состоявшуюся в том же театре Елисейских Полей 29 мая 1913 года. Зрителей настолько возмутила новаторская музыка Стравинского и оригинальная и сложная хореография балета, что они освистали и композитора, и артистов[141]. Еще один шумный скандал разразился в 1925 году в Театре Сары Бернар – на премьере балета «Ромео и Джульетта», поставленного для труппы Дягилева сестрой Нижинского, Брониславой. Спектакль сорвали сюрреалисты, которые были категорически против участия своих сподвижников в разработке декораций для этой постановки. «О, – воскликнула тогда осажденная ими мать Нижинских, – в который раз скандал сделает Дягилева героем передовиц!»

На этот раз появлению ряда злобных передовиц о Нурееве способствовали французские коммунисты; правда, сорвать его выступление им не удалось. Позднее Рудольф заявил, что совершенно не испугался их криков и проклятий. «На меня даже снизошло какое-то странное умиротворение: радость, оттого что спокойно танцую, пока эти дураки делают из себя посмешище… Скандал в тот вечер даже обрадовал меня, потому что я обрел большую уверенность в себе. Я ощущал спокойствие, стыд за коммунистов и совершенно не волновался», – написал в мемуарах Нуреев. Но это был ретроспективный комментарий. А в тот вечер Рудольф, скорее всего, был потрясен неожиданными нападками, усугубившими его горечь от прочитанных ранее писем.

На следующий вечер его выступление снова было прервано – правда, теперь уже обожателями, которые в знак благодарности и солидарности засыпали всю сцену цветами. «Он был в таком состоянии! – рассказывала Розелла Хайтауэр, звезда труппы Куэваса, работавшая в тесном контакте с Рудольфом в те первые дни. – Танец – единственное, что его тогда поддерживало. Он был совершенно одинок в мире, которого еще совсем не знал».

Судьбе было угодно, чтобы в тот же месяц в театр Елисейских Полей пожаловала Бронислава Нижинская – посмотреть на исполнение Нуреевым партии Голубой птицы (роли, которую ее брат невероятно эффектно исполнял в свой первый парижский сезон 1909 года). В свое время Нижинская существенно поработала над хореографией «Спящей красавицы» в труппе де Куэваса. Посмотрев танец Нуреева, она вынесла вердикт: «Он – реинкарнация моего брата».

Не обошли своим вниманием резонансную постановку и Джером Роббинс, Пьер Берже и Ив Сен-Лоран. Однажды за обедом втроем Роббинс упомянул, что хотел бы увидеть танец Нуреева. «А мы сказали: почему бы не сегодня вечером?» – вспоминал Берже, любовник и деловой партнер Сен-Лорана. До спектакля оставалось двадцать минут, а все билеты на него были проданы. Но Берже поговорил с директором театра, и их пропустили. Берже и Сен-Лоран уже видели Рудольфа в Кировском. Оба, по словам Берже, были убеждены: Нурееву суждено стать «суперзвездой», потому что он обладал «внешностью, самомнением, дерзостью, характером, и прекрасно это понимал». Но Джером Роббинс не разделял их уверенности. По свидетельству Берже, «Нуреев его удивил, но не более. Тогда многие танцовщики и хореографы думали, что о Нурееве так много говорят лишь потому, что он сбежал из России».

Именно такую точку зрения озвучил в своей заметке «Печальная история», в журнале «Дансинг таймс», английский критик Арнольд Хаскелл, главный поборник советского балета на Западе. Посетовав на то, как этот «безумно запутавшийся танцовщик подвел своих товарищей», Хаскелл заявил, что Нуреев может спасти свою карьеру, только если не поддастся разлагающему процессу «вестернизации». «Боюсь, его ждет серьезное разочарование, когда он перестанет быть недолговечной сенсацией и обнаружит, что здесь гораздо меньше свободы для самовыражения в танце, чем в его собственной стране…

Внештатный танцовщик – без дисциплины и в отрыве от своей школы и традиции – стремительно деградирует. Звезда нуждается в труппе гораздо больше, чем труппа в звезде».

За «железный занавес», в Ленинград, вести о скандале с Голубой птицей донесла «Юманите», газета французской коммунистической партии, которую Тамара случайно увидела в киоске на Невском проспекте. Официальных известий о Нурееве по-прежнему не было, и Тамара была рада любой информации о нем, даже искаженной. Когда она позвонила Пушкину и рассказала, что Рудика освистали в Париже так, что пришлось вызывать полицию, старый педагог облегченно выдохнул: «Ну, слава Богу! Он жив и танцует. Это самое главное».

Бегство Рудольфа обернулось проблемами для всех его ленинградских друзей. И Тамару, и Пушкиных вызывали в КГБ и заставляли писать письма с уговорами вернуться. И цинично-откровенно предупреждали: «Не трудитесь заклеивать конверты». Тамара старалась писать в совершенно несвойственном ей витиеватом стиле – чтобы Рудик догадался о том, что ее вынудили.

Но неприятности Тамары этим не ограничились. Расстроенная побегом Рудольфа, она провела целый день с Пушкиным и не явилась на экзамен, а придя в университет, увидела приказ о своем отчислении из университета за неуспеваемость. Декан факультета, к которому обратилась Тамара, направил ее к парторгу университета. А тот ей объяснил: «При чем здесь ваша успеваемость? Вы же должны понимать, товарищ Закржевская, что мы руководствуемся прежде всего политическими соображениями. Вы должны были получить диплом, в котором написано: “Филолог. Учитель русского языка и литературы”. А учитель должен вызывать доверие. Государство доверяет вам самое дорогое – наших детей. Как мы можем вам доверить детей, если вы рядом с собой не разглядели врага?» Поскольку Рудольф ходил с Тамарой на спецкурс по литературе, его знали все ее сокурсники; многие из них, узнав, что он был звездой Кировского, стали ходить на спектакли с его участием. Но, когда Тамара возразила, что его поездку в Париж одобрила не она, а руководство Кировского, партийный секретарь буркнул: «Пусть они сами за себя отвечают. А университет должен выдавать дипломы только проверенным и надежным людям». В течение следующих шести месяцев Тамара бегала со своим делом по разным инстанциям и пропускала важные занятия, пока, наконец, в ноябре ее не восстановили. А на то, чтобы сдать пропущенный экзамен по диалектическому материализму и наверстать пропущенное, ей дали всего десять дней.

Властям было известно также, что Нуреев делил свою ленинградскую квартиру с Аллой Сизовой. Через несколько дней после его бегства туда нагрянули сотрудники КГБ – допросить мать Сизовой. Алла все еще находилась на гастролях в Лондоне. Боясь навредить дочери, ее мать так перенервничала, что угодила на несколько недель в психиатрическую больницу.

Не оставил КГБ без внимания и Георгия Михайловича, учившего Рудольфа английскому. Его вызвали в Большой дом и тоже подвергли допросу. «Его спрашивали, с кем дружил Рудик, и он рассказал им о младших Романковых, – рассказывала Любовь Романкова, также бравшая у Георгия Михайловича уроки английского. – Он потом сразу мне позвонил и сказал: «Любочка, мне пришлось это сказать, потому что им все известно». Любовь работала в Физико-техническом институте имени Иоффе, и там ее тоже вызвали в «первый отдел», который занимался обеспечением режима секретности, следил за политической благонадежностью и исполнительностью сотрудников и вел досье на каждого из них.

Любе сообщили, что ее друг изменил родине. «Я не подал бы ему руки, если бы встретил», – с отвращением заявил чиновник.

«Конечно, не подали бы, – с деланным простодушием ответила Любовь, – вы ведь с ним не знакомы».

А в Уфе новость о побеге Нуреева разгневала Анну Удальцову. «Для меня это был страшный удар», – призналась она в 1990 году британскому кинорежиссеру Патриции Фой, которая приехала в Уфу для съемок документального фильма о Нурееве. Удальцова к тому времени превратилась в крошечную седовласую женщину ста трех лет, и у несведущего человека, посмотревшего тот фильм, могло сложиться впечатление, будто утрата любимого ученика подкосила эту милую старушку. Но в 1961 году она реагировала иначе. Бывшая соседка Нуреевых Инна Гуськова вспоминала: узнав о бегстве Рудольфа, Удальцова «проклинала его, как и многие другие. Один из ее родственников мне сказал, что она в негодовании кричала: “Ублюдок! Да как он посмел?” И только прочитав через много лет в его мемуарах, что Рудик называл ее своей любимой учительницей в Уфе, она опять его полюбила».

Впрочем, не все в Уфе проклинали сына Нуреевых. Хамет явно переживал, но, по свидетельству племянницы Рудольфа, Альфии, жившей тогда с его родителями, – никто из соседей не выказывал им неприязни и не попрекал. Большинство из них работали вместе с Хаметом на расположенном неподалеку заводе, и, хотя все узнали про его сына, «никто не называл его предателем. Просто говорили: “Жалко, что мы его больше не увидим”». Хамета не исключили из партии и не уволили с работы. Но и не повышали больше по службе; застопорились и карьеры его дочерей. А Фарида была уже на пенсии, и терять ей особо было нечего. Лишь одно ее волновало: как теперь свидеться с единственным сыном? Отец больше никогда не заговаривал о Рудольфе.

Семью Нуреевых официально не проинформировали, но начальник визового отдела Уфы получил указание не выдавать заграничные паспорта или выездные визы никому из родственников Рудольфа[142]. Тем не менее Фарида с Розой отправились в Москву, в министерство культуры, в надежде попасть на прием к министру Фурцевой и добиться от нее разрешения не поездку Фариды в Париж. Вдруг матери удалось бы вернуть сына домой? Но Фурцева принять их отказалась. Для Розы та поездка стала первой в цепочке безуспешных визитов в Москву. КГБ продолжал поощрять Нуреевых к контактам с сыном. «Они нас не просили обвинять его в предательстве, – вспоминала Разида. – Наоборот, они говорили: “Напишите ему письмо, позвоните ему, скажите, чтобы возвращался домой”. Но я не знала, куда ему звонить. И я сглупила – позвонила в КГБ в Москву, чтобы узнать его телефонный номер. Человек, с которым я беседовала, сказал, что тоже его не знает, и пообещал выяснить. А когда я перезвонила ему на следующий день, мне сказали, что его уволили».

Наконец, в августе в Ленинграде Розе сообщили номер брата, и она в свою очередь отправила домой телеграмму с инструкциями. Фарида с Разидой позвонили Рудольфу в Довиль – фешенебельный морской курорт в Нормандии, где репетировала тогда балетная труппа Куэваса. Отстоящий от Уфы более чем на четыре тысячи километров и славившийся своими казино и скачками, Довиль привлекал представителей бомонда со всей Европы. «Я искренне просила его, потому что не верила, что за границей ему будет лучше, – вспоминала Разида. – А он мне сказал, что не его вина, что так получилось. Он сказал, что Россия – его родина и он хотел бы вернуться, но только после того, как увидит мир». Фарида не пожелала с этим смириться, она умоляла сына вернуться домой.

«Мама, – перебил ее Рудольф, – ты забыла мне задать один вопрос».

«Какой?» – спросила Фарида.

«Счастлив ли ты?»

Фарида повторила вопрос.

«Да», – ответил Рудольф, но мать едва ли ему поверила.

Гром, сотрясший до основания Кировский театр после бегства Нуреева, отозвался дрожью страха в стенах всех государственных учреждений и комиссий, связанных с Парижскими гастролями, – от МИДа и Министерства культуры до советского посольства во Франции, КГБ и Ленинградского партбюро. Все они оказались вовлечены в дело о государственной измене Нуреева, и все старались себя выгородить, свалив вину на других. В июле 1961 года ЦК начал следствие. Возглавить рабочую группу поручили председателям двух отделов Центрального комитета: Комиссии по выездам за границу, одобрявшей все зарубежные поездки, и Отдела культуры ЦК КПСС, контролировавшего министерство культуры, которое, в свою очередь, курировало Кировский театр.

Артистов Кировского одного за другим вызывали в Большой дом и просили рассказать о поведении Нуреева за границей. С кем он дружил? Планировал ли свое бегство заранее? До первых гастролей труппы в Америку оставалось два месяца, и для артистов многое оказалось поставлено на карту. О поездке в Соединенные Штаты они мечтали больше всего на свете.

«В КГБ были толстые стены, но молва о том, кто и что наговорил, просачивалась, – рассказывала Тамара. – Из всех только Соловьев сказал, будто Рудик планировал бегство. Когда я об этом узнала, я сразу же пошла к нему – хотела спросить, действительно ли он так сказал про Рудика. “Да, я уверен, что он собирался бежать”, – подтвердил он». А в доказательство своей правоты Соловьев привел Тамаре следующий аргумент: в отличие от коллег, Рудольф не покупал заграничных вещей. Похоже, он экономил деньги. Почему? «Потому, что собирался бежать», – сделал вывод Соловьев. Но багаж Рудольфа свидетельствовал о другом. Чемодан Нуреева отдали Пушкиным. И стоило им с Тамарой заглянуть внутрь, как они поняли: домыслы Соловьева – полнейшая чепуха. Кроме голубой ткани на костюм для «Легенды о любви», Рудольф купил в Париже еще несколько светлых париков для «Спящей красавицы», балетные туфли и набор для грима. Осмотр его багажа не оставил сомнений: Нуреев покупал лишь те вещи, которые были необходимы для его спектаклей в Ленинграде. Исключением оказался только игрушечный электрический поезд, напомнивший Пушкиным их Махмудку дома. Пушкины собрали поезд, и он еще хранился в их квартире, когда через несколько лет туда переехал жить Михаил Барышников. «Там было святилище его памяти, – подтвердил он. – Все, что после него осталось – игрушечный поезд, одежда – было священным».

Возможно, Соловьев и не знал про купленные Рудольфом парики и костюмы. Но про игрушечный поезд он точно был в курсе. По возвращении в Ленинград он рассказал своей жене, что играл с ним полночи, как школьник. Что же побудило его сказать в КГБ, будто Рудольф копил деньги или планировал побег? Страх – вот наиболее вероятный ответ; в свете паранойи «холодной войны», на фоне которой проводилось расследование, этот мотив не стоит умалять. Отказ от сотрудничества с КГБ в деле, касавшемся государственной безопасности, мог быть расценен как сочувствие Нурееву. Сотрудники КГБ наверняка давили на Соловьева, добиваясь от него показаний против Нуреева. Ведь Соловьев прожил с ним в одном номере парижской гостиницы почти пять недель. Неужели он не заметил ничего подозрительного?

«У Юры была масса проблем после побега Рудика, – рассказывала Татьяна Легат, вспоминая множество допросов, через которые прошел ее муж. – Мы были ужасно напуганы! Юру вызывали в органы[143]. Я не знаю, что он говорил и что подписывал. Знаю только, что они хотели выяснить, как это могло случиться. Он был вынужден сказать, что ему сильно повезло, что он не заразился от Нуреева».

Но рассказал ли Соловьев «кэгэбэшникам» о том, что Нуреев в Париже к нему приставал, как думали некоторые их коллеги? По словам Тамары, Юрий пустил этот слух после того, как вернулся в Ленинград. Но так ли это? И что именно он рассказывал сотрудникам КГБ во время или после парижских гастролей (если вообще что-то рассказывал)? Эти вопросы до сих пор остаются предметом споров и спекуляций. По утверждению Татьяны Легат, Соловьев ей признался, что «заигрывание Рудольфа настолько его смутило, что он ударил его по лицу и избегал до конца их пребывания в Париже». Но доложил ли ее муж об этом случае еще до возвращения или нет, Татьяна не знала: «Он только рассказал, как они с Рудиком посмеялись над предложением доносить друг на друга»[144].

Спустя много лет бывшая сокурсница Елена Чернышова задала Нурееву прямой вопрос: приставал ли он к Соловьеву? На что Рудольф ответил: «Ну, конечно. У него была такая красивая задница». Но тогда Нурееву уже ничто не угрожало и, возможно, он просто подшутил над Чернышовой. С ее же слов, Соловьев однажды после нескольких рюмок признался ей, что действительно сообщил парижским «пастухам» о приставаниях Нуреева. Он боялся обвинений в гомосексуализме и не хотел рисковать карьерой. Однако, по мнению других близких друзей Соловьева, доносительство было не в его характере. «Даже если бы ему сказали: “Ты очень хороший человек, пожалуйста, расскажи нам что-нибудь”, Юра бы этого не сделал, – утверждала Алла Осипенко. – Он был очень порядочным человеком. И никогда бы не пошел на такое. Нас, и правда, побуждали в той гастрольной поездке стучать друг на друга. Но по собственному опыту могу сказать, что до этого редко доходило. Я на выездах всегда жила вместе с Наташей Макаровой и могу поклясться: мы друг на друга не доносили»[145].

Неприятности Соловьева на этом не закончились. В последующие месяцы «его заставляли вступить в партию – рассчитывали на его помощь, но он отказался, – рассказывала жена. – Парторга театра Миронова даже уволили за то, что он не сумел убедить Юру вступить в партию, так что можете себе представить, какой это был кошмар». Впрочем, не все было плохо. «После того как Нуреев остался [в Париже], Юре отдали все его партии». В паре с Осипенко Соловьев танцевал в премьерном спектакле «Лебединого озера» в Лондоне, а позднее – вместе с Сизовой в нью-йоркских премьерах «Спящей красавицы» и «Корсара». «После Лондона Юра стал очень востребован, так что можно сказать – Нуреев его “продвинул”. Нет худа без добра»[146].

А Нуреева на родине вскоре постарались предать забвению. Его имя исчезло из почетного списка выпускников его альма-матер, а из фильма «Души исполненный полет», посвященного русскому балету и снятого в момент студенческого триумфа Рудольфа в Москве, вырезали его соло в «Корсаре».

Статью о Нурееве удалили из всех будущих изданий книги о Кировском балете. А его фотографии в присланных из-за границы журналах заклеивались оскорбительными изображениями. Хотя поклонники Нуреева все равно собирались тайком вместе и просматривали любительские записи его выступлений и тренировок, снятые из-за кулис или в классе. (Михаил Барышников впервые увидел танец Нуреева в одном из таких любительских фильмов.)

Впрочем, замалчивались не все новости о Нурееве. Время от времени артистов Кировского потчевали дозированной информацией в пропагандистских целях. Когда Алла Сизова услышала, что французские профсоюзы в Париже забросали ее бывшего партнера помидорами и освистали, вынудив покинуть сцену, она, подобно многим своим коллегам-танцовщикам, подумала, что советских артистов на Западе настигает быстрая смерть. Но, стоило ей однажды обмолвиться – с гордостью за советскую школу! – что «с нашим образованием Нуреев на Западе не пропадет», и с ней тут же захотели поговорить сотрудники КГБ. Любое упоминание имени Нуреева, независимо от контекста, воспринималось с подозрением и порицалось. «Два агента явились в театр и начали меня допрашивать. «Вы понимаете, что вы сказали?» – допытывались они. Я сказала им, что имела в виду, как на Западе страшно работать, и они оставили меня в покое».

Нуреев никогда не пользовался особой популярностью у своих коллег. И хотя некоторые сожалели о потере театром такого танцовщика, незаменимым его не считал никто. Нуреев был пока лишь восходящей звездой, еще не получившей всеобщего признания. И многие полагали, что он «свалял дурака», отказавшись от престижного положения и гарантированного будущего, которые ему сулила работа в Кировском. «Да, конечно, он был талантливым, но не единственным, – скажет через тридцать с лишним лет Алла Сизова. – Для труппы потеря одного танцовщика ничего не значила. Наш театр смог прекрасно обойтись и без него. Нас шокировало не столько его бегство, сколько то, что он решился на него. Как человек с нашим образованием и воспитанием мог так поступить? Этого мы понять не могли».

Через несколько недель следствие было закончено, и 2 августа, по итогам «проверки обстоятельств измены Родине» Нуреева, рабочая комиссия представила в ЦК отчет на трех страницах, за подписью заведующего Отделом культуры Д. Поликарпова и председателя Комиссии по выездам за границу А. Долуды. В отчете был изложен ход событий, определены действующие лица и, конечно же, назначены виноватые. «С первых же дней пребывания в Париже Нуреев установил близкие отношения с политически подозрительными людьми: неким Лареном, театральным бизнесменом и балетмейстером…. Кларой Сан, женщиной сомнительного поведения, и другими элементами из числа артистической богемы. Нуреев грубо нарушал дисциплину, пренебрегал интересами коллектива, систематически проводил время с новыми знакомыми, являясь в гостиницу глубокой ночью. К началу июня, когда поведение Нуреева стало нетерпимым, заместитель руководителя балета т. Стрижевский и работники посольства внесли предложение о его досрочном откомандировании из Парижа».

Дальше в докладе описывается, как распоряжение об отзыве Нуреева дважды осталось проигнорированным: «Вместо того чтобы немедленно выполнить полученное указание, дирекция театра и работники посольства сочли нецелесообразным отправлять Нуреева, хотя было уже очевидно, что дальнейшее пребывание во Франции этого потерявшего честь и совесть отщепенца грозит опасными последствиями».

Раскритиковав решения, принимавшиеся по всей цепочке инстанций, следователи пришли к выводу о том, что высылка Нуреева из Парижа была организована безответственно, «без соблюдения необходимых мер предосторожности», и в итоге была сорвана.

«Нуреев готовился к полету в Лондон вместе с коллективом балета. На аэродроме перед посадкой на лондонский самолет директор театра т. Коркин отозвал Нуреева из очереди на посадку и сообщил, что ему необходимо выехать в Москву в связи с болезнью матери и для участия в ответственных концертах в Москве. Узнав об этом, Нуреев заявил, что он покончит жизнь самоубийством, так как откомандирование его из-за границы повлечет за собой самые тяжелые для него последствия. В состоянии нервного возбуждения Нуреев был оставлен на парижском аэродроме… На аэродроме Нуреев сообщил присутствовавшим там своим французским “друзьям” о намерении остаться в Париже, которые и помогли ему пройти в полицейский участок. Находившийся на аэродроме т. Стрижевский не смог помешать предателю осуществить свое намерение, так как в дело вмешалась полиция».

Теперь, зная, чем все закончилось, следователи заявили, что «безобразное поведение Нуреева с первых дней его работы в Ленинградском театре оперы и балета должно было давно насторожить руководство театра». По мнению дознавателей, Нуреева не следовало допускать до участия в гастролях. Как могло случиться, задавались они вопросом, что танцовщик, который «восстановил против себя коллектив, позволял себе оскорблять товарищей по работе и был известен в коллективе как скандалист и морально неустойчивый человек», оказался в составе гастрольной группы? По мнению следователей, этому могло быть только одно объяснение: Сергеев, Коркин и секретарь парткома театра одобрили кандидатуру Нуреева, не предоставив его дело на рассмотрение членов партийного комитета театра и балетной труппы для дальнейшей проверки.

И есть серьезное основание доверять их выводу: Нуреев не входил в число артистов, изначально отобранных для гастролей в Париже. Его включили в группу в последнюю минуту, после того как организаторы гастролей сообщили Сергееву о том, что французская сторона захотела увидеть на парижской сцене молодых танцовщиков Кировского. Нуреев был нужен Сергееву и Коркину в Париже. И они, по-видимому, подозревали (как и сам Рудольф): направь они документы по всем требуемым инстанциям, его кандидатуру никогда не утвердят. Учитывая дрязги и соперничество, сопровождавшие принятие этого решения в театральном коллективе, а также его далеко не блестящую характеристику, – Рудольф правильно беспокоился, что его могли «завернуть».

Однако гораздо важнее подробностей доклада та картина, которую на его основании можно составить о системе: одержимая манией контроля, она оказалась не способна обеспечить его вне дома. Власти полагали, что при строжайшем надзоре за гастрольной группой ошибки исключены. Но, как ни парадоксально, их кажущаяся всесильность легко дает сбои. При таком количестве задействованных служб и начальников с совершенно разными и порой противоречивыми планами удержать все под контролем оказалось невозможно.

Поскольку на начало сентября были запланированы гастроли Кировского в Соединенных Штатах, ЦК распорядился провести второе расследование. На этот раз – на предмет политической благонадежности труппы как до, так и во время парижских гастролей. 15 августа (ровно через сорок восемь часов после начала возведения Берлинской стены в Восточной Германии) Ленинградский обком КПСС заслушал на заседании бюро сообщение заведующего отделом науки, школ и культуры Г. А. Богданова «Об ошибках руководства Ленинградского академического театра оперы и балета им. С. М. Кирова по подготовке и проведению гастролей балетной труппы за рубежом». По итогам его обсуждения было принято одноименное постановление, а выписка из протокола заседания была направлена в ЦК КПСС и в Министерство культуры СССР и РСФСР.

По мнению бюро Ленинградского обкома, «изменнический поступок» Нуреева явился прямым следствием слабого политического инструктажа и безответственности со стороны руководства театра при подготовке и во время гастролей. (Вот ведь ирония, учитывая службу Хамета Нуреева в должности политрука!) В протоколе отмечалось: «Никакой политико-воспитательной работы в коллективе не велось, партийная и комсомольская группы бездействовали». Дирекция театра не только составила «неправдивую, хвалебную характеристику на Нуреева», но и дважды проигнорировала указание комиссии по выездам за границу о его возвращении в СССР. Согласно постановлению, «т. Сергеев категорически утверждал о невозможности без Нуреева продолжать гастроли». На основании всего этого бюро обкома сделало вывод о том, что «Нуреев брался под защиту т. Коркиным и Сергеевым». А вот о причинах отправки Нуреева в Париж и о его вкладе в успех Кировской труппы в постановлении не говорилось ни слова. Что, в общем-то, совсем не удивительно.

На волне этого второго расследования Коркина уволили за «политическую близорукость» и исключили из партии. Сергеева вызвали в министерство культуры для дальнейших расспросов. Меры безопасности в Кировском приказали усилить: всех артистов, отобранных для поездки в Америку, надлежало еще раз тщательно перепроверить и провести с ними политическую работу. Приоритет при отборе отдавался обладателям партбилетов. Увы, продолжив затягивать узду, власти показали: они усвоили только «плохие уроки» (как выразился Валерий Панов).

Судьбу Стрижевского решил Шелепин. В служебной записке в ЦК КПСС от 26 августа 1961 года сказано: «Приказом председателя комитета [госбезопасности] т. Шелепина А. Н. за неудовлетворительную организацию агитационно-оперативной работы среди участников труппы и непринятие своевременных мер к отправке Нуреева в СССР старшему оперуполномоченному УКГБ по Ленинградской области капитану Стрижевскому В. Д. объявлен выговор». Этот выговор в дальнейшем аукался ему всю жизнь.

К моменту отъезда Кировского в Нью-Йорк в начале сентября Коркина заменил Петр Рачинский, бывший пожарный и сторонник жесткого курса. На гастроли отправилась Татьяна Легат, разделившая вместо Нуреева гостиничный номер с мужем. А Аллу Осипенко, лишившуюся главной роли, оставили в Ленинграде. Из основных действующих лиц этой истории пережить политическую бурю без потерь удалось лишь Сергееву. Он оставался балетмейстером Кировского еще девять лет – до побега еще одной звезды, Наталии Макаровой, обозначившего безвозвратный конец его царствования.

Глава 12

Новые горизонты

Вот уже два месяца Нуреев провел на Западе. Но до сих пор смутно представлял себе, к чему он идет и чего ему ждать впереди. Он с радостью выходил на сцену по шестнадцать раз в месяц (вместо обычных трех выступлений в Кировском). И с удовольствием танцевал со своей новой партнершей – Розеллой Хайтауэр, необычайно популярной прима-балериной труппы Куэваса. Но в целом Нуреев считал, что этой труппе – как и ее великосветской аудитории – недоставало дисциплины, уважения к традициям, целеустремленности и серьезности задач, как было в Кировском. «Он чувствовал, что это не его мир, – рассказывала Хайтауэр. – И не желал подстраиваться под чьи-то стандарты и вкусы. Он хотел реализовывать свои собственные идеи».

Рудольф также считал, что де Ларрен больше печется об оформлении балетных спектаклей, нежели о самом балете. Однажды вечером Нуреев наотрез отказался выйти на сцену в расшитом бисером жилете без застежки, который тот смоделировал. «Он швырнул его на пол и сказал мне, что это никуда не годится и только отвлекает внимание», – жаловался потом Ларрен.

Зачастую третейским судьей в их спорах выступала Жаклин де Риб. «Раймундо и Рудольф придерживались разных взглядов на красоту и театр и сцеплялись друг с другом, – вспоминала она. – [Раймундо] не был реалистичным. И не умел разговаривать с людьми. Он был слишком возвышенным». Но при этом де Ларрен охранял Рудольфа с деспотизмом собственника и не подпускал к нему ни одного конкурента, способного переманить артиста более выгодным предложением. Прознав, что Пьер Лакотт решил предложить Нурееву главную роль в фильме о Нижинском, он приложил все усилия, чтобы не допустить их общения. Когда Лакотт попытался провести за кулисы продюсера, чтобы познакомить его с Рудольфом, Ларрен выставил обоих из театра, посоветовав Лакотту держаться от Нуреева подальше. В результате Лакотт, по его собственному признанию, не заговаривал с Нуреевым целых два года, хотя Рудольф так и не узнал – почему. Правда, позднее Нуреев и сам жаловался на Раймундо: он «не давал мне ни с кем встречаться». Ларрен надеялся подписать с ним контракт на два года, но Рудольф упорно отказывался связывать себя обязательствами больше чем на шесть месяцев.

Жизнь Нуреева вне сцены на первых порах омрачал страх. Рудольф боялся, что его похитят «гэбэшники», и всегда садился в такси на пол – из опасения слежки. Чаще всего он находил убежище в студии, в обществе Хайтауэр. Балерина разделяла его истовую преданность танцу. Ей было чему поучиться у беглого танцовщика из Советской России, и она охотно тренировалась с ним. Розелла восхищалась острым аналитическим умом Рудольфа и восторгалась его поразительной выворотностью, редко свойственной танцовщикам-мужчинам в то время, а также его пятой позицией с предельным разворотом стоп. По словам Хайтауэр, «это было крестное знамение Пушкина. Для Рудольфа эта позиция была священной. Пушкин был для него богом, и он никогда не делал ничего, что шло вразрез с его наставлениями». «Его работоспособность ошеломляла, – рассказывала Виолетт Верди, одна из первых друзей Нуреева на Западе. – Он ходил в церковь. Я познакомилась с ним, когда он только нащупывал под ногами почву, когда еще не был так поглощен светской жизнью. В то время он не страдал нарциссизмом. Он был открытым и любознательным, и интересовало его все только хорошее».

Рудольф наблюдал, слушал и жадно впитывал новые впечатления и ощущения, стараясь охватить все, что заслуживало внимания. Жан Файяр из «Фигаро», решивший в середине июня взять интервью у «советского танцовщика, выбравшего свободу», был поражен диапазоном его интересов. Только за одну ту неделю Нуреев посмотрел Мексиканский балет, советский фильм «Неотправленное письмо», выставку Гюстава Моро в Лувре, спектакль по пьесе Форда «Как жаль, что она блудница» в «Театр де Пари» и посетил выставку, посвященную творчеству Жоржа Мельеса, знаменитого кинорежиссера эпохи немого кино. И уже тогда новая жизнь потихоньку начала испытывать Рудольфа на слабость к сибаритству. Во время июльского перерыва в работе труппы Куэваса Клара и Раймундо пригласили его на юг Франции, в Болье, где они сняли номера в «Ля Резерв», отеле-вилле в итальянском стиле с частным пляжем. Теплая лазурная вода Средиземного моря оказалась чудодейственным бальзамом для истощенных нервов Рудольфа. А от того, что там можно было взять напрокат моторную лодку, его настроение приподнялось еще больше. Рудольф с наслаждением проводил время, купаясь, загорая и плавая на катере вокруг частного причала отеля. Рядом, правда, вились фоторепортеры, спешившие запечатлеть его новые увлечения, но даже они не смогли испортить идиллию Рудольфа. «О нем ежедневно писали в газетах, вокруг все время толпились люди, – вспоминала Клара. – К нему уже тогда относились как к звезде».

Вскоре в Париже Нуреева разыскал американский фотограф Ричард Аведон и предложил ему позировать для «Харперс базар». Знаменитый пионер модной фотографии, Аведон также прославился смелыми фотопортретами знаменитостей, привлекавших мастера, по его собственному признанию, тем, что у них были «лица мужчин и женщин, знакомых с экстремальными ситуациями». Аведону позировали герцог и герцогиня Виндзорские, Теннесси Уильямс и Дороти Паркер. И вот теперь, через два месяца после бегства от КГБ, настала очередь Нуреева, для которого экстремальные ситуации были естественным делом. Рудольфу сразу же пришлась по душе маниакальная энергия Аведона, и во время фотосессии шампанское в студии близ отеля «Сен-Режи» текло рекой. Посреди ночи Аведон вдруг предложил Нурееву сняться обнаженным. «Рудольф к тому моменту был почти пьян, и он заколебался», – вспоминала Клара; о том, чем все закончилось, она предпочла умолчать.

На следующее утро Рудольф ей позвонил, охваченный раскаянием. «Он сказал, что взбешен, что это была ошибка, он совершил глупость». Но все его страхи перед оглаской вскоре развеял сентябрьский номер «Базар». Портреты Аведона отобразили два лика Нуреева. На одном он – открытый и доступный – приветливо улыбался. На другом представал высокомерным, дерзким и соблазнительным, с пухлыми, чувственными губами – воплощение упругой силы. Нуреев опустил подробности той встречи в своей «Автобиографии». Только заметил, что, увидев сделанные Аведоном фотографии, убедился: «Он прекрасно понял меня…»

Именно во время репетиций в Довиле в том августе у Нуреева завязался короткий роман с Марией Толчиф, самой знаменитой американской танцовщицей своего времени. Сначала солистка в «Балле рюс де Монте-Карло», а потом прима-балерина в труппе «Нью-Йорк сити балле», Толчиф танцевала также в ряде спектаклей «Американ балле тиэтр», гастрольные выступления которого в Советском Союзе в 1960 году познакомили русскую публику с американским балетом. Высокая и длинноногая, с черными волосами, оливковой кожей и большими карими глазами, экзотическая красавица Мария родилась в Фэрфаксе (штат Оклахома). Ее отец был вождем индейского племени осейджи, а мать шотландско-ирландского происхождения. Выросла Мария в Голливуде; там она занималась балетом с Брониславой Нижинской и обучалась игре на фортепиано, с прицелом на концертную карьеру.

Репутация Толчиф, индейская кровь в ее жилах не могли не заинтриговать Рудольфа. Как, впрочем, и ее тесные связи с двумя личностями, с которыми он больше всего хотел познакомиться – Эриком Бруном, выдающимся классическим танцовщиком, и Джорджем Баланчиным, ведущим западным хореографом. В 1946 году Толчиф стала супругой Баланчина – третьей из его четырех жен. И хотя их брак продлился всего пять лет, Толчиф осталась его музой и прима-балериной. Многие хореографические работы, включая «Симфонию до мажор», «Орфея» и «Жар-птицу», Баланчин создал именно для нее.

К моменту знакомства с Рудольфом Мария уже разошлась со своим вторым мужем, чикагским бизнесменом, и только что рассталась с Эриком Бруном. Их бурный роман вспыхнул во время гастролей в России. Но если в артистическом союзе этих незаурядных танцовщиков царила полная гармония, то в личных отношениях ничего подобного не было. Их разрыв, оставивший в сердцах обоих горечь и ожесточение, случился за месяц до приезда Толчиф в Довиль – после того как Брун обвинил ее в попытке его задушить. На прощание Толчиф нанесла Бруну еще один – возможно, самый болезненный удар. Толчиф пообещала подыскать себе нового партнера: «Тут сбежал один русский. Он в Париже, и я его разыщу. Он и станет моим новым партнером!»

Случайно повстречав этого юного русского в Довиле, 36-летняя Толчиф «мгновенно в него влюбилась. Это была встреча двух пылких темпераментов – татарина и индианки. У них было много общего», – вспоминала Розелла Хайтауэр, тоже индианка по происхождению. Толчиф не могла отделаться от мысли, что Баланчин в молодости мог быть очень похож на Нуреева: этим впечатлением она позднее поделилась с хореографом. Мария нашла Нуреева любознательным, охочим до знаний и, кстати, «очень привлекательным, таким ребячливым и красивым… Я не могла глаз от него оторвать», – призналась потом балерина.

По любопытному стечению обстоятельств, Толчиф предстояла поездка в Копенгаген – танцевать с Бруном в Королевском театре. Пригласить Толчиф для участия с ним в гала-представлении попросил сам Брун. Правда, по его словам, он послал Марии строго официальное письмо, не оставлявшее сомнений относительно условий их выступления. А Рудольф, естественно, ухватился за шанс познакомиться с Бруном. Он быстро уговорил де Ларрена дать ему короткий отпуск. По свидетельству Толчиф, Рудольф был «одержим Эриком» и постоянно о нем говорил. Он видел Бруна танцующим только на экране, но и этого просмотра вкупе с лихорадочной реакцией публики на его выступления в России хватило, чтобы Рудольф для себя решил: «друг он или враг, но я должен выяснить, как он работает, что в нем срабатывает, и научиться работать так же».

Особый интерес для Нуреева представляли занятия с педагогом Бруна, Верой Волковой, русской эмигранткой, почти десять лет проработавшей в школе Датского королевского балета. Будучи крупнейшим на Западе адептом методики Вагановой, Волкова считалась одним из самых авторитетных балетных педагогов в Европе. И особого успеха добилась в работе с танцовщиками-мужчинами, в частности Стенли Уильямсом, у которого Нуреев позднее учился в Нью-Йорке. Сама Волкова в свое время брала частные уроки у Вагановой, побывала с гастролями на Дальнем Востоке. А в конечном итоге эмигрировала в Лондон с мужем-британцем и открыла свою собственную школу, ставшую после войны меккой для многих ведущих британских танцовщиков, включая Марго Фонтейн, и лучших зарубежных артистов, оказывавшихся в Лондоне проездом. Нуреев как никто понимал, что его техника нуждалась в «шлифовке». И надеялся, что Волкова или Брун будут развивать его талант так же, как это делал Пушкин. Поиски хороших наставников, начавшиеся в Уфе, продолжатся до конца его жизни.

По пути в Копенгаген Рудольф и Мария Толчиф остановились во Франкфурте, где Нуреева ждали съемки для западногерманского телевидения: Рудольф исполнял с французской балериной Иветт Шовире сцены из «Жизели» и «Видения Розы» – того самого балета Фокина, который Пьер Лакотт начал разучивать с ним в Париже. Нуреев настоял, чтобы они сохраняли свой приезд в тайне до последнего дня, во избежание слухов о нахождении Толчиф во Франкфурте. Но один ушлый американский репортер все-таки разыскал их. И даже умудрился заманить Нуреева на эксклюзивное интервью; а там с изумлением обнаружил у танцовщика «почти невротическую неприязнь к прессе».

Правда, причина отвратительного настроения Нуреева крылась в другом. Составитель программы Вацлав Орликовский (балетмейстер Городского театра Базеля, работавший репетитором в труппе Куэваса) не знал всей хореографии «Призрака Розы». И Рудольфу ничего не оставалось, как воссоздавать его «по крупицам» самостоятельно, полагаясь лишь на старинные фотографии с Нижинским в роли Призрака[147]. Хуже того, за отсутствием «живого» музыкального сопровождения Нурееву пришлось еще и танцевать под фонограмму. В столь странном положении он прежде никогда не оказывался. Вряд ли стоило покидать дом ради такого сомнительного предприятия, если не считать, конечно, весомого контраргумента – гонорара в четыре тысячи долларов[148].

Но и Орликовского Нуреев, похоже, начал выводить из себя. «Он работает больше любого другого танцовщика из тех, кого я видел, – жаловался он репортеру Францу Шпельману. – Вчера он трижды просил меня отложить последний дубль, потому что ему, видите ли, казалось, что нужно еще поработать. Это самый амбициозный из всех известных мне танцовщиков, абсолютный перфекционист. Но вне сцены он бывает непомерно упрямым и грубым. Настроение у него постоянно меняется! Человек настроения! С ним так трудно поладить! Никогда не знаешь, чего от него ждать».

Проигнорировав табу на упоминание имени Толчиф, Орликовский дал себе волю и рассказал Шпельману о том, как пара проводила свободное время. «По вечерам он тихо сидит у себя в номере, а Мария Толчиф массирует ему ноги, и никто не смеет вымолвить ни слова, пока проигрыватель играет на полную мощь – “Реквием” Моцарта, Четвертую симфонию Брамса, “Тристана и Изольду” и эту бесконечную “Божественную симфонию” Скрябина… Порой он ставит это произведение три, пять, десять раз подряд… Я сводил его здесь в ресторан “Тройка” – лучшее русское заведение к западу от Москвы. Так он едва прикоснулся к еде. “Все это подделка!” – это был его единственный комментарий…»

Не менее интригующим вышел и рассказ самого Нуреева – первое развернутое интервью из всех, что он впоследствии давал. Отказавшись отвечать на вопросы о личной жизни (в России, многозначительно подчеркнул он, «только спецслужбы этим интересуются»), Рудольф просто изложил свою историю, которую годами будет пересказывать все с большим и большим удовольствием. Как ни странно, в том интервью он заявил, будто бы народным танцам научил его отец, а приглашение в Кировский он получил после того, как Сергеев увидел его выступление в театре с коллективом уфимских танцовщиков.

Зато, отвечая на вопрос Шпельмана о его планах на будущее, 23-летний Нуреев с замечательной прозорливостью и уверенностью очертил свои цели: «Я собираюсь увидеть артистов Датского королевского балета. Потом поеду в Лондон. Оттуда надеюсь отправиться в Нью-Йорк. Конечно, я хотел бы поработать с таким хореографом, как Баланчин. И мне, естественно, хотелось бы выступать в “Ковент-Гардене”. Но я больше нигде не буду работать на таких условиях, как в Париже. Я не хочу, чтобы меня представляли фриком или какой-то диковинкой. Я хочу обрести свою артистическую индивидуальность. К этому и стремлюсь: к собственной индивидуальности в качестве танцовщика, а потом – и хореографа, и педагога. И я своего добьюсь, даже если мне для этого придется создать свою труппу».

Из Франкфурта Рудольф попытался дозвониться Пушкину. После нескольких неудачных попыток ему это удалось. Под постоянное пощелкивание в трубке (верный знак того, что разговор прослушивается) Рудольф попросил педагога не тревожиться за него, сказал, что жив, здоров и танцует. Поговорил он и с Ксенией. Хоть и убитая горем из-за его побега, Ксения оказалась «единственной, кто не побоялся поддерживать с Рудиком отношения, – рассказывала Любовь Романкова. – Александр Иванович опасался лишиться работы, а Ксения была пенсионеркой, и ей мало чем могли навредить. Рудик с ней договорился, что будет звонить в условленное время. Иногда она звонила мне, зная, что он будет звонить, и я к ним приходила. Это всегда держалось в большой тайне».

Второй звонок Рудольф по предложению Толчиф сделал в Копенгаген. «Здесь кое-кто желает с тобой познакомиться, – предупредила Мария Бруна из таксофона. – Его зовут Рудольф Нуреев». Брун решил, что она шутит. «Тогда я передала трубку Рудольфу, и вот так они познакомились», – вспоминала Толчиф, вскоре пожалевшая о том, что свела их вместе.

Глава 13

Рудик и Эрик

Приезд Нуреева в Копенгаген совпал с поворотным моментом в карьере Эрика Бруна: в тридцать два года Брун достиг вершины славы и… оказался в тупике. Этот датский принц, вечно искавший себя в танце – под стать своему знаменитому соотечественнику, терзавшемуся поиском жизненного смысла, – мог исполнить свою партию на сцене безупречно и скрыться за кулисами в подавленном состоянии. Однажды Брун признался: за всю карьеру он достигал гармонии в художественном воплощении своего сценического образа всего раз пять или шесть. «После этого я два – три дня бывал почти больным. Сгорал полностью. А затем приходило желание вновь пережить это невероятное состояние. Ты пытаешься испытать то же самое ощущение. Работаешь ради этого и приходишь в отчаяние». Вечно стреноженный неуверенностью в себе, Брун был самым беспощадным своим критиком. «Он танцует ради удовлетворения некоего абстрактного идеала совершенства, – отмечал критик Клайв Барнс. – На свете нет другого танцовщика такого стиля, такого величия и такой страсти». Восхищавший балетоманов своей бесподобной технической и артистической виртуозностью, изяществом линий и классической чистотой исполнения, Брун был танцовщиком из танцовщиков, настоящим danseur noble – олицетворением благородного стиля в балете. И, безусловно, прирожденным артистом. Будучи на десять лет старше Нуреева, он обучался танцу с девяти лет. В девятнадцать Брун поступил в труппу Датского королевского балета и в скором времени стал ее «божеством». Прославившись на всю родную Данию, он оставался практически неизвестным в Америке, когда в 1949 году пришел в «Американ балле тиэтр». Но уже через шесть лет сделался всемирной звездой. Увы, невзирая на всеобщее признание и хвалебные оды, Брун в сентябре 1961 года вдруг почувствовал, что достиг той черты, у которой он уже не знал, к чему стремиться дальше. «Казалось, вокруг не было других танцовщиков. Все смотрели на меня. Я чувствовал себя одиноким…»

С неожиданным появлением в его жизни Нуреева у Бруна появился стимул к соперничеству – то, что он уже отчаялся найти. Но заплатить ему за это пришлось множеством проблем, на что Эрик вовсе не рассчитывал.

Одной из них стала Мария Толчиф, недолгую связь с которой Брун годом раньше резко порвал. И потом «бегал от Марии как сумасшедший», по свидетельству его близкого друга, хореографа Глена Тетли, также побывавшего с «Американ балле тиэтр» на гастролях в России в 1960 году. Не успели Толчиф и Рудольф разместиться в копенгагенском отеле «Англетер», как она позвонила Бруну домой и пригласила его выпить с ними. Брун хорошо запомнил ту встречу: «Уже вечерело, и в номере было довольно темно. Я поприветствовал Марию, рядом сидел этот молодой танцовщик, одетый по-будничному – в свитер и свободные брюки. Я сел, посмотрел на него внимательнее и увидел, что он весьма привлекателен. У него был свой определенный стиль… некий шик. Это не было естественной элегантностью, но каким-то образом цепляло. Говорил он немного, возможно, потому, что его английский все еще оставлял желать лучшего. Да и наше общение стесняла неловкость – из-за моих отношений с Марией. Мы с ней пытались ее скрыть за неестественными смешками. Позже Рудик упомянул, что ему был ненавистен звук моего смеха… Но это все, что я мог сделать, коротая тот час вместе с ними».

После этого они виделись только в студии, на занятиях в классе с артистами Датского королевского балета и Верой Волковой. После обеда Мария с Эриком репетировали, а Нуреев брал частные уроки у Волковой. Но вечерами Толчиф держала Нуреева при себе. Она уже начала замечать сильное влечение, которое Рудольф и Эрик начали испытывать друг к другу. Хотя и было очевидно, что «обожание Руди было безграничным. А Эрик принадлежал к тому типу людей, для которых важна независимость. И все же Руди был настолько привлекательным, что любой непроизвольно тянулся к нему. Я по себе это знаю…» – признавалась Толчиф.

Узнав Бруна ближе и критически его оценив, Нуреев понял: он нашел свой идеал. При каждом взгляде в зеркало репетиционного зала перед его мысленным взором возникала безукоризненная длинноногая фигура.

При своем росте в метр семьдесят три, Рудольф не обладал ни такими широкими плечами, ни такой изящной, протяженной линией ног, как у Бруна. Да и его вытянутый, скульптурный торс, мускулистые бедра и икры не соответствовали пропорциям, достойным танцовщика-принца. Нуреев убедился, что Брун владел образцовой, отточенной техникой, тогда как он еще пытался преобразить свое тело, превратить его, по выражению Виолетт Верди, в «инструмент» для танца, «пока его душа и талант проявлялись сами собой. И он являл собой то поле битвы, на котором все это происходило».

Вдобавок ко всему, по меркам датчан, Рудольф считался «грязным» танцовщиком. Датская балетная школа требовала филигранной отшлифованности движений. А «его танец был не чистым, а каким-то беспорядочным. Он не соответствовал нашим требованиям, – рассказывал Питер Мартинс, тогда пятнадцатилетний ученик школы Датского королевского балета. – Мы, датчане, очень скрупулезны. Не так важно, как высоко ты прыгнешь или сколько оборотов сделаешь, – важно, как ты оторвешься от пола и как приземлишься. А Рудольф, похоже, до этого даже в мыслях не допускал, что классический мужской танец может быть настолько чистым. Нам же его танец казался чуждым. И никого из нас, молодых, не волновало, что он знаменитый перебежчик. Мы не понимали, зачем Эрик привел его к нам. Эрик был нашим кумиром, а не Руди. Хотя довольно скоро мы обнаружили в его танце ряд достоинств. Он открыл нам целый арсенал советских сценических эффектов, прежде невиданных нами. Я чувствовал, что Эрик тоже был им впечатлен, но скрывал это гораздо лучше. А Рудольф только и делал, что наблюдал за Эриком. Его изумлял стиль Эрика и чистота исполнения, но, когда он пробовал его копировать, у него ничего не получалось».

Впрочем, это не мешало Нурееву критиковать школу Эрика. «Это неправильно, не по-русски», – говорил он Бруну, а тот терпеливо объяснял новичку: датская школа не менее ценная, пусть она и неизвестна Рудольфу. Создателем этой самобытной школы был Август Бурнонвиль, выдающийся танцовщик, хореограф и постановщик XIX века, разработавший легкую, полетную технику, которая стала отличительной чертой всех последующих поколений датских танцовщиков[149]. Постановки Бурнонвиля составили основу классического репертуара Датского королевского балета, а наибольшую известность из них получила «Сильфида». Бурнонвиль также снова расширил права танцовщика-мужчины на балетной сцене; в 1960-е годы школа Датского королевского балета прославилась подготовкой лучших танцовщиков-мужчин (за пределами России).

Воплощая собой идеального танцовщика Бурнонвиля, Брун был полной противоположностью Нурееву – возвышенным и неземным Аполлоном рядом с могучим и приземленным Дионисом. Если советская школа одобряла большие, парящие, мощные прыжки с продвижением в различных направлениях и с сохранением в воздухе рисунка позы, то французско-датский стиль Бурнонвиля предпочитал пламени лед, ратуя за нарочито-искусную утонченность. Иллюзорная невесомость достигалась за счет четкой и ловкой работы ног, неожиданных перемен направления, изящных и быстрых связующих движений и поэтапных переходов к крещендо. Брун поражал публику экстраординарной легкостью танца, Нуреев распалял зрителей своей нервной, напряженной энергией. Стиль Бруна отличался благородством, эфирностью, изяществом; Нуреев представал вызывающе дерзким, опасным и откровенно сексуальным. Лед и пламень. У каждого из них были качества, которыми желал обладать другой. И это подогревало их интерес друг к другу, а потом и вовсе разожгло взаимную страсть. «У Эрика все это было изначально, – говорил Рудольф Розелле Хайтауэр, любимой партнерше Бруна в «Американ балле тиэтр» 50-х годов. – А мне пришлось ломать ноги, руки и спину и переделывать себя». Но Нуреев, в свою очередь, вдохновлял Бруна. «Глядя на него, я сумел раскрепоститься и попытался обрести [в танце] его свободу». Брун признавался: не появись рядом с ним Рудольф, он бы и вправду покинул сцену.

При всех различиях этих танцовщиков роднило одно – стремление к совершенству, потребность поднимать свою планку с каждым новым выступлением. Но если Нуреев был готов танцевать при любых обстоятельствах, то Брун, словно капризный аристократ, часто пасовал в угоду своей ранимой натуре. Для Нуреева талант был судьбой, требовавшей от него любых жертв. Брун воспринимал свой талант как бремя, которое он обречен был нести. Даже в пятнадцать лет он настолько сильно выделялся на фоне остальных учеников балетной школы, что понаблюдать за ним в классе приходили даже взрослые члены труппы. Но раннее признание только выбивало Эрика из колеи. «Я начал пугаться своих способностей… – признавался впоследствии он. – Разумеется, я продолжал танцевать, но тот первоначальный страх так и не оставил меня». Немногим коллегам доводилось видеть в классе танцовщиков, сравнимых с удивительным Бруном. «Но выступать он никогда особо не любил. Как-то раз он даже сказал мне: “У меня лишь одно хорошо получается – поскорее уйти со сцены”. Для Бруна характерны были такие высказывания», – вспоминал Флемминг Флиндт, в прошлом солист Датского королевского балета.

В отличие от датского принца, Рудольф прокладывал себе путь в центр сцены в упорной борьбе. Он только в семнадцать лет начал заниматься в Ленинградском училище. Его характер закалялся в преодолении. И за свое право называться великим танцовщиком Нуреев был способен бороться вечно. К несчастью, его экстатичная, чувственная, а подчас и провокационная манера танца и неуемное рвение оказались столь же чуждыми датчанам, как и русским. И в самом деле, из всех датских танцовщиков только Брун завел с ним дружбу; остальные считали Нуреева чужаком, грубым и невоспитанным. Как он смел вставать в классе в первый ряд, да еще и в самом центре, когда Брун стоял позади, не привлекая к себе внимания? «Он относился непочтительно к учителям, делал только то, что хотел, – рассказывал Питер Мартинс. – Мог прервать занятие и сказать: “Слишком быстро”. Эрика, кажется, немного смущали выходки этого молодого парня. В датском балете не принято вести себя, словно взбалмошная примадонна».

Впрочем, Эрик также понимал, что Рудольф переживал культурный шок. «Почему датчане не проявляют к тебе больше уважения?» – спросил его однажды Рудольф. Его удивляло, что датские поклонники не донимали Бруна, не поднимали вокруг него шумиху и не возносили на пьедестал так, как русские балетоманы своих любимых артистов. «А чего ты от них ждешь – чтобы они падали ниц при моем появлении?» – переспросил Брун.

И Рудольф вполне мог ответить ему утвердительно – ведь он и сам уже начал терять голову от Эрика и, осознав это, тщетно пытался скрыть. Их влечение было взаимным, что, естественно, сказалось на отношениях Бруна с Толчиф. С приближением их выступления они становились все более шаткими и напряженными. В своем дебютном выступлении в Королевском театре Толчиф должна была появиться в бравурном и технически сложном па-де-де из «Дон Кихота», а также в мрачном балете «Фрёкен Юлия», поставленном шведским хореографом Биргит Кульберг по одноименной пьесе А. Стриндберга о драматичных отношениях между женщиной и мужчиной – юной графиней и ее молодым лакеем, решившим поквитаться с хозяйкой через «любовную» власть над ней. Напряжения хватало и за пределами театра. «Что бы ни пыталась предпринять Мария, ничего не срабатывало, – осознал позже Брун. – Я видел, что ей нелегко, да и для меня это было нелегкое время. И уж тем более непросто приходилось Рудику». «Огромная неприязнь Рудольфа» к Толчиф не укрылась и от глаз Глена Тетли, выступавшего тогда в городе с труппой Джерома Роббинса: «Мария вообразила, будто между ними что-то происходило, а ничего не было». «Все вдруг так сильно запуталось», – признавалась потом и сама Толчиф. «Дело касалось не только секса, хоть я и подозреваю, что у Руди с Эриком уже начали завязываться близкие отношения… Находясь рядом с ними, я так и не смогла понять, кто был инициатором».

Как-то раз во время перерыва Нуреев потянул Бруна в сторону. Нам надо поговорить, заговорщицки шепнул он. Рудольф захотел пообедать с Эриком наедине, без Марии. Но Толчиф терпеть игнорирование не собиралась. Когда Нуреев сообщил ей о своих планах на обед, она, по свидетельству Бруна, «пришла в ярость». Закатив сцену, достойную пьесы Стриндберга, Мария с криками выскочила из костюмерной. Нуреев бросился за ней, Брун побежал следом. И вся датская труппа после утреннего класса наблюдала, как Нуреев, Брун и Толчиф гонялись друг за другом по театру. Опасаясь, как бы в канун гала-представления Толчиф не исполнила свою угрозу сняться с программы, Брун в угоду ей отказался от обеда на двоих. Их выступления прошли по плану, а потом они даже поужинали втроем. Но вскоре Толчиф все-таки уехала из Копенгагена – одна.

Изначально Рудольф влюбился в Эрика как в танцовщика и только потом – как в мужчину. Хотя в его восприятии обе эти сущности Бруна навсегда слились воедино. Осознание того, что он влюблен в Эрика, не стало для Рудольфа тягостным открытием. Он не страдал и не мучился этим, как терзались бы в то время многие молодые люди, ощутив влечение к представителю своего пола. Нет, для Рудольфа это чувство явилось естественной и, пожалуй, неизбежной реакцией на встречу со своим идеалом. И с присущей ему решительностью он устремился к тому, чего хотел, воспользовавшись свободой, недоступной ему в России. Агрессивная гомофобия и страх перед возмездием на бывшей родине научили его подавлять гомосексуальные порывы (которые он, возможно, испытывал). А на Западе он обнаружил раскрепощенность не только в творчестве, но и в сексуальных отношениях. Брун оказался не первым мужчиной, к которому его влекло. Но, несомненно, первым, сближения с которым он мог не опасаться. Хотя Джон Тарас, один из первых друзей Нуреева на Западе, сомневался в том, что «Рудольф сознавал, что он гомосексуалист, пока не встретил Эрика». В свои двадцать три года Нуреев еще оставался довольно неискушенным сексуально. Его отношения с Менией Мартинес были платоническими, а любовные истории с Толчиф, Ксенией Юргенсон и Нинель Кургапкиной очень короткими. И ведь только в поездке с Кургапкиной в Восточный Берлин Нуреев впервые почувствовал удовольствие от поцелуя. Его больше влекло к мужчинам, чем к женщинам. Не случайно он признавался одному приятелю: «при сексе с женщинами я мастурбировал головой», подразумевая, что интимные отношения с представительницами другого пола не вызывали у него таких ощущений, как половые контакты с мужчинами.

Был ли Брун его первым мужчиной-любовником или нет – неизвестно. Но он, безусловно, стал первой и величайшей любовью Рудольфа и, наряду с Пушкиным, самым значимым мужчиной в его жизни, оказавшим на него большое влияние. Старший по годам и лучше разбиравшийся в жизни, Брун оказался тем самым человеком, кто сумел указать путь и помочь Нурееву преодолеть коварные рифы и мелководья в межнациональном мире танца. В этом смысле он в какой-то мере также заменил Рудольфу отца. Но самое главное – Брун был тем, кого Рудольф уважал и на кого равнялся. По его собственному признанию, Брун был единственным танцовщиком, которым он восхищался и который мог научить его тому, чего Рудольф еще не умел.

Их свело вместе не только физическое влечение, но и стремление к идеалу. Каждого в другом притягивало то, чего недоставало ему самому: Нуреева – утонченность и положение Бруна; Эрика – молодость, пылкость и неустрашимость Рудольфа. По словам Глена Тетли, «Рудольф застиг Эрика врасплох. Эрик сразу же был сражен, и я не припомню, чтобы он когда-нибудь так реагировал на кого-то еще. Он впервые в своей жизни влюбился по уши, и это была гипнотическая, физическая, глубоко эротичная любовь. Эрик всегда был довольно скрытным и непорочным, и вот появился тот, кто был напрочь лишен этих качеств. Рудольф представал воплощением дьявола, стопроцентным животным, сотворенным из одних инстинктов, которым он подсознательно повиновался. Эрик подпал под его магнетизм. А Рудольф видел это совершенное тело, безупречные позы, учтивые манеры. Эрик казался идеалом, божеством».

Высокий блондин, Брун был поразительно красив; причем он обладал такой внешностью, которая нравится представителям и сильного, и слабого пола. По описанию Толчиф, у него было лицо греческого бога с квадратным подбородком, высоким лбом и яркими голубыми глазами. И, когда он заходил в комнату, все взгляды сразу обращались на него. Несмотря на то что Бруна больше тянуло к представителям своего пола, среди его любовников были и мужчины, и женщины. Первый серьезный роман у него случился в восемнадцать лет – с балериной Соней Аровой. Они влюбились друг в друга в Лондоне в 1947 году, когда оба танцевали в труппе «Метрополитен-Балет»[150], и вскоре обручились. Но уже тогда было известно о бисексуальности Бруна. Одному из его бывших коллег запомнилась вечеринка их труппы в Лондоне, на которой кто-то из танцовщиков, изображая Арову, напевал: «Кто ж сейчас его целует, кто сейчас его милует?» «И все мы понимали, на что он намекает. Ну, да».

Брун и Арова часто разлучались. В 1949 году Эрик получил приглашение выступать в нью-йоркском сезоне «Американ балле тиэтр». Датчанина тогда почти не знали в Америке, но в число его немногих восторженных почитателей за океаном входил Блевинс Дэвис, руководитель и главный спонсор «Американ балле тиэтр». Дэвис уговорил основательницу труппы Люсию Чейз взять Бруна, а затем, втайне от Бруна, обеспечил ему гонорар. Кроме того, он оплатил ему каюту первого класса на океанском лайнере «Америка» и сам сопровождал его в пути. Брун быстро разгадал истинные мотивы неожиданной щедрости Дэвиса. «Во время путешествия я понял, что у него имелись определенные наклонности, – рассказывал танцовщик. – [Дэвис] тем или иным способом оказывал мне знаки внимания. Я был еще совершенно невинным в этом отношении и радовался обручению с Соней Аровой… Но мне было все равно. Я направлялся в Соединенные Штаты, готовился танцевать в солидной американской балетной труппе. И на берег я сошел, думая, что меня ждет совсем новый мир».

Однако в «Американ балле тиэтр» Брун со смятением осознал, что почти все танцовщики считали его «дружком» Блевинса Дэвиса. Бродившие в труппе сплетни сильно расстроили Эрика. Они не только заклеймили его гомосексуалистом, но и подразумевали, что его взяли в балет вовсе не за талант. Слухи еще более усилились, после того как Эрик поселился на несколько недель в доме Дэвиса в Индепенденсе (штат Миссури). Брун поехал туда по настоянию Люсии Чейз, заметившей интерес к нему Дэвиса и надумавшей поспособствовать счастью своего патрона. По случаю двадцать первого дня рождения Бруна Дэвис устроил вечеринку, на которую пригласил свою близкую подругу Бесс Трумэн. Но сам Брун Дэвисом не заинтересовался и, пока гостил в его доме, как мог, отбивался от его заигрываний[151].

Следующие несколько лет Брун разъезжал между Данией и Америкой, встречаясь с Аровой при любой возможности. Но в итоге пара все-таки расторгла свою помолвку, затянувшуюся на пять лет. Случилось это после того, как Арова в 1954 году последовала за Бруном в «Американ балле тиэтр» и нашла там… совсем другого Эрика[152]. Она быстро обнаружила, что Брун стал пользоваться успехом у мужской части труппы и сблизился с такими танцовщиками, как Скотт Дуглас, о чьей гомосексуальной ориентации было известно всем поголовно. В сердце Сони закралось подозрение, что и Эрик мог быть геем. Правда, прямо говорить ему об этом она не стала, просто высказала опасения насчет их будущего. «Эрик считал, что нам следовало остаться вместе. Но у меня не было уверенности, что я сумею справиться с такой ситуацией. Он по-прежнему питал ко мне чувства, а вот я ощутила отчуждение. Я была слишком молода, чтобы понимать больше. Мне не хотелось, чтобы он погряз в чем-то, что в итоге принесло бы ему разочарование. Я смутно представляла себе будущее», – рассказывала потом Арова. Но, даже перестав быть невестой Бруна, она осталась в числе его самых задушевных друзей.

Брун тщательно оберегал свою личную жизнь за пределами сцены; и даже его немногим близким друзьям известны были только скупые подробности. И хотя он не скрывал своих гомосексуальных романов, как это делали большинство артистов его поколения, обсуждать Эрик их не любил. «Об этом в те дни предпочитали не говорить», – подтвердила Арова, вспомнив одного знакомого им датского танцовщика, который не смирился со слухами, что он гей, и наложил на себя руки. По свидетельству еще одной подруги Бруна, Марит Гентеле, Эрик не считал себя адептом однополой любви. Возможно, в Копенгагене тогда к гомосексуализму относились терпимее, чем в других городах Европы, но, по мнению урожденной шведки Гентеле, «в Датском королевском балете довлели консервативные убеждения, и гомосексуализм не поощрялся. Там существовала традиция семейной преемственности танцовщиков, и многие члены труппы были отпрысками бывших артистов. Танцовщиков-геев было очень мало».

Известность Бруна в Америке неуклонно росла, но только в 1955 году он своим дебютом в «Жизели» с Алисией Марковой закрепил за собой репутацию первой звезды среди мужчин Американского балета. Выдающаяся английская балерина была старше Эрика на двадцать лет[153]. «Быть может, эту дату следует вписать в анналы балетной истории, – заявил в “Нью-Йорк таймс” ведущий балетный критик страны, Джон Мартин. – Казалось, будто величайшая Жизель дня сегодняшнего вверяла священное наследие, возможно, величайшему Альберту дня грядущего… Его танец словно бархат…»

Если Брун был единственным танцовщиком, которого Нуреев считал себе ровней, то он был и единственным человеком, которому Нуреев позволял властвовать над собой. «Научи меня этому», – часто обращался он к Эрику. «Если Эрик блестяще исполнял какую-то роль, Рудольф не успокаивался, пока не начинал танцевать эту партию столь же блестяще, – вспоминала Розелла Хайтауэр. – Для него это был огромный стимул в течение очень долгого времени». Не меньше восхищавшийся им Брун всячески помогал Нурееву; он передавал ему все свои знания и умения, не считаясь с риском, что Рудольф однажды затмит его. Их отношения с самого начала были бурными и всегда напряженно-эмоциональными. «Ну прямо Стриндберг», – оценил их «датский принц» через несколько лет. По свидетельству Аровой, «Рудольф был переполнен чувствами к Эрику, а Эрик не знал, как с ним справиться. Рудольф его выматывал». А Виолетт Верди отмечала: «Руди был настолько напористым, настолько иным, настолько голодным после исхода из российской пустыни. Он просто хотел того, чего хотел».

И на сцене, и за ее пределами они являли собой два резко контрастировавших характера. Вспыльчивый и легко провоцируемый Рудольф мгновенно вскипал и взрывался; а спокойный и всегда контролировавший себя Брун замыкался. Надеясь оградить их обоих от сплетен и сберечь деньги Рудольфа, которых у него пока было мало, Брун предложил другу пожить в обители своего детства, которую он недавно выкупил у матери, но продолжал с ней делить. Очаровательный двухэтажный кирпичный дом в Гентофте, пригороде Копенгагена, стоял на Фиалковой улице, в тихом, заросшем деревьями районе для среднего класса. Ради приличия Рудольф и Эрик занимали разные спальни. Но возникла другая проблема: мать Эрика с первого взгляда невзлюбила Рудольфа. Возможно, она увидела в его лице не только угрозу превосходству и респектабельности сына, но и своего соперника за его любовь. Ко времени знакомства она уже начиталась о Рудольфе в газетах; и, поначалу не разобравшись в характере их отношений, довольно скоро начала терзаться подозрениями. Они с Рудольфом «бурно реагировали друг на друга, – признавал Брун. – Будто между ними проскакивали разряды молнии».

Впрочем, у Эрика с матерью всегда были непростые отношения. Представительная, яркая и энергичная дама, рыжеволосая Эллен Брун казалась юному Эрику такой же грозной, как Хамет – маленькому Рудольфу. «Я подвергался такому воздействию женской силы, противостоять которому я не мог, – вспоминал о своем детстве Брун. – У меня даже был такой период времени, когда я не мог выносить общества женщин». Как и Рудольф, он вырос с тремя старшими сестрами – единственный сын в мире женщин, в число которых входила и его любимая тетушка Минна, сестра матери. Крайне независимая мать, парикмахер по специальности, управляла собственным процветающим салоном. А отец Эрнст – добрый и обаятельный мужчина, красоту которого унаследовал Эрик, проработал двенадцать лет в России инженером-строителем. Но после возвращения на родину и женитьбы на матери Эрика так и не сумел добиться в жизни успеха. Он регулярно проматывал деньги, выделенные ему женой, на азартные игры и спиртные напитки. Супруги постоянно ссорились и в итоге, когда Эрику исполнилось пять лет, развелись. Но до полного разрыва у них не дошло. Каждую неделю Эрнст Брун навещал своих детей, и, хотя чуть ли не каждый его визит заканчивался скандалом с их матерью, та продолжала помогать бывшему мужу деньгами. А когда через много лет он умирал от рака, Эллен Брун не отходила от него до самой кончины.

Разочаровавшись в муже, она перенесла свое внимание и все амбициозные мечты на их единственного сына, между делом настраивая мальчика против отца. Как любимец матери, Эрик вызывал ревность не только отца, но и сестер. В отместку они поколачивали его при любой оказии. Но на все просьбы Эрика не выказывать ему предпочтения у них на глазах мать только посмеивалась: «Раз ты это не можешь стерпеть, значит, ты недостаточно сильный. Весь в отца». По словам Бруна, открытые проявления любви или нежности к своему любимцу были у матери редкостью: «А когда это случалось, я словно подзаряжался на несколько лет. Это ощущение было таким сильным, что ты долго не мог его позабыть». Но столь же незабываемым был и материнский метод наказания: Эллен Брун старалась сделать так, чтобы сын почувствовал себя никчемным. Когда он делал то, что ей хотелось, Эрик был лучшим мальчиком в мире, а в иных случаях сразу же превращался в сына своего отца.

Брун рос до странности робким и тихим ребенком. Временами он настолько уходил в себя, что первые учителя даже подозревали у него умственную отсталость и рекомендовали посещать дополнительные занятия для отстающих. Но мать предпочла уроки танцев; мальчик поначалу занимался неохотно, но со временем стал прогрессировать на глазах. Правда, на своем первом выступлении девятилетний Эрик замер перед зрителями, а потом вообще убежал со сцены. Но тут же устыдился, собрался с духом и упросил учителя позволить ему вернуться на сцену. И там исполнил русский народный танец без сучка и задоринки. К слову сказать, мать не перестала его критиковать. И не удосужилась посмотреть ни одного его выступления в школе Датского королевского балета. «Она просто считала меня абсолютным ничтожеством», – рассказывал Эрик, тогда часто мечтавший стать невидимкой. Эллен Брун проигнорировала даже его дебютное выступление в качестве уже профессионального танцовщика. (Через несколько лет сын поквитается с матерью за такое пренебрежение: когда она, наконец, изъявила желание посмотреть на его танец, Эрик заставил ее выстоять очередь за билетом.)

Как бы там ни было, но к приезду в Данию Рудольфа Эллен Брун уже истово восхищалась успехами сына и всячески старалась его опекать. То ли из благодарности, то ли из потребности, а может быть, в силу и того и другого, Эрик никогда не бросал свою мать и не предлагал ей покинуть дом его детства. «Не знаю, как мне удавалось ее выносить, – признался он позднее, после многочисленных попыток противостоять ее мощному влиянию. – С другой стороны, без матери я, возможно, никогда бы так себя не проявил. Мне не пришлось бы доказывать, на что я способен. Думаю, любой артист нуждается не то чтобы в такой матери, как моя, но в некоем раздражителе, который будет подталкивать его к успехам».

Вырываясь из напряженной атмосферы дома в Гентофте, Брун и Нуреев подталкивали друг друга к достижению своих целей в студии. Работали они бок о бок практически молча. Класс вел Брун, уверенно игравший роль учителя. Как-то перед выступлением с Толчиф он попробовал потренироваться под началом Нуреева, но в середине занятия отказался от этой затеи – продолжительный, неторопливый экзерсис Рудольфа возле станка оказался слишком тяжелым для его мышц. Каждое тело разогревается по-разному, и Брун, со школой Бурнонвиля за плечами и более мягкими и эластичными мышцами, больше привык к недолгой работе у станка и более быстрому темпу. И Эрик, и Рудольф говорили на языке классического балета, но диалект каждого – акцент, фразировка, разговорные выражения сильно разнились. Поначалу они просто фиксировали эти различия. «В то время его знание английского было очень ограниченным, и я чувствовал: чем больше я объяснял, тем меньше он меня понимал, – вспоминал Брун. – Но мы наблюдали друг за другом и работали вместе. И могли воочию убедиться: что бы мы ни обсуждали, все работало». Постепенно каждый из них начал экспериментировать со стилем, присущим другому. И вдохновляя друг друга, и соревнуясь между собой. Подобное взаимодействие – сотрудничество, приправленное соперничеством, продолжалось последующие двадцать пять лет – много дольше, чем их гораздо более нестабильная связь.

Эрик и Рудольф продолжали также брать уроки у Веры Волковой. Брун этого балетного педагога почитал более других. А Нуреев поначалу несколько разочаровался, обнаружив, что она была незнакома с известной ему методикой Вагановой. (Волкова занималась у Вагановой, когда та еще только разрабатывала свою уникальную систему, а впоследствии Ваганова еще глубже усовершенствовала ее.) Но потом Рудольф нашел уроки Волковой чрезвычайно интересными. Да и сама педагог ему понравилась. К тому же он узнал, что в юности Волкова танцевала с Пушкиным. И этот факт, как и возможность общаться с ней на родном языке, еще больше сблизил ученика с новым преподавателем. Волкова всеми способами старалась понудить учеников превзойти самих себя и выйти за рамки возможностей, которыми они себя ограничивали. Это невероятно импонировало Нурееву, как и ее оригинальные команды на английском (таком же, как у него), благодаря которым он почувствовал себя почти как дома. «Ухвати Бога за бороду! – кричала она. – Держи голову так, словно нюхаешь фиалки через правое плечо».

Как-то октябрьским вечером, когда Рудольф гостил у Волковой дома, раздался звонок. Хозяйка бросилась к телефону, а уже через миг вернулась к своему гостю и сказала, что ему звонят из Лондона. «Из Лондона?» – удивился Рудольф. В Англии он пока еще никого не знал. Нуреев взял трубку и услышал в ней спокойный, негромкий голос.

«Говорит Марго Фонтейн, – представилась ему безо всякой напыщенности первая леди английского балета. – Не могли бы вы выступить на моем гала-представлении в Лондоне?»

Благотворительный дневной концерт Марго Фонтейн в помощь Королевской академии танца должен был состояться через месяц. Рудольф никогда не видел эту знаменитую балерину танцующей. «…Но имя, конечно, было магическим!» Рудольфу «понравились ее жизнерадостность, дружелюбие и великодушие», и он сразу же согласился дать свое дебютное выступление в Лондоне.

Так, по крайней мере, описывал их первый разговор Нуреев в своей автобиографии[154]. Однако, по утверждению Фонтейн, она вообще не обсуждала с ним по телефону то выступление. По словам Марго, идея пригласить Нуреева принадлежала ее подруге, Колетт Кларк, занимавшейся организацией лондонского гала-представления на пару с Мари, герцогиней Роксбургской. Русская прима-балерина Галина Уланова отказалась от участия в концерте (возможно, вынужденно – из-за бегства Нуреева). И трем его устроительницам пришлось в последнюю минуту подыскивать ей замену. «Я слышала, что их танцовщик, Рудольф Нуреев, бежавший из Кировского, просто великолепен», – рискнула предложить Кларк. Ее приятель, художник Майкл Уишарт, прислал ей из Парижа восторженное письмо в тот же вечер, когда он впервые увидел Рудольфа в гастрольном балете Кировского. А ее невестка, Виолетт Верди, просто бредила Нуреевым после его дебюта в труппе де Куэваса. Сама Фонтейн в день бегства Рудольфа выступала на его родине и обошла вниманием эту историю. Но, услышав из уст подруги звучное иностранное имя, быстро сообразила: идея включить его в список участников была блестящей! Найти танцовщика поручили Кларк. Именно Кларк разыскала его в Копенгагене. И обрадовала Марго новостью: Нуреев занимался с ее бывшим педагогом – Верой Волковой![155] Кларк и Волкова повели переговоры.

Нуреев точно знал, чтó он хотел бы танцевать – и с кем. Сможет ли он в партнерстве с Фонтейн станцевать «Призрак Розы», спросила по его поручению Волкова. Фонтейн отказалась. «Я его ни разу не видела, – сказала она Кларк, – да и, в любом случае, я уже попросила Джона Гилпина танцевать со мной в “Призраке Розы”[156]. Узнай у Веры, хорошо ли этот Нуреев танцует». Через день Кларк вернулась с ответом: «Вера говорит, он великолепен, и он решительно настроен танцевать с тобой». «Надо же, какой настырный», – покривилась Фонтейн. Но Кларк стояла на своем: Нуреева считают необыкновенным. «Говорят, он обладает таким воздействием на зрителя, что, стоит ему только выйти на сцену и взмахнуть рукой, и ты увидишь лебедей у озера…» Фонтейн упорствовала: «Чем больше я о нем слышу, тем хуже о нем думаю. Не как о танцовщике, конечно… С чего он решил, что может танцевать со мной? Ведь ему всего двадцать три года, и мы с ним никогда не встречались?» Исчерпав все аргументы, Колетт сумела выдать только одно: «Вера считает его гением. У него в “ноздрях” дыхание жизни. Понимаешь, о чем я? У всех гениев в “ноздрях” дыхание жизни». И при этих словах Колетт Кларк для пущей убедительности раздула собственные ноздри.

В конечном итоге Нуреев согласился танцевать с Розеллой Хайтауэр. Но все же не удержался и озвучил последнюю просьбу: а не мог бы для него сочинить соло сэр Фредерик Аштон? Создатель английского балетного репертуара, на счету которого было уже свыше пятидесяти работ, пришел в замешательство. Артисты крайне редко обращались к хореографам с подобными просьбами. Тем более, если они прежде вообще не встречались. Но заинтригованность взяла верх, и Аштон согласился. Более того, он даже удостоил Нуреева еще одной привилегии, которой никогда не жаловал других танцовщиков, – права самому выбрать музыку. Нуреев выбрал мрачную «Трагическую поэму» Александра Скрябина, которого он почитал наряду с Ван Гогом и Достоевским «за неизбывное великодушие и неистовую силу, присущую им».

Фонтейн предложила Рудольфу встретиться в Лондоне для обсуждения планов на гала-концерт. Страшась похищения КГБ, Нуреев согласился на эту поездку только после того, как Фонтейн пообещала ему сохранить ее в строжайшей тайне, чтобы он не столкнулся по приезде с теле– и фотокамерами, неизбежными вопросами репортеров и (на что он мог лишь уповать) советскими агентами.

Предприимчивая и проницательная Фонтейн была, пожалуй, единственной балериной, хлебнувшей злоключений на почве политики. Ее муж Роберто (или Тито, как его звали друзья) Ариас – отпрыск семейства видных панамских политиков – был тогда послом Панамы в Великобритании. За несколько лет до знакомства с Рудольфом Марго угодила в панамскую тюрьму, после того как ее мужа обвинили в попытке государственного переворота в этой стране. Она приехала на отдых в Панаму как раз в тот момент, когда Тито вынашивал со своими сподвижниками план смещения тогдашнего панамского президента. Когда их заговор был раскрыт, Фонтейн, прикрывая побег мужа на шлюпке, подняла парус на своей яхте, нашпигованной оружием и боеприпасами, и поплыла навстречу полицейскому судну. Ее арестовали по обвинению в контрабанде оружия и продержали несколько дней в тюрьме, начальник которой дарил ей каждый день по букету роз. А потом депортировали в Майами. По прибытии в Нью-Йорк Фонтейн встречала целая армия репортеров. Заинтригованные загадочностью балерины, отправившейся ради мужа за решетку, они обрушили на нее прицельный шквал вопросов. Но Марго, умело уклонившись от них, сумела покорить сердца видавших виды журналистов так же, как чуть ранее она покорила начальника своего узилища.

Столь же ясно представляя себе задачу и в этот раз, Фонтейн быстро выправила визу беспаспортному Нурееву и предложила пожить у нее. Марго также пообещала прислать за ним в аэропорт свою машину.

Но, приземлившись в лондонском аэропорту, Нуреев обнаружил: его никто не встречал. Рудольф позвонил Фонтейн домой.

«Это Нуреев, – сказал он. – Где вы?»

Марго ожидала его прилета только через два часа. Расстроившись из-за того, что бедный, напуганный русский застрял не где-то, а в аэропорту, она заверила его: автомобиль скоро будет на месте.

«Я возьму такси», – предложил Рудольф, но Фонтейн и слушать об этом не желала.

Через сорок минут он снова ей перезвонил:

«Это Нуреев».

«Неужели мой шофер вас не нашел?» – пришла в полное замешательство Фонтейн. Всегда уравновешенная и предусмотрительная, она привыкла учитывать любую мелочь. Встревожившись, Марго стала умолять Рудольфа не уезжать из аэропорта и никуда не ходить, пока она не свяжется с шофером.

«Нет, я все-таки возьму такси», – решил он.

Когда Рудольф наконец вышел из такси около ее дома в Южном Кенсингтоне, Марго сразу же заметила его «ноздри». Нуреев оказался ниже, чем она ожидала (Фонтейн возвышалась над ним, стоя на крыльце). А «его подвижное, выразительное лицо, – вспоминала она потом, – имело тот странный бледноватый оттенок, который присущ очень многим танцовщикам из России».

В доме Фонтейн на Терло-плейс – элегантной усадьбе близ музея Виктории и Альберта, с зеленой подъездной площадкой, обрамленной одинаковыми строениями из известняка в георгианском стиле, – размещалось также панамское посольство. Когда Рудольф вошел внутрь, его внимание привлек портрет Фонтейн в холле. Художник Пьетро Аннигони запечатлел на холсте маслом Марго в традиционном панамском костюме. Длинная лестница вела из холла на второй этаж – в просторную голубую гостиную, обставленную французской мебелью, типичной для обстановки посольства, с темно-бордовыми шторами в пол. Рудольф ожидал, что Фонтейн будет держаться с ним официально, но он не нашел в Марго и грамма снисходительного высокомерия великой балерины. Ее естественность и любезность сразу же расположили гостя. А когда Нуреев, Фонтейн и Колетт Кларк сели пить чай (и Рудольф положил себе пять кусочков сахара, припомнила Марго в своих мемуарах), двое танцовщиков принялись присматриваться друг к другу. «Меня совершенно поразило ее теплое, простое обращение, лишенное какой-либо суетливости», – рассказывал впоследствии Нуреев. Фонтейн, по свидетельству Кларк, тоже вела себя «очень мило, общительно и флиртовала с ним». Марго в свою очередь почувствовала облегчение, когда Рудольф, наконец, отбросил осторожность и улыбнулся на какие-то ее слова. «Я и не знала, что русские смеются, – призналась ему балерина, пораженная тем, как живо отражались на его лице все эмоции. – Они выглядели такими серьезными, когда мы там были».

Потом Фонтейн умчалась на коктейльную вечеринку, предоставив Колетт сопровождать Нуреева на «Жизель» в постановке «Балле Рамбер». Директор, Мари Рамбер, в 1920-е годы открыла первую в Англии постоянную балетную школу-студию и на ее базе создала собственную труппу – старейшую из ныне действующих танцевальных трупп в Британии, – в которой начал свою карьеру хореографа Фредерик Аштон. Зачинательница современного британского балета, Рамбер одно время выступала в кордебалете «Русского балета Дягилева» и помогала Нижинскому при постановке «Весны священной», в которой она тоже танцевала. В «Автобиографии» Нуреев написал, что Рамбер показалась ему «удивительно живой маленькой женщиной… Ее темные глаза сверкали, когда она рассказывала о Нижинском». На самом деле эти двое невзлюбили друг друга с первого взгляда. Кларк это поняла сразу, как только хорошо знакомая ей Рамбер, беседуя с Нуреевым за кулисами, перешла с русского языка на английский: «Ей нравились милые, хорошие, невинные и приятные люди, каким Рудольф явно не являлся. Он уже тогда был очень сильной личностью. Похоже, он ее напугал и уж точно напугал меня. Его не интересовал никто, кроме Марго, как это ни странно. Он знал: она самая главная».

Впрочем, Фонтейн еще не была им полностью завоевана. «Он мне понравился на девяносто процентов, – призналась она в тот же вечер Кларк. – Но я пару раз заметила в его глазах стальной блеск». И только со временем Марго поняла, что этот блеск вовсе не свидетельствовал о холодности, а был «признаком страха». И, как кошачье шипенье, готов был «проявиться при малейшем подозрении на атаку извне».

Следующие два дня Рудольф инкогнито изучал Лондон: на двухэтажном автобусе он доехал до Тауэра, потом прогулялся по Гайд-парку, посетил Национальную галерею. Начитавшись в свое время Диккенса, Нуреев ожидал увидеть «Лондон таким, каким он его описывает – со старыми, узкими, живописными, кривыми улочками». И с удивлением обнаружил, что город вовсе не был настолько зловещим и унылым, как изображал его писатель. «Наверное, Лондон вас приятно удивил после России», – предположила Колетт Кларк. Она рассчитывала услышать, как Рудольф начнет превозносить его достоинства. И опешила, услышав в ответ: «Меня удивило только одно – тут все дома одинаковые».

Фонтейн тоже танцевала «Жизель» в тот приезд Нуреева в Лондон. Надумав познакомить его с Королевским балетом, Марго попросила своих хороших друзей – Найджела и Мод Гослинг сопроводить его в театр. Арт-критик Найджел работал в «Обсервер», а его жена Мод (в девичестве Ллойд) была одной из первых балерин «Балле Рамбер». Информированность Мод и интерпретационное мастерство Найджела позволили им создать превосходный творческий союз: они писали критические статьи о балете под псевдонимом Александр Блэнд, позаимствованным из «Повести о поросенке Блэнде» Беатрис Поттер. В Рудольфе они нашли для себя самую долговечную тему, а для него они стали «приемными родителями» на Западе, обеспечив ту же заботу, поддержку и защиту, которыми его прежде окружали Пушкины.

Не столько красивый, сколько видный, высокий лысеющий Найджел с прямой осанкой и величественной посадкой головы, источал безмятежную невозмутимость и обладал внушительным, авторитетным голосом. Интерес к балету в нем зажегся благодаря знакомству с Мод, уроженкой Южной Африки. Из прихоти он решил брать уроки танца в школе Рамбер, и Мод стала его учительницей. Через пять лет, в 1939 году, они поженились. Ллойд была любимой музой хореографа Энтони Тюдора, сочинившего для нее главную роль в «Сиреневом саду» – проникнутом психологизмом балете, ставшем его знаковой работой и классикой. А убедил Гослингов объединить свои силы, чтобы писать о балетном искусстве для его журнала «Балет», Ричард Бакл. Сердечная и нежная Мод была любимицей английского танцевального мира. Ее миловидное, утонченное лицо, обрамленное мягкими седыми локонами, редко омрачала нахмуренность. А ее умение поладить с любым человеком сполна проявилось за время долгой и тесной дружбы с Тюдором, который был известен своим острым, едким языком и часто впадал в плохое расположение духа, из-за чего многие танцовщики побаивались с ним работать[157].

Гослинги видели выступление Рудольфа на гастролях Кировского в Париже и пополнили число его первых почитателей на Западе. В ответ на статью Арнольда Хаскелла «Печальная история» они мгновенно встали на защиту Нуреева и опубликовали статью «Поистине печальная история!» – знаменитую отповедь Александра Блэнда. Раскритиковав Хаскелла за неверное истолкование фактов, снисходительное отношение к правам и «свободам» советских граждан и ошибочный вывод о том, что Нурееву суждено стать «недолговечной сенсацией», Блэнд написал: «Все дело в том, что мистер Хаскелл, как, впрочем, и я, никогда не встречался и не общался с Нуреевым; мы не относимся к тому “ничтожному меньшинству, которому известны подлинные факты” (да и кому они известны?). И, значит, мы не в том положении, чтобы забрасывать его букетами цветов или порочить нелестными отзывами. В подобных случаях благопристойное молчание предпочтительнее высказываний, которые противны всем, кто уважает право личности, и способны ввести в заблуждение несведущих читателей насчет нашего отношения к беглецам от коммунизма, и которые фактически – по собственному выражению мистера Хаскелла – дискредитируют слово “свобода”».

Заехав за Рудольфом в дом Фонтейн, Гослинги никого не застали в гостиной. Минут через двадцать перед их взорами предстал взъерошенный Рудольф, одетый в темную спортивную рубашку и узкие брюки. Протирая глаза, он объяснил, что заснул. Супруги озадачились: как же провести этого «цыгана» незамеченным мимо нарядных гостей в «Ковент-Гардене»? Но не прошло и пяти минут, как Нуреев снова ошеломил их. Он не только переоделся в темный костюм, но и каким-то непостижимым образом превратился в совершенно иного человека – «стройного, приятного и красивого». По крайней мере, именно таким он показался Найджелу Гослингу. «За те несколько первых минут я увидел характер Нуреева и осознал его поразительную способность преображаться». Поразила Гослинга и ненасытная любознательность Рудольфа. «Расскажите мне об этом человеке, Фрейде, – попросил он Найджела в тот же вечер, едва познакомившись. – Что за окно он открыл?» Потом такие беседы они вели очень часто.

Мысленно уже везде станцевавший, Рудольф скорее удивился, чем восхитился Королевским театром. Его светильники, отбрасывавшие приглушенный розоватый свет, напомнили Нурееву кафе. (Во всех известных ему оперных театрах, от Уфы до Парижа, висели внушительные люстры.) Он не сумел сдержать улыбки при виде большого уродливого листа с надписью «Противопожарный занавес», который опустился в середине представления.

Ни дать ни взять «железный занавес»! Но Жизель – Фонтейн заворожила Рудольфа с первого взгляда, невзирая на то, что обновленная постановка Королевского балета сильно отличалась от той версии Кировского, в которой танцевал он сам. Лиризм и музыкальность Фонтейн восхитили Нуреева; он почувствовал, что британская труппа с ее тридцатилетним стажем не уступала двухсотлетнему Кировскому. На тот момент его собственное профессиональное будущее все еще оставалось под большим вопросом. «Гран балле дю марки де Куэвас» не оправдал ожиданий Рудольфа, и теперь он увидел, что это может сделать Королевский балет.

После спектакля он отправился с Гослингами в ближайший ресторан. Перед ужином Рудольф захотел помыть руки, а туалет находился в подвале. Найджел пошел вместе с ним и в узком темном коридоре буквально почувствовал, как вздыбились на голове Рудольфа волосы. Настолько он боялся, что его заведут в какую-нибудь ловушку.

По просьбе Марго, Нуреев согласился на интервью с Найджелом, пожелавшим осветить его лондонский дебют на гала-представлении Фонтейн. Только настоял на том, чтобы оно было опубликовано по окончании его визита «инкогнито». Гонораром за эксклюзив стала оплата «Обсервером» его проезда из Дании. «У меня короткая память», – только и ответил Нуреев на вопрос о своем бегстве пятью месяцами ранее. Со своей стороны, Гослинг ни словом не обмолвился о его испуге в ресторане. «Спокойный, элегантный, с тихим голосом, он ступает с изощренной избирательностью кошки – большой дикой кошки, – написал вместо этого Найджел, и эту характеристику подхватили многие авторы на Западе, вновь и вновь повторяя ее в своих статьях о Рудольфе. – Манеры у него мягкие, но с намеком на то, что под этой мягкостью скрывается некая внушительная, грозная сила; его стиль на уровне; а телосложение, на расстоянии кажущееся слабым, вблизи оказывается очень крепким».

Именно его сходство с красивым, диким животным покорило стойкую и несгибаемую Нинетт де Валуа[158], многие годы возглавлявшую труппу Королевского балета, – одну из немногих людей, кто принял Нуреева сразу и без всяких оговорок. «Ирландка и татарин поняли друг друга с первого взгляда, – вспоминала Фонтейн. – И это естественно, ведь он воплощал собой тот самый тип мятежного таланта и записного enfant terrible[159], который так сильно ей нравился». Как и Мари Рамбер, Нинетт де Валуа танцевала в «Русском балете» Дягилева, но через два года вынуждена была покинуть сцену из-за приступов полиомиелита. Но от жизни в танце Валуа не отказалась и через пять лет создала первую профессиональную балетную труппу в театре «Седлерс-Уэллс», впоследствии влившуюся в «Ковент-Гарден». Во время летних гастролей ее труппы в Ленинграде до Нинетт быстро дошел слух о бегстве в Париже «лучшего молодого русского», и она решила последить за его карьерой на Западе. Однако именно Рудольф попросил Фонтейн познакомить его с Валуа. «Его восхитили ее острый ум, проницательность, человечность и интеллигентность», – рассказывала Марго. Сильная женщина, обладавшая завидной целеустремленностью и дальновидностью, Нинетт де Валуа строго придерживалась национального принципа при наборе артистов в свою труппу и лишь изредка приглашала иностранцев в качестве гостей. Прежде она никогда не видела Нуреева танцующим, и потому пока не торопилась с приглашениями, хотя с большим интересом ожидала его дебюта.

До возвращения в Данию Нуреев посетил вместе с Фонтейн класс труппы в Королевской балетной школе (правда, под вымышленным именем Зигмунда Ясмана, польского танцовщика, якобы приехавшего для участия в ее гала-концерте). В артистической уборной ведущих танцовщиков труппы Рудольф столкнулся с Дэвидом Блэром, новым партнером Фонтейн. «Вы ведь тот самый русский парень, правда?» – попытался выведать у него Блэр. Вовсе нет, возразил ему Нуреев. Он – Ясмин! (Так Рудольф произнес свое придуманное имя.) Блэр поверил на слово и отослал его в менее почетную раздевалку.

Он не догадывался, что Рудольф вскоре пошлет паковать чемоданы его самого.

* * *

Еще в Копенгагене, рядом с Эриком, Нуреев быстро уяснил, что у него практически нет надежды избавиться от слежки бывших соотечественников. Однажды Эрику пришло письмо из советского посольства в Копенгагене. Его выступление в России имело такой успех, что Госконцерт (государственное учреждение, занимавшееся организацией гастролей советских и зарубежных артистов), пригласил его на целый сезон в Большой театр. Брун первым из западных танцовщиков удостоился подобной чести. И, беря в руки конверт, он думал, что в нем подтверждение того приглашения. По его просьбе Рудольф перевел ему текст письма, и Эрик с огорчением узнал, что Большой решил «отложить» его приезд в Москву. Несомненно – из-за его дружбы с «изменником».

Вскоре после этого Брун получил приглашение от бывшей звезды «Русского балета» Дягилева, Антона Долина. Тот предложил ему двухнедельный контракт на выступление в Лондоне с партнершей Соней Аровой. Эрик позвонил ей в Париж и попросил забронировать для него двухместный номер. Но имени Нуреева он в разговоре не произнес – из опасения, что линия прослушивалась.

В Париж танцовщики ехали на поезде. И всякий раз, когда они пересекали границу, Рудольф заметно бледнел, объятый ужасом от мыслей о том, что его схватят и переправят обратно в Россию. Все ли документы у него есть? Правильно ли они оформлены? – без конца донимал он Бруна, и никакие заверения друга Рудольфа не успокаивали.

Арова встретила их на Северном вокзале. Она мгновенно узнала спутника Бруна. Но не поняла, почему тот при знакомстве метнул на нее злобный взгляд. «Ты напомнила ему Марию», – пояснил ей позже Эрик, рассказав об их недавнем треугольнике. Арова, с каштановыми волосами, большим ртом и огромными, выразительными глазами «с тлеющим пламенем во взгляде» (по описанию Бруна), действительно внешне напоминала Толчиф[160]. Впрочем, этим их сходство исчерпывалось, по крайней мере, по мнению Эрика. «Это совершенно другой человек», – убеждал он Рудольфа. И все же Нуреев оставил настороженность в общении с Аровой только тогда, когда удостоверился, что та не имела видов на Бруна. «Судя по тому, что они рассказывали, история с Марией закончилась плохо, – вспоминала Арова. – Рудольф считал, что она ввела его в заблуждение о своих отношениях с Эриком. «Она не сказала мне правды», – твердил он. Конечно, после встречи с Эриком Рудольфу уже было не до Марии».

Урожденную болгарку, Арову сближали с Рудольфом не только привязанность к Бруну, но и татарские корни, общий язык и абсолютная самодостаточность. Импульс ее карьере задал легендарный русский бас Федор Шаляпин, старинный друг их семьи. Однажды вечером, когда Шаляпин гостил в доме ее родителей, его уговорили спеть. Пока все восторженно его слушали, шестилетняя Соня сымпровизировала танец. Он так впечатлил Шаляпина, что певец уговорил нерешительных родителей отдать ее в балет. Когда разразилась война, переодетую мальчиком Соню вывезли в Париж. И под стать Нурееву, она пробивалась к славе за счет упорного труда и своей адаптивности. Живая и дерзновенная на сцене, Арова пополнила ряды универсальных балерин; она танцевала во многих ведущих труппах Европы и Америки, включая «Балле Рамбер» и труппу де Куэваса. Розелла Хайтауэр отзывалась о ней как о человеке «необычайной щедрости; она проявляла ее, даже когда не имела для этого никаких возможностей. И никогда не беспокоилась о своей репутации».

К любовному роману между Эриком и Рудольфом Соня отнеслась спокойно. Хотя на приезд Бруна в Париж с другой женщиной она, возможно, отреагировала бы иначе. Рудольф был первым мужчиной-любовником, в связи с которым Эрик ей откровенно признался. «Мы поговорили начистоту и все решили деликатно, так что я не сравнивала себя ни с кем. На самом деле, я совсем не мешала их отношениям, напротив, даже помогала в чем-то. Потому Рудольф и понял, что может мне доверять. Он убедился, что никакой двойной игры не велось. А Мария проявила категоричность. Как посмел Рудольф предпочесть ей Эрика? Я все восприняла по-другому».

В Париже Арова, Нуреев и Брун упражнялись и репетировали вместе в арендованной студии неподалеку от площади Клиши. Опасаясь встреч с агентами КГБ, Рудольф носил в кармане складной нож. «За нами следят», – вдруг предупреждал он Эрика и Соню и ускорял шаг, и они изо всех сил старались от него не отстать. По вечерам они ужинали в квартире Аровой на улице Леклюз, и Рудольф наслаждался болгарскими кушаньями, которыми потчевала его Сонина мать, и успокаивался от ее тепла и заботы. «Мамушка», – называл ее Нуреев. Рудольф не переставал думать о своей родной матери и часто пытался связаться с ней по телефону. Даже после неоднократных предупреждений Аровой: своим звонком он мог навлечь и на себя, и на мать опасность. «Знаю, – отвечал Рудольф, – но я хочу, чтобы она поняла: возвращение для меня будет смертью».

В студии инициативу на себя брал Брун. Пока они с Аровой репетировали свое лондонское выступление, Рудольф наблюдал за ними неотрывно и зорко, «как ястреб», запоминая все движения и жесты. Паре предстояло танцевать па-де-де из неизвестного Рудольфу балета Бурнонвиля «Фестиваль цветов в Дженцано» и па-де-де из «Дон Кихота», которое он исполнял в Ленинграде. Увидев, что их подход отличался от его трактовки, Нуреев попытался внести в их танец свои корректировки. Он не сомневался в превосходстве традиций великой Мариинки, в которых был взращен. В коде своего па-де-де Рудольф привык после соло партнерши медленно выходить в центр сцены, становиться в позицию и затем подавать сигнал к началу музыки. Но на Западе было не принято нарушать целостность сценического действия и художественного организма спектакля, чтобы передохнуть, объяснила ему Арова: «Мы соединяли вариации. И к тому моменту, когда балерина заканчивала свою вариацию, партнер уже стоял, готовый начать свою. Мы не ждали, пока он выйдет на сцену и приготовится, словно говоря: «Ну а теперь я исполню свой трюк».

Постепенно Брун и Арова сумели убедить Нуреева, что русский подход далеко не единственный, «хотя мы много и горячо спорили, – вспоминала Арова. – Наши репетиции никогда не были скучными». Рудольф поражал ее своей многогранностью и увлеченностью, как человек «в постоянном поиске». И в то же время он казался ей на удивление самоуверенным и закостенелым в приверженности собственным «канонам». Но тем не менее и она, и Брун желали научиться тому, что умел делать Рудольф. И «впитывали все, как губки», по словам Аровой.

В Копенгагене Эрик был весь на нервах из-за напряженных отношений в их треугольнике и не мог сосредоточиться всецело на Рудольфе. Но в Париже он пришел в себя и, наконец, разглядел его поближе: «Я тогда смотрел, но не видел. И тут вдруг прозрел!» В Нурееве Брун увидел человека, к общению с которым он оказался совершенно не подготовленным. Об этом говорит и Глен Тетли: «Эрик был тем самым замкнутым датчанином, который не позволяет себе выказывать эмоции, и к неуемным аппетитам Рудольфа он готов не был. Рудольф открыл ту дверь в жизни Эрика, которой тот сам никогда не пользовался». По словам другого их знакомого, Рудольф «пробуждал в Эрике ребенка». Сам Брун впоследствии утверждал, что в Париже «расслабился». А вот Арова рисует иную картину: Эрику приходилось нелегко в общении с Рудольфом. Они постоянно противостояли друг другу, отводя ей роль посредницы. «Эти двое тебя измотают!» – переживала за Соню мать. «Их отношения не были простыми, – утверждала Арова. – Эрик был очень сдержанным, а Рудольф – человек настроения. Эрик пытался объяснить ему разные вещи, а когда у него это не получалось, сильно расстраивался, и тогда они ссорились. Эрик уходил гулять, и Руди в поисках его прибегал в нашу квартиру. Рудольф слишком многого хотел от Эрика. Он всегда от него чего-то требовал, а Эрик говорил: «Я могу ему дать только то, что у меня есть, и потом чувствую, что из меня все соки выпиты».

Вскоре Брун начал склоняться к убеждению, что Нуреев хотел от него большего, чем он мог дать. Характер у Эрика тоже не был золотым. Близкие друзья знали его как доброго, великодушного человека с прекрасным чувством юмора, способного шутить с невозмутимым лицом. Но, по рассказу одного из приятелей Бруна, он мог «мгновенно преобразиться и сделаться невероятно холодным и враждебным», если чувствовал, что кто-то подбирается к нему слишком близко. Эта темная сторона его натуры проявлялась, когда он напивался, а в 60-е годы это случалось с тревожной частотой. По свидетельству Виолетт Верди, «Эрик скрывал свое пристрастие к алкоголю, немилосердно отравлявшее ему жизнь. Ему была присуща некоторая жестокость, и, выпив, он становился очень саркастичным и мог легко обидеть или оскорбить другого человека».

Расстроенный постоянными слухами о попытках Рудольфа его подсидеть, Брун однажды обвинил его в том, что он приехал из России только ради того, чтобы его «погубить». Он понимал, что бросил в лицо друга «ужасные слова», но что-то внутри него подстрекало Эрика их высказать. «Рудик так расстроился, что даже расплакался. “Откуда в тебе эта злость?” – спросил он», – вспоминал тот случай позднее сам Брун. Да, порою он бывал жестоким. Но он мог быть также необыкновенно щедрым; многие танцовщики своей карьерой были обязаны его руководству, да и Нуреев всегда признавал его помощь.

Приближались репетиции Рудольфа с Фредериком Аштоном, и в середине октября, когда Арова и Брун отправились в Лондон выступать с труппой Долина, Нуреев поехал с ними. Посмотреть на болгарскую танцовщицу и «датского принца» на сцене «Ипподрома» в Голдерс-Грине пришла Нинетт де Валуа. Танец Бруна настолько захватил ирландку, что она пригласила его танцевать в своей труппе в качестве гостевого артиста в следующем весеннем сезоне[161].

Рудольф тем временем с головой погрузился в репетиции с Аштоном. Фонтейн только изумлялась его неослабному усердию: «Он совсем себя не щадит!» Марго наблюдала за их первыми репетициями и потом подробно описала свои впечатления: «Он был отчаянно серьезным, нервным, напряженным и вкладывал в каждое па все свои силы, пока почти не валился с ног от усталости. Время от времени он останавливался, чтобы стянуть с ног гетры перед исполнением очень сложного па; выполнив его, он опять останавливался, выдыхал резко и с усилием, со звуком, похожим на горловой «Хо!». И вновь в ход шло шерстяное трико. После нескольких па он менял туфли и снова натягивал поверх трико гетры. И так продолжалось часа два. Он работал, как паровая машина». Фонтейн еще не знала о его огромных резервах прочности и внутренней потребности проверять себя на эту прочность.

И Рудольф, и Аштон были одинаково напряжены: Аштон – из-за работы с танцовщиком, о котором больше всех говорили в том сезоне; Нуреев – из-за необходимости доказать, что он был не просто беглецом из России. Требовательный хореограф со спокойными манерами и завораживавшим обаянием чудака, благовоспитанный Аштон славился своими сентиментальными, психологическими, а порой и комическими постановками в духе «правильной» классики. Он родился в Эквадоре в семье британского бизнесмена и уже в детстве «заболел» балетом, увидев в Перу танец Павловой. Но его постоянной музой стала Фонтейн, на которую он ориентировался при создании хореографии почти тридцати балетов. «В ней, – писал Арнольд Хаскелл, – Аштон, несомненно, нашел балерину, способную пробудить и раскрыть самые глубокие аспекты его искусства». Встретившись с Рудольфом, Аштон внезапно почувствовал себя «распорядителем манежа, пытающимся разгадать, выполнит ли этот красивый зверь его трюки или растерзает его в процессе». Именно высвобожденную силу Нуреева Аштон вознамерился продемонстрировать в новом соло, и эта идея пришла ему в голову на их первой репетиции.

Дирижеру Королевского балета Джону Ланчбери Нуреев показался «нервозным, серьезным и недружелюбным». Но еще больше его ошеломило, что этот «юноша сказочного вида с забавным ртом» выбрал для своего лондонского дебюта «Трагическую поэму» Скрябина. Сделав балетную оркестровку, Ланчбери подивился еще сильнее – чрезвычайно удачному выбору музыки: «Абсолютно верной по длительности, невероятно танцевальной и русской до последней ноты».

Аштон был не из тех, кто обсуждал идеи при разработке хореографии. И только после того, как пианист труппы сыграл несколько аккордов, он обратился к Ланчбери: «Вот здесь поднимется занавес». Пока пианист вновь и вновь повторял вступительные аккорды, Аштон пристально смотрел на Нуреева, вслушиваясь в музыку и стараясь понять, что она предлагала. А потом вдруг резко повернулся к танцовщику Майклу Сомсу и попросил принести плащ, в котором на репетициях его граф Альберт являлся на могилу Жизели в «призрачном» втором акте балета. Высокий, мужественный и вспыльчивый Сомс, долгое время бывший партнером Фонтейн, в том самом году лишился большинства ведущих ролей, после того как Валуа прозрачно намекнула, что ему пора уйти со сцены. Но Аштон настолько доверял ему в классе, что Сомс вскоре стал репетитором труппы, разучивая с артистами роли и обеспечивая должный уровень исполнения.

Когда Сомс вернулся, Аштон попросил Нуреева надеть плащ и уйти в дальний конец студии. «Когда я скажу “вперед”, бегите ко мне», – сказал он. Нуреев побежал к Аштону. «Нет, нет, нет, – остановил его хореограф. – Я хочу, чтобы вы помчались ко мне так быстро, как только можете, прямо к переднему краю сцены, как будто собираетесь упасть в оркестровую яму».

Плащ Нуреева взвился, словно парус, надутый ветром. И Аштон удовлетворенно поджал губы: он нашел искомый выход артиста на сцену.

Глава 14

«В сущности я романтический танцовщик»

26 октября, за неделю до гала-представления, Фонтейн устроила в своем доме прием, чтобы представить Нуреева британской прессе. Прима-балерина Королевского балета пользовалась такой любовью, что ей удалось убедить всех собравшихся не задавать Рудольфу «политических» вопросов (удивительное дело, учитывая информационный резонанс публикаций, трактующих его прежде всего как «русского перебежчика»). «Он – мой гость, – заявила Фонтейн, подразумевая, что этого достаточно для такого запрета. – И я уверена, что вы будете с ним корректны и доброжелательны, чтобы он ощущал себя в нашей стране как дома». Но слухи о том, будто Нуреев стал задумываться о возвращении в Россию, уже бродили. И вопрос об этом неизбежно прозвучал. Рудольф эффектно обратил свой ограниченный английский себе на пользу. «Я здесь», – сказал он и улыбнулся. Пресса была очарована, и тема больше не поднималась. «Этот парень вообще не нуждается в помощи, – заключила Фонтейн. – Он точно знает, что хочет сказать».

Рудольф и в дальнейшем редко бывал многословен. Через несколько дней после приема у Фонтейн его вместе с Аровой, Бруном и Аштоном пригласил на ужин в свою квартиру в Ковент-Гардене Ричард Бакл. Видная фигура в танцевальном мире с 1940-х годов, Бакл на тот момент был балетным критиком лондонской «Санди таймс». Поначалу Рудольф отказывался идти – пока не узнал, с кем ему предстоит встретиться. А услыхав от Аровой, что Бакл долгое время «питал слабость к Эрику», заведомо настроился к нему предвзято. Впрочем, у Нуреева была и другая причина для неприязни к критику (хотя Арова тогда этого не понимала). Рудольф был раздосадован из-за того, что тот задел ее чувства. Еще в Париже, за шесть недель до этого ужина, Арова посетовала Рудольфу на свое лицо – оно разонравилось балерине, потому что «не было классическим». Нуреев с ней не согласился, и Соня обмолвилась, что именно так отозвался о ее внешности в своей рецензии Ричард Бакл. Вскоре она убедилась, что Рудольф держал в памяти все, что видел и слышал.

После долгих уговоров он согласился пойти к Баклу. Но едва Рудольф появился в дверях, как хозяин почувствовал «стену враждебности». Едва вся компания села за стол, как Бакл сделал Аровой комплимент: она прекрасно выглядела! При этих словах Рудольф протянул руку к Соне, сидевшей с ним рядом, взял ее за подбородок и повернул лицом к критику. «Действительно прекрасное лицо. Настоящее татарское лицо!» – заявил он и вскоре вышел из-за стола. Решив через какое-то время проведать гостя, Бакл застал его сидевшим на диване и читавшим книгу[162].

Немногих дебютов балетоманы ожидали с таким алчным нетерпением, как первого выступления Нуреева, состоявшегося 2 ноября 1961 года на сцене Королевского театра «Друри-Лейн». Ни один другой танцовщик в истории не удостоился такой заблаговременной рекламы; битком набитый зал искрился возбуждением. Но Рудольф за кулисами пребывал не в духе. Он ощущал себя до жути дискомфортно в костюме, и как Брун с Аровой ни старались, им так и не удалось подбодрить танцовщика во время разогрева. Когда поднялся занавес, Рудольф стоял в глубине сцены, закутанный в красный плащ. Молнией бросившись к рампе, он не рассчитал силы и едва не упал в оркестровую яму, зависнув над краем сцены. Эффект оказался электризующим, хотя хоровой вздох зала заставил артиста занервничать так, что он сбился с рисунка и несколько аккордов импровизировал. Или так только показалось дирижеру Джону Ланчбери, не узнавшему его па? Сесил Битон почувствовал, как у него «взыграла кровь»: «Такой трепетной дрожи я не ощущал в театре с тех пор, как в десять лет увидел рывок Павловой на сцене в “Вакханалии”». А сидевшая с ним рядом леди Диана Купер шепнула: «Он лучше Нижинского!»

В одной красно-белой ленте через оголенную грудь и сером трико в разводах Нуреев представал одновременно страдающим и воинственно дерзким. Он проносился по сцене, как некая стихийная сила, «юное дикое создание, полуобнаженное, с безумными глазами на изможденном исступлением лице и длинной гривой развевавшихся шелковистых волос». Таким его увидел Битон. Английскую публику, непривычную к подобным проявлениям темперамента, «дикарское неистовство» Нуреева «шокировало так, как вид неукрощенного животного, ворвавшегося в гостиную», – отметил Александр Блэнд. А кое-кому показалось, будто Рудольф «танцевал для себя, а мы, зрители, подглядывали в замочную скважину за его интимным ритуалом».

Но вот, наконец, танцовщик опустился на колени и воздел руки ладонями к небу – то ли в отчаянии, то ли в молитве (никто уверенно сказать не мог). Еще миг – и Лондон пал к ногам Нуреева. «Мы все хлопали, кричали и изумлялись тому, что только что увидели», – вспоминал Кит Мани. Пантерья элевация Нуреева, его прыжки, рассекающие пространство, да и, в сущности, сам танец потрясли зрителей. Но еще больше их обескуражили сценическая заразительность и убедительность артиста и яркая, необузданная энергия. Его способность транслировать их в зал – как в движении, так и стоя неподвижно – приковывала внимание. И «ни у кого не возникло никаких сомнений», заявила критик Мэри Кларк, в том, что Нуреев «гениальный артист, обладающий редкой способностью выражать посредством танца свои чувства и эмоции».

Тот танец продлился всего четыре минуты – но достаточно долго для того, чтобы «понять очень многое про этот природный феномен, – подчеркнул Битон. – Даже те, кто сидел далеко, различили его душевную тонкость и обаяние, борющиеся в нем нежность и жестокость, юношескую порывистость и смятение, властность и гордость… Придуманный Фредди образ тоскующего скитальца, романтизм д’Аннунцио и мистицизм 1910 года в сочетании с этой советской суровостью вскрыли все его революционное мастерство». Ричард Бакл назвал это соло «танцем отчаяния… Трагически заломленные руки, падения на колени, разметавшиеся по всему лицу волосы – потрясающе!»

Однако сам Нуреев не считал, что эта работа показала его талант в наиболее выгодном свете. И в этом мнении он был не одинок. Сам Аштон признавал, что включил в танец «слишком много элементов», да и некоторые эксперты осудили хореографию за безвкусицу и перегруженность. И все же лишь немногие рискнули оспорить оценку критика Клемента Криспа, написавшего позднее, что «Трагическая поэма» уловила «в точности тот образ, что был тогда у Нуреева, как неизвестного русского танцовщика, отважившегося сбежать из тюрьмы советского искусства». Быть может, лучшим символом этого акта неповиновения стали длинные, свободные, развевающиеся волосы Нуреева, которые распалили еще не знавшую «Битлз» публику и только добавили ему загадочности. В то время, когда мужчины носили короткие стрижки, а танцовщики фиксировали волосы лаком, нуреевская непослушная грива битника, «лохматой овчарки», как неизменно называла ее пресса, одновременно выражала его яркую индивидуальность и возвещала о пришествии новой эры – эры бунтарей.

Дальше по ходу программы Нуреев возвратился на сцену принцем: с Розеллой Хайтауэр он станцевал па-де-де Черного лебедя из «Лебединого озера». В перерыве к нему в гримерную зашла Фонтейн и увидела, как Рудольф морщился, глядя на светлый парик в руке. «Мне прислали не тот парик!» – взвыл танцовщик, но сделать ничего уже было нельзя. Принцы Королевского балета париков не носили, но Нуреев был очень настойчив. Заслышав гром аплодисментов, разразившийся после его соло, Марго Фонтейн заключила: танцовщик, способный в «подобном парике» вызвать такую реакцию зала, действительно великолепен[163]. Наблюдавший за ним из-за кулисы Эрик Брун тоже испытал шок: «Танец Рудика был потрясающим. Он обладал невероятной сценической харизмой, и это очень возбуждало». И вместе с тем тревожило и расстраивало Бруна. Стоявшей рядом с ним Соне стало его очень жаль: «Только что, на его глазах, свершилось нечто невероятное, и Эрик думал: “И что же мне теперь делать?”»

Обезумевшие зрители сорвали голоса, однако реакция критиков была более взвешенной. От их глаз не укрылись некоторые технические огрехи Нуреева. Его прыжки были плавными и высокими, но иногда Рудольф чересчур шумно и тяжело приземлялся; быстрые вращения, которые никогда не были его коньком, порой выходили шаткими. А в руках было больше «мальчишеской грации, нежели маскулинной величавости», по выражению Клайва Барнса, который тем не менее сошелся во мнении со многими критиками, предсказавшими: Нуреев на пути к тому, чтобы стать «самой популярной мировой звездой». Естественно, прозвучали и сравнения Рудольфа с Нижинским, Бруном, Соловьевым и прочими выдающимися танцовщиками. Некоторые увидели в нем проблеск сходства с французской звездой Жаном Бабиле, одним из самых интригующих танцовщиков-мужчин послевоенной эпохи. Другие уподобили его «Бабиле с техникой Соловьева». Но, пожалуй, лучше всех выразил общее мнение критик Питер Уильямс, давний обозреватель балетного искусства, предположивший, что величие танцовщика не поддается определению, как и его красота. Нуреев, утверждал он, «не образец совершенства, как Брун, и не мгновенная сенсация, как Соловьев. Он допускает ошибки, которые трудно не заметить, и индивидуальность его стиля оказалась сюрпризом – ведь, ознакомившись с французской прессой перед его британским дебютом, мы ожидали увидеть “Головина”. А на поверку оказалось, что с этим танцовщиком он не имеет ничего общего. И все-таки без сомнения – он из тех танцовщиков, о которых слагаются легенды». А вот по мнению Александра Блэнда, Нуреев был танцовщиком особой породы, отличным от остальных: «необыкновенный, одержимый артист, средством самовыражения которого стал танец».

За кулисами после спектакля всегда толкались поклонники, приходившие поприветствовать новый талант. Но никто – и меньше всех сам Нуреев – не ожидал сцены массового помешательства, разыгравшейся у служебного входа. Когда Рудольф с Хайтауэр попытались пройти к автомобилю Фонтейн, безудержные поклонники ринулись вперед, рыдая, визжа и пытаясь прикоснуться к ним, как к кумирам экрана. Это было первое проявление истерии, которую Нуреев будет вызывать в дальнейшем не хуже мегапопулярной рок-звезды.

Для англичан он стал такой же будоражившей любопытство диковинкой, какой для русских была Элиза Дулит. Когда-то Рудольф пробирался за кулисы в надежде познакомиться с каким-нибудь новым артистом, проезжавшим через Ленинград. Теперь – впервые в его жизни – весь лондонский свет потянулся к нему. Одним из первых на вечеринке театральной труппы, устроенной после гала-представления Фонтейн, Рудольфа поприветствовал Сесил Битон. «Я поцеловал его в щеку и в лоб, – поверил он в тот вечер своему дневнику. – Он очень удивился, а я ощутил его гладкую, лишенную пор, восковую кожу и порадовался, что свалял такую глупость на глазах у всех. А заговорив о танце с Фредди Аштоном, я не смог сдержать слез, хотя у меня за спиной громко хлопала дверь».

Хотя Рудольф и Эрик проживали вместе в отеле «Стрэнд-Палас» (том самом, где жили и артисты Кировского после бегства Нуреева), о том, что они были любовниками, знали немногие. Мужу Фонтейн, Тито Ариасу, и в голову не пришло, что в его вежливом вопросе, заданном для поддержания разговора, собеседник услышит двусмысленный намек. «Чем вы занимались в Копенгагене?» – спросил Тито. И получил типично нуреевский ответ – лаконичный, сухой и по существу: «Об этом лучше не рассказывать». Волнуясь из-за сплетен, Эрик предпочитал скрывать их отношения, как привык замалчивать и многое другое в своей жизни. Впоследствии Брун признался одному приятелю, как сильно он расстроился, когда Рудольф импульсивно схватил его за руку во время их прогулки по копенгагенской улице. А Рудольф не делал тайны из своей связи с Эриком. «На людях он еще пытался себя сдерживать, – рассказывала Арова, – но без свидетелей открыто выражал свою любовь».

Через день после дебюта Нуреева Марго Фонтейн позвонила Нинетт де Валуа. Многократные вызовы Рудольфа на поклон бесновавшейся публикой сразу навели ее на мысль – пригласить артиста в свою труппу. Именно его плавные, размашистые поклоны и сценическая заразительность, а вовсе не хореография Аштона, убедили Нинетт в гениальности беглеца: «Я видела руку, воздетую с благородным величием; руку, выразительно вытянутую с той самой сдержанной собранностью, которой учит великая традиционная школа. Голова медленно поворачивалась из стороны в сторону, и славянская костная структура лица, так прекрасно смоделированного, заставила меня почувствовать себя скорее вдохновенным скульптором, а не директором Королевского балета. Я вдруг совершенно ясно представила его в одной роли – Альберта в «Жизели». Именно тогда и там я решила, что его дебютом у нас должен стать танец с Фонтейн в этом балете».

Однако когда де Валуа сообщила Марго о своих планах, та засомневалась. С «Мадам», как называли неприступную и холодную де Валуа ее танцовщики, спорить было не принято. И все же Фонтейн спросила: а не будет ли она в свои сорок два года рядом с 23-летней восходящей звездой походить на «овцу, танцующую с ягненком»? «Не слишком ли я стара?»[164] Фонтейн часто повторяла, что уйдет с подмостков после сорока. Ее многолетнего партнера Майкла Сомса уже отлучили в том году от всех танцевальных партий, хотя он еще продолжал исполнять мимические роли. Кроме того, «Жизель» никогда не входила в число лучших партий Фонтейн. Но ведь Рудольф мечтал с ней станцевать! Он так истово этого добивался. И наверняка ждал своего часа! Вспомнив об этом, Марго решила: даже ради нескольких выступлений с ним стоит рискнуть!

Так и договорились. Марго и Рудольфу предстояло трижды станцевать «Жизель», начиная с 21 февраля 1962 года. Гонорар Рудольфа за эти три спектакля должен был составить пятьсот фунтов. Но за несколько недель, минувших с анонса, петицию о зачислении Нуреева в труппу Королевского балета подписали две тысячи поклонников.

* * *

На протяжении трех следующих месяцев Рудольфу предстояло станцевать свои последние спектакли в труппе де Куэваса. Первый из них, в Гамбурге, пришлось отменить в последний момент. То ли случайно, то ли намеренно (это так и осталось неизвестным) рабочий сцены нажал не на ту кнопку. Сработали огнетушители, а противопожарный занавес заклинило, и сцену залило водой. Поскольку инцидент оказался связанным с Нуреевым, пресса постаралась отыскать в нем скрытый смысл. Гарольд Хобсон из «Крисчен сайенс монитор» усмотрел в потопе происки «враждебных сцене рук» и попытку помешать выступлению артиста. Нуреев, писал он, «повсюду, куда бы он ни поехал, вызывает симпатию и сочувствие. Это самая печальная и самая романтическая личность в Европе со времен Байрона… скорбный страдалец, жаждавший свободы и не обретший дома…»[165]

По правде говоря, Нуреев вовсе не пострадал, как предполагал Хобсон. Он изначально не горел желанием танцевать на небольшой и тесной сцене кабаре с сомнительной славой. И он был также крайне недоволен тем, что его задействовали только во втором акте «Спящей красавицы». А еще Рудольфу хотелось поехать в Мюнхен – посмотреть, как Эрик с Соней Аровой впервые станцуют в паре в полной постановке «Лебединого озера». Что, собственно, он и сделал.

Чтобы расширить возможности для выступлений, Нуреев, Брун, Арова и Хайтауэр образовали свою небольшую концертную группу – первую в ряду независимых трупп, которые со временем стали активно множиться и соперничать с постоянными компаниями. Помимо фрагментов из популярных балетов, Рудольф и Эрик решили создавать собственные программы, хотя ни у того, ни у другого не имелось опыта хореографа. Правда, еще в Ленинграде Рудольф вместе с Никитой Долгушиным начал сочинять хореографию «чистого балета без сюжетной линии», выбрав для его музыкального сопровождения Концерт для двух скрипок с оркестром ре минор Иоганна Баха. Работу они планировали закончить по возвращении из Парижа.

Новоиспеченный квартет переместился в Канны, где Хайтауэр незадолго до этого открыла собственную танцевальную школу в помещении бывшей кухни при казино в отеле, построенном на рубеже веков русскими дворянами. Студия была великолепна – «почти такая же огромная, как сцена Большого театра», идеальное место для воплощения их творческих инициатив. Нуреев, Брун и Арова разместились вместе в меблированной квартире с видом на море.

После лондонской кутерьмы тишина и безмятежность зимних Канн принесли Нурееву желанное облегчение. В столице туманного Альбиона он постоянно находился под прицелом – балетоманов, прессы, незримых, но мерещившихся ему на каждом углу «гэбэшников». А тут ему представилась возможность спокойно поработать с теми немногими людьми, которым он всецело доверял. И Рудольф был счастлив. Месяцы, проведенные в Каннах, оказались необычайно плодотворными, хоть и аскетическими. Это был период, «полный вдохновений, наблюдений и учебы». Каждое утро за кофе с круассанами, которые ежедневно доставляли в их квартиру посыльные, Рудольф, Эрик и Соня анализировали свои достижения и обсуждали индивидуальные подходы, а с половины второго до полуночи работали в классе и репетировали в студии. «Ребята очень волновались из-за того, что им предстояло проявить себя в качестве не просто танцовщиков, но и хореографов», – вспоминала Хайтауэр. Их приверженность танцу, целеустремленность и самоотдача произвели большое впечатление на Марику Безобразову – уважаемого местного преподавателя балета и бывшую танцовщицу, чьи русские родители-белоэмигранты обосновались после революции на Лазурном берегу. Безобразова и Нуреев стали друзьями на всю жизнь. (Хотя, когда Марика обратилась к нему в первый раз на улице по-русски, он убежал, подумав, что она из КГБ.) По ее мнению, Брун был единственным, чья увлеченность танцем была сравнима со страстью Нуреева: «Рудольф больше не встречал ни одного танцовщика, столь же одержимого, как он сам».

Вкладом Эрика в репертуар их квартета стали две постановки: танцевальная фантазия на испанскую тему и бессюжетная композиция на баховскую токкату и фугу, где они с Рудольфом выполняли одинаковые па, но начинали с противоположных сторон сцены. «Периодически мы танцевали друг к другу спиной, но все делали абсолютно одинаково, несмотря на разные физические данные и школы».

Нуреев, пробуя себя в качестве постановщика и хореографа, неизбежно обратился к репертуару Кировского. За годы, проведенные в Ленинграде, он запомнил множество деталей разных балетов; и его вкладом в программу новой труппы стали па-де-катр на музыку Глазунова для «Раймонды» и два собственных варианта па-де-де – из «Щелкунчика» и «Дон Кихота». Работе над «Щелкунчиком» вместе с Хайтауэр он посвятил больше всего времени – когда в декабре гастролировал с труппой де Куэваса в Израиле. Хотя многие видели в нем кочевника, самому Рудольфу оказалось нелегко приспособиться к своей новой «цыганской» жизни на Западе. В России о его питании и прочих бытовых нуждах всегда заботилась Ксения; и он не привык выступать ежедневно, а то и дважды в день в одной программе. Вдобавок ко всему, здесь ему еще приходилось порою заниматься в классе труппы в день выступления. Труппа де Куэваса постоянно находилась в разъездах. «Мы привыкли жить на чемоданах, – вспоминала Хайтауэр. – А Рудольф никак не мог приспособиться. Ему казалось, будто он попал в кочевой табор». Последние гастроли с труппой де Куэваса по Италии, с выступлениями в Турине, Генуе, Болонье и Венеции, запомнились ему только холодом и дискомфортом. Даже украшенная снежным кружевом Венеция не сумела надолго его отвлечь: «Это напоминало сон, но сон весьма неуютный!»

Несмотря на напряженное расписание репетиций в Каннах, Нуреев, Брун и Арова выкраивали иногда время для поездок в соседние Сан-Тропе и Монте-Карло – главным образом с одной целью: испытать белый спортивный автомобиль «Карман-Гиа» (свидетельство изменившегося финансового положения Рудольфа), который ему переправили на корабле из Мюнхена. Увы, ни Рудольф, ни Эрик водить не умели. И за руль спорткара частенько приходилось садиться Аровой. А водитель из нее, по собственной оценке, был неважный. Но с какой бы скоростью Соня ни ехала по коварно-извилистой дороге, Рудольф всегда требовал от нее подбавить газу. Однажды она отвезла его в Монте-Карло на встречу с Марго Фонтейн, дававшей там гала-концерт. Нурееву с Фонтейн предстояли репетиции «Жизели». И Рудольф надеялся остановиться на это время у Марго. Но, постеснявшись сказать ей об этом прямо, завуалировал свой вопрос просьбой совета: «Мне придется надолго задержаться в Лондоне ради репетиций, – заявил он. – Но жить в отеле столько времени я не смогу. Что мне, по-вашему, делать?» Фонтейн ответила не сразу. Она решила обсудить этот вопрос с мужем и позвонила ему в Лондон. А вдруг Нуреев заключил с русскими сделку, чтобы шпионить на Западе, поделилась она с ним своими сомнениями. Но Тито Ариас посчитал, что у нее слишком разыгралось воображение, и Нуреев получил желанное приглашение.

Первое выступление танцевального квартета состоялось в каннском казино 6 января 1962 года[166]. Через несколько дней группа вылетела в Лондон. Там Рудольф и Хайтауэр исполнили па-де-де из «Щелкунчика» для британского телевидения, а потом вся четверка отправилась в Париж – дать два концерта в театре Елисейских Полей, на сцене которого Рудольф ранее дебютировал в труппе де Куэваса. Выступлений квартета в Париже ожидали с большим нетерпением, все билеты были распроданы. Во время дебюта танцовщиков вызывали на поклон восемнадцать раз. И каждый раз блестящая публика, сверкавшая дорогими нарядами и украшениями, восхищенно рукоплескала артистам, не желая их отпускать. В зале находились такие представители художественного бомонда, как Ив Сен-Лоран, хореограф Ролан Пети с женой, балерина и звезда кабаре Зизи Жанмер и выдающийся артист французского балета Жан Бабиле. «Театр вибрировал от какой-то коллективной балетомании – под стать той, что захватила публику в достопамятный премьерный вечер дягилевской труппы», – делилась впечатлениями со своими американскими читателями парижская корреспондентка журнала «Нью-Йоркер» Джанет Флэннер. Восторженно-порывистая и экзальтированная особа, она сама так увлеклась танцем Нуреева, что обошла вниманием трех остальных исполнителей. Голова, тело, техника, стиль, сценическая заразительность Рудольфа… Только проанализировав все эти критерии, Флэннер наконец осознала причину его гипнотического воздействия на зрителя: танец Нуреева был убедительно чувственным, возбуждающим, обольстительным. «Танцуя, он щекотал твои чувства острыми коготками, суля совершенное, истинное наслаждение».

Непомерное внимание публики к Нурееву понудило Бруна встревожиться: неужели зрители теряют к нему интерес? Поразмыслив, он пришел к выводу, что Хайтауэр ради рекламы пользовалась известностью Рудольфа, как беглеца из советской России. Обнаружив на афише их квартета имя Нуреева выше своего собственного, Брун расстроился еще больше. Увы, прошло совсем немного времени, и Эрик осознал: пресловутая слава его друга приумножалась сама по себе. Все, что он ни делал, становилось темой новостей, и даже люди, никогда не ходившие на балет, знали это имя – «Рудольф Нуреев». По свидетельству Зизи Жанмер, «все в Париже старались зазвать его к себе на ужин. Он стал новым героем дня». Эрик не завидовал фурору Рудольфа, но размах шумихи его обеспокоил. «Он спросил у меня, не могла бы я как-нибудь повлиять на все это, – рассказывала Арова. – Но все просто интересовались Нуреевым. Я подумала, что [Эрику] нужно было об этом поговорить, иначе он мог довести себя до срыва».

В последний вечер в Париже Эрик так сильно травмировал левую ногу, что не смог станцевать с Аровой в собственной интерпретации «Праздника цветов в Дженцано» Бурнонвиля, а это была одна из коронных его ролей. На отмену спектакля времени не оставалось – они вернулись из больницы всего за сорок пять минут до его начала. И Рудольфу пришлось не только танцевать свои собственные роли в уже объявленной программе, но и заменить Эрика. Нуреев ни разу не репетировал «Фестиваль цветов», только наблюдал за Эриком в студии. В его распоряжении оказалось всего несколько минут, чтобы попробовать ее за кулисами до поднятия занавеса. А на сцене Нурееву помогала Арова, нашептывая по-русски следующие па. Из зрителей почти никто не заметил огрехов в наскоро разученном танце Рудольфа. Но рецензенты осудили атмосферу, царившую на концерте, – она приличествовала «цирку» и «представляла больше интереса для социологов, нежели для балетных критиков», как едко подметила в «Балле тудей» Мари-Франсуаз Кристу, вынеся ревниво-пристрастный вердикт тому приему, который в очередной раз устроили парижане танцовщикам: «Все вылилось в какие-то три более или менее равноценные части – танец, истеричные аплодисменты ревущей толпы и перерывы… Очевидно, что их программа составлена из сырых, недоосмысленных номеров. Хореография просматривается лишь в па-де-де из «Дон Кихота», но ни «Токката и фуга», результат сотрудничества Бруна и Нуреева, ни даже еще более посредственная «Фантазия» не могут претендовать на такой статус. Подобной бедности воображения не следует потакать».

Выход Бруна из строя повлек за собой еще одну, гораздо более серьезную проблему: через неделю он должен был появиться на американском телевидении в качестве партнера Марии Толчиф в па-де-де из «Праздника цветов». Понимая, что за недельный срок он с травмой не справится, Эрик предложил Рудольфу заменить его. Речь шла о съемках в престижном американском варьете-шоу «Белл телефон ауэр» на канале Эн-би-си. Тем самым Брун обеспечил Нурееву выступление перед крупнейшей аудиторией в том году. Большинство танцовщиков в то время считали для себя унизительным выступать на телевидении, чей арсенал технических средств для съемок балета был еще крайне ограниченным[167]. Все программы тогда транслировались в живом эфире, которому предшествовала долгая и кропотливая работа по расстановке камер под нужными углами (порой на это уходил целый день); а артистам приходилось танцевать на бетонном полу, подвергая свои тела большой нагрузке.

Едва ли Нуреев тогда вполне сознавал огромное влияние телевидения. Но, появившись на «сцене», одновременно доступной глазам великого множества зрителей, он сделал новый шаг в популяризации балета. Его теледебют в пятницу 19 января посмотрели миллионы американцев по всей стране. Благодаря голубому экрану Нуреев обратил на себя внимание типичных «людей в гостиных» – публики, никогда не жаловавшей своими посещениями оперные театры. Даже безо всякой предварительной рекламы (удивительно, но Эн-би-си не распознала свою неожиданную удачу) Нуреев произвел сенсацию[168]. На той же неделе Энн Барзель, освещавшую балетную жизнь в «Чикаго американ», читатели засыпали вопросами. «Все они сводились к одному: “Что за неординарный молодой человек танцевал вместе с Толчиф?”» И вновь в который раз замена на последней минуте другого танцовщика открыла Рудольфу дорогу на более важную сцену – как будто в продолжение тех судьбоносных событий, что привели его когда-то из Уфы на Башкирскую декаду в Москве, а затем и из Ленинграда на гастроли Кировского в Париж.

Рудольф и так планировал сопровождать Эрика в Нью-Йорк; теперь же Брун вызвался потренировать с ним роль, а также оказать ему техническую – и эмоциональную – поддержку во время репетиций с Толчиф. Чуть раньше в Нью-Йорк улетела Арова – улаживать все организационные вопросы. Хотя, по свидетельству Толчиф, продюсеры неохотно согласились на замену Бруна. Никто из них не видел Рудольфа танцующим. А Арова была вынуждена хранить две тысячи долларов, выплаченные ему в качестве гонорара наличными, в своей сумочке. Опасаясь банков не меньше, чем людей, Рудольф предпочитал копить деньги и настаивал на том, чтобы их носила с собой Соня. Так она и делала еще несколько месяцев. Но однажды, заприметив на нью-йоркских улицах вертевшегося вокруг нее мужчину, запаниковала. Шутка ли, если у тебя в сумочке лежит шестьдесят тысяч долларов! «Это безумие», – подумала Соня и тут же открыла на имя Нуреева банковский счет. Когда Нуреев в очередной раз попросил выдать энную сумму, Арова вместо денег вручила ему банковскую книжку. «Я думала, что он меня убьет: “Зачем ты положила их в банк?!” У него случился настоящий припадок. Он не верил, что сможет забрать свои деньги из банка».

А еще Нуреев очень боялся летать. И несмотря на то, что ему пришлось провести в самолетах весомую часть своей жизни, он так никогда и не преодолел этой боязни. В самолете Рудольф предпочитал сидеть возле иллюминатора – чтобы видеть, «где именно мы разобьемся». И многим из летавших с ним людей запомнился его вид на взлете: не похожий на самого себя, съежившийся от страха, он обычно натягивал на голову пиджак, а на его резко бледневшем лице проступали капельки пота. К тому моменту, как они с Эриком приземлились в Нью-Йорке 15 января после волнительного перелета в грозовую непогоду, Рудольфа била жутчайшая дрожь. Их самолет перенаправили в Чикаго, и Нуреев был уверен, что катастрофы не миновать.

Но стоило танцовщику увидеть Нью-Йорк, и он заметно оживился; жизнеутверждающая мощь города и романтичные очертания небоскребов, буравивших своими иглами небо, не имели ничего общего с тем «кошмарным миром огромных зданий, громоздящихся подобно чудищам и стремящихся раздавить людей на тротуарах», который навоображал себе Рудольф. Город Баланчина, Джерома Роббинса и Марты Грэм, Нью-Йорк к 1962 году отобрал у Лондона звание танцевальной столицы мира. Спектакли «Нью-Йорк сити балле», писал Клайв Барнс, «возбуждают так же, как лошади в Эпсоме или Моцарт в Зальцбурге». И Рудольф, естественно, уже в день прибытия помчался смотреть труппу Марты Грэм в «Сити-Центр», где, к удивлению Аровой, «его никто не опознал»[169].

Узнав за свои первые шесть месяцев жизни на Западе самые превозносимые имена французского, датского и английского балета, Рудольф, не теряя времени, встретился с Баланчиным – наиболее влиятельным балетным хореографом со своей школой, труппой, стилем и репертуаром. Уроженец России, Баланчин по окончании Петроградского театрального училища был принят в труппу петроградского Государственного (бывшего Мариинского) театра оперы и балета. В начале 1920-х годов он стал одним из организаторов коллектива «Молодой балет», где ставил и исполнял вместе с молодыми танцовщиками свои номера. Однако его первые новаторские постановки почти не получили поддержки, и в 1924 году Баланчин уехал на Запад. Его сразу же взял хореографом в свой «Русский балет» Дягилев, после кончины которого Баланчина переманил в Америку Линкольн Керстайн. Поэт, покровитель искусств и законодатель вкусов, Керстайн помог Баланчину основать первую американскую балетную школу и труппу. И в скором времени Баланчин преобразовал традиции своей молодости в подлинно американский классический стиль – свежий, модернизированный, экспрессивный. Он также сочинил блистательную серию балетов, многие из которых представляли собой чистый танец, или «бессюжетные» хореографии на музыку самых разноплановых композиторов – от Чайковского и Стравинского до Джона Филипа Сузы и Джорджа Гершвина.

Если не считать любительского фильма, запечатлевшего Бруна в «Теме с вариациями» и просмотренного им в Ленинграде, Нурееву была известна лишь одна, но знаковая работа Баланчина – балет «Аполлон», который хореограф поставил в 1928 году и который в начале 1961 года показала во время гастролей в Ленинграде труппа Алисии Алонсо. «Как странно, как таинственно и как прекрасно», – подумал тогда Рудольф, даже не подозревая, что всего через год будет обедать в Нью-Йорке с Эриком Бруном и менеджером труппы Баланчина, Бетти Кейдж. После обеда он сообщил Кейдж, что собирается посмотреть выступление «Нью-Йорк сити балле» на сцене «Сити-Центр». Поскольку Эрик с ним пойти не пожелал, Кейдж предупредила помощницу Баланчина, Барбару Хорган, чтобы та встретила Нуреева у служебного входа. Даже в Нью-Йорке Рудольф опасался КГБ. «Это все напоминало секретную операцию, – поделилась потом Хорган. – Мне пришлось поджидать его снаружи, потому что он чрезвычайно нервничал, когда ходил куда-либо один. А потом мне пришлось проводить его обратно, когда в здании погасили свет».

Внимание Рудольфа захватил «Агон» Баланчина – поразительное сочетание классических и новых, придуманных танцевальных движений на музыку Стравинского, считавшуюся тогда авангардом. Заинтриговал его и «Аполлон», которого Рудольф отчаянно захотел станцевать. Хотя «Тема с вариациями» не нашла отклика на его бывшей родине, так как не рассказывала в танце никакой истории, Нуреев считал, что балеты Баланчина рассказывают «историю тела». Потом Баланчин пригласил Рудольфа в «Русскую чайную» – излюбленное прибежище артистов-эмигрантов. «По-моему, он хотел посмотреть, что я за человек, – вспоминал Нуреев. – Он был чрезвычайно дружелюбен. Мы говорили о Пушкине, русской литературе и о Чайковском. Из двух опер Чайковского по мотивам пушкинских сочинений я люблю “Пиковую даму”, а он отдавал предпочтение “Евгению Онегину”. Так что мы немного разошлись во мнениях».

Но это расхождение было несущественным. Единственным вопросом, по которому они никогда бы не пришли к согласию, было будущее Нуреева в труппе Баланчина. «Мы совсем недавно видели артистов Кировского, и разница между тем, что делали они и что делали мы, была огромной, – объяснила впоследствии Барбара Хорган. – Баланчин знал изначально, что этот человек бежал из труппы, отставшей от времени на полсотни лет». Однажды вечером, весной 1962 года, Хорган составила им компанию за бокалом вина. И была поражена тем, как жадно ловил Рудольф каждое слово Баланчина, надеясь на его благословение. Баланчин, безусловно, питал к Нурееву расположение, на чем биографы зачастую не заостряют внимания в силу того, что их пути все же разошлись. Тем не менее это так. Баланчин признался Бетти Кейдж, что Нуреев напомнил ему его самого, когда он впервые уехал из России. По свидетельству Кейдж, «Рудольф бередил в Джордже ностальгию по его юности». И все-таки… все-таки Баланчин не разглядел в нем практически ничего, что заинтересовало бы его как хореографа. Баланчина более интересовало раскрытие танцевальных возможностей женщин в своей труппе, нежели мужчин. К тому же Рудольф, по его мнению, воплощал собой классицизм Петипа XIX века с его принцами, воинами и призрачными сильфами, тогда как неоклассицизм Баланчина был «современным классицизмом – созданным для того, чтобы восприниматься глазами двадцатого века и воздействовать на нервные рецепторы двадцатого века». Стараясь создать из своей труппы совершенный ансамбль, Баланчин опасался сенсаций вроде Нуреева, которого позже назвал «театром одного актера – вот я такой, прекрасный, исключительный». И истинными звездами «Нью-Йорк сити балле» – единственной компании, которая не объявляла состав исполнителей для распродажи билетов – были, скорее, сами балеты Баланчина, нежели какие-то определенные артисты.

«Вы не умеете танцевать так, как танцуем мы, и вам слишком долго придется учиться этому», – таков был общеизвестный ответ Баланчина на просьбу Рудольфа принять его в труппу весной 1962 года. Но Нуреев настаивал. Он хотел обучиться всем видам танца. «Мои балеты бесстрастные», – сказал ему Баланчин. «Но мне как раз и нравится то, что они бесстрастные, – парировал Рудольф. – Именно это меня привлекает!» Увы, переубедить Баланчина ему не удалось. «Нет, нет, – заявил тот. – Отправляйтесь танцевать своих принцев, пускай они вам наскучат, а когда это случится, вернетесь ко мне».

По свидетельству Барбары Хорган, присутствовавшей при этом разговоре, отказ Баланчина зачастую толкуют неверно: «Он не просто сказал: “Вы не можете танцевать у нас принцев”. Он хотел, чтобы Рудольф понял: он должен сам захотеть себя переделать». Но Рудольф уже себя переделывал и на тот момент не имел ни времени, ни желания повторять это снова.

Ведь Нурееву-танцовщику сделали имя партии в великих классических и романтических балетах. «Люди, похоже, не понимают, что я должен для начала выступить в тех ролях, которые знаю, – Принца в “Лебедином озере”, Принца в “Спящей красавице”, юного аристократа в “Жизели”, – чтобы показать себя в самом выгодном свете, – пояснил он в том же месяце критику “Нью-Йорк трибюн” Уолтеру Терри. – Как только я это сделаю, мне больше не надо будет выступать в роли принца, и я смогу экспериментировать со своей карьерой. И вот тогда – к Баланчину». Впоследствии Рудольф заявил, что принцы ему не наскучили и от него «не устали». Только предпочел не уточнять, что никогда не оставлял попыток завоевать одобрение Баланчина, хотя бы издалека. Подчас один лишь факт наличия в репертуаре той или иной труппы балета Баланчина служил для него убедительной приманкой. А Баланчин так никогда и не позвал Рудольфа танцевать в своей труппе. Но через семнадцать лет после этих первых бесед он создал для него балет.

Через несколько дней после встречи с Баланчиным Рудольф вернулся к роли аристократа – начались его репетиции в Лондоне с Фонтейн в преддверии их первой «Жизели». Как состоявшаяся балерина с именем, Фонтейн привыкла к почтительному отношению со стороны своих новых партнеров, особенно когда ее версия балета отличалась от их варианта. Но если предыдущие партнеры довольствовались тем, что служили только «оправой для драгоценного камня», высвечивая все ее достоинства, то с Нуреевым все обстояло иначе. Марго быстро осознала: Рудольф не собирался играть второстепенную роль и уж тем более быть чьей-то тенью. Он считал, что па-де-де – это танец для двоих, а не для одной танцовщицы, когда партнер просто проводит на сцене время. И он был полон решимости сделать своего Альберта не менее значимым, чем Жизель. Это «стало встряской для тех из нас, кто привык находиться в центре внимания», – призналась позднее Фонтейн. А компромисс, в представлении Рудольфа, заключался в предложении: «Вам не кажется, что так лучше?» Хореографию «Жизели» в Королевском театре незадолго до этого переработал Фредерик Аштон при помощи Тамары Карсавиной, танцевавшей эту роль с Нижинским[170]. Но Нуреев полагал, что британцы чересчур строго придерживались традиционной версии Мариинки; а нарочито манерные мимические сцены он считал и вовсе устаревшими. Его образ Альберта сразу же стяжал успех в Кировском, и теперь Нуреев хотел показать лондонцам еще более импульсивного юного графа – раба своих незрелых чувств.

Фонтейн всегда отличалась завидным самообладанием и отлично держала себя в руках. По меткому описанию ее подруги Мод Гослинг, «у [Марго] была стальная спина и воля». И эти качества играли ключевую роль при работе «с такими нервными, чувствительными партнерами, каким был [Рудольф]…». На первых репетициях Нуреев обращался с Фонтейн почтительно, но «время от времени, – вспоминал дирижер Джон Ланчбери, – он бывал с ней довольно груб, потому что желал, чтобы все было так, как хотелось ему. А она была образцом дипломатии. Он кричал: “Дерьмо, дерьмо, ваш танец дерьмо!”, а Марго поворачивалась к нему и произносила сладчайшим голоском: “Что ж, поясните мне, Рудольф, чем он дерьмо, и, возможно, я сумею его исправить”». Именно способность Фонтейн задавать прямые вопросы помогла возникновению между ними полного взаимопонимания с самого начала. И если Жизель оказалась обманутой Альбертом, то Марго точно знала, с кем она имеет дело. Верно подобранный стиль отношений, основанный на обмене мнениями и взаимных уступках, вдохновлял их обоих. «Мы вступали в переговоры, и каждый изменял несколько шагов в той или иной сцене, – рассказывала потом Фонтейн. – Для меня важнее всего была глубина его погружения в роль. Два часа пролетали незаметно. Я была Жизелью, а он – Альбертом… И я забывала о своих комплексах насчет овцы и ягненка».

И все же разница в их возрасте, темпераменте, стиле и статусе в танцевальном мире была существенной. Фонтейн впервые выступила в роли Жизели в 1937 году – за год до рождения Нуреева. И к моменту его побега Марго была опытной, ведущей танцовщицей театра. Своим успехом она была обязана собственному таланту, острому уму и запросу времени. Дочь британского инженера и его супруги ирландско-бразильских корней, она провела детство в разъездах между Лондоном и Шанхаем, куда перевели работать отца Пегги Хукэм, когда ей было восемь лет. В четырнадцать лет она привлекла внимание Нинетт де Валуа, разглядевшей в одаренной девочке задатки балерины для своей детской труппы. (Говорят, что из-за темных глаз и мальчишеской стрижки под пажа Валуа поначалу приняла ее за «маленькую китаянку».) Годом позже Пегги Хукэм стала Марго Фонтейн и удостоилась первой из своих главных ролей в труппе «Вик-Уэллс» (в будущем – Королевском балете Великобритании). По свидетельству де Валуа, ее «изящество… было очевидным, даже при беззаботном движении девушки». Уже в семнадцать лет Фонтейн сменила Алисию Маркову в статусе прима-балерины труппы и станцевала свою первую Жизель, самую прославленную роль ее предшественницы. А через год она впервые появилась в «Лебедином озере». Марго с ужасом думала о последовательности из тридцати двух фуэте на одной ноге, поджидавших ее в третьем акте, но еще больше она боялась Нинетт де Валуа: «Ее слово… было законом, так что оставалось только одно: станцевать как можно лучше». Подопечная де Валуа и Фредерика Аштона, Фонтейн взрослела вместе с британским балетом. Сначала она покорила Лондон, а затем и Нью-Йорк – во время исторического дебютного сезона Королевского балета 1949 года ее танец принцессы Авроры в «Спящей красавице» обеспечил «национальной любимице международное обожание»[171]. «Спящая красавица» в Америке никогда не исполнялась в полном варианте, и обаяние и простота Фонтейн очаровали публику.

Блестящая танцовщица с естественной грацией и утонченностью, с врожденной музыкальностью, совершенной пластикой и сдержанностью, Фонтейн воплощала собой британскую школу, декларировавшую на сцене безукоризненность вкуса. Марго не только справлялась с вызовами классики, которой де Валуа разнообразила репертуар, но и разожгла воображение Фредерика Аштона, главного хореографа труппы. Она заняла в ней господствующее положение настолько уверенно и прочно, что даже Мойре Ширер не удалось узурпировать ее место. Хотя у той и появилась такая возможность (впрочем, ненадолго). Услышав, что им с Ширер предстояло танцевать в новой аштоновской постановке «Золушки» поочередно, Марго возмутилась: «Я негодующе спросила, почему он даже не сказал мне об этом, прежде чем объявить прессе… Перспектива потерять привилегированный статус бесспорного лидера труппы была непривлекательна, и я начала защищаться…»

К тому моменту как Нуреев прибыл в Лондон, Фонтейн уже испытала удовольствие от выступлений с такими прославленными партнерами, как Роберт Хелпманн и Майкл Сомс. Не просто опытная и всеми признанная звезда, она была, по утверждению журнала «Тайм», «давно царствующей балериной западного мира», почитаемой в Великобритании наравне с членами королевского семейства (во времена, когда они еще служили образцами для подражания). И конечно же, Марго была главным козырем труппы, чье появление на сцене отражалось на стоимости билетов: цены разнились на утренние представления, вечерние спектакли и балеты с участием Фонтейн.

Теперь черед танцевать с ней пришел Дэвиду Блэру, и хотя подыскивать с ним общий язык казалось Марго обременительным, но и устраивать кастинг для новых партнеров ей тоже вряд ли хотелось. Приезд Нуреева пришелся как нельзя более кстати. Недаром всего тремя годами ранее Линкольн Керстайн прозорливо заметил: «Британскому балету не помешали бы некоторая неаккуратность, примесь площадного вкуса, ощущение узаконенной грубости и некоей провинциальной энергии… думается, в Британии имеется публика, которой понравится “диковатый молодой человек”, вышедший разбудить Спящую Красавицу прямо из Виндзорского леса». Если Брун оказался в тупике, а Фонтейн полагала, что приближается к концу своего длинного и яркого пути, то именно «горячему молодому татарину» удалось разбудить их обоих.

Бесконечные вопросы Рудольфа нашли в Марго живой отклик, заставили ее по-новому взглянуть на свой собственный рабочий процесс. По свидетельству ее друга Кита Мани, иногда выступавшего в роли Босуэлла, «на нее производили глубокое впечатление люди, способные к трезвому и логическому разбору». Если Рудольф уважал все, что отстаивала Марго, то Фонтейн восхищалась его школой, феноменальной памятью на детали и способностью показать ей «с невероятной точностью», как она могла усовершенствовать тот или иной шаг. «Какая у вас механика фуэте?» – спросил он однажды, глядя, как Фонтейн отрабатывала свои знаменитые молниеносные туры. Вопрос Рудольфа озадачил Марго – она никогда над этим не задумывалась. «Я замешкалась с ответом и попробовала сделать па снова, – рассказывала впоследствии балерина. – «Вы слишком сильно отводите назад левую руку», – заметил [Рудольф]. Всего одна простая поправка – и я легко восстановила свою прежнюю форму. Я многому научилась, просто наблюдая за ним в классе. Я никогда не видела, чтобы каждый шаг отрабатывался с такой точностью и тщательностью. Парадоксально, что этот молодой парень, которого все считали диким и импульсивным, так щепетильно относился к технике танца, тогда как я, рассудочная английская балерина, гораздо больше интересовалась эмоциональной стороной исполнения».

За пределами студии Фонтейн помогала Нурееву приспособиться к английскому образу жизни. Эрик уехал отдыхать во Флориду и планировал присоединиться к Рудольфу в Лондоне только в начале февраля. Именно Бруну предстояло стать первым иностранным партнером королевы «Ковент-Гардена», но после фурора, вызванного лондонским дебютом Рудольфа, Эрик решил последовать за ним через три недели.

В январе Рудольф дал свое первое телевизионное интервью. Он принял участие в программе Би-би-си «Монитор», вышедшей в эфир 25 февраля 1962 года. Вел ее молодой журналист по имени Клайв Барнс, ставший впоследствии главным балетным критиком «Нью-Йорк таймс»[172]. Не привыкший к личным съемкам, Нуреев отворачивался от камеры и опускал глаза, не зная, на чем сфокусировать взгляд. Но осознание им своих уникальных качеств как танцовщика никогда не вызывало сомнений. «В сущности, я романтический танцовщик, – объяснил он на английском языке с русским выговором. – Но мне хотелось бы танцевать также современные вещи и попробовать себя в самых разных амплуа. Однако изменить свой стиль я не могу. Потому что в нем весь я. Я танцую то, что думаю, и как я чувствую. Возможно, под чьим-то влиянием я и придумываю что-то еще, но кардинально что-то менять я не собираюсь».

Того же подхода Рудольф придерживался, и устраиваясь в доме Марго. С собой он привез полный чемодан пластинок. Но… только для того, чтобы узнать, что Марго и Тито предпочитали отдых в тишине. «Я просто умираю, – признался он, когда Марго спросила, что не так. – Я целых четыре дня не слушал музыку». А через несколько дней Рудольф заявил, что ненавидит холодный ростбиф, который часто подавали в доме Марго. Он никогда не ел мясо холодным, и привыкнуть к этому у него не получалось. По-мальчишески милый и очаровательный, он в мгновение ока мог стать запальчивым и колким; его настроение было непредсказуемым, как английское лето. И пусть даже его поведение было искренним, оно зачастую шло вразрез с общепринятыми нормами. По свидетельству Фонтейн, он не любил извиняться и не считал нужным употреблять «такие стандартные социальные фразы, как «Спасибо за помощь». Они явно казались ему напыщенными или фальшивыми». И это, естественно, приводило в замешательство домашнюю прислугу Марго, которая просто не понимала, как себя вести с русским дикарем, внезапно очутившимся в ее доме. «Кажется, внизу ропщут», – посмеиваясь, призналась Фонтейн одному американскому другу.

Как-то раз в дом Марго пожаловал Майкл Уишарт – сделать эскиз Нуреева. Рудольф столкнулся с ним несколько дней назад у отеля «Стрэнд-Палас». И, узнав о желании художника написать его портрет, согласился позировать. «Только не показывайте мою залысину», – зачесав волосы вперед, проинструктировал он Уишарта, а потом быстро заснул на диване, пока художник делал наброски[173].

С Сесилом Битоном Нуреев не был таким любезным. Придя в январе в местную телестудию, чтобы сфотографировать Рудольфа, Битон здорово перепугался, застав танцовщика «в страшной ярости». Нуреев все так же с предубеждением относился к прессе, и сцена, которую Битон описал в своем дневнике, будет повторяться еще не раз, только в разных обстоятельствах. «Он отвечал враждебностью любому, кто заговаривал с ним. Когда нас официально представляли друг другу, он не пожал мне руки, а только кивнул, натянуто-агрессивно. Я не услышал от него ни одного слова вежливости, пока ему объясняли, что я сделаю несколько снимков в его гримерной перед пресс-конференцией… Мне еще повезло, что этот лис, угодивший в ловушку, не покусал меня, а лишь сердито зыркал в камеру… Никогда прежде за всю свою долгую карьеру я не встречал человека, который бы никак не отреагировал на высказанное мною одобрение…»

Конечно, двух настолько разных людей, как Нуреев и Битон, трудно себе представить. Битон – этот «фотограф с претензиями художника», как отзывалась о нем британская пресса, этот арбитр английского высокого стиля с 1930-х годов – был не только любимым фотографом богачей и королевского семейства, но и прославленным театральным и кинохудожником (более всего известным по работе для «Моей прекрасной леди» и «Жижи»). Для принцессы Грейс он был «олицетворением эдвардианской элегантности». Отказываясь поверить в то, что его годами отшлифованное обаяние не нашло у танцовщика отклика, Битон напомнил Нурееву, что они виделись на вечеринке у Фонтейн. Но Рудольф только начал коситься на него «с еще большей подозрительностью, если такое вообще возможно». Битон назвал Аштона «Фредди», намекая на свое близкое знакомство с хореографом, но и это не помогло ему расположить к себе Нуреева. А своим комплиментом аштоновскому соло Битон и вовсе навлек на себя ответный огонь. «Все говорят, что танец не получился, не так его надо было ставить, – отрезал Нуреев, глубоко задев Битона, чьи щегольские манеры его раздражали[174]. – Мне сегодня показали очень плохую рецензию. Зачем они мне ее показали, я не знаю». Битон счел Нуреева неблагодарным. «Настолько ли редок его талант, чтобы не обращать внимания на все эти сложности, глупости и норов, – вопрос пока что открытый. Будущее покажет», – резюмировал он.

Билеты на дебют Нуреева в «Ковент-Гардене» продавались по подписке; количество заявок составило семьдесят тысяч. А на черном рынке они стоили двадцать пять фунтов – в четыре раза дороже их реальной цены. Лондон видел Нуреева только в коротком соло и па-де-де, а это был его первый выход на сцену вместе с Фонтейн и танцовщиками Королевского балета. И публику снедало неимоверное любопытство: окажется ли смешанный брак русского и английского стилей удачным?

«Мы как будто собирались посмотреть на необыкновенных животных не встречавшихся ранее видов, – вспоминала шумиху вокруг Нуреева принцесса Маргарет. – И вот перед нами появилось это существо с Луны. Со своими раздутыми ноздрями, огромными глазами и высокими скулами, он был гораздо красивее, чем я могу описать». Соперничество за информацию из первых рук было настолько велико, что, когда ее муж, лорд Сноудон, получил специальное разрешение сфотографировать Нуреева и Фонтейн на репетиции, его конкуренты с Флит-стрит пожаловались на привилегии, которыми театр якобы удостаивал избранных. И пришлось спешно организовывать общую пресс-конференцию[175]. «ТОНИ СДЕЛАЛ ПЕРЕДОВИЦУ» – под таким кричащим заголовком «Санди таймс» за несколько дней до дебюта Нуреева поместила на своей первой странице один из снимков Сноудона, сделанных во время репетиции. Аштон разогрел ожидания публики еще больше, объявив в статье, проиллюстрированной еще несколькими фотографиями Сноудона, что ради Нуреева в постановку были внесены изменения. От артистов Королевского балета, включая Фонтейн, всегда ждали исполнения каждой детали уже созданного танцевального произведения. А в этот раз даже помощник директора признал, что «было бы абсурдом и свидетельством отсутствия воображения и такта пытаться втиснуть [Нуреева] в готовый шаблон».

Дебют Нуреева 21 февраля 1962 года существенно подорвал этот шаблон и разжег еще больше волнений и противоречий. Рудольф покорил весь зал «Ковент-Гардена», в котором присутствовала сама королева-мать. С первых же его шагов публика увидела, что «в старой роли появилось что-то новое». Вместо того чтобы промаршировать к краю сцены, как того требовала традиция, Нуреев украдкой прокрался по ней, наполовину скрытый плащом, и исчез прежде, чем зрители сумели это понять. Его Альберт был не напористым влюбленным наглецом (привычная трактовка большинства западных интерпретаторов), а легкомысленным подростком, оказавшимся в тенетах первой любви и непреднамеренно обманувшим крестьянскую девушку. «У нас были разные Альберты – благородные, пылкие, мужеподобные, – отметил в “Обсервере” Александр Блэнд. – А тут перед нами предстал тот, кто сочетал в себе все эти качества с еще одной важной чертой. Речь о юношеской неустойчивости, замешанной на неосознанном беспокойстве и желании защититься. Это свойственное Джеймсу Дину[176] обаяние подростка, всегда попадающего в беду и всегда получающего прощение. Подобная интерпретация образа графа – еще не зрелого мужа, но только взрослеющего мальчика – придает истории достоверность».

Глубина погружения Рудольфа в драму и тонкий натурализм исполнения своей роли восхитили публику. Потрясенный любовью, и своей ответственностью за утрату Жизелью рассудка, и ее смертью, нуреевский Альберт казался искренне отчаявшимся. «Мы живо представляем агонию горя, претерпеваемую им до того, как мы снова видим его кающимся на могиле возлюбленной и оплакивающим ее, – написала Мэри Кларк в «Санди таймс». – Когда ему является призрак Жизели, он одаряет ее новой нежностью, словно окружая всей любовью, существующей в мире». Благодаря этой трансформации от «простого каприза к героическому страданию», по мнению другого критика, «балет производит наилучшее впечатление».

Во втором акте, полном романтических грез и трепета, Нуреев проявил себя максимально. Ведь он был в своей стихии! Он оказался более легким, чистым и сильным танцовщиком, чем ожидали многие критики, а его движения были настолько гибкими, что, когда он «кружил по сцене большими скачками, как рысь», как выразился Блэнд, возникало ощущение, будто он «сделан из более пластичного материала, чем нормальные люди». С пылавшими безнадежной страстью глазами, он «играл весь второй акт как человек, погруженный в транс и созерцающий видения, человек, оторванный от материального мира, – писал позже Клайв Барнс. – А в полную силу его концепция проявилась в самом конце, когда смятенный, но уже возмужавший Альберт остается наедине со своими раздумьями. Мальчик через трагедию мужает».

Однако наиболее значительным достижением Рудольфа стало другое. Он подвиг Фонтейн на лучшее, по мнению многих, выступление в ее жизни – через двадцать пять лет после дебюта в образе Жизели. Никогда особо не блиставшая в этой роли Фонтейн откликнулась на чувства Нуреева – Альберта идеальным сопереживанием. Так было положено начало их замечательному партнерству. «Он стряхнул с Марго ее игру так, что стимулировал ее мозг, – подчеркнул Сноудон. – Он подействовал как бык в посудной лавке». Чувственный пыл Нуреева явился идеальным контрастом выразительной чистоте Фонтейн, проистекающей из ее непочатых запасов страсти и воздушной грации. Когда они танцевали вместе, казалось, будто их энергия и музыкальность исходили из одного источника. Когда в конце балета Марго – Жизель баюкала Рудольфа – Альберта, лежавшего при смерти, склонившего голову на ее руки, зрители, затаив дыхание, замерли, опасаясь осквернить столь интимную сцену. Джон Ланчбери, дирижировавший в тот вечер оркестром, прежде никогда не ощущал в зале подобного напряжения: «Эмоции зрителей были взвинчены до такого предела, что мне подумалось: “Не дай Бог, раздастся смешок. Ведь тогда все нарушится”. Рудольф прекрасно чувствовал, как долго ему следует держать зал в напряжении и до какого уровня его следует доводить».

Едва смолкла музыка, зал сотрясли овации. Не прекращая рукоплескать, публика вызывала на поклоны Фонтейн и Нуреева двадцать три раза. Под шумное одобрение Марго вытащила из своего букета красную розу на длинном стебле и преподнесла ее Рудольфу. А тот, явно тронутый, пал перед ней на колено, схватил ее руку и осыпал поцелуями. Неважно, был ли это спонтанный поступок, или «хорошо отрепетированный трюк… это было чертовски хорошее представление», – признавал «Данс энд дансерс». И еще одно доказательство того, что Нуреев обладал инстинктами великой звезды, являлся танцовщиком, «способным изменить отношение публики» к балету, подобно тому, как Каллас изменила восприятие зрителем оперы. По мнению редакторов журнала, драматичный танец Нуреева предзнаменовал новый балетный бум в Британии «с такой же неизбежностью, с какой разбившаяся бутылка шампанского, брошенная неизвестной герцогиней, тотчас же отправляет вниз по стапелям новый корабль… Для очередного бума балет в Лондоне нуждался в каком-то взрыве. И не в пику нашим замечательным звездам танца будет сказано, но импульсы для этого должны приходить извне; проблема в том, что все мы воспитаны на наших собственных артистах. …Нуреев обладает всеми качествами, необходимыми для взрыва. Более того, о нем говорят люди во всей стране, те, кто никогда не думал много о балете и никогда не помышлял пойти на него. А теперь, возможно, захочет…»

Нуреев с Фонтейн редко повторяли тот поклон. Марго не нравилось, когда Рудольф падал перед ней на колени; по ее мнению, это походило на жест почтения к ее возрасту, и потому она с той поры предпочитала сама опускаться на одно колено.

Предсказавший крах нуреевской карьеры на Западе Арнольд Хаскелл, автор «Печальной истории», теперь опроверг сам себя, признав, что именно его, а не Нуреева, сбили с толку многочисленные мнения и домыслы. «О нем столько писали, столько ходило слухов и столько дезинформации, что трудно было верно оценить его перспективу. Имя Нижинского использовали многие из тех, кто еще не родился на свет, когда он уже несколько лет находился в центре внимания. Роль Альберта стала идеальным испытанием для Нуреева как танцовщика и актера. И он сразу доказал, что уже добился колоссальных успехов и что… в надлежащих условиях никто не отодвинет его на второе место».

Впрочем, не все присоединились к хвалебному хору. Опытный критик «Дейли телеграф» Э. В. Коутон счел спектакль «глубоко интригующим, но совершенно не трогающим», а Фонтейн и Нуреева сравнил с «существами с двух разных планет». Настолько они, на его взгляд, не подходили друг другу по темпераменту. По мнению Эндрю Портера из «Файнэншл таймс», мягкая, широкая манера исполнения Нуреева производила «впечатление совсем не мужского танца, дополняющего балерину», а его второй акт представлял собой «одни лилии да томность». Почти все вариации Нуреева были новыми для «Ковент-Гарден», и хотя некоторые из них исполнялись в спектаклях Кировского театра, немало прочих Рудольф сочинил сам. В их число входили серии антраша сис, которые он включил в сцену, когда Королева виллис повелевает Альберту танцевать до смерти. Это было то же самое соло, которое Рудольф танцевал в своих немногочисленных «Жизелях» в Кировском. Однако ряд английских критиков посчитали вмешательство молодого танцовщика в традиционную хореографию абсолютно неприемлемым святотатством.

Между тем зрители, не вдававшиеся в подобные тонкости, толпились после спектакля у служебного входа в театр. Звездный фурор, признание британцев, партнерство с Фонтейн – как же обо всем этом мечтал Рудольф! И все-таки тот вечер не стал для него полным триумфом. Ведь разделить с ним успех не захотел Эрик Брун, консультировавший его на репетициях. Эрик слишком хорошо сознавал, что значил тот спектакль для Рудольфа: шестью годами ранее в Нью-Йорке его собственный дебют в «Жизели» ошеломил балетный мир. И партнершей Бруна также была известная балерина, на двадцать лет старше его – Алисия Маркова, которую в «Сэдлерс-Уэллс» сменила Фонтейн. Не совладав с ревностью, Брун, так много значивший для Рудольфа, в отчаянии выбежал из театра. «Я бросился следом за ним, а поклонники побежали за мной, – вспоминал гораздо позже Нуреев. – Вышло неприятно».

Еще хуже вышло, когда Нинетт де Валуа решила пригласить Нуреева на весенний сезон в свою труппу. А ведь единственным приглашенным артистом в этом сезоне прежде числился Брун. Теперь Эрику предстояло соперничать с Рудольфом за внимание и любовь публики. Тщательно выверенная, аккуратная манера исполнения датчанина Бруна была ближе британскому стилю, чем русская яркость и пылкость Рудольфа. И многие коллеги Валуа беспокоились, как бы Нуреев не стал для ее балета подрывной силой. Но перемены не пугали Нинетт. Именно этого она, собственно, и хотела. И в Нурееве она увидела катализатор не только для Фонтейн, но и для всего мужского состава труппы. Валуа учитывала также и его известность, и кассовые сборы: на три спектакля «Жизели» с Нуреевым и Фонтейн билетов было продано втрое больше, чем обычно. А на последнем спектакле, 6 марта, Рудольф был представлен королеве Елизавете, принцессе Маргарет и их тете, принцессе Марине. Созданию своей цитадели британского балета Нинетт де Валуа посвятила тридцать два года. Во время войны, когда многих членов ее труппы призвали в армию, она отказалась восполнить их поредевшие ряды приглашенными зарубежными артистами – из опасения, что это расхолодит ее собственных танцовщиков и ей так и не удастся развить традицию британского мужского танца. В 1962 году пришло время испытать ее театр на прочность. И всем, кто находил ее решение рискованным, Нинетт отвечала одно: «Если всего один человек может испортить стиль Королевского балета, значит, мы заслуживаем, чтобы его испортили».

Через два дня после встречи с королевой Англии и спустя девять месяцев после своего бегства из Советского Союза Нуреев вылетел в Нью-Йорк – дебютировать на американской сцене. Этому поспособствовала Арова, танцевавшая тогда в статусе приглашенной звезды с балетом Чикагской оперы Рут Пейдж. Она договорилась, чтобы Нуреев станцевал с ней па-де-де из «Дон Кихота» на выступлении труппы в Бруклинской академии музыки, 10 марта. При этом Соня предупредила Рудольфа: танцевать он будет не в знаменитом театре «Метрополитен-опера», а в Бруклине, на другом берегу Ист-Ривер. «Ну и что? – хмыкнул Нуреев. – Все равно это Нью-Йорк. Я хочу туда приехать, я хочу им показать». Обычный гонорар для приглашенной звезды составлял на тот момент четыреста долларов за одно выступление; Рудольф запросил две с половиной тысячи. Но «никто даже не спорил, – рассказала потом Арова, проводившая от его имени переговоры насчет гонорара. – Они очень обрадовались возможности его заполучить. Когда я сказала [Рудольфу], что для себя я не осмелилась попросить столько, он заявил: “Иди и попроси, или я не буду танцевать”».

Всецело поглощенный своим собственным дебютом в «Ковент-Гардене», Эрик Брун остался в Лондоне. Арова приехала встречать Рудольфа в аэропорт Айдлуайлд. Но туда же слетелись и сонмы репортеров, засыпавших Нуреева вопросами о семье, прежде чем Соне удалось увезти его на репетицию. Они заранее договорились о компромиссе: взять половину его версии па-де-де и половину – ее. Но, едва очутившись в студии, Рудольф начал требовать, чтобы все па-де-де танцевалось в его варианте. «Что ж, ему терять больше, чем мне», – смягчилась Арова и пошла ему навстречу, а потом полночи не спала, отрабатывая новые шаги в своем гостиничном номере. Рудольф, по словам Сони, «был абсолютно уверен в своем успехе».

Через два дня светила танцевального мира пересекли реку ради американского дебюта Нуреева. Зал Академии музыки пестрел знаменитостями. Место в первом ряду, прямо за дирижером, занял Леонард Бернстайн, в нескольких рядах за ним сидели Баланчин, Александра Данилова, Мелисса Хейден, Жак д’Амбуаз и Эдвард Виллелла. Хотя большинство зрителей были увлечены Нуреевым, танцовщики в зале довольно скептически относились к раздутой вокруг него шумихе: возможно, он и совершил «прыжок» к свободе, но вот умеет ли он танцевать? И Хейден, бывшая звезда «Нью-Йорк сити балле», не преминула заметить, что «прыгал он очень высоко, но приземлялся в глубоком плие с шумом». «Я сидела рядом с Баланчиным и сказала, что Нуреев очень шумный, хотя, может быть, это сказал Баланчин».

«Подождем – увидим», – заключили танцовщики в зале, зато остальные зрители были далеки от такой сдержанности. После двадцатиминутного па-де-де аплодисменты все «лились и лились – сущая Ниагара». И хотя Арова в полной мере разделила триумф своего партнера, но Нурееву пришлось повторить свою вариацию. «Если соло Нуреева прельщало обещанием величественного прекрасного, то Соня Арова блистала изысканным совершенством», – отметили в «Дансинг таймс». Большинство критиков были настолько пленены феноменом Нуреева, что превосходили друг друга в дифирамбах. «На Нуреева стоит пойти просто ради того, чтобы посмотреть, как он ходит по сцене», – заявил в «Сатэдей ревью» Ирвинг Колодин. П. У. Манчестер из «Крисчен сайенс монитор» пошла еще дальше: Нуреев покорил Нью-Йорк «мгновенно и решительно, чего, возможно, не удавалось ни одному другому танцовщику после первого появления здесь Марго Фонтейн, в “Спящей красавице” в 1949 году». Нуреев, конечно, не виртуоз, как Соловьев, отметила Манчестер, и ему недостает чистого классического исполнения Бруна, но он обладает гораздо более редким свойством – «загадочностью, которая не поддается определению, но привлекает к нему внимание, даже когда он ничего не делает, а просто стоит. Благодаря Нурееву мы, быть может, сумеем понять, что такого было в Нижинском, что сделало его легендой, хотя танцующим его видели сравнительно немногие». А Уолтер Терри из «Нью-Йорк геральд трибюн» назвал Нуреева не «новичком», но состоявшимся «артистом, уже блестящим и стоящим на пороге, возможно, самой феноменальной танцевальной карьеры нашего времени».

Одинокий несогласный голос принадлежал ведущему балетному критику Джону Мартину, которому не понравилось то, что он увидел, и которого рассердило то, что это понравилось множеству других. Единственная причина известности Нуреева – его бегство, заявил он в «Нью-Йорк таймс». И, по его мнению, это вряд ли оправдывало переполненный театр и дикие аплодисменты, «какой бы сильной ни была неприязнь к одураченным красным». Мартин видел Нуреева на гастролях Кировского в Париже и заключил, что он – «бесспорно, лучший из многих, но не настолько хорош, чтобы претендовать на звание самого лучшего». Критик даже зашел так далеко, что назвал побег Рудольфа в Ле-Бурже «трагичным» – ведь, помимо прочего, Нуреев отчаянно нуждался в той дисциплине и стабильности, которую обеспечить ему мог только Кировский. Как ни странно, Мартин не знал, что именно Нуреев разыскал Бруна, и ошибочно предположил, будто Брун пришел на выручку беглецу. «Единственный яркий штрих во всей картине – то, что Эрик Брун (возможно, действительно величайший танцовщик в мире, если таковой вообще существует) стал ему другом… Если бы юный Нуреев мог научиться слушать…»

А юный Нуреев все еще не оставлял надежды танцевать у Баланчина, хотя хореограф не пришел к нему за кулисы в вечер дебюта. «Его балеты гораздо более высокого уровня, чем те, к которым я привык до сих пор, – сказал Рудольф критику Анатолю Чужому на приеме после выступления (явно с целью подольститься к Баланчину через прессу). – Я романтический танцовщик, и балеты мистера Баланчина для меня совсем новое поле, сильно отличающееся от того, на котором я сейчас работаю, и мне хотелось бы узнать его лучше». Но Баланчин уже вынес свой вердикт: «В тот первый раз, когда он танцевал в Америке в Бруклинской академии музыки, – припомнил он в 1968 году, – позади меня сидело порядка двадцати пяти красногубых юнцов, визжавших: “Боже, о Боже!” Честно говоря, нам это было не нужно».

Глава 15

Суд

Несмотря на то что о Нурееве говорил весь танцевальный мир на двух континентах, в своей родной стране он оставался персоной нон грата и вскоре был заочно осужден за государственную измену. Закрытое судебное заседание, организованное КГБ, состоялось 2 апреля 1962 года в здании Ленинградского городского суда, неподалеку от Михайловского дворца – Государственного Русского музея, в котором так любил бывать Рудольф. За измену тогда приговаривали к высшей мере наказания – смертной казни через расстрел, и Пушкины ужасно боялись, что в случае смертного приговора Нуреева могли убить за границей, как Троцкого. В надежде спасти Рудольфа, они наняли для него адвоката (шаг невероятно отважный, учитывая, кому им приходилось противостоять, и потенциальную возможность выдачи Нуреева). Услуги адвоката, женщины тридцати с лишним лет, обошлись Пушкиным в пятьсот рублей – почти двухмесячное жалованье хорошо оплачиваемого артиста Кировского. При том, что большинство советских граждан слабо представляли себе свои права, их фактически «защищала» Конституция.

Суд продолжался всего два часа. В числе тех, кому пришлось давать свидетельские показания перед судьей-женщиной и двумя народными заседателями-мужчинами, находились Коркин, Стрижевский и Алла Осипенко. Пушкин и Ксения, страшась худшего, остались дома. Тамара, единственный свидетель «защиты», стояла с Розой Нуреевой у входа в судебный зал, прислушиваясь и пытаясь понять, что происходило за закрытой дверью. «Александр Иванович [Пушкин] попросил адвоката вызвать меня, так как я могла представить доказательства того, что Рудик бежать не намеревался», – вспоминала она впоследствии. Тамара планировала рассказать суду об их телефонном разговоре 9 июня, во время которого Нуреев признался, что с нетерпением ждал вылета из Парижа, потому что публика там была «сборищем идиотов», и очень хотел танцевать в Лондоне – перед «настоящими знатоками» балета. Однако суд отклонил ходатайство адвоката о заслушивании показаний Тамары. Несколько свидетелей из Кировского уже заявили о том, что Нуреев не вынашивал намерения бежать, и судья посчитала выступление Тамары излишним.

Свидетельствовавший первым Коркин описал, как усердно работал Рудольф во время гастролей. Иногда Нуреев танцевал дважды в день, но никогда не жаловался, – сказал он и добавил, что единственный шанс посмотреть Париж выпадал ему поздно ночью. Следующим свидетелем выступил капитан КГБ Стрижевский. Он заявил, что Рудольф «общался бог знает с кем. Он приходил в гостиницу в четыре утра. Никто не знает, где он был». По словам Стрижевского, он пытался урезонить Нуреева, но в ответ услышал «Заткнитесь». В суде ждали также Сергеева и Соловьева, но они на заседание не явились, и обвинитель зачитал вслух их письменные показания. Если Сергеев отметил трудолюбие Нуреева на гастролях, то Соловьев, по рассказу Тамары, заявил, что Рудольф в Париже замыслил бегство. Его утверждение поспешила опровергнуть Осипенко. Рудольфу действительно очень хотелось посмотреть Париж, сказала она суду, но оставаться в этом городе он не собирался. Он слишком сильно предвкушал выступление в Лондоне. И если бы ему разрешили вылететь туда с остальными артистами, отважно резюмировала она, «ничего бы не случилось».

Наконец подошел черед Грузинского, ответственного за авиабилеты. Он живописал разыгравшуюся в Ле-Бурже сцену: как Рудольф вырвался из рук Стрижевского и побежал к французским полицейским и как он, в свою очередь, позвонил в посольство. Советский посол, настаивал Грузинский, пытался уговорить Рудольфа вернуться домой.

Исход судебного заседания был предопределен заранее. Днем раньше в газете «Известия» было опубликовано письмо с обвинением Сергеева и Дудинской в своевольном руководстве театром. Его подписали все ведущие балерины Кировского: Алла Осипенко, Ирина Колпакова, Нинель Кургапкина, Алла Шелест, Ольга Моисеева и Нинель Петрова. Сергеев и Дудинская, утверждали они, «препятствовали новому поколению артистов подняться на их уровень». Нуреев в письме не упоминался, зато акцентировался факт вынужденного ухода из труппы и перехода на работу в Новосибирск Кости Бруднова и Никиты Долгушина (двух танцовщиков, которыми более всего восхищался Рудольф). Появление подобного письма в советской правительственной газете означало одно: желание партийных чиновников наказать Сергеева за побег Нуреева и показать, что артисты Кировского разделяли их мнение о вине руководства[177].

Письмо произвело сенсацию и невольно стало главным козырем защиты. Адвокат Нуреева зачитала его вслух и заявила: вот еще одно доказательство того, что атмосфера в Кировском театре была отравлена интригами, а талантливой молодежи не давали хода. В театре было столько проблем, а отношения между артистами и руководством были такими напряженными, что из простой ночной прогулки по Парижу раздули целую драму. Не ограничившись этим, адвокат договорилась даже до того, что обвинила сотрудников КГБ в том, что они подстроили Рудольфу ловушку.

Судья вряд ли раздумывала, прежде чем признать Нуреева виновным. Но по какой причине она назначила ему самое легкое из всех возможных наказаний – тюремное заключение сроком на семь лет – можно только догадываться. Смертный приговор наверняка вызвал бы на Западе негативный резонанс, а более легкий приговор оставлял для Нуреева шанс вернуться. Возможно, она также подразумевала вину КГБ.

Но до конца жизни Нуреева приговор отменен не был[178].

Глава 16

Принц и битник

Вернувшись через неделю после нью-йоркского дебюта в Лондон, Рудольф зажил с Эриком в меблированной квартире, которую они сняли в доме № 22 по Роланд-Гарденс в Южном Кенсингтоне. Следующие три месяца они редко расставались. Каждое утро друзья отправлялись на тренировку в репетиционную студию на принадлежавшем Рудольфу «Карман-Гиа», хотя ни у того, ни у другого не было ни водительских прав, ни навыков вождения. До студии Королевского балета в Бэронс-Корте было не более десяти минут езды, но, когда Рудольф сидел за рулем, Эрик так нервничал, что готов был «открыть дверцу и выскочить». А «когда автомобиль вел я, – вспоминал Брун, – с ним творилось то же самое. Машина выглядела так, словно по ней кто-то бил молотком. Люди кричали на нас и обзывали нас убийцами». Решила проблему Фонтейн. Она быстро свела их с инструктором из ассоциации автомобилистов. Инструктор настоял, чтобы они сдали экзамен на право вождения. Для Эрика это оказалось «хуже, чем выход на сцену». «Иди первым, – заявил он Рудольфу. – Если сдашь, тогда я тоже пойду на экзамен. А провалишься – значит, и у меня не выгорит». Вскоре Рудольф вернулся, размахивая водительскими правами. То, что он их получил, было чудом. Так считали все, кто ездил вместе с ним в последующие годы. Эрику тоже удалось сдать экзамен; но ни один из них так и не научился парковаться. По рассказу Джона Тули, бывшего тогда помощником главного администратора Королевского оперного театра, Рудольф звонил ему чуть ли не каждый день с улицы. «Я здесь», – начинал он, и Тули посылал вниз секретаря, чтобы тот припарковал его автомобиль.

В те первые недели Рудольф и Эрик вели тихий образ жизни. Фонтейн находилась на гастролях в Австралии, и друзья время от времени обедали с Надей Нериной, единственной партнершей Бруна в тот сезон, и ее мужем Чарльзом Гордоном. «Чарлик, Эрик сказал, что вы мне поможете», – сообщил Рудольф Гордону через час после их знакомства. Гордон был коммерческим банкиром, и Рудольф, не теряя времени, решил воспользоваться его профессиональным опытом и советом (как поступал он с каждым человеком, обладавшим познаниями в неизвестной ему сфере). А поскольку Гордон был также другом Эрика, Рудольф заключил, что ему можно доверять.

«Я человек бедный, без денег, – сказал он банкиру. – Но я хочу разбогатеть. Без налогообложения!» Последние два слова обескуражили Гордона. Позднее он рассказывал: «Я чувствовал, что он пристально за мною наблюдал. Желал посмотреть, как я отреагирую на употребленный им термин, значение которого тогда не понимали до конца даже образованные бухгалтеры». За обедом Эрик и Гордон говорили о минувших временах, а Рудольф, по свидетельству банкира, сидел, «хмуря брови, скучая и бросая раздраженные взгляды – ведь разговор его не касался. А ему необходимо было находиться в центре беседы, направлять ее в русло интересовавших его лично тем, деструктивных или интеллектуальных, интригующих или приятных ему. Он перебил Эрика и тут же продемонстрировал свою поразительную интуицию – этот особый, присущий ему дар ощущать затылком врага или настоящего друга».

«Чарлик меня ненавидит», – заявил Рудольф Нериной. И в этот же момент Гордон понял: Рудольф был абсолютно «прав. Он меня действительно не интересовал, но со своим психическим даром он осознал правду раньше любого из нас». И все-таки, пусть и с оговорками, Гордон согласился помочь Рудольфу и уже на следующий день познакомил его с агентом своей жены, Сандером Горлинским. Родившийся в Киеве в 1908 году, Горлинский вырос в Берлине. Однако разгул нацизма вынудил его бежать – сначала в Париж, а позднее в Англию, где он уже успел оставить свой след, подарив англичанам возможность вновь наслаждаться итальянской оперой по окончании войны. Искусный посредник, умевший настоять на своем и добиться желаемого, обладавший завидным «чутьем на звезд и массой личного обаяния», Горлинский слыл ценителем хорошего коньяка и красивой одежды. «Если вы желаете получать крупные гонорары, – говаривал он, – тогда вы должны подобающе одеваться». В числе его клиентов были такие видные в музыкальном мире фигуры, как Артуро Тосканини, Тито Гобби и даже Мария Каллас, чей дебют в «Ковент-Гардене» организовывал именно Горлинский. Берется ли он работать с Руди, спросил его теперь Чарльз Гордон. Напустив на себя безразличный вид, Горлинский надолго затянулся сигарой, словно взвешивал предложение. А потом ответил: «Почему бы нет?»

Свою лепту в виде совета (как рассчитывал Нуреев) внес и Гордон. «В те дни наилучшие условия для нерезидентов и оффшорных капиталовложений были в Люксембурге, – рассказывал он. – Я посоветовал Сандеру – на тот случай, если он еще не делал такого для своих клиентов… учредить в Люксембурге специальную компанию, «принадлежащую Руди», которая бы обладала исключительным правом на получение всех заработанных им гонораров, то есть на выплаты без каких-либо вычетов. Подобная структура, по сути свободная от налогообложения, могла сохранить денежные поступления Нуреева и обеспечить прирост чистого капитала». Эта связь с Горлинским и сделает Нуреева богатым.

* * *

То, что Королевский балет пригласил в один сезон двух известных танцовщиков, было фактом беспрецедентным. Но еще реже бывало, чтобы две звезды присутствовали друг у друга на репетициях и тренировали друг друга на стороне. Тем более что оба танцевали одни и те же роли в «Лебедином озере», «Жизели» и «Спящей красавице». Хотя конкуренция в жизни любой балетной труппы – явление неизбежное, Рудольф и Эрик отказывались видеть друг в друге соперников. В те дни, когда театр был закрыт, они отправлялись прямиком в «Ковент-Гарден», чтобы порепетировать вдвоем на пустой сцене. Эрик все еще восстанавливался после травмы ноги и старался упражняться подольше, чтобы поскорее войти в форму. И Рудольф с радостью присоединялся к нему. Друзья полагали, что зрителям придутся по вкусу различия между ними – ведь им самим они нравились!

Но в силу неожиданной известности Нуреева и репутации Бруна у балетоманов пресса предсказуемо взялась их сравнивать. Кроме того, оба танцовщика надеялись рано или поздно присоединиться к труппе Королевского балета на постоянной основе. И руководству театра в конечном итоге пришлось бы выбирать между ними. В труппу прежде никогда не брали иностранцев – ее постоянными членами в то время могли быть только граждане Британского Содружества. Так что шанс получить в ней место обоим стремился к нулю. И все-таки они даже предвидеть не могли ни того давления, что обрушилось на них с началом сезона, ни тех проблем и столкновений, что омрачили их отношения. «Пресса вышла на охоту, – не без горечи вспоминал спустя много лет Брун. – Я имею в виду, что они… смотрели на нас, как на охотничьих соколов, словно делали ставки, кто из нас уцелеет».

Тон на весь сезон задала «Таймс». В марте 1962 года она напечатала свою первую (за все времена!) статью о Бруне. «Если не он величайший танцовщик в мире, тогда кто же?» – задалась вопросом газета. Но лишь для того, чтобы тут же добавить: то же самое можно было бы сказать о нескольких других первоклассных танцовщиках (правда, по имени был упомянут один Нуреев). В отличие от передовицы с фотографиями, которой «Таймс» удостоила Нуреева перед его дебютом, прибытие в Лондон Бруна освещалось исключительно на страницах, посвященных искусству. И акцент делался на его тихой жизни в Англии и неприязни к публичности. «Возможно, он окажется еще большей сенсацией, нежели Рудольф Нуреев», – допускал лондонский еженедельник «Топик», предсказывавший: «…если все сложится, Брун уже не будет загадкой для широкой публики, великим танцовщиком, о котором никто никогда прежде не слышал…»

А вот Нуреев как раз был великим танцовщиком, о котором уже все были наслышаны. И потому пресса продолжала освещать любой его шаг. Бруна преследовало ощущение, будто Рудольф его затмевает: как же ему было соперничать с беглецом из России? Над этим вопросом он продолжал размышлять и по истечении десятков лет. «Я все думал, как сложилась бы моя карьера, если бы я сбежал», – такие слова неоднократно слышал от него в 1980-х годах один канадский коллега. И все же отношение Бруна к рекламе оставалось двойственным. Он жаждал признания, но вместе с тем ему претило привлекать к себе внимание. Он блистал звездой только на сцене, а за ее пределами настолько убедительно походил на обычного «смертного», что его почти не узнавали. Столь двойственный характер отличал Бруна всю жизнь. Одному из его друзей запомнилось, как неподдельно он однажды удивлялся, вернувшись из своего банка в Копенгагене. «Ты знаешь, а меня там узнали», – с нескрываемым удовольствием объявил датчанин. А вот Рудольф – зачастую к великому раздражению Эрика – продолжал играть еще долго после окончания представления, почти назойливо добиваясь признания. По мнению Нуреева, Брун не получал того, что заслуживал, и искренне переживал за друга. «Рудик все время чувствовал себя виноватым из-за того, что пресса обделяла меня вниманием, и старался проявлять деликатность. Мне этого было достаточно. Остальное от меня не зависело», – вспоминал «датский принц».

В дополнение к своим выступлениям в качестве приглашенного танцовщика Брун должен был поставить еще вариации из «Неаполя» – первого балета Бурнонвиля, вошедшего в репертуар Королевского театра. Кроме того, он обучал британских танцовщиков технике Бурнонвиля. И его классы также посещал Рудольф. По свидетельству Моники Мейсон, тогда многообещающей молодой солистки, он не переставал «нахваливать Эрика, и все время повторял нам: «Эрик очень многое умеет. Посмотрите, как прекрасно он показывает па. Следите внимательно, как он их исполняет». Балерин из труппы и не надо было заставлять – почти все танцовщицы, особенно молодые, были буквально помешаны на Эрике Бруне. Нуреев с его скудным английским, вечно настороженным видом и взрывным норовом оставался далеким и малопонятным, а Брун с внешностью женского идола и мягкими манерами казался им более доступным. «Мы были до такой степени влюблены в Эрика, что дико краснели, даже когда он просто проходил мимо, – призналась Антуанетт Сибли, работавшая с Бруном над “Неаполем”. – Я имею в виду: настолько он был великолепен и просто невероятно красив. Мы рядом с ним казались подростками». И если кто-то из танцовщиц и находил Нуреева надменным, то достаточно было понаблюдать за его работой рядом с Эриком, чтобы понять, каким послушным и смиренным мог быть Рудольф. «Было видно, что он впитывал все, что мог, – рассказала Аня Сейнсбери, бывшая танцовщица Аня Линден. – Наряду с высокомерием и харизмой в нем присутствовала и эта неожиданная покорность».

Тем не менее присутствие Нуреева в студии начало смущать и даже раздражать Бруна. При любой возможности Рудольф оценивал его танец, «говорил, что хорошо, а что нет, – вспоминала Надя Нерина. – [Он] пытался перекроить Эрика под себя, и Эрик нервничал… Эрик всегда был очень спокойным и собранным и на репетиции приходил, уже мысленно подготовившись к тому, что собирался делать. Он был очень организованным и всегда аккуратно одетым… А Руди заявлялся в студию, растрепанный и неопрятный, как старьевщик. Они были совершенно разными людьми по натуре…». Однажды Эрик так расстроился, что Нерина отказалась продолжать репетировать, пока Рудольф не покинет студию. «И он безропотно ушел, но, закрыв за собой дверь, все равно не перестал наблюдать за нами – я видела его нос, прижатый к дверному окошку».

Рудольф, однако, объяснял нервозность Эрика другими причинами. Он знал, что Эрик не ощущал необходимого взаимопонимания с Нериной и в результате оставался недоволен собственным танцем. Уроженка Южной Африки, Нерина была одной из ведущих балерин Королевского балета и блестящей виртуозкой, не страшившейся никаких технических сложностей. Но, невзирая на это, на сцене она не вызывала у Бруна энтузиазма. Между ними не было ни тепла, ни малейшей «химии». Эрик это чувствовал и вполне резонно беспокоился насчет своего дебюта в Королевском балете – всего через несколько недель после памятного выступления на той же самой сцене Нуреева в паре с Фонтейн. И с его приближением беспокойство Бруна усиливалось. Однако критики единодушно хвалили его дуэт с Нериной. «Именно этого мы и ожидали», – заявил об их первой «Жизели» в начале апреля «Балле тудей». Но, даже несмотря на похвалы, Брун ощущал себя в невыгодном положении, словно был вынужден сражаться с длинной тенью, надолго отброшенной Нуреевым, «разговоры о триумфе которого еще были у [всех] на устах». По признанию Питера Уильямса, первая «Жизель» Нуреева и Фонтейн произвела такой фурор, что, «затмила на время большинство остальных балетных спектаклей. …Брун принадлежал к тому типу артистов, что служат идеальной моделью для подражания всем прочим танцовщикам-мужчинам. Попытка копировать Нуреева могла запросто обернуться катастрофой. …[Брун] был начисто лишен дикого экстаза Нуреева и все же оставался верным духу романтизма».

В отличие от Рудольфа, Эрик не создал собственного соло Альберта и не внес никаких существенных изменений в хореографию балета. Нерина восприняла это как должное. Ей не нравилось «пиротехническое исполнение» Рудольфом антраша сис во втором акте балета. Она считала это, скорее, проявлением позерства, нежели артистизма, и решила превзойти Нуреева (пополнив анналы балетной истории еще одной легендой). Танцуя как-то вечером «Лебединое озеро» с Бруном, Нерина вышла на сцену для исполнения знаменитых тридцати двух фуэте Одиллии в третьей картине балета. (В стремлении заставить Принца позабыть клятву любви, данную им Королеве лебедей, фальшивая Черная лебедь Одиллия пытается его поразить.) Сверкая озорной улыбкой, Нерина вместо фуэте исполнила серию антраша сис, взлетая и приземляясь под громкие вздохи потрясенных зрителей. Немногие мужчины могли сделать – подобно Нурееву – даже шестнадцать антраша сис; а Нерина исполнила тридцать два. Рудольф, сидевший в зале рядом с ее мужем, сразу понял: этот «урок адресовался ему» (во всяком случае, так позже утверждал муж Нериной). В приступе ярости он «метнул свирепый взгляд» на Гордона, вскочил с кресла и вылетел из театра. И его отношения с Нериной с той поры охладели донельзя.

3 мая Рудольф вернулся на лондонскую сцену – он принял участие в благотворительном гала-концерте в помощь Королевскому балету. Эрик с Нериной тоже выступали в тот вечер, а присутствие в зале королевы-матери, принцессы Маргарет и лорда Сноудона осияло мероприятие блеском королевского дома. Рудольф танцевал в «Сильфидах»; его партнершей на этот вечер стала еще одна приглашенная звезда – 45-летняя французская прима-балерина Иветт Шовире. Дебют Нуреева в «Сильфидах», конечно же, вызвал особый интерес. И не в последнюю очередь – из-за Нижинского, первым исполнявшего ведущую мужскую роль Поэта, который, по замыслу Фокина, бродит среди руин, залитых лунным светом, и танцует с сильфидами под музыку Шопена. Рудольф не просто станцевал эту партию; казалось, он вжился в эту роль. Он производил впечатление «полного одиночества, человека, искавшего вдохновение или идеал», – написал Питер Уильямс, назвавший танец Нуреева наиболее осознанным исполнением, которое он когда-либо видел, просмотрев великое множество трактовок этого балета. Лилиан Мур из «Дансинг таймс» нуреевский Поэт показался «настолько отстраненным, что он едва ли сознавал присутствие партнерши». Его танец получился «до странности тревожащим и, возможно, он добился столь сильного эффекта, потому что нарушил так много правил». Рудольф танцевал версию соло, разученную им в Ленинграде и незнакомую лондонской публике. Но, поскольку обе версии сочинил Фокин, оспаривать аутентичность соло не было оснований. В программу гала-концерта вошли также фрагменты из «Неаполя», поставленного Бруном, и новое па-де-де Аштона. Но за весь вечер именно «Сильфиды» вызвали самые продолжительные и бурные аплодисменты.

Возбужденная шумиха вокруг фигуры Нуреева поднялась еще больше, когда «Обсервер» начала публиковать отрывки из его автобиографии, готовившейся к изданию. Первый фрагмент, высокопарно озаглавленный «Мой прыжок к свободе» и проиллюстрированный четырьмя большими фотографиями, появился в газете 13 мая 1962 года. Газета отвела 24-летнему танцовщику весомое число полос, побудив одного критика заметить, что никогда прежде на его памяти «Обсервер» «не позволяла себе таких вольностей с молодыми людьми». Поскольку Рудольфу еще только предстояло приподнять завесу над своим прошлым, желание публики услышать историю «русского Джеймса Дина», как окрестила его газета, с каждым днем становилось все более алчным и едва сдерживалось.

Сосредоточившись на настоящем, Нуреев не горел желанием бередить свое прошлое. Но возможность заработать приличные деньги взяла верх (так будет до конца его жизни). За мемуары Рудольфу пообещали сразу же значительный гонорар наличными. А в перспективе они могли дать хороший импульс его карьере. Поддавшись на посулы, он в августе, во время гастрольного тура с труппой де Куэваса, подписал контракт с небольшим издательством «Опера Мунди». Опубликованную осенью того же года «Автобиографию» на самом деле написали за Нуреева несколько французских журналистов, получивших задание интервьюировать его в ходе гастролей. А отредактировал ее друг и наставник Нуреева из «Обсервер», Найджел Гослинг, упрочив тем самым их привилегированные отношения – к обоюдной выгоде.

То, что Рудольф танцевал в Лондоне, пока в газете печаталась история его жизни, незамедлительно сказалось на выступлениях артиста и еще больше подогрело всеобщий интерес к нему. «Он не только обрел свободу, – вспоминала принцесса Маргарет, – он находился в нашей стране и в нашей труппе». И Эрик Брун тут же осознал, что карьера Рудольфа только выиграет благодаря любопытству публики, возбужденному столь необычной историей жизни – «героической», как было сказано в аннотации. Мемуары, действительно, утвердили миф о личности Нуреева. Написанные от первого лица, они формировали у читателей ощущение такой близости с их героем, какой удостаивались редкие танцовщики. Правда, скрывали они не меньше, чем рассказывали – учитывая время, в которое вышли. Впрочем, Нурееву «было на это наплевать. Он все время просил меня их почитать, – вспоминала Арова, – а я говорила: «Знать бы, что происходит в России».

Растущая известность Нуреева не нравилась советским властям, и они любыми способами старались помешать его карьере на Западе. Угрожая прекратить культурный обмен, советское посольство в Лондоне несколько раз требовало от Королевского балета отлучить Нуреева от сцены. А когда британцы отказались, Советы отменили запланированные на весну выступления в «Ковент-Гардене» Майи Плисецкой и Николая Фадеечева из Большого театра. Фариду Нурееву чуть ли не каждый день понуждали звонить сыну в гримерную и уговаривать его возвратиться домой. И эти звонки, конечно же, выбивали Рудольфа из колеи. «Вы помогали изменнику Советского Союза, поэтому я больше не буду вам помогать», – услышал от советского атташе Джон Тули, когда попытался получить визу для хореографа Роберта Хелпмана[179]. Вскоре были отменены также и летний визит Большого в Лондон, и классы Асафа Мессерера, приглашенного в Королевский балет. Мессерер был тем прославленным педагогом, которого внезапно отозвали «по неотложному делу» в тот день, когда Рудольф проходил просмотр для зачисления в училище при Большом. Танцовщику опять не удалось побывать на уроках у Мессерера.

В свой первый сезон в Королевском балете Рудольф выходил на сцену с Фонтейн только дважды, и оба раза в «Жизели». Как ни странно, в других главных классических балетах он дебютировал с балеринами, приглашенными из-за рубежа. В «Спящей красавице» он выступал с Иветт Шовире[180], а в «Лебедином озере» – с Соней Аровой. Эрик Брун танцевал в тех же самых балетах с Нериной. Участие в спектаклях двух выдающихся звезд повысило интерес зрителей к роли танцовщиков-мужчин в балете и принесло огромную пользу более юному поколению британских артистов. Эти два балетных принца отчасти «обкрадывали» своих партнерш-балерин, отвлекая на себя максимум внимания публики. События приняли настолько необычный оборот, что «Нью-Йорк геральд трибюн» даже отправила за океан критика Уолтера Терри – разведать, что и как. «Битник и принц взяли Лондон штурмом», – отрапортовал тот, отметив при этом: благодаря обоим танцовщикам на балетные спектакли пошла «совершенно новая публика».

В этой паре Эрик со своим утонченным изяществом олицетворял ценности более ранней эпохи. «Его величавость и хорошие манеры так сильно выражены, что ты в его присутствии чувствуешь себя небритым», – заметил Ричард Бакл после дебюта Бруна в «Спящей красавице» в апреле того года. Зато Рудольф отвечал запросам времени: отважный, попирающий замшелые устои юноша с плаката грядущего десятилетия, ратующего за возможности самовыражения и сексуальную свободу. «Эрик Брун, безусловно, прекрасный танцовщик, – сказала Баклу партнерша Нижинского, Тамара Карсавина, – но он лишен дерзновенной энергии Нуреева». Даже Алисия Маркова, первая Жизель Бруна, восхищалась тем, как подчинял себе Нуреев и зал, и сцену, едва лишь выйдя на нее. Уолтер Терри увидел в Нурееве «битника в балетном трико… с гривой непокорных волос… Но в этом звере нет ничего грубого или неуклюжего… Словно дисциплина премьера-танцовщика плащом накрывает дикое существо и обращает его дикие порывы в прекрасные движения».

Да, в начале 1960-х публика оказалась готова к появлению танцовщика нового типа. По мнению Аровой, «Рудольф пришел в нужное время и точно знал, что делать». Он обладал также, по выражению Сноудона, «уникальной способностью физически поражать и привлекать и мужчин, и женщин. Стоило тебе увидеть его выходящим на сцену, и ты мгновенно оказывался загипнотизирован его сценическим обаянием и красотой, всем обликом и действом в целом. Не только тем, как он танцевал и двигался. Это был очень энергичный, очень живой и очень мощный танец. Он преображал всю сцену».

1962 год стал решающим и для всего искусства, и для Нуреева в частности. Именно в том году «Битлз» выпустили свой первый сингл «Love Me Do», Боб Дилан – свой дебютный альбом, а художники Энди Уорхол, Рой Лихтенштейн и Клас Ольденбург заложили в Нью-Йорке основы культуры поп-арта. В Париже режиссеры Жан-Люк Годар и Франсуа Трюффо открыли новые перспективы в кинематографии, Ив Сен-Лоран – в индустрии моды, а в Лондоне Мэри Квант одела женщин в мини-юбки. Оптимистичная атмосфера 60-х годов захлестнула весь Лондон; город забурлил, «столетия конформизма, наконец, начали уступать дорогу современной революции». Это была эпоха «молодежного бунта», когда представители поколения Рудольфа принялись утверждать свою собственную культурную, политическую и социальную повестку. Через сатиру, моду и даже на дискотеках не только размывались, но и вообще стирались классовые границы. Вознамерившись лишить публику самодовольно-чванливого благодушия, британский драматург Джон Кингсли Ортон заключил, что «единственной областью, до сих пор еще толком не исследованной, осталась сексуальная сфера». К моменту появления его ошеломляющей пьесы «Развлекая мистера Слоуна», ставшей хитом сезона, консервативное британское правительство сотряс политический скандал: дело Профьюмо стало одной из причин, вынудивших правящий кабинет уйти в отставку в октябре 1963 года. С той поры не осталось почти ничего неисследованного. «Шестидесятые явились своеобразным периодом определения готовности к такому зрелищу, как Рудольф Нуреев: передовому, нетрадиционному, свободному от предрассудков и условностей, – писала позднее Арлин Кроче. – Ему, казалось, подходили все характеристики, начинавшиеся со слов “свободный от…”. Он нес в себе бунтарский, гиперболический дух времени, и балет внезапно стал его выразителем».

Уже в мае 1962 года Ричард Бакл называл Нуреева первой поп-звездой балета. «Конечно, у балета и раньше была публика, но эта публика состояла из чудаковатых старых дев в ондатровых мехах, изъеденных молью… Теперь Нуреев завлекает в театр толпы довольно буйных ребят, которые никогда раньше не видали ни одного балета и поэтому просто орут, как оглашенные, едва он отрывается от пола.

Популярные танцовщики, как и популярные певцы, должны обладать какой-то изюминкой или чем-то особенным… Фишка Нуреева в том, что, даже когда он ведет себя сдержанно, по-джентльменски, ты все равно чувствуешь, что он вдруг может зарычать и куснуть тебя в шею…»

Но если Рудольф становился все сильнее и смелее с каждым новым выступлением и очередной партнершей, то Эрик, казалось, все больше утрачивал желание танцевать. Стреноженный травмой, он в апреле пропустил спектакль «Сильфиды» и отложил свой дебют в поставленной Аштоном «Тщетной предосторожности», посчитав, что времени для подготовки недостаточно. К концу сезона Нерина с ужасом осознала, что Эрик начал сомневаться в своем танцевальном гении. Он дошел даже до того, что однажды сказал ей, будто из него «не вышел классический танцовщик». Нет! Он – величайший классический танцовщик из всех, кого ей доводилось видеть! – возразила Нерина. Но Эрик оставался безутешен. «Мне не хотелось вмешиваться в его личную жизнь, но было очевидно, что он невероятно расстроен», – рассказывала потом балерина.

Арова тоже дебютировала в труппе Королевского балета – после того, как Рудольф попросил танцевать с ним «Лебединое озеро» и па-де-де из «Дон Кихота». В Лондон Соня прилетела в июне. К этому времени Эрик уже находился в состояние войны с самим собой. «Он не чувствовал, что танцует так же хорошо, как мог, и страдал из-за этого. Как мы с Руди ни старались, но у нас не получалось его поддержать. Тот сезон оказался очень тяжелым для них обоих».

Вне сцены их отношения углублялись, хотя Эрика пугал напор Рудольфа. Отчаянно влюбленному Нурееву претило соблюдать какие-то границы между ними. «Я слишком многого хочу от Эрика», – не переставал он жаловаться Аровой, расстраиваясь из-за того, что Эрик не мог, а порой и не желал выполнять все его требования. Именно в такие моменты, мучаясь от неудовлетворенных желаний, разочарованный Рудольф взрывался так, что расшвыривал по комнате вещи. Такие выплески темперамента приводили Эрика в не меньшее замешательство, чем уфимских одноклассников Рудика, на всю жизнь запомнивших, как он при малейшей провокации падал наземь, заливаясь слезами. Рудольф приходил в себя довольно быстро, а вот Эрик, по словам Аровой, «не знал, куда деваться. Он был изнурен». Во всех отношениях. Наконец-то обретшего сексуальную свободу Рудольфа переполняла жажда чувственных удовольствий. Его сексуальный аппетит был неутолимым, тогда как Брун не слишком интересовался сексом. По словам Аровой, «Рудольф ни в чем не знал меры. И ему наверняка приходилось нелегко, потому что Эрик был другим». Об их бурных и насыщенных любовных отношениях ходили мифы. Но на самом деле их отношения очень быстро вылились в связь скорее эмоционального и духовного плана, нежели физиологического. Она больше походила на союз наставника и обожающего его ученика, а не двух пылких любовников. Через несколько лет Брун уподобил их встречу «столкновению и взрыву двух комет». И все же хозяином положения в их отношениях был Эрик.

В те вечера, когда Брун танцевал, Рудольф, сидя с Аровой в оркестровой яме, следил за его исполнением. И сильно расстраивался из-за того, что Эрик не дотягивал до своей стандартной планки и сосредоточивался на отсутствии контакта с Нериной. Почему он не мог себя заставить преодолеть эти трудности? Этого Нурееву было не понять. Он уговаривал Бруна потребовать себе другую партнершу и поставить свои условия (как некогда он уговаривал Соловьева и как продолжал поступать сам). Но датский принц отказался. «Эрик сам виноват, – пожаловался Соне Нуреев как-то вечером. – Он не хочет топнуть ногой».

В Королевском балете никто не осмеливался топать ногами. Никто – за исключением Нинетт де Валуа, всевидящей, все понимающей и прозорливой динамо-машины, которая, по мнению критика «Нью-Йорк таймс» Джона Мартина, сочетала в себе «самоотверженность опытной Жанны д’Арк… с практическими методами Черной королевы». По словам Кристофера Гейбла, работавшего в трупе одновременно с Нуреевым, «подданные» Нинетт де Валуа повиновались ей беспрекословно: «Как она скажет, так и было. Даже не обсуждалось». По свидетельству Моники Мейсон, «Дама держала дистанцию. Никто не слышал, чтобы она шутила или смеялась чьей-либо шутке. Но с Рудольфом она себе это позволяла открыто. Порой они вдвоем буквально заходились хохотом». Установив для своих подопечных суровый матриархат, Нинетт де Валуа относилась к Рудольфу как к любимому племяннику, чьи шалости забавляли ее и доставляли удовольствие. «Даме очень нравились трудные парни, – признавал Майкл Сомс. – Она не любила хороших мальчиков вроде меня, которые во всем проявляли послушание». А Рудольф, к изумлению коллег, мог усесться на репетиции у ее ног, а однажды даже положил ей на колени голову.

Де Валуа быстро освободила его от необходимости соблюдать правила. «Он делал все, что мое поколение приучили считать запретным, – рассказывал Гейбл. – Мы все были невероятно благовоспитанными, серьезными и скромными. Он был диким и недисциплинированным, уходил с репетиций, нарушал все, что было можно и нельзя. Он мог визжать, кричать, бушевать. И ему это сходило с рук. Дама Нинетт все ему прощала». По словам Джорджины Паркинсон, Нуреев «их всех держал в кулаке – и Фредерика Аштона, и Даму. Он был обольстительным, обаятельным, умел позабавить и выпросить желаемое. Этакое страстное, необыкновенное существо с неординарной внешностью. С одной стороны – чудовище, с другой – котенок. Дама робела и таяла перед ним».

Очарованная его талантом и школой, де Валуа приглашала Нуреева смотреть спектакли в свою ложу, а потом выслушивала его критические замечания на их счет. Возможно, более всего ее впечатляло то, что он «ничего не упускал из виду и не обходил вниманием, если находил это хоть мало-мальски стоящим. Он старался слушать и умел учиться. Он мог серьезно тряхнуть головой и сказать: «Нет, мне это не нравится, это нехорошо», но только после того, как рассматривал все точки зрения». Однажды вечером, стоя за кулисами и наблюдая за тем, как Рудольф уходил со сцены под громовые аплодисменты, Дама поразилась стандартам, которые он себе задавал. «Он только сказал мне: “Ни одного чистого пируэта, ни одного хорошего прыжка. А они все равно хлопают!” И после снова пошел на поклон», – вспоминала де Валуа. В отличие от Сергеева, она признала, что ее танцовщики могут многому научиться у Нуреева.

Однако старая гвардия без удовольствия наблюдала за тем, как Рудольф по первому же слову удостаивался привилегий, которых они добивались годами. Главной из таких привилегий была подсветка при выходе на сцену. «На [танцовщиков] никогда не направляли свет, и Дама ничего не хотела менять, – объяснила Антуанетт Сибли, на тот момент быстро совершенствовавшаяся молодая солистка, вскоре вышедшая замуж за Майкла Сомса. – Но Рудольф сказал: “Я люблю выходить при свете”, – и внезапно вспыхнул свет». Дэвид Блэр, к примеру, никогда не пользовался такой свободой действий, какую имел Нуреев. «Ему позволяется делать все, что он пожелает, а мы работаем здесь годами, и нам не разрешают что-либо изменять», – ворчливо жаловался он Аровой. Эрик тоже чувствовал себя ограниченным жесткими рамками – даже для смены молнии на костюме ему требовалось разрешение де Валуа. «Все мои просьбы, в конечном итоге удовлетворялись, но это была настоящая морока», – позднее посетовал он.

Рудольфу разрешили не только ввести в первый акт «Лебединого озера» новое соло, но и удалить из второго акта всю пантомимную сцену. «Если начнешь исполнять пантомиму, я уйду со сцены!» – предупредил он Арову, пришедшую в полное замешательство от необходимости импровизировать на сцене драматическое действие, как того требовал Рудольф. Но, по мнению Нуреева, жесты были предпочтительнее устаревшего языка знаков. «Лебединое озеро» попало в репертуар Королевского балета в постановке Мариинского театра благодаря Николаю Сергееву, который работал в Императорском балете еще при Петипа. Во время революции Сергеев эмигрировал, прихватив с собой тетради с записями основных балетов Петипа, и позже поставил их в Лондоне. Нинетт де Валуа с большим почтением относилась к наследию Мариинки, и ее артистам даже в голову не приходило предлагать какие-либо коррективы в эти спектакли. А Рудольф предпочитал смотреть на старые постановки по-новому; он был твердо уверен: чтобы эти балеты находили отклик у современной публики, необходимо расставить верные акценты как в танцевальной линии, так и в драматической. Во время напряженной генеральной репетиции перед их первым спектаклем 22 июня Нуреев начал отстаивать принятую в советском балете паузу в действии – после исполнения Аровой вариации Черного лебедя. Эта пауза позволяла ему выйти на сцену и встать в позицию для своего собственного соло. Арова и Брун еще в Париже пытались ему объяснить, что на Западе так не делают. «Мне неприятно это говорить, – пробормотал через плечо де Валуа дирижер Джон Ланчбери. – Но, Дама, не кажется ли вам, что все это страшно походит на цирк?» «Ох, Джек, – только и ответила Нинетт, – это и в самом деле цирк. Продолжайте, пусть делает по-своему».

Как-то Рудольф слишком часто останавливал оркестр, просил играть в более медленном темпе. И терпение Ланчбери наконец лопнуло. «Кому я должен следовать? Ему или партитуре?» – воззвал он к Валуа.

И услышал в ответ: «Слушайте его». С этого момента они все точно знали, где чье место.

А вот критики, как бы ни нахваливали талант Нуреева, но идти у него на поводу не желали. Многим из них его сдержанная натуралистическая манера исполнения, его способ воссоздания образа «изнутри наружу» по методу Станиславского показались несоответствующими более формальному и высокопарно-напыщенному стилю, который практиковал тогда Королевский балет. Наибольшее количество комментариев вызвало его новое соло. Чтобы выразить меланхолию и одиночество принца Зигфрида и задействовать Рудольфа танцем во время длинного первого акта (иначе он бы просто ходил по сцене) была поставлена короткая печальная интерлюдия на музыку, сочиненную Чайковским для балета, но никогда не использовавшуюся. Эту интерлюдию вставили между сценой, где мать Зигфрида велит сыну найти себе невесту, и сценой его первой встречи с Королевой лебедей Одеттой. В версии Петипа и Льва Иванова принцу отводилась ограниченная роль – по большей части потому, что первому принцу Зигфриду, Павлу Гердту, на момент постановки «Лебединого озера» было за пятьдесят лет.

Нуреев не первым решился переработать этот балет. Возросшая значимость танцовщика-мужчины в России побудила и Ваганову, и Чабукиани усложнить партию принца Зигфрида. И хотя изменения Нуреева со временем были приняты, в тот момент к ним благосклонно отнеслись лишь немногие критики. Среди таковых был Ричард Бакл, считавший, что приспело время тщательно пересмотреть «устаревшую» постановку Королевского балета. А вот пуристы упрекали Нуреева в намеренном гипертрофировании своей роли. (В «Спящей красавице» Рудольф тоже исполнил новое для Королевского балета соло, но это соло он танцевал в Кировском, и его происхождение вопросов не вызывало.)

Возможно, даже больше, чем само соло Зигфрида, многих критиков покоробило то, что Нурееву позволили «вволю искромсать и переиначить» балет. Самый яростный критик спектакля Клайв Барнс выражений не выбирал. «Мысль о том, что этот двадцатичетырехлетний юнец уничтожил за несколько небрежных репетиций то, что бережно сохранялось трудом трех поколений, вызывает резкое неприятие… Нуреев отважился на неразрешимый компромисс между западным и советским подходами к роли. Это странным образом символизирует третий акт, где он одет в черную тунику западного Зигфрида и в не подходящее к ней белое трико из гардероба советского Зигфрида. Этот черно-белый принц – как “сборная солянка”, ни то ни се».

Не смолчали критики и о его волосах. «Они были перехвачены чем-то вроде повязки над правым глазом, более приличествующей стиляге, нежели принцу», – фыркнул в «Балле тудей» Ферно Холл, порекомендовав парик или «побольше лака для волос».

И все же невероятная сценическая убедительность Нуреева и его электризующее воздействие на публику снова сделали свое дело. В вечер дебюта Рудольф и Арова двадцать один раз выходили на поклоны под дождем из роз. И Барнс пришел к заключению: Нуреев – это «кошмар критиков», скопище непримиримых противоречий. «Они говорят: его волосы чересчур длинные, прыжки чересчур шумные, хореография чересчур бесталанная, и даже его сценическое обаяние порой отвлекает – и в конце сокрушенно признают: “Но все же он великий”. А все дело в том, что у него есть качество, которое невозможно определить, приобрести или с чем-то спутать. Это козырная карта гения». Как бы там ни было, споры не прекращались. Кто же он, этот Рудольф Нуреев? «Величайший танцовщик после Нижинского? – задавался вопросом Олег Керенский в «Дейли мейл» в заключительный день сезона. – Или перехваленный самонадеянный молодой человек, мистифицирующий мир балета?.. Этот спор не закончится сегодня вечером…»

А Нуреев между тем устремил взор за пределы оперного театра – на более обширную аудиторию, обещанную телевидением. В тот месяц он исполнил с Фонтейн фрагменты из второго акта «Жизели» в программе Би-би-си, посвященной искусству. Правда, если Фонтейн, танцевавшая на телевидении множество раз (начиная с 1930-х годов), была готова работать перед камерой, то Рудольфу оказалось «трудно оторвать глаза от экранов» и сконцентрироваться. Однако сидевшей дома публике оказалось трудно оторвать глаза от Рудольфа. Его поразительное лицо, часто демонстрируемое крупным планом, смотрелось на телеэкране эффектнее, чем на сцене. И посвященная искусству программа собрала беспрецедентное число зрителей. Через неделю Рудольф вновь появился на экране: он танцевал в паре с Нериной па-де-де Черного лебедя в программе «Воскресный вечер в лондонском Палладиуме». Включение в это популярное варьете-шоу фрагмента из балета стало очередным доказательством растущей славы Нуреева и его притягательности для публики – двух факторов, которые в результате долгого пути превратят балет из «культа меньшинства в приятное времяпрепровождение среднего класса».

«Легенда Нижинского возродилась в Нурееве», – заявила позднее в тот месяц Тамара Карсавина ученикам, пришедшим послушать рассказ выдающейся балерины и педагога о ее карьере, партнерстве с Нижинским и о ее методике обучения в традициях Петипа и Мариинского театра. Нинетт де Валуа видела в Нурееве непосредственную связь с этой высоко чтимой традицией – одной из тех, что лежали в основе британского балета. «Мы искали в нем его прошлое, – говорила она, – а он искал в нас настоящее». Именно поэтому де Валуа быстро предоставила Нурееву статус постоянного приглашенного артиста – впервые после Фонтейн, удостоившейся такой чести в Королевском балете в 1959 году.

А Эрик Брун в очередной раз пострадал из-за растущей славы своего друга. Королевский балет не мог взять в труппу их обоих, и «выбор, естественно, пал на [Нуреева], – вспоминал Джон Тули, – вовсе не из-за недооценки Бруна. Просто в плане кассовых сборов и популярности Брун не мог сравняться с Нуреевым[181]. Рудольф действительно являлся тем, что нам было нужно; мы очень скоро осознали и то, что у него неординарный талант, и то, как он мог помочь нашей труппе. Марго нуждалась в новом партнере и довольно ясно дала понять, – пожалуй, к своему собственному удивлению, – что она собирается обрести на сцене новую жизнь с более молодым танцовщиком. Все совпало, так что особых споров не было, хотя Эрик, конечно, этому не обрадовался».

«Не обрадовался» – это слишком мягко сказано. Эрик был расстроен, сокрушен, опустошен. Он считал Королевский балет «идеально подходящим для себя» и не имел никакого желания возвращаться в Копенгаген и работать там на постоянной основе. Ошеломленный выбором компании между ним и Рудольфом, Эрик выглядел пепельно-серым на встрече с Клайвом Барнсом, бравшим у него интервью. «Я никогда не видел его столь похожим на Принца Датского, – рассказывал Барнс. – Он был очень уязвлен и… остро чувствовал себя отвергнутым. Он же фактически ради этого оставил “Балле тиэтр”… Ему казалось, что его мировая карьера погибла».

Эриком завладела одна только мысль – бежать! Бежать из этой охваченной конкуренцией лондонской оранжереи! И он уехал во Флоренцию, где согласился танцевать «Сильфиду» с Датским королевским балетом. Но если Эрик надеялся избавиться от постоянного испытующего взгляда Рудольфа, то у него это не вышло. Никогда не видевший Бруна в шедевре Бурнонвиля, Нуреев последовал за ним. В июле он и сам снова вышел на сцену, и тоже в Италии, станцевав с гастрольной группой Королевского балета на фестивале под открытым небом в Нерви. «Выступление РУДОЛЬФА НУРЕЕВА в партнерстве со знаменитой балериной, – возвещали афиши фестиваля. – Возможно, этой балериной станет даже сама Дама Марго Фонтейн». Именно на этом фестивале, на фоне Средиземного моря, Нуреев и Фонтейн впервые станцевали «Лебединое озеро». В Лондоне им едва удалось провести одну полноценную репетицию этого балета из-за постоянных разногласий по поводу изменений, которые предлагал Рудольф. Фонтейн проявила уступчивость в трактовке «Жизели» – балета, в котором она сама прежде не чувствовала себя комфортно. Но «Лебединое озеро» было для нее такой же знаковой работой, как и «Спящая красавица», и Марго не желала трогать его танцевальный рисунок, который оттачивала двадцать пять лет.

«Рудольф, – перебила она его как-то раз, – я танцую этот балет с 1938 года[182]. – Смешок Рудольфа намекнул Марго, что она загнала себя в угол. – Вы, наверно, тогда еще не родились?» – уточнила она. На что Рудольф игриво ответил: «Да нет, родился, как раз в том году». На том они и разошлись, вспоминала балерина. Привыкнув, как и Рудольф, стоять на своем, Фонтейн, подобно искушенному дипломату, прекрасно знала, до какой степени можно давить, а когда следует воздержаться от конфронтации и попробовать сменить тактику. Не будь она такой опытной, их партнерство вряд ли бы состоялось. Но это не значило, что Марго все делала так, как хотел Рудольф. Увидев ее танец в «Лебедином озере» ранее в Лондоне, Нуреев пришел к ней в гримерную. Он беспокоился, как бы его подход к балету, отличный от подхода Фонтейн, «не испортил» ее исполнение. «А вы попробуйте», – ответила Марго[183].

Из Нерви Рудольф отправился на поезде в Штутгарт, где Эрик танцевал с Джорджиной Паркинсон в «Дафнисе и Хлое» – новом балете Джона Кранко, «скроенном» под Бруна, для демонстрации его драматических способностей. Премьера балета, прошедшая 15 июля, имела огромный успех. А вот следующее выступление повергло Бруна в ужас: на его взыскательный вкус, оно решительно никуда не годилось. Ощущение провала, возникшее у него отчасти из-за лондонского сезона, отравляло каждый танец датчанина. А приезд Рудольфа еще больше выбил его из колеи. «Я чувствовал, как нарастало напряжение. В первую очередь – во мне самом из-за “Дафниса”, а еще из-за общей неприятной атмосферы, которая ощущалась вокруг, когда мы с Рудиком бывали вместе: занимались вместе в классе, появлялись вместе на людях… Люди нас провоцировали. Отпускали всякие шуточки, а меня это раздражало…»

Многие современники Бруна, включая бывшего артиста Королевского балета Александра Гранта, подозревали, что «Эрик не мог танцевать, когда за ним наблюдал Руди. Казалось, его внутри что-то сковывает, и он либо травмирует себя, либо просто не может танцевать. А Руди действительно хотел видеть его танцующим». По мнению Джорджины Паркинсон, исполнявшей в балете роль Хлои, приезд Рудольфа вызвал у Эрика душевный кризис. Он сразу «полностью замкнулся и стал для всех нас недоступным, – вспоминала она. – Все время пребывал в плохом настроении, раздражении, в разладе с самим собой. А потом Рудольф предложил им вместе выступить в гала-представлении, и этого Эрик уже не смог вынести».

По приглашению Иветт Шовире Рудольф согласился быть ее партнером в па-де-де[184]. Эрик тоже должен был участвовать в гала-представлении, но накануне вечером вдруг объявил, что заболел, и отменил свое финальное выступление в «Дафнисе и Хлое». Пришедших его увещевать хореографов, Джона Кранко и Кеннета Макмиллана, Брун выставил из своего номера. А на следующее утро его там уже не было. Он уехал ночью, не сказав ни слова никому, в том числе и Рудольфу. Нуреев позвонил в номер Джорджины Паркинсон. «Он спросил, не у меня ли Эрик. Голос у него был елейно-сладкий. Я ответила: «Разумеется, нет». И спросила, почему он интересуется. Он сказал, что не знает, где Эрик, и что он уехал, забрав все вещи». А среди тех вещей были проездные документы и визы Нуреева[185].

С помощью Кеннета Макмиллана Паркинсон разыскала Фонтейн, которой удалось выправить для него необходимые документы. Хотя Рудольф, вспоминала она впоследствии, «чувствовал себя абсолютно одиноким в Штутгарте, Эрик просто самоудалился, потому что не мог больше вынести ни одного дня. Потом он говорил, будто у него были проблемы со спиной или что-то еще. Но все дело было в Рудольфе».

Никогда не отменявший выступлений, Рудольф остался на гала-представление, а затем погнался за Эриком в Копенгаген. Через несколько дней он заселился в его дом в Гентофте вместе с матерью Эрика и Соней Аровой, с которой Бруну предстояло выступить в сентябре на юбилейном гала-концерте в парке Тиволи. Эрик планировал создать собственное па-де-де, но Арова приехала в Копенгаген с порванными связками. Горя желанием выручить друзей, Рудольф вызвался репетировать вместо нее. В течение последующих семи дней Эрик сочинял рисунок дуэта, танцуя с Рудольфом, а Арова сидела, водрузив ногу на стул, и давала указания.

Легкая атмосфера, царившая в студии, испарялась сразу, как только они возвращались домой. Неприязнь Эллен Брун к Рудольфу за тот год только усилилась, и она ее даже не пыталась скрыть. «Вы должны присматривать за Эриком, вы должны следить за тем, чтобы ему было хорошо», – постоянно напоминала она Аровой. «Эрик был ценным семейным достоянием, и его мать чувствовала, что с ним творилось что-то неладное, – рассказывала Соня. – Она просто невзлюбила Рудольфа и, как могла, игнорировала его. Ей казалось, что он подавлял Эрика». Брун, в свою очередь, тревожился за мать – она с трудом ходила, и было видно, что каждое движение причиняет ей боль. Но врачей Эллен Брун избегала, и Эрик понятия не имел, что за болезнь ее мучила. Она сообщила ему, что подозревает у себя рак, но он не воспринял этот самодиагноз всерьез. В конце концов Эрик вместе с сестрами уговорил мать показаться врачу, и при обследовании у нее обнаружили тромб в ноге. Но лечь в больницу Эллен Брун наотрез отказалась, прописав сама себе лечение и постельный режим. Кроме того, она ясно дала понять, что присутствие в доме Рудольфа не способствовало улучшению ее самочувствия. «Ситуация сложилась очень скверная, – вспоминала Арова. – Она чувствовала себя все хуже и хуже и хотела, чтобы Рудольф съехал, а Эрик не мог понять, почему она была так непреклонна в отношении него. Он разрывался на части. Когда он спросил меня, что ему делать, я посоветовала отправить Руди в гостиницу. А он сказал: “Я знаю, но Рудик и слушать об этом не захочет”. Однако Рудольф внял его просьбе».

Через день после гала-представления Рудольф с Эриком проводили Арову на ночной поезд в Париж. По приезде она им позвонила. «Рудик вернулся в наш дом», – сообщил ей Эрик. В тот же день у его матери обнаружили тромб в легких, и врачи настоятельно рекомендовали ей лечь в больницу. Эрик и Рудольф, договорившиеся пообедать с Верой Волковой, предложили сопровождать ее в карете скорой помощи. Но Эллен Брун воспротивилась, пожелав, чтобы ее отвезли туда дочери. Вскоре после встречи с Волковой Эрика позвали к телефону. Садясь в карету скорой помощи, его мать потеряла сознание. Когда Эрик приехал в больницу, она уже умерла. При вскрытии у Эллен Брун обнаружился рак, и Эрик проклинал себя, что не отнесся к ее догадке серьезно. Он также винил себя за то, что вопреки ее желанию пригласил в дом Рудольфа. И все время размышлял – не усугубило ли его присутствие и без того грозную болезнь матери.

Но ее смерть вызвала один из самых теплых и нежных моментов в отношениях Эрика и Рудольфа; воспоминание о нем Брун хранил до своей собственной безвременной кончины от рака легких в пятьдесят семь лет. Онемев при виде тела матери под белой простыней, Брун, редко обнажавший свои чувства, не выдержал и расплакался. И Рудольф, никогда не видевший его слез, инстинктивно обнял друга. Он сильно тосковал по собственной матери и не захотел оставлять Эрика одного в доме, отравленном болезнью и тяжелыми воспоминаниями. В течение нескольких трудных дней, пока Эрик мысленно свыкался с уходом матери, Рудольф заботился о нем, как мог. Его трогательная заботливость «связала» их, признался позднее Эрик: «Он мог просто уехать. Но он этого не сделал».

Глава 17

Вы же великая балерина!

К тому моменту, как Рудольф в сентябре приехал в Нью-Йорк, чтобы снова сняться в программе «Белл телефон ауэр», в здании «Метрополитен-оперы» расположилась труппа Большого театра, прибывшая на трехнедельные гастроли. Поселившись в квартире Кристофера Аллана, агента Эрика Бруна, на 72-й Восточной улице, Нуреев принялся разучивать с ведущей танцовщицей «Американ балле тиэтр» Лупе Серрано па-де-де из «Корсара». Для подготовки к выступлению в телепрограмме у пары имелась всего лишь неделя – совсем мало времени, чтобы «ноги выучили па-де-де», как выразилась Серрано. Поэтому, по предложению Кристофера Аллана, она отправилась «в какой-то захудалый кинотеатр», где как раз показывали отрывок из кинофильма с Аллой Сизовой, танцевавшей свою вариацию из «Корсара». Фильм был снят после выступления Рудольфа с Сизовой в Москве на ученическом концерте, но кадры с Нуреевым после его побега вырезали.

По его настоянию Серрано каждый вечер ходила с ним на представления Большого театра. Рудольфу хотелось, чтобы Лупе присмотрелась к танцу Майи Плисецкой – невероятной драматической балерины, которой он сам, пока продолжались гастроли, послал несколько букетов. Нуреева не удовлетворяло, как Серрано делала пор-де-бра, и он надеялся, что, увидев в исполнении Плисецкой «Умирающего лебедя», Лупе будет более активно работать руками. Для наглядности он даже один раз сам продемонстрировал в студии «Умирающего лебедя» Плисецкой.

Ежевечернее присутствие Нуреева в «Метрополитен-опера» на спектаклях Большого не только насторожило сопровождающих советскую труппу, но и обернулось проблемами для американского импресарио Сола Юрока. Этот российский еврей эмигрировал в Нью-Йорк в 1906 году всего с полутора долларами в кармане и стал «Барнумом от искусства». Низкорослый, полненький и проницательный Юрок как никто другой умел разглядеть в начинающем артисте не только талант, но и еще более неуловимое качество – так называемую «звездную силу». Он считал: чем темпераментнее артист, тем лучше; ведь из него мог получиться хороший материал. «Великий артист по натуре такой [темпераментный], – заявил как-то Юрок. – Есть в них что-то такое – некая теплота, огонь, – что передается зрителям и вызывает у них живой отклик…» Первый значимый успех он стяжал, представив американцам Анну Павлову; после этого Юрок организовал гастроли Федора Шаляпина и открыл публике Айседору Дункан. Десятилетиями афиши под ярким заголовком «С. Юрок представляет» завлекали театралов самыми прославленными именами в мире музыки, танца и оперы. Андрес Сеговия, Артур Рубинштейн, Исаак Штерн, «Балле рюс де Монте-Карло», Королевский балет, балетная труппа Большого театра, Кировский балет – все были клиентами Сола Юрока. К танцу он питал особое пристрастие и немало способствовал привлечению на балет американского зрителя. Всегда безупречно одетый и моментально узнаваемый театралами благодаря своим очкам в черной роговой оправе и трости с золотым набалдашником, Юрок был также основным пропагандистом русской культуры в Соединенных Штатах. А «особые» отношения с советским руководством обеспечили ему фактическую монополию на организацию туров различных артистов в рамках культурного обмена между СССР и США. Во время выступлений в Нью-Йорке труппы Большого Юрок уже вел переговоры о гастролях Королевского балета в Москве. И, невзирая на давление с советской стороны, не желал исключать из гастрольной группы такого кассового танцовщика, как Нуреев. Посещение Нуреевым балетов Большого, естественно, осложнило уже и без того щекотливую ситуацию. Еще больше ее усугубило то, что американские гастроли Большого совпали с Карибским кризисом – катастрофически низкой точкой в советско-американских отношениях. И Юрок вскоре вылетел в Москву отстаивать свою позицию.

На протяжении всего октября, пока мир стоял на пороге глобальной ядерной войны, Нуреев и Арова в качестве приглашенных звезд танцевали в Чикаго с балетной труппой Чикагской оперы Рут Пейдж. Рудольф жил в пентхаусе Пейдж на Лейкшор-драйв и однажды после репетиции уговорил Арову пообедать с ними. Соня потом вспоминала: «[Мы втроем] доехали до дома Рут на такси, и я сказала ему по-русски: “Заплати за такси”. А он обернулся и заявил: “С чего это мне платить? Она имеет с нас прибыль”. Так он мыслил». И такой линии поведения придерживался почти всегда.

Пейдж пригласила Нуреева и Арову для участия в «Князе Игоре», поставленном «Чикаго Лирикс Опера», – точнее, в возрожденном ею для этой оперы балетном фрагменте «Половецкие пляски» (в хореографии Фокина). Рудольф танцевал половецкого хана, Арова – его рабыню, и вдвоем они затмили оперных певцов.

21 октября труппа Рут Пейдж давала гала-представление, и Нуреев с Аровой снова выступили вместе. Они исполнили три коротких номера, включая па-де-де из «Корсара». Потом, когда они переодевались к балу после представления, Арова пожаловалась, что ей нечего надеть. И Рудольф быстро смастерил что-то из отреза сверкающей золотистой ткани. Драпировать материю он научился еще во времена «гастролей» с уфимским народным ансамблем; заколов ткань в нужных местах, Рудольф «облачил» Соню в вечерний наряд.

* * *

А уже 3 ноября Нуреев опять выступил партнером Фонтейн в «Ковент-Гардене» – в зажигательном па-де-де из «Корсара». Поставленный им[186] короткий балетный номер исполнялся с перерывами и до, и после него. И Фонтейн переживала, что публика, увидев так мало танца, почувствует себя обманутой. Но Аштон ее успокоил: «Десять минут “Корсара” и двадцать минут аплодисментов. О чем вы волнуетесь?»

Отнюдь не случайно первым вкладом Нуреева в репертуар его новой труппы стал балет, впервые принесший ему признание в России, – работа, пронизанная экзотической чувственностью и дикостью, воплощением которых многие считали самого Рудольфа. В одних серебристо-голубых парчовых турецких шароварах и с такой же повязкой на голове, Нуреев в золотистом сетчатом болеро поверх обнаженной груди и с развевающимися волосами врывался на сцену, полный байроновской страсти и хищной грации.

Наряд его был почти карикатурным. Но при всем при том Рудольф, по наблюдению Мэри Кларк, «вовсе не выглядел нелепо. Он носил свой костюм, танцуя вариацию, с такой убежденностью в его абсолютной уместности, что он действительно становился уместным». Несмотря на «десять минут танца», ради «Корсара» Нуреева «стоило проехать тысячу миль, чтобы его увидеть», – заявил Александр Блэнд, назвавший его «лучшим для этого поколения образцом мужского танца, показанным на сцене “Ковент-Гардена”».

А зрителям, впервые увидевшим «Корсара» Нуреева, его парящие прыжки с поджатыми под себя обеими ногами показались чудом. Столь же неожиданным оказалось и смелое исполнение Фонтейн, на которое ее подвиг Рудольф; такие виртуозные вещи прежде не входили в «арсенал» танцовщицы. «Дейли экспресс» восхитилась тем, как Дама Марго «сбросила половину своих лет и станцевала под стать партнеру с эффектно контрастирующей грацией и блеском». Зерна этого обновления были посеяны еще в Нерви, когда Рудольф во время репетиций «Лебединого озера» обнаружил, что в техническом плане Фонтейн была гораздо сильнее «подкована», нежели они оба думали. Заинтригованный, Рудольф понудил Марго выложиться до предела в бравурных пассажах третьего акта. «Вы же великая балерина. Так покажите мне это!» И точно так же, как когда-то сделал Жан Кокто в ответ на призыв Дягилева: «Удивите меня!», так и 43-летняя Фонтейн совершила неожиданное. Марго продолжила расширять свои технические возможности за те границы, что она достигла на пике своей карьеры. Причем сделала она это в том возрасте, когда балерины легко соглашаются на менее сложные и напряженные партии либо просто наблюдают за происходящим на сцене из-за кулис. До приезда Нуреева бытовало мнение, что Дама Марго уже «начала спускаться с пика вниз». Подстегнувший ее «удар хлыста» от Рудольфа, как образно выразился друг Фонтейн, Кит Мани, «был именно тем, что ей требовалось». А Нуреев, увидев результаты, принялся, не тратя времени даром, задействовать ее непочатые резервы в работе.

Вдохновленная своим молодым партнером, Марго вдруг затанцевала смело, раскованно и самозабвенно – так, как никогда не танцевала за всю карьеру. Резонанс от их выступлений с Нуреевым был грандиозным: столпотворение у билетных касс и почти экстатичекие отзывы в прессе. На спектакли пары приходили многие знаменитости, включая Ноэла Кауарда, Питера О’Тула и Ричарда Бартона – надо же было посмотреть, из-за чего поднялась такая шумиха! Зрители дежурили у служебного входа, лелея надежду получить их автографы, и, как сумасшедшие, визжали от восторга при виде обоих танцовщиков. Репортеры лезли из кожи вон, пытаясь разгадать секрет их полного взаимопонимания. Весь Лондон терзался любопытством: в чем причина такой «химии» между ними? «Когда я с ним танцую и смотрю на сцену, то вижу не Нуреева, а героя балета», – ответила Фонтейн «Дейли мейл» на вопрос о «величии» Нуреева. В духе Кэти из романа Эмили Бронте, описывающей своего Хитклифа, Марго добавила: «Я не вижу в нем, как с остальными, мужчину, которого я знаю и с которым каждый день общаюсь. Я вижу в нем балет. Он растворяется в роли. Он такой, какой и я бы желала быть, и с ним мне легче танцевать так, как мне хочется…»

Намереваясь продемонстрировать, сколь многое он еще способен сделать, Рудольф на сцене шел на риск и побуждал рисковать Марго. «Господи! Да я никогда не делала и половины того, что делаю сейчас», – призналась она Джону Тули. А на комплимент не менее авторитетной Дамы Мари Рамбер, заявившей Марго, что ее танец «внезапно стал лучше», Фонтейн ответила: «Естественно, ведь теперь [зрители] смотрят на него, а не на меня, так что я могу расслабиться и впервые танцевать по-настоящему».

Однако вне сцены Рудольф обращался с Марго куда менее галантно. И это поражало всех их коллег, включая Фредерика Аштона, который признался, что его беспокоили «язвительные замечания» Нуреева в ее адрес. «Святая» – именно такое определение более всего подходило Фонтейн. По воспоминаниям Джорджины Паркинсон, «партнеры всегда обращались с Марго очень мягко и почтительно. Но Рудольф оскорблял ее до чертиков. И ведь она это терпела». Или, скорее, прислушивалась к полезным советам и игнорировала остальное. «Все всегда с огромным уважением относились к пожеланиям Марго, – рассказывал Кристофер Гейбл, ее частый партнер в начале 1960-х. – А Рудольф вдруг не стал! Неожиданно она получила в партнеры мужчину, непомерно требовательного и страстного, желавшего на сцене равноправия во всем и всегда. Похоже, ее не только удивляло, но и больше всего прочего стимулировало то, что рядом появился человек, споривший с ней, кричавший на нее и называвший ни на что не годной. И она тоже с ним спорила».

Однако, в отличие от Нуреева, который сам себе был законом, Фонтейн была воспитана угождать – сначала своей матери, потом Нинетт де Валуа, Аштону и Тито Ариасу. «Она до отвращения преданна…», – писал о Марго Ричард Бакл. Аштон поначалу открещивался от нее как от упрямой маленькой девочки, но со временем она стала его музой – благодаря тому, что ее биограф назвал «уступчивостью и покорностью». Аштон проиллюстрировал это любопытным, хоть и хорошо известным случаем, который он рассказал в документальном фильме о Фонтейн, созданном в 1989 году. Еще на ранних порах их сотрудничества, в 1935 году, он попытался сломить сопротивление Марго и «слепить» из нее балерину на свой лад. Огорченный отсутствием в ее танце напористости, Аштон «все поддразнивал и поддразнивал ее, и она все сильней и сильней волновалась, а потом, наконец, разразилась слезами, бросилась к [нему], обняла и сказала: «Простите, я стараюсь изо всех сил, но ничего больше не могу сделать». В этот момент Аштон понял, что Марго ему действительно уступила, и с тех пор они «сработались».

С годами Фонтейн развила в себе поразительную гибкость, позволявшую ей «никогда не отплачивать той же монетой, – рассказывал Кит Мани. – У нее выработалась нервная привычка превращать все в шутку, лишь бы пережить эту ситуацию. Чем более трудной и спорной она была, тем больше смеялась Марго. Это был не настоящий смех, но он помогал ей преодолеть ситуацию, не воспринимать ее чересчур близко к сердцу».

Фонтейн искрение понимала Рудольфа, оказавшегося под ее «надежным крылом» в то самое время, когда, по словам Кеннета Макмиллана, он «отчаянно нуждался в материнской заботе». Марго всегда с сочувствием относилась к его проблемам. А главное – понимала, что Рудольф был к себе гораздо жестче и требовательнее, чем к другим. Кроме того, по словам Мани, Марго, даже будучи обижена, «продолжала у него учиться. Просто незачем это было показывать». Действительно, перед выходом на сцену Фонтейн требовалось «привести себя в возбужденное состояние; в иное время она, – по словам их подруги Мод Гослинг, – была самим спокойствием». Тогда как Рудольф напоминал «скакуна, дрожащего и взмыленного. Так что вместе они прекрасно работали».

То, что они умудрились найти между собой что-то общее, поражало многих. И многим казалось странным. Внешне Фонтейн являла образ истинной английской леди в безупречных костюмах от Диора (а позднее от Сен-Лорана): юбки надежно прикрывают колени, иссиня-черные волосы зачесаны высоко во французский пучок, осанка прямая и горделивая. «Уверен, что и все естественные потребности она отправляет с величием матроны», – посмеивался Сесил Битон. Однако под изысканной, глянцевой внешностью скрывалась женщина с необыкновенно добрым сердцем, незаурядной проницательностью и искорками бразильской живости, унаследованной от матери. Марте Грэм запомнилось, как однажды она увидела Фонтейн, заливавшуюся слезами за кулисами. Марго решила, будто станцевала плохо. Рудольф быстро прошептал ей что-то на ухо, и Фонтейн засмеялась «тем натужным смехом, который был у нее одной». Потом Рудольф признался Грэм, что нашептал Фонтейн «все самые скабрезные непристойности, какие только пришли ему на ум».

Марго в свою очередь учила Рудольфа распределять ту колоссальную нагрузку, на которую человека обрекает артистическая карьера. Интервью, репетиции, организационные вопросы, костюмы, поклонники, спектакли, дипломатические приемы – со всем этим она справлялась легко даже в очень напряженные периоды. Рудольф, и вправду был ей многим обязан. И никогда не забывал о своем долге перед ней. «Если бы я не нашел Марго, я бы пропал, – констатировал он. – Шумиха, шумиха, а потом бы пропал, выгорел».

В отличие от зажигательного па-де-де из «Корсара», в «Сильфидах» Нуреев и Фонтейн показали себя нежными и романтичными танцовщиками. Дебютировали они вместе в балете Фокина 6 ноября. Казалось, оба «окунулись в музыку, влекомые одним течением». Фонтейн редко танцевала в «Сильфидах», потому что до конца не понимала этот балет, но интерпретация «Сильфид» Рудольфом прояснила для Марго его смысл. И если рядом с ним она выглядела моложе, то Рудольф рядом с ней обретал артистизм и контроль. К его пламенности она добавляла утонченность. Нуреев и Фонтейн быстро стали парой мечты, положив начало золотому десятилетию британского балета. Как писал тогда «Данс энд дансерс», в «Жизели» и в «Сильфидах» «эти двое утвердили себя одним из самых великих дуэтов в истории балета».

В те вечера, когда они танцевали, коллеги толпились в кулисах, вытягивая к сцене шеи. Однако их успех не все встретили с радостью. Например, Дэвид Блэр разглядел в нем зловещее предзнаменование и изливал свою боль в пивной «Голова Нага», через дорогу от служебного входа: «Не понимаю, почему ее партнером стал этот чертов русский педик, – жаловался он. – Это ведь я должен был танцевать там сегодня вечером». Но, по мнению Джона Ланчбери, как, впрочем, и многих других, Блэр был для Фонтейн «слишком молодым и незначительным»: «Как ни парадоксально, но с Рудольфом, который был моложе Дэвида, разница в возрасте не ощущалась вообще. Рудольф действительно выглядел на сцене более зрелым точно так же, как и казался более высоким, чем был на самом деле». Возможно, в надежде раскрыть секрет успеха Бруна и Нуреева Блэр той же осенью подался в Копенгаген – брать уроки у Веры Волковой. Увы, и тут его поджидала незадача: когда он, впервые по приезде, пришел в класс, урок давала не Волкова, а Нуреев.

Между тем танцовщицы Королевского балета вдруг оказались перед фактом: звезда труппы, прежде размышлявшая об уходе со сцены, передумала ее покидать – по крайней мере, в скором времени. Молодым артистам всегда кажется, будто «ветераны» стоят у них на пути. А на то, чтобы оставить в балете свой след, отпущен очень короткий срок. Так что дорог каждый год, каждый месяц. Джорджина Паркинсон как раз была одной из тех многих молодых танцовщиц, кто ждал ухода Марго. «Мы столько раз говорили ей “прощай” и проливали подобающие случаю слезы, – рассказывала балерина. – И вот она снова осталась на сцене… Вся история с Марго и Рудольфом очень тяжело сказалась на артистах, ожидавших своего часа».

Впрочем, многие сегодня не помнят, что партнерство Нуреева с Фонтейн тогда все же не рассматривали как прочный и постоянный союз на долгое время. Большинство умников прочили ему в лучшем случае год-другой, до вероятного ухода Фонтейн. И многие балерины с радостью внимали им, надеясь, что их черед скоро настанет. Но огромный интерес к новой паре побудил Нинетт де Валуа обратиться к Аштону с просьбой поставить какой-нибудь балет специально для Нуреева и Фонтейн. Де Валуа хотелось оказать Рудольфу достойный прием, чтобы он почувствовал себя членом их балетной семьи. А что может быть лучше предложения первой роли, скроенной конкретно для него, в значимой новой работе?[187] Аштон уже вынашивал одну задумку: поставить балет по пьесе Александра Дюма «Дама с камелиями», основанной на любовном романе автора с Мари Дюплесси, страдавшей чахоткой французской куртизанкой. Как-то вечером Аштон принимал ванну, наслаждаясь Сонатой си минор для фортепиано Ференца Листа, которую по счастливой случайности транслировали в это время по радио. И вдруг перед мысленным взором хореографа предстала «вся вещь целиком…». Романтик до мозга костей, Аштон был приятно удивлен, узнав, что у Листа тоже был роман с женщиной, послужившей прототипом героини Дюма. «Не она ли вдохновила композитора на сочинение этой сонаты?» – задумался хореограф. Женщина с безупречным вкусом и редким для того времени простодушием, Дюплесси умерла в двадцать три года, но вскоре обрела бессмертие – сначала благодаря Дюма под именем Маргариты Готье, а позднее благодаря «Травиате» Верди. А ведь выразительная Фонтейн – натуральная Маргарита Дюма, осенило Аштона. А харизматический Нуреев – идеальный Арман Дюваль, пылкий любовник, которого она отвергла во имя спасения его репутации.

Если «Трагическая поэма» представляла собой pièce d’occasion, предназначенный для представления Рудольфа британской публике, то балет «Маргарита и Арман» призван был послужить средством демонстрации мастерства и слаженности новой пары – «поэтическим воплощением» танца, по замыслу Аштона, созданным присутствием на сцене сразу двух звезд. «Люди сейчас его считают коллективным искусством, – высказался позже хореограф. – Но это глупо. Всем хочется испытать возбуждение, и тут в высшей степени важна личность».

Аштон поставил себе цель свести историю двух урожденных под несчастливой звездою любовников к простой человеческой драме, реализовать в танце «нечто вроде бульварного романа», как признался он Найджелу Гослингу, добавив: «Но мне хотелось бы, чтобы он получился очень мощным по своему воздействию [на зрителя] и поражал насмерть». Рудольф воспринял его концепцию сразу же; в памяти мгновенно всплыл фильм с Гретой Гарбо «Камелия» (который и в самом деле оказал влияние на балет Аштона), и танцовщик решил взять для себя за образец игру Роберта Тейлора. По свидетельству Кита Мани, знакомство Нуреева с фильмом Гарбо[188] удивило Аштона «и навеяло Фреду идею кинематографического монтажа, которая послужила Рудольфу основой для создания образа, так что он стал меньше нервничать, и Фред тоже успокоился».

Однако через несколько дней после начала репетиций Рудольф повредил себе левую лодыжку, неудачно спрыгнув с подножки автобуса. И премьеру нового балета, намеченную на декабрь, пришлось отложить до весны. Эта несвоевременная травма, как и все, что касалось Нуреева, породила массу кривотолков, когда выяснилось, что Рудольф согласился выступить в Чикаго с «Американ балле тиэтр» на Рождество – в то же самое время, когда он должен был танцевать в «Ковент-Гардене». «Вокруг Нуреева и его ноги множатся тайны», – возвестила «Дейли мейл». Журнал «Тайм» не замедлил провозгласить Рудольфа «проблемным татарином» и поставил под сомнение его необходимость восстанавливаться после травмы, намекнув, что эта «травма» нужна танцовщику для выхода из запутанной ситуации. «Я предпочел бы иметь дело с десятью Каллас, чем с одним Нуреевым», – заявил газете «Тайм» официальный «источник» из «Ковент-Гардена». Но двойное бронирование билетов на поверку оказалось оплошностью «Ковент-Гардена», а не Нуреева. Только театральная пресса-служба предпочла об этом умолчать.

Рудольф в это время переехал в квартиру брата Фонтейн, Феликса, на Тэрлоу-Плейс, предпочитая, как всегда, проживание у друзей любым отелям. У друзей он чувствовал себя в безопасности; ему обеспечивались комфорт и забота, а платить за жилье не требовалось (чему он был очень рад). Незадолго до этого Марго и Тито Ариас продали свой дом на Тэрлоу-Плейс и переселились в Панаму, чтобы политически амбициозный Ариас мог проводить там больше времени. А в Лондоне супруги останавливались у матери Марго, Хильды Хукхэм, обезоруживающе добродушной, дородной женщины по прозвищу Би Кью (по начальным буквам Черной Королевы – Black Queen – из балета де Валуа «Шахматы»). Би Кью продолжала интересоваться карьерой дочери и «всегда довольно подробно расспрашивала обо всем, чтобы быть в курсе происходящего». В поисках материнского участия Рудольф все больше к ней привязывался. Поскольку Би Кью жила совсем неподалеку от репетиционных студий Королевского балета, он регулярно наведывался к ней на ланч, зная, что она обязательно приготовит для него «кровавые» бифштексы именно так, как он любил. Теперь Би Кью вместе с дочерью изо всех сил старалась ободрить танцовщика, пока он ходил на оздоровительные процедуры. Неопределенность из-за вывихнутой лодыжки истощила терпение Рудольфа, и он становился все более и более раздражительным. Нуреев попытался танцевать через боль, чего танцовщики обычно не делают, но врач предупредил его: так можно еще сильнее травмировать ногу. И он оставил эти попытки. Хотя намного больше боли его изводил страх от перспективы оказаться не у дел. И любой перерыв в выступлениях вызывал у Рудольфа тревогу. Хуже всего было то, что травмировал он ту же самую лодыжку, которую повредил еще в России – в свой первый сезон в Кировском[189].

Разлука с Эриком только усугубляла его отчаяние. Брун находился тогда на другом конце света, в Австралии с Аровой, танцуя в качестве приглашенного артиста в заново сформированной труппе Австралийского балета. Из-за того, что друга не было рядом, Рудольф чувствовал себя покинутым. Он пытался преодолеть расстояние между ними с помощью телефона (и эти ежедневные звонки в Австралию обошлись ему в пятьсот фунтов, сетовал он позже Сесилу Битону). Однако Эрик то и дело отказывался с ним разговаривать. «У него камень вместо сердца», – пожаловался Рудольф однажды Фонтейн. А Марго в свою очередь поделилась с другом: «Эрик сводит Рудольфа с ума. Он так холоден с ним».

Брун все еще оплакивал кончину матери и невольно испытывал потребность дистанцироваться от Рудольфа, с которым у него ассоциировались самые тяжелые, последние дни ее жизни. Брун отвечал Рудольфу взаимностью, но его чувства отягощали многие факторы. И не в последнюю очередь острая боязнь более тесного сближения – наследие детства, по мнению датской актрисы Суссе Вольд, одной из его самых близких подруг. «Эрик ни с кем не шел на полное сближение, – рассказывала она. – Как-то раз мы говорили с ним об этом – о его желании близости с людьми и о страхе перед этой близостью. Но его отчужденность только еще больше притягивала к нему Рудольфа. И эта любовь могла длиться вечно, потому что Рудольф никогда не мог по-настоящему заполучить Эрика». Довольно странно, но Нуреев не мог понять потребности Бруна в «обновлении одиночеством», как выражался датчанин. Вновь выступив в роли посредницы, Арова попыталась объяснить безутешному Рудольфу, почему Эрик его избегал: «Он очень болезненно переживал нежелание Эрика с ним общаться. И я посоветовала: «Может быть, достаточно будет и двух звонков в неделю?» А Эрика так истерзала вина в смерти матери, что в Сиднее он почти не спал. Как-то я проговорила с ним всю ночь, чтобы помочь ему избавиться от этого бремени», – вспоминала Соня.

Отчаянно желая увидеться с Эриком, Рудольф решился на поездку в Австралию. Он забронировал на 19 ноября билеты на рейсы сразу двух компаний – «Бритиш Оверсиз Эйрвейз Корпорейшн» и австралийской «Куантэс». Но не успел вовремя оформить необходимые визы, и, хотя известие о его вылете в Австралию собрало в лондонском аэропорту орды балетоманов, своего кумира они там не застали. Не улетев на другой материк, Рудольф проводил дни, принимая физиотерапию и разучивая с Фонтейн па-де-де из советского балета «Гаянэ», которое они должны были станцевать в том же месяце на благотворительном гала-представлении в помощь Королевской академии танца. Но травма еще ощущалась, и Нуреев предложил вместо себя Виктора Рону, с которым он тайком встречался на одной из лондонских парковок, не желая компрометировать венгерского танцовщика перед Советами.

Насчет их отношения к себе Нуреев никогда иллюзий не питал. И убедился в своей правоте, когда все же полетел в Сидней 1 декабря. Во время промежуточной посадки в каирском аэропорту пилот неожиданно попросил пассажиров выйти из самолета под предлогом устранения какой-то технической проблемы. Собственный «радар» просигналил Рудольфу: что-то не так. И когда самолет опустел, он остался в салоне, спрятавшись за спинкой кресла. Когда к Рудольфу подошла стюардесса, чтобы вывести его из салона, он взмолился о помощи, утверждая, что не может его покинуть. Стюардесса увидела панику Рудольфа, а потом заметила в иллюминатор двух мужчин в дождевиках, приближавшихся к самолету. И поспешила спрятать его в туалете. «Я скажу им, что он не работает», – пообещала она Рудольфу, уже с ужасом представлявшему свое похищение. В туалетной кабинке он просидел несколько долгих минут, пока сотрудники КГБ обыскивали самолет. «Я смотрел в зеркало и видел, как седею», – вспоминал он позднее. «Гэбэшники» колотили и в дверь туалета, но потом все-таки отступили. Самолет вскоре взмыл в воздух, но Рудольф пережил сильнейшее потрясение. То, что Рудольфа не защитило даже вымышленное имя, только усилило у беглого артиста ощущение непрочности его новой жизни. И укрепило его в мысли: танец, искусство, еда, секс – ему следовало насытиться этим сполна, потому что в любой миг, в любой день его могли разом всего лишить. Даже в 1990 году он не ослабил своей хватки. «У меня чаще все… отнимали, нежели давали, – признался он. – Поэтому всякий раз, когда у меня появлялся шанс что-то получить, я его не упускал. Ни в шесть лет, ни в семь, ни в восемь, ни в десять, двенадцать, семнадцать, двадцать, тридцать пять, сорок, пятьдесят, ни в пятьдесят один год, ни в пятьдесят два, ни в пятьдесят три… Никогда не упускал».

Эрик встретил его в аэропорту Сиднея вместе с толпой репортеров (зрелище, уже ставшее привычным для Нуреева). «Почему он воспользовался вымышленным именем? – хотела узнать сиднейская “Дейли телеграф”. – Боялся, что его похитят?» «Если не возражаете, я бы предпочел сохранить это в секрете», – ответил Рудольф. На следующий день в газете появилась статья под интригующим заголовком: «НАПУГАННЫЙ ТАНЦОВЩИК ПОД ЧУЖИМ ИМЕНЕМ».

В течение двух отпущенных им недель Рудольф следовал за Эриком из Сиднея в Аделаиду. В другом полушарии мира, в книжных магазинах Англии и Франции, его автобиография сделалась бестселлером. А с труппой «Американ балле тиэтр» Нурееву предстояло в конце месяца впервые станцевать в «Теме с вариациями», и он надеялся, что Эрик его потренирует. «Тема» имела особое значение для Рудольфа – ведь именно в ней он впервые увидел Эрика в Ленинграде, пусть даже на 8-миллиметровой кинопленке без звука. Увы, их отношения в Австралии с каждым днем только ухудшались. Несмотря на то что ссорились они редко, «напряженность ощущалась, – вспоминала Арова. – Эрик старался вырваться. Его чувства не охладели, но он чувствовал себя подавленным, и, похоже, начал сознавать: пока его карьера не закончена, он должен сделать какой-то решительный шаг». Переосмыслив положение дел в своей труппе, Нинетт де Валуа предложила ему несколько «гостевых» выступлений с Королевским балетом весной 1963 года. Однако Брун ей отписал, что решил на время прекратить выступления и хотел бы расторгнуть контракт.

Отдых под австралийским солнцем не развеял меланхолии Рудольфа. Он, так боявшийся прежде любых ограничений собственной свободы, теперь жаждал целиком и полностью завладеть Бруном. «Я утратил всякое ощущение своего места, своей принадлежности к чему-либо», – признался он за несколько дней до вылета из Сиднея Джону Куинну из «Аделаид ньюс». Нуреев, написал Куинн, «выглядел немного грустным и говорил резковато».

Зато лечебные процедуры исцелили его лодыжку, и к Рождеству Рудольф прибыл в Чикаго – в полной готовности танцевать с «Американ балле тиэтр» «Тему с вариациями», «Корсара» и «Тщетную предосторожность». Однако его сценического магнетизма оказалось недостаточно для аншлага в Городской опере. По воспоминаниям его партнерши Лупе Серрано, Рудольф приехал «в раздраженном настроении» и с невероятным напряжением отработал «Тему» – один из самых сложных балетов Баланчина. Мужские вариации в нем дьявольски трудны и исполняются на опасной скорости. А Рудольф танцевал их так медленно и осторожно, что «это был совсем не тот Баланчин, какого я знала», – деликатно отметила Серрано.

Вскоре после этого Нуреев поехал к Баланчину в Нью-Йорк – поблагодарить его за создание этого балета[190]. Баланчин недавно вернулся из триумфального дебютного тура в Советский Союз, где его приглаженный классицизм изумил российских балетоманов. В преддверии встречи с хореографом Рудольф чуть ли не «умирал от робости». Даже подумывал написать Баланчину письмо с признанием в том, насколько великими он считал его балеты, но «русская лень взяла верх». А в итоге Рудольф оказался попросту обескуражен, услышав от Баланчина, что «Тема с вариациями» – «наихудший из сделанных [им] балетов…». Эти слова окатили его «холодным дождем», – вспоминал впоследствии Нуреев.

А вскоре подуло ледяным ветром – на этот раз со стороны французских властей. В ответ на угрозы Советов они отменили январские выступления Нуреева в Парижской опере, не проинформировав его об этом напрямую. И Рудольфу пришлось признать факт: Королевский балет был для него в равной мере и прибежищем, и домом.

Глава 18

С нуреевского фронта

Распиаренный «рекламой, достаточной для победы на всеобщих выборах», балет «Маргарита и Арман» стал самым ожидаемым событием сезона 1963 года. Никогда еще за всю его историю новая работа Королевского балета не получала авансом столь бурного отклика. Посмотреть, как балет обретал свою форму, приходила лично принцесса Маргарет. Первую генеральную репетицию снимали полсотни фотографов. И ее подробное освещение представили на своих страницах и «Санди таймс», и «Обсервер», причем первая всевозможными уловками добилась у лорда Сноудона допуска на предварительный просмотр, а вторая – сенсационного рассказа Александра Блэнда о предыстории балета. Декорации и костюмы Сесила Битона, хореография Аштона, домыслы о романе между ведущими танцовщиками – все это только накаляло страсти вокруг постановки.

Работа над балетом всерьез началась сразу же по возвращении Рудольфа в Лондон в январе. Действо так опьяняло главных участников, что Рудольф в какой-то момент даже остановился и спросил: «Кто-нибудь помнит, что мы сейчас делали?» «Этого никто не помнил, и я расстроился, а потом начал злиться, все больше и больше. Я же хотел понять, что мы собирались делать на сцене…» – вспоминал Нуреев. Майкл Сомс, отобранный на роль отца Армана, рассказывал, что Рудольф, Марго и Аштон «проводили уйму времени, смеясь и хихикая. Должно быть, они обсуждали какую-то историю, возможно, даже не связанную с балетом». Именно ему, Сомсу, по его собственному утверждению, пришлось призывать всех к порядку.

Аштон композиционно выстроил свой балет в виде мечтаний на смертном одре: умирающая Маргарита грезит о своем романе с Арманом, которого, вопреки собственному желанию, отвергла по требованию его отца. В череде похожих на сновидения, коротких ретроспективных сцен она вспоминает их встречу, первые дни любви, свой разрыв с Арманом и последнее свидание, на котором Арман, разгневавшись на мнимое бессердечие Маргариты, больно оскорбил девушку, швырнув к ее ногам деньги. В финальной сцене балета герой прибегает к ее постели, и влюбленные воссоединяются в последний раз, после чего Маргарита умирает на руках у возлюбленного.

Творческий процесс питал дух нескольких легендарных личностей. В прологе балета Маргарита сидит в шезлонге в алом бальном платье, окруженная воздыхателями. В этой сцене Аштон обыграл описанный ему братом прием в перуанской Лиме, на котором Павлову окружала свита поклонников. Искусный подражатель, Аштон славился умением перевоплощаться в известных танцовщиков; лучше всего ему удавалось изображать Павлову. «Фред бегал по комнате, показывая нам, как обычно танцевала Павлова», – вспоминал Сомс. Кроме того, Аштону нравилось повторять Фонтейн слова, которые сказала Листу настоящая Маргарита, умоляя композитора взять ее с собой в Италию: «Я не доставлю вам беспокойства. Весь день я сплю, вечером иду в театр, а ночью вы можете делать со мной все, что пожелаете». А Фонтейн предпочитала видеть свою героиню не столько «отчаявшейся душой», сколько неким символом ранимой «женственной женщины», каковой она считала Мэрилин Монро.

Нуреев тоже разжигал воображение хореографа, пытаясь «произвести в Аштоне такую же революцию, к какой он ранее подтолкнул Фонтейн, – отметил в своей рецензии Клайв Барнс. – Он бросил им обоим вызов, заставив отринуть все внутренние запреты…». Для первого выхода Армана хореограф выбрал эффектную позу из «Корсара», тогда как сочиненное для него соло «практически цитировало» Нуреева, его оригинальный стиль и шаги: выворотные пятые позиции, высокие ретире, медленные препарасьон. Если не считать этого соло, то балет Аштона состоял исключительно из па-де-де, выдержанных в одном стиле, хотя и отличавшихся эмоциональной окраской. Coup de foudre при первой встрече Армана и Маргариты выражали движения одновременно «провокационные и напряженные, – по наблюдению Барнса. – К следующей сцене, где они становятся любовниками, эта напряженность сменяется игривостью, но второе па-де-де в этой сцене (после решения Маргариты оставить Армана) Аштон наполняет отчаянием и эротизмом. В следующей сцене настроение снова меняется, теперь это яростный гнев, и так до последнего па-де-де, уникального по запредельной романтической агонии».

В том, что на роль отца Армана Аштон выбрал Майкла Сомса, содержалась определенная пикантность и даже ирония; хотя, быть может, это был такой метод работы прозорливого хореографа. Исполнение этой характерной, а не танцевальной роли требовало от артиста неодобрительного отношения к восхитительному союзу главных героев. Для многолетнего партнера Фонтейн, переживавшего из-за ее нового союза с Нуреевым, это не должно было составить труда. Действительно, словно сама жизнь вторглась в искусство! Так, похоже, полагал и Аштон. Сцену, в которой отец Армана велит Маргарите закончить роман с его сыном, он описал Александру Блэнду так: «Майкл… стоял с Марго, необыкновенно суровый и непреклонный, и в этот момент я увидел, как с треском приоткрылась дверь и в нее очень осторожно заглянул Руди в своем шарфе и верхней одежде. Я чувствовал, как он кружил на цыпочках позади меня, пока мы продолжали работу. А когда мы стали приближаться к концу сцены, он начал снимать пальто, раздеваться, и точно в нужный момент вылетел из-за меня в объятия Марго; это было великолепно».

По воспоминанию Фонтейн, Рудольф «ворвался» в их па-де-де «со страстью, более реальной, чем сама жизнь…»

Однако для Сомса Марго и Рудольф «не являлись партнерами; это были две звезды, блистательно танцевавшие вместе. Они оказывали более или менее одинаковое влияние и подпитывали друг друга». А Сомс был человеком совершенно иного склада, нежели Рудольф. И он сам признал это, дав себе на редкость честную оценку незадолго до своей смерти. «Я танцевал с Марго почти в двадцати балетах сэра Фреда, и своей главной задачей считал, чтобы она выглядела потрясающе. На мой взгляд, партнерство заключается в том, чтобы подчеркнуть все достоинства балерины, с которой ты танцуешь. Чем меньше ты виден, тем лучше она смотрится. Вот почему меня никто не помнит».

Если Аштон без проблем понуждал Рудольфа двигаться так, как ему хотелось, то в обхождении с ним хореограф испытывал неуверенность. Работая вместе годами, Аштон и Фонтейн научились чувствовать и угадывать намерения друг друга. А Рудольф требовал, чтобы ему детально показывали каждое движение, прежде чем он начинал самостоятельно импровизировать. И если Нинетт де Валуа приказывать позволял ее высокий пост, то чудаковатый и мягкий Аштон предпочитал делегировать свои «командные полномочия» другим, не вынося никакой конфронтации. «Он не ругался и не враждовал, – рассказывал Сомс, друживший с ним сорок лет. – Фред был воспитан в общинном духе и не привык делать вещи, которые Руди, в силу своего воспитания, считал абсолютно нормальными. Фреда подчас раздражали его сибирские манеры».

Когда на одной из репетиций Рудольф потребовал от дирижера Джона Ланчбери замедлить темп, тот обернулся к Аштону (как он обычно апеллировал к де Валуа). Ланчбери рассчитывал, что хореограф приструнит танцовщика, а в ответ услышал другое: «Ох, Джек, разберитесь сами, дорогой, разберитесь». И, драматически взмахнув рукой, словно отгоняя проблему, Аштон поспешил выйти из репетиционного зала – покурить.

Между тем у его хорошего друга Сесила Битона возникли неурядицы с костюмами, которые он создал для нового балета. Битон украсил большинство нарядов Фонтейн красными камелиями. Но балерина не только постеснялась их надевать, но и заявила, что ее «скромность» не позволяет ей объяснить причину отказа[191]. Марго настояла, чтобы красные камелии заменили белыми цветами. Битон пошел ей навстречу. Но придуманная им шляпка тоже была отвергнута. «Я чуть не поссорился с ней», – записал декоратор в своем дневнике. Рудольф оказался еще привередливее и отказался надеть созданный Битоном фрак – длинные фалды делали его похожим на официанта и перерезали линию ног. Схватив ножницы, Рудольф укоротил костюм сообразно своим собственным представлениям и пропорциям[192]. Пронюхавшая о распрях из-за костюмов «Дейли экспресс» раздула целую историю, от чего Рудольф разозлился еще больше. В итоге на генеральной репетиции грянула буря. В письме к Битону, работавшему в тот момент в Голливуде над мюзиклом «Моя прекрасная леди» (за который он потом удостоился «Оскара»), заведующий пресс-службой Королевского балета так описал эту сцену:

«С нуреевского фронта погода: невероятно грозовая.

Дорогой Сесил!

Ну и денек выдался… бури, ярость, истерическая драма и боевая тревога!…Поскольку в этот день мы позвали фотографов и их собралось человек 50, я молил о спокойном море. Напрасно. В 10 утра я зашел в гримерную Руди посмотреть, как он. А он спросил: “Вы что, имеете какое-то отношение к рекламе?” На мое краткое “да” он испустил что-то вроде рыка пантеры, потом швырнул через всю комнату поднос с чашками чая, сорвал с себя рубашку (Вашу) и потоптался на ней… Балет начался в 10:30, и уже во время его первого выхода мы поняли, что нас ждет “представление”… Он вообще не пытался ничего танцевать, отвратительно обращался с Марго, отбросил ее в сторону, стянул с себя рубашку и кинул ее в оркестр, заорал на Ланчбери, смерил нас всех злобным взором, замахнулся хлыстом на помощника режиссера, в общем, продемонстрировал такой набор дурных манер, что мы струхнули и ретировались с глаз его долой в страхе и в полном ужасе. У Фреда, должно быть, навернулись слезы, я не осмелился на него посмотреть. Нинетт сидела, сжимая, как тисками, мою руку, и только стонала. Фотографы… онемели… Нинетт поднялась и сказала: “Руди, я вам никогда не лгала, Оперный театр не сообщит об этой истории прессе”. Он выдавил слабую улыбку, ему помогли надеть снова рубашку, и буря внезапно закончилась. Мы сделали снимки… Марго вела себя с ледяным спокойствием… точно ничего не случилось. И при втором прогоне он вдруг начал танцевать волшебно… солнце вышло из-за туч!»

Нуреев был невероятно требователен к тому, как он выглядел на сцене, но еще придирчивее он относился к фотографиям. Спектакль ведь – действо мимолетное; после просмотра рано или поздно, но он стирается в воспоминаниях. А камера навсегда фиксирует эти ускользающие из памяти моменты. И хорошо, если фотографу удавалось запечатлеть Рудольфа в идеальной позе; в противном случае ему могло не поздоровиться. Нуреев предпочитал, чтобы его снимали только в полный рост на сцене. Студийные кадры, по его мнению, искажали силуэт танцовщика и зрительно увеличивали колени и стопы. Прислушавшись к Фонтейн, которая вообще не любила сниматься, Рудольф укрепился в убеждении, что фотографы должны к ним «приходить с мольбой и уходить, истекая кровью».

Битон тоже сделал фотографии этой пары – для проецирования на холст, в качестве одного из элементов оформления сцены. Размытые его коронной мечтательной дымкой, эти снимки казались одновременно воздушными и романтичными. На самом необычном из них Рудольф предстает, словно некое видение в белом, в колышущейся блузе Армана, трико и балетных туфлях, на белом фоне. Стоя на высоких полупальцах, он в задумчивости склоняет голову, обратив вверх ладонь и пальцы вытянутой левой руки.

Незадолго до своего отъезда в Голлливуд, Битон, думая, что Рудольфу его фотографии понравятся, предложил ему однажды вечером зайти к нему и посмотреть на них. На самом деле – как впоследствии признался Битон – снимки были только предлогом, чтобы «заманить [Рудольфа] в дом, продемонстрировать ему дружелюбие и, возможно, наладить отношения, чтобы [их] совместная работа стала более слаженной». Подкараулив танцовщика в театре на выходе из примерочной, Битон «ненароком» поинтересовался у него, не свободен ли он вечером. «А если сейчас?» – неожиданно переспросил Рудольф.

Они тут же отправились сквозь снегопад на Пелэм-Плейс, где два месяца назад Битон принимал за завтраком королеву-мать (самый удачный ход в его светской карьере). На том приеме присутствовали и менее крупные светила – Дама Эдит Ситуэлл, Трумэн Капоте, Фредерик Аштон. Однако Нуреев относился к Битону прохладно; возможно, подозревал, что тот поглядывал на него свысока, под стать его петербургским соученикам. Битон и правда посмеивался над артистом в своем дневнике, описывая «жуткий маленький потрескавшийся белый чемоданчик из кожзаменителя», «грязную зимнюю одежду» и «поношенное пальто с искусственным мехом». Как бы там ни было, в такси Рудольф даже не попытался завязать с ним разговор – ни из вежливости, ни из других побуждений. «Я только изредка, – вспоминал потом Битон, – отпускал шутки, заставлявшие его, почти против воли, обнажать свои длинные и довольно желтые зубы». Битон часами рассматривал Нуреева в объектив фотоаппарата, но, разглядев его совсем рядом в машине, заметил: «…его лицо, уже морщинистое в 23 года, больше не кажется юным, когда он смеется. Улыбка делает его совсем другим человеком, довольно светским, городским, искушенным зрелым мужчиной».

Заехав к Битону, только чтобы посмотреть свои фотографии, Рудольф обидел хозяина тем, что не поприветствовал его дворецкого и не восхитился его гостиной, которая в тот холодный зимний день благоухала сиренью и обогревалась пылающим камином. Когда гость пожаловался на усталость, Битон, отчаянно желая ему угодить, быстро расстелил на полу матрас. Разлегшись на нем перед очагом, Нуреев стал похож на изнеженного раджу. Попеременно запивая виски или чаем то бриошь, то бутерброд с маслом, он словно через силу рассматривал свои портреты, отбрасывая те, что посчитал негожими, откладывая в сторону те, что ему понравились, и тыча пальцем в остальные с вопросом: «А с этим что вы будете делать?» Он ни разу не проявил энтузиазма, только посоветовал Битону снимать его больше на сцене, во время спектаклей. «Это все портреты, – поморщился он. – Как танцовщик, я люблю лишь снимки в полный рост». Нуреев вовсе не подразумевал, что ему хотелось видеть больше своего тела, сообразил Битон. Он лишь считал себя танцовщиком и потому хотел, чтобы его запечатлевали на сцене в движении, а не в статичном положении. Но ответил Битон гостю туманно, и тот исподволь бросил на него подозрительный взгляд – уже слишком хорошо знакомый хозяину. Именно такой взгляд кидала на него Гарбо, по чьей милости он достаточно настрадался за время их романа, который то прерывался, то возобновлялся вновь[193]. «Мне не нравится этот ее взгляд, – поверил своему дневнику Битон. – Но его взгляд я ненавижу. Он во многих отношениях напоминал мне Грету. Та же дикая, неукротимая гениальность, неумение приспосабливаться. Только Грета утонченная, чуткая и не лишена человечности, хотя и крайне эгоцентрична. А у него нет ни жалости, ни дела до остальных. Он беспощаден и говорит: «Я бы не возражал, если бы все умерли». Меня не покидало стойкое ощущение, будто я привел в дом лесного зверя. И все время казалось, что он в любой момент может яростно раскидать мебель, перевернуть столы и кресла и разнести весь дом в щепки. Это было довольно опасно».

Возможно, Битон все сильно преувеличил, поскольку Рудольф просто «кивал, клацал зубами, вращал глазами и показал, что ему знакомо значение слова «louche»[194], когда Сесил привел его в свою спальню в красных тонах с японскими подушками. Гость явно заподозрил, что Битон надумал его соблазнить, но никак на это не отреагировал. «Я не понимаю Нуреева. Что за сексуальную жизнь он ведет? – написал вскоре Битону Трумэн Капоте. – У него любовь с Эриком Бруном? Лично я считаю его (Н.) омерзительным. Но тогда мы не пришли к согласию по этому вопросу [что считать привлекательностью]».

Единственной вещью в доме Битона, вызвавшей у Нуреева интерес, стала книга по астрологии (его новому увлечению). Пролистав ее до знака Рыб, Рудольф приятно удивился тому, что Шопен родился под одним знаком с ним, и даже зачитал вслух отличительные черты Рыб: «Меланхоличные, несчастные, трудно ладят с людьми. Сами себе – худшие враги». Незадолго до визита к Битону танцовщик начал носить на шее золотой медальон с изображением Рыб.

«А давайте посмотрим теперь октябрь»[195], – предложил вдруг Рудольф. Мысленно он все время обращался к Эрику, однако Битон не усмотрел связи.

Правда, потом у них зашел разговор об Австралии, и они в «завуалированной форме» заговорили о Бруне. Но когда Битон предположил, что поездка Рудольфа прошла «чудесно», тот в ответ бросил, что не заработал в Австралии ни гроша, да и получить визу было трудно. «Люди в аэропорту уже довольно хорошо меня знают, но всячески затрудняли посадку в самолет». Будь у него выбор, заявил Рудольф, он предпочел бы жить во Франции или, может, в Скандинавии.

На улице уже стемнело, когда Рудольф надел свое пальто и отправился обратно на Тэрлоу-Плейс, оставив Битона удрученным из-за полного поражения. «Отношений наладить не удалось, – резюмировал он, – взаимодействия достичь не получилось».

Зато подлинное взаимодействие сложилось на сцене – в вечер дебютного показа «Маргариты и Армана» перед блистательной аудиторией, включавшей королеву-мать, принцессу Маргарет и принцессу Марину. Грандиозный успех премьеры утвердил партнерство Нуреева и Фонтейн; балет, призванный в полной мере раскрыть таланты, индивидуальность и личность каждого исполнителя, сделался их знаковой работой. Он настолько прочно стал ассоциироваться с этими двумя звездными артистами, что его никогда больше не разрешали исполнять другим танцовщикам. Роль Маргариты высвободила в Марго драматический потенциал такой прежде не проявлявшейся глубины, что многим показалось, будто она вместила в себя «всю карьеру Фонтейн», написал американский критик Дейл Харрис, увидевший на сцене в этот раз выраженную «в метафорической форме истинную правду о Фонтейн как о балерине и о человеке». Впрочем, некоторые посчитали, что балет сослужил гораздо бóльшую службу Нурееву. «Его полунасмешливая улыбка, резкая властность, дикое отчаяние – все это и есть настоящий Арман, – выразил свою точку зрения Барнс. – Я могу себе представить этот балет без Фонтейн, но полагаю просто невозможным вообразить его без Нуреева».

А вот режиссер Питер Брук мог представить себе этот балет только с обоими танцовщиками; по его мнению, их исполнение превзошло хореографию Аштона. «Это экстраординарные актеры, – охарактеризовал он Нуреева и Фонтейн, – которые наполняют каждый момент и каждое движение настолько глубокими чувствами, что даже самая неестественная форма вдруг начинает казаться тебе простой и человечной». При огромном успехе у публики балет, тем не менее, разделил критиков на два лагеря. Часть из них не приняла новую постановку, усмотрев в ней лишь способ демонстрации звезд и обвинив балет в огорчительном отсутствии хореографической изобретательности. Хотя сами звезды своим танцем поразили даже самых предвзятых критиков. Мэри Кларк даже усомнилась, «мог ли Аштон добиться такого же исполнения от двух других танцовщиков».

Под дождем из роз, пионов и бледно-желтых нарциссов Фонтейн и Нуреев двадцать один раз выходили на поклоны, отправляя этот ритуал со своей собственной, элегантной хореографией. Если Майкл Сомс положил себе за правило всегда держаться ближе к занавесу, отступив от Фонтейн на несколько шагов назад, то Нуреев вставал с нею рядом, всецело разделяя с партнершей успех. Подхватывая со сцены охапку цветов, он преподносил их Марго, которая в ответ на жест почтения со стороны партнера выражала ему свое почтение: выбрав из букета один цветок, она целовала его и возвращала Рудольфу. Тот при этом отвешивал ей низкий поклон и целовал руку под восхищенные взгляды онемевших зрителей.

Число нуреевских друзей пополняли все более богатые и знаменитые личности; его известность ширилась, а заведения, в которые он захаживал, становились все более гламурными. И все-таки Рудольф был в Лондоне столь же одинок, как и в Ленинграде. Ориентируясь в путаном лабиринте улиц с помощью своего внутреннего компаса, он при любой оказии гулял (как правило, один) по городу, изучал его архитектуру, смотрел все новые фильмы, спектакли и выставки, на которые ему удавалось выбраться между классами, репетициями и выступлениями. Иногда Нуреев проводил вечера дома: разговаривал по телефону, читал книги или слушал музыку, обычно не ложился допоздна, просматривая по телевизору старые фильмы. Он постоянно менял свои съемные меблированные квартиры. И под стать татарским предкам, отправлялся в путь налегке: кроме кожаного чемоданчика, хранившего его поношенные балетные туфли, наиболее ценными вещами для Рудольфа были его книги по искусству, кинокамера, коллекция игрушечных поездов, сотни долгоиграющих пластинок с классикой и портативный магнитофон. Музыка по-прежнему оставалась его неугасающей страстью, и при любой возможности Рудольф усаживался за пианино и играл Баха. В иные вечера он ужинал с Фонтейн и Тито, с Гослингами или со своим новым другом Ли Радзивилл, сестрой Жаклин Кеннеди. Принимала танцовщика у себя и принцесса Иордании Дина, первая жена короля Хусейна, с которой Нуреева познакомила Фонтейн.

Но ничего так не хотелось Рудольфу, как более постоянного общения с Эриком, которого он упорно считал самым важным человеком в своей жизни. «Мой датский друг Эрик Брун, величайший танцовщик в мире, помог мне больше, чем я могу выразить словами, – заявил он в ту весну обозревательнице “Дейли мейл”, Энн Скотт-Джеймс. – В этом человеке я нуждаюсь больше всего». Это признание не относилось к числу тех откровенных комментариев, которые привык отпускать Рудольф, особенно при контакте с репортерами. Скотт-Джеймс ненароком застала его в нетипичном, экспансивном настроении. Она планировала пообщаться с ним после спектакля, за ужином в «Мирабели». Но Рудольфа в его претенциозном одеянии – плотно облегающих черных брюках, высоких кожаных сапогах, белой кожаной куртке и шапочке апаш – отказались впустить в изысканный ресторан в Мейфэре. Наряд Нуреева предвосхитил ту моду на стиляг, которая в следующем десятилетии поставила Лондон в эпицентр взрыва, сотрясшего мир моды. А тогда, не допущенный в «Мирабель», Рудольф предложил журналистке пойти в дорогой ночной кабачок в Найтсбридже, куда он порою захаживал. И там Скотт-Джеймс попыталась разговорить его о доме. «Я редко думаю о своей семье и о прошлом, – поправил ее Рудольф, попивая “Негрони”. – Я люблю свою мать, я иногда беседую с ней по телефону и очень сожалею, что больше не могу снабжать ее деньгами. Но прежняя жизнь для меня мало значит, и я отгоняю от себя такие мысли. …Россия стала для меня слишком маленькой. Я никому и ничему не принадлежу… Если мне чего и недостает, так это искренности русских людей. Они делают друг для друга больше, чем люди на Западе. Я считаю Запад чересчур искушенным. Тут полно шарлатанов, – при этих словах Нуреев презрительно поморщился. – Я не ощущаю себя здесь одиноким, – продолжил артист, – потому что не нуждаюсь в людях. Я в них никогда не нуждался… Временами я даже ненавижу людей – не отдельных личностей, а людей в целом, особенно публику». Рудольф злился на себя в тот вечер. Из-за того, что «паршиво» оттанцевал в «Маргарите и Армане», объяснил он Скотт-Джеймс. «Да, конечно, нас вызывали на поклон, забрасывали цветами, публика безумствовала, но я считаю, что был ужасен».

Склонный ставить перед собой сложные задачи и находя особое удовольствие в преодолении трудностей, Нуреев продолжал примерять на себя разнообразные маски. В Кировском театре он радовался двум новым ролям за год. А тут, только за одну эту зиму, Рудольф между выступлениями в Королевском балете и «Американ балле тиэтр» исполнил еще шесть партий. Среди них была роль Этеокла, одного из воинственных сыновей Эдипа и Иокасты в «Антигоне» Джона Кранко, и главная мужская партия в «Развлечениях» – бессюжетном балете Кеннета Макмиллана. В обоих спектаклях Нуреев особо не выделялся, скорее, был просто членом ансамбля.

Если не считать «Тему с вариациями», основанную на принципах Петипа, а значит, и на знакомой ему традиции, в «Развлечениях» Рудольф впервые столкнулся с проблемой исполнения «абстрактной» роли, лишенной истории и характера и зависевшей «от новой стилистики выразительности, складывавшейся по преимуществу из простых танцевальных движений тела в пространстве». В Кировском Нуреева учили самовыражению на сцене через создание собственного образа заданного персонажа; теперь ему предстояло научиться выражать свое «я» посредством одних движений.

Несмотря на то что Рудольфу не удалось произвести резонансное впечатление в ролях, созданных для тел и чувств, отличных от его собственных, станцевал он их тем не менее замечательно. Дольше всего вспоминали его дебют в «Симфонических вариациях». Стандартный образчик британского стиля, этот балет был неотъемлемой составляющей аштоновского репертуара – лирический, сдержанный, тонкий, обманчиво простой. Еще одна постановка, в которой ставка делалась на «командную работу». Рудольфу дали партию, созданную для Майкла Сомса – роль «мученика», по выражению Дональда Маклири, также танцевавшего ее. «Там всего шесть человек, – пояснил Маклири. – И ты вообще не покидаешь сцены, а Рудольф к такому не привык».

Невзирая на воспаление сустава, откладывать дебют Нуреев не стал. За три часа до поднятия занавеса он вдруг явился в Оперный театр, полный решимости танцевать даже с болью и лихорадкой. И вот что удивительно! В этом тонком спектакле Рудольф почти сошел за англичанина. Но, учитывая свойственную ему «инаковость» и способность привлекать внимание, даже сохраняя неподвижность, вряд ли стоило рассчитывать, что он полностью растворится в коллективной работе. «Что бы он ни танцевал, он мог быть только Рудольфом, танцующим как Рудольф», – признал Сомс, известный своей неисправимой резкостью и жесткостью по отношению к коллегам. Тем не менее Аштон больше не занимал Рудольфа в «Симфонических вариациях». По свидетельству Сомса, хореограф остался недоволен его исполнением. И в рецензии для «Гардиан» (в целом благоприятной) Джеймс Монахан подчеркнул, что «ни его жилистые руки Корсара, ни сценический облик, одновременно кошачий и романтический, не сравнятся со сдержанным британским величием Майкла Сомса». Вызывал вопросы и эмоциональный подход Нуреева к музыке, резко контрастировавший с более объективным, мерным подходом британца. Музыкальность Рудольфа заключалась не в способности «выполнять движения в соответствии с ритмом, – указал Джон Персиваль, – а в улавливании тональности и формы целой музыкальной фразы».

К концу сезона было практически невозможно открыть какую-нибудь газету и не прочитать в ней о Нурееве. Его воспалившаяся рука и выступление невзирая на это, его любимое блюдо (тушеное мясо), его знак по гороскопу – все эти темы освещались неукоснительно, и в подробностях. Подключилась даже Би-би-си, сообщившая о том, как зрители забросали сцену тысячами цветов, когда Рудольф и Фонтейн выступлением в «Корсаре» закрыли сезон Королевского балета.

Шумиха была значительной, и, когда Нуреев отправился в апреле в Нью-Йорк – в первый для него гастрольный тур с Королевским балетом, – американская публика уже изнывала от нетерпения. Труппа открывала гастроли в «Метрополитен-опера», на сцене, видевшей потрясающий американский дебют Фонтейн в 1949 году. «Это был немыслимый успех!» – вспоминала она. В том же году «Тайм» и «Ньюсуик» одновременно разместили материалы о ней на своих обложках – Марго стала первой фигурой в мире балета, появившейся на обложках обоих журналов. На этот раз все взоры были сфокусированы на ее более молодом партнере, чья автобиография, в избытке сдобренная потрясающими черно-белыми фотографиями Ричарда Аведона, поступила в продажу в Америке на той же неделе, когда стартовали гастроли Королевского балета. Обложку книги украшал парящий в воздухе Нуреев в черном трико; заднюю обложку занимал менее традиционный, портретный снимок: по-мальчишески насмешливый Рудольф в белой рубашке с открытой шеей – одни скулы и ямочки, сверкающие под густыми, пушистыми бровями глаза и пухлые губы, растянутые в ухмылке. Назвать это лицо идеальным не позволял лишь заметный детский шрам на верхней губе.

Нью-йоркской публике уже довелось познакомиться с Нуреевым, правда, бегло – он выступал на сцене в Бруклине и в телевизионной программе «Белл телефон ауэр». Теперь ей предстояло увидеть Рудольфа с Фонтейн в нескольких полномасштабных балетах. Гастрольный сезон Королевского балета открывался под непрерывный рекламный огонь; «Ньюсуик» провозгласил их «самым прославленным балетным дуэтом». И все же в вечер открытия партию принца Флоримунда в паре с Фонтейн – принцессой Авророй исполнял не Нуреев, а Дэвид Блэр. Нуреев танцевал в третьем акте Голубую птицу, которая никогда не была его лучшей ролью[196]. Памятуя о его статусе приглашенного артиста, Нинетт де Валуа не рискнула сразу уступить ему приоритетное внимание, в ущерб своим танцовщикам. Но пресса не колебалась. «Ему оказывали внимание, совершенно непропорциональное его значению для труппы, – посетовал один обозреватель со стажем. – Такое впечатление, будто метеор затмил Луну, планеты и восходящие звезды».

И тем не менее Королевский балет взорвал местную публику только на второй неделе гастролей, когда пара Фонтейн – Нуреев наконец-то дебютировала на нью-йоркской сцене, вписав еще одну ярчайшую страницу в историю балета. Невзирая на огромную популярность у нью-йоркской аудитории, одна Фонтейн без Нуреева никогда не собирала полного зала. Их первая совместная «Жизель» 25 апреля увенчалась двумя десятками вызовов на поклон, а зрители «сотрясли “Метрополитен” громоподобными криками “браво”, – засвидетельствовал на следующий день в “Нью-Йорк геральд трибюн” Уолтер Терри. – Когда они находились вдвоем на сцене, смотрели друг на друга, улыбались друг другу, плакали, прощали или глядели в лицо смерти, все остальное меркло и создавалось впечатление, будто бы во всем мире были только два человека. Вчера вечером зрители… повставав со своих мест, визжали – именно визжали – аж полчаса. Их глазам предстало величие, и они это осознали». Прошло четыре дня, и после исполненного ими па-де-де Черного лебедя спектакль прервали на пять минут оглушительные аплодисменты. Во время коды, едва утих гул восхищения Нуреевым, Фонтейн «подняла ставки» еще больше, выйдя на совершенно новый уровень исполнения – она настолько долго держала на высоте свою вытянутую в арабеске ногу, что зрители дружно ахнули. Нуреев вселил в балерину такую веру в свои силы и технические способности и такую смелость, что она превзошла даже саму себя в молодости. Александр Грант, исполнявший в том же акте неаполитанский танец, стал свидетелем этого преображения прямо на сцене: «Важнейшей, замечательнейшей особенностью Марго было то, что чем больше перед ней возникало трудностей, тем лучше она танцевала. Рудольф порою злился на себя из-за какого-то огреха и не скрывал этого, оставляя Марго почти без поддержки. А она, когда понимала, что Руди трудно или у него не получается так, как хотелось, становилась еще прекрасней. И Рудольфу приходилось успокаиваться, чтобы с ней сравняться, иначе она вырвалась бы вперед».

Их партнерство в равной степени зиждилось на взаимном вдохновении и соперничестве. Ни на миг не возникало ощущения, будто на сцене «все шло легко, – рассказывал Кит Мани. – Марго сознавала, что Рудольф будет отстаивать свое право на часть сцены, а Рудольф понимал: отступи он хоть на минуту, и инициатива в спектакле будет им упущена». И Фонтейн, и Нуреев обладали безошибочным чутьем, позволявшим им устанавливать тесный контакт с аудиторией. Хотя достигали они своих целей разными средствами. Если Фонтейн была скромной балериной и с благодарностью принимала любовь публики, обожавшей ее за приятные манеры и благонравие, то Нуреев осмеливался провоцировать зрителей на неприязнь к себе. Чем сильнее они им восхищались, тем больше танцовщик от них дистанцировался. Все последствия просчитывались им заранее. «Я, как и все артисты, мазохист, – говорил Рудольф, – а зрители – садисты. Или наоборот. В тот момент, когда они видят кровь, твою слабость, они готовы разорвать тебя на куски. Они хотят, чтобы их запугали, и, когда я их запугиваю, получают настоящее удовольствие…» В тот вечер, когда Марго и Рудольф впервые танцевали в Нью-Йорке «Корсара», аплодисменты длились вдвое дольше самого танца и затихли только после того, как поднялся занавес для следующего балета. «Оправдать ваши ожидания способно лишь чудо, – предупредила “Чикаго америкэн” зрителей, с нетерпением ждавших их выступления. – К счастью, Нуреев – чудесный танцовщик».

И на сцене, и вне ее эта пара стала национальным феноменом, «самой волнующей маленькой командой в шоу-бизнесе», привлекавшей на спектакли сонмы шумных идолопоклонников. «Мы не привыкли к кричащей и вопящей публике, – вспоминала Антуанетт Сибли. – Это было совершенно не похоже на Марго, которая, в общем-то, и прежде была крупной звездой. Она и раньше получала массу почестей и цветов, но все это происходило очень спокойно, без диких, беснующихся людей и всего такого».

Но временами, конечно, раздавались и недовольные голоса. Бывший критик «Нью-Йорк таймс» Джон Мартин, не дождавшись окончания сезона, в пух и прах разнес Нуреева на страницах популярного художественного еженедельника «Сатэрдей ревью». «Интернациональный гламурный парень» погубил Королевский балет и, в частности, Фонтейн, обвинял критик. «Некоторые из нас пытались прикрывать рукою один глаз и смотреть только на нее, да что толку… она словно отправилась на грандиозный бал с жиголо…»

Тем временем Советы пытались вообще не допустить Нуреева на бал. За несколько месяцев до нью-йоркского тура Сол Юрок и Дэвид Вебстер, главный администратор Королевского оперного театра, встретились в Москве с советским министром культуры Екатериной Фурцевой с целью обсудить участие Нуреева в гастролях. Фурцева выразила недовольство тем, что Нуреев вызывал «нездоровый интерес и суматоху в прессе». На что Юрок парировал: исключение танцовщика из гастрольной группы вызовет еще большее волнение и добавит антисоветской шумихи. Хуже того: его, Юрока, заклеймят агентом Советов, в результате чего он лишится возможности пропагандировать советское искусство и знакомить Европу и Америку с русскими артистами в такое важное время – период нарастающей напряженности между Востоком и Западом.

Юрок вышел победителем из этого противостояния. Правда, только после того, как вопрос обсудили в многочисленных отделах Центрального комитета партии. Но этим дело не закончилось. Будучи не в состоянии воспрепятствовать триумфу Нуреева на Западе, Советы принялись чернить его дома. И как раз во время гастролей Королевского балета в Нью-Йорке о бегстве Нуреева на Запад официально объявили в советской печати. В статье «ОН НИКОГО НЕ ЛЮБИТ И ВСЕХ ПРЕДАЕТ» «Известия» сообщили читателям «новость» двухлетней давности, заклеймив Рудольфа предателем «и своей страны, и советского искусства» – человеком, «деградировавшим как танцовщик» и достигшим «дна нравственного падения». В статье были процитированы слова директора балетной труппы Парижской оперы Сержа Лифаря, который в более раннем интервью для «Пари жур» охарактеризовал Нуреева как «неустойчивого, истеричного и тщеславного… Дисциплина – это труд, а не виски в пять часов утра…».

В Нью-Йорке же продолжали широко освещать каждый шаг Нуреева, а пыл его почитателей воскрешал в памяти то неистовое обожание, которое в свое время питали поклонники к Рудольфу Валентино, Фрэнку Синатре и Джеймсу Дину. За год до высадки на американском берегу «Битлз» Нуреев вдохновил нескольких парикмахеров Манхэттена на создание для своих клиенток «прически а-ля Нуреев» – с волосами, зачесанными на правое ухо. «Уж больно похоже на огрехи газонокосильщика», – выразил свое мнение «Ньюсуик» в колонке, целиком посвященной волосам танцовщика. Сбитый с толку артист не преминул полюбопытствовать: «А разве успех приносят волосы?»

Если на вопросы о своем бегстве Нуреев теперь отвечал более уклончиво, считая их глупыми или навязчивыми, то он по-прежнему шел напролом, когда речь заходила о его танцевальном искусстве. Правда ли, что он ненавидит публику, спросила его за ужином в «Русской чайной» журналистка из «Ньюсуик». Интервью, взятое у Нуреева Энн Скотт-Джеймс, перепечатали многие американские газеты. «Возможно, артист не принадлежит к какому-то одному месту, – ответил с полной серьезностью Рудольф. – Артист танцует для себя. Он нуждается в публике, чтобы удостовериться в своей силе, в своей власти над ней». Нуреев не сомневался, что журналистка ухватится за эти слова. Так оно и вышло. «Возможно, публике не следует знать подобные вещи», – быстро проговорил Рудольф, прекрасно понимая: раз он так сказал, то об этом узнают все. Когда артист после ужина вышел на 57-ю улицу, в Карнеги-Холле, рядом с чайной, как раз заканчивался концерт. Всего год назад Рудольф бродил по нью-йоркским улицам неузнанным, а теперь он вызывал суматоху везде, где появлялся. Артиста тотчас же облепила толпа; со всех сторон к нему потянулись руки с программками – за автографом. Но Нуреев прошел мимо, пробормотав на ходу: «Через пятнадцать лет они начнут бегать за кем-то другим». Он и сам не предполагал, насколько дальновидным окажется его «предсказание».

Привлеченные чарами Рудольфа, посмотреть на его танец приходили Грета Гарбо, первая леди Жаклин Кеннеди и принцесса Монако Грейс – одна звезда признавала другую. Гарбо от увиденного пришла в замешательство. «Этим бедным ребятам приходится поднимать таких крупных девушек, – посетовала она после спектакля в “Метрополитен”. – Как это глупо». Но с Рудольфом они поладили. По крайней мере, так Нуреев сказал Битону. Жаклин Кеннеди, наслушавшись рассказов о Рудольфе от своей сестры Ли, тоже посещала в Нью-Йорке спектакли с его участием. Напряжение, возникавшее во время его танца с Фонтейн, было «необыкновенным, – воспоминала она через много лет. – Ты просто в нем терялся. Помню, однажды их вызывали на поклон сорок раз. Руки у людей опухли от аплодисментов, стали черно-синими. [Танец Нуреева и Фонтейн] возмещал пропущенные выступления Нижинского и Шаляпина. Это было одно из сильнейших театральных впечатлений в моей жизни…» Как-то вечером Жаклин попросила проводить ее за кулисы, чтобы познакомиться с Рудольфом. Но Сол Юрок и слышать об этом не пожелал и, по слухам, даже запер дверь нуреевской гримерной. Юроку и так уже хватало неприятностей, и он не собирался посредничать при встрече Нуреева с женой американского президента. Вы можете упасть и травмировать себя, предупредил он первую леди. Та послушалась его совета и удалилась, оставив Юрока под шквалом гневного огня Рудольфа в его гримерной.

Впрочем, Юрок недолго праздновал победу. Вскоре миссис Кеннеди прислала в Нью-Йорк свой личный самолет – чтобы он доставил Нуреева, Фонтейн и Аштона на чай в Белый дом. Жаклин и Рудольф очаровали друг друга; молодость, обаяние и аура прочно связали этих двух идолов 1960-х – самого прославленного балетного принца и королеву Камелота. Это чаепитие положило начало тридцатилетней дружбе, за время которой и Рудольф, и Жаклин сделались героями «поколения, решившего не скучать и посвятившего себя стремлению к совершенству». Фонтейн, встречавшаяся с Джеки раньше, нашла ее «почти умирающей, с задыхающимся голосом и с этими ее широко расставленными глазами». После чая она провела их в Кабинет и пошла посмотреть, «занят ли президент». Едва Жаклин вышла, как Рудольф бросился к президентскому креслу. Ему захотелось испытать ощущение власти. В том году Соединенным Штатам и СССР предстояло подписать первый договор о запрещении ядерных испытаний и согласовать ввод в действие первой «горячей линии» между Белым домом и Кремлем. Через несколько минут Нуреева в Овальном кабинете поприветствовал сам президент Кеннеди.

* * *

Возвращаясь в свой отель после приема, данного в честь Королевского балета в Торонто, Рудольф в три часа утра принялся выделывать пируэты вдоль разделительной полосы на дороге. Подошедший к артисту блюститель порядка надел на него наручники и сопроводил в полицейский участок, откуда – после долгих уговоров – Рудольфа вызволил управляющий Королевского балета, Майкл Вуд. Воспоминания о Ле-Бурже были еще очень свежи у Рудольфа, и столь быстрая утрата свободы его потрясла. Об этом сразу догадалась английская танцовщица Линн Сеймур, позвонившая ему в гостиничный номер: «Я сказала ему: “Бедный мальчик! Что с тобой стряслось?” Было очевидно, что ему никто больше не позвонил. Он был подавлен и страшно напуган». Зато снова попал в заголовки газет.

Гастроли продолжились в июле в Лос-Анджелесе; все билеты на спектакли, усеянные звездами, были распроданы. Сидя в зале на «Жизели» с Нуреевым и Фонтейн, Сесил Битон только диву давался тому, насколько популярен стал классический танец. Молодых людей не меньше, чем их родителей, волновал «этот старый, посредственный балет» – а разжигал их интерес, естественно, Нуреев[197]. «Степень его горделивости… такого мы не наблюдаем в нынешнем театре». В тот вечер, когда Битон впервые увидел на сцене «Маргариту и Армана», он приехал на балет прямо со съемок «Моей прекрасной леди», пригласив с собой Одри Хепберн, ее мужа Мела Феррера, Джорджа Кьюкора и Кристофера Ишервуда. Хепберн весь спектакль пребывала «в приподнятом, восторженном настроении», а Кьюкор, которому всегда нелегко было угодить, вопил до хрипоты в голосе. «Не помню, чтобы я когда-нибудь раньше так кричал в театре, – вспоминал его отзыв Битон. – И хотя мне было больно изливать свои эмоции, ваша работа прекрасна!» У самого Битона балет вызвал смешанные чувства. Ему было неприятно увидеть, как изменились – без его согласия – костюмы героев, да и освещение он нашел «очень грубым». Но как только начался балет, «все замерли, ощущая пульсацию крови в ушах и боясь пропустить какой-нибудь романтический нюанс… Марго демонстрирует свое лучшее исполнение – вторая Дузе!.. Из уродливого маленького лягушонка она превращается благодаря своей одухотворенности в истинную красавицу. Нуреев – квинтэссенция всей романтической страсти – тоже выглядит невероятно прекрасным, улыбаясь в первых сценах, и походит на трагического клоуна… в последней…».

В Голливуде, как и в Нью-Йорке, Нуреев оказался самым желанным гостем. На приеме, который устроил в его честь продюсер Фрэнк Маккарти, среди гостей были замечены Бетт Дэвис, Натали Вуд, Хедда Хоппер и Битон. Рудольф выразил Дэвис свое восхищение. Он видел в Ленинграде «Все о Еве», и с тех пор она оставалась для него «величайшей». Битону, заставшему Рудольфа «в легком опьянении и сильном смущении», наконец-то удалось расположить его к себе. «Мы обнимались и целовались и выражали друг другу огромную любовь, и я предложил ему переехать жить ко мне, – записал потом в дневнике Битон. – Комедия получилась очень слаженной и забавной. Но между банальными фразами он выложил мне несколько горьких истин». На первом месте в их списке стояли жалобы на огромные налоги, которые Рудольф вынужден был платить со своих гонораров за съемки в американских телешоу. Нуреев получал тогда за вечер около двух тысяч долларов – почти вдвое больше, чем ему платили за появление на британском телевидении. Еще резче прозвучала его жалоба на ощущение своей изолированности в Королевском балете. Рудольф подозревал, что на него обижаются, – и был недалек от истины. Люди в балете «такие глупые», сетовал артист. Они следуют приказаниям и никогда не думают своими мозгами. «Никто меня не понимает, пожалуй, разве что немного Марго, и то время от времени; Фредди очень мил, но ничего мне не предлагает, и все меня ненавидят. Но мне на это наплевать». Рудольф признался, что одинок и страшно скучает по Эрику, с которым он не виделся уже месяц. «Хотя надеяться нам не на что, – с горечью сказал Нуреев. – Мы не можем работать вместе. И нашим друзьям не нравится, когда мы вместе. Я постоянно в разъездах, всегда в дороге – никакой паузы».

На время летнего отпуска Рудольф договорился с Эриком о том, что тот присоединится к группе артистов, которых Нуреев и Фонтейн надумали взять с собой в тур по Средиземноморью и далее в Японию и Гонолулу[198]. Между делом друзья даже оговаривали выступление Бруна и Карлы Фраччи в программе «Безумства Фонтейн», как прозвали этот концертный тур его участники. По свидетельству Бруна, они с Рудольфом даже обсуждали возможность обмена партнершами, чтобы время от времени Нуреев танцевал с Фраччи, а Брун с Фонтейн, партнером которой он никогда не был. Рудольф настойчиво советовал ему попробовать себя в танце с Марго, но Эрик не решался вторгаться «на его территорию». Ко всему прочему, его беспокоило то, что он и Фонтейн были «слишком явными пуристами» и недостаточно контрастировали друг с другом, чтобы разжечь искру. А возможно, Брун просто опасался, что не сможет понять Фонтейн; тем более что она «в любой ситуации держалась как чрезвычайно важная леди», отчего он испытывал чувство неловкости. Впрочем, сейчас уже невозможно выяснить, насколько повлиял на это мнение ее отказ от пары Брун – Фраччи.

Как рассказал позже Брун, Фонтейн не горела желанием приглашать Фраччи[199].

Да и самого Бруна организаторы поездки неохотно включили в уже отобранную группу. «На самом деле у нас не было работы для Эрика, поэтому я сказала, что он не может поехать, – рассказывала администратор гастрольного тура Джоан Тринг. – Рудольф тогда по-настоящему на меня разозлился. В конечном итоге мы сошлись на том, что Эрик смог бы внести свою лепту в качестве блестящего педагога, и согласились взять его до Греции. Я спросила Рудольфа, кто заплатит за Эрика. Рудольф сказал: «Я заплачу». И вручил мне все старые авиабилеты с вложенными в них копиями под копирку, оставшиеся от его разъездов по Европе. «Вот, – сказал он мне, – обратите их в наличные, и билет для Эрика окупится». Он и вправду думал, будто за них можно было выручить деньги. А я ему сказала, что это мусор. И впервые в жизни получила пощечину. Он, как никто другой, вспыхивал мгновенно».

Перед взлетом в самолете на Афины Рудольф поинтересовался у Тринг, заказала ли она ему номер на двоих. Услышав ответ «специально не заказывала», он обругал ее по-русски и вернулся на свое место. Через несколько минут Тринг решительно прошествовала к креслам, в которых сидели Рудольф и Эрик, и потребовала объяснить ей, что такое «пиздюшка». На вопрос Эрика, в чем дело, Тринг рассказала ему о номере на двоих и смутила тем самым Рудольфа, не хотевшего, чтобы Брун узнал, как он ее обматерил. «Я сказала, что у каждого из них будет номер с двумя кроватями, и они смогут спать там, где пожелают, но обзывать меня не надо», – вспоминала Тринг. Потом они объяснили ей, что слово «пиздюшка» означало «все самое гадкое и мерзкое, что только можно вообразить», и вскоре «пизда» стала ласковым прозвищем Тринг для Рудольфа.

В июле в Королевском оперном театре обосновался балет Большого театра, а группа Нуреева и Фонтейн собралась в Каннах для репетиций в студии Розеллы Хайтауэр. Опасаясь отмены гастролей Большого, Джон Тули убеждал Рудольфа не приезжать в Лондон, пока в городе находились артисты из Советского Союза. «Я уверен, – писал он, – вы уже поняли, что отношение к вам соотечественников, по крайней мере на официальном уровне, чрезвычайно холодное. И вам должно быть также известно и о том, как мы относимся к их позиции, и о той борьбе, которую я вел и здесь, и в Москве». Лазурный берег в то время представлял собой международный аванпост, «своего рода место пересечения культур и знаменитостей», как выразилась французская танцовщица Элен Трейли, вспоминая о том, как выделялись на общем фоне Рудольф и Эрик. «Даже люди, не знавшие, кем они были, оборачивались и разглядывали их, любуясь их идеальной красотой. Их красота поражала любого». Они все время проводили вместе, хотя Эрик, по словам Тринг, вел себя «гораздо сдержаннее», в отличие от Рудольфа, «который был, как никогда, оживленным и ластился, словно маленький мальчик, каковым он, собственно, и был».

В Монте-Карло этот «маленький мальчик» выложил 110 тысяч долларов за свой первый дом – уединенную горную виллу в Ла-Тюрби, угнездившуюся на высоте двухсот футов на горе Монт-Ажель с видом на Альпы и побережье. Название у виллы было на редкость подходящее – «Аркадия». Выросший в тесноте душных кварталов, Нуреев давно жаждал приобрести собственное жилище в полном воздуха и света местечке, откуда можно было озирать все окрест на триста шестьдесят градусов и при этом оставаться в уединении. «Это действительно дом, о каком я всегда мечтал: открытый воздух, горы, небо и ни одного человеческого существа в поле зрения, – признавался Рудольф. – Внутри просторные белые помещения (я ненавижу маленькие комнаты, чувствую себя в них, как в тюрьме), старые балки и, что самое замечательное – камин». Столовую освещал огромный канделябр со свечами – его излюбленный тип светильника.

Для балетного мира Монте-Карло стал историческим местом с тех самых пор, как его оперный театр использовал под свою творческую базу Дягилев (с 1911 года и до самой своей смерти в 1929 году). Подыскать там для него виллу Нуреев поручил своему другу и выдающемуся балетному педагогу Марике Безобразовой и ее мужу Жану, юристу, познакомившемуся с Рудольфом в Париже, когда танцовщик еще был членом Кировской труппы. Именно Безобразова подобрала новому хозяину виллы и сторожа Сержа, и ставшую его любимицей экономку Клер – преданную седовласую француженку, которую Нуреев провозгласил лучшей во Франции поварихой.

Покупка виллы превратила Рудольфа в крупного русского капиталиста. «Сколько золота приносит балет?» – озадачилась «Дейли мейл» вопросом, который могла задать и Фарида Нуреева, узнав про виллу от сотрудников КГБ. Как же, должно быть, обрадовалась мать! Наконец-то она получила доказательство, что ее Рудик не умирает на Западе с голоду! «Теперь я знаю, что ему хватает денег», – сказала она дочери Разиде.

А вот, по мнению ее сына, денег ему никогда не хватало. Сколько бы домов у него ни было, сколько бы миллионов он ни накапливал и ни хранил на счетах Лихтенштейнского банка. Роскошная жизнь манила танцовщика, а зарабатывание денег служило движущей силой. Стоило ему приобрести свою первую виллу, и его неотложной заботой стали расходы на ее содержание. Кит Мани, участвовавший в туре на правах фотографа, записал в своем дневнике показательный эпизод, свидетельствующий о молчаливом понимании Фонтейн финансовой ненасытности Рудольфа. За несколько часов до выступления в афинском Одеоне Герода Аттического Рудольф неожиданно объявил, что не собирается танцевать вечером. Фонтейн, зашивавшая на сцене свои пуанты, невозмутимо продолжила заниматься своим делом; только появившаяся на лбу морщинка выдавала ее неудовольствие. «Что ж, это решать вам, – промолвила она наконец. – Думаю, что смогу исполнить пару лишних соло».

Рудольф ожидал, что она станет протестовать, и явно растерялся от такого ответа. Между ними повисло молчание. «Я как будто наблюдал встречу двух собак из разных концов города, а не разговор двух человек, работающих в паре в столь тесной физической гармонии», – поделился впечатлением Мани.

«Только мне кажется, что публику это не устроит, – снова заговорила Фонтейн. – Может, лучше вернем деньги?»

«Что-что?»

«Ну, вернем деньги назад, раз вы не будете танцевать».

«Понятно», – после долгой паузы выдавил Рудольф и, погрузившись в раздумья, побрел прочь через одну из каменных арок. А Фонтейн продолжила заниматься шитьем – кажется, совершенно уверенная, что Рудольф непременно вернется. И он действительно вернулся через несколько часов, держась как ни в чем не бывало.

Появление Нуреева на Афинском фестивале спровоцировало уже ставшие привычными дипломатические дрязги. Советы из-за его участия отменили анонсированные выступления Святослава Рихтера, пианиста, больше всех восхищавшего Рудольфа в Ленинграде. Поступившая в последний момент в Центральный комитет записка с распоряжением об их отмене («в связи с фактом участия изменника Р. Нуреева») была подписана Леонидом Брежневым, который вскоре стал новым советским лидером.

Между тем споры о достоинствах «изменника» не прекращались. «Русский прыгает весьма энергично, – сообщила Битону из Афин писательница Нэнси Митфорд. – Нуреев заявил одному другу-греку[200]… катавшему его на своей яхте, что англичане рукоплещут, только когда он прыгает, и ничего не смыслят в балете… Лифарь, которого я встретила в Венеции, назвал его ленивым мальчишкой, не желающим работать… Полагаю, вы видели его в Лондоне? Он довольно красив…»

В программу «Безумства Фонтейн» входили нуреевская версия третьего акта «Раймонды» и фрагмент «Сильфиды», переработанный Бруном специально для Рудольфа и Марго. Но если Фонтейн по-прежнему стимулировали новые технические задачи, которые ставил перед ней партнер, то Нуреева теперь стимулировала работа с Бруном. Этот творческий menage a trois (жизнь втроем) подпитывал каждого из них, хотя, наверное, меньше всех Бруна. Рудольфу давно хотелось, чтобы Эрик отрепетировал с ним роль Джеймса, шотландского героя из «Сильфиды» Бурнонвиля. В этом балете – квинтэссенции романтической сказки – Джеймс накануне своей свадьбы влюбляется в сильфиду, лесную фею, и следует за нею в лес. В попытке пленить сильфиду, Джеймс набрасывает на нее волшебный шарф, не зная, что злая ведьма Мэдж пропитала его ядом. Яд разъедает крылья сильфиды, и она умирает на руках безутешного влюбленного.

Брун был образцовым Джеймсом, и Рудольф из духа соперничества, естественно, желал овладеть стилистической манерой Бурнонвиля. Бурнонвиль «был для меня под стать Баху – мастером, непревзойденным в своем мастерстве», – признался он в 1978 году. Его танцевальный стиль с акцентом на жизнерадостность и точность исполнения, связанность четких шагов и быстрый перенос веса резко контрастировал с гибким и экспансивным стилем Рудольфа.

Брун был убежден, что танцовщик дает жизнь роли, насыщая ее своим пониманием образа, тем, что ему представляется «истинным» в данный момент. Датчанин видел в Джеймсе идеалиста, а в сильфиде – «мечту поэта о чем-то прекрасном, что ему хотелось бы сделать реальностью». Этот образ привлекал романтическую натуру Рудольфа, а хореография партии позволяла ему продемонстрировать и свою элевацию, и свое чувство ритма. И па-де-де в его исполнении полюбилось не только публике во время гастрольного тура группы, но и зрителям популярного телевизионного варьете-шоу «Воскресный вечер в лондонском “Палладиуме”, показанного осенью того года. Новые поп-звезды балета оказались в хорошей компании: в программе также принимал участие быстро завоевывавший популярность новый ансамбль «Роллинг Стоунз».

* * *

За лето в Королевском балете произошла «смена караула», и к сентябрю 1963 года его директором стал Фредерик Аштон. Одним из его первых шагов на новом посту было данное Нурееву поручение: поставить сцену «Царство Теней» из балета «Баядерка», принесшего Рудольфу начальный успех в Париже двумя годами ранее. Когда Кировский впервые показал эту классическую работу Петипа на своих гастролях в 1961 году, она была почти незнакома западной публике. Нуреев должен был танцевать ее с труппой Кировского в Лондоне, и Аштону, скорее всего, пришлось преодолеть «некоторое сопротивление», чтобы Рудольф взялся за постановку этой ныне знаменитой сцены: «Я был непреклонен: для нее необходимо найти время»[201].

Молодость и взрывная, нервная энергия Нуреева у многих вызывали скептицизм. Но благодаря своей изумительной памяти на движения и па, равно как и неожиданно открывшемуся педагогическому таланту, Рудольф очень скоро зарекомендовал себя образцовым репетитором, а со временем и самым твердым и последовательным поборником Петипа на Западе. Уже с ученических дней он страстно желал и танцевать, и заниматься хореографией, в надежде не только оставить свой след на сцене, но и внести свою лепту в балетный репертуар. И, хотя в арсенале Рудольфа-хореографа уже имелось несколько коротких работ, созданных для себя и партнерши, но именно «Царству Теней» – «краеугольному камню» российского репертуара – суждено было стать его первой постановкой для большого состава исполнителей. Главные партии в балете (индийского воина Солора и храмовой танцовщицы Никии) исполняли, естественно, Нуреев и Фонтейн.

Кроме них в сцене были задействованы кордебалет и три выдающиеся солистки труппы, ставшие благодаря своему труду и упорству ведущими балеринами: Лини Сеймур, Мерл Парк и Моника Мейсон.

Как и во всех классических сюжетных русских балетах XIX века, поставленных им потом на сцене, Нуреев следовал кировской версии, хотя и не воспроизводил ее досконально, шаг за шагом. Хореография Петипа служила ему руководством, а не точной калькой. «Если я что-то и где-то меняю, то на это есть причина, и основательная причина: мы танцуем эти балеты сегодня, а не вчера», – пояснял Рудольф. Еще одна причина вносимых им изменений крылась в том, что Петипа отдавал предпочтение балерине. В своей версии центрального фрагмента – дуэта, который Солор и Никия танцуют вместе, соединенные длинным прозрачным шарфом – Нуреев заставил своего героя не просто наблюдать за движениями партнерши, а повторять их зеркально. Он был твердо убежден в том, что па-де-де – это «разговор» двух танцовщиков. А разве может получиться разговор, «если один партнер немой»? – отстаивал Рудольф свою позицию. Он также заменил вальс для кордебалета вальсом из другого акта и придал финалу новую форму, позаимствованную из более раннего акта.

Но более серьезной проблемой, чем разучивание шагов, оказалась для Нуреева задача выдержать стиль балета, для успеха которого крайне важны единство и точность. Особенно актуально это было для первой секвенции, когда Солору мнится, будто он видит умершую Никию, а призрачные белые фигуры ряд за рядом заполняют сцену, воспроизводя один и тот же танцевальный рисунок. В репертуар Королевского балета входило несколько балетов Петипа, но эти балеты, по наблюдению Джона Персиваля, со временем англизировались. Нуреев потребовал от артистов сделать исполнение более энергичным, а стиль движений более выразительным, сочным, чувственным, особенно в пор-де-бра. Кроме того, он учил балерин танцевать медленнее, больше себя контролировать, выгодно подчеркивать напряженность каждой конкретной фразы или шага. Моника Мейсон потом вспоминала, как Нуреев замедлял ее вариацию, чтобы она смогла максимально эффектно продемонстрировать свою элевацию. Перед танцовщицами Королевского балета обычно не ставилась задача достичь предельной высоты в своих прыжках. Но Нуреев, рассказывала Мейсон, «при каждом прыжке ожидал, что я прыгну настолько высоко, насколько только смогу! Он хотел, чтобы вариация исполнялась как мужская. И внушал тебе, что никогда не следует идти легким путем. И что нужно показывать публике, как трудно дается то, что ты делаешь»[202].

Демонстрируемые им самим усилия, вкладываемые в танец, были коронной «фишкой» Нуреева и одним из способов вызывать восторженный трепет у публики. Чтобы обратить внимание на сложность того или иного па, Рудольф старался не только передать зрителям свое собственное волнение при его исполнении, но и показать им, что танец сопряжен с большим риском.

Во время репетиции «Баядерки» с оркестром Нуреев продолжил напряженную работу над своим соло и не прекратил ее даже после того, как музыканты разошлись по домам. Наконец он исчерпал отведенное ему сценическое время. «Руди, дорогой, – спросил его помощник режиссера Джон Харт, – почему вы не хотите для себя все упростить? Ведь об этом никто не узнает». Озадаченный подобным предложением, Рудольф только буркнул в ответ: «Что же это за работа, если я не буду ставить перед собой задачу, которую могу выполнить?»

С самого начала он задал и себе, и всем завышенные стандарты, в результате чего выиграла вся труппа. Присматриваясь к молодым талантам, Нуреев дал шанс нескольким многообещающим артистам – сообразно своему стойкому убеждению, что таланту стоит отдавать предпочтение перед старшинством. Фонтейн, окруженной танцовщицами вдвое моложе ее, приходилось постоянно доказывать свое техническое превосходство (даже не будучи до конца уверенной, что ей это удастся). Ролевой моделью для Рудольфа служила Дудинская, с которой он репетировал, хоть и никогда не танцевал, «Баядерку» в Кировском.

Беспощадный к самому себе, Нуреев превращался в образец щедрости, когда тренировал других танцовщиков. Стремясь передать им все свои знания и навыки, Рудольф невольно ощущал родство с теми, кто – как и он сам – брал сценические высоты упорным трудом. Не обладая природной координацией под стать Бруну, он был вынужден работать «очень и очень напряженно для поддержания своей техники, – вспоминала Джорджина Паркинсон, одна из солисток, отобранных Нуреевым во второй состав. – У него не получалось вращаться естественно, и он усердно отрабатывал пируэты». И не отказывал в содействии никому. Любой танцовщице, пожелавшей усовершенствовать свою технику или отработать определенное па, стоило лишь обратиться к нему за помощью, и Рудольф сразу же откликался. «Мы все отдали себя в его руки, – говорила Паркинсон о “золотом” поколении, включавшем протеже Нуреева: Сибли, Парк и Сеймур. – Де Валуа вскормила нас и передала на обучение Рудольфу. И он показывал нам пример, обливаясь потом, выворачиваясь наизнанку, все время в борьбе и преодолении». Как и любой хороший педагог, Нуреев точно знал, чего хотел от танцовщицы, «и точно знал, как помочь тебе этого достичь», признала Моника Мейсон. Он также побуждал их брать уроки у педагогов на стороне, чего прежде они никогда не делали. Особенно он рекомендовал крошечную, ростом всего 1,25 м, но необычайно энергичную русскую преподавательницу Валентину Переяславец, в нью-йоркскую студию которой теперь гурьбой спешили артисты Королевской труппы, оказавшись в городе. «И все благодаря Рудольфу, одержимому стремлением к совершенству». Нуреев также договорился, чтобы Переяславец периодически давала труппе класс в Лондоне. На ее занятиях никто не имел права менять экзерсис, относиться к нему легкомысленно или выбирать себе место у палки. Все решала Мадам, наставлявшая своих учеников громоподобным лающим голосом, который «было слышно за квартал». Впрочем, к Рудольфу она относилась «как к королю. Она просто боготворила землю, по которой он ступал».

Несмотря на всю поглощенность собственным исполнением, Нуреев никогда не обделял вниманием других танцовщиков. И еще долго после запуска «Баядерки» на сцене он помогал артистам находить наиболее эффективные способы исполнения каждого па. Стоя в кулисах, он анализировал танец на сцене, как в свои ученические годы. Только теперь, когда балерины выбегали в кулисы, он делился с ними своими соображениями, прежде чем самому выйти на сцену для исполнения собственной вариации. «Кабриоль уже лучше, – торопливо бросал он Мейсон. – И все же побольше малых батманов. Ну, я пошел. Танцую».

В вечер премьеры «Баядерки» в зале был аншлаг. А Нуреев еще невольно добавил в действо непредусмотренный драматизм, скрывшись в кулисе до окончания своего первого большого соло. Неудачно приземлившись на выходе из цикла вращений по кругу, он почувствовал, что теряет равновесие, и бросился в кулису, чтобы избежать падения на сцене. Зрители замерли в напряжении: что произошло? Вернется ли он? Но прошло всего несколько минут, и Рудольф снова предстал их глазам, готовый танцевать дуэт с шарфом. Любителям скандалов, конечно же, захотелось раздуть из мухи слона; появились сообщения, будто Нуреев «сорвался… во взрыве темперамента». (Заголовок в «Дейли мейл» гласил: «УСТАМИ НУРЕЕВА – «ПОЧЕМУ Я УБЕЖАЛ СО СЦЕНЫ: ПОЗВОЛЬТЕ МНЕ ДЕЛАТЬ ОШИБКИ».) Но, несмотря на все это, его «Баядерка» имела беспрецедентный успех и показала, по словам Клайва Барнса, что Нуреев не только танцовщик редкостного дарования, но и «основной новый ресурс западного балета. Никогда еще кордебалет не выглядел более слаженным, а солисты более ослепительными. А Фонтейн продемонстрировала такой технический арсенал, о наличии которого у нее едва ли кто-то догадывался». Сам Нуреев заслужил еще более восторженные комплименты – за серию захватывающих дух двойных ассамбле, оцененных как высшее проявление мужской виртуозности. Зрители того времени находили выворотность Нуреева преувеличенной, даже «нелепой», отмечала позже Арлин Кроче, но «поистине замечательной особенностью этого коронного па – двойного ассамбле – была четкая пятая позиция, которую он сохранял с момента отталкивания до приземления. И внимание привлекал именно двойной оборот в воздухе. Поначалу каждый, кто пробовал выполнить это па, оступался при приземлении, как, впрочем, иногда и сам Нуреев. Но потом его подражатели освоили этот элемент, и сегодня он стал совершенно обычным, наряду с полной выворотностью».

Посредством «Баядерки» Нуреев доказал: он не просто новое явление на сцене. Он – уникальный танцовщик, чьи таланты простираются далеко за пределы возможностей просто танцующего артиста. Всего за два года на Западе Нуреев изменил лицо британского балета. Он популяризировал балет, подтолкнул и вознес Фонтейн к новым высотам и задал новые стандарты исполнения танцовщикам-мужчинам. «Теперь с “Баядеркой”, – написал “Данс энд дансерс”, – он не только дал нам возможность лелеять великую классику, но и, что не менее важно, научил нас ее танцевать…»

После удачной пробы Нуреев продолжил прививать наследие из репертуара Кировского на британской почве. Рудольф не только включил три новых танца в новую постановку «Лебединого озера»[203], режиссером которой выступил Роберт Хелпман, а хореографию создал преимущественно Аштон. Он также поставил па-де-де Дианы и Актеона для себя и Светланы Березовой, «Пламя Парижа» Вайнонена для Кристофера Гейбла и Ани Линден, а в начале 1964 года – па-де-сис из «Лауренсии» для телевизионной программы, транслировавшейся в прямом эфире из «Ковент-Гардена»; ведущие партии в нем исполняли Нуреев и Надя Нерина, а солировали Антуанетт Сибли, Мерл Парк, Грэхэм Ашер и Гейбл. «Предатель» быстро превращался в самого активного посла русского балета.

Он уже стал главным защитником мужского танца, и его влияние, как ярчайшего представителя сильного пола в балете, сказалось на решении Аштона уравновесить – впервые! – значение обоих партнеров в балете «Сон». Воодушевленные примером Нуреева, все больше мальчиков стали мечтать о карьере в балете. До 1963 года число мальчиков, зачисляемых в школу Королевского балета, никогда не превышало десяти; в 1964 году их количество достигло семнадцати, продемонстрировав рекордный рост за всю историю школы.

Точно так же, как в Кировском, Нуреев выступал против жесткого разграничения движений на «мужские» и «женские», так и в Королевском балете он продолжил их переосмысливать. В процессе этого пересмотра Рудольф кардинально изменил имидж танцовщика-мужчины, который, по его мнению, был несправедливо «лишен права использовать весь язык танца». Несмотря на то что представители старой мужской гвардии в труппе обижались и даже негодовали на Рудольфа, чувствуя себя потесненными, более молодые и подающие надежды танцовщики (в частности, Гейбл и Энтони Доуэлл), видели в нем совершенно новый пример для подражания. На это, собственно, и рассчитывал Аштон. «Среди танцовщиков моего поколения традиционно бытовало мнение, что на сцене нужно выглядеть по-настоящему гетеросексуальным; потому что ты должен был доказывать, что не относишься к “одному из этих”, – делился современник Нуреева Гейбл. – Поэтому воплощением английского стиля был сдержанный, отстраненный Мужчина с большой буквы «М», предпочитавший держаться в тени [своей партнерши]. У Рудольфа такие ограничения отсутствовали. Он двигался гораздо лиричнее, чем осмелился бы тогда любой из английских танцовщиков. У него были очень легкие, романтические руки, и он не боялся слишком мягких движений в то время, когда мужским эталоном служили Эдди Виллелла[204], Дэвид Блэр, Майкл Сомс – очень мужественные танцовщики. [Рудольфа] абсолютно устраивала его сексуальность, не смущала сексуальная ориентация и интересовало только одно: возможность выражать музыку и хореографию так, как ему представлялось единственно верным. И люди вроде меня внезапно понимали, что не было никакой необходимости доказывать свое мужское начало с помощью того деревянного, сдержанного стиля, который утверждал: “Я – мужчина”. Так что он нам дал разрешение убрать все эти барьеры».

Кроме молодости, перспективности и репертуара Гейбла и Нуреева как танцовщиков мало что объединяло. Высокий, обаятельный и обходительный Гейбл со светлыми кудрями, обрамлявшими его красивое лицо, вызывал у всех восхищение благодаря своим драматическим талантам, которые ярче всего проявлялись в партнерстве с Линн Сеймур. Но, когда Нуреев принялся на сцене бросать вызов традиционным устоям и расширять границы возможного, Гейбл понял: ему придется работать больше и усерднее. Британская публика теперь ожидала от исполнителей более высокого технического уровня, и Гейблу ничего не оставалось, как постараться его достичь. «Рудольф владел таким арсеналом средств, которым не пробовал овладеть ни один британский танцовщик – мы попросту не знали, что с этим делать. Мальчики только силились вообразить, какая координация требуется для выполнения всех этих невероятных штук, которые он выделывал на сцене. И вдруг целое поколение стало овладевать этой виртуозной техникой. Он был абсолютно открытым и делился всей имевшейся у него информацией». И получал за это должное вознаграждение. Если его современники получали около сорока фунтов в неделю, то Рудольфу контракт гарантировал триста фунтов за выступление. (В том году он станцевал восемьдесят пять спектаклей, шестьдесят из них с Королевским балетом.)

К осени 1963 года Гейбл сделался одним из самых популярных танцовщиков труппы и уже считался потенциальным соперником Нуреева. «Его неуклонно восходящая звезда, похоже, практически обречена на столкновение с пылающим метеором Нуреева», – прогнозировала «Нью-Йорк таймс». Вскоре Нуреев, Гейбл и Линн Сеймур сошлись вместе в па-де-труа из балета Кеннета Макмиллана «Лики любви», созданного для программы в честь четырехсотлетия Шекспира. (Название балета было почерпнуто из 144-го сонета Шекспира: «На радость и печаль, по воле рока, два друга, две любви владеют мной…») Гейбл олицетворял радость, Сеймур – печаль, и оба «боролись за обладание «поэтическим» Руди, – рассказывала балерина. – Наша троица являла собой ослепительное мелькание рук и ног, алчно стремясь к какому-то непрерывному удовольствию».

«У вас столько всего, чему я должен научиться, – однажды признался Нурееву Гейбл, – боюсь только, я не смогу вам предложить что-либо взамен». «Да это и неважно, – с обезоруживающей прямотой ответил Рудольф. – Вы для меня угрозы не представляете».

Нурееву и самому еще многому необходимо было научиться, а единственным образцом для него оставался Брун. Надумав усовершенствовать своего Альберта, Рудольф в начале 1964 года отправился в Копенгаген – понаблюдать, как Брун и Иветт Шовире репетировали «Жизель». Брун не танцевал этот балет два года. А поскольку это был его дебют в Парижской опере и его первое появление с Шовире, прославленной исполнительницей роли Жизели, датчанин пытался пересмотреть свой подход к этой партии. Все трое жили в доме Бруна и ежедневно занимались с Верой Волковой.

Даже купаясь в успехе «Баядерки», Нуреев завидовал Бруну: датчанин провел в «Нью-Йорк сити балле» целый сезон, во время которого сам Баланчин репетировал с ним «Аполлона». Увы, завидовать особо было нечему. Для Эрика этот опыт закончился неудачей. Баланчин выпустил его танцевать в балете без предварительной репетиции на сцене с тремя партнершами. Без должной подготовки Брун провалил выступление и вскоре прервал сезон, так и не станцевав «Аполлона». Его проблемы с Баланчиным осложнились заболеванием желудка, которое на некоторое время вывело артиста из строя. Лишь через много лет у Бруна диагностировали прободную язву, а тогда врачи не нашли ничего страшного, и Эрик списывал свое недомогание на эмоциональный стресс. Хотя бывали дни, когда он едва мог подняться с постели.

Если Брун и надеялся обрести спокойствие в Копенгагене, то из-за Рудольфа ему это сделать не удалось. Когда их почтили своим визитом Пьер Берже и Клара Сент, друзья «много пили». «Много водки, пили оба», по словам Берже. Длинная череда алкогольных ночей сделала Эрика язвительным, и он уже бесцеремонно выплескивал свой яд на Рудольфа, а тот кротко сносил все придирки «датского принца».

Берже познакомился с Нуреевым еще в его первый приезд в Париж. И всякий раз, когда Рудольф возвращался в этот город, он обязательно обедал с Пьером и Ивом Сен-Лораном – нередко вместе с Клер Мотт, Фонтейн и Кларой Сент, в квартире у которой, на улице Риволи, он временами останавливался. Рудольф и Клара по-прежнему дружили, но Нуреев уже начал ее тяготить, и Клара старалась его избегать. Рудольф уже не был тем «робким мальчиком», которого она некогда знала. «В ресторане он отсылал блюда обратно, если они оказывались пересоленными, и вообще сделался очень требовательным. Общаться с таким высокомерным человеком становилось все сложней». Впрочем, через Рудольфа Клара познакомилась с Фонтейн, а та, в свою очередь, свела ее с Берже и Сен-Лораном. И Клара быстро стала жизненно важным членом их компании.

Подобно Нурееву и Бруну, Сен-Лоран и Берже заметно отличались друг от друга темпераментом. В сравнении с застенчивым, мягким интровертом Сен-Лораном, Берже был экспансивным, игривым и вел себя по-отцовски со своим младшим партнером, которому помог создать дом моделей. Впрочем, Берже был преисполнен решимости «защищать [Ива] и сделать его счастливым», а Эрик, по его мнению, такой целью в отношении Рудольфа не задавался: «Эрик полностью доминировал. Он мог сказать Рудольфу: “Ты был безобразен сегодня вечером, только посмотри на себя, посмотри на свои ноги, как ты мог такое сделать?” А Рудольф себя вел как ученик перед своим учителем».

Несмотря на то что французские критики одобрительно восприняли дебют датчанина в Парижской опере, Бруна раздражало, что в некоторых рецензиях его называли учителем Рудольфа. Как бы публика не подумала: «С какой стати учитель танцует “Жизель” в Опере?» – беспокоился он[205]. А Рудольф в очередной раз прилетел посмотреть на него из Лондона. «Он выглядел каким-то подавленным, – рассказывал потом Брун. – Избегал прессы и сказал, что не хочет никого видеть, кроме меня. Когда мы оставались наедине, он становился более расслабленным, и мы отлично проводили время». Однажды вечером они пошли к «Максиму»; в ресторане «все, конечно же, сразу узнали [Рудольфа], а меня не узнал никто», – с горькой ухмылкой вспоминал Брун. Друзья заказали икру, с удовольствием опустошили огромную чашу, которую им принесли. Ресторан приятно удивил их своими щедрыми порциями, но счет опустил их с небес на землю – они вместе едва наскребли наличных, чтобы расплатиться. На протяжении всего ужина Рудольф хранил странное молчание по поводу исполнения Бруна. И только под конец вечера признался, что в апреле им с Фонтейн предстояло танцевать «Жизель» в Австралии. Но теперь он засомневался, что сможет: «После того как я увидел здесь, в Париже, твое выступление, я уже не думаю, что когда-нибудь смогу танцевать “Жизель”.

Рудольф был ужасно ревнивым, и хотя он всегда утверждал, что лучше Бруна никто не танцевал Альберта, его ревность никогда не иссякала. Итальянскому критику Виттории Оттоленги запомнилось, как в начале 1980-х она представляла римской аудитории Бруна перед «Жизелью», в которой главную роль исполнял Нуреев. Брун тогда уже разменял шестой десяток и давно покинул сцену. «Сегодня вечером с нами находится, быть может, один из величайших Альбертов нашего времени», – объявила Оттоленги собравшимся, и Брун поднялся, принимая аплодисменты. Нуреев от таких слов разъярился. «Я думал, что это я – звезда шоу», – съязвил он в ответ. Потом, когда они уже ехали в такси на ужин, Рудольф спросил мнение Оттоленги о его пируэтах во втором акте. «Зрители были в экстазе», – сказала итальянка, хотя ей доводилось видеть более эффектное исполнение Васильева, Бруна, да и самого Нуреева. Рудольф повернулся к Бруну и выпалил: «Ну, конечно! А все потому, что ты никогда не хотел научить меня этим пируэтам. Я столько раз просил, но ты так и не показал мне настоящую технику их исполнения».

Эрик был поражен: «О чем ты говоришь? Я всегда учил тебя всему, о чем ты просил».

Глава 19

Бог, человек, птица, он сам

К 1964 году образ жизни Рудольфа сформировался. Танцуя так часто, как только мог, и повсюду, куда его приглашали, Нуреев не только регулярно выступал с Королевским балетом, но и отправлялся туда, где его ждала хорошая роль или интересная программа. Участие в спектаклях и концертах определяло распорядок его повседневной жизни. Как правило, она начиналась в 9 утра с обжигающе горячей ванны и чашки чаю с пятью кусочками сахару и тостом. В десять Рудольф уже стоял у станка на утреннем занятии в классе в нескольких свитерах, шерстяных гетрах на ногах и одной из своих многочисленных шапочек на голове. Репетиции продолжались до половины второго, затем – перерыв на обед. Вторую половину дня заполняли новые репетиции, чаепития, примерки костюмов и разные встречи. Перед выступлениями или свободным вечером Рудольф любил подремать пару часов. А без четверти семь вечера он уже был в театре и разогревался на сцене, стараясь перебороть нервное возбуждение перед спектаклем.

Работа поглощала большую часть его жизни, и Нуреев предпочитал не тратить попусту те скудные крупицы свободного времени, что ему порой выдавались. Перебегая из театра в театр, он нередко за один вечер успевал посмотреть первый акт одной пьесы, второй акт другой, финальный акт оперы и какой-нибудь фильм на последнем, самом позднем сеансе. Рудольф старался не пропускать новые постановки в театрах «Олдвич», «Олд-Вик» или «Ройал корт», как и новые выставки в галерее Тейт. Уже практически полностью влившись в местную социальную среду, он частенько захаживал в «Сомбреро Клаб», ресторан на Хай-стрит в Кенсингтоне, «Каприс» в Мейфэре или «Аретузу», клубный ресторан в Челси, пользовавшийся популярностью у деятелей шоу-бизнеса. Любил Нуреев бывать и в фешенебельном ночном клубе «У Дэнни Ля Рю» (под этим псевдонимом скрывала истинное имя его владелица – дама статусная и не желавшая афишировать свои деловые предприятия). В иные вечера Рудольф мог отправиться в «Эд Либ», модную дискотеку на Лестер-сквер, или в самый центр «веселящегося Лондона», где часто развлекались ребята из «Битлз» и «Роллинг Стоунз». Крошечный подъемник доставлял гостей в клуб, и, по воспоминаниям тогдашней подружки Мика Джаггера, певицы Марианны Фэйсфул, оказаться в те дни «высоко над городом и смотреть на него сверху вниз считалось очень круто».

Заботы о повседневных житейских нуждах Рудольфа легли теперь на Джоан Тринг, того самого администратора гастрольного тура «Безумства Фонтейн», с которой Нуреев поначалу конфликтовал. Теперь его мнение о Тринг изменилось: Рудольф начал откровенно восхищаться ее отвагой. «Вы классно “погоняете палкой”, – заявил он Джоан. – Я не против, чтобы вы за мной присматривали». И Тринг стала его секретарем и управляющим. Она приглашала гостей на приемы и составляла планы их посадки за столом, нанимала экономок и массажистов и следила, чтобы жизнь Рудольфа протекала так гладко, как ему хотелось. Если Горлинский вел от лица Нуреева переговоры о его гонорарах и вкладывал его деньги, то Тринг оплачивала его счета, выписывала чеки и организовывала его поездки. Когда Рудольф работал с зарубежными труппами, имя Тринг всегда фигурировало в его контрактах, которые гарантировали ему также две тысячи восемьсот долларов за каждое выступление, проезд первым классом и покрытие всех издержек.

Бывшая модель, превратившаяся в пиар-агента, Тринг была высокой, волевой женщиной с хриплым смехом, поразительными ореховыми глазами и прямыми темными волосами, ниспадавшими до талии. В свое время она недолго поработала судебным репортером в Австралии, а потом вышла замуж за знаменитого австралийского актера Фрэнка Тринга и переехала с ним в Англию. К моменту знакомства с Рудольфом Джоан уже была разведена и работала пресс-атташе в театре. Строгая и непреклонная по натуре, она и по отношению к Рудольфу заняла твердую позицию, считая себя в равной мере и нянькой, и приемной матерью, и укротительницей льва. «Когда я только начинала с ним работать, то иногда думала: “Боже мой, во что я ввязываюсь?” – вспоминала Тринг. Но, как и все остальные, она быстро стала заложницей его необыкновенного очарования: «Вообще-то он был очень славным и приятным, настоящий плюшевый мишка, не полюбить его было просто невозможно. Я не верю, чтобы кто-нибудь, будучи с ним близко знаком, мог его не любить». Джоан запомнилось его «безграничное обаяние и чрезвычайная возбудимость. Он был похож на шаловливого ребенка. Любил грязные и глупые шутки, но ты готов быть сделать что угодно, лишь бы увидеть, как озаряется это лицо».

Известность позволяла Нурееву поведение, которое только с натяжкой можно было охарактеризовать как остающееся в рамках приличий. Но Тринг это не беспокоило и не смущало. А Рудольф ей доверял, потому что она была «своим в доску парнем», и, похоже, ее не пугала и не обескураживала ни одна его просьба. Тринг сняла для него меблированную квартиру на первом этаже на аристократической Ито-Плейс, которую Рудольф однажды ночью чуть было не спалил дотла, играя с поездом на парафиновом горючем, который купила для него Джоан. Поскольку его «Карман-Гиа» остался у Эрика в Дании, Тринг заказала ему спортивный бежевый «Мерседес-320SL» стоимостью в десять с половиной тысяч долларов. Но Рудольф управлял им так, словно это был один из тех маленьких автомобильчиков в парке аттракционов, водители которых постоянно сталкиваются друг с другом. Несметное число заработанных им штрафов заставило его друга, Питера О’Тула, заметить: «Примерно так же водил и я. Но уже бросил это занятие». Рудольф почти не обращал внимания на красные сигналы светофоров и знаки «стоп».

* * *

Он по-прежнему виделся с Гослингами, всегда готовый впитывать рассказы Найджела об искусстве и устранять пробелы в собственных познаниях. Найджел с его «широтой мышления… казалось, принадлежал к какому-то более раннему веку, – заметил один из его друзей, – и все же был всецело связан с культурой своего времени». В Найджеле Рудольф видел такого отца, каким никогда не был Хамет: эрудированного, спокойного, с тихим и мягким голосом и нестандартным, тонким чувством юмора, никогда не претендовавшего на чужое внимание. Уверенный в себе, Гослинг никогда не изменял своим твердым убеждениям, которые, в частности, во время войны подвигли его стать отказником и работать вместо службы в армии в британском Красном Кресте. Впрочем, в отличие от Хамета Нуреева, у него имелась свобода выбора: родившись в семье сельских мелкопоместных дворян, он обучался в Итоне и Кембридже и, прежде чем обратиться к живописи и написанию романов, поступил на дипломатическую службу в Берлине. Но имя себе Гослинг приобрел совершенно на другом поприще – как художественный и балетный критик, привнеся в эту профессию открытость мышления и дипломатическую изощренность.

И хотя Рудольф редко читал балетную критику Найджела, он «никогда не пропускал того, что [тот] писал об искусстве», – засвидетельствовала Мод, припомнив, как изумлял ее мужа «живой ум» Нуреева и его «инстинктивное понимание» живописи, искусства и музыки. В равной степени поражала Гослинга и переменчивая натура Рудольфа, который бывал «то резким, то упрямым, то легко ранимым, то циничным. Казалось, в этом представителе особой касты “денежных мешков” сохранялась острая восприимчивость и чувствительность лесного пигмея». Но этот пигмей в Рудольфе порой мешал ему сосредоточиться. Его способ мышления Гослинг описывал как «окольный и судорожный… не равномерный и непрерывный пучок света, а серии сверкающих вспышек».

Благоговея перед талантом Рудольфа, Найджел его и просто любил. Это подтверждают многочисленные свидетельства. По словам Джейн Херман, нью-йоркской подруги Гослингов и бывшего рекламного директора «Метрополитен-оперы», которая часто останавливалась в их доме по приезде в Лондон, Найджел «понимал, что в своем среднем возрасте он вдруг повстречал молодого человека такого огромного таланта, какой ему не доводилось прежде видеть. Он обожал Рудольфа. И не столько критиковал, сколько забавлялся его выходками испорченного мальчишки. [Рудольф] являл собой прямую противоположность родовитому англичанину. Это был неотшлифованный, но блестящий талант, который сделал себя в основном сам. Деревенщина, почувствовавший, что он имеет право вести себя практически так, как он желает. Найджел находил в этом немало забавного». Схожее впечатление сложилось и у другого постоянного гостя в доме Гослингов – голландского хореографа Руди ван Данцига: «Они оба с первых же дней пали к его ногам. Рудольф был избалованным ребенком Найджела и Мод. Мод, как мать, иногда подмечала его плохие черты, но Найджел всегда кипел восхищением и любовью».

Рудольф и в самом деле вел себя с Гослингами как избалованный сынок. Он использовал их дом в качестве базы и регулярно названивал им посреди ночи, когда его одолевало желание поговорить. Свойская семейная атмосфера в доме Гослингов обеспечивала ему то душевное равновесие, какое он находил у Пушкиных, а еще раньше у Волькенштейнов. «Найджел и Мод стали как бы моей семьей, фундаментом моей жизни, той опорой, к которой я мог прислониться или оттолкнуться».

Но если Найджел напоминал мягкого Пушкина, то Мод ничуть не походила на Ксению. Она никогда не критиковала Рудольфа, не пыталась наставлять или давать ему советы, хотя Нуреев постоянно спрашивал ее мнение о своих выступлениях. «Хотя мы и полюбили его как сына, но я никогда не пыталась заменить ему мать. Это было бы оскорблением его собственной матери, которую он обожал», – признавалась Мод. Она просто понимала, что их дом стал для Рудольфа «тихим, мирным прибежищем, куда он мог прийти, выбрать любые книги, какие ему понравятся, плюхнуться на диван и не разговаривать, если ему не хотелось, что бывало очень часто, и отдыхать в одиночестве». А Гослинги всегда оказывались рядом, когда у него возникало желание поговорить с ними. И всегда подстраивались под его потребности.

Именно таким Нуреев помнил свое раннее детство и видел в Мод мать, какую он знал до возвращения с войны Хамета. В более поздние годы Рудольф любил рассказывать свой детский сон. «Моя мать так радовалась и снова и снова рассказывала мне по телефону, что… ребенком я был очень веселым. Веселым. И очень счастливым. А однажды ночью я долго смеялся. Просто смеялся, смеялся, смеялся. Такое счастье. Золотое времечко!»

Присутствие Рудольфа «наполняло дом», но Мод никогда не считала его требовательным или высокомерным. «Нет, на самом деле, он был скорее неуверенным. У него был очень легкий, мягкий голос. И говорил он очень мало. Если можно было обойтись одним словом, он никогда не использовал три. Он понимал английский язык, но не любил на нем разговаривать, потому что опасался допустить грамматическую ошибку, и никогда на нем не писал, боясь, что напишет неправильно. Он терпеть не мог делать ошибки». Нуреев никогда не вел дневников, а на Западе редко набрасывал даже коротенькие записки. За все годы его дружбы с Гослингами они получили от него всего две открытки, тогда как мешки с нераспечатанными письмами его поклонников множились в их доме как на дрожжах.

По первому же слову Нуреева Гослинги бросали все свои дела, лишь бы ему угодить. И их многочисленные друзья то и дело задавались вопросом: не уделяют ли они Рудольфу больше внимания, чем собственному сыну Николасу, бывшему на четыре года младше танцовщика? Рудольф и сам иногда задумывался над этим. Мод вручала ему с собой на репетиции жареного цыпленка, а по возвращении его всегда ждал любимый бифштекс. Близкая подруга Мод, Мюриель Монкхаус по прозвищу Тайни («Крошка»), тоже жила у Гослингов и помогала с приготовлением пищи. В дни спектаклей они садились за стол не раньше полуночи. После ужина Николас частенько включал проектор, чтобы Рудольф мог посмотреть фильмы, взятые для него напрокат родителями. Такие киновечера продолжались годами, пока Нуреев не просмотрел все великие классические фильмы, которые ему не удалось увидеть в юности, работы Эйзенштейна, Чаплина и братьев Маркс. Периодически Гослинг приносил домой для Рудольфа даже фильмы о «голубых». «Найджел просил меня выяснить у Рудольфа, что он предпочитает, – вспоминала Джоан Тринг. – Он просто обожал Рудольфа, и ему нравилось видеть его смеющимся. Мы подвешивали экран и усаживались на диван. Никто из нас не смущался; это и вправду было довольно необычно».

Близкая дружба с Рудольфом поставила Найджела в щекотливое положение: он был наставником, советчиком и чуть ли не отцом для танцовщика, который регулярно оказывался героем его рецензий. И хотя отзывы Гослинга о Нурееве отличались редкостным пониманием, психологизмом и проникновением в суть, он, в отличие от других критиков, не мог смотреть на танцовщика беспристрастно. Рудольф также сознавал, что рискует оказаться в зависимости от Гослингов. Но в то же время он не сомневался, что может им доверять: они никогда бы не предали огласке пикантные подробности его бытия, способные дискредитировать звезду в глазах консервативной публики. Даже когда Найджел начал с помощью жены писать о Рудольфе книги – сперва «Валентино Нуреева», затем «Образ Нуреева», а позднее «Нуреев и Фонтейн» – он ни единым словом не обмолвился о его эмоциональной и сексуальной жизни. Гослинги даже предпочли замолчать историю своей продолжительной дружбы с танцовщиком. Настолько деликатен был их подход, настолько присущи такт и чувство приличия, что в их размышлениях об основных ролях, работах и карьерных достижениях Нуреева Рудольф преподносится исключительно в выигрышном свете. А ближе всего к критике они подошли в рассуждениях о «протеевой сложности характера» Рудольфа. Но более турбулентные силы, управлявшие танцовщиком, остались скрытыми от взоров публики. Как хранитель легенды Нуреева, Гослинг еще менее был склонен говорить о нем плохо, чем сражаться на войне.

Другим доверенным другом Нуреева в те годы стала танцовщица Линн Сеймур, с которой он впервые сошелся в 1963 году, во время гастролей в Америке. Они оба страдали бессонницей и любили после спектаклей болтать по телефону. Да еще и сталкивались нередко друг с другом в галереях, клубах и кинотеатрах. Налет стилистики кабуки на поставленном чуть позже балете «Лики любви» подтолкнул Рудольфа дать Сеймур прозвище «Кабуки Лил», сократившееся впоследствии до «Лил». Яркая, но неприкаянная и такая же «посторонняя», как и Рудольф, уроженка Канады Сеймур стала выдающейся танцевальной актрисой своего поколения, одновременно своевольной и выразительной и на сцене, и за ее пределами. «Девочка-цветок» в Королевском балете, как окрестил ее Ричард Бакл, она отличалась от британских танцовщиц более округлой и дразнящей фигурой, что позднее удачно обыграл Кеннет Макмиллан во многих созданных для нее ролях. Подобно Нурееву, Сеймур приходилось бороться с несовершенством своего тела. «Мы оба понимали, что должны работать больше и усерднее, чтобы добиться результатов, которые нашим коллегам давались с меньшими усилиями. Отсюда и выросла наша симпатия друг к другу», – рассказывала балерина. Их сближению также способствовали присущая и Рудольфу, и «Лил» наклонность непристойно выражаться и разделяемое обоими чувство абсурдного, отчего их часто видели в студии корчившимися от хохота.

Битломания достигла апогея, и 26-летний Рудольф, под стать всей Британии, страстно желал встретиться с «легендарной четверкой». Тринг была знакома с их пиар-агентом Венди Хансон, и та после одного из концертов группы в Хаммерсмите провела Рудольфа за кулисы. Но Битлы смотрели телевизор (у каждого был свой), и только пробормотали в сторону Рудольфа: «Ага, привет». Более типичную реакцию проявила Марлен Дитрих. В один из вечеров она подошла к его гримерке как раз в тот момент, когда Рудольф собирался на ужин с Шоном Коннери, игравшим тогда главную роль в фильмах о Джеймсе Бонде. Рудольф лишь мельком виделся с Дитрих за сценой в Нью-Йорке и на этот раз с готовностью пригласил актрису присоединиться к ним в «Каприсе», куда должны были также подъехать Тринг и дружившая с ней жена Коннери, Дайан Силенто. Но когда Джоан, опередив Нуреева, прибыла в ресторан, Дитрих уже была там и сидела… за столиком на двоих. «У меня с Рудольфом тет-а-тет», – заявила актриса, которой в ту пору было уже за шестьдесят. «Боюсь, что нет», – поправила ее Тринг и с трудом, но уговорила «негодующую» Марлен пересесть за большой стол. «Она была без ума от него». За ужином Дитрих только и болтала о том, как сильно она любит картошку и крестьян. В итоге Коннери не выдержал: «Заткнитесь, Марлен, – осадил он актрису. – Вы никогда в жизни не любили ни одного крестьянина!»

Из «Каприса» компания отправилась на вечеринку в Челси, где их первой приветствовала Эйприл Эшли – «известная трансвеститка», по словам Тринг, которая «обычно изображала из себя морячка Джорджа». Эшли сразу приковала взгляд Рудольфа. Но сама не сводила глаз с Дитрих. Да еще и принялась изливать актрисе свои чувства, призналась, что обожает ее с восьми лет. Явно раздраженная невольным намеком на ее возраст, Дитрих потребовала, чтобы Рудольф отвез ее домой. Испугавшись, как бы потом она не «затащила его в постель», Рудольф стал умолять Тринг избавить его от старушки-актрисы, но Джоан отказалась. «Что ж, – сказал Нуреев. – Я отвезу ее домой, но только если вы пообещаете дождаться меня здесь. Если я не вернусь через двадцать минут, приезжайте за мной».

Он вернулся целым и невредимым, но Дитрих не сдалась. Выследив Рудольфа по фотографии из газеты, она как-то вечером, когда танцовщика не было дома, сунула ему под дверь снимок с надписью: «С любовью от Марлен». И все же в мемуарах актрисы, опубликованных в 1989 году, пренебрежение Нуреева к ее самолюбию не осталось безнаказанным. «Я никогда не встречала более тщеславного человека, – написала Дитрих, припомнив его постоянные сетования на свои слишком короткие ноги. – Моим делом было уверять его, что это не так, что на сцене он выглядит идеально». Глядя на Барышникова, добавила Марлен, явно решив «добить» Рудольфа, она всегда думала о «Нурееве и его комплексе». По мнению актрисы, Барышников обладал не только идеальными пропорциями, но и большей уверенностью, чувством баланса. Она объясняла это так: «Он любит женщин. Он не одиночка… Он здоров, и слава Богу!»

Пользуясь особым отношением к себе женщин, Рудольф испытывал к ним не сексуальный, а преимущественно социальный или эстетический интерес. Красота восхищала его везде и во всем, но, хотя у него временами случались романы с женщинами, он редко прилагал большие усилия, чтобы уложить в постель представительницу другого пола. Да, собственно, и усилий для этого не требовалось, как показал ему опыт общения с Ксенией, Нинель Кургапкиной и Марией Толчиф. И, по свидетельству Линн Сеймур, «у него были женщины-любовницы, которыми он пленялся на некоторое время». По правде говоря, невзирая на привлекательность Рудольфа для представителей обоих полов, большую часть армии его поклонников составляли женщины. И среди них никогда не было недостатка в желающих с ним переспать. «Какая-нибудь светская красотка вешалась ему на шею, и он не мог устоять». Одной из тех, кому удалось сломить сопротивление Нуреева, была Ли Радзивилл. Она действительно проявила невероятную настойчивость, не укрывшуюся от глаз множества общих друзей. «Ли шла напролом, и Рудольф в конце концов просто сдался, – поделился один из них. – Это был не настоящий роман, а так, связь на пару ночей. Она так много о себе мнила, что, затащив его в постель, должно быть, решила, будто дело сделано, ничего другого больше не будет. Она относилась к нему как к своей собственности». Ли с мужем и двумя их маленькими детьми жила в трехэтажном особняке в георгианском стиле близ Букингемской площади. В распоряжении Радзивиллов состояли повар, дворецкий, две горничные и няня. Но, судя по всему, брак Ли со Стасом Радзивиллом не был счастливым. И хотя Рудольф зачастую обращался с ней бесцеремонно, Ли «похоже, не обращала на это внимания, – рассказывала их общая приятельница, неоднократно принимавшая обоих в своем доме. – У нее о нем были романтические представления». Третий муж Ли, режиссер Герберт Росс допускал, что «женщин притягивали присущие [Рудольфу] черты дикого зверя. От него всегда исходил легкий душок опасности». А Ли, со своей стороны, не понимала, что Рудольф нашел в Эрике. «Он был таким холодным, – размышляла она годы спустя, – но в нем должно было что-то быть, потому что Рудольф сходил по нему с ума».

Даже когда Нурееву не хотелось спать с женщинами, он добивался их восхищения. По словам Джейн Херман, знавшей его шестнадцать лет, Рудольф «задействовал свой шарм, чтобы женщины вились вокруг него и ластились. Геем он был или нормальным мужчиной, но флиртовал он как сумасшедший». Причем как с девушками, так и с женщинами в возрасте. Эдвард Олби иногда приглашал свою мать присоединиться к ним за ланчем в нью-йоркском клубе «21». И, по его собственному признанию, наблюдать за игрой между ней и Рудольфом было чрезвычайно увлекательно: «За столиком сидела шестидесятилетняя женщина, явно влюбленная в Рудольфа, а он, совершенно обворожительный, осыпал ее грубой лестью».

Нуреев долго не признавал себя гомосексуалом. «Он считал себя очень сексуальным человеком, – вспоминала Керубе Ариас, падчерица Фонтейн. – Во всех его взаимоотношениях присутствовал элемент сексуальности». Со временем Рудольф стал искать сексуального удовлетворения только в мужчинах. «С женщинами приходится много возиться, а удовлетворения от этого я получаю мало, – признался он спустя годы Виолетт Верди. – С мужчинами все очень быстро. И удовольствие несравнимо большее».

Да только мужчины в шестидесятые годы прошлого века, в отличие от женщин, не могли себе позволить свободно вешаться Рудольфу на шею. И ему, по словам Джоан Тринг, «приходилось выискивать» сексуальных партнеров. В разлуке с Эриком Нурееву все труднее было сохранять моногамию, да и любовь к датчанину не исключала для Рудольфа частых коротких связей. После спектаклей он всегда пребывал в сильнейшем возбуждении, ему трудно было расслабиться и редко удавалось поспать больше пяти часов. И потому он частенько отправлялся поздно ночью на прогулку и поиски сексуальных приключений. Сексуальная харизма, источник его мощного сценического обаяния, не ослабевала с закрытием занавеса. Полностью выложившись на сцене и проведя большую часть дня в подготовке к своему выступлению, Рудольф ощущал потребность «побаловать» свое тело, доставить ему удовольствие. Секс, как хорошая еда, насыщал его моментально. А его величайшую самоуверенность отчасти порождала гордость за свою «невероятную одаренность», как отозвался о Рудольфе один из его любовников. Со слов кинорежиссера Дерека Джармена, он не раз замечал Нуреева поздней ночью на Кингс-роуд: «Руди ходил [туда], потому что там прогуливалась масса народу». По свидетельству Майкла Уишарта, еще одного старожила лондонской сцены, Рудольф ходил на Кингс-роуд, чтобы «снять проститутов из числа матросов, водителей грузовиков и им подобных личностей. Его не привлекали откровенно женоподобные мужчины».

Среди любимых притонов Рудольфа были маленькие потайные бары типа «Артс энд Баттлдресс». Работавший до рассвета «Ля Дус» посещали стиляги; на втором этаже располагался кофе-бар, а на первом была обустроена небольшая танцплощадка. Подобные заведения привлекали в основном гомосексуалистов, и Рудольф сильно «нервничал, если оказывался среди них один. Он понимал, что это вредит его имиджу», – рассказывала Джоан Тринг, регулярно составлявшая ему компанию. При своем глубоком недоверии к незнакомцам, Нуреев продолжал опасаться, что его выследят и арестуют. И, присмотрев понравившегося ему парня, он сначала подсылал к нему Тринг – «полюбезничать с ним» и выведать, что и как. Если «кандидат» не вызывал подозрений, Джоан потом завозила обоих на квартиру к Рудольфу и уезжала домой. Случайные гости редко задерживались у него поутру. Иногда Тринг сводила его с мужчинами, которых знала. Одним из них был белокурый австралиец, работавший моделью. Он провел у Рудольфа ночь, а потом жаловался, что ему пришлось выполнять всю «работу» самому.

Все эти встречи были по самой своей природе мимолетными. Для Рудольфа секс и подлинная близость были разными понятиями. А вот Эрик различия в них не видел. Его не привлекали опасные связи на одну ночь и анонимный секс, и он не только не принимал беспорядочных контактов Рудольфа, но и считал их предательством. Бруна «ужасали неуемные любовные аппетиты Руди, – вспоминал Глен Тетли. – Эрик был очень разборчивым, в принципе очень целомудренным и не мог смириться с аппетитом Рудольфа».

По мнению Антуанетт Сибли, почти хищническая сексуальная активность Нуреева объяснялась его отношением к жизни: Рудольф «конечно, любил секс, но что бы ни делал, он выкладывался по максимуму. И к сексу он, по-видимому, относился так же». Иногда Нуреев и Тринг заявлялись на поздние вечеринки незваными гостями. Устроитель одной из них, Нед Шеррин, продюсер сатирического телевизионного обозрения «Ну и неделька была», вспоминал, что Рудольф «заходил смело, уверенный, что хозяин рад его видеть, по-деловому окидывал взглядом помещение и довольно скоро удалялся с тем, кого избрал себе в партнеры на ночь». Понятно, что Запад оказался либидным раем для человека, которому в России годами приходилось скрывать свои истинные желания. Здесь Рудольф впервые в жизни обрел и право поступать по собственному выбору, и возможность выбирать, кого ему хотелось. Не то чтобы английский закон попустительствовал гомосексуализму. В начале 1960-х годов гомосексуальные контакты в Британии все еще оставались уголовно наказуемыми, причем уличенный в такой связи человек мог получить пожизненный тюремный срок. И хотя Вудфеленд еще в 1956 году потребовал легализации гомосексуальных актов между взрослыми людьми, совершаемых по взаимному согласию и в частной обстановке, а законом его доклад стал только в 1967 году, но этот вопрос «часто обсуждался в Парламенте и за его стенами».

Если большинство знаменитостей шли на все ради сокрытия своих гомосексуальных предпочтений, Нуреев из своей сексуальной ориентации тайны не делал. «Он никогда не отрицал этого среди друзей-геев, – подтвердил Эдвард Олби. – Но кто знает, как далеко простиралась его откровенность?» По утверждению Джона Ланчбери, дирижировавшего оркестром во время большинства выступлений Нуреева в Королевском балете, «в мире геев все прекрасно знали, что он был геем. Он приходил в бар, выбирал молодого парня и договаривался с ним о цене или о чем-то еще. Он действовал вполне открыто». По свидетельствам и Кристофера Гейбла, и многих других знакомых, Рудольфа «постоянно окружали лесть и восхваления его сексуальности».

Для мужчин-геев того времени Нуреев стал своего рода идолом. В письме к эстетствующему затворнику Стивену Теннанту Майкл Уишарт описал неделю выступлений Нуреева в выражениях, далеких от танцевальной терминологии. «В гала-представлении Королевского он прекрасно станцевал па-де-де из… «Сильфиды» в пикантном (датском) килте и очаровательных клетчатых гольфах. А еще [он исполнил] настоящий увеселительный номер в ангорском пуловере с открытой шеей и прелестном девичьем белом трико… Потом он был Актеоном в золотистой коже… А в последний вечер – Солором… он был богом, человеком, птицей, самим собой. Из его тюрбана стрелой торчало чудное белое перо, а декольте сверкало блестками».

Хотя его отношения с Бруном ни для кого в балетном мире секретом не были, Нуреев никогда не обсуждал их публично и редко – в приватной беседе, даже с ближайшими друзьями. При всей пылкости и авантюрности Рудольф был очень скрытным человеком и бурные внутренние переживания держал при себе. «Он никогда не рассказывал о своих взаимоотношениях. Иногда только бросал какие-то обрывочные фразы, но так – ничего особенного. Думаю, – делилась своими наблюдениями Линн Сеймур, – Рудольф был человеком компанейским, но также дорожил своим одиночеством и опасался подпускать к себе кого-то слишком близко».

Как бы там ни было, но и пресса предпочитала не копаться в белье Рудольфа и Эрика и на языке того времени называла Бруна «большим другом» Нуреева. Журналисты тогда были более деликатными и не считали новости о подвигах Нуреева с другими мужчинами достойными печати. Но поскольку сексуальная составляющая во многом определяла привлекательность и имидж Нуреева, средства массовой информации акцентировали внимание на его сценическом магнетизме и огромном количестве поклонниц, преследовавших артиста вне сцены. «Когда он покидает театр, – сообщал журнал “Тайм”, – орды женщин всех возрастов с остекленевшими глазами окружают его автомобиль и падают на колени, распевая: «Спасибо вам, спасибо вам!»

И все-таки Нуреев понимал, что лучше остерегаться алчной до слухов и падкой на сенсации прессы, и мудро оберегал свой публичный образ. Частые появления в обществе с Фонтейн и другими достойными женщинами играли ему только на руку. Но, в отличие от многих других знаменитостей, скрытых геев, Нуреев никогда не культивировал миф о своей гетеросексуальности. Он годами играючи уклонялся от расспросов журналистов на тему женитьбы. Рудольф никогда не говорил всей правды, но и никогда не лгал. Подумывает ли он о женитьбе? «Нет, нет! Я не желаю оказаться в клетке, – ответил он Дону Шорту из лондонской “Дейли миррор” в конце 1963 года. – Балет для меня слишком важен. Ради него я готов жертвовать всем остальным. Танцовщику ничто не должно мешать». А в 1965 году Нуреев заявил репортеру «Тайм», что «женщины глупые, все до единой, но посильнее матросов. Им так и хочется выпить тебя до дна и оставить умирать от истощения». Он не приемлет любви, если она не взаимная, отчеканил Рудольф в интервью Леону Харрису для журнала «Эсквайр» в 1968 году. «Когда ты любишь или любим, это большая тюрьма. Господи Иисусе! Любовь – это то, что ты ищешь всю жизнь, каждую секунду, каждый день. Но когда кто-то изливает на тебя свою любовь, а она нежеланная, тебя это убивает, просто убивает. Зачем губить свою жизнь, жизнь какой-нибудь девушки? Я не хочу жениться».

С годами его ответы становились все более сдержанными, хотя Рудольф по-прежнему избегал темы своего гомосексуализма. «А как протекает ваша сексуальная жизнь?» – бесстрашно полюбопытствовала в 1974 году Салли Куинн из «Вашингтон пост». «Спорадически», – односложно парировал Рудольф. «Помилуйте! Но дамы будут сильно разочарованы столь лаконичным ответом», – настаивала Куинн. «Дамы, – отрезал танцовщик, – должны оставаться заинтригованными».

«Знать, что такое заниматься любовью, будучи мужчиной и женщиной, – это особое знание», – поделился он одним из своих загадочных, широко и часто цитируемых комментариев с Элизабет Кей в интервью «Эсквайру» в 1990 году…

Впрочем, для публики 1960-х Нуреев был гетеросексуалом и, возможно, любовником Фонтейн. Типичный для того времени заголовок: «МАРГО – МОЯ ИДЕАЛЬНАЯ ПАРТНЕРША, – УТВЕРЖДАЕТ НУРЕЕВ». Успех «Маргариты и Армана» в немалой степени объяснялся тем, что зрители полагали: страсть между этими двумя звездами на сцене отражает их подлинную страсть друг к другу в жизни. «Публика словно подглядывала в замочную скважину, – вспоминала Виолетт Верди, популярная гостья Королевского балета в те годы. – И тебе тоже закрадывалась мысль: а может быть, может быть, и в самом деле все дело было в постели…» Тот жар, который Рудольф и Марго источали на сцене, вкупе с тем фактом, что их часто видели вместе, породили слухи о романе, не угасшие до сих пор. О характере их взаимоотношений продолжают спорить даже ближайшие друзья и коллеги. И каждый придерживается своего мнения, но практически никто не располагает достоверными фактами.

Были ли они любовниками? Ответ зависит от рассказчика истории.

Фонтейн в своей автобиографии этот вопрос обходит. «Так как мне очень нравился Рудольф, и я проводила с ним много времени, это, естественно, служило пищей для любителей скандалов. Что ж, – решила я, – раз с этим ничего нельзя поделать, остается одно: подождать, пока все пройдет. Правда рано или поздно выйдет наружу, – думала я». Но насколько правдива автобиография Фонтейн? Кит Мани назвал ее «лучшим сценарием Марго», и эти слова применимы к большинству личных воспоминаний. «[Марго] в совершенстве владела искусством пространно отвечать на вопросы и ничего при этом не говорить, – написал о ней однажды Ричард Бакл. – Она никогда, даже под пытками, не призналась бы, что ее любимый цвет розовый, из опасения обидеть оранжевый и сиреневый». Свою жизнь с Тито Ариасом Фонтейн, безусловно, приукрасила в автобиографии; нарисованную ею картину супружеского блаженства близкие Марго люди попросту не узнавали. И уж некоторые истины ее мемуары точно скрыли.

Будущие супруги познакомились в 1937 году, когда Фонтейн было всего восемнадцать лет и она в рамках гастрольного тура «Сэдлерс-Уэллс балле» выступала в Кембридже, где учился Тито. На одной из вечеринок Марго увидела, как Ариас танцевал румбу, и мгновенно влюбилась в него. Но его чувства к ней оставались загадкой, как, впрочем, и сам Тито, который «никогда не задерживался надолго» и периодически «исчезал так же таинственно, как появлялся». Отцу Тито довелось побыть президентом Панамы, и сам он тоже рассчитывал построить политическую карьеру. Вскоре Тито отплыл в Панаму, оставив Марго удрученной, с разбитым сердцем. Когда они снова встретились в следующем мае, чувства Марго нисколько не ослабели, «но из самозащиты тщательно скрывались». После этого Марго и Тито виделись всего пару раз – один раз за завтраком, другой за ужином, и обе встречи были коротки. А затем за двенадцать лет не обменялись даже словом.

Фонтейн планировала выйти замуж в тридцать пять лет – именно в этом возрасте она собиралась уйти со сцены. Но в тридцать четыре года она вдруг ощутила себя одинокой и неполноценной. У Марго было два романа. Один с изысканным и учтивым, но сильно пьющим Констаном Ламбером, бывшим долгое время блестящим музыкальным руководителем труппы. И второй – «безрассудно страстный» – с французским хореографом Роланом Пети. Но ни об одном из них она в своей автобиографии не упоминает.

В тот самый день, когда в ее жизнь снова ворвался Тито Ариас, Фонтейн готовилась танцевать «Спящую красавицу» в старом театре «Метрополитен» в Нью-Йорке. Неожиданно рабочий сцены принес ей в гримерку визитную карточку, на которой значилось: «Роберто Э. Ариас, представитель Панамы в Организации Объединенных Наций». «Этот джентльмен вернется к концу балета», – сообщил Марго невольный посыльный. Но уже в антракте Тито стоял у дверей ее гримерной – сильно располневший, с пухлыми щеками и совершенно непохожий на того стройного темноволосого парня, которого она полюбила. На следующее утро он разбудил ее и напросился на завтрак, а за завтраком предложил ей руку и сердце. Фонтейн решила, что он пошутил. Да и сама шутка показалась ей странной – ведь Тито был женат и растил троих детей. Впрочем, Марго и без того не воспринимала его всерьез. К тому времени они стали чужими. Но на этот раз он проявил упорство, осыпая ее розами, бриллиантовыми браслетами от Картье и комплиментами. Устроив прием в ее честь, он послал всем гостям телеграммы из тридцати слов. В Лос-Анджелесе он решил впечатлить Марго своей дружбой со знаменитыми актерами Мерл Оберон, Жюлем Стайном, Дэнни Кеем и Джоном Уэйном, одолжившим им свое судно для однодневного плавания на остров Каталина. И к Рождеству Марго, сраженная обаянием и острым умом Тито, сдалась и согласилась выйти за него замуж. Многие друзья Фонтейн с недоверием отнеслись к этому союзу. «Уж не внушила ли она себе любовь к Тито?» – гадали они. И Аштон, хоть и благословил Марго на этот брак, тоже не доверял Ариасу с его «золотыми браслетами, напомаженными волосами и бойким латинским шармом». Фонтейн просто покорилась упрямому Тито, решили все. Но глаза Марго были открыты: жизнь с этим человеком никогда не будет скучной, уверила она себя.

И следующие несколько лет подтвердили это. Их свадьба в феврале 1955 года стала медийным цирком. В крошечное панамское консульство в Париже набилось столько фотографов, что Марго почти не слышала слов торжественной церемонии за щелчками затворов. Через два года Тито предпринял в Панаме попытку переворота, больше напоминавшую фарс. Политика засосала Ариаса, как трясина, навечно обрекши его летать в Панаму и плести там революционные заговоры, либо участвовать в выборах, если он в это время не служил послом. Его коммерческие предприятия тоже изобиловали интригами.

Фонтейн упивалась густой смесью власти, искусства и гламура, которую принесла ей жизнь с Тито. Она встречалась с Кастро, с Черчиллем и королем Иордании Хусейном. Она ездила в круизы с давним приятелем Тито Аристотелем Онассисом и его любовницей Марией Каллас. Жонглируя двумя карьерами, преисполненная сознанием долга, Марго ревностно отправляла свои обязанности супруги посла. И вряд ли кто-то даже подозревал, что к большинству из них она относилась трепетно и ответственно. Люди замечали только одно: Фонтейн со всем справлялась очень хорошо и эффективно. «Мы все испытывали к Марго некоторую зависть, – призналась впоследствии принцесса Маргарет. – Она была так одарена талантами… Стоило ей встать и произнести всего несколько слов, и они превосходно все выражали». Тито, по свидетельству его дочери Керубины, считал себя защитником Марго. Эту роль Фонтейн и принимала, и поощряла. Керубина, которая постоянно наведывалась к ним в школьные каникулы, а позднее ездила с Фонтейн на гастроли, вспоминала, что Марго и Тито могли часами разговаривать о политике и балетных сплетнях. Отец, по словам Керубины, воспринимал Марго как «некую героиню балета, вроде Жизели, которая нуждалась в заботе и опеке. Она не делала без него ни единого шага». В 1990 году Фонтейн заявила в документальном телефильме: «Пока я не вышла замуж за Тито, я не имела ни малейшего представления о том, кто я вне сцены. А став его женой, осознала: я – миссис Тито де Ариас».

И все же о его похождениях на стороне ходила тьма слухов. Мать предупреждала дочь перед свадьбой: единственной женщиной в жизни Тито ей не быть. Будучи наполовину бразильянкой, «она сразу его раскусила, – прокомментировала Теодора Кристон, на протяжении многих лет служившая личной секретаршей Фонтейн в Нью-Йорке. – Не думаю, что Би Кью была от него в восторге». Не одобряли поведения Тито и многие друзья Фонтейн. Да и могло ли быть иначе, если он в присутствии Марго волочился за другими женщинами. Даже их ближайший панамский друг Луис Мартинс припомнил, как Тито «принимал в своем доме одну подружку, не просто шлюху, а светскую даму».

Конечно же, Фонтейн не была слепа и замечала женолюбие супруга. «О, да это же одна из женщин Тито», – изумила она однажды своим высказыванием Теодору Кристон. И тем не менее Марго сносила все выходки мужа. «Мы все знали, что происходит, но дружно помалкивали. А она относилась к этому как к его особенности и принимала все, как есть». Кит Мани, откровенно не любивший Тито и впоследствии рассорившийся из-за него с Фонтейн, объяснял ее невозмутимость защитной реакцией. «Идя по жизни, Марго привыкла возводить своего рода стальные переборки, как на судне. И если она не могла с чем-то справиться, будь то взаимоотношения, какая-то проблема, да что угодно, – если она не могла уладить этот вопрос сразу, то откладывала его в ящик, ящик убирала в чулан, чулан запирала, а ключ выбрасывала». Тем не менее бывали моменты, когда похождения Тито и невозможность за ним уследить причиняли ей боль и тревогу. «Я не знаю, сколько еще смогу вынести», – призналась однажды Фонтейн, когда секретарша Ариаса стала проводить в их обществе слишком много времени.

Рудольф негодовал на Тито за то, как он обращался с Марго. По словам Тринг, «ради нее он был любезен с [Тито], но поведения его не одобрял». Кроме того, Нуреева, несомненно, отталкивали от Ариаса его властность и равнодушие к балету. А Тито не только называл Рудольфа «этим сумасшедшим русским», но при всем восхищении талантом жены редко высиживал в зрительном зале целый спектакль. По свидетельству его дочери Керубины, Тито «ходил только на те акты, которые ему нравились. Марго хотелось, чтобы он приходил в театр, и он говорил: «Ладно, посмотрю третий акт “Лебединого озера”. И она указывала точное время, когда следовало прийти».

Нуреева и Фонтейн, безусловно, связывала глубокая любовь друг к другу; чтобы ощутить между ними связь, достаточно было увидеть, как светилась Марго в присутствии Рудольфа или как они заговорщически пересмеивались. По мнению их близкого друга с тридцатилетним стажем, Джоя Уильямса Брауна, «между ними была связь настоящая и во многих отношениях более крепкая, чем [у Марго] с Тито. Она даже не пыталась притворяться, будто его не любит». А побывавший, пусть и недолго, в любовниках Нуреева Луис Мартинс отзывался о Фонтейн как о «леди, у которой было две большие любви: муж и Рудольф». В любом случае она была истово предана обоим: отказывалась от предложений танцевать с другими партнерами в основных балетах, если они входили в репертуар Нуреева, и никогда не одобряла сценических фотографий, на которых Рудольф выглядел не лучшим образом. Однако, по словам Мод Гослинг, Марго тщательно следила за тем, чтобы не переступать границы приличий, и была «не столь щедрой на похвалы Рудольфу, как ей бы хотелось, из нежелания огорчать Тито».

По мнению тех, кто ежедневно общался с танцовщиками, предпочтение, которое Рудольф отдавал мужчинам, привязанность, которую Фонтейн испытывала к Тито, и присущий им обоим здравый смысл исключали возможность реального романа между ними. Брун однажды описал свое партнерство с Карлой Фраччи, как «любовный роман без шрамов», «завершавшийся на сцене». И именно так близкие Марго люди оценивали ее чувство к Рудольфу. Для Джоан Тринг сама мысль о том, что их связывало нечто большее, чем тесная дружба, была «полностью исключена. Любовный роман между ними, пока они вместе танцевали, рано или поздно, но сказался бы на исполнении. А Марго глупой не была. Она бы не стала этим рисковать. Я проводила с ними так много времени, что непременно заметила бы что-нибудь, но никаких признаков чего-либо такого я никогда не улавливала». Некоторые полагают, что и Рудольф никогда бы не стал подвергать риску партнерство, оказавшееся настолько важным для его карьеры. В их числе – Теодора Кристон, регулярно общавшаяся с Фонтейн во время ее гастрольных туров в Америку: «Во-первых, он любил мальчиков. Поэтому предположение о том, что он мог прыгнуть к ней в постель, кажется смехотворным тем из нас, кому все было известно». «Зайдите в соседний номер и узнайте, чем занимается мальчик, – не раз поручала ей Фонтейн. – Только обязательно постучите». По утверждению Кристон, «у них был разный круг друзей, и Дама очень любила своего мужа».

В любовной связи Марго и Рудольфа сомневаются и многие ближайшие друзья танцовщика. «Хотя сплетен ходила масса, я тогда была рядом и не видела никаких подтверждений им, – поведала Сеймур. – Да и на Марго это совершенно не похоже. Она боготворила своего мужа. Не думаю, что она бы пошла на такое. Рудольф ее обожал и уважал, но, по-моему, это была очень глубокая дружба».

И все же есть люди, считающие любовный роман между ними вполне вероятным. «Мы все это подозревали», – обмолвилась Джорджина Паркинсон. «Зная этих людей, я ничего не исключаю, – вторит ей Джейн Херман, встречавшаяся с обоими танцовщиками в середине 1970-х. – Рудольф был на редкость сексуальным животным. Все, кто их знал, подтвердят без сомнений: они страшно любили друг друга. Но вот о том, прошла ли их любовь со временем или нет, мне никто не рассказывал». По утверждению еще одного высокопоставленного и хорошо информированного источника, Рудольф и Марго многие годы были любовниками, и Фонтейн жутко ревновала Рудольфа к его «подружкам».

Немногочисленные комментарии, приписываемые самому Нурееву, естественно, противоречивы. Со слов его друга Гени Полякова, артист как-то признался ему, что они с Марго действительно были любовниками. Выслушав от Нуреева массу подобных признаний в последние годы его жизни в Париже, Поляков не усомнился и в этом: «Он сказал, что Марго нравилась физическая сторона их отношений, только выразился гораздо грубее». Из всех женщин в его жизни, включая Мод Гослинг, самую тесную связь Рудольф чувствовал с Марго, хотя порой и отзывался о ней с пренебрежением. «Мне приходится тянуть эту старуху», – припомнил его слова Майкл Уишарт. Как бы там ни было, Рудольф всецело доверял Марго и впоследствии сказал нескольким друзьям, что ему следовало на ней жениться. Увы, к тому времени Фонтейн уже умерла, и, возможно, слова эти были навеяны скорбью.

Иногда Нуреев намекал различным любовникам, что несколько женщин от него забеременели. Но никаких конкретных имен не называл. По неподтвержденным и крайне спорным сведениям одного из его биографов, в числе таких женщин оказалась и 45-летняя Фонтейн. Однако медицинские данные опровергают такую возможность. По свидетельству Теодоры Кристон – квалифицированной медсестры, работавшей у балерины, – Марго на протяжении всей своей сценической карьеры страдала различными гинекологическими проблемами, и у нее преждевременно прекратились менструации (такое часто случается у профессиональных танцовщиц и спортсменок). Когда у Фонтейн в конце 1980-х годов обнаружили рак яичников, врачам потребовалось уточнить, беременела ли она когда-нибудь в своей жизни. По словам падчерицы Керубины, ухаживавшей за ней до самой кончины, Фонтейн ответила отрицательно. Маловероятно, чтобы она солгала в такой критический момент жизни, когда на кону стояло ее здоровье.

В апреле 1964 года, все еще под впечатлением от Альберта[206] в исполнении Бруна, Нуреев полетел в Австралию, где ему с Фонтейн предстояло танцевать «Жизель» и «Лебединое озеро» с Австралийским балетом. Это была та самая, пока еще не маститая труппа, с которой в конце 1962 года выступали Брун и Арова (и Рудольф летал из Лондона в Сидней, чтобы посмотреть спектакли с их участием). Месячный гастрольный тур предусматривал остановки в Сиднее и Мельбурне и четыре выступления пары в неделю. Перед поездкой в Австралию Фонтейн слетала в Панаму – ей хотелось побыть несколько дней с Тито, проводившим очередную политическую кампанию. И, по некоторым источникам, именно в ту поездку Марго узнала неприятный факт: Тито завел роман с женой своего давнего друга и политического сторонника.

Каким бы ни было ее душевное состояние, по прилете в Сидней Фонтейн осознала: чтобы не отставать от своего более молодого партнера, ей необходимо работать гораздо больше. Марго не забыла, что во время их первого дуэта в «Жизели» Рудольф был довольно неопытным и танцевал «с каким-то любительским энтузиазмом». Но когда новизна ощущений исчезла, он почти каждый вечер стал приводить себя в раж, чтобы вызвать необходимое возбуждение. Фонтейн прекрасно понимала, что он искал «любой повод, даже безосновательный, чтобы выкрикнуть пару непристойных ругательств перед важным спектаклем». Его метод срабатывал, даже когда «ради благого дела приходилось пожертвовать» несколькими несчастными душами, написала она, попытавшись, как всегда, представить неприглядную ситуацию в позитивном свете.

В Мельбурне приманка в виде дуэта Нуреева и Фонтейн завлекла на балет рекордное количество зрителей, несмотря на заоблачную стоимость билетов и длинные очереди.

Ежедневные газеты изобиловали жалобами на цены, но они не отбили охоту у тридцати пяти тысяч человек набиваться вечерами с 5 по 16 мая в «Пале тиэтр». Прочитав о двадцатиминутных овациях в Лондоне и Нью-Йорке, местная публика вовсю старалась «побить этот рекорд рукоплесканий». Один критик даже сделал «интересное наблюдение: занавес не пришлось надолго опускать, чтобы вызвать аплодисменты. Его опускали каждый раз на десять секунд и тут же снова поднимали». Их па-де-де из четвертого акта «Лебединого озера», написал другой критик в обычной восторженной манере, было «одним из самых очаровательных любовных дуэтов, когда-либо виденных в Мельбурне».

Экзотическая новизна этого тура сделала Рудольфа таким счастливым, каким Фонтейн никогда прежде его не видела. Он с удовольствием выходил на сцену почти каждый вечер и явно попривык к разъездной жизни. И все же к окончанию гастролей их обоих потянуло домой; Рудольф стремился в Копенгаген – посмотреть на Эрика, танцующего с датчанами, а Фонтейн не терпелось поскорее оказаться в Майами и справить с Тито свой день рождения. Во время пересадки в Лондоне танцовщика встретила уже привычная орава репортеров. «Ивнинг ньюс» не преминула оповестить своих читателей: «…прибывшего сегодня в лондонский аэропорт Рудольфа Нуреева встретила и расцеловала какая-то девушка, которая просидела с ним в зале два часа и поцеловала на прощание». Этой девушкой была Джоан Тринг.

В тот же день Фонтейн по прибытии в Майами узнала, что Тито задержался в Панаме, слишком занятый продвижением своей кандидатуры в Национальную ассамблею. Он просто не может вырваться, подсчет голосов не закончился, объяснил Тито, когда Марго ему позвонила. Желая увидеть его, а возможно, и напомнить о себе личным присутствием, Фонтейн полетела в Панаму. Но Тито был настолько поглощен выборами, что совсем не уделял ей внимания. Почувствовав, что ее избегают, Марго вскоре уехала в Штутгарт, где их с Рудольфом ждал очередной тур выступлений.

Глава 20

Нуреев и Фонтейн

Рудольф ощутил неладное еще до того, как налетели фотографы. Это произошло 8 июня в курортном английском городке Бат, где ему и Марго предстояло не только участвовать в открытии ежегодного музыкального фестиваля Иегуди Менухина, но и выступать на нем. Они возвращались с ужина вместе с Джоан Тринг и Китом Мани, когда путь им преградила жена Менухина, бывшая балерина Диана Гулд. Оттащив Фонтейн в сторону, она взволнованно прошептала ей на ухо: «В Тито стреляли. Он жив, находится в больнице». Фонтейн давно опасалась, что ее мужа могли застрелить, и вот «то, чего она так боялась, случилось». Между тем репортеры уже начали отталкивать друг друга в попытках сфотографировать ее вместе с Рудольфом. «Им явно захотелось раздуть из мухи слона», – вспоминала потом Тринг. Хотя ни она, ни Нуреев еще не знали, что сообщила Марго Гулд, Джоан быстро смекнула: пожалуй, лучше увести Рудольфа подальше от представителей прессы. «Я велела ему уточнить, где его номер, пойти туда незамедлительно и оставаться там, пока я за ним не приду. Он не стал спорить и сразу ушел», – рассказывала Тринг.

Сама она тотчас же принялась дозваниваться в Панаму (что было совсем непросто). А Фонтейн сидела в своем гостиничном номере с Макмилланом и Мани и пила бренди в попытке унять нервы. Наконец Тринг удалось выведать достаточно подробностей, чтобы описать Марго ситуацию. Но едва она заговорила, как Фонтейн, не в силах ничего слушать, закричала и побежала по коридору в пустой танцзал. Там и нашли ее Нуреев и Тринг: скорчившись в кресле, Марго рыдала взахлеб. Рудольф приобнял ее и постарался успокоить. Но прошло еще четыре часа, прежде чем Фонтейн решилась переговорить с Тринг. «Я сказала Марго, кто в него стрелял, – вспоминала Джоан. – Она мне не поверила. Тогда я заказала [для Марго] телефонный разговор с ее деверем, и тот подтвердил, что я не ошиблась. Я сказала ей: если она хочет застать Тито живым, то должна к нему поехать немедленно». Фонтейн поговорила с братом Тито, но связь была плохая. Она спросила у него, нужно ли ей вылетать безотлагательно в Панаму. На следующий вечер у них с Нуреевым была назначена премьера. Можно ли приехать после этого? «Сейчас он уже вне опасности», – ответил брат Тито, и Марго решила остаться.

На следующий день на репетиции в воздухе ощутимо витало напряжение. Во время прогона «Дивертисмента» (нового па-де-де, созданного для Марго и Рудольфа Макмилланом в преддверии гастролей в Австралии) Фонтейн сбилась в тот самый момент, когда должна была зеркально повторять затейливые движения Рудольфа. По словам фотографировавшего их Кита Мани, в этом дуэте танцовщики воссоздавали образы «мифических существ, выполнявших некий ритуал наподобие насекомых». Благодаря Рудольфу и Макмиллану Марго сумела взять себя в руки. Настолько, что вечером на представлении смогла станцевать это па-де-де даже дважды: второй раз – после вызова на «бис» обезумевшей от восторга публики[207].

На следующий день Фонтейн улетела в Панаму. Неопределенность ее ситуации только усугубила огромную нагрузку, легшую на плечи Рудольфа: ему поручили поставить целиком три акта «Раймонды» для гастрольной труппы – дочерней компании Королевского балета к «Фестивалю двух миров» в Сполето. А через месяц они с Марго должны были исполнять главные партии в премьерном показе этого балета и танцевать затем во всех представлениях. Это была первая для Рудольфа постановка полномасштабного вечернего спектакля. Сам балет он знал хорошо, но никогда не танцевал в нем главной мужской роли[208]. И вполне естественно, что отъезд Фонтейн заставил его лишь сильнее волноваться и нервничать.

Созданная Петипа в 1898 году «Раймонда» была последней успешной постановкой выдающегося хореографа. Но, пользуясь завидной популярностью в России (потрясающая главная роль стала одним из крупнейших достижений Дудинской), этот балет оставался практически неизвестным на Западе – в том числе из-за его сложной сюжетной линии. В этой рыцарской легенде о мужской доблести рассказывается история Жана де Бриена, который вернулся из крестового похода, чтобы жениться на своей нареченной, и оказался вынужден сражаться за ее руку с соперником. Если при воссоздании «Баядерки» Нуреев довольно близко следовал постановке Кировского, то в случае с «Раймондой» он проявил больше амбициозной независимости и посчитал целесообразным сохранить в балетной канве лишь самое необходимое – его целью стало сфокусировать внимание зрителя на ярком танце. Рудольф сохранил все элементы хореографии, какие он смог припомнить, и добавил несколько связующих пассажей и своих собственных танцев. Зато полностью исключил из балета длинные пантомимные сцены, убежденный в том, что публика достаточно умна и сметлива, чтобы не нуждаться «в регулировщиках движения». Насыщенные всевозможными па, его танцы поражали техническими вызовами, которые Нуреев так любил. А Фонтейн давно надеялась, что для нее будет поставлен полноценный трехактный балет, ей нравилось «атакующее», энергичное движение, равно как и пышность, и красочность этого балета.

Не знавшему, когда именно вернется Фонтейн, Рудольфу пришлось выступать в партнерстве с двумя ее дублершами: в «Сильфиде» на фестивале в Бате он танцевал с Линн Сеймур, а в «Спящей красавице» в Лондоне – с Аннет Пейдж. «Мы все так переживали за Марго, – рассказывала Сеймур. – Новости становились все ужаснее и ужаснее, ситуация – все более неопределенной». А Фонтейн в Панаме боролась с суровой реальностью. Она испытала шок, застав Тито привязанным к узкому столу и неспособного даже пошевельнуть головой. Из отверстия в его горле торчала трубка, а лекарства вводились ему внутривенно. Две пули застряли у Тито в груди, третья пробила легкое, а четвертая вонзилась в тыльную сторону шеи, пройдя у самого позвоночника. Ариаса парализовало, и, как показало время, – навсегда. Правда, Марго еще долго «отказывалась признать вероятность серьезного пожизненного повреждения здоровья». А нанес его 47-летнему Тито Альфредо Хименес, его рассвирепевший помощник. Он преградил путь автомобилю Ариаса на перекрестке и расстрелял его практически в упор.

По одной из версий, Хименес взъярился на Тито за то, что тот спал с его женой. А по версии самого Тито, он отказался фальсифицировать результаты выборов, чтобы сделать Хименеса своим заместителем, как он того требовал. К суду Хименес так никогда и не был привлечен, из чего недоброжелатели Тито заключили, что преступлениебыло совершено из ревности. Впрочем, пресса все-таки посчитала его политическим.

Через несколько дней к Тито вернулась речь. Посоветовавшись с его доктором, Фонтейн решила перевезти мужа в Англию, в Сток-Мандевиллский медицинский центр, известный лечением позвоночных травм. Может ли она спокойно уехать на время, пока Тито еще пробудет в Панаме, уточнила у врача балерина. Марго ждали спектакли в Лондоне, но при угрозе состоянию мужа она была готова немедленно прилететь обратно. Доктор ответил: бояться им стоит только одной опасности, но в ее случае Марго «опоздает».

Через две недели после покушения на Тито Фонтейн снова вышла на сцену в Лондоне. За десять дней она дала шесть спектаклей, станцевав в балетах «Баядерка», «Жизель» и «Маргарита и Арман». Одновременно она репетировала с Нуреевым «Раймонду». Пораженный ее стойкостью Рудольф прописал Марго единственное известное ему целительное средство – на редкость сложное соло, которое для любой другой балерины и при более благоприятных обстоятельствах стало бы тяжелым испытанием. Но с губ Фонтейн не слетело ни единой жалобы. Хотя если бы она попросила, Рудольф упростил бы ей задачу. Впрочем, когда Кит Мани предложил немного переиначить соло, чтобы Марго стало легче его танцевать, ответ Нуреева привел его в полное изумление: «В России так не делают! Я просто дал его ей – посмотрим, как она справится!»

В Сполето Фонтейн уехала на следующий день после того, как Тито прибыл в Англию для лечения в Сток-Мандевилле[209]. Физическое и эмоциональное напряжение начало сказываться на танцовщице. Марго повредила икроножную мышцу, и Рудольф дошел «до почти опасной точки кипения, стараясь совладать с нервами», – записал в своем дневнике Мани. Во время перерыва на репетиции в Сполето он запустил в голову Тринг балетной туфлей. Правда, туфля пролетела мимо цели, угодив в декорацию. А «Джоан только моргнула и, продолжая расхаживать, сказала: “Прекрати!” – как будто увещевала расшалившегося ребенка». Тринг, как и Фонтейн, никогда не принимала яростные вспышки Нуреева на свой счет; она понимала, что больше всего Рудольф злился на самого себя. В тот день он был сильно раздосадован декорациями и костюмами, которые Бени Монтрезор – художник, выбранный для оформления фестиваля – приготовил сообразно своим личным идеям о том, как стоит выгоднее показать двух звезд балета. Монтрезор избавился от богатой парчи и исторических деталей эпохи, на которых настаивал Рудольф, и придал балету заведомо модернистский вид посредством разноцветных марлевых экранов и простейших костюмов из бархата. Подобное оформление вызвало шквал критики, как не соответствующее историческому балету XIX века[210]. По мнению Аштона, «Раймонда» Нуреева являла собой таковую «Петипа, но пропущенную через сознание и тело Нуреева». В разговорах с коллегами хореограф высказывался еще откровеннее; он считал, что, отказавшись от пантомимных сцен русской постановки, Нуреев «не оставил в балете драматического элемента». И советовал не только изменить декорации и костюмы, но и пересмотреть подобный подход; только тогда он смог бы рекомендовать его основной труппе.

«Раймонде» предстояло открывать девятидневный фестиваль. Премьера балета была назначена на 10 июля. Но за день до нее, как раз в тот момент, когда Фонтейн гримировалась для последней генеральной репетиции, Джоан Тринг снова принесла за кулисы плохие вести: у Тито серьезный рецидив. Если Марго хочет застать его живым, ей лучше тотчас же лететь в Лондон. Рейс из Рима в половине третьего. И билет на него для балерины уже заказан. Фонтейн колебалась. Она знала, какие надежды возлагал на эту «Раймонду» Нуреев, и заменить Марго никто не мог. Но Рудольф, пришедший к ней в гримерку вместе с Тринг, настоял: она должна лететь. Он был «необычайно ласковым и, похоже, страшно переживал за меня», – вспоминала позднее Фонтейн. Несмотря на то что он оставался без своей Раймонды – Марго, да еще на премьерном показе, Нуреев запретил ей думать о балете. «Вы должны собрать вещи и отправиться в путь прямо сейчас», – мягко сказал он ей, а затем даже проводил Марго в отель, чтобы убедиться в том, что она так и поступит. «Он понимал, что ей необходимо было уехать, и не обижался, – рассказывала Тринг. – Люди всегда считали его крайне эгоистичным, но в тот раз он был очень добрым и милым».

Но с Дорин Уэллс, заменившей Фонтейн, Нуреев таким ласковым, увы, не был. Во время их быстрого прогона всего балета он «швырял» ее по сцене, «как мешок с картошкой». Джоан Тринг вспоминала: Рудольф «все ей объяснил, но у нее все равно ничего толком не получалось. Мне казалось, он готов был убить каждого, кто попадется ему на глаза». На приеме, состоявшемся в тот вечер в доме композитора Джанкарло Менотти, директора фестиваля, гостей проинформировали о принципе самообслуживания. «Нуреев никогда себя сам не обслуживает!» – проорал Рудольф и запустил своей тарелкой со спагетти в стену. Этот «номер», подобно многим другим «выходкам артиста, быстро сделался легендой. Причем хождение получила и другая версия, согласно которой Рудольф разбил о стену бокал вина. Вырванная из контекста, эта история представляет Нуреева капризной примадонной, хотя по факту у него имелась веская причина для расстройства: он только что лишился своей главной партнерши и понятия не имел, когда она вернется, да и вернется ли вообще, чтобы танцевать с ним в дуэте[211].

Премьерным спектаклем Рудольф остался недоволен. Дорин Уэллс держалась бесстрашно, но танцевала без вдохновения, а остальные артисты труппы попросту не дотягивали до той планки, которую определил им Нуреев своими задачами. Однако его собственный танец заслужил единодушные похвалы, как, впрочем, и его хореография, хотя она, по мнению Александра Блэнда, «продемонстрировала больше обещаний, чем достижений». Балет поначалу включили в программу осенних гастролей труппы, но его скупое оформление оказалось столь непопулярным, что после показа «Раймонды» на фестивале в Баальбеке ее сняли с репертуара. Но не сраженный этим Нуреев возвращался к ее постановке много раз за свою карьеру.

Невзирая на изнурительные бдения у постели больного супруга, Фонтейн вернулась в Сполето для участия в заключительных спектаклях. Сердце Тито дало остановку, температура подскочила до 42 с лишним градусов, и он впал в кому. И хотя этот кризис Ариас пережил, но дара речи лишился уже навсегда[212]. Тем не менее никто из тех, кто наблюдал Фонтейн в «Раймонде», не заметил ее переживаний. Не слишком впечатленный этим балетом при первом просмотре, Ноэл Кауард назвал его «волшебным» после того, как увидел танец Марго с Нуреевым. На том спектакле звездную пару вызывали на поклон тридцать два раза. «Она была прекрасна, – записал в своем дневнике Кауард, – ее присутствие осветило всю постановку… они оба останутся в моей памяти как одно из величайших мгновений моей жизни в театре…»

Впервые за несколько недель признаки удовлетворенности выказал и сам Рудольф. Его «очень позабавил Ноэл», составивший им с Тринг компанию на уик-энд в Риме, во время которого они посетили Сикстинскую капеллу. Записной бонвиван из Вест-Энда, Кауард считал Нуреева «любопытным диким зверем, весьма занимательным и совершенно непредсказуемым». Рудольф упивался этой ролью и за ужином по-настоящему укусил Кауарда. «Но только за палец и не до крови», – уточнил потом в дневнике Кауард, явно довольный, что стал жертвой этого «зверя». Из Рима Рудольф направился в Ливан, в Баальбек. В расположенном неподалеку Бейруте он упорно разгуливал в одиночку до поздней ночи, невзирая на то, что в гавани стояли советские суда. Джоан Тринг так беспокоилась, как бы его ни похитили, что даже пыталась запирать артиста в гостиничном номере. «Мы с Марго стали его “тюремщиками” и по очереди запирали [Рудольфа], а он жутко злился. Я ему говорила: “Тебе что – нужно, чтобы какой-нибудь араб схватил тебя и продал русским?” А он отвечал: “Да не сделают они этого, не сделают”, но всегда немного раздражался».

Фонтейн впоследствии заявила, что присоединиться к гастрольной труппе в Баальбеке ее вынудили финансовые затруднения. Политическая кампания Тито исчерпала все их сбережения, а впереди ее ждали только неуклонно множившиеся больничные счета. Партнерство с Нуреевым обеспечило Фонтейн самые высокие гонорары за всю ее карьеру, и она сознавала: ей необходимо выступать и дальше. Но, хотя это все было правдой, Марго, вероятнее всего, в тот момент просто необходимо было выходить на сцену – единственное место, где она чувствовала себя в своей тарелке. «Реальная жизнь часто казалась гораздо более нереальной, чем сценическая, или, точнее было бы сказать – я понимала самую себя, лишь играя некий выдуманный персонаж», – признавалась Фонтейн. Роль госпожи Тито де Ариас испытывала ее на прочность на протяжении последующих двадцати пяти лет. Марго провела их, ухаживая за мужем, парализованным от самой шеи и прикованным к инвалидной коляске. Два года, пока Тито еще оставался в больнице, она каждую ночь проводила по три часа в поезде, чтобы его навестить, вставала с рассветом, чтобы его покормить, а потом возвращалась в Лондон на занятия в классе и репетиции. Марго даже начала брать уроки вождения, чтобы самостоятельно добираться до вокзала и обратно. После выступлений она с бутербродом в руке мчалась повидаться с мужем, а после встречи с ним ночевала в ближайшей гостинице. Ее преданность была всеобъемлющей, и Рудольф, как и все остальные друзья Фонтейн, только поражался ей.

Несколько выстрелов изменили баланс сил между супругами. Фонтейн стала не только защитницей мужа; отныне Тито всецело от нее зависел. Со временем Марго стала возить его с собой на гастроли, на званые ужины, приемы, прогулки на яхтах друзей. Она считала, что его жизнь должна быть такой же полной и насыщенной, как и ее собственная. К 1965 году Фонтейн даже стала подписывать письма друзьям «Марготито». По словам Теодоры Кристон, помогавшей ей ухаживать за мужем, Марго «не позволяла ему превратиться в безвольное тело на коляске, на которое никто бы не стал обращать внимание. Он по-прежнему оставался силой». И все благодаря воле и несгибаемому духу Фонтейн. Именно этот дух подпитывал и ее «волшебный» союз с Нуреевым – союз, которому она теперь посвящала себя с удвоенным рвением.

* * *

Через три месяца после постановки своего первого полномасштабного балета Нуреев уже работал над вторым – новой версией «Лебединого озера» для Венской государственной оперы, главные партии в которой предстояло исполнять, естественно, ему и Фонтейн. Всего лишь пять лет назад 21-летний Рудольф с трудом добился своего включения в гастрольный тур Кировского в Вену. И поехал туда с «сопровождением» – в специальном автобусе, выделенном театру. А сейчас его встретили в австрийской столице как подлинную звезду и наделили полной свободой в выборе артистов, художника-оформителя и условий работы. «Его приезда ожидали здесь с огромным нетерпением, – рассказывал Михаэль Биркмайер, тогда молодой танцовщик труппы, впоследствии возглавивший ее училище. – Это было сравнимо с приездом «Битлз». Люди выстраивались в очереди вокруг оперного театра, чтобы в него попасть».

Сочинять и ставить балеты всегда было предметом желаний Рудольфа. И вот настал момент, когда танцовщик осознал: удовлетворить свои честолюбивые устремления он может лишь за пределами Королевского балета. Он тяготел к новым экспериментам, мечтал приобрести новый опыт, а Фредерик Аштон после «Маргариты и Армана» более не создавал для него новых ролей. Как ни ценила компания его вклад, но у нее имелись и другие танцовщики и хореографы, которым тоже нужно было давать шанс. Как и всегда жаждущий расширить свои горизонты – создать целую работу, а не какую-то часть в ней – Рудольф постановил обеспечить себе эту возможность самостоятельно.

Пожалуй, наиболее амбициозный из всех танцовщиков, Нуреев выбрал самый любимый из балетов Чайковского. Даже несмотря на то, что все еще оставался новичком в хореографии и все еще определялся в собственном амплуа танцовщика. В тот год уже состоялись две возобновленные постановки «Лебединого озера» – одну из них реализовал Роберт Хелпман в Лондоне, другую осуществил Джон Кранко в Штутгарте. И Рудольф танцевал в обеих. И хотя он для обеих придумывал танцы, но роль Принца в целом представлялась ему слишком ограниченной, особенно в версии Королевского балета: «Он тридцать пять минут сидит на заднице, а потом вдруг должен пройтись. Невозможно». И вот осенью 1964 года Нуреев вознамерился отдать Принцу должное и в этом процессе показать, конечно же, себя.

Как и следовало ожидать, в нуреевском «Лебедином озере» Принц стал центральной фигурой, а все остальные персонажи превратились в «проекцию его воображения». Внутренние устремления Принца воплощала Одетта-Одиллия, Белый и Черный лебедь, двойственный персонаж, олицетворяющий духовные и плотские желания. «Эта история очень типична для романтического периода, это мечта об идеальной женщине, бегство от реальности», – объяснял Нуреев. Поскольку Вена была родиной Фрейда, он задумал отобразить самоанализ принца Зигфрида, пребывающего в состоянии маниакальной депрессии и в разладе со своим окружением. И возможно, что при обсуждении этой концепции Рудольф имел в виду самого себя, когда описывал принца как «человека необычного, готового к тому, что с ним произойдут необычные вещи». Традицию следует уважать, добавлял Нуреев, «но, разумеется, не переступая черту, за которой она затмевает драматический смысл – ценный и современный, разжигающий воображение».

По наблюдению критика Рене Сирвена, темы, выраженные Нуреевым в этой глубоко личностной постановке «Лебединого озера», повторялись потом во многих его работах. «Например, вода в различных формах: озеро, остров, подводные сцены, волны, шторма… Разлука с любимой, с которой пытаешься воссоединиться, погоня за идеалом, который можно обрести, лишь претерпев физические и нравственные испытания… Героям приходится сталкиваться с врагом или с соперником перед достижением цели, либо завоевывать свободу… И еще кое-что постоянно присутствует в его хореографии: мечта. Полет в чудесные фантастические царства на грани реального и воображаемого ради того, чтобы вырваться из замкнутого и удушающего мира».

Однако отправной точкой для Нуреева была музыка, и в партитуре Чайковского он уловил более мрачное настроение, чем отражалось во всех версиях постановок. Посчитав традиционный для советского балета счастливый конец неоправданным, Рудольф обрек своего погруженного в мрачные раздумья героя на трагический финал и заставил его утонуть в потоке, хлынувшем на сцену в последнем акте (эту идею Нуреев позаимствовал из версии советского хореографа Владимира Бурмейстера для Московского музыкального театра им. Станиславского). Хотя в знаменитой сцене на берегу озера во втором акте он следовал традиционной хореографии Иванова, остальные три акта Рудольф переработал, сочинив элегическое финальное па-де-де для Принца и Одетты и создав для себя роль, позволяющую задействовать все его умения и продемонстрировать все его способности.

По приглашению Нуреева в Вене к нему присоединился Эрик Брун. Нуреев рассчитывал на сотрудничество при работе над балетом, но друзья так и не пришли к согласию по поводу его интерпретации. Брун тогда сомневался в целесообразности включения в первый акт соло Принца, которое Рудольф поставил для Королевского балета, чтобы подчеркнуть уникальность этого образа. Более того, он находил хореографию Нуреева перегруженной разными па (и это мнение разделяли многие критики). По свидетельству Биркмайера, друзья постоянно спорили. И Вену Эрик покинул еще до премьеры балета. Тем не менее до разрыва у них не дошло.

Через три года Брун поставил собственную версию «Лебединого озера» для Национального балета Канады. И, по мнению Нуреева, Брун не просто воспользовался его постановкой, но «украл» многие его идеи. Он не только добавил, в подражание Рудольфу, свое соло в первый акт, но и принял многие изменения, внесенные Нуреевым в партитуру. И тем не менее было одно существенное различие: Брун превратил злого волшебника фон Ротбарта (роль которого традиционно исполнялась мужчинами) в женщину по имени Черная Королева. Он задумал провести параллель между отношением Принца к этой зловещей фигуре и его отношением к своей матери, Королеве. «И в результате все, включая Рудика, очень расстроились из-за этого существенного изменения, потому что теперь весь балет оказался преломлением фрейдистских идей», – высказался позднее Эрик. Это изменение, скорее всего, явилось отображением сложного психологического мировоззрения самого Бруна, оно родилось «из чего-то, сокрытого глубоко внутри него – того, что, возможно, не смог бы проанализировать даже Фрейд», – сочла Селия Франка, первая Черная Королева. И Нуреев полностью разделял ее точку зрения. В 1972 году он наконец-то станцевал в спектакле Бруна, включив в него, с разрешения Эрика, отдельные элементы своей собственной постановки. По поводу последнего акта этого гибридного «Лебединого озера» Нуреев заявил потом «Лос-Анджелес таймс»: «Я использовал свою собственную хореографию. Эрик смоделировал свою хореографию по образцу моей, и тогда я ему сказал: “Почему бы не пойти до конца и не свести все к единому целому?”»

Репетиции нуреевского «Лебединого озера» проходили не гладко. Балет Венской государственной оперы был «пасынком» оперного театра, не только не имевшим опыта в постановке классических произведений, но и ограниченным строгими профсоюзными правилами, постоянно раздражавшими Рудольфа. Решив избавиться от никчемного балласта, Нуреев начал подбирать исполнительский состав, ориентируясь не на статус, а на одаренность артистов. И вскоре навлек на себя скандал. Но для дела скандалы были полезны. Уж кто-кто, а Рудольф это отлично знал. «Будь я просто хорошим танцовщиком, обо мне бы писали в колонке культуры, – заявил он Михаэлю Биркмайеру. – А сейчас я на первой странице, и все благодаря моим глупым выходкам». Несмотря на то что Биркмайер был всего лишь артистом кордебалета, Нуреев отобрал его на роль Принца во второй состав. «Скандалы Рудольфа не волновали, – рассказывал Биркмайер. – И он не стеснялся отчитывать танцовщиков. Если находил их толстыми, то так прямо и говорил им об этом. Работая с нами, он выкладывался на полную катушку, почти шесть недель. И только повторял: «Либо будет по-моему, либо я уйду». Так и вышло. Труппа никогда не была так хороша, как при его работе с нами». Всегда готовый поделиться ради пользы дела своим обширным багажом знаний, Рудольф часами тренировал других танцовщиков или отрабатывал технические моменты. Рьяно преследуя собственные цели и решая свои задачи, он задавал стимул любой труппе, с которой танцевал. И не только потому, что привлекал новых зрителей и вызывал своими выступлениями огромный общественный резонанс, но и потому, что устанавливал стандарт, которому не мог соответствовать ни один другой танцовщик. И, если другие артисты трудились много и упорно, то он работал еще более напряженно. И неважно было, нравился он им или нет. Главное – он действительно воодушевлял всех примером и придавал им сил и веры в себя.

Наглядным примером являлся Биркмайер, который был готов уйти из балета на момент знакомства с Нуреевым, но остался из-за него и в итоге превратился в ведущего танцовщика труппы. Он с удовольствием и рвением учился у Рудольфа всему, что тот предлагал. Правда, столкнулся с одной проблемой: ему пришлось отбиваться от приставаний своего нового учителя. «Секс для него был игрой. Когда ему что-то нравилось, он должен был это заполучить». Со своими густыми темными кудрями, обрамлявшими красивое лицо, Биркмайер обладал той самой мужественной, даже грубоватой привлекательностью, которая так заводила Нуреева. И его гетеросексуальность помехой для последнего не стала – чем больше сопротивлялся Биркмайер, тем настойчивее домогался его Рудольф. Препятствия всегда подстегивали Нуреева. «Он повторял: “Мики, откуда тебе знать? Ты же никогда не пробовал”. Но я просто не мог на это пойти, даже по молодости лет. А он не оставлял своих попыток, пока я не приблизился к полтиннику», – вспоминал Биркмайер.

Ажиотаж в ожидании нового балета Нуреева усиливался, и пропорционально ему возрастала раздражительность Рудольфа. Он потребовал от Венской филармонии замедлить темп партитуры Чайковского, и ему тут же напомнили, что никто – и уж тем более танцовщик – не смеет диктовать прославленному оркестру, как следует играть. «Занимайтесь своим делом, а мы будем заниматься своим», – подобным образом отвечать на претензии танцовщика советовал своим коллегам скрипач и директор оркестра Вильгельм Хюбнер. В другой раз Рудольф с матом выгнал с репетиции Фонтейн. В Вену срочно вызвали Джоан Тринг – найти управу на забывшегося наглеца. «Труппа не могла поверить, что он смел так разговаривать с Дамой Марго, – рассказывала Тринг. – А я только подумала: “Слышали бы они то, что доводилось слышать мне!”». Джоан не сомневалась: все будет в порядке, они поужинают вместе с Марго, и все пойдет как ни в чем не бывало. Но ее убеждали, что Нуреева уже «никто не может контролировать».

К ее приезду Рудольф успокоился и поутих, но его нервозность снова взбудоражили полчища фотографов, заполонивших оперный театр на открытой генеральной репетиции. Заметив на одном из артистов не понравившийся ему костюм, Нуреев сорвал его с танцовщика прямо на сцене. И в то же мгновение «поднялся такой шум от щелкавших “Хассельбладов”, как будто началась Третья мировая война, – вспоминал оказавшийся среди репортеров лорд Сноудон. – Венские фотографы старались поймать его в кадр в это взрывном настроении или заснять его в новых ракурсах». Недовольный шумом, Рудольф набросился на них. «Вон! – повелел он. – Все вон! И даже вы!» – указал артист пальцем на Сноудона. Тот хоть и опешил, но быстро собрал свои вещи и направился вниз, в театральную столовую. Там его через несколько минут и нашел Нуреев. «Сожалею, что так вышло», – заявил он, распахнув лорду объятия.

Записной весельчак, не гнушавшийся скабрезных шуток, Сноудон восхищался танцовщиками с детства, когда его впервые познакомил с балетом дядя – известный театральный художник Оливер Мессель. Принцесса Маргарет разделяла страсть своего супруга к балету и любила присутствовать на репетициях, особенно когда танцевали Нуреев с Фонтейн. По поводу пылкого вида Нуреева на репетиционных фотографиях она позднее заметила: «Он всегда отдавал всего себя под прицел объектива». Сноудоны обожали Рудольфа и периодически приглашали его на завтрак к себе в Кенсингтонский дворец. В результате возник еще один слух: будто бы русский танцовщик давал принцессе Маргарет уроки балета. «Мы умирали со смеху над этими кривотолками», – вспоминала она.

Лорд Сноудон приехал в австрийскую столицу, чтобы запечатлеть на фотопленке фрагменты нуреевского «Лебединого озера» для журнала «Лайф». Он снимал и на репетициях, и на спектаклях. Но Вена напомнила лорду о «Третьем человеке» Орсона Уэллса. И он загорелся идеей сфотографировать Нуреева и Фонтейн в знаменитом городском увеселительном парке Пратер – на том самом гигантском колесе обозрения, которое фигурировало в фильме. Увы, ни Рудольф, ни Марго не поддержали его затеи, и Сноудону ничего другого не осталось, как снимать их катающимися на электрических автомобильчиках с бампером или за игрой в футбол. Выведя их за пределы балетного царства, Сноудон сумел запечатлеть звезд беззаботно дурачившимися на аттракционах. Такими их публика никогда раньше не видела. «Мы здорово повеселились, выбравшись в тот парк, – рассказывал потом лорд. – Мне нравился Рудольф, хотя он и порвал многие мои снимки. Я повторял ему: «Рудольф, не делайте этого, они очень дорогие. Возможно, мы получим обложку журнала «Лайф». А он отвечал: «Что ж, получите хотя бы одну, и я больше не буду рвать ваши фотографии». Все это походило на ребячество, но очень располагало к нему». И хотя обложку «Лайфа» от 27 ноября 1964 года заняла вьетнамская война, фотографиям Сноудона в том номере отвели целых одиннадцать страниц, что было большой редкостью для того времени, когда, по его свидетельству, даже редакторы журнала считали балет «самым элитарным видом искусства, не имевшим отношения к его читателям».

Премьера нуреевского «Лебединого озера» состоялась 15 октября на сцене Венской государственной оперы и имела невероятный успех у публики. На последнем спектакле Нуреева и Фонтейн вызывали на поклон восемьдесят девять раз на протяжении четырех актов – рекордное число за всю историю балетных представлений, вошедшее в «Книгу рекордов Гиннесса». Рудольф к тому времени сумел покорить и Венский филармонический оркестр. «Все стали поклонниками Рудольфа», – засвидетельствовал Вильгельм Хюбнер. И хотя критики пришли к единодушному мнению, что Нуреев создал в этом балете выигрышный для себя поэтический антураж, многие посчитали, что ему еще предстоит доказать делом свой «творческий талант». Его «Лебединое озеро», написал один критик, «демонстрирует интригующие проблески возможностей Нуреева как хореографа. Об их полном спектре судить рано, так как он пока лишь пробует свои силы исключительно в известных балетах… Однако здесь, в Центральной Европе, где классические вещи зачастую превратились в закостенелые мумии, любые попытки Нуреева придать им современное звучание стоит только приветствовать. Как следует приветствовать и то возмущение спокойствия, и те споры, которые он привнес на наши подмостки…» Постановка Нуреева даже с другими танцовщиками в роли Принца пользовалась такой популярностью у публики, опустошавшей билетные кассы, и настолько оживила балет Венской оперы, что театр включил ее в свой основной репертуар. И директор компании, Аурел фон Миллош, заверил Нуреева в том, что всегда будет рад его приезду и новым работам.

По возвращении в Лондон Рудольф и Марго танцевали «Жизель» и «Лебединое озеро» в «Ковент-Гардене». Параллельно Нуреев восстанавливал гран-па из балета Петипа «Пахита» к ежегодному гала-представлению Фонтейн в пользу Королевской академии танца, состоявшемуся 17 ноября. Ведущие партии остались за Рудольфом и Марго. Но Нуреев вновь придал ускорение карьерам нескольких многообещающих балерин Королевской труппы, отобрав и задействовав их в балетных соло, которые сам же и репетировал с ними. Вскоре, правда, он заставил их себя ждать: вслед за Ринго Старром Рудольф обратился в Лондонскую больницу, чтобы удалить миндалины. Но, неспособный к бездействию, Нуреев воспользовался временным самоотлучением от сцены и на Рождество перелетел Атлантику, чтобы посмотреть новую версию «Сильфиды», поставленную Эриком для Национального балета Канады.

По предложению Рудольфа Эрик пригласил Линн Сеймур танцевать с ним в торонтском Центре исполнительского искусства О’Кифа. Как-то раз, после обеда, вспоминала балерина, Рудольф сильно удивил их обоих, заявившись на репетицию «в сверкающих сапогах и черных мехах, усыпанных снегом». В тот вечер он повел Бруна и Сеймур в свой любимый стейк-хаус, а когда метрдотель отказался впустить его без галстука, Рудольф ткнул ему в лицо свою меховую шубу и заявил: «Если это недостойно вашего ресторана, то и нам в нем нечего делать». И, выскочив на улицу, начал бросаться в окна заведения снежками. Эрика ужаснуло его поведение, друзья поспорили и разошлись в разные стороны. Но уже через несколько минут Рудольф, пробираясь по сугробам, догнал Сеймур. Его настроение кардинально переменилось. «А вы умеете делать снежных ангелов?» – огорошил он ее неожиданным вопросом, и уже в следующий миг повалился на спину и с ребяческим задором принялся показывать, оставляя на снегу веерные отпечатки руками. Потом они несколько часов играли в снегу, «пели, хохотали и кидали в небо снежки». И именно тогда Сеймур поняла: Рудольф был не из тех, кто находит упоение в несчастливых мгновениях и старается их продлить: «Он не любил хандрить, изводиться и бить себя в грудь в духе русских. Ничего подобного. И не походил на задумчивого датчанина Эрика».

Брун не только создал собственную версию «Сильфиды», но и танцевал в своей первой крупной постановке. Рудольф старался не отвлекать внимание от друга и его работы, но тщетно. Одно его присутствие вызывало такой интерес, что он согласился дать пресс-конференцию 31 декабря – в день премьеры балета. Нуреев настаивал: он приехал в Торонто только как зритель.

Так и было бы, не умудрись Эрик следующим вечером растянуть себе колено. И вновь он вывел Рудольфа на сцену, предложив танцевать вместо себя один спектакль. 5 января 1965 года Рудольф дебютировал в роли Джеймса, зачарованного юного шотландца, пренебрегшего простым счастьем ради идеализированной любви сильфиды. Ранее Рудольф танцевал только па-де-де с шарфом, которое Брун переработал для него и Фонтейн предыдущим летом. А теперь он за три дня выучил целый балет, хотя и сам получил травму (поскользнувшись на льду, Рудольф повредил лодыжку). «Мне было бы наплевать, даже если бы она сломалась, – признался он Сеймур, бинтуя ногу. – Я давно хотел танцевать этот балет». За несколько мгновений до поднятия занавеса эта парочка зашлась смехом, прослушав объявление о том, что «Эрика Бруна на спектакле заменит Рудольф Нуреев».

А Бруну было не до смеха. В тот вечер рядом с ним в зале сидела Бетти Олифант, балетный репетитор труппы, ставшая датчанину близким другом. «Мне показалось, что Эрик сильно пожалел о своем решении, так как на следующий день его колено полностью восстановилось, и он собирался выступать. Руди танцевал великолепно, и все же настоящего Джеймса из него не вышло. Мы настроились решительно: Эрик должен был стяжать такие же овации, как и Руди. Но добиться этого было гораздо труднее, потому что всех захлестнула массовая истерия по поводу Нуреева. Эрик танцевал так, как никогда больше не танцевал ни до, ни после».

Вместе с Сеймур в роли сильфиды Эрик получил двадцать пять вызовов на поклоны в сравнении с девятнадцатью Рудольфа; они оба пришпоривали друг друга. «Это был самый прекрасный Джеймс, какого я видел в его исполнении», – признает Брун спустя годы. На репетициях Рудольф то и дело предлагал поправки. «Я делаю это вот так», – говорил он. Но Эрик оставался неумолим: «Это Бурнонвиль. Даже не думай что-либо менять». Нуреев вспоминал, что остался удовлетворен своим дебютом в роли Джеймса, с учетом травмы: «Я сглупил, сняв одну повязку, кровоизлияние в лодыжке пошло еще дальше. Но я снова забинтовал ее и дождался второго акта. Я станцевал. Я выполнил все па. Ничего не изменил и не выбросил. Все сделал так, как было отрепетировано. Конечно же, на следующий день обе ноги у меня стали огромными от отека, но Эрик вдруг чудесным образом выздоровел и станцевал просто блестяще».

Незапланированный дебют Нуреева вызвал беспрецедентную шумиху в день премьеры. И все же высочайшие похвалы критики приберегли для Бруна, назвав его мастером стиля Бурнонвиля. Впрочем, как отметил в «Глоб энд мейл» Ральф Хиклин, сравнивать двух танцовщиков не имело смысла. «Никто не сравнивает Лира Гилгуда с Лиром Оливье и не решает, кто из них лучше в этой роли… У Нуреева вид завороженного юноши, глядя на которого легко веришь, что он мог угодить в сети сверхъестественной любви к сильфиде…» Интерпретацию Бруна Хиклин счел более сдержанной; такой «подход позволяет танцу говорить за себя», – написал он в своей рецензии.

7 января Нуреев ненадолго вернулся в Лондон, а через десять дней он вылетел вместе с Фонтейн в Вашингтон – на инаугурацию Линдона Джонсона. Боявшемуся полетов Рудольфу опять «повезло»: самолет садился в сильнейший буран. И артист в салоне первого класса, одолеваемый мыслями о крушении, успокаивал свои нервы с помощью виски. Приуроченные к инаугурации гала-концерты всегда изобиловали звездами, но популярность татарского Принца и его английской Дамы была такова, что Нуреева и Фонтейн добавили в список знаменитостей. Перед президентом и десятью тысячами человек, заполнившими 18 января 1965 года просторный зал Национального Арсенала, выступали известнейшие деятели искусств: Вуди Аллен, Барбара Стрейзанд, Гарри Белафонте, Кэрол Бернетт, Джонни Карсон, Джули Эндрюс… И все-таки самых оглушительных аплодисментов удостоились в тот вечер именно Нуреев и Фонтейн, исполнившие па-де-де из «Корсара». Многие гости никогда прежде не ходили на балет. «Великолепно, потрясающе, – признался потом вице-президент Хьюберт Хамфри. – А я ведь не испытываю влечения к подобному виду танца». Рудольф со все еще забинтованной лодыжкой обеспечил «самые захватывающие моменты шоу», сообщила на первой странице «Нью-Йорк таймс». А потом он, как всегда, исполнил на бис вариацию. И повсюду, куда только ни падал его взгляд, Рудольф видел людей – рукоплещущих, кричащих и не желавших отпускать его со сцены.

Глава 21

Рудимания

Рудольф не остался в Америке смаковать свою победу. Через два дня он снова был в Лондоне и с энтузиазмом репетировал «Ромео и Джульетту», первый полномасштабный балет Кеннета Макмиллана. Балетоманы уже прознали, что на роли влюбленных выбраны Нуреев и Фонтейн, и у касс «Ковент-Гардена» – в ожидании начала продажи билетов – расположились лагерем свыше тысячи их поклонников. Но чего они не знали, так это того, что за кулисами театра разыгрывалась такая же полная страстей драма, как и в самом балете. Увы, путь Рудольфа и Марго к их новой премьере оказался тернистым и психологически затратным.

На самом деле Макмиллан создал «Ромео и Джульетту» для своей музы, Линн Сеймур, и ее партнера Кристофера Гейбла. И главные партии в этом балете были проработаны хореографом с учетом особенностей их тел, темперамента и эмоциональности. Подобно тому, как Фредерик Аштон своим балетом «Маргарита и Арман» канонизовал дуэт Фонтейн и Нуреева, так и Макмиллан с помощью «Ромео и Джульетты» намеревался утвердить пару Сеймур – Гейбл в статусе мировых звезд. Сеймур и Гейбл принимали активное участие в творческом процессе Макмиллана. Все трое настолько тесно сотрудничали при создании «Ромео и Джульетты», что даже стали называть его «нашим балетом».

Но другие смотрели на дело иначе. Сол Юрок, вновь выступивший продюсером весеннего тура Королевского балета в Америке, и вообразить себе не мог открытие гастрольного сезона в Нью-Йорке без Нуреева и Фонтейн. Либо они станцуют премьеру, предупредил он дирекцию компании, либо тур не состоится. Популярность этого дуэта, безусловно, гарантировала успех гастролей. И поэтому Аштон, проконсультировавшись с руководством, не только согласился на условие Юрока, но и посоветовал Макмиллану отдать Рудольфу и Марго также лондонскую премьеру. «Я сказал ему: если он хочет добиться местного успеха, пусть ставит Сеймур и Гейбла, но для мирового успеха он должен взять Марго и Рудольфа», – рассказывал потом Аштон. В том сезоне цены на билеты, повышавшиеся некоторое время благодаря выходу на сцену Фонтейн, подскочили и на спектакли с участием Нуреева.

Обескураженный внезапной утратой контроля над собственным балетом, Макмиллан решил было от него отказаться, но уничтожить свое первое, жизненно важное детище все же не смог. Да только обида и злость загнали его в такую депрессию, что он утратил всякую охоту заниматься постановкой. А Сеймур и вовсе была вне себя. Незадолго до начала репетиций она обнаружила, что беременна. Линн знала: балерина может рассчитывать на исполнение главных ролей максимум пятнадцать лет (ну, двадцать, если ты – Марго Фонтейн). Покидать сцену за два шага от большого успеха Сеймур не захотелось. И она решилась на аборт[213]. Через три дня Линн вернулась в студию. Ее Джульетта была столь же Сеймур, сколь и Капулетти, – «кульминацией всех [ее] воображаемых ролей как танцовщицы».

Между тем ситуация стала еще щекотливее и безрадостнее: Сеймур и Гейблу пришлось обучать своим партиям Фонтейн и Нуреева. В сорок шесть лет Марго отважилась на роль почти подростка Джульетты! Дуэту Сеймур – Гейбл предстояло танцевать балет в течение сезона, но ведь именно первый состав всегда оказывается в центре внимания публики и прессы и получает заветные лавры премьеры. «Это поставило их в неловкое положение, а для меня стало пощечиной, – рассказывала Сеймур. – Но в то время ты не смел спорить, приходилось просто мириться».

«Ромео и Джульетту» воссоздавали на сцене несколько хореографов, в их числе – Аштон и Джон Кранко. Но всеобщее признание и восхищение стяжал потрясающий спектакль Леонида Лавровского в Большом театре. Однако постановка Франко Дзеффирелли, осуществленная в театре «Олд-Вик» в 1963 году, оказала наибольшее влияние на Макмиллана, и он намеревался сохранить в своей работе тот же реализм и акцент на юности героев. Самому Макмиллану известность принесли яркие, драматические балеты, построенные вокруг сильных характеров, а его хореография выделялась своей поэтичностью и насыщенной образностью. В поисках современного прочтения средневековой истории Макмиллан сосредоточился на семейной драме, сделав Джульетту ее катализатором. Хореографу она виделась страстной, своенравной и свободолюбивой, во многом похожей на саму Сеймур, а мужавший Ромео представлялся ему юным мечтателем. «Ромео славный, нормальный парень, – говорил Макмиллан. – Но любовь между ними пробуждает именно Джульетта с ее решительной натурой и бунтарским темпераментом». Воображение нарисовало хореографу его героев не «эфирными влюбленными, мимически изображающими страстные клятвы», а двумя похотливыми подростками в порыве первого увлечения.

Передать это головокружительное, выводящее из равновесия состояние было призвано па-де-де для знаменитой сцены на балконе. И несмотря на то что своего Ромео Макмиллан «кроил» для Гейбла, Нуреев впервые получил такую роль, в которой он, по замечанию Клайва Барнса, представал «не неким абстрактным героем и не очередным кукольным принцем, а вполне обычным человеком». Однако сам Рудольф, по свидетельству Гейбла, отнесся к идеям Макмиллана без особого уважения и без колебаний принялся изменять хореографию ради демонстрации своих сильных сторон. Макмиллану всего тридцать пять, он молодой и неопытный, откуда ему знать, что мне лучше подходит, пожимал плечами Нуреев. «Ему казалось, будто па-де-де недостаточно акцентировано на Ромео, – поделился позднее своими воспоминаниями Гейбл. – Поэтому он делал серии двойных элементов по всей сцене, зарабатывая аплодисменты публики, а потом вновь вступал в па-де-де. Если же он чувствовал, что в какой-то момент зрителям захотелось увидеть взрывное проявление его мастерства, то вставлял что-нибудь. А если опасался, что поддержка утомит его перед личным соло, он ее просто не исполнял».

То, что Нуреев пренебрег одной из самых красивых поддержек в па-де-де (когда Джульетта изгибалась полумесяцем на плечах Ромео), Макмиллан едва смог снести. Па и качество их движений имели для него важнейшее значение. И без того не ощущавший взаимопонимания с Нуреевым, хореограф теперь впал «в мрачнейшую хандру на грани нервного срыва, и ждать особой помощи от него уже не приходилось». Но в доверительной беседе со своим близким другом Джорджиной Паркинсон, отобранной на роль первой любви Ромео, Розалинды, Макмиллан все же признался в том, как сильно он переживал и негодовал из-за того, что Нуреев и Фонтейн вносили изменения в его хореографию: «Кеннет возненавидел за это Марго, но позволил им поступать по своему усмотрению, продолжая считать своими основными исполнителями Линн и Кристофера». Впрочем, то, что четыре танцовщика, являвшие собой полярные противоположности, предлагали разную трактовку образов, было вполне естественно. Если у Нуреева Ромео выходил озорным «плейбоем» эпохи Ренессанса, даже не подозревавшим до встречи с Джульеттой о том, что есть более глубокие чувства, то Гейбл с самого начала стал показывать его полнокровным, земным молодым человеком. Джульетта Сеймур была упрямой и импульсивной, тогда как героиня Фонтейн получалась более романтичной и скромной.

До премьеры, назначенной на 9 февраля, оставалось три недели, и Марго с Рудольфом должны были выучить за это время весь балет. Щадя свою поврежденную лодыжку, Нуреев еще больше усугубил напряженность, отказавшись рисковать и исполнить хотя бы одну сцену «в полную силу». За три дня до премьеры Сеймур пригласила к себе Гейбла с женой на обед. Они уже распивали вторую бутылку кларета, когда Кристофера телефонным звонком срочно вызвали в оперный театр: оставалось совсем немного времени до поднятия занавеса перед сценой Теней в «Баядерке», а Рудольф засомневался в том, что сможет танцевать. Гейбл пронесся через весь Лондон, чтобы застать Нуреева спокойно стоящим в костюме за кулисами. «Извини, дорогой, – улыбнулся он Кристоферу. – Я не могу продолжать». В распоряжении у Гейбла оказалось пятнадцать минут, чтобы наспех наложить «лепешкой» грим, закрепить на голове тюрбан и натянуть на ноги еще не просохшее трико. Не хочет ли он прогнать с ней какой-нибудь фрагмент, поинтересовалась Фонтейн. К этому моменту они с Рудольфом уже частично изменили па-де-де, и Гейблу пришлось на ходу импровизировать. И ему вряд ли было приятно, когда после выступления Рудольф подошел к нему за кулисами и начал его поправлять. Но вместе с тем Кристофер знал: Нуреев никогда не пропускал спектакля, если не был серьезно травмирован. В душе Гейбла затеплилась надежда: может быть, ему придется заменить Рудольфа и в роли Ромео в вечер премьеры? Увы, довольно скоро он осознал: Нуреев берег себя для своего дебюта. Удручающий опыт обернулся переменами в карьере и Макмиллана, и Сеймур, и Гейбла. Разочарованные отсутствием поддержки и лишившиеся иллюзий относительно своего будущего в Королевском балете, все трое в течение года покинули труппу[214].

9 февраля 1965 года публика гала-представлений, включая флотилию королевских особ, заполнила оперный театр. Премьера балета завершилась сорока тремя вызовами на поклон, продлившимися более сорока минут. Фонтейн адресовала свой первый и последний реверанс Тито, сидевшему в инвалидной коляске в ложе первого яруса. (Она сумела договориться, чтобы его до спектакля привезли в театр из Сток-Мандевилла машиной скорой помощи, заставив прослезиться даже рабочих сцены.)

Лондонские критики проявили редкое единодушие в похвалах, которыми они осыпали работу Макмиллана, и роскошные декорации, и костюмы Николаса Георгиадиса. А вот Ромео Нуреева не вызвал всеобщего одобрения. Эндрю Портер в «Файнэншл таймс» назвал балет в целом «триумфальным успехом», но исполнение звездного дуэта не задело его за живое: “Ромео” Фонтейн и Нуреева получился не драмой развития характеров, а трогательной лирической сюитой из контрастных сцен…» Поместив на первой странице фотографию Нуреева, сделанную в день премьеры, «Гардиан» отвела дебютному спектаклю почти полстраницы, сопроводив материал двумя большими снимками. В числе немногих похвалил живой образ, созданный Нуреевым, Ричард Бакл в «Санди таймс»: «[Его] специализация – насмешливый подход. Сцены, в которых Ромео увивается как кот за Розалиндой, преисполнены сатиры. Но любовь ввергает героя в экстаз, выражаемый внезапным кружением по сцене… Нуреев создает глубокий портрет». А популярную точку зрения лучше всех выразила, пожалуй, «Таймс»: Нуреев танцует «в полноги лучше, чем большинство мужчин на двух».

Но то, что знатоки отдавали предпочтение «Ромео» с Сеймур и Гейблом, не имело никакого значения. В сознании публики балет принадлежал Нурееву и Фонтейн, и их отождествление с ним упрочилось после съемок дуэта в фильме-балете тем же летом[215]. Именно партнерство Рудольфа и Марго обеспечило интерес широкой аудитории к творению Макмиллана. И именно это больше всего возмущало хореографа. «Ему хотелось, чтобы это был его балет, – поясняла Паркинсон, – а они сделали его своим, едва прозвучало слово “начали”». Лондонский успех Нуреев и Фонтейн повторили в Нью-Йорке, где премьера «Ромео и Джульетты» состоялась 21 апреля 1965 года. Многих зрителей, включая миссис Джон Д. Рокфеллер III, трех сестер Кеннеди, представителя в ООН Эдлая Стивенсона и новообращенного почитателя балета Хьюберта Хамфри, привело на спектакль только желание посмотреть на Марго и Рудольфа. Сделав ставку на эту поистине золотоносную для кассовых сборов пару, Юрок отказался объявлять ранее, чем за неделю вперед, в какие вечера они должны были танцевать. Искушенный продюсер рассчитывал на то, что все желающие их увидеть постараются повысить свои шансы и скупят билеты на максимально возможное для себя количество представлений. И его расчет оправдался: практически все билеты на все спектакли были полностью распроданы еще до начала трехмесячного тура, а спекулянты взвинтили цены на 14-долларовые билеты до 420 долларов. Вашингтонский «Колизей» в первый вечер заполнила семитысячная толпа, собравшаяся посмотреть на их танец в «Жизели».

Любопытство и возбуждение, сопровождавшие гастроли 1965 года, концентрировались в основном вокруг Нуреева, чья слава распространялась подобно взрывной волне. «Тайм» и «Ньюсуик» в одну и ту же неделю поместили его изображение на своих обложках, а фанаты скандировали у служебного входа: «Мы хотим Руди, Руди в нуди!» «Рудимания» набирала силу, и Руди редко оказывался вдалеке от объектива фотокамеры или журналистских вопросов. Его объявляли «Человеком часа» («Тайм»), «Русской революцией» («Ньюсуик»), «Новым парнем в городе» («Нью-Йорк таймс»).

Отзывы о нем критиков были преимущественно восторженными, но и негативная реакция тоже имела место (на протяжении всей его карьеры). Для недоброжелателей Нуреев был в первую очередь знаменитостью и лишь во вторую – танцовщиком. Например, пионер танца модерн Тед Шоун, хоть и признавал талант Рудольфа, но называл его помешанным на рекламе «загребателем денег, пренебрегшим целью, к которой [он сам] шел годами – добиться заслуженного признания мужчины-танцовщика в Америке». «Нуреев со своими длинными волосами и дурным поведением оказывает на танец очень плохое влияние, – считал Шоун. – Молодые люди, мечтающие танцевать, посмотрят на него и скажут: “Вот что нужно, чтобы стать великим танцовщиком”». Озвучивая мнение, разделяемое многими его коллегами, критик «Нью-Йорк таймс» Аллеи Хьюз беспокоился, как бы пресса не превратила гастроли в «шоу Нуреева» – в ущерб другим, не менее талантливым танцовщикам. Но всего через два дня его же газета под заголовком «Нуреев в Нью-Йорке: Тигр нуждается в стрижке» опубликовала рассказ репортера Гэя Тализа, который провел целый день, следуя за артистом по городу: «Где бы он вчера ни появлялся – на Мэдисон-авеню, на Парк-авеню, в “Русской чайной”, куда он заглянул позавтракать, – везде люди оборачивались на него посмотреть… Почему Нью-Йорк вдруг так наэлектризовался?»

Перемену в общественных вкусах верно подметила Диана Вриланд, главный редактор журнала «Вог». Еще несколько месяцев назад она заявила Сесилу Битону: общество кануло в прошлое, «нынче в расчет – за редкими исключениями – принимается только личность, если речь не идет о “новой красоте”… Молодость – лучшее, что у нас может быть». Добавь Вриланд к этому «нечто британское», и перечень новых ценностей был бы полным. К 1965 году британские веяния захлестнули Америку; их несли «Битлз» и «Роллинг Стоунз», Видал Сассун и Мэри Квант, Твигги и Джин Шримптон. «Тайм» объявил Лондон «городом десятилетия». А воцарившуюся в нем атмосферу сексуальной раскрепощенности воссоздал фильм Джона Шлезингера «Дорогая» с Джули Кристи и Лоуренсом Харви в главных ролях.

Личность, Красота, Юность, Свобода – Нуреев персонифицировал собой все ценности, которыми было одержимо то десятилетие. Лондонский мир моды объявил его задающим тенденции. Газета «Сан» посчитала его «главным модником» года, перещеголявшим самого лорда Сноудона. А «Дейли экспресс» утверждала, что «ни Адам, ни Ева не устояли бы перед примером Нуреева. Когда за автобусом бежит молодой человек с кожаным пиджаком, свисающим с его пальца, вы понимаете: он держит его в стиле Нуреева… Когда пригороды и Кингс-роуд штурмуют русские студенческие фуражки, вы понимаете, кто спровоцировал это помешательство… Девушки, стремящиеся первыми опробовать новинки, теперь носят брючные костюмы в стиле «Нури» – на груди пиджак наглухо застегнут, ворот небрежно поднят, руки в карманах…».

Нуреев стал «криком сезона», провозгласил «Ньюсуик». «Больше не слыхать криков: «Джейн, детка! Катрин! Изабель! Аманда!» Только «Руди!». Наслаждавшийся собственным прорывным успехом «отец поп-арта» Энди Уорхол устроил ради Руди вечеринку в своей выкрашенной в серебристый цвет студии «Фэктори» на Восточной 47-й улице. Идея собрать вместе «пятьдесят самых красивых людей» принадлежала Теннесси Уильямсу и его другу Лестеру Перски[216], который позвонил Уорхолу с приглашением на их собственную вечеринку. Встречавшийся с Нуреевым незадолго до этого в Лондоне Уильямс намекнул Перски, что у них там была сексуальная связь[217]. Уорхол предложил Перски и Уильямсу провести их вечеринку в его «Фэктори», и отобранные им суперзвезды, «одурманенные марихуаной наследницы состояний, шлюхи и королевы наркотиков», легко смешались с Нуреевым, Уильямсом, Джуди Гарленд и Монтгомери Клифтом, а Эди Седжвик, поболтав с Брайаном Джойсом, забрался на стропила и принялся отплясывать твист. «Руди! – взвизгнула Джуди Гарленд, повиснув на шее Нуреева. – Ты, поганый коммунист! Да будет тебе известно, Теннесси Уильямс считает, что я не умею играть! Пойдем-ка, выясним, считает ли он, что ты умеешь танцевать…»

В мае того же года Рудольф засветился на открытии шикарной манхэттенской дискотеки «Артур», которую организовала Сибил, бывшая жена Ричарда Бартона. В помещении, построенном на месте старого «Эль Марокко», были черные стены и банкетки, белые столы и разноцветные огни над танцплощадкой. На открытии дискотеки собрались друзья Сибил по кино и театру, многие из которых выступили ее инвесторами. Среди гостей были замечены Майк Николс, Уоррен Битти, Дэнни Кей, Харольд Принс и Эдвард Виллелла. Сонни и Шер служили декорацией, как в «Фор Сизонс», а модель Тайгер Морс демонстрировала невероятное серебристое платье, сверкавшее крошечными огоньками елочных гирлянд. «И все они хотели встретиться с Рудольфом. Он был все равно что один из Битлов, – рассказывала Сибил Бартон[218], обустроившая свой клуб по образцу лондонской дискотеки “Эд Либ”. – И после того раза люди стали приходить в клуб, надеясь застать там Нуреева».

Вместе с Фонтейн Рудольф вкусил светской жизни по всей Америке. В Нью-Йорке они обедали «У Орсини» с Джеки Кеннеди – его «любимой американкой», как он заверял репортеров. В Вашингтоне их чествовал британский посол, после приема у которого Нуреев отправился в «Виски-эй-гоу-гоу» с другими членами семейства Кеннеди – Бобби, Тедом и Джоан, а также с четой Стивен Смит. И все же в атмосфере всей этой шумихи и лести, беснующихся поклонников и угодливого гостеприимства Рудольф ощущал себя посторонним. «Я устал от американских приемов, – признался он Эйнсли Динвидди из “Ньюсуик” в разгар гастролей. – Они похожи на грандиозные представления с плохим режиссером. Для меня устроить прием не означает попросту собрать нужных людей в нужное время и в нужном месте и позвать туда сплетников-колумнистов, чтобы те упомянули о них в газетах». Похоже, в беседе с Динвидди Нуреев немного слукавил. Ведь обычно на публике он буквально требовал к себе внимания. И хотя ажиотаж вокруг его фигуры действительно мог утомлять, Рудольф, по свидетельству Эдварда Олби, «старательно поддерживал свой имидж. Я уверен, мы расслаблялись и разговаривали, но не припомню, чтобы он хоть раз “сошел со сцены”».

Любой человек, жаждущий публичного признания, не мог бы пожелать для себя лучшей сцены, чем «Шоу Эда Салливана», в котором Нуреев и Фонтейн впервые появились 16 мая 1965 года. Как ведущий программы варьете с самым высоким рейтингом в стране, Салливан играл на телевидении такую же роль, как Юрок на сцене – роль импресарио, оказывавшего огромное влияние на культурные предпочтения нации. Нуреев и Фонтейн уже привлекли в балет сонмы новичков, но «Шоу Салливана» собирало у телеэкранов до пятидесяти двух миллионов зрителей – самую массовую аудиторию, которую они когда-либо могли привлечь. И, что не менее важно, это шоу формировало в сознании рядового зрителя представление об известности и статусе своих героев. Многие видели Нуреева на обложках журналов, но лишь немногие – в движении. Те, кому прежде и в голову не приходило смотреть балет, не говоря уже о выступлении танцовщика-мужчины, решились сделать это потому, что им предложил такое Эд Салливан.

Паре предстояло исполнить фрагменты из «Лебединого озера». По уже сложившемуся обыкновению, Рудольф прибыл на репетицию, держа в голове готовый четкий план расположения кинокамер. К телевизионщикам Нуреев питал не больше доверия, чем к фотографам, и провел день, объясняя операторам, с каких ракурсов им лучше снимать. Заметив, что одна из камер была расположена слишком низко и под углом, способным исказить его линию, Рудольф водрузил на объектив ногу и отказался продолжать работу, пока камеру не поднимут. Потом, за ланчем с Фонтейн в «Русской чайной», он точно так же втолковывал официанту, как должен быть приготовлен его бифштекс. Артист «подцепил с тарелки бифштекс, осмотрел его, положил обратно и заговорил с официантом по-русски, – рассказывала сопровождавшая дуэт Теодора Кристон. – Но так и не добился, чтобы тот понял, чего он хочет. И отправился прямиком на кухню объясняться с поварами. Перед этим Рудольф сбросил под столом туфли. Дама только взглянула на меня, вздохнула и уточнила: «Он не забыл надеть туфли, дорогая?»

Через неделю Салливан заявил с телеэкрана: «Я поспешил вернуть [танцовщиков] на нашу сцену. Никогда за всю семнадцатилетнюю историю нашего шоу ни одна звезда не удостаивалась такого восторженного приема, какой был оказан в прошедшее воскресенье балерине Марго Фонтейн и великолепному Рудольфу Нурееву… Я хочу попросить всех своих зрителей в нашей стране, в Канаде и в Австралии: немедленно беритесь за телефон, позвоните друзьям и скажите им, что Марго Фонтейн и Нуреев вновь участвуют в сегодняшней программе – скорее к телефону!» А осенью того же года, 30 октября, Нуреев появился в специальном выпуске программы Джимми Дуранте на Эй-би-си. В паре с Линн Сеймур он станцевал несколько сцен из «Сильфиды». Никаких вступительных слов о балете из уст ведущего не прозвучало, и зрители наверняка были озадачены, увидев Нуреева в килте и сильно загримированным. Но, как заметил один критик, отсутствие информации могло быть уловкой, нацеленной на то, чтобы зрители лучше восприняли дальнейшее обращение Дуранте к балету: озорной комик сменил темный костюм и фирменную помятую шляпу на килт и балетные туфли, а Рудольф смотрел на него и улыбался.

Популярность Нуреева возросла еще больше после показа фильма «Вечер с Королевским балетом», вышедшего на киноэкраны в том же месяце и включавшего танцевальные фрагменты с участием Рудольфа и Марго из «Корсара» и «Сильфид». В фильме фигурировали и другие танцовщики, но именно эти двое принесли ему кассовый успех. Сборы от продажи билетов превысили миллион долларов (рекорд для фильма-балета!). В Нью-Йорке и Нью-Джерси на протяжении двух вечеров с 6 декабря 1965 года фильм демонстрировался в пятидесяти с лишним кинотеатрах.

Повышенное общественное внимание, безусловно, шло на пользу труппе Королевского балета. Но другие танцовщики не могли не ощущать себя затененными. Практически все публикации в прессе посвящались Нурееву и Фонтейн. И поскольку почти все премьеры отдавались им, им же неизбежно доставалось и почетное место в рецензиях. А если они не танцевали, публика чувствовала себя обманутой. На гастролях 1965 года в Чикаго Сеймур и Гейбл заменили Нуреева и Фонтейн в балете «Ромео и Джульетте» и столкнулись с таким враждебным приемом толпы, какого никто из них ранее не встречал. Гейблу надолго запомнились люди, размахивавшие билетами и «оравшие в фойе из-за того, что им подсунули ужасных дублеров». «Мы вылезли из кожи вон и к концу спектакля завоевали публику, – рассказывал Кристофер. – Но на следующий день суть всех рецензий свелась к одномуединственному вопросу: если дублеры настолько хороши, то какой была бы настоящая вещь?»

Подобное пристрастное отношение наблюдалось не только в Америке. Во время осенних гастролей труппы в Италии, в отсутствие Юрока, способного подогреть интерес публики, в зрительном зале оставалось множество пустых мест, если не выступали Нуреев с Фонтейн. Пресса реагировала так же предвзято. И уже в следующем году атмосфера в труппе под гнетом их славы начала портиться. Раздосадованные несправедливым, по их мнению, отношением к Сеймур и Гейблу, многие коллеги, по свидетельству Джона Тули, начали задаваться вопросом: «Как долго нам еще такое терпеть?» В Монако летом 1966 года «Ромео и Джульетту» в Королевском дворце танцевали опять же Рудольф и Марго. Они же обедали после этого с принцем Ренье и принцессой Грейс. И после переезда труппы из Монако в Афины Аннет Пейдж, еще одна претендентка на роль Джульетты, пожаловалась Аштону на их доминирование в расписании спектаклей и их составе. Она была не первой и не последней. «Мы все щелкали челюстями, – призналась впоследствии Антуанетт Сибли, чей дуэт с Энтони Доуэллом состоялся благодаря поддержке Аштона. – Из-за них нас выпускали на сцену реже, чем могли бы». Аштону показалось, что у него уходит почва из-под ног, хотя он вовсе не пытался управлять национальной труппой «к выгоде двух человек».

«Я восхищен вашим смелым обращением ко мне, – сказал он Пейдж, – но вы должны понять: единственная причина, по которой у нас раскупили билеты на этих гастролях, – это Фонтейн и Нуреев. Мы им не интересны, им интересны ОНИ!»

Возможно, Нуреева и задействовали в Королевском балете больше и чаще любого другого танцовщика, но ему самому этого было недостаточно. Рудольф не только желал выходить на сцену каждый вечер, но и жаждал совершенствоваться сам и обучать других, заниматься хореографией и продюсировать, и никакая балетная компания не могла одна удовлетворить все его аппетиты. «У него невероятные познания, способности и воображение, – отзывалась о своем партнере Фонтейн. – А когда у вас все это есть, вы просто не можете сидеть спокойно». Если большинство балетных звезд выстраивали свою карьеру в родной компании и только время от времени выступали с другими труппами в статусе приглашенных танцовщиков, то Нуреев считал себя космополитом, как на сцене, так и за ее пределами. Осознав свою высокую цену, он вознамерился теперь утвердиться и в других частях света. «Страна для меня, – говорил Рудольф, – это просто место, где я могу танцевать. Твои корни в твоей работе. Работа – святое».

Летом 1965 года, сразу после того, как они с Марго завоевали с Королевским балетом Америку, Рудольф несколько раз выступил с труппой Австралийского балета в Оперном театре Ниццы. Австралийская труппа направлялась на гастроли в Лондон, но после этого ей сразу же предложили совершить полный тур по Европе при одном условии: участие в ее спектаклях Нуреева и Фонтейн в качестве приглашенных звезд. Рудольф заключил с содиректорами труппы, Пегги ван Праа и Робертом Хелпманом, сделку в духе тех типичных договоров, которые он заключал со многими молодыми компаниями. Поскольку австралийских артистов теперь должна была увидеть публика, привлечь которую без его участия они бы не смогли, Рудольф настоял, что будет танцевать ровно столько спектаклей, сколько захочет сам. Кроме того, он обязал труппу включить в свой репертуар какой-нибудь балет XIX века. Разучивать его с ней будет именно он, заявил Рудольф. Он хотел получить в свое распоряжение танцовщиков, на которых смог бы опробовать свои новые хореографические идеи. Австралийцы согласились.

Нуреев уже разучил с австралийскими танцовщиками «Дон Кихота», когда решил, что в его «Раймонде» есть лучшая роль для Фонтейн. Этот балет видели только в Сполето и Ливане, и Рудольфу страстно хотелось показать свое детище с новым составом как можно большему числу зрителей, в различных странах и городах. В ноябре они с Фонтейн присоединились к австралийцам для восьмидневной поездки по маршруту Бирмингем – Лондон – Париж – Копенгаген – Лос-Анджелес – Гонолулу. В один из вечеров в Лондоне Нуреев познакомился с актером Китом Бакстером в ресторане «Ля Поппот», расположенном близ универмага «Хэрродс» и очень популярном у артистов и журналистов. Рудольф пригласил Кита выпить, и вскоре у них завязалась мимолетная связь.

Высокий, крепкий и мужественный Бакстер с угольно-черными волосами и «привлекательной кельтской внешностью» был гламурной фигурой в английских театральных кругах. Сын уэльского докера и выпускник Королевской академии драматического искусства, он какое-то время проживал в одной квартире со своими приятелями-актерами Альбертом Финни и Аланом Бейтсом. Позднее сыгравший главную роль в постановках «Сыщика» в Вест-Энде и на Бродвее, Кит тогда только-только закончил сниматься в фильме Орсона Уэллса «Полуночные колокола», по мотивам шекспировской пьесы «Генрих IV» (в роли Хэла; роль Фальстафа исполнил сам Уэллс).

На момент знакомства Нуреев мало что знал о Бакстере, хотя за несколько лет до этого Орсон Уэллс надеялся свести их вместе в эпизоде, который ему предложили поставить в эпическом фильме продюсера Дино де Лаурентиса «Библия» (и от которого в конечном итоге отказались). Выбрав Бакстера на роль Иакова, Уэллс стал искать «кого-нибудь очень красивого» на роль ангела. И обратился к Нурееву. Однако перед их встречей в «Ритце» жена кинорежиссера, Паола Мори, «пришла в такое волнение» из-за предстоящего знакомства со звездным танцовщиком, что Уэллс попросил Бакстера увести ее из номера, чтобы «она не испортила все дело». Правда, увидев приближавшегося Рудольфа в белом кожаном пальто, Бакстер и Паола спрятались за колонну. Уэллс объяснил гостю, какой ему виделась сцена борьбы ангела-Рудольфа с Иаковом. «А какие у меня будут реплики?» – пристал к нему Нуреев. «Там нет никаких реплик», – ответил Уэллс. «Вы хотите сказать, что мне довольно будет поиграть мускулами?» – ехидно осведомился у режиссера танцовщик.

С Бакстером Нуреев сошелся на том отрезке своего жизненного пути, когда ему очень недоставало общения с ровесниками. Поэтому они с Китом легко завели «дружбу, сдобренную эротикой», как выразился киноактер. Нуреев был на шесть лет моложе Бакстера и поразил его своим «жутким одиночеством» и «относительной неиспорченностью. И он ужасно любил хихикать». Но поддерживать с ним дружеские отношения оказалось трудновато, поскольку английский Рудольфа был довольно скудным и «легкость болтовни ему не давалась».

Рудольфу захотелось, чтобы Бакстер увидел его танцующим, и он пригласил своего нового друга в Париж, куда тому и так нужно было приехать – дублировать сцены с Жанной Моро в «Полуночных колоколах». Почти все вечера Бакстер и Моро проводили с Фонтейн, в кругу парижских знакомых и друзей Нуреева – Клары Сент, Ива Сен-Лорана, Пьера Берже, Ролана Пети, Зизи Жанмер и Клер Мотт. Увидев, как Рудольф высокомерно помахивает руками официантам, Бакстер насмешливо окрестил его «Модестовичем». Как-то вечером они ужинали с Фонтейн «У Максима», и находившийся там же Аристотель Онассис прислал им записку с приглашением присоединиться к нему и Марии Каллас. По словам Бакстера, «было невероятно интересно наблюдать за выражением лица Онассиса, когда он оглядывал сидевших за столом. Как будто крупный коллекционер любовался своими сокровищами».

Следующие несколько месяцев Нуреев и Бакстер встречались при любой возможности. Рудольф любил слушать рассказы друга о театральной жизни. И даже разработал для него хореографию танца, который Бакстер должен был исполнять в вест-эндском спектакле «Соперники» перед сэром Ральфом Ричардсоном. «Когда я исполнил его на репетиции, сэр Ральф поглядел на меня в совершеннейшем изумлении; ведь еще пару дней назад я не мог даже поставить одну ногу перед другой. “Какой прекрасный танец!” – воскликнул он, и тогда я рассказал, кто меня ему научил», – вспоминал киноактер.

В публичных местах Рудольф до сих пор осторожничал, опасаясь, что в любой момент может подъехать автомобиль и его схватят. Однажды они с Бакстером катались на лодке по Серпентайну[219], «с наслаждением шлепая веслами по воде и счастливо смеясь». Как вдруг в них врезалась более крупная лодка, в которой сидело четверо мужчин, «и его лицо мгновенно исказилось от страха». Страх полностью покидал лицо Рудольфа, когда они, оказавшись одни в квартире Бакстера, читали, слушали музыку и, сидя на подоконнике, разглядывали Темзу. Оба были никудышными кулинарами и поэтому питались, как правило, в ресторане. Но однажды они разогрели банку консервированного томатного супа, выпили «Столичной» («две бутылки за вечер») и потом «танцевали на крыше. Я показал ему здание МИб, где готовят наших шпионов. И он сразу же помрачнел», – рассказывал Бакстер.

Они не были друг в друга влюблены. Хотя Рудольф, по словам Кита, иногда прикидывался влюбленным. «Но это было сплошное притворство, и он тоже это сознавал – главной любовью его жизни оставался Эрик». Тень Бруна присутствовала всегда. «Эх, как же жаль», – глубоко вздохнул однажды вечером Рудольф. «О чем это ты сожалеешь?» – поинтересовался Кит Бакстер. И услышал в ответ: «О том, что я так сильно люблю Эрика».

Весной 1966 года Нуреев встретился с Бруном в Риме. И Эрик предложил ему стать партнером Карлы Фраччи в Оперном театре. Сам Брун тогда оказался на очередном перепутье. В Датском королевском балете он стал чувствовать себя в изоляции: с назначением нового директора его вдруг перестали замечать, а крупных гостевых ангажементов у танцовщика не предвиделось. И одному из репортеров датский Принц признался: «Я живу полнокровной жизнью и преуспеваю, только сталкиваясь с трудностями и разногласиями».

И то и другое он сполна обрел в Римской опере. Брун провел там три месяца, ставя новые вещи, танцуя и обучая ее только что оперившуюся балетную труппу. Работа измотала его, боли в желудке возобновились. И хотя он тоже танцевал с Фраччи, Эрик отдал Рудольфу все шесть спектаклей «Сильфиды» – замечательно щедрый подарок, учитывая их разные ситуации. Во время репетиций Фраччи постоянно называла Рудольфа Эриком и удивлялась, замечая удовольствие на его лице. «Я не возражаю, – улыбался ей Рудольф. – Я и сам люблю Эрика». В свою очередь, он иногда называл Эрика «папочкой». Никогда еще за те пять лет, что датский и татарский принцы провели вместе, траектории их движения не контрастировали так резко. Если перед Эриком уже маячил конец его танцевальной карьеры, то диапазон деятельности 28-летнего Рудольфа быстро расширялся. Только в 1966 году он помимо выступлений с Королевским балетом создал три новые постановки и во всех из них танцевал ведущие роли. Это было типично для Оливье или Гилгуда, но в мире балета подобная активность была неслыханной.

Его очередной задачей стала разработка – с самого начала, с нуля! – хореографии оригинального балета. Расхрабрившись от успеха своих «Раймонды» и «Лебединого озера», Нуреев затем протестировал свои творческие способности на «Танкреди», поставленном для Венской государственной оперы в мае 1966 года. Этот балет (хоть и лишенный козыря неизвестности, позволявшей скрыть промахи) дал Рудольфу шанс «продемонстрировать, чему [он] научился на Западе» и как он мог это применить на хореографической стезе. Заимствованная из более раннего балета музыка немецкого композитора Ханса Вернера Хенце была положена на новое либретто. А Рудольф внес в партитуру новые правки – сообразно своей концепции сюжета. Его работа вновь декларировала идею инаковости и отчужденности. В образе мятущегося героя явно отображались жизненные перипетии самого Нуреева. Явившись в этот мир из лона матери, Танкреди начинает делать самостоятельные шаги только для того, чтобы оказаться отвергнутым своими товарищами. Но свой основной кризис он переживает в коллизии с двумя женскими фигурами. Одна целомудренная, другая чувственная и потакающая плоти – Дух и Тело, обе они привлекают Танкреди. И, вынужденный выбирать между ними, он сначала погружается в мир галлюцинаций, а затем претерпевает раздвоение личности. После финальной борьбы он умирает и возвращается в материнское чрево.

Невзирая на популярный психологический посыл и текуче-плавный стиль движений Нуреева, его фантазия оказалась тяжелой для понимания. И критики сочли Рудольфа таким же шизофреником, каким они восприняли его героя. Впрочем, пусть и озадаченные смыслом этого, «одного из самых диких и странных балетов нашего времени, они все же усмотрели в нем руку многообещающего оригинального хореографа, – отметила в своей передовице «Нью-Йорк таймс». Успешным балет находил лишь Александр Блэнд, предположивший, что он был «сознательно задуман» как «легкая мистификация». Это лишь доказывает, «что перед нами настоящий хореограф с идеями, выходящими за рамки простых классических танцевальных движений, – написал Блэнд в своем отклике и посетовал: —Досадно, что эта непрерывно интригующая и зачастую прекрасная демонстрация способностей вершится от нас так далеко [в Вене]». Сам танец Нуреева в главной роли, равно как и декорации Барри Кэя (лабиринт, намекающий на сумрачные коридоры человеческого сознания), вызвали единодушный восторг. И тем не менее балет прошел всего четыре раза – дважды с Нуреевым в главной партии[220], – а потом был исключен из репертуара. Впрочем, Рудольф считал его не провалом, а, скорее, продуктивным экспериментом, своего рода ученической работой, позволившей ему выразить свои собственные, отличные от других идеи.

Летний отпуск Рудольф провел вместе с Эриком на своей новой вилле в Монте-Карло. Туда приехали и другие его друзья. В их числе была Соня Арова со своим новым мужем Тором Сутовски. Высокий, светловолосый танцовщик, урожденный американец, он был на восемнадцать лет моложе Сони и внешне разительно походил на Эрика. При осмотре виллы Брун потребовал от Нуреева: покажи нам все, «что у тебя есть»! На что Рудольф подошел к своему огромному камину, вытащил из кладки один кирпич, сдвинул другой «и извлек российского двуглавого орла из чистого золота, инкрустированного алмазами и рубинами». Этого орла ему преподнесла в подарок Ли Радзивилл, пояснил Нуреев. Только сам он никак не мог понять, нравится ему орел или нет. «По-моему, он чересчур аляповатый», – пробормотал хозяин виллы и засунул птицу обратно в тайник. Нуреев оформил дом как церковь, потворствуя «своему пристрастию к религиозным реквизитам… У меня имеются и витражи, и железные двери, и кресты, – признался он. – Это забава. Впрочем, можете считать, что я ищу в них отпущения своим грехам…».

Еще в процессе создания «Танкреди» Рудольф задумывался о «Спящей красавице», которую ему предстояло поставить для миланского театра «Ла Скала» в сентябре 1966 года. Главные роли должны были исполнять он и Фраччи. Как и в Вене, балетную труппу «Ла Скала» затмевала оперная. И целью Рудольфа стало вдохнуть жизнь в ее вялых танцовщиков. Новая звезда итальянского балета, тридцатилетняя Фраччи не привыкла к соперничеству со своими партнерами. Но Рудольфу нравилось заставлять своих балерин работать на пределе возможностей, чтобы показать им их же собственную силу. «Он не был просто партнером для своей балерины, – говорила Фраччи, – он с ней танцевал». Изящная, загадочная красотка с тонкими чертами лица, пергаментно-белой кожей и «вдовьим козырьком» из волос на лбу, Фраччи будет танцевать с Нуреевым почти во всех его постановках. Но поначалу она показалась Рудольфу «ленивой» и недостаточно выносливой. Правда, он вскоре «понял, что мое тело не позволяет мне танцевать какие-то вещи в русской манере, и очень помог мне в плане техники, – рассказывала Фраччи. – Надо было быть сильной и показывать, что ты можешь выполнять те задачи, которые он ставил перед тобой. Иначе он бы подумал: «Она ничтожество».

И все же наиболее сложные задачи Нуреев по-прежнему ставил перед собой. При постановке «Спящей красавицы», своей первой работы для «Ла Скала», он столкнулся с самой серьезной для себя проблемой на тот момент. Этот балет, высшее достижение Петипа и лучший плод его сотрудничества с Чайковским[221], служил образчиком стиля Мариинского и Кировского театров, а для Нуреева – пробным камнем. Подобно тому, как музыка Баха восхищала его своей структурной логикой, балеты Петипа вызвали восторг своим мастерским построением. Взяв за ориентиры как балет Петипа, так и сатиру Шарля Перро, высмеявшего нравы Версальского двора в написанной им в 1697 году сказке, Рудольф провел несколько месяцев за чтением мемуаров Сен-Симона, чтобы лучше понять ритуалы двора Короля-Солнца. В итоге у него сложилась оригинальная постановочная концепция: Рудольф решил воссоздать ballet de cour, один из тех самых придворных балетов, в которых танцевал порой и Людовик XIV. Результатом стало торжественное помпезно-церемониальное полотно. Лишив балет приторной изысканности и декоративной развлекательности, преобладавших в других постановках, Нуреев избрал местом действия Версальский двор, а Николас Георгиадис одел придворных в костюмы приглушенных коричневых, черных и золотистых тонов.

Проявив трепетное отношение к хореографии Петипа, Рудольф не коснулся таких коронных элементов мастера, как знаменитое «адажио Розы». Но Нуреев никогда не верил в сакральную неприкасаемость классики. Не изменив себе, он изменил в балете несколько сцен и добавил новые эпизоды, преследуя две цели: усилить мужскую роль и придать спектаклю более оправданную драматическую мотивацию. В версии Петипа, созданной для постаревшего Павла Гердта, Флоримунд почти не танцует; в грандиозной постановке Нуреева он практически не останавливается и доминирует во втором акте с несколькими соло.

Также Нуреев более четко высветил характер Принца: его Флоримууд – самонадеянный юный фат, одновременно высокомерный, кокетливый и очаровательный. Но после того как Флоримунд видит во сне свою возлюбленную Аврору, в нем постепенно просыпается чувство ответственности. То есть пробуждение переживают оба главных героя – и Принц, и Принцесса. Чтобы лучше передать состояние души Флоримунда, Рудольф включил в хореографическую канву длинное соло с массой поворотов и вращений, символизирующих его преображение. А злую фею Карабос и фею Сирени Нуреев сделал более равными противницами, акцентировав таким образом тему борьбы между смертью и возрождением, разрушением и обновлением.

Премьера «Спящей красавицы» состоялась в «Ла Скала» 22 сентября 1966 года и вызвала у публики бурю восторга. Что до критиков, то они аплодировали жизнеутверждающему танцу Рудольфа и грандиозности его постановки, но находили спорными расширение роли Принца и чрезмерно затейливую хореографию Нуреева. Барнс позднее написал, что в балете просматривалось «явное желание соотнести с каждой музыкальной нотой какое-то па; в попытке максимально использовать каждую музыкальную фразу [Нуреев] явно переусердствовал», – заключил критик.

Почти сразу после премьеры «Спящей красавицы» Рудольф занялся восстановлением «Дон Кихота» Петипа для балетной труппы Венской государственной оперы. В этом «псевдоиспанском русском балете» на зажигательную музыку Людвига Минкуса, лишь отчасти перекликавшемся с романом Сервантеса, Нуреев продемонстрировал свою склонность к комедии. В балете рассказывается история Китри, кокетливой дочери хозяина постоялого двора, влюбленной в местного цирюльника Базиля. Однако отец надеется выдать ее замуж за богатого, но старого поклонника Гамаша. Нуреев модернизировал постановку Кировского, и в его версии реальные герой и героиня стали влюбленными беглецами, а титулованный испанский дворянин превратился во второстепенного персонажа, на протяжении всего балета разыскивающего свою Дульцинею. «Мне хотелось, чтобы получилась история не о Дон Кихоте, а о том, как на него реагируют люди, как они его используют ради своей корысти, одновременно изобретая всяческие способы, чтобы поиздеваться и посмеяться над ним. В этом они доходят до безумия, они такие же фанатики, как и сам рыцарь», – объяснял Рудольф свою трактовку.

И естественно, наибольшие изменения он внес в свою роль Базиля. На этот раз отказ от пантомимных сцен и белое трико без панталон не скандализировали венцев, как некогда русских. Изобилующий сложными танцами – то дьявольски быстрыми, то чертовски медленными – «Дон Кихот» Нуреева одинаково вдохновил и венских танцовщиков, и пришедшую на премьеру публику. Но критики в оценках разошлись. Если стойкие приверженцы Рудольфа подобно Александру Блэнду расхвалили балет за остроумие, щегольство и богатую танцевальную палитру, то «Санди телеграф» сочла постановку «неумелой» и поставила вопрос ребром: а чего бы стоил этот балет без Нуреева в главной роли? Это стало типичной претензией ко многим его постановкам. Ведь их привлекательность для зрителя обеспечивали виртуозные новые соло и завораживающее исполнение Нуреева-танцовщика, а вовсе не изобретательность Нуреева-хореографа. И все-таки публика упивалась, глядя, как Рудольф «устраивал клоунаду, точно подвыпившая обезьяна», засвидетельствовал позже Ричард Бакл. А через десяток лет после премьеры балета и ряда новых его переосмыслений Джон Персиваль резюмировал по поводу Базиля, созданного Нуреевым: «…больше никто не сумел ему придать такой искрометной смелости… Поистине замечательно, до какой степени его актерская игра преломляется в его танце… Так и хочется искать автобиографический подтекст в его портрете молодого человека, не обладающего ничем, кроме природной смекалки, и выходящим благодаря ей победителем, тогда как остальные при всех своих преимуществах на старте терпят в итоге крах».

Наконец, Рудольф добился той разносторонней карьеры, к которой так сильно стремился. И все-таки… он продолжал мечтать. Он мечтал о таких отношениях, какие связывали ту же Фонтейн с Аштоном – отношениях творца и музы. Нурееву очень хотелось, чтобы его талант подвиг двух лучших в мире хореографов, Аштона и Баланчина, на создание новых работ для него. Но ни один из них не выказывал в этом заинтересованности. И Аштон, и Баланчин считали, что он слишком распыляется и при этом чересчур неподатливый, не «ковкий». А Баланчин как раз предпочитал «выковывать» своих собственных танцовщиков и к тому же с презрением относился к славе Рудольфа. «Невозможно за все хвататься и сохранять работоспособное состояние», – отозвался он однажды о Нурееве.

В свои первые дни на Западе Рудольф устремлял свой взор исключительно на Баланчина. А все попытки Аштона репетировать с ним классику XIX века отвергал (о чем впоследствии сильно сожалел). «Вы не даетесь мне в руки», – сетовал Аштон. Впрочем, на то были причины. Нуреев хотел сохранить свою школу и свой стиль, а Аштон, по его мнению, не обладал «нужными ему знаниями». Позднее Рудольф пересмотрел эту точку зрения: «Я считал, что он не понимает классический танец. “Не в этом году, в следующем”, – говорил я и через год опять повторял: “Не в этом году, в следующем…” Разумом я хотел с ним работать, а сердцем нет. Так продолжалось долго, и в конце концов он потерял интерес и охладел».

На самом деле, все было гораздо сложнее, чем полагал Нуреев. Как директор Королевского балета, Аштон должен был заботиться и думать обо всей труппе. И в лице Антуанетт Сибли и Энтони Доуэлла он располагал танцовщиками, всегда готовыми пожертвовать своим мнением в угоду его творческим установкам. «А Рудольф, похоже, донимал его расспросами и идеями, – признавал Доуэлл, сам ставший позже директором Королевского балета. – Он был слишком сильной личностью. Фред же, если понимал, что ты не отдаешься полностью его воле, терял всякий интерес». Своему племяннику Энтони Рассел-Робертсу Аштон однажды признался, что находил «пребывание в обществе Рудольфа крайне утомительным». Это сказывалось на его отборе исполнителей. И «любя» Рудольфа и восхищаясь его дарованиями, Аштон не позволял танцовщику «что-либо от него требовать». Так, во всяком случае, утверждал его близкий друг и бывший любовник Александр Грант, в доме которого в Баттерси Аштон обедал по воскресеньям: «Просить Фредди сделать для тебя балет было чревато. Это могло напрочь отвратить его от тебя». Как бы там ни было, но Аштон редко создавал балеты специально для танцовщиков-мужчин. И, по свидетельству Сомса, чья преданность хореографу была так же сильна, как и ревность к Нурееву, все, что Аштон мог сказать с помощью Нуреева, он уже высказал в «Маргарите и Армане»: «Так к чему было повторять уже сказанное в каком-то другом балете?»

В январе 1967 года старейший друг Мод Гослинг, Энтони Тюдор, вернулся в Лондон, чтобы поставить для Королевского балета «Игры теней» с Доуэллом в главной роли. В вечер премьеры Гослинги устроили для Тюдора импровизированный ужин, и Нуреев полночи провел подле виновника торжества, выпрашивая для себя балет. Рудольфа поразила острота восприятия хореографа. И ему даже показалось, будто Тюдор понял его «с одного взгляда». Возможно, так оно и было; но ни эта, ни все последующие просьбы танцовщика результата не принесли.

Тем временем Королевскому балету требовалось нечто совершенно потрясающее для гала-представления в «Ковент-Гардене». Нужен был и новый рекламный номер для Нуреева и Фонтейн в преддверии их гастролей в Америке. И Аштон пригласил Ролана Пети – поставить для дуэта балет. Хореограф, на которого французский балет возлагал огромные надежды с момента его «выхода на сцену» в 1940-х годах, Пети поразил и Париж, и Лондон серией балетов, ставших очень популярными и выделявшихся своей галльской чувственностью и откровенной театральностью. И именно партия кошки в его балете «Девушки ночи», созданном для Фонтейн в 1948 году, явилась первой крупной ролью Марго за пределами родной труппы.

Нурееву довелось впервые сотрудничать с Пети за несколько месяцев до его приглашения Аштоном. Они работали вместе в Париже над киноверсией балета «Юноша и Смерть», поставленного Пети по сценарию Кокто. В партнерстве с женой хореографа, одной из самых популярных балерин Франции Зизи Жанмер, Рудольф исполнил в нем прославленную Жаном Бабиле роль поэта, который убивает себя ради любви и лишь тогда узнает, что его искушала Смерть.

В отличие от запечатленных на кинопленку балетных спектаклей, «Юноша и Смерть» – один из первых фильмов-балетов, специально поставленных на съемочной площадке. Пети взялся за его режиссуру после работы над несколькими фильмами в Голливуде. Считая, что у Рудольфа «лицо кинозвезды», он монтировал фильм так, чтобы в нем было больше крупных планов. Впоследствии Пети рассказывал: «Я повторял ему, как он фотогеничен, напоминал красить губы перед съемками и говорил, что он похож на Мэрилин Монро, поскольку тоже забирает все внимание на себя. И он был очень счастлив. Переспрашивал: «Я фотогеничен?» И я отвечал: «Да, да, как Мэрилин Монро». Светочувствительность кинопленки и крупные планы Пети позволили зрителям впервые увидеть не только «мельчайшие изменения в выражении лица [Нуреева] по мере их проявления», но и «почуять его запах».

В Лондоне танцовщик играл роль гостеприимного хозяина по отношению к Пети. Услышав однажды от Ролана жалобы на усталость, он на следующее утро подъехал к его дверям на своем «Мерседесе» и до самого конца его пребывания в городе возил Пети на репетиции и обратно. В то же время Рудольфу нравилось выяснять пределы допустимого для своего гостя. «Он знал, что я – человек светский, и находил удовольствие в своих попытках меня шокировать», – рассказывал Пети. Нуреев водил его в низкопробные бары, завсегдатаями которых были «мужчины, одетые как женщины; не красивые мальчики, а безобразные мужчины, одетые по-женски. Он хотел показать мне, что тоже вращается в обществе».

Среди сверкающих неоновых огней и декораций Маршала Рейсса[222] в стиле поп-арта Нуреев и Фонтейн ползали, извивались и совершали акробатические трюки под какофоническую музыку Мариуса Констана. Рудольф – в белом трико на помочах, Марго – в самом коротком по эту сторону от Кингс-роуд белом эластичном мини-платьице. Двигаясь так, словно они были одним неразделимым организмом, танцовщики выстраивали одну за другой абстрактные фигуры, столь же сложные и хитроумно сбалансированные, как и замысловатые «мобили» Колдера. Смелый эксперимент для звездного дуэта, этот балет Пети подчеркнул бесстрашие, синергетику и точный до долей секунды расчет – все то, что отличало партнерство Нуреева и Фонтейн. В самой запомнившейся секвенции Рудольф прыжками кружил по сцене, а потом нырял вперед головой в огромные алые губы большого женского лица. «На самом деле, подобное случается только во французских балетах», – обмолвилась потом Фонтейн.

Но поскольку дело происходило в Лондоне, балет здорово возбудил пришедшую на премьеру публику. «Я видел, как патриарх человечества впервые испытал оргазм, чудесным образом стоя на голове», – описал Бакл один из множества незабываемых эпизодов. И все критики – в кои-то веки – сошлись во мнении: никогда еще сценическая аура Рудольфа не производила столь будоражащего воздействия[223].

Под это воздействие попал и Мик Джаггер со своей подружкой, поп-певицей Марианной Фейтфул, прибытие которых на премьеру изловчились сфотографировать репортеры. Фейтфул надолго запомнилось то волнение, которое она испытала, наблюдая, как Нуреев погружался в алые губы. «Возможно, в тот самый момент я поняла, что он теснее всех был связан с тем, что делали мы. В его танце всегда присутствовал эротический элемент, но здесь он проявлялся наиболее откровенно». После спектакля Фейтфул с Джаггером пришли за кулисы. «Мик тогда еще был мало с ним знаком. По-моему, как исполнители они были очень схожи по интенсивности и эротическому накалу». Фейтфул и Джаггера захлестнула «одержимость» Нуреевым; они ходили на все его премьеры. «Мик, я, наши знакомые – мы все подпали под влияние Нуреева, его индивидуальности и концентрации, – признавалась Марианна. – Ему было свойственно погружаться в свои собственные мысли. Он был до умопомрачения красивым и несколько отчужденным. В таких артистах, как он, есть нечто, чего нельзя и никогда не удается уловить».

И, вне всякого сомнения, имидж Джаггера – этакого непослушного школьника с надутыми губами, его обаяние беспризорника и сексуальный авторитет отчасти обязаны примеру Нуреева. Что для них было общим, так это электризующее физическое воздействие на зрителей. Как на мужчин, так и на женщин, как на геев, так и на натуралов. Но вот электризовали ли они друг друга? Джоан Тринг однажды довелось с ними обедать. Они вели себя «как два преступника», вспоминала она. Интерес Нуреева и Джаггера друг к другу был очевиден. «Они оба были идолами своего времени, оба молодые, и никто не знал, каким путем они пойдут дальше. Я не знаю, возникла ли у них связь. Возможно, да – они определенно шли по этому пути. Оба были большими любителями пофлиртовать», – резюмировала Тринг.

Размывание сексуальных границ было присуще творческой среде той эпохи, как и новая наркокультура. За двенадцать дней до премьеры «Потерянного рая» Джаггера и Фейтфул задержали за употребление ЛСД в загородном доме Кита Ричарда. Джаггер ненадолго угодил в тюрьму, и газетчикам не удалось много выжать из этой истории.

Рудольф избегал наркотиков. И не только из страха перед депортацией, но и из боязни утратить контроль над собственным телом. Своих гостей он сразу же напутствовал: «Делайте что хотите, но никаких наркотиков в моем доме!» Как-то режиссер Тони Ричардсон пригласил его на вечеринку в своей квартире в Челси. Явившись на нее и обнаружив других гостей «совершенно одуревшими», Нуреев немедленно покинул квартиру. Перспектива попасть в итоге в тюрьму или желтую прессу, под стать Джаггеру, его не воодушевляла.

Тем ироничней выглядит случай, волею которого Нуреев сделался народным героем, после того как его самого арестовали в июле 1967 года. И где! В самом сердце царства хиппи во время «Лета Любви». На гастролях с Королевским балетом в Сан-Франциско Рудольф и Марго станцевали «Потерянный рай» перед полным залом, а по окончании спектакля поклонники подкараулили Фонтейн у служебного входа и пригласили ее «потусоваться до отключки» в Хайт-Эшбери. Марго и Рудольф направлялись в «Трейдер-Викс» – поужинать с друзьями. Но любопытство Марго побудило ее спросить у фанатов адрес, и по дороге домой она уговорила Рудольфа заглянуть на вечеринку. Нуреев с большой неохотой согласился зайти в шестикомнатную квартиру у парка Золотых Ворот. Первым намеком на то, что это была нетипичная вечеринка, послужило отсутствие выпивки. Танцовщики уже собирались уйти, как вдруг кто-то выкрикнул: «Копы!» И последовавшая суматоха увлекла их на крышу, где Фонтейн попыталась согреться, бросив на колени свою белую норку. Рудольф перепрыгнул на соседнюю крышу в надежде удрать по пожарной лестнице. Но его, Фонтейн и еще шестнадцать человек арестовали во время облавы и отвезли в полицейском фургоне в городскую тюрьму. Там у них сняли отпечатки пальцев, допросили и предъявили обвинение в «посещении места, в котором хранилась марихуана».

Разбуженный в пять утра звонком Фонтейн и донельзя изумленный менеджер Королевского балета Вернон Кларк освободил дуэт под залог, выложив за каждого по триста тридцать долларов. К тому времени у выхода из тюрьмы уже собралась толпа репортеров, жаждавших запечатлеть их освобождение. Когда назойливая телекамера придвинулась слишком близко к его лицу, Рудольф, с силой выдохнув в объектив, затуманил картинку. «Да вы просто дети!» – осклабился он из окна такси, и автомобиль со звездами рванул с места. Нежданная «реклама» не слишком расстроила Нуреева, а Юрока и вовсе обрадовала. Она не только взвинтила спрос на билеты в летний театр «Холливуд-Боул» – следующую остановку на гастрольном маршруте, но и наделила Марго и Рудольфа знаками почета в глазах поколения младше тридцати лет, теперь распахнувшего им свои объятия как перебежчикам. Посещение Хайт-Эшбери после аншлаговых спектаклей «Ромео и Джульетта» и «Потерянный рай» осияло пару ореолом юности. Нежданно-негаданно Нуреев и Фонтейн сделались символами контркультуры.

Гастрольный тур по Америке стартовал в Нью-Йорке, где Королевский балет впервые предстал перед зрителями в новом здании «Метрополитен-опера» в Линкольн-центре. По другую сторону площади (или «поля балетной битвы», как окрестил ее один критик) в это же время танцевали с труппой «Американ балле тиэтр» Брун и Фраччи. Такого волнующего танцевального сезона в истории города еще не случалось. На протяжении трех недель в мае 1967 года публика имела возможность наслаждаться партиями Альберта и Ромео в исполнении Эрика и Рудольфа. Фактически в один и тот же вечер Брун выступал партнером Фраччи[224] в «Жизели» в одном театре, а Нуреев танцевал с Фонтейн в том же балете – в другом. И снова пресса стравливала их друг с другом. «Танец Бруна, – сообщал журнал “Нью-Йоркер” о его Ромео, – предельно элегантен… Но в нем нет мальчишеской несдержанности мистера Нуреева». А журнал «Тайм» представил своим читателям Бруна как «человека, которого Нуреев считал лучшим танцовщиком в мире», и в подтверждение процитировал слова самого Рудольфа: «его техника слишком хороша, чтобы в нее можно было поверить»[225].

Если Эрик с Рудольфом и не были безразличны к подобным сравнениям, то сносить их теперь – выступая в разных труппах – им стало легче. А то, что Брун наконец нашел себе идеальную партнершу, дуэт с которой критики объявили главным успехом сезона «Американ балле тиэтр», помогло друзьям сглаживать возникающие обиды. Брун согласился вернуться в АБТ при условии, что Фраччи пригласят танцевать с ним во время ее дебюта в Нью-Йорке. Невероятный успех их дуэта восстановил веру Бруна в свой танец, и в Нью-Йорке Рудольфа встретил гораздо более удовлетворенный Эрик. К недоумению и разочарованию прессы, готовившейся раздувать и обыгрывать их соперничество, танцовщики вдвоем брали класс у Валентины Переяславец, ходили на спектакли друг друга и вместе обедали.

Во многих смыслах их отношения практически не изменились. И все же они уже стали не теми, какими были в те первые годы, когда проводили все время вместе, работая в студии. Их прежнюю безусловную близость и взаимопонимание разрушили слава и алчность Рудольфа. И постепенно оба пришли к выводу: совместная жизнь для них сделалась невыносимой. Рудольф беспокоился, как бы Эрик не превратил его в алкоголика, и страдал от его сарказма. А Эрик завидовал его огромным гонорарам, молодости и неиссякаемой силе. Но не таланту и не образу жизни Нуреева. У них разные желания и разные аппетиты, говорил Брун. А дружившей с ним Марит Грисон[226] запомнилось, как он «высмеивал интерес Рудольфа то к одной графине, то к другой. Эрику претила вся эта шумиха».

И он уже устал от скандалов и беспорядочных связей Рудольфа, да и сил бороться с этим у него не осталось. «Я больше не могу быть рядом с ним. Это невозможно. Мы губим друг друга», – признался он как-то Гентеле. По ее мнению, Эрик «утратил контроль над Рудольфом и не хотел жить такой жизнью. Рудольф делал все, на что он бы не осмелился».

Но, несмотря на то, что сексуальные отношения у них сошли на нет, их духовная близость оказалась сильнее всех измен, ссор и разлук и связывала их до конца жизни. Позднее Рудольф говорил некоторым своим друзьям, что навсегда соединил бы свою жизнь с Эриком, если бы только тот ему позволил. Но Эрик понимал, что не выдержал бы такого, и признал это в интервью Джону Груэну: «Рудик всегда повторял, что я для него – образчик оглядки на других. Может, это и так. Ну а то, что происходило между Рудиком и мной в первые годы, – эти столкновения, взрывы, они не могли длиться вечно. Если Рудик хотел, чтобы все сложилось иначе… что ж, мне очень жаль».

Зато на сцене у дуэта Нуреева и Фонтейн все складывалось как нельзя лучше. Во время нью-йоркского сезона Королевского балета 1967 года и Антуанетт Сибли, и Энтони Доуэлл, и Мерл Парк, и Светлана Березова – все привлекли внимание и были отмечены критиками. Но первыми – на месяцы вперед – раскупались билеты на «Потерянный рай», потому что лишь этот балет гарантировал публике возможность увидеть выступление Нуреева и Фонтейн. Ползая однажды вечером по сцене Метрополитен-опера в балете Пети, Марго вдруг подумала: «Чертовски странный способ отмечать свой сорок восьмой день рождения!» Ей показалось забавным поделиться этим с Рудольфом, но вместо смеха, который обычно вызывали у него абсурдные и нелепые ситуации, с губ Нуреева сорвался мрачный ответ: «Хотелось бы мне верить, что и я смогу станцевать в свой сорок восьмой день рождения».

У Фонтейн не было намерений уходить со сцены в тот момент. Но в заключительный вечер сезона в «Метрополитен», в который ей с Рудольфом предстояло танцевать «Лебединое озеро», прошел слух, будто это будет последним выступлением Марго в Нью-Йорке. Мало кто мог себе представить, что еще увидит 50-летнюю Королеву лебедей. (Да и многие коллеги Фонтейн воспылали надеждой, что слух этот окажется правдой.) Под занавес Марго и Рудольф удостоились оваций, продлившихся сорок две с половиной минуты, на них дождем сыпались цветы и ленты серпантина, а кто-то даже бросил из зала лавровый венок, который Нуреев галантно подобрал с рампы. Зрители отказывались их отпускать. Сначала они кланялись в той самой величественной манере, хореографию которой изобрели сами: я делаю реверанс, ты кланяешься, я протягиваю тебе розу, ты прикладываешь губы к моей руке… Но гром аплодисментов настолько их утомил, что через полчаса они просто застыли, улыбаясь, посреди сцены.

А после спектакля Рудольф сменил партию танцовщика на роль городской знаменитости. На приеме, устроенном в честь него и Фонтейн кинопродюсером Сэмом Шпигелем в отеле «Плаза», он по-свойски болтал с голливудской звездой Лорен Бэколл. Ли Радзивилл тогда не было в городе[227], и Рудольф стал жить в ее 11-комнатной двухуровневой квартире на 5-й авеню, и обедал там с ее старшей сестрой Джеки. Ли позаботилась, чтобы к его прибытию холодильник был забит шампанским. По рассказу сопровождавшей Рудольфа Тринг, Джеки постаралась превзойти Ли. Она «пошла и накупила «У Линди» огромных ватрушек, так как знала, что Рудольф их очень любил. Ли была этим сильно раздосадована». Однажды за обедом Джон Тарас сообщил ему о серьезных финансовых проблемах Брониславы Нижинской. Поскольку единственными другими гостями, кроме Марго, были Джеки Кеннеди, Ари Онассис и Стас Радзивилл, Рудольф предложил Тарасу рассказать им о ее затруднительном положении. «Я хотел собрать для нее денег, ведь у меня как раз гостили такие милые, богатые люди», – сказал потом Нуреев, хотя себя он к ним не причислил. На следующий день Тарас получил конверт с пятью стодолларовыми банкнотами. Его прислала Марго – единственная, кто откликнулся на призыв Рудольфа.

Теперь Нуреев стал регулярно появляться в «Артуре», пополнив круг его завсегдатаев (таких как Баланчин, Теннесси Уильямс и вся компания Уорхола). «Павлина», как окрестила Рудольфа владелица клуба, находили, с ее слов, «соблазнительным и мужчины, и женщины». Среди последних была актриса и певица кабаре Моник ван Вурен, миловидная и полная, душа и затейница в любой компании, «типаж, существующий только в фильмах Феллини: чересчур искушенная, чересчур драматичная, чересчур истеричная». Родом из Бельгии, ван Вурен начинала свою карьеру с крошечной роли в «Жижи», а со временем сыграла главную роль (нимфоманки) в культовом фильме Энди Уорхола «Франкенштейн». Если Джеки Кеннеди была одной из немногих женщин, при появлении которых в его гримерке Нуреев вставал, то ван Вурен оказалась в числе тех, кому он доверял готовить для него чай, исправлять его ошибки в английском и оказываться у него под рукой по первому требованию. «Если бы Рудольф был религией, я бы в нее обратилась», – любила повторять Моник репортерам. Подобно многим другим женщинам в жизни Нуреева, она была счастлива оказаться в его ближайшем окружении и с готовностью выполняла все его просьбы, лишь бы там остаться.

Как-то вечером она пришла за кулисы со своим приятелем Хирамом Келлером. Едва сводивший тогда концы с концами актер из Джорджии подрабатывал официантом, обслуживая столики в «Артуре». Но поразительная красота, смуглая кожа и голубые глаза привели его вскоре в массовку знакового мюзикла 1960-х «Волосы» и обеспечили главную роль в «Сатириконе» Феллини. (Позднее у него случился короткий роман с Талитой Гетти, женой американского нефтяного магната Дж. Пола Гетти-младшего.) Бросив всего один взгляд на актера, которого многие считали на него похожим, Нуреев пригласил его на свидание в «Копакабану», послушать Дайану Росс. А на следующий день позвал на ланч и предложил сопровождать его по Америке на оставшийся период гастролей (естественно, без ван Вурен). «Он ожидал, что я стану его бойфрендом, – рассказывал потом Келлер. – И я подумал: а почему бы и нет? Когда тебе всего двадцать один год и особенно нечем заняться, а величайший танцовщик эпохи приглашает тебя в гастрольный тур – вперед!» Но продержался Келлер только до Бостона, следующей остановки на маршруте. Ему наскучило «сидеть за кулисами», и пришлась не по нраву роль второго плана: «Руди с трудом выносил присутствие рядом людей столь же привлекательных, как он сам. Он всегда должен был быть единственным».

Но место Келлера не пустовало; хотя мало кто занимал его долго. Однажды вечером на приеме в «Ритце», все в том же Бостоне, Рудольф разговорился с двумя гарвардскими студентами – Филипом Кором и Джереми Тауэром, одетыми из прихоти во фраки. Художник Кор и архитектор Тауэр (позже ставший главным специалистом в Америке) были «просто потрясены тем, как хорошо он был информирован и с каким интересом рассуждал о живописи и музыке». На основании того, что ребята читали о Нурееве, они ожидали увидеть «шуршащего шелками танцовщика, говорящего только о себе». Но, по словам Туаэра, Рудольф, скорее, «походил на вампира»: «Он хотел узнать все, что знаю я. Потом повернулся к Филипу и захотел узнать все, что знал он». Когда в свой следующий приезд в Бостон Рудольф пригласил их к себе в номер «Ритца», друзья привели с собой еще одного приятеля, в которого танцовщик «вцепился, выпив бутылку “Столичной”». И Кор и Тауэр, а вовсе не Рудольф, посчитали нужным перебраться в соседнюю комнату, где в скором времени продолжилась их растянувшаяся на ночь вечеринка.

Глава 22

«Не завтра, а сейчас, сию минуту!»

Стремясь доказать Баланчину, что он может танцевать в его балетах, осенью 1967 года Рудольф дебютировал в «Аполлоне». Правда, не в Нью-Йорке, а в Вене, и не под наставничеством Баланчина. Его репетитором выступил Джон Тарас. Но Рудольф опирался еще на воспоминания Эрика о его работе с Баланчиным над этим балетом: «Он пересказывал мне все, что говорил ему Баланчин о… смысле каждого движения». Рудольф не только запоминал каждое па, которому учил его Тарас, но и не допускал никаких отступлений. «Он был очень строг в этом отношении. Как-то раз я показал ему изменение, которое внес Баланчин, но Рудольф хотел делать именно то, чему я учил его с самого начала, потому что это была оригинальная версия», – рассказывал Тарас.

Краеугольный камень неоклассического стиля Баланчина, «Аполлон», поставленный на потрясающую музыку Стравинского, описывает рождение бога Аполлона и его обучение Музами. Прознав о том, что Рудольф собрался исполнять роль Аполлона, некоторые критики взволновались: Нуреев чересчур яркий, в нем слишком много от Диониса, чтобы играть Аполлона, да и вообще – передать поэзию чистого танца и ритмические нюансы этой партии способны только танцовщики, обученные Баланчиным. Но интерпретация Рудольфа, чуть замедленная и более торжественная, чем у большинства других исполнителей, убедила многих из них в обратном. Как подметил один критик, в его Аполлоне, «было меньше игры и больше ритуала: хореография Баланчина практически произвела эффект Марты Грэм». По мнению немецкого критика Хорста Кёлера, подход Нуреева необычным делали «его индивидуальная расстановка акцентов и его индивидуальная фразировка. Это по-прежнему Баланчин, но Баланчин, говорящий с иностранным акцентом». Хотя, по словам Тараса, именно хореография Баланчина подчеркивала мальчишескую неловкость, «примитивность» Аполлона, и именно эти особенности использовал Рудольф: «Аполлон Баланчина не становится классическим красавцем вплоть до самого конца. Это молодой человек, который только учится быть богом». В нуреевской трактовке восхождения Аполлона на Олимп, безусловно, прослеживаются и его собственные усилия на пути становления и самоопределения. В глазах Кёлера, из Рудольфа вышел не столько фальшивый Аполлон, сколько «разочарованный Дионис. Природные силы и инстинкты подвигают его к жизни, свободной от моральных ограничений и социальных обязательств. Но боги судили ему войти в их семью, и у него не остается иного выбора, как только подчиниться их призыву…».

Конечно же, Рудольф надеялся, что Баланчин будет расспрашивать о его исполнении. Но Тарас так и не смог припомнить, чтобы тот когда-либо это делал: «Единственный раз, когда Баланчин при мне проявил интерес к балету, – это, когда в нем танцевал Миша [Барышников]». В Англии Рудольф первый раз станцевал Аполлона в 1969 году с труппой Голландского национального балета. И, посмотрев тот спектакль, Ричард Бакл признался: из всех Аполлонов, которых он видел, «Нуреев лучший. Никто не вкладывал так много в эту роль». В следующем году Королевский балет наконец позволил Рудольфу ее танцевать. И поборница Баланчина Арлин Кроче усмотрела его «основной грех» как исполнителя в «замедлении темпов, вытягивающем из балета всю жизненную силу… Очевидно, «Аполлон» для него – великий и возвышенный ритуал, чьи тайны должны раскрываться с максимальной неторопливостью». Зато биограф Аштона Дэвид Вон счел танец Нуреева доказательством того, что «существует несколько путей исполнения шедевра».

Рудольф не прекращал переосмысливать это исполнение вплоть до самого конца своей карьеры. И не терял надежды, что ему удастся станцевать «Аполлона» с «Нью-Йорк сити балле». Увы, его надежда не оправдалась. Когда преемник Баланчина Питер Мартинс пришел посмотреть, как Нуреев танцевал этот балет в Нью-Йорке в 1980-х годах, Рудольф спросил его мнение о своем исполнении. «Оно было очень интересным, – ответил Мартинс, – но не имело ничего общего с “Аполлоном”. Задетый за живое неодобрительным отзывом Мартинса, отдававшим снобизмом времен его учебы в Вагановском, Рудольф язвительно уточнил: «Оно было недостаточно совершенным? Или недостаточно чистым?»

Даже не имея гражданства, Нуреев осенью 1967 года обзавелся своей первой недвижимостью в Лондоне. За сорок пять тысяч фунтов он приобрел викторианский дом № 6 по Файф-роуд, на окраине Риджент-парка. В нем было шесть спален, а 30-футовая гостиная и четыре большие приемные продолжали казаться огромными даже после того, как Рудольф обставил их массивными дубовыми столами и диванами темных оттенков и украсил столовым гарнитуром времен Иакова I, внушительными канделябрами, гобеленами, коврами и портретом Петра Великого в полный рост. Из всей меблировки единственными модными предметами в доме оказались два кресла-мешка, которые Рудольф привез в том году из Италии. Лучи солнца редко проникали внутрь сквозь плотные занавеси на его окнах, а столовую по вечерам освещали свечи.

Его дома, как и его балеты, отражали наклонность Нуреева к богатству и восточной роскоши в театральном обрамлении. Мартину Каймеру, ассистенту постоянных дизайнеров Нуреева, Барри Кэя и Николаса Георгиадиса, стиль танцовщика казался «чересчур тяжеловесным и «новосибирским». Мы часто подшучивали над этим между собой, – рассказывал Каймер. – Но Рудольф никогда не спрашивал, что бы ты ему порекомендовал. Он был «человеком в самом себе» и полагался на свой собственный вкус. Однажды вечером я встретил его в лондонском ночном клубе, и он заявил мне: «У меня есть кордебалет, я хочу, чтобы ты им занялся». Рудольф всегда злился, если ты признавался, что не понял его. А я знал: если он продолжит говорить, я разберусь, о чем речь. В конце концов я сообразил, что он хотел сказать: «У меня есть кордовская кожа». Он хотел, чтобы я подумал, как использовать ее на стенах его дома. Это были очень дорогие, текстурные обои, какие встречаются в голландских интерьерах. Его всегда влекло к таким мрачноватым барочным вещам».

Больше всего Рудольфу нравилось, что дом находился далеко от центра города, и при нем был сад и росли деревья. А то, что он мог наблюдать за ланью, пасшейся в заднем дворе, приводило его в полный восторг. Гуляя по Риджент-парку, Рудольф словно переносился в сельскую глубинку Англии, и это наполняло его спокойствием и умиротворенностью. Дом он выбирал по фотографиям, сделанным Тринг, и успел в него влюбиться до того, как понял, что добираться туда без машины будет непросто. Чтобы попасть в «Ковент-Гарден», Рудольфу приходилось проезжать через Хаммерсмит или по мосту Патни, а при ежедневных поездках на работу и его напряженном графике это добавляло ему лишние полчаса стресса. Волнуясь, как бы он не опоздал на репетицию, Тринг частенько ночевала у Нуреева, чтобы разбудить его вовремя. А иногда сам Рудольф оставался в ее доме в Эрлс-Корте, расположенном неподалеку от студий труппы в Королевской балетной школе. «Для меня это было сущим кошмаром, так как он впадал в бешенство, думая, что опаздывает», – призналась как-то Джоан. Однажды, застряв в пробке по дороге на генеральную репетицию, Рудольф выскочил из машины возле станции метро «Слоун-сквер», но сел на поезд, шедший в обратном направлении. И Тринг намного опередила его. «Он был вне себя. А увидев меня у служебного входа, выругался: “Сука! Вот же сука!” Ему нужно было выместить на ком-то свой гнев», – рассказала Джоан.

Воспоминания о бедном детстве никогда не покидали Рудольфа. И Горлинскому приходилось убеждать звездного танцовщика, что теперь он мог позволить себе все, что ему хотелось. Согласно новому контракту, который Горлинский той осенью заключил с Королевским балетом, гонорар Рудольфа увеличился с тысячи до двенадцати тысяч пятидесяти фунтов за каждый спектакль. Опасаясь, что ему завысят цену, Нуреев предпочитал, чтобы его счета оплачивали Тринг и Горлински. Как-то вечером, увидев в витрине на Джермин-стрит понравившуюся ему кровать с пологом на четырех столбиках, он сказал сопровождавшему его Джону Тули: «Я ее хочу. Я должен пойти и позвонить Сандеру». Тот сразу же купил ее для Нуреева. А Тринг еще и регулярно названивали таксисты, желавшие получить свою плату. И все же, несмотря на репутацию скупого, Рудольф был самым радушным и щедрым хозяином. Любой коллега, находящийся проездом в Лондоне, оказывался за его обеденным столом, не говоря уже о друзьях вроде Фонтейн и Гослингов. Его гостеприимство, вспоминал критик Ричард Бакл, было «средневековым, баронским: горящие в камине поленья, огромные бронзовые канделябры с восковыми свечами, испанская кожа… двенадцать смен блюд на серебряном подносе, виски в пинтовых кубках… я редко покидал замок этого “неспящего принца” раньше половины четвертого утра».

О порядке в этом замке заботилась новая экономка Рудольфа – невысокая африканская толстушка по имени Элис, которая обращалась к Нурееву не иначе как «сэр». Довольно эксцентричная, Элис любила ходить на танцы в Хаммерсмит и нередко приводила своих партнеров домой. «Они вызывали у Рудольфа мандраж, – вспоминала Тринг. – Я имею в виду этих незнакомцев с ключом». Тем не менее причуды Элис забавляли Рудольфа, и, когда он бывал в хорошем настроении, она даже передразнивала его. Однажды Элис появилась на званом обеде в длинном пеньюаре и тюрбане из полотенца и начала подавать гостям еду, с важным, царственным видом обходя вокруг стола. По словам Тринг, «Элис знала, как себя с ним вести. А у Рудольфа не было никакого опыта обхождения с прислугой». Как-то утром Элис зашла к артисту в спальню, чтобы его разбудить. При виде ее Рудольф настолько испугался, что сразу же позвонил Тринг. «У этой девушки нет зубов!» – прокричал он в трубку. «Ну так скажи ей, чтобы она их вставила», – посоветовала Джоан. «Нет-нет, – уперся Рудольф. – Скажи ей это сама».

Несмотря на роскошный новый дом, Рудольф всю осень 1967 года провел в разъездах: Вена, Париж, Лондон, снова Париж и Лондон, затем Стокгольм, Монте-Карло и Копенгаген перед очередным возвращением в Лондон, опять Вена и последняя остановка в Милане. В течение этих четырех месяцев на ставшем уже привычным маршруте Нуреев дал тридцать семь спектаклей, выступив с труппами в десяти разных балетах и с девятью разными балеринами, включая Фонтейн, Фраччи, Шовире, Мерл Парк и Марсию Хайде. Он не упустил ни единой возможности выйти на сцену. 13 октября, в перерыве между генеральной репетицией и премьерой «Потерянного рая» в Парижской опере, Рудольф даже слетал в Лондон, чтобы заменить травмированного Дональда Маклири на открытии осеннего сезона Королевского балета. Он впервые станцевал в паре со Светланой Березовой в «Лебедином озере», после чего, буквально на следующий вечер, дебютировал в Парижской опере – на четыре года позже, чем он рассчитывал[228].

Чтобы отметить это событие, Ив Сен-Лоран и Пьер Берже дали в честь Нуреева и Фонтейн обед в своей квартире на площади Вобана, на левом берегу Сены. Там собралось немало привлекательных гостей мужского пола. Но взгляд Рудольфа остановился на девятнадцатилетнем студенте, изучавшем старинные декоративно-прикладные искусства. Нуреев уговорил юношу приезжать к нему в Лондон на уик-энды, распорядившись, чтобы его перелеты оплачивала Тринг. Свой новый объект желания он называл «малышом». Однажды, когда самолет «малыша» задержался, Рудольф встретил его у двери с парой тапочек – артист испугался, что тот мог устать и замерзнуть. «Он был очень ласковым и нежным, – вспоминал студент, ставший со временем видной фигурой в мире французской моды. – Не любил много говорить, но даже нескольких слов было довольно, чтобы ты понял, чего он хотел». Как и многим молодым бойфрендам Рудольфа, ему пришлось интегрироваться в жизнь, где он был всего лишь актером второго плана. Студент спал на той самой огромной «тюдоровской» кровати с пологом на четырех столбиках, которую для Нуреева приобрел Сандер, сопровождал Рудольфа на тренировки в классе, в свободные послеобеденные часы обходил с ним антикварные магазины, молча наблюдал в гримерке за тем, как артист накладывал макияж перед спектаклями, и посещал с ним вечерами лондонские театры, оперу и кинозалы. Но их связь была недолгой, так как Рудольф «был очень вольным в своем поведении. И любил красивых мальчиков. Если ему кто-то нравился, он выбирал его, словно кусок пирога: «Эй, ты! Подойди сюда. Поговори со мной. Присоединишься ко мне позже?»

По приглашению Эрика Рудольф в ноябре 1967 года поставил «Щелкунчика» для Королевского шведского балета. Бруна назначили новым директором труппы, а Нуреев в декабре собирался ставить этот же балет в «Ковент-Гардене». Зная об этом, Эрик предложил другу опробовать его сначала в Стокгольме. Здесь Рудольф быстро оказался втянут в конфликты. Танцовщики отказывались репетировать после шести вечера, и Рудольф только подогрел их недовольство, пожаловавшись прессе, что пожизненные контракты сделали их равнодушными – артисты якобы работали вполсилы и интересовались только стиральными машинами и обустройством своих загородных домов. Нуреев ожидал, что танцовщики будут репетировать до полуночи, а те считали такую «хореографию» невозможной. И все же расписание репетиций пришлось подогнать под внештатный график Рудольфа, из-за чего танцовщики стали ощущать себя простыми орудиями для его творческого самоутверждения.

Премьера близилась, раздражение накапливалось, и к тому моменту, когда Эрик вернулся с гастролей из Осло, ситуация стала взрывоопасной. Одна из балерин обвинила Рудольфа в попытке ее задушить: «…пришлось даже вызвать полицию! Возможно, она все преувеличила, но Рудик и в самом деле бывал очень грубым с танцовщиками, порой безо всякого повода». Тем не менее его точные установки и требовательность сделали свое дело. «Ты как будто слышишь свист нуреевского кнута, щелкающего над их головами, – написал один из критиков после второго просмотра “Щелкунчика”. – Никогда еще эта труппа не демонстрировала такого четкого и блестящего в техническом плане исполнения».

Будучи излюбленной «праздничной» классикой, «Щелкунчик» давно считался балетоманами чем-то вроде рождественского конфетти, запущенного непреодолимой силой чудесной музыки Чайковского. Рудольфу захотелось изменить это мнение, создав балет не только для детей, но и для взрослых. С этой целью он попытался ни много ни мало «перекроить» весь балет, впервые поставленный в Санкт-Петербурге в 1892 году на либретто Петипа хореографом Ивановым[229]. Отправной для Рудольфа стала версия «Щелкунчика», созданная Василием Вайноненом в 1934 году для Кировского театра – именно в ней он танцевал много раз. Однако для себя он решил: его, «нуреевская» версия не должна стать очередной, пусть и оригинальной историей о приключениях и проказах детей и игрушек в рождественский Сочельник. Ведь и в партитуре Чайковского, и в сказке Гофмана Рудольф ощущал выраженный угрожающий подтекст: «Вслушайтесь в музыку! В ней огромная глубина и поразительное настроение. Это не просто приятный балет». Впрочем, и история Гофмана тоже не была простой детской сказкой. Под всей ее «веселой поверхностью» петербургский художник и балетный декоратор Александр Бенуа ощущал «какой-то надрыв, какое-то бредовое томление, точно все, что происходит с девочкой Кларой, ее и радует, но и мучает».

Нуреев постарался донести это до зрителя, значительно усилив роль героини. В его версии Клара засыпает на Рождественском празднике и видит себя во сне сказочной принцессой – только взрослой и одетой в пачку. Но вскоре ей завладевает беспокойство. Мир представляется ей опасным местом, населенным армиями противных, злобных и угрожающих ей крыс и летучих мышей, которые вдруг оказываются ее родственниками. Как и его «Лебединое озеро», «Щелкунчик» Нуреева предстает проекцией мыслей главного персонажа.

Самые существенные изменения в версии Рудольфа претерпел образ волшебника Дроссельмейера – таинственного седовласого гостя, который дарит Кларе куклу-щелкунчика и вновь появляется в ее сне в образе прекрасного принца[230]. Эта трансформация не только привнесла в историю непривычный психологический подтекст, но и обеспечила Нурееву интригующую двойную роль.

Во время репетиций в Стокгольме Рудольф постоянно обедал в доме директора Королевского шведского оперного театра, Гёрена Гентеле, и его жены Марит – четы, близко дружившей с Эриком. Как-то вечером Нуреев позвонил Марит и попросил ее пригласить для него «мальчиков». Через несколько минут он перезвонил и сказал: «Не заморачивайтесь. Я принесу свои соль и перец». И в дом Гентеле пожаловала Ли Радзивилл, все еще явно увлеченная Рудольфом и, похоже, не придававшая значения тому, что он нередко обходился с ней пренебрежительно. «Позаботьтесь о княжне», – сказал артист Гентеле, насмешливо выделив титул. И все же Нуреев любил, когда им восхищались богатые и красивые женщины, особенно принцессы, и получал удовольствие от внимания Ли Радзивилл. В марте 1966 года она устроила в своем лондонском доме прием по случаю 28-летия Рудольфа, был он и частым гостем в Тервилл-Грейндже, загородной усадьбе Радзивиллов близ города Хенли-он-Темз.

Премьера «Щелкунчика» состоялась 17 ноября 1967 года в Королевском шведском оперном театре и вызвала одобрение публики и преимущественно благоприятные отзывы критиков. Последние репетиции были настолько напряженными, что Герд Андерсон, прима-балерина труппы, растянула лодыжку и не смогла танцевать в премьерном спектакле. Рудольф, естественно, сильно расстроился. «Я приехал сюда, чтобы танцевать с вами, а вы заболели!» – упрекнул он Андерсон. Сам всегда выходивший на сцену, невзирая на перевязанные лодыжки, лихорадки и инфекции, Нуреев не терпел в других слабость воли.

Зато с партнершей в «Ковент-Гардене» ему повезло больше. Премьеру «Щелкунчика», состоявшуюся на его сцене через три месяца[231], Рудольф танцевал с Мерл Парк – упорной и не пасовавшей перед вызовами балериной. К тому времени Нуреев и Фонтейн уже регулярно танцевали с другими партнерами, порождая ложные слухи, будто бы их дуэт готов распасться. Однако дело было в другом: И Рудольф, и Марго не хотели ограничиваться одним партнером; а Нуреев к тому же испытывал огромную потребность в экспериментах с самыми различными танцевальными стилями. А еще он понимал: из-за разницы в возрасте их сценический союз с Марго не вечен и ему пора «выстраивать отношения» с другими партнершами. И, создавая сложную партию Клары в «Щелкунчике», Нуреев ориентировался именно на Парк; он насытил эту роль «вязью» – витиеватыми комбинациями па, следующими друг за другом. Ради репетиций с ним Парк приехала в Стокгольм. Нурееву «никогда не нравилось, когда тебе было комфортно, – вспоминала балерина. – Он предпочитал, чтобы ты испытывала трудности и была вынуждена их преодолевать». Что она и осуществила в зажигательном премьерном спектакле, мгновенно обеспечившем ей репутацию одной из самых техничных танцовщиц Королевского балета.

Эта партия Нуреева для Королевского балета стала одной из самых популярных работ труппы. В числе ее почитателей оказалась и Нинетт де Валуа, которую особенно восхитило финальное па-де-де, где Принц и его партнерша в унисон исполняли одинаковые скользящие па. Как позже отметила де Валуа, Нуреев не был хореографом «в подлинном смысле слова». Скорее, он обладал талантом к воспроизведению классики. «Он вносил лишь некоторые изменения, которые мог заимствовать откуда-то еще, насколько нам известно. И ему оставалось только сказать: я взял их там-то или там-то. Либо: мне они не нравятся, и я постараюсь их улучшить. Что он часто и делал, а иногда и не делал. Постановка – это совершенно иное дело, нежели хореография». Большинство критиков к хореографии Нуреева в «Щелкунчике» отнеслись прохладно, а сюжетную линию многие из них посчитали чересчур сложной. Фернау Холл из «Дейли телеграф» усмотрел в этой постановке доказательство того, что «прекрасный танец может скрыть, но не оправдать бесформенную хореографию». А «Санди телеграф» в довольно пренебрежительном отзыве, озаглавленном «Щелкунчик или Кувалда»?», заклеймила ее «заурядной и, возможно, пригодной для Омска или Томска, но напрочь лишенной творческой изобретательности и воображения, которые мы привыкли ожидать от Аштона, Макмиллана или Кранко».

В Нью-Йорке, где балет впервые был показан весной 1968 года, единодушное мнение критиков выразил Клайв Барнс в «Нью-Йорк таймс»: хореография «была всегда эффектной, но лишь изредка вдохновенной». И Нуреев продолжил переделывать постановку не только в Королевском балете, но и в версиях, подготовленных им в «Ла Скала», в театре «Колон» в Буэнос-Айресе и в Берлинской государственной опере. И Питер Уильямс потом восторженно признал: «Важнее всего то, как я полагаю, что [его] концепция обогащает одну из самых завораживающе красивых партитур Чайковского и придает зрелость тому, что слишком часто ассоциировалось с грамзаписями для детей». А в 1980-х годах изменил свое мнение насчет нуреевской постановки и Барнс: «Никакая другая версия “Щелкунчика” из тех, что нам доводилось видеть, не была столь драматичной и не носила столь яркого отпечатка индивидуального стиля».

Рудольф не получал новых ролей от Аштона в течение пяти лет. Но в начале 1968 года, в кратком промежутке между стокгольмской и лондонской премьерами его «Щелкунчика», Аштон поставил танцовщика в пару с Антуанетт Сибли в эпизоде «Джаз-календаря» – сюиты из семи вариаций, «полных шуток и пародий на современную хореографию, включая его собственную». В дань «свингующим» 1960-м годам Аштон принес свой новый балет на джазовую партитуру Ричарда Родни Беннетта, основанную на детской народной песенке «Кто родился в понедельник, будет беленьким, как мельник». А создание декораций и костюмов поручил 26-летнему художнику Дереку Джармену. Дуэт Нуреева и Сибли в вариации «Пятничный младенец» вылился в откровенно эротичный, вдохновленный блюзами танец с сильным влиянием «классически-эротически-акробатического языка» «Потерянного рая» Пети. По воспоминаниям Сибли, их репетиции были «абсолютным блаженством» и сплошной импровизацией: «В первый день Фред пришел и сказал: “Ох, я забыл ноты дома, так что начнем работать без них”. Мы стали петь блюзы, и у нас все получилось». «Пятничные дети» должны были быть добросердечными, но «Фред задумал сделать их очень сексуальными – скорее страстными, чем ласковыми и нежными. И Рудольф начал творить чудеса. Он буквально пылал страстью, танцуя. Затруднения возникли, когда мы начали танцевать под музыку – после всего того, что уже наработали». Премьера балета прошла 9 января 1968 года. И, несмотря на высокую температуру, Рудольф вылез из постели ради своего «Пятничного младенца». Публика приняла балет на ура, но у критиков он вызвал единодушную неодобрительную реакцию. «Аштон устарел», – вынесла вердикт в заголовке своей рецензии Мэри Кларк.

Через два месяца Аштон задействовал Рудольфа в возобновленном «Подарке ко дню рождения», который он поставил ради демонстрации индивидуальных особенностей семи балерин труппы. Для Нуреева Аштон ввел в балет замысловатое новое соло, насыщенное сложными па. Вскоре после этого Кеннет Тайнен, самый влиятельный театральный критик того времени, провозгласил балет умирающим искусством. Когда у Аштона уточнили, так ли это, хореограф ответил: «Да, и у него невероятно пышные похороны». Шумный, как и всегда, успех дуэта Марго и Рудольфа побудил Бакла задуматься по поводу заявления Тайнена: «А может ли умирающее искусство быть настолько популярным? …Лично я могу лишь сказать: если сложить все аплодисменты, звучащие в лондонских театрах, где идут драматические спектакли, они не составят и половины тех, которыми приветствовали Фонтейн и Нуреева после одного из их выступлений в “Гардене”».

Нуреев находил приятным сотрудничество с Аштоном, но тот больше не создал для него ни одной роли. «Я не в состоянии его контролировать, – пожаловался хореограф художнику Джармену в процессе работы над “Джаз-календарем”. И предупредил: – Если у вас возникнут проблемы с другими танцовщиками, дайте мне знать, я разберусь. Но боюсь, что с Руди вам придется разбираться самому». Джармен быстро убедился, что Рудольф был настоящим проклятием костюмерного отдела. Единственный танцовщик-мужчина со специфическими требованиями и претензиями, он хотел, чтобы жакеты ему укорачивали выше бедер (чтобы подчеркнуть линии ног), но шили их достаточно просторными в проймах (чтобы он мог двигаться свободно). Линия шеи должна была оставаться открытой – никаких воротников или жабо. А все костюмы – застегиваться спереди. Последнее требование неизменно воспринималось в штыки, так как почти все костюмы застегивались сзади. Но Рудольф очень боялся, что его одежда может загореться из-за осветительных приборов. «Что, если начнется пожар, а я не смогу вылезти из костюма?» – возражал он каждый раз пытавшемуся переубедить его костюмеру Майклу Брауну. Вдобавок ко всему, Рудольф редко отводил много времени на примерки, и подогнать его костюмы должным образом зачастую получалось лишь через шесть – семь выступлений.

До того, как Браун был принят на работу в 1967 году, Нуреев успел избавиться от нескольких костюмеров. Завидная способность сносить вспыльчивость танцовщика и находить способы его увещевания сделала Брауна незаменимым членом его команды. Хотя поначалу, сталкиваясь с приступами раздражения и ярости Рудольфа, он испытывал замешательство. А потом осознал: «Если он понимал, что кто-то его боится, то вытирал об него ноги. Нужно было ему противостоять». «Мне потребовалась пара лет, чтобы этому научиться», – признался впоследствии Браун. Бывший профессиональный конькобежец, он подготавливал Рудольфа к спектаклю и выходу на сцену. В большинстве случаев ему приходилось одевать танцовщика в кулисах, так как Рудольф продолжал разогреваться даже во время поднятия занавеса. Впрочем, занавес редко поднимали вовремя. «Он просто говорил: “Подождите. Я еще не готов”. Вот так просто. И приходилось ждать». А разогрев Рудольфа предполагал также приведение себя в состояние неистовства. И в этом театральный персонал невольно участвовал. Поторапливая артиста, помощники режиссера способствовали выбросу у него адреналина.

Браун не только заботился о костюмах и гримерных принадлежностях Рудольфа, но и лично готовил его балетные туфли, чего не делал больше ни для кого из танцовщиков. В то время большинство танцовщиков использовали только одну пару туфель, соответствующую их костюму. И когда туфли изнашивались, они просто выбрасывали их. А Нуреев смешивал разные пары, менял туфли в антрактах и даже между сценами и отказывался расставаться с ними, если они ему нравились. И Брауну постоянно приходилось латать, зашивать и подкрашивать старые, видавшие виды туфли, становящиеся со временем жесткими и ломкими от пота. А он настолько пропитывал их кожу, что пальцы костюмера «становились влажными, когда он ее зашивал». Новые балетные туфли Рудольф не любил, и Браун вынужден был их разнашивать в его квартире. И свои туфли, и свои гримерные принадлежности, и трико Нуреев хранил в одном большом чемодане, с которым ездил на гастроли. В аэропортах артист возил его за собой на колесиках, и Мерл Парк окрестила чемодан «собачонкой», а сам Нуреев иногда шутливо называл «сэром Фредом». И этот чемодан, по словам Брауна, был его жизнью, ведь независимо от всех внешних атрибутов – домов, хозяек, антрепренеров – она сводилась к его содержимому.

Рудольф стал настолько полагаться на Брауна, что настаивал на работе с ним, даже выступая в Лондоне с зарубежными труппами, в штате которых имелись свои собственные костюмеры. «Они только радовались, когда я работал с ними – тогда проблем не возникало», – рассказывал Браун. Он также сопровождал Нуреева во всех зарубежных гастролях Королевского балета. Даже через много лет после событий в Ле-Бурже Рудольф боялся, что «гэбэшники» могли попытаться угнать его самолет. Поэтому он часто предпочитал вылетать с Брауном раньше чартерного рейса с остальной труппой. Неизвестно, действительно ли КГБ вынашивало какие-то планы по его возвращению в Россию, но в эпоху Филби, Бёрджесса и Джеймса Бонда нуреевская мания преследования была вполне понятна. Неудивительно, что Фонтейн, Кит Мани и Тринг решили скрыть от Рудольфа свою встречу с человеком, позвонившим Джоан домой одним мартовским вечером 1968 года.

Его попросил ей позвонить адвокат Рудольфа, заявил Тринг этот незнакомец. «Ситуация очень серьезная». Слова звучали призывом к безотлагательной встрече. Тринг так разнервничалась, что тут же выскочила из своего дома на Вестгейт-Террас в Эрлс-Корте и помчалась через несколько кварталов на Телеграф-роуд, где Фонтейн гостила у своей матери в доме № 149. Марго в свою очередь позвонила Мани. «Можешь приехать прямо сейчас? Нам нужен мужчина. У меня Джоан, с загадочной и тревожащей новостью, и мы должны к восьми часам вернуться к ней домой». Звонивший, Джон Мерри, вскоре прибыл в сопровождении женщины, имени которой он не назвал, ограничившись короткой репликой: «сотрудница особого отдела». Ему стало известно, авторитетно сообщил гость, что телефон Рудольфа прослушивается, а его дом находится под постоянным наблюдением русских агентов. Возможно, они попытаются его похитить, предупредил Мерри. Эти люди уже расспрашивали о чем-то почтальона. У двери Рудольфа следует незамедлительно поставить охрану. Разве они не согласны? Сначала Тринг приняла слова Мерри всерьез – в последние недели Рудольфу непрестанно докучали неприятными телефонными звонками, а иногда в трубке раздавались характерные щелчки. Рудольф действительно просил Тринг поговорить с его адвокатом, и Джоан решила, что Мерри ведет расследование. Но тот продолжил говорить, и чем больше он углублялся в свою историю, тем меньше им всем в нее верилось. «Если они действительно решили похитить Рудольфа, то мы вряд ли сможем им помешать, – полунасмешливо заметила Фонтейн. Когда же Мерри предложил себя в телохранители Рудольфу и запросил за эту «услугу» баснословный гонорар, все трое быстро указали ему на дверь. Но сообщать о его визите Рудольфу они не стали – знали, что это только встревожит артиста.

За несколько недель до этого случая сестра Роза прислала Рудольфу из Ленинграда телеграмму: 25 февраля Хамет умер от рака легких. Прочитав сообщение, Нуреев сделался белее полотна. Отец и сын не разговаривали друг с другом семь лет. Рудольф всегда скрытничал насчет своей семьи, практически ничего о ней не рассказывал. Но однажды он признался Мерл Парк – своей самой постоянной партнерше после Фонтейн – что хотел бы узнать отца лучше. В интервью, которое он дал журналу «Эсквайр» еще до получения печального известия, Нуреев сделал несколько косвенных, но значимых замечаний об отношениях отцов и детей. Удивленный скверной стрижкой журналиста Леона Харриса, Рудольф принялся излагать свою теорию о том, почему американские отцы возражали против длинных волос сыновей: «Мальчик хочет быть красивым, а отец ему завидует. Он тоже хочет быть красивым, но либо стесняется своего желания, либо уже не имеет волос. У мальчика должна быть красивая прическа. Все, что обязан сделать отец, – это обеспечить сыну образование, передать ему весь опыт, какой только может усвоить бедняга-шельмец, а затем выставить его из дома. Если мальчишке суждено выжить, он выживет».

Совершенно естественно, что в год бунтов и социальных беспорядков, демонстраций против войны во Вьетнаме и убийства Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди Нуреева заклеймили политическим ренегатом. Но Рудольф, никогда в жизни не высказывавший никаких политических убеждений, находил мало общего между своим бунтом и бунтами западных сверстников. Он бунтовал в силу необходимости, а их бунт был данью моде, и только. Так считал Нуреев. «Этот так называемый всемирный бунт молодежи – никакой вовсе не бунт, – заявил он Харрису. – Они просто приспосабливаются: стараются раздобыть немного денег и стать свободными от родителей. Вот почему они митингуют. И чем больше они митингуют, тем «свободнее» себя чувствуют. Их демонстрации сегодня – фактически конформизм, но никак не бунт. Бунт – это когда вы берете власть в свои руки и переделываете мир по-своему…» И Хамет, и его сын переделали мир, который они унаследовали.

Вернувшись весной 1968 года в Нью-Йорк, Нуреев и Фонтейн открыли четырехнедельный сезон Королевского балета спектаклем «Ромео и Джульетта». Практически попрощавшись с Фонтейн в «Лебедином озере» в ушедшем году, критики теперь восхищались сиянием юности, которым лучилась ее Джульетта. В то же время исполнение Рудольфа удостоилось их похвал за новоприобретенную зрелость, глубину и сдержанность. «Я научился у вас держать котел начищенным и кипящим», – сказал танцовщик Фонтейн. Если раньше он демонстрировал «почти стилизованный романтический образ влюбленного, – отметил в “Нью-Йорк таймс” Клайв Барнс, – то теперь он играет более мощно, с бóльшим разнообразием и вниманием к деталям, не принося, впрочем, при этом в жертву свою прежнюю символическую силу». Другому обозревателю показалось, что Рудольф выглядел скорее «своим» в Королевском балете, нежели «экзотическим завоевателем-чужаком». Однако ночами Нуреев с наслаждением разыгрывал именно эту роль, и неизменно оказывался в центре внимания, какой бы легендарной ни была компания. «Джеки, Ари, Руди и Марго заявились намедни к П. Дж. Кларку, – рассказала “Нью-Йорк таймс”. – Угадайте, кто монополизировал все взгляды? Конечно же, Руди в своих брюках в обтяжку, сапогах, кепке и коротком меховом жакете!»

А между тем у служебного входа в театр все громче и настойчивее зазвучали крики: «Мы хотим Руди в нуди!» Фанаты танцовщика вконец обезумели, увидев в декабрьском номере журнала «Вог» за 1967 год фотографию Ричарда Аведона с обнаженным Рудольфом.

Рудольф был снят сбоку – руки, голова и торс запрокинуты назад, левая ступня притянута к правому колену; такая поза выгодно подчеркивала его мускулистые бедра и ягодицы[232]. Появление в ту пору обнаженных знаменитостей на страницах журналов и календарей было делом необычным. И этот снимок не только придал Нурееву уверенности в своей сексуальности, но и обеспечил ему статус одного из самых желанных мужчин в мире. А на столь же откровенной, но менее растиражированной фотографии Дианы Арбус поймано мгновение близости между Рудольфом и Эриком. Большинство фотографий Нуреева акцентировали различные стороны его сценической ипостаси: обаяние, романтизм, атлетизм, сексапильность. Снимок Арбус выгодно отличается благодаря замкнутости эпизода. Пара запечатлена сидящей на полу манхэттенской балетной студии. Головы и туловища двух танцовщиков-друзей склоняются друг к другу, почти соприкасаясь, но их ноги направлены в противоположные стороны. Возникает ощущение прерванного разговора. А зернистость фотографии ретуширует недосказанное ею.

Рудольф все еще продолжал преследовать Эрика. Танцуя в «Жизели» с Королевским датским балетом в Копенгагене в октябре 1968 года, он столкнулся как-то за кулисами с Гленом Тетли. Хореограф в тот момент собирался на вечеринку к Бруну. «Только не говори о ней Руди», – предупредил его Эрик. И когда Рудольф пригласил Тетли поужинать с ним, тот отказался, сославшись на другие планы. «Чуть подвыпивший» Рудольф стал навязываться ему в спутники. И, как Тетли ни отбивался, он сумел-таки залезть в автомобиль, присланный Бруном за хореографом. Улыбающийся Эрик вышел навстречу машине, подрулившей к его дому в Гентофте. Но стоило его взгляду выхватить Рудольфа, как он метнулся обратно в дом, скрылся в комнате наверху и до конца приема не появлялся. Вся вечеринка прошла без него. «Я уверен, что Руди очень расстроился, – вспоминал Тетли, – хотя виду не показал».

К осени 1968 года Рудольф убедился, что Королевский балет заинтересован в нем лишь как в партнере Фонтейн. Посвятив большую часть последних двух лет постановкам собственных версий классических балетов и выступлениям в них, Рудольф теперь отважился попробовать силы не только за пределами своей труппы, но и «на незнакомой территории». И его первым смелым шагом в этом направлении стал дебют на Рождество 1968 года в «Памятнике умершему юноше» Руди ван Данцига, который он станцевал в качестве гостя с Голландским национальным балетом в Гааге. «Для меня это новый язык, – отозвался Нуреев о хореографическом стиле ван Данцига, смешении классического и современного балета. – В классическом танце мы должны в основном сохранять вертикальное положение. Здесь же мы используем горизонталь, как и большинство мышц всего тела».

Навеянный смертью юного поэта, «Памятник умершему юноше» воспринимался неоднозначно из-за своей откровенно гомосексуальной тематики. Наслушавшись хороших отзывов о его исполнении «Харкнесс балле», Рудольф изъявил желание станцевать эту вещь с труппой ван Данцига. Ван Данциг не до конца верил в серьезность его намерений, но через несколько недель Рудольф позвонил ему из Милана, чтобы договориться о начале работы над балетом. Большинство танцовщиков заранее планировали время для новой работы и полностью отдавали себя в распоряжение хореографа. Нуреев же сказал ван Данцигу, что в его графике на предстоящие два месяца имеется «окно», и, несмотря на возражения хореографа, предложил ему всего четыре репетиции. Для Рудольфа «окно» означало день или два без выступлений. Артист, как лишь немногие из его коллег, был убежден: чем больше он танцует, тем выше его шансы на достойное выступление. И, как бы странно это ни звучало, Рудольф утверждал, что танцует лучше всего, когда устает. «Я знаю, что делаю, и мои мышцы мне подчиняются», – говорил он Джону Персивалю. В то же время Рудольф подпитывался энергией от публики. Сколько бы он ни работал в студии, он начинал ощущать себя самим собой, только выйдя на сцену. Чем выше ставки, тем весомее отдача. «Без публики ты все это делаешь легко, тут нет ничего трудного, – объяснял Нуреев. – Но как только ты предстаешь перед зрителем, все меняется. Это, пожалуй, и возбуждает сильнее всего. Ты буквально преображаешься под светом прожекторов и блеском всех этих глаз в зале». К слову сказать, не все великие танцовщики нуждались в сцене так, как нуждался в ней Нуреев. Барышников тоже остался на Западе, чтобы воспользоваться его широкими хореографическими возможностями. Но больше всего он хотел именно «работать над новыми произведениями с новыми хореографами». «Мне удовольствие приносила репетиция – изучение стиля, создание танца из отдельных элементов, – рассказывал танцовщик. – Когда же дело доходило до исполнения, мне становилось скучно. Для [Рудольфа] все было наоборот. Репетиции, разучивание – все это казалось ему слишком медленным, затянутым. Он хотел быстрее с этим покончить. Иногда он выучивал вещь, которую прежде никогда не видел, всего за два – три дня, и вот он уже на сцене…»

Теперь Нуреев выходил на сцену три – четыре раза в неделю, в отличие от трех раз в месяц в Кировском и двух выступлений в неделю его коллег, а партнерами Рудольфа были выдающиеся представители мира балета. Только за одну осень того года он выступил в девяти европейских столицах с девятью ведущими европейскими труппами, включая Королевский датский балет, и станцевал на двух сценах (в «Ла Скала» и Парижской Опере) еще одну новую роль – в недолговечном «Экстазе» Ролана Пети.

Когда речь шла о расширении его репертуара, деньги для Рудольфа значения не имели. И он соглашался сотрудничать с маленькими коллективами за значительно меньший «гостевой» гонорар, чем ставшие уже привычными для него три тысячи долларов. Так было и в случае с труппой ван Данцига. «Что значит “репетиция завтра”? – вопрошал Рудольф, прибыв в Амстердам раньше срока. – Не завтра, а сейчас, сию минуту!» Рудольф рвался танцевать роль юноши, восстанавливающего в череде ретроспективных картин свою полную страданий жизнь: невинную привязанность к маленькой девочке, неприязнь соучеников, неудачную сексуальную связь с женщиной, подлинную страсть к однополому другу. Балет можно было рассматривать как аллегорию пробуждения в человеке гомосексуальности. Привлеченный дерзостью как темы, так и стиля танца, Рудольф потребовал от ван Данцига уточнений.

«Расскажите мне, о чем этот балет? Герой любит мальчиков?»

«Нет, – последовал ответ, – это юноша, который еще не уверен, кто его привлекает – девочки или другие мальчики. Его преследуют кошмарные впечатления и испытания». Ван Данциг не сомневался, что эта тема резонирует с жизненным опытом самого Нуреева. Но скоро понял, что Рудольфу было неинтересно бередить прошлые конфликты.

«Это глупый юноша», – заявил он.

Хотя исполнение Нуреева имело большой успех, оно противоречило концепции ван Данцига. Ему балет виделся историей о юноше, «очень робком и беззащитном в жизни. Антигерое. А Рудольф таковым не хотел и даже не пытался стать. Его воспитали быть героем. Советский балет создавался неординарными личностями». Всегда внимательный к публике, Рудольф настоял на исполнении в той же программе па-де-де из «Щелкунчика», чтобы зрители смогли его увидеть в знакомой классической роли. «Я должен думать о своей репутации», – пояснил он.

Еще одной новой работой того сезона стал балет «Пелеас и Мелисанда» Ролана Пети, увы, не вызвавший того фурора, что произвел его «Потерянный рай». Созданный под дуэт Нуреева и Фонтейн, этот балет на музыку Шёнберга был впервые показан в марте 1969 года на гала-представлении в честь 35-летия сценической деятельности Марго – замечательной вехи в карьере балерины. Сама Фонтейн приближалась к пятидесятилетнему юбилею. Премьеру балета почтила своим присутствием сама королева. Смотрел ее и Сесил Битон, заклеймивший потом балет как «претенциозный и утомительный… безобразную акробатику – ерзанье по полу на задницах». И, увы, он выразил почти общее мнение. «Настоящее зрелище» Битон, как и многие другие в зале, увидел «в самом конце, когда артистов вызывали на поклон». То, что эти вызовы для Марго и Рудольфа были столь же привычны, как и их плие, Битон открыл для себя через несколько дней, когда лорд Дрохеда, председатель «Ковент-Гардена», провел его за кулисы после «Ромео и Джульетты». «Для меня было подлинным потрясением осознать, как обыденно воспринимают М. и Р. этот компонент своей карьеры, – признался он в своем дневнике. – Довольно походя подхватив цветы и поклонившись почти до самого пола, Марго уходит с ярко освещенной сцены в темноту кулис и под несмолкаемый гром аплодисментов спрашивает Гарретта [лорда Дрохеда]: “Как там Нью-Йорк?” Р. говорит мне: “Давно я вас не видел”. “Где мы будем ужинать? В Шине под Ричмондом. Позвоните Джоан”. “Вас вызывают, Марго”. Она возвращается на сцену. Публика неистовствует. Потом выходит Р. “Кстати, мы едем в Америку – правда, на этот раз только на три месяца”. Там крики, аплодисменты, цветы… А оба танцовщика – теперь плоскостопые человеческие существа, но после вечерней “отработки” пребывающие в приподнятом настроении и слегка возбужденные, с удовольствием переговариваются с друзьями, не обращая внимания на шумиху по другую сторону занавеса».

«Шумиха» сопровождала танцовщиков на протяжении всего тура по Северной Америке. В отзыве об их нью-йоркской премьере «Лебединого озера», в котором Фонтейн к своим пятидесяти годам танцевала больше любой другой балерины, Клайв Барнс отметил особую алхимию дуэта: «…странное, почти невероятное волшебство легенды становится фактом… Бывают времена, когда даже самые истовые почитатели балета сомневаются в том, что можно выразить одним танцем без слов, пускай и поэтически туманных, но всегда соотносимых с конкретными образами. А потом ты смотришь балет Баланчина или Аштона, исполнение Фонтейн и Нуреева и сознаешь вызывающее красноречие молчания».

Именно во время этого гастрольного тура, продлившегося четырнадцать недель, Нуреев познакомился с Уоллесом Поттсом, начинающим кинорежиссером, которому суждено было стать его постоянным бойфрендом на следующие несколько лет. Опосредованно их познакомил Хирам Келлер, все еще встречавшийся с Моник ван Вурен, когда прилетевший в Нью-Йорк Рудольф остановился в ее ист-сайдской квартире. Моник перебралась в комнату для гостей, уступив танцовщику свою спальню с зеркальным потолком. Келлер знал, что Рудольф всегда предпочитал отелям частные дома. И потому попросил ван Вурен позвонить его другу в Атланте (у того был отдельный гостевой дом, в котором Рудольф мог остановиться в июне, на время выступлений Королевского балета в Атланте). По случайному совпадению этот друг Келлера – состоятельный инвестор в недвижимость по имени Эд Барнум – приехал в Нью-Йорк вместе со своим молодым бойфрендом Уоллесом. Так все четверо и познакомились друг с другом. «Эд всегда тусовался с более молодыми людьми, – вспоминал Келлер. – Он скупал за бесценок многоквартирные дома в центре Атланты, сдавал студентам и ремонтировал их. И видок у Эда был жутковатый, потому что у него была одна рука, а в ней этот крюк. Но я от него был без ума». Со слов ван Вурен, Барнум позвонил ей и поинтересовался: может ли он или Поттс устроить в Атланте прием в честь Рудольфа? Моник в свою очередь переадресовала вопрос самому танцовщику. «А что мальчик? Красив?» – полюбопытствовал Рудольф. И поскольку его насторожило безразличие ван Вурен, предложил, чтобы они оба пришли к нему в уборную: «если он мне понравится, тогда пускай и устраивают для меня прием».

21-летний Поттс, изучавший физику в техническом колледже Джорджии, оказался высоким, красивым и добродушно-веселым парнем с открытым лицом, крепкой челюстью, темно-каштановыми волосами и атлетическим сложением. Держался он легко и непринужденно. Правда, улыбаясь, он обнажал кривые нижние зубы, а тягучая речь выдавала в нем южанина. Поттс не выглядел ни женоподобным, ни слащавым; он обладал как раз тем мужественным обликом, который так привлекал Рудольфа. Нуреев оказался первым танцовщиком, с которым Поттс познакомился, и он его сразу же покорил. Как, впрочем, и Поттс Рудольфа. «Он был без ума от Уоллеса, а Уоллес – без ума от него», – вспоминал Джон Ланчбери. «Это была любовь с первого взгляда», – признал сам Поттс спустя двадцать четыре года. И, когда всего через три дня в Атланте Рудольф предложил Уоллесу и Келлеру сопровождать его в гастрольном туре, Поттс сразу же согласился.

В Голливуде они вместе загорали у бассейна в отеле «Рузвельт»; но почему-то у обоих был несчастный вид. Это не укрылось от цепкого взгляда Аштона. «Рудольф был чем-то обижен и обращался с Уоллесом не слишком хорошо, – рассказывал потом один из коллег. – Тогда Фред отвел Рудольфа в сторону и сказал ему: “Слушай, Рудольф, такие красивые мальчики, как этот, попадаются нечасто, а однажды даже ты станешь старым и безобразным. Так почему бы тебе не помириться с ним?”»

Они вместе отправились в Нерви, приморский курорт под Генуей, где Рудольфу предстояло танцевать в июле с Голландским национальным балетом. При первом знакомстве Уоллес показался Руди ван Данцигу «большим, дружелюбным и робким парнем», а Рудольф представил его со словами: «Он собирается снимать о моей работе фильм». После чего Нуреев тут же сообщил голландцу, как нечто совершенно обыденное и решенное, что будет танцевать в новом спектакле в Королевском балете и ван Данциг должен сочинить его хореографию. Для последнего это явилось нежданной новостью – Нуреев и не подумал проконсультироваться с ним перед заключением договора. «Рудольф считал [ван Данцига] очень талантливым, – вспоминала Лини Сеймур, его партнерша на фестивале в Нерви[233]. – Он был истинным голландцем со всеми качествами, присущими голландцам: замкнутым и в то же время открытым. Странная дихотомия!» Ни один танцовщик Королевского балета никогда не требовал, чтобы приглашенный хореограф ставил для него балет. Но Рудольф пожелал, чтобы лондонская публика увидела его в исключительно современном произведении, и Аштон согласился. Он хотел «встряхнуть» Королевский балет, признался ван Данцигу Рудольф и предложил хореографу использовать электронную музыку, которая еще никогда не звучала в «Ковент-Гардене». Поскольку это был первый крупный заказ ван Данцигу, Рудольф рассчитывал, что голландец не упустит такой шанс. Но тот колебался. «Это сильно расстроило его – то, что я засомневался, что не сразу ухватился за предложение. Такая реакция была типичной для Рудольфа».

Тем временем Поттс решил вернуться в Атланту. Он должен был закончить колледж и планировал записаться на кинокурсы в университете Южной Калифорнии. Требования Рудольфа оказались для него немыслимыми. «Он хочет, чтобы я путешествовал с ним повсюду, но мне нужно доучиться, а он, похоже, этого не понимает», – жаловался Поттс. И все-таки он уехал, что ван Данциг посчитал «достижением, учитывая силу воли Рудольфа».

Конечно же, Уоллес Поттс вернулся, а ван Данциг вскоре полетел в Лондон – создавать для Рудольфа балет.

Глава 23

Я хочу, ты должна

Каждый танцовщик ведет отчаянную, безнадежную, заранее обреченную на провал битву со временем, силой тяжести и более молодыми соперниками. Нуреев, быть может, первым отказался в это поверить. Этой теме и посвятил Руди ван Данциг свои «Нити времени» – первый полномасштабный балет, созданный специально для Нуреева и о Нурееве. Рудольф играл в нем Путешественника по жизни, сопровождаемого Смертью, и, по своему настоянию, находился на сцене все тридцать пять минут, пока длился балет. Заметив, что 31-летний Рудольф начал терять гибкость в прыжках и приземлениях, ван Данциг захотел отобразить борьбу танцовщика за сохранение власти над своим телом и мышцами. В не меньшей мере хореографа интриговал и другой вопрос: как великий танцовщик воспринимает неизбежное появление преемников? Ван Данциг проиллюстрировал это эпизодом ближе к середине балета: к танцующему соло Путешественнику присоединяются другие танцовщики – один за другим, до тех пор, пока не заполняют всю сцену; и все они исполняют те же самые па, что и Путешественник. По словам ван Данцига, Рудольф с трудом воспринял саму идею заката своей танцевальной и творческой активности. «Я боролся, чтобы сюда попасть, и не позволю другим стать лучше меня», – заявил он хореографу.

Во время репетиций жизнь неизбежно вторгалась в искусство. Рудольф сам попросил ван Данцига не задействовать дублера. И сам же продолжал соглашаться на ангажементы за рубежом, исчезая подчас на несколько дней. И ван Данциг решил, что без дублера не обойтись. Он обратился к Аштону, и тот предложил Энтони Доуэлла. Вернувшийся из очередной поездки Рудольф вряд ли обрадовался, обнаружив на своем месте более молодого танцовщика. Он воспринял это как намек на то, что ван Данциг утратил к нему доверие. Доуэлл смотрел на Рудольфа как на наставника, но у него уже тоже появилось немало поклонников благодаря дуэту с Сибли, считавшемуся вторым после дуэта Нуреева и Фонтейн. Чтобы выразить свое неудовольствие, Рудольф на репетиции танцевал «ужасающим образом», так что хореограф даже не смог понять, как выглядят его па. Ван Данциг назначил прогон целого балета и на глазах у всех танцовщиков вызвал на сцену Доуэлла. Однако вперед шагнул Рудольф.

«Разве вас зовут Энтони?» – осведомился хореограф. Труппа затаила дыхание, а Рудольф в гневе выскочил из репетиционного зала. Рассказывая об этом, Аштон хихикал. «Он наслаждался интригой», – подтвердил потом ван Данциг.

Его примирению с Нуреевым посодействовала Мод Гослинг. Ван Данциг остановился в ее доме, в «гостевой» квартире на первом этаже, которую часто занимал Рудольф. В тот же вечер Мод пригласила хореографа на ужин, не предупредив, что позвала на него и танцовщика. Атмосфера за ужином была скованной. Рудольф выглядел обиженным и уязвленным, а Мод «держалась вроде бы непринужденно, но вместе с тем несколько неуверенно, как будто постоянно терзалась вопросом, насколько неловко чувствуют себя по ее милости остальные…» Ван Данциг ушел рано, но Рудольф вскоре возник у его двери с предложением погулять в расположенном рядом Гайд-парке. Он ведь тоже ощущал на себе сильный прессинг, пояснил хореографу артист, в кои-то веки признавшись в своей неуверенности. «На меня смотрят как на постороннего, пришлого варвара, вмешивающегося в чужие дела. Они видят во мне угрозу своим солистам-мужчинам, а критики при первой возможности готовы разнести меня в пух и прах».

С тех пор репетиции протекали гладко. Рудольф работал «как раб», стараясь овладеть «скульптурным» стилем движений, по максимуму использовавшим его пластичность и выразительность. И все же всякий раз, когда ван Данциг хотел, чтобы он стоял неподвижно, просто фокусируя на себе внимание, Рудольф настаивал, чтобы тот дал ему какие-то па для сохранения инерции. «Если у меня не будет здесь па, я ослабею и не смогу полностью восстановить силу до конца балета», – говорил он. Премьера «Нитей времени» состоялась 2 марта 1970 года. Несмотря на вялую реакцию критиков, у большинства зрителей он имел успех – естественно, благодаря танцу Рудольфа. Однако важнее было другое: электронной музыке, футуристическим декорациям Тура ван Шайка и эклектичному смешению балета с современным танцем удалось-таки «встряхнуть» «Ковент-Гарден»[234], на что и рассчитывал Рудольф. Сам факт того, что мнения зрителей так сильно разделились, писал критик Питер Уильямс, «свидетельствует о том, что балет скорее жив, чем в коме… Замечательно, что наконец-то случился прорыв, заставивший артистов и публику расширить их кругозор».

На протяжении последующих десяти лет Рудольф сотрудничал с ван Данцигом еще в трех балетах, регулярно гастролировал с его труппой, обедал и проводил бесконечные часы в студии за доверительными беседами с ним и его давним любовником, художником-оформителем Туром ван Шайком. Однако ван Данциг понимал, как и все приближенные к Рудольфу в те годы: несмотря на его лояльность и преданность, их дружба держится на Рудольфе. Его обаяние было настолько магнетическим, а воля настолько ощутима, что все друзья Нуреева неизменно оказывались в его «силовом поле». И на первом месте всегда стояли его потребности, которые Рудольф удовлетворял при любых обстоятельствах и безо всяких угрызений совести. «Он не желал скучать. Никогда, – делился ван Данциг. – Что до его сексуальных аппетитов, то, как и многие гомосексуалы, он просто постоянно испытывал потребность в обновлении ощущений. Впрочем, так было и во всем остальном. Рудольф нуждался в вечном возбуждении… И все время был на взводе. Встречаясь с ним, я каждый раз сознавал: покой ему просто не ведом… Он все время звал тебя куда-нибудь: “Пойдемте в оперу”, “А давайте посмотрим кино”, “Может, сходим в музей?”. Он жил “на бегу”. Не знаю, откуда он черпал энергию, потому что я уставал от репетиций с ним, но он все время пребывал в движении и никогда не выказывал усталости; а потом не мог заснуть ночью, покрывался потом и просыпался».

Во время одной из вечеринок в лондонском доме Рудольфа той зимой его экономка Элис вдруг объявила, что у дверей стоят два молодых человека. Рудольф назначил им свидание несколько дней назад и… позабыл об этом. Он был уже навеселе и, чертыхнувшись вполголоса, вскочил с места и вышел. Тринг последовала за ним, но тут же вернулась и сказала, что Рудольф скоро придет. Поскольку хозяин дома поднялся с визитерами наверх, гости за столом продолжали есть «в некоторой неловкости», вспоминал ван Данциг, присутствовавший на обеде вместе с Фонтейн, Тито, Тринг, Гослингами, Туром ван Шайком, Сандером Горлински и его женой Эдит, которую Рудольф за глаза именовал la croqueuse des diamants – пожирательницей бриллиантов. («Каждый раз, когда я ездил на гастроли, у нее появлялся новый бриллиант», – усмехался Нуреев.) После паузы Тринг воскликнула со смешком: «Он такой! Печет их, как оладьи!» А вскоре хлопнула входная дверь, и Рудольф вернулся к столу – покрасневший, с озорным и довольным блеском в глазах. «Это действительно очень вкусно», – двусмысленно проронил Нуреев, когда кухарка-француженка Клер подала ему блюдо, которое держала для него подогретым, хотя ее ледяной взгляд сполна выражал неодобрение.

Рудольф не любил оставаться один, но при этом нуждался в одиночестве (один из многочисленных парадоксов его характера). Будучи в компании, он мог запросто уединиться, чтобы почитать, поиграть на фортепиано или послушать пластинки под бормотание голосов в соседней комнате. Книги и пластинки он брал с собой и в дорогу. Читал Рудольф урывками, обычно карманные издания, которые не занимали много места в его чемодане. Свои деловые встречи он проводил в антрактах и на званых обедах, а в разговоре не стремился тщательно подбирать слова. Но независимо от того, понял его собеседник или нет, Рудольф никогда не повторял сказанное. И никогда не рассказывал друзьям о времени, проведенном не с ними. «Он ничем не делится со мной, – признавала Мод Гослинг. – Он уезжает. Я могу не видеть его месяцами. А когда он возвращается, то не говорит: “Я получил такую-то награду здесь и удостоился такой-то награды там. Я танцевал там-то и там-то”. Ничего такого. Он говорит только о том, что будет завтра, и о том, что можно сделать сегодня: “Что будем смотреть вечером?”»

Творчество Рудольфа, как и его жизнь, подпитывал риск. Он постоянно летал то в Америку, то в Европу, то в Австралию, менял часовые пояса и труппы, танцевал то в одном балете, то в другом, и его новым партнершам приходилось репетировать с ним буквально на бегу. От каждой, с кем он танцевал, Нуреев ожидал, что она будет такой же неутомимой, упорной и неунывающей, как Фонтейн, которая, как и он, вставала каждый день к станку, невзирая на обстоятельства. (Как-то раз на пути из Австралии в Лос-Анджелес Рудольф умудрился ускользнуть в студию, чтобы потренироваться, во время четырехчасовой пересадки в аэропорту.) Антуанетт Сибли дебютировала в роли Никни в «Баядерке», проведя с ним всего одну трехчасовую репетицию, и не в специализированном репетиционном зале, а в помещении с двумя большими колоннами по центру. «Это была единственная возможность порепетировать с ним. И, по-моему, он заставил меня танцевать не ту версию, что танцевала Марго, а версию Дудинской. Он показал мне все специфические приемы…» – вспоминала балерина. Монике Мейсон представилась такая возможность в скором поезде – большую часть па-де-де из «Лауренсии», которое Рудольф предложил ей с ним станцевать, она разучивала в проходе вагона. (Партнерша Рудольфа получила травму, а ему не хотелось менять программу.) Условия для репетиции были «идеальные, – иронизировала потом Мейсон, – ведь в вариации тоже двигаешься по сцене сначала в одну сторону, а потом в обратную». Правда, сама идея танцевать в первый раз с Нуреевым после такой короткой подготовки приводила Монику в ужас.

Опасаясь скуки больше, чем случайного неудачного приземления или неуспеха на сцене, Рудольф продолжал делать свои танцы рискованными и для себя, и для своей партнерши. По мнению Линн Сеймур, он был абсолютно «честным» танцовщиком, так как не желал «обманывать [публику] или искать легкие пути… Заставлять тело делать то, что для него не являлось естественным, [было] частью представлений Рудольфа о технике». Его приятельница Клер Мотт, звезда балета Парижской оперы, считала Рудольфа «самым требовательным» танцовщиком из всех, кого она знала. В октябре 1969 года они вместе репетировали постановку «Лебединого озера» в парижском Дворце спорта, когда Мотт призналась, что не может дальше продолжать. Три месяца назад она родила первого ребенка. «Я хочу, а ты должна», – заявил Рудольф, и Мотт повиновалась. Через несколько дней, когда уже сам Нуреев пожаловался на усталость, Клер повторила его приказ. И со своей «ехидно-понимающей улыбкой» Нуреев тоже подчинился.

Он «толкал тебя к краю утеса и в последний момент спасал от падения», – так описала Моника Мейсон работу Рудольфа с партнершей. И это не было метафорическое сравнение. Наклонившейся вперед в арабеске с высоко поднятой ногой Мейсон нередко казалось, что она вот-вот рухнет на пол, когда Нуреев, почувствовав это, «каким-то чудом ловил [ее] за пачку или даже за трико» и поднимал высоко на мыски в релеве. А бывали вечера, когда танцовщик приземлялся так близко к краю сцены, что Монике казалось, что он упадет в оркестровую яму.

Даже в антрактах Рудольф «выкидывал всякие фортели». Однажды в Лондоне, ожидая в кулисах своего выхода на сцену вместе с Мейсон для исполнения па-де-де Черного лебедя, он принялся зачем-то обшаривать свои туфли. Услышав приближение их музыкальной темы, Моника обернулась и увидела Рудольфа сидящим босиком. «Помнится, я подумала: случись такое с Марго, она бы сохранила полное спокойствие и даже посмеялась. Ну и мне пришлось вести себя так же, пока он не надел туфли. В па-де-де мне выйти на сцену одной, без партнера, было никак невозможно. Мы пропустили по крайней мере первое па, но Рудольф любил подобные выходки. А для тебя это был вызов – не психануть и не утратить самообладания».

Иногда, если исполнение не оправдывало его ожиданий, Рудольф выплескивал свое раздражение прямо на сцене. Особенно – если балет был его постановки. Самый знаменитый инцидент произошел во время нью-йоркского сезона Королевского балета в мае 1970 года, когда Рудольф танцевал в паре с Мерл Парк в премьерном спектакле «Щелкунчика». Нурееву не понравился быстрый темп, взятый Джоном Ланчбери, и он подал знак остановить музыку, чтобы начать все заново. Но Ланчбери проигнорировал его сигнал, решив, что проблема не в его темпе, а в «трудной хореографии» Рудольфа; рассерженный танцовщик оттолкнул Парк и удалился со сцены. По зрительному залу пробежал ропот изумления, и Парк ничего не оставалось делать, как продолжить танец в одиночку. «Я побежала в один угол и крикнула: “Рудольф!”, – вспоминала балерина. – Потом сделала жете, добежала до другого угла и снова позвала Рудольфа. А он тем временем успел разбить китайскую вазу. В конце па-де-де он вернулся, я сказала: “Большое спасибо. Рада вас видеть”, – и мы закончили балет. Потом, в присутствии нескольких гостей, пришедших за кулисы, раскаивающийся Рудольф извинился перед Парк. Она так ловко скрыла его отсутствие, что многие зрители даже не заподозрили неладное. И осознали, что произошло, только через два дня, прочитав в «Нью-Йорк таймс» статью Анны Кисельгоф под заголовком «НУРЕЕВ СО ЗЛОСТИ УХОДИТ СО СЦЕНЫ».

Если не считать таких случайных «уходов» со злости или досады, нью-йоркский сезон 1970 года стал вершиной карьеры Нуреева. Его элевация сделалась легче, исполнение – более отшлифованным и уверенным. На премьере «Спящей красавицы» с Фонтейн Клайв Барнс нашел его «в отличной форме»: «Его манера была изысканной и в то же время радостной, величавой, как и подобает принцу, и в то же время ликующей. Его партнерство с Дамой Марго было блистательным, а исполнение показалось мне более захватывающим, чем когда-либо». Арлин Кроче отметила его «новое великолепие. В «Баядерке» его физическая сила делает всех остальных танцовщиков вокруг него похожими на призраки», – написала она в своем отзыве.

Объясняя причину, Рудольф сказал репортеру «Ньюсуик», что просто освободился от своей одержимости «технической стороной»: «Это мешает исполнению. Думаю, мне удалось избавиться от своих блоков…» В интервью другому репортеру Нуреев приписал усовершенствование своего танцевального мастерства постоянным выступлениям. Из сорока восьми спектаклей, данных за шестинедельный сезон Королевского балета, он танцевал в двадцати трех, причем девятнадцать из них – в паре с Фонтейн. «Поскольку я ощущаю себя на сцене пришельцем, мне нужно находиться на ней как можно больше. Мне каждый раз бывает трудно привыкнуть. Некоторые танцовщики не воспринимают выход на сцену настолько серьезно. Ритм их сердцебиения при этом не меняется. Я же, уже стоя в кулисах перед выходом, чувствую себя истощенным… Даже колени начинают дрожать…»

Заключительный спектакль в Метрополитен-опере, гала-представление в честь Фредерика Аштона, ознаменовало собой конец эпохи. После семи лет руководства Королевским балетом главный архитектор его стиля на протяжении целого ряда десятилетий, Фредерик Аштон решил уйти. Он сам составил программу представления, и единственной «не-аштоновской» работой в нем стала сцена Теней из «Баядерки», поставленная Рудольфом и исполненная им в дуэте с Марго. Аштон выбрал эту сцену, потому что она демонстрировала все великолепие его кордебалета; и кроме того, хореограф тем самым он воздал должное вкладу Нуреева в труппу.

К преждевременному уходу Аштона подвигло правление компании, желавшее перемен. А сменили его Джон Филд и Кеннет Макмиллан, который – вот ведь ирония балетной политики! – пятью годами ранее неохотно покинул труппу (и Аштон тогда даже не уговаривал его остаться). Макмиллан привел с собой Линн Сеймур, и Рудольф, очень этим довольный, в то же время был сильно расстроен и раздосадован из-за того, каким путем выжил из театра Аштона Дэвид Уэбстер, генеральный администратор Королевского оперного театра. (Однажды вечером в своей уборной Аштон не выдержал и поделился новостями с Рудольфом.) Несколько лет спустя Рудольф признался принцессе Маргарет: «Я никогда не смогу достойно отблагодарить Фреда и Марго. Я глубоко признателен им за все, чему они меня научили. Хотя я думал, что умею все, когда пришел сюда». В июле в Лондоне, в дань уважения к хореографу, прошел ретроспективный показ его работ. Некоторые балеты Аштона Нуреев увидел тогда в первый раз. Все надеялись, что сам он исполнит «Трагическую поэму» – фееричное соло, представившее его Лондону. Да только, как ни странно, Нуреев отказался – он якобы не мог его вспомнить. Зато его энергичный танец в «Свиданиях» стал подлинным украшением вечера. Нуреев исполнял в них главную роль – ту самую, которую прославил в 1933 году польский виртуоз Станислав Идзиковский, танцевавший в труппах Павловой и Дягилева.

Вне сцены тоже произошли изменения. За исключением Эрика, других продолжительных романтических привязанностей Рудольф прежде не испытывал. Но тем летом он вернулся в Лондон с Уоллесом Поттсом, отложившим свое изучение кинематографа ради того, чтобы снова быть рядом с танцовщиком. Уоллес позвонил Рудольфу в Нью-Йорке после того, как получил от него послание (хотя Нуреев уверял его, что никакого послания не передавал). «Он сообщил, что снова танцует в Метрополитен-опере с Королевским балетом, и спросил: “Не хочешь ли приехать и посмотреть мой танец?” А потом поинтересовался: “А что ты делаешь на летних каникулах? Не желаешь поехать со мной в тур по Европе?” Будучи простодушным, никогда прежде не путешествовавшим американцем, я сразу же согласился», – рассказывал потом Поттс.

Следующие семь лет Поттс и Нуреев не расставались. Уоллес жил в доме Рудольфа, часто сопровождал его в поездках и всегда оставался в его тени. «Никогда прежде не путешествовавший американец» временами настолько уставал от путешествий, что не раз сетовал друзьям: «Порой я даже не сознаю, где нахожусь». Но в первые годы оба были зачарованы друг другом: Уоллес – умом и славой Рудольфа, Рудольф – открытостью, любознательностью и южным обаянием Уоллеса. В отличие от Эрика, Поттс не только обладал привлекательной внешностью, но и был очень легким в общении. Рудольф это ценил. По словам Линн Сеймур, Уоллес «ничего не держал за душой. Он был во всех отношениях славным парнем». Поттса быстро приняли в свой круг и друзья Рудольфа, приветствовавшие стабильность и товарищеское общение, которые тот привнес в жизнь Нуреева. «Поначалу они оба были очень счастливы, – вспоминала иорданская принцесса Фирьял, завязавшая с Рудольфом тесную дружбу после знакомства с ним через свою невестку, принцессу Дину. – Им было очень комфортно вместе. Конечно, Уоллес тоже был полезен Рудольфу». Другому приятелю запомнилось, как Поттс и Нуреев «весело дурачились – таким Рудольфа не часто доводилось видеть». По свидетельству Керубе Ариас, Уоллес «любил шутить. И ничто его не шокировало. Рудольфу нравилось сплетничать о сексе. Уоллес тоже мог это делать, причем не теряя при этом достоинства».

И свою связь они никогда не скрывали. Возможно, это также способствовало ее продолжительности. «Наверное, Рудольф поначалу считал их отношения мимолетной близостью, – рассказывал Джон Ланчбери. – Но Уоллес поехал с нами в турне, а позднее я узнал, что он отказался от своей карьеры, чтобы находиться рядом с Рудольфом. Уоллес был очень красив. По-настоящему. И он был без ума от Рудольфа, а Рудольф был без ума от него. Хотя, когда Рудольфу казалось, что Уоллес ему мешает, настроение его резко портилось, и Уоллес страдал из-за этого…» Поттс обеспечивал Нурееву покой, комфорт и постоянство, которых тот так истово жаждал и которые Брун, будучи и сам звездой, дать ему просто не мог. «Уоллес был всецело предан Руди и не пытался с ним соревноваться, – признал близкий друг Эрика, Глен Тетли, отметив “успокоительное влияние” Поттса на Нуреева. – Он был готов сделать для него все». И это было хорошо, потому как «сила воли Рудольфа распространялась на все, что он делал, вплоть до того, какой фильм тебе смотреть и куда тебе пойти пообедать, – объясняла Джейн Херманн. – Ты либо подчинялся, либо вынужден был уйти».

Поттс не только сопровождал Рудольфа в путешествиях, но и тренировал в дороге свои навыки будущего кинорежиссера: он снимал на пленку репетиции Нуреева и спектакли с его участием. Амбициозное желание Поттса пробиться в сфере киноиндустрии тоже импонировало Рудольфу, и он пытался всячески помочь другу. Он попросил Ролана Пети одолжить Уоллесу деньги, а на приеме у Марии Толчиф в Чикаго в 1970 году представил его режиссеру Герберту Россу, тогда женатому на танцовщице Норе Кей. Нуреев «очень им гордился, – вспоминал Росс, – и мне захотелось ему помочь».

Впрочем, по мнению некоторых, помогал Рудольф Уоллесу по одной простой причине: он «никогда не хотел никого содержать, – утверждал Джон Тарас. – Он был заинтересован в том, чтобы Уоллес сделал карьеру. Рудольф всегда делал все, что мог, чтобы найти своим бойфрендам работу, потому что он не желал их поддерживать». Не хотел он и того, чтобы они работали на него. Хотя они и так это делали в том или ином качестве. Запросы и требования Рудольфа неизменно определяли его отношения с любовниками. Со слов ван Данцига, «его бойфренды временами превращались в слуг. Он не считал их таковыми, но иногда действительно обращался с ними как с обслугой. Если Уоллес оказывался в комнате, когда Рудольф спешил на самолет, он приказывал ему схватить чемодан, бежать к такси и не отпускать его, пока он не выйдет».

По утверждению Поттса, Рудольф «был единственным человеком, в которого [он] когда-либо был влюблен». Однако он признавал, что «величайшей любовью» в жизни Рудольфа был Брун. «Я познакомился с Эриком, о котором люди говорили, будто с ним трудно найти общий язык. Но нам это удалось. Мы отлично поладили. Мне нравилось его саркастическое чувство юмора. В духе нью-йоркцев – вечно отпускать остроты. Позднее я узнал, что [с Рудольфом] они расстались всего за год или за полгода до этого. Но со мной Эрик всегда держался крайне дружелюбно».

Нуреев тоже давно грезил кинематографом. И возлагал на него свои надежды. Летом 1970 года его отобрали на роль Нижинского в фильме, который должен был снимать Тони Ричардсон по сценарию Эдварда Олби. Рудольф не мог устоять перед возможностью сыграть танцовщика, с которым его так часто сравнивали. Этот опыт обещал быть захватывающим. Тем более, что, по собственному признанию Нуреева, он «всегда испытывал сострадание» к Нижинскому: «Довольно рано мною овладело желание постичь его творчество, причины его исключительности». Во время гастролей с труппой ван Данцига в конце 1969 года Рудольф станцевал знаменитую роль Нижинского – Петрушку, куклу с сердцем и душой человека[235]. А при подготовке к съемкам фильма выдвинул смелую идею: чтобы ван Данциг поставил «Игры» Нижинского так, как их первоначально задумывал Дягилев – как первый в истории балет, откровенно развивающий тему гомосексуальности. В «Играх», поставленных в 1913 году, один мужчина и две женщины флиртовали за игрой в теннис. Но на самом деле, по признанию Нижинского, это должен был быть балет «о трех молодых мужчинах, занимающихся любовью друг с другом». «“Игры” – это жизнь, о которой мечтал Дягилев. Он хотел иметь любовниками двух юношей. И часто мне такое предлагал, но я отказывался, – откровенничал в своем дневнике Нижинский. – В балете две девушки воплощают двух юношей, а молодой человек – самого Дягилева. Я изменил персонажей, так как любовь между тремя мужчинами нельзя было показывать на сцене…». Но ее не решились показать и в коммерческом фильме, по прошествии почти шестидесяти лет, – всего через год после Стоунволлских бунтов в Нью-Йорке, породивших движение за эмансипацию геев. По словам ван Данцига, продюсеров «встревожила мысль о показе балета про трех мужчин», и вскоре они наложили вето на идею Рудольфа. Съемки должны были начаться в августе, после гала-представления в честь Аштона. Но уже в июне продюсер Гарри Зальцман пошел на попятную, и, по свидетельству Олби, «денег на фильм больше не было».

В августе Нуреев вернулся в Лондон. И в один из дней, возле отеля «Стрэнд-Палас», в котором остановились артисты Кировского театра, столкнулся с Наталией Макаровой. Макарова была звездой гастрольного тура 1970 года, наряду с Соловьевым, Сизовой и стремительно возносившейся к вершине славы молодой сенсацией Михаилом Барышниковым. Сознавая, что неподалеку должны были кружить «гэбэшники», Нуреев и Макарова расстались после короткой беседы. К слову сказать, Макарова на гастролях вела себя достаточно вольно – она пользовалась привилегированным положением в труппе и не опасалась негативных последствий.

А 4 сентября, когда Рудольф находился в Милане, чтобы танцевать в «Спящей красавице», весь мир громом среди ясного неба потрясла новость: Макарова тоже порвала с Кировским! Ее побег шокировал всю труппу, снова взбудоражил и привел в замешательство Советы и вынудил Сергеева, прекрасно сознававшего, чего будет стоить ему второй скандал, задержаться в Лондоне и умолять балерину вернуться. Но Макарова осталась непоколебимой в своем решении. Как и Рудольф, она жаждала большей свободы и возможности выбора. Но, в отличие от Нуреева, свое решение танцовщица приняла хладнокровно, за обедом с английскими друзьями. Макарова просто попросила их позвонить в Скотленд-Ярд, после чего ее сопроводили в полицейский участок два молодых офицера.

В том, что за побегом Макаровой так или иначе стоит Рудольф, были убеждены не только в СССР. Но в действительности Нуреев сильно расстроился. Он надеялся вывезти на Запад мать и сестер, и в тот момент, когда ему показалось, что надежда может стать реальностью, побег Макаровой все испортил. Несмотря на разногласия с Розой, Рудольф регулярно звонил ей в Ленинград. «Он был в ярости: ведь после такого на выезд его семьи рассчитывать уже не приходилось», – вспоминала австралийская балерина Люсетт Алдоус, прилетевшая в Лондон через два месяца для репетиций с Нуреевым. Тем не менее в ноябре он согласился стать партнером Макаровой в телеверсии па-де-де Черного лебедя. Правда, шумиха, раздутая вокруг «па-де-де перебежчиков» раздражала его. В раздражении он провел и свою первую репетицию с Макаровой. Они никогда не танцевали вместе, и когда в какой-то момент Рудольф сказал ей: «Мы здесь такого не делаем», Макарова ответила: «Вы танцуете, как они». «Нет, – поправил ее Рудольф, – я танцую, как я». Но от его глаз не ускользнуло, насколько растеряна и дезориентирована была Макарова («У меня нет моих русских туфель», – удрученно повторяла она). Рудольф смягчился и постарался поддержать беглянку.

Тем временем из Ленинграда Нурееву продолжали поступать советы от Ксении Юргенсон, жены Пушкина. «Скажите Рудольфу, чтобы он не танцевал с Макаровой, иначе все подумают, будто он причастен к ее побегу», – попросила она актрису Моник ван Вурен, побывавшую в Ленинграде в марте 1971 года по настоянию Рудольфа. По случайному совпадению Руди ван Данциг тоже собирался в Ленинград – подыскать педагога для своей труппы. И Рудольф попросил их объединить усилия. Он хотел, чтобы они проведали его семью и Ксению, овдовевшую годом ранее. (После занятий в классе у Пушкина в парке неподалеку от студии случился сердечный приступ[236].) Нуреев годами поддерживал со своим бывшим педагогом связь по телефону, хотя Пушкин из-за этого нервничал. Рудольф даже послал ему с друзьями киноверсию «Ромео и Джульетты» Макмиллана. Пушкин написал тогда Нурееву, что доволен его успехами на Западе, тем, что он танцует с Фонтейн и что слухи о его пьянстве оказались вымышленными. «Пушкин так никогда и не понял, почему Рудольф остался [на Западе], но он очень им гордился, – вспоминал Барышников. – Зная его характер и то, каким агрессивным он мог быть с другими людьми, Пушкины, естественно, переживали за него. Они боялись, что люди не поймут его и причинят ему боль».

В квартире на улице Росси, которую Ксения Юргенсон когда-то делила с Рудольфом и мужем, она мало говорила об обоих, хотя «часто и очень по-русски вздыхала», – поделился позже воспоминания об их встрече ван Данциг. Вместо этого Ксения показывала ему и Моник фотографии последнего талантливого протеже Пушкина, и некоторые из них даже целовала, «как молодая девушка фотографии возлюбленного». Место Рудольфа в доме Пушкиных занял «Мишенька», объяснила Ксения гостям на ломаном английском и французском. «Раньше здесь спал Рудик, а теперь спит Мишенька», – похлопала она для наглядности по дивану. Барышников был в это время на репетиции, и Ксения стала уговаривать Моник и ван Данцига дождаться его. Моник нашла повод уйти, а вот все попытки откланяться ван Данцига наталкивались на энергичные возражения. Наконец, когда говорить уже стало не о чем, в дверях появилась маленькая атлетическая фигура Михаила Барышникова. Он никогда не встречался с Рудольфом, бежавшим на Запад за три года до приезда Барышникова в Ленинград, но знал о нем много. И в свои ученические годы, и уже став артистом Кировского, «Мишенька» время от времени жил у Пушкиных и слышал их разговоры о «Рудике». На стене в одной из комнат висела большая фотография Рудольфа в «Баядерке». (Перед приходом посетителей Пушкины ее поспешно снимали, оставляя красноречивое пустое место.) Барышников также видел контрабандные фильмы, а Рудольф прислал ему в подарок несколько костюмов, которые молодой танцовщик носил «с его благословения».

Ван Данциг и ван Вурен надумали посмотреть Барышникова в «Сильфидах». В Кировском театре к ним присоединились Роза, ее десятилетняя дочь Гюзель и Фарида Нуреева, которая специально приехала из Уфы, чтобы познакомиться с друзьями Рудольфа. Нуреевы, как и большинство ленинградцев, никогда не видели никого похожего на Моник ван Вурен. Ее светлые распущенные волосы были сильно начесаны, веки украшали тени и длинные накладные ресницы. В театр Моник нарядилась в предельно короткие кожаные шорты на стягивавших грудь подтяжках и длинную зеленую соболью шубу, которую, к досаде ван Данцига, ей пришлось сдать в гардероб. И пока они проходили к своим местам, на Моник глазели все зрители. Ван Данциг решил, что, увидев их вместе, русские никогда не предоставят ему педагога и что семья Рудольфа «придет в ужас от такого вызывающего наряда». Но «подруга» дяди Рудольфа (а именно так Рудольф попросил ван Вурен представиться его родственникам) совершенно заворожила десятилетнюю Гюзель. «Она и вправду была великолепна, – вспоминала с улыбкой уже повзрослевшая племянница Нуреева. – Когда мы шли по улице, мужчины буквально бросались на нее, и моей матери приходилось их отгонять». К тому времени семья Нуреевых привыкла находиться под наблюдением. «Мы уже состояли в черном списке, ничего худшего с нами случиться больше не могло», – считала Гюзель. Но ее мать жила в вечном страхе. А Роза продолжала работать воспитательницей в детском саду, так как ее считали «непригодной» к преподаванию в школе. И в числе ее маленьких воспитанников был сын Аллы Осипенко, последней партнерши Нуреева из Кировского театра, с которой он танцевал в Париже. Получив какие-либо известия о брате или от него, Роза обязательно звонила Алле. Только, памятуя о том, что ее домашний телефон прослушивался, шифровалась: «У меня для тебя есть сосиски».

Ван Данциг надеялся снять родственников Нуреева на кинопленку. Но когда они с ван Вурен пришли к ним в старую квартиру Рудольфа на Ординарной улице, освещение в ней оказалось настолько тусклым, что хореограф попросил их выйти во двор. Стоило им это сделать, как соседи распахнули окна и уставились на них, отчего всем сделалось не по себе. А когда ван Данциг показал Фариде фотографии Рудольфа, которые он привез с собой, мать «словно его не признала. Ее ошеломили эти снимки, на многих из которых Рудольф был запечатлен не на сцене, а в повседневной жизни, в своих новых шляпах и пальто. Она рассматривала их с интересом, но так, словно они не имели к ней никакого отношения».

Не менее смущен был и сын Фариды, увидев ее на экране. В тот день, когда ван Данциг показывал ему фильм о своем путешествии в Россию, пленка вдруг порвалась в тот самый момент, когда в кадре должна была появиться Фарида. «Плохая примета, – пробормотал Рудольф. – Я не хочу это смотреть».

Спустя год с Фаридой в Ленинграде встретилась первая русскоговорящая посланница от Рудольфа – педагог из Монте-Карло Марика Безобразова. «Расскажите ей обо мне, о том, чего я достиг», – попросил ее Рудольф. Он хотел, чтобы мать поняла, чего он сумел добиться, живя на Западе, и расстраивался из-за того, что сам не мог ей это показать. Безобразова рассказала Фариде о его премьерах в самых разных частях света, об овациях, которыми встречали все его выступления зрители, и о том, как они любили Рудольфа. «А я – единственная, кто этого не видит», – расплакалась Фарида. И принялась выпытывать у Безобразовой подробности. Как ему живется? Как он выглядит? Безобразова привезла с собой подарки от Рудольфа: пачки долларов, сладости, пальто на меху, туфли, сапоги, даже вечерние платья для сестер. Он хотел, чтобы люди знали, что это его сестры. «Я купила длинные платья, которые показались мне подходящими. Но, увидев его сестер, поняла, что ничего из этого им не подойдет».

Особенно «странной» показалась Безобразовой Роза, с которой она встретилась в Москве. Придя к Марике в отель за подарками, сестра Нуреева забыла в ее номере свой паспорт. Его сразу же обнаружили гостиничные «шпионы». «С ней ничего не случилось, но ей позвонили и велели прийти за паспортом… Я не понимала, насколько это было опасно для нас», – рассказывала Безобразова. А вот Рудольф понимал и потому перед отъездом предупредил Марику: «Единственная вещь, которой они боятся, – это скандалы. Если с вами что-нибудь случится, закатите скандал погромче».

Вся карьера Нуреева на Западе была нацелена на расширение его возможностей как танцовщика. Рудольф никогда не терял надежды, что какой-нибудь великий хореограф направит его талант в новое русло. «Я верю, что во мне есть нечто, что еще ожидает своего открытия», – повторял он из года в год. Неустанные поиски в 1970-х годах неизбежно приводили его к самым значимым персонам в мире балета, начиная с Джерома Роббинса осенью 1970 года и заканчивая Баланчиным весной 1979 года. Ни один танцовщик в истории балета не работал с таким количеством ведущих хореографов.

В октябре 1970 года Кеннет Макмиллан пригласил Роббинса в Лондон для постановки «Танцев на вечеринке» – серии изобретательных соло, па-де-де и композций, впервые исполненных труппой «Нью-Йорк сити балле» в 1969 году. Прославляющий чистый танец балет Роббинса на фортепианную музыку Шопена хотя и был бессюжетным, но передавал всю палитру человеческих эмоций. «Здесь нет никакой истории, – напутствовал Роббинс Нуреева, Сибли, Сеймур, Доуэлла и еще шестерых танцовщиков первого английского состава. – Вы просто танцуете в этом пространстве. Танец, только танец – это все, о чем вы должны думать». В итоге на репетициях Рудольфу приходилось думать о многом, так как Роббинс отказался распределять роли раньше, чем за два дня до премьеры, и настаивал на том, чтобы танцовщики разучили все мужские роли, а балерины – все женские. Такой необычный подход вызвал у них всех «душевное негодование и физическое истощение», вспоминала Сеймур в своих мемуарах. Сгусток энергии и «ужасающий перфекционист» Роббинс, по мнению часто сотрудничавшего с ним Леонарда Бернстайна, отличался неровным характером, страдал перепадами настроения, бывал «требовательным и оскорбительным, но всегда безгранично талантливым». Танцовщик, режиссер и хореограф на Бродвее и в балете, Роббинс сделал одну из самых успешных театральных карьер; его мюзиклы «Вестсайдская история» и «За счет города» стали хитами. Он также создал целый ряд шедевров для «Нью-Йорк сити балле».

Никогда не упуская из виду эту труппу, Рудольф надеялся доказать Роббинсу, что он способен принять любой вызов и справиться с любыми трудностями. По свидетельству Сибли, он «отчаянно хотел быть в каждом номере». Хватал ее и тащил на сцену со словами: «Пошли, покажем, что нам он тоже нравится». Роббинс поручил Рудольфу открывать и завершать балет и объединил его в паре с Доуэллом по принципу «все, что можешь сделать ты, я могу сделать лучше». Доуэлл в точности следовал указаниям Роббинса, а Рудольф, по словам Моники Мейсон, «спорил и норовил вольничать». Однако все его попытки внести в канву танца какие-либо изменения встречали жесткое сопротивление. «От Джерри не ускользали никакие уловки. Он говорил Рудольфу: «Здесь я, мне надо, чтобы ты встал под таким-то углом и поднял ногу на такую-то высоту, и я не хочу, чтобы этот элемент был исполнен иначе». И Рудольф его слушался. Он уважал сильных мужчин так же, как уважал сильных женщин».

Постановка «Танцев на вечеринке» стала одним из самых счастливых примеров сотрудничества в карьере Рудольфа – она дала ему возможность почувствовать себя частью коллектива, а не посторонним «пришельцем»[237]. И в танцевальном мире, и в околобалетных кругах за Нуреевым настолько прочно закрепился имидж суперзвезды, одиноко блуждающей между труппами и поражающей вспышками темперамента и блистательным техническим мастерством, что хореографы прежде даже не помышляли о его участии в групповых эпизодах. И все-таки успех Рудольфа в «Танцах» обусловила в первую очередь его способность вписываться в общую концепцию сценической работы, не подавляя собственную индивидуальность. «Нуреев подчиняется, – отметила Мэри Кларк, и это словосочетание прозвучало как оксюморон, – но также является одновременно катализатором, побуждающим коллег танцевать мощнее и выразительнее».

Макмиллан и Джои Филд действительно задали новое направление Королевскому балету. За первые шесть месяцев 1971 года труппа не исполнила ни одного балета XIX века. Не желая забывать классический репертуар, Нуреев отправился в гастрольный тур с Австралийским балетом. В благодарность за то, что он обеспечил им дебют в Северной Америке и кассовый аншлаг, австралийцы согласились на то, чтобы Рудольф танцевал в каждом представлении своего «Дон Кихота». К тому времени он уже стал клиентом Юрока. За плечами последнего был многолетний опыт вывоза за рубеж ведущих европейских трупп – от Кировского театра до Королевского балета Великобритании. И, заручившись гарантией того, что Нуреев будет танцевать шесть вечеров в неделю, а также дневные субботние спектакли, Юрок без труда устроил ажиотаж вокруг 11-недельного тура по восемнадцати городам. Гастроли стартовали в декабре 1970 года. И никто даже не придал значения тому, что партнершей Рудольфа была заявлена мало кому известная Люсетт Алдоус. Нуреев и Фонтейн все еще считались лучшим «товаром» в мире танца, но даже без Марго Рудольф оставался мечтой всех антрепренеров. А поскольку и он, и Фонтейн требовали за свои выступления одинаковый гонорар, австралийцам оказалось дешевле удовольствоваться одной из звезд.

«Всего несколько лет назад мне еще удавалось выкроить время, чтобы пройтись по улицам, заняться другими делами, повидаться с людьми, – посетовал Нуреев репортеру, настигшему его в нью-йоркском “Нью-Йорк Сити Центр” в январе 1971 года. – А теперь я вынужден проводить время либо здесь, либо в отеле. Невольно начинаешь замедлять темп, – Рудольф улыбнулся и продолжил: – Приходится многим жертвовать, и дружеским общением тоже. Ведь друзья – что домá, они поглощают твое время. И потом оказывается, что не так уж много людей действительно готовы разделить твою жизнь. Кому захочется изменить свою жизнь ради всего этого?»

Справляться со «всем этим» Рудольфу было бы не по силам, не имей он к своим услугам любящих и преданных ему женщин едва ли не в каждом столичном городе мира. Некоторых он любил, некоторых использовал, но все они – подобно Ксении – заботились о том, чтобы великого танцовщика не обременяла проза жизни. Рудольф мог вызвать их в любой момент, зная, что они все бросят и примчатся, чтобы ему услужить. Они встречали его в аэропортах, стирали его одежду, готовили ему бифштексы, заваривали чай, застилали постель, собирали чемоданы и путешествовали с ним (зачастую за свой счет). «Я в жизни не готовил себе еду», – посмеиваясь, признавался Рудольф друзьям. В Лондоне его опекала Мод, в Монте-Карло Марика, в Вене Лидия Хюбнер, в Нью-Йорке ван Вурен и Наташа Харли, в Сан-Франциско Армен Бали. И это только несколько имен. Для каждой из этих женщин Рудольф был членом семьи. Наташа Харли, невестка русских белоэмигрантов, регулярно устраивала для него званые ужины. «Он звонил и спрашивал: “Можно я приду на ужин?”» За следующие несколько часов Рудольф добавлял еще несколько имен, и в результате за столом у Харли оказывалось полтора десятка гостей.

С Армен Бали Нуреев тоже говорил по-русски, хотя при их знакомстве за кулисами в 1967 году Бали не преминула ему сказать, что она – армянка. Невысокая, говорливая и пышнотелая, Бали входила в число самых колоритных жительниц Сан-Франциско, а благодаря ее доброжелательности и сердечности даже незнакомые прежде люди чувствовали себя с ней легко и непринужденно. Ее лицо обрамляли черные кудри, широкую улыбку подчеркивала розовая губная помада, а глаза скрывали большие очки с темными стеклами. Дочь армян, бежавших из России, она выросла в Маньчжурии и перенесла все тяготы японского концлагеря в Северном Китае, а потом и лагеря для перемещенных лиц на Филиппинах, прежде чем обосноваться в 1949 году в Сан-Франциско. Со временем Армен стала владелицей ресторана «У Бали», о котором она радела, как о собственном доме, раскрывая свои объятия всем нуждавшимся, особенно русским беженцам. Легендарный городской колумнист Херб Кейн назвал ее как-то «королевой балетоманов», но Рудольф обычно называл Армен по-русски «другом» – человеком, которому можно доверять. Бали в свою очередь считала себя его опекуншей. Она готовила ему омлеты с икрой и сметаной на завтрак и свое фирменное каре ягненка – на обед. Она купила для Рудольфа кровать, в которой он спал каждый раз, когда прилетал в Сан-Франциско, терла ему спину в ванной и сидела у его постели, пока им не завладевал сон, «потому что он всегда с трудом засыпал после выступления. Слишком много эмоций переживал на сцене». После премьерных спектаклей Бали устраивала для Рудольфа щедрые вечеринки в своем ресторане, главный зал которого украшали его портреты (благодаря Нурееву ее ресторан сделался невероятно знаменитым и популярным). На торжественных ужинах Рудольф неизменно садился рядом с Армен – ведь она всегда массировала ему ноги под столом. Цыганка как-то предсказала Бали, что она повидает мир вместе со знаменитым сыном. И Армен решила, что этим сыном был именно Рудольф. При том, что она очень гордилась своими собственными детьми, Жаннет и Артуром, Бали признавалась: «такого удовлетворения их талантами» она не испытывала.

Вопреки своим словам, Рудольф находил время и для друзей, и для приемов – но всегда в конце дня, по завершении выступлений и всех дел в театре. Несмотря на частые путешествия, он умудрялся не упускать из виду тех друзей и знакомых, за которых по-настоящему переживал. Порой он звонил им даже посреди ночи. И обычно начинал разговор с той самой темы, на которой они закончили предыдущую беседу, хотя между звонками могло пройти несколько месяцев. Во время гастролей с австралийцами в Лос-Анджелесе Рудольф провел Рождество в Малибу, в доме своих близких друзей Мэгги и Джина Луисов. Истовая поклонница балетного искусства и бывшая модель, Мэгги Луис была яркой, живой и веселой женщиной, а ее муж Джин прославился как голливудский художник по костюмам. (Самым известным его творением стало облегающее платье, в котором Мэрилин Монро в 1962 году пела «С днем рожденья» Дж. Ф. Кеннеди.) По словам ее лучшей подруги, кинозвезды Лоретты Янг, Мэгги любила принимать Рудольфа, «потому что он вел себя у них по-свойски, как у себя дома». На устроенном Луисами в его честь приеме в Малибу (на котором среди гостей были Кэри Грант и Боб Хоуп) Янг произвела фурор, явившись в блестящем комбинезоне из черного атласа, высоких кожаных сапогах и черном кожаном пальто в пол (дизайнером этого наряда был Джин Луис). «Когда я вошла, Долорес Хоуп воскликнула «Лоретта!» при виде моего наряда, настолько он был для меня нетипичным». Рудольф в этот момент спускался с лестницы. Окинув Янг беглым взглядом с головы до пят, он улыбнулся, развернулся и пошел по лестнице наверх. «Через несколько минут он с важным видом спустился вниз – чтобы превзойти меня, он облачился в костюм, сшитый целиком из черной кожи».

Куда бы Рудольф ни приезжал, он везде вызывал нездоровое любопытство и быстро становился главной темой газетных колонок и страниц, посвященных светской жизни общества. Званый вечер, который устроила для него Моник ван Вурен в декабре 1970 года, привлек в ее дом Энид Неми из «Нью-Йорк таймс» и Юджин Шеппард из «Нью-Йорк пост», наряду с Бруном, Макаровой и кутюрье Валентино. «НУРЕЕВ ВЕРНУЛСЯ В НАШ ГОРОД – И В СВЕТ», гласил заголовок статьи Энид Неми. Его возвращение с австралийцами выгнало «весь высший свет… на леденящий нью-йоркский холод», отмечала Эйлин Мел в своей колонке «Рассказывает Сузи» в «Нью-Йорк дейли ньос». Прием, устроенный для Нуреева его бывшими работодателями Раймундо де Ларреном и маркизой де Куэвас в особняке маркизы на Восточной 68-й улице, собрал все сливки общества. Джеки Онассис, «в платье из черной жатой органзы, сверкая улыбками и бриллиантом размером с “Кристину”», болтала с табачной наследницей Дорис Дьюк и занимавшим видное положение в обществе С. З. Гестом, пока Ари Онассис курил сигары и потягивал шампанское. Трумэн Капоте в жакете из лисьего меха и соломенной шляпе беседовал с Пэт Кеннеди Лоуфорд, принцем Эгоном фон Фюрстенбергом и его супругой Дианой. Наконец прибыл Нуреев: он «выглядел невообразимо сексуально (как насчет этого сводящего с ума шрама на его губе, а?), пока поедал толстенный кусок стейка с кровью, чтобы компенсировать энергию, затраченную на все эти прыжки и подскоки, которые он только что выделывал на сцене…»

С Нуреевым Австралийский балет, естественно, снискал такое широкое внимание, каким никогда прежде не пользовался. В Сан-Франциско артист навлек на себя массу упреков за «прозрачное трико». Правда была более прозаичной: чтобы его ноги казались на сцене стройнее, Рудольф стал надевать тонкие черные нейлоновые чулки поверх трико телесного цвета. Такое причудливое сочетание бросалось в глаза. Любая труппа, обязанная своим успехом репутации Нуреева, сталкивалась с проблемой: как избежать зависимости от его притягательной силы. «Самый знаменитый танцовщик в мире» – так анонсировал участие Рудольфа в своих европейских гастролях летом 1971 года малоизвестный Ниагарский пограничный балет[238].

Рудольф присоединился к нему в свой отпуск – так сильно ему хотелось, чтобы его танец в «Сильфиде» увидела как можно более широкая аудитория. Однако накануне гала-представления в Мадриде Нуреев растянул мышцу левой ноги. Боль была страшная, у Рудольфа имелись все основания не выступать. Тем не менее он решил приятно удивить публику, выйдя на сцену в последнем номере. Но, едва конферансье объявил, что в открывающем программу па-де-де его заменит другой танцовщик, в зале раздался негодующий свист. И этот свист не прекратился, даже когда подняли занавес. Танцовщики не могли продолжать, занавес опустили. Снова представший перед возмущенной публикой конферансье на этот раз объявил: Нуреев получил травму, но согласился выступить позже – во фрагменте из «Спящей красавицы». Но шум и свист в зале не стихали. В конце концов, Рудольф решил: надо танцевать. И вышел на сцену в первом же номере[239] – с перевязанной ногой. Получив такой упрек, публика примолкла, чтобы оглушить танцовщика сумасшедшими аплодисментами в конце.

«Больше никогда», – заявил Рудольф после этого. Но, конечно же, не сдержал слова.

«Я – романтический танцовщик, – сказал Рудольф в своем первом телеинтервью в 1961 году, – но я бы хотел танцевать и современные вещи и вообще попробовать себя во всех жанрах и стилях, которые только существуют». В марте 1971 года он, похоже, был действительно готов на любые эксперименты. В том месяце Нуреев появился в телепрограмме Берта Бакарака, исполнив современный танцевальный номер на музыку того же Бакарака из фильма «Буч Кэссиди и Сандэнс Кид». Он присоединился к «Балету XX века» Мориса Бежара ради недели выступлений в Брюсселе. Каждый вечер арена «Форест Насьональ», способная принять пять тысяч восемьсот зрителей, оказывалась заполненной до отказа. Рудольф станцевал в «Песнях странника» – новом дуэте, созданном специально для него и ведущего танцовщика труппы Бежара, Паоло Бортолуцци. Положенный на музыку «Песен странствующего подмастерья» Малера, этот балет был посвящен человеку, путешествующему по жизни в сопровождении своего внутреннего «я» – в поисках судьбы (эту тему Нуреев уже воплощал в ряде балетов). Признанный одной из самых утонченных работ Бежара, балет стал главным в репертуаре Нуреева.

Поначалу Рудольф считал свою работу с ван Данцигом исчерпывающей подготовкой к сотрудничеству в будущем с любым современным балетмейстером. Однако, работая с Гленом Тетли в Лондоне осенью 1971 года, он осознал: каждый хореограф обладает собственным стилем и своим оригинальным подходом к пластике движения. Американец по рождению, Тетли был одинаково искусен в классическом балете и современном танце, которые он разучивал с Ханьей Хольм и Энтони Тюдором и исполнял с ними же в труппе Марты Грэм и «Американ балле тиэтр». Рудольф так хотел танцевать эротические «Полевые фигуры» Тетли, что «умолял» его разучить их с ним и ради этого даже перестроил свой график[240]. Польщенный энтузиазмом Нуреева, Тетли отобрал его в состав исполнителей своего нового творения для Королевского балета – «Лабиринта», премьера которого состоялась 26 июля 1972 года в Королевском оперном театре. Созданный на музыку Лучано Берио, «Лабиринт» трактует современную жизнь как схождение в преисподнюю. Для Рудольфа оказалось проблемой танцевать в «неклассическом» стиле, включающем падения, катание по полу и изломанные скульптурные позы, в которые он должен был искривлять свои конечности в дуэте с Линн Сеймур.

Во время репетиций Рудольф пригласил Тетли на ланч к себе домой в Ричмонд-парк и там «разоткровенничался… Он говорил о своей жизни, о том, что оторвался от всех своих корней и много раз испытывал желание покончить с собой». Он не мог найти ни в чем смысла, – запомнились Тетли слова Рудольфа. А сам хореограф нашел его «дом красивым, но каким-то унылым… Словно в нем никто и не жил». К тому времени пути Нуреева и Тринг разошлись. Друзьям Рудольф говорил, что уволил Джоан, потому что она была собственницей по натуре. Однако, по версии Тринг, она ушла от танцовщика после того, как Рудольф высмеял ее за кулисами перед двумя молодыми людьми – из желания произвести на них впечатление. Тринг просто устала от его требований и претензий. Подслушав как-то вечером их спор в уборной Рудольфа, Фонтейн заметила приятельнице: «они друг друга стоят, оба с тяжелым характером».

Несмотря на то что количество выступлений Рудольфа в Королевском балете существенно уменьшилось (с восьмидесяти двух в 1969 году до двадцати пяти в 1971-м), их дуэт с Фонтейн на нью-йоркских гастролях труппы, прошедших еще весной того же года, пользовался наибольшей популярностью. Партнершами Рудольфа в том туре были также Сеймур, Мейсон и Парк, но именно спектакли с участием его и Фонтейн собирали аншлаг. Правда, Энди Уорхол интересовался только Рудольфом, статью о котором он надеялся напечатать в своем «Интервью Энди Уорхола» – первом журнале, целиком посвященном культу знаменитостей. И хотя никто «не верил в игру со славой сильнее Уорхола» и никто «не играл в нее» лучше него, как интервьюер Уорхол тогда был новичком и очень нервничал перед беседой с Нуреевым, которого он обожал. Нуреев был на репетиции в «Метрополитен-опере», когда там появился Уорхол в сопровождении своего штатного автора Боба Колачелло[241] и фотографа Роберта Мэпплторпа – многообещающего молодого художника, которому сексуально откровенные работы впоследствии принесли дурную славу.

Но мероприятие, хотя и подготовленное заранее, похоже, оказалось обречено на провал с самого начала. Поскольку Рудольф нашел Уорхола «безобразным», а Уорхолу не понравился Мэпплторп, приглашенный по требованию Рудольфа. С другой стороны, было сложно даже понять, кто какую роль и перед кем играл.

«Какого цвета ваши глаза?» – начал Уорхол.

«Интервью отменяется», – ответил Рудольф и в подтверждение своих слов выключил мини-магнитофон Уорхола. Он согласен только фотографироваться, заявил танцовщик, и Уорхол с Мэпплторпом покорно стали щелкать своими «Полароидами». Уорхол клал снимки в карман своей куртки, но Рудольф настоял на их просмотре. Ему понравились фотографии его скуластого лица, сделанные крупным планом. И тут Уорхол вдруг навел свой аппарат на «самую знаменитую промежность в балетном мире», как рассказал в «Интервью» Колачелло. Рудольф такого не стерпел, тем более в присутствии репортера. Едва «Полароид» выплюнул злополучный снимок, артист выхватил его, швырнул на пол и наступил на него. Мэпплторп тотчас же сфотографировал самую знаменитую в балетном мире ногу, попиравшую фотографию Уорхола. Незадачливого интервьюера это только разъярило, он метнул на Мэпплторпа «термоядерный взгляд». А Рудольф тем временем схватил камеру Мэпплторпа, вырвал неиспользованную пленку и скомкал ее в клубок.

«Вам не нравится ваша нога?» – спросил его Мэпплторп.

«В том-то все и дело, что нога моя», – ответил Рудольф и, задиристо щелкнув Мэпплторпа по носу, впервые скривил губы в улыбке. Они могут его фотографировать, сказал танцовщик, но унести с собой он позволит им только те снимки, которые одобрит.

В результате почти все фотографии оказались располосованы.

Вскоре Рудольф возобновил репетицию, закружив вращение в прыжке. «Он поистине велик! – воскликнул Уорхол под запись, поспешно пряча обрывки пленки, как сувениры. – Я не думал, что человек может быть настолько велик. Ему нужно сниматься в кино!»

В фильме «Я – танцовщик», вышедшем три месяца спустя, Рудольф предпринял первую из целой серии попыток утвердиться в статусе кинозвезды. Полудокументальный фильм был сначала снят на 16-миллиметровой пленке для французского телевидения, а затем частично переснят на киностудии EMI под Лондоном и переведен в 35-миллиметровый формат с целью максимально использовать потенциал Нуреева на большом экране. Фильм в основном показывал Нуреева выступающим на сцене; но фрагменты спектаклей перемежались эпизодами-связками, запечатлевшими танцовщика вне сцены – у станка, на репетиции и в окружении фанатов у служебного входа. Нуреев танцевал в нем «Полевые фигуры» Тетли (единственный современный балет) с Диан Бергсма, «Сильфиду» с Карлой Фраччи, «Маргариту и Армана» с Фонтейн и гран па-де-де из «Спящей красавицы» с Сеймур. Его преданность Сеймур нигде не проявилась более ярко, чем в этом приглашении станцевать с ним. Балерина недавно разошлась с отцом двоих своих мальчиков-близнецов, а Макмиллан заменил ее – из-за веса – другой балериной в «Серенаде» Баланчина. В глубокой депрессии Сеймур валялась в постели дома, когда ей позвонил Рудольф. Она нужна ему для съемок в фильме, пояснил танцовщик.

«Тебе лучше попросить кого-нибудь еще, – ответила Сеймур. – А то еще заработаешь грыжу, пытаясь меня поднять».

«Мне нужна ты, Лил», – повторил Рудольф и тут же повесил трубку; иначе они могли опоздать на тренировку. Так ему удалось вернуть Сеймур в студию и в нужную форму для исполнения их па-де-де. «Он верил в тебя, несмотря на все превратности жизни. Он не был другом, который остается с тобой только в радости и исчезает, когда у тебя возникают проблемы». Энергия Сеймур помогала Нурееву максимально реализовывать себя на сцене, особенно в «Ромео и Джульетте». И все же, хоть он и любил с ней танцевать, но взлеты и падения эмоциональной жизни Сеймур помешали их партнерству стать стабильным и продолжительным.

Фильм «Я – танцовщик» Нуреева разочаровал. «Я просил, умолял, делал все возможное, чтобы не дать ему выйти, – признался он корреспонденту “Гардиан” незадолго до премьеры. – Я даже хотел выкупить его, чтобы сжечь, уничтожить». И с этой целью предлагал продюсеру тридцать тысяч фунтов (как он утверждал). Он также наотрез отказался рекламировать фильм и запретил использовать свое имя в названии – якобы из уважения к Фонтейн, которая тоже в нем снималась.

И тем не менее «Я – танцовщик» сделал кассу избранным кинотеатрам, в которых его запустили в прокат сначала в Лондоне, а затем и в Нью-Йорке. Зрителям было интересно увидеть Рудольфа у станка и послушать его рассказ о своей работе. Увы, портрет танцовщика получился скорее кинематографичным, нежели правдивым. Он не смог передать «животное начало, контролируемое поразительной дисциплиной, которое [делало] его исполнение таким возбуждающим». Да и личная жизнь Нуреева осталась за кадром. «Как биография, – констатировал “Вэрайети”, – фильм провально несмелый».

Чего нельзя было сказать о его звезде. В июле, за месяц до выхода фильма, Нуреев официально перешел границу между классическим и современным танцем, присоединившись к танцевальной труппе Пола Тейлора на гастролях в Мехико. В то время артисты балета и исполнители современных танцев смотрели друг на друга настороженно через огромную межу, что их еще разделяла. Рудольф «отважился на решительный шаг, сделал самую крупную ставку, рискуя многое потерять». Звезды балета – тем более так тесно связанные с балетной классикой XIX века, как Нуреев, – практически не выступали тогда с коллективами современного танца. Но Рудольф, как написала позднее Арлин Кроче, «был танцовщиком, вызывавшим у различных жанровых категорий нервное расстройство… Казалось, он способен ехать куда угодно и делать все что угодно, и даже на тех, кто никогда не видел его на сцене, производил впечатление человека, не стесненного никакими рамками и не ограничивающего себя никакими условностями…»[242].

Протеже Марты Грэм, Тейлор был высоким неуклюжим человеком, известным своим лукавым юмором. Рудольф хотел с ним работать с их первой встречи в Сполето восемь лет назад. Но Тейлор никогда не проявлял большого интереса к балетным танцовщикам и согласился на эксперимент в основном из-за особого расположения к Рудольфу и финансовых выгод, которые он сулил. Причины, по которым Нуреев выбрал Тейлора, были одновременно стратегическими и оппортунистическими: он еще никогда не выступал в Мехико и хотел освоить совершенно новую для себя технику. Эта задача была не из легких: Рудольфу приходилось танцевать босиком, сокращать мышцы спины и находить более низкий центр тяжести. Иными словами – делать прямо противоположное тому, чему он научился по методике Вагановой. Если в классическом балете ценятся выворотность ног, непрерывный поток движений и преодоление гравитации, то современный танец акцентирует приземленность; его исполнители направляют свой вес в пол, подчеркивая связь с землей, а не устремленность к небесам. А стиль Тейлора к тому же принуждал танцовщиков делить свои тела надвое: «Ниже пояса вы отягощены, а выше все воздушное, невесомое, бесплотное. Вы должны одновременно пребывать на полу и в воздухе». Нурееву хватило не только дерзости, чтобы взяться за две роли самого Тейлора, в лирическом «Ореоле» и сатирической «Книге зверей», но и скромности, чтобы признавать, «как сильно мы с Полом отличаемся друг от друга, как много мне нужно учиться и работать, чтобы удовлетворять его требованиям…». О гонораре Рудольф даже не спросил.

Поначалу танцовщики Тейлора поклялись хранить тайну. «В числе прочего Пол сразу нам сказал: “Мне он очень нравится, но я в него не влюблен”, – вспоминала бывшая танцовщица его труппы Сента Драйвер. – По-видимому, он предполагал, что пойдут сплетни. И попытался объяснить свое отношение к Рудольфу и подготовить нас к работе с ним». При знакомстве с Рудольфом Драйвер поразило «флюоресцентное, почти неземное» сияние, которое излучало его лицо. «[Это] заставляло людей оборачиваться и смотреть на него. Сияние не исчезало, даже когда он напряженно работал. Его нельзя было просто включить и выключить, как электрический свет». А никогда не танцевавшего босиком Рудольфа поразило то, как адепты современного танца бинтовали ноги, чтобы их уберечь. В труппе Тейлора это был целый ритуал: нагрев клейкий бинт спичкой, танцовщик обвивал им все четыре маленьких пальца, а потом обматывал ступню, пока не получалась «сандалия». Впрочем, Рудольф предоставлял отправлять этот ритуал с его ступнями Тейлору. «Каждый день Пол стоял на коленях у ног Рудольфа, – рассказывала Драйвер. – Это была единственная услуга, которую Пол на моих глазах кому-либо оказывал. Вначале она была оправданна, но ведь этому нетрудно научиться. Однако Рудольф никогда не бинтовал себе ноги сам».

Тейлор держался «на удивление спокойно, хотя, конечно, испытывал напряжение, – вспоминал сам Нуреев. – Наверное, он думал: это балетный танцовщик, звезда, он удовлетворится несколькими репетициями. Но я вытягивал из него все, что можно. Он говорил, что его танцовщикам полезно посмотреть, как я работаю – как вол. Я и в самом деле пахал как вол». Хоть и не по вине Рудольфа, Юрок практически проигнорировал Тейлора в организации мексиканского тура. Рудольф попросил включить в его программу несколько спектаклей баланчинского «Аполлона»[243] и пригласить ради этого в поездку танцовщиц Бостонского балета. В результате в зрительской аудитории преобладали те, кого один критик назвал «балетными чудиками и любителями необычных зрелищ – самая неотесанная и регрессивная публика, какую только можно найти». Тейлору надолго запомнилось, как ему в гостиничный номер позвонил расстроенный местный ведущий программы: «Он сказал, что все ждут танцовщиков на пуантах и спросил: не могли бы вы изменить вашу программу и включить в нее что-нибудь вроде “Умирающего лебедя”». «Сожалею, – ответил Тейлор, – но это все, что у нас есть». Ближе всего к пернатому созданию Рудольф оказался в роли Сквонка из «Книги зверей» – «большого лохматого существа», служившего, по словам Тейлора, одновременно пародией и на Умирающего лебедя и Фавна Нижинского.

Несмотря на свои наилучшие намерения и непрерывную упорную работу, Рудольф «так по-настоящему и не осознал, что не может взять и накинуть на себя современную технику, словно мантию», заключил Тейлор. Более того, он всегда считал, что Рудольф не подходил для вдохновленного Генделем «Ореола», хотя Нуреев танцевал его потом на протяжении всей своей карьеры. «Он хотел его танцевать, и я не вмешивался, – делился Тейлор. – Но [для такого произведения, как это] нужны длинные руки и ноги. Впрочем, его сценическое обаяние действовало и здесь, публика его любила». В первых спектаклях Рудольф испытывал трудности с финальной серией прыжков в шпагате. Его прыжки утратили полет и упругость, признавался он танцовщикам Тейлора. Однако главная проблема Нуреева заключалась в том, что он не рассчитывал время на репетициях. По свидетельству Драйвер, Рудольф каждый день начинал с первой части танца и проходил ее пять раз, прежде чем перейти к следующей. В результате он не успевал отработать последнюю часть, «в которой и были все эти прыжки. Пока ведущий танцовщик не исполнит их, остальным приходится подвисать в воздухе, как вертолетам. Мы молились, чтобы у него все получилось».

По мнению Тейлора, хорошо продуманный танец допускал бесчисленное множество интерпретаций. И все же Рудольф представлялся ему «балетным танцовщиком, пародирующим исполнителя современного танца». Тейлор искренне восхищался Нуреевым, но «больше его мужеством, нежели тем, как он танцевал» в современном стиле. Рудольф годами уговаривал Тейлора создать для него новое произведение, но Тейлор так этого и не сделал. Подобно большинству хореографов, он не стремился задействовать приглашенных звезд, не говоривших бегло на его языке. А Рудольфу никогда не хватало времени, чтобы погрузиться в его освоение полностью.

Тем не менее он преуспел в разрушении барьеров между классическим и современным танцем и в 1970-е годы сделал все от него зависящее, чтобы выступать с коллективом Тейлора в Лондоне и Нью-Йорке. В октябре 1974 года Рудольф прилетел из Парижа в Нью-Йорк всего на один день – лишь для того, чтобы появиться в программе Тейлора на Бродвее. Его выступления не только повысили интерес публики к современному танцу и расширили его зрительскую аудиторию, но и обеспечили доходность, столь необходимую компании Тейлора. Когда Нуреев только начал сотрудничать с Тейлором, тот отчаянно нуждался в деньгах. Исполняя его танцы, Рудольф дал Тейлору возможность продолжать их создание.

Глава 24

Нет Нуреева – нет работы

«Если “Ковент-Гарден” не может обеспечить вам работу и стимул к самовыражению в творчестве, идите и ищите их где-нибудь еще, – однажды заявил Нуреев. – Оторвите вашу задницу, звоните, договаривайтесь, провоцируйте, выступайте в других местах». Убежденный, что Королевский балет его не ценит (а подобные мысли у Рудольфа возникали о любой труппе, когда его требования не находили отклика), Нуреев поручил Юроку найти коллектив, готовый предоставить ему карт-бланш. Он еще раньше решил для себя: не стоит дожидаться, когда тебе подвернется удобный случай, нужно самому искать новые возможности. И уже через три недели после гастролей в Мехико Рудольф прилетел в Торонто, чтобы поставить там «Спящую красавицу» с Национальным балетом Канады. Ему давно хотелось объездить Северную Америку с этой постановкой, удовлетворявшей его более прочих. И Национальный балет Канады, существовавший на тот момент всего двадцать один год, во многих отношениях оказался наилучшим выбором. Основала компанию урожденная англичанка Селия Франка, протеже Нинетт де Валуа и бывшая танцовщица «Сэдлерс-Уэллс балле». Смоделирована труппа была по образцу Королевского балета, а основу ее репертуара составляла классика. Единственной крупной работой Петипа, отсутствовавшей в нем, была «Спящая красавица». И что не менее примечательно, с 1963 года с этим коллективом в качестве хореографа, репетитора и педагога работал Эрик Брун.

Брун должен был танцевать с труппой и во время ее первого европейского турне тем летом. Но в декабре 1971 года, все еще находясь на пике формы, он вдруг объявил о своем уходе из танца. Мучительные боли из-за пока не диагностированной язвы сделали его выступления на сцене невыносимыми. И 29 декабря 1971 года, станцевав Джеймса в «Сильфиде» с Карлой Фраччи и труппой «Американ балле тиэтр», 43-летний Брун решил: с него хватит. Подобно всем своим близким друзьям, Эрик полагал, что его болезнь психосоматического свойства и пройдет, как только он освободится от прессинга собственного перфекционизма[244]. Но приступы становились только тяжелее. Уход датского принца шокировал танцевальный мир, но более всех Нуреева, который и в мыслях допустить не мог, чтобы танцовщик оставил сцену. Для Рудольфа это было равносильно самоубийству или предательству. А Брун всегда служил для него примером и мотиватором, и он нуждался в нем, как напоминании обо всем, чего ему надо было достигнуть.

Руководство Национального балета Канады надеялось найти для Бруна другое применение и во время лондонского дебюта тем летом ненадолго, но задумалось о назначении его режиссером. Однако после встречи с Эриком в доме Рудольфа директор компании Селия Франка решила: у Бруна слишком нервозный характер для подобной работы. А спустя месяц эстафету у Эрика принял Рудольф и превратил провинциальную труппу в конкурентный на международной арене коллектив. Подобно тому, как его постановка «Баядерки» оживила Королевский балет Великобритании, так и его постановка «Спящей красавицы» вдохнула жизнь в канадскую труппу. А также пробудила и высветила потенциал молодой балерины Карен Кейн, как уже было в 1966 году с итальянской балериной Карлой Фраччи. Однако диапазон воображения и размах амбиций Нуреева оказались гораздо грандиознее возможностей труппы.

Рудольф должен был не только поставить балет для североамериканской премьеры и танцевать в каждом спектакле, за исключением воскресных дневных представлений. Магнетизм Нуреева и влиятельность Юрока гарантировали успех гастрольного тура труппы от одного побережья к другому, кульминацией которого стал ее дебют в «Метрополитен-опере» в апреле 1973 года. Юрок поставил два условия: труппа предоставит Рудольфу безусловное художественное руководство и примет на себя все расходы по самой пышной и дорогостоящей постановке в ее истории. Для Национального балета Канады это был сознательный риск, просчитанный Селией Франкой в ее личных записях: «1) Нет Нуреева – нет работы. 2) Нет новых постановок для Нуреева – нет работы. 3) За Нуреевым остается последнее слово в решении всех творческих вопросов, так как контракт с Юроком жестко оговоривал: если Нуреев не танцует, Н. Б. не получает денег».

Да, риск был велик, но масштабность гастрольного тура, шанс поработать с Нуреевым и обещанный дебют в «Метрополитен-опере» решили дело. Правда, контракт был подписан, только когда первоначальный бюджет постановки в 250 000 канадских долларов раздулся до 412 565 долларов после того, как художник Николас Георгиадис настоял на использовании самых дорогих тканей – шелка, парчи и атласа – для воссоздания ослепительного интерьера двора XVII века. Несколько членов правления компании даже заложили собственные дома, чтобы покрыть эту разницу. «Руди твердил: если Георгиадис своего не получит, он уйдет, – вспоминала Бетти Олифант, тогда помощник директора. – Компромисс был невозможен». Канадцам Нуреев показался сумасбродно расточительным и неуступчивым, хотя сам Рудольф считал себя исключительно покладистым. В конце концов, грандиозные зрелища обходятся недешево. Привыкший к ресурсам «Ла Скала», где он впервые поставил свою «Спящую красавицу», Нуреев тем не менее оставался практичным человеком. И, признав, что свои аппетиты и фантазии надо умерить, он все-таки пошел на некоторые уступки – например, согласился использовать на сцене всего одну карету вместо целой процессии, изначально задуманной Георгиадисом. После «колоссальной, исполинской», по его выражению, постановки «Ла Скала» ему пришлось «добиваться от Георгиадиса постановки, с которой можно было гастролировать и с декорациями которой справлялись бы рабочие сцены, но это бы не отразилось ни на сценической истории, ни на зрелищности спектакля…».

За дионисийской страстностью его личности скрывалось почтение к структурной организации и точности. Нурееву хотелось, чтобы все шестьдесят пять танцовщиков труппы постоянно присутствовали на репетициях в студии, независимо от того, участвовали ли они в той или иной сцене или нет. Артистам нужно было готовить и другие балеты. Но Рудольф считал, что только их полное погружение в работу над его «Красавицей» позволит им мобилизовать всю свою энергию и выносливость для ее исполнения и обеспечит точность воссоздания танцевального рисунка балета, сохранение аутентичного стиля Петипа, «отложившегося в его голове, мышцах и костях». «Поборник академичной аккуратности», Рудольф настаивал на четких, артикулированных па и решительном, лишенном манерности стиле танца.

Еще до своего отъезда в Канаду Нуреев отправил туда балетмейстера из «Ла Скала»[245] – ставить его «Красавицу». Сам он прибыл на место через две недели – в шерстяной одежде, несмотря на августовскую жару, вязаной шапочке на голове и деревянных башмаках на ногах. И сразу же внес массу изменений. Неутомимый ум постоянно толкал Рудольфа на поиски новых решений. А поскольку в его привычки не входило давать подробные разъяснения, «нам оставалось внимательно слушать и подчас даже расшифровывать его указания, – вспоминал балетмейстер Дэвид Скотт. – Многие сочли бы его резким, но я думаю, он старался по возможности беречь свою энергию».

Каким-то чудом балет был поставлен всего за один месяц, в течение которого не только бюджет, но и танцовщики оказались доведены до крайнего предела. Они еще никогда не работали со звездой такой величины и темперамента, как Нуреев, и этот опыт оказался для них и захватывающе увлекательным, и до ужаса изнуряющим. В самые тяжелые дни Рудольф превращался в их глазах в «Чингисхана». Он не только прогонял с танцовщиками все три акта и семь сцен балета по два раза в день, но и заставлял их работать за гранью своих возможностей. В процессе подготовки Нуреев давал им то, что Вероника Теннант, прима-балерина труппы, назвала «великими уроками сценического мастерства. Поработав с ним, мы осознали, что оно во многом определяется взаимодействием с публикой», – признавала она.

Селия Франка, за плечами которой была британская школа режиссуры, всегда старательно избегала нарочитой, броской эффектности, и канадцев это удовлетворяло. Но Рудольф хотел, чтобы его балерины «блистали», и настаивал, чтобы они носили на сцене фальшивые драгоценности. Франка, хоть и ориентировалась во всем на Нинетт де Валуа, но энтузиазма Дамы в отношении Рудольфа и его дерзкого, напористого русского стиля не разделяла[246]. Да и ее автократические методы мало сочетались с его стилем работы. После препирательств с Рудольфом по поводу едва ли не всех аспектов его постановки Франка отошла в сторону, предоставив Нурееву руководить ее труппой. «Она самоустранилась и не лезла в мои дела», – вспоминал артист. Но Франка перестала также появляться на репетициях, хотя Рудольф дал ей роль злой феи Карабос. И репетировавшая вместо нее Виктория Бертрам, Карабос второго состава, записывала для Франки все рекомендации.

Трем старшим балеринам труппы предстояло сменять друг друга в роли Авроры, но в первый же день репетиций взгляд Нуреева упал на Карен Кейн – высокую, элегантную, темноволосую красавицу и самую молодую из основных танцовщиц коллектива. «Почему не она исполняет Аврору?» – поинтересовался он у Франки в присутствии всей труппы. Кейн должна была танцевать Главную фею и Флорину в па-де-де Голубой птицы, а в паре с Нуреевым ей предстояло выступать только в «Лебедином озере» Бруна[247]. Рудольф настоял, чтобы Кейн стала одной из его Аврор, и усердно тренировал ее в течение следующих нескольких месяцев, отрабатывая все элементы и нюансы исполнения – от высоты ее пор-де-бра до способов маскировки ее недостатков. «Ваши руки не такие уж и короткие, – объяснял он ей. – Это ваше тело чересчур коротко в сравнении с руками. Вы всегда должны вытягивать руки прямо – никаких округленных предплечий или согнутых запястий…» В другой день Рудольф обратил внимание на волосы Кейн. Ее лицо слишком длинное и узкое, заявил он балерине: «Делайте, как Марго, – взбивайте волосы!» А наблюдая в первый раз в исполнении Кейн выход Авроры с взрывными прыжками, он одобрительно кивнул: «Она выглядит как маленький кролик, прыгающий через изгородь».

Рудольф настаивал, чтобы во время выступления Кейн смотрела ему в глаза. «Из всех его просьб эту выполнить мне было труднее всего, – признавалась потом балерина. – Я была очень робкой, и смотреть в эти пронизывающие зеленые глаза было для меня слишком». А когда она все-таки смогла это делать, Рудольф начал проверять ее концентрацию. Глянув в сторону кулис, он мог спросить: «Милый юноша, кто это?» – как раз в тот момент, когда Кейн в середине променада отчаянно пыталась балансировать на одной ноге. «Он обладал сверхъестественной способностью видеть одновременно все, что происходило на сцене». Как и Фонтейн, Кейн, стоя на пальцах, была на три дюйма выше Рудольфа. Большинство танцовщиков не любит партнерш выше их ростом, но Рудольфа это побуждало «отстаивать свою позицию» с помощью более размашистых, экспансивных движений.

Кейн в итоге стала первой международной балетной звездой канадского происхождения. И впоследствии она всегда признавала, что никогда не реализовала бы свой потенциал без постоянных подстегиваний Рудольфа: «Я не была особо честолюбивой или уверенной в себе, но его усилия меня зажгли… Чем больше он от меня требовал, тем больше я отдавала. И чем больше я отдавала, тем больше возможностей, заложенных в себе, открывала. Я действительно прошла большой путь на его парах…»

Образцовыми исполнительницами роли принцессы Авроры Нуреев считал Дудинскую и Фонтейн. Он описывал, как Дудинская «вертелась волчком в двойных вращениях», восхищался изяществом линий и фиксирования движений, чутким следованием музыке и тонкостью фразировки Фонтейн и побуждал канадских танцовщиц добиваться того же. Труднее всего им давалось Розовое адажио – один из самых сложных в техническом отношении танцев в каноне балерины, полный рискованных балансов и пируэтов[248]. «Прошлой ночью я звонил Марго по вашему поводу, – сказал как-то Рудольф Веронике Теннант, наблюдая за ее отчаянными усилиями. – Она посоветовала вам больше думать о том, как сохранить равновесие в плечах, чем о балансировании на мысках». Совет Марго оказался той самой подсказкой, в которой так нуждалась Теннант, и Рудольф был очень доволен тем, что смог решить эту задачу. Еще с большим удовольствием он шокировал благопристойных канадок. Показывая Кейн расстояние, которое ей следовало пройти на пуантах во время их большого па-де-де, «он не произнес слова “пенис”, но показал жестами этот орган довольно приличного размера. Не такой образ мне хотелось иметь перед глазами в тот момент. А когда мы дошли до этого места на сцене во время выступления, я заметила, как заблестели его глаза, словно хотели сказать: “Ты помнишь, что я тебе говорил”. Я отлично поняла, что происходило у него в голове», – рассказывала балерина.

При всей своей «вербальной вульгарности», как выразился один из его друзей, в личной жизни Рудольф отличался обостренным чувством приличия. Он редко демонстрировал на людях свою привязанность к Уоллесу Поттсу, хотя и выдавал ее голосом, когда заводил о нем речь. В Торонто Рудольф и Уоллес жили в отеле «Король Эдуард», неподалеку от городской студии труппы. Уоллес занимался съемками репетиций Рудольфа и приходил в студию, когда артист в нем нуждался. Тяготясь консерватизмом Торонто, Рудольф временами позволял себе расслабиться и отправлялся в один из немногочисленных порнокинотеатров города. Иногда он приглашал с собой на сеанс Бетти Олифант. 54-летняя Олифант, приятельница Бруна, была основательницей балетной школы труппы. «Он считал меня кем-то вроде матери, и ему казалось забавным сводить “чопорную Бетти” на порнофильм», – рассказывала она.

Премьера «Спящей красавицы» состоялась 1 сентября в Национальном центре искусств Оттавы. В заполненном до отказа зале присутствовали премьер-министр Пьер Трюдо и его жена Маргарет. Самая пышная постановка Канадского балета «с ценником в 350 000 долларов[249] напоминала соболя среди ондатр», – написал Уильям Литтлер в «Торонто стар». «Глазам потребовалось приличное время, чтобы осознать, что перед ними нечто большее, чем просто красивое зрелище…» – добавил он. Закружив по сцене своими великолепными прыжками, Нуреев в последнем акте сразил публику. Но и самого Рудольфа чуть не сразили громоздкие декорации, почти убедив танцовщика в том, что рабочие сцены сговорились ему навредить. За восемь недель первой половины гастрольного тура труппа исполнила «Спящую красавицу» в тринадцати городах. И каждое представление сопровождали какие-то технические казусы, так как ни декорации, ни освещение не были приспособлены для маленьких театров. Несколько раз Рудольфу пришлось извлекать свою карету из леса, через который лежал его путь. А во время одного спектакля погас прожектор – и как раз в тот момент, когда его герой должен был пробудить Аврору[250] от столетнего сна. Дав волю гневу по дороге к ее ложу, Нуреев стукнул друг о друга головами ее спящих придворных, а затем прижал свои губы к губам принцессы явно в самом долгом, крепком и влажном поцелуе в истории королевства. «Вот это поцелуй!» – позавидовал ему один из рабочих сцены. «Если бы я ее не поцеловал, то, наверное, убил бы», – ответил Рудольф.

По прибытии в каждый новый театр Рудольф сразу же знакомился с его сценой и линией видимости между ней и зрителями. Он обращал внимание на пространство, которое требовалось для исполнения его вариаций, на правильность размещения декораций и количество задействованных прожекторов и рассчитывал, сколько потребуется рабочих сцены. Кроме «Спящей красавицы» Нуреев танцевал еще в трех балетах. К «Сильфиде» Эрика добавилась «Павана мавра» – современная танцевальная версия «Отелло» Хосе Лимона, которой тот обучил Рудольфа незадолго до своей смерти. Правда, если страдающий мавр Лимона мучительно сдерживал ревность, то «кипевший яростью» мавр Рудольфа в духе самого Нуреева «позволял своим чувствам бурлить на поверхности, проявляясь в его свирепых движениях», – отметила Энн Барзель. Еще одной новой работой для Рудольфа стало неортодоксальное «Лебединое озеро» Бруна. Хотя Эрик некоторое время понаблюдал за репетициями, Рудольф продолжил изменять хореографию. К величайшему изумлению танцовщиков, Эрик не возражал. (Похоже, внимание Бруна отвлекли самоубийство его друга и агента Криса Аллена месяцем ранее и ухудшение его собственного здоровья.) В результате балеринам неожиданно пришлось переучивать многие фрагменты «Лебединого озера», одновременно работая над «Спящей красавицей».

Изможденным танцовщикам оставалось только наблюдать за тем, как Рудольф танцевал по семь спектаклей в неделю, и ему еще хватало энергии заниматься со всеми, кто его об этом просил, и осмысливать новую концепцию произведения. Со временем Рудольф ввел в свою коду несколько дополнительных пируэтов только для того, чтобы доказать самому себе, что он с ними справится. Как с восторгом вспоминала Селия Франка, «он гордился этим соло в конце, в Свадебной сцене из “Спящей красавицы”… он стискивал зубы, и не было такого, чтобы он не закончил все это соло, вращаясь до головокружения, а затем становясь в чистую пятую позицию, как бы говоря: “Я сделал это!”». Карен Кейн буквально «галлюцинировала» от истощения после того, как за один уик-энд станцевала с Рудольфом в пяти представлениях «Лебединого озера». Она должна была выступать в спектаклях поочередно с Ванессой Харвуд, но та заболела. «Я знал, что вы сможете это сделать, – с удовлетворением сказал ей Рудольф, как будто сам не сделал того же. – У вас и Марго сильный характер. Я родился только с двумя яйцами, а вы обе – с тремя». Впрочем, с этим утверждением можно было и поспорить.

Как только «Спящая красавица» была показана в Торонто и записана для Канадского телевидения, Рудольф вместе с Уоллесом улетел в Австралию. Там он выступил режиссером киноверсии своего «Дон Кихота» и сыграл в ней. Решимости взять дело в свои руки Нуреев преисполнился после разочарования в своих предыдущих опытах с кино. Одним из таких опытов оказалась «Спящая красавица» для Канадского телевидения, принесшая режиссеру Норману Кэмпбеллу премию «Эмми». Кэмпбелл без согласия Нуреева купировал все вариации фей в Прологе. Для Рудольфа это означало, что балет «кастрирован, и вся труппа тоже. Знаете, что мы там видим вместо вариаций фей? А видим мы аплодирующую публику…».

«“Дон Кихот” Нуреева» – а именно под таким названием фильм был объявлен в афишах – обошелся в шестьсот тысяч долларов и был снят за рекордно короткий срок (всего четыре недели) в заброшенном ангаре аэропорта под Мельбурном после недели спектаклей в Сиднее с оригинальным австралийским составом. В работе над фильмом Нурееву помогали Джеффри Ансуорт, киноператор, известный своим участием в создании фильмов «Кабаре» и «2001: Космическая одиссея», и сорежиссер сэр Роберт Хелпман, который также танцевал заглавную роль. Первый партнер Фонтейн в «Сэдлерс-Уэллс балле», Хелпман к тому времени успел сняться в десяти фильмах, включая «Красные башмачки» (1948), чья длительная популярность убедила его, что кино «способно попасть в такие города и веси мира, куда балетная труппа доехать или долететь не может». К тому же фильмы обладали длительным воздействием. Хелпман любил вспоминать, как во время выступления в Буэнос-Айресе он был потрясен тем, что его узнали рабочие сцены. «“О, да это же Красные башмачки!” – сказали они. А ведь фильм вышел двадцать лет назад!» Забыть подвижное лицо Хелпмана, на котором доминировали большие глаза навыкате, было не так-то легко. Как и его жалящее остроумие, нарочитую театральность и странное чувство юмора. Друзья привыкли к его причудам и шокирующим выходкам, вроде той, когда он прибыл на вечеринку в запряженном четверкой экипаже, изображая «европейскую принцессу в шляпе, сделанной из шелковых чулок». Рудольф познакомился с Хелпманом вскоре после поступления в труппу Королевского балета, и их дружба, окрепшая во время его американского гастрольного тура с австралийцами в 1970 году, вылилась в тесное и плодотворное сотрудничество при съемках «Дон Кихота». Хелпман предложил Нурееву объединить силы, чтобы создать фильм, способный открыть этому жанру кинематографии новые горизонты. По словам Люсетт Алдоус, главной партнерши Рудольфа, «Бобби был одержим идеей создания фильма-балета, максимально приближенного к реальности. Он не хотел просто снимать действо на сцене». Рудольф разделял миссионерский пыл друга. «Большинство людей балет не трогает, – сказал он репортеру “Нью-Йорк таймс” во время репетиции с отобранными исполнителями. – Кино… с увлекательным сюжетом и живым действием привлечет к балету больше публики».

Ради этой цели Нуреев вообще отказался от театральной сцены. Вместо задников с нарисованными городскими пейзажами для каждого из трех актов балета были сооружены декорации, включая испанскую городскую площадь. Чтобы история получилась более натуралистичной и легче воспринималась, друзья использовали различные кинематографические техники. Например, на сцену танцующих девушек накладывалось мечтательное лицо Дон Кихота. Колдуя над костюмом Китри, Рудольф обратился к любимым им фильмам с Астером и Роджерс. В свое время его глубоко впечатлило то, как платье Роджерс словно бы «заканчивало фразу», когда она стояла неподвижно. «Именно этого он и добивался, – вспоминал помощник художника Мартин Каймер. – Костюм должен был мягко и деликатно завершать ее арабеск. Мы долго перебирали все образцы органзы и стирали их, пока не нашли подходящую. Для Рудольфа костюм был частью танца».

Режиссер Ричард Аттенборо, привезший в Австралию свой фильм «Молодой Черчилль», провел на съемках день и был изумлен тем, что Нуреев, не имевший опыта в кинематографии, обладал инстинктивными навыками съемок и постановки камер под нужным углом. «Я определяю все, что снимает камера, – скажет позднее Нуреев независимому режиссеру Линдсею Андерсону. – Я несу ответственность за каждый кадр, за каждую секунду фильма, нравится вам это или нет. Это мое». Своей хватки Рудольф не ослабил и после съемок. Он вызвал в Лондон монтажера и на время своих ангажементов в Париже и Лондоне поселил его у себя в доме[251]. И выступления с Фонтейн в «Ковент-Гардене», и репетиции «Блудного сына» Баланчина Рудольф сочетал с монтажом фильма дома. Критики были единодушны, отзывы благоприятны. Анна Кисельгоф выразила свой восторг в «Нью-Йорк таймс»: киноверсия «Дон Кихота», безусловно, удалась Нурееву; она получилась «намного увлекательнее театрального представления… Возможно, ни один из современных танцовщиков не сделал большего для оживления великой балетной классики XIX века и ее адаптации для современной публики». Однако сам Рудольф остался не полностью удовлетворен конечным результатом. Цвет и звук были отрегулированы только после того, как он слетал в Ванкувер для участия в гастролях канадской труппы. «Теперь я знаю, – вздохнул Нуреев. – В следующий раз мне придется не только откладывать яйца, но и высиживать их».

С 29 января до 24 апреля Рудольф возглавлял марафонский марш канадцев через двадцать один город к «Метрополитен-опере». По возможности он избегал перелетов и до очередного пункта назначения добирался на собственном лимузине с шофером. Теперь Рудольфа регулярно сопровождал Луиджи Пиньотти, его массажист и «Пятница»[252]. Этого дородного миланца с огромными ручищами и легким характером рекомендовал Рудольфу дирижер Зубин Мета, а наняла компания Юрока, строго предупредив: «Вы ничего не видите, не слышите и не говорите». Гастроли проходили с обычными поздними ужинами и вечеринками. В Лос-Анджелесе выступление Рудольфа подвигло прийти в «Шрайн-Аудиториум» Джулию Эндрюс, Юла Бриннера, Ричарда Чемберлена, Пола Ньюмана и Джоан Вудворд. В Хьюстоне Кейн дебютировала в роли Авроры, после чего гордый Рудольф устроил в ее честь импровизированный ужин с шампанским. «У вас есть все! – произнес он тост. – Никого равного вам не было со времен Марго». По мнению самой Кейн, радость Рудольфа была вызвана не только ее успешным выступлением, но и «его триумфом» над Селией Франкой. Поскольку Фонтейн танцевала все реже и реже, Рудольф был одушевлен способностями Кейн и продвигал ее при каждой возможности. «Никто не танцует Аврору так, как она, – заявил он в интервью “Тайм” в 1974 году. – Думаю, что и в России нет таких балерин». Во время гастрольного тура между Рудольфом и танцовщиками установились теплые отношения; «Чингисхан» превратился для них в «папу». На вечеринке у бассейна в Сент-Луисе, устроенной по случаю его 35-летия, танцовщики сделали Нурееву подарок, доставивший ему огромное удовольствие: балетный бандаж, инкрустированный драгоценными камнями и отороченный мехом, который изготовил на заказ костюмер Хай Медоуз.

Так как успех гастролей зависел от него, раздражительность Рудольфа нарастала с приближением к Нью-Йорку. Когда 7 апреля в Чикагской опере начало спектакля задержали, зрители стали нетерпеливо хлопать. Внезапно занавес раздвинулся, и перед ними предстал Рудольф с обнаженной грудью и в гетрах на ногах. «Заткнитесь, говнюки!» – проорал он и снова скрылся за занавесом. Это был один из тех редких случаев в карьере Нуреева, когда он позволил себе разразиться бранью в адрес публики.

Премьера «Спящей красавицы» в Нью-Йорке состоялась 23 апреля при полном зале и обычной бомбардировке букетами. Плохо подготовленная к «реву публики» при выходах на поклон, Вероника Теннант не в меньшей степени удивилась тому, что их успех «так много значил для Рудольфа». Ведь это его танец, его постановка и его влияние предопределили столь важный для канадской труппы вердикт: «Что делает замечательной эту труппу в “Метрополитен-опере”, давшую в свой прошлый приезд в Нью-Йорк лишь одно представление в Бруклине? – задавался вопросом в “Нью-Йорк таймс” Клайв Барнс. – Ответ можно дать в двух словах: Рудольф Нуреев». Если Национальному балету еще предстоит утвердить себя в качестве первоклассной труппы, писал Барнс, то канадцы уже завоевали право считаться «труппой с лучшими декорациями во всей Северной Америке… Это одна из самых лучших постановок “Спящей красавицы”. Я думал так, когда впервые увидел ее с Фонтейн и Нуреевым в “Ла Скала”, и продолжаю так думать теперь. Но канадцы танцуют лучше».

Справедливости ради следует сказать, что некоторые критики посчитали постановку Нуреева слишком суетливой; другие снова подвергали сомнению его право «портить классику». Тем не менее большинство рецензентов согласились, что в тех соло, что Нуреев для себя добавил, он не просто воздал должное танцовщику-мужчине, но и продемонстрировал свои возможности. Его соло – «не подвиги элевации, а медленные размышления, подчеркивающие контуры тела, гибкость и силу даже в состоянии покоя, – написала Нэнси Голдиер в “Нейшн”. – Они позволяют зрителю сосредоточиться на вытянутом подъеме ног и четкости линий, а также насладиться контрастом между мускулистым телом и утонченностью движений…»

Что бы ни писали критики (а они всегда испытывали сомнения по поводу хореографии Нуреева), энтузиазм публики был безмерным. Местные дебюты в «Сильфиде» и «Паване мавра» также заслужили наивысшие оценки, как и – более косвенно – подготовка Рудольфом Кейн. «Если все Авроры [труппы] так же хороши, как молодая Карен Кейн, – заметила Анна Кисельгоф в “Нью-Йорк таймс”, – то у труппы из Торонто есть прекрасный резерв дарований на будущее…» Год спустя Варне признает Кейн «одной из талантливейших балерин в западном мире», а влияние Нуреева на труппу «сенсационным». Рудольф действительно поднял ее уровень, статус и артистизм. Затраты компании окупились сторицей. А связи с ней Нуреева укрепились благодаря ежегодным турне вплоть до 1977 года, которые спонсировал Юрок[253].

Присутствие Нуреева затеняло мужской состав труппы, но способствовало карьере двадцатилетнего Фрэнка Огастина – высокого и красивого ведущего танцовщика, чьи парящие прыжки и ударные бризе воле в роли Голубой птицы уже успели заслужить множество похвал. Занятия с Нуреевым пошли Огастину на пользу, и его выступления в паре с Кейи в па-де-де Голубой птицы положили начало их успешному партнерству – самому знаменитому в канадском балете. Сразу после своего дебюта в Нью-Йорке Огастин и Кейн вылетели в Москву для участия во Втором международном балетном конкурсе – своего рода балетной олимпиаде, проходившей в тот год на сцене Большого театра. В течение пяти месяцев имя Нуреева красовалось на афишах их труппы. И вот теперь Кейн и Огастин выступали в Москве, где его имя было под запретом. Дуэт станцевал па-де-де Голубой птицы из «Спящей красавицы» в роскошных костюмах Георгиадиса, вызвавших «возгласы одобрения» прежде, чем было исполнено первое па. В состав именитого жюри входили бывшие партнерши Нуреева Дудинская и Колпакова, примадонна Большого театра Майя Плисецкая, Алисия Алонсо, Джером Роббинс и Арнольд Хаскелл, британский критик, двенадцать лет назад высмеявший бегство Нуреева. «Им понравилось, как мы станцевали Голубую птицу… пор-де-бра и стиль были [Рудольфа]. Они этого не знали, но были очень впечатлены…» – вспоминала Кейн. Возможно, в протеже Рудольфа его бывшие коллеги увидели отблески самих себя.

Между тем русская часть жюри поставила им – а значит, и Нурееву – высшую оценку; ритмичные аплодисменты оглашали зрительный зал после каждой вариации. Номинированный Колпаковой дуэт удостоился первой премии за лучшее па-де-де в конкурсе, а Кейн получила еще и серебряную медаль, вызвав у публики новые «возгласы восхищения» при исполнении своей вариации в па-де-де Черного лебедя, которую она начала с двойных поворотов на аттитюд вместо традиционного одинарного (эту поправку в вариацию тоже внес Нуреев). Другими свидетельствами экспансии Нуреева в балете явились выступления австралийских танцовщиков Мэрилин Роу, разделившей серебро с Кейн, и Келвина Коу, ставшего серебряным призером в мужской категории. Нуреев отрабатывал с обоими своего «Дон Кихота».

Накануне вылета Кейн в Москву Рудольф позвонил ей из Лондона: не купит ли она для его сестры Розы меховую шубу? Карен и Фрэнку предстояло также танцевать в ленинградском Малом театре, поэтому вдобавок к спешно купленной шубе Кейн положила в свой чемодан несколько книг о Нурееве. Встретившись с ней в отеле, Роза в благодарность за подарки передала брату «бочонок» икры. По пути домой Кейн задержалась в Париже, чтобы повидаться с Нуреевым. Рудольф обрадовался икре, но ужаснулся выбору меха: «Вы купили ей ондатру?» – скривил он губы.

Рудольф прилетел в Париж, чтобы вместе с балетом Парижской оперы на сцене под открытым небом в одном из внутренних дворов Лувра дать несколько спектаклей «Лебединого озера». Все билеты на них были выкуплены[254]. В роли Одетты-Одиппии чередовались три балерины: Ноэлла Понтуа, Гилен Тесмар и приглашенная Наталия Макарова. Месяцем ранее состоялся сценический дебют дуэта Нуреев – Макарова; они станцевали «Спящую красавицу» и «Ромео и Джульетту» в «Ковент-Гардене». Многие предполагали, что взращенные в Кировском «перебежчики» неминуемо станут партнерами, хотя они никогда не танцевали в паре в Кировском театре. Но их восприятие музыки и исполнительские стили довольно сильно разнились, и своими первыми совместными выступлениями и Рудольф, и Наталия остались не удовлетворены. В отличие от точно следовавшей музыке Фонтейн, Макарова не соизмеряла свои позиции и шаги с музыкой; не случайно один из критиков озадачился вопросом: «А, может, она глухая?» Проторив себе на Западе дорогу самостоятельно, Рудольф ожидал, что то же самое сделает и Макарова. В результате она готовилась к их первому спектаклю «Ромео и Джульетта» одна, без Нуреева – Ромео. Они встретились на сцене только на генеральной репетиции, на которую Макарова явилась «с замысловатой ренессансной прической. Она «не слишком подходила к моей маленькой фигуре, – делилась потом балерина. – Я чувствовала, что Руди был ошеломлен моим видом, и вся репетиция вылилась в одно сплошное недопонимание: я путала свои выходы, декорации были шаткими, а балкон едва не разломался у меня под ногами».

К тому времени Рудольф танцевал в «Ромео и Джульетте» уже восемь лет. И «с Наташей был нетерпелив», вспоминала Джорджина Паркинсон, учившая Макарову следовать длительности нот «вплоть до каждой тридцать второй, чтобы эти репетиции стали более гармоничными». По словам Паркинсон, в первые дни Макарова «разучивала все крайне медленно. Она чувствовала себя неуверенно и нуждалась в участии и заботе, которых от Рудольфа, естественно, получить не могла. И репетиции проходили не гладко». Не благоприятствовала их первым представлениям «Лебединого озера» в Париже и не по сезону холодная погода. Нуреев согревался на троне, кутая ноги в мантию, а лебеди под пачками носили гетры. Несмотря на свою боязнь холода, Нуреев дал все запланированные спектакли, хотя в двух из них Макарова решила опустить свое соло и коду в па-де-де Черного лебедя.

Увы, их партнерство было обречено. И толчком для разлада послужило недоразумение, раздутое до скандала. Во время генерального прогона па-де-де Черного лебедя Макарова заканчивала серию пируэтов, когда Рудольф шагнул вперед, чтобы танцевать с ней в паре. Он думал, что Наталия ограничится семью пируэтами, но она стала делать восьмой. Они столкнулись, и Макарова упала на спину. «Она сильно разозлилась, вытянулась, как доска, и так и осталась лежать на полу. Рудольф явно был шокирован, но постарался не выходить из роли». Поскольку записанная на пленку музыка продолжала играть, он в конечном итоге сам поднял Макарову с пола и поставил на ноги. После нескольких попыток Наталии поправить диадему репетиция возобновилась. Французские газеты запестрели намеками, будто Нуреев ее толкнул. Но инцидент наверняка изгладился бы из памяти, если бы Макарова, сославшись на недомогание, вскоре не покинула Париж и не заявила через американскую прессу, что никогда больше не будет танцевать с «этим человеком»: «Никогда! Я привыкла к утонченному балету, и мой партнер должен быть утонченным, податливым и чувствительным, – сказала она, добавив: – Не так-то это легко для мужчины, которому тридцать пять». Слова Макаровой были широко растиражированы, но, к чести Нуреева, он не стал отвечать в том же духе: «Париж был попыткой, и она не удалась… То, что вы можете танцевать вместе, еще не значит, что вы хороши как партнеры». (В частных разговорах Нуреев называл ее «Натэштрей Макаброва» и клялся, что никогда в жизни не будет с ней танцевать.) А его фанаты шумно выразили свое неодобрение, когда Макарова по осени вернулась к «Лебединому озеру» – на этот раз в партнерстве с Иваном Надем в Нью-Йорке. Едва я вышла на сцену во втором акте, рассказывала Наталия, «они принялись так громко меня освистывать, что я даже не могла расслышать музыку и на несколько секунд растерялась. А потом я подумала: “Да и черт с этим!” И взяла себя в руки…»

* * *

Тем летом в Ла-Тюрби Рудольф и Уоллес отправились однажды на пикник с Антуанетт Сибли и ее вторым мужем Пэнтоном Корбеттом, отдыхавшими поблизости, в Монако. Один папарацци сфотографировал Нуреева и Сибли на пристани в купальных костюмах, и вскоре «Ньюсуик» запустил слух об их романе. Подобная реклама сыграла на руку Рудольфу, так как отвлекла внимание газетчиков от его истинного любовника, катавшегося на катере с мужем Сибли.

Впрочем, основное внимание пресса все-таки сосредоточила на неистощимом аппетите Нуреева до сцены. Одну неделю он проводил в Нью-Йорке, другую – в Лондоне, третью – в Милане, репетируя, тренируя танцовщиков, выступая и занимаясь постановками. Лучшие танцовщики достигали своего пика в тридцать лет, к сорока годам большинство из них уже танцевали физически менее затратные роли, а то и вовсе сходили со сцены. И теперь все репортеры жаждали узнать, почему и как долго Нуреев еще планировал танцевать. Позднее они изменили формулировку вопроса: почему он отказывается уходить со сцены? Ответ был всегда одинаковым. Он не мог уйти. «Однажды я его спросила: “Почему вы летаете туда-сюда? Почему работаете на износ? Вы убьете себя”, – вспоминала балерина Мерл Парк. – И он сказал: “Девочка, а разве это не лучшая смерть?” Я не нашлась, что на это ответить».

С первого похода Рудика в оперный театр в Уфе танец сулил ему спасение от действительности, возможность вырваться из привычного и далеко не всегда приветливого мира хотя бы на несколько волшебных часов. И со всей своей энергией, со всей своей яростью Рудольф сначала завоевывал, а затем отстаивал свое место на сцене. Вся его жизнь была борьбой. «Не забывайте, что я один из тех танцовщиков, которым пришлось уехать и пробиваться самому, – напомнил Рудольф одному репортеру. – Никто никогда и ничего мне не давал. Даже мальчишкой в России мне приходилось хватать жизнь за глотку. Я помню… как мне говорили, когда я поступил в труппу Кировского: “Кто ты такой? Ты просто провинциальное ничтожество!” Нуреев все время доказывал самому себе, на что он способен, постоянно противостоял невзгодам и новым вызовам, преодолевал невидимые препятствия, пьянел от аплодисментов, но никогда не позволял им ввести себя в заблуждение. «Он был беспощаден к себе», – подтверждала Линн Сеймур.

Именно эта всепоглощающая преданность делу, танцу, связала его узами теснейшей дружбы с двумя людьми: Бруном и Фонтейн. Каждый из них олицетворял его идеалы: перфекционизм и упорство. «Целыми днями я берегу свою физическую и эмоциональную энергию, чтобы быть в состоянии в любой момент дать ей выход на сцене, – ответил Нуреев одному из репортеров на вопрос о его личной жизни. – Вся моя жизнь – на сцене, в остальное время я веду себя тихо, сдерживаюсь, стараюсь быть наедине с собой». Танец поглощал его так, как очень немногих из других танцовщиков, и другого способа самовыражения он не знал. Нуреев пытался донести это до всех, с кем сводила его жизнь. Как-то раз Армен Бали, посоветовав Рудольфу отдохнуть, поняла, что больше не стоит поднимать эту тему, услышав в ответ: «Вы что, хотите, чтобы я умер? Танец – это моя жизнь, моя жена, мой дом, моя любовь».

«Когда я останавливаюсь на несколько дней, это ужасно, – сказал Нуреев в интервью “Лос-Анджелес таймс”. – Я начинаю беспокоиться. Все ли в порядке? Могу ли я еще это делать? А потом, снова танцуя, понимаю: все как надо. Я расслабляюсь. Я функционирую. Поезд идет, когда он на рельсах». Жизнь танцовщика слишком коротка, «а я счастлив, только танцуя, – признался Рудольф корреспонденту из другой газеты. – Именно поэтому я хочу оставаться на сцене пока возможно, пока себя не исчерпает мое тело».

Через тринадцать лет после бегства из России Рудольф стал более расслабленным. Люди, встречавшие его впервые, ожидали увидеть темпераментного артиста из легенды и обычно сильно удивлялись, обнаружив перед собой задумчивого, разумного человека, умудренного жизненным опытом. На сцене в свои тридцать шесть лет Нуреев уже не был тем «диким молодым существом», каким был во время лондонского дебюта. Он больше не носился по подмосткам «с дикими глазами на исступленном худом лице» и не парил в воздухе. Но утраченную элевацию и растяжку он компенсировал глубиной, выразительностью и тончайшей нюансировкой исполнения. Импульсивность молодости уступила место величавой осанке и более вдумчивому, уравновешенному и драматическому исполнению. Редкие танцовщики могли так одушевить свою роль и так завораживать зрителей, как это удавалось Рудольфу. И в каждый образ – будь то тщеславный принц Флоримунд, безутешный Солор, печальный принц Зигфрид или сначала эгоистичный, потакающий своим прихотям, а потом страдающий Альберт – он привносил теперь более глубокое чувство музыки и большую ясность, по-прежнему сохраняя свою невероятную харизму и технический апломб. Хотя техника никогда не была козырем Рудольфа: больше всего поражала в его танце не точность движений, а то, как он двигался.

То, что Рудольф собирал на своих выступлениях огромные аудитории, отчасти было связано с балетным бумом, охватившим Америку в 1974 году. В 1961 году, когда Нуреев остался на Западе, в стране насчитывалось всего двадцать четыре балетные труппы; к 1974 году их количество увеличилось до двухсот шестнадцати, а численность балетной публики, ранее не превышавшая миллиона человек, теперь возросла до десяти с лишним миллионов. Конечно, в американском балете имелись и другие звезды, в частности Макарова, Питер Мартинс, Эдуард Виллелла, Сьюзен Фаррелл и Жак д’Амбуаз. Но Нуреев был самым заметным, доступным и гастролировал активнее остальных. «Трудно поверить, – констатировал “Ньюсуик” в мае 1974 года, – но сегодня он наэлектризовывает зрителей сильнее, чем когда-либо».

Доказательства его доминирования на балетной сцене принесла весна, когда он выступил в «Метрополитен-опере» сразу в двух сезонах, прошедших встык, с двумя труппами: Национальным балетом Канады и Королевским балетом Великобритании. В обоих случаях Рудольф явился гостем, катализатором, магнитом для прессы и гарантом кассовых сборов. И перешел из одной труппы прямиком в другую; ему даже не пришлось поменять гримерку. «Я остаюсь на месте – они приходят ко мне», – пошутил Нуреев перед прибытием в Нью-Йорк Королевского балета.

Дебюты Рудольфа в том сезоне наглядно продемонстрировали его впечатляющий диапазон танцовщика: от пресытившегося гордеца «Дон Жуана» Джона Ноймайера и бесстрастного любовника де Грие в балете «Манон» Макмиллана до энергичного деревенского парня Колена в «Тщетной предосторожности» Аштона[255]. Эта пасторальная классическая комедия рассказывает о романе между Коленом и его пылкой возлюбленной Лизой, честолюбивая мать которой надеется выдать дочку замуж за сына богатого селянина. Не привыкшая видеть Нуреева в комических ролях, да еще и прыгающим вокруг Майского дерева, публика была поражена безудержной, идущей изнутри веселостью его Колена. «Никогда я не видел его таким счастливым и непринужденным на сцене, позволяющим своей врожденной радости бурлить во всех ситуациях», – написал Джои Персиваль о его первом лондонском Колене через два месяца.

После своего исторического дебюта в Нью-Йорке в 1949 году Королевский балет впервые выступал на сцене этого города без Фонтейн. Нуреев все чаще танцевал с Мерл Парк и Моникой Мейсон. И хотя он был в отличной форме, несколько других танцовщиков составили ему достойную конкуренцию. Среди них – Дэвид Уолл и Доуэлл, два танцовщика, которым пример Рудольфа явно пошел на пользу. Благодаря своим блистательным выступлениям в этом сезоне Сибли и Доуэлл стали новой «золотой» парой труппы. Нуреев чередовался с Доуэллом в разных ролях, в том числе в роли де Грие в балете «Манон». Эта роль была создана, чтобы продемонстрировать блестящую технику Доуэлла, но Нуреев придал образу кавалера де Грие большую жизненность. И Нуреев, и Доуэлл были замечательными актерами, но, как указал Клайв Барнс, Доуэллу недоставало зрелости Нуреева подобно тому, как Нурееву недостало зрелости Бруна в тот сезон, когда они оба танцевали в Королевском балете в 1962 году: «…В те дни больший опыт [Бруна] всегда делал его в драматическом плане более интересным, чем мистер Нуреев при всей его яркости. Мистер Нуреев быстро усвоил уроки мистера Бруна, и это одна из причин, по которым сегодня он – Рудольф Нуреев».

Однако превосходство Нуреева оказалось столь же уязвимым, как в свое время превосходство Бруна. И перед новым вызовом он оказался совершенно неожиданно; а бросил его Рудольфу Михаил Барышников, объявивший 29 июня в Торонто о своем желании остаться на Западе. Это событие сделалось заголовками газетных передовиц во всем мире, встретившем громкими аплодисментами выбор еще одной советской звезды в пользу Запада. В отличие от побега Рудольфа, решение Барышникова было заранее обдумано и тщательно спланировано, и успех Нуреева, за которым он неотступно наблюдал, немало тому поспособствовал.

Барышников и еще одна звезда Кировского театра, Ирина Колпакова, гастролировали с труппой Большого театра[256]. По окончании недели представлений в Торонто Барышников вместо автобуса труппы кинулся к поджидавшей его машине. Друзья увезли его в сельское поместье, где он скрывался от прессы и в уединении обдумывал дальнейшие действия. Беглецу быстро гарантировали убежище, а среди друзей, дававших ему советы, были прежние соученики Рудольфа по Ленинградскому училищу Серджиу Стефанши, на тот момент уже ведущий танцовщик Национального балета Канады, Саша Минц, осевший в Нью-Йорке после эмиграции в Израиль, и Макарова, бывшая любовница Барышникова.

Рудольф, находившийся тогда в Лондоне, встречался с Барышниковым за три года до этого события – когда Михаил выступал в Лондоне с Кировским театром. Рудольф через своего друга[257] передал записку с вопросом, «не хочу ли я прийти к нему домой на ланч, – рассказывал потом Барышников. – Конечно, я хотел». И одним ранним утром он ускользнул из гостиницы в гости к Нурееву. Они провели вместе весь день, разговаривали о Пушкиных, Дудинской и Шелест, но в основном – о балете, о том, чему Рудольф научился на Западе, «о педагогах и технике, о том, как проводятся занятия в классе в России, а как во Франции и в Англии, о том, как долго здесь разогреваются, как упражняются у станка и прочих подобных вещах». Барышникова поразила сердечность Рудольфа: «Мне льстил его интерес. Ему нравилось, как я танцую. Приятно было повидаться с этим человеком в экстравагантном одеянии, в красивом доме. Он задавал много вопросов. Я слышал, что этот парень мог вести себя заносчиво и оскорбительно. Но, несмотря на эти слухи, он оказался нормальным. Он жил довольно тихо в некотором смысле».

Потом Рудольф показал гостю свои костюмы; он вынимал их поочередно и объяснял в подробностях их крой – с плотным прилеганием в талии, но свободный под мышками, чтобы не стеснять движений рук. Барышникову стало скучновато – тогда он еще не считал костюмы неотъемлемой частью искусства. «Теперь считаю, – признал позже танцовщик. – А для [Нуреева] все, от чего зависело, как тело будет выглядеть на сцене, представляло жгучий интерес». Тему побега они не затрагивали. «Тогда это даже не приходило мне в голову», – утверждал Барышников. В конце визита Рудольф подарил ему альбом с рисунками Микеланджело и шарф.

Через три недели после побега Барышникова они встретились снова. Им довелось выступать в Нью-Йорке одновременно, правда, на разных сценах. Барышникова пригласили дебютировать с труппой «Американ балле тиэтр» в партнерстве с Макаровой в «Жизели» и других спектаклях в Театре штата Нью-Йорк, а отмена в самый последний момент гастролей Большого театра привела Рудольфа в третий раз за то лето в «Метрополитен-оперу» – и опять с канадцами. За обедом Нуреев, исходя из собственного опыта, дал Барышникову несколько советов. По мнению Рудольфа, одной из самых больших его ошибок явилось написание автобиографии в двадцать четыре года: «Не позволяйте им, чтобы они провернули такое же с вами». Он также призвал более молодого танцовщика не метаться: «Работайте с одной труппой». Но Барышников жаждал испробовать новую хореографию, поработать с Аштоном, Бежаром и Пети. «Я сказал ему, что мне неинтересно работать с одной труппой, потому что мне неинтересен классический танец. Конечно, – согласился я, – мне придется выступать в “Жизели”, “Лебедином озере” и прочих подобных балетах, потому что за это платят деньги, но интереса это у меня не вызывает», – рассказывал потом Барышников. Нуреев и сам «метался», танцуя с разными труппами. Но, по-видимому, он чувствовал, что узы, связывавшие его с Королевским балетом, давали ему столь необходимое ощущение принадлежности к «своей» труппе. «Возможно, он пытался мне сказать: то, что я делаю, кажется увлекательным, но это нелегко», – истолковал для себя совет Нуреева Барышников. В другой вечер Рудольф повел его в русскую чайную, и там Нуреев приковал к себе все взгляды, а Барышникова никто не узнал. Но, когда у Рудольфа попросили автограф, он написал свое имя, а затем передал листок Михаилу.

Нуреев также ходил смотреть выступления Барышникова; в частности, его дебют в роли Солора в новой постановке Макаровой сцены Теней из «Баядерки». А Барышников в те вечера, когда не танцевал, ходил в «Метрополитен-оперу» смотреть выступления Нуреева. Присутствие обоих на сцене и в зрительном зале сделало сезон особенно волнующим – балетоманы бегали через площадь из одного театра в другой.

По любопытному стечению обстоятельств, первые выступления Барышникова в Нью-Йорке совпали также с возвращением на сцену Эрика Бруна. Канадцы показывали в «Метрополитен-опере» его «Сильфиду», и великий танцовщик благородного стиля согласился вернуться на подмостки, чтобы сыграть колдунью Мэдж – характерную роль, предельно далекую от его амплуа. Идея заключалась в том, чтобы Брун дебютировал в Нью-Йорке как характерный артист с Нуреевым в главной роли Джеймса. И вот 9 августа два друга, чьи карьеры были неразрывно связаны, появились на сцене вместе, впервые после своих ранних концертных выступлений в 1962 года.

Тот вечер стал ответственным моментом для них обоих. Театр был переполнен зрителями, жаждавшими лицезреть двоих великих танцовщиков на одной сцене. «Рудольф был возбужден и горд, он не мог дождаться выхода», – вспоминала Линда Мейбардук, танцевавшая роль Эффи, отвергнутой невесты Джеймса. Выход Бруна был встречен рукоплесканиями и криками «Браво!» А потом, когда на поклон вышел Рудольф, Эрик замер в кулисах, весь дрожа. Джоанн Нисбет, балетмейстеру труппы, пришлось даже поддержать его, а когда она спросила: «Все ли с вами в порядке?» – Брун ответил ей по-датски. «Он был настолько взволнован, что позабыл английский. Я встряхнула его, а Рудольф схватил и вытащил на сцену», – рассказывала Нисбет. А в тот момент, когда занавес опустился, танцовщики обнялись.

Фактически Брун передал классические роли периода своего расцвета Нурееву и обратился к репертуару, в котором чувствовал себя более легко. С его красивым лицом и изменившимся настроем, его воплощение Мэдж приковывало взоры зрителей и поражало, если не пугало. «Люди привыкли видеть меня благородным принцем, а тут я… предстал их глазам беззубой каргой, облаченной в лохмотья и источавшей зло, – говорил потом Эрик. – Да, это был лучший способ высвободить все то зло, что скопилось внутри меня».

Нуреев в этом не усомнился. Когда Брун (в роли Мэдж) угрожал ударить его клюкой, Рудольф почувствовал, что он готов был его убить. Одобрение Бруна по-прежнему оставалось крайне важным для Нуреева, который никогда в жизни так не нервничал, как в те вечера, когда Эрик сидел в зале, наблюдая за его танцем в балете Бурнонвиля. По свидетельству Линды Мейбардук, Рудольф был «весь на нервах», а Эрик «мучил» его тем, что приходил за кулисы и ничего не говорил. Он просто сидел там в молчании, «которое было – и он это знал – гораздо хуже для Рудольфа, чем если бы он указал ему на промахи».

Через пять дней после триумфа Рудольфа и Эрика в Нью-Йорке Национальный балет Канады показал тот же спектакль в Торонто. Только на этот раз роль Джеймса исполнял Барышников. И хотя Брун не танцевал в нем Мэдж, он готовил Барышникова к его дебюту, как прежде готовил Рудольфа. После спектакля Брун пришел за кулисы и сказал Барышникову: «Если бы я продолжал исполнять эту роль, я хотел бы танцевать ее так, как вы». Именно такую похвалу жаждал услышать от Эрика Рудольф.

По словам Барышникова, Нуреев ревновал из-за его растущей дружбы с Бруном и из-за того внимания, которое ему оказывал Эрик: «У Рудольфа было не так много друзей, особенно среди мужчин… и Эрик явно был большой проблемой всю его жизнь. Однажды он сказал мне: “Ты опять с Эриком! Может, вы поженитесь?” А я ответил: “Может быть”». Эрик тогда жил с Константином Патсаласом, красивым греком – танцовщиком и хореографом из Национального балета Канады. Иногда они втроем ходили куда-нибудь вместе с Рудольфом и Уоллесом Поттсом. По словам Барышникова, отношения Рудольфа и Эрика тогда походили на «битву двух “эго”: любой шаг одного тут же осуждался другим», а Уоллес «держался по-семейному… более просто». У него «никогда не было никаких больших амбициозных планов. Он ни в чем не соперничал с Рудольфом. Со стороны их отношения выглядели прекрасными».

В то лето Барышников гостил и в лондонском доме Рудольфа, где обедал с принцессой Маргарет, Аштоном, Фонтейн и Робертом Хелпманом. Рудольфу «нравилось бывать на людях, и нравилось, когда его узнавали. Он даже закатывал маленькие сценки, чтобы быть замеченным, словно хотел сказать: «Посмотрите на меня хорошенько. Что? Вы не знаете, кто я?» А еще Рудольф «таскал» Барышникова на «чудные шоу в кабаре» с участием трансвеститов, актеров английских водевилей и артистов-имитаторов. «Иногда они изображали его, если знали, что он сидит среди публики».

Поскольку и Барышников, и Нуреев были русскими перебежчиками, зрители полагали, что между ними много общего и что они считали друг друга соперниками. Газетчики только и мечтали о том, как бы раздуть это соперничество (подобно тому, как двенадцать лет назад они пытались раздуть соперничество Рудольфа и Эрика). Но, если не считать того, что и Нуреев, и Барышников были воспитанниками Пушкина и звездами Кировского театра, в остальном они сильно разнились – и стилем, и темпераментом, и своими творческими устремлениями. «Я получил лучшее образование, – признавал Барышников. – Я дольше учился. [Рудольф] отлично сознавал свои недостатки как танцовщика. И инстинктивно он чувствовал, что я не большой поклонник его танцевальной манеры как таковой. Мне нравилась его игра, но далеко не всегда танец. Его движения не выглядели естественными. Во фразировке отсутствовала внутренняя логика. Все было напоказ: “Смотрите на меня, как я это делаю”. Не было естественного течения танца, от начала и до конца». Самому Барышникову для самоутверждения не требовалось одобрение публики. Как подметила Арлин Кроче через месяц после его побега, «он не лучится на сцене, не заставляет публику видеть в нем звезду… Он внимателен к партнерше и выглядит совершенно невзрачным… Очевидно, Пушкин выпустил не последнего, но нового и уникального классического виртуоза».

Впоследствии Барышников настаивал, что они никогда не были соперниками с Нуреевым и что Рудольф понимал: он «не претендовал на его место». Но, по правде говоря, сам Рудольф не всегда был в этом уверен. По свидетельству Луиджи Пиньотти, Рудольф внимательно наблюдал за своим более молодым соперником и позволял себе пренебрежительные замечания в его адрес, когда ощущал неуверенность или угрозу. А принцессе Фирьял запомнился звонок от Нуреева после парижского дебюта Барышникова. «Как он выглядел? – поинтересовался Рудольф. – У вас от него бегали мурашки по коже?»

Глава 25

Тигр! Тигр!

«Я всегда выступаю в роли гостя, и меня всегда заставляют это почувствовать», – не раз повторял репортерам танцовщик. С запуском проекта «Нуреев и друзья» в июне 1974 года Рудольф формально реализовал то, что в умах многих уже превратилось в реальность: он создал свою компанию, где роль гостей отводилась не ему, а всем остальным участникам. Рудольф запланировал собрать группу танцовщиков на один сезон, во время которого он намеревался выступать не только каждый вечер, но и в каждом спектакле программы, призванной продемонстрировать весь диапазон его возможностей и все многообразие танца как такового. Мобильность и ожидаемая прибыльность труппы позволили бы Нурееву оставаться на сцене до конца жизни.

Первый сезон «Нуреева и друзей» прошел в Париже – во Дворце спорта, вмещавшем пять тысяч зрителей. В программу с участием Мерл Парк и артистов балета Парижской оперы входили четыре короткие, разноплановые работы: энергичное, жизнерадостное па-де-де из «Фестиваля цветов в Дженцано» Бурнонвиля, неоклассический «Аполлон» Баланчина, драматичная «Павана мавра» Хосе Лимона и «Ореол» Тейлора, как образец современного лирического танца. Именно «Ореол» принес известность Шарлю Жюду, молодому танцовщику франко-вьетнамского происхождения, азиатские гибкость, томность и скуластое лицо которого напомнили многим молодого Нуреева. Сам Жюд, впрочем, колебался, продолжать ли ему танцевальную карьеру. «Почему же ты здесь?» – спросил его как-то Рудольф. «Потому что так захотели мои родители и мой педагог», – ответил Жюд. «У тебя замечательное тело, идеально подходящее для танца, ты должен им заниматься», – настаивал Нуреев. Ему невыносимо было наблюдать равнодушие в танцовщике, так щедро одаренном природой. Именно его подстегивание, поощрение и пример, по признанию Жюда, укрепили его в решении остаться на сцене.

Рудольф познакомился с Жюдом на пляже в Эзе, неподалеку от Ла-Тюрби, в 1969 году. Прослышав, что он был единственным танцовщиком в своем классе консерватории в Ницце, Рудольф, всегда стремившийся открывать новые таланты, разыскал Шарля. «Я лежал на пляже, когда кто-то подошел ко мне и сказал, что меня ищет Нуреев, – рассказывал потом Жюд. – Мы поговорили минут десять. Он пригласил меня на ланч, но мне хотелось побыть со своими друзьями». Через четыре года, прилетев в Париж для выступлений в Лувре вместе с Макаровой, Рудольф сразу же узнал Жюда среди танцовщиков кордебалета. И пригласил его в ресторан «У Максима», где игриво попотчевал бефстрогановом, игнорируя других своих гостей.

Интерес Рудольфа к Жюду питало не только уважение к его таланту, но и физическое влечение. То, что Нуреев вожделел своего молодого протеже, было делом обычным. Правда, 21-летний Жюд был убежденным гетеросексуалом, но именно его недоступность делала Шарля еще более привлекательным в глазах Рудольфа. Замкнутому, тихому и благоговевшему перед Нуреевым Жюду, конечно же, льстило внимание известного танцовщика, но, когда оно становилось слишком заметным, Шарль явно испытывал неловкость. Рудольф в свою очередь из уважения к Жюду старался вести себя с ним осторожно и даже привлек в качестве посредницы Элизабет Купер. Рыжеволосая, веселая пианистка, она аккомпанировала танцовщикам на занятиях в классе в Парижской опере. Привлеченный ее жизнелюбием, Нуреев частенько приглашал Элизабет куда-нибудь по вечерам – в основном для того, чтобы она помогала ему завязывать знакомство с понравившимися мужчинами. «Его чаще привлекали натуралы, а не гомосексуалы, и он считал, что его шансы повысятся, если я объясню им, кто такой Рудольф Нуреев», – рассказывала Купер. Ей хорошо запомнилось, в какое уныние поверг однажды вечером Рудольфа отказ Жюда подсесть за их столик в новом популярном у богемы клубе «Септ»[258]: «Он попросил меня поговорить с Шарлем и пригласить его выпить с ним в “Ритце”. У Рудольфа там были апартаменты. Шарль знал, что Рудольф был им сильно увлечен, и опасался его. Но сказал, что придет». Увы, Жюд так и не появился. Свое разочарование Нуреев выместил на Купер: «Сука! Я хочу Шарля! Я хочу Шарля!» – раскричался он. Рудольф так расстроился, вспоминала пианистка, что даже запер ее в комнате «на всю ночь» со своим массажистом Луиджи.

Со временем Нуреев все-таки примирился с тем, что шансов на роман с Жюдом у него нет. И тогда они стали близкими друзьями. Они путешествовали, работали и обедали вместе во время гастролей «Нуреева и друзей». Будучи на пятнадцать лет старше Шарля, Рудольф сделался его наставником, примерив на себя роль, которую в его собственной жизни продолжал играть Найджел Гослинг. Нуреев поддерживал связь с Жюдом по телефону, призывал его активнее ходить в театры и кино, посещать картинные галереи и читать как можно больше. «Он всячески опекал меня и всегда беспокоился о моем будущем», – засвидетельствовал потом сам Жюд. Нуреев также старался заложить базу для дальнейшей сценической карьеры Шарля, занимался с ним и давал ему роли во многих своих постановках. «После вас, – признался он как-то Фонтейн, – Шарль мой любимый партнер».

* * *

На следующий день после Рождества 1974 года на Бродвее[259] стартовали выступления нуреевских «Друзей» – группы, объединившей в своем составе и классических, и современных танцовщиков. Билеты в театр «Урис», рассчитанный на 1903 места, были распроданы на целых пять недель; в результате этот сезон стал самым длинным и самым успешным концертно-танцевальным ангажементом в истории Бродвея[260]. Правда, избежать разочарований Рудольфу не удалось. Он очень надеялся, что Брун станцует Яго рядом с его Отелло в «Паване мавра», но Эрик ответил отказом. «Мы не спорили, но я ему сказал: “Рудик, я не могу быть одним из твоих «друзей» в этой программе, потому что среди них нет ни одного настоящего друга…” Не то чтобы я не хотел танцевать с Рудиком на одной сцене, просто мне не нравились их афиши», – так объяснил впоследствии Брун свой отказ. (Но, скорее всего, его не прельщала перспектива фигурировать в списке танцовщиков, заявленных в этих афишах, на втором месте.)

Баланчин также отказался от участия и разрешил Рудольфу танцевать его «Аполлона» только после того, как осознал, что доход от кассовой выручки за неделю принесет его Школе американского балета те двадцать тысяч долларов, в которых она отчаянно нуждалась. «Я спросила его, сколько он хочет, и он ответил: “Пять процентов, именно столько я привык получать, когда работал на Бродвее”, – вспоминала ассистентка хореографа, Барбара Хорган. – Просто Рудольф вызывал у него раздражение. Баланчина порой сильно выводило из себя преклонение публики перед звездой».

Несмотря на знаменитое изречение Баланчина «Балет – это женщина», наибольшим спросом у зрителей в том месяце в Нью-Йорке пользовались билеты на выступления Нуреева и Барышникова[261]. Но если Барышников танцевал классику с «Американ балле тиэтр», то Нуреев демонстрировал амбициозную эклектику стилей, танцуя по четыре разные роли за один вечер восемь раз в неделю. А ко входу в театр «Урис» непрерывным потоком, словно на какой-нибудь популярный бродвейский мюзикл, тянулись фанаты и новообращенные поклонники. «Вообще-то я не любитель балета, – признался корреспонденту “Нью-Йорк таймс” фабрикант одежды из Квинса. – Но вы можете не любить бейсбол и ходить на него, когда играет Бейб Рут»[262]. Некоторые приходили, чтобы увидеть Нуреева «живьем», во плоти, другие – чтобы посмотреть, а «не убьет ли он себя неумеренностью в танце», как написал один критик: «Нуреев был полутанцовщиком-полугладиатором».

А Марта Грэм, склонная к высокопарным заявлениям и первозданным страстям, видела в Рудольфе Люцифера, получеловека-полубога, «подобно Прометею, принесшего свет, огонь» людям. Первые попытки Нуреева вторгнуться в царство американского танца модерн привели его к верховным жрицам этого жанра, и именно по его настоятельной просьбе 81-летняя Грэм создала «Люцифера» для него и Фонтейн в 1975 году. Поскольку 50-летняя карьера Грэм многими расценивалась как открытый мятеж против классического балета, этот исторический союз вызвал особо пристальное внимание. «С тех самых времен, как библейские лев и агнец возлегли рядом, не было более такого невероятного, но счастливого слияния противоположностей», – сострил Клайв Барнс в «Нью-Йорк таймс».

Пионерка американского танца, Грэм вела свою родословную от пионеров, осваивавших Америку. Ее мать была в десятом поколении из потомков колониста с «Мейфлауэр» Майлса Стэндиша, а отец – внуком ирландского иммигранта. Врач-психиатр, он однажды поймал дочь на лжи. Когда Марта спросила отца, как он догадался, тот ответил: «Неважно, что говорят слова, телодвижения не лгут никогда». Отец Марты вообще любил рассуждать о том, что движения передают внутреннее, эмоциональное состояние человека. Так были посеяны семена ее художественного кредо. И эти семена пустили корни, когда Марта увидела выступление американской танцовщицы и хореографа Рут Сен-Дени. Грэм решила стать танцовщицей. Поступив в Школу экспрессии в Лос-Анджелесе, она затем продолжила учебу в школе Денишоун, которой руководила сама Сен-Дени. Через несколько лет Марта вошла в труппу «Денишоун» – первую в Америке труппу танца модерн. А в 1926 году Марта Грэм создала уже свою собственную труппу и свой язык телодвижений.

Этот язык стремился выразить психику человека, его сознание и душу, через мифы, архетипы и чистые эмоции. Отвергая танец балерины на пальцах как искусственный, предпочитая небу землю, а волшебным сказкам – реализм, Грэм подчинила тело танцовщика анатомическим законам пластики. Секс был определяющим элементом ее работы, а таз – «тяговым двигателем» ее техники. Ее танцовщики называли студию Грэм «храмом тазовых истин». «Всю свою жизнь я была приверженцем секса в прямом смысле этого слова, – писала сама Марта. – Соития как противоположность порождению, иначе я бы имела детей». И, конечно же, Нуреев с его сексуальной энергией не мог ее не привлекать.

Грэм продолжала выступать до семидесяти шести лет, всеми силами отдаляя момент неизбежного ухода со сцены и игнорируя любые намеки на то, что она больше не способна танцевать. Неудивительно, что она впала в депрессию, когда в 1970 году ее же собственная труппа потребовала от Грэм распрощаться со сценой, на которой она провела сорок девять лет. «Утратив всякую волю к жизни», Марта не выходила из дома, много пила и довела себя почти до коматозного состояния. Ее «второе рождение», как называла его сама Грэм, произошло в 1973 году, после реформирования труппы и пересмотра ею своего подхода к жизни. Впервые Марта осознала: «Моя работа должна продолжаться, даже если я сама танцевать уже не могу».

Однако переход от создания танцев для своего тела к созданию танцев для других сказался на ее продуктивности: за шесть лет, минувших после ее ухода со сцены, Грэм поставила только четыре коротких произведения. Труппа нуждалась в наличных деньгах, а Марта, как справедливо заметила хореограф Агнес де Милль, «нуждалась в звездах, способных ее заменить».

Нуреев воодушевил ее и придал ей сил, как некогда Бруну и Фонтейн; в его ненасытном честолюбии Грэм узнавала себя. «Это единственный раз, когда я живу в движении другого человека, – призналась Марта в процессе работы над “Люцифером”. – Рудольф мне не замена, но работа с ним дает мне ощущение полной тождественности, одинаковости». По мнению артиста ее труппы Питера Сперлинга, Рудольф «был тем, кого она могла наделить собственным «я», кому она могла доверить главное место на сцене, которое некогда занимала сама».

Нуреев впервые увидел танец Грэм задолго до их совместного проекта, в Лондоне, где Марта исполняла роль Иокасты в собственной интерпретации истории Эдипа, и заметил: «Я никогда не видел ничего столь завораживающего, мощного и совершенного в своей цельности». После того выступления Рудольф прошел к Грэм за кулисы. Но, не зная толком, что сказать, он только воззрился восхищенно на танцовщицу и сумел выдавить из себя лишь несколько традиционных слов. К моменту совместной работы их восхищение стало взаимным. В 1974 году Грэм застали за кулисами целующей Нурееву руки после его танца в «Корсаре». По свидетельству де Милль, проходившие мимо люди «замирали в изумлении» при виде такого поразительного акта почтения.

Они легко очаровали друг друга, эти два необычных существа из разных миров и поколений. Бездетная стареющая женщина и непослушный ребенок – уже знакомый сюжет в жизни Рудольфа. Подобно де Валуа и многим другим, Марта Грэм оказалась беззащитной перед умением Нуреева приручать грозных женщин. Покоренная его дразнящей игривостью и эпатажностью, она открыто и охотно флиртовала с ним. «Выдающаяся кокетка», как описывала Грэм ее подруга Агнес де Милль, Марта на девятом десятке лет походила на «миниатюрную японскую куклу». Страдавшая артритом, она скрывала свои руки с узловатыми пальцами под перчатками, а крошечную фигурку за драпировками кафтанов свободного кроя, которые придумывал для нее дизайнер Холстон. Волосы Грэм были окрашены в черный цвет, а лицо в результате частых подтяжек и всевозможных косметических процедур выглядело теперь «более худым и изможденным, чем когда-либо, похожим на маску, бесцветным, матовым, одни высокие, выдающиеся из черепа скулы – ее бессмертие».

Рону Протасу, опекуну и преемнику Грэм, Рудольф представлялся «таким же, как Марта. Она бывала ужасной, несносной, и все же, по сути, являлась одним из самых мягких и добрых людей, каких [ему] когда-либо доводилось встречать. Они любили друг друга. Марта постоянно повторяла: «Как бы мне хотелось с ним танцевать». Ни о ком другом она так не говорила». (В своей автобиографии, опубликованной в 1991 году, Грэм добавила к этому списку имя Барышникова.)

Восхищение не мешало Марте без всяких угрызений совести ставить Нуреева на место. Раздраженная тем, что он регулярно опаздывал на репетиции, она в итоге устроила Рудольфу разнос в тот день, когда он задержался на тридцать минут: «Я сказала ему: хоть он и великий артист, но ведет себя как испорченный, своенравный ребенок. И это было только для затравки. Он лишь мычал что-то, запинаясь, и извинялся. Но, судя по всему, эта выволочка пошла ему на пользу. Больше он не опаздывал».

Постоянно отказывавшаяся работать с балетными танцовщиками, Грэм подчеркнула в интервью «Таймс»: «Я не искала к Рудольфу подход, но я чувствовала: раз он хочет что-то сделать, все должно концентрироваться вокруг него, а не кого-то другого. На том этапе его жизни ему просто необходимо было находиться в центре. Не хочу сказать, что я проявила альтруизм. Рудольф приходил, оттачивал технику и уходил снова. Циклично. Размышления о нем навевали мне строки из стихотворения [Уильяма Блейка]: “Тигр, о, тигр! Светло горящий в глубине полночной чащи…”»[263]

Рудольф надеялся, что новая работа обнажит скрытые грани его натуры и таланта. Но, если не считать новой стилистики движения, Грэм отвела ему уже знакомую роль. Ее Люцифер не был Сатаной, он был «несущим свет», богом, спустившимся на землю только для того, чтобы испытать первые волнения человеческих страхов и страстей. А его искусительницу Ночь играла Фонтейн.

Если хореографию танца Люцифера Грэм сочиняла конкретно под Нуреева, то танец Ночи она поначалу (из-за нестыковок в графиках выступлений) создавала для Джанет Эйлбер. Но потом переработала его под Фонтейн, сделав движения более «балетными». Рудольф убедил Марго выступить с ним в паре; Фонтейн прекрасно справлялась с задачей, но изучение новой техники ее не интересовало. А Рудольфа волновало только одно: «Это действительно Грэм? Вы не чему-то другому меня учите?» Он стремился полностью усвоить новый стиль движений. И ради этого тренировался так, словно был в танце неопытным новичком. Он начал работу буквально с азов, изучал сжатия, падения, ползание на коленях и основы фразировки по методике Грэм. Питер Сперлинг вспоминал, с каким увлечением он наблюдал за тем, как Нуреев «пытался себя переделать».

И все же, опасаясь, что балетная публика сочтет его «дезертиром», уклонившимся от классического танца в пользу модерна, Рудольф задал себе почти запредельный рабочий темп. Параллельно с подготовкой «Люцифера» он поставил и отрепетировал «Раймонду» для «Американ балле тиэтр», а затем слетал на гастроли в Австралию, чтобы станцевать в «Спящей красавице» с труппой «Лондон фестивал балле». «Если бы я не сделал “Раймонду”… люди бы сказали: “Ага! Он деградирует! Он уже не справляется с классикой!” Но всего за три дня до премьеры «Люцифера» Рудольф подвернул лодыжку, сходя с самолета в Нью-Йорке. В результате они с Холстоном едва не подрались на генеральной репетиции. Холстон создал для Нуреева золотистый сетчатый бандаж, украшенный крошечными драгоценными камнями. И эти камешки, рассказал потом танцовщик, он «вздумал пришивать… на мою промежность сам. И это после того, как я целый день репетировал! Он хотел, чтобы я стоял перед ним, пока он будет расшивать мой пах. Я сказал ему: “Возьми мой бандаж и делай с ним, что хочешь. А мне дай хотя бы час на отдых”. Моя нога отекла и стала огромной…» После взрыва Рудольфа Фонтейн спокойно удалилась в свою уборную, ни словом не обмолвившись об этой сцене сопровождавшим ее близким друзьям. А вот Холстон не остыл. «Я больше никогда не буду работать с ним! С этим чудовищем!» – пригрозил он.

Широко разрекламированный дебют Нуреева в постановке Грэм состоялся 19 июня 1975 года. Рудольф танцевал, затянув поврежденную ногу эластичным бинтом. И впервые массажист Луиджи Пиньотти увидел в его глазах слезы боли. В тот вечер, выступление Нуреева в «Люцифере», в усеянном звездами бенефисе, помогло труппе Грэм собрать двести тысяч долларов, благодаря которым она не только расплатилась с долгами, но и получила резервные средства на свои прочие нужды (беспрецедентная ситуация для американской танцевальной компании). Правда, на спектакле присутствовала не типичная для таких представлений публика. Первую леди Бетти Форд, почетную председательницу бенефиса и бывшую ученицу Грэм, сопровождал Вуди Аллен, а среди зрителей, заплативших за билет порядка десяти тысяч долларов, находились Дайан Китон, Стив Маккуин и Пол Ньюман. На нарядах многих были нашиты пуговицы с надписью «Марта, Марго и Руди». Самому Рудольфу это напомнило «рекламную кампанию МГМ». Столь же странно и непривычно для некоторых гостей оказалось увидеть здесь исполнение Нуреевым и Фонтейн па-де-де из «Лебединого озера» (ни до, ни после этого в программы Грэм не включались фрагменты классических балетов XIX века)[264]. Критики в основной своей массе восприняли спектакль с восторгом. Арлин Кроче сочла, что Нуреев «не выглядел нелепо. Присущая ему аффектация нивелирует неуместность его участия в подобных проектах; он придает эксцентрике оттенок благородства… Это не был хороший танец Грэм, но это был хороший Нуреев…».

«Я всегда считал: что бы Рудольф ни танцевал, будь то работы Грэм, Тейлора или кого-то еще, он всегда был великим притворщиком, – поделился позднее своим мнением Михаил Барышников. – У него никогда не было ни времени, ни возможности усвоить полностью стиль хореографа и ощущать себя в нем абсолютно свободно. Но благодаря своей харизме он привносил в танец так много, что уже не имело значения, как именно он осуществлял их замысел. Рудольф уважал хореографа, но никогда не проявлял стопроцентного уважения к хореографии… Возможно, он и желал этого, но, похоже, чувствовал: жизнь слишком коротка, чтобы тратить из нее по шесть или семь недель на двадцатиминутную постановку».

В том же месяце Марта, Марго и Руди появились вместе в рекламе мехов Блэкглама. Все трое были закутаны в норку и держались за руки под лозунгом: «Что сделает тебя самой известной легендой?» Каждому была отведена своя роль: Грэм – богини, Фонтейн – королевы гламура, Нурееву – властного татарина. Его рубашка была расстегнута до солнечного сплетения, а на голове красовалась норковая шапка в стиле Дэйва Крокетта – с хвостами, расходившимися в стороны, словно перья плюмажа, отчего создавалось впечатление, будто на правом плече Рудольфа угнездилась огромная птица. В качестве гонорара все трое получили шубы длиной в пол, а Грэм – еще и денежное пожертвование для своей школы.

Бывшая звезда Кировского театра, Нуреев никогда не думал стать танцовщиком у Грэм на регулярной основе. Но и отказываться от участия в ее программах он не собирался (Рудольфа не страшило, что завзятые балетоманы увидят его танцующим модерн). В декабре он выступил (без гонорара) в юбилейном 50-м сезоне Грэм на Бродвее, станцевав несколько новых ролей: пастора-прелюбодея Димсдейла в ее версии «Алой буквы» Готорна, Эдипа в «Ночном путешествии» (1947) и неистового священника-евангелиста в «Весне в Аппалачских горах» на музыку Аарона Копленда. Трактуя роль проповедника[265], Грэм как-то подчеркнула: в нем должно быть «на девяносто девять процентов секса и на один процент религии»; это человек, который сознает свою власть над женщинами и умеет ею пользоваться. И в воплощении этого образа Рудольф, естественно, преуспел. Присущие ему «способности заклинателя заставляют тебя не замечать огрехи исполнения», – признал Уолтер Терри. И все же почитатели Грэм освистали дебютный танец Нуреева в «Ночном путешествии» 17 декабря – им не понравилось его неловкое обращение с метровой мантией Эдипа, с которой Рудольф должен был исполнить несколько необычных трюков. Услышав насмешливый гул, артист застыл «ошеломленный и униженный, словно хотел, чтобы пол под ним провалился», – вспоминал один из зрителей. В тот же вечер ему предстояло еще раз танцевать «Ночное путешествие». Когда они с Грэм выходили из театра, Марта сказала Рудольфу: «Не волнуйся, пупсик, вечером получится лучше». И все последующее десятилетие она считала его полноправным членом своей труппы. «Вы, ребята, должны научиться двигаться, как Рудольф, – призывала она своих танцовщиков, обучая их владеть моментом. – Когда он стоит лицом к стене, он становится стеной!»

«Я не считаю себя профессионалом в области танца модерн, – сказал сам Рудольф репортеру в декабре 1975 года. – Но я совершенствуюсь с каждым выступлением… И возвращаюсь к классическому танцу, ощущая себя по-новому». Некоторым подобное чередование классического и современного танца представлялось ересью. А Рудольфу – важным приобретением. И смешанный репертуар нынешних балетных трупп подтверждает его правоту. «Мы сейчас наблюдаем фантастический взаимообмен между словарями классического балета и современного танца. В результате они обретут общий язык. Если музыканты играют Моцарта, Шёнберга и Равеля, то почему танцовщики не могут делать того же – обладая хорошей подготовкой, осознавая свое тело как инструмент?»

К 1975 году дуэт Нуреева и Фонтейн утратил свою былую наступательную силу, но не привлекательность. Задав новый импульс карьере Марго в 1962 году, Рудольф продолжал стимулировать ее и в 1970-е годы, давая Фонтейн возможность появляться на сцене, чего Королевский балет ей больше не предлагал. На вечерних представлениях в вашингтонском Центре сценических искусств им. Джона Кеннеди, на Бродвее и в лондонском «Колизее» эта пара продолжала использовать популярность своего союза. В 56 лет Марго даже отважилась несколько раз станцевать в «Корсаре» (что было, конечно, опрометчивым решением, учитывая ее поблекшую технику). В отличие от Эрика Бруна, который отказался соревноваться с собою прежним, Фонтейн пыталась «подстроить» технику под свои силы. Но для ее аудитории артистизм и репутация великой балерины сполна компенсировали возрастные проблемы. Выступать Фонтейн вынуждали денежные затруднения; они же принудили ее расторгнуть соглашение, заключенное несколько лет назад с Аштоном. Согласно этому договору именно хореограф должен был постановить, когда Марго следует уйти со сцены. «Но, разумеется, время настало, и она сделала так, что я даже не смог заикнуться об этом», – посетовал позднее Аштон. А Марго и Рудольф никогда точно не знали, когда их партнерство окончательно себя исчерпает. 10 января 1976 года в Королевском оперном театре состоялось их последнее совместное выступление в полномасштабном балете. Они станцевали «Ромео и Джульетту» – балет, ставший символом их успешного дуэта в представлении публики.

Понимая, что сценический век Фонтейн неминуемо близится к концу, Рудольф надеялся «выковать» новый блестящий дуэт. И усиленно подыскивал себе достойную партнершу. В звездном гала-представлении «Балле тиэтр» 28 июля 1975 года он «превращал свои па в огонь», танцуя «Корсара» с 22-летней Гелси Киркланд – одной из самых одаренных, хоть и проблемных, балерин своего поколения[266]. Хотя Киркланд сама пригласила Рудольфа в партнеры и «благоговела перед ним», она уже танцевала в дуэте с Барышниковым и была с ним в любовной связи[267]. Гелси также была «королевой репетиций», как окрестил ее один посвященный в мир танцовщиков балетоман. И без конца летавший по миру Нуреев со своим графиком и главное – темпераментом никогда бы не выдержал скрупулезной и дотошной подготовки Киркланд к выступлению. «Руди, как мне показалось, искренне гордился мной как танцовщицей, – написала Киркланд в своих мемуарах. – Я слышала, как тяжело с ним приходилось многим балеринам, но в тот вечер он… выводил меня на поклоны так, словно я была ему равной по мастерству… Эх, был бы он лет на десять моложе…» Но для Арлин Кроче Рудольф остался «величайшим в мире героем “Корсара”… Возможно, он немного кренится набок при исполнении перекидного жете, но эта роль позволяет выплеснуться наружу его животной энергии, которую в “Раймонде” и “Спящей красавице” скрывает его сочная хореография».

Рудольф продолжал также выступать с Линн Сеймур и Евой Евдокимовой, хотя ни один из этих дуэтов не зажигал так публику, как его танец в паре с Марго. Другой его фавориткой была Синтия Грегори, рост которой на пуантах составлял метр семьдесят восемь. И хотя она не подходила Рудольфу по физическим данным и темпераменту, у них все получалось «благодаря ее стараниям и доброжелательности», как признавал сам Нуреев:

«Она способна на такое полное самопожертвование и при этом настолько ранима… что подчас это пугает… Таковы лучшие – они дарят любовь абсолютно бескорыстно». Убежденный в огромном потенциале 22-летней Карен Кейн, 37-летний Нуреев поручил Фонтейн порепетировать с ней «Спящую красавицу» и «Лебединое озеро». Похоже, он надеялся, что Кейн сможет сделать для него то, что он когда-то сделал для Фонтейн. Карен выступила с ними в Вашингтоне в программе «Нуреев, Фонтейн и друзья» и сразу после этого сезона должна была танцевать с Рудольфом в Нью-Йорке, во время его ежегодных гастролей с канадцами. А поскольку Нуреев постоянно нахваливал своим новым партнершам методы работы Фонтейн, Карен полагала, что после тринадцати лет партнерства между ним и Марго не осталось почти никаких расхождений. Она ошибалась.

«Лучшая» роль Фонтейн была в «Лебедином озере», – заявил Рудольф, когда они втроем начали работать над первым выходом Одетты. Нет, поправила его Фонтейн, «Спящая красавица» и «Ундина» гораздо лучше выражали ее индивидуальность. Рудольф стал объяснять Карен, что лебедь – «не воробей, а большая царственная птица, гордая и сильная», и потому ее линия должна быть четкой, а нога в арабеске сильно выворотной и предельно вытянутой. Фонтейн тут же возразила: он все сказал неверно, Кейн должна сосредоточиться на «ощущении момента, а не на па». Ее лично мотивировал сюжет, а не техника, призналась Марго и начала втолковывать Карен: «Вообрази: ты ночью одна в своей спальне. Расчесываешь волосы или чистишь свои перья, как лебедь, и вдруг ты ощущаешь присутствие постороннего. Ты замираешь, твое сердце заходится в бешеном стуке, и ты не знаешь, грозит тебе опасность или нет».

Если Фонтейн сосредоточивалась на том, почему она делает па, то Рудольфа волновала форма элемента. Оба достигали своих целей разными средствами, но кто бы мог оспорить результат? Их подход к соло Кейн в первом акте «Спящей красавицы» был столь же различным. Рудольф настаивал, чтобы Карен исполняла его с энергией «маленького солдата» – бойко и точно («Как делали это вы», – напомнил он Фонтейн). Нет, возразила Марго, она танцевала его совершенно по-другому. Рудольф «начал дуться, – вспоминала Кейн, – а она только рассмеялась. Потом мы все осознали: будет лучше, если каждый из них станет репетировать со мной по очереди».

Еще в Вашингтоне Рудольф внезапно объявил Кейн, что им в тот же вечер предстоит вместе танцевать «Корсара». Карен никогда его не танцевала до этого, но Рудольф был слишком уставшим, чтобы репетировать что-то, кроме основ. Ради экономии времени он пригласил ее в свой номер в отеле «Уотергейт». И пока Луиджи разминал Рудольфу мышцы, Кейн записывала в блокнот его наставления. Однако вечером, услышав музыку своего соло, Карен поняла: она понятия не имеет, когда ей выходить на сцену. Мгновенно за ее спиной оказалась Фонтейн. «Еще секунда… О’кей! Пошла!» – скомандовала она, мягко подтолкнув Кейн к сцене.

И все же Кейн не заменила Фонтейн после ее ухода со сцены. Рудольф продолжал делать Карен разные предложения, но, к его неудовольствию и раздражению, она все чаще их отвергала из-за преданности родной труппе. Еще больше артиста разозлила статья канадского критика Джона Фрейзера, опубликованная в «Нью-Йорк таймс» за 27 июля 1975 года под заголовком «НУРЕЕВ, ОСТАВЬТЕ В ПОКОЕ КАНАДСКИЙ БАЛЕТ». Признавая катализирующее воздействие Рудольфа, Фрейзер обрушился на него с нападками за то, что он использовал труппу в своих личных целях, затмевал других танцовщиков-мужчин и вел себя неподобающим образом. Но самым обидным – и провокационным – стал упрек в ухудшающейся технике. Рудольфу пора «собирать чемоданы и перебираться куда-нибудь еще», – настаивал Фрейзер. Нуреев так и поступил бы, если бы весь остаток сезона танцовщики труппы – в знак поддержки – не аплодировали ему за кулисами при вызове на поклон и не подписали дружно письмо в «Таймс» с опровержениями выводов Фрейзера[268]. Письмо в защиту Рудольфа послала и Марта Грэм, впервые за свою карьеру публично обвинившая рецензента. И тем не менее, всегда чувствительный к критике в свой адрес и считавший себя защитником и «папой» танцовщиков, Рудольф был оскорблен националистическими выпадами Фрейзера. Разговоры о том, что он станет режиссером, «носились в воздухе, – вспоминал Нуреев. – Но предложения так и не последовало».

Его костюм пропитался потом, он заходился жутким, надрывным кашлем посреди своих соло и восстанавливал потом дыхание с огромным трудом. В парижском Дворце спорта Нуреев танцевал «Спящую красавицу» с труппой «Лондон фестивал балле», больной пневмонией и с температурой в 39,5°. В антракте его костюмер Майкл Браун застал Рудольфа закутанным в одеяла и дрожащим в лихорадке. «Да вы совсем сошли с ума, – не выдержал Браун. – В один из дней вы упадете замертво прямо на сцене». Но Нуреев не желал отдыхать и продолжал танцевать, несмотря на жар и пот, ручьями струившийся по его телу. Наблюдая, как перед выступлением Рудольф «еле брел по сцене», «едва ли способный ее пересечь», его партнерша Ева Евдокимова не могла даже представить себе, как он вообще решался танцевать. Но каким-то непостижимым образом танец Рудольфа «становился все лучше и лучше» по мере приближения балета к концу. «Все, кто волновался за [Рудольфа], умоляли его отдохнуть, – признавал хореограф Марри Луис. – Но он отказывался. Боялся, что если остановится – то уже навсегда».

Из Парижа Рудольф вылетел в Лос-Анджелес и, проведя в воздухе двенадцать часов, прямо из аэропорта отправился репетировать. Но на следующий вечер, 20 февраля 1976 года, он уже «держался из последних сил», танцуя в своей «Раймонде» в павильоне Дороти Чендлер с Гелси Киркланд и труппой «Американ балле тиэтр». Он еле дышал и едва не потерял сознание в первом акте. За кулисами нервничал врач. «Это было возмутительное выступление, фиаско, – вспоминал Герберт Росс, готовившийся тогда к съемкам своего (впоследствии очень популярного) фильма “Поворотный пункт” о мире балета с участием Барышникова, Ширли Маклейн и Энн Бэнкрофт*. – Гелси была пьяной или обкуренной, а у Рудольфа была пневмония. Немыслимая ситуация. И все его пышные костюмы, за которые он так ратовал, насквозь промокли от пота».

Трудно поверить, что Рудольф еще намеревался пойти на вечеринку для труппы. Но, когда он начал задыхаться, его все же отвезли в отделение неотложной помощи. Практически насильно – Нуреев не только испытывал ужас перед больницами, но еще и не доверял врачам и боялся уколов. Ночь он провел с кислородной подушкой и за последующие шесть дней, почти не владея собственным телом и не имея ни капли энергии, чтобы заставить его работать, Рудольф впал в депрессию. Он умолял, чтобы ему позволили вернуться в Лондон, но доктора прописали ему покой и солнце. Выручили артиста его друзья, Джин и Мэгги Луисы. К тому времени они уже продали свой дом в Малибу и переехали в Санта-Барбару, но в Санта-Монике у них оставалась крошечная квартирка с единственной спальней. «Бедный Рудольф был так болен, что нам пришлось забрать его домой, – пояснила Мэгги Лоретте Янг, поинтересовавшейся, как они разместились. – Мы спали в гостиной, а Рудольфа положили в нашей спальне».

Рудольф не выходил на сцену целый месяц (самый долгий период без выступлений с начала его работы в Кировском). Ослабленный болезнью, он с новой силой затосковал по матери – уж она бы натерла его грудь гусиным жиром, чтобы снять лихорадку! Нуреев не видел мать пятнадцать лет, и, хотя они почти еженедельно разговаривали по телефону, Фарида не прекращала беспокоиться за сына. Рудольф предложил купить ей цветной телевизор, но она и слышать об этом не захотела. «Почему ты отказалась?» – укорила ее внучка Альфия. «А вдруг он собирается потратить на него свои последние деньги?» – возмутилась Фарида.

Узнав о госпитализации Рудольфа (Роза услышала эту новость по «Голосу Америки»), Фарида пришла в ужас. Худшего периода в жизни для семейства Нуреевых еще не выдавалось. За несколько месяцев до болезни Рудольфа его сестру Лиллу, поздним вечером возвращавшуюся домой с работы (уфимской фабрики по пошиву одежды), сбил грузовик. Водитель с места происшествия скрылся. Муж Лиллы, также глухонемой, проснулся на рассвете и обнаружил, что она домой не вернулась. Фарида в этот момент гостила в Ленинграде у Розы, и ему ничего не оставалось, как послать на поиски жены их 15-летнюю дочь Альфию. «Я пошла на мамину фабрику и там, на проходной, мне сказали, что ее сбила машина на перекрестке. У мамы был перелом черепа и сотрясение мозга, тогда это считалось почти безнадежным диагнозом. Мы срочно вызвали из Ленинграда бабушку. Она не позволила врачам проводить операцию, так как они ей сказали, что мама может ослепнуть». Лилла провела в больнице полгода, и почти все это время Фарида сидела у ее кровати. Разида и Альфия приносили в больницу еду. Фарида всю жизнь мучилась из-за того, что не сумела спасти Лилле слух в детстве, и видеть новые страдания дочери ей было просто невыносимо. Лилла поправилась и даже вышла на работу, но через пять лет начала терять память и нередко забывала дорогу домой. Правда, когда бы она ни терялась, семья знала, что найдет ее в том самом клубе, где Лилла в 1957 году познакомилась со своим будущим мужем. Этот клуб оставался одним из немногих мест, которые Лилла еще помнила.

На протяжении нескольких лет Рудольф тайком пытался убедить власти разрешить его матери, Розе и ее дочери Гюзель приехать к нему в Европу. (Несмотря на «колючие» отношения Рудольфа с Розой, Фарида отказывалась ехать на Запад одна, а Разида и Лилла предпочитали оставаться в Уфе со своими семьями.) «Матери хотелось со мной повидаться, ей уже было за семьдесят, но мы бы встретились другими людьми. Разве нет? Нам пришлось бы переучиваться во всем», – рассуждал Рудольф. Через пятнадцать лет после своего побега он считал, что своим танцем и творчеством приносил бывшей родине только пользу. Однако в СССР к нему все еще относились как к изменнику. Нуреев продолжал посылать семье подарки и деньги и не упускал возможности поговорить с матерью. За отсутствием домашнего телефона Фариде приходилось ходить на местную почту и дожидаться там его звонков. Из-за проблем в общении, из-за трагедии с Лиллой Рудольф все болезненней ощущал расстояние, разделявшее его с родными. И это побудило его в марте 1976 года обратиться к британскому правительству с просьбой выхлопотать для его матери, сестры и племянницы временную выездную визу. И премьер-министр Гарольд Вильсон пообещал артисту использовать все свое влияние в переговорах с советскими чиновниками. Рудольф также искал помощи у своих влиятельных друзей вроде принцессы Маргарет и Жаклин Онассис. Все напрасно! Оба ходатайства Розы были отклонены (одно из-за якобы просроченной даты, другое – из-за того, что было доставлено не государственной почтой). Матери Нуреева сказали, что она слишком стара для подобного путешествия, а потом долго убеждали подписать бумаги, удостоверяющие ее нежелание выезжать из страны. Фарида это сделать отказалась.

К 1977 году Рудольф настолько отчаялся, что обратился в Федеральную комиссию по надзору за соблюдением Хельсинкских соглашений, в штате Вашингтон. Ему так претило обсуждать свои семейные проблемы на публике, что говорил он нервно, почти полушепотом. Но в итоге сорок два американских сенатора обратились от его имени к советскому премьеру Алексею Косыгину с петицией. В общей сложности ее подписали сто семь тысяч человек из восьмидесяти стран – в основном танцовщики и музыканты из двухсот трупп и оркестров со всего мира. Сенаторы подали петицию в советское посольство в Вашингтоне, а Фонтейн – в посольство СССР в Лондоне. Увы, ответа Рудольф так и не получил. Но он – по своему обыкновению – не сдался. Через два года уже другие знаменитости решили использовать свои имена ради помощи танцовщику. В числе тех, кто подписал письмо, адресованное советскому генсеку Брежневу, были Теннесси Уильямс, Зубин Мета, Иегуди Менухин и Джон Гилгуд. Как и многие петиции и ходатайства до и после этого, послание официально отвергнуто не было, но и плодов никаких не принесло.

Восстановившись после своей схватки с пневмонией, Рудольф взялся за работу с удвоенной энергией. Он очень боялся, что утратил выносливость. «У меня было несколько крайне неровных моментов, – вспоминал Нуреев об одном из своих первых выступлений в марте 1976 года. – Это пугало». Но вскоре 38-летний артист начал танцевать лучше прежнего. «Внезапно, нежданно-негаданно былая магия Нуреева вернулась, – констатировала в «Нью-Йорк таймс» Анна Кисельгоф во время весеннего сезона Королевского балета в Метрополитен-опере, – причем вернулась с той захлестывающей силой, которой он славился прежде». В июне журнал «Пипл» поместил на своей обложке фото Нуреева. И в том же месяце артист открыл в лондонском «Колизее» Нуреевский фестиваль – 7-недельный марафон, во время которого он выступил в сорока шести спектаклях с тремя разными труппами[269] (беспрецедентное проявление силы!). Даже тех, кто посчитал этот фестиваль «оргией эксгибиционизма», поразили его энергия, размах и диапазон возможностей. Репертуар Рудольфа включал «Аполлона», «Корсара», «Песни странника», «Спящую красавицу», «Ореол» и новую работу – «Урок» датского танцовщика-хореографа Флемминга Флиндта. Мрачная история о женоненавистничестве и мазохизме, основанная на пьесе Ионеско, «Урок» рассказывает об учителе танцев, удушающем своих учеников из садистских наклонностей. Почти неузнаваемый под пепельным гримом и седым париком, артист впервые исполнил роль порочного старика. Но еще более трудная задача ожидала его в Южной Испании, где в августе 1976 года Рудольф Нуреев начал перевоплощаться в легендарного идола немого кино Рудольфо Валентино.

Съемки фильма «Валентино» стартовали 16 августа 1976 года в Альмерии. И продолжались двадцать одну неделю, за которую вся съемочная группа несколько раз переезжала с места на место: в Барселону, в Блэкпул в Северо-Западной Англии и в студию «EMI-Элстри» под Лондоном. Рудольф ощущал себя не в своей стихии. Он только что вновь обрел форму и динамику и, естественно, сожалел о временном отлучении от танцев, хотя ежедневно – к немалому удивлению всей команды – тренировался на съемочной площадке.

Но чего Рудольф не мог сделать, так это допустить, чтобы его творческий процесс контролировал кто-либо другой. Горя желанием оценить свое исполнение, он настаивал на том, чтобы ему показывали каждый дубль на проигрывателе Кена Рассела. Рудольф изменил изначальную расселовскую концепцию своего героя, так как посчитал его чересчур пассивным. Он не мог смириться с тем, что Валентино волею режиссера позволял собой помыкать, не сопротивляясь и не давая сдачи. «Даже у самого бессловесного существа рано или поздно срабатывает механизм самосохранения», – заявил Нуреев Найджелу Гослингу.

С Кеном Расселом Рудольф познакомился в 1970 году, когда режиссер обдумывал свой не обретший успеха фильм о Нижинском. Притом, что Рудольф искренне восхищался смелостью расселовских фильмов, особенно его «Влюбленными женщинами», экранизацией одноименного романа Д. Г. Лоуренса, и «Любителями музыки» с нетрадиционным портретом П. И. Чайковского, поладить друг с другом танцовщик и режиссер не сумели. Однако через пять лет Рудольф согласился сыграть эпизодическую, но очень яркую роль Нижинского в «Валентино». Поразмыслив, Рассел пришел к выводу, что Нуреев обладал и той сексуальной привлекательностью, и той загадочностью, которые были необходимы для исполнения главной роли. Сняв Твигги в «Приятеле» пять лет назад, режиссер, конечно же, просчитал и рекламную ценность нуреевского дебюта в кино. Рудольф к тому моменту был ангажирован на целый год, но Рассел согласился его подождать.

Брать длительный отпуск для работы над фильмом Нурееву совсем не хотелось: «Я подумал: “Целых три месяца без танцев!” И начал спорить о том, действительно ли нужно столько времени на съемки». Но вместе с тем он ощущал потребность «расширить свою территорию» и мечтал о долговечности, которую могла ему обеспечить кинокарьера. А разве можно было найти лучший проект, чем фильм «Валентино», дававший шанс и сделаться кинозвездой, и сыграть ее? Подход Нуреева к роли обусловил не только его собственный опыт сверхзвезды, но и тщательное изучение биографии и характера героя. «Ты не можешь просто взять и притвориться, что ты Валентино, или убедить в этом других, – рассуждал тогда Рудольф. – И поэтому ты думаешь: “А как бы я поступал, будь я Валентино?” Внешне Рудольф совершенно не походил на знаменитого киноэкранного «латинского любовника», звезду «Шейха» и «Четырех всадников Апокалипсиса». Объединяли его с Валентино только две вещи: эротическая харизма и сонмы восторженных воздыхательниц. «Я и мои женщины, – с усмешкой вздыхал сам Нуреев. – А где же мужчины?»

Но плотоядная натура Нуреева ничем не напоминала мягкий характер Валентино. Всю свою жизнь Валентино позволял женщинам господствовать над собою. И, «возможно, не был сексуально активным», как предполагал Рудольф. Валентино дважды женился на лесбиянках и, по свидетельству многих знакомых, в реальной жизни никогда не выступал в роли того великого любовника, которого изображал на экране. «Но как артист он никогда не обманывал зрителей», – подчеркнул Нуреев в разговоре с Найджелом Гослингом. В конце концов, он «возбуждал у них фантазии, которые они уносили домой. Полагаю, я тоже своим танцем возбуждаю фантазии у людей – и не только у женщин».

Внимательно изучая старые фильмы Валентино, Рудольф, естественно, пытался установить свою связь с киноэкранным идолом через жесты, позы и фразировку. Он восхищался тем, как двигался Валентино, – «очень медленно и с невероятным изяществом». Чуть ранее в том же марте Уоллес Поттс разыскал редкую кинозапись с танцами Валентино. Он хотел сделать Рудольфу сюрприз во время приема, устроенного по случаю 38-летия танцовщика в его лондонском доме. После обеда все гости, среди которых были Ли Радзивилл, Гослинги, Глен Тетли и критик Питер Уильямс, направились в спальню хозяина смотреть фильм. Но проектор все время заедал. Разъярившись, Рудольф опрокинул его и заорал на Уоллеса: «Черт бы тебя побрал! Ты ничего не можешь сделать как надо!» Уоллес выбежал из комнаты, оставив потрясенных гостей в гробовом молчании. «Нам было крайне неловко, – вспоминала Тетли. – Мне стало очень жалко Уоллеса. Ведь он специально отыскал это редкое сокровище, чтобы ему показать».

Сниматься в кино Рудольф мечтал с детства. Но долгие репетиции и еще более долгие дни съемок оказались не тем «приключением», что рисовало ему мальчишеское воображение. В первый же день ему велели коротко остричь волосы на висках и затылке. Рассел хотел, чтобы стрижка артиста в точности соответствовала моде 1920-х годов. Нуреев побаивался менять свою внешность, но в итоге вышел от измученного парикмахера в новом образе. Лоретта Янг пыталась отговорить его от участия в фильме. «Я сказала ему: “Вы оригинальны. Не пытайтесь влезть в чужую одежку”», – рассказывала она. Еще сложнее оказалось придать его английскому языку с русскими интонациями итало-американский акцент, но с помощью репетитора по разговорному английскому Рудольф худо-бедно с этим справился. Пугала танцовщика, привыкшего выражать себя без слов, и перспектива произносить реплики в кадре. Его приятельница и партнерша по фильму Лесли Карон, с которой Рудольф еще теснее сблизился за время съемок, как могла успокаивала новичка-киноактера: она ощущала то же самое, снимаясь в своем первом фильме «Американец в Париже» (1951)[270]. «Мне приходилось кричать Джину Келли через всю съемочную площадку: «Джерри, я люблю тебя!» Это было ужасно – хуже, чем изображать соитие на глазах у толпы».

К сожалению, Рудольф не нашел взаимопонимания с актрисой Мишель Филлипс, с которой он должен был сняться в широко разрекламированной любовной сцене. Стяжавшая известность как участница группы 1960-х годов «Мамы и папы», Филлипс играла Наташу Романову, вторую жену Валентино. По ее словам, Рудольф с самого начала дал ей понять, что «не интересуется женщинами». Как знать, возможно, актрису уязвляло безразличие Рудольфа к ее женским чарам. Но Филлипс чувствовала: ему была «ненавистна сама мысль о том, что придется меня целовать. Все, что мы делали в любовных сценах в этом фильме, он делал вынужденно». Позднее Филлипс назвала их совместные съемки в «Валентино» «самым печальным опытом» в ее жизни.

Премьерные показы фильма в Лондоне и Нью-Йорке прошли с большой помпой: первый посетила принцесса Маргарет, второй – на «празднике икры» в иранском посольстве – Энди Уорхол, Марта Грэм, Диана Вриланд, Холстоп, Франсуа Трюффо, Мария Толчиф и Эрик Брун. Но сам фильм навлек на себя шквал критики и не принес весомых кассовых сборов[271]. Впрочем, в его провале винили все же Кена Рассела, а не Нуреева. «ЖИВОЙ НУРЕЕВ ПЕРЕИГРЫВАЕТ “ВАЛЕНТИНО”, – под таким заголовком появилась рецензия в «Нью-Йорк таймс». Никто не утверждал, что Нуреев походил на своего героя. Но Полин Кейл из «Нью-Йоркера» – едва ли не самый авторитетный кинокритик в Америке – нашла у Рудольфа все задатки актера развлекательного кино: «Нурееву свойственна театральная манерность; ему присуща соблазнительная характерная дерзость более старшего и космополитического Джеймса Дина, при полном отсутствии всякой застенчивости. Его стремление понравиться подходит для фривольной лирической комедии, и он – с его усмешкой привлекательного, но извращенного ангела – мог бы играть жестоких обольстителей… Он шоумен с головы до пят».

Вечером накануне лондонской премьеры Рудольф на званом обеде у себя дома уговорил Аштона «показать, как танцевала Павлова». Аштон годами хранил и лелеял свои впечатления о великой балерине и не прекращал оттачивать свои «попытки» копировать ее. Затянувшись сигаретой, он прошествовал в центр комнаты и начал передвигаться небольшими, порхающими па, с широким размахом трепещущих рук. Рудольф жадно наблюдал за хореографом, воспроизводившим танцевальную манеру Павловой. «Она обладала талантом приковывать к себе внимание, даже если ничего не делала. В ней все пребывало в движении – пальцы, голова, глаза. Она все время колыхалась, – поджав губы, проговорил Аштон, а затем добавил, демонстративно приоткрывая и закрывая рот: – Ее лицо постоянно меняло выражение, и она шевелила губами, словно шептала какие-то секреты». Едва Аштон повернулся и упал на одно колено, Рудольф вскочил со своего места и тоже спародировал Павлову.

Нуреев пародировал и самого себя. Наиболее остро он сделал это в «Маппет-шоу», вышедшем в эфир вскоре после показа «Валентино». Его «плю-де-де» с мисс Пигги в «Свином озере» вошло в список самых забавных комических эпизодов на телевидении. Принц Зигфрид слышит приближение своей возлюбленной задолго до того, как ее увидеть, и ее тяжелые – бум-бум-бум – шаги наполняют его сердце страхом, а не любовью. Не менее аффектированной представала и сцена в бане: глядя, как Нуреев раздевается до полотенца, мисс Пигги восклицает: «О, святой маракас!» А потом шепчет в лучшей манере Мэй Уэст: «Вы не разговариваете с иностранцами?» «Все зависит от того, насколько они странные», – отвечает Нуреев, вызывая у свиньи дикий восторг. Сделав комплимент его остроумию, она окидывает глазами его знаменитое тело и добавляет: «И все остальное тоже неплохо!» Когда жар в парной усиливается, Нуреев и мисс Пигги запевают «Бэби, снаружи так холодно». При этом мисс Пигги, бесподобная роковая женщина шоу, пытается своим пятачком сорвать с Нуреева полотенце. («Хм, если вам так жарко, может, вы слишком тепло одеты?») Полотенце осталось на месте, и статус Нуреева как секс-символа был подтвержден одобрением мисс Пигги.

А вот отношения Рудольфа с Уоллесом становились все хуже и хуже, и через год Уоллес оставил танцовщика. По свидетельству Глена Тетли, все семь лет, что они провели вместе, Уоллес искренне «желал сделать Руди счастливым». Но это требовало немалых жертв, и безусловной преданности, и ясного осознания: ответной самоотдачи он от Рудольфа не получит. «Я всегда сочувствовал Уоллесу, так как считал его замечательным, заботливым человеком, – рассказывал Тетли. – А Руди отличался возмутительным эгоизмом. Такого себялюбивого человека я в своей жизни больше не встречал. Правда, все сглаживало присущее ему чувство юмора, но иногда он бывал крайне жестоким». Поглощенный собственной карьерой, Нуреев попросту не мог быть хорошим партнером для своего любовника. И он сам это признавал. «Мне нужно, чтобы они находились рядом со мной ради меня, но я не могу находиться рядом с ними ради них», – обронил он как-то одному из приятелей. Эрик был единственным любовником, которому Рудольф с готовностью отдал бы всего себя без остатка. Но, однажды отвергнутый, предложить себя Бруну еще раз он уже не мог. На первом, втором и третьем месте для Нуреева был танец. И потому он все чаще выбирал себе нетребовательных любовников, готовых удовлетворять его, а не свои собственные потребности.

Разрыв Рудольфа и Уоллеса огорчил, но не удивил Руди ван Данцига (как и многих из их общих друзей). Однажды Уоллес позвонил ван Данцигу с просьбой разрешить ему пожить у того в доме в Амстердаме. По приезде горемычный любовник признался: ему необходимо было спрятаться от Рудольфа. «Я больше не могу вести такую жизнь, – пожаловался он. – Иногда я перестаю понимать, что у нас за отношения, и задаюсь вопросом: “Кто ты? Чем занимаешься? Что собой представляешь?” А Рудольф требует, чтобы я только любил его». Нуреев каждый день названивал ван Данцигу, в нетерпении ожидая возвращения друга. И тот вернулся – еще на некоторое время.

Расставшись с Рудольфом, Уоллес снял в Париже порнофильм «Красивый парень» об отношениях гомосексуалов, а затем какое-то время перебивался случайными заработками, пока не нашел деньги для съемок своего второго фильма – триллера «Полицейский-психопат», в котором он выступил и сценаристом, и режиссером. Увы, сделать успешную кинокарьеру Уоллесу было не суждено, но все это время они с Рудольфом оставались друзьями. «Пожалуй, дружить гораздо лучше, – заметил позднее Уоллес. – Страсти нет, но нет также гнева и ревности».

Все еще работая над «Валентино», Нуреев начал репетировать новый масштабный балет – «Лунный Пьеро», одну из самых успешных работ Глена Тетли на вокально-инструментальный цикл Шёнберга. Рудольф увидел этот балет еще девять лет назад[272] и с тех пор время от времени обращался к хореографу с просьбами разрешить ему в нем станцевать. Но Тетли сопротивлялся. Восхищаясь мастерством Рудольфа как танцовщика, он тем не менее находил «в нем нечто абсолютно земное, физическое и откровенно физиологическое», а образ Пьеро виделся хореографу чистым, «невинным, ранимым и легко манипулируемым. Руди мог быть шокирующе приземленным», даже грубоватым в своей натуральности.

То, как Нуреев добивался этой роли, только подтверждало опасения Тетли. В 1968 году, за обедом в копенгагенском ресторане с Мерл Парк и еще девятью друзьями, Рудольф в очередной раз принялся умолять Тетли дать ему станцевать «Пьеро». «Мне неприятно это повторять, – вспоминал потом хореограф, – но он сказал: “Я сделаю все, что ты велишь мне сделать. Я готов даже засунуть руку себе в задницу, вытащить из нее дерьмо и натереть им свои волосы”».

Но в последний раз артист просто спросил: «Вы позволите мне танцевать “Пьеро”?» И Тетли согласился. Только предупредил: «Мне не нужен Рудольф Нуреев, изображающий Лунного Пьеро. Ты должен стать самим Пьеро». Несмотря на адский график, вынуждавший его вставать в четыре утра и отправляться на съемки, вечерами Нуреев неизменно появлялся в балетной студии. И нередко занимался там часа два у станка, а потом до полуночи работал с Тетли. К радости хореографа, Рудольф вдруг сделался «трогательным и ранимым» в роли сокрушенного, помешанного клоуна, подвергающегося надругательству со стороны щеголя Бригеллы и его сообщницы Коломбины. Поэт Пьеро обитал в башне из слоновой кости, принявшей в интерпретации Тетли вид металлической конструкции вроде строительных лесов. А разудалые манипуляторы – бессердечная потаскушка и циничный, мрачный шут – дергали влюбленного клоуна за веревки, нити его чувств. Будучи персонажем комедии масок наподобие Петрушки, Пьеро требовал более прочувствованного исполнения. Если Петрушка представал вполне телесным и откровенно натуралистичным, в соответствии с ударной партитурой Стравинского, то Пьеро отражал то, что Тетли называл «интроспективной, сотканной как паутинка» полифонической канвой музыки Шёнберга: «В балете он умирает много раз. И в конечном итоге сбрасывает все свои оболочки, становясь одним из нас – человеческим существом».

Рудольф впервые исполнил «Лунного Пьеро» в Копенгагене, в декабре 1976 года; благодаря успеху в этой роли балет пополнил список его любимых произведений. Он включил его в программу «Нуреев и друзья» на Бродвее в марте 1977 года – в тот самый сезон, когда Джейми Уайет рисовал его в кулисах. Портретист в традициях своего знаменитого отца, Эндрю Уайета, и деда, Н. К. Уайета, 31-летний Джейми даже получил разрешение понаблюдать за Рудольфом на сцене, пока артист готовился к вечернему выступлению. Погружение танцовщика в образ перед спектаклем поразило и восхитило художника, старавшегося оставаться невидимым. «Он репетировал Лунного Пьеро в белом гриме. Отрабатывал все движения, сбрасывая одежду по мере того, как разогревался все сильнее. И все больше впадал в исступление, – вспоминал потом Уайет. – Несколько раз он скользнул по мне невидящим взглядом. Он полностью вжился в свой образ… Занавес был опущен, и я услышал, как начал наполняться зал; приглушенные голоса зрителей, оркестр, настраивавший инструменты. А на сцене оставалась эта немая фигура в белом гриме с развевающимися волосами. Он всецело погрузился в свой мир».

Уайет и Нуреев познакомились тремя годами ранее – на вечеринке, устроенной актером Патриком О’Нилом и его женой Синтией. Уайет еще тогда попросил у Рудольфа разрешения рисовать его, но получил отказ. Твердо решив переубедить Рудольфа, Уайет обратился за содействием к Линкольну Кирштайну, близкому другу его семьи и сорежиссеру Баланчина в «Нью-Йорк сити балле». Увы, Кирштайн, по свидетельству художника, «не выносил» Рудольфа и «саботировал» его план: «Он заявил: “Нурееву в балете делать нечего, да и вам тоже”. Через три года Уайет совершенно случайно встретился с Рудольфом, и тот неожиданно сам предложил художнику рисовать его. В то время Уайет работал над портретом харизматичного молодого культуриста Арнольда Шварценеггера, незадолго до этого снявшегося в документально-игровом фильме «Качая железо». Вскрывавшего трупы на занятиях с русским анатомом Уайета заинтриговали их физические различия: у Рудольфа было мускулистое «телосложение пловца», а у Шварценеггера «гуляш из тела». Культуриста тоже это заинтриговало. Изъявив желание познакомиться с Рудольфом, Шварценеггер попросил Уайета представить их друг другу. «Арнольд почти не говорил по-английски, но был нацелен сделать карьеру и полагал, что знакомство с Нуреевым ему поможет», – вспоминал художник. 7 марта все трое встретились «У Элейн» – в популярном у знаменитостей кабаке на восточной стороне Манхэттена. Присоединившийся к ним там Энди Уорхол, близкий друг Уайета, позднее записал в дневнике: «Джейми удалось привести их к согласию».

Хотя началась встреча скверно. «Очень рад с вами познакомиться, – сказал Рудольфу “жутко нервничавший” австриец и тут же задал ему неуместный вопрос: – Как часто вы бываете в России?»

«Каждый день», – отрезал Рудольф и повернулся к Шварценеггеру спиной.

«Ну вот, – подумал Уайет, – все пропало!» Но, чем больше они общались, тем игривей становился Нуреев. Он даже поинтересовался у Шварценеггера: «А какой вы на вкус?» И когда Арнольд протянул ему руку, Рудольф ее укусил.

В тот же вечер Нуреев познакомился с женой Уайета, Филлис, наследницей Дюпона, чья способность передвигаться на костылях несмотря на частичную парализацию произвела на него сильное впечатление. Филлис сломала шею в автомобильной катастрофе. «Это ничего, у вас есть сила духа и энтузиазм, – сказал ей Рудольф. – Только не забывайте: вам необходимы дисциплина и строгий режим». Они подружились, и Нуреев зачастил в Чеддс-Форд – семейное имение Уайетов в Пенсильвании. Однажды он попросил Филлис отрезать корочки у его тоста, но хозяйка осадила гостя: «В этом доме все сами отрезают корочки. Вот чайник. Можете приготовить себе чай». После этого он «сделался шелковым, шлепал везде в своих сабо и старом домашнем халате». И нередко повторял Уайетам, что хотел бы приобрести точно такую же ферму, с протекающей по ней рекой, пока супруги не сообразили, что хотел он именно их ферму. А еще Рудольф завидовал близости Джейми с отцом, заинтригованный династической преемственностью в семье. И отец, и сын любили рядиться в костюмы и мундиры, которые Н. К. Уайет изобразил в своих иллюстрациях к «Острову сокровищ» и прочим книгам. В тот день, когда Джейми привел Рудольфа в отцовскую студию, Эндрю Уайет открыл им дверь в форме пехотинца времен Первой мировой. Загоревшись, Рудольф нацепил на себя не только немецкий мундир и каску, но и тяжелый красный камзол, принадлежавший, по уверениям Эндрю, самому Людвигу Баварскому. Этот камзол настолько понравился артисту, что он облачался в него каждый раз, когда посещал студию Эндрю. «Переодеваясь, они подтрунивали друг над другом, – вспоминала Филлис Уайет. – А потом каждый играл свою роль». С ребяческой радостью Рудольф пересекал реку Брендивайн в конной повозке Филлис. Иногда ее колеса увязали в топкой грязи, напоминая Рудольфу дорогу, по которой он когда-то, еще проживая в Уфе, ездил каждую неделю купаться.

Десять лет, миновавших после постановки психологической драмы «Танкреди», Нуреев не предпринимал попыток создания оригинального балета. Но в 1976 году, еще разучивая свою роль в «Лунном Пьеро», он начал сочинять хореографию собственной версии «Ромео и Джульетты» для «Лондон фестивал балле». Ощутив острую потребность в создании новой романтической работы, Рудольф решил: «Ничего не остается, как сделать ее самому». Ориентируясь на версию Макмиллана, он тем не менее замыслил использовать те же сюжет и музыку абсолютно по-новому. Результат, как отметила Анна Кисельгоф после его американской премьеры 1978 года, оказался «в высшей степени театральным, где-то противоречивым, где-то безвкусным, но чаще прекрасным и истинно нуреевским».

Нуреевская версия «Ромео и Джульетты» отличалась от множества других смещением фокуса на суровую трагедию секса и жестокости в обреченном городе. Большинство вариаций этого балета опирались на либретто, созданное его композитором Сергеем Прокофьевым, и хореографическую версию Леонида Лавровского. Рудольф обратился не только к пьесе Шекспира, но и к историям, легшим в ее основу, тщательно изучив тексты и образ жизни людей в эпоху Ренессанса. По его просьбе Найджел Гослинг часами просиживал в Круглом читальном зале Британской библиотеки за изысканиями. В результате Рудольф стер с шекспировской трагедии «все следы викторианской сентиментальности»; в Ромео и Джульетте он увидел влюбленных, которые, преодолевая разделявшие их барьеры ненависти, «стремились не только друг к другу, но и к смерти». Именно в этой постановке Нуреева наиболее явно отразилась его озабоченность хрупкостью человеческой жизни. Верона Рудольфа кишела вульгарными, распутными персонажами, управляемыми роком и случаем. «Он сосредоточился на жестокости той эпохи и эфемерности жизни, – вспоминала Патриция Руанн, первая Джульетта в его постановке. – Страсть [героев] должна была развиваться стремительно за отсутствием времени. Идея [Рудольфа] сводилась к следующему: все, что вы хотите от жизни, надо получать немедленно – ведь если слишком долго над этим раздумывать, можно и умереть».

И эту концепцию наглядно отражал пролог балета. За группой жутких фигур в капюшонах, играющих в кости, следовала процессия, будто сошедшая с полотна Гойи, а замыкала ее повозка, полная жертв чумы, в окружении плакальщиц. Подобно тому как когда-то он рассматривал картины в Эрмитаже, определяя, каким образом достигается их эффект и почему одни работы цепляют его взгляд, а другие нет, так и теперь Рудольф смотрел на каждого танцовщика, как на картину в своем балете, и определял эффект, который каждый из них должен произвести на зрителей. Опираясь на опыт Дзеффирелли в киноверсии «Ромео и Джульетты» и хореографию Роббинса в «Вестсайдской истории», он заставил своих Ромео, Бенволио и Меркуцио прыгать резво и задиристо – под стать заносчивым подросткам. Сражавшаяся челядь Капулетти и Монтекки напоминала конкурирующие банды; их буйные, хулиганские танцы сопровождались грубыми итальянскими жестами руками и дерганьем за волосы. Никогда прежде драматическое чутье Рудольфа не выливалось в столь впечатляющий эффект.

На этот раз Нуреев удивил многих критиков и знатоков, отказавшись от расширения собственной роли Ромео. Зато он сделал более значимым образ лучшего друга Ромео, Меркуцио, которого тоже планировал танцевать. И все же проекцией самого Нуреева неожиданно оказалась Джульетта. Своевольная, беззаботная, уверенная в себе, его Джульетта представала этакой девчонкой-сорванцом, и Рудольф даже подумывал отдать ее роль юноше (сообразно традиции театральных постановок в шекспировские времена). В отличие от Джульетты, его Ромео был слабым, влюбленным в саму любовь и готовым следовать за ней куда угодно. Их страсть проявлялась в па-де-де в спальне. Далекое от лирического выражения юношеской любви, оно получилось у Нуреева-хореографа откровенно чувственным. Впрочем, в том, что страстная, сексуальная манера Рудольфа отразилась в его танцевальном языке, нет ничего удивительного. В то же время его хореография отличалась не только оригинальностью и эротизмом, но и атлетизмом. И Рудольф порою шел на такой риск, что Патриция Руанн нередко плакала на репетициях, исполняя сложные элементы на пределе возможностей: «У него была такая сила в руках; и если что-то не получалось, он просто хватал первый попавшийся кусок моего тела и сдавливал его. Я уходила со сцены, испещренная этими синюшными полумесяцами…» – вспоминала балерина.

Эклектичная хореография Нуреева отображала различные влияния: если потоки движения и стройная геометрия пространства напоминали кордебалет Баланчина, то падения, сжатия и спиральные пируэты указывали на следы почерка Марты Грэм. И все-таки балет носил все признаки «нуреевского» стиля: быстрые смены направлений, большие прыжковые па и сложные аншенманы были призваны впечатлить публику своей трудностью. По мнению Джона Тараса, хореография Нуреева была рассчитана на его собственное тело, а не на тело партнерши, танцевавшей рядом с ним. И это подтверждало первое соло Джульетты, в котором серии прыжков и быстрых вращений оказывались почти невыполнимыми для любой балерины. «Оно требует немыслимой выносливости, – заверяла Руанн, позднее отрабатывая это соло с Евой Евдокимовой (при том, что техника у обеих балерин была на высоте). – Уже где-то посередине ты ощущаешь себя так, словно вот-вот оглохнешь и ослепнешь, потому что весь кислород уходит на то, чтобы поддерживать работу сердца».

А виной тому, что соло оказалось таким трудным, стало прескверное настроение Нуреева в день его сочинения. Хотя это было пасхальное утро, Рудольф пришел в студию, намереваясь отрабатывать па-де-де в спальне. А там его ожидала записка от дублера Джонаса Кейджа с рисунком довольного кролика с эрегированным пенисом: «Прости, но меня поимел пасхальный кролик». Рудольф не планировал ставить соло, в итоге он «наспех состряпал» вариацию для Руанн. «Сам-то он мог исполнить ее без труда, а мне пришлось помучиться». Но стоило Руанн заикнуться о том, что она с ней не справится, и Рудольф ответил партнерше так, как он множество раз отвечал Фонтейн: «Справитесь».

Работу над «Ромео и Джульеттой» Нуреев завершил по возвращении в Лондон весной 1977 года. Премьера балета состоялась 2 июня в лондонском «Колизее», а затем спектакли прошли в Австралии, Париже и Нью-Йорке. У публики балет, естественно, имел большой успех – благодаря исполнителю главной роли. А вот мнения английских критиков разделились. Некоторые рецензенты, обескураженные отсутствием нежности, посчитали его хуже версии Макмиллана для Королевского балета. Другие восхищались его театральностью и изысканными декорациями Эцио Фриджерио, но хореографию сочли не вдохновляющей. В числе немногих, кто принял балет безоговорочно, был Найджел Гослинг, умолчавший в своей рецензии о собственной причастности к его созданию. С гораздо большим успехом балет прошел спустя год в Нью-Йорке, хотя и американские критики оценили драматическое чутье и эффектное исполнение Нуреева выше его хореографии.

По воспоминаниям Руанн, первые недели спектаклей «почти убили» основной состав «Лондон фестивал балле». Не допуская никаких альтернативных составов, Нуреев заставлял ведущих танцовщиков исполнять один и тот же изматывающий балет по восемь раз в неделю, как привык делать сам. «Он говорил нам: “Вы не должны думать ни о чем, кроме программы, пока она не закончится. Не готовьте пищу, не ходите с тележкой по супермаркету. Питайтесь в ресторане или кафе и выпейте на ночь полбутылки вина, чтобы получше выспаться. А если действительно чувствуете усталость, не делайте класс, но разомнитесь хорошенько у станка перед выступлением. Вы должны подчинить всю свою жизнь одной цели, имеющей значение, – ежевечернему выступлению”». Правда, Рудольф забывал добавить, что за него многие вещи делали другие. Питер Мартинс сильно удивился, увидев однажды Рудольфа в уборной: «Луиджи снимал с него все – туфли, носки, панталоны. Надевал на него пояс, свитер, ботинки. “Рудольф, – сказал я, – у вас же полно денег, неужели вы не можете даже одеваться и раздеваться самостоятельно?”» А он ответил: “Вы что, не понимаете, сколько энергии на все это уходит? Вот потому я и плачу Луиджи”».

К 1977 году четырехлетняя «холодная война» между Нуреевым и Макаровой завершилась. Немало поспособствовала примирению их общая приятельница Армен Бали. В начале 1976 года она хотела залучить Рудольфа на свадьбу Макаровой, но артист слег с пневмонией. Осенью того же года Нуреев и Макарова вновь появились вместе на сцене – Рудольф заменил травмированного Энтони Доуэлла в «Танцах на вечеринке» в «Ковент-Гардене». После спектакля они поужинали в ресторане мистера Чоу с Кеном Расселлом и Фонтейн. А в скором времени договорились вернуться в Париж – место их знаменитой ссоры, чтобы станцевать «Сильфиду» с Шотландским балетом. Их успех был настолько велик, что Макарова согласилась выступить в июне 1977 года на фестивале Нуреева в лондонском «Колизее». С Макаровой, Сеймур и Фонтейн, танцевавшими с ним на одной сцене (а в случае с «Сильфидами» и в одном балете), тот сезон стал кульминационным пунктом в карьере Рудольфа. Но он же оказался и тестом на выносливость: в течение шести недель Нуреев выходил на сцену каждый вечер. А ведь фестиваль проходил сразу же после премьеры его «Ромео и Джульетты», когда Рудольф за три недели станцевал двадцать пять спектаклей. Тем не менее в его выступлениях на фестивале «крайне редко ощущались недостатки энергии или скованность конечностей – минимальное наказание танцовщику за переработку, – подивился критик Джеймс Монаган. – Возможно, в тридцать девять лет Нуреев танцевал не совсем так, как в двадцать девять, но всегда с полной отдачей… Похоже, Макарова стала для него тонизирующим средством».

Через два года, когда Макарова выступала в Сан-Франциско с «Американ балле тиэтр», она внезапно осталась без партнера в «Лебедином озере». Доуэлл заболел, и Рудольф, в срочном порядке вызванный Армен Бали, прилетел из Нью-Йорка его заменить. Хотя сначала даже не поверил Бали: «Она действительно хочет танцевать со мной?» Утренняя пресса успела объявить о замене, и на дневном спектакле в четверг оперный театр был заполнен до отказа, вплоть до стоячих мест. Несмотря на размолвки и пренебрежительные замечания, которые Рудольф иногда высказывал об уме Макаровой, он явно ощущал с ней связь. На вечеринке, которую устроила для них в своем ресторане Армен Бали, «их нельзя было оторвать друг от друга. Они болтали без умолку, держались за руки, и никому не удавалось вмешаться. “Руди, твой суп стынет”, – сказала ему я, но он только отмахнулся, продолжая разговаривать с Макаровой о танце».

Глава 26

Роскошествующий кочевник

В конце 1970-х годов Фонтейн почти все время проживала на своей ферме в Канаде, хотя иногда выступала с Рудольфом, когда тот получал какие-нибудь особенные или очень прибыльные ангажементы. В числе таких ангажементов было гала-представление, состоявшееся в Маниле 26 августа 1977 года по приглашению друзей Марго – президента Филиппин Фердинанда Маркоса и его жены Имельды. Именно там, в Маниле, Нуреев и Фонтейн в последний раз станцевали «Маргариту и Армана».

Часы перед выступлением всегда были для Нуреева священными, но они с Марго привыкли гримироваться вместе, в одной уборной (чего Рудольф не делал с другими партнершами). Сопровождаемая Тито, его слугой Буэнавентурой Мединой и Луиджи Пиньотти, звездная пара была с почетом принята в президентском дворце. Рудольфу стоило только упомянуть о своем желании поплавать под парусом, как хозяин дворца тут же предложил артисту воспользоваться его парусником. Прибыв на следующее утро в порт, Рудольф и Луиджи обнаружили там президентскую яхту с самим Маркосом, его сыном и дочерью, всеми возможными министрами и оркестром на борту. За торжественной встречей последовал изысканный ланч. «Посреди ланча Рудольф заявил: “Простите, господин президент, но я всего этого не просил. Я просил только парусную лодку”, – вспоминал потом Луиджи. – На что президент щелкнул пальцами, и через пять минут парусная лодка была готова. Я провел весь день на яхте, а Рудольф плыл за нами в лодке. Он был счастлив и очень доволен».

Наибольшее счастье Рудольфу приносил танец. А вне сцены он чувствовал себя счастливее там, где имелись солнце и вода. И его мечтой, как он сам однажды признался своей приятельнице, принцессе Фирьял, было просыпаться каждое утро «mes pieds dans l’eau» – «на берегу, далеко от суеты». Впоследствии Рудольф купил себе остров, а на тот момент у него не было недостатка в предложениях отдохнуть на яхтах или островах его знатных друзей. В глубине души Нуреев оставался простым человеком, ненавидевшим претенциозность. Но при этом он был также крайне честолюбив и благоговел перед богачами – только не перед выскочками, случайно заработавшими себе состояние на спекуляциях, или замшелыми аристократами, купавшимися в роскоши по праву рождения, а перед людьми, обладавшими вкусом и талантами, и, подобно ему, страстно желавшими изменить окружающий мир. Несмотря на высокие гонорары, иногда составлявшие около пяти тысяч долларов за выступление, Рудольф никогда не считал себя богатым и страшился умереть в бедности. Но, по сути, он жаждал не столько денег, сколько свободы, власти и безопасности, которые они обеспечивали. «Он благоговел перед покупательной способностью денег, дававших возможность обрести все, что тебе хочется», – подтверждала принцесса Фирьял.

С конца 1970-х годов этот сын коммунистов проводил едва ли не каждое Рождество с бароном и баронессой Ги де Ротшильдами в Шато-де-Феррье – их огромном замке в стиле неоренессанса, к северу от Парижа. Частенько гостил Рудольф и на яхте «Атлантис II», принадлежавшей греческому магнату Ставросу Ниархосу, который также предоставил в его распоряжение свой остров Спетсопула. Позднее Ниархос назвал «Нуреевым» своего скакуна и в качестве подарка определил Рудольфу долю его призовых. Сын знаменитого Северного Танцора, жеребец Нуреев не знал поражений[273], но участвовал он в скачках всего год – пока не повредил ногу. А затем племенной «Нуреев» стал одним из самых дорогостоящих осеменителей (статус, которым, несомненно, гордился его тезка-человек).

Рудольфа с Ниархосом познакомила его великая любовь – принцесса Фирьял. Грек и татарин были впечатлены друг другом: Нуреева поразило огромное богатство и могущество Ниархоса, а добившегося всего этого самостоятельно Ниархоса потрясли ум и достижения выходца из бедной семьи, «из российской глубинки». Правда, давняя приятельница и соседка грека, Розмари Канцлер, объясняла их сближение более цинично: «Ставрос всегда соперничал с Ари [Онассисом] за известность, и когда Ари заполучил Каллас, Ставрос решил, что должен заполучить Нуреева».

Когда Ниархос в первый раз пригласил Рудольфа в круиз в Турцию, он сильно опасался, что известный артист будет «вести себя как капризная звезда» и опаздывать к столу. Обед подавали строго в час дня, ужин – в половине десятого вечера. Сможет ли Рудольф придерживаться графика? – пытал Ниархос Фирьял. Но «каждый день Рудольф первым появлялся за столом, ровно в час. Он следовал правилам строже любого из нас». По ночам, когда остальные гости уже спали, Рудольф самостоятельно высаживался на берег и разгуливал по турецким деревням. А на яхту возвращался прежде, чем кто-либо из гостей просыпался. «Он не хотел, чтобы мы знали о его ночных отлучках, – рассказывала Фирьял. – Но я узнала об этом, потому что на следующий же день после первой прогулки он сам рассказал мне о том, какой красивой оказалась деревня. Я посоветовала ему соблюдать осторожность. И мое беспокойство разделяли многие из наших общих друзей. Ведь он рисковал нарваться на неприятности, его могли пырнуть ножом. Ходить одному по ночам было опасно. Но он продолжал это делать».

Фирьял и Ниархос были из числа тех, кого Линн Сеймур называла «богатыми поклонниками Рудольфа». В Нью-Йорке таковой была Жаклин Онассис – по мнению Нуреева, непревзойденное воплощение элегантности. «Из Джеки и Ли он предпочитал Джеки», – вспоминала Филлис Уайет. Талантом Нуреева восхищались также Джуди и Сэм Пибоди, чей дом на 5-й авеню стал для артиста еще одним приятным «оазисом». В Париже в круг избранных Рудольфа ввела Мари-Элен де Ротшильд. В своем прекрасном особняке «Отель Ламбер» на острове Сен-Луи она устраивала изысканные обеды и ужины, на которых собирались известные политики, аристократы, писатели, художники и кинозвезды. Хозяйка принимала гостей, как и подобало «бесспорной королеве парижского высшего света» (по определению журнала «W»), по высшему разряду. Зачастую – в Галери д’Эркюль, одном из самых пышно декорированных залов Парижа, с барочным потолком работы Шарля Лебрена, создавшего Зеркальную галерею в Версале. И уже привыкший вращаться в светских кругах Рудольф, при всей своей искушенности, все же чувствовал себя несколько скованно в подобной официально-торжественной обстановке. Издевки над «грязным татарином» так и не стерлись из памяти детства. По свидетельству Лесли Карон, он сильно «нервничал из-за манер, принятых в обществе – из-за таких вещей, как правильное пользование ножами, вилками и салфетками». «Когда мы с ним снимались [в “Валентино”], – рассказывала киноактриса, – он всякий раз, когда его приглашали на прием в посольство или замок, где присутствовали «важные персоны», просил меня его сопровождать». И в то же время, отмечала Карон, при всей своей озабоченности правильным поведением в «приличном обществе», Рудольф испытывал огромное удовольствие «демонстративно оставаясь самим собой – он мог, к примеру, заявиться в замок в сабо вместо туфель и сесть за стол, не сняв шляпы».

Несмотря на несопоставимое происхождение, Нуреев и Мари-Элен де Ротшильд были во многих отношениях родственными душами. Оба были харизматическими личностями, категоричными в своих пристрастиях и предубеждениях, страстными в своих симпатиях и антипатиях, преданными, властолюбивыми, любознательными и склонными к позерству.

Рудольфа привлекали элегантность, безукоризненный вкус и живость баронессы. Та, в свою очередь, восхищалась его сметливостью, остротой восприятия и увлеченностью искусством. «Он был очень умным, хитрым и видел людей насквозь, – вспоминала баронесса через много лет. – Вы либо нравились ему, либо нет. Равнодушным он оставался редко». По свидетельству их общей приятельницы Дус Франсуа, «она любила Рудольфа, а он ее просто обожал». Танцовщик, которого Мари-Элен называла Ну-Ну, разделял ее пристрастие к богато текстурированным тканям, пышному убранству и драгоценным камням ярких оттенков. Из кутюрье оба отдавали предпочтение Иву Сен-Лорану, хотя только Рудольф одевался у него, как правило, бесплатно. «Он всегда обращал внимание на мои наряды, и особенно на драгоценности, – рассказывала баронесса. – Иногда он снимал их с меня и надевал на себя». Со временем Нуреев, работая над новыми постановками, начал показывать Мари-Эллен эскизы декораций и ткани для костюмов.

Считая себя покровительницей писателей и художников, баронесса не отличалась снобизмом в привычном смысле этого слова. По словам Жаклин де Рибс, ее подруги с детства, Мари-Эллен «не нравились откровенные карьеристы. Она ценила людей за их истинные достоинства и нутром чувствовала, кто чего стоит». Если Рудольф пробуждал фантазии на сцене, то баронесса могла себе позволить воплощать их в реальной жизни. («Стиль Ротшильдов вращается вокруг меня», – заявила она как-то редактору «Вог».) Мари-Элен славилась грандиозными приемами в Шато-де-Феррье. К Балу Пруста в 1971 году, окрещенному «Балом века», Ив Сен-Лоран создал для нее атласное платье, сочетавшееся с нитями жемчуга, которые баронесса намеревалась надеть. Прибывавшие гости, среди которых были Элизабет Тейлор, принцесса Монако Грейс и герцогиня Виндзорская, проходили по коридорам мимо ливрейных лакеев, и свет от канделябров в руках слуг искрился в потрясающих драгоценностях гостий и шлейфах их умопомрачительных нарядов от собственных кутюрье. А Ричард Бартон из их эскорта болтал в это время с бывшим пресс-секретарем Джона Кеннеди Пьером Сэлинджером о «Руди Нурееве и его сумасбродных выходках». На Сюрреалистическом балу, который Мари-Элен дала в следующем году и на котором присутствовал Сальвадор Дали, гости ели с тарелок, обтянутых мехом (по аналогии со знаменитым «Меховым чайным прибором» художницы Мерет Оппенгейм).

Самым желанным было приглашение на ежегодное Рождественское торжество, которое Ротшильды устраивали для двадцати своих близких друзей и которое Рудольф посещал при любой возможности. По воспоминанию одного из гостей, находиться в Шато-де-Феррье было наслаждением: «Ванные, кружевные простыни, горничные – все было великолепно». Каждый гость должен был явиться на праздник с подарком, и, по словам дизайнера Оскара де ла Ренты, «если Мари-Элен не нравилась обертка, потому что она не гармонировала с интерьерным убранством, она просила ее сменить». После обеда все собирались в гостиной вокруг огромной елки для обмена рождественскими подарками – эта своеобразная церемония длилась часами, потому что, по настоянию хозяйки, их открывали поочередно. «Рудольфу понравилось, что я делала подарки самой себе, – вспоминала Мари-Элен. – И он сам начал поступать так же».

Причем не только на Рождество. В Турции он накупал «кучи» килимов, в Японии – «сотни» оби. И копил свои приобретения как деньги. «Вы – единственный русский бедуин, которого я знаю», – сказала ему однажды принцесса Иордании, Фирьял. В Нурееве, добившемся успеха в жизни собственными силами, причудливо сочетались самые противоположные свойства натуры. С одной стороны, он оставался осмотрительным и бережливым человеком, который редко сам платил по счетам и постоянно сетовал на большие расходы, уходившие на прислугу. С другой, он с удовольствием тратил подчас заоблачные суммы – на шелка, предметы меблировки, гобелены и редкие карты. «Это еще одна грань его чувственности, – поясняла Линн Сеймур. – Он любил услаждать свои глаза».

После выступлений, поздними вечерами, Нуреев нередко гулял по улицам, рассматривая витрины магазинов в поисках антикварных вещиц; частой спутницей Рудольфа в таких прогулках стала его новая приятельница Тесса Кеннеди, модный лондонский дизайнером интерьеров. «Как-то раз я завела его в магазин, в котором продавались ковры со всего мира, комплектами по пятьдесят штук. Так что каждый из нас взял себе по двадцать пять, – вспоминала Тесса. – У [Рудольфа] хранились свернутыми тысячи ковров под кроватями». Энергичная и предприимчивая, с ярко-голубыми глазами и светлыми волосами, обрамлявшими круглое лицо, Тесса Кеннеди с детства вела «золотую» жизнь. Наследница приличного состояния югославского судостроителя, она прославилась уже в двухлетнем возрасте: Тесса и ее сестра стали первыми близнецами, перелетевшими Атлантический океан на самолете. А в 1958 году 18-летняя девушка, как «сбежавшая наследница», попала на первые полосы газет всего мира, тайно удрав на Кубу с «нищим» художником-портретистом Домиником Элвисом, племянником Нэнси Митфорд. Там она познакомилась с Эрнестом Хемингуэем и подружилась с легендарным мафиозо Мейером Лански. Но, поскольку Тесса была несовершеннолетней, отец добился решения о ее помещении под опеку, а Элвиса – под арест. Любовь стоила художнику месяца тюремного заключения. В 1975 году Доминик Элвис покончил с собой; Тесса Кеннеди тогда была уже замужем за американским кинопродюсером Эллиотом Кастнером, ставшим отцом двух из ее пятерых детей. Ко времени знакомства с Рудольфом она была уже известным дизайнером и в число ее клиентов входили король Хусейн, Ричард Бартон и Ставрос Ниархос, для которого она спроектировала интерьер его новой яхты. Чувство юмора и авантюризм Кеннеди очень импонировали Нурееву; Рудольф ощущал себя в ее обществе легко и непринужденно. А Тесса, в свою очередь, воспринимала его как «брата – все понимающего, преданного и умудренного жизненным опытом».

За исключением Эрика и Найджела Гослинга, самые продолжительные отношения у Рудольфа были с женщинами. По признанию Джейн Херман, их взаимоотношения были сугубо симбиотическими и зиждились на ценности, которую они представляли друг для друга. С развалом компании Юрока, последовавшим за его смертью в 1974 году, театр «Метрополитен-опера» нанял Херман в качестве импресарио. Нуреевский балет «Ромео и Джульетта» стал ее первым проектом. «Я занимала пост, позволявший ему мною пользоваться, и в первые десять лет наших отношений выгода была взаимной, – рассказывала Тесса. – Когда на сцене выступал Рудольф, продажи билетов зашкаливали. Но мне приходилось подчинять свою жизнь его постоянным требованиям. Он мог позвонить в театр и сказать: «Почему у меня в доме нет туалетной бумаги?» или «Пришлите мне уборщицу». Я хоть и обожала его, но думала: «Слава Богу, это всего на три недели». Появляясь, Рудольф рассчитывал, что я буду ходить с ним на обеды, в кино, по магазинам. Если ты не делал того, что он хотел, он просто обращался к кому-то другому. Поэтому приходилось выбирать: либо ты уступаешь, чтобы сохранить взаимоотношения (что я и делала), либо отступаешь и позволяешь отношениям на время охладеть – до тех пор, пока ему не захочется еще чего-нибудь».

Несмотря на преданность, которую он требовал и получал, Рудольф боялся зависимости. И это было одной из причин, по которым он предпочитал общество богатых, пожилых женщин. Они не только были в состоянии платить за себя сами, но и не ждали от него секса (во всяком случае, так думал сам Нуреев). Это не мешало ему флиртовать с ними. Правда, если дамы отвечали на его заигрывания слишком бурно, он тут же начинал беспокоиться: неужели они неверно истолковали его намерения? «Он очень боялся, как бы кто-нибудь из нас не поставил его в затруднительное положение, – вспоминала Херман. – Просто он считал, что любая женщина, питавшая к нему большую симпатию, умирала от желания затащить его в постель».

Одной из верных подруг Нуреева, действительно лелеявших подобные надежды, была Дус Франсуа – темноволосая красавица чилийских кровей. Она настолько сходила с ума по артисту, что, по слухам, даже волосы остригла коротко, лишь бы придать себе мальчишеский вид. Стильная, модная, общительная Дус приходилась племянницей покойному Артуро Лопесу-Уиллшоу, сказочно богатому чилийскому гомосексуалисту. В свое время Лопес женился на своей кузине, Патрисии Лопес де Уиси, тетушке Дус, и жил с ней в «своем маленьком Версале» в Неилли, поселив своего бойфренда Алексиса де Реде в апартаменты в Отеле Ламбер. Признанный законодатель вкусов тех дней, Алексис де Реде был близким другом Мари-Элен де Ротшильд. Поэтому Ротшильды, выкупив Отель Ламбер, позволили ему там остаться. Артуро Лопес также был большим поклонником Раймундо де Ларрена, давнего бойфренда Дус. После распада балетной труппы де Куэваса де Ларрен сформировал собственную труппу, спонсором которой выступила Жаклин де Рибс. Когда через два года виконтесса больше не смогла оказывать труппе Раймундо финансовую поддержку, он начал фотографировать знаменитостей для «Вог» и других журналов. И именно де Ларрен познакомил Дус с Нуреевым. Дус любила балет и истово желала стать частью гламурного мира Раймундо. «Она была от него без ума, и одно время он даже подумывал на ней жениться, – вспоминала Жаклин де Рибс, долгое время бывшая доверенным лицом де Ларрена. – Он полагал, что у нее много денег». Порвав с Дус в 1970-х годах, 42-летний Раймундо шокировал всех их друзей, женившись на своей бывшей «тетушке Маргарет» – 80-летней маркизе де Куэвас, славившейся крайней эксцентричностью.

По мнению их многих общих знакомых, дружба с Нуреевым позволила Дус продолжать ту жизнь, которую она вела с Раймундо. «Рудольф привносил в ее жизнь радость, он водил ее по разным местам, знакомил с интересными людьми», – рассказывала Фирьял. Платой Франсуа за это было полное растворение в своем кумире, безоглядная готовность выполнять все его требования и запросы, любые поручения, чтобы сделать его жизнь более легкой, а свою – более осмысленной. «Она, несомненно, была в него влюблена, – считала Джейн Херманн, и так же считали многие их друзья. – Она хотела жить с ним и знала, что он способен увлечься женщиной». Как и многие женщины, влюбленные в гомосексуалов, Франсуа обманывалась, полагая, будто может пробудить в Нурееве влечение к себе. Увы, чем больше она старалась и чем настойчивей становилась, тем сильнее отталкивала от себя Рудольфа. «Дус не дает мне дышать», – жаловался он Джейми Уайету. По воспоминаниям Луиджи Пиньотти, Франсуа ходила за ним чуть ли не по пятам: «Она никогда не понимала Рудольфа. И слишком давила на него». Даже ее друг Алексис де Реде признавал, что «Дус иногда походила на няньку».

В отместку Рудольф сурово отчитывал ее в присутствии друзей, а то и вовсе избегал Франсуа и месяцами отказывался с ней разговаривать. «С Дус покончено», – заявлял он тогда. А Мари-Элен де Ротшильд пыталась их помирить. «Она повторяла ему: “Вы должны быть добрее к женщине, которая так преданна вам”, – вспоминала Жаклин де Рибс, считавшая Дус «мазохисткой». Как-то раз, когда Франсуа везла Рудольфа на репетицию в Парижскую оперу, артист внезапно вышел из себя, будучи больше не в силах терпеть ее присутствие рядом, и на светофоре выскочил из машины. Но Дус продолжила ехать рядом с ним, умоляя снова сесть в автомобиль. Этот случай наглядно иллюстрируетвсю суть их отношений: Рудольф, уходящий прочь в одиночестве, и Дус, следующая за ним и умоляющая положиться на нее. «Он с самого начала и до конца обращался с ней как с низкооплачиваемой, перегруженной работой секретаршей, – утверждал дирижер Джон Ланчбери. – А ей это нравилось, и она терпела все оскорбления».

Друзья неодобрительно взирали на то, как Рудольф позволял Дус и другим женщинам «служить» и угождать ему, и нередко укоряли артиста в их «эксплуатации». «Он понимал разницу между равными себе и своими рабами, и переступал черту, только когда мог это сделать, – рассказывала принцесса Фирьял. – Он считал: раз они сами хотят, то почему им это не позволить? Однажды, приглашая его на обед, я спросила: “Сколько рабов вы с собой приведете?“ А он ответил: “Вы слишком суровы к моим рабам. Ведь они делают только то, что хотят. И это доставляет им удовольствие. Я пользуюсь ими, пока они мне позволяют”».

Настоящим другом Нурееву можно было стать, только отчетливо понимая, насколько высоко он ценил свою свободу. «Он никому не желал принадлежать», – подтверждал Луиджи Пиньотти. И в то же время Рудольф обладал завидным даром: вселять в любую из своих подруг уверенность, будто она – самая важная женщина в его жизни. Но их, естественно, возмущала необходимость делить артиста друг с другом. Ведь это всегда так лестно – ощущать себя необходимым знаменитому человеку. Тем более такому неординарному и интересному, как Нуреев. По словам Тессы Кеннеди, «многие женщины по недомыслию вели себя по отношению к нему собственнически и выказывали к другим ревность, которую он ненавидел». Это не совсем верно. Несмотря на поразительную способность разграничивать свою жизнь, Рудольф получал невыразимое удовольствие, вызывая ревность у самых преданных подруг, и не упускал возможности подстраивать щекотливые ситуации. Ему нравилось периодически стравливать женщин друг с другом, чтобы проверить их искренность и преданность и придать драматизма иначе спокойным, совместным выходам. «Узнав, что Дус захотела отправиться в Ла-Тюрби, Рудольф обязательно приглашал туда кого-нибудь еще, лишь бы заставить ее ревновать», – рассказывал один из их старых знакомых. Зная, что Лилиан Либман и Джейн Херман боролись за эксклюзивные права на него, Рудольф иногда приглашал обеих пообедать с ним в Нью-Йорке. Либман, бывшая секретарша Стравинского и рекламный агент Юрока, работала на нидерландскую компанию, продюсировавшую сезоны «Нуреева и друзей» на Бродвее. По свидетельству Херман, «он любил устраивать битвы между двумя бабами, соперничавшими за его внимание».

На протяжении всей своей жизни Рудольф питал огромное уважение к образованным и влиятельным людям. Среди его друзей был Джейкоб Ротшильд, который, будучи одним из попечителей Лондонской национальной галереи, однажды открыл для него галерею в полночь. Оба увлекались коллекционированием, и Рудольф постоянно советовался с Ротшильдом по поводу картин, которые ему хотелось купить. Истовый покровитель искусств, Ротшильд, по словам хорошо знавшей его Линн Сеймур, был «высоким, представительным, обманчиво застенчивым на вид мужчиной, за холодными, бесстрастными манерами которого скрывались пылкость и страстность натуры». Весной 1978 года Рудольфу и Сеймур довелось погостить на его вилле на Корфу после неожиданной отмены их выступления в венецианском театре «Ла Фениче». Не прекращавшийся поначалу дождь вынуждал Рудольфа оставаться в кровати в дюжине свитеров, слушая Чайковского. А когда наконец вышло солнце, они купались, плавали на яхте и давали друг другу классы в импровизированной студии. По настоятельной просьбе других гостей Сеймур согласилась исполнить танец, поставленный для нее Аштоном в память об Айседоре Дункан. Рудольф взялся за подготовку ее выступления и наладил освещение на террасе, выходящей к морю. «Лил, ты должна танцевать в лунном свете», – советовал он. Но едва Сеймур появилась на террасе с лепестками мака в руках, как к ней подбежал ее напуганный маленький сынишка и схватил балерину за ногу. Рудольф моментально оценил ситуацию и объявил: «Выступление отменяется».

Осенью 1977 года Нуреев трижды танцевал с Сеймур в «Спящей красавице» в «Ковент-Гардене». Но он и представить себе не мог, что эти спектакли окажутся его последними выступлениями с Королевским балетом перед четырехлетним перерывом. Рудольф всегда считал эту труппу «родной», даже при том, что в 1970-х годах он все реже и реже выходил с ней на сцену. В 1977 году Нуреев станцевал всего в тринадцати ее спектаклях, в сравнении с сорока представлениями в предыдущем году и восьмьюдесятью двумя в 1969-м. Желая поддержать и стимулировать более молодых танцовщиков Королевского балета, его руководитель Кеннет Макмиллан посчитал целесообразным сократить выступления Нуреева и Фонтейн. А его преемник Норман Моррис пошел еще дальше. Приняв бразды правления в 1977 году, он сразу же отказался задействовать в спектаклях всех приглашенных артистов – элитную группу, включающую Нуреева, Макарову и Барышникова. Как и Макмиллан, Моррис хотел дать танцовщикам своей труппы больше возможностей для выступлений.

Рудольф был ошеломлен тем, что его сочли «чужим», причислив к танцовщикам, которые, несмотря на весь свой вклад в качестве исполнителей, тем не менее, не преобразили лицо британского балета. Но досаднее всего Нурееву было из-за того, что перед назначением Нормана Морриса возглавить труппу предлагалось ему самому! Увы, при обсуждении этого с Джоном Тули, генеральным директором Королевского оперного дома, Рудольф откровенно выразил свои опасения; он не готов был пожертвовать сценическими выступлениями ради руководства труппой: «Если я прерву карьеру танцовщика, чтобы стать худруком, и наломаю дров в этой роли, то уже не смогу танцевать снова, потому что многое утрачу». Ему хотелось бы потанцевать еще какое-то время в составе труппы, а уже потом взять на себя руководство ею, сказал артист. «На протяжении всех лет, что я его знал, – вспоминал Тули, – Нуреев желал одного: выступать как можно чаще: «Я должен танцевать так часто, как только могу», – требовал он. Но правда была в том, что Королевский балет не мог удовлетворить это требование».

Решение Морриса положило конец пятнадцатилетнему сотрудничеству Рудольфа с труппой. Чувствуя себя неоцененным и преданным, Нуреев выражал свое недовольство в прессе. Тули даже отправил Моррису личную записку с просьбой наладить отношения с артистом. Боясь, что жалобы Нуреева навредят имиджу труппы, он предложил задействовать его в новом балете Энтони Тюдора или в «Месяце в деревне» Аштона, в котором Рудольф давно мечтал станцевать. «Можно ли убедить Фреда? – написал Тули. – Повторяю, я имею в виду только периодические выступления. Убежден, что для Королевского балета полезно пойти навстречу некоторым пожеланиям Нуреева».

Нуреев в свою очередь проинструктировал своего агента Сандера Горлински: приоритет следует отдавать любым предложениям от Королевского балета. Но за семь месяцев таких предложений не последовало, и Рудольф лишил труппу прав на исполнение его постановок третьего акта «Раймонды» и сцены «В царстве теней». Лишь через три года его пригласили танцевать в «Ковент-Гарден». Но Нуреев дал свое согласие всего за несколько минут до объявления состава танцовщиков того сезона на пресс-конференции. В результате руководство труппой отозвало свое предложение, сославшись на то, что опасается, как бы внезапное изменение в составе не создало дополнительных проблем с остальными танцовщиками. Тули прислал уязвленному Нурееву письмо с извинениями: «Последнее, чего мы хотим, это дальнейшего ухудшения Ваших отношений с Королевским балетом». Обида не отбила у Рудольфа желания сотрудничать с этой труппой. Услышав, что Дэвид Уолл получил травму перед спектаклем, в котором надеялся танцевать Рудольф, он сообщил Найджелу Гослингу, что охотно «выручил бы» театр. Гослинг отправил записку Тули, описав в ней чувства Рудольфа со всем тактом опытного посредника: «Если вы не желаете разговаривать с Руди напрямую (что было бы лучше всего), я охотно проверю сам, тактично и дипломатично, какова “температура воды”, и поставлю вас в известность. (Руди, естественно, не знает, что я пишу это…) Признаюсь, ничто не обрадовало бы меня сильнее, чем возможность снова увидеть Руди и Королевский балет вместе».

Разрыв с этой труппой оставил горький осадок в душе Рудольфа, заставив вспомнить все прежние обиды и терзания. «С тех пор, как [Марго] перестала танцевать… происходили постоянные попытки унизить меня, превратить из личности в ничто, – сетовал он в интервью телевидению “Темза”. – Я служил для них всего лишь средством для заполнения зала, этакой грелкой на чайник, стеганым чехольчиком, от которого они постарались избавиться как можно быстрее. Освободи место. Приведи публику, а потом освободи сцену. Отправляйся в Америку, заполняй театры там. И пинок под зад!» Понадобился еще год, чтобы Рудольф и Королевский балет примирились.

В свои сорок лет самый знаменитый в мире танцовщик едва ли мог пожаловаться на нехватку работы или угасание интереса к нему у публики. Однако, сотрудничая с другими труппами, Нуреев никогда не ощущал того постоянного творческого подъема, какой он испытывал с Королевским балетом. Тем не менее его жажда новых экспериментов не истощалась, и недостатка в хореографах, желавших создавать под него балеты, тоже не наблюдалось. Руди ван Данциг создал для Нуреева три балета, Мюррей Луи – два (правда, ни один из них не выдержал испытания временем). Рудольф старался появляться на сцене каждый вечер; его выступления были не только демонстрацией своего мастерства и формы для публики, но и тестами на собственную выносливость. Таким же драйвом танцовщик стремился наполнить и личную жизнь. Нуреев постоянно искал мимолетного секса, и хотя он никогда не прекращал поиски идеального партнера, его натура и ритм жизни неизбежно вынуждали артиста ограничиваться случайными связями.

Среди его побед оказался и Роберт Ла Фосс. Рудольф положил глаз на талантливого 19-летнего танцовщика из труппы «Американ балле тиэтр» во время репетиций «Лебединого озера» на сцене «Метрополитен-оперы». «Восседая на троне в роли Принца, он разглядывал меня минут пять», – воспоминал потом Роберт. Этот «белокурый паж» с красивым мальчишеским лицом и голубыми глазами вырос в Бомонте (штат Техас). Он сильно разволновался, когда Нуреев после спектакля пригласил его в свою уборную. «Когда я вошел, он сидел обнаженный. Он явно желал показать себя мне, – рассказывал Роберт. – Природа его щедро наградила, и он этим гордился». А репутация Нуреева уже была знакома Ла Фоссу: несколько лет назад его брат Эдмунд встречался с ним в бане. Рудольф был «хорошо известен в банях». Но его беспорядочные связи уже не были чем-то необычным. Геи уже не скрывали свою ориентацию, как раньше, и бани и секс-клубы для них в это время множились повсеместно. Свобода удовлетворять свои сексуальные желания где, когда и как угодно составляла главный лозунг движения за права сексуальных меньшинств в 1970-х годах, как и во время сексуальной революции, начавшейся десятилетием ранее. Многим геям бани служили местом для быстрого, доступного и анонимного секса.

Ла Фосс, быстро ставший звездой «Американ балле тиэтр», а позднее и «Нью-Йорк сити балле», по-настоящему «благоговел» перед Нуреевым. Незадолго до того он последовал за лимузином Рудольфа, когда тот отъехал ночью от служебного входа «Метрополитен-оперы». «Я находился в том возрасте, когда мое либидо было очень высоким, и одна мысль о том, что это был Рудольф Нуреев, возбуждала. Такому человеку невозможно было ответить «спасибо, но нет». Через несколько месяцев после той встречи они столкнулись в храме гедонизма того периода – клубе «Студия-54», бывшем оперном театре, переделанном в телестудию, а затем в дискотеку, где толпы людей у входа истошно вопили «Возьмите нас с собой!» счастливцам, допущенным за бархатные канаты. Внутри посетителей обслуживали красивые молодые официанты в одних шелковых шортах, а сексу и наркотикам там предавались с равным пылом. Завсегдатаями этого клуба были Бьянка Джаггер, Холстон и Лайза Миннелли. Трумен Капоте заявил, что это лучший ночной клуб, который он когда-либо посещал: «Он очень демократичный. Мальчики с мальчиками, девочки с девочками, девочки с мальчиками, черные и белые, капиталисты и марксисты, китайцы и прочие – все вместе!»

Заметив на танцплощадке Ла Фосса, Нуреев сразу пригласил его поехать в Вашингтон, где артисту предстояло танцевать в «Ромео и Джульетте» с «Лондон фестивал балле». «Я должен собрать вещи», – ответил Роберт. «Нет-нет, – запротестовал Рудольф. – Мы сейчас же уедем в машине». Они уехали в его лимузине, и всю следующую неделю Ла Фосс каждый вечер надевал в театр кожаные брюки Нуреева. Связь быстро закончилась, когда Ла Фосс сообразил: на настоящий роман рассчитывать не стоит (а он-то, наивный, надеялся на это!). «Все было волшебно, но я интересовал его только как симпатичный парень. Он был невероятно сексуальным, но ни капли не влюбленным. Я чувствовал себя обманутым», – признавался впоследствии Роберт.

Ла Фосса вскоре сменил Франк Дюваль, 19-летний студент, сопровождавший Рудольфа во время первых гастролей Голландского национального балета в Америке. Высокий и привлекательный, с рыжевато-каштановыми волосами и зелеными глазами, Франк стремился осмотреть каждый новый город. Поскольку Рудольф на протяжении почти всего тура чувствовал себя усталым и больным, Дюваль регулярно отправлялся на прогулки с другими танцовщиками. Его беглый русский язык возбудил у Рудольфа подозрения. «А вы не думаете, что Франк шпион? – то и дело спрашивал он у Руди ван Данцига, поясняя: – Я уверен, что его приставил ко мне КГБ». Ван Данциг считал постоянную потребность Рудольфа в компаньоне его способом защиты от одиночества. В начале 1979 года, во время работы в Вене над «Улиссом» – новым балетом для Нуреева и труппы Венской государственной оперы, – хореограф и танцовщик каждый вечер допоздна бродили по городу, невзирая на отчаянный январский холод. «Он как будто бы боялся возвращаться в свой отель», – вспоминал ван Данциг. Однажды Рудольф ему признался: «Не знаю почему, но иногда я впадаю в отчаяние. Мне хочется выпрыгнуть в окно и покончить со всем этим». Как и Глен Тетли несколькими годами ранее, ван Данциг был «ошарашен» тем, насколько одиноким чувствовал себя Рудольф. Хотя сам Нуреев, как подозревал ван Данциг, не согласился бы с этим: «В каком-то смысле он был одинок, но с другой стороны, у него было много друзей, и он с удовольствием общался с ними, даже не помышляя извлекать для себя какую-то выгоду из этого общения. Бывали моменты, когда мне казалось, будто наша дружба закончилась, но он всегда звонил мне и спрашивал: «Когда мы увидимся?» Если бы я назвал его одиноким, он бы очень рассердился. Однажды я спросил, скучает ли он по России, и Рудольф обвинил меня в том, что я нарочно вкладываю ему в голову такие мысли, чтобы сделать его таким, каким мне хотелось его видеть. Конечно, Рудольф никогда бы не признался, что он одинок и несчастен. Но я чувствовал, что так все и было».

В такие мрачные периоды Нуреева поддерживала вера в то, что силою воли он сможет добиться всего, чего хочет. Но даже он удивился, когда к нему вдруг обратился один хореограф – тот, расположение которого Рудольфу очень хотелось завоевать.

Танцовщик ждал этого семнадцать лет.

Глава 27

Баланчин

«Я тут подумал: а что, если задействовать в “Мещанине” Нуреева?» – в одно прекрасное утро 1978 года спросил свою помощницу, Барбару Хорган, Джордж Баланчин. Нью-йоркская опера попросила его поставить новую версию «Мещанина во дворянстве» по пьесе Мольера на музыку Рихарда Штрауса.

Хорган так удивилась вопросу хореографа, что даже усомнилась: а правильно ли она его расслышала?

«С чего это вам пришло в голову?»

«Ну, – как ни в чем не бывало, ответил Баланчин, – просто он подходит на эту роль».

Баланчин имел в виду роль Клеонта – находчивого молодого человека, который выступает в разных обличьях (портного, учителя танцев, учителя фехтования, турка), чтобы добиться руки своей возлюбленной у ее честолюбивого отца, мсье Журдена, буржуа, вознамерившегося сделаться дворянином. На роль Люси, возлюбленной Клеонта, Баланчин отобрал Патрисию МакБрайд, на роль мсье Журдена – Жан-Пьера Бонфу, а в кордебалет – студентов Школы американского балета.

«Я давно хотел станцевать в комическом балете, – сказал Нуреев в интервью “Нью-Йорк таймс”. – И это подвигло мистера Баланчина создать такой балет для меня». Это также подвигло мистера Баланчина дать в нем Рудольфу главную роль. Учитывая историю их прежних взаимоотношений, политику хореографа, избегавшего звезд, и то, что оба были величайшими фигурами в балете XX века, союз Баланчина и Нуреева неминуемо вызвал удивление и интерес. «Он такой же, как и все остальные, – не преминул подчеркнуть Баланчин. – У нас одна мать. Мы воспитаны Мариинкой». Хотя, по воспоминанию бывшей танцовщицы «Нью-Йорк сити балле», а на тот момент артдиректора Цюрихского балета Патрисии Нири, Рудольф считал балет «даром Божьим».

Репетиции «Мещанина» начались в феврале 1979 года, премьеру назначили на 8 апреля. Какие бы па ни задавал Нурееву Баланчин, Рудольф всегда старался усложнить свой танцевальный рисунок за счет дополнительных элементов, в частности двойных ассамбле. Он всячески стремился доказать, что в состоянии выполнить задачи любой сложности. Но его силы уже убывали: элевация уменьшилась, позвоночник утратил гибкость, а плие – мягкость, хотя вращения все еще удавались артисту на славу. «Это должно выглядеть просто, – однажды поправил его Баланчин, – как шутка». Но Рудольфу очень хотелось произвести впечатление на хореографа. Тем более, что предыдущим летом к труппе «Нью-Йорк сити балле» в дерзновенном порыве примкнул Барышников. «Я хотел бы стать инструментом в его чудесных руках», – сказал тогда он.

Как ни странно, новый балет Баланчин создал не для Барышникова, а для Нуреева. И все же Рудольф завидовал их отношениям и язвительно комментировал их в разговорах с Питером Мартинсом. «Он все время роптал на Баланчина, что тот не берет его под свое крыло, – рассказывал Мартинс. – А я обычно говорил ему: “Вы будете танцевать за семьсот долларов в неделю? Именно столько получаю я”. (Барышников тоже согласился на обычное жалованье танцовщика «Нью-Йорк сити балле».) Баланчин не только отрабатывал с Барышниковым несколько крупных ролей, включая партию в «Аполлоне», но и по-отечески заботился о Михаиле вне театра. Он регулярно приглашал его обедать к себе домой, где они могли часами беседовать о еде и женщинах или делиться воспоминаниями о России. Баланчин «заменил мне отца», признался позднее Барышников[274].

А Рудольф, естественно, предполагал: если «Мещанин» пройдет с успехом в Нью-Йоркской опере, то Баланчин пригласит его танцевать в нем, а возможно, и в других балетах своей труппы. «Баланчин понимал, что Рудольф был настроен серьезно, – вспоминал Мартинс, – но говорил не о его танце, а о самом Рудольфе как о вещи». Пренебрежение Баланчина к Нурееву выразилось в ответе, который он дал Мартинсу, когда последний попросил повысить ему жалованье. Мартинс хотел купить себе новую квартиру. «Тебе она не нужна», – заявил ему Баланчин. А когда Мартинс стал настаивать, хореограф усмехнулся: «Хочешь быть богатым, как Нуреев? У него вилла в Монте-Карло, дом в Лондоне. И ничего, кроме проблем. За всем этим имуществом кто-то должен присматривать. Тебе и студии хватит. Когда у тебя нет проблем, ты можешь танцевать. Тебе не стоит становиться таким, как Нуреев».

Зная, что у Баланчина после сердечного приступа, случившегося годом ранее, пошатнулось здоровье, Рудольф проявлял к нему в студии особую заботу и внимание. И просил почаще делать перерывы в работе, но Баланчин отказывался отдыхать, а Луиджи каждый день приносил ему из русской чайной борщ или куриный суп. «Может, вы все-таки пойдете домой, полежите, отдохнете или покушаете?» – спросил его как-то Рудольф после длительной репетиции и примерки костюмов. «Нет, нет и нет! Не пойду я домой, – ответил Баланчин. – Зайду куда-нибудь, выпью водки». Иногда, чтобы заставить хореографа присесть хоть ненадолго, Рудольф притворялся, будто сам нуждался в дополнительной тренировке. «Мистер Баланчин, – говорил он, – мне нужно еще позаниматься». (И, похоже, Баланчин, ему верил; «Он так медленно все разучивает», – жаловался он Барбаре Хорган.)

Между собой Нуреев и Баланчин говорили по-русски, хотя Рудольфу такое общение давалось нелегко. «Я уже привык думать по-английски, – признавался он. – Мой английский не так уж хорош, но русский и вовсе плох. Впрочем, мы отлично понимали друг друга». Увы, по свидетельству Сьюзен Хэндл, помогавшей Баланчину ставить «Мещанина», их взаимоотношения были совсем не простыми. И не только Баланчин постоянно спрашивал ее мнение о Нурееве, но и Рудольф хотел знать, что думал о нем хореограф.

Поскольку оба выросли с любовью к музыке, Рудольфу было интересно понаблюдать воочию за подходом сочинителя танцев к музыкальному сопровождению. Его поразило и увлекло то, как Баланчин распределял шаги на счет музыки для па-де-де. Сначала хореограф просил пианиста сыграть последние такты фрагмента. «Потом он выбирал позу или иную комбинацию движений для концовки па-де-де, но это было только предварительной прикидкой, так как потом он просил: «А теперь сыграйте кульминацию перед концовкой». Баланчин работал в обратном направлении, анализируя и определяя момент, с которого мелодический и танцевальный рисунки должны были выстраиваться по восходящей линии. Нащупав кульминацию, с которой музыка меняла свою тональность, балетмейстер говорил: «А теперь займемся хореографией».

Увы, в скором времени участившиеся приступы стенокардии вынудили Баланчина оставить работу над балетом; к великому разочарованию Рудольфа, он попросил поставить для него несколько танцев Джерома Роббинса и Питера Мартинса. Но, по свидетельству Хэндл, Роббинса «Мещанин» совершенно не интересовал, и репетиции стали крайне «напряженными». Не горел большим желанием и Мартинс, до тех пор поставивший только один балет. «Рудольф ждет вас, – сказал он Баланчину, – а вместо этого появлюсь я. Так не должно быть».

«Но так будет, – ответил Баланчин. – Ты сделаешь это, дорогой».

«И я пошел работать, – рассказывал Мартинс. – Помнится, Рудольф явно хотел меня убить, но сдержался. Он делал то, что я просил, но всегда предлагал что-то еще. “Вы хотите так? А можно еще и так”. Но все это говорилось с юмором, потому что мы оба понимали: работу над балетом надо закончить». Перед премьерой Баланчин вернулся отшлифовывать хореографию.

При всей индивидуальности, яркости и живости, которую Рудольф привнес в свою комическую роль, балет не стяжал успеха ни у критиков, ни у зрителей. Арлин Кроче в журнале «Нью-Йоркер» заклеймила его как «занудную показуху» и не увидела в нем убедительных подтверждений подлинного сотрудничества Баланчина и Нуреева. А многочисленные переодевания Рудольфа выглядели, по ее мнению, удачной метафорой «артиста-трансформатора, в которого превратился Нуреев, скача из труппы в труппу, от роли к роли».

Сам Баланчин остался удовлетворен танцем Рудольфа, посмотрев балет через несколько недель после премьеры. «Да, хорошо. А будет еще лучше», – резюмировал он, но больше никогда не работал с Нуреевым. Гораздо лучше встретили балет французские критики, когда Рудольф станцевал в нем в том же году в Парижской Опере. (В начале 1980-х годов Сьюзен Хэндл, прибывшая туда по приглашению Нуреева для возобновления балета, была шокирована тем, «как сильно изменил его Рудольф»: балет показался ей совершенно другим произведением. Но поскольку Баланчин проявлял полное безразличие к «Мещанину», Барбара Хорган, возглавлявшая Фонд Баланчина, посоветовала Хэндл: «Не вмешивайся. Пусть [Нуреев] делает, что хочет».)

Подобно Баланчину, неожиданно изменил свое отношение к Рудольфу и соучредитель «Нью-Йорк сити балле» Линкольн Кирштайн. После энергичных попыток отговорить Джейми Уайета рисовать артиста, Кирштайн «вдруг решил, что Рудольф – интересная личность». И даже купил у Уайета один из портретов танцовщика. «Это было в его духе», – заметил художник. Пока Нуреев работал над «Мещанином во дворянстве», Кирштайн несколько раз приглашал его на обеды и ужины в свой особняк в Грамерси-парке, и там они подолгу беседовали об истории танца. Как-то раз, уже за полночь, в дверь кто-то позвонил. И через несколько секунд в дом вошла Марго Фонтейн. Рудольф надумал сделать Кирштайну сюрприз, и он удался. «Линкольн был поражен», – подтвердил Уайет.

В процессе работы над «Мещанином во дворянстве» Рудольф увлекся – правда, ненадолго – еще одним молодым танцовщиком. Его новым любовником стал Роберт Трейси, 23-летний учащийся Школы американского балета Баланчина. Трейси посчастливилось не только оказаться среди двенадцати учеников, отобранных Баланчиным для участия в новом балете, но и привлечь внимание его звезды. При росте метр семьдесят семь он обладал худощавым телосложением, вопрошающими карими глазами и густыми вьющимися каштановыми волосами, свисавшими на лоб. По-мальчишески привлекательный, Трейси не был особенно красив и не входил в число наиболее одаренных учащихся школы. И, несмотря на свои длинные ноги и высокие прыжки, он так и не продвинулся дальше кордебалета. «Он тренировался очень усердно, – вспоминал один из его соучеников, – но никто не считал его сильно талантливым». Говоривший тихим и вкрадчивым голосом юноша с напускным прилежанием на лице вырос в Милтоне (штат Массачусетс), где его отец преподавал английский в средней школе. Потом Роберт изучал латынь и греческий в Скидморском колледже, где Мелисса Хейден, бывшая ведущая танцовщица «Нью-Йорк сити балле», побудила его заняться танцами. Хейден он запомнился как «яркий молодой человек», один из немногих учеников в ее балетном классе, кто мечтал попасть в крупную труппу. По окончании обучения Трейси год танцевал в кордебалете балетной труппы Чикагской лирической оперы под началом Марии Толчиф и жил с актером Хинтоном Бэттлом, звездой бродвейского мюзикла «Виз». Благодаря содействию Хейден и Толчиф он получил стипендию в Школе американского балета.

С Нуреевым Трейси познакомился в феврале 1979 году, по пути в мужской класс Стэнли Уильямса в Школе американского балета. Трейси слышал, что Рудольф побывал в Греции, и, чтобы завязать разговор, поинтересовался об этой поездке. После репетиции Рудольф спросил у Роберта, где можно приобрести батарейки для его магнитофона, и Трейси вызвался найти их для артиста. В ответ Рудольф пригласил его «на чай» в свои апартаменты в старом отеле «Наварро» на Сентрал-парк-саут. «Там все и началось, – признался впоследствии Трейси. – В тот день он меня соблазнил».

В тот же вечер Рудольф договорился поехать со своей приятельницей Джуди Пибоди – посмотреть труппу Твайлы Тарп. Когда Пибоди заехала за ним на своем лимузине, Рудольф попросил Роберта позвонить ему на следующий день и сел в машину. Трейси решил, что Нуреев пошутил: «Я думал, у него и без меня хватает мальчиков. Позже я, конечно, убедился в том, что так оно и было». Через несколько дней они снова встретились в классе, и Рудольф поинтересовался у Трейси, почему тот ему не позвонил. Роберт почувствовал себя польщенным. Он был заинтригован Рудольфом с тех самых пор, как впервые увидел его в фильме «Я – танцовщик», шесть лет назад. «Вы действительно хотели, чтобы я вам позвонил? Я?» – не смог скрыть Трейси своего удивления и радости.

Вечером Рудольф повел Роберта на новую пьесу Артура Копита, потом на фильм Висконти и, уже около полуночи, к «Элайн». А на следующий день Трейси переселился в его апартаменты в «Наварро», где прожил целых три месяца. Он начал работать над устной историей о женщинах, музах Баланчина, и развлекал Рудольфа, зачитывая ему вслух свои интервью. А Рудольф за те недели, что они провели вместе, познакомил Роберта со своими друзьями – Жаклин Онассис, Сэмом и Джуди Пибоди, Филлис и Джейми Уайетами, Фредди и Изабел Эберштадтами. В один из вечеров музыкальный продюсер и бизнесмен Ахмет Эртегюн со своей женой Микой устроили для Нуреева в «Ле Шантильи» прием, на который пригласили также Мика Джаггера и его новую подружку Джерри Холл.

«Это мой друг Роберт Трейси», – с гордостью представил гостям своего молодого любовника Рудольф. Его привлекала молодость Трейси (тем более, что его собственная осталась в прошлом), а также любознательность Роберта и присущее ему стремление к знаниям. И, хотя их общей страстью был танец, они часто ходили в кино и драматические театры. По свидетельству Филлис Уайет, Трейси выгодно отличался от некоторых, менее приличных бойфрендов, которых Рудольф приводил в дом-студию ее мужа в Чеддс-Форде. «Среди них была пара мальчишек, с которыми даже не хотелось садиться за стол, – рассказывала она. – А Роберт был образованным и очень вежливым молодым человеком, с хорошими манерами». По словам Виолетт Верди, в Трейси было «что-то ребяческое, несмотря на его интеллект и умение вести себя в обществе. И это выглядело очаровательно».

Связь Нуреева и Трейси зиждилась на их потребности друг в друге: Рудольф наслаждался юношеским энтузиазмом Роберта, а Трейси видел в Нурееве объект восхищения, образец для подражания и человека с авторитетом отца. Родной отец Роберта умер, когда ему было всего девять лет, и в Рудольфе Трейси обрел «его удачную замену». «Я был несобранным, когда познакомился с [Рудольфом], и меня поразила его целеустремленность, – признался Трейси одному из приятелей. – Мое отношение к нему было сродни преклонению перед героем». Роберт не только благоговел перед знаменитостями, с которыми встречался благодаря Нурееву, но и искренне радовался, когда тот спрашивал его мнения о своих выступлениях.

С первой же встречи Трейси чувствовал, что Рудольф испытывал его, «проверял, сделаю ли я ему чай, принесу ли кока-колу… Он хотел, чтобы его друзья были также и слугами, потому что скупился платить настоящим слугам». По окончании их недолгого «романа» Роберт остался в кругу нуреевских друзей. А гораздо позднее, уже порядком возмужавший и ожесточившийся, Трейси признался: когда они познакомились, он играл лакея в «Мещанине во дворянстве» и «оставался лакеем все последующие тринадцать лет». Впрочем, эту роль он взял на себя сам и вполне сознательно. Еще учась в колледже, Трейси отлично знал, как сделаться незаменимым для тех, кем он восхищался. Мелиссе Хейден запомнилось, как он с готовностью делал для нее все: «Стоило мне сказать: “Я должна поехать в Манхэттен”, и он тут же вызывался меня отвезти».

А Нуреев с самого начала дал понять Трейси, что он не был единственным мужчиной в его жизни. Помимо жиголо, услугами которых Рудольф иногда пользовался, он все еще поддерживал связь с Франком Дювалем. Как-то раз Рудольф спросил у Трейси: «Что ты собираешься делать, когда мой бойфренд приедет из Парижа?» «Исчезнуть», – ответил Роберт. Но Дюваль приехал больной сифилисом, и Рудольф поручил Лилиан Либман заняться его лечением, а Трейси – заботиться о нем, когда он сам выступал на сцене. Роберт быстро научился уступать дорогу другим. «Руди и не думал посвятить себя кому-то одному, – рассказывала Виолетт Верди. – Однажды он сказал мне: «У меня нет времени. Я все время бегу. Если они не в состоянии за мною поспеть, я ухожу».

В марте 1979 года, за месяц до своего первого выступления в балете Баланчина, Нуреев принял участие в шоу на Бродвее, посвященном памяти Сергея Дягилева. Великий русский импресарио открыл и сделал известными множество талантов, включая Джорджа Баланчина. Именно пребывание в Русском балете Дягилева, признался впоследствии хореограф, способствовало оформлению и совершенствованию его художественного вкуса и творческих способностей.

Балет Джоффри «Памяти Дягилева», приуроченный к 50-летию со дня его кончины, явился воплощением идеи Нуреева. Рудольфу захотелось станцевать в одном спектакле сразу три роли, прославленные Нижинским, самым знаменитым дягилевским протеже: главную роль в «Петрушке», Призрака в «Призраке Розы» и Фавна в «Послеполуденном отдыхе Фавна». Подобно Баланчину, Роберт Джоффри неохотно приглашал звездных артистов со стороны. Но его труппа отчаянно нуждалась в деньгах, а присутствие на сцене Нуреева гарантировало отличные кассовые сборы. И потому, когда продюсер Джеймс Нидерландер пообещал компенсировать затраты на возобновление «Послеполуденного отдыха Фавна» при том условии, что Нуреев станцует в трех из четырех балетов программы, Джоффри согласился не только на твердую сумму гонорара, предложенного ему Нидерландером, но и на частичное софинансирование своих постановок «Петрушки» и «Парада». Джоффри также принял условие Нуреева не заменять его другими танцовщиками. Конечно, Джоффри претило видеть собственных танцовщиков в тени суперзвезды, но он с увлечением изучал историю танца и разделял с Нуреевым миссионерский пыл и приверженность балетам, имевшим историческое и художественное значение. Джоффри видел себя в роли хранителя танцевальной традиции. И помимо популяризации танца в Америке посредством широкого и доступного репертуара (его рок-балет «Астарта» стал первым балетом, появившимся на обложке «Тайм» в 1968 году), он превратил свою труппу в инструмент для возрождения современной классики. В молодости Джоффри надеялся когда-нибудь станцевать в балетах Нижинского. Но ему такой возможности не представилось, и он «решил осуществить свою мечту опосредованно, через Нуреева». Не худший вариант!

«Послеполуденный отдых Фавна» был первым и единственным сохранившимся балетом из четырех, сочиненных самолично Нижинским. А роль Фавна – единственной ролью выдающегося танцовщика, остававшейся новой для Нуреева. Премьера балета в постановке Нижинского, состоявшаяся 29 мая 1912 года, шокировала и возмутила парижан странными, неестественными движениями, подчиненными угловатому рисунку, и откровенным эротизмом сцены, воссоздающей пробуждающееся желание (Фавн падает на забытое нимфой покрывало, целует и в страстном экстазе прижимается к нему). Пришедшие на премьеру зрители были настолько скандализированы, что Дягилев – отменный шоумен – велел танцовщикам тут же повторить весь балет. Поставленный на красочную музыку Дебюсси, балет использовал декорации Льва Бакста[275]. Пластика воспроизводила античные фризы VI века до н. э., живопись на древнегреческих вазах и египетские барельефы. Нижинский изображал Фавна – «странное существо, получеловека-полуживотное», чье неприкрытое «животное начало» понуждало нимф от него убегать. По воспоминанию Лидии Соколовой, одной из первых нимф, «манера, в которой [Нижинский] завладевал пеленой и ласкал ее, была настолько звериной, что создавалось впечатление, будто он вот-вот взбежит по склону холма, держа ее в своей пасти…»[276].

Работа над «Фавном» обернулась для Вацлава тяжелым испытанием. Нижинскому-танцовщику оказалось так сложно выражать свои мысли, чувства и эмоции вербально, что Нижинскому-балетмейстеру потребовалось сто двадцать репетиций[277], чтобы донести свои непростые идеи до танцовщиков Русского балета. Нуреев разучивал роль с Уильямом Чаппеллем, бывшим танцовщиком Дягилева и близким другом Аштона, который отработал с ним хитросплетения угловатых движений и оригинальные позы, требовавшие выгибать тело так, чтобы оно выглядело плоским. Нуреев восхищался новаторством Нижинского, который в поисках новых путей и перспектив балетного искусства «полностью уничтожил себя как танцовщик», пожертвовав «своими самыми впечатляющими и привлекательными качествами».

В «Видении Розы» Нуреев играл Призрак Розы, преследующий молодую девушку после ее первого бала. Знаменитый прыжок Нижинского в окно произвел фантастический эффект на дебютном показе этого балета в 1911 году и стал символом его легендарной элевации. Нуреев изучал балет по нескольким источникам, в числе которых были сделанные Марго Фонтейн записи комментариев Тамары Карсавиной, первой исполнительницы главной женской роли. Пьер Лакотт разучил с Рудольфом ряд сцен из балета в 1961 году, Барышников продемонстрировал Нурееву разученную им версию, балетмейстер Фокина Николай Березов познакомил его с еще одним вариантом исполнения. Рудольф также изучил фотографии Нижинского в этой роли. Все это вкупе убедило его: поскольку все настаивали на «аутентичности» своих версий, ему следовало отобрать «то, что было бы самым естественным, что было лучшим» по его меркам, по его разумению, и «соединить все это вместе».

«Петрушку» Нуреев танцевал еще в 1963 году с труппой Королевского балета Великобритании[278]. Но его никогда не удовлетворяла своя интерпретация – Рудольф считал, что просто точно скопировал Нижинского, а не создал собственного «Петрушку». Теперь он осознал: чтобы вдохнуть в старую работу новую жизнь, надо «попытаться раскрыть ее своими выразительными средствами». Для Нуреева это означало представить Петрушку не столько пассивным и никому не нужным одиночкой, сколько куклой, загнанной в ловушку, но не утратившей свой непокорный дух. Рудольф также отказался от грима Нижинского, потому что он не подходил к его лицу: преувеличенно большие красные губы, сильно напудренные, словно покрытые толстым слоем шпатлевки щеки и рыжий парик делали Нуреева скорее злобным на вид, нежели отчаявшимся. А в восприятии либреттиста балета и автора его декораций и костюмов, Александра Бенуа, Петрушка был «олицетворением всего, что есть в человеке одухотворенного и страдающего, иначе говоря, начала поэтического». Действие балета развертывается во время масленичных гуляний в Санкт-Петербурге. Фокусник показывает кукольный спектакль. После того как он опускает занавес, его куклы – Петрушка, Балерина и Арап – оживают. Петрушка любит Балерину, чем злит ревнивого Арапа. В финальной сцене балета, после убийства Арапом Петрушки, его призрак таинственным образом появляется на крыше кукольного балагана. «Петрушка должен жить – вот в чем его тайна!» – повторял Дягилев о придуманной им концовке балета.

Заинтригованный легендарным Нижинским, Нуреев с первых же дней своего пребывания на Западе призывал критиков не сравнивать их друг с другом.

Оба артиста принадлежали к одной школе и оба были «скульптурными», в отличие от танцовщиков с «линейной» фигурой. Правда, у Рудольфа была узкая талия, широкие плечи, длинная шея и мускулистые ноги, а у Нижинского – широкая талия, покатые плечи, толстая шея и короткие ноги. Зато оба обладали невероятной сценической заразительностью, убедительностью и обаянием, а также животным магнетизмом, что побудило сестру Нижинского Брониславу увидеть в Нурееве «реинкарнацию брата». Только вот их характеры были совершенно разными. Эмоционально неустойчивый Вацлав всецело зависел от своего наставника и любовника. Его эмоциональное и сексуальное подчинение Дягилеву интриговало Нуреева. И когда его спрашивали об их отношениях, Рудольф проводил четкое разграничение между связью Нижинского с Дягилевым и его браком с молодой балериной: «Любопытно, но их ненормальные отношения дали очень интересные плоды. Результат был замечательным и непреходящим. А вот нормальные отношения не породили ничего. Что же тогда считать нормой?» Карьера Нижинского продлилась всего десять лет – с 1907 до 1917 года. Тогда как Нуреев даже после двадцати одного года на сцене не выказывал признаков спада своей творческой активности.

И тем не менее решение Рудольфа поставить себя в сорок лет в сравнение с Нижинским, который танцевал те же роли, будучи на двадцать лет моложе, вызвало противоречивую реакцию у критиков. В свое время Брун убеждал Нуреева не танцевать балеты Нижинского. И тогда Рудольф с ним согласился. «Но теперь я могу себе позволить глупые поступки, – заявил он в 1979 году. – Впрочем, разве это глупо? Да, это нелегко, хотя и возможно, быть двадцатилетним в сорок лет. Но посмотрите на Марго Фонтейн… К Нижинскому я испытываю… подлинное сострадание… Одни критики говорят, что я не делаю ничего “оригинального”, другие – что слишком вольно обращаюсь с классикой. Они что – знают Нижинского лучше меня? Они его изучали? Нет, они просто рассматривают позы на его фотографиях. Я тоже на них смотрю, но я могу почувствовать движения, которые приводят к этим позам и вытекают из них…»

Рудольф увидел, как эти позы ненадолго ожили, когда однажды вечером Кира Нижинская, 64-летняя дочь танцовщика, продемонстрировала ему экспромтом танцевальный стиль отца. Познакомившись с Кирой в ресторане Армен Бали осенью 1978 года, Рудольф пристал к ней с вопросами о Нижинском. И вдруг – Кира сбросила с ног свои большие золотистые туфли, взобралась на стол и, по свидетельству Руди ван Данцига, в присутствии которого все это произошло, «кинула Рудольфу едва уловимую улыбку, в которой сквозило не то безумие, не то исступленное упоение, взмахнула полными, округлыми руками… Она принимала позы, знакомые по фотографиям ее отца, изображала кокетку, флиртовала и передвигалась от стола к столу ступнями в одних чулках». Сама бывшая танцовщица, Кира была «сверхнервной» женщиной в «трогательной шляпке с блестками»; на передних зубах краснели пятна от губной помады. Но Рудольф не мог отвести от нее взгляда. «Посмотрите на ее руки, – бормотал он ван Данцигу. – Посмотрите, как она обхватывает ими голову. Я уверен: так же делал и Нижинский в “Призраке Розы”. А эти плечи, такие мягкие и соблазнительные, когда она поводит ими…»

Его собственное исполнение бывших ролей Нижинского вызвало неоднозначные отзывы критиков, которые, как и Нуреев, никогда не видели Нижинского танцующим. Анна Киссельгоф из «Таймс» сочла его трактовку «Призрака» «неверной». И в этом она была не одинока. Многих разочаровали натужные прыжки Рудольфа, его сдержанность и неспособность передать неземные качества Призрака. Только Клайв Барнс усмотрел в этом «восхитительно продуманное исполнение». Тем не менее и ему не понравился нуреевский Петрушка, которому, по его мнению, недоставало «той душевной оголенности и незащищенности, которую хореограф, похоже, пытался передать марионеточными движениями отчаяния». Арлин Кроче из журнала «Нью-Йоркер» была еще более немилосердна, назвав Нуреева «поистине ужасным Петрушкой – покачивающимся, болтающимся, съежившимся, как маленький мальчик перед купанием, вертящим маленьким жалостным личиком. Нурееву нелегко изображать маленького ребенка, и его вымученная, плохая игра полна ненужного пафоса, как если бы его Петрушку играла мелодраматическая актриса».

«Фавн» единственный из трех балетов заслужил, в общем и целом, высокую оценку. Но отсутствие в нем классических па возбудило у некоторых рецензентов подозрения, будто Нуреев больше не может танцевать, как прежде. Эти домыслы, конечно, задевали его за живое. «Нуреев в главной роли… дает нам наглядное представление о том, каким задумывался этот исторический балет», – написала Кисельгоф. Барнс в «Пост» констатировал, что Нуреев «чудесным образом усвоил все угловатые позы, запечатлевшиеся в нашей памяти на основании десятка фотографий Нижинского…». А вот Кроче указала, что у Нуреева не получилось «наслаждаться движением… Лежа на скале или напрягая свое распростертое тело в воздухе, он не передает нам ощущения жара, полыхающего в нем».

Как бы там ни было, но четырехнедельный Дягилевский сезон оправдал возлагавшиеся на него надежды и спас «Джоффри Балле» от финансового краха. Он также установил рекорд кассовых сборов в театре Марка Хеллингера, побудив Нидерландера повторить программу летом в театре нью-йоркского Линкольн-центра. В июне Нуреев перетанцевал роли Нижинского в Лондоне с «Фестивал балле», собирая полные залы, но удостоившись весьма прохладных отзывов у критиков. Только Гослинги под псевдонимом Александр Блэнд выразили восхищение. (Стоит, правда, отметить, что Нуреев тогда остановился у них на квартире и обычно по утрам беседовал с Найджелом, пока Луиджи разминал его мышцы.) Блэнд в то время завершал свою четвертую монографию о Нурееве – «Нуреев и Фонтейн»[279]. И его рецензия на нуреевский «Призрак» пышет тем самым «жаром», которого не хватило Кроче в «Фавне».

«Неосязаемая связь между Нуреевым и его великим предшественником… проявляется здесь поразительно… Из всех ролей Нуреева это – самая трудная для понимания, и я годами полагал, что этот маленький балет мертв… Но внезапно он ожил… Как было достигнуто это чудо?.. Нуреев уловил, что сущность этой роли кроется не столько в грациозной воздушной легкости, сколько в том качестве, которым явно в изобилии обладал Нижинский и которое винные эксперты называют “экстрактивностью”… Таинственный ночной цветок, который он вызывает в воображении, – это не блеклая поэтическая фантазия, а одна из тех темно-красных роз, “капель крови из горящего июньского сердца”, которые пробуждают страсть, а не сентиментальное настроение. И внезапно становится понятно, почему те, кто видел Нижинского в этом поверхностном и довольно тривиальном балете, запомнили его навсегда…»

Особенно памятным стал спектакль, данный 23 июня. В нем появилась – в роли молодой девушки – 60-летняя Фонтейн! Нуреев уговорил Марго станцевать главную нимфу в «Фавне», чем сильно удивил многих из тех, кто полагал, будто прощальным выступлением Фонтейн было легкое и спокойное соло, созданное для Марго Аштоном и исполненное ею на гала-концерте по случаю своего 60-летия в «Ковент-Гардене» месяцем ранее[280]. Нуреев и Фонтейн не танцевали вместе после своего финального выступления в полномасштабном балете целых два года. Неожиданный выход балерины на сцену стал ее последним танцем с Рудольфом. И, как ни странно, именно «Призрак Розы» был тем самым балетом, в котором Рудольф в 1961 году рассчитывал дебютировать в дуэте с Марго в Лондоне. Тогда ему было двадцать три года, Фонтейн – сорок два. Но Марго уже договорилась с другим партнером, да и в любом случае не рискнула бы танцевать с молодым и еще незнакомым ей артистом. А теперь она вставала на пуанты с напряжением, но ее присутствие рядом по-прежнему вдохновляло Рудольфа.

Так же как он делал прежде с Уоллесом Поттсом и другими бойфрендами, Нуреев взял с собой в Лондон – посмотреть его выступления – Роберта Трейси. Тот был только рад такой поездке: ему еще не доводилось бывать в Европе. Поскольку свой дом в Ричмонд-парке Рудольф сдал в аренду, остановились они на квартире Гослингов и по вечерам иногда ужинали с принцессой Фирьял. Рудольф показался ей «по-настоящему счастливым и с гордостью представлял Роберта своим друзьям. Сам Роберт производил впечатление здравомыслящего человека и был полон энергии. Он наблюдал, учился и быстро занял свою нишу в жизни Рудольфа».

В начале июля Нуреев и Трейси ненадолго вернулись в Нью-Йорк, чтобы артист смог станцевать с Национальным балетом Канады. Это выступление оказалось его последним нью-йоркским сезоном с канадской труппой. После постановки для канадцев «Спящей красавицы» в 1972 году, Рудольф выступал с ними ежегодно. Но художественный руководитель труппы, Александр Грант, не давал ему танцевать столько спектаклей, сколько он хотел, и это сильно огорчало Нуреева. Бывший любовник и муза Фредерика Аштона, невысокий, коренастый Грант был 30-летним ветераном Королевского балета и одним из самых знаменитых драматических танцовщиков своего времени. Желая поддержать мужской состав Канадского балета, он сократил количество выступлений Нуреева. Тем не менее в нью-йоркском сезоне труппы 1979 года Рудольф принял участие в двенадцати спектаклях из четырнадцати, станцевав в «Спящей красавице», «Коппелии» и «Жизели». Его влияние на труппу было «колоссальным», признал Грант, бывший ее худруком с 1976 по 1982 год. «Его “Спящая красавица” явилась величайшей вехой в истории труппы. Все танцовщики его обожали и не переставали говорить о нем все время, пока я там работал», – засвидетельствовал Грант.

6 июля Нуреев дал новый повод для разговоров, отказавшись пробуждать принцессу Аврору в «Спящей красавице». В конце второго акта, за несколько мгновений до обнаружения Принцессы, прожектор должен был следовать за Принцем, пока он поднимался по лестнице среди спящих придворных. Но в тот раз прожектор не зажегся. Остановившись в темноте и щелкая пальцами осветителю, Рудольф закипал все сильнее. А потом Карен Кейн – спящая на ложе Аврора – услышала, как он покинул сцену, в бешенстве пнув осветительную аппаратуру и громко выругавшись. «Он ушел со сцены!» – зашептали ей фрейлины. Кейн растерялась: что же теперь делать? Что будет, если она проснется без помощи Прекрасного Принца? «Я лежала, лихорадочно соображая, – рассказывала потом балерина. – Никто не просыпался, мне нужно было что-то предпринять». Волнение за кулисами усилилось – Рудольф попытался сначала ударить помощника режиссера, а потом сорвать доску объявлений со стены коридора. Внезапно он появился на сцене с неожиданной стороны, направился прямо к Кейн и «разбудил» ее чмокающим звуком, сошедшим за поцелуй. Да только сделал он это слишком рано. Кейн хватило одного взгляда на Рудольфа, чтобы понять: артист был «настолько зол, что даже перестал злиться». И Спящей Красавице не осталось ничего другого, как пробуждаться медленно: она зевала, улыбалась и потягивалась на своем ложе, дожидаясь, когда музыка догонит действие на сцене. Но вот акт закончился, занавес опустился. Однако на счастливого принца Нуреев не походил. «Я не буду танцевать в третьем акте, – заявил он. – Разыщите Фрэнка!» Но Фрэнк Огастин уже давно отказался от танца в пользу кино. И перерыв затянулся на сорок пять минут, пока Нуреев решал, танцевать ему или нет.

В конечном итоге он появился в сцене свадебного торжества, но отнюдь не в праздничном настроении. «Он не обращал внимания на публику, да и танцевал не слишком хорошо, – вспоминала Кейн. А она чувствовала себя брошенной. – Все еще сердитый, он вместо того, чтобы подать мне руку для па-де-де, протянул палец. И мне пришлось стоять на пуантах, держась за его палец и стараясь не выглядеть напряженной». Вместо двадцати минут бурных аплодисментов, которыми обычно награждали ее и Нуреева в Нью-Йорке, на этот раз прозвучали только вежливые хлопки.

На следующее утро Рудольф отправился в свой первый в том году, продолжительный отпуск. Захватив, конечно, с собой Роберта Трейси. Они совершили круиз по греческим островам и южной Турции на борту «Аспасии», яхты греческого судостроительного магната Перри Эмбирикоса. В двухнедельном круизе их сопровождали Эмбирикос со своим любовником, Руди ван Данциг и его новый бойфренд, дизайнер Тур ван Шайк, Дус Франсуа и команда судна из восьми человек. Оказавшись единственной женщиной на борту, Дус лучилась счастьем и постоянно «старалась угодить Рудольфу», – позднее рассказал Трейси друзьям. Вся компания, встретившись в Пирее, проводила дни, обследуя острова, купаясь и загорая на песчаных пляжах. По вечерам колокол созывал их к ужину, и изысканная трапеза больше напоминала Париж, нежели Грецию. Холмистый Санторини они пересекли пешком от одного берега до другого. И даже в маленьких селениях всегда находился кто-нибудь, узнававший Рудольфа и желающий заполучить доказательства его появления там. Матери посылали дочерей за автографами, туристы щелкали фотоаппаратами.

В Турции Рудольф рыскал по базарам в поисках новых килимов, ювелирных украшений и бурнусов, которые он надевал по вечерам. Таская своих спутников по закоулкам маленьких портовых городков, он то и дело неожиданно останавливался и с наслаждением втягивал в себя воздух: «Пахнет, как дома, – говорил он, вспоминая мусульманскую еду и ароматы своей юности. – Здесь мои корни. Я чую их в воздухе, в земле».

Через две недели Рудольф и Роберт встретились с Джейн Херманн в Бодруме, на южном побережье Турции – в доме Ахмета и Мики Эртегюн, у которых также гостили декоратор Чесси Рэйнер, принцесса Ира Фюрстенберг и издатель Джордж Вайденфельд. Импозантный мужчина с завидным кругозором и широким спектром интересов, Вайденфельд беседовал с Рудольфом о «Евгении Онегине» Пушкина и романах Набокова. И в результате этих бесед у него сложилось о Нурееве впечатление как о человеке, «полагавшемся в своих суждениях на интуицию, но при этом обладавшем пытливым умом». Мика Эртегюн знала о связи Рудольфа и Роберта, но, наблюдая за гостями, усомнилась в прочности их отношений: «Рудольф не выглядел особо увлеченным или заинтересованным». Он проводил время, купаясь в море, ходя под парусом и встречаясь с бывшими проездом в городе знаменитостями – парфюмером Элен Роша и ее красивым бойфрендом Кимом д’Эстенвилем и дизайнером Оскаром де ла Рентой. Даже на отдыхе Рудольф продолжал самоутверждаться посредством «театрального» поведения. Глядя, как он после купания кутался в турецкий халат и наматывал себе на голову тюрбан, Мика Эртегюн не могла избавиться от ощущения, что рядом с ним все остальные «выглядели простыми селянами». Впрочем, по свидетельству Джейн Херманн, бездействовал Рудольф редко. Он предпочитал активный отдых. «Мне пришлось полазить по горам и побывать во множестве мест, потому что он хотел видеть все, – рассказывала она. – Сама я поленилась бы обходить все базары в Стамбуле и каждого торговца коврами. Но он умел тебя заинтересовать и располагать к себе людей».

Летние странствия привели их на виллу Рудольфа в Ла-Тюрби. К тому времени Херманн и Трейси начали действовать друг другу на нервы. Трейси, как и многие друзья Нуреева, находил Херманн грубой; раздражало его и ее собственническое отношение к Рудольфу. А Херманн возмущали привилегии, которыми пользовался Трейси на правах бойфренда Рудольфа – в частности, его участие в деловых встречах, касающихся «Метрополитен-оперы». Напряжение вылилось во взрыв через день после того, как Херманн позволила себе саркастическое замечание в адрес Рудольфа, а Трейси повторил его другу. Херманн впоследствии рассказывала: «Роберт чувствовал, что не нравился мне, потому что я предпочитала отделять мух от котлет. Рудольф же этого не делал никогда. Его представления о деловых встречах допускали присутствие на них любого, кто сидел за обеденным столом. Меня беспокоило, что Роберт был слишком хорошо посвящен в его дела. Да и не один Роберт, а и многие другие из окружения Рудольфа – Дус, Жанетт [Этеридж][281] и прочие. Я считала, что этим людям не следовало быть в курсе наших дискуссий по поводу Метрополитен-оперы или заходить в театр через служебный вход, когда им вздумается. Нельзя обсуждать дела театра с компанией балетоманов, которые потом используют их как тему для своих застольных бесед… Дус тоже сильно обиделась на меня, когда я сказала, что это ее не касается. Планировать сезон – большая и трудная работа, не терпящая вмешательства дилетантов».

Летний круиз по греческим островам только подогрел последнее увлечение Нуреева – его всепоглощающий интерес к лорду Байрону. Ведь мятежный лорд, известный своим «мрачным эгоизмом», должен был стать темой его первого оригинального балета для Парижской оперы, которой теперь руководила старая приятельница Рудольфа, Виолетт Верди. Своего «Манфреда» Нуреев положил на музыку одноименной симфонии Чайковского, вдохновленной той же поэмой. Подобно тому, как друг Чайковского, Балакирев, побудил композитора написать симфоническое произведение на сюжет байроновского «Манфреда», так и друг Нуреева виолончелист Мстислав Ростропович в 1977 году заинтриговал танцовщика идеей «превосходной новой роли». Выждав неделю, Ростропович открыл Рудольфу, что за роль он имел в виду; и эти слова прозвучали «как манна небесная», вспоминал Нуреев.

Байрон всецело завладел его воображением: перед тем как приступить к работе над новым балетом, Рудольф перечитал о нем все что мог. И ему очень нравилась музыка Чайковского. Но все же он долго колебался и размышлял, как лучше инсценировать такую метафизическую историю. На написание поэмы Байрона вдохновили дикая, первозданная красота альпийских пейзажей и пересказанный ему другом «Фауст» Гете. В итоге, как отметил Джон Персиваль, темой нуреевского балета стали не столько сюжет поэмы или жизнь Байрона, сколько «то, что принято называть “романтическим томлением духа” – обреченность на тоску, пылкость чувств и отчаяние, присущие искусству того периода».

В главной роли Рудольф увидел новый стимул для своего самовыражения, и вполне понятно, почему образы Манфреда и Байрона так сильно его привлекали. Манфред – еще один одинокий странник по жизни, «даром которого человечеству стал непобедимый личностный дух». Как и герои многих балетов Нуреева, он, под стать самому лорду Байрону, являет собой фигуру трагическую, раздираемую противоречивыми желаниями и терзаемую чувством вины. «Все дело в дуальности Байрона, – поведал Рудольф Флоре Луис из “Нью-Йорк таймс”. – Он показывает: сегодня вы упиваетесь славой, а завтра можете стяжать себе дурную репутацию и лишиться всех почестей. В нем уживались любовь и ненависть, все мыслимые противоречия. Он помогал своими деньгами грекам, но в своей жизни совершил немало низких и недостойных поступков, да и умер не героической смертью, а от простуды. Но в итоге он сделался символом объединения Греции, возвысившись в своем падении».

Балет стал еще одной работой Нуреева, отразившей его непреходящий интерес к столкновению между наивностью и искушенностью, небесной и земной любовью. Внутренний монолог его танца изобилует намеками на инцест и гомосексуальность, а сюжет – разнообразными персонажами, от монахов до горных духов. Поэт заново переживает события своей жизни, постоянно преследуя Астарту, своего духовного близнеца и музу – персонажа, ассоциируемого с сестрой Байрона. Самого поэта преследуют призраки возлюбленных и неуклонно множащиеся фигуры в черном – символы его вины. Нуреевский Поэт, как отметил один из критиков, «все время разрывается между распутством и идеалом, между черными мессами и поэзией; и все время странствует, из Англии в Швейцарию, Италию, Грецию, где, наконец, находит свое освобождение в смерти, оставляя зрителей бездыханными в мертвой тишине».

Бешеная энергетика роли доводила до изнеможения и самого Нуреева. Заговорившим о его «закате» критикам Рудольф ответил, взявшись за самую тяжелую, требовавшую наибольшего напряжения и усилий партию за всю свою карьеру. Партию, которая заставляла его оставаться на сцене на протяжении всего балета и выступать партнером одиннадцати разных персонажей. В течение семидесяти пяти минут танцовщик изводил себя прыжками, пируэтами, турами в воздухе, быстрыми сменами направления, выполняя их без пауз и с головокружительной быстротой. Его хореография включала почти все, чему он научился на тот момент, – от формальных позиционных построений Петипа до сжатий-расслаблений и вращений на полу Марты Грэм.

Нуреев сочинял хореографию Манфреда в расчете на своего дублера – звезду Парижской оперы Жана Гизерикса. Высокий и мускулистый, с мрачно-задумчивым баскским лицом, Гизерикс обладал необходимым магнетизмом и техникой. На роль Астарты Рудольф отобрал двух балерин: Флоранс Клерк и гибкую Вильфрид Пиолле. В распределении Нуреевым ролей также присутствовала дуальность: Флоранс Клерк недавно вышла замуж за Шарля Жюда, которому Нуреев дал роль поэта Шелли, близкого друга Байрона, а Пиолле была женой Гизерикса. Рудольф поставил несколько танцев для мужских дуэтов, воплощавших дружбу Байрона и Шелли. «Вас что, это шокирует? – с вызовом поинтересовался он у Флоры Луис из “Нью-Йорк таймс”. – Мужчины ведь разговаривают друг с другом. Почему бы им вместе не танцевать?»

С обеими парами Нуреев сильно сблизился в процессе работы над «Манфредом». Хотя, из-за своей симпатии к Жюду, с Клерк, по ее собственному признанию, Рудольф сходился «медленно». Впоследствии обе пары регулярно участвовали в турах его «Друзей». Гизериксу он виделся «опустошенным и раздираемым внутренними противоречиями», под стать байроновскому герою: «В нем не чувствовалось успокоенности. Он был очень сложным человеком и желал, чтобы все происходило так, как хотелось ему. И всегда глубоко копал, будто беспрестанно вспахивал почву».

И в самом деле – невзирая на внешнюю самодостаточность, Рудольф нуждался в постоянных заверениях в любви. «Парадоксальным образом, – вспоминала Пиолле, – он никому не позволял быть с ним ласковым, хотя очень нуждался в ласке».

Премьера «Манфреда» состоялась 20 ноября 1979 года во Дворце спорта, но… без Нуреева в главной роли[282]. За две недели до спектакля Рудольф, танцуя в Берлине «Щелкунчика», сломал плюсневую кость правой ноги (первый перелом за всю карьеру!). С ногой в гипсе артист оказался выбит из работы на месяц. Его место занял Гизерикс, но без обещанной звезды продажи билетов просели. Не помогла и афиша балета, с которой на потенциальных зрителей глядело сильно загримированное женоподобное лицо, едва напоминавшее лицо Нуреева. «Уродство! – отозвался о ней Рудольф. – Просто ужас!»

Хотя он смог выступать в последние две недели представлений, зал Дворца спорта на пять тысяч мест оставался полупустым. А спектакль в канун Нового года был и вовсе отменен. Еще более разочаровали Рудольфа отзывы на спектакли – как с его участием, так и без него. При том, что все критики согласились, что «Манфред» стал амбициозным, пусть и беспощадным к самому танцовщику, проектом Нуреева, Ирен Лидова высказала общее мнение, назвав балет сумбурным, «путаным, бессвязным и беспорядочным». В защиту «Манфреда» выступили Александр Блэнд и Джон Персиваль, прилетевшие на премьерные показы из Лондона. Тема и музыка балета, написал в своей рецензии Персиваль, «вдохновили Нуреева на создание его лучшей хореографической композиции».

В Париже Рудольф проживал в квартире Дус Франсуа на улице Мурильо возле парка Монсо. Дус перебралась в маленькую спальню, уступив ему свою спальню с ванной. «Дус для него делала все и с любовью», – вспоминала Сьюзен Хэндл, ставившая тогда «Мещанина во дворянстве» в Парижской опере. А Рудольф, чаще обращавшийся с ней как со служанкой, только изредка бывал с ней добр. В октябре 1979 года, за месяц до премьеры «Манфреда», Нуреев ставил своего «Дон Кихота» с балетом Цюриха. Как-то вечером он попросил его артдиректора Патрисию Нири устроить вечеринку по случаю дня рождения Дус. «Начнем с икры и шампанского, а закончим братвурстом, – продиктовал он Нири. – Я все оплачу, вы только обеспечьте еду».

Но, поскольку Нуреев никогда не возмещал ей расходы, та попросту вычла потраченную сумму из его жалованья. «Он пользовался всеми, кто готов был его любить и отдавать себя, – рассказывала Нири. – Он и ко мне часто обращался с просьбой: «Принесите-ка мне чаю». А я отвечала: «Простите, но я не официантка, а арт-директор. Я пригласила вас сюда. А чай вам пусть приносит кто-нибудь другой». Если он не питал к вам огромного уважения из-за ваших денег или достижений, то легко мог на вас наступить. Дус явно нравилась роль девочки на побегушках».

В Париже Дус наполняла термос Рудольфа сладким чаем, стирала его трико и выступала его шофером, когда бы и куда бы он ни захотел ехать. «Дус хотела удержать Рудольфа при себе, – поделился позднее Шарль Жюд. – Он просил Дус позвонить мне и пригласить куда-нибудь на ужин или в кино. А она говорила, что ему лучше остаться дома – она сама приготовит еду. Она всегда испытывала неприязнь к людям, желавшим сходить куда-нибудь с Рудольфом, но без нее». А вот Роберт Трейси привык к присутствию Дус и, когда Рудольф в том декабре прислал ему билет, он тут же присоединился к ним в Париже, остановившись на Рождество у Ротшильдов в Шато-де Феррье.

Марафонский график выступлений Нуреева в 1979 году включал не меньше переездов, чем его расписание десятилетней давности. Так как его сотрудничество с Королевским балетом существенно сократилось, Рудольф перестал считать Лондон своей главной базой. В его доме в Ричмонде теперь постоянно обитали какие-нибудь друзья, а во время ежегодного Нуреевского фестиваля в Лондоне он останавливался в квартире Гослингов. В тот год Рудольф купил еще две квартиры – одну в Париже, другую в Нью-Йорке. Именно им суждено было стать его основными резиденциями до конца жизни. Дус нашла для него временное пристанище на набережной Вольтера, 23[283], в Седьмом аррондисмане. Смотревшая на Сену и Лувр, эта 12-комнатная квартира занимала целый этаж. Из окон большой гостиной была видна набережная. Всегдашний любитель всего роскошного и чувственного, Рудольф нанял декоратора Эмилио Каркано, протеже Ренцо Монжардино, знаменитого итальянского дизайнера, обустроившего парижский особняк Мари-Элен де Ротшильд и лондонский дом принцессы Фирьял. За обновлением квартиры надзирала Дус, но «Мари-Элен то и дело заезжала туда, чтобы дать Рудольфу тот или иной совет». В свою очередь Нуреев проинструктировал Каркано: интерьер его новой квартиры должен быть выразительным, гармоничным и подчеркивать достоинства старинной мебели, коллекция которой включала множество разнородных предметов – от венецианских кресел XVII века и русских стульев из карельской березы начала XIX века до кушетки в стиле ампир и голландского комнатного органа в стиле рококо. Подобный эклектизм поначалу озадачил Каркано, но очень скоро его покорили «интуитивный вкус» и горящий взор клиента. Дизайнер быстро понял то, что уже давно было известно коллегам Рудольфа: Нуреев «точно знал, чего хотел, и не обращал внимания на требования моды».

Эффекты, созданные Каркано, были нарочито театральными, роскошными и «старосветскими», как будто он обустраивал Дворец дожей. На вешалке в прихожей висели шелковые жилеты и бархатные жакеты – костюмы из постановок Нуреева. Стены коридора были отделаны под «искусственное дерево», а пол выложен черно-белой «шахматной» плиткой, как в историческом замке. Главная гостиная представляла собой симфонию текстур и цветовых оттенков: японские оби из ярких шелков, кашемировые шали, тяжелые лоскутные занавеси, отобранные из нуреевской коллекции тканей XVIII и XIX веков, зеркально-позолоченный карниз, диваны, обтянутые золотистым генуэзским бархатом, стены, отделанные панелями, покрытыми испанской кожей XVII века и разрисованными птицами, белками и цветами. Богато украшены были даже две ванные комнаты: одна – с отделкой под мрамор, а другая зеленая с трафаретной росписью под золото. В обеих были установлены медные ванны и замысловатые латунные краны.

Пьер Берже воспринял эту квартиру как «фантазию Рудольфа о вещах, которых он никогда не имел и не видел в России». И как раз в этой квартире нашли наиболее яркое выражение разносторонние интересы Нуреева. Там были старинные карты и викторианский глобус высотою в 56 дюймов, архитектурные сценические декорации и гравюры на дереве со сценами из жизни актеров театра кабуки, рояли, орган и молоточные цимбалы, картины и эскизы с изображениями обнаженных мужчин. Именно эти картины, запечатлевшие мужскую натуру, больше всего запоминались гостям. Их было очень много и, со слов Лесли Карон, висели они «друг над другом; места на стенах для всех не хватало, так что часть картин хранилась за кушетками и под кроватями». Они отражали не только сексуальность Нуреева, но и его стремление танцовщика к воплощению совершенных форм. И все же некоторые посетители, включая Антуанетт Сибли, испытывали неловкость, сидя в столовой, «в которой, куда ни кинь взгляд, увидишь одну плоть. Как ни странно, в его спальне таких картин не было».

Приобретенная за триста пятьдесят тысяч долларов 4-комнатная квартира Нуреева в Нью-Йорке занимала пятый этаж «Дакоты» – впечатляющего викторианского здания, в котором жили многие знаменитости сценического мира. Этот фешенебельный дом находится на пересечении Сентрал-Парк-Вест и 72-й улицы, неподалеку от театра «Метрополитен-опера». По предложению Рудольфа, в «Дакоту» переселился и Трейси – из своей квартиры на третьем этаже в доме без лифта, которую он делил с одним фотографом. В «Дакоте» его соседями стали Леонард Бернстайн, Лорен Бэколл, Джон Леннон и Йоко Оно. Опасаясь, что его преподаватели в Школе американского балета пронюхают об улучшении его жилищных условий и он лишится стипендии, Трейси помалкивал о своих новых гламурных соседях в разговорах со сверстниками. «Мы точно не знали, какие отношения у него были с Нуреевым», – рассказывал один из соучеников Трейси. (Через пару лет, в 1981 году, друзья-любовники переехали в еще более роскошную, 7-комнатную квартиру на втором этаже, которую Рудольф купил за миллион восемьсот тысяч долларов.)

Трейси вполне мог существовать на свою месячную стипендию в двести долларов, которую ему платили в Школе американского балета. Пока Роберт оставался с Рудольфом, он не только не платил за жилье, но и не тратился на еду и авиабилеты. Если они были одни, счета оплачивал Рудольф, в других случаях Нуреев возлагал эту обязанность на кого-то другого. Они обедали с Баланчиным, Барышниковым и Жаклин Онассис, летом отправлялись в круизы по Средиземному морю, а в начале 1980-х годов встречали Новый год в шале Кристины Онассис и Ставроса Ниархоса в Санкт-Морице. Трейси был, естественно, возбужден открывшимся перед ним миром. И достаточно разумен, чтобы обратить себе на пользу новые знакомства и связи. Еще до окончания школы он танцевал с Нуреевым и Бостонским балетом сначала в «Сильфиде» (в 1980 году), а затем и в нуреевском «Дон Кихоте». Много выиграл он и от наставничества Рудольфа. В благодарность Трейси заботился о поддержании порядка в его квартире и организовывал для друга в Нью-Йорке светскую жизнь. Друзья Рудольфа вскоре привыкли к звонкам Роберта, который заранее извещал их о предстоящем приезде Нуреева и приглашал посмотреть его выступления. Это полностью устраивало Рудольфа, который «не желал тратить деньги на такие мелочи, как уборщицы и экономки», – рассказывала Наташа Харли; она частенько выступала в «Дакоте» в роли хозяйки дома, посылала туда свою уборщицу перед приездом Нуреева в Нью-Йорк и подготавливала вечеринки, которые он устраивал после выступлений.

Увы, при всей заботе, которую получал Нуреев, его собственная мать так и оставалась для артиста вне досягаемости. Несмотря на обращения британского премьер-министра Гарольда Вильсона и президента США Джимми Картера, Советы оставались глухи к критике за нарушение Хельсинкских соглашений о правах человека, в которых акцентировалась важность воссоединения разделенных семей. В свои семьдесят четыре года Фарида Нуреева страдала серьезным заболеванием глаз и, похоже, смирилась с тем, то уже никогда не увидит сына. «Фактически она простилась со мной», – признавал сам Рудольф.

Минуло почти двадцать лет со дня событий в Ле-Бурже, но клеймо «перебежчика» продолжало портить Рудольфу жизнь. В марте 1980 году Римская опера неожиданно отменила его запланированные выступления в «Лебедином озере», потому что выписанному из Большого театра хореографу Юрию Григоровичу Москва запретила работать с Нуреевым[284]. Но сам Рудольф был убежден: это президенту Картеру недоставало желания и воли (а вовсе не возможностей), чтобы договориться о приезде на Запад его родных. «Все, чего я хотел, – это чтобы они погостили у меня хоть несколько недель, – пожаловался он репортеру в апреле 1980 года. – Но гуманитарные проблемы, кажется, не способны проникнуть под кожу, а значит, и в мозги любого политика, включая мистера Картера».

Через три месяца Рудольфа удивил телефонный звонок. Его племянница Гюзель, дочь Розы, звонила из Мехико – на пути к нему. В последний раз Рудольф видел Гюзель девятнадцать лет назад, при отъезде из Ленинграда, когда Роза примчалась в аэропорт с одномесячным младенцем на руках. «Услышав мой голос, он был просто потрясен», – вспоминала Гюзель, вышедшая замуж за эквадорского студента, чтобы выбраться из Советского Союза. Рудольф сразу позвонил Наташе Харли. «У меня к тебе огромная просьба», – повторил он слова, уже множество раз звучавшие раньше. Его племянница собралась приехать в Нью-Йорк, и он ей дал телефонный номер Харли, объяснил артист. Гюзель не говорила по-английски. Не могла бы Наташа позаботиться о ней?

Рудольф тогда выступал в «Метрополитен-опере» с Берлинским балетом в «Идиоте», поставленном по мотивам одноименного романа Достоевского его другом из Кировского театра Валерием Пановым, эмигрировавшим из СССР. Нуреев сыграл князя Мышкина, «и глупца, и мудрого провидца», с потрясающим эффектом. В самой запоминающейся сцене балета он практически обнаженный раскачивался высоко над сценой, подвешенный к огромному колоколу. Тяжелое положение Панова и его жены Галины привлекало внимание всей мировой общественности. Нью-йоркская премьера «Идиота» с участием Нуреева и Панова, воссоединившихся на сцене после длительного перерыва, завершилась двадцатиминутными овациями, ставшими оглушительными, когда две бывшие звезды Кировского обнялись при выходе на поклон.

На следующий день после приезда племянницы Рудольф отправился на встречу с ней в квартиру Харли на Восточной 68-й улице. 19-летняя Гюзель со своими выдающимися скулами, серо-зелеными миндалевидными глазами и пухлыми губами поразительно походила на дядю. «Они поцеловались, и он спросил, как она поживает, – описала их встречу Харли. – Он выглядел невероятно счастливым, а она его сильно побаивалась и отвечала робко». Гюзель прожила у Наташи более месяца – тяжелый период для них обеих. Харли находила в своей гостиной разбросанное нижнее белье и выслушивала от девушки бесконечные жалобы на жизнь в Америке. «Ей ничто и никто не нравился. Она постоянно твердила, что в России было лучше». Не менее тяжким испытанием стало общение с Гюзель и для Армен Бали, опекавшей девушку во время ее продолжительного пребывания в Сан-Франциско. «По приезде она даже не знала, как мыться». Со временем Рудольф купил для Гюзель квартиру на набережной Вольтера (этажом выше собственной) и уговорил ее поступить в Сорбонну. Более того, он послал ее в Монте-Карло учиться балету у Марики Безобразовой, которой доверила обучение своих дочерей принцесса Грейс. «Я пыталась, но тщетно. Гюзель поворачивалась спиной к станку. Я говорила [Рудольфу], что она не хочет учиться», – сетовала Безобразова. Отсутствие у племянницы устремленности к чему-либо донельзя удручало Рудольфа. «Объясни ей, что она должна учиться или подыскать себе работу, – просил он Харли в надежде, что той удастся повлиять на Гюзель. – Я согласен платить, но она должна что-то делать». Добившийся своего на Западе, Рудольф не мог понять и смириться с отсутствием у девушки амбиций. По словам Армен Бали, «Гюзель доставляла ему одну лишь головную боль».

Как и его сестра Роза, через два года последовавшая за дочерью на Запад. Напряженные отношения Рудольфа и Розы в Ленинграде едва ли улучшила еще большая пропасть, разделявшая их теперь. В один из первых вечеров в Лондоне Роза вызвалась приготовить для Рудольфа кушанья, которыми когда-то потчевала их мать. Заглянувшую к Рудольфу в тот вечер балерину Еву Евдокимову (самую частую его партнершу после Фонтейн и Мерл Парк), поразил дискомфорт, который доставляли артисту хлопоты сестры у плиты и ее желание «относиться к нему по-матерински». По свидетельству Шарля Жюда, Рудольф «сильно расчувствовался, снова увидев своих родных, но их поведение его разочаровало». Роза получила выездную визу, чтобы навестить дочь, и вскоре – чтобы получить гражданство – «вышла замуж» за брата Дус Франсуа[285]. Успех Рудольфа на Западе настолько занимал мысли Розы, что она еще в Ленинграде решила: после воссоединения с братом заботиться о нем будет она. Но по ее приезде в Париж «произошел крупный скандал, – вспоминал Жюд. – [Роза] помнила Рудольфа маленьким мальчиком и была потрясена тем, как он говорил, как он ел. Он больше не был тем самым Рудольфом. Она не узнавала своего брата. Когда она высказала ему это, он велел ей уйти – больше не мог ее видеть. Рудольф поселил ее в своем доме в Ла-Тюрби, там она и жила одна. Моя семья проживала неподалеку в Эзе, и я встречал ее, когда ходил на рынок. С Рудольфом они почти не разговаривали». Пока Роза жила в Ла-Тюрби, Марика Безобразова, по просьбе Рудольфа, навещала ее и заботилась о ее счетах. Но у Розы развилось параноидальное недоверие к большинству друзей брата. Она стала названивать Безобразовой посреди ночи со странными жалобами – вроде попытки смотрителя дома отравить ее. Однажды Рудольф пригласил друзей пожить в Ла-Тюрби в его отсутствие, но Роза отказалась их пустить на порог. Рудольф был «шокирован, – вспоминала Армен Бали. – Он сказал мне: “Что же мы наделали? Отошли их назад!” В 1982 году в Каннах Рудольф пригласил Розу посмотреть его выступление с труппой Национального балета Нанси. После представления, за ужином во Дворце кино, Луиджи Пиньотти услышал, как Нуреев о чем-то яростно спорил с сестрой по-русски. Внезапно он повернулся к нему и сказал: «Если она здесь останется, я вернусь в Россию».

После сорока лет, когда для большинства танцовщиков пора расцвета оставалась позади, Нуреев продолжал ставить перед собой новые задачи. Увы, многие из них не оправдывали его ожиданий. Рудольф все еще надеялся, что кто-нибудь из хореографов поможет ему раскрыть в себе неизвестную грань таланта, но шансы станцевать в новых балетах выпадали ему все реже и реже. Хореографы упивались возможностями молодых. Либо – как в случае Аштона и Фонтейн – предпочитали оттачивать артистизм своих постоянных муз. Вынужденный реализовывать свой неиссякший потенциал сам, Рудольф ставил свои балеты для трупп всего мира. В 1980-е годы он сотрудничал с такими менее известными труппами, как Балет Цюриха, Бостонский балет, Национальный балет Нанси и японская труппа «Микико Мацуяма». В каждой из них Рудольф оставил свой след, повысив технический уровень танцовщиков и доходы. Но, как и прежде, все труппы, с которыми он выступал – от достославного коллектива Парижской оперы до «Лондон фестивал балле» – со временем начинали с осторожностью относиться к сотрудничеству с суперзвездой. Ведь, несмотря на то, что присутствие Нуреева стимулировало их танцовщиков, перспектива вечно оставаться вторыми в перечне артистов на афишах или в программках неизбежно вызывала протест. Впрочем, реакция на его имя все еще побуждала импресарио настаивать, чтобы он исполнял главные роли в любой малоизвестной труппе. «Раньше было легче… танцевать с хорошими труппами, – признался Рудольф в 1981 году. – Теперь они стали более закрытыми, почти националистическими…»

Весной 1980 года Нуреев внезапно оказался в центре международного инцидента. «Метрополитен-опера» отменила выступления балетной труппы Парижской оперы после того, как ее танцовщики начали возражать против участия в гастролях Нуреева и даже пригрозили забастовкой[286]. Поскольку это были первые гастроли Парижской оперы в США за тридцать два года, борьба за возможность себя показать была очень напряженной. Многие танцовщики-мужчины не желали служить «ширмой для состарившегося Нуреева», как безжалостно заявил один из них: «У нас есть свои выдающиеся танцовщики, которые заслужили право продемонстрировать свое мастерство». Однако Джейн Херманн настаивала на участии в туре Нуреева как гаранта высоких кассовых сборов. Нью-йоркская публика незнакома с балетом Парижской оперы, аргументировала она свою позицию. Худрук Виолетт Верди заявила, что Нуреев уже привлек огромное внимание к ее труппе – старейшей балетной труппе в мире. «А теперь наши ребята ощущают угрозу со стороны Руди», – призналась она. Сам Рудольф почувствовал себя преданным – ведь среди тех, кто громче всех грозил забастовкой, был Шарль Жюд. И хотя в позиции Жюда не было ничего личного, Рудольф отказывался с ним разговаривать несколько месяцев.

«Возможно, все это звучит чересчур по-французски, – написала в “Нью-Йорк таймс” Анна Кисельгоф, – но проблема выходит за рамки вопроса: суждено ли балету Парижской оперы оставаться, выражаясь словами “Фигаро”, “могилой неизвестного танцовщика”… Неужели кассовые соображения… теперь всегда будут превалировать над художественными? Неужели американская публика обязана и дальше лицезреть одних и тех же приглашенных звезд в составе каждой иностранной труппы, независимо от того, вписываются ли они в ее специфическую эстетику или нет?»

Во время гастрольного тура Нуреев должен был танцевать «Манфреда». Причем Рудольф так сильно хотел, чтобы его балет увидели в Нью-Йорке, что согласился даже сократить количество своих спектаклей. Но у танцовщиков было единственное условие: выступать без Нуреева! В результате гастроли отменили. Да только нет худа без добра: вместо балета Парижской оперы в «Метрополитен-опере» выступила танцевальная труппа Марты Грэм – с Нуреевым в качестве приглашенной звезды[287].

Считая Рудольфа «трудоголиком», Грэм отметала любую критику по поводу ее сотрудничества с балетной звездой. Она задействовала Нуреева в «Клитемнестре» – одной из своих главных постановок, впервые показанной в 1958 году с участием самой Грэм в роли вероломной и преступной жены микенского царя Агамемнона и с Полом Тейлором в роли ее любовника Эгисфа. Нуреев был неотразим в роли Эгисфа с безумным взором, который в возбужденном предвкушении убийства своей любовницей мужа, протягивает ее шарф между ногами жестом, имитирующим мастурбацию и напомнившим публике движение Нижинского в «Послеполуденном отдыхе Фавна». «Танцовщик должен учиться не уничтожать в себе прекрасное, трагическое животное начало», – сказала Грэм зрителям по окончании премьеры. В Нурееве она явно видела танцовщика, улавливающего за каждым ее движением некий первобытный импульс. Хотя Энди Уорхол находил Рудольфа «ужасным»: «Он просто не знает, что значит быть современным танцовщиком».

Грэм также хорошо понимала потребность Нуреева продолжать танцевать. Они оба бросали вызов возрасту, критикам и физической боли, не прекращая выступлений. Пяточная шпора на правой ноге Рудольфа теперь постоянно вонзалась ему в плоть, вынуждая носить очень сложную конструкцию, которую он называл «сэндвичем». (Лучший способ снять боль – это «думать о чем-то другом», советовал Нуреев репортеру.) Временами он едва мог стоять или ходить, но все равно каким-то образом танцевал: в одном лишь 1980 году он дал двести сорок девять спектаклей. Только вот насколько хорошо он танцевал, было предметом обсуждений и споров. Для многих знатоков и ценителей балета его харизма уже не компенсировала напряженности движений во время танца и явных признаков ухудшения техники. «Прежде он поражал своей непринужденной виртуозностью, – отметил в “Санди таймс” английский критик Дэвид Дугилл. – Теперь в его танце сквозят упорство и безрассудство». И даже Мэри Кларк, поддерживавшая Рудольфа с самого начала, заметила в 1980 году: «Он выглядит замечательно стройным и юным, однако приходится признать, что гибкость и элевация, а с ними и воодушевление, исчезли из его танца…» Резче всех высказалась Арлин Кроче: «С некоторых пор выступления Нуреева принадлежат скорее истории его карьеры, нежели истории искусства».

Однако для своих почитателей Нуреев оставался электризующим танцовщиком, чей артистизм продолжал восхищать своей глубиной, разнообразием штрихов и умелой нюансировкой силы эмоций. И пусть Рудольф не всегда выступал на былой высоте, он все еще сохранял свою прежнюю магию и сценическое обаяние. Для многих этого было более чем достаточно. Его соло «продолжают завораживать», признала Анна Кисельгоф, увидев Нуреева в «Сильфиде» с труппой Бостонского балета в ноябре 1980 года.

Главным запевалой в хоре дифирамбов оставался Найджел Гослинг, который всякий раз, когда дело доходило до критики Нуреева, занимал позицию защитника. «Некоторые доброжелательные, но по сути умничающие критики нападали на [Нуреева] с момента его появления на Западе, – заявил он в интервью “Нью-Йорк таймс” в 1981 году, через двадцать лет после бегства Рудольфа из СССР. – Сначала потому, что он слишком разительно отличался от остальных – настолько, что никуда не вписывался и сравнить его с кем-либо не представлялось возможным… Потом из-за его “дикого” образа жизни и обилия фанатов, приличествующего поп-звезде: он якобы “вульгаризировал” балет. Теперь цепляются к его возрасту – хотят, чтобы он ушел со сцены “ради собственного блага”, пока не “осрамил” себя сам…»

Но именно это, по мнению многих обозревателей, Нуреев сделал летом 1981 года, появившись на сцене «Метрополитен-оперы» с танцовщиками миланского театра «Ла Скала» в своей постановке «Ромео и Джульетты». Джульетту в том спектакле играла Карла Фраччи, а ее мать, сеньору Капулетти, – Марго Фонтейн. Прославленные имена обеспечили продажу билетов, но вынудили одного из критиков посетовать: «Ну почему 43-летний Рудольф Нуреев, 45-летняя Карла Фраччи и 62-летняя Марго Фонтейн играли… персонажей, чей возраст Шекспир определил как юношеский, тринадцатилетний и, самое большее, двадцатилетний?» Другой рецензент осудил самого Нуреева: «Танцуя первое соло Ромео, он выглядит так, словно заставляет себя сделать новое па, еще не вдохнув жизни в предыдущее».

Безусловно, больно уязвленный такими критиками, Нуреев и сам не питал иллюзий по поводу своих угасающих сил. «Я уже давно не ожидаю от себя совершенного исполнения, – сказал он однажды. – Но я продолжаю требовать максимальной отдачи и от себя, и от тех, с кем я работаю, потому что это дает результаты». Год спустя, во время гастролей с балетом Цюриха в Афинах, Нуреева спросили на пресс-конференции: сколько раз он выступал в том году? «По-моему, я танцевал каждый Божий день за вычетом десяти», – ответил Рудольф. (На самом деле он дал в тот год сто восемьдесят девять спектаклей.) А сколько из этих выступлений он мог бы назвать очень хорошими или исключительными? – последовал новый вопрос. «Возможно, три», – прозвучало в ответ. Сидевшая рядом с Рудольфом Патрисия Нири решила, что он оговорился. «Вы сказали – три?» – шепнула она. «Да», – подтвердил Рудольф. Через несколько дней Нири спросила артиста: насколько часто он бывает недоволен своим исполнением? «Почти всегда, – сказал Нуреев. – Мне всегда кажется, что я мог бы станцевать лучше».

Рудольфу все труднее становилось выполнять элементы, которые раньше давались легко. Но он отказывался ловчить и упрощать движения. А иногда даже наоборот, намеренно усложнял себе задачи. Например, в «Спящей красавице», уже добавив ранее пять соло в партию Принца, Рудольф решил теперь сделать каждое из них более трудным. Ева Евдокимова, его постоянная партнерша в те годы, вспоминала, каких усилий требовал измененный им танец: «Если другие танцовщики старались приспособиться, чтобы не утрачивать изящества, Рудольф только усложнял свой танцевальный рисунок. Напрасно он это делал». Когда Мод Гослинг в мягкой форме предложила ему облегчить свою партию, Рудольф не согласился. Он опасался, что, дав себе единожды слабину, совсем лишится силы. «Если я что-то облегчу, то в следующий раз захочу упростить танец еще больше», – сказал он.

Осенью 1982 года, после пятилетнего перерыва, Рудольфа снова пригласили в Королевский балет – танцевать в нескольких постановках, включая «Баядерку», «Жизель», «Аполлона», «Блудного сына» и постановленный им третий акт «Раймонды». Нуреев также поставил «Бурю» – свою первую оригинальную новую работу для труппы. В один из дней Рудольф встретил Монику Мейсон, незадолго до этого ушедшую со сцены. «Вы больше не желате танцевать?» – удивленно спросил он свою бывшую партнершу. Нет, поправила Рудольфа Моника, она больше не могла танцевать из-за преследовавшей ее практически постоянно боли. «Если бы вы хотели танцевать, – возразил Нуреев, – то не обращали бы внимания на боль».

И все же он начал задумываться о том, чем заняться по завершении исполнительской карьеры. После нескольких лет поисков он приобрел в Вирджинии ферму, которую запланировал со временем превратить в танцевальную академию; Рудольф надеялся, что преподавать в ней будут Фонтейн и Брун. Эта академия обещала стать для него идеальным прибежищем в преклонном возрасте – местом взращивания нового поколения танцовщиков и передачи им традиций, добытых ценою упорного труда. Время от времени Нуреев повторял: скоро ему нужно будет оставить сцену. Но его друзья отлично понимали: он ждал от них возражений. Михаэль Биркмайер, протеже Нуреева и звезда балета Венской государственной оперы, подвозя однажды вечером Рудольфа из венского аэропорта до отеля «Империал», сделал ошибку, согласившись с танцовщиком. «Да, конечно, остановитесь, пока вы еще на вершине, – поддакнул он ему. – Уйдите королем балета!» На следующее утро Биркмайер поинтересовался у Рудольфа: задумывался ли он над их разговором. «Прекратить танцевать? – набросился на него Рудольф. – Ты что, спятил? Придурок! Это была твоя идея, а не моя».

И Нуреев продолжал танцевать – из вечера в вечер, из года в год, то в одной стране, то в другой. «Это моя жизнь, – сказал он репортеру. – Вокруг так много способных, образованных, культурных людей, которые мечутся, пытаясь угадать свое предназначение. И не могут себя найти. А у меня есть цель в жизни». Друзья Рудольфа это хорошо понимали и оправдывали его желание оставаться на сцене. Жаклин Онассис даже пренебрегла своим отвращением к прессе и приехала к танцовщику в «Дакоту», когда тот давал интервью репортеру «Нью-Йорк таймс мэгэзин». Жаклин «благоговела перед ним», как и он перед ней. «По-моему, Рудольф – герой, – твердо заявила она. – Он танцует вопреки времени. Перед вами человек, который будет танцевать, пока сможет – до самого конца, до последнего вдоха».

В то же время Нуреев искал другие способы самовыражения. Он попробовал себя в музыкальной комедии, появившись как танцующий и поющий мужчина в телешоу Джули Эндрюс, и снова попытался стать кинозвездой, снявшись в раскритикованном шпионском триллере Джеймса Тобэка «На виду». Рудольф сыграл в нем агента спецслужб, прикинувшегося знаменитым скрипачом и соблазнившим фотомодель только для того, чтобы использовать ее как приманку для поимки главаря террористической группы. Однако на этот раз Нуреев уступил первую строку в титрах и афишах Настасье Кински – чувственно-прекрасной звезде фильма Романа Поланского «Тэсс», которую Ричард Аведон сфотографировал с питоном, обвивавшим ее обнаженное тело. В действительности именно Кински выбрала на роль главного героя и своего партнера Рудольфа, увидев фотографию молодого Нуреева на складе киноафиш в Голливуде. А Тобэк сразу поддержал ее выбор, заметив, что Нуреев и Кински «могли бы быть близнецами». И полетел в Лондон, чтобы в три часа ночи прочитать Рудольфу сценарий в круглосуточном ресторане. К рассвету Нуреев согласился сниматься у Тобэка. Только режиссер не уточнил, что «На виду» был «фильмом Настасьи», и танцовщик «немного расстроился, убедившись в этом сам».

Он бы расстроился еще больше, если бы узнал, что продюсеры фильма были решительно настроены против него с самого начала. «Валентино» потерпел фиаско, твердили они. А Дэвид Бегельман, по словам Тобэка, даже спросил: «Неужели мы не можем найти на эту роль американского гетеросексуала?» Продюсеры «полагали, что зрители воспринимали Нуреева гомосексуалистом. И предлагали мне три десятка других имен, что означало: “Возьмите любого, только не Нуреева”», – рассказывал потом режиссер. Но выбор Тобэка был окончательным. А на его решение повлиял не фильм «Валентино», а телеинтервью Рудольфа, в которых режиссер разглядел «необычную, ненормальную, извращенную сущность. [Нуреев] не представал на экране традиционным романтическим героем, как можно было бы ожидать. В нем сквозило странное безумие, которое он не мог скрыть»[288].

Согласившись на гонорар в двести тысяч долларов наличными за двадцать три дня работы, Нуреев за неделю до съемок неожиданно потребовал повысить его еще на сто пятьдесят тысяч. У Тобэка, с трудом изыскавшего средства на свой фильм, не осталось иного выхода, как заплатить Рудольфу из своего собственного заработка. Сами съемки прошли вполне гладко; Тобэк и Нуреев часто обедали вместе на съемочных площадках в Париже и Нью-Йорке. Выпускнику Гарварда и бывшему преподавателю английского языка, Тобэку запомнились «продолжительные беседы» с Рудольфом о Достоевском, Малере и философии: «Что бы я ни читал, он уже интересовался этим или даже уже знал. Редко что-то новое оставалось им незамеченным». Тема секса привлекала танцовщика не меньше, чем сам сексуальный контакт. И он с пристрастием «допрашивал» Тобэка о его половой жизни. «Его интересовал секс в любых проявлениях. Он мог прервать ланч ради того, чтобы кого-нибудь подцепить, и всегда возвращался с улыбкой на лице». Прочитав письма Флобера из Египта, Рудольф заявил журналисту: «Секс служил для Флобера освобождением. И для меня он тоже освобождение… да-да, освобождение».

Зная, что у Настасьи Кински были «романтические представления о Нурееве», Тобэк надеялся передать их на экране. Рудольфу нравилась Кински, но, когда режиссер попытался поощрить его интерес к ней, танцовщик ответил полушутя: «Скажите ей пришить себе член и отрезать сиськи, тогда я об этом подумаю». В результате Тобэк переделал их единственную любовную сцену, заставив Рудольфа играть смычком скрипки на ее теле. Во время зимних съемок Рудольф постоянно жаловался на усталость и беспокоился о том, что стареет. Тобэк и Кински были поражены, услышав от него однажды: «Я уже не так красив, как прежде». И поспешили заверить его в обратном.

Довольный своей игрой, Нуреев энергично рекламировал фильм на разных ток-шоу и пригласил Жаклин Онассис на премьерный показ на Манхэттене. Но когда героя Рудольфа убивают в перестрелке в конце фильма, Жаклин, по свидетельству Тобэка, «вскрикнула», закрыла лицо руками и не убирала их, пока в зале не зажегся свет. «Простите, – прошептала она Рудольфу. – Я просто не смогла на это смотреть». Критики тоже не нашли, на что там смотреть, и публика фильмом не заинтересовалась. Увы, вышедший на экраны в апреле 1983 года «На виду» положил конец кинокарьере Нуреева.

С началом съемок в конце 1981 года совпало завершение связи Рудольфа с Робертом Трейси. То прекращаясь, то вновь оживая, она никогда не была моногамной. Нуреев с Трейси регулярно наведывались вдвоем в бани Сент-Маркс в Нью-Йорке, и Рудольф продолжал свои активные поиски новых сексуальных партнеров. Но летом 1981 года, на гастролях в Каракасе, Нуреев обвинил Трейси в том, что тот увел у него красивого венесуэльского юношу, вызвавшего его интерес. На самом деле этот юноша только подвез Роберта к его отелю после вечеринки. Рудольф в это не поверил, и когда Трейси вернулся в их апартаменты, заехал другу в глаз. Перепугавшийся Роберт провел ночь в соседней комнате. Вскоре они помирились, но уже через неделю, в Вероне, их приподнятое настроение улетучилось. Рудольф обвинил Трейси в том, что опоздал по его милости в класс. Но подлинной причиной всех их ссор была власть: Рудольф обладал ею, а Роберт – нет. И, как Трейси признался одному из приятелей, его возмущало то, что все смотрели на него «как на мальчика на побегушках при Рудольфе». Он также ревновал Нуреева к его новому увлечению – итальянскому танцовщику. В итоге Трейси ушел, правда, недалеко: у него уже начался роман с итальянской графиней Джованной Августой, богатой поклонницей Рудольфа, с которой он познакомился в Риме. Нуреев посчитал экс-любовника неблагодарным. Ведь он разучил с Трейси партию Голубой птицы в своей постановке «Спящей красавицы», и Роберт должен был ее впервые станцевать через неделю после их разрыва с балетом Венской государственной оперы. Расставшись с Нуреевым, Трейси лишился столь редкой возможности.

Прошло восемь месяцев, прежде чем эти двое снова заговорили друг с другом. По предложению их общей приятельницы Виолетт Верди, Роберт встретился с Рудольфом во время его гастролей с труппой Бостонского балета в Теннесси. Во время той встречи Нуреев пригласил Трейси танцевать летом в его «Манфреде», вместе с балетом Цюриха. Роберт согласился и вскоре присоединился к Рудольфу в Лондоне. Они остановились на квартире у Гослингов, но… в разных спальнях. Они оба поняли без слов: их сексуальная связь закончена. На отдых в Грецию на яхте Ниархоса они тоже отплыли в разных каютах. Но доверия Рудольфа Роберт не утратил. Нуреев позволил ему снова переселиться в «Дакоту». И там Трейси прожил еще десять лет, присматривая за квартирой Рудольфа и исполняя роль его личного секретаря, ведающего приглашениями и приемом гостей. По словам Джейми Уайета, «их отношения были переменчивыми. В один день Рудольф мог ужасно обращаться с ним, в другой – кричать на него. Но Роберт был очень полезен ему; он все организовывал и отлично справлялся со своим делом».

21 мая 1982 года в лондонской клинике умер от рака Найджел Гослинг. Рудольф, выступавший в Чикаго с Бостонским балетом, незамедлительно вылетел в Лондон – поддержать Мод. Он даже пришел на похороны Найджела – единственные, которые он почтил своим присутствием. «Когда умирал кто-нибудь из близких ему людей, он всегда уезжал, – рассказывал Шарль Жюд. – Он боялся близости смерти». 72-летний Гослинг болел давно, но Рудольф привык полагаться на его дружбу и советы, и глубоко скорбел об утрате. «Это все равно, что потерять отца, даже больше, – признался он Руди ван Данцигу. – Но, пока жива Мод, у меня будет дом».

Не прошло и года, как в нью-йоркской больнице оказался при смерти Баланчин; его сразил недуг, который лишь позднее диагностировали как редкую болезнь Кройцфельдта – Якоба, ассоциируемую с коровьим бешенством. А тогда друзья хореографа сознавали только одно: его разум стремительно деградировал. Несмотря на свой страх перед больницами, Нуреев в январе 1983 года навестил Баланчина, принеся ему икру и бутылку «Шато д’Икем». Сопровождал его их общий друг, художник Рубен Тер-Арутюнян. Баланчин, хоть и тяжело больной, так обрадовался подаркам Рудольфа, что протянул к нему руки в попытке обнять. Он позабыл английский и перешел на родной язык. Рудольф надеялся, что Баланчин захочет передать несколько своих балетов Кировскому театру, но его предложение было встречено с полным равнодушием. «Когда я умру, все исчезнет со мной», – ответил хореограф. В другой день врач, зашедший в палату Баланчина, застал Нуреева, заливающегося слезами на коленях у его постели. Рудольф мечтал, что Баланчин заменит ему отца, но тот всегда отказывался от этой роли. И до самого конца не переставал его разочаровывать.

Двумя годами ранее Рудольф предложил включить в программу фестиваля Чайковского, организованного «Нью-Йорк сити балле», своего доработанного «Манфреда». К участию в фестивале пригласили многих хореографов, и Рудольфу не терпелось узнать мнение о его работе Баланчина и Кирстейна. «Линкольн видел “Манфреда”? Что он сказал?» – допытывался он у Джейми Уайета. Увы, посмотрев балет по видео, Баланчин сразу же его отверг. Узнав о его решении, Рудольф расплакался.

Но к тому времени он уже практически убедил труппу Цюрихского балета поставить «Манфреда». Под руководством Патрисии Нири этот коллектив стал верным спутником труппы Баланчина, и Рудольф надеялся, что тот еще раз посмотрит «Манфреда» и изменит свое мнение. В декабре 1981 года, через шесть месяцев после фестиваля Чайковского, Баланчин прибыл в Цюрих. И выказал неудовольствие, узнав, что «его труппа» (каковой он считал балет Цюриха) танцует «Манфреда». «Я не хочу его смотреть, – заявил он Нири. – Это же не хореография, верно?» Для танцовщиков он стал вызовом, сказала Нири: «И они были бы очень рады, если бы вы посмотрели, что у них получилось. Ведь вы наш консультант по художественным вопросам». «Я не советовал вам браться за этот балет», – парировал Баланчин. Но в конечном итоге он был «удивлен тем, как много в нем стало хорошего танца и какую напряженную работу пришлось проделать каждому, – вспоминала Нири. – Он сказал: «Неплохо, но чересчур много па».

Однако от сговорчивости Баланчина не осталось и следа уже в следующем октябре, когда Нири сообщила ему, что «их» труппа решила дебютировать в Амстердаме с нуреевскими «Манфредом» и «Дон Кихотом», при участии во всех спектаклях самого Рудольфа. «Это похоже на проституцию», – резанул Баланчин.

Хореограф умер через шесть месяцев, в субботу 30 апреля 1983 года. В день его похорон балет Цюриха открыл свой гастрольный сезон в Нью-Йорке нуреевским «Манфредом». В пресс-релизе об американском дебюте коллектива Цюрихский балет именовался «Европейской труппой Нуреева и Джорджа Баланчина». Однако с гастрольных афиш во время тура имя Рудольфа исчезло. И осталось просто: «Европейская труппа Джорджа Баланчина».

Глава 28

«RITORNA VINCITOR!» / «Вернись победителем!»

В сентябре 1983 года Нуреев был назначен художественным руководителем балетной труппы Парижской оперы. Наконец-то – через двадцать два года после прибытия на Запад – он получил свою первую постоянную должность! В прошлом руководство Парижской оперы отказало Рудольфу в работе, опасаясь ответных мер со стороны Советов. А всего тремя годами ранее танцовщики этой труппы отказались выступать с ним в Нью-Йорке, вследствие чего гастроли парижского балета в США – первые за тридцать два года – были отменены. Однако к 1981 году у труппы возникла острая потребность в динамичном руководстве. Ведь после ухода в 1958 году Сержа Лифаря, возглавлявшего ее тридцать лет, сменилось восемь разных худруков. Преемники Лифаря были не более чем управляющими в умирающей организации. В их числе находились и друзья Рудольфа: Джон Тарас, Виолетт Верди и Розелла Хайтауэр. И именно от последней Нуреев унаследовал этот пост по итогам растянувшихся почти на два года переговоров.

На протяжении всей своей карьеры на Западе Рудольф оживлял уже состоявшиеся труппы и задавал мощный импульс для развития молодых коллективов. На этот раз он столкнулся, пожалуй, с самой сложной задачей: встряхнуть совершенно закоснелую компанию. Основанный Людовиком XIV в 1661 году балет Парижской оперы был старейшей труппой в мире, и при этом до XIX века оставался самой передовой. Именно в ней начал свою карьеру Петипа, прежде чем перебраться в Санкт-Петербург, ставший благодаря его деятельности новой балетной столицей мира.

Но к 1980-м годам балет Парижской оперы – раздираемый интригами, подверженный политическим распрям и известный своей непреодолимой бюрократией и жесткой иерархией – стал, по меткому замечанию Жана Кокто, «единственным местом в мире, где пыль обращается в цемент». Эта характеристика была полностью применима и к Кировскому балету в то время, когда Рудольф бросил вызов его самым косным традициям. Выстоявший когда-то в противостоянии с Советами, Рудольф обладал теперь не только самоуверенностью, но и достаточным авторитетом, чтобы бросить вызов французам. Даже такая твердая и неуступчивая переговорщица, как Джейн Херманн («Джейн-танк “Шерман”, как окрестил ее Рудольф), признавала, что «махинации и козни французов превратили бы ее в желе, но врожденный цинизм Рудольфа, его скепсис в отношении человеческой преданности помогали ему работать в коллективе, где лгать и интриговать было в порядке вещей».

Впервые должность худрука труппы Нурееву предложили в 1973 году. Но тогда он отказался от этого поста ради танца. Однако в 1981 году – после того, как министром культуры при Франсуа Миттеране стал Жак Ланг – поиски руководителя труппы возобновились. Ланг и его заместитель Андре Ларкви обратились к Игорю Эйснеру, всеми чтимому генеральному инспектору танцевальных проектов при Министерстве культуры. И тот без колебаний предложил кандидатуру Нуреева. Бывший журналист и высокообразованный человек, друживший с прежним министром культуры Мишелем Ги, Эйснер присутствовал в зрительном зале, когда Рудольф дебютировал в Париже с труппой Кировского театра. Спустя двадцать лет он прилетел в Верону, чтобы передать артисту бразды правления Парижским балетом.

На всем протяжении своей карьеры Рудольф регулярно выступал с этой труппой в качестве приглашенного танцовщика. За несколько лет до своего назначения на пост худрука он поставил для нее сцену «В царстве теней» из «Баядерки», «Манфреда» и «Дон Кихота», прошедшего с огромным успехом. «Он обхаживал труппу и очень хотел с ней работать», даже сознавая, что столкнется с проблемами и возможными помехами. За поздним ужином в траттории «Серджио» Нуреев высказал свои условия: он будет проводить в Париже только шесть месяцев в году и не обязательно непрерывно, чтобы избежать уплаты французских налогов. Он будет выступать в Парижской Опере сорок раз в году, но сохраняет за собой право искать и принимать другие ангажементы. Рудольф также потребовал гарантировать ему право осуществлять каждый год одну собственную постановку, а для того, чтобы он мог воплотить все задуманные им планы, администрация должна обустроить для него во дворце Гарнье три большие студии. (Самой большой из них он даст имя Петипа, двум другим – Баланчина и Лифаря.) Прощаясь, Нуреев напутствовал Эйснера: Ritorna Vincitor («Возвращайся с победой!»), процитировав слова, сказанные дочерью фараона Амнерис отправлявшемуся на войну военачальнику Радамесу в опере Верди «Аида».

Сотрудники советского посольства громко возражали против назначения Нуреева. Однако Жак Ланг, уже поставивший на Нуреева, осадил их и был поддержан самим президентом Миттераном. Некоторые танцовщики труппы также выражали опасения. Они считали известность Рудольфа большим плюсом, но беспокоились, что он будет чересчур строг и требователен к ним и воспользуется положением, чтобы выступать как можно чаще. Нуреев пошел на уступку: он согласился не танцевать в премьерных спектаклях всех полномасштабных балетов парижской труппы.

Новый пост ознаменовал новый этап в жизни Нуреева. «Возможно, наконец, пришло время сложить все яйца в одну корзину и высидеть их все сразу», – заявил он, перефразировав известную поговорку ради пущего эффекта. Но сбавить свои обороты Рудольф не спешил, невзирая на ставшие уже хроническими боли и внезапное проступание по ночам непонятного пота. Прежде чем отправиться в Париж, он появился с Бостонским балетом на Бродвее, станцевав во всех спектаклях своего «Дон Кихота», включая дневные. А еще Рудольф выступил с балетом Мацуяма в Японии (вернувшись туда в первый раз за двадцать лет) и с балетом Цюриха в Вашингтоне и Чикаго. За июньским Нуреевским фестивалем в 1983 году в Лондоне (во время которого он танцевал двадцать четыре дня подряд с тремя разными труппами в семи балетах) последовали его первые выступления с Наталией Макаровой в Нью-Йорке в июле. По предложению Джейн Херманн, Ролан Пети согласился задействовать их в поставленном им «Соборе Парижской Богоматери» во время краткосрочного сезона своей труппы в «Метрополитен-опере»[289]. Билеты на спектакли с этим дуэтом были распроданы сразу же. «Рудольф и Наташа несколько лет были в плохих отношениях, – вспоминала Херманн, – и всем балетоманам в Нью-Йорке не терпелось увидеть, кто из них первым демонстративно покинет сцену или кто кого ударит».

Но, как оказалось, Нуреев прекрасно поладил с Макаровой, а вот с Пети у него действительно чуть было не дошло до драки. Нуреев пренебрегал репетициями, укоротил свой костюм, импровизировал в танце и всячески давал понять, что ему неинтересно изображать горбуна, даже такого знаменитого. В одном из спектаклей он заменил соло тоскующего Квазимодо, сочиненное для него Пети, вариацией Принца из собственной «Спящей красавицы». Рудольф исполнил свою коронную серию купе-жете ан турнан ан манеж – пример классической виртуозности, но отступление от танцевального рисунка партии. «Не знаю, поняли ли зрители, откуда был взят этот хореографический эпизод, – вспоминала Херманн. – Но на их взгляд Рудольф и Наташа просто не могли что-то сделать не так». Однако Пети был вне себя. И распалился в своем гневе еще больше, когда услышал, как Нуреев пригласил Макарову танцевать с ним этот балет в Парижской опере (это был один из двух балетов Пети, включенных в первый парижский сезон Рудольфа).

Вечеринка после спектакля в доме Джейн Херманн на Восточной 30-й улице обернулась бурной попойкой, для которой Рудольф заказал (неслыханное дело!) ящик шампанского «Дом Периньон». Пети держался в стороне от Нуреева, примостившегося на диване рядом с Мартой Грэм. А когда танцовщик потребовал, чтобы Пети подошел и поздоровался с Грэм, которую Макарова только что приветствовала большим, низким поклоном, хореограф сделал вид, что не расслышал. Версий того, что случилось потом, ходит несколько. Но, по утверждению Зизи Жанмэр, Рудольф разразился залпом ругательств в адрес ее мужа. «Да я размозжу ему голову», – бросил ей Пети. Опасаясь, что дело и вправду закончится дракой, Жанмэр метнулась между ними, призывая успокоиться. В конце концов, ей удалось увести Пети домой, но прежде он поклялся никогда не приглашать Рудольфа в свои балеты. «Не нужны мне твои хреновы балеты», – фыркнул Рудольф. Когда он через несколько месяцев отказался извиниться, Пети исключил дуэт из парижского сезона. Прошло несколько лет, прежде чем они снова заговорили друг с другом – да так, словно между ними ничего и не было.

В Парижской опере под началом Нуреева оказался сто шестьдесят один танцовщик. Рудольф вознамерился сделать для труппы то, что когда-то сделал для себя. Он начал шлифовать и обогащать классические традиции труппы, одновременно знакомя ее с разнообразными танцевальными стилями, которые успел усвоить сам. Нуреев укрепил связи труппы с Петипа, ввел классы по технике Бурнонвиля и Баланчина и предписал ей строгую диету из классических и современных балетов. «В моем теле – Петипа, в голове – Бурнонвиль, а в сердце – Баланчин», – любил повторять Рудольф.

Не теряя времени, он начал обогащать репертуар труппы, желая выявить ее мощный, но еще не раскрытый до конца творческий потенциал. В свой первый сезон Нуреев включил собственные постановки «Раймонды» и «Дон Кихота» Петипа, а также «Мещанина во дворянстве» Баланчина и возобновленную Пьером Лакоттом «Коппелию» – французскую классику, созданную в Парижской Опере более века назад. В дань уважения к Королевскому балету, с которым у него так много было связано, Рудольф запланировал вечера, посвященные Аштону и Тюдору. А для расширения кругозора французских балетоманов он решил ангажировать не только таких мастеров танца модерн как Марта Грэм, Пол Тейлор и Мерс Каннингем, но и современных «вольнодумцев» вроде Уильяма Форсайта, Кароль Армитидж и Майкла Кларка. Примечательно, что ни один американский коллектив современного танца не выступал на сцене Парижской Оперы, пока Нуреев в январе 1984 года не пригласил во дворец Гранье труппу Грэм. На премьере «Сна Федры», в котором Нуреев танцевал главную роль, 90-летняя хореограф была наконец признана французами[290]. Грэм, сжимая руку Рудольфа, стояла на сцене, когда министр культуры Жак Ланг вручил ей орден Почетного легиона, скромно объявив: «Это честь для всего танцевального мира».

Танцовщики Парижской оперы считались одними из самых обаятельных и техничных в мире – четкий ритм, отличные растяжки, красивые ноги. Но Нуреев посчитал нужным сделать их более разноплановыми и изощренными в технике и стилях. По правде говоря, далеко не все из них приветствовали принципы его работы. А как государственные служащие, которых нельзя было уволить, они имели сильные профсоюзы, стабильные зарплаты и гарантированную пенсию по выработке двадцатилетнего стажа. Рудольф нарушал сложившиеся в театре нормы, составляя дуэты из танцовщиков разного ранга (чего никто и никогда не делал раньше!) и, доверяя еще «неоперившимся» артистам главные роли, давая тем самым понять, что распределение ролей не подчиняется никакой табели о рангах и любой танцовщик, независимо от положения и возраста, может получить определенную роль при наличии нужных данных. Как и всегда, ему претило, что на молодые таланты никто не хотел обращать внимания. Он отдал ведущую мужскую партию в «Коппелии» 19-летнему артисту кордебалета Лорану Илеру и отобрал на роль Китри в «Дон Кихоте» 20-летнюю Изабель Герен (партия Китри стала ее первой главной ролью). Он также составил из Илера и его товарища по кордебалету, Мануэля Легри, потрясающий дуэт в «Раймонде», в одночасье прославивший обоих. А вот его попытка объединить в дуэт Легри и уже признанную балерину Клод де Вюльпан натолкнулась на препятствия.

Вюльпян прошествовала в его кабинет и заявила, что не может танцевать с мальчиком из кордебалета. Однако демарш парижской звезды не принес результата. «Без Рудольфа мне никогда бы не представился такой шанс, не таков был французский менталитет, – сказал позже Легри. – Он все это изменил».

«Рудольф жаждал огромной власти и получил ее, – согласилась с ним Моник Лудьер, еще одна звезда, чьей карьере также посодействовал Рудольф. – Он требовал все большего и большего, все называли его безумцем, но подчинялись его требованиям, потому что он был Нуреевым». Несмотря на попытки администрации вставлять ему палки в колеса, Рудольф упрямо продолжал гнуть свою линию, подвигнув одну французскую газету заявить через четыре месяца после его вступления в должность худрука: «НУРЕЕВ НАЧИНАЕТ ЗВЕЗДНЫЕ ВОЙНЫ». Но, как бы там ни было, в течение трех лет под сводами балета Парижской оперы взошли выдающиеся молодые звезды, включая Лорана Илера, Мануэля Легри, Изабель Герен и Сильви Гиллем, которым было меньше двадцати пяти лет, когда Нуреев перевел их в высшую категорию. (При французской системе, принятой для танцовщиков кордебалета, они могли рассчитывать лишь на пошаговое продвижение, и то лишь после одобрения двенадцати членов жюри; высший ранг «этуаль» – титул «звезды» – присваивался по усмотрению художественного руководителя.) Благодаря шансу, данному ей Нуреевым, Сильви Гиллем в скором времени стала считаться одной из самых пленительных балерин своего поколения. Высокая, стройная и длинноногая, с невероятно развернутыми девелопе и потрясающим размахом движений, Гиллем обладала потрясающей техникой и темпераментом, способным соперничать с темпераментом самого Рудольфа. И такой же уверенностью в себе. Занимаясь в раннем детстве гимнастикой и обещая стать олимпийской чемпионкой, Гиллем попала в балетную школу при Парижской опере довольно поздно – в двенадцать лет. Но быстро начала головокружительную карьеру, ежегодно побеждая на конкурсах и завоевывая все более прочные позиции в коллективе. В кордебалет она поступила в шестнадцать. А благодаря Нурееву стала общепризнанной звездой.

При ставке на молодежь Нуреев не забывал, однако, и о старой гвардии – под стать Барышникову в «Американ балле тиэтр»[291]. Для Рудольфа возрастные танцовщики были живым наследием труппы, и он старался найти место для каждого из тех, кем восхищался более всего. Рудольф назначил Клер Мотт балетмейстером труппы и, вызвав с пенсии Иветт Шовире, поручил ей играть характерную роль в «Раймонде» и помогать ему в постановке этого балета. Мотт подружилась с Нуреевым во время его первого визита в Париж с Кировским театром, а Шовире, величайшая французская балерина века, танцевала с ним в его первых сезонах с труппами Королевского балета и Парижской оперы. По ее мнению, Нуреев занял пост худрука «в самый нужный момент, когда труппа себя исчерпала. Он вернул Франции Петипа и, при всем своем уважении к строгости классики, зациклен на ней не был. Мы танцевали хорошо, – рассказывала Шовире, – но благодаря его устремленности к идеальному исполнению стали танцевать чище и более совершенно. Труппа заново расцвела».

Одним из первых шагов Нуреева на посту худрука стало изменение техники танца; вместо избыточной «затейливости и претенциозности» Рудольф начал внедрять прочно усвоенные им принципы Вагановой. Он ратовал за чистоту каждой позиции и, подобно Бруну, остававшемуся для него примером, питал отвращение ко всем отступлениям или внешнему блеску ради достижения эффекта. «Это слишком по-французски», повторял Рудольф, и все понимали, что он имел в виду. «Каждое движение и выражение лица должны были что-то говорить. Ничему беспричинному не было места», – пояснила Изабель Герен.

То, что Нуреев ежедневно и сам упражнялся со своими танцовщиками, внося в процессе тренировок коррективы, производил неизгладимое впечатление на тех, кто никогда не видел его танцующим в расцвете сил. Лоран Илер однажды искренне удивился, обнаружив 45-летнего Нуреева в классе для младших танцовщиков. Уроки проводил Александр Калюжный, которого Рудольф считал лучшим репетитором мужского танца в Опере. «Я испытал настоящее потрясение, увидев его работающим как обычный ученик, сосредоточенно выполнявшим каждое движение, как будто ему было всего пятнадцать лет, – рассказывал Илер. – Он никогда не переставал учиться и тренироваться». Ежедневные занятия в классе позволяли Нурееву поддерживать свою танцевальную форму и в то же время наблюдать за коллективом. «Ему действительно удалось изменить облик труппы в результате своего постоянного присутствия на тренировках, – признал Патрис Барт, ветеран и “этуаль” балетной труппы Оперы, ставший в 1986 году ее балетмейстером при поддержке Нуреева. – До его появления в труппе было немало педагогов со своими собственными идеями… Если Рудольф не соглашался с исполнением какого-нибудь па, он останавливал урок и объяснял, каким бы он хотел его видеть. Он “подчищал” стиль и побуждал всю труппу работать в том же направлении».

Чтобы помочь некоторым танцовщикам набраться выносливости и опыта, Нуреев направлял их в другие труппы (как правило, для участия в его постановках). Он также заставлял их разучивать новые балеты быстро, без бесконечной подготовки, к которой они привыкли. Мануэлю Легри Рудольф дал всего неделю на то, чтобы освоить его роль в «Дон Кихоте» перед дебютом артиста в «Ла Скала». «Я ему сказал: “Господи, я же не справлюсь! Я никогда не играл эту роль”, – рассказывал Легри. – А он ответил: “Выучишь, если постараешься. Проведешь со мной две репетиции, и все получится”». Нуреев учил не словами, а собственным примером. По рассказам Легри, порой довольно было одного слова, «и с этим словом ты понимал весь балет. А иногда ты просто следил за его глазами. Ты должен был уловить и сделать то, что он хотел, очень быстро». Награды тем, кому это удавалось, были неоценимыми. Благодаря репетиторству Рудольфа Шарль Жюд, дебютировавший с Королевским балетом в сцене «Царство теней» из «Баядерки», удостоился у лондонских критиков сравнения с молодым Нуреевым, «впервые удивившим [их] в этой постановке».

Премьерному сезону Нуреева-худрука аплодировали критики по обе стороны Атлантики. Многие признали, что труппа стала выступать гораздо лучше, чем танцевала прежде, с удвоенной энергией, бывшей заслугой Нуреева. Но любые перемены имеют свою цену. Многим танцовщикам не нравился новый руководитель, не стеснявшийся в выражениях. К тому же Рудольф не считал нужным вдаваться в подробные объяснения и избегал, по возможности, использовать французский. Он говорил по-французски, только когда располагал временем. В спешке он всегда переходил на английский, а ругал танцовщиков по-русски, «что бывало часто», по воспоминаниям одного из них. «Ему было трудно объяснить свои требования и пожелания точно, но, когда его не понимали, он не скрывал досады, – объяснил его близкий друг Евгений Поляков (балетмейстер русского происхождения, которого Рудольф привел в Парижскую Оперу из Флоренции). – Проследить за ходом его мыслей было нелегко». По театру гуляло множество слухов о разбитых об пол термосах с чаем и запущенных в студийные зеркала пепельницах. Эти «провокации», как называл их Андре Ларкви, были для Нуреева средством навязать свою волю и испытать твердость своих оппонентов. Как-то раз, после того как он разбил очередной термос, Моник Лудьер упрекнула его в присутствии коллег. Увидев, как сильно она рассердилась, Рудольф взял швабру и молча смел с пола осколки. «А потом встал в углу, съежившись, как мальчишка, только что устроивший истерику. Он действительно предпочитал тех, кто мог ему противостоять. И ненавидел слабаков».

Из-за своего требовательного характера Нуреев казался многим неприступным и даже грозным. «Он всегда был прав, даже когда ошибался, – рассказывала Изабель Герен, чьи грубоватое чувство юмора и пародийный талант сделали ее одной из любимиц Рудольфа. – Ему не стоило кричать, ему надо было доказывать свою правоту. Люди плохо его понимали, потому что он обладал очень сильным характером и в то же время бывал крайне застенчив. Ему не со всеми удавалось найти общий язык».

И тем не менее танцовщики стали прощать Рудольфу все его выходки, как только поняли, сколь многому он был способен их научить и как стремился передать им свои знания. Выступления с Нуреевым Сильви Гиллем в середине 1980-х годов научили ее «держать себя на сцене». Он вселил в танцовщиков ощущение значимости, развил в них «сценическую заразительность и артистизм, – вспоминала балерина. – С ним можно было творить… Ему было что сказать на сцене, и не только телом. И было что-то еще, что он в себе нес». С возрастом усилилась не только сценическая убедительность Рудольфа, но и его способность оживлять исполняемую роль путем проецирования силы своих чувств и эмоций на зрителя. По словам Мануэля Легри, он «поднимал факел» и, не спеша, медленно и постепенно брал все командование на себя.

Хотя большая часть его жизни в Париже проходила в театре, Нуреев регулярно устраивал званые обеды и вечеринки в своей квартире на набережной Вольтера. Пищу готовил Мануэль, повар-чилиец, нанятый Дус. Освещавшаяся свечами квартира была приспособлена для ночной жизни, и в ней всегда стояла удушающая жара, потому что Рудольф все время мерз – независимо от того, сколько было на нем свитеров от Миссони и во сколько шарфов от Кензо он кутался. После ужина он обычно с удовольствием знакомил своих молодых протеже со своими любимыми музыкальными комедиями, вынуждая их задерживаться у него в гостях до поздней ночи за просмотром фильмов с участием Астера и Келли. В антикварном шкафчике из орехового дерева, стоявшем в столовой, хранились сотни видеокассет. А широкоэкранный телевизор, выглядевший неуместно на фоне барочного великолепия его гостиной, работал практически без перерыва. «Там весь мир», – любил повторять Нуреев, указывая на него. При доступе ко всем каналам, Рудольф редко досматривал как-то программу до конца – боясь пропустить интересную передачу по другому каналу. Давно страдавший бессонницей, он нередко читал до рассвета, играл Баха на клавесине, либо названивал родным или друзьям, не учитывая разницу во времени с Парижем. Но при всем при том Нуреев каждое утро появлялся во дворце Гарнье первым, приезжая туда на своем «Мерседесе», и редко возвращался домой до опускания занавеса после вечернего представления.

Его обвиняли в том, что он включал в репертуар слишком много собственных постановок. И, тем не менее, Рудольф активно привлекал к работе с труппой хореографов со стороны. Он очень рассчитывал заманить в Париж и Аштона для постановки его «Месяца в деревне» и «Тщетной предосторожности», но серьезно осложнил их и без того хрупкие отношения, объявив о своем намерении еще до одобрения Аштона. «Фредди пришел в бешенство, – утверждал его близкий друг Александр Грант. – “Я не давал ему на это разрешения, – кричал он, – и мне не нравится Парижская Опера, потому что с ней невозможно работать: ты не можешь задействовать тех танцовщиков, кого хочешь, и любого хореографа там способны довести до слез. Я не хочу, чтобы и меня тоже достали”». По словам Гранта, Аштон и Нуреев «разругались в пух и прах». Так, что Аштон даже запретил Рудольфу ставить его балеты. По свидетельству племянника хореографа, Энтони Расселл-Робертса, чем более «агрессивным» становился Рудольф, тем сильнее упрямился Аштон. Как ни парадоксально, но при всей своей любви к французскому стилю, музыке и кухне, Аштон питал глубокое недоверие к французам и боялся, что они станут глумиться над его лирическим английским стилем. «Они назовут это английской сентиментальщиной», – жаловался он Гранту.

Планам Нуреева-худрука поставить «Лунного Пьеро» также не суждено было сбыться. Глен Тетли не дал ему согласия, аргументировав свой отказ тем, что Нуреев-танцовщик, по его мнению, сильно потерял в технике и больше не мог демонстрировать «воздушные качества» Пьеро. Но Рудольф удивил его, поставив интересы труппы выше собственных: вместо себя на роль Пьеро он предложил популярного Патрика Дюпона, хотя ему не нравился ни сам танцовщик, ни его имидж рок-звезды. Тетли счел Нуреева «очень великодушным», но желания работать в Парижской опере у хореографа не прибавилось: «Однажды я уже попробовал, и это был худший опыт в моей жизни. Уверен, что они чудесные танцовщики, но, Боже мой, их отношение…»

Действительно, в отсутствие Нуреева, державшего их в узде, танцовщики возвращались к своим старым привычкам. Хореограф Дэвид Бинтли смотал удочки вскоре после прибытия – упорное сопротивление французских артистов новой методике обучения, не говоря уже об их прогулах репетиций, ужаснули англичанина. Руди ван Данциг задействовал Дюпона и Гиллем в своей первой постановке по заказу Нуреева. Но нашел положение дел «настолько отчаянным», что последовал примеру Бинтли и вернулся в Амстердам, не успев приступить к работе над вторым заказом. «У меня была только одна часовая репетиция в день, и не дали ни одного из танцовщиков, которых я хотел привлечь». Нуреев каждый день звонил ван Данцигу, умоляя вернуться. «Для меня это ужасно – отмена двух постановок за один сезон. Сначала Бинтли, потом вы. Меня вышвырнут отсюда, и моей карьере в Парижской опере придет конец… На кону моя профессиональная жизнь», – взывал к хореографу Рудольф. Ван Данциг некоторое время отнекивался, но потом уступил. «Я даже не позвонил ему, а просто приехал к нему на квартиру. И он раскрыл мне свои объятия. Рудольф никогда не таил зла», – рассказывал потом хореограф.

Отчасти в проблемах, с которыми Нуреев столкнулся в Парижской опере, виноват был он сам. Рудольф слишком много времени проводил вне Парижа, а будучи в городе, слишком часто выступал сам, лишая более молодых танцовщиков важных ролей. Все это не могло не вызывать недовольства. Летом 1984 года, вскоре после сообщения французской прессы о том, что костюмеры отказались одевать Нуреева, так как он запустил в одного из них бутылкой, Рудольф ударил известного педагога Мишеля Рено, поспорив с ним из-за его методов обучения. Последствием этого инцидента стало требование профсоюза танцоров уволить Нуреева. А пресса сделала из него сенсацию: «НЕСНОСНЫЙ НУРЕЕВ!» – возопила одна из газет. Другая сравнила случившееся со скандально известной дуэлью Сержа Лифаря и маркиза де Куэваса. Рудольфа оштрафовали на шесть тысяч франков.

Потребность Нуреева танцевать (причем даже в премьерах, чего он обещал не делать) разжигала разногласия в коллективе. И придала решимости клаке, теперь регулярно освистывавшей его на первых спектаклях. На парижской премьере «Ромео и Джульетты» в октябре 1984 года Нуреев появился на сцене – причем в качестве хореографа – лишь во время вызова артистов на поклон. Встреченный свистом и насмешками, он улыбнулся и ответил неприличным жестом[292], незнакомым балетной сцене, но полностью соответствовавшим похабным выкрикам из зала. Этот вульгарный выпад поверг клакеров в молчание и вызвал смех у остальных зрителей.

Через два месяца танцовщики вздумали забастовать, возражая против его новой постановки «Лебединого озера». Когда Рудольф прибыл на репетицию и поинтересовался, кто хотел бы танцевать в его балете, с места поднялся только Шарль Жюд. Знаменитая советская версия «Лебединого озера» в постановке Владимира Бурмейстера нравилась зрителям, и танцовщики не хотели ее заменять. Тем более – на сложную, физически и психологически затратную версию Нуреева. Многие жаловались, что в его постановках слишком много танца, другие вообще не принимали произведенных им изменений. «Им не нравились его балеты, и он очень огорчался из-за этого», – вспоминал Евгений Поляков. Но версию Бурмейстера с ее по-советски слащавой концовкой (когда Одетта и Зигфрид воссоединяются после смерти), Рудольф просто терпеть не мог. В его версии, следующей оригинальному сценарию Чайковского, Зигфрид тонул во время бури.

Противостояние с танцовщиками принудило Рудольфа к компромиссу. Их «джентльменское соглашение», по его выражению, предусматривало поочередный показ на сцене театра его версии и бурмейстеровской. Но закончиться на этом Нуреев истории не позволил. И после долгожданного дебюта Сильви Гиллем в его балете он не преминул продемонстрировать свою силу и власть. Под крики и аплодисменты публики Рудольф вышел на сцену и провозгласил 19-летнюю Гиллем – «этуаль». Перескочив всего за восемь дней три ранга танцовщиков, Сильви стала самой младшей в истории «звездой» труппы.

Со временем нуреевская версия, несмотря на всю ее многосложность, полюбилась и остальным танцовщикам. «Она ни что не похожа, – признал Мануэль Легри. – В другом “Лебедином озере”у Зигфрида только адажио во втором акте да па-де-де Черного лебедя. В постановке Нуреева у героя гораздо больше соло с труднейшими комбинациями. Когда станцуешь один из его балетов, все остальное кажется легким».

Но конфликты в Парижской опере утомили даже Нуреева. И именно в таком состоянии осенью 1984 года он нанес визит своему врачу Мишелю Канези. Они познакомились годом ранее благодаря общему другу и покровителю искусств, Чарльзу Мердленду, попечителю «Лондон фестивал балле». Ребячливый и общительный недавний выпускник медицинского института, 31-летний Канези был дерматологом со специализацией на венерических заболеваниях. И хотя он дружил со многими танцовщиками Парижской оперы, его сразу поразила напряженность во взгляде Рудольфа. Во время первого визита Нуреева Канези произвел его осмотр «на предмет самых обычных заболеваний» и взял анализ крови. Ничего «серьезного» он не обнаружил и увидел снова Рудольфа только через год.

На этот раз Нуреев пожаловался на плохое самочувствие. Перенесенная недавно пневмония заставила его обеспокоиться состоянием своих легких (тем более что отец Рудольфа скончался от рака легких). Артист с трудом поддерживал свой вес и продолжал потеть по ночам, просыпаясь «мокрым по утру». Смутной тревоги добавляли слухи о том, что Рок Хадсон заболел СПИДом – новой беспощадной болезнью, которую медики и ученые только начали изучать. Хотя новости о болезни Рока Хадсона были обнародованы лишь в 1985 году, сам актер узнал о своем диагнозе в июне 1984 года. И в тот момент он как раз лечился в Париже. Рудольф поинтересовался у Канези: а не мог ли он тоже заболеть СПИДом?

Первые сообщения о «раке геев» стали мелькать в прессе в 1981 году, посеяв панику среди гомосексуалистов, которые почему-то оказались его главными мишенями. По непонятным тогда причинам иммунная система зараженных геев «выключалась», оставляя их беззащитными даже перед самой легкой инфекцией. Двумя самыми распространенными симптомами новой болезни были редкая и нетипичная форма пневмонии, Pneumocystis carinii (пневмоцистная пневмония), и обезображивающая форма рака, известная как саркома Капоши, ранее наблюдавшаяся только у пожилых мужчин средиземноморского или еврейского происхождения. Поначалу СПИДу в средствах массовой информации уделяли мало внимания. А те статьи о нем, которые появлялись, отличались невежеством в освещении заболевания и пренебрежением к заболевшим. Их быстро заклеймили позором и призвали изолировать, причем в «группу риска» включили гаитян, больных гемофилией и наркоманов-веноколов. Как отметил Рэнди Шилтс в своей книге об истории эпидемии, изданной под названием «И оркестр продолжал играть», лишь когда СПИД начал убивать гетеросексуалов, его сочли заслуживающим широкого освещения в СМИ.

К весне 1983 года Рудольф не мог не обеспокоиться таинственной болезнью. Она распространялась с ошеломляющей скоростью, и массовая пресса наконец прервала молчание. Информационный поток спровоцировал волну истерии от Сан-Франциско до Стокгольма. «ЭПИДЕМИЯ: загадочная и смертоносная болезнь, именуемая СПИД, может стать самой страшной угрозой здоровью человечества за весь XX век. Откуда она взялась? Можно ли ее остановить?» – вопрошала в апреле обложка «Ньюсуик». В том же месяце, после одной из первых конференций по СПИДу, ее организаторы и участники собрались на фуршет в квартире соседа Рудольфа по «Дакоте», Леонарда Бернстайна. В то время ученые еще только пытались понять природу болезни и способы ее передачи, и им еще только предстояло идентифицировать вирус, ее вызывающий. К тому моменту, как Рудольф занял пост худрука в Парижской опере, число известных случаев СПИДа в США перевалило пятитысячную отметку, а Франция с ее девяносто четырьмя диагностированными случаями считалась лидером по числу заболевших в Европе.

Поскольку Мишель Канези специализировался на болезнях, передающихся половым путем, он впервые услышал о СПИДе, еще будучи студентом. И был в курсе событий благодаря дружбе с Люком Монтанье (французским врачом, которому мир обязан открытием вируса ВИЧ) и Вилли Розенбаумом (одним из первых исследователей СПИДа.) В ноябре 1984 года, почти за год до того, как анализ на СПИД стал общедоступным, Канези и Рудольф посетили Розенбаума в больнице Питье-Сальпетриер – единственном медицинском центре в Париже, где делали подобный анализ. Рудольфа сразу же узнали, и вскоре по Парижу поползли слухи о том, что он болен СПИДом.

Гораздо хуже, однако, было то, что анализы на ВИЧ действительно дали положительный результат. Причем, по мнению врача, Рудольф ходил инфицированным уже по меньшей мере четыре года. Но что это значило и чем грозило, тогда еще было неясно. И Рудольф не выглядел сильно расстроенным, когда Канези сообщил ему новость. Как и многие другие французские врачи в тот период, Канези считал, что только у десяти процентов носителей ВИЧ может развиться СПИД. Он проконсультировал Рудольфа о мерах предосторожности, но умолчал о том, что исследователи нового вируса столкнулись со многими проблемами, и как лечить новую болезнь, даже не представляли. Недостаток информации страшил и заставлял нервничать Канези, под контролем которого оказался такой знаменитый пациент. «Я думал: “А что, если я ошибаюсь? Тогда весь мир ополчится на меня”. Это было нелегко», – признавался он потом.

Рудольф поделился новостью только с немногими ближайшими друзьями, которым он всецело доверял. Всех остальных своих приятелей и знакомых он предпочел держать в неведении; многие из них узнали о болезни Рудольфа лишь на последнем году его жизни. «Я скоро умру», – говорил он Жене Полякову без тени мелодрамы в лице или голосе. Хотя, по словам Полякова, Рудольф поначалу был «очень напуган» диагнозом. Сознавая, что ему когда-нибудь потребуется поддержка, он просил президента Парижской оперы Андре Ларкви звонить Канези и справляться «насчет его состояния». Рудольф также посоветовал Роберту Трейси обследоваться у Канези, не произнеся при этом, правда, слова «СПИД». Позднее Трейси узнал, что тоже инфицирован.

Вопреки расхожему мнению о том, будто Нуреев игнорировал реальность, он часто расспрашивал Канези о своей болезни и даже взял с врача-друга обещание: тот обязательно скажет ему правду, «когда придет время». Рудольф всецело положился на Канези, уверенный: Мишель будет рассказывать ему все, что ему следует знать. Многие пациенты Канези зациклились на своем статусе ВИЧ-инфицированных. Рудольфа отличало от них то, что «он понял проблему и передоверил ее мне, – говорил потом врач. – Я должен был с ней справляться».

Все еще оставаясь востребованным как артист, Нуреев опасался, что некоторые страны, особенно США, откажут ему во въезде, узнав о том, что он ВИЧ-инфицирован. В равной мере он страшился и прозвища «танцовщик со СПИДом», подозревая, что публика начнет судить о нем по болезни, а не по мастерству. По мнению Рудольфа, признание его ВИЧ-инфицированным было равноценным публичному объявлению о своей гомосексуальности. И если у него и оставались сомнения на этот счет, то шумиха, с которой пресса в июле 1985 года встретила известие о том, что Рок Хадсон болен СПИДом, подкрепляла его опасения. Газеты всего мира запестрели сообщениями о гомосексуальности Хадсона, выдав секрет, который актер успешно утаивал от публики, долгие годы оставаясь голливудским кумиром женщин. Для таких известных личностей, как Нуреев, подобное разоблачение означало посягательство на неприкосновенность частной жизни и ограничение свобод, от которых Нурееву отказываться не хотелось.

После консультации с Вилли Розенбаумом Канези решил лечить Нуреева тем же экспериментальным лекарством, ради которого в Париж той осенью прибыл Хадсон. Тогда считалось, что это лекарство – НРА-23 – препятствует размножению вируса; вводить его нужно было внутривенно каждый день. (Исследователям еще предстояло узнать, что воспроизведение вируса возобновлялось в ту же минуту, как только пациент прекращал прием препарата.) Хадсон настолько хорошо отреагировал на лечение, что после короткого курса вернулся в США, уверенный в своем исцелении. У Рудольфа тоже наметилось улучшение, что побудило Канези уменьшить количество инъекций до трех – четырех в неделю. Канези сопровождал Нуреева в гастрольном туре с балетом Нанси, периодически возвращаясь в Париж для осмотра все возраставшего числа своих пациентов со СПИДом. Но соблюдать профессиональную дистанцию врачу становилось все труднее – Рудольф не любил формальностей и видел в Мишеле прежде всего друга. Он приглашал его на отдых во время своих отпусков, обходил с ним магазины в поисках антиквариата и звонил ему со всего мира. Выезды Канези к «пациенту», в квартиру Нуреева на набережной Вольтера, тоже не походили на посещения больного врачом. Рудольфа интересовало, какие фильмы и пьесы смотрел Канези, и они по два часа обсуждали все, кроме его здоровья. И все же Рудольф точно знал, где следует установить границу дозволенного. Однажды на гастролях Канези вызвался понести его чемодан. Но Рудольф его остановил: «Не надо! Если вы начнете так делать, я быстро к этому привыкну».

Препаратом НРА-23 Нуреева лечили несколько месяцев, и даже по прошествии времени Канези не мог сказать с уверенностью, благодаря чему произошло улучшение его состояния. То ли действительно подействовало лекарство (позднее отмененное), то ли так проявил себя уникальный организм артиста. Когда Рудольф увидел, что все еще может танцевать, притом энергично и часто, он, как и Хадсон, решил, что излечился. «И долгое время казалось, что он действительно выздоровел», – рассказывал Роберт Трейси. Рудольф всегда черпал силу в проблемах и невзгодах, и СПИД казался ему просто очередным препятствием, которое нужно преодолеть. И в том, что он сможет это сделать, танцовщик был уверен. «Меня этим не запугать», – говорил Рудольф Трейси.

Его панацеей от всех неприятностей и несчастий оставалась работа. Нуреев по-прежнему верил, что танец был единственной вещью в мире, способной удерживать его на плаву – возможно, потому что чувствовал: это единственная вещь в мире, в которой он достиг совершенства. Пока на спектакли с его участием раскупают билеты, он будет танцевать, повторял Рудольф друзьям, прекрасно сознавая, что он не сможет перестать танцевать. Однако отзывы о его исполнении становились все более резкими и суровыми, поскольку он продолжал танцевать те самые роли, которые напрашивались на сравнение с его же танцем в более молодом возрасте. В августе 1984 года, когда Рудольф выступал со своей труппой «Друзья» в нью-йоркском театре «Юрис»[293], критики проявили к нему откровенную враждебность. «Печально смотреть на этого человека… изнуряющего себя по вечерам выступлениями, которые ему уже не по силам», – написал Берт Сапри в газете «Виллидж войс». «Было нестерпимо больно наблюдать за его неуклюжими, тяжеловесными прыжками», – вторила ему в «Нью-Йорк таймс» Дженнифер Даннинг. И все же в свои сорок шесть лет Нуреев еще был способен восхищать публику. Его выступления все больше превращались в акты неповиновения возрасту, силе тяжести и болезни. «Я говорил ему: “Пожалуйста, идите и танцуйте”, – рассказывал Канези. – Я хотел, чтобы он работал. Я видел, что это шло ему на пользу». Врач пришел к выводу, что танец мог продлить его жизнь лучше любого лекарства.

Увы, улучшение оказалось временным. Весной 1985 года, во время выступления в «Ромео и Джульетте» в парижском Дворце конгрессов, у Нуреева развилась пневмония. Дирижер Джон Ланчбери, зайдя за кулисы, обнаружил его закутанным в одеяла; тело танцовщика сотрясала дрожь, а по лицу струился пот.

«Господи, да вам нужно лежать в постели!» – воскликнул Ланчбери.

«Будь я дома, – ответил Рудольф, – мать бы меня вылечила. Она растерла бы мне грудь гусиным жиром». И после этих слов он вышел на сцену и дотанцевал спектакль до конца.

Но вскоре Нурееву пришлось отказаться от участия в «Жизели» в Парижской опере; заменить его он попросил Барышникова. «Рудольф мог танцевать даже с температурой под сорок. Я бы в таком состоянии не прошел и трех метров, – вспоминал Барышников, подозревавший у Нуреева СПИД, но никогда не спрашивавший его об этом. – Я часто упражнялся с ним, когда у него был такой жар, что мне казалось: он вот-вот взорвется. Никогда не видел ничего подобного. Но он не придавал этому значения, считал, что всегда можно выпить горячий чай с лимоном и медом, и все будет в порядке».

Несмотря на ревность и насмешки, Нуреев испытывал огромное уважение к своему более молодому сопернику. Он был уверен: пример Барышникова вдохновит парижских танцовщиков. То, что Нуреев не вышел на сцену, «показалось нам очень странным, – рассказывала Моник Лудьер, ставшая в тот вечер Жизелью Барышникова, – потому что Рудольф танцевал всегда, даже когда был очень болен». Нуреев присутствовал на спектакле и потом пригласил Барышникова и еще нескольких танцовщиков поужинать неподалеку от Оперы. «Рудольф был так рад, что Миша откликнулся на его просьбу, – вспоминала Лудьер. – Меня это удивило, ведь если он не мог танцевать, то почти что завидовал своему дублеру».

Через две недели, когда Нуреев вернулся к роли Альберта, Лудьер с огорчением увидела, как сильно он изменился: «изможденный и мертвенно-бледный», он больше походил на одну из призрачных виллис во втором акте балета, нежели на самоуверенного, игривого принца. За несколько минут до начала спектакля Рудольф предупредил партнершу: если он упадет и не сможет подняться, пусть продолжает одна. По словам Моник, «это было ужасно. Обычно, когда [Рудольф] бывал болен, он собирал всю свою волю в кулак и ничем не выдавал недомогания. А в тот раз было видно, что ему действительно плохо».

Ему нужно уехать из Парижа, решила Джейн Херманн и отвезла его на несколько дней в дом Ставроса Ниархоса в Лифорд-Кей. Четыре дня Рудольф провел в постели. «У него был ужасный жар, – вспоминала Херманн. – “Ты сделал анализ?” – спросила его я, и он ответил: “Да”. И больше не проронил ни слова. Краем уха я слышала о СПИДе и подозревала, что он им болен. Помню, как я пошла к машине, села в нее и заплакала, потому что понимала, что будет дальше. Я только не знала, сколько все это продлится». Но быстрое выздоровление Рудольфа побудило Херманн отбросить тревоги и надеяться на лучшее. Когда Барышников спросил ее о бродивших слухах, Джейн «яростно» их опровергла. Не только потому, что этого хотел бы Рудольф, но и потому, что убедила саму себя, что они не были правдой.

У остальных друзей тоже не получалось примирить слухи о СПИДе Рудольфа с его способностью к напряженной работе на износ. И не одна Элен Трейлин[294] полагала: «Это все ложь. Иначе в нем не было бы столько жизненной силы и энергии». Похоже, так же думал и Клайв Барнс: в июне 1985 года он объявил в «Нью-Йорк пост», что слухи о «неминуемой смерти» Нуреева – как и в случае с Марком Твеном – «сильно преувеличены»[295].

Однако ближайшие друзья, которых Рудольф называл «семьей», подмечали в нем незначительные, но все более явные перемены. «Он стал таким непредсказуемым», – пожаловалась тем летом Мод Гослинг Руди ван Данцигу. Рудольф тогда жил у Мод в Лондоне и выступал в «Колизее» с японским балетом Мацуяма. За двухнедельный сезон он станцевал во всех спектаклях «Лебединого озера», и по всему дому Мод валялись его костюмы, «все еще мокрые от пота, он их не чистил и не сушил, просто бросал где попало».

Пребывание в Лондоне мучительно для него, признался Рудольф ван Данцигу, – слишком много там было призраков. Он продолжал ощущать пренебрежение со стороны Королевского балета, и ему не хватало Найджела Гослинга. После смерти Найджела Рудольф еще сильнее привязался к Мод. Он регулярно приглашал ее на гастроли и в отпуск, оплачивая все ее расходы. Из уважения к ее ближайшему другу, Энтони Тюдору, Нуреев представил первую в Парижской Опере программу, посвященную творчеству хореографа. И, отчаявшись убедить самого хореографа приехать на ее просмотр, пригласил Мод занять его место. Гослинг танцевала в ранних постановках Тюдора и первой сыграла роль Каролины в его «Сиреневом саду» – знаковом балете Тюдора, который он одобрил для парижской программы. «Твой парень первый посвятил мне целый вечер», – сказал он Мод. Несмотря на «колючий» нрав Тюдора, они с Рудольфом очень привязались друг к другу с годами. И провели вместе множество вечеров в Нью-Йорке с Гослингами и любовником Тюдора, Хью Лэйнгом[296]. И во время этих встреч Рудольф неоднократно, но безуспешно упрашивал Тюдора поставить для него новый балет.

По иронии судьбы, следующей крупной работой после тюдоровской программы стал балет «Вашингтон-сквер», поставленный Нуреевым по мотивам романа Генри Джеймса о молодой нью-йоркской наследнице, которую подавляет отец и предает беспринципный поклонник, вызвавший в ее сердце любовь. В 1970-х годах Тюдора попросили сочинить на основе этой истории балет для Нуреева и Синтии Грегори. С такой просьбой к хореографу обратился Оливер Смит, тогда содиректор «Американ балле тиэтр». После отказа Тюдора Смит предложил эту идею Нурееву. Рудольф поначалу заартачился – ведь сценарий, с его психологической сложностью характеров и глубокой утонченностью драматургии, идеально подходил для Тюдора. Но на самом деле Нуреев также всегда питал интерес к погружению в психологию своих героев. Причем в не меньшей степени, чем Тюдор. В итоге идея Смита завладела им и уже не отпустила. Вернувшись через много лет к роману Джеймса, Рудольф выбрал в качестве музыки для своего балета Пятую симфонию Чарлза Айвза («Праздничные дни»). Увы, первая попытка Нуреева создать чисто американский балет не увенчалась успехом. Постановка изобиловала избитыми стереотипами американской жизни – такими как ковбои, марширующие оркестры, солдаты юнионистов и конфедератов, черные «менестрели» и кордебалет статуй Свободы. Если в танцевальной драматургии Тюдора для раскрытия душевного состояния использовались жест и движение, то драматические эпизоды Нуреева, перегруженные па, балетной театральностью и идеями, попросту подавили хореографию. На нью-йоркской премьере балета, состоявшейся в июле 1986 года, Нуреев в роли отца был освистан. «Семьдесят минут напыщенной, претенциозной хореографии», припечатала Марта Даффи в журнале «Тайм». Посетивший премьеру Тюдор отозвался о нем лаконично: «а rave»[297]. Но Рудольф так никогда и не понял, что именно он под этим подразумевал.

Теперь Нуреев большую часть года жил в Париже; квартира на набережной Вольтера практически стала его домом. В своем лондонском доме он просто «гнездился», по выражению Линн Сеймур, а вот в Париже «окопался по-настоящему». Хотя, по мнению Виолетт Верди, Рудольф «нигде и никогда не чувствовал себя действительно дома… Окруженный талантливыми, увлеченными и влиятельными людьми, он был глубоко одинок и сознавал это». Он смирился со своим одиночеством, признался как-то Рудольф репортеру: «Это приходит с возрастом или опытом: вы научаетесь жить с самим собой. И уже можете сосредотачиваться, читать, работать без постоянного диалога с внешним миром». Рудольф продолжал поиски интимных партнеров для сексуальных контактов на одну ночь – в парках, барах, по объявлениям в порнографических журналах для геев. Перспектива продолжительной привязанности представлялась ему все менее вероятной. В сорок семь лет Нуреев уже не был тем красивым созданием, которое Фонтейн назвала как-то «молодым львом». Его лицо вытянулось и было испещрено морщинами, его узнаваемая лохматая грива заметно поредела, и теперь Рудольф зачесывал волосы на лоб, чтобы скрыть залысины. Когда принцесса Фирьял попросила его зачесать их назад, потому что иначе он «походил на Наполеона», Нуреев полушутя ответил: «А что в этом плохого?» Он все острее ощущал себя старым и игнорируемым; впервые в жизни сексуальная привлекательность начала его подводить. «Я больше никому не интересен, – пожаловался Рудольф однажды ван Данцигу. – Даже как любовник. Я слишком стар. И все проходят мимо. Это так унизительно. С женщинами я могу добиваться всего, чего желаю, но я их не хочу. Они меня бесят».

Несмотря на показную любовь к уединению, Нуреев редко бывал один. В ту осень он поехал на гастроли в Китай с Мод Гослинг, а в его парижской квартире частенько гостили друзья. На Рождество приехала Джейн Херманн, вскоре после нее пожаловала Фонтейн, а после ее отъезда нагрянули Мод и Линн Сеймур. Дус находилась рядом с ним постоянно, уделяя внимание всем его нуждам и выполняя любые просьбы («Я здесь бываю каждый день: сто десять процентов для Рудольфа»). Она не обращала внимания на пренебрежение и насмешки с его стороны, старалась упорядочить его жизнь и «заботилась о деньгах, встречах и обо всем остальном, – рассказывал Евгений Поляков. – Рудольф был готов ей платить за работу, но она отказывалась. В итоге он не смог от нее освободиться. Это стало зависимостью». А поскольку у Дус, по словам Шарля Жюда, «не было другой жизни», она могла ездить везде, куда бы ни попросил ее Рудольф. Дус не только вела хозяйство в парижской квартире, но и контролировала обустройство его фермы в Вирджинии (как когда-то квартиры на набережной Вольтера). «Я спрашиваю его, что ему нужно, а он никогда мне не отвечает, – разворчалась она однажды. – А когда он наконец видит, что я сделала, то приходит в бешенство. Если я ничего не делаю, он тоже злится. И всем рассказывает, что я его подвела. И так постоянно». Он «ужасно с ней обращался», подтверждал Руди ван Данциг, но Дус «боялась, как бы кто-нибудь другой не занял ее место». Когда это и вправду, случилось – хоть и ненадолго, но опеку над Рудольфом взяла на себя его секретарша, Мари-Сюзанн Соуби, – ревность настолько ослепила Дус, что она почти откровенно начала проявлять к ней враждебность. Дус по-прежнему лелеяла надежду, что Рудольф на ней женится. И его гомосексуальность ее не пугала; она даже оплачивала любовников по вызову, приходивших к нему в квартиру. И сопровождала его на всех официальных приемах (в частности, на ежегодном рождественском празднестве у Ротшильдов или на премьерах в Парижской опере). По словам ее друга Жиля Дюфура, креативного директора студии Шанель, Дус «нравилось, когда люди видели ее с ним». Друзья Рудольфа становились ее друзьями, и до конца его жизни у нее никогда не было ни одного постоянного бойфренда. По мнению Мишеля Канези, Дус «обольщалась мыслью о том, что у них были особые отношения. А на самом деле эти отношения существовали только в ее воображении». Как-то раз музыкальный издатель Марио Буа, занимавшийся правами Нуреева на его хореографические работы, пришел к нему на вечеринку со своим приятелем. Увидев, что за столом оказалось тринадцать человек, суеверный Рудольф заставил Дус пересесть за маленький столик.

У Рудольфа по-прежнему оставалось много приятелей-мужчин. Но круг самых преданных его друзей составляли преимущественно женщины. Такая ситуация сбивала его с толку – ведь он считал женщин низшими существами по сравнению с мужчинами. Обозрев однажды свое окружение, Рудольф сказал Сеймур с притворным отчаянием: «Все полагают, будто я ненавижу этих чертовых баб, а на самом деле я ими окружен». Женщины требовались ему для комфортного существования и понимания, мужчины – для секса и управления. Его интеллектуальными наставниками всегда были мужчины: Пушкин и Брун в танце, Гослинг в культуре, Николас Георгиадис и Джейкоб Ротшильд в искусстве и финансах. «Возможно, я – та самая гнусная шовинистическая свинья мужеского пола, – признавал Нуреев, – но я действительно считаю, что мужчины обладают лучше устроенным мозгом, и они способны лучше абстрагироваться от своего естества и особенностей характера. Мужчины лучше реагируют на музыку. Они лидируют в изобразительном искусстве и архитектуре. Мужчины – лучшие воины; мужчины – лучшие повара; мужчины вообще лучшие во всем. И они более восприимчивы и чувствительны. Так и должно быть…»

Его ближайший друг-мужчина в Париже, Шарль Жюд, уже был готов перейти в «Американ балле тиэтр», когда Рудольфа назначили худруком. Скучавший в Парижской опере, Жюд жаждал путешествий. «Со мной ты поедешь за рубеж. Оставайся!» – приказал Рудольф Жюду, бывшему на пятнадцать лет моложе его. Действительно, при Нурееве Жюд начал не только активно разъезжать по миру, но и танцевать главные роли почти во всех нуреевских балетах. Своей изящной, мягкой техникой этот длинноногий танцовщик напоминал Эрика Бруна. И, хотя Рудольф-худрук был по отношению к нему крайне строг и требователен, регулярно наблюдая за артистом в кулисах, в личном общении с Жюдом он вел себя деликатно и даже робко. Всякий раз, когда Рудольфу хотелось куда-нибудь пригласить Жюда, он не обращался к нему напрямую, а передавал свое приглашение через его жену, Флоранс Клерк.

В течение последующих нескольких лет они регулярно собирались вместе. Иногда в квартире Рудольфа, а иногда – в доме Жюдов неподалеку от площади Бастилии, в котором Шарль и Флоранс жили с двумя юными дочками, Каролин и Джоанной, и парой собак. Теплая, живая атмосфера в доме Жюдов возмещала Рудольфу то, чего он не мог получить от «своих женщин» и молодых любовников-мужчин: ощущение семейной жизни с детьми. Сценарий такой жизни прежде казался Рудольфу чуждым и даже отталкивающим. Но чем больше он вовлекался в семейные взаимоотношения Жюдов, тем сильнее убеждался: ему хотелось стать членом их семьи. «Он любил мужчин и всегда искал их общества, – вспоминала Клерк, – но пришло время, и ему надоел подобный стиль жизни, а наш образ жизни стал привлекать его все больше и больше».

Когда Рудольф предложил им пожить вместе с ним и поинтересовался у друга, какой регион тот предпочитал, Жюд решил, что он пошутил. И назвал Бордо. «Отлично, мы купим шато и будем там жить: ты, я, Флоранс, дети и собаки», – огорошил его своим решением Рудольф. Через неделю он показал Жюду проспект с замками, выставленными на продажу в Бордо, и попросил Шарля выбрать один из них. «Детям нужен бассейн?» – спросил он у Флоранс. Рудольф «хотел, чтобы мы с Шарлем стали его семьей, – вспоминала она, – но мне хотелось, чтобы моя семейная жизнь оставалась немного обособленной. Не думаю, что он понимал, что это невозможно».

Рудольфу даже взбрела в голову мысль завести с ними общего ребенка. «Он сказал мне: “Мы смешаем нашу сперму в пробирке, а затем введем Флоранс”», – рассказывал Шарль. Эта идея захватила Рудольфа. Смирившись с тем, что Жюд никогда не станет его любовником, он начал считать Шарля духовным сыном и основным наследником своего искусства. (Незадолго до кончины Нуреев сделал Жюда распорядителем своего «балетного наследства».) Но все усиливающееся ощущение собственной смертности разожгло в нем мечту оставить в этом бренном мире свое продолжение, взрастить свое идеальное «я», что подтверждает его выбор в пользу Жюда. В воображении Рудольфа плод их союза представлялся совершенным танцовщиком, идеалом, сочетающим в себе лучшие качества обоих. «Он хотел иметь сына с моим телом и своей головой», – подтверждал Жюд.

Мысль о потомстве будоражила Нуреева с начала 1980-х годов; именно тогда он начал серьезно подумывать о том, чтобы завести ребенка. Как-то вечером, наклонившись к животу беременной приятельницы, он прошептал: «Малыш, ты будешь меня помнить, когда я состарюсь и меня все позабудут?» Годы шли, и Рудольф начал рассматривать других кандидатов. Очарованный красотой Настасьи Кински, Нуреев признавался друзьям: он «хотел бы иметь от нее ребенка». Красивого белокурого сына, предполагал Рудольф, могла подарить ему и Тесса Кеннеди, родившая четырех красавцев-блондинов. А еще была – всегда рядом с ним – Дус, мечтавшая иметь от него ребенка. (И Рудольф об этом знал.)

В 1987 году его желание стало настолько серьезным, что Нуреев даже обсудил этот вопрос со своим врачом. «А что, если мне завести детей? Может, это пойдет мне на пользу?» – спросил он Канези. Но тот ответил: увы, это «невозможно», потому что риск передачи вируса СПИДа слишком велик. «Ладно, забудьте об этом», – пробормотал Рудольф, но сожалеть об упущенной возможности не прекращал.

17 марта 1986 года Нурееву исполнилось сорок восемь лет. Но настроение у него вряд ли было праздничным: после очередного воспаления легких он собирался с силами, чтобы появиться в «Песнях странствующего подмастерья» Мориса Бежара на сцене Венской государственной оперы. Танцовщик Михаэль Биркмайер, встретивший Рудольфа в день выступления, нашел его вид «ужасным» и не пошел на спектакль (подобные решения начали тайком принимать и многие другие коллеги Нуреева). Биркмайер не знал, что Нуреев только что получил тяжелое известие: в больнице Торонто умирал от рака легких Эрик Брун. Датчанину на тот момент было пятьдесят восемь лет, он возглавлял Национальный балет Канады (этот пост ему предложили в тот же год, когда Рудольф стал худруком балетной труппы Парижской оперы) и уже много лет жил с танцовщиком и хореографом Константином Патсаласом. Они с Рудольфом продолжали поддерживать друг друга, несмотря на колкости, которыми частенько обменивались. Однажды вечером в Торонто, за ужином с канадской танцовщицей Линдой Мейбардук и ее мужем, опьяневший Брун начал перечислять знаменитостей, с которыми он общался, и похваляться своим имуществом. «Нам было очень неловко», – призналась Мейбардук, вспоминая, как Рудольф осадил Бруна: «Все твое имущество я могу уместить в моей квартире в “Дакоте”».

У Эрика всегда было слабое здоровье, и он долгое время страдал язвой желудка. А еще он был заядлым курильщиком, и всего лишь за несколько месяцев до той встречи поклялся вместе с Гленом Тетли бросить эту вредную привычку. В последнее время его мучил кашель. А друзей беспокоило то, как сильно он похудел. Тем не менее Брун, в точности как и его мать под конец жизни, отказывался обращаться к врачу. И к тому моменту, как он прошел в начале марта рентгеновское обследование, рак уже дал метастазы. Эрика сразу госпитализировали.

Получив известие о его болезни, Рудольф преисполнился решимости посетить друга при первой же возможности. Вечером в свой 48-й день рождения он встретился за ужином со старыми друзьями. В их числе были Биркмайер, директор Венской филармонии Вильгельм Хюбнер и его русскоговорящая жена Лидия, которые со своими детьми Вакси и Элизабет составляли венскую «семью» Нуреева. Пылкие почитатели балета, Хюбнеры подружились с Рудольфом в начале 1970-х, когда он часто выступал с балетом Венской оперы. Теперь это была одна из немногих крупных европейских трупп, которые все еще приглашали его танцевать. (В 1984 году Нуреев при содействии директора труппы и мэра Вены получил австрийское гражданство.) Встревоженный здоровьем Рудольфа и доходившими до него слухами о СПИДе, Биркмайер, улучив момент, отвел его в сторону и спросил: насколько правдивы эти слухи? «Я татарин, – напомнил ему Рудольф. – Скорее, я сам трахну этот чертов СПИД, чем он меня».

Но в ближайшее время Рудольфа ждали другие сражения. Через неделю после дня рождения у Нуреева произошла стычка с приглашенным хореографом Морисом Бежаром во дворце Гарнье. Под оглушительные аплодисменты, которыми зрители одобрили два его новых балета для Парижа, Бежар вышел на сцену, «королевским жестом призвал публику к тишине» и объявил о том, что присваивает Мануэлю Легри и Эрику By-Ану высший титул танцовщиков Парижской оперы. Полномочия повышать артистов в ранге имел только Нуреев. И как только занавес опустился, он подошел к Бежару и выкрикнул: «С первым апреля!», давая понять танцовщикам, что не одобряет подобную демонстрацию власти Бежаром. Мануэль Легри в замешательстве разрыдался. «Скандал разразился большой, – рассказывал он. – Бежар был немного влюблен в Эрика [Ву-Ана] и хотел сделать для него что-нибудь особенное. И он также знал, что я нравился Рудольфу как танцовщик, и поэтому подумал: “Сделаю-ка я их обоих звездами”». Но рассчитал Бежар неверно. В кабинете Андре Ларкви незамедлительно собрались чиновники министерства. Бежар на это собрание не явился. «Рудольф был очень бледен, – вспоминал Игорь Эйснер, бывший генеральным инспектором по танцевальным проектам при министерстве культуры. – Поль Пио, бывший директор Парижской оперы, поинтересовался у него о самочувствии, и Рудольф ответил: “Пока живой”. Это было для него невероятно унизительное испытание».

Этот последний вызов нуреевскому «режиму» коренился в личной обиде. Отношения между Рудольфом и Бежаром всегда были нелегкими. «У них было слишком много индивидуализма на двоих», – подметил один из их общих знакомых. По словам Эйснера, Бежар почувствовал, что его обошли, когда Нуреев занял в Париже пост худрука. Хотя Бежар возглавлял в Брюсселе «Балет XX века», одну из самых популярных европейских трупп, это все-таки не был Париж. Считавший Нуреева посредственным хореографом, Бежар был убежден: парижскую труппу должен возглавлять француз вроде него. Рудольфу нравились балеты Бежара, и он хотел показать их Парижу. В 1985 году, за обедом на набережной Вольтера, он пригласил Бежара работать с труппой. Бежар пообещал мировую премьеру – «Чудесного мандарина» на музыку Белы Бартока с Нуреевым в главной роли. «Это настоящий подарок», – сказал Эйснеру довольный Рудольф. Но через два дня Бежар передумал и решил «уважить» парижскую труппу комическим балетом «Арепо»[298], уже без участия Нуреева. В преддверии репетиций Рудольф находился на гастролях, и во дворце Гарнье, по свидетельству Эйснера, царила «антирудольфовская» атмосфера. Чем и воспользовался Бежар. Он отдал главную роль в «Арепо» Гиллем и пообещал танцовщице: если она приедет в Брюссель, он создаст для нее еще один балет. По свидетельству Элизабет Купер, главной пианистки Бежара на протяжении многих лет, хореограф прекрасно понимал, «как сильно огорчил бы Рудольфа отъезд» Гиллем. «Париж любит интриги, а у танцовщиков давно назревало желание увидеть во главе труппы Бежара, – признал Эйснер, припомнив, как сильно не нравились поначалу ряду артистов постановки Нуреева и его манера поведения. – Репетиции проходили хорошо, танцовщикам нравилась хореография Бежара. Они чувствовали, что Нуреев был во многом диктатор. «Царь Рудольф» – так они его называли. Бежар пошел еще дальше, окрестив его “Призраком Оперы”».

В день премьеры хореограф намекнул Нурееву, что немерен присвоить Легри и By-Ану титул «этуаль». По свидетельству одного надежного источника (впрочем, оспоренного Бежаром), явно раздраженный Рудольф сказал хореографу поступать, как ему заблагорассудится. Только подразумевал он под этим другое: «Что за вздор, не приставай ко мне с этим!» Воодушевленный успехом «Арепо», Бежар утверждал, будто действовал с молчаливого согласия Рудольфа.

Почувствовав себя преданным и посчитав, что на кону его профессиональная репутация, Нуреев на следующий день созвал пресс-конференцию и объявил, что он не одобряет повышение в статусе двух танцовщиков. В ответ Бежар осудил Рудольфа на французском телевидении и потребовала его отставки. В попытке разжечь националистические настроения хореограф заявил: «Я обвиняю господина Нуреева во лжи и в намеренном учинении этого скандала с тем, чтобы его имя, не фигурирующее в программе спектакля, муссировалось в прессе… Я требую, чтобы этого вторженца выдворили. Оревуар, мсье Нуреев». Однако попрощаться с театром пришлось мсье Бежару. Руководство Парижской оперы поддержало Нуреева и расценило действия Бежара как «злоупотребление властью», указав на то, что хореограф, «по всей видимости, переживал физиологически трудный период, когда желаемое принимается за действительность…». В итоге положение Нуреева упрочилось, и даже танцовщики, выступавшие ранее против него, стали лояльными его политике.

В разгар этой истории, которую Эйснер назвал «маленькой и быстро провалившейся революцией», Рудольфу стало известно об ухудшении состояния Бруна. «Как только Эрик узнал, что у него рак, он будто бы утратил желание жить», – вспоминала Валери Уайлдер, его близкая помощница в Торонто. Брун часто повторял друзьям: «Я хочу умереть быстро и молодым». Эрик «всегда себя контролировал, и мне казалось, что он сам запрограммировал собственную смерть, – рассказывала Уайлдер. – Его многие хотели навестить, но Эрик не распространялся о своем скором уходе и не желал видеть вокруг себя много людей. А вот с Рудольфом он повидаться хотел. И Рудольф вроде бы собирался приехать к нему».

Нуреев звонил Бруну ежедневно. Он сильно переживал из-за того, что дела задерживали его в Париже. Клялся, что вылетит в ту же минуту, едва освободится. Брун еще был в состоянии «посмеиваться над интригами в Опере». Но он слабел на глазах, а Рудольф все не приезжал. «Надеюсь, он все-таки доберется сюда, – обронил как-то Эрик, уверив Уайлдер: он «жил только ради него».

В четверг 27 марта Рудольф прилетел на «Конкорде» в Нью-Йорк; оттуда он вылетел в Торонто и из аэропорта сразу же отправился в больницу к Бруну. Вид Эрика, лежащего под капельницей, со смертельно белым, изможденным лицом, не оставлял сомнений в исходе. Друзья проговорили до позднего вечера. Но, когда Нуреев вернулся в больницу на следующее утро, Брун уже не мог разговаривать, а только следил за «Рудиком» глазами. Ему невыносимо было видеть Эрика в таком состоянии, признался позднее Нуреев. В тот же день он вернулся в Нью-Йорк, а Эрик впал в кому. Он умер через три дня, первого апреля – в День дурака[299].

Рудольф горевал в одиночестве и предпочитал не разговаривать о смерти друга. Он так никогда и не оправился полностью от этого удара. «Это было ужасно», – единственное, что Нуреев смог выдавить в разговоре с Барышниковым по возвращении в Нью-Йорк из Торонто. «Печальная это история, карьера Бруна, – констатировал впоследствии Барышников. – Как танцовщик он был лучше Рудольфа, но не добился и десятой доли того, что достиг Рудольф… Он заслуживал большего. Спросите сейчас любого молодого танцовщика: “Кто такой Эрик Брун?” И вам ответят: “Да, он был танцовщиком, только вот датским или американским? С кем он танцевал? И где?”»

За день до смерти Бруна Нуреев и Барышников объявили на пресс-конференции о своем намерении выступить вместе, со своими труппами, на объединенном гала-представлении в Метрополитен-опере, намеченном на июль. В последний раз труппа Парижской Оперы выступала в Нью-Йорке в 1948 году и подверглась тогда разгромной критике. Слава и руководство Нуреева должны были положить конец 38-летнему перерыву – ведь, по иронии случая, именно из-за него гастроли труппы в 1980 году были отменены.

Американский тур 1986 года стал и личным триумфом Нуреева, и триумфом для балета Парижской оперы. Коммерческий успех подкрепили положительные отзывы критиков. Они единодушно признали: русский танцовщик вдохнул жизнь в умиравший коллектив и восстановил его международный престиж. Клайв Барнс назвал труппу «просто восхитительной… Подобные блеск и утонченность тем более замечательны, что еще не так давно балет Парижской оперы, несмотря на наличие хороших танцовщиков, служил фактически посмешищем для всего цивилизованного танцевального мира», – подчеркнул он. Артисты были встречены с гораздо большим энтузиазмом, чем сами танцы, так как хореографию Нуреева критики все же не приняли. «На редкость некомпетентный хореограф», – съязвила Арлин Кроче по поводу его «Раймонды», «Лебединого озера» и «Вашингтон-сквер». Но публика была очарована парижскими танцовщиками. В особенности – блистательной Гиллем, ставшей открытием сезона. И даже Нуреев удостоился нескольких восторженных отзывов за свои танцы. Но прежнего возбуждения, которым публика заряжала Рудольфа в те дни, когда они с Фонтейн превращали каждое выступление в событие, уже не было. Зрители реагировали на балетные спектакли иначе. Ансамблевое единство превзошло силу звезд, посетовал он в «Нью-Йорк таймс». Залы все еще были полны, но спектакль уже перестал восприниматься как событие.

Возвращение парижан в «Метрополитен-оперу» предварило франко-американское гала-представление, собравшее массу знаменитостей. Среди гостей в смокингах и вечерних платьях, не поскупившихся выложить по тысяче долларов за билеты, находились Стивен Спилберг, Лайза Миннелли и первая леди Нэнси Рейган. Роль хозяина исполнял Джин Келли, а Гиллем и Патрик Дюпон вызвали всеобщий восторг своим па-де-де из «Корсара» (как когда-то, двадцать четыре года назад, дуэт Марго и Рудольфа). Нуреев и Барышников также появились на сцене, причем в одном номере – в роли эскорта для Лесли Карон в ностальгическом попурри из ее киномюзиклов, включавшем «Американца в Париже». Но, пожалуй, самым символическим событием для Нуреева стал первый спектакль его «Раймонды»: после драматического столкновения с Бежаром Рудольф вышел на сцену, чтобы объявить о присвоении Мануэлю Легри титула «звезды» (впервые подобная честь была оказана за пределами Парижа).

Во время пребывания труппы в Вашингтоне Нуреев пригласил нескольких танцовщиков на свою 200-летнюю ферму, расположенную в близлежащем Вудберне – в знаменитых охотничьих угодьях Вирджинии. С детским удовольствием Рудольф изображал из себя благородного эсквайра; он устроил для гостей барбекю, а затем провел их по своим владениям площадью почти в сто семьдесят гектаров, с гордостью показывая сосновую рощу, пруд, ручей, кирпичный амбар, коптильню и 13-комнатный дом в георгианском стиле, построенный еще в 1790 году. В один из дней Рудольф прокатил по участку Сильви Гиллем на заднем сиденье своего новенького, трехколесного вездеходного мотоцикла. Ферма была его американской «Аркадией». Он поделился с гостями своими планами по воссозданию старинной мельницы, водяного колеса и пруда с лилиями. А в амбаре XIX века он надеялся когда-нибудь давать уроки одаренным ученикам танцевальных училищ. В самом доме почти не было мебели, но Рудольф уже успел прикупить у местной церкви орган, занявший целую комнату (брату Дус пришлось снести стену, чтобы установить инструмент). И по ночам над уединенной сельской дорогой с подходящим названием Хармони-Чёрч-роуд разливалась музыка Баха.

В августе Нуреев впервые зафрахтовал для себя яхту и, собрав на ней друзей из разных периодов своей жизни, повез их в двухнедельный круиз вдоль южных берегов Турции. Мод прибыла из Лондона, Уоллес Поттс – из Лос-Анджелеса, Дус, Роберт Трейси и Мишель Канези – из Парижа. Из них только мужчины знали о его статусе ВИЧ-инфицированного. Канези жутко нервничал из-за перспективы провести полмесяца в такой пестрой компании. Но он понимал, что Рудольф нуждался в окружении друзей, как и то, что он отчасти наслаждался их разногласиями и трениями (и творческими, и иными). Рудольф и Уоллес остались близкими друзьями, хотя виделись очень редко. Где бы они ни сходили на берег, Нуреев всюду присматривал себе дом для покупки. Турция напоминала ему Уфу, полагала Мод Канези, – своими «красками, архитектурой, образом жизни людей».

Рудольф начал думать, что уже никогда не увидит мать. «Это одно из величайших разочарований в моей жизни, – признался он репортеру следующим летом. – Я много раз пытался убедить власти, что речь идет о простой человечности: позволить матери быть рядом с сыном… Возможно, будь она еврейкой, они бы извлекли какие-то политические выгоды, разрешив ей уехать. Но это не так, и она вынуждена оставаться в России».

Поскольку мать приехать к нему не могла, Рудольф не оставлял попыток поехать к ней сам. Он обращался ко всем знакомым французским чиновникам с просьбой оказать ему содействие в получении визы. Министр культуры Жак Ланг и президент Парижской Оперы Андре Ларкви предприняли ряд шагов в надежде организовать его визит посредством переговоров с советским посольством в Париже и французским посольством в Москве. Но при кремлевских вождях Юрии Андропове и Константине Черненко власти были не склонны идти навстречу «предателям», которые стремились побывать на родине по семейным делам. О том, насколько стойкими они оставались в своем предубеждении к Нурееву, свидетельствовал даже тот факт, что Джейми Уайету было велено убрать все портреты Рудольфа из экспозиции масштабной семейной выставки Уайетов, прошедшей в Москве и Ленинграде в марте 1987 года.

Но в ноябре 1987 года Нурееву позвонила сестра Разида. Из разговора Рудольф понял: он должен немедленно вернуться домой. Его мать была серьезно больна. Не располагая временем на дипломатические пререкания, он позвонил прямо домой одному из чиновников министерства культуры, Рош-Оливье Местру. Ободренное новой политикой гласности Михаила Горбачева, министерство культуры как раз в тот момент вело переговоры с Советами по поводу гастролей балета Парижской оперы. Вдохновленный огромным успехом, который стяжала эта труппа под руководством Нуреева в Америке, министр культуры Франсуа Леотар (преемник Ланга) усматривал в ее отправке в Советский Союз большой вклад в укрепление культурных связей и пропаганды западного искусства. Особенно во главе с Нуреевым, которому предстояло оказаться на родине впервые после его побега в 1961 году[300]. Он «должен ехать немедленно», заявил Рудольф Местру. «Так что нам пришлось подготавливать этот тур быстро, – вспоминал чиновник, – можно сказать, в чрезвычайных обстоятельствах».

А эти обстоятельства были беспрецедентными. Советы предоставили Нурееву 48-часовую визу, разрешив ему провести в Уфе с матерью всего одну ночь. Но, даже получив наконец разрешение вернуться на родину после своего 26-летнего отсутствия, Рудольф страшно боялся, что его не выпустят обратно. Приговор к тюремному заключению сроком на семь лет, вынесенный после его бегства, все еще оставался в силе. И хотя Рудольфу было известно о реформах Горбачева, его мнение о советской политике не поменялось с 1961 года. «Он судил обо всем на основании того, что было на момент его побега из СССР, – поделился Местр. – Он боялся, что его там схватят»[301]. «Я могу окончить дни в Сибири», – сказал однажды Местру Рудольф.

Чтобы обеспечить ему защиту, Местр, как представитель правительства, должен был сопровождать Рудольфа в Уфу вместе с русскоговорящей Жанин Ренги – антрепренером, с которой Рудольф познакомился в первые дни своего пребывания в Париже с Кировским театром. Но Нуреев рисковать не захотел и не только сообщил о своей поездке прессе, но и позвонил – перед отъездом из Парижа – Жаклин Оиассис. Спасет ли она его, если его арестуют? Жаклин заверила его: «Да!»

Несмотря на годы путешествий, Рудольф по-прежнему боялся летать. При взлете самолета он съежился в кресле, вцепившись в подушку. А с подлетом к Москве в Рудольфе начал нарастать и страх перед тем, что его могло там ждать. «Он сильно беспокоился, – вспоминал Местр, сидевший рядом с ним. – Он сохранил о стране определенные воспоминания и, конечно же, понимал, что столкнется с новой реальностью. А еще переживал из-за семьи. Как его встретят родные? И как его встретит Россия?»[302]

В субботу 14 ноября в аэропорту Шереметьево его встречали репортеры и охотники за автографами. Шел снег. Рудольф стоял в свете телевизионных камер, щеголевато одетый в пальто с рисунком в «елочку», зеленый берет и узорчатый шарф от Миссони. Советская пресса не упоминала о его приезде, но слухи об этом все-таки просочились.

«Что он думает о Горбачеве?» – спросили Рудольфа. Глубоко аполитичный Нуреев дал нехарактерный для него, взвешенный ответ. «Я предпочитаю видеть во главе государства его, чем кого-то другого», – сказал он, перефразировав советского поэта-эмигранта и Нобелевского лауреата Иосифа Бродского. Будет ли он снова танцевать в Кировском, прозвучал новый вопрос. «Я бы хотел показать там то, что еще осталось во мне от танцовщика», – последовал грустный ответ.

Среди доброжелателей, избегая вспышек камер, стояла Люба Романкова[303] – одна из всего пары знакомых Рудольфу лиц среди встречающих. Он успел предупредить ее о своем прибытии, и Люба пообещала приехать из Ленинграда вместе с братом-близнецом Леонидом. Они оба тоже постарели, и Люба теперь носила очки, сдавливавшие переносицу и придававшие ей вид «ученой птицы». А Рудольф показался Любе неизменившимся, разве что ходил он более медленно и выглядел более величаво. Он даже похвастался: «Смотри, у меня еще целы все зубы, и очков я не ношу». Как и раньше, опасаясь КГБ, Люба норовила уронить перчатки и наклониться всякий раз, когда на нее устремлялся объектив репортерской камеры. «Ты не хочешь разделить мою славу?» – спросил ее Рудольф. «Нет, Рудик, – ответила она. – Эта слава мне дорого обойдется. КГБ не дремлет». Люба боялась, что ее уволят из престижного Физико-технического института имени Йоффе, если узнают, что она не вышла на работу, чтобы встретить Нуреева.

Рейс в Уфу должен был вылететь ночью, поэтому Рудольф поехал в город – прогуляться по Красной площади. По словам Местра, там он лучился «глубоким счастьем». Но, по злой иронии, узнавали его не бывшие соотечественники, а лишь туристы из Америки и Европы. Перед тем как отправиться на прием во французское посольство, Рудольф побывал вместе с Любой и Леонидом в квартире их друзей на окраине Москвы. Для Любы эта встреча была оживленной беседой старых друзей. Но Рош-Оливье Местр был поражен тем, как неуместно выглядел там Нуреев: «Конечно, Рудольф был рад пообщаться со своими друзьями, и они встретили его очень тепло. Но было так странно видеть такого неординарного человека, как Нуреев, уже привыкшего к совсем иному стилю жизни, который он мог себе позволить, в дешевой, крошечной московской квартирке, в которой практически ничего не было, кроме электричества и водопровода».

Самолет, вылетевший рейсом 339 в Уфу, был переполнен пассажирами. Видавший виды салон, потрепанные сиденья; на многих громоздились чемоданы и коробки. Расхлябанные столики-подносы обескураживающе хлопали во время взлета. Ошарашенный состоянием самолета, Рудольф пребывал в тревожном волнении почти весь полет. Но вот, наконец, в пять минут третьего ночи, самолет приземлился. Уфа утопала в снегах, и на артиста нахлынули воспоминания. Он рассказал Местру и Ренге, как носил с собой в школу самодельные коньки и «цеплялся за проезжавшие мимо машины, чтобы прокатиться по льду». От взора Местра не укрылось: Нуреев «был встревожен, словно чего-то опасался, и в то же время возбужден, словно ждал, что случится чудо».

К удивлению Рудольфа, вся семья встречала его в vip-зале «Интуриста». Широко улыбаясь, он обнял Разиду, а та протянула ему букет красных гвоздик. Купленные ею еще днем дорогие розы завяли при минусовой температуре. Все остальные родственники показались Рудольфу такими же чужими, какими показались они с сестрой своему отцу Хамету, когда тот вернулся с войны. Рудольфу представили сыновей Разиды – 25-летнего Виктора и 18-летнего Юрия, а также его племянницу Альфию, дочь Лиллы. Ей едва исполнился год, когда Рудольф привез для нее коляску из Восточной Германии во время своего последнего визита домой в 1961 году. Теперь у Альфии уже был свой сын, 6-летний Руслан. Перед встречей она пыталась представить, как может выглядеть ее знаменитый дядя, по его детским фотографиям, а теперь, оказавшись с ним лицом к лицу, ощутила неловкость и не могла связать двух слов. В ожидании его приезда Альфия с помощью Разиды переклеила обои в своей комнате и обшарила всю Уфу в поисках сливочного масла (она была уверена, что оно понадобится дяде для бутербродов).

Старше Рудольфа всего на три года, Разида в свои пятьдесят два выглядела на все шестьдесят: седеющие волосы, изрезанный морщинами лоб, скрипучий голос. Учитывая поздний час, Разида отвезла Рудольфа и его спутников в гостиницу «Россия» – мрачное здание в центре города с огромной статуей Ленина перед фасадом. Как и в прежние времена, на каждом этаже гостиницы сидела дежурная с ключами.

В девять утра Разида пришла за братом, чтобы отвезти его к матери. После инсульта Фариду парализовало, и она почти ослепла. Прикованная к постели, она доживала свой век в многоквартирном четырехэтажном кирпичном доме неподалеку от Октябрьского проспекта, в пяти минутах езды от гостиницы – в той самой тесной квартирке, о которой Хамет с гордостью писал Рудольфу в год его бегства. Теперь мать делила две комнаты с дочерью Лиллой, внучкой Альфией, ее мужем Олегом и их сыном. Фарида и Лилла занимали одну спальню. Лилла также была парализована (она так и не оправилась после несчастного случая на дороге), и Альфие приходилось ухаживать и за глухонемой матерью, и за бабушкой. Разида заботилась о своей собственной семье.

Альфия провела Рудольфа в комнату Фариды; мать лежала в полубессознательном состоянии. При виде немощной, тщедушной старушки, совершенно непохожей на ту энергичную и порой грозную женщину, какой ему запомнилась мать, Рудольф испытал шок. Фарида потеряла голос, и, хотя она изредка издавала слабый шепот, родным пришлось научиться читать по ее губам. Фарида глянула на сына, словно припоминая что-то. Рудольф увидел, как дрогнули ее губы, но с них не слетело ни звука. «Он настоящий?» – спросила она внучку. Рудольф захотел узнать, что сказала ей мать; Альфия объяснила. «Она подумала, что он ей мерещится», – вспоминала позже Альфия. Рудольф был удручен. Он не ожидал, что они не смогут поговорить друг с другом. Альфия оставила его наедине с матерью. Рудольф вышел из комнаты через час, безутешный: «Вы можете себе представить? Она меня не узнала!»

Разида бросилась к постели Фариды. «Ты знаешь, кто это был, мама? Ты узнала его?» «Да, это был Рудик», – прошептала Фарида. «Я прочитала это по ее губам, – вспоминала Разида, – но он был так расстроен, что не поверил мне, когда я передала ему, что она сказала».

Лилла тоже была серьезно больна, но даже в своем помутненном сознании она сразу же узнала брата. Когда он погладил ее по плечу, Лилла повернулась к Альфие и, просияв, вымолвила: «Рудик, Рудик». Увидев ее восторг, Рудольф поцеловал сестру. Но подавленный таким «воссоединением» с семьей, Рудольф не стал садиться за праздничный стол, накрытый для него Альфией. А лишь выпил стакан водки и закусил его хлебом с маслом. «Мы все ощущали смущение, – призналась Разида, представившая Рудольфа своему мужу Борису. – Было трудно завязать разговор. Мы не знали, что сказать».

Рудольф вышел из дома, побродил по знакомым с детства местам, но эта прогулка не развеяла его отчаяния. Фотографу из новостного агентства ТАСС поручили запечатлеть его визит домой. Но Рудольф не пустил его в квартиру матери, и тогда фотограф попросил поводить его по памятным местам. Рудольф согласился, и к ним присоединились Разида, его племянник Юрий и внучатый племянник Руслан. Нурееву хотелось посетить могилу отца, но мусульманское кладбище оказалось погребенным под метровым слоем снега, и пройти к ней было невозможно. Первой остановкой Рудольфа стал Уфимский оперный театр. Так как было воскресенье, у артистов был выходной, и никто его не узнал. Он попытался позвонить Зайтуне Насретдиновой – балерине, которая так восхитила его во время просмотра первого в его жизни балета. Но поскольку Советы настояли, чтобы поездка Рудольфа протекала без лишней огласки, никто из бывших коллег артиста не знал о его прибытии. И связаться ни с кем из них у Нуреева не получилось. Старый дом Рудольфа на улице Зенцова был уже снесен; на его месте вырос еще один безликий и бездушный многоквартирный дом. Прежде такой милый городской ландшафт стал преимущественно индустриальным. И Рудольф с трудом узнавал город. Проходя мимо вереницы старых деревянных домиков, он с грустью обронил: «Вот та Уфа, которую я помню». Однако таких районов в ней осталось мало. Школа, в которой учились Рудольф и Альберт, стала теперь балетным училищем и тоже оказалась закрыта; сторожиха в музее Нестерова раскричалась, когда фотограф попытался снять Рудольфа. Для нее, как и для большинства жителей Уфы, имя Нуреева ничего не значило.

На обратном пути в Москву Рудольф держался отстраненно; спутники чувствовали, что он разочарован. Люба с Леонидом встретили его в Домодедове – мрачном, заштатном аэропорту для внутренних рейсов, который произвел на Нуреева гнетущее впечатление. По дороге из Домодедова в Москву Рудольф сказал старым друзьям: ему нужно выпить, и что-нибудь покрепче. Потом они проговорили с ним несколько часов, и Рудольф удивил обоих своей откровенностью. Любу поразила сила эмоций, которые он скрывал от них в далекие годы их юношеской дружбы: «Он рассказывал нам, как боялся открыть рот из страха выдать свою провинциальность и как отчаянно он пытался восполнить недостатки образования…» Невзирая на все, что Рудольф повидал, прочитал и узнал на Западе, он сетовал, что «это были лишь обрывки информации», и «его образование так и осталось неполным».

* * *

Фарида умерла от очередного инсульта через три месяца после их встречи, 5 февраля 1988 года[304]. Не знавший о ее смерти Рудольф в это время обедал с Уоллесом Поттсом и Наташей Харли в «Ла Кот Баск» – одном из самых изысканных ресторанов Нью-Йорка. Прежде чем высадить Рудольфа у «Дакоты», Наташа выбирала с ним антиквариат на Мэдисон-авеню. А едва она переступила порог своей квартиры на Восточной 68-й улице, как раздался телефонный звонок: племянница Рудольфа Гюзель сообщила ей из Парижа о смерти Фариды. Наташа сразу позвала Рудольфа к себе на ужин. Через час в ее дверь позвонили, но на пороге стоял не Нуреев, а Барышников. Рудольф только что ему позвонил, сказал он, и предложил свою помощь в приготовлении ужина. Двое мужчин до поздней ночи вспоминали о Пушкине, о Ксении и о своей жизни в Ленинграде. Харли подливала шампанское, радуясь смеху Рудольфа «при воспоминаниях». По приглашению Нуреева к ним заглянули и танцовщики Большого театра – Нина Ананиашвили и Андрис Лиепа. Дуэт готовился к дебюту с «Нью-Йорк сити балле». Давно мечтавшие танцевать Баланчина, Нина и Андрис оказались в числе первых русских танцовщиков, кому разрешили выступать с западной труппой. В новую эпоху гласности, понизившей градус «холодной войны», советские танцовщики больше не должны были отрекаться от своей родины ради расширения творческих горизонтов.

Глава 29

Песни странствующего подмастерья

Победа Нуреева над Бежаром вкупе с успешными американскими гастролями балета Парижской оперы в 1986 году ознаменовали начало первого – и единственного – «периода разрядки» в отношениях Рудольфа-худрука с его танцовщиками. Нуреев укрепил их своей новой роскошной постановкой «Золушки», премьера которой состоялась 24 октября 1986 года. Еще один импульс для Сильви Гиллем и первый реальный нуреевский хит у французской публики, этот балет стал, по мнению Рене Сирвена из «Фигаро», истинным «триумфом – и это не слишком сильно сказано». Он продемонстрировал все возможности, техничность, щегольской шик и сценическую эффектность труппы, и подтвердил звездную силу Гиллем, которой покорился весь Париж.

Нуреев поначалу возражал против предложения художника-постановщика Петрики Ионеско перенести действие балета в киностудию, но потом признал, что «не смог придумать, как сделать как-то иначе». Позднее Рудольф говорил, что он адаптировал свою концепцию к французским вкусам («Я дал им то, что они хотели»). И тем не менее постановка Нуреева, обошедшаяся в полмиллиона долларов, явно отражала его личное пристрастие к голливудскому блеску и американской поп-культуре. В его «Золушке», основанной на популярной французской версии сказки XIX века и положенной на музыку Прокофьева, действие перенесено в 1930-е годы и разворачивается на голливудской «фабрике грез».

В трактовке Нуреева Золушка предстает нелюбимой падчерицей амбициозной мачехи, вынашивающей грандиозные замыслы о карьере своих родных дочерей в кино. Принц – красавец-актер, пользующийся большим успехом у женщин, а вместо феи-крестной – не выпускающий изо рта сигару продюсер, важный и влиятельный «творец» звезд, роль которого Нуреев, вполне обоснованно, взял себе[305]. Балет изобилует отсылками к кинематографу, знания по истории которого Рудольф копил многие годы, начиная с «Рокси-вечеров» у Гослингов. Золушка мечтательно танцует с вешалкой для шляп, подражая знаменитому танцу Фреда Астера с метлой. Вместо бала она отправляется на кинопробы, появляясь там под яркие вспышки фотообъективов папарацци. В сцене «В павильоне звукозаписи» из второго акта прослеживаются явные аллюзии на Бетти Грейбл, Бастера Китона, Кинг-Конга, а в комическом соло, которое Нуреев придумал для себя, – образ Граучо Маркса, наделенного усами и очками. (Некоторые усмотрели в этой роли Рудольфа пародию на Сандера Горлински.) Нуреев также ввел в хореографическую канву балета фарсовые гэги в стиле Чаплина – как дань уважения любимому киноактеру. («Мне поднимают настроение трое, – сказал он однажды, – Бах «в любой форме», Шекспир и Чарли Чаплин «в любое время суток».) Конец у балета, разумеется, счастливый. В представлении Нуреева – это финальное па-де-де Золушки и ее Принца, которое запечатлевает для потомства находящаяся на сцене съемочная группа. Золушка не только соединяется с любимым, но и заключает контракт с киностудией, сулящий ей звездную карьеру и бессмертную славу.

Как бы ни желал Рудольф сыграть второстепенную характерную роль в своей собственной постановке, оказаться на заднем плане Нуреев-танцовщик – даже сидя в кресле худрука – вряд ли был готов. Увы, в 1987–1989 годах он под давлением руководства и труппы Парижской оперы не танцевал так часто, как ему бы хотелось. И пытался утолить свою жажду выступлений, заключая контракты с другими театрами и собирая аншлаги, несмотря на порой нелестные отзывы. «Единственный критик – полный зал», – любил повторять Рудольф, перефразируя свое же собственное, но более раннее заявление: «Единственный критик – ты сам». Хотя многие ошибочно полагали, будто он просто не желает признать очевидное, Нуреев ясно сознавал: его физическое состояние ухудшается. Однако это не удерживало его ни от стремления постоянно бросать вызов старению и болезни, ни от нараставшего раздражения из-за отсутствия понимания и похвал, в которых он так нуждался. Впрочем, и неприкрытая лесть портила ему настроение. После спектаклей за кулисами всегда находились доброжелатели, распевавшие ему дифирамбы. «Но иногда он спрашивал меня: “Как это выглядело?” – вспоминал Луиджи Пиньотти. – Несколько раз я не отвечал, так как должен был сказать правду. Я не мог лгать Рудольфу. Поэтому отмалчивался… “Значит, выступил я скверно”, – бормотал он. “Это было всего лишь выступление, Рудольф, но бывало и лучше”, – говорил ему я. “Вот именно”, – бурчал он. И на этом разговор заканчивался. Но многие лгали ему до конца…»

Именно по причине того, что Рудольф так неотразимо блистал в молодости, зрителям не хотелось признавать его физический спад. В его старении отражалось их собственное возрастное выгорание. Нуреев все еще мог поражать своим артистизмом, его глубиной и поэтичностью, но его линии в танце, прыжки и скорость были уже не те. И все же, игнорируя все принятые законы ухода танцовщиков из профессии (даже лучшие из них редко выступали после сорока лет), Нуреев в свои сорок девять чувствовал: он еще многое может предложить зрителю. «Даже если бы его забрасывали тухлыми яйцами, он не ушел бы, пока ему хватало дыхалки», – подтвердила Линн Сеймур. Вместо того чтобы соревноваться с самими собой времен молодости, многие возрастные танцовщики избегали участия в традиционных полномасштабных классических балетах, предпочитая более драматические, но менее сложные в техническом плане роли. А Нуреев всегда танцевал на пределе возможностей, черпая силу в преодолении вызовов. Он продолжал исполнять свои самые трудные классические роли, как делали Дудинская и Фонтейн в возрасте за пятьдесят. Но карьера женщины в балете обычно более продолжительна – отчасти потому, что ее позвоночник не страдает от напряжения при подъеме чужого тела. Конечно же, артист не мог не сознавать: балет принадлежит молодым. (И ведь именно потому, что Сергеев в свое время не хотел сдаваться и продолжал танцевать, миновав свой расцвет, 23-летнему Рудольфу предложили заменить его на гастролях в Париже.) И тем не менее даже в 1989 году, когда ему был пятьдесят один год (как и Сергееву во время первых гастролей Кировского), репертуар Нуреева все еще включал «Жизель», «Лебединое озеро» и «Сильфиду». Доверенные коллеги, вроде Евгения Полякова, умоляли его сменить репертуар и танцевать характерные роли – более легкие и более подходящие для зрелого возраста. «Мы говорили о “Братьях Карамазовых”, “Короле Лире” и “Ричарде III”, а еще о некоторых пьесах Чехова. Но он ничего не желал слушать, – рассказывал Поляков. – Я пытался убедить его не делать постоянно двойных пируэтов, доступных молодому танцовщику, но он только отмахивался: “Если я не буду их делать, то вообще разучусь их выполнять”. Он хотел танцевать. И сознавал, что хочет. Никакой слабости. Травмированный или забинтованный, он все равно выходил на сцену. Его дух главенствовал над телом».

И лучшим доказательством этому стал его танец в «Дон Кихоте», данном в феврале 1987 года в «Ла Скала». Недавно возглавившая его труппу Патрисия Нири пригласила Рудольфа танцевать с Сильви Гиллем. Впоследствии она вспоминала: он едва выдержал репетицию; после серии пируэтов артиста замучила такая одышка, что он вынужден был сесть. «Как же вы собираетесь выступать?» – спросила Нири. И услышала возмущенный ответ: «Пусть это вас не волнует!» Первые два акта Гиллем почти целиком вытянула одна. Но в последнем акте каким-то непостижимо чудесным образом у Нуреева активизировались скрытые резервы. Его танец вызвал гром аплодисментов. По словам Нири, «люди буквально обезумели. Он боролся за каждое движение, но сделал все».

А в августе того же года Рудольф продолжил танцевать роли Нижинского с балетом Нанси, вынудив Клайва Барнса написать о его «Призраке Розы»: «Его исполнение стало просто позорным». Вскоре после этого балет исчез из репертуара Нуреева. Тем, кто знал или подозревал о том, что Рудольф ВИЧ-инфицирован, было, по словам Барышникова, «совершенно понятно», почему ему так важно было выходить на сцену: «Отлучение от сцены означало смерть. Неважно, как он танцевал…» Молчание Нуреева о его болезни позднее вызвало полемику в кругах геев. Но Рудольф никогда не был политическим борцом. И, в любом случае, верил, что справится с болезнью, если будет ей противостоять достаточно решительно. Говорить о ней означало исполниться жалостью к себе и обречь себя на поражение.

Тем не менее, слухи о СПИДе преследовали Рудольфа в Америке, где журналисты в своем стремлении докопаться до правды вели себя более агрессивно. Но при любой попытке вторгнуться в его личную жизнь, Нуреев моментально прикрывался своей татарской броней, готовый к защите от внешнего мира. «Ясно же, это неправда, так к чему это пережевывать? – огрызнулся он на Льюиса Сигала из “Лос-Анджелес таймс”. – Я жив и здоров. Нету у меня никакого СПИДа… Теперь только и говорят: “У этого СПИД”, “У того СПИД”, – похоже, болеть им стало модно».

Несмотря на резкий ответ, Рудольф на самом деле беспокоился о своем здоровье. Уоллес Поттс рассказал ему о новом антивирусном препарате – ингибиторе ВИЧ под названием «азидотимидин» (АЗТ), который с марта 1987 года начали применять в Америке. Нуреев потребовал, чтобы Мишель Канези прописал его ему. Врач колебался. АЗТ только опробовали во Франции. А поскольку рекомендуемые тогда дозы были большими (1200 мг в отличие от сегодняшних 500 мг), Канези опасался, что побочные эффекты от его приема помешают Рудольфу танцевать. Хотя достоинства АЗТ оспариваются по сей день, препарат доказанно подавлял репликацию вируса СПИДа. В Америке Рудольф слышал о людях, которым назначали этот препарат, когда количество Т-лимфоцитов у них в крови падало ниже пятисот[306]. Но во Франции врачи прописывали ВИЧ-инфицированным пациентам АЗТ, когда количество Т-лимфоцитов опускалось ниже двухсот пятидесяти. Поскольку у Рудольфа этот показатель еще не понизился до такого уровня, Канези считал неблагоразумным давать ему лекарство, о котором он так мало знал. «Когда я сказал “нет”, он пришел в бешенство. Это была первая из двух наших крупных ссор», – рассказал потом врач. В конце концов, Канези уступил. «Побоялся, что однажды люди упрекнут меня в том, что я не прописал ему АЗТ», – объяснял потом он. Впрочем, Рудольф принимал пилюли крайне бессистемно. «Он каждый раз уходил от меня с тоннами лекарств, но всякий раз, когда я его навещал, я повсюду находил у него непочатые упаковки», – сетовал врач.

Однако со своими коллегами в Опере Нуреев был весьма щепетилен. Как-то раз на репетиции булавка балерины поцарапала ему щеку, и балетмейстер Патрисия Руанн инстинктивно вытерла с его лица каплю крови. «Не могла бы ты пройти со мной в уборную?» – попросил ее Рудольф. «Я решила, что он хочет, чтобы я что-то сделала для него. Но когда я вошла, он сказал: «Пат, вымой, пожалуйста, руки». Я начала что-то говорить, но он прервал меня: «Не спорь», – поделилась воспоминаниями Руанн. Его настойчивость тогда показалась ей странной.

С годами Нурееву все труднее становилось мириться с неуважением к себе. Любые проявления пренебрежения, реальные или воображаемые, только усугубляли его извечную подозрительность и заставляли апеллировать к кодексу лояльности. В октябре 1987 года Рудольф присоединился к Барышникову в бенефисе танцевальной труппы Марты Грэм в «Нью-Йорк сити сентр». В гала-концерте участвовала также легендарная прима Большого театра Майя Плисецкая, чье историческое появление на сцене с двумя перебежчиками стало очередным подтверждением перемены климата. Нуреев и Барышников танцевали в «Весне в Аппалачских горах»; Нуреев исполнял роль священника-евангелиста, Барышников – фермера. Рудольф давно хотел поставить этот балет в Парижской опере и уговаривал Грэм дать на это свое согласие, но Марта отказывалась. Из всех ее работ этот балет был наиболее близок ее сердцу: Аарон Копленд сочинил музыку специально для нее, и Марта впервые станцевала в нем со своим тогдашним мужем Эриком Хокинсом. К тому же Грэм сомневалась в том, что французы могут станцевать этот балет с подобающим американским «акцентом».

После гала-концерта в отеле «Пьер» состоялся торжественный ужин, на котором сначала по одну руку от Грэм посадили Нуреева, а по другую – Барышникова. Однако вскоре Марту пересадили за стол Холстона, а Рудольф оказался зажатым между двумя меценатками Элис Тулли и Ли Трауб, чей муж был председателем совета директоров «Блумингдейлс». Рудольф закипел от гнева. Его рассердило не только то, что Грэм тянула со своим согласием на постановку «Весны». Его еще возмущало, что ее компания обхаживала Барышникова (во всяком случае, так ему показалось). За двенадцать лет сотрудничества с труппой Грэм Нуреев никогда не требовал гонорара и теперь почувствовал себя уязвленным, игнорируемым и недооцененным.

По словам Рона Протаса, бывшего тогда заместителем директора труппы, Грэм в тот вечер собиралась сделать Рудольфу сюрприз, разрешив ему постановку «Весны». Это решение далось ей нелегко, но Грэм считала, что должна поблагодарить Нуреева за все, что он сделал для ее труппы. «Марта попросила меня пересадить ее, – вспоминал Протас. – Она спросила: “Дорогой, можно мне сесть рядом с Холстоном? Рудольф со мной не разговаривает”. Я пересадил ее, и тут разразился жуткий скандал». Нуреев подошел к столу Протаса и вылил ему на голову стакан воды. «Неблагодарный лицемер», – осклабился он, а потом увел с ужина своих гостей: Джесси Норман, Джуди Пибоди и Роберта Трейси. Когда они уходили, Протас прокричал в спину Трейси: «Я никогда не отдам Рудольфу “Весну в Аппалачских горах”!»

Нуреев так и не заполучил ее для Парижской оперы. Грэм настолько расстроила его выходка, что на следующий день она – возможно, вместе с Протасом[307] – отправила письмо обозревателю Эйлин Мел (или Сьюзи). Это письмо было напечатано в колонке Сьюзи в «Нью-Йорк пост». Нуреев «переживает трагический момент в жизни любого танцовщика, – заявила в нем Грэм, – он, как и я, хочет только одного: танцевать. И тот пар, что он выплеснул на меня и Рона за ужином, объясняется, скорее, этим, а не чем-то иным»[308].

Какова бы ни была роль Грэм в этих и последующих событиях, Рудольф обвинял во всем Протаса; ведь ни для кого не было секретом, что Марта и шага не делала, не посоветовавшись с ним. Со временем ей стало не хватать Рудольфа. Она говорила о нем «с огромной любовью». Протасу запомнилось, как за два года до смерти страдавшая артритом Грэм решила написать артисту письмо, и каких усилий это ей стоило. Пальцы Марты сделались такими узловатыми, что она могла держать ручку в правой руке, только придерживая кулачок левой. И тем не менее, по свидетельству Протаса, Грэм написала аж пять черновиков, опасаясь, что «Рудольф не поверит, что письмо от нее, если она его не убедит». Ответа Марта так и не получила. Хотя неизвестно, попало ли то письмо в руки Рудольфа или нет. Они больше никогда не разговаривали друг с другом.

В 1988 году Нурееву исполнилось пятьдесят лет, и ведущие балетные труппы мира поспешили воздать должное танцовщику, наконец-то засыпав его приглашениями, от которых так долго воздерживались. Оглянувшись в прошлое, балетный мир пожелал его почтить и восславить за все, чего он достиг. Но сам Рудольф продолжал смотреть в будущее и строить новые планы. Королевский балет пригласил его в Лондон – станцевать в январе в «Жизели». «Кого бы он хотел видеть в качестве своей партнерши?» – спросили Рудольфа. Все еще уязвленный «изгнанием» из труппы (а именно так он это воспринимал) сразу же после ухода Фонтейн, Нуреев вознамерился продемонстрировать Лондону свои парижские успехи и представить Сильви Гиллем в ее дебюте в «Ковент-Гардене»[309]. «Жизель» была первым балетом, который Рудольф и Марго станцевали в дуэте. Теперь Нуреев был на семь лет старше Фонтейн на момент их совместного дебюта, а 23-летняя Гиллем была в том же возрасте, что и Рудольф в том далеком, 1962 году.

Если не считать отзыва Клемента Криспа, назвавшего его «иконой романтической страсти», рецензии других критиков о Нурееве были далеко не лестными. Весь успех достался Гиллем, чей виртуозный танец очаровал зрителей. При вызове на поклон Рудольф подталкивал ее вперед подобно горделивому родителю, а потом стоял рядом с ней у служебного входа, раздавая автографы.

Чтобы отметить его день рождения 17 марта, Барышников пригласил Рудольфа танцевать «Жизель» с «Американ балле тиэтр» в Лос-Анджелесе. И хотя Нуреев все еще оплакивал уход матери, скончавшейся месяцем ранее, настроение у него, похоже, было приподнятое. В тот вечер Герберт Росс и Ли Радзивилл устроили для него званый ужин при свечах в доме Росса[310]. В числе гостей были в основном старые друзья: Барышников, Дус, Уоллес, дочь Армен Бали Жаннетт Этеридж и Джон Тарас, подаривший Рудольфу новую биографию Баланчина, которую он написал в соавторстве с Ричардом Баклом. После ужина Рудольф позировал перед фотокамерой Тараса, игриво водрузив на голову цветочный венок и приняв позу Диониса.

Тот год оказался богатым на почести, но самое неожиданное предложение поступило Нурееву от компании, отвергавшей артиста на протяжении всего его пребывания на Западе. Удивительно, но двадцать седьмая годовщина побега Нуреева из Советской России совпала с его дебютом с «Нью-Йорк сити балле» на сцене «Нью-Йорк стейт тиэтр» – Нью-Йоркского государственного театра, построенного для этой труппы по проекту Баланчина в Линкольн-центре. По приглашению Питера Мартинса, сменившего Баланчина на посту худрука, Нуреев танцевал с Меррилл Эшли в шедевре Баланчина – Стравинского «Орфей» роль, которую он никогда прежде не исполнял. Отличающийся изысканностью и скульптурным стилем движений, балет воссоздает древнегреческий миф, в котором поэт и музыкант Орфей пытается вернуть свою жену Эвридику из царства теней Гадеса. Зная о том, как мечтал станцевать с этой труппой Нуреев, Мартинс решил не только предоставить ему такой шанс, но и дать учащимся Школы американского балета, контролируемой труппой, возможность воочию увидеть артистизм Нуреева в балете Баланчина. Роль Орфея требовала скорее сценического присутствия, нежели танца, что стало небольшим камнем преткновения в переговорах Рудольфа с Мартинсом. Нуреев хотел танцевать Аполлона, одну из коронных ролей самого балетмейстера. Но Мартинс ему отказал, хотя и знал, что Рудольф все еще исполнял эту роль со своей французской труппой. «Я что – недостаточно хорош для Аполлона? Не настолько хорош, как вы?» – бросил ему вызов Рудольф. «Проблема не в этом, – ответил Мартинс, завершивший карьеру танцовщика в тридцать семь лет. – На мой взгляд, вы слишком стары. Но мне думается, что в роли Орфея вы будете великолепны». Как ни настаивал Нуреев на роли Аполлона, но в конечном итоге уступил. По свидетельству Мартинса, он «напряженно работал» над своей ролью, репетируя с ним и Джоном Тарасом, «и исполнил ее очень хорошо».

В том же месяце выдающиеся звезды балетного мира почтили Нуреева на пышном гала-концерте по случаю его юбилея, приуроченном в театре «Метрополитен-опера» к началу третьего нью-йоркского сезона балета Парижской оперы. Задуманное Джейн Херманн представление «Нуреев: чествование», – отметил впоследствии Клайв Барнс, – стало прекрасным, согревающим душу событием: выражением любви к почитаемому во всем мире танцовщику», не лишенным, впрочем, некоторой помпезности и церемонности. Жена премьер-министра Франции Мишель Рокар поклонилась Рудольфу из центральной ложи, а мэр Нью-Йорка Эд Кох преподнес ему в дар хрустальное яблоко от Тиффани (такой чести удостаивались лишь самые видные и заслуженные гости города). Все артисты парижского балета вместе с учениками его школы прошествовали в гранд-дефиле, чего никогда прежде не делали вне стен Парижской оперы. Французские танцовщики выходили в центр сцены согласно рангу: сначала младшие ученики школы, и в завершение – звезды труппы. За ними проследовали процессией нуреевские коллеги, партнеры и хореографы, включая Михаила Барышникова, Питера Мартинса, Питера Шауфуса, Марию Толчиф, Карлу Фраччи, Иветт Шовире, Карен Кейн, Синтию Грегори, Джона Тараса, Виолетт Верди, Руди ван Данцига, Луи Мюррея и Линкольна Керстайна. Зрители с криками повставали с мест, когда показалась Фонтейн, замыкавшая процессию. Вышедшая на нью-йоркскую сцену впервые за последние семь лет, уже поседевшая Марго выглядела по-королевски элегантной в своем разноцветном костюме. Когда Нуреев поцеловал ее и вывел в центр сцены, на достославный дуэт просыпался дождь из красных, белых и синих конфетти и воздушных шариков. Во время поклона Рудольфа под потолком развернули огромный баннер с надписью «Нуреев», вызвавший всплеск одобрения у публики и по-мальчишески ликующую улыбку у артиста.

Парижские танцовщики в тот вечер исполнили три из четырех своих работ, но наибольшее впечатление произвел пронзительно-трогательный танец самого Нуреева в роли человека, спорящего со своей судьбой в «Песнях странствующего подмастерья» – дуэте, который Морис Бежар создал для него семнадцать лет назад. Под песни Малера, исполненные по такому случаю Джесси Норман, Нуреев танцевал напротив Судьбы, изображаемой его протеже, Шарлем Жюдом: повторяя его па, Странник шел, ведомый Судьбой, к смерти. По свидетельству Жюда, этот балет был очень значим для Нуреева: «Странник хочет, чтобы все было идеальным, совершенным и великим, но эта тень, неизменно следующая рядом, препятствует ему. В этом был весь Рудольф». В финальном эпизоде балета Нуреев исчезал в темноте – как человек, примирившийся со своею Судьбой. Так, во всяком случае, казалось публике. Когда Джейн Херманн поздравила артиста за кулисами, заметив, что вечер прошел чудесно, Рудольф лукаво поглядел на нее и, не поблагодарив, обронил: «Вы просто стараетесь заставить меня уйти со сцены».

Глава 30

Как Никия в «Баядерке»

21 февраля 1989 года Сильви Гиллем ушла из балета Парижской оперы. Это был первый удар в том несчастливом для Нуреева году. Известие о том, что Гиллем переманили в Лондон, чтобы придать волшебное очарование труппе Королевского балета, побудило газету «Монд» назвать ее потерю «национальной катастрофой». Только троим танцовщикам – Фонтейн, Нурееву и Наталии Макаровой – удавалось сотрудничать с Королевским балетом в статусе приглашенных артистов долгое время. Зато Гиллем первой удалось заключить с этой труппой долгосрочный контракт, позволявший ей контролировать свой репертуар и выбирать партнеров, спектакли и даже костюмы. Рудольф оказался хорошим учителем. Помимо двадцати пяти ежегодных выступлений с Королевским балетом, Гиллем была вольна танцевать где угодно, чего ей не давали делать в Париже. Сильви тяготили правила и иерархия Парижской оперы. «Ее стены стали давить на меня, – объяснила она свое решение об уходе в духе своего покровителя Нуреева. – Я хотела знать свое расписание на полгода вперед и решать [с руководством труппы], что буду танцевать. А мне говорили: «Если мы тебе это разрешим, все потребуют того же». А потом они стали говорить: «Мы уверены, что ты не уйдешь. Потому что это твой дом, мы тебя создали».

Никто не сыграл такой решающей роли в становлении Гиллем, как Нуреев. И ее неожиданный уход, безусловно, глубоко ранил Рудольфа. Из-за того, что Сильви перешла в Королевский балет, он лишь острее ощущал, что его предали. Гиллем продвигали как самую способную и самую гламурную балерину своего поколения (чему способствовала и стильная стрижка в стиле Луизы Брукс, заменившая шиньон). «Рудольф разозлился на меня, когда я ушла, – призналась со временем Гиллем, – но я не понимала, почему он не захотел мне помочь. Рудольфу не нравилось, когда люди ему перечили, а я очень часто бывала с ним не согласна и говорила ему об этом. Обычно мы спорили из-за балетов: либо он хотел, чтобы я танцевала в каком-то балете, а мне этого не хотелось, либо я хотела танцевать что-то, а он был против… Мы много ссорились». Помимо таланта и красоты Рудольфа привлекали в Сильви сила воли и сила духа. Настолько, что однажды он даже признался одному из приятелей: «Неужели она не понимает, что я бы на ней женился?» «Ему никогда прежде не встречались танцовщицы, которые вели себя с ним подобным образом», – рассказывала Джейн Херманн. По словам Луиджи Пиньотти, Гиллем сильно уязвила Нуреева тем, что не посоветовалась с ним, принимая решение. Однако, как худрук большой труппы, Рудольф не мог выделять ее больше, чем уже сделал (подобно тому, как в свое время Аштон не мог сделать большего для него самого). «Они были во многом схожи, – делился своим мнением Евгений Поляков, хорошо знавший обоих. – [Рудольф] покинул свой дом, [Сильви] – свой».

Уход Гиллем поставил Нуреева перед проблемой. На Сильви держались «Правила игры» – первый балет Твайлы Тарп для Парижской оперы. Рудольф заманил Тарп в Париж, гарантировав ей участие Гиллем в спектакле. В самом деле Тарп даже обозначила в контракте: без Гиллем премьера балета состояться не может. Тем не менее, хореограф храбро согласилась переделать весь балет и защищала перед прессой остальных танцовщиков труппы. «Когда репортеры спрашивали меня о «катастрофе», бегстве Сильви, которое, казалось, оплакивал весь Париж, я отвечала: “Парижская опера сильнее любого отдельного ее элемента”», – рассказывала Тварп. Как-то раз, оказавшись в гостях у Нуреева, Жиль Дюфур из «Шанель», создававший костюмы для «Правил игры», выразил сожаление по поводу ухода Гиллем. Рудольф сердито ткнул пальцем в ее фотографию: «Запомни: она никогда – никогда – не станет Марго Фонтейн, что бы она ни делала».

В благодарность Тарп за то, что она избавила его от еще одной возможной катастрофы, Рудольф устроил для нее после успешной премьеры балета небольшую вечеринку в «Ле Аль». Твайлу поразило, как он заказывал устрицы и шампанское: «Выходя далеко за пределы разумного, пока не почувствовал себя удовлетворенным». Рудольф в тот вечер прилично напился и – в знак приязни – укусил Тарп за руку (как некогда Ноэля Кауарда и Арнольда Шварценеггера). «Достаточно сильно, – засвидетельствовала Твайла, – чтобы следы зубов оставались на руке целый день».

Через несколько недель Рудольф столкнулся с новыми проблемами: артисты снова пригрозили забастовкой, да еще в день премьеры его «Спящей красавицы» в Опере. На этот раз их расстроил предложенный план по выдаче танцовщикам специального сертификата, дававшего им право преподавать. На торжественном концерте-бенефисе – кульминационном мероприятии сезона, приуроченном к 51-му дню рождения Нуреева, председательствовала Мари-Эллен де Ротшильд. Когда в одиннадцатом часу артисты отказались танцевать, баронесса настояла на продолжении приема даже в том случае, если представление не состоится. С присущим ей апломбом она повелела официантам накрыть столы как можно скорее. Премьера балета прошла следующим вечером; в зале сидели все обладатели сезонных абонементов, а критики встретили ее восторженными отзывами.

Но противодействие политике Нуреева-худрука только начиналось. В июне он вызвал недовольство «этуалей», пригласив 20-летнего Кеннета Грева на роль Принца в «Лебедином озере». Сын датского чемпиона по гольфу и парикмахерши, бывший ученик Школы американского балета и новый протеже Рудольфа, Грев состоял в кордебалете «Американ балле тиэтр». Ростом под два метра, с вьющимися светлыми волосами, серо-голубыми глазами, длинными конечностями и мальчишеской фигурой, он благородной «аполлоновой» внешностью напоминал молодого Эрика Бруна. Брун действительно служил образцом для Грева, когда тот учился в Датской королевской балетной школе. А Нуреев познакомился с Гревом в 1988 году, когда готовился танцевать «Орфея» с «Нью-Йорк сити балле». Греву тогда нужно было разрешение на работу, и он обратился к Рудольфу за рекомендацией. Понаблюдав за ним в классе и узнав, что Грев учился у Бруна в Дании, Рудольф подписал его рекомендательное письмо. Прошел почти год, прежде чем он снова встретился с Гревом – и опять в классе «Американ балле тиэтр». Предложив Кеннету поработать с ним после занятий, Рудольф попросил его исполнить несколько комбинаций. Через десять дней Грева разбудил в четыре утра звонок из Парижа. Не хотел бы он приехать в Париж и стать танцовщиком-этуалем в труппе Парижской оперы? «Его предложение потрясло меня, – рассказывал Кеннет. – Я работал в кордебалете АБТ, школу закончил только три года назад, и мне было всего двадцать. Прием артистов в Парижскую оперу был ограничен. Чтобы добиться там чего-то, надо было начинать с самых низов, да и Нуреева я тогда толком не знал. Я перекинулся с ним раньше всего парой слов. И я сказал: “Конечно, хотел бы, но вам не кажется, что вы очень рискуете?”

«Таково мое решение», – ответил Рудольф и предложил Греву станцевать через двенадцать дней «Дон Кихота». Кеннет пообещал, что постарается. «Я не хочу, чтобы вы постарались, я хочу, чтобы вы это сделали», – услышал он категоричные нотки в голосе собеседника. Но вскоре Рудольф передумал и дал Греву роль в своей версии «Лебединого озера» – по признанию Кеннета, «самом трудном балете, какой он только мог выбрать».

Да это просто «безумная идея», заявил Барышников, к которому Грев обратился за советом. Но, поделившись с ним своими планами уйти с поста худрука «Американ балле тиэтр», Барышников призвал молодого танцовщика поехать в Париж. «Конечно, у тебя будет немало проблем с Оперой, – сказал он, – но это фантастическая возможность». В последующие шесть месяцев жизнь Грева оказалась неразрывно связанной с жизнью Нуреева. Кеннет путешествовал с ним, ежедневно репетировал под его руководством и ужинал с Рудольфом. А тот считал необходимым «развивать» своего молодого подопечного. Нуреев показывал Кеннету религиозные полотна в Лувре и покупал ему книги: «Моби Дика», «Мадам Бовари», «Гамлета», «Лекции по литературе» Набокова. «Он всегда давал мне книги в бумажной обложке. Говорил, что книге не обязательно выглядеть красивой», – вспоминал Грев.

Вскоре Кеннет стал объектом вожделения Рудольфа. «Люди говорили: вот за это он и ценит тебя – мальчишку, у которого еще так мало жизненного опыта», – рассказывал Грев. У Кеннета имелась девушка в Нью-Йорке, и он считал себя гетеросексуалом, но старался щадить чувства Рудольфа. Грев отдавал себе отчет в том, что многому научился у Нуреева и многим ему обязан. И задавался вопросом: привлекает ли Рудольф его в сексуальном плане? «Мы долго разговаривали об этом, и я сказал ему, что не испытываю к нему никакого влечения. А он убеждал меня, что мне это понравится, что я на самом деле гей и просто пока этого не сознаю. Я сказал ему: возможно, я и осознаю это со временем, но пока ничего не чувствую. Он обозвал меня глупцом: «Скоро я стану старпером, и у меня уже не будет красивого тела!» Временами он вел себя очень деликатно, но порой становился чрезвычайно напористым. Я всегда отвергал его домогательства. Говорил, что люблю его как отца, как артиста, даже как личность, «но не могу полюбить его так, [как мужчину], хотя и сожалею об этом», – вспоминал Грев. Он жил у Рудольфа в Париже («Забудь про отель! Ты мне нужен двадцать четыре часа в сутки»). Но спал в гостевых апартаментах Нуреева. Правда, иногда Кеннет, сам того не сознавая, вводил его в заблуждение – то кладя руку на колено Рудольфа, то соглашаясь потереть ему спину во время ежедневного ритуального омовения. По словам Грева, «это было все равно что потереть спину отцу. [Рудольфу] нравилось, когда я сжимал его голову, и он просил меня стиснуть ее крепче. Но он никогда не доводил дело до какой-то непристойности».

Пребывание Грева в Парижской опере оказалось недолгим. Он станцевал только в двух спектаклях «Лебединого озера», с Нуреевым в роли злого волшебника Ротбарта. А затем «этуали» труппы отказались выступать с Кеннетом, ссылаясь на его неопытность и чужеродный статус. В один из вечеров, в антракте между актами «Лебединого озера», партнерша Грева Элизабет Платель наотрез отказалась с ним танцевать. Разъяренный Рудольф выбранил балерину в ее уборной и заявил, что больше не желает ее видеть в своих балетах. Платель проплакала все па-де-де Черного лебедя.

Решительно отстаивая свое право задействовать Грева в качестве приглашенной звезды, Рудольф сказал репортеру: «Если хоть раз уступишь, тобой примутся управлять профсоюзы». Но, скорее всего, им управляла влюбленность в Грева, фамилия которого, по иронии судьбы, означает в переводе с французского «забастовку». Столкнувшись с широким сопротивлением, Нуреев был вынужден уступить. Но своей ошибки так и не признал, хотя, со слов Евгения Полякова, «понимал, что был не прав». Впервые Рудольф позволил своему личному пристрастию возобладать над его профессиональным суждением. Срок контракта Нуреева-худрука истекал, и он вступил в переговоры со своим старым другом Пьером Берже, новым директором Парижской оперы. Маленький, но волевой и неуживчивый человек, который, по свидетельству одного из коллег, «не любил делиться властью», Берже уже уволил Даниеля Баренбойма с поста музыкального и художественного руководителя новой Оперы Бастилии. Он продлил контракт Нуреева, но, по словам Игоря Эйснера, преисполнился решимости «крепче держать его на поводке», ограничив в свободе действий. Берже поставил Нурееву три условия: он был обязан проводить в Париже шесть месяцев в году; он мог формировать только первый исполнительский состав любого балета, который ставил, и он должен был согласовывать все свои шаги с Жан-Альбером Картье – администратором, которого Рудольф не терпел. Нуреев постарался отстоять свою независимость как худрука и право на свободу выступлений и гастролей как танцовщика; он названивал по ночам Игорю Эйснеру и Андре Ларкви и жаловался на Берже, он привлек к переговорам Марио Буа, распоряжавшегося его гонорарами за хореографические работы. Все они были убеждены: Берже не хотел оставлять Рудольфа в должности худрука. «Конечно, он не стал бы звонить в полицию, если Рудольф пробыл в Париже пять месяцев вместо шести», – подтвердил Эйснер. А сам Рудольф, хотя и жаждал работать дальше, но демонстрировал в ходе переговоров «практически влечение к самоубийству». По свидетельству Эйснера, Берже и его сторонники в Опере и министерстве культуры сходились во мнении: «Если Нуреев подпишет контракт, мы его оставим, а если нет – и слава Богу!»

Переговоры затягивались, и Рудольф продолжил работать без контракта. Тем летом, проигнорировав жалобы Берже на то, что его частые отлучки якобы деморализовали труппу, Нуреев отправился в Мехико с новой группой «Друзей», среди которых был Кеннет Грев. В Мехико они дали четыре представления в фешенебельном ночном клубе на полторы тысячи мест. Грев танцевал в «Празднике цветов в Дженцано», в котором в свое время блистал Эрик Брун. Рудольф свозил Грева в Венецию и в свой новый дом на Ли-Галли – небольшом архипелаге из трех скалистых островков у итальянского побережья близ Амальфи. Нуреев всегда мечтал иметь дом на море и после многолетних поисков в окрестностях Капри влюбился в Ли-Галли с первого взгляда. Переговоры о покупке в 1988 году вел от его имени Луиджи. «Они непередаваемо прекрасны, – сказал ему Рудольф. – Как лодка посреди моря». На островах не было водопровода, зато у них была идеальная история: прежде они принадлежали Леониду Мясину, протеже Дягилева и легендарному танцовщику и хореографу Русского балета, у родственников которого Нуреев и выкупил их за миллион четыреста тысяч долларов[311]. Гомер обессмертил острова Лунго, Бриганти и Ротонду, сделав их обителью сирен, чье волнующее пение сводило моряков с ума и обрекало на гибель в морской пучине. Одиссей сумел не поддаться их зову, только повелев привязать себя к мачте корабля. Позднее острова служили местом заключения, а в XVII веке – пиратским логовом. Мясин потратил массу энергии и большую часть своих денег, чтобы сделать эти пустынные островки пригодными для полноценной жизни. Местные жители отзывались о нем как о «сумасшедшем русском, купившем скалистый остров, на котором могли обитать только кролики». Со временем Мясин не только построил там для себя виллу (по проекту Ле Корбюзье), но и разбил четыре террасных сада с плодовыми деревьями, соорудил лодочный сарай, обустроил четыре пляжа и гостевые и реставрировал маяк и сторожевую башню XIV века, дополнив ее колоннами из каррарского мрамора и танцевальной студией с дощатым полом из сибирской сосны. Воздвигнутый Мясиным театр под открытым небом впоследствии разрушил шторм, и вступивший во владение островами Рудольф задался целью его восстановить. Он надеялся продолжить дело Мясина и превратить Ли-Галли в художественный центр, о котором тот мечтал. «Остров должен ожить, – говорил Нуреев. – Сюда могли бы приезжать хореографы, а также танцовщики, чтобы учиться, развивать хореографию, преподавать».

Лежавший в получасе плавания на лодке от Позитано и труднодоступый, когда море было неспокойно, архипелаг Ли-Галли тем не менее находился достаточно близко от побережья, чтобы гости часто просыпались от пронзительных гудков туристских катеров и женских голосов, обсуждавших на разных языках острова знаменитого русского танцовщика Рудольфа Нуреева. В августе им докучали москиты. Но, сидя на обеденной террасе, обставленной креслами и столами, чей дизайн разработал сам Мясин, Нуреев мог любоваться морскими просторами. И, наверное, ощущал то же, что испытывал и прежний владелец, когда писал, что «покорен красотою вида на море, с простирающимся вдалеке Салернским заливом… Я чувствовал, что здесь мог бы найти уединение, в котором нуждался, откажись я от изнуряющего давления избранной мною карьеры».

В соседней комнате старинными изразцами было выложено по-арабски имя матери Рудольфа. За последующие два года Нуреев покрыл изразцами все внутренние стены (большая часть изразцов была доставлена на кораблях из Севильи). Из Японии Рудольф выписал опреснительную установку для подводки питьевого водоснабжения. Такими мерами по обустройству Ли-Галли он изрядно удивил своего соседа из Равелло, Гора Видала.

В новых владениях Рудольф и Кеннет проводили время просто: они плавали, катались на водных лыжах и упражнялись в студии. Грев не мог ублажить Нуреева физически, но он «удовлетворял его иначе». «Ему доставляло большое удовольствие видеть, что я исполнял па именно так, как ему хотелось, – вспоминал Кеннет. – Он редко высказывал свое одобрение, но однажды все же похвалил меня. Я воодушевился, а он тут же добавил: “В следующий раз сделаешь еще лучше”. Он часто повторял: “Ты должен работать больше! Больше!” И тыкал при этом пальцем мне в грудь, оставляя на ней отметины». Рудольфу также нравилось слушать Грева. «Ты напоминаешь мне Эрика», – говорил он и пускался в воспоминания об их первых днях в Дании, когда он находил Бруна «прекрасным», считал его «богом» и был «готов пожертвовать для него всем».

В отличие от Эрика, Кеннет был открытым, общительным, ласковым и веселым. Не только привлекательным мужчиной, но и легким, отзывчивым товарищем – как раз тем, кто мог бы сделать Рудольфа счастливым. «Мы дурачились, играли на фортепиано, катались на коньках в Центральном парке… [Рудольф] так много смеялся. Его возбуждала вся эта ситуация. Боюсь, что иногда я его расстраивал, но чаще веселил. У него было много проблем, и смех приносил ему облегчение». Как-то вечером за ужином Рудольф признался, что смертельно болен, правда, не сказал чем. «У тебя рак?» – спросил его Грев. «Нет, это особенная болезнь», – ответил Нуреев. Кеннет видел, что Рудольфа беспокоили и недуг, и его стареющее тело. Но то ли по наивности, то ли из искренней заботы Грев полагал, что его присутствие в жизни Рудольфа приносило артисту больше радости, чем боли.

Увы, неудовлетворенное вожделение терзало и изводило Рудольфа гораздо сильнее, чем думал Грев. Чтобы отметить его 21-й день рождения 11 августа, Нуреев устроил в честь него вечеринку в «Дакоте»; в подарок он вручил Кеннету голубой костюм от Армани[312]. Но, опасаясь соперничества со стороны более молодых гостей, Рудольф пригласил на нее своих сверстников, а не ровесников друга. Постоянно подталкивая Грева строить свою собственную, независимую карьеру, Нуреев вместе с тем следил за всеми его действиями и шагами. И сильно тревожился, когда не мог с ним связаться. «Он до того на нем помешался, что звонил мне в Париж среди ночи и спрашивал: где этот глупый мальчишка?» – вспоминал Марио Буа.

Рудольф вернулся в Нью-Йорк на репетиции. Он согласился сыграть Короля – коронную роль Юла Бриннера – в возобновленном мюзикле Роджерса и Хаммерстайна «Король и я». «Я никогда не отказывался попробовать что-нибудь новое. Теперь в моих планах мюзикл», – объяснил Нуреев свое намерение. Но оно возмутило Пьера Берже. Мыслимо ли, чтобы худрук Оперы гастролировал по Северной Америке с музыкальной комедией? Уму Берже это было непостижимо: «Как по мне, так это просто смешно. Это не его дело». А Нуреев считал, что в Париже в нем такой нужды, как полагал Берже, не было. Он спланировал свои выступления заблаговременно; собирался возложить решение повседневных дел труппы на тщательно отобранных помощников и возвращаться в Париж только на репетиции новых постановок. Во исполнение своих обязательств перед Оперой Нуреев согласился на гастроли при одном условии: гастрольный график должен был включать несколько туров, продолжительностью до пары месяцев каждый. Однако, узнав о запрете на въезд в США ВИЧ-инфицированных иностранцев, Рудольф пришел в ужас, когда американские страховые агенты попросили его сдать кровь на анализ. Он отказался делать анализ и все-таки поехал на гастроли – без страховки.

К участию в мюзикле «Король и я» Нуреева подвиг главным образом меркантильный интерес: ему гарантировали гонорар в миллион долларов, возмещение побочных расходов и проценты с прибыли за восемь месяцев работы. Это шоу также давало ему возможность попробовать свои силы еще в одном жанре, способном продлить его жизнь на сцене. Ранее той же весной Рудольфа поразила энергетика Барышникова в спектакле «Метаморфозы» по мотивам повести Кафки «Превращение». (Барышников, бывший на десять лет моложе Нуреева, сосредоточился на современном танце, театре и кино.) К тому же Рудольф всегда любил американские мюзиклы – с тех самых пор, как еще в Ленинграде увидел Лолу Фишер в «Моей прекрасной леди». Роль Короля Нурееву впервые предложили десять лет назад в Австралии, и тогда он отказался от нее, побоявшись, что это помешает его работе в балете. Но теперь танцевать его приглашали все реже и реже. Или, как выразился он сам, «предложений… поубавилось». В сравнении с 1975 годом, когда Рудольф был задействован в 299 представлениях (рекордное число!), в 1988 году он сыграл всего в 81 спектакле. Это был еще не полный уход на покой, но нагрузка существенно снизилась. Раз Берже захотел, чтобы он меньше танцевал, намекал Рудольф, он должен восполнить упущенный доход и время на сцене где-либо еще. В Парижской опере его жалованье худрука составляло шесть тысяч долларов в месяц; еще по шесть тысяч он получал за каждое выступление в полномасштабных постановках и по три тысячи – за участие в коротком балете. Во всех других местах гонорары Нуреева-танцовщика были выше – от пяти тысяч долларов в Королевском балете до почти двадцати тысяч в Японии. Предупреждение Руди ван Данцига о том, что его могут «выгнать» из Оперы за участие в мюзикле «Король и я», не возымело на Рудольфа должного эффекта. Ему нужны деньги, возражал он. Опера платила недостаточно, а французских налогов он платил массу, несмотря на все усилия этого избежать. Только вот так ли Нуреев нуждался в деньгах? Помимо миллионов, выплаченных ему за выступления, число которых в 1970-е годы превышало две сотни в год, он получал гонорары за свои балетные постановки. Практически каждую неделю какой-нибудь из его балетов исполнялся на той или иной сцене мира. И Нуреев всегда мудро вкладывал свои деньги благодаря Сандеру Горлински, который все еще управлял его банковскими счетами в Лихтенштейне. У Рудольфа были дома в Париже, Монте-Карло, Нью-Йорке, ферма в Вирджинии и остров в Италии. Он владел ценным антиквариатом, впечатляющей коллекцией текстильных изделий, десятками килимов и замечательным собранием картин, включавшим изумительный по красоте «Портрет Джорджа Таунсенда, лорда Феррерса» кисти сэра Джошуа Рейнольдса, приобретенный у арт-дилера Ричарда Фейгена за 850 тысяч долларов, и драматичного «Сатану, возбуждающегося от прикосновения копья Ифуриила» Иоганна Генриха Фюссли навеянного «Потерянным раем» Мильтона. Это полотно Нуреев купил в июне того года на аукционе за 1 160 000 долларов.

С августа до ноября, пока Берже обменивался с Нуреевым оскорблениями через международную прессу и торговался с Буа из-за его контракта, Рудольф отправлял обязанности надменного короля Сиама. Он находил этот персонаж очень симпатичным: «Обычно короля выставляют отрицательным героем с неограниченной властью, из-за чего и возникают все проблемы. А мне нравится абсолютная власть… Он любознателен, хочет учиться, у него масса положительных качеств», – отзывался о своем герое Нуреев. Но если вести себя как король ему было нетрудно, то «звучать» по-королевски оказалось гораздо сложней. Прежде самым выразительным инструментом Рудольфа было его тело. И хотя он отнесся к своей первой роли в музыкальном театре с трепетом, Дональд Пиппин, музыкальный режиссер шоу, заставил его петь гаммы и, по словам Рудольфа, «скорректировал карканье». Нуреев обезоружил свою партнершу Лиз Робертсон, спев ей при первой же встрече свое трудное соло «В смущении». Дерзкая красотка с короткими светлыми волосами и обворожительными манерами, Робертсон, ставшая восьмой женой композитора Алана Джея Лернера, ожидала увидеть самовлюбленного эгоиста. И оказалась застигнута врасплох, когда Рудольф, как она выразилась, «показал мне себя совершенно другим человеком».

Премьера мюзикла после двух предварительных просмотров состоялась в Торонто 21 августа 1989 года. Поддержать Рудольфа во время его театрального дебюта прилетели Дус, Кеннет Грев и Роберт Трейси. И, хотя отзывы о его работе были смешанными и становились все менее лестными по мере продвижения гастрольного маршрута на запад, притягательная сила Нуреева повсюду обеспечивала полные залы. (Два фанатичных почитателя этого мюзикла посмотрели его аж 61 раз!) За двадцать четыре недели гастролей спектакль собрал почти тринадцать миллионов долларов (рекорд по кассовым сборам для гастрольного мюзикла в то время).

Первые недели гастролей прошли не слишком гладко. Со слов Робертсон, Рудольфа сильно удивило, насколько трудно оказалось заучивать на память реплики и произносить их «вразумительно». «В половине случаев мы не могли понять, что он говорил», – вспоминала актриса. Но совершенствовать свой вокал Нурееву не особо хотелось. Его голос был «приятным, но тихим», и, наслушавшись за несколько вечеров его натужных попыток справиться со своими песнями, Робертсон предложила ему просто произносить их слова – в стиле Рекса Харрисона. «Он злился и в обиде уходил, потому что чувствовал, что мне не нравился его голос. Для него участвовать в мюзикле означало просто петь», – рассказывала Лиз.

Беспокоясь за свое здоровье, Рудольф боялся простудиться и ни в одном из театров на гастрольном маршруте не разрешал включать кондиционеры во время спектаклей. В один из вечеров, все еще не привыкнув к микрофону под костюмом, он в сцене «Будем танцевать» нечаянно вышел из роли, чтобы сообщить Робертсон (а заодно и всему залу): «Лиз! Кондиционер работает!»

Но главная проблема заключалась в том, что Рудольф хотел танцевать. Стоя в кулисах, он редко фокусировал своей внимание на действии, разворачивающемся на сцене. Вместо того чтобы наблюдать за игрой актеров, Нуреев либо названивал в Париж и громко обсуждал свой контракт и назначал даты представлений, либо инструктировал Грева по поводу выступления в одном из его балетов. В Торонто Рудольф и Кеннет жили в смежных номерах в отеле «Фор Сизонс». Включив Грева в состав своего «Дон Кихота», намеченного к показу во Флоренции, Нуреев ежедневно занимался с молодым танцовщиком – как до, так и во время показа мюзикла. И даже уговорил Карен Кейн порепетировать с Гревом в студии при Центре исполнительских искусств О’Кифа, чтобы тот не терял драгоценные минуты, пока сам он играл на его сцене короля. «Он планировал будущее Кеннета и жутко рассердился на меня, когда я сказала, что не смогу поехать во Флоренцию и танцевать с ним», – вспоминала Кейн, прежде никогда не видевшая Рудольфа «таким влюбленным». По ее словам, Грев «был неплох, но слишком молод, чтобы вытянуть эту роль, и неопытен как партнер».

Других друзей Нуреева в Торонто, в частности танцовщицу Линду Мейбардук, беспокоило, что Грев его использует. В тот вечер, когда они пришли к ней домой на ужин и засиделись допоздна за просмотром «Валентино», Грев явно «играл на чувствах Рудольфа, прикасаясь к нему, беря за руку и делая то, что обычно позволяют себе делать любовники». Но в другой вечер Грев отвел в сторону мужа Мейбардук и пожаловался ему на нежелательные авансы, которые якобы делал ему Рудольф, когда они оставались наедине. Хотя Нуреев регулярно приводил в свою квартиру молодых проститутов, его желание обладать Кеннетом лишь усиливалось. «Ты мог бы сэкономить мне кучу денег», – шутил он. Но как-то вечером Рудольф в приступе ярости запустил в Грева радиочасами, чудом не попав парню в ногу. Отшатнувшись, Грев задел армуар, не зная, что внутри него стоял телевизор. Телевизор выпал, оцарапав Рудольфу ногу. «Он заявил, что я “разрушил” его карьеру, а я объяснил ему, насколько нелепо выглядела вся эта ситуация. В конце концов, мы оба расхохотались, как сумасшедшие», – воспоминал Кеннет.

И все же он был настолько озабочен изменившейся тональностью их отношений, что обратился за помощью к Робертсон. «У меня есть девушка, а Рудольф не желает с этим мириться», – пожаловался он Лиз. Но, когда та попыталась вразумить Нуреева за ужином в Бостоне, он осыпал ее «всеми известными ругательствами. Он был без ума от Кеннета и ничего не хотел слышать».

Стычки Нуреева с Кеннетом сказывались на его игре; порой она была «ужасающей», и Робертсон казалось, что тянет весь спектакль на себе. И, тем не менее, Лиз понимала, каким уязвимым и одиноким чувствовал себя в тот период Рудольф. Однажды вечером в ресторане какой-то незнакомец принял его за «того парня, Барышникова» и попросил автограф. Когда разубедить его не удалось, Рудольф подписался именем Барышникова. А еще Робертсон поражалась самой себе: Рудольфу странным образом удавалось пробуждать в ней «самые что ни на есть материнские чувства». И Лиз то и дело ловила себя на том, что бежит за едой для него, и вообще старается всячески его оберегать. «Он заставлял тебя хотеть о нем позаботиться», – признавала она.

Однако в середине сентября, в Бостоне, Робертсон не выдержала. Заглянув перед спектаклем в уборную Рудольфа и застав там артиста репетирующим с Гревом и балериной Бостонского балета Мари-Кристин Муи, Лиз заявила: она больше не может играть мюзикл в одиночку. В тот же вечер, в разгар представления, разразился жуткий скандал: Нуреев застал Кеннета целующим Муи! Взбешенный, Рудольф залепил ему оплеуху, да с такой силой, что Грев, не устояв на ногах, упал на пол. А потом эти двое так разорались друг на друга за декорациями, что их крики услышали даже актеры на сцене. Доиграть хорошо в таком скверном настроении Нуреев, конечно, не смог и провалил любовную сцену с Робертсон. «А ведь переверни он свою карьеру и добейся настоящего успеха в том мюзикле, его бы ждал блистательный триумф, – предположила Джейн Херманн. – Да только, не слыша хороших отзывов, он просто отрабатывал гастрольные спектакли ради денег. Сумма и вправду была большая, а деньги он любил, но они похоронили его шанс изменить что-то в своей актерской судьбе». Через несколько лет Рудольф признался Робертсон: «Помнится, я выступал из рук вон плохо в мюзикле “Король и я”». И Лиз не могла с ним не согласиться.

Грев оставил Рудольфа в Бостоне и наотрез отказался к нему возвращаться. Вскоре он уехал во Флоренцию танцевать в нуреевском «Дон Кихоте». И там познакомился с балериной, ставшей его женой. И хотя они с Рудольфом иногда встречались после этого и продолжали контактировать по телефону, их близким отношениям пришел конец. Нуреев и дальше консультировал Грева, но, когда тот спустя год надумал его навестить, Рудольф не велел ему приезжать. «Не хочу снова заваривать ту же кашу», – отрезал он.

* * *

Мучительная любовь пожилого мужчины к мальчику стала темой последнего полномасштабного балета, созданного для Нуреева. Премьера «Смерти в Венеции», поставленной Флеммингом Флиндтом по новелле Томаса Манна состоялась в Вероне в мае 1991 года. Поставленный на музыку Баха, балет явно содержал намек на личную драму Рудольфа. И Нуреев мог легко отождествить себя со своим героем – немолодым писателем Густавом фон Ашенбахом, одержимым влечением к красивому подростку-поляку Тадзио. Он знал по личному опыту, насколько власть полового влечения порою пересиливает разум. И балет получился до боли откровенной метафорой его закулисной ситуации: пока таинственная чума распространяется в Венеции, стареющий мужчина, сидя у моря, наблюдает за играющим светловолосым мальчиком, а его жизнь угасает. В числе первых критиков, посмотревших балет, был Джон Персиваль. «Блестящее исполнение [танцовщика] превалировало на сцене – как в его неподвижности, так и в его движениях», – отметил он.

К тому времени Нуреев уже успел станцевать в еще одной новой работе Флиндта – «Шинели», «скроенной» специально для Рудольфа незадолго до его участия в мюзикле «Король и я». Этот балет был основан на повести Гоголя о бедном мелком чиновнике, верящем, что новая шинель чудесным образом изменит его жизнь. И Нуреев представал в нем 51-летним мужчиной, каковым и являлся в действительности. Роль требовала, скорее, актерского мастерства, нежели технической виртуозности. Позже Флиндт признавал: хотя хореографическая канва принадлежала ему, все детали продумал Рудольф. Балетмейстеру понравилась трактовка танцовщика. Особенно его подача образа героя, Акакия Акакиевича, – в «фарсовой» чаплиновской манере. Критики тоже единодушно одобрили исполнение Рудольфа. На сей раз, дружно отметили они, он не состязался с более молодыми танцовщиками или, что еще хуже, – с самим собой, только более молодым.

И все-таки воспоминания о юном Нурееве витали в воздухе, когда в ноябре 1989 года он вернулся на сцену Кировского – впервые после 1961 года. Его пригласил художественный руководитель балетной труппы театра и бывший соученик Олег Виноградов. Минуло тридцать два года после ослепительного дебюта Нуреева в дуэте с Дудинской. И тем не менее он принял предложение Виноградова – ему очень хотелось еще раз станцевать на сцене Кировского. Чтобы показать россиянам, каким танцовщиком он стал на Западе, Нуреев выбрал роль Джеймса в «Сильфиде» – одну из первых ролей, которым его обучил Эрик Брун. Но в Ленинград Рудольф прилетел с больной ногой, а потом – во время репетиции со своей 20-летней партнершей из Кировского, Жанной Аюповой, – порвал еще и икроножную мышцу на другой. Проявив несвойственное ему благоразумие, Нуреев предпочел танцевать «Шинель». Однако Виноградов наотрез отказался заменять спектакль. И репетиции «Сильфиды» под руководством его старой подруги и партнерши Нинель Кургапкиной обернулись для Рудольфа изнурительным опытом; он часто останавливался передохнуть. И, по словам Кургапкиной, постоянно спрашивал ее: «Ну что, танцевать мне? Или лучше не стоит?» Нуреев был убежден, что Виноградов решил его унизить. «Не знаю, почему я это делал. Возможно, ребячество… но я ведь из школы Марго Фонтейн… Если ты можешь стоять, значит, можешь и танцевать». Позднее Рудольф жаловался друзьям, что Виноградов его «угробил».

Вечером 17 ноября в зале волшебного Кировского театра в очередной раз погас свет. Занавес поднялся, и зрители увидели на сцене знакомую фигуру, сидевшую в кресле и притворявшуюся спящей. Странный это был вечер. Большое соло Нуреева в первом акте вызвало лишь жидкие аплодисменты, но во втором акте он выступил лучше, а убедительность и прозрачность его трактовки стали откровением для давних поклонников Рудольфа. За это и за волнение, пережитое от встречи с ним, публика отблагодарила танцовщика получасовыми стоячими овациями. Один из критиков потом резюмировал: «Трагедия для ленинградской публики заключается в том, что ее нынешняя встреча с Нуреевым произошла слишком поздно. Нас разделяло с ним пространство, а теперь мы еще больше удалились от него и во времени». Другой обозреватель с грустью заметил: «Мы пытались заглянуть сквозь время и увидеть его танец таким, каким он был тридцать или хотя бы двадцать лет тому назад. Наши овации были адресованы прошлому…» Все бывшие партнерши Рудольфа – Дудинская, Осипенко, Кургапкина, Колпакова, Тер-Степанова – сидели бок о бок в первом ряду. Его ленинградские подруги Тамара и Люба тоже присутствовали в зале, как и сестра Разида, и племянница Альфия (ни одна из них до этого не видела его танцующим). А в ложе для гостей не сводила взгляда со сцены Анна Удальцова, первая учительница Рудольфа в Уфе, которой было уже сто лет.

«Мой дорогой мальчик! Мой маленький мальчик! – расплакалась она в тот день, когда Нуреев почтил ее своим визитом, преподнеся в подарок шелковый шарф от Ива Сен-Лорана. – Помнишь, как меня называли твоей второй мамой?» Конечно, он все помнит, ответил Рудольф и с удовольствием предался с ней воспоминаниям. Удальцова рассказала ему, как однажды ей позвонил из Ленинграда Пушкин; он умолял ее повлиять на Рудика. «Скажите ему, чтобы он не работал так напряженно. Он никого из нас не слушает, может быть, прислушается хотя бы к вам».

«Слава Богу, я не послушал ни вас, ни его, – сказал Рудольф. – И я по-прежнему никого не слушаю».

Как и многим ленинградским друзьям Рудольфа, Удальцовой оказалось трудно примириться с тем, что мальчишка, которого она знала, стал звездой подобного масштаба. «Подумать только! Этот маленький грязный татарчонок теперь сидит рядом с Жаклин Кеннеди», – воскликнула она, глубоко уязвив Рудольфа.

Нуреев прибыл в Ленинград 12 ноября в сопровождении свиты, включавшей Дус, Луиджи, Филлис Уайет, поп-композитора Тони Вениса, итальянского психотерапевта, группу американских тележурналистов из «Санди морнинг», Си-би-эс и репортеров со всего земного шара. В аэропорту его встретила Тамара, двадцать восемь лет назад проводившая его в Париж; вместе с ней была Алла Осипенко, балерина Кировского театра, последней видевшая танцовщика в Ле-Бурже в день его побега. Тамара предполагала, что Рудик будет «плохо танцевать», но оказалась не готова к «совершенному отсутствию энергии» в нем. Когда она позвонила Нурееву в гостиницу «Ленинград», он пожаловался ей, что Виноградов не предложил ему ставить в Кировском какой-нибудь из его балетов. На генеральной репетиции Рудольф разозлился на Тамару за то, что она усомнилась в верности выбора им костюма: оголявший колени килт, по ее мнению, только «уродовал его и подчеркивал недостатки». Тамара не забыла, каким Нуреев был в Ленинграде и сколько времени проводил, обдумывая мельчайшие детали своих костюмов. Прежде он никогда не пренебрегал такими вещами. А теперь «он стал другим Рудиком. Меня это очень расстроило», – обронила потом Тамара.

Встреча с близнецами Романковыми, Любой и Леонидом, прошла на более радостной ноте. Рудольф пообедал у Любы, пригласил ее на день рождения Филлис Уайет и поручил ей и Дус купить какой-нибудь особый подарок для Дудинской, которую он – как и Сергеева – тепло поприветствовал при посещении Ленинградского училища им. Вагановой. Преследуемый репортерами, Рудольф постоял в пятой позиции в бывшем классе Пушкина и обошел музей училища, полюбовавшись своими фотографиями и снимками Барышникова и Макаровой, недавно вывешенными на «стене перебежчиков», как неофициально окрестили новую инсталляцию.

И все-таки поездка оказалась сопряжена с массой неудобств, питание было скудным, если не считать приема с ризотто и кьянти, который Луиджи устроил для Рудольфа в итальянском консульстве. На следующее утро Луиджи застал Нуреева в холле гостиницы рассматривавшим фотографии Ли-Галли. «Почему мы не возвращаемся в Италию? – спросил Рудольф. – Что мы здесь делаем?»

«Но это же твоя страна», – возразил Луиджи.

«Нет, – ответил Рудольф. – Это уже не моя страна».

Возвращение на бывшую родину произвело на Нуреева гнетущее впечатление. «Мы разговаривали, смеялись, обнимались, но настоящего общения не получилось», – разоткровенничался он позднее. Люди, приходившие его повидать, его поклонники «выглядели так, словно вернулись из ГУЛАГа. Чужие, жалкие, потрепанные старики… Это удручало…» Да и труппа Кировского показалась ему поблекшей: «Они ездят на Запад, но ничего не видят».

Рудольф выступил второй раз 19 ноября и поспешил вернуться в Париж. Там он «с грустью» рассказал о своем визите Евгению Полякову. «Я показал им себя не таким, каким был прежде, а таким, какой я сейчас», – посетовал он.

Отношения Нуреева и Пьера Берже зашли в тупик. Через несколько часов после возвращения в Париж Рудольф встретился с Берже, чтобы раз и навсегда разрешить их конфликт. «Он сказал, что хочет остаться в Опере, но просил меня дать ему время, чтобы съездить в Штаты и станцевать в мюзикле “Король и я”, – вспоминал Берже. – Я ответил, что ему придется сделать выбор». На следующий день, 22 ноября, Рудольф оставил пост directeur de la danse. Он согласился на должность главного балетмейстера с меньшей административной ответственностью, оговорив себе право ежегодно ставить новый балет и лично репетировать две свои постановки. Нуреев терпел, пока мог, но в конечном итоге отказался склониться перед авторитетом Берже. И хотя Берже потом категорически отрицал, что они когда-либо ссорились и Рудольф был вынужден уйти, сам Нуреев говорил как уволенный, драматически восклицая перед репортерами: «Меня предали, как Никию в “Баядерке”».

Рудольф остро переживал свой уход; каждый вечер он звонил Шарлю Жюду и расспрашивал о труппе. Он полагал: все, что он сделал для нее, не оценили по достоинству. А известие о том, что его преемником назначили 31-летнего Патрика Дюпона, привело его в ярость. Едва ли Нуреева удовлетворил бы любой другой выбор, однако Дюпона он считал всего лишь «славным мальчиком… с которым приятно поужинать». Но классического танца он, по мнению Рудольфа, не знал. За ужином с Мишелем Канези и предшественником Берже, Анри Ларкви, Рудольф не единожды повторил последнему: «Когда мы вернемся в Оперу…» Он надеялся, что Опера попросит его вернуться. И «желал этого всем сердцем», по словам Канези.

Одновременно с выступлениями в мюзикле «Король и я» в Калифорнии Рудольф гастролировал со своей группой «Нуреев и друзья» по городам США, Канады и Мексики. Оба тура организовал Эндрю Гроссман из престижного агентства «Коламбиа артистс менеджмент», которого друзья Рудольфа прозвали «гробовщиком» из-за его вечно скорбного вида и темных костюмов. С Рудольфом Гроссман познакомился в 1984 году через Сандера Горлински и уже успел организовать для него несколько гастрольных туров по Америке. А незадолго до этих выступлений Гроссман занялся ангажементами Рудольфа. Спустя двадцать семь лет Нуреев уволил Горлински, своего прежнего агента и менеджера. Его рассердили уговоры Горлински не покупать Ли-Галли и очередную квартиру, примыкавшую к той, что уже была у него на набережной Вольтера. Рудольф также обвинял Горлински в том, что тот не стремился продлить его «жизнь в танце», и отказывался прислушиваться к его советам – не истощать себя гастролями с ежедневными переездами. «Рецензии [критиков] становились все хуже и хуже, – вспоминала Джейн Херманн, – и Горлински был единственным, кто ему говорил: “Сбавьте обороты. Не теряйте Париж”».

В отличие от Горлински – старомодного, воспитанного и вежливого агента, умевшего тем не менее яростно торговаться и заключать сделки без всяких уступок, – Эндрю Гроссман был, по описанию Херманн, «феноменальным букером», пусть и «ничего не знавшим о балетном бизнесе». Он отлично сознавал цену нуреевской славы и умело извлекал из нее выгоду. Гроссман помогал Рудольфу оставаться на сцене, обеспечивал ему по двадцать тысяч долларов за выступление на закате его карьеры, а себе при этом – солидную прибыль. А Нуреев, хоть и сделал Гроссмана своим менеджером, предоставил тем не менее фирме Горлински и дальше заниматься своими европейскими банковскими счетами и налогами. Несмотря на собственные заявления о том, что Горлински его обкрадывал годами[313]. Впрочем, Гроссман быстро смекнул: когда речь шла о его деньгах, Рудольф «не доверял никому. Он терпеть не мог платить комиссионные и вообще платить кому-то за что-то». Рудольф постоянно требовал, чтобы ему самому платили наличными, и по прибытии в Нью-Йорк вручал Гроссману «мешок денег» (нередко по сто тысяч долларов мелкими купюрами), чтобы тот отвез их в банк. И хотя они так никогда и не заключили официального контракта, Гроссман до самой кончины Рудольфа управлял его финансовыми сделками, за исключением тех, что были связаны с Парижской оперой. Это было партнерство, «заключенное на небесах, – считала Херманн. – Много ли агентов могли обеспечить Рудольфа таким объемом работы и денег, как Гроссман?»

Гроссман уже договорился об участии Нуреева в грядущем году в мюзикле «Король и я» (что должно было принести Рудольфу полтора миллиона долларов). Но в феврале 1990 года, всего лишь через три месяца после ухода Рудольфа с поста худрука в Опере, Роджерс и Хаммерстайн отозвали права. «Им не нравился Нуреев в мюзикле, – вспоминал Гроссман. – Они сказали: “Нам нравится, как вы организуете гастрольный тур шоу, только достаньте нам другую звезду”». Но ведущие хотели Нуреева.

Рудольф быстро переключил свое внимание на «Американ балле тиэтр», художественным руководителем труппы которого в сентябре 1989 года, после ухода Барышникова, стала Джейн Херманн. Нуреев ожидал, что Херманн предложит ему руководство коллективом или пригласит поставить один из его балетов. Но она этого не сделала. И даже не попросила его поучаствовать в гала-представлении по случаю 50-летия труппы в Сан-Франциско, где как раз в это время Рудольф выступал в мюзикле «Король и я». На ужине, данном Херманн после этого гала-концерта, Рудольф еле сдержался, выслушивая восторженные отзывы о торжестве колумниста Херба Каена. «Нуреев выглядел угрюмым, – сообщил в своей колонке на следующий день Каен. – Чем больше людей восторгались гала-представлением, тем мрачнее он становился».

Конечно, две недели в городе, где им с Марго однажды довелось провести ночь в тюрьме, помогли Рудольфу отвлечься. Он неоднократно обедал и ужинал с Армен Бали и Жаннетт Этеридж, побывал в имении Макаровой в Напе и на вечеринке, устроенной в день премьеры в его честь (помимо Макаровой там присутствовали и другие местные знаменитости – наследник нефтяного магната Гордон Гетти и писательница Даниэла Стил). Однако разочарование Рудольфа постепенно нарастало и в итоге вылилось в безобразную сцену в ресторане Джереми Тауэра «Старс». Нуреев набросился на Херманн, обозвав ее «еврейской п…й»[314].

Херманн знала, что Рудольф хотел, чтобы она сделала его содиректором.

«Ему было бы приятно сказать Берже: “Да пошел ты! Я теперь в Балле тиэтр”. Я не могу винить за это Рудольфа», – говорила потом Херманн. И тем не менее она отказала ему в работе. Художник Оливер Смит, бывший содиректор труппы с ее основательницей Люсией Чейз, уже вызвался вернуться на этот пост[315]. Труппа была «по уши в долгах», и задачей Херманн было вызволить ее из долговой ямы. А «Совет не согласился бы на назначение Рудольфа. Его постановки отличались пышностью, а денег на новые декорации и костюмы у компании не было». Да и со здоровьем у Нуреева стало «совсем худо», и от глаз Херманн это не укрылось.

А вскоре она убедилась, как нелегко поддерживать дружбу с Рудольфом, если ты не мог оказать ему профессиональную поддержку. «Поскольку он верил в меня, он воспринимал это так, словно я его предала». Лилиан Либман, помогавшая Нурееву проводить сезоны его «Друзей», однажды предупредила Херманн: не стоит принимать ее ценность для Рудольфа за дружбу. «Она сказала мне: “Иногда он может не звонить мне полгода, потому что я не запланировала для него сезон”. А вот Рудольф думал иначе. Он считал, что именно Херманн перестала ценить его так, как ценила в те времена, когда он каждый вечер обеспечивал ей полный зал в «Метрополитен-опере».

Друзья Нуреева пропускали мимо ушей его эпитеты вроде того, каким он удостоил Херманн. Типичные для него выходки, хоть и грубые, – пожимали плечами многие. Но некоторые смотрели глубже и задавались вопросом: а не был ли Рудольф антисемитом? И после того, как Рудольф допустил несколько антисемитских выпадов в адрес Херманн, Герберт Росс прекратил с ним общаться. «Я последний человек, который стал бы ее защищать, но я сказал ему: “Из-за подобных высказываний погибли шесть миллионов человек”, – а он просто напустил на себя этот свой глуповатый вид». Балетного критика «Нью-Йорк таймс» Анну Кисельгоф Нуреев называл в приватных беседах «жидовской сукой», а большинство представителей прессы – «еврейскими левыми либералами». Лилиан Либман впоследствии сожалела, что не осаживала его за такие слова, хотя и Джейн Херманн, и тот же Герберт Росс сомневались в том, что Рудольф был настоящим антисемитом. «Я всегда приписывала это его привычке сквернословить», – призналась Херманн. Среди друзей и наставников Нуреева многие были евреями, в том числе Евгений Поляков, Джейкоб Ротшильд, Ева Евдокимова, Валерий Панов, Лилиан Либман, Сол Юрок, Горлински и Гроссман. По мнению Полякова, Нуреев не вкладывал в свои слова того смысла, который усматривали в них другие: «В России, если вы действительно антисемит, то не будете общаться с евреями, а у Рудольфа было много друзей-евреев. И если он позволял себе какие-то высказывания в адрес Джейн Херманн, то вовсе не из-за ее вероисповедания. А просто потому, что недолюбливал ее».

А вот Эндрю Гроссман был уверен, что Рудольф «ненавидел евреев. У него была навязчивая идея, что евреи контролируют деньги в банках. «Однажды мы были в Атланте, – рассказал он, – и принцесса Фирьял попросила его произвести сбор средств в поддержку палестинцев. Рудольф было согласился, но я предупредил его: “Если вы это сделаете, с вашей карьерой в свободном мире будет покончено”. И он отказался от этой затеи. Он вырос в то время, когда к евреям в России относились как к козлам отпущения. Это глубоко укоренилось в культуре, и он не всегда мог над этим возвыситься. Хотя ко мне относился хорошо. Конечно, вы можете сказать: “Да он просто использовал тебя, потому что ты умный еврей. Сметливый Шейлок”. Но я никогда этого не ощущал».

Рудольф в шутку называл Михаила Барышникова Мойшей. Но, по мнению самого Барышникова, это не имело ничего общего с антисемитизмом, хотя многим казалось, что Рудольф считал подобное прозвище «унизительным». По словам Барышникова, у Рудольфа «не было предубеждений, во всяком случае, на расовой почве. Его отношение к людям определялось личными мотивами. Да, он иногда менял свое мнение о людях. И да – он мог ополчиться на людей, если они – в его глазах – были к нему нелояльны. Но насчет Мойше и Миши – это полная чепуха… мы как только друг друга не называли… Вы же знаете, Руди был несдержан на язык. И мог запросто обругать кого-то, особенно когда был возбужден».

В феврале 1990 года Нуреев в последний раз выступил в мюзикле «Король и я». А спустя месяц начались Прощальные гастроли Рудольфа Нуреева в Мексике. Так, во всяком случае, их окрестили промоутеры. Сам Нуреев всячески отрицал намерение покинуть сцену в пятьдесят два года. Из первоначального состава группы «Нуреев и друзья» в ней к этому времени остался только Шарль Жюд. А Нуреев уже второй год подряд танцевал лишь характерные роли. Немногие хореографы соглашались передать ему права на свои балеты, и несколькими месяцами ранее фонд Баланчина отказал Рудольфу в «Аполлоне»[316]. Глава фонда заявила Гроссману: Нуреев теперь танцует плохо, и его участие в этом балете «навредит имиджу Баланчина». Зная, как Рудольф реагировал на подобные известия, Гроссман умолял ее передумать. Да только тщетно.

Однако Нуреев продолжал танцевать; в тот год он выступил семьдесят восемь раз – игнорируя советы критиков и бросая вызов всем, кто призывал его остановиться. Во время гастролей в Джексонвилле (штат Флорида), весной 1990 года, датская балерина Виви Флиндт[317] дивилась тому, как изможденный, скрюченный и еле хромавший на забинтованных ногах Рудольф с приближением спектакля вдруг взбадривался и возвращался к жизни. «У меня теперь лишь две альтернативы, – сказал он писателю Люку Дженнингсу в Джексонвилле. – Ничего не делать и состариться в горечи. Или танцевать и поддерживать свое здоровье, как физическое, так и душевное. Я еще чувствую себя в состоянии это делать. И я еще чувствую себя полезным. Адекватным. И я могу это делать… Я понимаю, что похожу на Сару Бернар с ее деревянной ногой, но…»

Для травивших его критиков Рудольф и вправду являл собой легкую добычу. «Майами геральд» писала о его «нелепо-патетичном… самообольщении». И многие упрекали его за то, что он-де сам компрометировал свой артистический образ – то представление, которое сформировалось о нем у зрителя в пору его расцвета. Однако Нуреев не разделял этого мнения. Его репертуар теперь включал преимущественно характерные роли в таких балетах, как «Шинель», «Урок», «Павана мавра» и «Песни странствующего подмастерья». И он все еще мог убеждать своим исполнением даже самых скептичных из критиков. Станцевав в «Шинели» на Эдинбургском фестивале в августе 1990 года, Рудольф удостоился последнего хорошего отзыва. Балет «побуждает его к подлинно великому исполнению, предельно искреннему в воссоздании характера [своего героя]…» – написала Джудит Макрелл в «Индепендент».

Далекий от попыток затушевать ухудшение своей техники, он благодаря тому, что еще осталось в нем от прежнего Нуреева-танцовщика, создает убедительный образ социального изгоя [Акакия] Акакиевича… До боли откровенный, Нуреев демонстрирует, с каким трудом ему дается каждое движение, допуская шатким пируэтам, неуклюжим завершениям туров в воздухе и тяжеловесным прыжкам воплощать собой абсурдное и жалкое несоответствие желаний и возможностей своего персонажа… Самое важное для роли то, что даже в самых напряженных движениях Нуреева все еще проглядывает великолепная растяжка стоп и идеальное выставление ноги на носок. Ведь это и есть те точки отсчета, что создают пафос этого балета, связанный не только с хрупкостью иллюзий [Акакия] Акакиевича, но и со смертностью самого Нуреева как танцовщика».

Да, Марта Грэм и Мерс Каннингем танцевали хорошо, даже когда обоим было за семьдесят (нередко сочиняя хореографию своих ролей с учетом возраста). Но балет, увы, гораздо менее снисходителен к своим исполнителям, чем современный танец. Язык этого мира принцев и волшебных сказок прославляет молодость и красоту. И многие не желали видеть бывшего героя-любовника на сцене немощным, дрожащим стариком. Танец Нуреева уже не возбуждал их, как прежде, и потому они реагировали на него насмешками и презрением.

Но записные почитатели и преданные друзья Рудольфа, вроде Мод Гослинг, всецело поддерживали его настрой продолжать танцевать. «Он все еще привлекает публику, ему все еще платят за выступления, он все еще делает это с охотой и радостью… Взгляните на Каллас. Эту женщину просто уничтожили морально. Никто ведь не советует писателю или художнику перестать творить. Тогда почему все спрашивают у Рудольфа: “Когда вы остановитесь?” Это приводит его в отчаяние… Ему все еще есть что предложить – достаточно посмотреть на поклонников у служебного входа. Зачем же ему останавливаться?»

И разве имело значение, что танцевал он уже не на тех сценах, что прежде? Когда журналист Линн Барбер встретила его в июле на курорте на озере Орта в Италии, Нуреев выступал там при неполных залах. На следующий день ему предстояло ехать с час на автомобиле до Милана, лететь полтора часа до Неаполя и снова добираться на машине три часа до маленького античного поселения Пестум, чтобы выступить там в тот же вечер на сцене под открытым небом. Он по-прежнему вел привычную кочевую жизнь, разве что теперь итальянским менеджером Рудольфа был его давний массажист Луиджи Пиньотти, который, к большой досаде Барбер, рассуждал о своих попытках организовать для Нуреева гастроли в Бангкоке так, «словно он был каким-нибудь заштатным фокусником, а не одним из величайших танцовщиков столетия». Но именно Пиньотти, да еще Жюд заботились о Рудольфе во время гастрольных туров по провинции, обеспечивая ему столь необходимое ощущение семьи. И Нуреев чувствовал себя не только счастливым, поедая спагетти в большой кухне Луиджи в Милане, но и в «безопасности», зная, что рядом с ним Жюд, и часто приглашал его к себе по вечерам в номер посмотреть телевизор. «Шарль не раз мне говорил, что ему непросто с цепляющимся за него Рудольфом», – поделилась Виви Флиндт, припомнив, что Жюду нередко доводилось укладывать Нуреева в постель, когда тот был особенно усталым после спектакля.

Для Нуреева, как и для Фонтейн, «настоящая жизнь была только на сцене» (по утверждению Рудольфа, Марго часто повторяла ему эти слова). Он часто упоминал о Фонтейн в беседах. Говорил о том, что в долгу перед ней, о своей привязанности к Марго, об их общей преданности танцу. «В компании с ней так здорово, но теперь ей не до нас, – говорил он Люку Дженнингсу. – Мне ее не хватает. Эх, хотел бы я забрать ее сюда».

Но им уже не суждено было оказаться вместе: Фонтейн умирала от рака яичников. И отваживалась покидать свою ферму в Панаме только для того, чтобы посетить онкологическую больницу имени М. Д. Андерсона в Хьюстоне (штат Техас). Подавленная после кончины Тито Ариаса, не перенесшего операции по поводу рака толстой кишки в ноябре 1989 года, 71-летняя Марго скрывала свой недуг, и Рудольф был одним из немногих друзей, кто о нем знал. Посвятив двадцать пять лет своей жизни заботе о парализованном муже, Фонтейн страшилась стать немощной и не желала никого ни волновать, ни обременять. Оплата сиделок для Тито истощила ее сбережения; не получая пенсии за свое 45-летнее служение британскому балету, Фонтейн жила в том фермерском доме, который они с Тито построили на ранчо близ Эль-Иго, в восьмидесяти километрах к западу от города Панамы. В окружении пяти собак, владелица стада в четыреста коров, Марго вела спартанское существование, совсем непохожее на блистательную жизнь «примы-балерины ассолюта» Королевского балета. Ухаживал за ней давний слуга Тито, Бонавентура Медина. По своему портативному телефону Марго могла дозвониться только до Панамы, а в ветреную погоду и он обычно замолкал. Для международных звонков ей приходилось ехать на автомобиле в маленький отель, которым управлял сосед.

Но, когда Фонтейн оказывалась в Хьюстоне, Рудольф созванивался с ней несколько раз в неделю. И регулярно, превозмогая свой ужас перед больницами, посещал Марго, принося ей утешение и цветастые шали. «Он приезжал всякий раз, когда нам казалось, что она загрустила», – рассказывала падчерица Фонтейн, Керубе Ариас. Однажды, по пути из Нью-Йорка в Лос-Анджелес, Рудольф специально остановился в Хьюстоне, и таксист ждал его возле больницы, пока он навещал Марго. К 1990 году она перенесла уже три операции и была практически прикована к постели. «Я привыкла гастролировать по театрам, а теперь гастролирую по больницам», – шутила Марго с Луиджи Пиньотти без тени жалости к себе. У Рудольфа «разрывалось сердце» при виде того, какой слабой и немощной она стала. Но если Керубе и все остальные «обращались с ней очень осторожно», Нуреев не желал признавать Марго инвалидом и убеждал ее «делать со своим телом то, чего ей делать не хотелось». Как-то раз Фонтейн пожаловалась ему: врачи хотят, чтобы она пользовалась палкой. «Ну и что?» – ответил Рудольф так, как будто это было не унижение, а всего лишь досадное неудобство. И, как когда-то, Фонтейн принимала вызов, который он ей бросал. Она не сомневалась: Рудольф знал ее возможности лучше нее самой.

Не знала Марго и того, что Нуреев анонимно оплачивал часть ее медицинских счетов. Но пребывание в больнице обходилось дорого, денег у нее не осталось. Марго пришлось продать несколько драгоценностей на аукционе «Кристис». 30 мая 1990 года в «Ковент-Гардене» прошел бенефис в ее честь. Концерт принес двести пятьдесят тысяч фунтов (четыреста двадцать тысяч долларов); эта сумма была перечислена в трастовый фонд и обеспечила Фонтейн поддержку до конца ее дней. Вечером накануне бенефиса Джейкоб Ротшильд устроил в своем доме обед для Рудольфа, Марго, Керубе Ариас и Мод Гослинг. Когда пришло время спускаться к обеду по лестнице, Рудольф просто пронес Марго на руках – как много раз до этого делал на сцене.

На бенефисе Сильви Гиллем и Джонатан Коуп в «Ромео и Джульетте» Макмиллана исполнили те самые роли, которые Марго с Рудольфом танцевали на премьере балета двадцать пять лет назад и во время своего последнего совместного выступления в «Ковент-Гардене» в 1976 году. Нуреев сыграл Меркуцио, впервые появившись на сцене с Гиллем после их ссоры. Правда, организаторам хотелось, чтобы он не танцевал, а сидел рядом с Фонтейн. Но Рудольф без толики сомнения «решил, будто мы очень хотели, чтобы он танцевал, – вспоминала член комитета Аня Сейнсбери (в прошлом танцовщица Королевского балета Аня Линден). – Это была его идея танцевать Меркуцио. Мы просто не смогли сказать: “Нет, не надо, мы думали о другом танцовщике”».

Зал Королевского оперного театра заполнили более двух тысяч человек, влекомых огромной любовью к Фонтейн и жаждавших воздать ей дань уважения. Среди них были принцесса Маргарет, принцесса Диана и 92-летняя Дама Нинетт де Валуа. То, что Рудольф танцевал для Фонтейн, а она «присутствовала там и видела это, было чудесно, – рассказывала Моника Мейсон, одна из многочисленных партнерш Нуреева, сидевших в тот вечер в зрительном зале. – Но его танец был душераздирающим зрелищем. Напоминание всем о том, что с нами происходит». Несмотря на страшную слабость, Марго невероятным усилием воли «старалась не выказывать своей немощи», вспоминала Аня Сейнсбери. Но на вечеринке в баре «Краш», после бенефиса, она вдруг впала в отчаяние и попросила Сейнсбери найти Рудольфа: «Он был здесь минуту назад. А сейчас его нет». Сейнсбери поймала Нуреева у служебного входа – Рудольф ждал такси. «Он из-за чего-то расстроился, пришел в свое скверное расположение духа, и мне пришлось молить его остаться, – рассказывала Аня. – Я долго его уговаривала, но, когда я сказала, как огорчило Марго его плохое настроение, он ответил: “Она во мне не нуждается”. Но наконец-то смягчился».

* * *

Фонтейн умерла 21 февраля 1991 года, спустя двадцать девять лет с того дня, когда они с Рудольфом впервые станцевали в «Жизели». За эти годы их дуэт выходил на сцену почти семьсот раз. «Она много выстрадала, – сказал Нуреев после ее кончины. – Так что в каком-то смысле это было хорошо для нее… освобождение». Осознав, что врачи больше не могли ей ничем помочь, Марго вернулась в Панаму. Желанием умирающей было, чтобы ее кремировали и похоронили в той же могиле, в которой уже лежал Тито.

Рудольф посетил Марго за месяц до ее кончины. И находился в Чикаго, гастролируя с труппой «Нуреев и друзья», когда пришло печальное известие о ее уходе. Не отзываясь даже на стук Жюда в дверь, Нуреев три часа беседовал по телефону с Керубе Ариас, расспрашивая ее о последних мгновениях жизни Марго. «Он хотел знать все: как она умерла, как переносила боль, о чем просила». Ни Керубе, ни Фонтейн не знали о болезни Рудольфа, и только потом Керубе поняла причины его дотошности: он думал о собственной смерти.

Марго спланировала свои похороны так же тщательно, как и все в своей жизни. По ее настоянию, отпевание было совершено тем же священником и в той же церкви, в которой прощались с Тито. Нуреев не присутствовал ни на похоронах, ни на поминальной службе, состоявшейся потом в Лондоне. «Я бы хотел, но не могу», – объяснил он Керубе. Рудольф не мог оплакивать Марго прилюдно. Вместо этого он улетел в свой новый дом на острове Сен-Бартелеми в Карибском море и утешал себя там, играя Баха, лежа на солнце и плавая в море.

Глава 30

Диминуэндо

Тем, кто считал период выступлений Нуреева в дуэте с Фонтейн зенитом его танцевальной карьеры, прощальные гастроли Рудольфа в Британии через два месяца после смерти Марго, конечно же, представились ее надиром. Этот тур был организован не Эндрю Гроссманом или Луиджи Пиньотти, а мелким промоутером из Хоува (близ Брайтона), самыми известными клиентами которого были Билл Хейли со своей группой «Кометы» и Пэт Бун, чьи лучшие годы остались уже далеко позади. Гроссман планировал для Нуреева несколько проектов, включая роль Дракулы в новой сценической постановке и новый мюзикл «Товарищ» с участием Лесли Карон. Но больше он ничего не мог «для него сделать» и умолял Рудольфа не соглашаться на гастроли в Англии. «Это ваша священная земля. Не делайте этого», – сказал он Нурееву.

Но тот, естественно, поступил по-своему. Гастрольный тур начался в апреле в театре «Эмпайр» в Сандерленде, на северо-востоке Англии, и закончился на южном побережье в Брайтоне. На маршруте между этими двумя пунктами Нуреев выступал на таких провинциальных сценах, как концертная площадка Кембриджской хлебной биржи и зал в ратуше Портсмута. Из вечера в вечер он, преодолевая боль из-за вросшего ногтя на пальце стопы, неуклюже передвигался под фонограмму в «Уроке» и «Паване мавра» на поистине спартанских сценах, вынудив Клемента Криспа заклеймить мероприятие как «недостойное» такого танцовщика. Другие высказались еще жестче. «Дейли мейл» назвала этот тур почти «столь же показушным и нелепым, как интермедия». А британский колумнист Энтони Гарднер, высмеяв нежелание Нуреева покинуть сцену, окрестил его «очередной звездой, пополнившей ряды тех, кто все уходит и уходит, но никак не уйдет».

Хотя роли Нуреева вполне соответствовали его возможностям, освистания публики он не избежал. В Сандерленде пятьдесят зрителей потребовали вернуть им деньги за билеты, а одна парочка – мать с дочерью – подали на театр в суд за «эмоциональный стресс и моральный ущерб». Такой ужасный прием Рудольфа зрителями побудил критика Николаса Дромгула уподобить публику шакалам и гиенам, раздирающим тело некогда царственной пантеры.

Исполнители второстепенных ролей во главе с Виви Флиндт и Эвелин Дезюттер в рецензиях критиков вообще не упоминались. Рудольф держался более замкнуто, чем обычно, и впервые на своей памяти Флиндт заметила его душевную усталость: «Он хотел выступать, но уже не с тем, прежним рвением». Здоровье Рудольфа стремительно ухудшалось, и с того времени, по свидетельству Мишеля Канези, слово «СПИД при нем лучше было не упоминать, хотя болезнь явно прогрессировала».

Рудольф срывался на критиков, усматривая в их нападках личную мотивацию. «Для вас главное – оклеветать, подорвать репутацию», – огрызнулся он на репортера из лондонской «Таймс». Однако все чаще и чаще он сам вызывал их гнев. За месяц до гастрольного тура по Англии Рудольф попытался не допустить Анну Кисельгоф на представление «Нуреева и друзей» в Центре исполнительских искусств Тиллеса при университете Лонг-Айленда, в часе езды на автомобиле от Нью-Йорка. «Если она придет, я возьму ведро дерьма и опрокину его ей на голову», – пригрозил он. Эндрю Гроссман согласился посадить Кисельгоф на балконе (увидеть ее там со сцены Рудольф не мог). Во время первого балета двери главного входа в зал распахнулись, и в проеме появился Рудольф, облаченный в костюм мавра и «высматривавший глазами Анну». Захлопнув эти двери, он начал открывать другие, но так и не нашел ее. Кисельгоф умолчала об этом эпизоде в своей рецензии, что даже Рудольф неохотно признал «порядочным» поступком.

Последнее выступление Нуреева в Лондоне состоялось в мае в Конференц-центре Уэмбли, рассчитанном на три тысячи мест; все билеты на него были распроданы. («Уэмбли! Я этого не ожидал, – позднее пожаловался Рудольф. – Правда!.. Договоренность касалась театра».) Тесса Кеннеди была в числе тех немногих его друзей, кто отважился прийти на спектакль. Большинство, подобно Монике Мейсон, считали, что «от прежнего Нуреева мало что осталось». Впоследствии Кеннеди согласилась с этим; то выступление запомнилось ей как «трагичное… ужасное… Там были ряды грязных стульев с омерзительной обивкой и люминесцентное освещение. Публика тоже была ужасной…»

Это было так далеко от апогея «рудимании», когда поклонники Нуреева простаивали сутками в очередях за билетами, а в залах крупнейших оперных театров толпились члены королевских семейств и кинозвезды, жаждавшие увидеть его танец. И когда Рудольф постоянно покидал театры в сопровождении полицейского эскорта, а публика кричала до хрипоты и не желала его отпускать… Увы, теперь все было иначе.

Ухода из жизни Фонтейн и собственной профессиональной кончины оказалось достаточно, чтобы окончательно разрушить душевное равновесие Рудольфа: «Все уходят. Друзей остается все меньше и меньше, и тебе приходится только ждать, когда ты и сам уйдешь. И наслаждаться жизнью, не отказывая себе ни в чем». Напряженная работа и борьба были столь же необходимы Нурееву, как и секс. И неудивительно, что он попытался начать новую исполнительскую карьеру, к которой Рудольфа подтолкнули его любовь к музыке и выразительным средствам сценической пластики. Нуреев начал подготавливать себя к тому, что он сам окрестил «одиночеством»; он всерьез занялся игрой на фортепиано и принялся осваивать дирижерское искусство. Роль маэстро – центральной фигуры между сценой и зрительным залом – показалась ему идеальной во многих отношениях. Ведь все дирижеры в какой-то степени – одиночки. На сцене полно музыкантов, в зале – слушателей, а дирижер всегда один на один со своей партитурой. А главное – одиночество в принятии решений.

В качестве репетитора, постановщика и худрука Нуреев уже продемонстрировал те качества, которые Леонард Бернстайн считал отличительными признаками великого дирижера. Как говорил Бернстайн зрителям своей программы «Омнибус»: «Нельзя заставить музыкантов что-либо сыграть. Нужно сделать так, чтобы они захотели это исполнить. [Дирижер] должен возбуждать их, воодушевлять, стимулировать у них выброс адреналина любыми способами – уговорами, похвалами, требовательностью или гневом. Но как бы он это ни делал, он должен заставить свой оркестр любить музыку так, как любит ее сам. Речь вовсе не идет о том, чтобы навязать музыкантам свою волю, как диктатор. Речь о том, что он должен передавать свои чувства так, чтобы они достигали последнего человека в группе вторых скрипок. И когда это происходит – когда сто человек разделяют его чувства и эмоции, точно и одновременно реагируя на каждый взлет и падение в звучании музыки, на каждый отправной и ответный импульс, на самую сокровенную внутреннюю пульсацию – тогда и возникает у людей тождественность чувств, не имеющая себе равных. Ближе всего к этому состоянию любовь. На этом потоке любви дирижер способен взаимодействовать на самом глубоком уровне и со своими музыкантами, и со своей аудиторией». Замени в этом описании роли дирижера слова «играть» на «исполнять», «музыку» на «танец», а «оркестр» на «труппу» – и получилось бы описание роли танцовщика Нуреева.

Рудольф с детства питал любовь к музыке, и за свою жизнь приобрел почти энциклопедические познания в области музыкальной классики. Годами он проявлял интерес к дирижированию. Но лишь в конце 1970-х годов, когда его поощрил сам Карл Бём, Нуреев всерьез задумался над этой идеей. Бём уговаривал Рудольфа поучиться у него хотя бы год. Однако для Нуреева это означало осесть на одном месте, чего он никогда не мог себе позволить. Вскоре, встретившись во дворце Гарнье с Гербертом фон Караяном и поразившись его моложавому виду, Рудольф сделал дирижеру комплимент. «Вам тоже следует стать дирижером, – сказал ему маэстро. – Дирижеры долго живут. Приходите ко мне, я обучу вас всем своим трюкам». Но для принятия окончательного решения Нурееву нужно было «третье благословение», и в 1988 году он обратился к своему нью-йоркскому соседу Леонарду Бернстайну. В тот вечер Бернстайн, взволнованный состоянием американо-израильских отношений, чередовал советы с озвучиванием своих взглядов на Израиль, то и дело затягиваясь сигаретой и акцентируя свои замечания фортепианными арпеджио. «Как бы вы отнеслись к моей попытке заняться дирижированием на этом отрезке жизни?» – спросил его Рудольф. «Почему бы и нет? Вы же необычайно талантливы», – ответил Бернстайн и посоветовал Нурееву пойти на курсы дирижеров в прославленной нью-йоркской Джульярдской школе.

Рудольф задумался над такой перспективой, но участие в мюзикле «Король и я» отвлекло его, и он продолжил заниматься музыкой самостоятельно. Настаивая на наличии фортепиано и в номерах его отелей, и за кулисами, он практиковался при любой возможности, медленно и тщательно разбирая и анализируя «Хорошо темперированный клавир» Баха. Рудольф также приобрел клавесин работы мастера И. Рюкерса (один из трех, сохранившихся в мире) и синтезатор «Касио», ставший его спасением во время остановок в аэропортах.

Узнав, что Рудольф хотел бы стать «величайшим [дирижером] в мире», Бернстайн посоветовал ему: «Найдите какого-нибудь старого маэстро и выудите из него всю информацию». К тому времени, как зимой 1990 года Нуреев всерьез решился учиться на дирижера, Бернстайн уже умер. Поэтому он обратился к своему старому другу Варужану Коджяну, музыкальному руководителю симфонического оркестра Санта-Барбары и бывшему концертмейстеру оркестра лос-анджелесской филармонии. Они познакомились в 1970-х годах, когда Коджян дирижировал на гастрольных турах «Нуреева и друзей». Рудольф, хоть и умел читать ноты, но никогда не имел дела с дирижерской партитурой. Однако всего через три недели занятий Коджян убедил его продирижировать студенческим ансамблем, что он сделал, пусть и неохотно. «Вообразите себе этого на редкость грациозного мужчину спотыкающимся на пути к подиуму», – вспоминал Коджян. Без лишней шумихи Рудольф также продирижировал фрагментами из «Спящей красавицы» на трех балетных спектаклях во время гастролей со своими «Друзьями» в Америке. Несмотря на жизнь, погруженную в музыку, и присущее ему как танцовщику инстинктивное чувство ритма и темпа, Нуреев внезапно осознал, «каково приходится этим бедолагам дирижерам. Ты должен вести фантастическую борьбу с оркестром за сохранение темпа. Медные и контрабасы тяжелы: чтобы они не отставали от скрипок, ты должен все время их подгонять».

Воодушевленный шансом сделать вторую карьеру, Рудольф вскоре позвонил своему старому приятелю – Вильгельму («Папе») Хюбнеру, преподавателю венской Академии музыки. Будучи на протяжении десяти лет президентом Венского филармонического оркестра, Хюбнер обзавелся большими связями в столице музыкального мира и теперь с радостью предоставил их в распоряжение Рудольфа. Весьма уважаемый человек, он не стал бы рисковать своим временем и репутацией, если бы не считал Нуреева перспективным; уж кто-кто, а он-то знал: для того чтобы стать хорошим дирижером, нужно как минимум пять лет.

Сначала Хюбнер сам занимался с Рудольфом; в его скромной венской квартире со стенами, лаконично украшенными портретами двух Моцартов, отца и сына, они внимательно изучали партитуру симфонии Гайдна «Охота». Заботу о Рудольфе и приготовление еды для него взяли на себя Лидия Хюбнер с дочерью Элизабет. Благодаря их помощи Нуреев мог полностью посвятить себя урокам. Днем и ночью он слушал в записи различные музыкальные произведения, разбирая при этом их партитуры. Через неделю Хюбнер привел к нему из Венской музыкальной академии преподавателя по дирижированию, чтобы тот обучил Рудольфа держать в руках палочку. И уже через день Нуреев стоял в гостиной Хюбнера, дирижируя музыкальными записями.

Скорость, с которой он постигал все тонкости этого искусства, изумляла Хюбнера. Некоторым дирижерам требовался год, чтобы разучить новое произведение; Рудольф же подготовился к своему дирижерскому дебюту всего за три недели. По мнению Хюбнера, Нуреев «жил в музыке, а не для нее». Следующим шагом было найти оркестр, которым он попробовал бы продирижировать. И Хюбнер направил Рудольфа к доктору Францу Мозеру, руководителю Венского Резиденц-оркестра – молодого, но уже успевшего завоевать известность коллектива, основанного Хюбнером двумя годами ранее. «Ребятки, – обратился он к музыкантам на первой репетиции, – этот человек только начинает дирижировать, но помогите ему, и вы сами увидите, как хорошо у него это получается». Музыканты могли отмахнуться от Нуреева, как от дилетанта или, хуже того, «знаменитости-по-найму». Но увлеченность и самоотдача Рудольфа покорили их. Оркестр принял его. В очередной раз решительность Нуреева способствовала успеху его позднего старта – как много лет тому назад в Ленинграде.

Изначально Хюбнер запланировал дебют Нуреева на сентябрь. Но «проверив его в деле», преподаватель решил, что его ученик готов к выступлению уже после одиннадцати репетиций с музыкантами. 25 июня, через семь месяцев после первого урока, явно нервничавший Рудольф поднялся на подиум в изящном дворце Ауэрсперг. И перед избранной аудиторией в три сотни слушателей исполнил с музыкантами Резиденц-оркестра «Охоту» Гайдна, «Скрипичный концерт № 4 ре-мажор. К. 218» Моцарта и «Серенаду для струнного оркестра до-мажор» Чайковского. «Все были впечатлены, включая самих музыкантов, а их не так-то легко впечатлить», – вспоминал впоследствии Франц Мозер.

Через пять дней уже более радостный и уверенный Рудольф дирижировал вторым концертом Резиденц-оркестра, в программу которого входил «Аполлон Мусагет» Стравинского. Любовь Нуреева к этой музыке и вдохновленному ею балету Баланчина[318] «увидели и услышали» все те, кому запомнился его дебют в «Аполлоне» 24-летней давности. Сидевшего в зале Михаэля Биркмайера, одного из нескольких нуреевских протеже, до глубины души тронула искренняя радость Рудольфа: «Он выглядел так, словно находился в ином мире. Он с трудом поднялся на подиум, но, оказавшись там, стал в позу, как Караян, и в тот миг, когда музыка зазвучала, всем стало ясно: появилась новая величина».

Рудольф быстро выработал свой собственный стиль движений. Если большинство дирижеров «пританцовывали» на подиуме и в конце произведения делали то, что Хюбнер именовал «пышным, чрезмерно театральным взмахом», то Рудольф предпочитал не задействовать свое тело – не хотел, чтобы публика смотрела на него как на танцовщика. Когда Хюбнер посоветовал Нурееву не заглядывать в партитуру в процессе дирижирования («Ты же знаешь ее наизусть, отложи ее в сторону»), Рудольф ответил: ему нужно показать, что он умеет «читать музыку» и не просто движется ей в такт, а действительно дирижирует тем, что написано на странице. И все-таки Нуреев понимал: он всего лишь новичок. И нуждался в заверениях, что аплодисменты аудитории вызваны не только его старанием. «Вы уверены, что это было хорошо?» – частенько спрашивал он Хюбнера.

В июле Нуреев дирижировал концертами в Равелло и Афинах[319]. Вернувшись тем же летом в Вену для продолжения учебы, Рудольф отправился в замок Файстриц, в часе езды от города – на семинар камерной музыки, проводимый Хюбнером ежегодно. А там в один из дней у него начался жар; он весь промок от пота. Принесшая ему поутру завтрак Лидия Хюбнер ужаснулась, увидев Рудольфа дрожащим под шерстяными одеялами в летнюю жару. Несмотря на ее протесты, Нуреев настоял на дневной репетиции со студенческим оркестром, который передал ему Хюбнер, и продолжил работу над «Героической» симфонией Бетховена и «Delirien» Штрауса – любимым вальсом фон Караяна.

Но в конце сентября, приехав в Будапешт для дирижирования оркестром оперного театра, Нуреев ощутил сильную боль в почках. Сын Хюбнера, уролог Вакси, убедил родителей отправить Рудольфа обратно в Вену, где после обследования диагностировал у него почечную непроходимость. Нуреев признался ему, что ВИЧ-инфицирован, и Хюбнер принял все меры предосторожности, чтобы эта новость не просочилась в прессу. Он даже скрыл ее от родителей после того, как произвел дренирование почек Рудольфа.

Почти на целую неделю в Вену приехала Дус; все дни и ночи она не отходила от постели больного. Вместе с Лидией Хюбнер она присутствовала при пробуждении Нуреева после наркоза. Рудольф попытался сразу же встать с кровати, невзирая на запрет врача. И отчаянно сопротивлялся, когда Лидия силой удерживала его. «В конце концов он сдался, потому что я была гораздо сильнее него», – вспоминала Хюбнер. Едва оправившись, Рудольф начал жаловаться, что процедура обошлась ему в целое состояние.

Хотя дирижерская карьера Нуреева набирала обороты, фурии, побуждавшие его танцевать, не угомонились. Через три недели после почечного приступа, Рудольф вопреки советам всех своих знакомых отправился на целый месяц в изнурительный тур по Австралии – его последние гастроли как танцовщика, обернувшиеся очередным поражением. Похудевший и осунувшийся, он едва мог ходить, не то что репетировать. И впервые за всю свою танцевальную карьеру Рудольф в последний момент изменил программу просто потому, что не мог собраться с силами и ее станцевать. «Песни странствующего подмастерья» и «Урок» он заменил «Послеполуденным отдыхом Фавна» и «Паваной мавра».

Зрители были в бешенстве, вспоминал потом Шарль Жюд. Не только потому, что заплатили кучу денег за возможность увидеть Нуреева, не выступавшего в Австралии четырнадцать лет, но потому, что ожидали увидеть Рудольфа из «Корсара» и «Дон Кихота». «Они хотели видеть его прыгающим и вращающимся, а когда увидели, [что он теперь делал на сцене], то потребовали свои деньги назад». Никто больше не караулил Рудольфа у служебного входа. И когда один старый приятель пришел за кулисы поприветствовать его и справиться о здоровье, Нуреев ответил: «Посмотри на меня. Я чувствую себя прекрасно!» Но выглядел он далеко не прекрасно, и многие подозревали, что сам он не осознавал, как смотрится на сцене.

Вернувшись в Европу через три недели, Рудольф предпринял восьмичасовую поездку на автомобиле из Вены в Ченстохов, маленький городок в Польше, чтобы дать там концерт и попрактиковаться, дирижируя местным оркестром. Стоял уже декабрь, и землю покрывал серый снег. Остановившись на три дня в унылом мотеле «Орбис», Нуреев питался там сосисками, запивая их сладким вином. «Могло быть и хуже», – стоически отвечал он на вопросы о своем самочувствии. А иногда просто цедил: «Выживаю». Возвращение в Вену ночным поездом навеяло ему воспоминания об одном более раннем путешествии по железной дороге – трехдневной и показавшейся ему когда-то бесконечной поездке на поезде из Уфы в Ленинград: «Мама уложила в чемодан хлеб, пирог, яйца. Яйца были просто чудесные. Я все время смотрел в окно…»

Сочельник, проведенный Нуреевым спустя несколько дней с Ротшильдами в Шато-де-Феррье, должно быть, показался ему таким же далеким от Ченстохова, какой казалась Рудольфу теперь Уфа его детства. Зная о его очередной ссоре с Дус, Мари-Элен де Ротшильд надеялась их помирить. Она уговорила Дус приехать переодетой мужчиной и представила ее Рудольфу как своего друга-музыканта Джерома Роббинса. «Он был очень любезен, – вспоминала Мари-Элен. – Когда же понял, что это Дус, состоялось великое примирение».

А затем Рудольф снова вернулся в Вену – дирижировать Резиденц-оркестром в канун Нового года. На концерте, совмещенном с торжественным ужином во дворце Ауэрсперг, он исполнил программу из вальсов Штрауса. На следующее утро Рудольф встал рано, чтобы появиться в роли султана в балете «Тысяча и одна ночь», транслировавшемся в прямом телеэфире. Облаченный в тюрбан, халат и шаровары, напоминая другого Рудольфа из «Шейха», он сыграл роль, требовавшую скорее актерской убедительности, чем танцевального мастерства.

А еще через несколько дней Нуреев отбыл на карибский остров Сен-Бартелеми. Годом ранее он купил там дом на скалистом мысе. Море и солнце – лучшие лекарства для него, верил Рудольф. Скромно меблированный дом выходил фасадом на море, создавая иллюзию, будто он покачивался на волнах прибоя. Но стоял этот дом в наименее фешенебельной части острова, и потому показался некоторым друзьям Нуреева, вроде Жаклин Онассис, слишком удаленным и неудобным. «Если Рудольф пригласит вас туда, говорите сразу “нет”, – посоветовала она Керубе Ариас. «Все мои дома находятся в странных, уединенных местах, малопривлекательных для людей из высшего общества. И вид у них не презентабельный», – признавал и сам Рудольф..

На Сен-Бартелеми он оттачивал свою игру на фортепиано и читал оркестровые партитуры. Даже прихватывал их с собой на пляж, отправляясь купаться. Ощутив приток энергии, Рудольф на исходе февраля вылетел в Берлин – ставить свою версию «Спящей красавицы» на сцене Немецкой государственной оперы при содействии Патриции Руанн, бывшей танцовщицы «Лондон фестивал балле», которую Рудольф устроил в Парижскую оперу балетмейстером[320]. В иные дни Рудольф выглядел крепким, в другие быстро уставал и передвигался с большим трудом. Но Руанн ни разу не слышала от него жалоб. Любые трудности маскировались шутками. Так было и во время демонстрации им прыжка танцовщику, игравшему Принца. Нуреев вдруг остановился и осклабился: «Конструкция не работает. Надеюсь, у меня не перепутаны трубы», – сказал он, намекая на свою недавнюю операцию на почках.

В общем и целом, репетиции проходили гладко. Правда, ни Рудольфа, ни Руанн не устраивала молодая немецкая балерина, игравшая Карабос. Уж больно напоминал ее подход к роли «стиль Бетт Дэвис». Руанн попробовала уговорить Рудольфа взять эту роль на себя. «Еще чего! – поначалу отмахнулся он в ответ. – Мне же придется учить ее целиком». И все же быстро согласился станцевать Карабос на премьере – стоило Руанн, со своей стороны, пообещать ему «избавить его от беготни» и организовать для него несколько репетиций со свитой ведьмы. «Ладно, – заметил он после первого прогона, – по крайней мере, мальчики хорошенькие».

Из Рудольфа получилась такая Карабос, какой он никогда бы не пожелал видеть любую другую танцовщицу. Но, по словам Руанн, «от него невозможно было оторвать взгляда – настолько блестящим было исполнение». Всегда требовавший, чтобы злая фея выглядела элегантной и с виду ледяной, но «с вулканом, кипящим внутри», свою Карабос Нуреев интерпретировал по-иному, представ «летучей мышью из ада».

Однако его последним танцем на сцене стала роль ангела – в балете Габора Кевехази «Кристофоро»[321], представленном в Будапеште 28 февраля 1992 года. Рудольф и не думал, что он больше никогда уже не будет танцевать.

В марте, за три недели до своего 54-летия, Нуреев вернулся в Россию вместе с Дус Франсуа и Нилом Бойдом – обходительным молодым австралийцем, ставшим его новым ординарцем. Рудольф решил позаниматься с московским дирижером Владимиром Вайсом, который организовал для него репетиции с оркестрами в Казани, Ялте и Санкт-Петербурге, как теперь снова стала называться Северная столица России. Сначала Нуреев полетел в Казань – столицу Татарской республики и город детства его матери. Скверные гостиничные условия и по-зимнему холодная погода вряд ли были благотворны для его здоровья, но это не остановило Нуреева. «Я должен поехать туда ради матери. Я должен это сделать в память о ней», – сказал он Лидии Хюбнер, которая несколько лет назад отвезла Фариде в Ленинград, по просьбе Рудольфа, джинсы и конфеты. Сестра Нуреева, Разида, ради встречи с ним преодолела четыреста километров, разделявших Уфу и Казань.

Днем Рудольф репетировал «Ромео и Джульетту» Прокофьева – музыку, которую он знал наизусть. А по вечерам расслаблялся с музыкантами. Дус он казался необычайно довольным. «Естественно, он же общался со своими соотечественниками», – объяснила Франсуа. Как-то вечером они пошли с музыкантами в баню и, попарившись, выскочили из нее на сильный мороз (старый русский рецепт для укрепления здоровья). А на следующий день Рудольф слег с тем, что считал пневмонией. Его отец умер от рака легких, и он очень боялся, что этот смертельный недуг поразит и его легкие – слабые, как он полагал, с детства. «Как у отца, как у моего отца», – повторял он без конца Дус, отлично знавшей, «как трудно было успокоить [Рудольфа], когда он бывал так напуган».

И тем не менее Рудольф поехал из Казани в Санкт-Петербург, где остановился у Нинель Кургапкиной и отметил свой 54-й день рождения в доме своей старой приятельницы Любы. Друзья быстро увидели, что он болен, и отвели его для обследования и сдачи анализов в Военно-медицинскую академию. Но жить Рудольф продолжал на квартире Кургапкиной. Больше недели он лечился от пневмонии, но улучшения не наступало, а температура держалась под сорок. Запаниковавшая Франсуа позвонила в Париж Мишелю Канези. Нуреев заупрямился: с ним все в порядке. Он собирается лететь в Ялту, заявил Рудольф врачу. Канези стал его уговаривать вернуться домой. И в конце концов Нуреев уступил. Но перед вылетом из Санкт-Петербурга сходил с Любой в Мариинский театр, чтобы посмотреть премьеру балета «В ночи» Джерома Роббинса. Прощаясь с ним в аэропорту, Люба не на шутку тревожилась: Рудольф едва смог подняться сам в самолет. А Дус, не желая терять льготный билет и предоставив Рудольфу путешествовать в одиночестве, уже улетела в Париж.

В Париже у Нуреева обнаружили перикардит – воспаление наружной оболочки сердца (серьезное заболевание, часто наблюдаемое у больных СПИДом). Рудольфа положили в клинику «Амбруаз Паре» в Нейи и сразу же прооперировали. Операцию Нуреев пережил, но Канези был уверен: он скоро умрет. Прилетевшая в Париж Джейн Херманн тотчас же помчалась в больницу. Она тоже сомневалась в том, что Нуреев поправится. Но ради поддержания его духа пригласила Рудольфа продирижировать через месяц «Ромео и Джульеттой» в «Метрополитен-опере». Конечно, Херманн подозревала, что ему может не хватить на это сил. Но она также знала: спектакль в «Метрополитен-опере» – лучший из всех рецептов, которые ему можно выписать. И этот рецепт Херманн хотела вручить Нурееву сама. После их размолвки из-за директорства в «Американ балле тиэтр» они не разговаривали почти год, и Джейн не терпелось снова сказать Рудольфу «да». «Ты действительно этого хочешь?» – недоверчиво отреагировал тот на ее предложение. «Да!» – подтвердила Херманн. И каким-то непостижимым образом Рудольф выкарабкался; вскоре он уже сидел на кровати в наушниках, изучая партитуру Прокофьева.

Отказываясь появляться на публике больным, Нуреев не питал иллюзий по поводу серьезности своего состояния. «Боюсь, что я оттанцевался. Все кончено», – сказал он Марике Безобразовой. Роберта Трейси, не видевшегося с Рудольфом больше года, потрясла его худоба. Когда Трейси навестил Нуреева в больнице Богоматери Неустанной Помощи, куда его перевели, Рудольф попросил Роберта позвонить его нью-йоркским друзьям и сообщить о его болезни. Нуреев никогда не произносил слова «СПИД», однако Трейси упоминал его в беседах с Линкольном Керстайном, Жаклин Онассис, Тессой Кеннеди, Лилиан Либман и Джейми Уайетом. Узнав о том, что Трейси говорит о нем как о больном СПИДом, Нуреев пришел в бешенство. Назвать болезнь означало капитулировать перед ней, а Рудольф все еще верил, что сможет ее победить.

Он заключил с Канези договор: врач скажет ему, когда надо будет приводить дела в порядок. В тот день, когда Рудольф вернулся домой на набережную Вольтера, Канези сообщил ему: время пришло. Правда, врачу понадобилось несколько часов, чтобы коснуться этой темы в разговоре. «Я ожидал, что для него это будет страшным потрясением, – рассказывал потом Канези. – Отнюдь! Он воспринял это спокойно. Это был один из величайших моментов нашей дружбы». Вскоре в Париж, чтобы проработать все пункты его завещания, были вызваны адвокаты Нуреева – Жаннетт Тернхерр из Лихтенштейна и Барри Вайнштейн из Чикаго.

Рудольф прибыл в Нью-Йорк 21 апреля, за одиннадцать дней до спектакля. Каждое утро он репетировал с главным дирижером «Американ балле тиэтр» Чарльзом Баркером и пианистом, а после ланча, ни с кем не разговаривая, по нескольку часов просматривал дома партитуру. Перед ужином Рудольф отдыхал. Канези разрешил Нурееву продолжить работу при одном условии: при нем должна все время находиться медсестра. Однако Рудольф отказался от ее услуг, узнав их стоимость: четыре тысячи долларов за две недели. Он также заявил Канези, что больше не нуждается в его услугах. Но через три дня Нуреев позвонил врачу с извинениями, чем сильно удивил Канези: «Неужели господин Нуреев извиняется?»

Несмотря на ежедневные двухчасовые капельницы с ганцикловиром и очевидное истощение, Рудольф и не думал сбавлять свой привычный темп жизни. Когда однажды вечером к нему в «Дакоту» пришла Сьюзен Хендл, Нуреев уговорил ее сходить в кино на ночной сеанс. Ему очень хотелось посмотреть фильм «Зажги красный фонарь», о «культурной революции» в Китае. Хендл помогала Баланчину ставить «Мещанина во дворянстве» и с тех пор поддерживала дружбу с Рудольфом. Когда они выходили из кинотеатра, она взяла его под руку, но Нуреев поморщился: «Не надо, Сьюзи. Я слишком слаб». Впрочем, дома к нему снова вернулась энергия, и Хендл смогла уйти только поздней ночью.

Через несколько дней, по пути в Линкольн-центр, Рудольф столкнулся с Питером Мартинсом и простоял с ним на углу улицы больше часа, обсуждая темп музыки в «Спящей красавице». «Мы соглашались по поводу одних фрагментов и спорили о других, – вспоминал Мартинс. – Как будто оба собирались танцевать. Мимо проходили люди, некоторые из них узнавали [Рудольфа], а мы все продолжали обсуждать “Спящую красавицу”. Он сделался очень серьезным. Не говорил глупостей, не язвил в адрес Баланчина и не называл меня “датской принцессой”. Для него имела значение только музыка Чайковского».

Рудольф напряженно репетировал перед своим дирижерским дебютом в Америке. Своим усердием он вызвал восхищение у Чарльза Баркера, который, зная о серьезной болезни Нуреева, заранее предупредил об этом музыкантов. Прокофьевскую партитуру «Ромео и Джульетты», с ее переменами метра и быстрыми модуляциями, признают сложной даже очень опытные дирижеры. «В ней много трудных мест, – подтвердил Баркер, – особенно в третьем акте, где редко играет весь оркестр. На протяжении сорока минут приходится дирижировать малыми группами инструментов. Зачастую лишь две или три группы играют одновременно, и то один – два такта, после чего вступает другая инструментальная группа. Сохранить концентрацию и сосредоточенность при этом очень трудно». Рудольф только один раз репетировал с оркестром «Американ балле тиэтр», и одно его старание произвело на музыкантов неизгладимое впечатление.

Поскольку Нуреев никогда официально не заявлял о прекращении танцевальной карьеры, Херманн решила превратить весеннее гала-представление труппы в его своеобразное «прощание с Нью-Йорком». Роль почетного председателя вечера согласилась взять на себя Жаклин Онассис. Наряду с Джесси Норман она посетила и генеральную репетицию спектакля, что очень взбодрило Рудольфа. Его протеже Сильви Гиллем и Лоран Илер были приглашены на роли, которые Нуреев и Фонтейн танцевали на мировой премьере «Ромео и Джульетты» двадцать семь лет тому назад. «Гиллем нужна была труппе в этом спектакле, как собаке пятая нога, – вспоминала Херманн. – Я пошла на все, чтобы ее заполучить, потому что пообещала Рудольфу не говорить ей, насколько тяжело он был болен. Гиллем не хотела участвовать в этом представлении. «Это не мой спектакль, – говорила она. – Это будет цирк, чтобы дать Рудольфу подирижировать». Гиллем взвинчивала цену. А когда я заплатила ей затребованную сумму, испытала шок. «Лучше соглашайтесь, – предупредила ее я, – иначе потом будете сожалеть». Она приехала, и, встретившись с Рудольфом у него на квартире, поняла, что он болен. Я ушла около трех часов дня, а она все еще оставалась там».

Как и предвидела Гиллем, блистательная публика собралась в театре вечером 6 мая, в основном с одной целью – увидеть Рудольфа. Но пришли все эти люди аплодировать не столько его дирижированию, сколько жизни, отданной танцу, его преданности сцене, трогавшей без исключения всех. В зрительном зале можно было увидеть Ирину Колпакову и Алессандру Ферри (первую и последнюю партнершу Рудольфа в «Жизели»), Наталию Макарову, Виолетт Верди, Дарси Кистлера и светских львиц Нью-Йорка – Энн Басс, Блейн Трамп и Пэт Бакли. Была там и Моник ван Вурен. Мод Гослинг прилетела из Лондона, Мишель Канези – из Парижа, Уоллес Поттс – из Лос-Анджелеса, Жаннетт Этеридж – из Сан-Франциско.

Рудольф, поднявшийся на подиум во фраке и белом галстуке, выглядел изможденным. Но как только публика приветствовала его аплодисментами, он взбодрился, словно оживленный ее преданностью. Удерживая равновесие левой рукой, он поднял правой дирижерскую палочку. Канези заволновался, что Нуреев упадет, а потом сказал себе: даже если он умрет на сцене, «это именно то, чего хочет Рудольф».

Питер Мартинс на протяжении всего представления не сводил с Рудольфа глаз, заинтригованный его увлеченностью и растроганный его смирением. «Никогда я не питал к нему такого уважения, как в тот вечер. Именно тогда он стал той личностью, которую я видел в нем всегда, но которой [он] никогда не позволял проявляться», – сказал потом Мартинс. Клайв Барнс высоко оценил исполнение, хотя другие критики сетовали на вялый темп. Однако для Мартинса, как и для дирижера «Американ балле тиэтр» Чарльза Баркера и многих других гостей, гораздо важнее было не то, как дирижировал Рудольф, а то, что он вообще дирижировал.

Исполнение окрылило Нуреева, но и утомило его. На приеме, который Херманн устроила для него после спектакля в «Дакоте», Рудольф был вынужден удалиться в спальню. И друзья, и бывшие партнерши заходили туда по очереди, чтобы повидать его. «Спасибо вам за то, что вы поддерживали меня все эти годы», – говорил он некоторым из них. На следующий день Рудольф уехал на свою ферму в Вирджинии в сопровождении Жаннетт и Уоллеса. Там он гулял, обходя свои обширные владения. И конечно же, читал. На его прикроватной тумбочке лежал и номер «Нью-Йорк таймс» с рецензией на книгу Анатоля Бройяра «Опьяненный собственной болезнью, и другие рассказы о жизни и смерти».

Вскоре Нуреев вернулся в Вену дирижировать программой из арий Россини и Моцарта во дворце Ауэрсперг. Это выступление далось ему с великим трудом и немыслимым усилием воли. Руки уже не слушались Рудольфа, он мог шевелить только пальцами, и «все видели, насколько тяжело он болен. Его кожа была совсем белой, а на лице двигались только глаза».

С каждым днем ему становилось все хуже; по словам Луиджи Пиньотти, «он сгорал, как свеча», постепенно, но неотвратимо. И тем не менее, в июле Рудольф полетел в Сан-Франциско – дать концерт, которому суждено было стать последним. Со студенческим оркестром Калифорнийского университета он исполнил «Ромео и Джульетту» Прокофьева и «Героическую» симфонию Бетховена. Чтобы набраться сил для концерта, Рудольф провел пять дней в долине Напа – винодельческом районе Калифорнии – с Жаннетт и Армен Бали и Джереми Тауэром, знаменитым американским кулинаром, с которым Нуреев познакомился много лет назад, когда тот был студентом Гарварда. Друзья готовили еду и отдыхали в доме Наталии Макаровой, предложившей им пожить там на время своего отсутствия. Недавно возведенная в ее усадьбе часовня изрядно позабавила Рудольфа. «Для спасения ее души требуется нечто большее, чем часовня», – пошутил он. Разговоров о СПИДе или прочих болезнях никто не заводил. Но, по словам Тауэра, все и так понимали: Рудольф «очень, очень плох». И дело было даже не в том, как он выглядел, а в том, как он шаркал при ходьбе. Когда люди спрашивали, что с ним, Жаннетт обычно отвечала, что ему жмут туфли. Поскольку у Рудольфа еще были ангажементы на дирижирование (в Японии и в Австралии), она, под стать своей матери, надеялись не только сохранить его тайну, но и защитить его планы. Обе женщины были ему преданны, отмечал Тауэр, вспоминая, как они каждый вечер укладывали Нуреева в постель и стояли рядом, пока он не засыпал – потому что «Рудольфу нравилось внимание». Когда сын Бали, Артур, погиб в автомобильной катастрофе в 1983 году, Рудольф бросил все, чтобы быть рядом с ней. Теперь она считала его своим вторым сыном.

* * *

В июле, вернувшись в Париж, Рудольф сразу же приступил к постановке «Баядерки» – балета, с которого началась и которым закончилась его карьера на Западе. Именно своим танцем в «Баядерке» Нуреев впервые поразил Париж во время дебютных гастролей Кировского на Западе в 1961 году. И именно «Баядерку» он поставил первой для Королевского балета в 1963 году. Дебют Рудольфа в роли Солора в Кировском театре продемонстрировал его харизматическое благородство и закономерно привел к дебютам в других ролях – Альберта, Дезире и Зигфрида. Но «Баядерка» оставалась единственным крупным балетом Петипа, который Нуреев еще не ставил в полном объеме.

На Западе он поставил только сцену «В царстве теней». И ему давно хотелось поставить этот четырехактный балет целиком. В этом его поддерживал Игорь Эйснер, инспектор по танцевальным проектам при французском правительстве, который периодически присылал Рудольфу открытки с одним-единственным словом, написанным поперек них. И этим словом было «Баядерка».

Премьеру балета поначалу намечали на более ранний сезон Парижской оперы, но потом перенесли. «Наконец-то “Баядерка”, – сказал Рудольф, узнав о том, что премьеру назначили, уже окончательно, на 8 октября 1992 года, и, возможно, предчувствуя, что это последний балет, который ему удастся поставить.

С целью воссоздать на сцене воображаемый им волшебный мир Нуреев обратился к своим друзьям Эцио Фриджерио и Франке Скуарчапино. Эта супружеская команда художников-декораторов воспроизвела образы, краски и архитектуру Востока по памятникам и картинам мастеров двух империй – Индийской и Османской. Рудольф смаковал «излишества» балета, «его красочность, буйство чувств, сладострастие и насыщенность событиями, напоминавшими “Тысячу и одну ночь”, – признался он репортеру.

Просмотрев вместе с Патрицией Руанн видеокассету с записью постановки Кировского театра, Нуреев пригласил свою бывшую партнершу из его труппы, Нинель Кургапкину, приехать из Санкт-Петербурга и понаблюдать за репетициями. Его главные изменения, естественно, затронули мужские партии, которым Рудольф придал значимости.

Работа над балетом шла легко, но кардиологическое обследование показало рецидив перикардита у Нуреева. Несмотря на возражения Канези, он отказался от больничного лечения и отправился на Ли-Галли за своими прежде безотказными целительными средствами – морем и солнцем. Там к нему присоединились друзья из различных периодов его жизни. Люба Романкова прилетела с мужем из Санкт-Петербурга, Марика Безобразова – из Монте-Карло, а Уоллес Поттс – из Лос-Анджелеса. Уоллес, также ВИЧ-инфицированный, начал проявлять особую заботу о Рудольфе; чуть ли не каждый день он звонил Канези и докладывал ему о здоровье друга, хотя добиться прямой связи порой бывало нелегко. Нуреев плавал в море, изучал оркестровые партитуры и – впервые в своей жизни – берег энергию и силы. Приехав к Гору Видалу в близлежащий Равелло, он «уставший, разомлел на диване, попивая белое вино, и молчал, пока мы не заговорили о последней балетной сплетне». Тогда вовсю муссировалась история о том, как Дарси Кистлер заявила в полицию на своего мужа Питера Мартинса, во время ссоры поднявшего на нее руку[322]. «Питер Мартинс убил свою жену? – уточнил Рудольф. – Нет? Очень жаль», – тихо добавил он, припомнив, как ему хотелось приударить за 16-летним Мартинсом в Дании, когда Эрик предупредил его: «Не стоит. Он слишком юн. А то сядешь в тюрьму». Лицо Рудольфа показалось Видалу «измученным, но красивым, все еще напоминающим татарского хана. Верхняя часть тела начала чахнуть, но нижнюю болезнь еще пощадила, ноги мощные и ступни – для танцовщика – не слишком деформированные, без молоткообразных искривлений пальцев».

Увы, к тому времени, как на остров Галли в конце августа прибыла Марика Безобразова, Рудольф настолько ослабел от недуга и недоедания, что его пришлось вывозить с острова вертолетом и отправлять обратно в Париж.

3 сентября в аэропорту Шарль-де-Голль его встретил Канези, не веривший, что Нуреев вернется с Ли-Галли живым. Врач уже начинал подозревать, что Рудольф несокрушим, но первый же взгляд на исхудавшую, почти «призрачную» фигуру, приближавшуюся к нему шаткой походкой, убедил его в обратном. В глазах Канези Нуреев прочитал свой приговор. «Итак, – напрямик спросил он, – это конец?»

До премьеры оставалось всего три недели, а значительную часть «Баядерки» только еще предстояло поставить. В тот день, когда Рудольф вернулся в студию Петипа на репетицию, танцовщики испытали потрясение: настолько истощила их некогда «дикого» худрука беспощадная болезнь. Естественно, они постарались не выдавать своих чувств. Нуреев говорил только шепотом и не мог демонстрировать движения, не теряя при этом равновесия. «Это было очень, очень тяжело, – вспоминала Изабель Герен, которую Рудольф отобрал на роль Никии. – Даже понимая, что он вконец измучен, я пыталась с ним шутить. Он был тяжело болен и умирал, но все еще источал ауру и сохранял блеск в глазах». По свидетельству Элен Трейлин, бывшей тогда директором театральных программ Оперы, танцовщики сознавали, что значил для Нуреева этот балет, и работали «с полной отдачей». Вся труппа, «даже те, кто прежде выступал против него», проявляли необыкновенное великодушие. «Им хотелось, чтобы он позабыл все старые обиды и конфликты». И так бы, возможно, и случилось, если бы кордебалет не напомнил Рудольфу о прежних временах, пригрозив «зеленой» забастовкой в ответ на его просьбу носить на рукавах их костюмов чучела попугаев.

Постановкой «Баядерки» Нуреев намеревался воздать дань Петипа и тем традициям, что повлияли на его карьеру. Хотя Рудольф довольно строго следовал канве Кировской постановки, они с Нинель Кургапкиной не всегда бывали единодушны в своем мнении. По словам Руанн, ассистировавшей обоим, «брови [Рудольфа] поднимались, глаза расширялись, и он говорил ей по-русски что-то такое, что делало дальнейшую дискуссию бесполезной». Так, например, Нуреев решил восстановить более сложную оригинальную версию вариации Гамзатти, «коронной» роли Кургапкиной, и начал вносить изменения в соло Солора в начале сцены «В царстве теней», которую он сам впервые поставил в Парижской опере в 1974 году. Когда Рудольфу становилось чуть лучше, он излучал энергию и находил способ обозначить движения, хотя исполнить их все же не мог. А когда ему было плохо, Нуреев наблюдал за репетицией, лежа на кушетке[323]. «На вопросы о самочувствии он отвечал: “Пока жив”, – вспоминала Руанн. – В итоге мы перестали его спрашивать об этом». Когда он терял силы, Шарль Жюд, Лоран Илер и Мануэль Легри, назначенный дублером на роль Солора, сочиняли вместо Рудольфа соло Солора, «смешивая все трудные па, которые ему нравились» – чтобы порадовать и восхитить своего бывшего худрука. «Это то, что надо», – вспоминал потом Легри его слова. Рудольф не должен был танцевать в своем балете, но собирался дирижировать на премьере.

Увы, со временем для Рудольфа стало непосильным присутствовие на репетициях; он все меньше времени проводил в студии и все больше дома или в больнице Богородицы Неустанной Помощи в Леваллуа, северо-западном пригороде Парижа. Его подруги по очереди ухаживали за ним на набережной Вольтера. Первой подключилась 73-летняя Марика Безобразова, сильная, волевая, решительная и при этом очень элегантная и по-матерински заботливая женщина (из тех, кому Рудольф всегда доверял). Вскоре к ним присоединился черный ротвейлер, которого Рудольф привел домой из зоомагазина у дворца Гарнье. Он назвал его Солором в честь героя «Баядерки». А обнаружив, что «пес» на самом деле – сука, поменял кличку на Солорию. Однако собака оказалась не только не приученной к жизни в домашних условиях, но и пугливой, и больной – у нее был бронхит, лихорадка, проблемы с глазами и коленом. Несмотря на это, Рудольф так привязался к Солории, что даже обижался, когда она отказывалась с ним спать в его чересчур теплой спальне. А Марика вскоре сообразила: лучшим способом привлечь внимание Рудольфа было обратиться к нему как к «Соларии Рудольфовне».

До премьеры оставалась неделя, когда Пьер Берже решил: Рудольф слишком болен, чтобы дирижировать премьерой. Проблема заключалась в том, что взять на себя «мучительную задачу» и сообщить ему об этом никто не хотел. Предположив, что единственным авторитетом для Нуреева в таком положении может послужить только врач, Элен Трейлин позвонила Канези. Рудольф находился в больнице, когда Канези порекомендовал ему воздержаться от дирижирования премьерой. «Это истощит вас, – сказал больному Мишель, – и в итоге может пострадать ваш же балет». Нуреев взъярился. «Не зас…ай мне мозги!» – сорвался он на доктора.

На следующий день Рудольф вернулся в театр с твердым намерением показать своим коллегам, что ему достанет энергии, чтобы дирижировать премьерой. Когда Элен Трейлин подошла поздороваться с ним у лестницы служебного входа, он только молча зыркнул на нее и отмахнулся от руки молодого человека, попытавшегося ему помочь. Но, едва он начал спускаться по лестнице, как споткнулся, пошатнулся и покатился бы по ступенькам вниз, если бы тот молодой человек не схватил его снова за руку. И все же Нуреев не сдался. Зайдя в репетиционную студию, категорически отказался от любой помощи. «Никакой кушетки», – буркнул он и просидел остаток дня на стуле, окончательно лишив себя сил.

Это была последняя битва Нуреева.

Глава 32

Выход на поклон

8 октября 1992 года Нуреев смотрел премьеру «Баядерки» из ложи дворца Гарнье. Много лет назад его собственное выступление в этом балете навеяло и критикам, и зрителям сравнения с Нижинским. На сей раз Солора танцевал Лоран Илер, его возлюбленную, храмовую танцовщицу Никию – Изабель Герен, а ее соперницу, дочь раджи Гамзатти – Элизабет Платель. Герен сознавала: Рудольф видит ее танец в последний раз. И танцевала для него. Правда, боялась, что Нуреева переполнят эмоции и, не совладав с ними, он «покинет нас во время спектакля», – вспоминала потом Изабель. А Шарль Жюд, обидевшись на то, что Рудольф (профессионализм которого взял верх над чувствами) выпустил на премьеру Лорана Илера, вообще не пришел на спектакль.

В тот вечер, еще до представления, Луиджи поспешил на набережную Вольтера, чтобы помочь Рудольфу принять ванну и одеться. Некогда мускулистое, натренированное ежедневными упражнениями тело танцовщика, которое Луиджи так хорошо знал, казалось, совершенно утратило мышечный тонус. «Бедер не осталось – одна кожа. Он не мог стоять прямо и шаркал подгибающимися в коленках ногами», и Пиньотти приходилось поддерживать его за руку. Но Нуреев как будто не замечал изумленных взглядов, обращенных на него в Опере. «Все выглядело так, словно все чурались его, как больного чумой, и не желали к нему приближаться. Я несколько раз его спрашивал: “Рудольф, а ты уверен, что хочешь это сделать? Ты счастлив?” А он отвечал: “Очень”», – делился потом воспоминаниями Луиджи.

Слишком слабый, чтобы сидеть прямо, Рудольф лежал, вытянувшись на кушетке, подпертый подушками. Он хотел было сесть в оркестровой яме, но Канези запретил ему это. Ты не сможешь оттуда уйти, если вдруг захочешь, пояснил врач Рудольфу. На что тот возразил: «Из ложи я всего не увижу».

На парижскую премьеру съехались его друзья со всего мира. В ложе с Рудольфом сидели Канези, Луиджи, Марика Безобразова и Жаннетт Этеридж, а на других местах в зрительном зале можно было увидеть Сильви Гиллем, Розеллу Хайтауэр, Пьера Лакотта, Ролана Пети, Зизи Жанмэр, Виолетт Верди, Джона Тараса, Джона Ланчбери и Ротшильдов. В первом антракте многие из них выстроились в очередь, чтобы поприветствовать Рудольфа. Им и в голову не приходило, что даже в лежачем положении Нуреев думал только о своем балете, и все его мысли поглощало действо, разворачивавшееся на сцене.

«Джек, вы меняли что-нибудь в этом акте?» – призвал он к ответу Джона Ланчбери, который оркестровал партитуру.

«Нет, – помотал тот головой, – я ничего не менял».

«Но в конце акта тромбоны звучали тяжелее, чем обычно», – не успокоился Нуреев.

«Но это Парижская опера, Рудольф, – напомнил ему Ланчбери. – Тромбонисты здесь всегда играют слишком громко».

«Да, я забыл», – тихо согласился Нуреев.

Когда занавес опустился после финального акта, Рудольф решил выйти на поклон. Провожавшие его на сцену Канези и Луиджи напомнили: ему не обязательно это делать. «Нет, я должен это сделать, только пусть все пройдет побыстрее», – ответил Рудольф, прекрасно сознавая, какой эффект произведет его выход на поклон.

Когда занавес поднялся снова, он стоял посреди сцены, поддерживаемый Изабель Герен и Лораном Илером. Публика встретила его ошеломленным молчанием, но уже в следующее мгновение зрители повставали с мест и разразились громовыми аплодисментами. Эмоции в зале стали почти осязаемыми. Крики «Браво!» смешались с возгласами «Au revoir!», обращенными к истощенной фигуре в вечернем костюме и роскошной алой шали, перекинутой через левое плечо. На какую-то долю секунды Рудольф высвободился из поддерживавших его рук и взял на себя командование сценой – единственным местом, где он всегда ощущал себя дома. Зарядившись силой от восторженного зала, артист улыбнулся и приподнял вялую руку в приветствии и… прощании.

Не успел занавес опуститься, как Нуреева принялись чествовать французские чиновники. На конфиденциальной церемонии на сцене, во время которой Рудольф восседал на троне раджи, сначала Пьер Берже, а потом и министр культуры Жак Ланг воздали ему должное своими речами. Затем Ланг вручил Нурееву знаки отличия командора Ордена искусств и изящной словесности, удостоив его высшей степени одной из самых почетных наград Франции, присуждаемых за достижения в творчестве. Отталкивая танцовщиков в поисках лучшего ракурса, фотографы защелкали камерами. На Джона Тараса эта сцена произвела удручающее впечатление: «[Рудольф] не мог стоять; и взгляд у него был загнанный».

И тем не менее он настоял на своем присутствии на торжественном ужине. И там, сидя между Мод и Мари-Элен де Ротшильд, обсуждал с Берже театральную программу на будущий год. Однако в середине ужина Нуреев попросил Канези и Луиджи отвезти его домой. На пути к выходу их остановил Берже; он попросил Рудольфа сняться для «Пари матч». Для этой «фотосессии» одну из комнат специально задрапировали синей тканью. Марика Безобразова попыталась не допустить съемок, но Рудольф дал разрешение на них. Фотографии, сразу же облетевшие весь мир, неумолимо свидетельствовали: Нуреев тяжело болен. И вскоре – несмотря на отрицания и протесты Парижской оперы и его друзей – английские газеты раструбили: у Нуреева СПИД.

То, что Рудольф умирал, близкие ему люди никогда не обсуждали открыто. Отвечая на звонки в его квартире, они даже не упоминали о болезни, потому что Нуреев нередко слушал их разговоры по параллельному аппарату в своей спальне, не желая оставаться в стороне.

Эту битву он проиграл. Когда Руди ван Данциг и Тур ван Шайк посетили Нуреева на следующий день после премьеры, Дус проинструктировала их в прихожей: «Не говорите, что вы пришли специально ради него – это может вызвать подозрения. И не упоминайте о его болезни – он не желает о ней слышать. Просто поговорите с ним о будущем, как будто ничего плохого не происходит. Это будет лучше всего». Сама Франсуа собирала для Рудольфа рецензии на премьеру, тщательно уничтожая все статьи, в которых упоминался СПИД. Немногим удалось пройти ее цензуру. «И это все?» – спросил у Дус Рудольф, получив от нее всего три газеты.

Руди ван Данциг пропустил премьеру и прилетел ко второму представлению. Он думал: раз у Рудольфа хватило энергии поставить трехактный балет, возможно, он не так уж серьезно болен. Однако в квартире его охватили мрачные предчувствия. В комнатах царило запустение, в одной из них «лежали и стояли в беспорядке коробочки и пузырьки с таблетками и капсулами… От былого тепла и блеска не осталось и следа, – написал он позднее. – Одного взгляда на вещи были достаточно, чтобы понять: за ними давно не ухаживали; все внимание было сосредоточено только на одной комнате – спальне Рудольфа». На столе лежал – все еще завернутым в целлофан – букет лилий, присланный Мадонной, а на кухне увядали красные розы Жаклин Онассис, как попало засунутые в пластиковую бутылку.

Пытаясь скрыть тревогу, ван Данциг присел на кровать Рудольфа и положил руку на его худую ногу – он помнил, какое наслаждение испытывал Рудольф при чьем-то прикосновении. Нуреев лежал на постели в тускло освещенной комнате; маленький светильник у кровати был единственным источником света. «Его глаза и нос казались более выраженными, довлея и почти поглощая все остальные черты, как будто он именно через них стремился всеми своими чувствами к внешнему миру, стараясь уловить даже самые незначительные детали окружающего его мира». С огромным усилием Рудольф рассказал гостям об успехе накануне и о чудесном исполнении танцовщиков. Время от времени в комнату, контролируя его состояние, заглядывали Марика, Жаннетт и Дус. «Мои женщины, – пробормотал Нуреев ван Данцигу. – Видите? Они всегда при мне». Вечером Рудольф надеялся пойти посмотреть труппу Ролана Пети, но Дус, услышав об этом, предложила обождать несколько дней. А тогда они вместе отправятся за антиквариатом. Для него ведь отложили столько прекрасных вещей, напомнила Нурееву Франсуа. Ее слова потрясли ван Данцига: они звучали «как обещания ребенку, которого требовалось успокоить».

На следующий день пришедший к Рудольфу Джон Тарас застал в его квартире массу людей, общавшихся вполголоса. «Рудольф спит», – прошептали они Джону, как вдруг… Нуреев без посторонней помощи вошел в гостиную, присел рядом с Тарасом на диван и увлеченно заговорил о балетной труппе, которую решил основать в Санкт-Петербурге, в маленьком театре в «Эрмитаже». «Не хочешь поучаствовать в этом?» – осведомился Рудольф и изложил свои планы: они с Тарасом предпримут гастрономический тур по Европе, но сначала он продирижирует «Коппелией» для Ролана Пети и оркестра Кировского балета и «Петрушкой» в датском Королевском театре.

Через два дня после премьеры «Баядерки» Рудольф отправился на Сен-Бартелеми с Шарлем Жюдом, Флоранс Клерк, Жаннетт Этеридж и Солорией. Ради того, чтобы сопровождать Нуреева, Жюд даже отказался танцевать Солора. Он не сомневался: Рудольф надеется умереть у моря. Как и Фонтейн, он предпочел провести свои последние дни в пусть и отдаленном, но прекрасном и дорогом его сердцу уголке мира. Столкнувшийся с ним в аэропорту, Джон Тарас не поверил собственным глазам: в таком состоянии Нуреев еще нашел в себе силы куда-то ехать! Канези посчитал жестоким отговаривать Рудольфа. Однако договорился с местной больницей о ежедневном наблюдении за больным.

Двенадцать дней компания провела в пляжном доме Нуреева, где только что завершилось обустройство его спальни и террасы, смотрящей на море. Однажды утром, когда Флоранс устремилась вниз по каменистому склону, чтобы поплавать на волнах, Рудольф устремился было за ней. Но его удержал Жюд, попытавшийся убедить друга прогуляться по песчаному пляжу. От одной мысли о том, что Рудольф мог последовать за ней в бурное море, Флоранс пришла в ужас: «Ему все еще хотелось жить полной жизнью, но он был очень слаб – до чего же печально!» Нуреев вернулся домой и до конца дня не разговаривал с Жюдом.

Рудольф проводил свои дни, изучая по видеокассетам искусство выдающихся дирижеров и работая с Жюдом над новым балетом «Принц пагод». В один из вечеров Нуреева навестил канадский танцовщик Фрэнк Огастин – еще один из его «питомцев». Огастин стал худруком балетной труппы Оттавы и хотел, чтобы Рудольф продирижировал его новой постановкой. Рудольф пригласил Огастина на Сен-Бартелеми и, когда тот принял его приглашение, обронил: «Вот и хорошо, только не опоздайте». «Что за странные слова», – подумал Огастин, не зная, что Рудольф умирает. Он видел фотографии в «Пари матч», но думал, что Нуреев все еще восстанавливался после операции на сердце, пока не прибыл на остров и не увидел «этот худющий остов человека… лежавший на кровати и глядевший в потолок». По совету Рудольфа, Огастин согласился ставить свой балет на музыку «Героической» симфонии Бетховена, которой Нуреев уже дирижировал.

«Какую часть вы выбрали?» – спросил его Рудольф. «Вторую», – ответил Огастин. «А, – тут же отозвался Нуреев, – похоронный марш». Огастин потерял дар речи: «Он подловил меня на слове и обратил все в шутку. Он все еще сохранял чувство юмора».

Слегка оживший на солнце и песчаных пляжах Сан-Бартелеми, Рудольф выглядел довольным. Но у него все чаще стали случаться провалы в памяти, когда он не понимал, где находится. Друзья устали от круглосуточной заботы о нем; но в не меньшей степени их страшило, что Нуреев мог умереть в таком изолированном месте. После отъезда Жаннетт с ним остались только Жюды. Но Рудольф не хотел покидать Сен-Бартелеми. «Почему бы нам не остаться здесь?» – спрашивал он их. А тем нужно было продолжать свою собственную жизнь, и они вскоре вернули Рудольфа в Париж, где его ждали зима и новые обследования.

После публикации фотографий в «Пари матч» Мишеля Канези осадили звонками репортеры. Они хотели знать: действительно ли у Нуреева СПИД? «Я близкий друг Рудольфа, – представлялся каждый. – Как он? На самом деле?» Два британских журналиста даже приобрели билеты на рейс, которым Рудольф улетел на Сен-Бартелеми, и всю дорогу докучали Жюду просьбами их познакомить. Шарль отказывался от комментариев, как и Канези, опасавшийся появления прессы в аэропорту в день возвращения Нуреева в Париж. Мишель намеренно сообщил репортерам, что Рудольф задержался на два дня. А тот выглядел разочарованным, когда в Руасси его встретил один Канези. «Когда я рассказал ему об уловке, на которую пошел с фотографами, он, похоже, слегка рассердился, – вспоминал Канези. – Даже под конец он не боялся прессы».

В последние месяцы его жизни «вселенная» Нуреева сузилась еще больше. Он передвигался только между больницей Богородицы Неустанной Помощи и своей квартирой на набережной Вольтера. Дома у Рудольфа поочередно дежурили Мод, Марика, Дус, Уоллес, Жаннетт и Джейн Херманн; они заботились о нем, стирали, готовили пищу, кормили его и… ждали. Помогал им поселившийся в квартире медбрат – 33-летний Франсуа, или «Фрэнк» Лусасса, хипповатый и немногословный негр, эмигрировавший в Париж из родной Гваделупы несколько лет назад. Высокий и мускулистый, с коротко остриженными по бокам волосами и курчавой шевелюрой на макушке, он всегда модно одевался, предпочитая разноцветные свитера, черные кожаные брюки и черные армейские ботинки. Имя Рудольфа было лишь смутно знакомо ему; Фрэнк знал, что Нуреев – звезда, но не имел понятия ни о балете, ни о «финансово привилегированном» окружении Рудольфа. Нуреев сразу привязался к нему; возможно, его порадовало присутствие в доме мужчины и отказ Фрэнка «нянчиться» с ним, как делали «его женщины». Лусасса действовал на Рудольфа точно так же, как Рудольф на Марго: он не позволял ему «играть в инвалида».

В отсутствие Фрэнка Нуреев тотчас же начинал о нем расспрашивать. «Все эти женщины сильно любили его и готовы были всячески ему угождать, – вспоминал Лусасса. – Но они слишком усердствовали. Я не суетился вокруг него каждые пять минут. Я хотел заставить его понемногу работать, ощущать себя вовлеченным в жизнь». Если все остальные задвигали шторы в спальне Рудольфа, то Фрэнк раздвигал их и впускал внутрь солнечный свет – чтобы он жил в ритме с днем. Если остальные приносили больному завтрак в постель и помогали ему есть, то Фрэнк настаивал, чтобы он садился на стул и ел сам. Несмотря на истощенное состояние Рудольфа, Фрэнк сразу же понял, что он за человек и какой у него характер. «Я хотел дать ему больше самостоятельности, позволить самому завершить свой путь», – говорил потом Лусасса.

А вот Дус стала настолько «одержимой» в своей заботе об умиравшем Рудольфе, что тот порой просто отказывался ее видеть. Однако от встречи с адвокатами, прибывшими в конце октября в Париж, чтобы взять у него показания по поводу иска, поданного против него Робертом Трейси, Нуреев отказаться не мог. Трейси был ВИЧ-инфицирован и, после того как у него в июне проявился опоясывающий лишай, забеспокоился о своем будущем. В свое время Роберт не осознал, что, засвидетельствовав в апреле американское завещание Рудольфа, лишил себя возможности унаследовать от него что-то[324]. Не имея постоянного дохода, Трейси нанял известного адвоката, специалиста по случаям палимонии Марвина Митчелсона. «Защищать меня, потому что меня больше некому было защитить», – как объяснил позже Трейси. На тот момент он все еще проживал в квартире в «Дакоте», которую впоследствии передали Американскому фонду Нуреева. Иск отвратил от Трейси большинство друзей Рудольфа, которых возмутило то, что он потребовал компенсации от друга, находившегося при смерти. Они не сомневались в том, что Трейси собирался заявить, будто СПИДом его заразил Нуреев, и подозревали, что он охотился за его квартирой в «Дакоте», стоившей миллионы[325].

Рудольф два года пытался выселить Роберта из своей квартиры, но, не желая конфликтовать с ним непосредственно, просил его съехать через друзей. И в то же время он продолжал использовать Трейси как свою «нью-йоркскую Дус» (так называл его Жюд): поручал присматривать за своей основной квартирой, приглашать гостей на его званые обеды и ужины и вести его нью-йоркские дела. По словам Мишеля Канези, к иску Трейси Нуреев отнесся спокойно: «Он не рассердился на Роберта. И не протестовал, настолько он уже далек был от всего». То, что его действительно волновало, Рудольф уже сделал: добавил в свое завещание пункт, назначив Канези специальным советником по медицинской деятельности его европейского фонда[326]. «Когда придет время, ты будешь знать, что делать», – сказал своему врачу-другу Нуреев. А Жюда он попросил позаботиться о его балетах. «Мне стало неловко, и я ответил: «Нет, Рудольф, через месяц тебе станет лучше, и ты сам будешь ими заниматься», – рассказывал потом Шарль.

Из-за неуклонного ухудшения здоровья Нуреев все больше времени проводил в больнице. В середине ноября, несмотря на совершенно подорванную иммунную систему и тяжелые обострения молочницы (кандидоза) во рту, Рудольф вернулся на несколько дней домой. И сразу же устроил встречу, чтобы обсудить грядущий сезон Парижской оперы. Однако на этот раз Руди ван Данциг ощутил в нем покорность судьбе. Из-за пораженного грибком рта и горла Рудольф морщился при глотании, и Марике приходилось кормить его с ложки домашним овощным бульоном. «Я не могу есть, – бормотал он печально, но никого не упрекая. – Я больше ничего не могу делать…»

20 ноября Рудольф вернулся в больницу Богородицы Неустанной Помощи и провел там последние шесть недель своей жизни. Он не мог есть, и Канези не оставалось иного выбора, как посадить его на внутривенную капельницу, несмотря на огромный риск инфекции, которому подвержены все пациенты с ослабленной иммунной системой. Больше Канези ничего не мог сделать для своего знаменитого пациента. Без единой жалобы Рудольф проводил время в наушниках, готовясь дирижировать «Коппелией» в Марселе. «Чувствовалось, что он жил в этой музыке», – вспоминал Лусасса. Для разнообразия Фрэнк включал ему записи афро-карибской музыки и танцевал в комнате, приговаривая: «Вот так мы делаем это дома».

Среди многих друзей, навещавших Рудольфа, была Мари-Элен де Ротшильд. Годами страдавшая подрывающим силы артритом[327], она по собственному опыту знала, как действует на человека унылая больничная обстановка. И потому старалась приходить к Нурееву в «красивой и яркой одежде».

Однажды Марика и Уоллес тайком привели в палату Рудольфа Солорию; они надеялись его развеселить. Но, по словам Марики, «Рудольф уже пребывал в полузабытьи и почти не обратил на нее внимания». Он полностью смирился со своим состоянием, когда Патриция Руанн пришла обсудить с ним проблемы с «Баядеркой», требовавшие решения. Рудольф читал газеты, лежа в кровати – закутанный в шали, с вязаной шапочкой от Миссони на голове, «похожий на восточного властелина». Телевизор в палате работал почти постоянно, но картинка все время сбивалась, и Рудольф попросил Руанн позвать медсестру – наладить изображение. Он пытался найти «Канал-плюс» (платный телеканал, который смотрел дома), но телевизоры в больнице его, естественно, не принимали. Когда Руанн сообщила об этом Рудольфу, он вдруг вздохнул и промолвил: «Как же я от всего этого устал! Надеюсь, скоро это закончится».

Решив, что Рудольфу мог бы помочь психиатр, Мишель Канези прислал к нему своего коллегу. Но как только врач представился, Рудольф выставил его из палаты. (У эскулапа оказалась такая же фамилия, как у австрийского адвоката, который, как считал Нуреев, «нагрел» его на крупную сумму; и сеанс психотерапии продлился с полминуты.)

У родных и ленинградских друзей Нуреева были собственные целительные снадобья. Его сестра Роза и 31-летняя племянница Гюзель регулярно наведывались в больницу, хотя Рудольф не всегда был расположен их видеть. Племянник Рудольфа, Юрий, также находился в Париже – брал уроки музыки и жил в квартире, которую купил Рудольф напротив своей основной квартиры. Жюд находил их отношения «чудными» и никогда не мог понять, «почему [Рудольф] то хотел, то не хотел их всех видеть». Гюзель, теперь превратившейся в красивую молодую женщину, не нравились многие друзья дяди, и она не стеснялась об этом говорить. Роза приехала из Ла-Тюрби и остановилась в еще одной квартире-студии, тоже приобретенной братом, а Гюзель жила в квартире этажом выше его квартиры. Мишель Канези не сомневался: Роза не одобряла его в роли лечащего врача, считая его слишком молодым и веселым для доктора. А Роза подозрительно относилась к пище, которую давали Рудольфу. Однажды она сильно расстроила Марику, вылив ее бульон и заменив его «каким-то странным жирным супом, от которого его стошнило». Когда Канези попытался втолковать Розе всю серьезность состояния Рудольфа, она попросту отмахнулась от врача. «Не беспокойтесь! Немного бульона, и он пойдет на поправку», – заявила она Мишелю на своем русифицированном французском. Как и большинство друзей Рудольфа, Канези находил общение с ней «невозможным». И все же, по признанию Марики, ощущавшаяся «сила этих монголов» помогла ей глубже понять Рудольфа: «Эту великую силу, присутствие духа и все те вещи, к которым мы были абсолютно непривычны».

Тем временем в Санкт-Петербурге, где о СПИДе тогда только-только узнали и потому имели только слабое представление, Любе Мясниковой позвонил незнакомый ей студент-медик. Он сказал, что его попросил с ней связаться худрук балетной труппы Мариинского театра Олег Виноградов. Студенту якобы удалось открыть эффективное лекарство, способное спасти умирающего Нуреева, с невероятным названием БН-7 – «Белые ночи номер 7». Любе так хотелось помочь Рудольфу, что, ничего не зная о таинственном БН-7, она принесла его образец в аэропорт и убедила вылетавшего в Париж пассажира передать его Нурееву. Поскольку законом вывоз из страны лекарств был запрещен, она перелила препарат во флакон от «Шанель». «Зелье» рассмешило, но отнюдь не обрадовало врача Рудольфа. Канези и не подумал давать неизвестное лекарство своему пациенту. «Вроде его нужно было развести в горячей воде и вдыхать пары. Мне это показалось нелепым и абсурдным, и, не будь Рудольф в таком плачевном состоянии, он бы – я уверен – тоже посмеялся», – рассказывал Канези.

К середине декабря Рудольф уже с трудом узнавал друзей и то отключался, то приходил в сознание. По настоянию Гюзель ему наняли охранника, не пропускавшего визитеров, журналистов и сумасшедших поклонников. В палату Рудольфа разрешалось заходить только его ближайшим друзьям и членам семьи, да и то с большими интервалами, что вызывало разногласия у некоторых из них. В Париж вызвали родственников Нуреева из Уфы. Разида привезла с собой какое-то растительное лекарство, которое ей передал для Рудольфа член Союза писателей Башкирии, и была очень огорчена, когда врачи отказались давать его брату. Разида прилетела в Париж в Рождество вместе со своей племянницей Альфией и ее маленькой дочуркой Женей. Роза и Гюзель встретили их в аэропорту, хотя отношения между ними были довольно прохладными; Альфия чувствовала, что Гюзель обращалась с ними пренебрежительно, как с «простолюдинами из Уфы». Роза, как старшая в семье, хотела всеми руководить, и это приводило к частым ссорам между ними, особенно когда сестры готовили для Рудольфа еду. «Роза настаивала, что ему следовало давать куриный бульон, и никто не мог ее переспорить».

Стремясь обеспечить Рудольфу полный покой, Роза пыталась помешать друзьям брата его навещать. Многие воспринимали это как горькую иронию – ведь большую часть своей жизни Нуреев старался дистанцироваться именно от Розы. Он никогда и никому не позволял себя контролировать, даже в последние недели, пока не начал впадать в бессознательное состояние. Охваченные горем, друзья и родственники боролись за права на своего Рудольфа, и каждый из них считал, что знал и понимал его лучше других. Но правда заключалась в том, что его жизнь состояла из стольких же нитей, цветов и рисунков, как и ковры, украшавшие его квартиру. А из людей, которые значили для Рудольфа больше всего – его матери, Пушкина, Эрика, Найджела, Мод, Марго и Жюда, – в живых оставались только Мод и Жюд.

С Жюдом, стоящим у его постели, и Фрэнком Лусассой, державшим его за руку, Рудольф тихо покинул этот мир в половине четвертого дня 6 января 1993 года, в канун русского Рождества. Ему было пятьдесят четыре года. Роза только на минуту вышла из палаты и, вернувшись, застала брата уже мертвым. Новость быстро распространилась по коридору больницы, где ожидали друзья и родственники, а оттуда по Парижу и всему миру.

«Я всегда говорила, что он должен держать меня за руку, когда я умру, и была уверена, что так оно и будет». 11 января 1993 года, накануне похорон Рудольфа, Мод Гослинг все еще не могла примириться с его кончиной. В тот день она прилетела в Париж с Джейн Херманн и Тессой Кеннеди и остановилась в отеле «Вольтер», где уже собрались Жаннетт, Уоллес, Марика, Руди ван Данциг и еще несколько танцовщиков. У дома номер 23 по набережной Вольтера в ожидании машины с телом Нуреева дежурили полицейские автомобили. Друзья решили, что свою последнюю – посмертную – поездку Рудольф должен совершить из своей парижской квартиры в оперный театр. Мишель Канези поручил Фрэнку Лусассе оставаться с телом до утра. Роза, Гюзель, Разида, Альфия, Юрий и несколько ближайших друзей артиста присоединились к нему в квартире Нуреева, но, когда подъехали Жаннетт и Марика, Гюзель раскричалась и отказалась их впустить. Расстроенный этой неприятной бурной сценой, Фрэнк все же решил соблюдать волю родных покойного.

Как же он был удивлен, когда они отправились спать, оставив его, постороннего человека, наедине с телом. Гроза и проливной дождь, барабанивший в окна роскошной гостиной, нервировали его. Чтобы успокоиться, Лусасса потягивал белое вино и всю ночь разговаривал с Рудольфом, уверяя, что его не покинули.

На следующее утро прибыли друзья Рудольфа – сопровождать во дворец Гарнье его гроб. Он стоял на низком столе, за которым танцовщик обычно пил утренний чай. Выполняя волю покойного, его обрядили в смокинг и цветную шапочку Миссони. Пока Дус нервно бродила из комнаты в комнату, Тесса Кеннеди стояла на коленях у гроба, а Андре Ларкви наблюдал за подготовкой к прощанию. По его предложению, в соответствии с великой, хотя и устаревшей традицией, которой удостаивали величайших артистов Европы, с лица умершего сняли слепок для изготовления посмертной маски. Тот же Ларкви организовал и похороны Рудольфа – церемонию, достойную высокопоставленного государственного деятеля; допуском на похороны служили особые приглашения с цветовыми кодами, обозначавшими места, где должны были стоять приглашенные.

Все дороги к оперному театру были перекрыты, а на площади Оперы полицейские кордоны с трудом сдерживали сотни балетоманов, стремящихся увидеть все до мелочей. Ступени оперного театра XIX века были усыпаны цветами и пышными венками. Среди них были венки от Ива Сен-Лорана, семейства Ниархос, от «дома» Капецио, Ролана Пети и Зизи Жанмэр; венок от принцессы Фирьял украшала надпись: «Нýну, танцуй в упокоении». На ленте, обвивавшей красные розы от Пьера Берже, было написано «Мерси, Рудольф», а упаковка букета, присланного Жаком Лангом и Министерством культуры, была оформлена в цветах Республики.

Дворец Гарнье был тем местом, где в 1961 году началась карьера Нуреева на Западе. В нем он провел шесть крайне плодотворных лет как художественный руководитель труппы в 80-х годах и в нем же в последний раз выступил на сцене три месяца назад, в октябре 1992 года. В десять утра шесть танцовщиков во главе с Шарлем Жюдом внесли в оперный театр дубовый гроб с телом Рудольфа и подняли его по лестнице мимо почетного караула из учащихся балетной школы. Гражданская панихида проводилась не на сцене, а в фойе; простой деревянный гроб резко выделялся на фоне холодного белого мрамора. Бархатная подушечка со знаками отличия Командора искусств и литературы лежала на две ступени ниже. У подножия лестницы стоял ансамбль камерной музыки, а напротив них – скорбящие. На полчаса в одном помещении слились вместе, казалось бы, диаметрально противоположные элементы кочевой жизни Рудольфа. Там были его сестры в черных шерстяных кофтах и косынках на головах, которых утешали мировые знаменитости в норках и соболях. Там были племянницы и племянники Нуреева – Гюзель, Альфия, Юрий и Виктор, его старая партнерша по Кировскому театру Нинель Кургапкина, друзья и коллеги из Англии – Мод, Линн Сеймур, Джоан Тринг, Антуанетт Сибли, Энтони Доуэлл, Мерл Парк, Джон Тули, друзья Рудольфа из Америки – Уоллес, Жаннетт, Джейн, Ли Радзивилл, Филлис Уайет, Джон Тарас, Моник ван Вурен. Отсутствие Роберта Трейси ни у кого не вызвало удивления. Из именитых парижан попрощаться с Нуреевым пришли Лесли Карон, Мари-Элен и Ги де Ротшильды, Франсуа Дус, барон Алексис де Реде, Ролан Пети, Иветт Шовире, Пьер Лакотт, Игорь Эйснер, Жан Бабиле, Патрик Дюпон, а Италию представляли Карла Фраччи, Луиджи, Виттория Оттоленги и Франко Дзеффирелли.

Одни стояли на ступеньках; сотни других смотрели вниз с балконов. Помпезность церемонии позабавила Линн Сеймур. Она представила себе, «как посмеялся бы Рудольф над всей этой честной компанией, внезапно решившей воздать ему почести».

Под Баха и Чайковского друзья Рудольфа декламировали отрывки из произведений его любимых авторов: Пушкина, Байрона, Микеланджело, Гете и Рембо (все – на тех языках, на которых они были написаны). Речь о самом Нурееве произнес Жак Ланг; в своей оригинальном и цветистом панегирике он описал чудесные дары, которыми Рудольфа наделили боги: «Красота, сила и стремление к совершенству… Он добился легендарной славы. Словно феникс, он возрождался каждое утро после того, как истощал себя каждый вечер». Цитируя Барышникова, Ланг добавил: «Он обладал обаянием и простотой обычных смертных и недосягаемой надменностью богов».

Под скорбные мелодии «Песен странствующего подмастерья» Малера, в записи Джесси Норман, Жюд и другие танцовщики вынесли гроб к поджидавшему катафалку. Кортеж из микроавтобусов «Рено» доставил примерно сотню человек к русскому православному кладбищу Сент-Женевьев-де-Буа. В конце ноября Рудольф предпочел это последнее прибежище русских белоэмигрантов более знаменитому кладбищу Пер-Лашез, на котором упокоился Нижинский. Выбранный Нуреевым «город мертвых» находится в часе езды от оперного театра, который открыл ему врата на Запад и балетную труппу которого он сумел воскресить. Но даже здесь вечному страннику и чужаку пришлось отстаивать свое место. Ведь среди изысканных надгробий князей и графинь, умерших в изгнании, лежит и Серж Лифарь. «Не хороните меня рядом с Лифарем», – наказал Нуреев своему американскому адвокату. Когда он возглавлял труппу Парижской оперы, изгнание духа Лифаря оказалось для него одной из самых трудных задач, признался как-то Рудольф Гору Видалу: «Мы называем комнаты в честь разных людей. Они заставили меня назвать одну в честь Лифаря. В этой комнате всегда обитает зло… Злой дух».

Когда гроб опустили в могилу, друзья бросили на него балетные туфли. И в последний раз на танцовщика пролился дождь из белых роз.

Эпилог

Даже своей смертью Рудольф спровоцировал полемику, споры и ссоры. Вначале доктор Канези заявил, что Нуреев умер от осложнения на сердце в результате «тяжелой болезни». Слово «СПИД» произнесено не было, что вызвало бурю протестов со стороны активистов движения за права больных СПИДом. «Следуя пожеланиям господина Нуреева, – добавил врач, – я более ничего не скажу». Но он сделал это через девять дней в интервью «Фигаро», самой читаемой газете во Франции. В пространном отчете о болезни Нуреева Канези подтвердил, что танцовщик умер от СПИДа. И, противореча своему же более раннему утверждению, заявил, что Нуреев уполномочил его раскрыть истинную причину его смерти. «Если я решил внести ясность, то это потому, что не существует такого явления, как постыдная болезнь. Я сейчас думаю обо всех анонимных пациентах, страдающих из-за того, что их подвергают остракизму. Рудольф прожил с этим вирусом тринадцать или четырнадцать лет, благодаря своей силе духа и борцовскому характеру. Люди должны это знать. Он был слишком знаменит, чтобы можно было скрыть правду».

Канези оказался прав. Известность Нуреева вновь сделала его международным символом – на этот раз из-за политики, примешавшейся к болезни, с которой он так долго опасался быть ассоциируемым. Через двенадцать дней после своей смерти Рудольф снова попал на обложку «Ньюсуик» – впервые после апогея 1965 года. Только теперь статья была озаглавлена иначе. Не «НУРЕЕВ: новый Нижинский», а «СПИД и искусство: потерянное поколение». И, к большому сожалению ее автора, писателя и активиста движения за права больных СПИДом Пола Монетта (как и многих гомосексуалистов), Нуреев перестал быть в его глазах «великим героем» столетия или искусства. «Я считаю его трусом, – заявил Монетт в «Ньюсуик». – И меня не волнует, насколько великим танцовщиком он был». По мнению Монетта, на Нурееве лежала ответственность перед всем сообществом гомосексуалов, и он обязан был использовать свою известность, чтобы повысить информированность общества о СПИДе и изменить его отношение к этой болезни. Взяв более личную ноту, Эдвард Олби вспомнил свое чувство «разочарования тем, что Рудольф отказывался признавать, что был болен. Он заслужил бы гораздо больше сочувствия и любви, если бы сделал это».

Михаил Барышников тоже огорчился – правда, по другой причине. Некролог на первой странице «Нью-Йорк таймс» характеризовал Нуреева как антисемита. Через два дня после смерти Рудольфа Барышников направил в газету письмо с опровержением того, что он назвал ошибочным представлением о человеке, которого хорошо знал. Но газета его не напечатала. Решение было принято «неохотно», пояснил редактор отдела культуры Пол Голдбергер. «Мы твердо убеждены, что утверждения [Барышникова] голословны… Мы изучили вопрос и пришли к заключению, что доказательств в пользу всего сказанного нами достаточно…» Барышников дал выход своему негодованию в кратком интервью, появившемся в газете «Нью-Йоркер» в следующем месяце. «Обвинение в антисемитских высказываниях было несправедливым и беспочвенным», – заявил он. Барышникова возмутило, что «Таймс» допустила это в своей оценке жизни и достижений великого артиста.

«После моей смерти, – сказал как-то Нуреев Шарлю Жюду, – пройдет много времени, прежде чем они разберутся с моими деньгами». Годами друзья убеждали Рудольфа нанять хорошего адвоката по недвижимости, но он сопротивлялся, скупясь на гонорары и опасаясь, что из него вытянут много денег. Хотя гораздо вероятнее, что он просто не хотел обременять себя мыслями не только о делах, но и о смерти. И потому возложил на своих адвокатов прорабатывать тонкости своего завещания. Как бы там ни было, но Нуреев явно не желал, чтобы его деньги, заработанные столь тяжким трудом, осели в государственной казне.

Его недвижимость отягощалась «трансграничным» статусом обладателя. У Нуреева было австрийское гражданство, но умер он в Париже. Он оставил активы в Лихтенштейне, Италии, Франции, Монако, на Карибах и в США. Точная стоимость его состояния была неизвестна, хотя приблизительные оценки варьировали от двадцати пяти до тридцати миллионов долларов.

По завещанию, подписанному в Париже 14 апреля 1992 года, Нуреев оставил все свои европейские активы, а также дом на Сен-Бартелеми, ферму в Вирджинии, права на свои балеты и все банковские счета Фонду содействия балету. Созданный им в 1975 году, этот фонд управлялся из Цюриха, хотя его головной офис находился в Лихтенштейне, бывшем райским «убежищем налогоплательщиков» благодаря законам о тайне вкладов. В другом, дополнительном завещании, подписанном в Нью-Йорке 28 апреля 1992 года, Нуреев назвал единственным получателем его американских активов недавно учрежденный Танцевальный фонд Рудольфа Нуреева с офисом в Чикаго. Американский налоговый адвокат Нуреева, Барри Вайнштейн, специально создал новый фонд, чтобы отделить американские активы Нуреева от тех, что попали под европейскую юрисдикцию.

Основание обоих фондов преследовало две задачи, занимавшие Нуреева: избежать налогов на имущество и увековечить свое имя и наследие. Но в скором времени его наследие стало предметом споров. В соответствии с завещаниями Нуреева и письмами-напоминаниями его исполнителям оба фонда должны были поддерживать балетные спектакли, обеспечивать новые постановки и предоставлять гранты труппам и молодым танцовщикам.

Кроме этого, Европейский фонд должен был финансировать исследования по проблематике ВИЧ/СПИД и лечение заболевших им танцовщиков. А также помогать перспективным российским танцовщикам, желающим обучаться балету на Западе (при условии, что они впоследствии «будут вносить вклад в развитие танцевального искусства в стране моего происхождения, где я начал карьеру танцовщика», оговорил специально Нуреев). А для увековечивания его достижений в танце и творчестве костюмы, текстильные изделия и музыкальные инструменты артиста надлежало выставить на публичное обозрение: «Такова моя воля, и я даю обязательные для исполнения предписания своим поверенным обеспечить капиталом и имуществом, либо доходами с них, увековечивание моего имени в музее или выставочной галерее в память о моем стиле жизни и карьерном росте, как личности и танцовщика, которого я добился в хореографическом искусстве и в музыке…» Нуреев надеялся, что музей буден создан в Париже. В его первом завещании этот город был сначала назван «центр моей жизни», а потом эти слова были исправлены от руки на фразу «важная часть моей жизни» (скорее всего, с целью избежать возможных налоговых претензий со стороны французских властей).

На Европейский фонд была возложена и еще одна задача: проконтролировать передачу завещательных даров Нуреева его семье. Рудольф оставил по двести тысяч долларов Розе, Разиде и дочери Лиллы, Альфие, и по пятьдесят тысяч долларов Гюзели, сыну Альфии Руслану, и двум племянникам, Юрию и Виктору. Кроме того, Нуреев предоставил своей сестре Розе и племяннице Гюзель пожизненное право на бесплатное проживание в принадлежавших ему небольших квартирах, а сестре Разиде и племяннице Альфие – право на проживание в одном из домов на его ферме в Вирджинии. Европейский фонд должен был взять на себя все расходы, понесенные его уфимскими родственниками при эмиграции в США, а также расходы на учебу за рубежом его племянниц, племянников и внучатого племянника, при условии серьезности их намерений по получению такого образования.

После смерти Нуреева его фонды поспешили избавиться от его активов, и в первую очередь от содержимого его квартир в Париже и Нью-Йорке. А это были не только картины, предметы мебели, ковры и костюмы Нуреева, но и его личные вещи, включая семейные фотоальбомы и фотографии в рамках Эрика Бруна, Марго Фонтейн и матери Рудольфа, Фариды. «Кристис» вскоре объявил о продаже с торгов вещей и балетных реликвий Нуреева. Нью-йоркский аукцион должен был состояться в декабре 1993 года, а Лондонский – в январе 1994 года.

Но едва сотрудники «Кристис» приступили к составлению каталога и фотографированию имущества в нуреевской квартире на набережной Вольтера, как туда пожаловала Гюзель в сопровождении своего адвоката и шерифа. Они быстро опечатали квартиру. Гюзель и Роза подали иск против Европейского фонда, обвинив его в нарушении завещательных распоряжений Рудольфа. Нуреев хотел, чтобы его коллекции хранились и экспонировались в музее, утверждали они, а вовсе не желал, чтобы их пустили с молотка. Вдобавок ко всему, Гюзель и Роза усомнились в действительном намерении Нуреева передать большую часть своего имущества фонду, а не семье. Они считали, что его адвокаты воспользовались ослабленным состоянием Рудольфа, чтобы ввести его в заблуждение ради собственной выгоды – за счет его родственников.

Оба аукциона пришлось отложить до заключения компромисса: фонды обязались снять с торгов или выкупить назад часть костюмов и семейных фотографий Нуреева, а Роза и Гюзель согласились им в таком случае не препятствовать. Нью-йоркский аукцион выручил 7,9 миллиона долларов, а Лондонский – 2,79 миллиона долларов. Однако Роза и Гюзель не отозвали свой иск.

Уфимские родственники Нуреева вступили в наследство, хотя подробной информации о нем им так никто никогда и не предоставил. Они с неодобрением отнеслись к тяжбе, затеянной Розой и Гюзель, посчитав, что Рудольф обошелся с ними по справедливости. И все же они чувствовали, что фонд держал их в неведении и не проявлял к ним особого уважения. Несмотря на то что Нуреев предоставил семьям и Альфии, и Разиды право на проживание в одном из домов на его ферме в Вирджинии, они никогда не видели этой фермы и не представляли, какую жизнь могли бы там вести и во сколько им бы обошлось такое проживание даже при бесплатной аренде. Для того чтобы побывать на ферме, им требовалась виза, а получить ее можно было при наличии приглашения. Альфия и Разида обратились за помощью к фонду, но из этого ничего не вышло. Им сказали, что Европейский фонд уплатил семьдесят пять тысяч долларов иммиграционному адвокату, но скорого ответа не ожидалось. В какой-то момент секретарь фонда – высокомерный и бесцеремонный молодой швейцарский юрист Марк Рихтер – предложил Разиде тридцать пять тысяч долларов за отказ от права на проживание в доме в Вирджинии. Свое предложение он обосновал нецелесообразностью переезда в страну без знания ее языка. Но за такую маленькую сумму ей вряд ли удастся приобрести квартиру в Санкт-Петербурге или Москве, ответила Разида Рихтеру. За несколько минут он увеличил сумму до ста тысяч долларов.

Тогда за их дело взялась Армен Бали, пообещавшая Рудольфу позаботиться о его родственниках. Визы были получены. Однако Бали не только отговорила их от посещения фермы и осмотра дома, но и отбила у них всякое желание там жить: уж слишком изолирован этот край охотничьих вирджинских угодий, уверила она наследниц. Вместо этого Разиде и Альфие выплатили финансовую компенсацию, и Бали помогла им с семьями обосноваться в ее родном городе Сан-Франциско, консультируя их по всем вопросам – от покупки жилья до школ для детей.

Тем временем Гюзель и Роза подали второй иск, на этот раз против Американского фонда. Налоговый адвокат Нуреева Барри Вайнштейн назначил себя председателем Танцевального фонда Рудольфа Нуреева, а свою жену, дочь и партнера по юридической фирме сделал членами его Совета. Гюзель и Роза обвинили Вайнштейна в том, что он использовал этот фонд в своих интересах и к выгоде своей семьи. Они утверждали, что Рудольф никогда не намеревался поставить во главе фонда своего налогового адвоката, ничего не смыслившего в его художественной миссии. И заявили, что Вайнштейн тоже воспользовался состоянием Рудольфа, который в силу его тяжести не отдавал себе отчета в том, что он делал. Вайнштейн отврегал все обвинения. На процессе в Манхэттене осенью 1997 года Шарль Жюд засвидетельствовал, что Нуреев при подписании своего завещания в 1992 году пребывал в здравом рассудке и «полностью сохранял свои умственные способности». В июне 1988 года судья федерального окружного суда в Манхэттене поддержал эту точку зрения, объявив создание Американского фонда законным.

Вайнштейн тем не менее признал, что ему действительно был нужен какой-нибудь человек со связями в танцевальном мире для осуществления художественной политики фонда. В 1994 году он предложил Джейн Херманн заменить в Совете его дочь. Но Херманн вскоре вышла из Совета, заявив, что Вайнштейн отказался предоставить ей полный доступ к документации фонда. По предложению Херманн ее место в Совете заняла дочь Армен Бали, Жаннетт Этеридж (пусть и не профессионалка, но балетоманка). Однако Вайнштейн по-прежнему воздерживался от открытого обсуждения деятельность фонда, даже в беседах с представителями прессы, пишущей о балете. Как бы там ни было, но из документов, хранящихся в архиве генерального прокурора штата Иллинойс, явствует, что за первые шесть лет своей деятельности фонд выделил порядка одного миллиона долларов (из имевшихся в его распоряжении семи миллионов) нескольким балетным школам и труппам, сотрудничавшим с Нуреевым при его жизни. В их числе были Танцевальная труппа Пола Тейлора, Центр современного танца Марты Грэм и Школа американского балета.

Опасаясь, что публичный процесс мог подвигнуть и других бывших любовников Нуреева выдвинуть свои иски, фонд также заключил во внесудебном порядке мировую сделку с Робертом Трейси. Ему гарантировали выплату суммы в размере примерно шестисот тысяч долларов в рассрочку до 2000 года, с тем условием, что он никогда не будет писать мемуаров или давать интервью о своей жизни с Рудольфом. Если не считать важности подобной сделки как таковой, эти крупнейшие затраты времени и денежных средств были законной формой защиты Американским фондом своего права на существование[328].

Основным в судебной тяжбе был вопрос: как именно Нуреев намеревался распределить свои активы между своими родственниками, фондами и музеем или выставочной галереей, посвященной его жизни и деятельности. Через своего адвоката Гюзель заявила, что они с дядей были очень близки. Она была «его глазами и ушами в мире балета», заявил адвокат, и ухаживала за Нуреевым во время болезни. Однако, по свидетельству Шарля Жюда, который провел многие часы у постели больного в последние месяцы его жизни, Рудольф «хотел передать все своим фондам». «Я спросил у него, как он собирается решить, [кто будет в Совете][329], – рассказал Жюд, – и он ответил: самое главное – его деньги, поэтому он хотел, чтобы там оказались люди, способные правильно ими распорядиться. [Рудольф] сказал: раз он хочет увековечить свое имя, ему нужны деньги. Отдать все деньги [родственникам] – значит пожертвовать своим именем. Для него деньги были властью». В 1997 году Европейский фонд заключил – также во внесудебном порядке – мировую с Розой и Гюзель о выплате им 1,8 миллиона долларов.

Тем не менее и через пять лет после смерти Нуреева ни один из его фондов не только не предпринял никаких шагов для увековечения его имени, но и не решился на смелые художественные проекты, которыми так славился их учредитель. Вместо того чтобы воздать должное духу предприимчивости Нуреева хотя бы посредством важных заказов новым хореографам, Американский фонд предпочел субсидировать в 1997 году постановку Бостонским балетом «Корсара» в полномасштабной версии Большого театра. Правда, Европейский фонд во исполнение пожеланий Нуреева все же периодически предоставлял от его имени гранты ряду ведущих европейских балетных школ и поддерживал участие перспективных российских танцовщиков в престижном международном конкурсе юных артистов балета «При де Лозанн» («Приз Лозанны»). В 1997 году Европейский фонд также выступил спонсором выставки в парижском музее Карнавале, на которой демонстрировались костюмы Нуреева, его балетные реликвии, музыкальные инструменты и партитуры с комментариями и пометами танцовщика. В планах музея была организация постоянной экспозиции, посвященной Нурееву (наподобие залов других знаменитых парижан, включая Пруста).

Нуреев также предусмотрел выделение ежегодных грантов в размере ста тысяч долларов США на исследования по проблемам СПИДа и артистам, живущим с этой болезнью. Но уже в апреле 1988 года Мишель Канези, пытавшийся выступать представителем Нуреева в этой миссии, почувствовал себя загнанным в тупик. После смерти Рудольфа фонд в Лихтенштейне разрешил ему распределить на медицинские цели всего лишь тридцать тысяч долларов. Американский фонд тоже не проявил особого энтузиазма. Незадолго до нью-йоркского аукциона «Кристис» в 1995 году Канези обратился к Вайнштейну с письменной просьбой: зарезервировать часть доходов от торгов на исследования проблем ВИЧ/СПИДа в память о Рудольфе. Мишель надеялся, что эта инициатива стимулирует распродажу и привлечет дополнительные средства. Но Вайнштейн не ответил ему. А впоследствии и вовсе отрицал получение письма.

Несмотря на распри между людьми и судебные баталии, подлинное наследие Нуреева продолжает жить – в сформированных им поколениях танцовщиков, во вдохновленных им труппах, в воспоминаниях зрителей, которых он поражал и восхищал, и в новых плеядах балетоманов, которых он заразил любовью к танцу.

Многие из них все еще приходят на его могилу на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа[330]. И там их глазам предстает памятник, созданный Эцио Фриджерио, художником-декоратором последней нуреевской «Баядерки» по заказу Европейского фонда. Заменившее через три года временный крест, это надгробие выполнено в виде детально проработанного дорожного сундука, накрытого мозаичным восточным ковром, «сотканным» из муранского стекла и окаймленным бахромой из бронзы. Тонкая игра цветовых оттенков и линий производит эффект застывшего движения – краткого упокоения в продолжающемся путешествии.

Библиография

Alexandrova, Vera. A History of Soviet Literature. Garden City, N.Y.: Doubleday & Company, Inc., 1963.

Alovert, Nina. Baryshnikov in Russia. New York: Holt, Rinehart and Winston, 1984.

Anawalt, Sasha. The Joffrey Ballet: Robert Joffrey and the Making of an American Dance Company. New York: Scribner, 1996.

Austin, Richard. Lynn Seymour: An Authorised Biography. London: Angus and Robertson Publishers, 1980.

Barnes, Clive. Nureyev. New York: Helene Obolensky Enterprises, Inc., 1982.

Barnes, Patricia. The Children of Theatre Street. New York: Penguin Books, 1979.

Bland, Alexander. The Nureyev Image. London: Studio Visa, 1977.

Bland, Alexander. The Nureyev Valentino: Portrait of a Film. Ontario: Collier Macmillan Ltd., 1977.

Bland, Alexander. The Royal Ballet: The First Fifty Years. Garden City, NewYork: Doubleday & Company, Inc., 1981.

Bosworth, Patricia. Diane Arbus: A Biography. New York: W. W. Norton & Company, 1984.

Bragg, Melvyn. Richard Burton: A Life. New York: Warner Books, 1990.

Buckle, Richard. Nijinsky. New York: Simon & Schuster, 1971.

Buckle, Richard. Buckle at the Ballet. New York: Atheneum, 1980.

Buckle, Richard. In the Wake of Diaghilev. New York: Holt, Rinehart and Winston, 1983.

Buckle, Richard in collaboration with John Taras. George Balanchine: Ballet Master. New York: Random House, 1988.

Buckle, Richard. Diaghilev. London: Weidenfeld & Nicolson, 1993.

Conquest, Robert. The Harvest of Sorrow: Soviet Collectivization and the Terror Famine. New York: Oxford University Press, 1986.

Conquest, Robert. Stalin: Breaker of Nations. New York: Penguin Books, 1991.

Coward, Noёl. The Noёl Coward Diaries. Edited by Graham Payne and Sheridan Morley. Boston: Little, Brown and Company, 1982.

Croce, Arlene. Afteris. New York: Alfred A. Knopf, 1977.

Croce, Arlene. Going to the Dance. New York: Alfred A. Knopf, 1982.

Croce, Arlene. Sight Lines. New York: Alfred A. Knopf, 1987.

De Mille, Agnes. Martha: The Life and Work of Martha Graham. New York: Vintage Books, 1992.

Faithfull, Marianne, with David Dalton. Faithfull: An Autobiography Boston Little, Brown and Company, 1994.

Fitzpatrick, Sheila. The Russian Revolution. Oxford, England: Oxford University Press, 1994.

Flanner, Janet (Genet). Paris Was Yesterday: 1925–1939. Edited by Irving Drutman. New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1988.

Fonteyn, Margot. The Magic of Dance. London: British Broadcasting Company, 1979.

Fonteyn, Margot. Autobiography. New York: Warner Books, 1977.

Fraser, John. Private View Inside Baryshnikov’s American Ballet Theatre. Toronto: Bantam Books, 1988.

Garafola, Lynn. Diaghilev’s Ballets Russes. New York: Oxford University Press, 1989.

Garcia-Marquez, Vicente. Massine: A Biography. New York: Alfred A. Knopf, 1995.

Gosling, Nigel. Prowling the Pavements: Selected Art Writings, 1950–1980. New York: A Lives Examined Book, 1986.

Graham, Martha. Blood Memory. Garden City, New York: Doubleday, 1991.

Gruen, John. Erik Bruhn: Danseur Noble. New York: Viking Press, 1979.

Gruen, John. The Private World of Ballet. New York: Penguin Books, 1976.

Hackett, Pat, ed. The Andy Warhol Diaries. New York: Warner Books, Inc., 1989.

Heller, Mikhail and Nekrich, Aleksandr. Utopia in Power: The History of the Soviet Union from 1917 to the Present. New York: Simon & Schuster, 1992.

Hixson, Walter L. Witness to Disintegration Provincial Life in the Last Year of the USSR. Hanover, N. H.: University Press of New England, 1993.

Hosking, Geoffrey. The First Socialist Society: A History of the Soviet Union from Within. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1993.

Huckenpahler, Victoria. Ballerina: A Biography of Violette Verdy. New York: Marcel Dekker, Inc., 1978.

Kam, Karen, with Stephen Godfrey and Penelope Reed Doob. Movement Never Lies: An Autobiography. Toronto: McClelland and Stewart, Inc., 1994.

Karsavina, Tamara. Theatre Street. New York, E. P.: Dutton & Co, Inc., 1961.

Kavanagh, Julie. Secret Muses: The Life of Frederick Ashton. London: Faber & Faber, 1996.

Kirkland, Gelsev, with Greg Lawrence. Dancing on My Grave. Garden City, N.Y.: Doubleday & Company, Inc., 1986.

Kirstein, Lincoln. Nijinsky Dancing. New York: Alfred A. Knopf, 1975.

Kirstein, Lincoln. Ballet: Bias & Belief. New York: Dance Horizons, 1983.

Kirstein, Lincoln. Four Centuries of Ballet. New York: Dover Publications, Inc., 1984.

Klose, Kevin. Russia and the Russians: Inside the Closed Society. New York, W. W.: Norton & Company, 1984.

Lahr, John. Prick Up Your Ears: The Biography of Joe Orton. New York: Limelight Editions, 1986.

Lawrence, John. A History of Russia. New York: Meridian Books, 1993.

Leonard, Richard Anthony. A History of Russian Music. New York: The Macmillan Company, 1957.

Levin, Bernard. The Pendulum Years: Britain and the Sixties. London: Pan Books, 1972.

Louis, Murray. Inside Dance. New York: St Martin’s Press, 1980.

Louis, Victor and Jennifer. The Complete Guide to the Soviet Union. New York: St Martin’s Press, 1991.

Makarova, Natalia. A Dance: Autobiography. New York: Alfred A. Knopf, 1979.

Martins, Peter, with Robert Cornfield. Far from Denmark. Boston: Little, Brown and Company, 1982.

Mason, Francis. I Remember Balanchine: Recollections of the Ballet Master by Those Who Knew Him. New York: Doubleday & Company, 1991.

Money, Keith. Fonteyn: The Making of a Legend. New York: Reynal & Company, 1974.

Money, Keith. Fonteyn & Nureyev: The Great Years. London: Harvill, 1994.

Moynahan, Brian. The Russian Century: A History of the Last Hundred Years. New York: Random House, 1994.

Neufeld, James. Power to Rise: The Story of the National Ballet of Canada. Toronto: University of Toronto Press, 1996.

Nijinska, Bronislava. Early Memoirs / Translated and edited by Irma Nijinska and Jean Rawlinson. New York: Holt, Rinehart and Winston, 1981.

Nurevev, Rudolf. Nureyev. New York: E. P. Dutton & Co, Inc, 1963.

Oliphant, Betty. Miss О: My Life in Dance. Winnipeg, Can.: Turnstone Press, 1996.

Ottolenghi, Vittoria. Rudolf Nureyev: Confessioni. Rome: Editoriale Pantheon, 1995.

Panov, Valery, with George Feifer. Tо Dance. New York: Alfred A. Knopf, 1978.

Pasi, Mario, and Luigi Pignotti. Nureyev: La Sua Arte la Sua Vita. Milan: Sperling Kupfer Editori, 1993.

Percival, John. Nureyev: Aspects of the Dancer. New York: G. P. Putnam’s Sons, 1975.

Perlmutter, Donna. Shadowplay: The Life of Antony Tudor. New York: Limelight Editions, 1995.

Petit, Roland. J’ai Danse sur les Flots. Paris: Bernard Grasset, 1993.

Robinson, Harlow. The Last Impresario: The Life, Times, and Legacy of Sol Hurok. New York: Penguin Books, 1994.

Roslavleva, Natalia. Era of the Russian Ballet. New York: E. P. Dutton & Co, Inc, 1966.

Scott, John. Behind the Urals: An American Worker in Russia’s City of Steel. Bloomington, Ind.: Indiana University Press, 1989.

Seymour, Lynn, with Paul Gardner Lynn. The Autobiography of Lynn Seymour. London: Granada Publishing Limited, 1984.

Shervchenko, Arkady N. Breaking with Moscow. New York: Alfred A. Knopf, 1985.

Shilts, Randy. And the Band Played On Politics, People, and the AIDS Epidemic. New York: Penguin Books, 1988.

Smakov, Gennady. The Great Russian Dancers. New York: Alfred A. Knopf, 1984.

Smith, Hedrick. The Russians. New York: Ballantine Books, 1977.

Smith, Hedrick. The New Russians. New York: Avon Press, 1991.

Snowdon. A Photographic Autobiography. New York: Times Books, 1979.

Sokolova, Lydia. Dancing for Diaghilev: The Memoirs of Lydia Sokolova. London: Columbus Books Ltd., 1989.

Souritz, Elizabeth. Soviet Choreographers in the 1920s. Durham, N. C.: Duke University Press,1990.

Steegmuller, Francis. Cocteau: A Biography. London: Constable and Company Ltd., 1986.

Strauss, Robert. The Trans Siberian Rail Guide. Edison, N. J.: Compass Publications, 1993.

Stuart, Otis. Perpetual Motion: The Public and Private Lives of Rudolf Nureyev. New York: Simon & Schuster, 1993.

Tallchief, Maria, with Lam Kaplan. Maria Tallchief: America’s Prima Ballerina. New York: Henry Holt and Company, 1997.

Taper, Bernard. Balanchine: A Biography. New York: Times Books, 1984.

Taylor, Paul. Private Domain. New York: Alfred A. Knopf, 1987.

Tharp, Twyla. Push Comes to Shove. New York: Bantam Books, 1992.

Valois, Ninette de. Come Dance with Me. London: The World Publishing Co., 1957.

Vickers, Hugo. Cecil Beaton. London: Weidenfeld & Nicolson, 1993.

Volkogonov, Dmitri. Stalin: Triumph and Tragedy. Rocklin, Calif.: Prima Publishing, 1992. (на рус. яз.: Волкогонов Д. А. Триумф и трагедия. Политический портрет И. В. Сталина. М.: Изд-во АПН, 1989.)

Volkov, Solomon. St Petersburg: A Cultural History. New York: The Free Press, 1995. (на рус. яз.: Волков С. М. История культуры Санкт-Петербурга с основания до наших дней. М.: Эксмо, 2001).

von Hagen, Mark. Soldiers in the Proletarian Dictatorship: The Red Army and the Soviet Socialist State, 1917–1930. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press, 1990. Warhol, Andy, and Pat Hackett. POPism: The Warhol ’60s. New York: Harvest Books, 1990.

Watson, Peter. Nureyev: A Biography. London: Hodder & Stoughton, 1994.

Wishart, Michael. High Diver. London: Blond & Briggs, 1977.

Рудольф Нуреев. Три года в Кировском театре: Сб. ст. / Т. И. Закржевская, Л. П. Мясникова и др. СПб.: Пушкинский Фонд, 1995.

1 Вторая дочь Нуреевых, Лилла стала исключением из правила, и причина этого осталась тайной, разгадать которую не смогла даже ее дочь.
2 По словам дочери Фариды, Разиды, имя звезды немого кино и олицетворения гламурного Голливуда 1920-х годов было совершенно неизвестно в то время ее матери.
3 Если допустить, что Роза действительно отправила отцу телеграмму из Иркутска, тогда выходит, что Рудольф родился в каком-то месте к западу от Байкала или на Ангаре – единственной реке, вытекающей из этого озера. Если же Роза сошла с поезда не в Иркутске, а где-то дальше, восточнее, тогда возможно, что Рудольф родился либо на Южном побережье Байкала, либо в какой-либо иной точке маршрута, ближе к Владивостоку.
4 Николай Ежов, с именем которого связан этот термин, был тогда главой НКВД, предшественника КГБ.
5 Когда у Хамета появились свои собственные дети, власти зарегистрировали их (как и Фариду) под фамилией Нуреевы. Видимо, посчитав, что произносить фамилию «Нуреев» легче, чем фамилию «Нуриев». По свидетельству сестры Рудольфа, Розы, Хамет не замечал, что их фамилия в официальных документах пишется по-другому, до тех пор, пока она не обнаружила это, просматривая отцовские бумаги. Но делать что-то было уже поздно.
6 Многие полагали, что фамилия Нуреев – результат канцелярской ошибки; однако, это не так. Фамилию сменил сам Хамет.
7 Его настоящая фамилия – Джугашвили; псевдоним «Сталин» значит «человек из стали».
8 К концу 1920-х годов татары были в числе групп, действительно имевших преобладающее представительство в Коммунистической партии.
9 В год их женитьбы Коммунистическая партия насчитывала уже 1 360 000 членов, из которых 198 000 были крестьяне; на 125 крестьянских хозяйств приходился примерно один крестьянин-коммунист.
10 В 1930 году в колхозы оказались насильно загнаны 130 миллионов крестьян по всей стране, хотя Сталин утверждал, что коллективизация проводилась исключительно на добровольных началах. В 1932 году было коллективизировано 62 % крестьянских хозяйств, в 1937 году эта цифра выросла до 94 %. И каждый год Сталин требовал увеличения объемов сдаваемого крестьянами зерна. Вскоре в стране разразился голод. По подсчетам экспертов, в период с 1929 по 1937 году в результате раскулачивания и голодомора лишились жизни от 5 до 7 миллионов крестьян.
11 Возможно, Хамет и разрешил семье кулака остаться в доме на короткое время. Но, скорее всего, нежеланные постояльцы были выселены из дому прежде, чем его смогли обвинить в потере бдительности и в терпимости к врагам народа. Возможно, рассказывая внукам о том периоде, Хамет слукавил, чтобы заглушить свое чувство вины. По мнению американского историка-слависта Марка фон Хагена, бывшие крестьяне-бедняки вроде Хамета Нуреева на службе в Красной армии зачастую становились самыми воинствующими противниками крестьянства, яростными борцами против всякой отсталости и «деревенщины».
12 На тот момент у новой власти было так мало собственных офицеров, что в борьбе с контрреволюционными силами «белых» ей пришлось прибегать к использованию многих офицеров царской армии.
13 Столица была перенесена из Петрограда в Москву в 1918 году.
14 Вероисповедание хоть и не поощрялось, но официально никогда не запрещалось советской властью. Во время войны вера даже молчаливо поощрялась партией, так как Сталин считал, что она заряжает людей патриотическим духом.
15 В той истории рассказывалось о двух братьях, которые пошли в лес нарубить дров. Один из братьев по ошибке отрубил голову другому. А потом принес его мертвое тело в дом вдовы и спросил: «Мария, не помню что-то, была ли у него голова, когда он был жив?» «Ты знаешь, не упомню, – ответила вдова. Но я точно знаю, что дала ему блинов перед тем, как он пошел с тобой в лес. И пока он их ел, у него слегка тряслась борода».
16 Речь ведется о 1990-х годах.
17 Еще один знаменитый писатель, побывавший в Уфе в 1862 году, приезжал сюда специально, чтобы отведать местного кумыса. По слухам, он даже приобрел в Уфе недвижимость, но так и не переехал туда на жительство.
18 Население Уфы тогда составляло 250 000 человек, включая 175 400 русских, 39 100 татар, 15 400 башкир. Несмотря на то что у башкир была своя республика, на их долю в ее совокупном населении приходилось всего 25 %.
19 Приезжать туда иностранцам было запрещено.
20 Даже с развитием воздушного сообщения добираться до Уфы немногим легче. Визы требуются до сих пор, а из центра Москвы вы два часа добираетесь до внутреннего аэропорта, где садитесь в самолет «Аэрофлота» с большой опаской, учитывая рейтинг безопасности авиакомпаний. А в самолете вам приходится мириться со сломанными столиками-подносами и потертыми сиденьями, заваленными багажом.
21 Русский бас Федор Шаляпин дебютировал на уфимской сцене в 1890 г. Родившийся в родном городе Фариды Нуреевой, Казани, в 1873 г., Шаляпин умер в год рождения Рудольфа Нуреева. В 1889 г. Шаляпин поступил в драматическую труппу В. Серебрякова на должность статиста, а годом позже переехал в Уфу и начал работать в хоре опереточной труппы С. Я. Семенова-Самарского. И именно там он спел свою первую сольную партию.
22 Либретто балета написано по мотивам башкирской народной легенды. Согласно этой легенде, на землю башкир однажды напали чужеземцы. Во время решающей битвы стая журавлей вдруг закрыла крыльями небеса и помогла башкирам одержать победу над врагами. Башкиры и по сей день верят в то, что их связь с окружающим природным миром настолько сильна, что в тяжелые времена сама природа приходит им на помощь.
23 Впоследствии Нуреев скажет своему первому биографу, Джону Персивалю, что он всегда считал, что Насретдинова была ученицей Агриппины Вагановой, легендарной артистки советского балета, педагога и основоположницы теории русского классического балета. На самом деле Насретдинова (по ее собственному свидетельству) никогда у Вагановой не училась.
24 В числе его наград были орден Красной Звезды (1944), орден Отечественной войны (1944), медали «За оборону Москвы» (1945) и «За победу над Германией» (1945) и благодарственное письмо за блистательно проведенные военные операции при форсировании реки Одер.
25 В год возвращения Хамета с фронта умерла его самая младшая сестра Джамиля. Хамет собирался забрать к себе ее четверых детей, но, поскольку в их единственной комнате и так проживало уже шесть человек, он передумал и поместил детей в ближайший детский дом.
26 Шрам на губе Рудольфа остался от укуса соседской собаки, а не Пальмы, как принято считать. А вот Пальма укусила однажды Розу.
27 Когда балетные костюмы самого Нуреева попали на аукцион «Кристис», многим посетителям казалось, будто они видят его внутри них. Эти костюмы ушли с торгов за суммы, раз в восемь превысившие самые смелые предварительные прикидки. Некоторые были проданы за 45 тысяч долларов.
28 В своей биографии Сталина Роберт Конквест описывает реакцию советского вождя: «“Родного отца предал? Вот же маленькая сволочь!”» – сказал он и добавил, что пример Морозова можно использовать в политических целях, как оружие против строптивого крестьянства».
29 В своих мемуарах Нуреев неверно указал, что Удальцова была сослана в Уфу до революции.
30 Впоследствии, оглядываясь назад уже более опытным взглядом, Нуреев объяснил свое очарование танцем Павловой: ее величие на сцене достигалось неистовым трудом. Техника у Павловой была безукоризненной и впечатляла сама по себе, и все-таки, отмечал Нуреев, «любые внешние проявления этой техники были окутаны тайной, и всякий раз, когда она танцевала, создавалось впечатление полной непосредственности. Публике под воздействием ее чар казалось, будто прямо на их глазах рождается чудо».
31 В автобиографии Нуреев называет Войтович бывшей солисткой Мариинского театра, хотя в действительности ее балетная карьера ограничилась уровнем «корифейки» – танцовщицы первой линии в кордебалете.
32 Основатель Московского университета, Михаил Ломоносов был химиком, естествоиспытателем, историком и поэтом; он первым в России начал читать в Академии наук лекции на русском языке и ввел концепцию «трех штилей» русского языка, призванную кодифицировать его использование во всех функциональных стилях языкового общения.
33 Назван в честь художника XIX века Михаила Нестерова, уроженца Уфы.
34 В тот год, правда, в местной газете появилась фотография не Рудольфа, а его матери, Фариды Нуреевой – после того, как ее молокозавод досрочно выполнил план, с опережением на четыре месяца.
35 Репертуар Уфимского балета был очень богатым и разнообразным, обеспечив Рудольфу хорошую подготовку. Кроме таких классических балетов, как «Лебединое озеро», «Коппелия», «Дон Жуан» и «Эсмеральда», на его сцене шли башкирские балеты «Журавлиная песнь» и «Горная быль», а также советские балеты «Бахчисарайский фонтан», «Лауренсия», «Красный мак». Балет «Шехеразада», поставленный в том году главным балетмейстером Уфимского театра, широко образованным, интеллигентным и энергичным Виктором Хансовичем Пяри, получил широкое одобрение.
36 Хотя Нуреев в своей автобиографии написал, что свою первую партию он станцевал в балете «Польский бал», куратор уфимского Музея Нуреева настаивает, что свою первую настоящую роль он станцевал именно в опере.
37 В своей автобиографии Нуреев описывает эту поездку в Москву. Но о том, что он ездил туда не один, а с другом, не упоминает.
38 В своей автобиографии Нуреев не делится своими впечатлениями об Улановой, что он наверняка не преминул бы сделать, если бы ему действительно представился уникальный случай встретиться с ней на занятии у Мессерера в тот день.
39 Отец Карсавиной был учеником легендарного балетмейстера Петипа.
40 В лондонской гостиной Нуреева висел портрет Петра I в полный рост. При высоте в 2,03 метра, Петр Великий, по отзывам современников, обладал волей и темпераментом под стать своему росту.
41 Ныне Академия русского балета им. А. Я. Вагановой. Первыми учениками «Танцовальной Ея Императорского Величества школы» были дети дворцовых слуг, обучавшиеся танцам для участия в увеселительных дворцовых мероприятиях.
42 Фокин поставил в Мариинском театре несколько балетов. Однако три самых известных его спектакля – «Шехеразада», «Жар-птица» и «Видение Розы» – не ставились в России вплоть до 1990-х годов. А вот «Петрушка» шел на сценах Петербурга и Москвы в 1920-х годов.
43 Когда Дягилев попросил композитора прокомментировать сочиненную им симфонию, Римский-Корсаков посоветовал ему сократить ее с начала до конца.
44 Тем не менее Дягилев рассчитывал получить пост директора Императорских театров, но его желанию так и не суждено было осуществиться.
45 В первые два сезона труппу компании составляли артисты Императорских театров, находившиеся в отпуске. Начиная с 1911 года, когда Нижинский, тогдашний любовник Дягилева, уволился из Мариинского театра, Дягилев основал свою собственную компанию на постоянной основе.
46 В 1955–1956 годах Лопухов снова был назначен художественным руководителем балетной труппы Кировского театра. У него было немало проблем с властями, но именно в этот период своего пребывания на посту худрука Лопухов доверил молодому Юрию Григоровичу постановку трехактной версии балета С. Прокофьева «Каменный цветок», ставшего его первым «хитом».
47 Улица Зодчего Росси (до 1923 года Театральная) уникальна; это единственная пропорциональная улица в Санкт-Петербурге, России и в мире. Ширина улицы равна высоте образующих ее зданий, а длина ровно в десять раз больше.
48 А. Я. Ваганова (1879–1951) до 1916 года была солисткой балетной труппы Мариинского театра; после ухода со сцены занималась преподаванием. С 1931 по 1937 год являлась художественным руководителем балетной труппы Кировского театра.
49 До революции и учащиеся Императорского петербургского Театрального училища, и армейские и морские курсанты имели одинаковый ранг и носили одинаковую форму. Единственным различием были нашивки на воротничках: скрещенные сабли означали армию, якоря – флот, а лира Аполлона в обрамлении пальмовых листьев с короной наверху – балет. Линкольн Керстайн, создавший с выпускником Императорского театрального училища Джорджем Баланчиным Школу американского балета, называл ее «балетным Вест-Пойнтом». «Балетная школа, – заметил он однажды, – это самое недемократичное учреждение, и о ней надо знать три вещи. Во-первых, там нет справедливости. Во-вторых, там никогда нельзя жаловаться. И, в-третьих, там следует помалкивать».
50 Насретжинова – первая танцовщица, которую Нуреев увидел в Уфе, – училась вместе с Пушкиным в Ленинградском училище в 1930-х годах. Но неизвестно, знал ли об этом Рудольф, когда приехал в Ленинград.
51 Легата ценили и любили ученики. Однако его отношения с Нижинским стали натянутыми после того, как тот начал флиртовать с Антониной Чумаковой – танцовщицей, в которую был влюблен сам Легат. Легат добился руки Антонины; она стала его женой. Их внучка Татьяна Легат – воспитанница ЛХУ и солистка Кировского театра – была коллегой Нуреева и вышла замуж за его одногруппника, Юрия Соловьева.
52 Владимир Иванович Пономарев был принят в Мариинский театр по окончании Императорского Петербургского театрального училища в 1910 году. Прославившись своим строгим изяществом и благородной манерой танца, он с 1913 году преподавал в Императорском театральном училище, а затем ЛХУ. Один из самых почитаемых педагогов мужского танца, Пономарев подготовил множество выдающихся артистов балета. Среди его воспитанников – Чабукиани, Сергеев, Захаров, Якобсон, Лавровский и Пушкин. После его кончины именно Пушкин взял его класс и продолжил развивать его методы.
53 Кабриоль – виртуозный танцевальный прыжок, при исполнении которого одна нога поднимается на взлете (вперед, назад или в сторону) и удерживается на заданной высоте, а другая нога, отделяясь от пола, подбивает ее один или несколько раз.
54 Традиционная одежда крестьянок в виде платья без рукавов.
55 Показателен отзыв, сделанный Нуреевым о Гульде спустя много лет и вполне применимый к нему самому. «Его исполнение не нравится многим критикам. Но, Боже мой! Какой титанический талант! – сказал Нуреев в 1978 году Уолтеру Терри. – Какой талант и врожденный динамизм!»
56 Многие комсомольские лидеры обеспечивали себе продвижение по карьерной лестнице, даже в органах госбезопасности; пример тому – Александр Шелепин, возглавлявший КГБ в те годы, когда Нуреев жил в Ленинграде.
57 Ни одно из преступлений Сталина не явилось неожиданностью для Хрущева, который был безгласным свидетелем самых страшных бесчинств коллективизации и «чисток», а во время показательных процессов над «предателями» Родины работал 1-м секретарем Московского горкома и обкома партии.
58 «И непроницаемое лицо девушки омрачала тень обеспокоенности», – добавил Лайонс.
59 Основанный на романе Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери», этот балет был написан в XIX в. композитором Цезарем Пуни на либретто Жюля Перро. Танцовщик и хореограф Парижской оперы периода романтизма, Перро создал также «Жизель» (совместно с Жаном Коралли). Премьера «Эсмеральды» состоялась в 1844 году в Лондоне. На петербургской сцене балет был поставлен спустя пять лет. В 1935 году возобновлен Вагановой.
60 Рorqueria – отстой (жарг.).
61 Отношения между учениками и сотрудниками училища были воспрещены, так что Долгушин с Саней (Александрой Барановой) держали свою связь в секрете. Впоследствии они поженились.
62 По статье 121 советского Уголовного кодекса, утвержденной в 1934 году, за гомосексуальные половые сношения, или «мужеложество», грозило тюремное заключение сроком до пяти лет. Одобряя меры против гомосексуалов, сталинский генеральный прокурор писал, что «за два десятилетия коммунизма в СССР ни у кого не осталось причины быть гомосексуалистом, и те, кто продолжает заниматься мужеложеством, должны приравниваться к контрреволюционным элементам…» Горький назвал этот закон «триумфом пролетарского гуманизма». Статья была отменена только в 1993 году, через год после смерти Нуреева.
63 Ныне Екатерининский сад.
64 В своей автобиографии Нуреев утверждает, что занимался два года в девятом классе Пушкина, но во всех программах его выступлений за второй год он значится учеником восьмого класса. Более того, в девятом классе обучались только выпускники.
65 Большой батман – высокий взмах ногой в воздух с возвращением в исходную позицию.
66 В греческом мифе, положенном в основу этого па-де-де, их «танец» был намного короче: страстный охотник Актеон увидел купающуюся нагую Диану (Артемиду), богиню охоты. Испугавшись, что он начнет этим бахвалиться, богиня превратила юношу в оленя, после чего Актеона растерзали его собственные собаки.
67 Основанный на поэме Байрона, «Корсар» рассказывает историю девушки, проданной в рабство и спасенной из него пиратом. В нем много больших, парящих прыжков для танцовщиков. Музыку к балету сочинил композитор Адольф Адан, более известный как автор «Жизели». Созданный во Франции, балет был поставлен в России хореографом Петипа и позднее переработан Чабукиани.
68 На сцене Ленинградского академического театра оперы и балета «Пламя Парижа», рассказывавшее о свержении монархии в 1792 году во Франции, было поставлено в 1932 году. В Большом театре балет в новой редакции (балетмейстер Вайонен) шел с 1933 до 1964 года. Впоследствии возобновлен в новых постановках.
69 В замужестве Любовь Мясникова.
70 Беспокоясь об их безопасности, при написании своей автобиографии Нуреев изменил их фамилию на Давыденко (фамилия деда по материнской линии).
71 Михаил Врубель, русский художник (1856–1910).
72 Не менее успешно на итоговых концертах 19 июня и 24 июня 1958 года выступили Наталия Макарова, которой предстояло отучиться еще один год, Юрий Соловьев, принятый в том же году в кордебалет Кировского театра, и Олег Виноградов, работавший впоследствии балетмейстером Кировского и Ленинградского Малого театра оперы и балета, а в 1997 году ставший худруком балетной труппы и главным балетмейстером Кировского (тогда уже вновь Мариинского) театра.
73 В 1951–1955 и 1960–1970 годах Сергеев был главным балетмейстером Ленинградского театра оперы и балета им. Кирова.
74 Дудинская ушла со сцены в 1962 году, после тридцати одного года жизни в танце.
75 Нуреев в своей автобиографии нигде не упоминает о помощи Пушкина. Возможно, из желания защитить педагога, жившего в Ленинграде на момент выхода книги в свет (1962).
76 Директор не имел права самостоятельно нанимать, увольнять или переводить кого-либо из танцовщиков в другую труппу. Все решения согласовывались и одобрялись театральным профсоюзом и худсоветом.
77 Похоже на «закулисную» сделку. Потому что двум другим замечательным танцовщицам, уроженкам Уфы, в отличие от Нуреева, не повезло. Леонора Куватова, партнерша Барышникова на выпускном концерте в 1967 г., и Гузель Сулейманова тоже были приняты в Кировский театр, но потом их «убедили» вернуться в Уфу.
78 На этом фестивале исполняли па-де-де и вариации выпускники очередного класса училища. И Дудинская, его декан, прижимала к своему золотистому жакету букет розовых роз. Ее фигура немножко раздалась, но большие сверкавшие глаза все еще оставались живыми, а осанка прямой и горделивой. Все ее трое прославленных Фрондосо – Чабукиани, Сергеев и Нуреев – уже умерли. И Дудинская вспоминала свою коронную роль, которую танцевала с каждым из них.
79 Рудольф не забыл ее великодушия. В 1989 году. Дудинская с Сергеевым приехали в Бостон для постановки «Лебединого озера». Нуреев позвонил ей в театр «Бостон балле». Дудинская позже делилась: «Я его спросила: “Руди, ты помнишь, как мы танцевали с тобой «Лауренсию»?” И он ответил: “Да, всегда помню, и всегда буду вам благодарен”. Не так уж часто люди помнят добро и благодарят за него». Серджиу Стефанши тоже виделся с Нуреевым на Западе, в Национальном балете Канады. Нуреев ставил там «Спящую красавицу» и попросил Серджиу порепетировать с Карен Кейн в роли Авроры. «Расскажи ей о Дудинской», – наказал он.
80 В балете рассказывается о том, как колхозный чабан Армен срывает планы диверсанта, попытавшегося выкрасть мешок с кусками редкой руды, месторождение которой найдено неподалеку от селения. Нуреев уже готовил вариацию Армена к своему выпускному экзамену.
81 До подлинной свободы слова и самовыражения России еще предстоял долгий путь: в 1958 году Борис Пастернак удостоился Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго», отвергнутый советской цензурой и опубликованный на Западе. Под шквалом советской критики и опасаясь высылки с родины, вне которой он «не мыслил своей судьбы», Пастернак отказался от премии.
82 В рамках еще одной гастрольной поездки труппа Большого впервые побывала в Америке и произвела в Нью-Йорке фурор, подтвердив превосходство советских танцовщиков.
83 Задним числом легко вложить в слова Нуреева скрытое послание. Но Рудольф имел в виду именно то, что сказал – что его заинтересовала работа Пети, совершенно не похожая на все, что он видел в России, и что он рассчитывал когда-нибудь попробовать себя в разных стилях. На тот момент ему и в Кировском хватало вызовов. Чтобы вся труппа признала его непревзойденным, он должен был исполнить много ролей.
84 Советском Союзе считалось неприличным носить женщине брюки. Такую женщину могли не пустить в ресторан или любое другое общественное учреждение.
85 Ранее на конкурсе Нуреев станцевал сольную партию Фрондосо из «Лауренсии». Им с Сизовой не представилась возможность показать еще Valse Volonte – романтичное па-де-де, поставленное специально для них хореографом Леонидом Якобсоном. Положенный на музыку Шостаковича, этот вальс стал первым балетом, созданным для Нуреева.
86 На конкурсе, устроенном тремя годами ранее Сержем Лифарем, высших наград и премии имени Анны Павловой удостоилась Осипенко.
87 Прыжок с одной ноги на две с отведением ноги в заданном направлении и собиранием ног в воздухе вместе.
88 Нуреев смоделировал их по образцу костюма, в котором в 1958 году в Ленинграде танцевал в «Жизели» Мишель Рено, звезда Парижской оперы.
89 Точнее говоря, он заменил диагональную серию бризе последовательностью из шестнадцати антраша сис (шесть скрещиваний ног в прыжке); да еще трижды менял ногу; это очень трудный элемент для исполнения.
90 Когда роль графа Альберта получил в 1965 году Валерий Панов, Сергеев призвал его не вносить в нее никаких изменений. При всем своем восхищении Сергеевым, Панов все же решил предложить свою интерпретацию. После чего Сергеев заметил: «В последние годы Альбертов было много, да все куда-то испарились».
91 Колпакова потом стала прима-балериной Кировского. Эта «Жизель» была ее единственным спектаклем с Нуреевым на сцене театра.
92 Тамара была знакома с известным оперным тенором из Свердловска, которого приговорили к двум годам тюремного заключения после того, как вскрылся факт его полового сношения с другим мужчиной. «У него имелись враги, и они его подставили», – вспоминала она. Певец отсидел в тюрьме полгода, прежде чем его друг, знаменитый пианист Святослав Рихтер, убедил высокопоставленных партийных чиновников помиловать тенора.
93 По свидетельству Валерия Панова, слухи о гомосексуальности Сергеева распространяли в театре его недоброжелатели, подчеркивая его «чрезмерную» утонченность.
94 Трумэн Капоте, посетивший Ленинград в декабре 1956 года, возбуждал любопытство везде, где бы ни появлялся. По словам его биографа Джеральда Кларка, Капоте чудесно развлекся, потешаясь над советскими понятиями о приличиях. Когда однажды он продефилировал по холлу гостиницы «Астория», нарочито виляя задом, угрюмый чиновник из Министерства культуры заметил ему вслед: «У нас в Советском Союзе тоже такие имеются, только мы их прячем».
95 В Москве американских артистов кормили на завтрак хот-догами – «чтобы они чувствовали себя как дома».
96 В своей «Автобиографии» Нуреев называет датой своего дебюта в «Дон Кихоте» 26 июля. Однако в официальной программке Кировского театра с его автографом для Лолы Фишер значится иная дата – 27 мая 1960 год.
97 В 1958 году Хрущев сам стал Председателем Совета министров СССР, совместив этот пост с должностью Первого секретаря ЦК КПСС (как и Сталин в 1941 году). Но, в отличие от Сталина, Хрущев не стал арестовывать своих смещенных коллег, а просто перевел их на менее престижные посты, причем с сохранением всех привилегий.
98 Один из немногих людей в окружении Сталина, кому удалось избежать репрессий.
99 Отказ Нижинского надеть панталоны якобы оскорбил вдовствующую императрицу Марию Федоровну, хотя доподлинно неизвестно, сам ли артист покинул труппу или его уволили. Как бы там ни было, многие считали, что скандал подстроил Дягилев, чтобы Нижинский танцевал только в его труппе.
100 Шестинедельный тур включал выступления в Москве, Ленинграде, Тбилиси, Киеве.
101 Впоследствии Кургапкина отрицала, что они с Нуреевым когда-либо были любовниками: «Просто он был очень внимательным. Мы были друзьями в полном смысле этого слова».
102 Большой пируэт (grande pirouette) – сложное вращение, выполняемое на одной ноге со свободной ногой, поднятой по отношению к полу под углом в девяносто градусов.
103 В некоторых источниках приводятся слова Нуреева о том, что он видел этот клип в Ленинграде; в других говорится, что Рудольф посмотрел его во время поездки в Берлин.
104 Сергеев возглавил Кировский после внезапной кончины в декабре Бориса Фенстера. У 46-летнего Фенстера случился сердечный приступ во время премьеры его нового балета.
105 «Каменный цветок» был поставлен в Кировском театре при худруке Федоре Лопухове, наставнике Баланчина. Лопухов, наряду с Фокиным бывший для Григоровича примером для подражания, прославился своими инновационными идеями в истории советского балета. Но в 1930-е годы его новаторские постановки были исключены из репертуара Кировского.
106 По свидетельству Колпаковой, «Григорович взял другого юношу; он и в подметки не годился Рудику, но Григорович не захотел пойти на попятный».
107 Шелест утверждала, что Нурееву предложили роль в «Легенде» после премьеры, но он отказался от нее после того, как отклонили его просьбу отдать ей роль Царицы.
108 Многолетней партнерше Нуреева Алле Сизовой тоже вставляли палки в колеса при постановке «Легенды о любви». Сизова входила в третий состав, и Сергеев составил ее расписание так, что она не попадала на репетиции «Лауренсии» после репетиций первых двух актов «Легенды». Проблемы балерины были обусловлены тем, что ее включили в состав «Спящей красавицы» вместо стареющей Дудинской. «Сергеев делал все, чтобы я не могла репетировать “Спящую красавицу”, – рассказывала Алла. – Он поставил меня в такие условия, что в итоге я не танцевала ни в “Спящей красавице”, ни в “Легенде”. Однажды ко мне подошел Григорович и спросил, хочу ли я танцевать или нет. Я ответила: конечно же, хочу. Я мечтала об этом».
109 Перед отъездом Рудольф навестил своих родителей в Уфе. К этому времени Нуреевы уже переехали на новую квартиру; Лилла родила девочку, которую нарекла Альфией. Рудольф подарил Альфие коляску и одежду, купленные в Германии. Такой коляски, вспоминала потом Альфия, не было ни у кого из соседей.
110 Дворец был построен по повелению Наполеона III. Здание долго носило название Парижской оперы, но после того как открылась Опера Бастилия (1989), его стали называть именем архитектора Шарля Гарнье. В настоящее время учреждения объединены.
111 Исторический Фойе де ла Данс запечатлен на многих полотнах «балетного цикла» Эдгара Дега.
112 Поставленный в 1911 году на музыку веберовского «Приглашения к танцу» в оркестровке Берлиоза, «Призрак Розы» (или «Видение Розы») рассказывает о девушке, одурманенной романтикой своего первого бала. Выронив из рук увядшую розу, она опускается в кресло и засыпает. Аромат цветка материализуется в ее грезах: призрак розы кружится вокруг нее, дарит неуловимый поцелуй и улетает через окно. Танцевавший его Нижинский прославился своим кульминационным прыжком в окно, ставшим символом мощи его легендарной элевации.
113 Друзья, приятели.
114 Соло Нуреева в гранд па-де-де в 3-м акте, переработанное для него Сергеевым и Пушкиным для дебюта в роли Солора на сцене Кировского, стало стандартной версией этой партии после нуреевского дебюта на Западе. На генеральной репетиции партнершей Нуреева была Ксения Тер-Степанова.
115 У него «отсутствует индивидуальность», – написал Эндрю Портер о его Принце в «Файнэншл таймс» в июне того года.
116 В роли Никии танцевала Ольга Моисеева, а в числе трех солисток была Наталия Макарова.
117 У танцовщиков Кировского уже имелся свой «космонавт», и это был не Нуреев, а Соловьев, которого они называли «космическим Юрием».
118 В числе самых экцентричных выходок маркиза де Куэваса – дуэль на шпагах с танцовщиком и хореографом Сержем Лифарем в 1958 году, высокопарный перформанс, который развлек весь театральный бомонд и которому «Нью-Йорк таймс» посвятила свою передовицу. Рассердившись на то, что труппа де Куэваса изменила хореографию одного из его балетов, Лифарь учинил маркизу скандал. Тот бросил ему в лицо носовой платок и отказался извиняться. Взбешенный Лифарь вызвал де Куэваса на дуэль, и хотя ни один, ни другой не владели шпагами, де Куэвас принял вызов. Дуэли во Франции были запрещены, и место поединка держалось в строжайшем секрете. Но в назначенный час в Канны нагрянули десятки репортеров и фотографов. Дуэлянты представили своих секундантов. Стоит упомянуть, что секундантом маркиза был Жан-Луи Лепен. Дуэль закончилась, едва маркиз кольнул Лифарю в предплечье. «Кровь пролита! Честь спасена!» – воскликнул Лифарь, и мужчины обнялись.
119 Как бы там ни было, де Ларрен продолжал называть себя племянником де Куэваса даже после того, как женился на его жене – и своей тетке – Маргарет. Ей тогда было восемьдесят лет, а ему сорок два. Но это уже совсем другая история.
120 Тот факт, что Стрижевский неправильно указал имена – Ларен вместо Ларрен и Сан вместо Сент, – было типично для докладов зарубежных агентов КГБ, которым зачастую недоставало знаний и опыта.
121 Любимая ученица Агриппины Вагановой в Ленинградском училище, Осипенко пришла в Кировский кордебалет в 1950 году.
122 «У голубого гнома».
123 «Сергеев обладал достаточными полномочиями, чтобы “нажать на кнопку” вдали от Москвы, и все из-за чего? Из-за зависти», – высказался Нуреев в интервью 1981 года.
124 Рудольф дебютировал в роли принца Зигфрида 1 апреля 1961 года в паре с Нинель Кургапкиной. Во второй раз он исполнил эту партию 16 апреля 1961 года в партнерстве с Ириной Зубковской. «Лебединое озеро» было последним полномасштабным балетом, в котором он танцевал на сцене Кировского театра до отъезда в Париж.
125 На Западе танцовщиков учили следовать за дирижерской палочкой, тогда как в России танцовщикам разрешалось задавать желательный для них темп. Но при этом никто из них не покидал сцену посередине акта, даже если музыкальное сопровождение их не устраивало.
126 Посол отчитывался перед Министерством иностранных дел, а резиденты КГБ в Париже посылали доклады непосредственно в центральный аппарат КГБ в Москве. По свидетельству Аркадия Шевченко, бывшего высокопоставленного советского чиновника, сбежавшего в 1980-х годах на Запад, в пересылаемых в Москву рапортах «никогда не указывалось имя человека, предоставившего информацию».
127 Клер Мотт уехала на гастроли в Испанию с Парижской оперой.
128 По удивительному совпадению, Алексинский был давним другом бывшего директора и танцовщика Парижской оперы Сержа Лифаря. Он вспоминал, как через несколько дней после бегства Нуреева Лифарь тоже оказался в Ле Бурже, возвращаясь из Стокгольма. «Я находился в офисе наверху и вдруг в потоке пассажиров заприметил Лифаря; широко раскинув руки, он шагнул ко мне, обнял и произнес: “Мой дорогой комиссар, как я рад тебя видеть! Ты недавно стал здесь свидетелем фантастического события”. Я понял, что он имел в виду, но все равно переспросил: “Какого?” “Да бегства Нуреева несколько дней назад!” – ответил он. “Конечно”, – подтвердил я. “Люди не понимают, – сказал [Лифарь], – это же второй Нижинский, великий артист, которого Россия теперь лишилась”. – И добавил: “Было бы прекрасно, если бы его взяла в свою труппу Парижская опера”».
129 Фольклорная переделка ломоносовской строки «Науки юношей питают».
130 Причиной изгнания Нижинского из труппы «Русский балет Дягилева» в конце 1913 года стала его спонтанная женитьба на юной танцовщице Ромоле де Пульски. Узнав об этом, Дягилев, 23-летний наставник и любовник Нижинского, впал в страшную ярость: он не только изгнал самую ослепительную звезду из своей труппы, но и исключил из репертуара все балеты, в которых он танцевал. Вскоре после этого у Нижинского случился нервный срыв, от которого он так никогда полностью и не оправился. Остаток жизни он провел, лечась с переменным успехом в различных психиатрических клиниках.
131 21 мая 1927 года Линдберг завершил свой исторический перелет в одиночку над Атлантическим океаном.
132 По ту сторону Атлантики Сесил Битон выразил мнение многих сограждан, записав в своем дневнике: «…неожиданное решение молодого русского танцовщика изменить привычную жизнь… и его отчаянное усилие начать жизнь сначала… потрясло мое воображение».
133 Вспоминая тот день, Тамара называет «Ундину». Но премьера «Ундины» состоялась накануне. Учитывая события того вечера, неудивительно, что гастрольная программа англичан смешалась в ее памяти.
134 Просталински настроенного сторонника жесткого курса Шелепина называли в определенных кругах «Железным Шуриком» (по аналогии с «Железным Феликсом» – прозвищем Дзержинского, основателя ВЧК).
135 Выражение «за границу» применялось к любой поездке за пределы Советского Союза. Работая в Кировском театре, Нуреев выезжал на гастроли в Вену, ГДР (Восточную Германию) и ряд других стран «Восточного блока».
136 Единственной танцовщицей, способной конкурировать с Нуреевым в доходе на тот момент, была Мария Толчиф, получавшая в 1954 году две тысячи долларов в неделю в балетной компании «Русский балет Монте-Карло» Сержа Дэнема.
137 Возможно, причина искажений и недомолвок – нежелание Нуреева раскрывать душу перед французами, писавшими за него книгу, и читательской публикой.
138 Последний солист «Русского балета Дягилева», Лифарь возглавлял балетную труппу Парижской оперы в 1930–1958 годах. За это время ему удалось вернуть интерес к французскому балету и танцовщикам-мужчинам. Обвиненный в коллаборационизме в годы Второй мировой войны, Лифарь покинул Оперу в 1945 году, но уже через два года – после снятия обвинений – он вернулся в труппу. Правда, его спектакли еще некоторое время освистывали.
139 Гарольд Шонберг в «Нью-Йорк таймс» высказал созвучное мнение: постановки «иногда демонстрируют французский вкус в наихудшем виде».
140 Верди была одной из самых многогранных балетных исполнительниц. В то время она только поступила в «Нью-Йорк сити балле», а до этого уже танцевала в «Балле де Пари» и в «Американ балле тиэтр». Она также снялась в главной роли в фильме «Хрустальный башмачок» с хореографией Ролана Пети и работала в прославленной актерской труппе Жана-Луи Барро.
141 Использованный Нижинским в хореографии балета сложный и вместе с тем примитивистский рисунок, передававший стихийно-первобытный ритуальный пляс, стилизованная архаика движений, предельно экспрессивная новаторская музыка Стравинского, декорации и костюмы Николая Рериха – все это разительно отличалось от балетных постановок, привычных парижской публике. Стоя за кулисами на стуле, Нижинский выкрикивал для танцовщиков счет, а Дягилев, выступив вперед, тщетно пытался утихомирить публику.
142 В 1993 году директор Башкирского государственного театра оперы и балета, Радик Арсланович Гареев, случайно встретил бывшего начальника визового отдела Уфы. В разговоре они затронули тему побега Нуреева, открыто обсуждать которую прежде не решались. «Он рассказал мне, как неловко себя чувствовал из-за полученных распоряжений, – поделился подробностями той беседы Гареев. – Но он был человек военный, и выбора у него не было. Приказ был с пометой “Совершенно секретно", и в нем говорилось: “Никаких контактов с Нуреевым. Никаких виз его родственникам”».
143 Под «органами» подразумеваются органы государственной безопасности.
144 Если бы Соловьев действительно сыграл какую-то роль в развитии событий, подтолкнувших Рудольфа к бегству, как думали многие, то его заявления наверняка фигурировали бы во многих документах об измене Нуреева из архивов ЦК. И, если бы шеф КГБ Шелепин был осведомлен о том случае, он не преминул бы его упомянуть в своей докладной записке ЦК как очередное доказательство «безобразного» поведения Нуреева за границей.
145 Почти через десять лет после парижских гастролей Валерий Панов подал заявление об эмиграции в Израиль. На собрании, созванном в Кировском, артистов призвали заклеймить Панова за измену родине. Труппа тогда готовилась к очередной гастрольной поездке, и артисты сознавали: их шансы на отбор в тур значительно возрастут, если они подчинятся. И, по свидетельству Нины Аловерт, лишь немногие танцовщики отказались осудить Панова, среди них – Соловьев и Михаил Барышников.
146 Соловьев покончил жизнь самоубийством в 1977 году.
147 В своей биографии Нуреева Джон Персиваль высказывает предположение о том, что рядом с Рудольфом каким-то образом оказался Пьер Лакотт и показал ему балет. Но Лакотта в то время во Франкфурте не было. По свидетельству самого Лакотта, он частично разучил балет с Нуреевым в Париже, но так и не довел дело до конца, потому что де Ларрен не подпускал его к артисту.
148 В своем дебюте на западном телевидении Нуреев танцевал во втором акте «Жизели» с базельской балериной Ирен Скорик и «Призрак Розы» с балериной из Берлина Гизелой Деге.
149 Хотя Агриппина Ваганова обучалась у одного из лучших учеников Бурнонвиля, Христиана Иогансона, вплоть до своей кончины в 1903 году преподававшего в Императорском театральном училище, она не включила методику Бурнонвиля в свою собственную учебную программу в Ленинградском хореографическом училище.
150 Недолго просуществовавшая, но успевшая завоевать публику, британская труппа.
151 Лишь через много лет Брун простил Чейз эту «медвежью услугу».
152 Именно Дэвис пригласил в конечном итоге Арову в труппу.
153 В 1930-е годы Маркова составляла легендарный дуэт с Антоном Долиным; их считали лучшими интерпретаторами «Жизели» того периода.
154 Ошибками в датировке событий пестрит вся автобиография Рудольфа. Так и в этом случае: по словам Нуреева, Фонтейн сказала ему, что концерт состоится в октябре. На самом деле он был запланирован на 2 ноября. И конечно же, Фонтейн не могла назвать неверную дату.
155 По словам Волковой, ей звонила в поисках Нуреева сама Фонтейн. Но Колетт Кларк и Марго Фонтейн отлично запомнили, что с Волковой от имени Фонтейн контактировала Кларк.
156 С балетом «Призрак Розы» Фонтейн повезло больше, чем Нурееву. Рудольфу пришлось воссоздавать его по крупицам во Франкфурте, полагаясь на то, что он запомнил на занятиях с Пьером Лакоттом, и на фотографии с Нижинским. Фонтейн репетировала этот балет с Тамарой Карсавиной – первой танцовщицей, исполнившей роль юной девушки в постановке Фокина.
157 Прозванный за свои «психологические» балеты «хореографом человеческой скорби» Тюдор обладал тем не менее способностью доводить танцовщиков до слез.
158 Настоящее имя де Валуа – Идрис Станнус.
159 Несносный ребенок; человек, ставящий других в неловкое положение.
160 Их сходство в то время было настолько велико, что в «Автобиографии» танцовщика в подписи под фотографией, запечатлевшей Нуреева, Бруна и Толчиф за кулисами в «Нью-Йорк сити балле», вместо Толчиф ошибочно значится фамилия Аровой.
161 Труппа долго возражала против гостевого участия сторонних артистов, но обстоятельства сложились так, что как раз в это время Фонтейн со своим партнером Дэвидом Блэром должна была танцевать в Австралии. И оставалось надеяться, что популярность Бруна компенсирует их отсутствие.
162 Бакл упомянул о том вечере в эссе, написанном для каталога аукциона «Кристис» «Нуреев». Он отметил, что лишь спустя семнадцать лет Рудольф раскрыл ему причину своего враждебного настроя при их первой встрече. «По-видимому, Эрик Брун, которым он тогда был увлечен, наговорил ему много лишнего о наших с ним отношениях в предшествующие годы».
163 Парик Рудольфа не понравился и критикам, и он больше никогда не выходил на сцену в париках.
164 46-летняя Дудинская, предлагая 21-летнему Рудольфу стать ее партнером, подобным вопросом не задавалась.
165 Под заголовком «Бывший советский танцовщик в поисках дома» «Крисчен сайенс монитор» разместила фотографию артиста, которого посчитала Нуреевым. На самом деле на том снимке был запечатлен не Рудольф, а Юрий Соловьев.
166 Нуреев так жаждал опробовать новую хореографию, что накануне вечером съездил в Марсель (в ста милях вниз по побережью), чтобы в паре с Хайтауэр станцевать в местной постановке «Тщетной предосторожности».
167 Баланчин не воспринимал возможности телевидения всерьез и слабо верил в то, что балет можно было адаптировать к показу на голубом экране. Свое мнение он изменил лишь в 1970-х годах, после выхода программы «Танец в Америке» (Dance in America).
168 В программе на той неделе также принимали участие классический гитарист Андрес Сеговия, «специально приглашенная звезда» Джейн Пауэлл и певцы Салли Энн Хауэс и Эрл Райтсон.
169 Заинтригованный современной хореографией труппы, Нуреев в итоге из-за продлившегося больше положенного времени перелета пропустил выступление самой Грэм.
170 С возрастанием значимости танцовщика-мужчины в эпоху Дягилева партия Альберта была обогащена и усилена.
171 Поскольку Мойра Ширер после дебюта в фильме «Красные туфельки» была известна больше, де Валуа поручила импресарио Солу Юроку посвятить кампанию в прессе Фонтейн.
172 Позднее критик балетного и драматического искусства в «Нью-Йорк пост».
173 На картине маслом, которую Уишарт создал по этим наброскам, Рудольф изображен с открытыми глазами.
174 Ноэлю Кауарду Битон запомнился «дряблым, расхлябанным, жеманным, с шаткой походкой, в чересчур претенциозной одежде, с чересчур высоким голосом и чересчур четким выговором».
175 Фотографов в репетиционные студии труппы не допустили, и руководство театра постановило «в будущем никаких особых привилегий подобного рода не предоставлять».
176 Американский актер, икона бунтующих разочарованных тинейджеров, звезда фильмов «К востоку от рая», «Бунтарь без причины» (своего рода американский Бодров-мл.).
177 Историк Марк фон Хаген указывает, что их действия немногим отличались от показательных процессов сталинской эпохи, когда недостаточно было объявить кого-либо изменником (обычно по сфабрикованным обвинениям). Власти также организовывали кампанию общественного порицания, в ходе которой сотрудники и друзья обвиненного выражали свое негодование.
178 Родственники Нуреева не подавали официального ходатайства о его «реабилитации» до 1987 года.
179 Уроженец Австралии, Хелпманн был первым партнером Фонтейн и ведущим танцовщиком труппы «Вик-Уэллс» и, впоследствии, Королевского балета. Он сотрудничал с Нижинской при постановке труппой де Куэваса «Спящей красавицы», а затем с Аштоном – при работе над новой версией «Лебединого озера» для Королевского балета. Тули хотел, чтобы Хелпманн увидел своими глазами этот балет в версии Большого и Кировского.
180 Они также танцевали вместе в «Сильфидах» и в (пусть и не местном дебюте Нуреева) «Жизели».
181 На собрании коллектива, состоявшемся 24 апреля 1962 года, Нинетт де Валуа объявила, что предложила Нурееву присоединиться к труппе на правах приглашенного танцовщика. Она также поделилась своими сомнениями в целесообразности повторного приглашения Бруна в следующем сезоне. В общем и целом, «он танцевал не в полную меру своих возможностей», а после возвращения с гастролей всех членов труппы конкуренция за ведущие роли могла усилиться.
182 Хотя Фонтейн называет 1938 год, на самом деле она впервые исполнила роль Одетты-Одиллии в конце 1937 года.
183 Тем не менее к следующему февралю, когда Фонтейн начала танцевать с Рудольфом «Лебединое озеро» в «Ковент-Гардене», она внесла в балет достаточно изменений, чтобы консервативные зрители почувствовали, что их предали.
184 Речь идет о «Классическом гран-па» Виктора Гзовского – шедевре, поставленном для Шовире.
185 Нуреев ездил сначала по французским, а потом по британским проездным документам, которые правительство выдавало иностранным гражданам, не имевшим возможности получить национальный паспорт.
186 Как отметил Джон Персиваль, Нуреев не снискал похвал за хореографию в программе.
187 Де Валуа не знала, что в Советском Союзе были созданы две балетные роли, ориентированные на способности Нуреева. В 1959 году Леонид Якобсон поставил для Рудольфа и Сизовой «Полетный вальс» для исполнения в Вене, а в 1960 году Григорович сочинил для него хореографию партии Ферхада в «Легенде о любви». Но Нуреев так никогда и не станцевал ни в одном из этих балетов.
188 Нуреев впервые посмотрел его в Ленинграде.
189 Та травма отлучила его от сцены на несколько месяцев.
190 Баланчин сочинил хореографию этого балета в 1947 году для Большого театра, а не для своей собственной труппы.
191 В романе Маргарита носит красные камелии в дни менструации.
192 Черный фрак был даже короче, чем тот, что Нуреев придумал к своему дебюту в «Жизели» на сцене Кировского театра. В комплекте с белым трико и без бандажа он шокировал советскую публику.
193 Согласно биографу Битона, Хьюго Виккерсу, Битон мучился завистью из-за женитьбы своего соперника, Энтони Армстронга-Джонса, на принцессе Маргарет и признался в своем дневнике, что он мог бы превзойти Джонса, только женившись на Гарбо. Но, увы, она его отвергла.
194 Декадентский, с оттенком сомнительного вкуса.
195 Брун родился 3 октября 1928 года.
196 «Это, скорее, Жар-птица, нежели Голубая птица», – сострила Дорис Геринг в «Дэнс магазин».
197 В неопубликованных дневниках Битона Фонтейн уделяется мало внимания, да и значения тоже. Возможно, это связано как-то с их спорами из-за костюмов для Маргариты. Строка «Марго была великолепна» в опубликованном дневнике в источнике звучала гораздо холоднее: «Марго была послушной маленькой ученицей – уродливой как лягушка и без огня, но честной, прилежной и спокойно-рассудительной».
198 Этот тур предполагал остановки в Афинах, Ницце, Тель-Авиве, Хайфе, Иерусалиме, Нагойе, Киото, Осаке и Гонолулу.
199 В том году Эрик Брун и Юрий Соловьев удостоились премии Нижинского – той самой, которую Нуреев получил в 1961 году за месяц до своего бегства на Запад.
200 Предположительно Аристотель Онассис.
201 Доподлинно неизвестно, было ли это поручение личной инициативой Аштона, или он следовал директиве, полученной от Нинетт де Валуа.
202 Увидев поставленную Нуреевым сцену «Царство Теней» в 1970-е годы, после своего собственного бегства на Запад, Наталия Макарова подтвердила Мейсон, что Рудольф замедлил соло. «Мы в Кировском никогда не исполняли его так медленно», – сказала она.
203 Нуреев должен был танцевать премьерный спектакль в середине декабря, но вынужден был отказаться после того, как повредил ногу, когда его на Кингс-роуд задел мотоскутер.
204 Эдвард Виллелла из «Нью-Йорк сити балле».
205 По свидетельству Шовире, именно она убедила балетную труппу Парижской оперы пригласить Бруна на дебют. По ее мнению, Брун являлся не только великим танцовщиком, но и оказал наибольшее влияние на Нуреева.
206 За два года, миновавшие после его лондонского дебюта в этой роли, Рудольф переосмыслил свою трактовку образа Альберта. Эти изменения оценил осенью 1964 года в «Балле тудэй» критик Фернау Холл: «В своем стремлении показать Альберта, мучимого виной, он прежде изображал его чересчур мягким, даже бесхребетным… но на этот раз он достиг нужного баланса между нерешительностью и слабостью, вызванными осознанием вины, и подобающей влюбленному мужчине гордостью, между утрированно простецкими манерами селянина и благородным обликом аристократа… Во втором акте его исполнение было одним из самых совершенных, что мне доводилось видеть… Его сплав игры и танца особенно мощно проявился при исполнении им двойных туров в воздухе: для выполнения этого па танцовщику необходимы значительная сила, элевация и скорость, но Нуреев каким-то образом умудрился исполнить эти вращения медленно и элегично, слегка наклоняясь вперед и демонстрируя нарастающее изнеможение одновременно с нежными чувствами к Жизели. Только танцовщик, полностью владеющий техникой исполнения этого па, мог настолько изменить свой стиль и производимое впечатление, в полной гармонии с драматической ситуацией».
207 Они с Рудольфом также станцевали па-де-де– из «Сильфиды».
208 В Кировском Нуреев танцевал только мужской па-де-катр – одну из главных вариаций последнего акта балета.
209 Где ему суждено было провести последующие два года.
210 Единственным человеком в Сполето, который оценил декорации Монтрезора, был пионер американского танца модерн, позиционировавший себя как человек, создающий нечто совершенно новое – Пол Тейлор, еще одна «приманка» для гостей фестиваля. «Его [Нуреева] репетиция только что закончилась, а моя должна была начаться. А он все стоял и спорил с художником. Я вмешался и сказал: “Если вам не нравятся эти декорации, я заберу их”». Тейлор знал, кто такой был Нуреев, и считал его «славным, горячим малым». Вскоре они подружились, хотя Рудольфу пришлось уговаривать американца, прежде чем тот согласился с ним вместе работать. Танцуя в Сполето свою партию в балете «Ореол», Тейлор краем глаза заметил Рудольфа в кулисах – артист пытался повторять его па.
211 По мнению Пола Тейлора, наблюдавшего ту сцену лично, она была всего лишь очередным представлением, игрой Нуреева на публику. Рудольфу было отлично известно, «что жители Сполето ценят темперамент и ожидают именно такого, темпераментного исполнения от артистов; а не увидев его, чувствуют себя обманутыми… Вот он и устроил для них щедро еще один спектакль, разбив о стену несколько бокалов – поступок, ожидаемый от русского и единственно учтивый».
212 Впоследствии речь частично восстановилась, но только самые близкие Тито люди могли различать ее невнятные звуки.
213 Она дождалась отъезда своего мужа в Ленинград с Найджелом Гослингом. Муж ничего не знал о ее беременности, и в конечном итоге это решение стоило балерине брака с ним. Правда, через несколько лет Сеймур подарила жизнь близнецам.
214 Хотя Макмиллан был одним из самых талантливых хореографов Королевского балета, остаться в компании его не уговаривали. Возможно, потому, что его ставленниками были Сеймур и Гейбл, а Аштон отдавал предпочтение Сибли и Доуэллу. Макмиллан и Сеймур ушли в Берлинский балет, а Гейбл вообще покинул балет, решив попробовать себя на актерском поприще. Он сыграл главную роль в фильме Кена Рассела «Дружок».
215 Фильм вышел осенью 1965 года.
216 Перски, на тот момент работавший в рекламной фирме, в скором времени стал продюсером многих пьес Уильямса, а также таких фильмов, как «Шампунь» и «Волосы».
217 «Надеюсь, ради Теннесси, что это было правдой», – сказал позднее Перски.
218 Впоследствии Сибил Кристофер.
219 Искусственное озеро в Гайд-парке.
220 В двух других спектаклях танцевали Михаэль Биркмейер и Карл Музиль.
221 Его начальный успех в 1890 году во многом определила музыка Чайковского, которую композитор считал своей лучшей балетной партитурой.
222 Оформление спектакля изначально хотели поручить Генри Муру, но он отказался.
223 Несмотря на то что балет был тепло встречен публикой, в Лондоне его показали только семь раз; еще несколько спектаклей прошло в Америке. А потом балет был снят с репертуара.
224 Датчанин и Фраччи танцевали только сцену на балконе в хореографии Бруна на музыку Прокофьева.
225 В то лето Вера Волкова, проживавшая в Копенгагене репетитор Бруна и Нуреева, впервые после своего отъезда из Ленинграда в начале 1920-х годов посетила город на Неве. Везде, куда бы она ни ходила, рассказывала потом Волкова, и все танцовщики, с которыми она общалась, расспрашивали ее о Бруне. Такое долговечное впечатление он оставил по себе во время гастролей с «Американ балле тиэтр» в 1960 году. Волкова встретилась и с Пушкиным – своим бывшим партнером в Шанхае. И вполне возможно, что главной темой их беседы был Рудольф.
226 Впоследствии Марит Гентеле.
227 Радзивилл пыталась сделать карьеру в кино (она оказалась короткой) и как раз в то время снималась в Чикаго, в главной роли, в раскритикованном потом фильме «Филадельфийская история», который Рудольф посмотрел позднее во время гастрольного тура.
228 Нуреев еще в январе 1963 году должен был станцевать на ее сцене с Шовире в «Жизели», но из-за давления Советов на французов спектакль был отменен.
229 Большая часть той хореографии не сохранилась.
230 В большинстве постановок «Щелкунчика» Дроссельмейера и Принца танцуют разные артисты. Первого обычно исполняет более возрастной танцовщик, специализирующийся на характерных ролях.
231 Балет был впервые показан на сцене Королевского театра 29 февраля 1968 года. В лондонской постановке оформление Лоренцо Монджардино сменили пышные декорации и костюмы Георгиадиса.
232 Как ни иронично, эта фотография была сделана еще в 1961 году – во время той самой первой фотосессии Нуреева с Аведоном, после которой Рудольф признался Кларе Сент, что сожалеет о своем решении позировать обнаженным. Но к 1967 году его представления о «приличиях» уже допускали и не такое.
233 На фестивале в Нерви он танцевал в «Памятнике мертвому мальчику» и был партнером Линн Сеймур в «Жизели» и па-де-де из «Ромео и Джульетты».
234 Электронная музыка до такой степени действовала на нервы Антуанетт Сибли, исполнявшей роль Жизни, что ее вскоре пришлось заменить Дайаной Вир. (В роли Смерти танцевала Моника Мейсон.) «Она звучала так, словно по зеркалу царапали стеклом».
235 Впервые Нуреев станцевал эту роль в Королевском балете в 1963 году, после репетиций с Сергеем Григорьевым – бывшим режиссером дягилевской труппы, на глазах у которого создавался прославленный балет Фокина. Но образ Петрушки был настолько «заточен» под Нижинского с его тонким, ранимым характером и невысокой, приземистой фигурой, что воплотить его другим танцовщикам было не по силам. И первая попытка Рудольфа в этой роли тоже оказалась неудачной – он не смог передать пафос несчастного, одинокого персонажа. Нуреев снова и снова возвращался к этой роли, и каждый раз танцевал ее все лучше. Позднее он приписал свой успех ван Данцигу и Туру ван Шайку, которые помогли ему оформить свою трактовку этого образа.
236 До конца года его класс вел Михаил Барышников.
237 Нуреев также согласился на более низкий, чем обычно, гонорар за свое участие в этом балете. Поскольку в главной роли танцевал не он, труппа не могла повысить цены на билеты только лишь за его появление на сцене.
238 Переименован в «Американский классический балет» ради ангажемента.
239 Это был «Фестиваль цветов в Дженцано» – один из первых балетов, которым обучил его Эрик.
240 Нуреев даже настоял, чтобы Юрок включил этот балет в программу гастрольного тура Королевского балета по Америке в 1972 году. Рудольф хотел, чтобы его увидели в этой работе в Нью-Йорке. Юрок заартачился, и Нуреев тоже встал в позу: он отказывался подписывать контракт, пока Юрок не сдался.
241 Впоследствии стал редактором «Интервью».
242 То, что в 1990-х годах Михаил Барышников возглавил коллектив современного танца, а балетные труппы сейчас регулярно привлекают хореографов современного танца для работы над новыми постановками, во многом стало возможным благодаря усилиям Нуреева – первопроходца на этой стезе.
243 Так как «Аполлон» входил в репертуар «Бостон балле», Рудольфу удалось соблюсти права на его исполнение, пригласив нескольких балерин этой труппы.
244 Брун наказал своему агенту Кристоферу Аллену послать официальное уведомление о его уходе. В письме в «Нью-Йорк таймс» Аллен по собственной инициативе добавил: «Как вам известно, Эрик три или четыре раза после тяжкой болезни восстанавливался до пиковой формы. Одному Господу ведомо, какой преданностью своему делу и решимостью надо для этого обладать! Три последних его выступления в Вашингтоне поразили всю труппу “Американ балле тиэтр”. Тем более непонятен очередной рецидив болезни. Возможно, причина в том, что он чересчур требователен к себе и каждый новый спектакль старается станцевать лучше всех предыдущих…»
245 Джильда Майокки.
246 Франка сохранила теплые воспоминания о постановке «Сэдлерс-Уэллс балле», в которой она танцевала вариацию Голубой птицы. Но вдохновленная версией Кировского театра, постановка Рудольфа «мало чем была обязана английской традиции или личному опыту [Франки]», – отметил в своей истории канадской труппы Джеймс Нойфельд.
247 Этот балет также был включен в гастрольную программу труппы.
248 Стоя на пальцах на одной ноге и держа другую ногу в аттитюде, она должна сохранять эту позу, пока каждый из четырех принцев, по очереди, не поворачивает ее на 360°. После очередного вращения принц отпускает ее правую руку, и она должна поднять обе руки в третью позицию, прежде чем вложить свою руку в ладонь следующего претендента.
249 Такая цифра называлась в то время.
250 Ванесса Харвуд.
251 В их числе была двухнедельная программа, посвященная памяти Дягилева и прошедшая в Парижской опере в декабре, в рамках которой Нуреев танцевал в «Сильфидах», «Аполлоне» и «Петрушке» несколько вечеров подряд.
252 Верный слуга – по имени верного помощника Робинзона Крузо в романе Даниеля Дефо.
253 В конце первого гастрольного сезона в Нью-Йорке Нуреев растянул связку икры, и Юрок отменил выступления в Вашингтоне.
254 Первый спектакль в День взятия Бастилии был бесплатным, а два другие прошли под дождем.
255 Переработанная в 1961 году Аштоном, оригинальная версия балета «Тщетная предосторожность» была создана в 1789 году, в преддверии Французской революции, и потом ставилась множество раз, делаясь сценическим трамплином для многих выдающихся танцовщиков своего времени.
256 Опасаясь побега Барышникова, руководство Кировского театра старалось полностью его контролировать и разрешило Михаилу поехать на гастроли только после того, как за него поручилась Колпакова, состоявшая в компартии.
257 Чинко Рафик, бывший танцовщик Королевского балета Великобритании и Цюрихского балета.
258 В числе его завсегдатаев были Ив Сен-Лоран, Пьер Берже, Клара Сент, Энди Уорхол и целый сонм американских моделей, включая Джерри Холл и Пэт Кливленд, известных своими танцами на столах в обнаженном виде.
259 Дебют Нуреева на Бродвее состоялся двумя месяцами ранее, когда Рудольф прилетел из Парижа в Нью-Йорк всего на один день, чтобы выступить с труппой Тейлора в театре «Элвин». Нуреев начал репетировать, едва сойдя с трапа самолета, дал на следующий день дневной и вечерний спектакли и в тот же вечер вылетел обратно в Париж. На следующий день он уже танцевал с труппой Парижской оперы.
260 В группу входили Мерл Парк, американский танцовщик и хореограф Луи Фалько и артисты танцевальной труппы Пола Тейлора.
261 На одной из вечеринок в том месяце впервые воссоединились бывшие звезды Кировского – Нуреев, Барышников, Макарова, Саша Минц и Валерий и Галина Пановы. Через два года мучений, чуть не положивших конец их карьере, Пановы все-таки получили от советских властей (в результате давления мирового сообщества) разрешение на эмиграцию в Израиль.
262 К 1980-м годам Нуреев сам стал эталонным мерилом мастерства. Насколько далеко за пределы балета простерлась его легенда, стало ясно, когда, характеризуя Уэйна Грецки, ведущего игрока хоккейной команды, ее владелец назвал хоккеиста «Нуреевым от спорта, суперзвездой суперзвезд».
263 Перевод С. Маршака.
264 За исключением киноклипа с этой парой, танцующей в «Корсаре», показанного в память о Нурееве на гала-представлении труппы 1994 года.
265 Эту роль впервые исполнил танцовщик и хореограф Мерс Каннингем в 1944 году.
266 Нуреев, Брун и Синтия Грегори также станцевали вместе па-де-труа из малоизвестного балета Баланчина «Ла-Вентана».
267 Их разрушительный любовный роман, наряду с борьбой Киркланд с наркотиками, анорексией, булимией и Баланчиным, описаны в ее мемуарах, опубликованных в 1986 году под названием «Танцуя на своей могиле».
268 По свидетельству Вероники Теннант, написавшей это письмо, его подписали даже танцовщики-мужчины труппы.
269 «Лондон фестивал балле», «Нуреев и друзья» и Шотландский балет.
270 Бывшая балерина, урожденная француженка Карон снялась в главных ролях более чем в двадцати фильмах, включая «Жижи» и «Лили».
271 «Валентино» занял 98-е место в списке самых кассовых фильмов 1977 года по версии еженедельника «Вэрайети».
272 В постановке «Балле Рамбер», с Кристофером Брюсом в главной роли.
273 Хотя конь выиграл все скачки, в которых участвовал, от участия в одном забеге он был однажды отстранен из-за дисквалификации.
274 После ухода с поста артдиректора «Американ балле тиэтр» Лючии Чейз Барышникова пригласили занять ее место. Баланчин напутствовал его: ты всегда сможешь вернуться в «Нью-Йорк сити балле», твой «родной дом», подчеркнул хореограф, если новая работа не заладится. Барышников стал директором «Американ балле тиэтр» осенью 1980 года.
275 Для Джоффри эти декорации воссоздал Робен Тер-Арутюнян.
276 «Перед тем как упасть в любовном порыве на пелену, он совершал незабываемый жест, – рассказывала Соколова. – Он опускался на вершине холма на одно колено, вытянув другую ногу позади себя. И внезапно откидывал назад голову, открывал рот и беззвучно смеялся…»
277 По некоторым источникам, двести.
278 Балет на музыку Стравинского в хореографии Фокина и с декорациями Александра Бенуа был впервые исполнен в 1911 году.
279 Ей предшествовали «Автобиография» Нуреева, которую Найджел Гослинг редактировал, «“Валентино” Нуреева» и «Образ Нуреева» (о его карьере).
280 4-дюймовый заголовок в вышедшем на следующий день номере «Ивнинг стандард» гласил: «ДАМА МАРГО ДАЕТ СВОЕ ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ В ЛОНДОНЕ – ПРОЩАНИЕ ФОНТЕЙН».
281 Дочь Армен Бали.
282 Травма не позволила участвовать в спектакле и Жюду.
283 Среди прежних обитателей квартиры на набережной Вольтера была подруга и покровительница Дягилева Мися Серт, а также маркиз де Куэвас.
284 В Кировском театре Григорович сочинил для Нуреева партию в «Легенде о любви».
285 Когда фиктивный муж попросил у Розы развода, чтобы жениться на любимой женщине, он получил отказ. Потребовались годы, чтобы Роза наконец смилостивилась и дала свое согласие на развод.
286 Возмущение артистов усилилось после того, как в гастрольный тур на правах приглашенной звезды включили еще и датского танцовщика Питера Шауфусса.
287 В одном из представлений приняла участие – в качестве рассказчика – Лайза Минелли.
288 Тобэк, позднее написавший сценарий «Багси», был также сценаристом «Игрока» и сценаристом и режиссером «Пальцев», провалившихся в прокате, но тем не менее с восторгом воспринятых Франсуа Трюффо и Норманом Мейлером.
289 Труппа Пети, Национальный балет Марселя, была одной из двенадцати основных танцевальных трупп во Франции.
290 Этот ангажемент стал личным триумфом для Грэм, которую в ее первый приезд в Париж тридцать лет назад французская пресса дружно раскритиковала.
291 Барышников был руководителем «Американ балле тиэтр» с 1980 по 1989 год.
292 «Выкуси».
293 Это был последний сезон «Нуреева и друзей» на Бродвее.
294 Директор балета Нанси.
295 Барнс не огласил названия болезни, от которой якобы умирал Рудольф.
296 Привязанность Тюдора осталась неизменной. Удостоенный в 1980-е годах престижной награды Центра Кеннеди, он пожелал получить ее из рук Нуреева. Но из-за накладок в рабочем графике Нуреева заменила Фонтейн.
297 В переводе с англ. «бред, неистовство, восторженный отзыв».
298 «Опера» в прочтении наоборот.
299 То, что Брун умер так быстро и при столь таинственных обстоятельствах, породило слухи о том, что причиной его кончины мог быть СПИД. Подтверждением этой версии для многих послужила смерть от СПИДа его любовника, Константина Патсаласа, ушедшего из жизни двумя годами позже. Однако близкие друзья Бруна эту версию отвергали. По их словам, рентгеновское обследование выявило рак легких, и других болезней врачи уже не искали. Вскоре после смерти Бруна у Патсаласа развились деменция (симптом, ассоциируемый со СПИДом) и быстро прогрессирующая паранойя. В то время он жил в квартире Бруна. И приятельница Эрика, его соседка и балетмейстер Национального балета Канады, несколько раз заставала Патсаласа у мусоросжигателя в доме – уничтожавшим в нем личные вещи Бруна. Именно в огне, по предположению многих, пропали многие его бумаги и костюмы.
300 По иронии, Советы также сознавали рекламную ценность Нуреева до исторического гастрольного тура Кировского театра в Париж в 1961 году.
301 В феврале 1986 года Барышникову предложили принять участие в конференции и станцевать в гала-представлении Большого театра. Но он отклонил это приглашение после того, как руководство Большого театра отвергло его встречное предложение организовать в Советском Союзе гастроли «Американ балле тиэтр».
302 В день вылета Нуреева в Москву Луиджи Пиньотти столкнулся в миланском ресторане с Ростроповичем. «Как там Рудинька?» – спросил тот Пиньотти, одного из немногих людей, знавших о поездке Нуреева. «Он летит в Уфу» – ответил Луиджи, но Ростропович отказался в это поверить. «Это невозможно, – сказал он. – Нет, нет, нет. Этого не может быть».
303 В замужестве Мясникова.
304 Сестра Нуреева Лилла вскоре умерла от инсульта.
305 В премьерном спектакле эту роль танцевал Мишель Денар.
306 Т-лимфоциты – это белые кровяные тельца, являющиеся ключевыми элементами иммунной системы. Их норма варьирует от 500 до 1000.
307 «Помнится, я тогда подумала: “Это написал Рон или Марта? Или это их совместное творчество?” – рассказывала Эйлин Мел. – Теперь я думаю, что они оба приложили к нему руку».
308 Грэм, похоже, настолько обидело то, как Нуреев обошелся с Протасом, что в письме она утверждала: она не собиралась давать Рудольфу согласия на постановку балета. Хотя, по свидетельству Протаса, Грэм покривила душой.
309 В 1986 году художественным руководителем труппы был назначен Энтони Доуэлл, одна из величайших звезд Королевского балета.
310 Росс и Радзивилл тихо поженились в сентябре на квартире Радзивилл в присутствии Рудольфа, сестры невесты Жаклин Онассис и нескольких друзей и родственников, в числе которых были Кэролайн Кеннеди Шлоссберг, Джон Ф. Кеннеди-младший, Стив Мартин, Бернадетт Питерс и Джон Тарас. После церемонии Жаклин Онассис устроила вечеринку для новобрачных в своей квартире на 5-й авеню.
311 Еще 700 тысяч долларов он истратил на обустройство.
312 По иронии судьбы, Грев облачился в этот костюм на своей свадьбе через пять лет.
313 Горлински умер 12 мая 1990 года.
314 Замечание касалось также Памелы Харлек, ставшей недавно председателем совета Английского национального балета, как теперь именовался «Лондон фестивал балле». Питера Шауфуса сняли с поста директора, и Нуреев рассчитывал, что Харлек хотя бы предложит его кандидатуру.
315 Смит присоединился к Чейз в качестве содиректора «Балле тиэтр», тогда существовавшего всего пять лет, в 1945 году. В паре с Херманн они руководили труппой с 1990 по 1992 год.
316 Этот балет принадлежал троим лицам. Правами на исполнение в Америке владела Танакиль Леклерк, третья жена Баланчина, а правами на показ его за рубежом и по телевидению – Карин фон Арольдинген и Барбара Хорган. По словам Хорган, все трое поначалу игнорировали жалобы на то, что его танцевал Нуреев. Но решили вмешаться, когда критике подвергся уже сам фонд – за то, что позволял Рудольфу «выставлять себя на посмешище».
317 Флиндт была замужем за хореографом Флемингом Флиндтом.
318 Который Нуреев впервые станцевал в Вене.
319 Просмотрев видеозапись, показанную ему Хюбнером и запечатлевшую, как Нуреев дирижировал в афинском Одеоне Герода Аттика, Риккардо Мути заявил: он «лучше некоторых профессиональных дирижеров».
320 Руанн была его первой Джульеттой в балете «Ромео и Джульетта», который он поставил для «Лондон фестивал балле» в 1976 году.
321 Ода Кристофору Колумбу – еще одному страннику.
322 Кистлер отказалась от обвинений, и пара вскоре помирилась.
323 Поскольку одновременно репетировалась новая постановка «Лебединого озера», Нурееву не хватило времени проработать хореографию четвертого и последнего акта балета.
324 Два завещания, подписанных в апреле 1992 года, касались европейских и американских активов Нуреева. Их следовало передать в два фонда (в Лихтенштейне и Чикаго).
325 В 1993 году она была продана за 1 миллион 850 тысяч долларов США.
326 Ни в этом пункте, ни в протоколе заседания Правления фонда не упоминалось слово «СПИД». Попечители решили помогать «танцовщикам и актерам, страдающим недугом или заболеванием, на котором специализируется доктор М. Ф. Канези».
327 Она умерла 1 марта 1996 года.
328 Согласно «Крейнс Чикаго бизнес», юридические издержки фонда в 1996 году составили в общей сложности 220 тысяч долларов США, а благотворительные гранты за тот же период – 250 453 доллара США.
329 Если Американским фондом управлял бывший адвокат Нуреева, то в Совет Европейского фонда входили Джейкоб Ротшильд, Джон Тули – бывший главный администратор Королевского оперного театра, Юг Галль, директор Парижской оперы, и Франсуа Дус.
330 По иронии судьбы, многие люди, приходящие на кладбище к Нурееву, посещают и могилу Лифаря.
Продолжение книги