Пушкин и финансы бесплатное чтение

© Белых А. А., составление, вступительная статья, 2021

© ФГБОУ ВО «Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте Российской Федерации», 2021

Предисловие

Летом 1836 г. А. С. Пушкин с семьей жил на даче Ф.И. Доливо-Добровольского, на Каменном острове в Петербурге[1]. Недалеко от центра города, и до книжной лавки Ф.М. Беллизара (Невский проспект, д.20), где Пушкин продолжал, несмотря на долги, покупать книги, пусть и в кредит, – около 7 километров. Пешком это расстояние можно пройти меньше, чем за полтора часа, но у него была собственная карета, позволявшая добраться гораздо быстрее.

Пушкин занимался подготовкой третьего номера журнала «Современник», писал стихи, часто называемые «Каменноостровским циклом». 21 августа он закончил одно из самых известных стихотворений – «Я памятник себе воздвиг нерукотворный». Поэт понимал, что «к нему не зарастет народная тропа». Хотя в этом стихотворении уже дана итоговая оценка его творчества, у Пушкина – как у писателя, так и у историка – были большие планы. Но в тот же день, 21 августа, состоялся вечер у графини М.Г. Разумовской, на котором присутствовала Наталья Николаевна. Среди гостей была и графиня Н. П. Панина, которая потом записала в дневнике: «Мы едем на вечер графини Разумовской… Д’Антес очень занят Пушкиной»[2].

В это время Пушкин работал над статьей о Вольтере, которая будет опубликована в третьем номере «Современника»[3]. Поводом для нее послужило издание переписки Вольтера с Шарлем де Броссом, историком, литератором, президентом парламента Дижона. Переписка касалась земли, которую Вольтер купил у де Бросса в 1758 г. Пушкин начинает статью словами, которые впоследствии не раз цитировались исследователями:

Всякая строчка великого писателя становится драгоценной для потомства. Мы с любопытством рассматриваем автографы, хотя бы они были не что иное, как отрывок из расходной тетради или записка к портному об отсрочке платежа. Нас невольно поражает мысль, что рука, начертавшая эти смиренные цифры, эти незначащие слова, тем же самым почерком и, может быть, тем же самым пером написала и великие творения, предмет наших изучений и восторгов[4].

Значение этой публикации Пушкин видел, в частности, в том, что «несмотря на множество материалов, собранных для истории Вольтера (их целая библиотека), как человек деловой, капиталист и владелец, он еще весьма мало известен. Ныне изданная переписка открывает многое»[5]. Несомненно, что хотя Пушкин писал о Вольтере, он не мог не размышлять о своих делах – в 1836 г. он как «человек деловой» находился в очень сложном положении. Долги по разным причинам нарастали, с доходами были проблемы. Хотя надежда на успех издания «Современника» еще не угасла, финансовые итоги прожитых лет, в отличие от литературных, были неутешительны.

И о самом Пушкине собрано и опубликовано «множество материалов». Известно, где поэт жил, что читал, каковы были его взаимоотношения с друзьями и противниками, кто из женщин попал в его донжуанский список. Одна лишь библиография отечественных и иностранных работ, посвященных Пушкину, может составить много томов. Кажется, о жизни Пушкина известно все, и исследователям остается либо пытаться давать новые интерпретации хорошо знакомым фактам, либо заниматься отдельными деталями, которые все менее интересны сами по себе. Конечно, такая оценка ситуации ошибочна – достаточно вспомнить яркие нестандартные исследования Л. М. Аринштейна[6] или А. И. Рейтблата[7].

Тем не менее экономические события в жизни Пушкина до сих пор изучены недостаточно. Целью настоящей книги является переиздание наиболее значимых исследований по этой теме, а также публикация работ современных пушкинистов.

В нашем литературоведении заслуга постановки вопроса о влиянии экономических условий жизни писателя на его творчество принадлежит Б.М. Эйхенбауму. Впрочем, он в какой-то степени следовал самому Пушкину – не случайно эпиграфом к одной из своих статей[8] он взял фразу из черновика письма Пушкина к К. Ф. Рылееву: «Как же ты не видишь, что дух нашей словесности отчасти зависит от состояния писателей?»[9] Эйхенбаум писал: «перед литературной наукой встала новая теоретическая проблема – проблема соотношения фактов литературной эволюции с фактами литературного быта»[10]. Первые серьезные труды, посвященные этим вопросам на примере жизни Пушкина, появились в конце 1920-х гг. Прежде всего, это работы П. Е. Щеголева[11] и С. Я. Гессена [12] которые мы включили в наше издание. Однако в 1930-е гг. эти исследования, как и многие другие научные разработки, были прерваны[13].

Вместе с тем в 1930-е гг. произошло важное событие – было начато издание полного собрания сочинений Пушкина в 16 томах. Очень полезным для понимания экономических проблем в жизни поэта стало включение в это издание писем к Пушкину и некоторых деловых документов. Позднее, уже в 1960-е гг., Н.П. Смирновым-Сокольским была предпринята попытка оценить литературные доходы Пушкина[14], а в 1990-е гг. Г. Ф. Парчевский[15] изучил влияние игры в карты на финансы Пушкина. Отрывки из работ этих исследователей также вошли в настоящую книгу. В издание также включены документы, связанные с финансовыми аспектами жизни Пушкина.

В современных условиях первостепенное значение для пушкинистов и всех, интересующихся экономическими аспектами жизни Пушкина, имеют сборники «Рукою Пушкина»[16], Летописи Государственного литературного музея[17], а также публикации Института русской литературы Российской академии наук (Пушкинского Дома): «А. С. Пушкин: Документы к биографии (1799–1829)»[18], «А. С. Пушкин: Документы к биографии: 1830–1837»[19], другие материалы, размещенные на сайте Пушкинского Дома.

Существенно, что тема финансов Пушкина в последнее время становится популярной – была организована выставка «Деньги – Пушкин – Деньги»[20], московский ТеатрДос поставил спектакль «Пушкин и деньги»[21], появляются и научно-популярные издания[22]. В экономико-математической школе при экономическом факультете МГУ в 2019–2020 г. Анной Чаплыгиной школьникам был прочитан курс «ФинПушкин (или Обо Всем)».

Экономические условия жизни Пушкина не могли не повлиять на его творчество – они в той или иной степени отразились в его произведениях. Большой интерес представляет и эволюция его экономических взглядов. К сожалению, значимых работ, в которых изучалась бы эта тематика, совсем немного. Однако есть важные исследования С.Я. Борового[23] и А. В. Аникина, и прежде всего – его книга «Муза и мамона»[24]. Отметим, что они оба высоко ценили статью Щеголева «Пушкин-экономист», которая вошла в настоящее издание. Хотя эта статья не относится к основной тематике нашей книги, она дополнит остальные включенные работы Щеголева, а также послужит прологом к нашим будущим публикациям об экономических взглядах Пушкина.

Помимо переиздания ряда важных работ, в книгу включены впервые публикуемые ценные статьи современных пушкинистов– С. В. Березкиной, «Очерки материального быта Пушкина», и И. С. Сидорова «О „медной бабушке“». Отметим, что С. В. Березкина сыграла особую роль в подготовке двух томов документов к биографии А. С. Пушкина, а И. С. Сидоров завершает подготовку «Хроники жизни и творчества А. С. Пушкина»– он стал научным редактором этого издания, начиная со второй книги второго тома, и одним из составителей обеих книг третьего тома.

По нашему мнению, несмотря на все, порой выдающиеся достижения исследователей жизни и творчества Пушкина, как «человек деловой» и «владелец» (если использовать его же слова, сказанные о Вольтере) он, безусловно, «еще весьма мало известен»[25]. Надеюсь, что наше издание будет содействовать исправлению этой ситуации.

А. А. Белых

А. С. Пушкин: доходы и долги

А. А. Белых

Экономические условия жизни каждого человека можно рассматривать так же, как финансовый аналитик изучает баланс юридического лица. Человек владеет собственностью – квартирой, домом, участком земли, он зарабатывает и тратит деньги, дает в долг, берет кредиты. Вся эта информация содержится в соответствующих строках баланса[26]. Если это писатель, который занимается коммерческой деятельностью, например, издает свои произведения, построение баланса несколько усложняется – появляются дебиторская и кредиторская задолженности, запасы и т. д. Но зато появляются и дополнительные возможности содержательного анализа. Вспомним, например, стихотворение В. В. Маяковского «Разговор с фининспектором». Поэту, безусловно, было что обсудить с финансовым инспектором, и в итоге он потребовал: «Подведите мой посмертный баланс». Однако исследователю жизни писателя гораздо интереснее строить не итоговые, а ежегодные балансы, содержащие не только активы, долги, прибыли и убытки, но и движение доходов и расходов, динамику капитала. Но мы, по словам Б. Л. Пастернака, сказанным, правда, по другому поводу, «еще далеки от этого идеала».

Жизнь А. С. Пушкина как будто изучена досконально. Хорошо известны такие фундаментальные издания, как «Летопись жизни и творчества Александра Пушкина» в 4 томах[27] и «Хроника жизни и творчества А. С. Пушкина» в 3 томах[28]. В этих работах, обобщающих то, что известно из публикаций и исследований по нашей тематике, также содержатся сведения и о материальной стороне жизни Пушкина. Но задача построения экономической хроники жизни Пушкина не только не решена – она даже не формулировалась. Между тем выяснение динамики доходов и расходов Пушкина, изучение его экономических решений позволило бы не только лучше понять его жизнь и условия творчества, но и дало бы дополнительные возможности для анализа его взглядов и художественных произведений.

Предполагается, что у читателя есть общее представление об основных событиях жизни Пушкина, поэтому в данной статье акцент будет сделан на экономических и финансовых факторах. Прежде всего, нашей целью является оценка доходов Пушкина и уточнение размеров долгов, оставшихся после его смерти.

В экономической жизни Пушкина можно выделить пять ипостасей: чиновник, литератор и книгоиздатель, карточный игрок, помещик, горожанин-семьянин. Именно так сгруппированы публикуемые в книге материалы, и под этим углом рассматривается жизнь Пушкина в этой вступительной статье. Конечно, главным в жизни Пушкина была его литературная деятельность, он был гениальным писателем. Поэтому определенная логика была бы в том, чтобы начать именно с этого аспекта. Однако учился Пушкин в Царскосельском лицее, готовившем юношей к гражданской службе, и жалованье чиновника он начал получать раньше, чем стал зарабатывать как писатель. С точки зрения влияния фактора денег на его жизнь, последовательность должна быть именно такой. Какое жалованье получал Пушкин?

Чиновник

Считается, что именно А. П. Чехову принадлежит шутка о том, что «настоящий мужчина состоит из мужа и чина». В этом высказывании есть только доля шутки – на самом деле система чинов имела огромное значение в Российской империи. И Пушкин после окончания Царскосельского лицея почти всю свою жизнь, за исключением периода с 1824 по 1831 г., был государственным служащим. Он, строго говоря, был чиновником, хотя в пушкиноведческих работах об этом упоминается нечасто, и о его службе обычно говорится лишь при рассмотрении сюжета с пожалованием ему чина камер-юнкера. Между тем статус чиновника во многом определял действия Пушкина в течение всей его жизни и, конечно, влиял на его материальное положение.

Собственно, сам Императорский лицей, который закончил Пушкин, готовил чиновников. Постановление о Лицее Александр I утвердил 12 августа 1810 г., и первый параграф гласил: «Учреждение Лицея имеет целью образование юношества, особенно предназначенного к важным частям службы государственной»[29]. Первоначально предполагалось, что в Лицее будут учиться братья Александра I – Николай и Михаил. Лицей был размещен в здании, соединявшемся галереей с императорским дворцом.

Первую в своей жизни финансовую операцию Пушкин совершил, когда в 1811 г. отправлялся из Москвы в Санкт-Петербург для поступления в Лицей. Отвозил его дядя Василий Львович. Тетя Анна Львовна Пушкина и двоюродная бабушка Варвара Васильевна Чичерина подарили Пушкину 100 рублей, которые он одолжил дяде. Позднее, в августе 1825 г., Пушкин, в письме Вяземскому, рассказал, что «по благорасположению своему ко мне» дядя взял эти деньги «взаймы». В письме содержалась просьба: «Так как оному прошло уже более 10 лет без всякого с моей стороны взыскания или предъявления, и как я потерял уже все законное право на взыскание выше упомянутых 100 рублей (с процентами за 14 лет; что составляет более 200 рублей), то униженно молю его высокоблагородие, милостивого государя дядю моего заплатить мне сии 200 рублей по долгу христианскому– получить же оные деньги уполномочиваю князя Петра Андреевича Вяземского, известного литератора»[30]. Возвратил ли дядя долг – неизвестно. В этой истории есть что-то символичное – впоследствии, даже когда у взрослого Пушкина появлялись деньги, они быстро уходили.

Для оценки экономической деятельности Пушкина полезно знать, каковы были его познания в области финансов и как он умел считать. Изначально эти знания приобретаются при обучении. Вступительные экзамены в Лицей Пушкин сдавал 9 августа 1811 г. и получил следующие оценки: «В грамматическом познании языков: российского – очень хорошо, французского – хорошо, немецкого – не учился, в арифметике – знает до тройного правила, в познании общих свойств тел – хорошо, в начальных основаниях географии и начальных основаниях истории – имеет сведения»[31]. Понятно, что начальные познания Пушкина в математике были слабыми; тройное правило – это просто правило пропорции[32]. Но, во всяком случае, в постановлении об основании Лицея были зафиксированы требования к знаниям, которые должны быть «потребны для вступления». И в области арифметики было необходимо «знание по крайней мере до тройного правила» (п. 5). Значит, выставленная Пушкину оценка как раз давала возможность поступить.

В течение шести лет обучения ситуация с познаниями Пушкина в области математики не изменилась. И. И. Пущин, его лучший друг в Лицее, писал: «В математическом классе вызвал его раз Карцов к доске и задал алгебраическую задачу. Пушкин долго переминался с ноги на ногу и все писал молча какие-то формулы. Карцов спросил его наконец: „Что ж вышло? Чему равняется икс?“ Пушкин, улыбаясь, ответил: нулю! „Хорошо! У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем. Садитесь на свое место и пишите стихи“»[33]. Этим Пушкин, конечно, и занимался. Еще один лицеист, С. Д. Комовский, вспоминал: «Вообще он жил в мире фантазии. Набрасывая же свои мысли на бумагу, везде, где мог, а чаще всего во время математических уроков, от нетерпения он грыз перо и, насупя брови, надувши губы, с огненным взором читал про себя написанное»[34].

Будучи уже взрослым, Пушкин высказывает любопытную гипотезу: «Форма цифров арабских составлена из следующей фигуры:

Римские цифры составлены по тому же образцу»[35]. Но в Лицее математика Пушкина не интересовала. Неудивительно, что это отразилось и на итоговых оценках.

В свидетельстве об окончании Лицея говорилось:

Воспитанник Императорского Царскосельского Лицея Александр Пушкин в течении шестилетнего курса обучался в сем заведении и оказал успехи: в Законе Божием и Священной Истории, в Логике и Нравственной Философии, в Праве Естественном, Частном и Публичном, в Российском Гражданском и Уголовном Праве хорошие; в Латинской Словесности, в Государственной Экономии и Финансах весьма хорошие; в Российской и Французской Словесности, также и в Фехтовании, превосходные; сверх того занимался Историею, Географиею, Статистикою, Математикою и Немецким языком. Во уверение чего и дано ему от Конференции Императорского Царскосельского Лицея сие свидетельство с приложением печати. Царское Село Июня 9 дня 1817 года[36].

К сожалению, у нас нет точной информации о том, как в Лицее преподавались государственная экономия и финансы. Более того, выпускной экзамен, который Пушкин сдавал 23 мая 1817 г., назывался весьма по-современному: «политическая экономия и финансы»[37]. Во всяком случае, знания в области государственной экономии и финансов были признаны «весьма хорошими». Однако о статистике и математике было сказано, что ими Пушкин всего лишь «занимался».

По успехам в учебе и по поведению выпускники лицея были разделены на два разряда. Те, кто попали в первый разряд, вскоре получили чин титулярного советника (9 класс в табели о рангах), а выпускники из второго разряда, в том числе и Пушкин, – чин коллежского секретаря (10 класс)[38]. Пушкин был определен на службу в Коллегию иностранных дел, подчинявшуюся образованному в 1802 г. Министерству иностранных дел. 15 июня 1817 г. он принял присягу[39] и дал подписку о неразглашении служебных тайн. Не дожидаясь назначения жалованья, Пушкин попросился в отпуск, который был ему предоставлен – с 8 июля по 15 сентября.

Пушкина можно понять – хотя он был зачислен в Коллегию иностранных дел, в Коллегии не было соответствующей должности, которую ему можно было бы занять, т. е. не было, в терминологии того времени, свободной «ваканции». Вполне логично было съездить на пару месяцев в Михайловское. Пока Пушкин был в отпуске, 23 июля 1817 г. вышел указ о награждении выпускников Царскосельского лицея чинами, в котором было определено их жалованье – титулярным советникам 800 руб. в год, коллежским секретарям – 700 руб. в год[40].

После возвращения Пушкина из отпуска его работа в Коллегии, по-видимому, сводилась к периодическому дежурству для приема срочной корреспонденции и дипломатической почты. Л. Б. Модзалевский в 1935 г. отметил, что единственными известными на тот момент документами, в которых запечатлелось перо Пушкина в 1817–1820 гг., были присяга и расписки – в ознакомлении с указами и в получении жалованья. При этом говорилось: «Трудно допустить, что в течение всей своей „службы“ поэт буквально не написал ни строчки»[41]. Однако автор комментариев к сборнику документов о жизни Пушкина С. В. Березкина была вынуждена констатировать: «Положение в пушкиноведении не изменилось по прошествии семидесяти лет, и в настоящий момент можно подтвердить отсутствие каких-либо деловых документов, вышедших из-под пера Пушкина в 1817–1820 гг…»[42].

В этот период доходы Пушкина были невелики – 700 руб. в год, т. е. меньше 60 руб. в месяц. Выплаты производились три раза в год и назывались январская, майская и сентябрьская трети. Формально одна треть от 700 руб. должна была составлять 233 руб. 33 коп., но реальная выплата, очевидно, в связи с какими-то вычетами, составляла несколько меньшую сумму—231 руб.[43] Прикинуть общий доход Пушкина за 1817–1820 гг. не очень сложно. Первое жалованье он получил перед уходом в отпуск – 53 руб. 90 коп[44]. После выхода из отпуска, 15 сентября, до конца 1817 г. оставалось 3,5 месяца, а не 4, следовательно, сентябрьская треть (без учета вычетов) составляла около 204 руб. Итак, в 1817 г. Пушкин получил около 258 руб. В 1818 г. – 700 руб. В июле 1819 г. Пушкин уходит в отпуск на 28 дней[45]. Оплачиваемых отпусков чиновники в то время не имели, значит, доход за 1819 г., по-видимому, следует уменьшить на соответствующую величину: он составит около 645 руб. В мае 1820 г. Пушкина отправляют на Юг, и последнее жалованье, январскую треть за 1820 г., он получить уже не успевал. Поэтому он взял соответствующею сумму взаймы у И. Алексеевского[46] и попросил, чтобы тому выдали его жалованье[47].

Итак, за первый период службы, до ссылки на Юг, Пушкин получил жалованье в размере:

258 (1817) + 700 (1818) + 645 (1819) + 233 (1820) = 1836 руб.

С учетом вычетов чистые выплаты, по-видимому, составили около 1820 руб.

Поведение Пушкина в этот период и его литературное творчество позволяют охарактеризовать его как оппозиционера. При этом он фактически не нес служебных обязанностей, но получал жалованье. В этом было определенное противоречие, на которое не могли не обратить внимание современники. Пушкин дружил со многими будущими декабристами, в частности, с Николаем Ивановичем Тургеневым. Знаменитую оду «Вольность» Пушкин «вполовину сочинил» в комнате Тургенева[48]. В то же время Тургенев критиковал Пушкина за эпиграммы против правительства и «не раз давал ему чувствовать, что нельзя брать ни за что жалованье и ругать того, кто дает его». Пушкин даже «вздумал вызвать» Тургенева на дуэль, но потом «письмом просил прощения»[49].

Оппозиционность Пушкина привела к тому, что его сослали на Юг. Правда, благодаря заступничеству друзей и литераторов, условия ссылки были достаточно мягкими. Формально ссылка была оформлена как командировка – в подорожной, выданной Коллегией иностранных дел, говорилось, что «Коллежский Секретарь Александр Пушкин отправлен по надобностям службы к Главному попечителю Колонистов Южного края России, г. Генерал-Лейтенанту Инзову»[50]. Пушкин даже получил 1000 руб. на дорожные расходы[51]. Эта сумма, конечно, превышала плату за прогоны.

Когда Пушкин жил на Юге, он начал получать первые гонорары за публикации своих произведений. Но, конечно, средств ему катастрофически не хватало. При всей лояльности Инзова, предоставившего Пушкину возможность жить у него в доме, часто приглашавшего его на обед, Пушкину были нужны наличные деньги. Дело было не только в текущих расходах – после отъезда на Юг Пушкину перестали выплачивать жалованье. Наконец, почти год спустя после прибытия Пушкина на Юг, 28 апреля 1821 г. Инзов отправил в Петербург графу И.А.Каподистрии ходатайство о Пушкине: «В бытность его в столице он пользовался от казны 700 рублями на год; но теперь, не получая сего содержания и не имея пособий от родителя, при всем возможном от меня вспомоществовании терпит, однако ж, иногда некоторый недостаток в приличном одеянии». Инзов просил выплачивать Пушкину то же жалованье, что и раньше[52]. Служба у Инзова была, конечно, совсем не обременительной. В этом же письме Инзов упоминает о служебных обязанностях Пушкина: «Я занял его переводом на российский язык составленных по-французски молдавских законов, и тем, равно другими упражнениями по службе, отнимаю способы к праздности»[53]. Понятно, что, запрашивая о жалованье для Пушкина, Инзов был вынужден что-то сказать о его работе. Но были ли какие-либо переводы на самом деле выполнены – неизвестно[54].

Любопытно посмотреть, как работала административная машина империи. Отправленное 28 апреля письмо было зарегистрировано в Петербурге как полученное 1 мая[55]. Для принятия решения потребовалось немало времени – ответное письмо Инзову, подписанное министром иностранных дел графом К. В. Нессельроде, отправлено 10 июня и получено 4 июля[56]. Зато в письме сообщалось о том, что Пушкину следовало выдать майскую и сентябрьскую трети за 1820 г. и январскую треть за 1821 г. То есть ему было выплачено жалованье за весь период с момента отъезда из Петербурга. Пушкин получил эти деньги 9 июля[57]. При получении жалованья Пушкин писал расписки. Существовавшие в то время административные правила требовали, чтобы Инзов пересылал расписки Пушкина Нессельроде, сопровождая их своим письмом с отчетами о проведенных операциях – выдаче жалованья опальному поэту[58]. Эта процедура сохранялась несколько лет – вплоть до отставки Пушкина в 1824 г.

Стоит отметить еще один момент. Жалованье чиновникам, в том числе, естественно, и Пушкину, устанавливалось в ассигнациях. Но в письмах Нессельроде[59] говорится о промене ассигнаций на серебро. Что это значит? Дело в том, что минимальный номинал ассигнаций был 5 руб. Для выдачи суммы ассигнационных рублей, которая не была кратна 5, было необходимо конвертировать остальные рубли в серебро. Так, майская треть за 1821 г. составляла 231 руб.[60] Комиссия почты составила 2 руб. 28½ коп. Однако, выдать ассигнациями 228 руб. 711/ коп. было невозможно, можно выдать только 225 руб. Остальные 3 руб. и 71½ коп. можно было выдать медными монетами, но это было неудобно. Поэтому данная сумма конвертируется, получается 85 коп. серебром. Разница между 3 руб. 71½ коп. и 85 коп. составляет 2 руб. 86½ коп. – это и есть тот промен, о котором писал Нессельроде[61].

Такая интерпретация подтверждается другим документом – распиской Пушкина в получении жалованья от 4 февраля 1824 г. В тексте расписки говорится:

Оные деньги двести двадцать пять рублей Ассигнациями и вместо трех рублей медью, серебром один рубль выданы по принадлежности находящемуся в Одессе ведомства Государственной Коллегии Иностранных дел Коллежскому Секретарю Александру Пушкину.

Двести дватцатъ пять рублей ассигнациями получил Александр Пушкин[62].

Здесь прямо сказано, что три ассигнационных рубля, которые можно было выдать медью, переведены в серебро. Что же касается несовпадения суммы, обозначенной в документе, и суммы, за которую расписался Пушкин, то поэт, судя по всему, просто проявил небрежность, когда ставил свою подпись. Понятно, что рубль серебром он получил.

Пушкин пробыл в Кишиневе до июля 1823 г. 2 июля он уехал в Одессу для лечения морскими ваннами[63]. 21 июля в Одессу прибыл новый генерал-губернатор Новороссии граф М. С. Воронцов. О первой встрече с ним Пушкин написал брату Льву: «Приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляют мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе– кажется и хорошо»[64]. Как известно, хорошо не получилось. В августе Пушкин переезжает в Одессу. Он представлен начальнику канцелярии Воронцова А. И. Казначееву, происходит знакомство с другими чиновниками.

В описании жизни Пушкина в Одессе речь обычно идет о его литературных делах, о романах, о посещении театра, кофеен, ресторанов. Но, по вполне понятным причинам, ничего не говорится об исполнении служебных обязанностей. Сам Воронцов в марте 1823 г. в письмах к П.Д. Киселеву, в Петербург, сообщал: «Что же касается Пушкина, то я говорю с ним не более 4 слов в две недели»[65], «мне не в чем его упрекнуть, кроме праздности»[66]. Но в то же время, в конце марта, Воронцов просил Нессельроде перевести Пушкина в какое-то другое место. Быстрой реакции из Петербурга не последовало.

В мае 1824 г. наступает развязка. В Новороссийском крае происходит нашествие саранчи. Аналогичное нашествие саранчи уже было в 1823 г., в 1824 г. ситуация была очень тяжелой[67]. 22 мая Пушкин получает предписание Воронцова поехать в несколько уездов, собрать сведения о масштабах бедствия и оценить эффективность принятых мер по борьбе с саранчой. Собственно, это было первое значимое служебное поручение чиновнику Пушкину.

Он почувствовал себя оскорбленным и написал письмо Казначееву, в котором решил откровенно объяснить свое понимание сложившейся ситуации. Это фактически программное письмо заслуживает длинной цитаты. Пушкин пишет:

7 лет я службою не занимался, не написал ни одной бумаги, не был в сношении ни с одним начальником. Эти 7 лет, как вам известно, вовсе для меня потеряны. Жалобы с моей стороны были бы не у места. Я сам заградил себе путь и выбрал другую цель. Ради Бога не думайте, чтоб я смотрел на стихотворство с детским тщеславием рифмача или как на отдохновение чувствительного человека: оно просто мое ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мне пропитание и домашнюю независимость. <…> Мне скажут, что я, получая 700 рублей, обязан служить.

Вы знаете, что только в Москве или П[етер]Б[урге] можно вести книжный торг, ибо только там находятся журналисты, цензоры и книгопродавцы; я поминутно должен отказываться от самых выгодных предложений единственно по той причине, что нахожусь за 2000 в. от столиц. Правительству угодно вознаграждать некоторым образом мои утраты, я принимаю эти 700 рублей не так, как жалование чиновника, но как паек ссылочного невольника. Я готов от них отказаться, если не могу быть властен в моем времени и занятиях[68].

Аргументация Пушкина понятна, хотя некоторые комментарии уместны. И в Петербурге, когда 700 руб. были не «пайком ссыльного», он не занимался делами службы. От каких выгодных предложений Пушкин отказался из-за отдаленности от столиц – неясно.

Во всяком случае, 23 мая Пушкин получил командировочные[69] и отправился в путь. В Одессу он вернулся 28 мая, в среду, а в понедельник, 2 июня, подал в отставку. В качестве причины Пушкин сослался на «слабость здоровья», что не давало ему возможности «продолжать служение»[70]. Получив прошение[71], Воронцов запросил мнение Нессельроде, который, в свою очередь, доложил об этом императору. Для принятия Александром I решения о дальнейшей судьбе Пушкина в Министерстве иностранных дел была подготовлена справка «О доходах А. С. Пушкина и его родителей». В ней, в частности, говорилось: «Это фамилия мало состоятельная, и молодой Пушкин, ничего не получая от своих родителей, был вынужден жить на свое скромное жалование в 700 руб. в год и на доходы со своих сочинений»[72]. К несчастью, еще раньше (в апреле или первой половине мая 1824 г.) полицией было перехвачено письмо Пушкина, в котором он говорил о симпатии к атеизму[73]. В результате Пушкин был не только «уволен вовсе от службы»[74], но и сослан в Михайловское, в имение, принадлежавшее его матери.

Служба Пушкина была закончена. В соответствии с правилами, ему следовало получить жалованье за часть майской трети – за май, июнь и 7 дней июля (указ об увольнении был датирован 8 июля). Сумма составила 128 руб. 97½ коп[75]. Кроме этого, ему были выданы деньги на прогоны– 389 руб. 4 коп., исходя из маршрута от Одессы до Пскова в 1621 версту[76]. Из имеющихся документов неясно, какую точно сумму получил Пушкин на руки – о размене на серебро данных нет.

Отметим, что когда Пушкин отправлялся из С.-Петербурга в Екатеринославль, он получил на прогоны 1000 руб. По современным дорогам путь от Петербурга до г. Днепр (современное название Екатеринославля) – 1650 км, это длиннее, чем от Одессы до Пскова —1400 км. Во времена Пушкина соотношение было обратным. Дорога, по которой Пушкин ехал из Петербурга в Екатеринославль (через Киев), совпадает с современной и составляет 1545 верст[77]. Это меньше, чем 1621 верста от Одессы до Пскова, но на прогоны по более длинной дороге Пушкин получил в 2,5 раза меньше денег, чем по более короткой. Понятно, денежное обеспечение формально командированного было лучше, чем ссыльного.

Итак, за время южной ссылки Пушкин получил жалованье – две трети за 1820 г., полное жалованье за 1821–1823 гг., январскую треть за 1824 г. и часть майской трети.

700 × ⅔ (1820) + 700 × 3 (1821, 1822, 1823) + 700 × ⅓ (1824) + 128,975 = 2928,975 руб.

Понятно, что чистыми деньгами Пушкин получил несколько меньше. Так, при первом получении жалованья за две трети 1820 г. и треть 1821 г. к выплате причиталось 685 руб. 30 коп. серебром – в связи с вычетами и комиссией почты, составлявшей 1 %. Поэтому итоговую сумму нужно уменьшить – из расчета 685 руб. в год. Разумная оценка составит 2875 руб. Итак, 1820 руб. до ссылки на Юг и 2875 руб. – во время ссылки. Всего за время службы с 1817 по 1824 г. жалованье Пушкина составило около 3700 руб.

После отставки и ссылки в Михайловское Пушкин мог рассчитывать только на свои литературные доходы, правда, и расходы у него были минимальными. Положение ссыльного, естественно, тяготило поэта. Ситуация могла измениться после смерти в ноябре 1825 г. императора Александра I и вступления на престол Николая I. Весной 1826 г. Пушкин пишет ему прошение'[78], в котором говорит о необходимости лечения «аневризма» и просит «позволения ехать для сего в Москву, Петербург или в чужие края». При этом прошении Пушкин прилагает расписку: «Я нижеподписавшийся обязуюсь впредь ни к каким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них»[79]. К прошению было также приложено свидетельство Псковской врачебной управы, в котором подтверждалось, что «Александр Сергеев сын Пушкин… действительно имеет на нижних оконечностях, а в особенности на правой голени, повсемественное расширение кровевозвратных жил (Varicositas totius cruris dextri); от чего коллежский секретарь Пушкин затруднен в движении вообще»[80].

Николай I еще до получения письма Пушкина, т. е. не позднее апреля 1826 г., интересовался его литературной деятельностью, в частности его отношениями с Плетневым, который был комиссионером при продаже сочинений поэта[81]. Прошение Пушкина проходило неизбежные инстанции – сначала оно поступило гражданскому губернатору Пскова Б. А. фон Адеркасу. 19 июля Адеркас передал его генерал-губернатору Ф.О.Паулуччи, который 30 июля переслал его Нессельроде. Между тем еще 19 июля в Михайловское по распоряжению Николая I, переданному через графа И. О. Витта, был послан сотрудник Коллегии иностранных дел А. К. Бошняк. Его целью было «тайное и обстоятельное [рассмотрение поступков] исследование поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению к вольности крестьян, и в арестовании его и отправлении куда следует, буде бы он оказался действительно виновным»[82]. Бошняк ничего негативного о Пушкине не узнал, о чем честно написал в своем рапорте от 1 августа. Несомненно, содержание этого рапорта было доложено императору.

Коронация Николая I состоялась в Москве 22 августа 1826 г., а 28 августа он распорядился доставить Пушкина к нему[83]. Дальнейшие события хорошо известны. 8 сентября Пушкин прибыл в Москву, был принят Николаем I, аудиенция продолжалась около часа. Для Пушкина началась новая жизнь. Он получил свободу, а император вызвался быть его цензором. Впрочем, свобода была относительной – любые поездки по стране надо было согласовывать, и вскоре за ним был установлен тайный надзор. Цензура Николая I в чем-то облегчила, но в чем-то и осложнила литературную деятельность Пушкина.

Несколько лет Пушкин жил, занимаясь литературной деятельностью. Вопрос о государственной службе возник у Пушкина уже после женитьбы, в 1831 г. Он хотел заниматься историческими исследованиями и понимал, что для этого полезно иметь статус государственного служащего. В июле 1831 г. он обратился с письмом к А. Х. Бенкендорфу с просьбой о разрешении работать в архивах для написания истории Петра Великого. При этом он отметил, что его чин (коллежского секретаря)«представляет… препятствие на поприще службы». По его словам, хотя ему «следовали за выслугу лет еще два чина, т. е. титулярного и коллежского асессора; но бывшие мои начальники забывали о моем представлении». Он осторожно спрашивает: «Не знаю, можно ли мне будет получить то, что мне следовало» [84]. О причине такой забывчивости начальников Пушкин благоразумно умолчал.

О письме Пушкина было доложено Николаю I, и тот «велел принять его в Иностранную коллегию, с дозволением рыться в старых архивах»[85]. Пушкин был доволен. 22 июля 1831 г. в письме Плетневу он сообщил: «…царь взял меня в службу – но не в канцелярскую; или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там, и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли?»[86] Конечно, «рыться в архивах» вовсе не означало «ничего не делать», но по сравнению с другими видами службы такое занятие, действительно, предоставляло немалые привилегии.

Все же Пушкин рано радовался. Принятие решения, даже императором, не означает немедленного решения всех административных проблем. Дальше началась переписка, связанная с определением статуса Пушкина. Сначала Бенкендорф уведомляет Нессельроде о решении государя принять Пушкина на службу и просит назначить Пушкину жалованье[87]. Это письмо датировано 23 июля 1831 г. Понятно, что при негативном отношении Нессельроде к Пушкину он не торопился и только 14 ноября 1831 г. обратился к Николаю I с вопросом о чине Пушкина[88]. Государь распорядился определить Пушкина прежним чином[89].

Эта дата – 14 ноября 1831 г. – стала считаться началом второго этапа государственной службы Пушкина. Поначалу ему был возвращен чин коллежского секретаря, но уже 3 декабря Нессельроде напомнил Николаю I о том, что при решении о принятии Пушкина на службу император отложил производство в следующий чин до 6 декабря, и испросил соизволения о пожаловании Пушкину чина титулярного советника[90]. Соизволение государя последовало, и ход событий ускорился. Уже 4 декабря было издано определение о принятии Пушкина на службу[91], а 6 декабря ему был пожалован новый чин. Пушкин стал титулярным советником[92].

С момента окончания Лицея прошло 14 лет, и Пушкин только теперь получил чин, который присваивался тем из его однокашников, кто имел более высокую успеваемость. Но, во всяком случае, он вернулся на государственную службу. Более того, с него уже в январе 1832 г. сразу взяли некоторую плату – на пенсионное обеспечение (50 руб.), за получение чина (2 руб. 1 коп.), за гербовую бумагу (12 руб.), за напечатание патента (1 руб. 25 коп.), за пергамент (2 руб. 50 коп.), и, что особенно впечатляет – 4 руб. 50 коп. за приложение государственной печати и за воск. Всего – 72 руб. 26 коп.[93] При этом Пушкин дал обязательство не принадлежать к масонским ложам и тайным обществам[94].

Все складывалось хорошо, все необходимые комиссии Пушкин оплатил, оставался неясным только один вопрос – когда и где он может получать жалованье. Размер жалованья ему также не был известен, даже приблизительно. В октябре 1831 г. Пушкин писал Нащокину: «В Москве говорят, что я получаю 10000 жалованья, но я покаместь не вижу ни полушки; если буду получать и 4000, так и то слава богу»[95]. На самом деле величина жалованья вообще еще не была определена[96]. Пушкин терпеливо ждал – январская треть была пропущена, но, когда наступило время майской трети, он решил напомнить о себе.

3 мая 1832 г. Пушкин обратился к Бенкендорфу с вопросом – откуда и с какого дня ему следует получать жалованье [97]. Заметим, что Пушкин даже не спрашивал, сколько ему будут платить. Административная переписка началась. 10 мая Бенкендорф пишет письмо Нессельроде с просьбой назначить Пушкину жалованье[98]. 14 июня Нессельроде в ответном письме спрашивает– «в каком количестве… прилично было бы определить жалованье сему чиновнику»[99]. 20 июня Бенкендорф отвечает – можно назначить 5 тыс. руб.[100] Нессельроде, опытный чиновник, не захотел брать на себя ответственность и принимать самостоятельное решение о жалованье такому человеку, как Пушкин. Он полагал, что стоило подстраховаться, и 4 июля обратился к Николаю I с всеподданнейшим рапортом, в котором проинформировал императора о мнении Бенкендорфа – положить Пушкину жалование в 5 тыс. руб. Николай I повелел – «требовать из Государственного Казначейства с 14 Ноября 1831 г. по пяти тысяч в год на известное Его Императорскому Величеству употребление»[101].

Отметим, что жалованье Пушкину начислили не с того момента, когда была определена его сумма (4 июля 1832 г.), а с даты принятия решения о приеме на службу– с 14 ноября 1831 г. 6 июля Нессельроде информирует министра финансов Е.Ф.Канкрина о том, что «Государь Император Высочайше повелеть соизволил» отпускать из Казначейства в Министерство иностранных дел «на известное Его Величеству употребление 5000 руб. ассигнациями ежегодно, назначив отпуск сей суммы с 14 ноября прошлого 1831 г…»[102]. Первая выплата должна была составлять 2319 руб. 44⅓ коп., а затем следовало отпускать по третям. В эту первую выплату входили январская треть от 5 тыс. руб. – 1666 руб. 66⅔ коп. за 1832 г., а также оплата периода с 14 ноября до 31 декабря 1831 г. Любопытно, что в письме Нессельроде Пушкин даже не упоминался.

Так, Пушкин не только получил новый чин, но и жалованье в 5000 руб. в год, отличающееся, мягко говоря, от стандартного оклада титулярных советников. Напомним, что по окончании Лицея однокурсники Пушкина, имевшие чин титулярных советников, получали 800 руб. в год. Конечно, это был размер стартового оклада, дальнейший карьерный рост сопровождался увеличением жалованья и дополнительных выплат. Но даже оклад министров, установленный в 1802 г., составлял 12 000 руб. в год[103]. Санкт-Петербургский и Московский гражданский губернаторы в 1845 г. получали 2145 руб. жалованья и 2145 руб. дополнительных, всего – 4290 руб. в год[104]. Еще характерный пример: в 1827 г. жалованье титулярного советника, работающего в архиве Сената и имеющего стаж службы в 16 лет, составляло только 300 руб. в год[105].

В 1832 г. Пушкин сначала получил 2319 руб. 44⅓ коп. (за конец 1831 г. и январскую треть), а затем майскую и сентябрьскую трети от 5 тыс. руб., т. е. 3333 руб. 33⅓ коп. Итого – 5652 руб. 77 коп., округляя – 5650 руб.

Дальнейшая служба Пушкина не привела к изменению его жалованья. 31 декабря 1833 г. ему был пожалован придворный чин камер-юнкера. Принято считать, что Пушкин был обижен или даже оскорблен тем, что ему пожаловали такой чин. Часто цитируется запись в дневнике поэта за 1 января 1834 г.: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры – (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Н.[аталья] Н.[иколаевна] танцовала в Аничкове». Но в записи за ту же дату, через абзац, есть и другая оценка ситуации: «Меня спрашивали, доволен ли я моим камер-юнкерством. Доволен, потому что государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным, а по мне хоть в камер-пажи, только бы не заставили учиться французским вокабулам и арифметике»[106]. Получение нового чина формально не имело для Пушкина финансовых последствий, но, конечно, увеличило его расходы (мундир, необходимость чаще появляться при дворе, посещение балов – совместно с женой, оплата ее нарядов и т. д.).

Как отмечалось выше, формально оплачиваемых отпусков чиновникам не полагалось. Пушкин неоднократно брал отпуск – данные об этом приведены в его посмертном послужном списке:

1832 г. сентября 12-го – на 28 дней, возвратился в срок;

1833 г. августа 12-го – на 4 месяца, возвратился 28 ноября того же года;

1834 г. августа 14-го – на 3 месяца, возвратился 14 ноября того же года;

1835 г. мая 3-го – на 28 дней, возвратился 24-го числа того же месяца, а того же года;

Августа с 27-го – на 4 месяца, возвратился 23-го декабря того же года[107].

Итого за пять лет и два с половиной месяца службы Пушкин был в отпуске чуть больше, чем 11 месяцев, т. е. в среднем – более двух месяцев в год. Впрочем, с учетом того, что его служба, собственно, заключалась в подготовке и написании исторических работ, было не так важно, находился ли Пушкин в Петербурге или в Болдино. В современной терминологии – он в основном работал дистанционно, обрабатывая собранные материалы, и это работа занимала у Пушкина гораздо больше времени, чем непосредственное нахождение в архивах. Кроме того, часть материалов он читал дома. Однако вряд ли это обстоятельство сыграло свою роль в том, что отпуска Пушкина не повлияли на выплату жалованья. Главным, по нашему мнению, было то, что у Пушкина не было штатной должности в Министерстве иностранных дел, и деньги ему выделялись необычным образом – они переводились из Казначейства в Министерство иностранных дел «на известное Его Величеству употребление».

Поэтому жалованье в 5000 руб. Пушкин получал в полном объеме, без вычетов, вплоть до августа 1835 г., когда он взял ссуду в размере 30 тыс. руб. После этого жалованье Пушкину начислялось, но не выдавалось, а шло в погашение ссуды[108]. (Этот сюжет тесно связан с другими финансовыми аспектами жизни Пушкина, поэтому он будет подробнее рассмотрен далее.) Таким образом, за второй период службы Пушкин получил:

5650 (1831, 1832) + 5000 × 4 (1833–1836) = 25 650 руб.

Подсчитаем финансовый результат служебной деятельности Пушкина. До сих пор в литературе существовала только одна оценка его жалованья, сделанная Смирновым-Сокольским, который писал о 25 тыс. руб[109]. Эта цифра, очевидно, была получена простым способом – годовое жалование в 5 тыс. руб. было умножено на пять (период с 1832 по 1836 г.) Этот расчет неточен даже для второго периода службы, а первый период вообще не учтен. На самом деле, за первый период службы Пушкин получил 3700 руб., за второй – 25650 руб., итого – 30350 руб.

За 12 лет службы получено 30350 руб., это немногим больше, чем 2,5 тыс. руб. в год. Для титулярного советника – безусловно, очень много, но для гениального писателя… [110] Сам Пушкин летом 1825 г. писал К. Рылееву: «Как же ты не видишь, что дух нашей словесности отчасти зависит от состояния писателей? <…> Не должно русских писателей судить как иноземных. Там пишут для денег, а у нас (кроме меня) для тщеславия. Там стихами живут, а у нас гр. Хвостов прожился на них. Там есть нечего – так пиши книгу, а у нас есть нечего – так служи, да не сочиняй»[111]. Однако, как мы видим, хотя Пушкин как раз служил, это не давало ему значительных доходов. Перейдем к пушкинским литературным делам.

Литератор и издатель

В 1834 г., 7 апреля, в письме М.П. Погодину Пушкин с горечью отмечал: «…пишу много про себя, а печатаю по неволе и единственно для денег; охота являться перед публикою, ко[то]рая Вас не понимает, чтоб чет[ыре] дурака ругали Вас потом шесть месяцев в своих журналах только что не поматерну. Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок»[112]. О том, что он пишет для себя, а печатает для получения денег, Пушкин писал и говорил неоднократно.

Часто встречается мнение о том, что Пушкин стал первым в России профессиональным писателем, т. е. первым писателем, который жил в основном на доходы от своих произведений. Сам Пушкин вряд ли согласился бы с тем, что он был первым. В своих письмах он отмечал: «Карамзин первый у нас показал пример больших оборотов в торговле литературной»[113]; «Человек, имевший важное влияние на русское просвещение, посвятивший жизнь единственно на ученые труды, Карамзин первый показал опыт торговых оборотов в литературе. Он и тут (как и во всем) был исключением из всего, что мы привыкли видеть у себя»[114]. Современные исследователи Е.Корчмина и А. Зорин убедительно показали, что уже Карамзин фактически был профессиональным писателем и что его литературные доходы существенно превышали доходы от капитала, полученного при продаже имения[115].

В то же время нельзя отрицать, что именно Пушкин сыграл решающую роль в профессионализации литературного труда. Историю публикаций Пушкина первым исследовал С.Гессен, работа которого вошла в наше издание. Конечно, не имеет смысла пересказывать основные положения и выводы автора – они вполне обоснованы и документированы.

Отметим несколько моментов, характеризующих Пушкина как издателя, или, в современной терминологии, как менеджера. Прежде всего, он достаточно быстро нашел хорошего специалиста по книжному рынку, который действительно отстаивал его интересы. Выбор первого издателя – Н.И.Гнедича – оказался неудачным. Доходы от издания поэмы «Руслан и Людмила» были весьма значительными, но в итоге Пушкин получил 500 руб., а Гнедич – около 5000 руб.[116] Второй издатель– П. А. Вяземский, напечатавший «Бахчисарайский фонтан», уже действовал в интересах Пушкина и, по-видимому, не взял никаких комиссионных. Но князь Вяземский, находившийся в опале и под тайным надзором, вряд ли мог стать для Пушкина «коммерческим директором». В дальнейшем литературными делами Пушкина заведовал П. А. Плетнев. Как справедливо отметил Гессен, он стал для Пушкина «идеальным комиссионером».

Сам Пушкин тоже заботился о коммерческой выгодности своих изданий. Так, посылая Плетневу в августе 1831 г. рукопись «Повестей Белкина[117]», он формулирует «правила» для издания:

1) Как можно более оставлять белых мест и как можно шире расставлять строки.

2) На странице помещать не более 18-ти строк.

3) Имена печатать полные…

4) Числа (кроме годов) печатать буквами.

5) В сказке Смотритель назвать гусара Минским и сим именем заменить везде ***.

6) Смирдину шепнуть мое имя, чтоб он перешепнул покупателям.

7) С почтеннейшей публики брать по 7-ми рублей вместо 10-ти, ибо нынче времена тяжелые, рекрутский набор и карантины.

Думаю, что публика будет беспрекословно платить сей умеренный оброк [118].

При всех усилиях увеличить объем издания и, соответственно, гонорар, Пушкин был готов учесть, что во время эпидемии холеры и существования карантинов спрос на книги уменьшается, и предполагал снизить цену книги с целью увеличения сбыта.

Последовательное издание глав «Евгения Онегина» вряд ли можно считать маркетинговым ходом – Пушкин печатал главы по мере их написания. Но при этом каждая тонкая книжечка с очередной главой стоила 5 руб. – столько могла стоить отдельная большая книга. Пушкина часто упрекали в дороговизне этих изданий. Но он хорошо понимал, как устроен книжный рынок:

Цена устанавливается не писателем, а книгопродавцами. В отношении стихотворений число требователей ограничено. Оно состоит из тех же лиц, которые платят по 5 рублей за место в театре. Книгопродавцы, купив, положим, целое издание по рублю экземпляр, все-таки продавали б по пяти рублей. Правда, в таком случае автор мог бы приступить ко второму дешевому изданию, но книгопродавец мог бы тогда сам понизить цену, и таким образом уронить новое издание. <…> Мы знаем, что дешевизна книг не доказывает бескорыстия автора, но или большое требование оной, или совершенную остановку оной в продаже.

Затем Пушкин задает риторический вопрос: «Спрашиваю: что выгоднее – напечатать 20000 экземпляров книги и продать по 50 коп., или напечатать 200 экземпляров и продать по 50 рублей?»[119]

В целом издательская деятельность Пушкина была успешной. Об этом писал Гессен, а таже Н. Смирнов-Сокольский, первым сделавший попытку рассчитать суммарные литературные доходы Пушкина. Для того, чтобы понять, насколько верны эти расчеты, необходимо разобраться с двумя проектами, которые традиционно считаются неудачными. Это «История Пугачева» и журнал «Современник».

«История Пугачева»

Начнем с того, что обратимся к работе Гессена. Этот исследователь пишет: «Мы умышленно опускаем подробности издания „Истории Пугачевского бунта“, ибо оно было скорее не авторским, а правительственным. Но напомним, что книга эта потерпела полный материальный провал, благодаря чему Пушкин сильно запутался в своих денежных взаимоотношениях с Высочайшим двором. Эта досадная материальная зависимость сыграла не последнюю роль в том трагическом душевном состоянии поэта, которое разрешилось только выстрелом Дантеса»[120]. То, что материальные проблемы влияли на душевное состояние Пушкина в 1836 г., совершенно верно, но, по нашему мнению, Гессен допустил две неточности. Во-первых, как будет показано ниже, «денежные взаимоотношения с Высочайшим двором» складывались достаточно благоприятно для Пушкина, а во-вторых, издание «Истории Пугачева» было на самом деле весьма успешным.

Разберемся с историей издания этой книги. 26 февраля 1834 г. Пушкин обратился к А.Х.Бенкендорфу с просьбой о ссуде: «Не имея ныне способа, независимо от книгопродавцев, приступить к напечатанию мною написанного сочинения, осмеливаюсь прибегнуть к Вашему Сиятельству со всепокорнейшею моею просьбою о выдаче мне из казны заимообразно, за установленные проценты, 20000 рублей, с тем, чтоб я оные выплатил в два года, по срокам, которые угодно будет назначить Начальству»[121]. Отметим, что Пушкин готов брать ссуду с уплатой процентов – они могли составлять 5–6 % годовых. На письме Пушкина сохранилась написанная карандашом резолюция Бенкендорфа: «М[инистру] Ф[инансов]. Госуд[арь] приказал на этом осно[вании] выдать ему 20 т[ыс.] р[уб.]»[122].

Министр финансов Е. Ф.Канкрин, получив от Бенкендорфа это письмо, в свою очередь, обращается с докладом к императору [123]. По-видимому, по собственной инициативе Канкрин формулирует самые льготные условия займа. Он предложил дать ссуду без процентов и в полном объеме, т. е. без «вычета в пользу увечных». Заметим, что вычет в пользу увечных воинов, пострадавших в Отечественную войну 1812 г., составлял до 5 % от суммы кредита, но возвращать нужно было полную сумму долга, проценты тоже начислялись на полную сумму. Канкрин подготовил проект указа императора, содержавший эти условия.

Николай I не стал вдаваться в финансовые детали указа, который в принципе уже был им согласован, и подписал составленный Канкриным документ. Правда, царь внес существенное исправление – книга получила название «История Пугачевского бунта», поскольку, по его мнению, «преступник, как Пугачев, не имеет истории»[124]. Таким образом, Канкрин по собственной инициативе сберег Пушкину 2800 рублей за счет казны[125].

Итак, Пушкин получил на издание книги 20 тыс. руб. Каковы были его расходы? Оказывается, они были совсем невелики. Во-первых, за печать книги Пушкин не платил, поскольку «Государь Император высочайше повелеть соизволил, чтобы история Пугачева, сочинение Г. камер-Юнкера Пушкина, напечатана была в Типографии II Отделения без цензуры, как сочинение, уже удостоенное Высочайшего прочтения, и на казенный счет»[126]. Во-вторых, даже часть бумаги для издания была оплачена казной. 3 июля 1834 г. Пушкин писал в типографию: «Число экземпляров полагаю я 3000; из коих для 1200 прошу заготовить бумагу на счет казенный, а потребное количество оной для 1800 экз.[емпляров] доставлю я сам в типографию»[127].

Сколько могла стоить бумага для 1800 экземпляров книги? Известен счет, выставленный типографией за напечатание «Истории Пугачевского бунта»[128]. Общая сумма – 3291 руб. 25 коп., из них за бумагу для 1200 экземпляров – 1631 руб. 25 коп. При этом цена бумаги – 15 руб. за стопу. Это можно предположить исходя из того, что в дальнейшем Пушкин приобретал бумагу для журнала «Современник» по цене 15 руб. за стопу[129], логично предположить, что и за бумагу для «Пугачева» он платил столько же. Тогда для расчета цены бумаги для 1800 экз. книги достаточно применения того самого «тройного правила», которое Пушкин знал до поступления в Лицей. Эта цена равна 2446 руб. 87 коп.

По поводу счета типографии Смирнов-Сокольский делает следующее замечание: «Трудно установить, уплатил ли эти деньги сам Пушкин, или указанную сумму с него вычли при выдаче ему 20 000 руб. ссуды, или казна вообще сочла возможным не требовать с него этих денег. Во многих официальных отношениях, сохранившихся по поводу дела о печатании этого труда поэта, часто встречается указание „отпечатать за казенный счет“, что, однако, не подтверждает неуплаты Пушкиным тем или иным способом следуемых с него денег»[130]. Понятно, что вычесть расходы на печать книги из ссуды было невозможно – на момент выдачи они просто еще не были определены. Конечно, пушкинистам было хорошо известно, что казна не простила Пушкину долга в 20000 руб., но известно и то, что Пушкин не платил за печать книги. Возможно, впрочем, что в условиях советской цензуры Смирнову-Сокольскому было сложно показать, насколько значительной была финансовая поддержка, которую Пушкин получал от Николая I.

Отдельной статьей расхода Пушкина по этому изданию была оплата портрета Пугачева, изготовленного в Париже. Счет за изготовление портрета был выставлен Пушкину владельцем книжного магазина Ф. М. Беллизаром. Сумма счета – 750 руб. 15 коп.[131] Об этом счете Смирнов-Сокольский пишет: «Боюсь утверждать, но мне думается, что эта сумма указана в золотых рублях (курс на иностранную валюту не мог быть иным), а поэтому на ассигнации портрет Пугачева обошелся Пушкину около 3000 рублей»[132]. Это мнение ошибочно. Смирнов-Сокольский в своей книге приводит счет по академическому собранию сочинений Пушкина[133], в котором ясно сказано, что расходы во французских франках составили 720,5 франков, которые по обменному курсу того времени[134] были равны 655 руб. Расходы по пересылке, страхованию, вывозные пошлины, сборы за провоз через проливы, отправку писем и проч., составляющие 13 %, были равны 85 руб. 15 коп, еще 10 руб. – комиссия магазина в Петербурге. Итого – 750 руб. 15 коп [135].

Таким образом, издержки Пушкина на издание «Истории Пугачева» должны были составить:

2446 руб. 87 коп. + 750 руб. 15 коп. = 3197 руб. 2 коп., или, округляя —3200 руб.

Если документы, связанные со службой Пушкина и выплатами ему жалованья, в основном сохранились, то, к сожалению, с материалами по книгоизданию ситуация гораздо хуже. Нам доступен только один документ, связанный с оплатой бумаги для издания «Истории Пугачева», – расписка директора типографии М. Яковлева: «В уплату Кайдановской фабрике за поставленную бумагу получил сто полуимпериалов. Коллежский советник М. Яковлев. 31 декабря 1831 г…»[136]. В комментарии к этой публикации говорится, что Пушкин уплатил в типографию только 750 руб., и делается вывод о том, что он «расплатился в этот раз лишь частично».

Смирнов-Сокольский не соглашался с этим выводом. По его мнению, полуимпериал – это монета в 7 руб. 50 коп. И хотя 100 полуимпериалов были номинально равны 750 руб., это были золотые монеты, поэтому нужно учесть курс – золотой рубль составлял около 3,5 руб. ассигнациями. По мнению Смирнова-Сокольского, сто полуимпериалов равнялись примерно 2500 руб. (750 × 3,5), поэтому за «добавочную бумагу Пушкин уплатил полностью, и вопросы автора указанного комментария основаны на недоразумении»[137].

На самом деле расчет самого Смирнова-Сокольского основан на недоразумении. Полуимпериал – это золотая монета с номиналом 5 руб. Монеты с номиналом 7,5 руб. чеканились несколько лет после денежной реформы С. Ю. Витте, начиная с 1897 г. Поэтому полуимпериал пушкинского времени – 5 руб.

Следовательно, в соответствии с данной Яковлевым распиской, Пушкин уплатил за бумагу 5 × 100 × 3,5 = 1750 руб. Итак, хотя подсчеты автора комментария были неправильными, его вывод оказался верным, и с помощью рассматриваемых платежей Пушкин расплатился с типографией лишь частично. Вполне возможно, что окончательный расчет был произведен Пушкиным позже. Во всяком случае, в Опеку[138] просьбы об оплате долга за бумагу для печати «Истории Пугачева» не поступало.

А вот за портрет Пугачева, действительно, полной платы не было внесено. Пушкин сначала (14 августа 1835 г.) заплатил 555 руб., затем (24 января 1836 г.) – еще 100 руб. В итоге он остался должен 95 руб. 15 коп.[139]

Но если оценивать эффективность проекта издания книги, нужно учитывать реальные расходы. Расходы казначейства на печать и бумагу и на бумагу для 1200 экземпляров составили 3291 руб. 25 коп., а расходы Пушкина (исходим из того, что оплата была произведена полностью)– 3200 руб. Суммарные издержки Пушкина и казначейства – 6500 руб.

Оценим доходы от продажи «Истории Пугачева». Известно, что было напечатано 3000 экземпляров, что книги хранились на квартире Пушкина и что после его смерти там оказалось 1775 экземпляров[140]. Цена за два тома «Истории» составляла 20 руб. Учтем стандартную скидку книгопродавцев – 20 %. Тогда выручка от продажи составит: 1225 × 20 × 0,8 = 19600 руб., а доход будет равен 19 600-3 200 = 16 200 руб.

Эта величина даже несколько меньше существующих оценок. По мнению Щеголева, доходы Пушкина от «Истории» выразились «в сравнительно скромной сумме 17150 руб…»[141]. Смирнов-Сокольский также считал, что за проданные книги Пушкин «успел собрать всего около 17000 руб., сумму, которая не дала ему возможности даже вернуть полученную на издание ссуду»[142].

Действительно, доход от книги «История Пугачева» оказался меньше, чем ссуда, полученная для ее издания. Но ведь и ссуда не была полностью потрачена на публикацию книги. Целевым образом было использовано только 3200 руб., т. е. 16 % от величины ссуды. В современной терминологии издание «Истории Пугачева» было «государственно-частным партнерством», в котором затраты делились примерно поровну (около 3290 руб. – казначейство и 3200 руб. – Пушкин), а все доходы поступали Пушкину, частному лицу, которому на этот проект, кроме всего прочего, была выдана беспроцентная ссуда.

Для Пушкина издание «Истории Пугачева» было чрезвычайно успешным – вложив 3200 руб., он получил около 16200 руб. прибыли. Конечно, он рассчитывал на еще большие доходы, поскольку оставался должен казне 20 тыс. руб. 8 октября 1833 г. Пушкин писал жене, что приводит в порядок записки о Пугачеве и что «коли царь позволит мне Записки, то у нас будет тысяч 30 чистых денег. Заплотим половину долгов, и заживем припеваючи»[143]. Так много он не заработал, но, тем не менее, полученный результат был замечательным. Правда, для государственных финансов выпуск книги привел к затратам, но это было заранее определено – Николай I распорядился издавать книгу за счет казны.

Ошибка исследователей, дававших негативную оценку экономическим результатам издания «Истории Пугачева», заключалась в том, что они сопоставляли доходы Пушкина с величиной ссуды, а надо было сравнивать их с понесенными им затратами.

Журнал «Современник»

На издание журнала «Современник» Пушкин возлагал большие надежды. Основная «бизнес-идея» была вполне здравой – привлечь хороших авторов, в том числе выплатой гонораров, создать качественный журнал и получить значительное число подписчиков.

Что представляла собой экономическая модель журнала? Предполагалось, что журнал будет выходить четыре раза в год, тиражом 2400 экземпляров, и объем каждого номера составит около 20 печатных листов. Цена годовой подписки – 25 руб. При продаже всех экземпляров выручка составила бы 60 000 руб., с учетом скидок книготорговцев в 20 % – 48 000 руб. Поскольку часть издания уходила бы по подписке, оценку в 50 000 руб. можно считать вполне разумной.

Каковы были бы затраты? Прежде всего – постоянные затраты, которые не зависели от тиража журнала. Пушкин платил авторам по 200 руб. за печатный лист[144]. (Щеголев отмечал, что некоторым авторам, возможно, платили больше или меньше, но средняя цифра была около 200 руб.) Изданные номера журнала в средним имели объем около 20 печатных листов[145], итого за год – 80 печатных листов. Следовательно, гонорар авторов составлял 16000 руб. Набор и печать одного номера журнала размером в 20 печатных листов при цене 50 руб. за лист и тираже 2400 экз. обходились в 1000 руб.[146] Таким образом, на печать всего годового выпуска требовалось потратить около 4000 руб. Рассчитаем величину расходов на бумагу. В счете за напечатание «Истории Пугачева», содержащей 41½ печатного листа, указано, что для 1200 экз. потребовалось 10834 стопы бумаги[147]. Следовательно, для печати одной книги «Современника» тиражом 2400 экз. было необходимо (108¾ / 41½) × 20 × 2 = 104,8 стопы бумаги. При одинаковом тираже всех номеров потребовалось бы 419,2 стопы. Фабрика Е. Н. Кайдановой поставляла Пушкину бумагу по цене 15 руб. за стопу[148]. Итак, расходы на бумагу составили бы 6289 руб., а вместе с затратами на переплет– около 6500 руб. Щеголев оценивал затраты на бумагу в размере 3000 руб.[149], но это, конечно, ошибка. Возможно, что причина этой неточности заключается в том, что для пушкинского издания он рассчитывал расход бумаги исходя из стандартного тиража книг того времени – 1200 экз., поэтому его оценка издержек оказалась в два раза меньше. Итак, 16000 + 4000 + 6500 = 26500 руб. С учетом неизбежных накладных расходов – около 28 000 руб.

Подведем итог. 50000-28000 = 22 000 руб. Такой доход, безусловно, стал бы хорошим результатом, но его возможно было бы получить при полной продаже тиража. Легко рассчитать, что точка безубыточности проекта издания журнала достигалась бы при продаже не всего, но большей части тиража – (28 000 / 50 000) × 2400 = 1344 комплекта, состоявших из четырех номеров журнала. Это означает, что для прибыльности проекта надо было продать более 5376 экземпляров журнала.

Конечно, перефразируя известные законы Мерфи, можно сказать, что реализация любого проекта требует больше затрат и времени, а также приносит меньше дохода, чем планировалось. При издании «Современника» реальная ситуация отличалась от идеального сценария. Но был ли этот проект неудачным?

Критичным фактором, как и в любом инвестиционном проекте, являлся объем продаж. Щеголев подсчитал, основываясь на данных Опеки о сохранившихся нераспроданными номерах журнала, что первый номер «Современника» разошелся в количестве 1223 экз., второй – 1250, третий – 2291 и четвертый – 2184[150]. Общее число проданных номеров – 1223 + 1250 + 2291 + 2184 = 6948. Таким образом, реализовано на 1572 номера больше, чем было необходимо для безубыточности!

Щеголев не без оснований заметил, что «смерть Пушкина вызвала усиленный спрос на книги журнала» и что неизвестно, сколько экземпляров было продано с 29 января по день подсчета остатков Опекой. Он полагал разумным считать, что при жизни Пушкина была продана половина тиража. «Валовой приход за 1200 комплектов при цене годового экземпляра в 25 руб. выразится в сумме 30 000 руб., или за скидкой в пользу книгопродавцев на круг 15 % – 25 500 руб…». Сумму расходов Щеголев оценил в 25000 руб., в том числе и авторские гонорары – 16 000 руб.[151] Таким образом, даже по подсчету Щеголева, издание журнала Пушкиным не было для него убыточным.

Правда, говоря о неудаче проекта, Щеголев пишет, что «чистый убыток Пушкина – не полученный им авторский гонорар за собственные почти тридцать печатных листов, которые он дал в „Современник“»[152]. Но этот аргумент ошибочен. Если учитывать в расходах все авторские гонорары, как это делает Щеголев, то это значит, что из 16000 руб. гонорар самого Пушкина составил бы 6000 руб. (30 × 200). Не полученный им гонорар уменьшил расходы, но увеличил итоговый доход. Пушкин не получил эти 6 тыс. руб. как автор, но получил их как менеджер проекта.

Версия об убыточности публикации «Современника» нашла обоснование за счет некритического использования данных, содержащихся в сохранившихся счетах за издание журнала. В литературе встречаются утверждения о том, что третий том был напечатан тиражом 1200 экз.[153], а четвертый – всего в 900 экз. В. М. Сергеев вообще утверждал, что четвертый номер журнала вышел «тиражом 900 экземпляров, потому что первые три тома, изданные тиражом 1200 экземпляров, были до сих пор не раскуплены»[154]. Если тиражи номеров Современника были существенно меньше, чем 2400, то при фиксированных затратах на гонорары доходность журнала могла оказаться отрицательной. Но каковы аргументы в пользу снижения тиражей?

Смирнов-Сокольский оценивал тиражи номеров следующим образом:

Сохранились счета типографии Б.А. Врасского, из которых видно, что первой книги «Современника» было напечатано 2400 экземпляров и типографии следовало за работу 1200 рублей; второй книги напечатано тоже 2400 экземпляров, и счет типографии был на сумму 1100 рублей; третьей книги напечатано уже только 1200 экземпляров – счет был на 870 рублей. На четвертую книгу типографского счета не сохранилось, но имеется счет за брошюровку, из которого видно, что тираж последнего тома «Современника» был уже только 900 экземпляров[155].

В чем ошибочность таких рассуждений? Прежде всего, имеющиеся у нас счета необходимо правильно интерпретировать. Смирнов-Сокольский полагает, что если за печать третьего номера оплата составляла 870 руб., то и тираж был 1200 экз. Это странный вывод – в счете за второй номер журнала тиражом 2400 экз. печать стоила 1000 руб. Если цена печати третьего номера сократилась на 13 % – до 870 руб., то почему тираж должен был уменьшиться на 50 %? На самом деле, в счете 1 прямо указано, что печать первого номера стоила 50 руб. за печатный лист, в счете 2 сказано, что за 20 печатных листов надо было заплатить 1000 руб., т. е. те же 50 руб. за лист. А в счете 3 указывается, что печать третьего номера стоит только 40 руб., очевидно, за лист[156]. Уменьшение цены за лист на 20 % (с 50 до 40 руб.) при сохранении тиража дало бы итоговую цифру в 800 руб., но в третьем номере было несколько больше страниц, поэтому цена составила 870 руб.

Документов по четвертому номеру почти не сохранилось, есть только счет переплетчика Шаблона за переплет 900 номеров[157]. Но и счет на переплет третьего номера выписан только за 1200 экз., а счет за набор и печать подтверждает, что напечатаны были все же 2400 экз. Можно предположить, что часть счетов и подтверждение об их оплате до нас просто не дошли. Например, Шаблон подал в Опеку якобы неоплаченный счет на сумму 90 руб. Но А. А. Краевский, помощник Пушкина по редактированию «Современника», сообщил Опеке, что Пушкин уже заплатил Шаблону 50 руб., поэтому Опека возместила Шаблону только 40 руб. Документа на платеж 50 руб. не сохранилось.

Но даже когда счета есть, их порой неправильно интерпретируют (см. выше). Приведем еще один пример. Смирнов-Сокольский пишет о том, что есть «счет бумажной фабрики Кайдановой на бумагу, отпущенную для „Современника", по-видимому, на все четыре номера, на сумму около 3000 руб…»[158]. (Возможно, Смирнов-Сокольский следовал оценке Щеголева, который писал о том, что бумага обошлась в 3 тыс. руб.) Выше мы показали, что для печати одного номера журнала «Современник» тиражом 2400 экз. необходимо 104,8 стоп бумаги. Проведем элементарный расчет – просуммируем объемы поставок бумаги, которые перечислены в счете фабрики Кайдановой. Итоговая величина – 190/4 стоп. Этой бумаги не хватило бы даже на два первых номера «Современника». Вариантов два. Либо фабрика дополнительно поставляла бумагу, которая была оплачена Пушкиным, но документы об оплате не сохранились, либо были и другие поставщики.

Конечно, о расчетах с другими поставщиками не сохранилось документов, но есть важные свидетельства того, что Пушкин мог покупать бумагу не только на фабрике Кайдановой. Бумагу производила фабрика в Полотняном Заводе, которой владел Д. Н. Гончаров, брат жены Пушкина. Еще 18 августа 1835 г. Наталья Николаевна писала брату: «Мой муж поручает мне, дорогой Дмитрий, просить тебя сделать ему одолжение и изготовить для него 85 стоп бумаги. Она ему крайне нужна и как можно скорее, он просит тебя указать срок, к которому ты сможешь ее ему поставить»[159]. Конечно, бумага Пушкину была нужна для печатанья «Современника». Позднее, 28 апреля 1836 г., Наталья Николаевна снова обращается к брату: «Теперь я поговорю с тобой о делах мужа. Не можешь ли ты поставлять ему бумагу на сумму 4500 в год, это равно содержанию, которое ты даешь каждой из сестер; а за бумагу, что он возьмет сверх этой суммы, он тебе уплатит в конце года»[160]. Вполне вероятно, что такая договоренность состоялась, тогда понятно отсутствие счетов. Поскольку фабрика Кайдановой за 2945 руб. поставила бумагу, которой почти хватило на два номера «Современника», бумага с фабрики Гончарова на два остальных номера предположительно должна была стоить около 3000 руб. Это объяснило бы отсутствие счета– бумага шла бы в счет содержания Натальи Николаевны.

Есть еще одно соображение. Если бы Пушкин принял решение резко сократить тираж третьего и четвертого номеров «Современника», скорее всего об этом сохранились бы какие-либо упоминания– в переписке, в воспоминаниях, в документах Опеки.

Конечно, эти доводы не являются «твердым» доказательством. Тем не менее, с учетом анализа сохранившихся документов, писем Н. Н Пушкиной, а также на основании того, что нам сегодня известно, представляется целесообразным согласиться с мнением Щеголева о том, что все номера «Современника» выходили одинаковым тиражом. Приняв такую точку зрения, мы можем более обоснованно, нежели раньше, ответить на вопрос о том, был ли убыточным проект издания журнала.

Предварительный расчет показывает, что издание было прибыльным, хотя доход был несопоставим с доходом от другого «провального» проекта– публикации «Истории Пугачева». Конечно, можно сказать, что где-то остались неучтенные и не проданные номера, что не все деньги за проданные журналы поступили Пушкину, что часть продаж произошла уже после его смерти. Это верно. Но, следуя такой логике, нужно понимать, что Пушкин не выплатил целиком – в размере 16000 руб. – гонорары авторам. У него просто не было столько наличных денег. Поступающие от продаж журнала средства шли на покрытие текущих расходов, на оплату неотложных долгов и т. д.

Если поставить вопрос о том, сколько заработал Пушкин на издании «Современника», то, учитывая все вышесказанное, можно прежде всего говорить о сумме в 6000 руб., равной его потенциальному гонорару. В принципе, можно считать, что продажи журнала превысили точку безубыточности на 1572 номера. Один номер стоил 6 руб. 25 коп. (годовая подписка за четыре номера– 25 руб). Номинальная цена этих номеров равна 1572 × 6,25 = 9825 руб. Это потенциальный доход от издания. С учетом скидок, неучтенных номеров, прочих обстоятельств, по-нашему мнению, доход Пушкина мог составить минимум 4000 руб., а всего, с учетом собственного гонорара – около 10000 руб. При затратах в 28000 руб. это неплохо, хотя, конечно, все равно значительно меньше, чем сумма, которую Смирдин предлагал Пушкину за отказ от издания журнала – 15000 руб. Таким образом, если исходить из современной концепции альтернативных издержек (opportunity costs), решение издавать журнал можно считать неудачным. Но если применять традиционные методы учета издержек и выручки, проект обеспечил доход в сумме около 10 000 руб.

Подведем финансовый итог литературной деятельности Пушкина. При всех критических замечаниях, высказанных в адрес Смирнова-Сокольского, надо отдать ему должное – он первым произвел подсчет доходов Пушкина в этой области. Конечно, его расчет нуждается в корректировке, но он проделал очень важную работу, которая является основой для всех дальнейших исследований. По его данным, сумма доходов Пушкина была равна 255180 руб[161]. В эту сумму Смирнов-Сокольский включил жалованье чиновника, или, как он его назвал, «государево жалованье», в сумме 25000 руб. Основание – фактически Пушкин не служил, а «рылся в архивах». Это цифра неточна, как было показано выше. Но и производить расчет таким образом неверно. При подобном подходе в литературные доходы нужно было бы включить и жалованье в более ранний период – до ссылки на Юг. Тогда Пушкин тоже фактически не служил. Смешивать жалованье государственного служащего и доходы литератора не стоит.

Из оставшейся величины 230180 руб. определенные сомнения вызывает величина журнальных гонораров Пушкина, кроме тех, которые уплатил Смирдин за 1834–1835 гг. Смирнов-Сокольский считал, что разумно взять «приблизительную цифру. в полтора раза большую, чем та, которую уплатил за журнальную работу Смирдин. Это будет 50 000 рублей – сумма, как мне кажется, взятая с „допуском“, отнюдь не преувеличенным» [162]. Подход спорный: почему взят коэффициент 1,5, а не 1 или 1,25? В то же время у нас нет альтернативной оценки, поэтому приходится оставить в расчете эту величину.

На одну неточность в данных Смирнова-Сокольского любезно указал И. С. Сидоров. Он сообщил мне, что, согласно найденным им архивным документам[163], в 1833 г. Пушкин получил от Смирдина за издание «Евгения Онегина» не 12000, как считал Смирнов-Сокольский, а 15000 руб. Таким образом, доходы Пушкина должны быть увеличены на следующие суммы: 3000 руб. («Евгений Онегин»), 16 200 руб. («История Пугачева») и 10000 руб. («Современник»). Итак, доходы Пушкина как литератора и книгоиздателя можно оценить следующим образом:

255180-25000 + 3000 + 16200 + 10000 = 259380 руб., т. е. около 260 тыс. руб.

Безусловно, это весьма значительная сумма, но сохранялся долг казне – 20 тыс. руб. Кроме того, Пушкин не только много зарабатывал, но и много тратил.

Игрок

В рассказе Л. Н. Толстого «Два гусара» наблюдающий за карточной игрой граф Турбин громко говорит: «Скверно!» «Что же вам не нравится, граф? – учтиво и равнодушно спросил банкомет. – А то, что вы Ильину семпеля даете, а углы бьете. Вот что скверно»[164]. Турбин сразу понимает, что банкомет – шулер. Однако современному читателю это непонятно, как непонятны и многие эпизоды не только в произведениях, но и в жизни Пушкина. Так, 1 сентября 1828 г. он писал Вяземскому: «Пока Киселев и Полторацкие были здесь, я продолжал образ жизни, воспетый мною таким образом

  • А в ненастные дни собирались они
  • часто.
  • Гнули, <…> их <…>! от 50-ти
  • на 100.
  • И выигрывали и отписывали
  • мелом.
  • Так в ненастные дни занимались они
  • делом»[165].

Что, собственно, означает «гнуть от 50 на 100»? Для Вяземского, конечно, это никакой загадки не представляло. Он знал, что Пушкин много играл в карты, и старался этому воспрепятствовать. В письме от 11 июня 1824 г. Вяземский писал жене в Одессу, что если Пушкину будут нужны деньги, то «дай ему несколько сотен рублей под залог его будущего бессмертия, то есть новой поэмы. Только смотри, чтобы он эти деньги не употребил на шалости, на игру; на девки – можно!»[166]

Известно, что Пушкин обычно проигрывал и проигрывал много. А собственно, почему? Понять причины неудачливости Пушкина без знания правил карточной игры довольно сложно.

Между тем, игра, о которой Пушкин рассказывал Вяземскому и в которую играли герои пушкинских произведений и рассказа «Два гусара», совсем проста. Ее название – банк, фараон или штосс. Игроков может быть всего двое – банкомет и понтер. В более сложном случае понтеров может быть несколько. У каждого игрока своя колода карт; в пушкинское время обычно играли колодами из 52 листов. Понтер доставал из своей колоды карту, на которую назначал ставку. Карта лежала на столе рубашкой наверх, так что ее никто не видел. Деньги можно было положить на карту или написать размер ставки, обычно мелом на зеленом сукне карточного стола («отписывали мелом»).

После этого понтер сдвигал («подрезал») часть колоды банкомета, и тот начинал метать карты, выкладывая их по одной (рубашкой вниз), сначала направо, потом налево, затем снова направо, налево и т. д. Когда банкомет выкладывал карту, на которую была сделана ставка, понтер должен был открыть свою карту. Если карта, на которую поставил понтер, ложилась направо, выигрывал банкомет (тогда говорили, что карта понтера «убита»). Если налево – выигрывал понтер (карта была «дана»). Масть при этом не имела значения. Если направо и налево ложились одинаковые карты, то выигрывал банкомет.

До начала метания карт банкометом понтер мог увеличить ставку, загнув один или несколько углов своей карты. Один угол означал удвоение ставки, два – увеличение ставки в четыре раза. Понятно поэтому, почему Пушкин «гнул» от 50 на 100 – он удваивал ставку. Простая ставка называлась «семпелем». Герой рассказа Толстого быстро понял, что банкомет – шулер, и для знающего читателя это тоже почти очевидно. Банкомет позволял понтеру выигрывать простые ставки («давал семпеля»), а сам выигрывал удвоенные («бил углы»).

У кого больше шансов выиграть – у банкомета или понтера? В одной из лучших книг о быте того времени, хорошо описывающей правила штосса, утверждается, что «шансы на выигрыш у банкомета и понтеров оказывались совершенно равными»[167].

Это мнение распространено достаточно широко[168], но оно ошибочно. Вероятность выиграть у банкомета больше, чем у понтера. Причина заключается в том, что из колоды первая карта выкладывается направо, и если она совпадает с картой понтера, то выигрывает банкомет. Вторая карта ложится налево, и понтер может выиграть только в том случае, если до этого не выиграл банкомет, т. е. выигрыш понтера – условное событие. Ситуация в какой-то степени аналогична дуэли, в которой дуэлянты стреляют по очереди. Понятно, что первым стрелять лучше.

Приведем простой пример. Пусть в колоде всего четыре карты – два туза и два короля. Допустим, понтер ставит на туза. Вероятность выигрыша банкомета в первой прокидке – ½. С вероятностью ½ направо ляжет король, и в колоде останется два туза и один король. Теперь вероятность того, что налево ляжет туз – ⅔, но это произойдет при условии, что туз не выпал раньше. Поэтому вероятность выигрыша понтера при первой прокидке равна ⅔ × ½ = ⅓. Но если налево опять ляжет король, то в колоде останется только два туза, и при следующей прокидке банкомет гарантировано выигрывает. Таким образом, итоговая вероятность выигрыша понтера равна ⅓, а банкомета– ⅔, т. е. вдвое больше. Конечно, при увеличении числа карт в колоде разрыв в шансах сокращается, но он остается. Для колоды в 52 карты вероятность выигрыша игрока – 48 %, банкомета – 52 %[169]. Разрыв в 4 % может показаться небольшим, но при большом числе игр это очень значительная величина. Даже в рулетке, в которую так неудачно играл Ф.М. Достоевский, шансов на выигрыш у него было несколько больше. Если игрок ставит на «красное», то, когда выпадает «черное» или «о» (зеро), выигрывает казино. Вероятность выпадения зеро– ⅓7, то есть 2,7 %, шансы красного и черного – одинаковы, то есть (100 % – 2,7 %) / 2 = 48,65 %. Это и есть вероятность выигрыша игрока. Вероятность же выигрыша казино – 51,35 % (48,65 + 2,7).

Поэтому первая причина проигрышей Пушкина – стандартна для любого игрока. Банкомет всегда имеет преимущество, и в среднем все игроки, которые сами не держат банк, проигрывают. Пушкин не был профессиональным игроком и не мог выступать банкометом в игре с несколькими участниками. Он мог быть банкометом только в игре один на один, но в и в таких играх чаще проигрывал.

Вторая причина– Пушкин был плохим игроком. Понятно, что в штосе умение играть значит гораздо меньше, чем при игре в бридж, вист или в преферанс. В коммерческих играх, впрочем, Пушкин тоже не был мастером. Вот что он писал жене 21 августа 1833 г. из Павловского в Петербург: «Здесь объедаюсь я вареньем и проиграл три рубля в двадцать четыре роббера в вист»[170]. Проиграть за 24 партии 3 рубля – немного. В азартных играх проигрыши были несоизмеримо больше. В этих играх очень важно вовремя остановиться, а Пушкин, судя по всему, таким умением не обладал. Если кончались деньги, он мог даже ставить на кон свои произведения. Весной 1820 г. Пушкин «полупродал-полупроиграл» Н. В. Всеволожскому рукопись первой книги стихотворений, оценив ее в 1000 руб.[171] О другом случае Пушкин 1 декабря 1826 г. писал Вяземскому: «Во Пскове вместо того, чтобы писать 7-ую гл. Онегина, я проигрываю в штос четвертую: не забавно»[172].

Но, по нашему мнению, гораздо более важной была третья причина– Пушкин порой садился играть с профессиональными игроками, такими, как В. С. Огонь-Догановский, и здесь его ждали самые большие проигрыши. По этическим представлениям того времени, даже если выигравший был шулером, карточный долг считался долгом чести.

Первым и пока единственным исследователем, который занимался изучением темы «Пушкин и карты», был Г. Ф.Парчевский, издавший книгу именно с таким названием. Он предпринял попытку составить перечень карточных игр, в которых участвовал Пушкин[173]. Конечно, этот список не является полным. Например, в нем не упоминается игра, о которой Вяземский 18 сентября 1828 г. пишет Пушкину: «….узнал я, что ты проигрываешь деньги Каратыгину. Дело не хорошее. <…> По скверной погоде, я надеялся, что ты уже бросил карты и принялся за стихи»[174]. Последний проигрыш, о котором упоминает Парчевский, произошел в 1834 г., однако представляется, что это не совсем так. П. П. Вяземский писал, что «Пушкин до кончины своей был ребенком в игре, и в последние дни жизни проигрывал даже таким людям, которых кроме него обыгрывали все»[175]. 1834 год – явно не «последние дни». П. П. Вяземский был сыном П. А. Вяземского, близкого друга Пушкина, и его суждениям можно доверять.

К составленному Парчевским «Перечню карточных игр с участием А. С. Пушкина» могут быть высказаны и другие замечания. Строго говоря, вопросы относятся не столько к нему, сколько к авторам тех работ, на которые он опирался. Прежде всего, отметим, что Парчевский использовал комментарии к приходнорасходным записям Пушкина, опубликованным в книге «Рукою Пушкина» (1935). В литературе, с подачи М.А. Цявловского, бытует мнение о том, что «Пушкин делал очень часто ошибки, так что с бухгалтерской точки зрения все эти записи малого стоят»[176]. С этим утверждением трудно согласиться. Конечно, с лицейских времен Пушкин недолюбливал математику, в его вычислениях есть неточности. Но записи он делал для себя, и для его целей они были достаточны и вполне информативны. Другое дело, что современным исследователям они не всегда понятны.

Более того, некоторые комментарии, сделанные издателями сборника «Рукою Пушкина», по моему мнению, не бесспорны. Например, в книге приводятся следующие цифры[177]:

В комментарии утверждается, что «это – подсчет карточных проигрышей и, может быть, выигрышей»[178]. Парчевский согласен с такой интерпретацией, и в своем перечне пишет о проигрыше в сумме 7720 руб. Допустим, хотя полной уверенности в этом нет, что 10570 – действительно сумма карточного проигрыша. Но суммы в 2500, 200 и 150 руб. могли быть не выигрышами, а просто частичной оплатой карточного долга. 10 570 руб. наличными у Пушкина, конечно, быть не могло, но спустя какое-то время он мог часть долга погасить.

Есть в этой записи одна деталь, представляющаяся мне крайне важной. Под цифрой 7720 стоит цифра 6 и затем подведен итог – 1720. Очевидно, что это не просто 6, а 6 тыс. рублей, причем речь идет о поступлении 6 тыс. руб. Но ни авторы комментария, ни Парчевский не обратили на эту цифру внимания. По их логике, это мог бы быть выигрыш размером в 6000 руб., но тогда и итоговый проигрыш был бы равен всего 1720 руб. – в несколько раз меньше, чем 10570 руб. Однако таких крупных выигрышей у Пушкина не бывало. По моему мнению, история с цифрой 6 имеет другое объяснение.

В списке Парчевского есть проигрыш И. А. Яковлеву 6000 руб. И в этом случае Парчевский следует другим исследователям. Правда, первый из них, Вересаев, дает достаточно осторожную формулировку: «Пушкин задолжал Яковлеву шесть тысяч рублей, – вероятнее всего, проиграл в карты»! Затем, уже в 1980-е гг., Л. А. Черейский пишет достаточно осторожно, что Яковлев – «партнер Пушкина по карточной игре» и что письма Пушкина Яковлеву «касаются долга (проигрыша)»[179][180]. Но уже для Сергеева (1990-е гг.) вопрос ясен: «долг этот был, несомненно, карточный»[181]. Когда возник долг или произошла неудачная игра? Парчевский датирует проигрыш Пушкина «весной 1829-го, не позднее марта-апреля».

Почему указана такая дата? Очевидно, что она появилась в связи с письмом Пушкина Яковлеву, собиравшемуся уехать за границу, во Францию. Поскольку этот сюжет важен, приведем полный текст письма:

И. A. Яковлеву

Вторая половина марта – апрель 1829 г. (?), Москва.

Любезный Иван Алексеевич.

Тяжело мне быть перед тобою виноватым, тяжело и извиняться, тем более, что знаю твою delicacy of gentlemen. Ты едешь на днях, а я все еще в долгу. Должники мои мне не платят, и дай бог, чтобы они вовсе не были банкроты, а я (между нами) проиграл уже около 20 т.[ысяч]. Во всяком случае ты первый получишь свои деньги. Надеюсь еще их заплатить перед твоим отъездом. Не то позволь вручить их Алексею Ивановичу, твоему батюшке; а ты предупреди, сделай милость, что эти 6 т.[ысяч] даны тобою мне в займы. В конце мая и в начале июня денег у меня будет кучка, но покамест я на мели и карабкаюсь.

Весь твой А. П.[182]

Прежде всего, становится понятна датировка Парчевского – проигрыш не мог произойти позже, чем обозначенная дата письма. Но мог случиться и гораздо раньше – ведь Пушкин пишет, что он «все еще в долгу». Долг явно не мог возникнуть накануне написания письма. И само письмо точной даты не имеет: по-видимому, при подготовке академического издания ориентиром для датировки были слова Пушкина «едешь на днях». Гораздо важнее то, что Пушкин пишет о долге, но из текста письма вовсе не следует, что речь идет именно о карточном долге.

Пушкин вновь писал Яковлеву своем долге через семь лет, 9 июля 1836 г., после того как тот вернулся в Россию: «Я так перед тобою виноват, что и не оправдываюсь. Деньги ко мне приходили и уходили между пальцами – я платил чужие долги, выкупал чужие имения[183] – а свои долги остались мне на шее. Крайне расстроенные дела сделали меня несостоятельным… и я принужден у тебя просить еще отсрочки до осени» [184]. Конечно, осенью 1836 г. финансовое положение Пушкина лучше не стало – Яковлев получил свои 6000 руб. от Опеки, уже после смерти Пушкина. Но и в этом письме нет ни намека на то, что это – карточный долг.

Пушкин упоминает о Яковлеве в письме к М. С. Судиенко от 15 января 1832 г., в котором пишет, что «расходы свадебного обзаведения, соединенные с уплатою карточных долгов», расстроили его дела, и что ему нужен заем в сумме 25 тыс. руб. Пушкин отмечает, что из «крупных собственников» он состоит «в сношениях более или менее дружеских» только с ним, с Яковлевым и еще с неким «третьим». Однако «сей последний записал меня недавно в какую-то коллегию и дал уже мне (сказывают) 6000 годового дохода; более от него не имею права требовать». О Яковлеве Пушкин пишет, что в прежнее время явился бы к нему «со стаканчиками и предложил бы ему un petit dejeuner; но он скуп, и я никак не решусь просить у него денег взаймы. Остаешься ты»[185].

Письмо подтверждает, что у Пушкина с Яковлевым были дружеские отношения, но при существующем долге обращаться к нему за новой ссудой было бы нелепо[186]. Ссылка на скупость Яковлева понятна, она нужна только для того, чтобы Судиенко осознал: только он может помочь. «Третий» – конечно, Николай I, и «требовать» от него Пушкин действительно ничего не мог. В январе 1832 г. Пушкин на самом деле не знал, какое жалованье ему назначат. Нащокину он писал, что и 4000 руб. было бы хорошо, но потенциальному кредитору надо было показать более значительные будущие доходы. Судиенко, конечно, денег Пушкину не дал. Но, во всяком случае, аргументов в пользу версии о карточном проигрыше это письмо не дает.

И теперь, после рассмотрения отношений Пушкина с Яковлевым, можно вернуться к записи о карточных долгах. По моему мнению, логично предположить, что Пушкин взял у Яковлева в долг 6 тыс. руб., причем не в 1829 г., а раньше, во второй половине 1828 г., когда активно играл в карты и проигрывал. Именно поэтому цифра 6 была в приведенной выше записи – Пушкин за счет займа у Яковлева погасил карточные долги.

Если следовать перечню Парчевского, общая сумма выигрышей Пушкина составляла 7150 руб., проигрышей – 82 272 руб. Поскольку 6 тыс. займа у Яковлева, скорее всего, не принадлежат к карточным долгам, более вероятной является цифра 76 272 руб. Итог – около 69 тыс. руб. убытка.

Эта оценка, очевидно, занижена, поскольку в мемуарной литературе немало упоминаний о том, что Пушкин играл и проигрывал, но о конкретных размерах проигрыша данных нет. Тем не менее даже цифра в 69 тыс. руб. дает представление о масштабах проблемы.

Помещик

Деятельности Пушкина как помещика Щеголев посвятил целую книгу, включенную в состав настоящего издания. Основная задача нашей статьи – определить более точно, чем это делалось раньше, доходы Пушкина. Поэтому здесь нас будут интересовать два сюжета – получение и обслуживание Пушкиным ипотечного кредита и размеры доходов, получаемых от имений.

Отец Пушкина, Сергей Львович, узнав о намерении сына жениться, в июне 1830 г. передал ему часть крестьян из принадлежавшего ему села Кистеневка– 200 душ. Пушкин имел право получать от них доход, использовать в качестве залога по банковскому кредиту, но не мог продавать. Из-за административных проблем, связанных с наличием к С. Л. Пушкину финансовых требований, оформление затянулось, и Пушкин вступил во владение имением лишь 16 сентября 1830 г.[187]

Крестьяне находились на оброке, который взимался трижды в год (так же, как и выплачивалось жалованье чиновникам). Но время сбора оброка отличалось – были мартовская, июльская и ноябрьская трети. У исследователей по поводу Кистеневки господствовала точка зрения, высказанная еще Б. М. Модзалевским: «Именьице было небольшое и захудалое, и пользы Пушкину было от него мало (см. в письмах его от 1 и 2 мая и 3 июня 1835, 3 и 14 июня 1836 г.), – тем более что перед свадьбой он заложил его тысяч за 40,– и впоследствии доходы шли главным образом на покрытие долга Опекунскому совету»[188].

Прежде всего отметим, что единовременное получение под залог имения крупной суммы денег – уже немалая польза. Рассмотрим структуру кредита, условия его погашения и ответим на вопрос, шли ли доходы от кистеневских крестьян на погашение кредита.

Пушкин взял кредит в Московской Сохранной казне Воспитательного дома, хотя основное время он проводил не в Москве. Понятно, почему он обратился в Московскую, а не в Санкт-Петербургскую казну. Это был прежде всего вопрос логистики и пересылки документов. Для получения кредита необходимо было собрать справки о залоге, а Кистеневка находилась в Нижегородской губернии, намного ближе к Москве, чем к Санкт-Петербургу.

Пушкин писал Плетневу 16 февраля 1831 г.: «…заложил я моих 200 душ, взял 38000 – и вот им распределение: 11000 теще, которая непременно хотела, чтоб дочь ее была с приданым – пиши пропало. 10000 Нащокину, для выручки его из плохих обстоятельств: деньги верные. Остается 17000 на обзаведение и житие годичное»[189]. Но при этом возникает вопрос – почему Пушкин пишет только о 38 тыс. руб.? По закону, за заложенную крестьянскую душу из деревень, расположенных в губерниях первого разряда, полагалось выдавать 200 руб. кредита. Сельцо Кистеневка находилось как раз в такой губернии – в Нижегородской, т. е. при залоге 200 крестьян общая сумма кредита должна быть равна 40 тыс. руб.

Ссуда действительно составила 40 тыс. руб., но на руки Пушкин получил только 38 000: часть средств (1000 руб.) была заблокирована в связи с требованием В. И. Кистера[190] об оплате старого заемного письма[191]. При этом по правилам Сохранной казны Пушкин должен был стать вкладчиком и внести определенную сумму на депозит. «И он внес в кассу казны 1000 руб. В алфавите вкладчиков появляется запись: „1831 г. февраль. 10 класса Пушкин Александр Сергеевич № 41862“»[192].

Отметим, что с условиями кредитования Пушкину повезло – решение о выдаче ему кредита было принято 5 февраля 1831 г.[193], а с 1 января 1830 г. были снижены ставки по кредитованию. По долгосрочным кредитам на срок 37 лет ставка устанавливалась в 5 % годовых, годовое погашение основного долга – в размере 1 %. При этом не производился вычет в пользу увечных, но взималась премия в размере 1,5 %[194]. Для «банковых установлений», как тогда назывались банки и сохранные казны, законодательно определялся и график погашения долга. Стандартный расчет для суммы в 10 тыс. руб. носил обязательный характер.

Расчет платежей по кредиту в 10 000 руб. на срок 37 лет[195]

Поскольку долг Пушкина составлял 40000 руб., он должен был ежегодно выплачивать в 4 раза больше, чем указано в таблице, т. е. 2400 руб. Но Пушкин, как можно было ожидать, не был самым аккуратным заемщиком. Получив деньги в феврале 1831 г., он только в августе, через 6 месяцев, решил поинтересоваться, сколько, когда и каким способом ему надо платить в Сохранную казну, которую он, с некоторым основанием, называл ломбардом. Об этом Пушкин спрашивал Нащокина: «…покорнейшая просьба: узнай от Короткого[196], сколько должен я в ломбард процентов за 40000 займа, и когда срок к уплате?.. Да растолкуй мне, сделай милость, каким образом платят в ломбард? Самому ли мне приехать? Доверенность ли прислать? Или по почте отослать деньги?» [197] На самом деле все три варианта оплаты были вполне «рабочими», но Пушкин достаточно долго не занимался своим кредитом – три срока платежа (1832, 1833, 1834) были просто пропущены, и деньги не вносились.

Между тем оброк с кистеневских крестьян поступал. Предполагалось, что сумма его должна была составлять 3600 руб. в год. Судя по документам, собираемость была вполне удовлетворительной. Так, 19 октября 1831 г. Михайла Калашников, управляющий, писал Пушкину: «…препровождаю к вашей милости оброку 1200 руб. изволите приказывать счет вашей милости со вступления к вам во владение, декабрьскую – треть Василий Козлов вашей милости в бытность в Болдине доставил; мартовскую треть получено мною от Никана Семенова 890 руб. и доставлены вашей милости из которого мне приказали вычесть 400 руб. издержанные по свидетельству и введение во владение; теперь 1200 р. и 1200 – декабрьской до марта и кончится 3600 руб…»[198]. Несмотря на несколько корявый стиль письма, смысл его ясен – разделенная на три части общая сумма годового оброка в 3600 руб. Пушкину доставлена.

Судя по письмам Калашникова от 7 марта 1832 г.[199] и в начале января 1833 г.[200], оброк за 1832 г. тоже поступил. В счете старосты Кистеневки Петра Петрова о доходах и расходах за 1833-й и за первую половину 1834 г. указано, что в 1833 г. «собрано аброку на 3 части 3860 [руб.] 8 [коп.]», а за две трети 1834 г. – 1169 [руб.] 67 к[оп.] и 285 [руб.] 10½ [коп.]» плюс 543 руб. 55 коп. недоимки прежних лет, итого 1810 руб.[201] Да, по данному счету в 1834 г. оброка было собрано меньше, чем полагалось, но в первую треть до суммы 1200 руб. не хватало только 31 рубля, вторая треть «провалилась», но «щет» относится к первой половине года. Итоговая сумма за 1834 г. могла быть существенно больше.

Важен еще один момент. При описании экономики книгоиздательства я рассматривал выручку, затраты и итоговый доход. Такой же подход применим и к анализу крестьянского хозяйства. Часть собранного оброка могла расходоваться на текущие нужды. Собранный оброк был аналогичен выручке, а оброк, отправленный Пушкину, являлся доходом. Но по тому же «щету» Петрова видно, что оброк был не только собран, но и отправлен барину. За 1833 г. такого «расходу» – 3896 руб., за первую половину 1834 г. «в расходе аброка отправки» – 1842 руб. 20 коп.[202] За вторую половину 1834, за 1835 и 1836 гг. подобных данных у нас нет, но вполне можно предположить, что ситуация с оброком если и ухудшилась, то не столь сильно. Допустим, оброк в 1834 г. составил 3000 руб., а в 1835 и 1836 гг. – 2500 руб., т. е. всего – 8000 руб.

В апреле 1834 г. Пушкин взял на себя управление Болдиным [203]и отказался от этой обязанности в мае 1835 г.[204] Действия Пушкина в качестве менеджера, его управленческие решения[205] или отсутствие таковых[206], его финансовые взаимоотношения с родителями, братом, сестрой и ее мужем, причины отказа от управления Болдиным – все эти вопросы будут рассмотрены в нашей отдельной, значительной по объему публикации[207]. Поскольку предполагалось, что в Болдино Пушкин вел дела только в пользу родителей и не получал вознаграждения, здесь нас интересуют только его доходы от Кистеневки и судьба его ипотечного кредита.

Пушкин не только отказался от управления Болдиным, он отказался от своих доходов. 1 мая 1835 г. Пушкин написал Пеньковскому, управляющему Болдиным и Кистеневкой: «Все ваши распоряжения и предположения одобряю в полной мере. <…> По условию с батюшкой, доходы с Кистенева отныне определены исключительно на брата Льва Сергеевича и на сестру Ольгу Сергеевну. <…> Болдино останется для батюшки»[208].

Какова же была общая величина доходов Пушкина как помещика? Прежде всего, это сумма оброка. Как уже показано, в 1831–1833 гг. оброк получался в сумме 3600 руб. в год, т. е. всего 10800 руб. Наша оценка за последующие годы – 8000 руб. Итого– 18800 руб. При этом с мая 1835 г. доходы поступали сестре Пушкина. Очевидно, Модзалевский, считавший доходы Пушкина незначительными, ошибался. Неверной была и его мысль о том, что эти доходы шли на покрытие долга за имение. Ежегодного оброка в 3600 руб. с избытком хватало бы на годовой платеж в 2400 руб. Что на самом деле происходило с ипотечным кредитом Пушкина?

Прежде всего отметим, что Пушкин пытался получить дополнительный кредит под своих уже заложенных крестьян – по 50 руб. за душу, и в принципе это соответствовало действующим правилам. Но для этого требовалось, чтобы у его крестьян было достаточно земли – не менее 5 десятин на душу. Оказалось, что земли у пушкинских крестьян недостаточно, поскольку основная территория Кистеневки – земля, вместе с другими кистеневскими крестьянами, – уже была заложена Сергеем Львовичем. Дополнительный кредит под своих крестьян Пушкину получить не удалось. Этот сюжет достаточно подробно описан С. В. Березкиной [209].

Зато Пушкин смог оформить кредит под еще не заложенных отцовских крестьян. 19 июля 1834 г. при залоге 74 душ Сергеем Львовичем было получено 13 242 руб.[210] Формально, при официальном размере кредита в 200 руб. за душу, общая сумма составила бы 14800 руб., но у Сергея Львовича были долги по ипотеке, и соответствующая сумма долга была вычтена из суммы нового кредита.

К 1834 г. число принадлежащих Пушкину мужчин в Кистеневке, по сравнению с 1831 г., увеличилось, и по новой переписи их числилось уже 226 человек[211]. 2 мая 1834 г. Калашников посоветовал Пушкину заложить этих крестьян, поскольку все равно нужно было заниматься закладом 74 крестьян Сергея Львовича [212]. Действительно, оформлять в залог 100 или 74 человека– разница невелика. И дополнительные доходы – 26 душ × 200 руб. = 6200 руб. – были бы для Пушкина совсем не лишними. Но, по неизвестным причинам, Пушкин этому совету не последовал. То, что Сергей Львович кредитовался в Петербургской Сохранной казне, а Пушкин – в Московской, вряд ли существенно увеличило бы административные издержки.

Сохранная казна длительное время не обращала внимания на то, что Пушкин не платил по кредиту, что свидетельствовало о низкой эффективности ее работы. По уставу Сохранной казны, при отсутствии своевременного платежа заемщику предоставлялся льготный период в 4 месяца– «на исправление». Если заемщик за это время вносил хотя бы треть от нужной суммы, ему давалось дополнительно 4 месяца, а при внесении еще одной трети суммы – еще 4 месяца на уплату всего оставшегося долга. При невыполнении хотя бы одного из этих условий заемщику должно было поступать требование о немедленной уплате всего долга, а в случае неуплаты заложенное имение поступало в управление Опекунского совета[213]. Схема вполне логичная и достаточно лояльная по отношению к заемщикам.

Пушкин получил кредит в феврале 1831 г., и первый платеж в сумме 2400 руб. должен был совершить через год. Он не заплатил ни в феврале 1832 г., ни по прошествии 4 месяцев – в июне. В июле 1832 г. Кистеневка (точнее, ее пушкинская часть)[214] должна была быть описана и передана в Опекунский совет для последующей продажи с торгов. Однако первый тревожный сигнал поступил только осенью 1834 г. Сергачский земский суд 15 октября 1834 г. потребовал от дворянского заседателя Трескина, чтобы тот за две недели провел опись Кистеневки[215]. В этот день Пеньковский сообщил Пушкину, что в Кистеневке «все благополучно»[216], но уже 30 октября он писал об угрозе описи имения. 10 ноября Пушкин ответил, что долг (речь шла о 7200 руб.) оплатит сам, «а из доходов Болдина не должно тратить ни копейки» [217].

Пушкин платеж не произвел, и Пеньковский стал действовать самостоятельно. 15 января 1835 г. он сообщил Пушкину, «уже в Губер[нское] Правление и в Земский Суд чиновникам отдал 200 руб., дабы не приступали к описи имения, еслибы в свое время уплачивать, тогда [бы] небыло бы хлопот и лишних расходов»[218]. Из письма Пеньковского Пушкину от 19 февраля 1835 г. известно, что еще 27 января Пушкин поручил ему добиться отсрочки в платеже 7200 руб. на 4 месяца[219]. После трех лет просрочки и при полном отсутствии платежей добиваться еще 4 месяцев отсрочки – эта задача была невыполнима. Пеньковскому, конечно, отказали, и он, понимая, что Кистеневку вот-вот отнимут, без разрешения Пушкина произвел требуемый платеж 7200 руб. При этом Пеньковский частично использовал пушкинские деньги, а 4920 руб. взял из болдинских доходов Сергея Львовича. Об этом он написал Пушкину 9 апреля 1835 г., добавив, что он и так добился отсрочки на 5 месяцев[220] и что «заседателя Сергачского Зем[ского] Суда отдано под суд за не исполнений описи Вашего имения»[221].

Комментируя эту ситуацию, Березкина делает правильный вывод: «Деньги за Кистенево, взятые из доходов Сергея Львовича, не были возмещены сыном, и это, по сути дела, было вознаграждение за управление нижегородскими имениями»[222]. По ее словам, Щеголев, считавший, что «с момента вступления в управление имением для себя лично Пушкин не пользовался крепостными доходами»[223], допустил ошибку[224].

Итак, угроза описи Кистеневского имения отступила. На какую сумму платеж в 7200 руб. уменьшил долг Пушкина? Формально это была как раз та оплата, которую он и должен был производить – по 2400 руб. за три года (1832, 1833 и 1834 гг.), и тогда уменьшение основного долга можно было бы вычислить по приведенной выше таблице. Но на самом деле платеж был внесен с запозданием на три года, поэтому сначала была засчитана просрочка в 366 руб., затем– уплата процентов в сумме 5939 руб.[225], и только оставшаяся сумма в 895 руб. пошла в погашение основного долга [226]. Это нормальная банковская практика, которая существует и в наши дни.

Погашение основного долга в 10 тыс. руб. за три года должно было составлять: 100 + 105 + 110,25 = 315 руб. 25 коп., а для долга Пушкина – 315,25 × 4 = 1261 руб. Но, как мы видим, ему было засчитано только 895 руб. – на остальное не хватило денег.

Более поздняя запись 1836 г.[227] гласит, что на 6 апреля 1836 г. уже был внесен 1261 руб. и 7 мая получено еще 900 руб., всего – 2161 руб. Если по поводу второй суммы все ясно (ее внес Пеньковский по распоряжению Павлищева, мужа сестры Пушкина[228]), то никаких документов, объясняющих источник первого платежа, у нас нет. Возможно, что и первая сумма, так же, как и вторая, была внесена из оброчных денег, по распоряжению Павлищева. Но не исключено, что для платежа были использованы средства Пушкина, находившиеся на депозите в Сохранной казне.

В 1835 г. Пушкину полагалось уплатить 2400 руб., из них – 463 руб. в погашение основного долга и 1937 руб. процентов. Поступившие 900 руб. были распределены следующим образом: 366 руб. – погашение капитального долга, 55 руб. 5 коп. – проценты и 478 руб. 95 коп. – просрочка. По нашему расчету, за 1835 г. было погашено 366 руб. основного долга и 1316 руб. 5 коп. процентов[229], а задолженность по процентам по этому году составила 2161–1316 = 845 руб.

Таким образом, из кредита в 40000 руб. за период с 1831 по 1835 гг. Пушкину удалось погасить только 1261 руб. (895 + 366), при этом у него остались неоплаченные проценты в сумме 845 руб. В итоге сумма долга Московской сохранной казне составила 40000 – 1261 + 845 = 39584 руб. Выплатив за пять лет 9391 руб., Пушкин смог уменьшить свою задолженность только на 416 руб. Впрочем, и это тоже обычная банковская практика, используемая и в наши дни. Так устроен механизм аннуитетного платежа– сначала банк получает основную сумму процентов, а погашение основного долга происходит позже. Пушкин же нес дополнительные издержки в связи с задержками платежей.

Платеж за 1836 г. полагалось внести только в начале февраля 1837 г. По правилам бухгалтерского учета, оценивая ситуацию на конец января, нам необходимо было бы учесть проценты за 1836 г., которые подлежали уплате в феврале 1837 г.[230] Однако при той степени точности оценок доходов Пушкина, которая нам доступна, это не вполне целесообразно.

Подведем итог деятельности Пушкина как помещика. Получено оброка—18 800 руб., 4920 руб. – «вознаграждение за управление», итого – около 27,7 тыс. руб. При этом у него сохранился долг перед Московской сохранной казной – около 39,6 тыс. руб.

Горожанин и семьянин

В этом разделе, что вполне естественно, речь идет не о доходах, а о расходах. Но, рассматривая бюджет Пушкина, имеет смысл хотя бы кратко затронуть проблему расходов. При этом нужно учитывать, что именно значительные расходы привели к формированию больших долгов Пушкина – как частных, так и долга государству.

Обучение в Лицее было бесплатным, и деньги Пушкину были нужны только на личные расходы. Они не могли быть значительными, поскольку лицеисты жили в достаточно замкнутом мире – здание Лицея и Царскосельский парк. По окончании Лицея Пушкин не проводил много времени на службе, а вел достаточно рассеянный образ жизни. 4 сентября 1818 г. А. И.Тургенев писал Вяземскому, что «Пушкин по утрам рассказывает Жуковскому, где он всю ночь не спал; целый день делает визиты б<…>, мне и княгине Голицыной, а ввечеру иногда играет в банк»[231].

Жалованье Пушкина в то время было меньше 60 руб. в месяц, и не совсем понятно, на какие средства он жил. Встречи с друзьями, посещение театра, общение с «милыми ветреными шлюхами»[232] – все это требовало денег. О его долгах в этот период, если не считать карточных, нам не известно. Скорее всего, традиционное представление о скупости отца Пушкина, Сергея Львовича, все же необходимо скорректировать. Какие-то деньги он сыну, по-видимому, давал.

В южной ссылке Пушкин сильно нуждался. Инзов, конечно, был прав, когда писал о недостатке у Пушкина «приличного платья». Ярким подтверждением тяжелого финансового положения Пушкина служат многочисленные упоминания о нехватке денег в его письмах. Приходилось брать в долг. Когда Пушкину стали поступать доходы от издания его произведений, ситуация улучшилась. Тем не менее он писал о своей жизни в Одессе: «… все еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни – впрочем я нигде не бываю, кроме в театре»[233]. Все же появилась возможность и отдавать долги. Сохранилось его письмо И.Н.Инзову от 8 марта 1824 г.: «Посылаю вам, генерал, 360 рублей, которые я вам уже так давно должен; прошу принять мою искреннюю благодарность. Что касается извинений, – у меня не хватает смелости вам их принести. – Мне стыдно и совестно, что до сих пор я не мог уплатить вам этот долг – я погибал от нищеты»[234].

Ссылка в Михайловское привела к уменьшению расходов – у Пушкина просто сократились возможности тратить. Возвращение из ссылки, нормальная жизнь привели к росту расходов. Но основные траты были связаны с карточной игрой, особенно в конце 1820-х гг. Речь шла о десятках тысяч рублей. Карточная игра в основном закончилась после женитьбы, которая, в свою очередь, привела к новым расходам.

Перед женитьбой Пушкин взял ипотечный кредит в размере 40000 руб. В уже процитированном выше письме Плетневу от 16 февраля 1831 г. Пушкин писал о распределении этих денег: «…11000 теще, которая непременно хотела, чтоб дочь ее была с приданым – пиши пропало, 10000 Нащокину, для выручки его из плохих обстоятельств: деньги верные. Остается 17000 на обзаведение и житие годичное. Теперь понимаешь ли, что значит приданое и отчего я сердился? Взять жену без состояния– я в состоянии– но входить в долги для ее тряпок – я не в состоянии»[235].

Некоторые прогнозы Пушкина оказались точными. Деньги, которые Пушкин дал в долг теще, действительно пропали – долг не был возвращен. Предоставленную Пушкину компенсацию в виде заложенных бриллиантов вряд ли можно считать удовлетворительной. Медную статую Екатерины II, которую Гончаровы передали Пушкину как приданое, продать не удалось[236]. Нащокину понадобилось меньше денег, чем думал Пушкин, но эти деньги, действительно, оказались «верными», Нащокин достаточно быстро вернул долг.

Однако предположение о расходах на семейную жизнь было ошибочным. Пушкин не собирался входить в долги из-за тряпок жены – но пришлось. И на житье, как оказалось, денег потребовалось больше, чем он рассчитывал. Прежде всего, Пушкин, как семейный человек, не мог жить в гостиничных номерах. Надо было снимать жилье. В Петербурге Пушкины переменили несколько квартир[237]. Поначалу, в 1831 г., Пушкин за квартиру в доме Брискорн, на Галерной улице, платил 2500 руб. в год[238]. Затем издержки возросли. В сентябре 1833 г. Наталья Николаевна, не согласовав это с Пушкиным, сняла квартиру в доме А. К. Оливье на Пантелеймоновской улице за 4800 руб. в год[239]. Мужу оставалось только ворчать: «Если дом удобен, то нечего делать, бери его – но уж, по крайней мере, усиди в нем. Меня очень беспокоят твои обстоятельства, денег у тебя слишком мало. Того и гляди сделаешь новые долги, не расплотясь со старыми»[240].

Когда Наталья договорилась с Пушкиным о переезде в Петербург своих сестер, 1 мая 1835 г. он заключил контракт с Баташевым о найме квартиры в его доме на набережной Невы за 6000 руб. в год[241]. Но аренда дорогих квартир – это только часть затрат. Много денег уходило на содержание семьи, зарплату прислуги (две няни, четыре горничные девушки, кормилица, кухонный мужик, повар, лакей, камердинер, служитель), оплату услуг кучера.

Как говорят, мужчину губят вино, карты и женщины. О картах мы писали раньше, но расходы на вино явно не были причиной денежных затруднений Пушкина. Однажды Пушкин встретил старого приятеля, вернувшегося из-за границы, и спросил о его впечатлениях от Петербурга. «Не могу надивиться, – отвечал тот, – как все изменилось: бывало, за обедом и у лучших людей ставили на стол хороший Медок, да и полно; теперь, где ни обедаешь, везде видишь Лафит[242], по шести и семи рублей бутылка»[243]. 10 июня 1827 г. Пушкин писал Погодину: «с вожделением думаю о Silleri по 11 руб. ассигнациями»[244]. Хорошее шампанское всегда дорого стоило, но 10–15 руб. – это был максимум. Из счетов, представленных Опеке, видно, что Пушкин обычно заказывал алкоголь в винном погребе Рауля, в основном по 2,54 руб. за бутылку.

Основные расходы были связаны с его статусом. В мае 1830 г. Е.М. Хитрово советовала Пушкину стать придворным: «Судя по тому, что мне известно об образе мыслей государя относительно вас, я уверена, что, если бы вы пожелали получить какую-либо должность при нем, она была бы вам предоставлена»[245]. В ответном письме Пушкин отверг такую возможность: «Быть камер-юнкером мне уже не по возрасту, да и что стал бы я делать при дворе? Мне не позволяют этого ни мои средства, ни занятия»[246]. Пушкин не хотел делать долги из-за нарядов жены, не собирался быть камер-юнкером, понимая, что это приведет к дополнительным тратам денег. Но в декабре 1833 г. пожалование в камер-юнкеры состоялось. Для светской жизни Пушкиным нужны были карета и кучер. Только оплата кучера составляла 300 руб. в месяц, или 3600 руб. в год. Заметим, что в это время жалованье Пушкина составляло 5000 руб. в год.

Дорого стоили туалеты Натальи Николаевны. Ее дочь от второго брака, А. П. Арапова, в своих мемуарах пытается отрицать, что расходы на наряды влияли на семейный бюджет: «Некоторые из друзей Пушкина, посвященные в его денежные затруднения, ставили в упрек Наталии Николаевне ее увлечение светской жизнью и изысканность нарядов. Первое она не отрицала. но всегда упорно отвергала обвинение в личных тратах. Все ее выездные туалеты, все, что у нее было роскошного и ценного, оказывалось подарками Екатерины Ивановны»[247]. Хотя какие-то подарки от тетки Пушкина получала, утверждение о том, все ценное и роскошное оказывалось подарками, конечно, не соответствовало действительности. Впрочем, трудно сказать, принадлежит ли такая интерпретация самой Наталье Николаевне или дочь решила создать приукрашенный портрет матери.

Версия о подарках от тетки красивая, но сохранились и документы, прежде всего, о покупках в модном магазине Сихлер (Sichler), расположенном на ул. Большая Морская, д.31. Пушкин 2 сентября 1833 г. писал жене: «Тебя теребят за долги, Параша, повар, извозчик, аптекарь, Mde Sichler etc., у тебя нехватает денег»[248]. В конце декабря 1834 г. долг магазину Сихлер составляет 1000 руб.[249], в первой половине 1835 г. – 3000 руб.[250]В 1836 г. при подсчете долгов Пушкин записывает: Сихл. – 3500, и, что интересно – тетке – 3000[251]. И наряды покупались в долг, и у тетки занимать приходилось. Последний счет Сихлер оплатила Опека. Заметим, что магазин Сихлер был, конечно, не единственным местом, где Наталья Николаевна приобретала наряды.

В 1835 г. денег Пушкину уже катастрофически не хватало. 22 июля он пишет Бенкендорфу:

В течение последних пяти лет моего проживания в Петербурге я задолжал около шестидесяти тысяч рублей. Кроме того, я был вынужден взять в свои руки дела моей семьи; это вовлекло меня в такие затруднения, что я был принужден отказаться от наследства и что единственными средствами привести в порядок мои дела были: либо удалиться в деревню, либо единовременно занять крупную сумму денег. Но последний исход почти невозможен в России, где закон предоставляет слишком слабое обеспечение заимодавцу и где займы суть почти всегда долги между друзьями и на слово.

Благодарность для меня чувство не тягостное; и, конечно, моя преданность особе Государя не смущена никакой задней мыслью стыда или угрызений совести; но не могу скрыть от себя, что я не имею решительно никакого права на благодеяния Его Величества и что мне невозможно просить чего-либо.

Итак, Вам, граф, еще раз вверяю решение моей участи[252].

Естественно, что, получив такое письмо, Бенкендорф не мог не доложить об этом Николаю I. На письме есть резолюция Бенкендорфа: «Император предлагает ему 10 тысяч рублей и отпуск на 6 месяцев, после которого он посмотрит, должен ли он брать отставку или нет»[253]. Щеголев считал, что Пушкин был «аффрапирован» таким предложением, что «царская подачка совершенно его не устраивала», и что он «пошел дальше по пути унижения», обратившись с просьбой о ссуде в 30 000 руб.[254]

С такой оценкой трудно согласиться. Речь шла о безвозмездной выплате в размере 10000 руб. Такой подарок трудно считать подачкой, а возможность уехать на 6 месяцев в деревню – разве не то, чего так хотел Пушкин? Это не было решением всех проблем Пушкина, но предоставляло разумную отсрочку. Тем не менее ему нужна была большая сумма денег, и 26 июля 1835 г. Пушкин обратился с просьбой о ссуде в 30000 руб. и о приостановке выплаты жалованья до погашения этого долга[255]. Согласие Николая I было получено. Уже 31 июля 1835 г. А. Х. Бенкендорф сообщил управляющему МИДом К. К. Родофиникину о ссуде А. С. Пушкину и о том, что его жалованье должно удерживаться[256].

Каждый, кто брал кредит, знает, что важна не только, а порой и не столько сумма. Большое значение имеют условия кредита – ставка, срок, дополнительные требования, размер комиссий.

Решение императора о ссуде было принято, но ее детальные условия не были оговорены. Е.Ф. Канкрину требовались детали. В начале августа 1835 г. он подготовил докладную записку: «…министр финансов имеет счастие представить при сем к Высочайшему Вашего Императорского Величества подписанию два проекта указа, один с платежем указных процентов по сей ссуде, а другой без платежа оных, присовокупляя к тому, что из пожалованных ныне в ссуду 30 т. р. он предполагает удержать следовавшие от Пушкина на срок 22 марта сего года 10 т.р. с причитающимися за просрочку процентами»[257].

Понятно, что Канкрин хотел уточнить волю императора, но он не мог игнорировать тот факт, что Пушкин не начал погашать предыдущую ссуду, выданную на издание «Истории Пугачева», хотя к этому времени уже должен был это сделать. Для финансиста желание вычесть из нового кредита непогашенную сумму предыдущего кредита– вполне естественно. В комментариях к этому документу Березкина отмечает: «Николаем I был подписан первый проект указа, причем о вычете из новой ссуды 10 000 рублей и процентов за просрочку по их выплате в нем не было речи»[258].

Действительно, указ, подписанный 24 августа 1835 г., не содержал упоминания о прежней ссуде[259]. Это вполне логично, не царское дело – входить в подобные детали. Но в указе ничего не говорится и о процентах по ссуде. Однако Канкрин в тот же день, 24 августа, в письме Бенкендорфу упоминает о «ссуде без процентов» и о взыскании 10 тыс. руб. с процентами по прежнему долгу[260].

Пушкин, конечно, ждал иного итога. 6 сентября 1835 г. он написал Канкрину: «Осмеливаюсь просить Ваше сиятельство о разрешении получить мне с полна сумму, о которой принужден я был просить Государя, и о позволении платить проценты с суммы, в 1834 году выданной мне»[261]. В обмен на более гибкое отношение к нему как к заемщику он соглашался ухудшить условия первого кредита, лишь бы получить второй кредит в полном размере. Ответа сразу не поступило. 29 сентября Пушкин писал жене: «Канкрин шутит – а мне не до шуток»[262].

По-видимому, Канкрину потребовалось некоторое время для решения пушкинского вопроса. Он доложил об этой просьбе Пушкина Николаю I, высказав свое мнение – ссуду 1834 г. рассрочить на 4 года без процентов, вычтенные на ее погашение деньги и проценты за просрочку вернуть, но, с учетом «существующего на беспроцентные ссуды узаконения и Высочайшего подтверждения, чтобы из правил о вычетах для инвалидов ни в каком случае изъятия не допускать», вычет на инвалидов с последней суммы оставить в силе. Император 30 сентября 1835 г. на записке Канкрина написал «исполнить»[263]. 10 октября Канкрин распорядился, чтобы деньги за прежнюю ссуду были Пушкину возвращены[264].

Отметим, что и в этом случае Канкрин в итоге отнесся к поэту весьма доброжелательно. Он умело создает видимость полного соответствия условий кредитования Пушкина действовавшему законодательству и «Высочайшему подтверждению». Ведь при первой ссуде Канкрин согласовал, чтобы вычет на инвалидов с Пушкина не взимался. Трудно представить, что он был столь забывчивым и не помнил о том, что ранее сам совершил «изъятие из правил». Но зато, упомянув о готовности Пушкина платить проценты по ссуде, Канкрин создал у Николая I позитивное впечатление о Пушкине как о добросовестном заемщике. Это дало ему возможность не включать условие уплаты процентов в предлагаемое императору решение. В итоге благодаря Канкрину Николай I распорядился, чтобы обе ссуды Пушкину, в общей сложности равные 50 тыс. руб., оказались беспроцентными. Первая ссуда, в размере 20 тыс. руб., должна была быть возвращена в течение 4 лет, а вторая, в размере 30 тыс. руб., – в течение 6 лет, поскольку на ее погашение полностью шло удерживаемое жалованье Пушкина в размере 5000 руб. в год.

Пушкин, скорее всего, понял, что Канкрин отнесся к нему достаточно благосклонно, и надеялся, что в дальнейшем может рассчитывать на его помощь. После того как утром 4 ноября 1836 г. Пушкин получил пасквиль об избрании его коадъютором и историографом ордена рогоносцев, вечером того же дня он посылает вызов Дантесу. По условиям ссуды Пушкину на издание «Истории Пугачева», обязательство возврата средств переходило наследникам[265], т. е. прежде всего – жене. В связи с этим он решил урегулировать свои отношения с казначейством и 6 ноября обратился с письмом к Канкрину. В этом письме он сообщал, что должен был казне 45 тыс. руб. (долг уменьшился, так как 5000 руб. жалованья Пушкина за прошедший с моменты выплаты ссуды год пошли в ее уплату), просил принять в уплату имение в Нижегородской губернии, «которое верно того стоит, а вероятно и более»[266]

Это письмо ясно показывает, в каком состоянии находился Пушкин. Во-первых, он откровенно писал, что крестьян получил во владение от отца и не имел права продавать их до его смерти. Аргумент Пушкина о том, что «казна имеет право взыскивать, что ей следует, несмотря ни на какие частные распоряжения», выглядит странным – на самом деле он предлагал нарушить закон, возможно, не понимая этого. Во-вторых, непонятно, почему Пушкин решил, что Кистеневка «верно стоит» 45 тыс. руб. В то время действовало высочайше утвержденное 25 июня 1832 г. «Положение о порядке описи, оценки и публичной продажи имуществ», вступившее в силу с 1 января 1833 г.[267] Согласно этому положению, оценка имения определялась в размере 10-летнего чистого дохода. Даже если считать, что доход от Кистеневки был равен оброку в сумме 3600 руб., то итоговая оценка была бы 36 тыс. руб., но никак не 45 тыс. руб. Более того, имение было обременено долгом в сумме около 39 тыс. руб. [268]

Что же толкнуло Пушкина на написание такого письма? Прежде всего, он хотел решить вопрос о задолженности казне и, в случае неблагоприятного исхода дуэли, уберечь жену от нищеты. Но в этом письме есть еще и личная просьба к Канкрину – поскольку «это дело весьма малозначуще», не говорить об этом предложении императору, так как государь, вероятно, приказал бы простить долг, а Пушкин был бы вынужден отказаться, что, в свою очередь, могло показаться «неприличием, напрасной хвастливостью и даже неблагодарностью»[269]. Вроде бы все логично, но трудно избавиться от ощущения, что в глубине души Пушкин все же надеялся на прощение долга.

Однако делать этот моральный выбор Пушкину не пришлось– Канкрин написал ему, что, со своей стороны, считает «….приобретения в казну помещичьих имений вообще неудобными», и что в данном случае необходимо «испрашивать Высочайшее повеление»[270]. Естественно, на этом история с просьбой о погашении долга закончилась.

Дальнейшие события в жизни Пушкина известны – отсрочка дуэли, неожиданная информация о том, что Дантес влюблен в Екатерину Николаевну Гончарову, затем отмена дуэли, свадьба Дантеса и Екатерины, продолжение ухаживания Дантеса за женой Пушкина. Менее известны финансовые обстоятельства, связанные со свадьбой Дантеса, состоявшейся 10 января 1837 г. Д. Н. Гончаров, который был опекуном сестры, приехал к свадьбе из Москвы в Петербург и «дал Дантесу устное обещание выплачивать ежегодно сестре по 5000 руб. ассигнациями, причем 10000 руб. были выданы немедленно на приданое невесте»[271]. Можно представить реакцию Пушкина, который не только не получил приданого, но в 1831 г. был вынужден сам дать будущей теще аналогичную сумму денег (11 000 руб.), якобы в долг[272].

Один из последних документов, оставшихся от Пушкина, – записка Н. Н. Карадыкину, в которой говорилось: «Вы застали меня в расплох, без гроша денег. Виноват – сейчас еду по моим должникам сбирать недоимки, и коли удастся, явлюся к Вам»[273]. На записке не было даты, и издатели академического собрания сочинений Пушкина поставили датировку: «Декабрь 1836 – январь (до 26) 1837 г…». Трагическая дуэль состоялась 27 января, а 29 января Пушкин умер.

Долги Пушкина в 1837 г

Информация о долгах Пушкина на момент его смерти содержится в документах Опеки, учрежденной над детьми и имуществом Пушкина. Само по себе учреждение опеки над имуществом дворянина было стандартной практикой. Но в данном случае опекуны не следовали традиционной практике управления наследством умершего, а руководствовались запиской Николая I о милостях семейству Пушкина[274]. В соответствии с этой запиской долги Пушкина должны были быть погашены за государственный счет. Архив опеки был опубликован в 1939 г.[275] Долг Пушкина казначейству был равен 43333 руб. 33 коп., долги частным лицам, как пишет П. С. Попов, составляли 95 655 руб.[276] Таким образом, общая величина задолженности считалась равной 138988 руб. 33 коп. Эта цифра с тех пор является канонической, однако она не бесспорна.

В издании Архива опеки долги Пушкина, оплаченные Опекой в 1837 г., представлены в виде таблицы[277]. После таблицы помещен следующий комментарий составителя сборника П. С. Попова: «Следует оговорить две записи: под 15 мая за № 38 числятся „Выдано под расписку Натальи Николаевны Пушкиной на самонужнейшие расходы, не терпящие времени"; запись эта соответствует документу о задолженности прислуге, А. Н. Гончаровой, врачу Спасскому и проч. Что касается следующей записи (№ 39) под тем же числом („Выдано Наркизу Ивановичу г. Атрешкову"), то запись эта не отразилась на подсчете выплаты долгов и соответствующих оправдательных документов не имеет»[278]. Действительно, в итоговой ведомости сумма, выданная Атрешкову (Отрешкову), не учитывалась. Непонятно, зачем она вообще была включена в таблицу долгов, погашенных в 1837 г.

Общая сумма оплаченных долгов в приведенной таблицей равна 77508 руб. 92 коп. Но если вычесть сумму, выданную опекуну Атрешкову (2197 руб.), мы получим, что величина погашенных долгов составит 75 311 руб. 92 коп.

Однако это не окончательная сумма. В Архиве опеки после этой таблицы приведены документы о долгах Пушкина, причем иногда весьма значительных. Эти долги также были погашены Опекой, но, по неясным причинам, не вошли в единую таблицу, данные в которой заканчиваются февралем 1838 г. Долги, погашенные позднее, с марта 1838 г. по апрель 1839 г., собраны нами в дополнительную таблицу, в которой сумма погашенных долгов составляет 20 143 руб. 2 коп[279].

Если сложить эту величину с рассчитанной выше суммой в 75311 руб. 92 коп., то получим итоговую сумму в 95 454 руб. 94 коп. Эта цифра не совпадает с величиной в 95 655 руб., о которой писал Попов. Разница в 200 руб. не столь значительна, но все же интересно понять ее происхождение. В опубликованной книге «Архив опеки» сумма 95 655 руб. фигурирует только один раз – в предисловии Попова. Скорее всего, она взята из статьи Щеголева «Материальный быт Пушкина», вышедшей в 1929 г. (она включена в настоящее издание). По нашему мнению, либо у Щеголева (или Попова) была дополнительная информация о долгах, не вошедшая в изданную книгу, либо Щеголев при подсчете долгов Пушкина допустил эту небольшую неточность, а Попов фактически процитировал его.

Однако это не единственная неточность. В списке оплаченных долгов фигурирует погашение задолженности за квартиру в сумме 1150 руб. При этом из документов следует, что семья Пушкина занимала квартиру до 1 марта 1838 г. По контракту с княгиней С. Г. Волконской годовая плата составляла 4300 руб. в год, т. е. 1075 руб. за три месяца, или 358 руб. 33 коп. за месяц. В документах Опеки есть следующее подтверждение частичной оплаты: «Получено от Госпожи Пушкиной с 1-го сентября по 1-е декабря сего 1836-го года тысячу рублей ассигнациями»[280]. Это значит, что период оплаты составлял три месяца. Следовательно, счет в 1150 руб. включал оплату периода с 1 декабря по 1 марта в сумме 1075 руб. и 75 руб., недоплаченных Пушкиной за предыдущие три месяца.

Но Пушкин умер 29 января 1837 г., и включать оплату за февраль 1837 г. в сумму долгов Пушкина было бы неправильно. Поэтому сумму в 358 руб. 33 коп. необходимо вычесть из величины долгов Пушкина. Тогда общая величина частных долгов составит 95 096 руб. 61 коп.

Эта поправка, как и любое уточнение, имеет значение. Но есть и более важное обстоятельство. Когда один из заимодавцев Пушкина, ростовщик Шишкин, подал в Опеку ходатайство об оплате долгов Пушкина, он сначала указал сумму в 15 960 руб. Однако опекуны усомнились в том, что Пушкин получил от него в долг именно эту сумму. Разбирательство заняло определенное время, при этом выяснилось, что сумма долга меньше и равна 12500 руб., а часть залога, в частности вещи, принадлежавшие Александре Николаевне Гончаровой, оказалась утраченной. Поскольку сам Шишкин умер, опекуны продолжили переговоры с его вдовой. Вдова согласилась заключить с Опекой мировое соглашение, по которому она получала 10 тыс. руб.[281] и возвращала залог (в том числе серебряные вещи, принадлежавшие Соболевскому).

Однако к этому времени Опека уже «выделила» на погашение долга Шишкину 15960 руб., поэтому было принято решение компенсировать Александре Николаевне потерю ценных серебряных вещей и отдать ей 3460 руб. Отметим, что эта величина – разница между 15960 руб. и признанным долгом в 12500 руб., а не суммой, которая была выплачена жене Шишкина. Опека же при этом получила экономию в 2500 руб. Впрочем, 2500 руб. – это реальный долг Пушкина, деньги, которые были им получены. Поэтому они должны быть добавлены к общей сумме долга.

Естественный вопрос, возникающий при этом, – насколько вообще правомерно долги Александры Николаевны считать долгами Пушкина. Она получила от Опеки 2500 руб., которые вошли в выплату Наталье Николаевне в размере 5356 руб. (пункт 38 в первой таблице долгов) и 3460 руб. за вещи, итого 5960 руб. – сумма значительная. Но нужно учитывать, что в последние годы жизни Пушкина он, его жена и ее сестры, Александра и Екатерина, жили вместе. Поэтому заем, полученный под залог вещей Александры, и деньги, которые Наталья взяла у нее в долг, шли в общий семейный бюджет Пушкина.

Итак, сумма частного долга Пушкина должна быть уменьшена на 358 руб. и увеличена на 2500 руб. Таким образом, уточненная сумма долгов равна 97596 руб.

Заключение

Подведем итоги экономической деятельности Пушкина.

Доходы:

Как чиновника 30 350 руб.

Как литератора и издателя 260 000 руб.

Как помещика 27 700 руб.

Итого 318 050 руб.

Долги (на январь 1837 г.):

Казначейству 43 333 руб. 33 коп.

Московской сохранной казне 39 584 руб.

Частным лицам 97 596 руб.

Итого 180 513 руб. 46 коп.

Сумма убытка от игры в карты составила 69 000 руб. Отметим, что Опека не занималась долгом Пушкина Московской сохранной казне, возникшем при залоге 200 крестьян в 1831 г. Что стало с этой задолженностью, нам не известно.

Что из этого следует? Свое отношение к заработкам Пушкин сформулировал четко: «Я деньги мало люблю – но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости»[282]. В литературных произведениях у него встречаются тонкие экономические замечания. В «Истории села Горюхина» иронически описаны ошибки помещичьего управления. При обсуждении цены Михайловского он рассуждал весьма здраво и писал Павлищеву: «Оценка ваша в 64000 выгодна; но надобно знать, дадут ли столько. Я бы и дал, да денег не хватает, да кабы и были, то я капитал свой мог бы употребить выгоднее»[283]. Но в практической деятельности Пушкин не всегда был успешен. Сестра Ольга Сергеевна была права, когда писала о его управлении крестьянским имением: «Он очень порядочный и дела понимает, хотя и не деловой»[284].

Если посмотреть на структуру доходов Пушкина, то как чиновник он заработал 9,5 % от общей суммы, как помещик – 8,7 %, а литературные доходы составили 81,8 %. На самом деле, в этом соотношении есть вполне понятная логика. Пушкин не считал службу своим призванием, в аграрных проблемах он не разбирался, к погашению задолженностей относился беспечно. Так, например, трудно понять, почему он ни разу сам не вносил в Сохранную казну платы по кредиту– в конце концов, 2400 руб. в год были для него не такими большими деньгами. Делом жизни Пушкина была литература. И в этой сфере он смог добиться хороших финансовых результатов. Конечно, прежде всего он был гениальным писателем, и публика была готова платить за его книги. Кроме того, определенную роль сыграло и умение Пушкина управлять продажами своих произведений. Он понимал этот бизнес и мог зарабатывать литературой[285].

Хотя Пушкин и получал хорошие доходы, его расходы были чрезмерно велики. Не будучи хорошим игроком в карты, он играл часто, делал большие ставки и в большинстве случаев проигрывал. Значительными были траты на семейную жизнь. Управлять расходами у Пушкина не получалось. Долги были значительными. Впрочем, это было характерно для многих дворян.

Итак, к самому Пушкину относится тот вывод, который он сделал в статье о Вольтере: «Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет, и что наконец независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы» [286].

Очерки материального быта Пушкина [287]

С. В. Березкина

Биография Пушкина изучается уже более полутора столетий и представляет собой разветвленную, основательно разработанную отрасль пушкиноведения. Важную сторону историко-культурного контекста научной биографии составляет область административно– и гражданско-правовых отношений. Наиболее продуктивный путь изучения этой области, на наш взгляд, связан с пересмотром архивно-ведомственных дел, проясняющим особенности функционирования различных учреждений и ведомств Российской империи в 1817–1837 гг. Многие из этих особенностей носят регионально-ведомственный или же кратковременный характер, поэтому слабо отражены в специальных работах по истории русского административного и гражданского права. Между тем подобная ведомственная специфика не только определяет течение целого ряда событий в жизни Пушкина, но и способствует пониманию особенностей его личности и поведения: например, история с заемными письмами, данными в пору несовершеннолетия, показывает способность Пушкина пойти на рискованный для кодекса дворянский чести шаг (раздел 1 настоящей статьи); залог имения в Опекунском совете, напротив, говорит о полном соответствии его поведения социальной дворянской норме (раздел 2); наконец, неудачные деловые начинания последних лет жизни указывают, что поэту были чужды нарождающиеся буржуазные отношения (разделы 3–4).

I. Заемные письма 1819–1820 гг

Е. А.Энгельгардт, директор Лицея с марта 1816 г., сделал в своих записях отметку о Пушкине-лицеисте:

Его высшая и конечная роль – блистать, и именно поэзией. Он основывает все на поэзии и с любовью занимается всем, что с этим непосредственно связано. Пушкину никогда не удастся дать своим стихам прочную основу, так как он боится всяких серьезных занятий, и его ум, не имея ни проницательности, ни глубины, совершенно поверхностный французский ум. <…> Его сердце холодно и пусто; в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце. Нежные и юношеские чувствования унижены в нем воображением, оскверненным всеми эротическими произведениями французской литературы, которые он, когда поступал в Лицей, знал частию, а то и совершенно наизусть, как достойное приобретение первоначального воспитания[288].

Энгельгардт сохранил свое мнение о Пушкине, критично отозвавшись о нем в 1821 г. в записке, представленной министру народного просвещения в связи с необходимостью защиты Лицея.

Мнение Энгельгардта укрепилось вследствие того рассеянного образа жизни, который поэт начал вести по выходе из Лицея. По-видимому, сразу же проявилось пристрастие Пушкина к карточной игре. Г. Ф. Парчевский, посвятивший теме «карты в жизни Пушкина» ряд работ, указал, что первое упоминание о подобном эпизоде можно усмотреть в рассказе о посещении поэтом гадалки Кирхгоф, относящемся к 1819 г.; в подтверждение сделанного ею предсказания Пушкин через несколько дней получил по почте деньги, представлявшие собой карточный долг одного из его лицейских товарищей[289]. На Юге, а затем и в Михайловском Пушкин вспоминал карточную игру, которая велась в петербургском доме Н. В. Всеволожского. Проигранную ему рукопись своего первого стихотворного сборника Пушкин сумел выкупить только в 1825 г. Круг игроков, собиравшихся в доме Никиты Всеволожского, хорошо известен, однако Пушкин имел отношение и к другому кругу, в котором карточную игру вела вовсе не «золотая молодежь» Петербурга. Именно из этого круга вышло первое из заемных писем, которое было дано Пушкиным барону С. Р. Шиллингу под проигранные в карты деньги 20 ноября 1819 г.[290] Письмо сохранилось в копии в составе дела Бессарабского областного правительства «По отношению Екатеринославского губернского правления о взыскании с коллежского секретаря Александра Пушкина должных дворовому человеку капитана фон Лоде Федору Росину 2000 р. ассигнациями денег»[291]. Дело это стало известно Л. С. Мацеевичу, который в 1878 г. сделал на его основе статью для «Русской старины»[292]; еще раз заемное письмо было опубликовано и прокомментировано Л. Б. Модзалевским в 1935 г.[293] Оценочная характеристика отказа Пушкина от уплаты этого долга неуловимым образом (что называется, в подтексте) присутствует в статье Мацеевича, который прекрасно понимал его подоплеку (чего стоит только ироничное заглавие статьи: «Карточный должок А. С. Пушкина»); из комментария Модзалевского оценка эпизода исчезла, а между тем он имеет важный гражданско-правовой аспект, характеризующий жизнь русского общества пушкинской эпохи. Именно незнание судебно-правового контекста дела вокруг долга Пушкина 1819 г. привело к тому, что в книге Парчевского оно оценено как незавершенное[294].

Проследим историю заемного письма по сохранившимся документам и публикациям. 3 декабря 1819 г. Шиллинг передал (т. е. продал за незначительную сумму) заемное письмо Пушкина Ф. М. Росину, дворовому человеку Е. К. фон Лоде. Обязательство заплатить Росину Пушкин дал 3 декабря 1819 г., о чем была сделана им запись на том же заемном письме: «Обязуюсь по сему векселю дворовому человеку Федору Михайлову сыну Росину сполна заплатить. Александр Сергеев сын Пушкин». Незадолго до истечения срока выплаты Пушкин, вынужденный покинуть Петербург, уехал на юг России. Между тем Федор Росин ровно в срок 21 мая 1820 г. предъявил долговое обязательство Пушкина нотариусу, который сделал в своей книге запись о неплатеже по нему. 7 июня 1820 г. Росин обратился в С.-Петербургский приказ общественного призрения с сообщением о готовности пожертвовать 200 рублей «на бедных» в случае получения всего долга с Пушкина[295] (переписка по этому поводу с Приказом общественного призрения в печати не известна, дата обращения Росина обнаруживается в отношении сего Приказа к Бессарабскому областному правительству от 11 марта 1822 г.)[296]. 23 июня 1820 г. по просьбе Приказа общественного призрения (а эти учреждения находились в ведомстве Министерства внутренних дел) было дано предписание петербургского военного губернатора Екатеринославскому губернскому правлению о взыскании с Пушкина долга (дело, заведенное по этому поводу в Екатеринославле, также неизвестно); повторно о том же деле С.-Петербургский приказ обращался в Екатеринославль с отношением от 24 сентября 1820 г.

В деле по долгу Пушкина губернское правление в Екатеринославле возникло потому, что до лета 1820 г. именно этот город был местопребыванием И. Н. Инзова, главного попечителя и председателя Комитета попечения о колонистах южного края России. Получив повышение (с сохранением прежней должности) и став полномочным наместником Бессарабии, Инзов перебрался в Кишинев; там же оказался и причисленный к его канцелярии Пушкин.

11 ноября 1820 г. в канцелярии Бессарабского областного правительства было получено отношение Екатеринославского губернского правления от 28 октября следующего содержания:

Губернское правление, слушав сообщение Санкт-Петербургского Приказа общественного призрения, в коем изъяснено объявление капитана Егора фон Лоде дворового человека Федора Росина, при котором представляя подлинное заемное письмо, данное 1819 г. ноября 20 дня коллежским секретарем Александром Пушкиным барону Сергею Шиллингу в 2000 рублей и потом, по обоюдному между ними согласию, того же 1819 декабря 5 дня, право оного со стороны заимодавца барона Шиллинга передано ему – с подтвердительным обязательством помянутого должника Пушкина ему заплатить оную сумму; но поелику показанный Пушкин ему оных денег не заплатил и, по службе его в ведомстве Коллегии иностранных дел, командирован от своего начальства в Екатеринослав к г-ну генерал-лейтенанту Инзову, – он же, не имея ныне возможности сам к нему ехать для истребования от него лично упомянутых денег с надлежащими процентами, – [просит] принять законные меры; родовое же должника его г. Пушкина имение, находящееся в распоряжении родителя его, 5 класса и кавалера Сергея Пушкина, состоит 1-е Нижегородской губернии, Арзамасского уезда, на усадьбу Бальдино, 2-е Псковской губернии Опочского уезда, усадьба Михайлов; по взыскании же всей суммы предоставляет вычесть на Богоугодное заведение двести рублей, достальные затем выдать ему[297].

В отношении сообщалось, хотя и с искажением названий, о принадлежащих отцу и матери Пушкина имениях – нижегородском Болдине и псковском Михайловском. Именно опись одного из них, к которой должна была бы приступить полиция, признав правомочность взыскания Росина, позволяла выделить недвижимое имущество для покрытия долга. Одновременно с отношением губернского правления в Кишиневе было получено Инзовым и письмо екатеринославского гражданского губернатора, в котором он сообщал о предписании петербургского военного губернатора и просил уведомить его о предпринятых ответных мерах[298].

15 декабря 1820 г. Бессарабским областным правительством было принято решение в связи с обращением Екатеринославского губернского правления: «Приказали о взыскании с находящегося при г. генерал-лейтенанте и кавалере Инзове коллежского секретаря Пушкина должные по заемному письму дворовому человеку Росину 2000 р. с указными процентами денег, по представлении таковых, или же о законных причинах неплатежа, буде он на опровержение сего иска таковие предъявит, его, Пушкина, отзыва в сие правительство, предписать кишиневской градской полиции указом с препровождением в копии заемного письма, с тем чтобы оная о последующем немедленно рапортовала правительству, о чем Екатеринославское губернское правление и С.-Петербургский приказ общественного призрения, в которой внесен от Росина о сей претензии иск, уведомить отношением»[299]. В этом документе обращает на себя внимание обмолвка о возможных законных препятствиях к выплате Пушкиным долга; предположение о человеке, который мог повлиять на смягчение позиции в отношении должника, мы выскажем ниже. На журнале заседания правительства была сделана помета об отправлении 22 декабря 1820 г. указа Кишиневской градской полиции, ответного отношения Екатеринославскому губернскому правлению и уведомления С.-Петербургскому приказу общественного призрения. Из этих документов известен только первый [300].

Рапорт о выполнении указа кишиневская полиция дала только 14 января 1821 г.: «…коллежский секретарь Александр Пушкин, с которого велено взыскать должные дворовому человеку капитана фон-Лоде Федору Росину 2000 р. ассигнациями деньги, выехал до получения того указа в город Москву»[301]. Конечно же, Пушкин был не в Москве, и Инзов знал о его местонахождении. Еще 15 декабря 1820 г. было написано письмо к нему А. Л. Давыдова, в котором сообщалось о болезни гостившего в Каменке Пушкина[302]. Имение Каменка, где жили братья Давыдовы, принадлежало их матери Е. Н. Давыдовой и находилось в Чигиринском уезде Киевской губернии. Приехал поэт туда в канун ее именин (праздновались 24 ноября) и жил там до 28 января 1821 г. С возвращением на службу в Кишинев Пушкин не торопился и из Каменки направился в Киев и Тульчин, а затем вновь в Каменку, Одессу и, наконец, Кишинев. Таким образом, на службе он отсутствовал почти четыре месяца. Это не удивительно, поскольку в ответном письме от 29 декабря 1820 г. Инзов выражал надежду на то, что А.Л.Давыдов не позволит Пушкину отправиться в обратный путь, доколе он «не получит укрепления в силах». К этому письму была приложена копия заемного письма Пушкина, о котором Инзов сообщал Давыдову: «При сем включаю копию с отношения г. ек[атеринославского] граж[данского] губернатора] о должных г. Пушкиным деньгах. Оно давно уже получено, и я не могу на оное отвечать, не зная обстоятельств о сем деле со стороны г. Пушкина. Покорнейше прошу Ваше П[ревосходительст]во вручить ему оное и объявить, что я желаю получить от него насчет сего дела сведение, дабы сократить по сему случаю могущую быть переписку». Пушкин, несомненно, послал из Каменки такое сведение своему патрону, но оно не сохранилось[303].

Особое покровительство, которое оказывал Инзов поэту, сказалось и на дальнейшем ходе дела в связи с его долгом. Пушкин появился в Кишиневе в начале марта 1821 г., однако полиция не спешила с возвращением к его делу. Только 21 апреля Бессарабское областное правительство приняло решение по поводу рапорта Кишиневской градской полиции от 14 января 1821 г., заметив кстати, что «коллежский секретарь Пушкин из Москвы уже возвратился и находится ныне в г. Кишиневе»[304]. 27 апреля был дан новый указ полиции о взыскании долга по заемному письму, после чего Пушкин, наконец, получил повестку от 29 апреля с предписанием явиться в полицейскую часть. Письменное показание с отказом от уплаты долга поэт дал в полиции 5 мая 1821 г.

Мотивировка отказа от уплаты долга уникальна для дворянского быта того времени: «Проиграв заемное письмо барону Шиллингу, – писал Пушкин, – будучи еще не в совершенных летах и не имея никакого состояния движимого или недвижимого, нахожусь в несостоянии заплатить вышеозначенное заемное письмо»[305]. Ссылка на несовершеннолетие (а оно заканчивалось с исполнением двадцати одного года) была с юридической точки зрения вполне оправданной. Но этого Пушкину показалось недостаточно! Заем почитался, говоря на языке закона, ничтожным, если обнаруживалось, что он, во-первых, безденежный, а во-вторых, произведен для игры с ведома о том заимодавца. Эти обстоятельства прояснялись в указах 1761, 1766, 1771, 1782 гг., что говорит о больших усилиях, которые предпринимались правительством для борьбы с азартными играми. Александр I относился к ним самым непримиримым образом и дважды, в 1801 и затем в 1806 г., издавал указы «об истреблении непозволительных карточных игр»[306]. Сделать это не удалось, да и борьба с ними велась весьма слабо. Что же касалось займов, произведенных по игре, то российское законодательство было последовательным и не делало никаких уступок (хотя уже в середине XIX века, вследствие размывания представлений о кодексе дворянской чести, нетерпимое отношение закона к сделкам по игре стало все чаще и чаще использоваться как уловка для уклонения от уплаты долга). Отрицательное отношение российского законодательства к игре отражалось в том, что происшедший по игре долг не мог быть взыскан не только первоначальным заимодавцем, но и третьим лицом, к которому перешло заемное письмо, в юридической терминологии, порочное с самого момента его выдачи. Поэтому Пушкин, давая показание о том, что заемное письмо было им проиграно барону Шиллингу, полностью уничтожал иск. Б.А.Язловский, коснувшийся юридической стороны займа в коллективной рецензии на издание «Рукою Пушкина» (1935), отметил случай с заемным письмом Пушкина 1819 г. как своего рода казус для дворянского правового быта, поскольку в то время карточные долги считались долгами чести[307]. Закон не мог споспешествовать заимодавцу в получении долга: это было личное дело должника – платить или не платить карточный долг. Кодекс же дворянской чести включал в себя такое понятие, как верность данному слову; его юридическим выражением было заемное письмо, засвидетельствованное самим должником[308]. В истории русского общества конца XVIII – начала XIX века известны случаи, когда в ходе судебных разбирательств всплывали обстоятельства выдачи долговых обязательств по карточным проигрышам, но, что важно, – по ходатайству родителей незадачливых игроков. И надо отметить, что родительские протесты против выплаты таких долгов вызывали негативный общественный резонанс.

Именно это обстоятельство заставляет пристальнее всмотреться в ситуацию с первым заемным письмом Пушкина 1819 г. На протяжении 1820-х – начала 1830-х гг. поэт неоднократно выдавал заемные письма после проигрыша в карты, причем на более значительные суммы. И ни разу после 1821 г. он не решился дезавуировать в полиции происхождение хотя бы одного из них! Более того, в конце 1830 г. всплыло еще одно заемное письмо барону Шиллингу от 8 февраля 1820 г. Пушкина, в тот момент все еще несовершеннолетнего. Шиллинг продал его некоему Серендену, а тот петербургскому ростовщику В. И. Кистеру. Письмо было на пятьсот рублей, что с процентами составило в 1830 г. тысячу рублей. Не платить долг было нельзя, поскольку заемное письмо было предъявлено к взысканию в момент, когда Пушкин занимался залогом в Опекунском совете своей части нижегородского имения. Между тем для совершения сделки по залогу требовалось разрешение претензий по всем долговым обязательствам. Когда 5 февраля 1831 г. в журнал Московского опекунского совета была внесена запись о выдаче Пушкину ссуды в 40 000 руб. под залог сельца Кистенева, то в ней особо оговаривалось, что тысяча рублей удерживается в Сохранной казне до выплаты долга Кистеру.

Почему же поэт не поступил со своим вторым заемным письмом периода несовершеннолетия так, как и с первым? Знаменитый русский писатель, в 1830 г. ставший женихом девушки из порядочной московской семьи, не мог позволить себе подобного шага. К тому моменту он был хорошо знаком с миром карточных игроков (в частности, Английского клуба), в котором заявлений в полицию о безденежности заемных писем не делали. Это было своего рода пятно на репутации молодого поэта, и мы должны с пониманием отнестись к этому эпизоду. Весной 1821 г. в его судьбе сошлось несколько линий. На решение Пушкина воспользоваться своим юридическим правом несомненное начальственное воздействие оказал Инзов (можно с уверенностью сказать, что, случись подобная история в Одессе, рядом с графом М. С. Воронцовым, поэт не решился бы дать показание с отказом от выплаты карточного долга). В правомерности подобного действия, по-видимому, пришлось Пушкина убеждать, и это привело к затягиванию всего дела о заемном письме. Инзов был наилучшим образом осведомлен о денежных делах поэта. Обратив к графу И. А. Каподистрии просьбу о возобновлении выплаты Пушкину жалованья как чиновнику Коллегии иностранных дел, Инзов писал в ней 28 апреля 1821 г.: «В бытность его в столице он пользовался от казны 700 рублями на год; но теперь, не получая сего содержания и не имея пособий от родителя, при всем возможном от меня вспомоществовании терпит, однако ж, иногда некоторый недостаток в приличном одеянии»[309]. Интересно, что Инзов упомянул именно отца Пушкина, о котором в письме к брату Льву от 25 августа 1823 г. поэт писал: «Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу <…>. Мне больно видеть равнодушие отца моего к моему состоянию….» [310]

На юг Пушкин уехал из Петербурга в мае 1820 г. в качестве курьера, везущего Инзову императорский рескрипт о повышении, при этом на командировочные расходы ему была выдана значительная сумма – 1000 руб. Жалованье же Пушкин начал получать в Кишиневе лишь с 9 июля 1821 г. Пребывание на юге было, по-видимому, самым тяжелым в финансовом отношении периодом в жизни молодого поэта. Именно это обстоятельство, а также влияние Инзова, прикрывшего своим начальственным попечением нежелательные толки о Пушкине в Кишиневе, подтолкнули его к нетривиальному решению проблемы петербургского долга. Несомненно, какую-то роль здесь сыграла и личность предъявителя иска – дворового человека фон Лоде: кодекс чести связывал корпоративными обязательствами лишь дворян.

II. Залог имения в Опекунском совете (1830–1831 гг.)

Важная сторона жизни дворянского сословия в дореформенное время была связана с получением ссуд в Опекунском совете под залог недвижимости, т. е. имения. В нем принимались капиталы на сохранение (с приращением процентов) и выдавались ссуды под залог недвижимых имений «с обращением выгоды от процентов в пользу Воспитательного дома»[311]. В манифесте «О вкладах и ссудах в банковых установлениях» от 1 января 1830 г. был определен порядок и сроки выдачи ссуд под залог недвижимости. Займы под залог имений выдавались сроком на 24 и 37 лет с ежегодной выплатой 7 % и 6 % соответственно. В доход Воспитательного дома взималась ежегодная премия (1 % для 24-летней ссуды).

История с залогом в 1830–1831 гг. пушкинского Кистенева освещалась в публикациях П. Е. Щеголева, П. С. Попова, Ю. И. Левиной, Н. И. Куприяновой. В настоящем исследовании нам хотелось бы объяснить саму процедуру этого гражданско-правового акта, подчеркнув, что в отечественной историографии до сих пор нет работы с поэтапным описанием того, с чего начинались действия помещика, пожелавшего заложить имение, как они развивались и чем заканчивались. Разрозненные объяснения соответствующих эпизодов в биографии Пушкина необходимо свести воедино в одном научно-биографическом потоке. Картина, вырисовывающаяся на основании ведомственных документов о залоге Кистенева, как известных в печати, так и неопубликованных, дает яркое представление о функционировании и взаимодействии учреждений коронной администрации пушкинского времени. Для нас эта картина важна как фон для прорисовки гражданско-правовых и социально-психологических стандартов поведения дворянина, в соответствии с которыми действовал поэт.

Решение родителей о материальном обеспечении сына

6 апреля 1830 г. Пушкин получил согласие на брак с Н.Н.Гончаровой. Для поэта брак с ней был большой жизненной удачей. По матери невеста была связана родственными узами с настоящей аристократией (Строгановы, Загряжские). Деду Натальи Николаевны (по отцовской линии) принадлежало роскошное имение с 12 тыс. крепостных, отягощенное, правда, миллионными долгами, но это не исключало в будущем какой-то материальной компенсации. Ее сумели получить сестры Натальи Николаевны – баронесса Екатерина Николаевна Геккерн де Дантес и баронесса Александра Николаевна Фризенгоф. И лишь Пушкину не досталось никаких денежных сумм, поскольку он не проявил должной настойчивости. Владельцы гончаровского майората, однако, числили впоследствии за Натальей Николаевной некую собственность как долг за не выданное ей приданое – это была деревня Никулино неподалеку от Полотняного Завода с 48 крепостными[312].

В 1830 г. родители жениха и невесты начали предпринимать шаги для обеспечения их будущего благополучия. А. Н. Гончаров, дед Натальи Николаевны, попытался отписать ей деревню Верхняя Полянка в имении Катунки Балахнинского уезда Нижегородской губернии, в которой числилось около 300 душ крепостных, однако не смог этого сделать, поскольку имение, кстати, крепкое, известное в Поволжье своим слесарным промыслом, было частью неделимого гончаровского майората[313]. Намерение оказалось неосуществимым даже с «реверсом» Натальи Николаевны, предполагавшим передачу ей имения только после смерти деда[314]. По расчету того времени приданое, выделяемое Наталье Николаевне, составляло 112 400 рублей ассигнациями (т. е. по 400 рублей за крепостного), однако на имении Катунки тяготел долг Опекунскому совету в 185 691 руб. На долю Натальи Николаевны приходилось бы из этого долга 61 897 руб. (две другие доли по КатункамА. Н. Гончаров отдавал Екатерине и Александре Гончаровым), и, если вычесть эту сумму из стоимости предназначенного ей, получается, что своей любимой внучке дедушка давал в приданое более 50 тыс. руб. ассигнациями[315]. «Благодеяние» это, однако, осталось лишь в черновых набросках.

Намерение А. Н. Гончарова дать своей внучке хорошее приданое дошло до Пушкиных, еще не знавших о формальной подоплеке этого жеста. Н. О. Пушкина писала дочери О. С. Павлищевой 22 июля 1830 г. о сыне: «Он рассказывал мне об имении старого Гончарова, которое великолепно; он дал Натали триста крестьян в Нижнем, а ее мать двести в Ерапельцах [Яропольце]»[316]. В. П. Старк замечает по этому поводу: «Надежда Осиповна судила по себе, когда с восхищением писала дочери о том, что Гончаровы дают дочери 300 душ. не зная, что они уже заложены»[317].

Иначе подошел к проблеме обеспечения своего сына С. Л. Пушкин. 16 апреля 1830 г. он писал ему, благословляя на брак: «Перейдем, мой добрый друг, к поставленному тобою вопросу о том, что я могу дать тебе. <…> у меня есть тысяча душ крестьян, но две трети моих земель заложены в Опекунском совете. <…> у меня осталось незаложенных 200 душ крестьян, – пока отдаю их в твое полное распоряжение. Они могут доставить 4000 руб. годового дохода, а со временем, быть может, дадут и больше»[318]. О состоянии Пушкиных, в котором они пребывали после извещения о женитьбе сына, П. А. Вяземский писал ему 26 апреля 1830 г.: «…более всего убедила меня в истине женитьбы твоей вторая, экстренная бутылка шампанского, которую отец твой розлил нам при получении твоего последнего письма. <…> Я мог не верить письмам твоим, слезам его, но не мог не поверить его шампанскому»[319]. В. П. Старк в связи с этим заметил: «Вяземский мог сколько угодно, в письмах к своей жене и даже в письмах к Пушкину в той иронической манере, которая давно установилась в его переписке с ними, подтрунивать над скупостью Сергея Львовича, но, как оказалось, в нужный момент родители сделали для сына все, что могли»[320]. Помощь родителей сыну по случаю его свадьбы была достаточно щедрой, но с одним недостатком: Сергей Львович дал сыну крестьян с наделом менее двух десятин земли на душу, в то время как у его крестьян было по пяти десятин, и эта земля была им заложена в Опекунском совете (т. е. часть ее отдать сыну было уже невозможно).

Сельцо Кистенево Сергачского (ранее Алатырского) уезда Нижегородской губернии досталась Сергею Львовичу после смерти в 1825 г. брата его по отцу Петра Львовича Пушкина (а тому, в свою очередь, от другого брата, ранее умершего Николая Львовича). Всего в Кистеневе числилось 474 души, из которых 200 было заложено Сергеем Львовичем. Кистенево («Тимашево тож»), расположенное в восьми верстах от Болдина, находилось во владении Пушкиных с начала XVII века. К 1798 г., когда Кистеневым владели Н. Л. и П. Л. Пушкины, единокровные (по первому браку отца) братья С. Л. Пушкина, относится следующее его описание:

…при двух озерах безыменных, а дачею речки Чеки на правой <….> И та речка в летнее жаркое время в мелких местах глубиною бывает в вершок, шириною в две сажени, а озеро глубиною в три аршина, а в окружности не более 250 саженей, – заливы же от речки Чеки пересыхают. Земля грунт имеет черноземистый, лучше родится рожь и полба, а греча, овес и пшеница, ячмень, горох и лен средственно. Сенные покосы изрядные, лес растет дубовый, березовый, липовый, осиновый, сосновый, ивовый. Крестьяне состоят на оброке, промышляют хлебопашеством, землю запахивают всю на себя, зажитком средственны…[321]

Небольшой барский дом, в котором жил П. Л. Пушкин, к моменту приезда поэта в Кистенево был уже разобран. После смерти владельца была составлена опись «движимому и недвижимому имуществу», дающая представление об этом весьма небогатом поместье[322]. Кистеневские крестьяне жили беднее болдинских, причиной чему было малоземелье[323].

Отдельный акт на имение

С. Л. Пушкин начал предпринимать необходимые действия для обеспечения сына сразу же после обещания, которое дал ему в письме. Конечной целью этих действий было получение отдельной (владенной) записи – так на юридическом языке назывался документ, удостоверяющий права владельца на имение. Поскольку часть деревни была уже С. Л. Пушкиным заложена в 1827 и 1828 гг., он в мае 1830 г. был вынужден обратиться в С.-Петербургский опекунский совет с просьбой о разрешении на отделение сыну той части, которая была свободна от ипотечного долга. К прошению прилагалась так называемая «форма отдельной записи» (иначе: «форма раздела»), сообщавшая о содержании предстоящей операции с недвижимостью. Опекунский совет разрешил раздел, поскольку остававшееся у Сергея Львовича имение с лихвой покрывало его долг Совету и являлось свидетельством его «благонадежности» как должника. Разрешение было сообщено 31 мая 1830 г. в С.-Петербургскую палату гражданского суда, которая продолжила рассмотрение вопроса о возможности совершения отдельного акта на имение С. Л. Пушкина[324]. Если Опекунский совет занимали его ипотечные долги, то Гражданскую палату – партикулярные. Разыскания такого рода производились очень настойчиво, с привлечением чиновников различных экспедиций, которые ставили свои подписи под итоговыми сообщениями о нахождении или отсутствии долговых обязательств. Таковое было найдено, причем оно относилось еще к 1824 г. Сумма долга (1710 руб.) была, однако, сочтена малозначащей по сравнению с имеющимися у С. Л. Пушкина «свободными душами», поэтому Гражданская палата не стала препятствовать совершению отдельного акта на его имение.

Отдельная запись С. Л. Пушкина на передачу части села Кистенева сыну была утверждена 27 июня 1830 г. В ней от лица Сергея Львовича приводилось следующее условие отделения ему двухсот кистеневских душ «с женами и рожденными от них детьми»: «….он, сын мой, до смерти моей волен с того имения получать доходы и употреблять их в свою пользу, также и заложить его в казенное место или партикулярным лицам, продать же его или иным образом перевесть в постороннее владение, то сие при жизни моей ему воспрещаю; после же смерти моей волен он то имение продать, подарить и в другие крепости за кого-либо другого укрепить, притом засим отделом предоставляю ему, сыну моему, Александру, право после смерти моей из оставшегося по мне прочего движимого и недвижимого имения требовать следующей ему узаконенной части, напредь же сей записи означенное отдельное ему, сыну моему, по оной имение, никому от меня не продано, ни у кого ни с чем не укреплено, ни за что не отписано, цену ж тому имению по совести об’являю государственными ассигнациями восемьдесят тысяч рублей» (далее следует подпись самого С. Л. Пушкина и семи свидетелей, среди которых был и П. А. Вяземский). В тот же день, 27 июня 1830 г., отдельная запись была переписана в книгу Петербургской гражданской палаты, а С. Л. Пушкин внес необходимую плату за гербовую бумагу «двухсотрублевой цены», «припечатание» (т. е. за приложение печати) и «записку» (копирование в книгу)[325].

После совершения отдельного акта Петербургская гражданская палата послала сообщение в Нижегородскую гражданскую палату о разрешении на выдел из имения 200 душ, предупредив о запрещении на продажу или перевод их другому лицу при жизни С. Л. Пушкина.

19 июля 1830 г. Пушкин приехал из Москвы в Петербург и пробыл там три недели. Встреча отца и сына была очень теплой. Поэт поблагодарил отца за отдельную запись на Кистенево. Особого разговора заслуживает пункт записи, ограничивающий Пушкина во владении имением. В силу этой оговорки часть Кистенева, принадлежавшая поэту, после его смерти вновь отошла к С. Л. Пушкину, но уже с долгом по займу Опекунского совета, сделанному А. С. Пушкиным. То есть заем получал и тратил сын, а расплачивался за него отец – Опека над детьми и имуществом Пушкина от займа устранилась. Копия с отдельной записи находилась в делах Опеки, и для нее это была существенная справка, поскольку среди милостей скончавшемуся поэту Николаем I было предписано: «Заложенное имение отца очистить от долга»[326]. За этим приказанием стояло намерение, подсказанное Жуковским, «очистить» от долгов имение, в котором, как сначала предполагалось, будет похоронен Пушкин (таковым считали Михайловское, принадлежавшее, кстати, не отцу, а матери поэта). С. Л. Пушкин настаивал на буквальном исполнении высочайшей воли (в этом его, конечно же, поддерживал Л. С. Пушкин), но Жуковский отклонил их претензии.

Ввод во владение имением

«На днях отправляюсь я в нижегородскую деревню, дабы вступить во владение оной», – сообщал Пушкин А. Н. Гончарову в письме от 24 августа 1830 г. По приезде туда (это было 3–4 сентября) отдельная запись была передана болдинскому крепостному, конторщику Петру Кирееву, которому Пушкин поручил вести дело в Сергачском уездном суде. В ближайшую неделю после приезда (не позднее 11 сентября) Пушкин подал прошение о вводе во владение имением Кистенево в Сергачский уездный суд, здесь же была произведена так называемая явка отдельной записи[327].

11 сентября 1830 г. прошение Пушкина было подано в Сергачский уездный суд и передано в повытье (канцелярию) с приказанием «о введении означенного господина Пушкина вышеуказанным имением законным порядком во владение, со взятьем от него в приеме оного расписки, а от крестьян о бытии у него в должном повиновении и послушании подписки». 12 сентября был отдан указ Сергачскому земскому суду, исполнительному органу уездного суда. «Надо сказать, – писал П.Е. Щеголев, – что срочность проявлена была необыкновенная»[328]. 16 сентября 1830 г. в Кистенево приехали три чиновника земского суда. Рукой секретаря суда И. М.Ясницкого[329] был составлен вводный лист на владение имением, который представлял собой «расписку» Пушкина (ее удостоверил дворянский заседатель, губернский секретарь Д. Е. Григорьев) в том, что он принял имение в сельце Кистенево, на которое отец ему дал отдельную запись. В расписке фигурировали двести душ «мужеска пола» с семействами, «крестьянским строением и заведениями», скотом, птицей и приходящеюся на них землею, лесом и покосами[330].

В тот же день составили еще один важный документ – от имени кистеневских крестьян «мужеска пола» был подписан земским старшиной Капитоном Петровым присяжный лист новому владельцу поместья[331]. В нем было поименовано 68 кистеневских мужиков (с учетом членов их семей «мужеска пола» это и были те самые 200 крепостных), но, что любопытно, список от 16 сентября 1830 г. не совпадает с более поздним, в котором фигурировало 69 фамилий. Воссоздавая картину выдела кистеневских крестьян, Щеголев писал: «Приехали власти и стали делить мужиков»[332]. Дележ этот имел чисто формальный характер, поскольку им должны были заниматься владельцы имения. Вопрос о том, кто именно из кистеневских крестьян отходит к А. Пушкину, а кто остается за С. Пушкиным, был впоследствии пересмотрен, поэтому в части, принадлежащей поэту, стали числиться уже другие мужики. Присяжный лист был сшит, что называется, на скорую руку. Подтверждение этому мы еще увидим в документах Нижегородского губернского правления.

Все эти действия власти выглядят как рутина, а между тем они несли в себе глубокий смысл, связанный с идеологией самодержавно-крепостнического государства (в пушкиноведческих комментариях он, к сожалению, не отмечен). Земский суд, выполняя свою функцию, удостоверил то, что 200 крепостных (а также женщины, входящие в эти семьи) вверены дворянину, который взял за них ответственность перед коронной администрацией, и что они знают своего господина и подтверждают свою верность ему. Администрации нужно было знать имя помещика, который будет отвечать перед ней за подушный оклад, рекрутский набор, дорожную повинность и т. п. «Около трех недель прошло для меня в хлопотах всякого роду– я возился с заседателями, предводителями и всевозможными губернскими чиновниками. Наконец, принял я наследство и был введен во владение отчиной»*[333] – так писал Пушкин о своем новом жизненном опыте осенью 1830 г. в «Истории села Горюхина». Название «отчины», несколько изменив его (Кистеневка), Пушкин обессмертил в романе «Дубровский».

Крестьяне восприняли приезд нового барина с энтузиазмом. По-видимому, во второй половине сентября 1830 г. кистеневскими крестьянами было написано следующее письмо Пушкину: «Государь Александр Серьгеевич. Просим вас государь в том что вы таперя наш господин, и мы вам с усердием нашим будем повиноваться, и выполнять в точности ваши приказании, но только в том просим вас государь, зделайте великую с нами милость, избавьти нас от нынешнего правления, а прикажите выбрать нам своего начальника, и прикажите ему, и мы будем все исполнять ваши приказании»[334]. Датировка письма предположительна, она определяется по утверждению «вы таперя наш господин», соотносимому с присягой крестьян Кистенева, данной 16 сентября 1830 г.; на этом же основании письмо связывается, опять же предположительно, с крестьянами именно Кистенева. Комментируя письмо, В. С. Нечаева пишет: «….просьба крестьян не имела реального успеха. Пушкин отрицательно относился к управлению поместьями через выборных старшин. Этот способ правления был наименее выгоден для помещика»[335]; при первой публикации Нечаева высказалась еще более резко: «Надежда мужиков на барина, потерпела крушение, хотя барином Болдина был знаменитый автор „Деревни“»[336]. Трудно сказать, что подразумевалось в челобитной под «нынешним правлением». О негодности кистеневского старосты (имя его на 1830–1831 гг. неизвестно) писал Пушкину и Калашников 19 октября 1831 г.

Получение свидетельства о благонадежности залога имения Кистенево

Для Пушкина введение во владение Кистеневым было лишь прелюдией, поскольку еще в апреле 1830 г. он принял решение о том, как распорядится своими крестьянами: «Отец мой, – писал он В.Ф.Вяземской в конце (не позднее 28) апреля 1830 г., – дает мне 200 душ крестьян, которых я заложу в ломбард»[337]. По-видимому, для Пушкина это было единственное применение капитала, полученного им от отца. В «Барышне-крестьянке» Пушкин высоко оценил подобный шаг Муромского, который, по его словам, «почитался человеком неглупым, ибо первый из помещиков своей губернии догадался заложить имение в Опекунский совет: оборот, казавшийся в то время чрезвычайно сложным и смелым».

Пушкин незамедлительно начинает действия, и уже 19 сентября 1830 г. в Сергачский уездный суд подается для заверения письмо на имя Петра Киреева, чтобы получить в Нижегородской палате гражданского суда свидетельство для залога Кистенева (поскольку оно не попало ни в одно из изданий писем Пушкина, ни в издание 1997 г. «Рукою Пушкина», приведем его полностью):

Петр Александров. Намерен я заложить в Московский опекунский совет недвижимое имение, доставшееся мне по отдельной записи, данной родителем моим чиновником 5 класса и кавалером Сергеем Львовичем Пушкиным, состоящего Нижегородской губернии Сергачьского уезда в сельце Кистеневе, Тимашеве тож, всего писанного по 7 ревизии 474 души, из числа коих по отдельной записи утвержденные в мое владение по форме законов 200 душ; на сей предмет нужно мне иметь на означенные двести душ узаконенное свидетельство, то поручаю тебе оное свидетельство в Нижегородской палате гражданского суда исходатайствовать и мне доставить, о чем от имени моего прошение подать и вместо меня, где следует, росписаться, в чем я тебе верю и что по сему законно учинишь, спорить и прекословить не буду. 10-го класса Александр Сергеев сын Пушкин Сентября дня 1830 года». При регистрации (записи) этого письма в книге была сделана следующая расписка: «1830 года сентября 19 дня <…>. К сей записки и сказске 10-го класса Александр Сергеев сын Пушкин руки приложил, а подлинное верющее письмо взял к себе[338].

Для залога полученных Пушкиным от отца крепостных необходимо было свидетельство губернских властей о ценности имения, покрывающей выдачу ссуды в Опекунском совете, а также о том, что их владелец не имеет долгов ни перед казной, ни перед частными лицами. О получении «узаконенного свидетельства» говорилось в прошении от имени Пушкина, подписанном Петром Киреевым и переданном им около (не позднее) 25 сентября 1830 г. в Нижегородскую гражданскую палату [339].

25 сентября 1830 г. прошение слушалось в заседании Нижегородской гражданской палаты:

1-е. В Нижегородское губернское правление, Казенную палату и Приказ общественного призрения сообщить с требованием, дабы оные благоволили справиться и палату уведомить. <…> Имеется ли в нем по делам на просителе Пушкине и показанном его имении каких-либо казенных или партикулярных взысканий. <…> Какое число за ним, г. Пушкиным, в означенном селении по ревизии дворовых людей и крестьян мужеска [пола] показано, в написании и по окладу ныне состоит и не находится ли оное имение от кого-либо в залоге, не числится ли на нем казенной недоимки, а в Приказ общественного призрения: нет ли в нем из того имения какого либо количества душ в залоге.

2-е. В Сергачский земский суд послать Указ и вменить ему то имение тутошними и сторонними людьми на месте освидетельствовать и взять от них скаски с указным подтверждением в том, сколько в помянутых селениях мужеска пола душ дворовых людей и крестьян в действительном того Пушкина владении ныне находится, так же сколько земли принадлежащей к помянутому селению <…> и что по свидетельству окажется <…> с обстоятельством рапортовать, причем то свидетельство в оригинале доставить.

3-е. Уездному той округи суду указом вменить же справиться, нет ли в нем на оное имение какого спора, исков, во вступлении в явку купчих или закладных, и что окажется в Палату рапортовать. Между тем 4-е, и по сей Палате учинить о том имении надлежащую справку и по получении требуемых сведений вообще с делом доносить, подлинное приказание утвердить[340].

После этого Киреев вернулся в Болдино. 4 октября 1830 г. Пушкин дал ему еще одно верющее письмо, которое было записано в книге регистрации верющих писем Сергачского уездного суда, после чего Пушкин поставил в ней свою подпись[341]. Это письмо было дано Кирееву для внесения в Нижегородскую казенную палату подушного оклада за кистеневских крестьян, однако оно ему не понадобилось.

6 октября 1830 г. было произведено Сергачским земским судом освидетельствование имения Кистенево. В рапорте, подписанном все тем же Григорьевым, сообщалось:

При вышеписанном сельце Кистеневе, Тимашеве тож, у господина чиновника 10 класса Александр Сергеевича Пушкина доставшегося ему по отдельной записи от родителя его чиновника Сергей Львовича Пушкина в действительном его ныне находится владении по последней 7 ревизии мужеска пола крестьян двести душ, у них в чересполосном владении пахотной земли триста девяносто девять десятин сто пятнадцать сажен, сенного покосу сорок шесть десятин шесть сот двадцать сажен, мелкого лесу между оным, сенного покосу дватцать три десятины двести шестьдесят восемь сажен, по болоту мелкого лесу и между оным сенного покосу семь десятин сто сажен, лесу дровяного двадцать девять десятин сто одиннадцать сажен, под поселением, огородами, огуменниками и конопляниками девятнадцать десятин четыре ста восемьдесят сажен, неудобной под болотами, под проселочными дорогами, под речкой Чекою и озерами дватцать две десятины сто сажен. Кроме оного никаких заведений не имеется. Каковое имение нигде не заложено. Казенной недоимки и партикулярных долгов не числится. Крестьяне состоят на оброке, занимаются хлебопашеством и некоторые мастерством: тканьем рогож и кулей. <….> При сем свидетельстве находились в сельце Кистеневе, Тимашево тож, господина чиновника 10 класса Александр Сергеевича Пушкина крестьяне [перечислено 19 человек]. Сторонние люди – господ Новосильцевых села Апраксина [перечислено 5 человек], г. Топорниной деревни Ниловой [перечислено 5 человек], к сему свидетельству вместо выше писанных крестьян и понетых сторонних людей за неумением грамоте по личной их просьбе господина Пушкина земской Капитон Петров руку приложил[342].

Любопытно, что не все имена кистеневских мужиков, упомянутых в комментируемом документе в качестве принадлежащих Пушкину, сходятся с присяжным листом от 16 сентября 1830 г. По-видимому, и к 6 октября 1830 г. вопрос о выделении Пушкину кистеневских «200 душ» не имел окончательного решения, которое целиком зависело от его отца.

В тот же день 6 октября 1830 г. было дано определение Сергачского земского суда об освидетельствовании принадлежащего Пушкину имения[343], а 8 октября 1830 г. – рапорт Нижегородской палате гражданского суда «о действительном исполнении по присланному указу»: «И во исполнение оного Его Императорского Величества указа учинена была чрез запрос справка, по которой в сем суде на вышеписанное имение г. Пушкина никакого спора, исков, вступления в явку купчих и закладных не оказалось…»[344]

Одновременно в разных местах шли разыскания о долгах на кистеневских помещиках. 13 октября 1830 г. в Петербурге С. Л. Пушкину опять пришлось давать объяснение по этому поводу. Связано это было с его намерением получить в Опекунском совете добавочные деньги (по 50 руб.) за тех крепостных, которые были им заложены в 1827 и 1828 гг. Ему вновь было указано на наличие «претензии московского купца Заикина в 1710 р…», и он еще раз ответил, что оставшихся после раздела с сыном 74 душ вполне достаточно для покрытия этого долга[345]. Усилия С. Л. Пушкина увенчались успехом. Ему удалось получить добавочные деньги за своих крестьян: 3 октября 1831 г. и 10 ноября 1831 г. ему было выдано из Сохранной казны Опекунского совета по 5000 руб. – за одну сотню душ и затем за другую[346]. Хлопоты по получению свидетельства о благонадежности залога части Кистенева, принадлежавшей С. Л. Пушкину, вел в Сергаче и Нижнем Новгороде болдинский крепостной Михаил Калашников. То есть за отца и сына хлопотали разные люди, что весьма показательно.

Что же касалось разысканий о долгах А. С. Пушкина, то в Нижнем Новгороде работа велась самым активным образом. Сначала это делало губернское правление. Поскольку Приказ общественного призрения занимался выдачей небольших (не более 1000 руб.) ссуд под залог крепостных, было сделано обращение в Нижегородский приказ, который 6 октября 1830 г. подтвердил, что кистеневские крестьяне там не закладывались[347].

12 октября 1830 г. отношением Нижегородской казенной палаты (подписано губернским контролером) Нижегородская палата гражданского суда извещалась: «…означенной чиновник Пушкин, по учиненному им 27-го июня сего года отдельному акту, утвержденному Санкт-Петербургской палаты гражданского суда 2-м Департаментом, хотя и предоставил из числа вышеписанных сельца Кистенева 476, двести душ сыну своему коллежскому секретарю Александру Пушкину, но за него еще окладом не перечислены, собственно за недоставлением от Сергачского уездного суда об оных 200 душах именного реестра. в залоге же все показанное имение по сей палате не состоит, равно и казенных недоимок на нем не числится»[348]. Указание на отсутствие именного реестра кистеневских крестьян А. С. Пушкина подтверждает наши выводы относительно сделанного на скорую руку списка, который был представлен в рапорте Сергачского земского суда в сентябре 1830 г. На вопрос о том, когда отец и сын решили вопрос о разделе кистеневских мужиков, в научной биографии Пушкина ответа нет.

14 октября 1830 г. отношением Нижегородского губернского правления в Нижегородскую гражданскую палату подводились итоги розыскам о благонадежности залога имения Кистенево и удостоверялось, что «казенных и партикулярных взысканий» на нем не имеется. После этого работа продолжилась в самой Гражданской палате. 15 октября 1830 г. был дан рапорт надсмотрщика крепостных дел палаты на предписание, направленное ему еще 27 сентября. В рапорте были перечислены все запрещения на имение Кистенево по операциям с недвижимостью в связи с выдачей под его залог займов:

По справке у крепостных дел чиновнику пятого класса и кавалеру Сергею Львовичу Пушкину оказались 3 запрещения <…>: 1-е за выдачу из сей Палаты 14 генваря 1827 года свидетельства Сергачской округи в селе Кистеневе на 100 душ; 2-е, за выдачу ж из сей палаты 16 июня 1828 года два свидетельства [так!] в том же сельце Кистеневе на 100 душ; 3-е 22 марта 1827 года по отношению С.-Петербургского опекунского совета за заем им в оном 3 февраля по свидетельству 14 генваря 1827 года денег 20 000 руб. под залог в сельце в Кистеневе 100 душ, и 4-е 23 августа 1828 года по отношению того ж совета за заем им в оном 10 июля того ж года по свидетельству 16 июня 1828 года денег 20 000 руб. под залог в сельце Кистеневе 100 душ с следующею по чину их землею.

Здесь же давалась ссылка на «запрещение, напечатанное в Сенатских объявлениях 1824 года за № 43 в статье 11072-й по распоряжению Московского губернского правления за неплатеж им по заемному письму московскому купцу Андреяну Тимофееву Заикину 1710 руб. на имение». Решением Петербургской палаты гражданского суда этот иск был сочтен малозначащим. Далее шли подписи пяти повытчиков, удостоверявших по своим «повытьям» отсутствие споров и исков на имении Кистенево[349].

16 октября 1830 г. было дано определение Нижегородской гражданской палаты о разрешении выдачи Пушкину свидетельства о благонадежности залога имения Кистенево «под росписку поверенного его дворового человека Петра Киреева <…>. С помянутого ж свидетельства отослать в Московский опекунский совет при сообщении точный список, а в совет и всей палате отписать запрещения, дать надсмотрщику ведение о запрещении с определения сего»[350].

Свидетельство о благонадежности залога имения Кистенева (подлинник его, представленный в Московский опекунский совет, не сохранился) было выдано Нижегородской гражданской палатой 17 октября 1830 г. В том, что касалось количества душ и земли, оно повторяло свидетельство Сергачского земского суда (см. выше); в конце же его была важная для всей операции запись:

Споров на сие имение не имеется, указного ареста и запрещения нет, казенной недоимки не числится. Палата дает в том свидетельство, удостоверяющее о благонадежности залога, при займе под сие имение денег от Московского опекунского совета. Октября 17 дня 1830 года, подлинное свидетельство подписали: председатель князь Кулунчаков, заседатели: дворянский Семен Попов и купецкий Максим Губин, скрепил секретарь Иван Келейников, скрепил протоколист Александр <фамилия нрзб.>, у подлинного свидетельства Нижегородской гражданской палаты печать. № 4217, таковое подлинное свидетельство поверенный г. Пушкина Петр Киреев получил и расписался[351].

В тот же день Петр Киреев, названный в приписке «приходчиком», забрал «под росписку» из Гражданской палаты свидетельство. В последних числах ноября 1830 г. Пушкин выехал из Болдина в Москву со свидетельством о благонадежности залога кистеневского имения и первыми оброчными деньгами от своих крестьян. «А. С. Пушкин выезжал из Болдина в тяжелой карете, на тройке лошадей, – вспоминал болдинский дьякон К. С. Раевский. – Его провожала дворня и духовенство, которым предлагалось угощение в доме. Когда лошади, вбежали на мост, перекинутый через речку, – ветхий мост не выдержал тяжести и провалился, но А. С. Пушкин отделался благополучно. Сейчас же он вернулся пешим домой, где еще застал за веселой беседой и закуской провожавших его, и попросил причт отслужить благодарственный молебен»[352]. Калашников отрапортовал Пушкину о починке кареты в письме от 19 октября 1831 г. В этом же письме есть упоминание о том, сколько было потрачено Пушкиным на введение во владение имением и получение свидетельства, – 400 руб.[353]

Получение ссуды под залог имения в Московском опекунском совете

В ходе проверки благонадежности заемщика коронная администрация занималась лишь теми долговыми обязательствами, по которым в то или иное время давались официальные запрещения. Но оставались еще неявленные долговые обязательства, которые хранились, что называется, до поры до времени. Темные дельцы, «спекуляторы», ростовщики скупали просроченные векселя и долговые письма, выжидая, когда должники, затевавшие разного рода сделки с недвижимостью, оказывались перед необходимостью их срочной оплаты. Между повытчиками, ведущими разыскания по поводу затевавшихся сделок с недвижимостью, и темными дельцами шел активный обмен информацией. Не случайно именно ко второй половине октября (после 16-го) 1830 г. относится выписка (рукой неизвестного) из книги Петербургской палаты гражданского суда о запрещении на имение Пушкина: «По отношению С.-Петербургского губернского правления от 16-го октября 1830 года за № 2447-м наложено запрещение на имение коллежского секретаря Александра Сергеевича Пушкина за неплатеж титулярному советнику Кистеру по заемному письму, данному 1820 февраля 8-го дня на имя барона Штиглица [должно быть: Шиллинга. – С. Б.], от него переданному портному мастеру Серендену, а от сего дошедшему по передаточной надписи Кистеру, – пятисот рублей». На обороте – записка неизвестного: «Г. Кистер есть один из известнейших спекуляторов города; покупает и перепродает векселя и живет более в передних присутственных мест, чем у себя на квартире»[354]. Речь здесь идет о заемном письме барону С. Р. Шиллингу от 8 февраля 1820 г. на 500 рублей (это был, несомненно, еще один карточный проигрыш Пушкина); о долгах Шиллингу мы говорили в первом разделе настоящей работы. Запрещение на имение Пушкина по иску В. И. Кистера вскоре было напечатано[355]. Пушкин имел юридические основания для отказа от долга по этому заемному письму, поскольку в момент его выдачи он был несовершеннолетним. Однако в 1831 г. такой выход для него, известного литератора, был уже неприемлем.

Долг Кистеру был учтен при выдаче Пушкину займа в Московском опекунском совете. Деньги из Сохранной казны Пушкин забрал 29 января 1831 г., о чем свидетельствует запись в журнале заседаний экспедиции по займам: «10 класса чиновнику Александру Сергеевичу Пушкину под деревню выдано января 29 дня 40000 руб…»[356]. Некоторая задержка с залогом была связана с тем, что Московский опекунский совет закрывался в 1830 г. из-за холеры. В ближайшие после 29 января дни имя Пушкина было внесено в реестр вкладчиков Московской сохранной казны. О получении денег за Кистенево Пушкин писал П. А. Плетневу около (не позднее) 16 февраля 1831 г.: «Через несколько дней я женюсь: и представляю тебе хозяйственный отчет: заложил я моих 200 душ, взял [40000] 38 000…»[357]

5 февраля 1831 г. в журнале заседаний Московского опекунского совета о выдаче Пушкину ссуды сообщалось: «…чиновника 10-го класса Александра Сергеева сына Пушкина на 37 лет ассигнациями] 40000 р. Нижегородской губернии Сергачской округи в сельце Кистеневе, Тимашево тож, 200 душ, на которые представил свидетельство, данное ему из Нижегородской гражданской палаты 1830-го года октября 17-го дня под № 4217-м для займа денег у сего Совета и должным Совету не состоит. <…> Пушкину сорок тысяч рублей <…> 1000 р., кои обратить в Сохранную казну впредь до разрешения, и билет хранить казначею с денежною казною особо…»[358]

Документ объясняет, почему в руках Пушкина после залога оказалось не сорок тысяч рублей, а тридцать восемь (при этом поэт, по свойственной ему привычке, сумму, по-видимому, округлил, сообщая о ней П. А. Плетневу в середине февраля 1831 г.): из двух тысяч 800 рублей (2 % от суммы займа 40000) ушло на премиальные в пользу Воспитательного дома, а тысяча рублей была удержана в Сохранной казне до уплаты числящегося за Пушкиным долга Кистеру (500 руб. плюс набежавшие с 1820 г. проценты). Ю. Пушкин привел сведения по этому вкладу поэта, которые были обнаружены им в главной книге Сохранной казны за декабрь 1831 г. («Дебет. 10 класса Пушкин Александр Сергеевич <…> баланс – 1035,75») и декабрь 1833 г. («1360,95»)[359]. Когда именно Пушкин, расплатившийся с Кистером во второй половине февраля 1832 г. (для этого он пригласил его к себе письмом), востребовал свой вклад с процентами из Сохранной казны, неизвестно. В письме от 8 и 10 января 1832 г. к П. В. Нащокину Пушкин упомянул документ, по-видимому, связанный с этим вкладом, – свой «опекунский билет», у него оставленный (в примечаниях к письму этот момент не прокомментирован). В письме Калашникова к Пушкину от 19 декабря 1833 г. упоминается тысяча рублей, задержанных Опекунским советом, и выражается надежда на вычет этих денег из долга по Кистеневу.

По словам Б. Л. Модзалевского, «именьице было небольшое и захудалое, и пользы Пушкину было от него мало»[360]. Из-за материальных сложностей болдинский управляющий Пеньковский стал расширять барщинную запашку, снимая мужиков с оброка. Это была форма организации крестьянского общества, которая обеспечивала изъятие наибольшей доли прибавочного продукта. К чести Пушкиных, следует сказать, что они не решились увеличить оброк, несмотря на настойчивые предложения Пеньковского. Оброк в имении Пушкиных был для тех мест умеренным, хотя в целом оно оставалось бедным.

Известно, что многие из декабристов и близких к ним современников стремились облегчить участь своих крестьян, давали некоторым вольную, освобождали дворовых. Пушкин по отдельной записи, данной ему отцом, права на такие действия не имел. По его просьбе была отпущена матерью на волю лишь михайловская крепостная Ольга Ключарева (Калашникова), которая своей любовью скрашивала ему годы ссылки. С кистеневскими крестьянами автор «Вольности» поступил в соответствии с господствующей нормой поведения дворянина. Отстранение от нее было возможно только на психологическом уровне, как это большей частью и было в дворянской среде: передовые люди того времени могли презирать ценности, нравы, отношения своей среды, но не могли порвать с ней. Контакты помещика с крестьянами имели стереотипный характер, поэтому изменения реакций на крепостное состояние были в то время достаточно редкими. От дискомфорта в осознании себя душевладельцем дворянин был защищен вековой традицией использования крепостного труда и идеей ответственности господствующего класса за крестьян. В этих настроениях скрывалась одна из линий, делавшая для Пушкина возможным сочувственное приятие деятельности Николая I, который хотел дать империи политический порядок, сохранив – на время – рабство.

Денежная ссуда под залог Кистенева быстро разошлась, и впоследствии кистеневские доходы шли на покрытие выплат в Опекунский совет. Состояли они из двух ежегодных статей – по основному капиталу и по процентам (плюс еще проценты из-за задержки с ежегодными выплатами). Знание этой стороны жизни Российской империи отразилась в набросках Пушкина по поводу книги М. Ф. Орлова «О государственном кредите» (1833), в которых он писал о «возвращении капитала» и «умножении оного, посредством процента»[361].

III. Несостоявшийся «перезалог» Кистенева (1832–1833 гг.)

Деньги, полученные Пушкиным в Опекунском совете в феврале 1831 г., быстро растаяли. В 1832 г. у него появилась идея получить за Кистенево добавочные деньги – по 50 рублей за крепостного, т. е. 10 тыс. руб. за 200 душ. История с «перезалогом» Кистенева по делу Нижегородской гражданской палаты освещена в анонимной заметке «Вновь найденный автограф Пушкина» и затем в книге Щеголева[362], однако ряд важных аспектов не был в них отражен.

30 сентября 1832 г. Пушкин выдал Калашникову верющее письмо на получение свидетельства Нижегородской палаты гражданского суда о благонадежности Кистенева для выдачи новой ссуды в Опекунском совете[363]. Калашников должен был передать свидетельство П. В. Нащокину, которому поэт поручил закончить дело по «перезалогу» Кистенева в Московском опекунском совете. По поводу этих планов Пушкин писал жене из Москвы 25 сентября 1832 г.: «Дела мои принимают вид хороший. <…> если через неделю не кончу, то оставлю все на попечение Нащокину»[364]. В конце сентября 1832 г. Пушкин написал еще одно верющее письмо, поручив в нем Нащокину дать в Опекунский совет «о займе надбавочных денег объявление», а затем «оные принять»[365]. «На силу успел написать две доверенности, – сообщил Пушкин Наталье Николаевне около (не позднее) 3 октября, – а денег не дождусь. Оставлю неоконченное дело на попечение Нащокину»[366].

14 ноября 1832 г. Калашников предупредил своего господина: «…я отправляюсь в Нижний по вашему делу и буду спешить…»[367] 22 ноября 1832 г. он подал прошение в Нижегородскую гражданскую палату, на которое в тот же день было дано ею следующее определение: «…как из приложенной доверенности, равно и из поданного от поверенного дворового человека Калашникова прошения не видно, в каком уезде и селениях имение г. Пушкина состоит, почему Палата за таковым необъяснением нужного исследования о имении том учинить возможности не имеет; а посему и оное прошение оставить без действия»[368]. В научной литературе встречаются указания на прошение Калашникова как на причину отказа со стороны Нижегородской гражданской палаты[369], хотя в действительности неудовлетворительным с формальной стороны было верющее письмо самого Пушкина. Резонен вопрос: почему в таком случае оно было заверено в Московской гражданской палате? Вероятнее всего, это была одна из проделок «крапивного семени», как и то прошение, которое подал в Нижнем Новгороде Калашников по доверенности Пушкина (оно было написано чиновником Нижегородской гражданской палаты). Между тем поэт, уехавший из Москвы в октябре 1832 г., был уверен в успехе задуманной им операции. «Надеюсь, что теперь, – писал он 2 декабря 1832 г., – получил ты, любезный Павел Воинович, нужные бумаги для перезалога». На это Нащокин ответил ему 10 января 1833 г.: «…ты полагаешь, что я их давно получил и по оным уже и деньги, но ни того, ни другого…»[370]

К началу 1833 г. Пушкин уже знал о своей неудаче. В январе (не позднее 18-го) 1833 г. Калашников, в ожидании новой доверенности, писал: «При сем докладываю милости вашей что мною было получено приказание ваше чтобы взять свидетельство. А доверенность не изволили прислать и я всякую неделю в Лукоянов ежу для получения а всё нет в получении я не знаю что и подумать не остановили ль где на почте…»[371] Ожидание от Пушкина новой доверенности является основанием для датировки этого письма. В авторитетных изданиях оно датируются январем 1833 г.[372], однако существует и другое, более вероятное, на наш взгляд, мнение о дате его написания, выраженное П. С. Поповым [373]: это было препроводительное письмо Калашникова к другому его письму, от 18 января 1833 г.: «При сем уведомляю Вашу милость, что с великом трудом, мог получить описание, сего генваря 13-го дня, и того ж числа отправил на почту, к Павлу Воиновичу, равно отношение и копию, от губернатора из канцелярии, тоже вместе отправили. <…> я четыре раза ездил в Нижний, и три раза в Серьгачь, из Нижнего, всего мною издержено денег на все расходы 271 рубль»[374]. Упоминаемые в письме Калашникова от 18 января 1833 г. «описание», «отношение», «копия» – это документы, необходимые для залоговой операции, выданные в Нижегородской гражданской палате.

К письму от 1-18 января Калашников приложил копии документов– во-первых, доверенности ему С.Л. Пушкина, выданной в августе 1831 г., на ведение дела в Сергаче и Нижнем Новгороде по «перезалогу» двухсот кистеневских крепостных, а во-вторых, описания Кистенева до его раздела[375]. Описание имения было сделано так, будто бы никакого отдельного акта по этому имению С. Л. Пушкиным совершено не было. С гражданско-правовой точки зрения это соответствовало букве закона, поскольку А. С. Пушкин был введен во владение имением в сентябре 1831 г. Этот момент, несомненно, учел Сергей Львович, когда затеял «перезалог» своего имения. Условием «перезалога» крепостных в Опекунском совете было наличие земли в количестве не менее пяти десятин на душу. В описании, поданном Сергеем Львовичем, земли было, с учетом Захарьиной пустоши, чуть более десяти тысяч десятин. Это может служить объяснением, почему С. Л. Пушкин из 476 кистеневских душ заложил только 200 – именно на это количество крепостного населения можно было получить впоследствии добавочные деньги. «Перезалог» для него был возможен только до раздела с сыном, пока вся земля в Кистеневе принадлежала одному владельцу. Именно поэтому С. Л. Пушкин постарался сына опередить, приступив летом 1831 г. к подготовке своей операции в Опекунском совете. Таким образом, в момент совершения отдельного акта в июне 1831 г. у сына были и крестьяне и земля, после же «перезалога» принадлежавших Сергею Львовичу крепостных душ в октябре и ноябре 1831 г. у крестьян Александра Сергеевича земли не осталось – она вся была заложена отцом в Опекунском совете. А. С. Пушкин, по-видимому, не сразу понял подоплеку его действий и поэтому затеял дело с «перезалогом» своих крепостных. Но С. Л. Пушкин, конечно же, знал, почему ему надо было торопиться с получением добавочных денег за своих крестьян. Этот сложный момент в имущественных отношениях отца и сына еще не был прояснен ни в одной из научных работ.

В конце января – начале февраля 1833 г. Калашников получил свидетельство на кистеневское имение А. С. Пушкина по новой доверенности (не сохранилась). Пушкин, довольный ходом дела, спрашивал Нащокина в письме, написанном около (не позднее) 25 февраля 1833 г.: «Что, любезный Павел Воинович? получил ли ты нужные бумаги, взял ли ты себе малую толику…» [376] Нащокин на это ответил Пушкину 20–28 февраля 1833 г.: «Наконец, получил твое свидетельство, которое тебе и отсылаю, ибо оно никуда не годится: нет по пяти десятин на душу, и потому добавошных не дают»[377] В ноябре 1833 г. Калашников привез Нащокину в Москву новое свидетельство из Нижнего Новгорода (оно также не сохранилось). В конце ноября 1833 г. Нащокин написал о нем Пушкину: «Управитель твой приехал, бумагу выправил, а денег опять не дадут; ибо я тебе и писал и сказывал сколько раз, что надо по пяти десятин на душу, а у него опять только по 3 – было прежде по 2»[378] В качестве комментария к этому обмену письмами следует заметить, что в 1833 г. речь могла идти не о всей кистеневской пахотной земле, а лишь о той части, которая принадлежала сыну.

Итак, попытки Пушкина еще раз заложить своих кистеневских мужиков, получив за них, как писал Нащокин, «добавошные», сошли на нет. Нелепая ошибка в оформлении доверенности, когда Пушкин забыл указать местонахождение своей «отчины», не была случайностью (при этом помещик и его ходатай, по-видимому, позабавили своей беспечностью чиновников двух гражданских палат, столичной и губернской) – нечто подобное произошло в ходе его судебной тяжбы с Жадимеровским (об этом мы будем говорить далее), когда поэт, давая денежные (!) обязательства, отнес свое имение к другому (не Сергачскому) уезду. На повторные доверенности и хлопоты в Нижнем Новгороде уходили деньги, Пушкин же продолжал ожидать новой ссуды, не умея рассчитать количество своей земли. Во всем этом сказывалась не только непрактичность поэта, но и нехватка денежных средств, которая толкала его на лихорадочные действия, все более и более резкие по мере приближения к роковому финалу.

Когда в апреле 1834 г. Пушкин взял в свои руки управление болдинским имением отца, ему вновь пришло на память давнее намерение получить добавочные деньги со своих крестьян. Он обсуждал дела по имению с С. А. Соболевским, и тот взялся доставить ему из Опекунского совета сведения по залогам имения, причем как сына, так и отца. В письме от середины апреля (не позднее 22–23) 1834 г. Соболевский писал Пушкину[379]: «Итак, ты можешь получить: на свои 200 надбавочных 10000 руб…»[380]. Пушкин, однако, внял другому совету приятеля: он решил заложить последних кистеневских крепостных из остававшихся у отца – всего 74 души. Они были заложены в Опекунском совете, и 19 июля 1834 г. С. Л. Пушкин получил за них, с удержанием долга, 13 242 руб. Все дело по залогу вел А. С. Пушкин.

В этом разделе мы внесли важное уточнение в характеристику отношений между отцом и сыном Пушкиными в 1830-х гг. Она будет неполной, если не коснуться еще одного эпизода. Управление нижегородским имением, которое взял на себя Пушкин, спасло его от продажи с аукциона за долги Опекунскому совету. Считается, что денег за это поэт не брал, к тому же доходы от его части Кистенева, за вычетом долга в Опекунский совет, шли в пользу О. С. Павлищевой, – такое решение принял А. С. Пушкин, дабы избавиться от нареканий по поводу задолженности отца перед семьей дочери. Ошибочный вывод об отсутствии вознаграждения за управление имением сделан потому, что оно было получено, так сказать, без какой-либо договоренности. 10 ноября 1834 г. Пушкин предупредил болдинского управляющего Пеньковского, сообщившего о предъявлении на его имя претензии из Опекунского совета по Кистеневу: «Долг мой в Опекунский совет я заплачу сам, а из доходов Болдина [т. е. имения отца. – С. Л.] не должно тратить ни копейки»[381]. 6 января 1835 г. Пеньковский напомнил Пушкину: «Приказываете Вы, Александр Сергеевич, дабы за Ваше имение не вносить суммы 7200 р., требуемой Москов[ским] опек[унским] советом, как мне теперь поступить прикажите, когда настоятельно приступает Земский суд к описи имения»[382]; 15 января 1835 г., а затем 19 февраля 1835 г. он еще раз написал Пушкину, сообщив попутно о взятке чиновникам Земского суда, дабы удержать их от описи имения: «Относился я к Вам 30-го октяб[ря] на счет взыскания Московского опекунского] совета по залогу сельца Кистенева <…> на ето я и получил Ваше приказание от 10 ноября, что долг Ваш в Москов[ском] опек[унском] сов[ете] Вы сами уплотите, а из доходов болдинских не должно тратить ни копейки»[383]. Ответы Пушкина на эти запросы неизвестны, и 9 апреля 1835 г. Пеньковский внес за Александра Сергеевича деньги, взяв часть долга (4920 руб.) из доходов по болдинскому имению. При этом он намекнул, что был вынужден это сделать из-за молчания молодого хозяина[384]. Эти пять тысяч рублей и стали своего рода «гонораром», который Пушкин получил за управление в 1834–1835 гг. нижегородским имением. Извещение Пеньковского о выплате суммы совпало с моментом, когда поэт решил сложить с себя заботы об имении отца, принесшие ему много хлопот и треволнений. На наш взгляд, говорить о том, что поэт не получил за них вознаграждения, было бы ошибкой.

IV. Тяжба с домовладельцем (1834–1836 гг.)

Яркий пример неудачливого начинания Пушкина представляет собой дело, заведенное по иску к нему П.А. Жадимеровского (или Жадимировского, как в ряде документов). 1 декабря 1832 г. Пушкин заключил с ним контракт на наем квартиры в его доме[385]. Как указывал П.Е. Щеголев, Жадимеровские принадлежали к числу именитых купцов Петербурга и владели «громадным числом» земельных участков[386]. Пушкин снял у Жадимеровского квартиру «из двенадцати комнат и принадлежащей кухни, и при оном службы». «Нельзя не обратить внимания на размеры квартиры, – писал Щеголев, – она огромна для семьи – мужа, жены и ребенка!»[387] Пропустив подробности контракта о состоянии квартиры, остановимся на важном для нашей темы пункте: «…обязан я, Пушкин, платить ему, Жадимеровскому, по три тысячи триста рублей банковыми ассигнациями в год, платеж оных денег производить за каждые четыре м[еся]ца по равной причитающейся сумме вперед без всякого отлагательства, а ежели я, Пушкин, в платеже наемных денег буду неисправен и по срокам не заплачу, то волен он, Жадимировской, оные покои отдать другому. а я, Пушкин, обязан как за содержание, так и за все убытки, от сего последовать могущие, ему, Жадимеровскому, заплатить и до показанного срока от платежа отказаться не могу»; и далее: «До срока сего контракта за три месяца, должен я, Пушкин, объявить Жадимеровскому, желаю ли я иметь квартиру впредь или нет»[388]. На контракте были сделаны записи о выплате Пушкиным денег: 2 декабря 1832 г. – 1000 руб., 10 декабря – «достальные» 100 руб., 1 апреля 1833 г. – 1100 руб. (плата за проживание до 1 августа 1833 г.).

В доме Жадимеровского Пушкин жил с декабря 1832 г. по июль 1833 г. Квартира после его выезда оставалась незанятой до 27 ноября 1833 г., и Жадимеровский решил взыскать эти деньги с Пушкина судебным порядком. Контракт был составлен Жадимеровским с большим знанием дела, и в него были включены пункты, в силу которых суд признал правоту истца – во-первых: «…и до показанного срока от платежа отказаться не могу…» (Пушкин выехал с квартиры на четыре месяца раньше срока), во-вторых: «До срока сего контракта за три месяца, должен я, Пушкин, объявить Жадимеровскому, желаю ли я иметь квартиру впредь или нет…» (это условие выполнил, но не представил в суде тому доказательств). Следует признать, что контракт с Жадимеровским выделяется из дошедших до нас других документов такого рода особой юридической четкостью.

5 января 1834 г. Жадимеровский подал в петербургскую Управу благочиния «объявление» с жалобой на Пушкина:

Прошлого 1832 года декабря 1 дня, титулярный советник Александр Сергеев Пушкин заключил со мною контракт, в подлиннике у сего прилагаемый, о найме в доме моем квартиры впредь на один год ценою по 3300 руб в год, по каковому контракту я и получил наемных денег за восемь м[еся]цов, т. е. на 1-е августа сего года все сполна, а с 1-го августа г. Пушкин, выехав из сей квартиры, просил меня о позволении отдать оную другому лицу, но как он охотника на сию квартиру приискать не мог, то и просил меня оную отдать, кому пожелаю – что мне и удалось, а именно с 24 ноября сего года лейб-гвардии Конно-гренадерского полка прапорщику Александру Николаевичу Хомутову, а как г. Пушкин следующие мне по контракту денег с 1-го августа по 24-е ноября всего 1063 руб. 33 % коп. по многократным моим требованиям добровольно не платит, то оную Управу благочиния покорнейше прошу прописанную сумму 1063 руб. 33 % коп. с реченного г. Пушкина. взыскать, а в случае неплатежа с личностию и имением, находящимся в квартире его, поступить по законам[389].

На «объявлении» была поставлена резолюция: «Контракт предъявить г. Пушкину, истребовать полного удовлетворения. Надзирателю 2 квартала [Адмиралтейской части] с получения сей бумаги приступить к исполнению и в противном случае требовать моего содействия, непременно, нимало не упущая времени. Подписал пристав Вевер 18 генваря 1834». Энергичность, с которой А. А. Вевер отдал приказание об удовлетворении предъявленного иска, весьма красноречива. Дело было для Пушкина проигрышным с самого начала. В этой ситуации ничего другого не оставалось, как только объясниться с опытным стряпчим, а затем договориться с домовладельцем об оплате. Пушкин же пустился в судебное разбирательство, которое ничего ему не могло принести, кроме денежных издержек. Это обстоятельство не было разъяснено ни в одной из работ, связанных с делом Жадимеровского.

Пушкин оспорил жалобу домовладельца в объяснении 11 февраля 1834 г.:

Противу предъявленного мне объявления купца Петра Жадимеровского, Съезжему дому Литейной части имею честь объяснить <…>. В первых же числах июля 1833-го года, перед наступлением последней трети, я с совершенного согласия Жадимеровского, оставил сию квартиру и очистил оную по настоятельной просьбе и требованию его управителя, на что могу представить и свидетелей. Вероятно, г. Жадимеровский не мог согласиться с новым своим жильцом; но сие до меня не касается, ибо г. Жадимеровский от меня денег уже не требовал <…>. А что он сам полагал сей контракт уничтоженным, доказывается тем, что он отдавал оставленную мною квартиру от себя и на год, надбавя сверх платимой мною суммы еще 200 рублей, в чем в случае требования также представлю свидетелей. <…> А что он говорит в объявлении своем, что будто бы я об отдаче квартиры в наймы, от имени моего, его просил, то совершенно несправедливо, ибо я сам легко бы мог отдать оную квартиру, если б оставалась она за мною, сбавя несколько противу положенной суммы; напротив того он, Жадимеровский, отдавал, как уже сказано, на год (а не на треть), надбавя еще 200 рублей лишних, следственно почитал себя полным хозяином дома и действовал от своего лица, а не по моей доверенности; в противном случае сие было бы с его стороны наглым плутовством, к коему я полагал и полагаю г. Жадимеровского не способным. Объяснившись таким образом, прошу предоставить сие дело на рассмотрение судебных мест. В обеспечение же иска впредь до окончания дела представляю в силе своего права 7 свободных душ из моего имения, состоящего в Нижегородской губернии Алаторского уезда деревни Кистеневой, на которых документы прилагаю[390].

Защищая свою позицию, Пушкин прибегнул к услугам стряпчего, однако «объяснение» от 11 февраля было написано им самим: «…стиль документа, конечно, канцелярский, но литературнее и глаже стиля бумаг, составленных по этому делу профессионалами, и кроме того фраза о „наглом плутовстве“, к которому полагал Пушкин „Жадимеровского не способным“, несомненно профессиональным ходатаем не могла быть употреблена: это плод иронии самого Пушкина»[391].

«Объявление» Пушкина оказалось непозволительно красноречивым. В рапорте Управе благочиния пристава Литейной части А. А. Вевера от 16 февраля 1834 г. говорилось о нем, что, «как в том объявлении помещены некоторые непозволительные укоризны, то оное не было принимаемо и требовано, чтобы он подал другое с исключением помещенных укоризн, но за всеми настояниями переменить оного не согласился»[392]. Этот факт – препирательство между частным приставом и поэтом по поводу написанного им «объявления» – не попал, к сожалению, в пушкинскую летопись. «Укоризной» Вевер назвал слова Пушкина о «наглом плутовстве» Жадимеровского. За то, что Пушкин отказался исключить эту «укоризну», он был оштрафован Надворным судом, и Гражданская палата утвердила это решение. Штраф был дан по 5 копеек с рубля (имеется в виду сумма иска), т. е. за эти два слова Пушкин заплатил 53 рубля 17 копеек ассигнациями. Возможно, это была самая высокая оценка его поэтического слова. На штрафе настаивал Жадимеровский, который ссылался на то, что законом предписывается «словесно каким ни есть касающимся оклеветанием прежде приказной резолюции не дерзать»[393]. Дело с Пушкиным фридрихгамский купец вел уверенно, со знанием всех тонкостей судопроизводства. Ответчик выглядел перед ним истинным поэтом.

В обеспечение иска Пушкин представил 7 «свободных душ», правда при этом неверно отнес Кистенево к Алаторскому (надо было к Сергачскому) уезду Нижегородской губернии. Семь душ Пушкин хотел взять из прироста крепостного населения, обнаруженного по 8-й ревизии 1833 г. «Свободными» они были от залога в Опекунском совете. Когда Пушкин проиграл дело, он предложил в уплату именно этот свой «капитал», и Лукояновскому земскому суду было предписано для удовлетворения иска описать нужное количество душ. Проданы, однако, они не были, поскольку деньги по иску были выплачены Жадимеровскому после смерти Пушкина Опекой.

Первой судебной инстанцией, в которой рассматривалось дело, был С.-Петербургский надворный суд; его производство по делу Пушкина неизвестно. 15 апреля 1834 г. Четвертый департамент Надворного суда решил дело в пользу Жадимеровского. К 30 мая 1835 г. относится расписка в получении от Пушкина денег за написание апелляционной жалобы в Петербургскую палату гражданского суда и ходатайство по ней губернского секретаря В. Г. Верленкова, служившего в том же департаменте Надворного суда: «…по сему делу обязан мне г-н Пушкин заплатить сего числа двести рублей, а достальные сто пятьдесят рублей по окончании в Палате дела, а буде означенное дело будет кончено не в пользу г-на Пушкина, то взятые сии деньги обязываюсь отдать по требованию его, г-на Пушкина, в то ж время»[394]. Неизвестно, вернул ли Верленков деньги Пушкину после провала дела[395].

31 мая 1835 г. было выдано свидетельство Надворного суда о переносе дела Пушкина с Жадимеровским в Гражданскую палату. В нем есть упоминание о следующих интересных обстоятельствах прохождения дела в Надворном суде: «…предварительные повестки о явке к слушанию решения в день подписания оного посланы 13-го апреля по жительству тяжущихся сторон. из коих по объявлении Пушкину без означения числа, а Жадимеровскому 2-го апреля обращены в суд 1-го сего майя; в следствие чего купец Жадимеровский, явясь в суд 20-го числа текущего майя месяца, по выслушании решения объявил удовольствие, а титулярный советник Пушкин, выслушав при открытых присудствия дверях решение, данного 24-го майя, подпискою объявил на оное неудовольствие, и на перенос дела следующие апелляционные деньги всего двадцать пять рублей представил»[396].

Дело по апелляции Пушкина в Петербургской гражданской палате было начато 3 июня 1835 г. и закончено 9 июня 1836 г. 26 августа 1835 г. была подана туда Пушкиным апелляционная жалоба, написанная, как это видно по манере, Верленковым, хотя излагал он дело со слов Пушкина. Дело Петербургской гражданской палаты было обнаружено в 1949 г. Если бы не это обстоятельство, апелляционная жалоба, несомненно, попала бы в отдел «Деловые бумаги» за 1835 г. полного собрания сочинений и писем Пушкина. Между тем публикация ее в 1951 г. ограничилась лишь подписью Пушкина и кратким содержательным пересказом, о чем нельзя не пожалеть. Жалоба весьма колоритная: другого подобного документа нам в биографии Пушкина обнаружить не удалось. Помимо того, что связано с чисто судебным «красноречием», документ свидетельствует о деловой (житейской) беспомощности Пушкина, не умевшего подобрать себе хорошего стряпчего. При этом надо иметь в виду, что Пушкин эту жалобу читал и, несомненно, одобрил (это обстоятельство делает необходимым введение документа в отдел «Деловые бумаги» нового пушкинского издания):

Всепресветлейший Державнейший Великий Государь Император Николай Павлович Самодержец Всероссийский Государь Всемилостивейший.

Приносит жалобу титулярный советник Александр Сергеев Пушкин на неправое решение Санкт-петербургского надворного суда 4-го Департамента, о чем моя жалоба тому следуют пункты.

1-й. Вышеупомянутого Надворного суда 4-й Департамент имел в рассмотрении своем дело, поступившее в тот суд при сообщении здешней Управы благочиния прошлого 1834-го года декабря 21-го дня: о взыскании с меня фридрихсгамским купцом Петром Жадимировским по контракту за наем в доме его, состоящем 1-й Адмиралтейской части 2-го квартала под № 132-м, квартиры, якобы следующих тому Жадимировскому с меня 1063 рубли 33½ коп. денег решением своим, состоявшимся сего 1835-го года 15-го, а подписанным 30-го минувшего апреля, определил: претендуемые тем Жадимировским деньги с меня взыскать, подвергнув меня штрафу с той суммы по 5-ти копеек с рубля и за бумагу 8 рублей денег; каковое решение Надворный суд учинил в обиду мою, сколь несоответственно законов, столь и с самим существом дела, как видно будет из нежеписанных обстоятельств.

2-й. [Далее идет изложение контракта Пушкина с Жадимеровским от 1 декабря 1832 г.] <…> при наступлении в том 1833-го года лета в первых же числах июля вознамерился я переехать из занимаемой в доме Жадимировского квартиры на дачу, с тем предположением, чтобы временем жительства на оной приискать себе другую квартиру <…>, оставя тогда в той квартире малозначущее имение, о каковом переезде и нежелании более иметь той квартиры в то ж время объявлено было с моей стороны тому хозяину купцу Жадимировскому, от коего в том никакого спора и противоречия не сделано, следовательно заплативши я деньги, как выше сказано по 1-е число августа, исполнил всю обязанность контракта, не только за три месяца, но гораздо прежде и очистил оную не по собственному одному желанию своему, а сопряженному с таковым же и его, Жадимировского, согласием, что доказаться может тем, что после того объявления управляющий вероятно по приказанию Жадимировского прибил к дому билет об отдаче той квартиры, которую многие особы, желающие нанять ту квартиру, смотрели. Причем находился мой человек, а иногда и я при случае приезда сам видел, но в конце того ж июля месяца управляющий тем домом (имя коего доселе не знаю) настаивал, дабы я оставленное мною малозначущее имение, состоящее в одном скарбе, вынес, объявя, что ту квартиру уже наняли, почему я, не постигая какой-либо выдумки со стороны как Жадимировского, так вместе с ним и управляющего, всё очистил и дал в то ж время о настоящем переезде моем записку, но отдана ли оная по переездке квартирному надзирателю или нет, мне вовсе неизвестно, таким образом не щитая уже себя жильцом Жадимировского, я не полагал, дабы он по званию гражданина мог решиться на столь несбыточный предмет неправильного с меня взыскания, нимало не заботился требовать от него контракт, хотя оный по вышеписанному обстоятельству сам по себе есть ничтожный, но сверх чаяния моего вышло [по-]противоположному.

3-й. Часто упомянутый купец Жадимировский, по видимому желая воспользоваться не следующею к получению с меня суммой, вознамерился употребить к тому изворот, и для того пришлось 1834-го года 8 генваря, представя при прошении в Санкт-петербургскую управу благочиния подлинный контракт, изъяснил [следует изложение жалобы Жадимеровского от 5 января 1834 г. и далее комментарий к ней от лица Пушкина]. 1-е, что взыскание его основано на контракте и что я выехал 1-го августа и по самому контракту должен платить по 1-е число декабря, то есть по день истечения оного. 2-е, требования его о том, чтоб я очистил квартиру с 1-го августа, никогда не было, потому что он удостоверен был в платеже денег контрактом, 3-е, что заключенный контракт он никогда не признавал ничтожным, а оставленную мною квартиру намеревался он отдавать в наем другим лицам потому единственно, что я о сем его просил, которой отдача последовала. Наконец 27-го генваря [исправлено карандашом: ноября] 1833 года, то есть за три дни до срока, но занята была с 23-го декабря. Управа благочиния видела из вышеописанного объяснения купца Жадимировского, что он основывает взыскание на таком контракте, по которому деньги заплачены мною сполна; то есть по 1-е число августа и что переезд мой был не в августе, а в июле месяце, должна была истребовать на претензию Жадимировского, ко мне относящуюся, ясные и неопровержимые доводы, а с тем вместе озаботиться розыскать по показанию самого Жадимировского чрез отобрание от управляющего домом его или дворника, когда имянно оставленная мною квартира впусте показана была желающим нанять оную, ибо из сего явственно открылось бы, что такое событие было гораздо прежде отдачи прапорщику Хомутову квартиры. И сим бы обнаружилось ясное несправедливое его, Жадимировского, взыскание; но Управа благочиния без всякого должного изыскания истинности дело сие отослала Санкт-петербургского надворного суда в 4-й Департамент, который как место разбирательное оставил в равной силе без должного рассмотрения. Довольствуясь только тем, что был заключен контракт, и в решении своем отступя от справедливости самого дела и законов, определением своим поставил мне в вину те причины, которые вместо приговорения взыскания с меня по иску Жадимировского денег должны быть обсуждены к защите моей, как видно будет из того.

4-й. Надворного суда 4-й Департамент, в решении своем не найдя притчины обстоятельства дела к обвинению моему ниже мер, доказательных на требование с меня купцом Жадимировским денег, без коих на основании Высочайшего Вашего Императорского Величества Указа 1790-го года апреля 12-го, изъясняющего, чего не дано взаймы, то и нельзя взыскивать, зделал заключение к обвинению моему следующим изречением: «Департамент сей следуя точным словам контракта, Пушкиным с Жадимировским заключенного, в котором по протчем сказано: „что ежели Пушкин скажется неисправными в платеже наемных за квартиру денег, то Жадимировский имеет право занимаемые Пушкиным покои отдать другому, хотя бы с уменьшением против ее наемной цены, а он, Пушкин, обязался как бы за содержание, так и за все убытки последовать могущие ему Жадимировскому заплатить, до показанного ж в контракте срока и от платежа не отказываться и без согласия Жадимировского никому квартиры не предлагать“», каковое заключение Надворного суда противоречит не только существу вышеизложенных обстоятельств, но даже самому его суждению, потому: А) Сам проситель купец Жадимировский, что бы я уклонялся от платежа предназначенных в контракте денег и не уплотил его в положенные сроки, того не объяснял, и с чего Департамент сие принял в основательность, мне вовсе не известно, тем более самое взыскание Жадимировского есть и было только с 1-го августа по 21-е ноября 1833-го года, то есть за то время, которое щитает Жадимировский занятие квартиры мною, тогда когда Департамент из изъяснения моего видел, что я переехал в июле месяце того 1833-го года, заплатив вперед деньги по 1-е августа все сполна, следовательно ежели бы суд не основал точность моего показания справедливости, обязан был по словам Генерального регламента 4-й главы не торопиться своим решением, а учинить о времени переезда моего с кем следует справку по уважению тому, чтобы действительно я переехал без желания и согласия на то Жадимировского, он никаких доказательств не представил, без коих на основании Воинского артикула 148-го пункта и Генерального регламента 190-й главы веры дать ему было не можно. Б) Ежели бы, как умственно Департамент полагает и купец Жадимировский показывает: что очистил я квартиру не в июле, а в августе месяце, то может ли быть, дабы купец Жадимировский, бывши по выборам купечества в разных службах, рассматривая по подобным делам, не знал о том, что я квартиру оставил самопроизвольно и оставался ему должным, обязан он был в том по словам Уложения 10-й главы 251-го пункта предъявить контракт или сделать явку в течение семидневного срока и тогда бы оградил себя правостию иска, но как переезд мой был с согласия его Жадимировского, то он сего не учинил, а представил контракт по отдаче моей квартиры прапорщику Хомутову и по истечении срока контракта чрез месяц, но чтобы я жил в той квартире и за что бы следовало его удовлетворить, Жадимировский нигде не показывал; а потому и предложение Департамента на обвинение меня суть есть произвольное и незаконное и признать оное за правоту не должно, поелику Надворный суд сверх изъясненных в деле не соображения с объяснением моим, дабы затмить истинность, не сделал из дела надлежащей по закону записки, не допустя меня к прочтению оной, лишил меня всякой возможности к изъяснению дополнения; чрез зделание дозволяемого по закону мне рукоприкладства, но и сверх сего упустил из виду и не осудил самого сознания купца Жадимировского в отзыве его, сделанном сими словами: «что Пушкин по выезде из дому его на дачу со всем имением его уехал в Москву». Из сего Правительство благоизволит усмотреть, что мог ли я без воли и согласия Жадимировского выехать из квартиры и вывесть все имение на дачу, ибо по здравому разсудку не может никогда употребляться дача вместо такой квартиры, которая могла бы служить настоящим жилищем зимнего времени, а особенно поместить на даче всю мою движимость имения в меблях и тому подобных вещах, в весьма большом количестве состоящими, и переехать в августе месяце, тогда когда в сие время все возвращаются в Санкт-Петербург на постоянные квартиры, посему сим не очевидно ли доказывается ложное показание купца Жадимировского и справедливость моя, что квартира оставлена мною действительно в июле месяце по желанию его, и не явно ли чрез сие изобличает себя купец Жадимировский в желании получения с меня неправильно денег таких, кои ему никогда не следовали, и тем еще, что он сам в том же объяснении говорит, что он квартиру намеревался отдать в наймы, а потому ежели он не знал о совершенном моем выезде, и буде точно я подлежал к какому-либо ответствию, вероятно не решился бы зделаться моим доверителем или лучше сказать прикащиком на отдачу той квартиры и тогда, когда он сам пишет, почитал меня надежным жильцом; в заключение всего вышеупомянутого не малым доказательством в справедливости моей не может изъяться от прозорливого разсмотрения Правительства нижеследующее обстоятельство: в контракте сказано, что, ежели Жадимировский не пожелает иметь меня жильцом, обязан предварительно объявить мне до срока, когда я буду выезжать из квартиры, должен здать оную в том виде, как мною принята, то в первом случае ясно доказывается, что выезд мой основан был на обоюдном согласии, ибо без сего никак не мог выехать, а вторым подтверждается справедливость моя и в том, что буде бы купец Жадимировский не имел желания своего уничтожить того контракта и отдать квартиру другому, и есть ли бы в то время, когда я очистил квартиру, не здал ему в совершенном образе сдачу покоев, как следовало по контракту в таком виде, в каком могло было принято, то вероятно произошла между нами ссора и он неминуемо бы принес кому следует на меня жалобу, но как все сие произходило по обоюдному согласию, а потому и не было ни с чьей стороны никакого спору. Что ж касается до того, то суд полагает взыскание с меня за время то, в которое квартира Жадимировского оставалась впусте, то сие может разрушиться истинными сбыточными предметами в том: что квартиры по неимению жильцов или по самому неудобству оной часто не только два месяца, но даже и по полугоду находятся впусте, и ни один хозяин не обращает и не может обратить с старого жильца за наем квартиры после выезда его спустя несколько времени платежных денег, кроме примером служит один купец Жадимировский, желающий воспользоваться лихвою и вовсе не принадлежащею суммою, тогда когда в высочайшем Вашего Императорского Величества Манифесте 1764-го года апреля 3-го узаконено: что всякая корысть есть грех смертный, кольми паче обагатиться изторгнутою лихвою ближнего. Следовательно в сем предмете заключение Департамента зделано в обиду и в поноровку купцу Жадимировскому в противность всех прав, ограждающих к справедливости моей <…>

В заключение Пушкин просил «предписать суду, дабы оной впредь до разсмотрения сего дела по решению своему исполнением остановился и тем доставить законное удовлетворение <…>».

Эта витиеватая грамота, написанная от лица великого поэта, была удостоверена его подписью: «К сей жалобе титулярный советник Александр Сергеев сын Пушкин руку приложил и сие прошение доверяю подать губернскому секретарю Василию Верленкову»[397].

Познакомившись с жалобой Пушкина, Жадимеровский назвал ее «неправильными изворотливыми. оправданиями». Он придерживался буквы закона и считал, что «дело должно быть решено на основании контракта»[398]. Что же касалось жалобы Пушкина на присуждение ему штрафа за слова «наглое плутовство», то Жадимеровский в ответ занял еще более жесткую позицию и потребовал, чтобы «за обиду, ему причиненную на письме, поступить с ним по законам уголовным порядком»[399].

5 сентября 1835 г. Пушкин подал прошение в Петербургскую гражданскую палату о пересмотре дела с Жадимеровским, в котором решение Надворного суда было названо «неправильным и крайне обидным», а апелляционная жалоба, представленная в Гражданскую палату, охарактеризована как «подробное изъяснение всех тех обстоятельств, кои могут служить доказательством неправильности иска купца Жадимировского, и несправедливости вышепрописанного решения суда»[400].

Вскоре последовала резолюция Гражданской палаты: «Из означенного дела составить записку на 24 число сего сентября, а дабы титулярный советник Пушкин, купец Жадимировский, буде желают, немедленно явились к прочтению той записки и учинению под оною рукоприкладства»; для этого предписывалось «отнестись к приставам тех частей, в коих они жительство имеют»[401]. В итоге апелляционная жалоба Пушкина была оставлена без последствий, и решение в пользу Жадимеровского было утверждено в полной мере. 6 марта 1836 г. Пушкин оставил расписку в деле Петербургской гражданской палаты: «…я, нижеподписавшийся, даю сию подписку С.-Петербургской палаты Гражданского суда 1-му департаменту в том, что записку из дела о иске с меня купцом Жадимировским по контракту денег читать и рукоприкладство чинить не желаю»[402]. Расписка Пушкина была дана в ответ на повестку, в которой предписывалось явиться в Гражданскую палату для ознакомления с запиской по делу и «рукоприкладства» (т. е. подписи) под ней. Комментируя расписку Пушкина, Измайлов подчеркивал: «Пушкин отказался вообще читать „записку“, которую считал несправедливой и незаконной, поэтому не хотел и „рукоприкладствовать“, т. е. расписаться в согласии или несогласии с ней»[403]. Отказ от «рукоприкладства» был узаконенной формой выражения ответчиком своего «неудовольствия» решением суда.

Указ Гражданской палаты по делу Пушкина с Жадимеровским был дан 20 апреля 1836 г.:

из дела сего видно, что камер-юнкер Двора Его Императорского Величества титулярный советник Александр Пушкин по контракту, 1832-го года декабря 1-го дня заключенному, нанимал в доме купца Петра Жадимировскаго, состоящего 1-й Адмиралтейской части 2-го квартала под № 132, квартиру сроком на один год ценою за 3300 руб. и с обязанностию производить платеж за каждые четыре м[еся]ца вперед по равной части, то есть по 1100 руб., – до истечения он контракту срока от платежа денег не отказывался; исполняя таковой договор, г. Пушкин заплатил Жадимировскому своевремянно деньги по 1-е августа 1833-го года, затем выехал из квартиры, предоставя Жадимировскому право отдать оную в наймы другому лицу, но как квартира нанята не в скором времяни по выезде г. Пушкина, а уже 27 ноября 1833-го, только за три дня до истечения срока контракту, то Жадимировский после того контракта произвел требование о взыскании с г. Пушкина следующих с 1-го августа по 27-е ноября 1833-го года денег 1063 руб. 33⅓ к., противу чего Пушкин возражал, что со стороны его исполнена по контракту вся обязанность, ибо деньги заплочены им по 1-е августа 1833-го года и из квартиры выехал он с согласия самого Жадимировского, который сам считал контракт уничтоженным; но Жадимировский не утверждает сего показания Пушкина о уничтожении контракта, и на нем не сделано надписи о считании его недействительным [выделено нами. – С. 5.]; а потому 1-й Департамент Надворного суда, принимая в основание силу договора и руководствуясь тома 10 законов гражданских 974, 975, 976, 1098 и 2098 статьями, решением 15-го апреля 1835 года определил: взыскать с Пушкина в удовлетворение Жадимировского недоплоченные по контракту 1063 руб. 33⅓ к. 1-й Департамент Гражданской палаты, находя таковое решение Надворного суда по существу дела правильным и с приведенными узаконениями сообразным, полагает: утвердить во всей его силе; принесенную ж от г. Пушкина апелляционную жалобу, наполненную изложением посторонних обстоятельств, за силою 2098 статьи 10 тома законов гражданских отставить без уважения, подвергнув его установленному 2092 статьею штрафу <…>[404].

Упущением Пушкина было то, что он не сделал на контракте «надписи о считании его недействительным», чем и воспользовался домовладелец. Жадимеровский вел себя в ходе тяжбы последовательно, жестко, не упуская промахов Пушкина и нанося ему ощутимые удары в ответ на язвительные словесные уколы. От лица Жадимеровского в суде выступал не простой стряпчий, а коммерции советник. Следует признать, что купец первой гильдии дал непрактичному поэту серьезный жизненный урок. Судя по документам дела, скрепленным подписью Пушкина, он был потрясен его деловой хваткой. Жадимеровский был ярким представителем того социального явления, которое Пушкин в стихотворении «Разговор Книгопродавца с Поэтом» (1824) охарактеризовал словами «наш век торгаш».

В истории последних лет биографами Пушкина выделяется несколько линий, которые с какой-то роковой неотвратимостью последовательно вели его к трагическому финалу: история дуэли с Дантесом, падение читательской популярности, растущие долги, тиски царской службы. Все это давало повод некоторым биографам говорить о том, что Пушкин в конце жизни «видимо, искал смерти»[405]. Не последнее место в ряду жизненных неурядиц 1830-х гг. занимали его неудачные начинания делового характера. Рассмотрение их показывает, насколько Пушкину были чужды деловые качества, которые соответствовали бы уровню отношений нарождающейся буржуазной эпохи. В этих эпизодах он выглядит как человек эпохи уходящей, как поэт, с трудом ориентирующийся в новых отношениях. Другой поэт, более удачливый в делах, связанных с материальным обеспечением, написал в 1835 г.: «Век шествует путем своим железным. / В сердцах корысть, и общая мечта / Час от часу насущным и полезным / Отчетливей, бесстыдней занята» («Последний поэт» Е. А. Баратынского). Подобные настроения были близки и Пушкину, восклицавшему устами одного из своих героев: «Ужасный век! Ужасные сердца!» К середине 1830-х гг. Пушкина начинает все более и более занимать мысль о его отношении к новым тенденциям российской действительности. Эта мысль лежит в основе философской лирики последних лет его жизни. Чтобы понять эти настроения, следует учесть и опыт анализа деловых неудач Пушкина, являющихся ярким отражением особенностей его психологического склада.

О «медной бабушке» [406]

И. С. Сидоров

I

15 октября 1846 г. в «Северной пчеле» было напечатано сообщение[407] некоего Михаила Куценко от 28 сентября об открытии в Екатеринославе 26 сентября памятника Екатерине II. В сообщении, в частности, говорилось: «С Высочайшаго соизволения, Дворянство Екатеринославской губернии, движимое благодарностию к покойной Императрице, в ознаменование щедрот Ея, благодетельныя последствия которых чувствует в настоящее время Новороссийский Край, в память Ея заказало монумент, который и отлит в Англии еще в 1838 году, но сцепление обстоятельств, независящее от дворян, замедлило поставку монумента на место, и он привезен уже в нынешнем году».

По получении этого номера «Северной пчелы» в Москве «Московские ведомости» перепечатали это сообщение[408].

Через некоторое время в Москве были получены «Екатеринославские губернские ведомости» с описанием этого события[409], и «Московские ведомости» поспешили перепечатать это описание, сопроводив его примечанием: «В 126 № Московск[их] ведом[остей] помещено об этом событии краткое известие, заимствованное из С[еверной] пчелы. К сожалению, оно оказывается теперь не совсем точным»[410].

Вот что было, в частности, перепечатано из «Екатеринославских губернских ведомостей»: «К немедленному исполнению сего [желания екатеринославских дворян установить памятник Екатерине II. – И. С.] помог сам случай: в Петербурге, на литейном заводе Г[осподина] Берда, находилось бронзовое изваяние Императрицы Екатерины II-й, сделанное в Берлине еще в 1788 году (и как есть предание, будто бы по заказу Потемкина). Будучи лично осмотрено Г[осподином] Екатеринославским Губернским Предводителем Дворянства, оно куплено им вместе с нарочно сделанным по заказу его на заводе Г[осподина] Берда, чугунным пьедесталом, а чугунная решетка к памятнику сделана, по заказу же, в Москве, на заводе Г[осподина] Соловьева».

Так началась жизнь легенды о том, что эту статую заказал Потемкин. Это хорошо согласовывалось с тем, что заложен Екатеринослав был Потемкиным, который построил там путевой дворец для Екатерины II, а также с тем, что именно Екатерина II заложила собор в этом городе. Естественным было предположение о том, что в честь всех этих событий Потемкин и заказал памятник.

Правда, в 1849 г. в «Калужских губернских ведомостях» было напечатано: «1775 год замечателен посещением Полотнянаго Завода[411] императрицею Екатериною II. Она прибыла туда 16 декабря и в воспоминание этого события императрица в 1791 г. даровала позволение Гончарову поставить на фабрике изображение Ея Величества. Изваяние из бронзы, которой употреблено 600 пуд, было заказано Гончаровым в Берлине и стоило 25000 руб. с[еребром]. Памятник был привезен на Полотняный Завод, но так как некоторыя обстоятельства владельца фабрики не позволили воздвигнуть этот монумент на Полотняном Заводе, то он и был отправлен в Екатеринослав и ныне там находится» [412].

Но эта информация явно широкого распространения не получила, тем более что и в самой этой заметке была существенная ошибка: совершенно определенно было известно, что памятник привезли в Екатеринослав из Петербурга, а не из Полотняного Завода.

Потемкинская версия практически не подвергалась сомнению. В 1876 г. в «Русском архиве» были опубликованы документальные материалы о том, каким образом памятник попал в Екатеринослав, а из статьи, сопровождающей эти материалы, проясняется и возникновение потемкинской версии происхождения памятника. И хотя П. И. Бартенев в своих примечаниях к этой статье пытался опровергнуть данную версию, но сила традиции оказалась сильнее, и легенда о заказе Потемкиным этой статуи как действительный факт повторялась и в начале XX века в статьях даже таких исследователей, как Н. О. Лернер. Но об этом будет сказано далее.

II

Через двадцать лет после установки памятника в Екатеринославе вопрос о том, гончаровский ли это памятник, почему-то возник в переписке между М. Н. Лонгиновым и С. А. Соболевским. У Лонгинова был рисунок екатеринославского памятника, а Соболевский, живший в это время в Москве, вероятно, обратился за разъяснениями к Сергею Николаевичу Гончарову, который тоже в это время жил в Москве, состоя старшиной дворянского сословия в Московской городской думе.

5 июля 1865 г. Соболевский писал Лонгинову: «Гончаров получил с [Полотняного] Завода рисунок статуи и некоторые бумаги. Вот тебе calque[413] с рисунка. Сравни со своим и увидишь, та ли это статуя, что в Екатеринославле? <…> Замечу следующее: если Екатеринославская статуя и совершенно тождественна по рисунку, то это все еще не значит, чтобы она была Гончаровская. Все нужно обратиться на завод Берда за справками, ибо Ек[атеринославское] дворянство могло вторично заказать статую в Берлине, зная, что там есть moule»[414].

Ясно, что газет двадцатилетней давности у них под руками не нашлось, и Соболевский не был уверен, что статуя для Екатеринослава была куплена именно у Берда. Что важно для нас, так это уверенность Соболевского в том, что если статуя не заказывалась повторно в Берлине, а была куплена у Берда, то она – гончаровская. Ясно, что об этом был разговор с С. Н. Гончаровым.

Очевидно, примерно в это же время (так как 28 ноября 1865 г. он уже умер) С. Н. Гончаров разговаривал о статуе и с П. И. Бартеневым, которому тоже показывал ее рисунок, о чем Бартенев упомянет в «Русском архиве» (об этом будет сказано ниже). Как можно предположить, именно С. Н. Гончаров и сообщил Бартеневу, что Пушкин продал статую Берду (или, во всяком случае, тот, вероятно, так понял Гончарова). Правда, сказать об этом Гончаров мог Бартеневу и раньше. Известно, что они беседовали и 17 ноября 1864 г.[415], но рисунок он мог показать Бартеневу, только получив его из Полотняного Завода летом 1865 г.

Во всяком случае, в 1872 г., публикуя письма Пушкина к Нащокину, Бартенев так прокомментировал фразу Пушкина «Мою статую еще я не продал, но продам, во что бы то ни стало» (в письме от 2 октября 1832 г.): «Это была медная колоссальная статуя Екатерины, подаренная Пушкину дедом его жены. История ее весьма любопытна и будет изложена особо. Пушкин продал ее за 3000 руб. заводчику Берду. Деньги были зачтены как приданое Натальи Николаевны»[416].

К сожалению, вся любопытная история статуи «особо» так и не была изложена, но в 1876 г. в «Русском архиве» был напечатан материал «Переписка братьев Коростовцовых с бароном Франком и графом М. С. Воронцовым, по поводу сооружения памятника императрице Екатерине II-й в г. Екатеринославле». Эту переписку Бартеневу предоставил, вероятно, сын одного из упомянутых в заголовке братьев – В. Л. Коростовцов, который предпослал материалу свою статью.

Со времени сооружения памятника прошло уже тридцать лет. Вся эта история явно обросла семейными преданиями, и В. Л. Коростовцов излагает ее так, как он ее запомнил, не смущаясь даже тем, что местами он противоречит тем письмам, которые предваряет своей статьей.

Рассказав о том, как Екатерина II во время своего путешествия в 1787 г. заложила собор в только что основанном Екатеринославе, В. Л. Коростовцов пишет:

В недальнем разстоянии от места заложения собора построен был кн. Потемкиным для приезда Императрицы каменный дворец, и для украшения одной из зал этого дворца была заказана лучшим Берлинским художникам бронзовая статуя Государыни. Статуя эта была перевезена в С.-Петербург весною 1798 года; но по неизвестным причинам не выгружена и отправлена в Стокгольм [к этому месту– примечание: «Заводчик Берд объяснял причину внезапной отправки статуи без выгрузки приказанием покойного императора Павла I». – И.С.], где и находилась в неизвестности по 1830 год, и в конце этого года привезена была снова в С. Петербург по запросу литейнаго заводчика коммерции советника Франца Берда, который занимался литьем барельефов строющагося тогда Исакиевскаго собора [к этому месту – возмущенное примечание П. И. Бартенева, которое я приведу позже отдельно, так как оно того заслуживает. – И. С.].

Находясь на заводе, статуя была случайно замечена помещиками Екатеринославской губернии действительным] ст[атским] сов[етником] Любимом Ив. Коростовцовым и братом его капитан-лейтенантом Глебом Ив. Коростовцовым, которые нашли статую на грязном дворе, среди всякаго хлама и лома, назначеннаго на плавку для литья барельефов. На это произведение они обратили внимание и просили Ф. Берда объяснить им, каким образом такое прекрасное и неиспорченное ваяние назначено в лом, на что Берд объяснил, что эта статуя находится у него более 14 лет [разговор происходил в сентябре 1844 г. – И.С.] и разсказал вышеупомянутую историю, а также историю неоднократнаго ея путешествия в С.-Петербург и присовокупил, что сам император Николай I, бывши у него на заводе, заметил эту статую, находил большое сходство с подлинником и неоднократно спрашивал, не продана ли она, на что владелец отвечал, что статую он ценит не ниже 7 т. р. сер[ебром], и по этой причине не находится охотников на покупку ея.

Принявши все это в соображение, Л. И. Коростовцов сообщил об этой случайной находке бывшему тогда новороссийскому и бессарабскому генерал-губернатору графу М. С. Воронцову и Екатеринославскому губернскому предводителю дворянства барону Ф. Е. Франку, предлагая им купить статую на счет дворянства и поставить на площади, или в зале дворянскаго собрания, для чего она была и заказана кн. Потемкиным. Об этом свидетельствует прилагаемая к сему переписка. Предложение было принято с большим вниманием и, как видно из прилагаемой переписки, поручено было Л.И. Коростовцову приобресть статую и заказать соответствующий ей пьедестал[417].

III

Действительно, 15 сентября 1844 г. Любим Иванович Коростовцов обращается с письмом к графу М. С.Воронцову, обосновывая желательность увековечения памяти Екатерины II в Екатеринославе. Далее он, в частности, пишет:

В Петербурге на литейном заводе г. Берда находится бронзовая статуя императрицы Екатерины II, отлитая в Берлине в 1788 году, художниками Мейером, Маукишем и Мельтцером, после 6-летних трудов, как показывает следующая надпись:

Artsf: Berol: fecer:

Meyer tsnx. Maukisch tud: Meltzer fin.

post annos sex.

MDCCLXXXVTII.

Статуя имеет 4½ аршина в высоту и представляет Императрицу стоящею в Римском военном панцире, с малой короной на голове, в длинном широком платье, с поясом для меча; в длинной тоге, падающей с леваго плеча; с приподнятой левой рукой и правой опирающейся на низкий находящийся подле налой, на котором лежит развернутая книга законов, ею изданных, а на книге медали, знаменующия великия ея деяния.

Работа превосходная и отчетливая. Статую можно всегда видеть на заводе г. Берда. Государь император Николай Павлович неоднократно изволил ее разсматривать. По отзывам членов Академии Художеств, отливка ныне такой статуи не может обойтись дешевле 50 т. р. ассигнациями]. Нынешний ея владелец просит за нее 7 т. р. сер[ебром], обязуясь притом отлить в счет сей суммы соответственный чугунный пьедестал. Меди в статуе заключается от 150 до 200 пудов.

Нет места приличнее для этой статуи, как зал Екатеринославскаго дворянскаго собрания, для которого она была предназначена, или же если вашему сиятельству будет угодно, то поставить ее на соборной площади нашего губернскаго города.[418]

В свою очередь, 20 сентября Глеб Иванович Коростовцов пишет Екатеринославскому губернскому предводителю дворянства барону Ф.Е. Франку. Это письмо представляет для нас больший интерес, так как он не просто описывает обнаруженную статую, а, в частности, касается и ее истории в изложении Ф. Берда. И мы можем сопоставить его запись истории, сделанную фактически сразу же, как только она была услышана, с тем, что рассказал через тридцать лет в своей предваряющей письма статье В. Л. Коростовцов.

Г. И. Коростовцов пишет:

По словам Берда изваяние сие отлито по заказу генерал-фельдмаршала кн. Потемкина в 1788 году, в Берлине, и в последнее время неоднократно удостаивалось внимания Его Императорскаго Величества, посещавшаго его завод. Старик Берд купил случайно эту бронзу в лом; но рука образованнаго хозяина не поднималась на уничтожение прекраснаго произведения. Судьба как бы сберегала его для лучшей цели. Сын Берда, по смерти отца вступивший в распоряжение заводом, объявил мне, что продержавши у себя 14 л[ет] это изваяние без всякой для него пользы, он решился наконец отправить его в сем годе для продажи в Англию. <…> Полуколоссальное изображение отлито целою массою из красной бронзы, отличается чистотою отделки, свойственной образцовым произведениям, и при 4/2 аршинах высоты заключает в себе до 200 пудов весу. По личному моему осмотру, оно совершенно цело и нисколько не повреждено временем. Берд, отливавший столько достойных примечания предметов и украшений, оценяет его в 7000 руб. сер[ебром]. Он говорил, что на заказ оно стоило бы 15 000 руб. сер[ебром]. Художник Витали, имя которого Исаакиевские барельефы передадут потомству, сказывал, что одна модель для отливки такого сюжета стоила бы 3000 руб. сер[ебром]. Чтобы более увериться во всем этом, вы можете запросить строителя знаменитаго Исакиевскаго собора г. Монферрана, знающего это изваяние и начертившаго на прилагаемом рисунке простой, но весьма приличный пьедестал, каковой Берд берется отлить из чугуна безденежно, и с которым высота изваяния составит 6 аршин[419].

Итак, из этого письма явствует, что статую приобрел не Франц Берд, а его отец («старик Берд»), и он не запрашивал ее из Стокгольма, а «купил случайно». Но рассказ о том, что статую заказал в Берлине Потемкин, определенно восходит к Ф. Берду. И здесь – самое место привести примечание П. И. Бартенева, о котором я упомянул в предыдущем разделе и которое относится к истории статуи, изложенной В.Л.Коростовцовым. Бартенев писал:

История статуи едва ли не выдумана Бердом-сыном для придания ей большей ценности, или может быть дошла до него неверно. Нам положительно известно, что А. С. Пушкин продал заводчику Берду большую бронзовую статую Екатерины за три тысячи ассигнациями (см.: Девятнадцатый Век, кн. I, стр. 395). Пушкин же получил эту статую от деда жены своей Афанасия Николаевича Гончарова, отец котораго Николай Афанасьевич Гончаров, первый писчебумажный фабрикант в России, в 1787 году принимал Екатерину у себя на известном Полотняном Заводе и в память ея посещения заказал в чужих краях колоссальное бронзовое изображение Государыни, но заказ был привезен уже при Павле, когда было опасно чествовать Екатерину. Правнук Гончарова, памятный Московскому обществу Сергей Николаевич Гончаров показывал нам и современный рисунок этой статуи[420].

В данном случае «современный рисунок этой статуи» означает «рисунок, современный изготовлению статуи», т. е. речь явно идет о том самом рисунке, который С. Н. Гончаров показывал в 1865 г. также С. А. Соболевскому. Со слов же Гончарова, наверняка, Бартенев излагает и историю статуи, как она сохранилась в преданиях семьи Гончаровых. При этом, правда, поездка Екатерины на Полотняный Завод вместо 1775 г. приурочивается к ее путешествию 1787 г., и, соответственно, в качестве заказчика статуи называется не Афанасий Абрамович Гончаров, а его сын Николай Афанасьевич. Но восходят ли эти неточности непосредственно к рассказу Гончарова или привнесены в него Бартеневым, теперь уже определить невозможно. Приводимая Бартеневым ссылка на сборник «Девятнадцатый век» – это ссылка на его примечание к письму Пушкина Нащокину от 2 октября 1832 г. Я процитировал это примечание в предыдущем разделе.

Думаю, что Бартенев прав, предполагая, что именно Ф. Берд выдумал приводимую в письме Г. И. Коростовцова и в статье В.Л.Коростовцова историю статуи, поскольку такую «подробность», как нахождение статуи на заводе Берда с 1830 г., никто, кроме самого Берда, выдумать не мог.

Но, как я уже говорил, это примечание Бартенева, опровергающее роль Потемкина в заказе статуи, последствий практически не имело, и Потемкина продолжали считать ее заказчиком.

IV

Весной 1880 г. Полотняный Завод посещает известный экономист Владимир Павлович Безобразов, и 17 мая он пишет об этом посещении Якову Карловичу Гроту, который впоследствии опубликует это письмо в журнале «Русская мысль»:

Вы желали, чтобы я сообщил Вам то, что мне известно о посещенном мною (29 и 30 марта) селе «Полотняном Заводе» (имении Гончаровых) по отношению к жизни А. С. Пушкина.

Обязанный посетить Полотняный Завод, как весьма примечательное для моих экономических исследований поселение в Медынском уезде Калужской губернии (около 14 верст от станции Троицкой по Ряжско-Вяземской железной дороге), я совершенно случайно, перед предстоящим парадным чествованием великаго нашего поэта [имеются в виду предстоящие 5–9 июня 1880 г. торжества в связи с открытием памятника Пушкину в Москве. – И. С.], нашел здесь источники сведений, как мне кажется, весьма драгоценные для его биографии.

Разработкою и даже ближайшим изучением этих источников я не мог заняться во время очень краткаго моего пребывания в Полотняном Заводе, где я должен был, согласно специальной задаче моего путешествия по России, собрать сведения совсем другого рода и откуда я должен был спешить ехать в другия соседния средоточия промышленности[421].

Рассказав, в частности, о письмах Пушкина к Гончаровым, любезно показанных ему тогдашним хозяином Полотняного Завода Дмитрием Дмитриевичем Гончаровым (племянником Натальи Николаевны), Безобразов касается и интересующей нас истории статуи Екатерины II: «Как мне было сказано Д. Д. Гончаровым, жена Пушкина (при жизни деда или также после?) не получила никакого другаго приданаго, кроме бронзоваго памятника, воздвигнутаго Гончаровыми в с. Полотняном Заводе в честь посещения его в 1775 г. императрицею Екатериною Великою. Об этом памятнике упоминается и в читанных мною письмах Пушкина к А. Гончарову. Пушкин продал памятник в казну для переплава (если я не ошибаюсь) металла на монетном дворе. Об этом памятнике есть особая обширная переписка (целая кипа связанных бумаг); ее мне показывали, но, по недостатку времени, я с ней не ознакомился»[422].

Как мы видим, возможно, Д.Д. Гончаров В. П. Безобразову так же, как и С. Н. Гончаров – П. И. Бартеневу, рассказывает о продаже статуи самим Пушкиным. Правда, здесь речь идет о продаже для переплавки на монетном дворе, так что возможно, что Безобразов опирается не на рассказ Гончарова, а на прочитанные им письма Пушкина.

Если упомянутые Безобразовым пушкинские письма сразу же привлекли к себе внимание, то «целой кипе связанных бумаг», касающихся памятника Екатерине II, предстояло еще долго дожидаться своей очереди.

В 1910 г. большую статью о Полотняном Заводе в журнале «Старые годы» поместит художник Александр Средин, побывавший в гончаровском имении и имевший время и возможность познакомиться с хранившимся там гончаровским архивом. Воссоздавая по документам этого архива историю Полотняного Завода, он коснется и истории «медной бабушки».

V

Статья А. Средина [423] сопровождалась фотографиями сохранившихся к тому времени интерьеров и отдельных предметов из гончаровского дома. Автор, надо полагать, провел в усадьбе достаточное время, чтобы не только осмотреть саму усадьбу, но и внимательно познакомиться с хранившимся там архивом Гончаровых. Пользуясь документами этого архива, Средин воссоздает историю становления богатства Гончаровых, образ жизни старших Гончаровых и наиболее подробно – Афанасия Николаевича Гончарова, дедушки Натальи Николаевны, получившего в наследство огромное состояние и хорошо налаженное фабричное хозяйство, а внукам оставившего колоссальные долги и расстроенное хозяйство.

Естественно, затрагивает автор и историю статуи Екатерины II. Однако, к нашему сожалению, можно уверенно утверждать, что та «целая кипа связанных бумаг», касающихся памятника, о которой упоминал В. П. Безобразов, не была просмотрена А. Срединым. Если бы он ее просмотрел, то, конечно, не рассказывал бы историю памятника так, как он ее рассказывает. Правда, он упоминает и даже цитирует два документа, касающихся памятника. Но у этих двух документов – особая судьба.

Вернемся на некоторое время к упоминавшейся выше переписке С. А. Соболевского с М. Н. Лонгиновым. Напомню, что 5 июля 1865 г. Соболевский писал Лонгинову: «Гончаров получил с [Полотняного] Завода рисунок статуи и некоторые бумаги».

При первом цитировании этого письма я привел только его часть, касающуюся рисунка статуи. А что же за бумаги сопровождали этот рисунок? Соболевский пишет:

Бумаги:

A) (Копия) письмо Г.[рафа] Александра Воронцова к Петру Ивановичу (?). СП. Декабря 10 года 1791 о том, чтобы выпустить из таможни безпошлинно статую, принадлежащую Гончарову.

B) подлинное, подписанное Трощинским письмо к Гончарову от 4-го Октября 1801 г., дозволяющее ему поставить на фабриках или в его деревне образ бл[аженной] пам[яти] и проч. от имени Его Величества Государя Императора.

C) подлинное, подписанное Бенкендорфом от 26 Июня 1830 г. письмо к Алек. Серг. Пушкину <….>.

D) От Бенкендорфа же подлинное письмо 20 Августа 1830 к Афонасию Николаевичу Гончарову <…>[424].

Из всех документов, касающихся происхождения памятника, Средин упоминает и цитирует именно копию письма А. Воронцова от 10 декабря 1791 г. и подлинное письмо Трощинского от 4 октября 1801 г. – только эти два документа. Что первый документ – копия, а второй – подлинник, Средин сам указывает, так что нет сомнений, что это – те самые бумаги, которые видел С. А. Соболевский. Надо полагать, что первоначально они хранились в той самой «кипе связанных бумаг», касающейся памятника, но, будучи изъяты из нее в 1865 г. и посланы в Москву С. Н. Гончарову, эти письма по возвращении в Полотняный Завод уже не были положены в упомянутую кипу, а хранились с другими бумагами, с которыми ознакомился Средин, и потому попались ему на глаза.

Как же рассказывает историю «медной бабушки» Средин? Публикацию переписки братьев Коростовцовых в «Русском архиве» он явно не видел и передает устное предание, обрастающее все новыми деталями. Рассказав о безуспешной переписке Пушкина с Бенкендорфом и другими лицами по поводу продажи статуи, Средин пишет:

Но статуе пришлось еще пережить много злоключений, пока она была воздвигнута в Екатеринославе в 1846 г. Ее приобрел фабрикант Бердт на слом, но решил пока сохранить ее на всякий случай, если удастся продать. В то время у Екатеринославского дворянства возникла мысль поставить памятник Екатерине II и с этой целью оно решило обратиться к профессору Мартосу. В то время, как об этом велись переговоры, к графу Воронцову, тогдашнему генерал-губернатору Новороссийского края, пришел Бердт и разсказал, что у него на заводе имеется статуя Екатерины II, в восьмидесятых годах XVIII столетия заказанная Потемкиным в Берлине, но долго остававшаяся там вследствие невзноса за нее денег; тогда гр. Воронцов поручил г. Левшину сопровождать Мартоса на завод к Бердту для осмотра статуи.

Мартос нашел, что статуя «достойна Екатерины II и что он считает излишним отливать другую подобную». Мнение Мартоса было передано Екатеринославскому дворянству, оно вошло в личные переговоры с Бердтом и решило, в конце концов, после долгих затруднений, приобрести ее. Памятник был воздвигнут в 1846 г., в Екатеринославе, на площади против Собора, который заложила сама Императрица во время путешествия своего в южные губернии.

Теперь мы можем возстановить историю памятника со всеми подробностями. Отлита статуя в Берлине в 1782 г., а окончена в 1786 г. На подножии ея надпись такая: «Мейер слепил, Наукиш отлил, Мельцер отделал спустя шесть лет в 1786 году». Это как раз совпадает по времени с первыми письмами на выпуск ея из таможни, с 1785 годом, упоминавшимися выше [в 1785 г. Николай Афанасьевич Гончаров, прадед Натальи Николаевны, решил соорудить мраморный саркофаг своему отцу. – И. С.]. Заказана она была кн. Потемкиным-Таврическим, но взята не была, и в начале прошлаго [девятнадцатого] века была приобретена в Берлине для Гончарова[425].

Сначала обратим внимание на некоторые противоречия в самом этом рассказе. Во-первых, указав, что статуя была отлита в 1782 г., Средин пишет, что она была закончена спустя шесть лет, в 1786 г. Статуя действительно была закончена спустя шесть лет – в 1788 г.! Можно счесть это опечаткой, но Средин дважды называет 1786 г. И это бы тоже было неважно, но дело в том, что эту ошибку вслед за Срединым, как мы еще увидим, начнут повторять и другие.

Во-вторых, процитировав письмо графа А.Воронцова, разрешавшее уже в 1791 г. забрать из Санкт-Петербургской таможни привезенную в Россию статую, Средин в то же время пишет, что она «в начале прошлаго [девятнадцатого] века была приобретена в Берлине», т. е. в 1791 г. она была уже в Петербурге, но купили ее в Берлине после 1800 г.!

Но самая замечательная новая деталь в рассказанной Срединым истории – это подробное описание роли знаменитого скульптора Мартоса в приобретении статуи екатеринославским дворянством. Замечательна она тем, что Иван Петрович Мартос скончался в 1835 г., а идея приобретения скульптуры возникла у екатеринославских дворян в 1844 г.! Тень Мартоса в сопровождении господина Левшина, осматривающая статую Екатерины на заводе Берда, – сюжет, достойный Гоголя.

В августе 1910 г., находясь еще в Полотняном Заводе, А. Средин пишет статью «Пушкин и Полотняный Завод» для «Известий Калужской ученой архивной комиссии». Вероятно, это было связано с тем, что письма Пушкина к Гончаровым были в свое время переданы Д.Д. Гончаровым из архива Полотняного Завода в калужский архив, и Средину пришлось знакомиться с ними в Калуге. В этой статье, рассказав опять же о взаимоотношениях Пушкина с «медной бабушкой», Средин упомянул об истории ее происхождения буквально в одной фразе, сказав, что статуя «в восьмидесятых годах XVIII века была заказана кн. Потемкиным в Берлине и почему-то не была им взята, впоследствие она была куплена Афанасием Николаевичем, желавшим увековечить посещение Завода Великою императрицей и погребена им в обширных подвалах его дома»[426].

Но председатель Калужской ученой архивной комиссии В.И.Ассонов сопроводил статью А. Средина своей заметкой[427], в которой пытался доказать, что заказана статуя была не Потемкиным, а Гончаровым. Во-первых, он ссылается на письмо Пушкина к Бенкендорфу от 29 мая 1830 г. (которое, между прочим, и сам Средин приводит в статье в журнале «Старые годы»): «Прадед моей невесты некогда получил разрешение поставить в своем имении Полотняном Заводе Памятник Императрице Екатерине II. Колоссальная статуя, отлитая по его заказу в Берлине» и т. д. Во-вторых, Ассонов приводит ту самую заметку из «Калужских губернских ведомостей» 1849 г., в которой также говорилось о том, что статуя была заказана Гончаровым в Берлине. Эту газетную заметку, пользуясь статьей Ассонова, я и привел в первой главке.

Следующей публикацией, касавшейся «медной бабушки» и ее истории, стала заметка «История статуи Екатерины II» Н. О. Лернера.

VI

В 1913 г. в декабрьском номере журнала «Русская старина» Н. О. Лернер напечатал «Заметки о Пушкине», и первой заметкой была «История статуи Екатерины II». Основное содержание заметки составляла публикация (и комментирование) документов из архива Министерства Императорского двора и архива Императорской Академии художеств, связанных с попыткой Пушкина продать статую правительству летом 1832 г. Эту часть лернеровской заметки я использую позже, рассматривая именно «пушкинский» период истории статуи. Сейчас же мы рассматриваем в основном «допушкинский» и начало «послепушкинского» периодов.

Из ссылок Лернера видно, что он был знаком с обеими статьями Средина и с заметкой Ассонова, но похоже, что мнению Ассонова о том, что статуя была заказана не Потемкиным, а Гончаровым, Лернер не придал значения. Историю возникновения статуи он излагает по Средину, повторяя за ним неправильную дату окончания работы над статуей (1786 г. вместо 1788 г.) и даже арифметическую ошибку (1786–1782 = 6!!):

История этой статуи такова. В восьмидесятых годах XVIII века Потемкин заказал в Берлине скульптору Мейеру колоссальную бронзовую статую Екатерины II. В 1782 г. она была отлита, а в 1786 г. окончательно отделана, о чем свидетельствуют надписи: «Мейер, слепил, Наукиш, отлил, Мельцер отделал спустя шесть лет в 1786 г…». Но Потемкин скончался, не успев расплатиться с немецкими художниками, и статуя осталась в Германии, а через несколько лет прадед жены Пушкина Никол. Афан. Гончаров приобрел ее и хотел поставить ее в своем имении Полотняном Заводе, Медынскаго уезда Калужской губернии, в память посещения Екатериной II гончаровских заводов и фабрик, которым императрица вообще покровительствовала. Но привезенная из Германии статуя не была воздвигнута в Полотняном Заводе[428].

Далее излагается «пушкинский» период истории статуи, за которым следует краткое изложение «послепушкинского» периода:

«Статуя была куплена уже после смерти Пушкина на слом известным заводчиком Бердтом, которому, наконец, посчастливилось продать ее. Ее приобрело у него, по рекомендации Мартоса [!], екатеринославское дворянство, и в 1846 г. она была воздвигнута в Екатеринославе, на площади перед заложенным Екатериною собором»[429].

Таким образом, Лернер закрепляет своим авторитетом то, что статую заказал Потемкин и что Мартос способствовал покупке ее екатеринославцами (последнее очень странно, так как Лернер был весьма осведомленным человеком в том, что касалось пушкинского времени). Но к этому он еще добавляет не встречавшееся до него утверждение, что статуя была куплена Бердом «уже после смерти Пушкина». Кажется, Лернер не был знаком с мнением Бартенева и с публикацией писем братьев Коростовцовых.

Последующие публикации, затрагивающие историю «медной бабушки», относятся уже к советскому времени.

VII

О судьбе гончаровского архива в 1935 г. было известно следующее: «После революции архив Полотняного Завода разделился: наиболее значительная его часть, материалы, относящиеся к фабрикам, была перевезена в Москву и находится в настоящее время в ГАФКЭ [Государственный архив феодально-крепостнической эпохи; ныне – Российский государственный архив древних актов (РГАДА). – И. С.]. Часть осталась на Полотняном Заводе, часть хранится при Калужском краеведческом музее, небольшая часть – в Мособлархиве и в Литературном музее»[430]. Куда первоначально попала интересующая нас «целая кипа связанных бумаг», касающаяся памятника Екатерине II, я определенно сказать не берусь. Наверняка не в ГАФКЭ, иначе она и сейчас находилась бы в РГАДА. Но главное – она уцелела и так или иначе в какой-то момент попала в нынешний Российский государственный архив литературы и искусства (РГАЛИ), созданный в 1941 г., куда, в частности, были переданы многие архивные материалы из Государственного литературного музея. Возможно, именно в музее и находились документы о памятнике, но об этом – чуть позже.

В первой половине 1927 г. Б. Л. Модзалевский закончил подготовку второго тома своего знаменитого издания писем Пушкина. Во второй том попало и письмо Пушкина к Бенкендорфу от 29 мая 1830 г., в котором поэт просит разрешить А. Н. Гончарову продать статую на переплавку. В своих, как всегда, подробнейших комментариях к письму Модзалевский рассказывает историю создания статуи, цитируя рассмотренную нами статью Н. О. Лернера, на авторитет которого он явно полагается. Но, стремясь к объективности, он в примечании все-таки приводит ссылки на статью Ассонова и переписку Соболевского с Лонгиновым, которые доказывают, «что памятник был заказан не Потемкиным, а самим Н.А. Гончаровым»[431]. Модзалевский приводит полную библиографию по вопросу об истории этой статуи, включающую буквально все публикации, уже рассмотренные нами. Не приходится сомневаться, что он помнит и мнение П. И. Бартенева о продаже статуи самим Пушкиным. Поэтому, опираясь опять-таки на мнение Лернера, Модзалевский все-таки говорит, в отличие от Лернера, с определенной долей сомнения: «статуя позже была продана (едва ли уже не после смерти Пушкина) известному заводчику, коммерции советнику Францу Берду, а тот в 1845 г. продал ее за 7000 р. сер[ебром] Екатеринославскому дворянству, которое и поставило памятник в Екатеринославе (ныне Днепропетровск), на Соборной площади (открытие последовало 26 октября 1846 г. <…>)»[432]. Заметим, что Мартос в этом (правда, очень кратком) сообщении не фигурирует, но без ошибки, хотя и несущественной, не обошлось даже здесь: памятник был открыт не 26 октября, а 26 сентября.

Здесь же сразу отметим, что в третьем томе пушкинских писем, подготовленном после смерти Б. Л. Модзалевского его сыном и выпущенном в свет в 1935 г., Л. Б. Модзалевский, комментируя письмо Пушкина к Бенкендорфу от 8 июня 1832 г., в части, касающейся истории статуи, просто отсылает к рассмотренному выше комментарию Б. Л. Модзалевского и пишет: «Статуя Екатерины II была продана, вероятно, после смерти Пушкина заводчику Францу Берду» [433].

Кажется, в это же время могли бы быть наконец поставлены все точки над i в истории происхождения статуи. В процитированном в начале этого раздела пушкинском томе «Летописей государственного литературного музея», рассказывая об Афанасии Абрамовиче Гончарове, Т. Н. Волкова пишет: «Полотняный Завод 16 декабря 1775 г. посетила во время своего путешествия по России Екатерина II. В память этого посещения Афанасий Абрамович Гончаров решил поставить памятник императрице. Но отлитой в 1786 г. в Берлине большой бронзовой статуе не суждено было украшать собою Полотняный Завод. Она имела длинную сложную историю: принадлежала Пушкину как приданое его жены, безуспешно продавалась им в казну и наконец в 1846 г. была поставлена в Екатеринославе»[434]. К этому абзацу Т.Н. Волкова сделала многообещающее примечание: «О статуе Екатерины II нами написана специальная статья на основании неопубликованных архивных материалов»[435].

Смею предположить, что она воспользовалась, наконец, той самой «кипой» бумаг из гончаровского архива. Но – увы! – статья опубликована не была. Во всяком случае, ни самой статьи, ни каких-либо ссылок на нее обнаружить не удалось.

В это же самое время в Днепропетровске (бывшем Екатеринославе) Д. И.Яворницкий, несколько десятилетий возглавлявший тамошний музей и в свое время спасший статую от уничтожения, подготовил книгу «История города Екатеринослава».

Рукопись была завершена в 1937 г. (но напечатана впервые была только в 1989 г.). В ней он подробно и без тени сомнения излагал «екатеринославскую» версию происхождения статуи.

Задолго перед тем, как Екатерина II решила совершить свое, наделавшее много шума, путешествие в полуденный край, князь Потемкин, желая особенно польстить царице, послал в Берлин лучшим в то время художникам заказ отлить статую русской императрицы с условием, чтобы она была готова к 1787 году, то есть ко времени закладки царицею нового будущего города Екатеринослава. Художники, приняв заказ, однако почему-то не успели отлить статую к указанному сроку, а отлили ее на целый год позже. Тем временем в России произошли два важных события: Турция объявила России войну; князь Потемкин, назначенный фельдмаршалом русской армии, поспешно выехал из столицы на юг и там, после трехлетней осады турецкой крепости Очакова, неожиданно скончался. Новый фаворит царицы Екатерины, заместивший князя Потемкина, граф П. Зубов, или не знавший о заказе статуи, или же не желавший знать о том, ничего не сделал, чтобы добыть ее, и статуя, не оплаченная князем Потемкиным, оставалась в Берлине. Под конец ее выставили в аукционном зале для продажи. Аукционная продажа вещей, как известно, всегда привлекала и привлекает к себе много публики. Статуя Екатерины II привлекла к себе внимание русского туриста, бывшего в то время в Берлине, Афанасия Николаевича Гончарова, владельца парусной и полотняной фабрики в Калужской губернии. Он купил выставленную статую Екатерины с намерением поставить ее в своем имении «Полотняный Завод» в память посещения его императрицей в 1775 году. Но внезапная кончина Екатерины II и вступление на престол Павла I, ненавидевшего свою мать со всеми ее фаворитами, заставили Афанасия Николаевича Гончарова отказаться от мысли выставлять статую царицы из опасения навлечь на себя гнев жесткого и полоумного царя, каким оказался Павел I. Статуя оказалась не у дел и долго валялась в имении Гончаровых[436].

Замечательная, «отработанная» за почти столетие версия, вызывающая полное доверие. Полное впечатление, что за ней стоит масса источников, которые автор просто не счел необходимым приводить в популярном издании

Правда, в дальнейшем, рассказывая о продаже статуи, Яворницкий ссылается на источник, а именно – на упомянутый нами комментарий Л. Б. Модзалевского в третьем томе пушкинских писем и пишет: «Статуя Екатерины II была продана, вероятно, после смерти Пушкина в литейный завод коммерции советника Франца Берда в Петербурге»[437].

Версия продолжала жить и даже развиваться.

В 1963 г. украинский писатель Иван Шаповал, в молодости работавший в музее у Яворницкого, напечатал посвященную Яворницкому книгу «В поисках сокровищ» (на украинском языке; на русском издана в 1968 г.). А как раз годом ранее, 21 февраля 1962 г., в днепропетровской газете «Зоря» был напечатан материал, написанный серьезным (по должности) ученым и рассказывавший об истории памятника Екатерине II.

И. Шаповал, полагаясь на ученость автора, включил этот рассказ в книгу:

Вот как излагает эту историю ученый секретарь Запорожского отделения Географического общества при АН УССР Е. Макаров.

Дед Натальи Николаевны Гончаровой, Афанасий Гончаров, самодур и деспот, получил в наследство знаменитый полотняный завод вблизи Калуги и миллионные средства, нажитые жестокой эксплуатацией крепостных, но растранжирил почти все свое богатство.

Несмотря на шаткость имущественного положения, Афанасий Гончаров, проявляя верноподданические чувства к Екатерине II, покупает в Берлине медную статую царицы, отлитую еще в 1786 г., чтобы установить ее в Екатеринославе, куда царица собиралась приехать. Говорят, что заплатил он за нее сто тысяч рублей.

Смерть Потемкина и Екатерины II разрушила эти планы, и памятник попал не на пьедестал, а на склад полотняного завода и стоял там, полузабытый, до самого замужества Натальи Николаевны[438].

Правда, сразу считаю необходимым оговорить, что И. Шаповал, приводя в своей книге этот рассказ, сам оказался жертвой ученого секретаря. Из второго издания книги, познакомившись со статьей, о которой речь у нас пойдет в следующем разделе, Шаповал исключил этот «ученосекретарский» рассказ.

VIII

Как мы видим, уже несколько десятилетий не появлялось никаких новых данных об истории «медной бабушки». Можно, конечно, считать, что приведенные выше слова Т. Н. Волковой: «Полотняный Завод 16 декабря 1775 г. посетила во время своего путешествия по России Екатерина II. В память этого посещения Афанасий Абрамович Гончаров решил поставить памятник императрице. Но отлитой в 1786 г. в Берлине большой бронзовой статуе не суждено было украшать собою Полотняный Завод» – основываются уже на документах, которые она собиралась опубликовать в своей так и не напечатанной статье, но все-таки это тоже относится к области догадок, тем более что и сама Волкова допускает старую ошибку, восходящую к А. Средину, а именно – что статуя была отлита в 1786, а не в 1788 г.

Но вот М.Яшин нашел и опубликовал в 1964 г. интересный документ, который, правда, не столько прояснил, сколько усложнил и без того неясную ситуацию с продажей статуи Берду. Яшин впервые извлек из той части гончаровского архива, которая хранится в РГАДА, переписку сестер и братьев Гончаровых, на основании которой опубликовал в журнале «Звезда» замечательную по насыщенности новыми для того времени фактическими материалами статью «Пушкин и Гончаровы». Один абзац он посвятил и взаимоотношениям Пушкина с «медной бабушкой». Разделяя мнение, что «Пушкин так и не продал ее», Яшин никаких специальных аргументов по этому поводу не приводит, но зато публикует интересный фрагмент из письма Ивана Николаевича Гончарова к Дмитрию Николаевичу.

Яшин пишет: «О дальнейшей судьбе „медной бабушки“[после попыток Пушкина продать ее в казну. – И. С.] долго ничего не было известно, кроме того, что Пушкин так и не продал ее. В письме Ивана Николаевича к брату от 28 декабря 1835 г. есть сведения о попытках самих Гончаровых продать статую: „Что касается покупки памятника, – пишет Иван Николаевич, – Носов утверждает, что Берд не хочет приобретать на условиях, которые ты ему предлагаешь. Но тем не менее, я на этом не остановлюсь и пошлю Юрьеву, который мне дал надежду, что он это устроит“. Только в 1846 г. екатеринославское дворянство купило памятник и установило в своем городе»[439].

Это любопытное письмо мы попытаемся проанализировать, когда будем более подробно рассматривать именно «пушкинский» период истории «медной бабушки».

Наконец, в 1971 г. в алма-атинском журнале «Простор» появилась статья В. Рогова «История „статуи медной“». Журнал этот был известен тем, что там нередко появлялись интересные публикации на самые разные темы, и он пользовался вниманием московских читателей (думаю, что и ленинградских тоже).

Рогов не был профессиональным пушкинистом, но именно ему довелось наконец извлечь на свет и опубликовать документы, как я полагаю, из той самой гончаровской «кипы связанных бумаг», касающихся памятника Екатерине II. Он обнаружил их в ЦГАЛИ (ныне – РГАЛИ), в фонде Академии художеств (ф. 647). Каким образом он на них вышел, мне неизвестно.

По поводу того, почему они оказались именно в этом фонде, можно предположить следующее. В какой-то момент они были переданы в ЦГАЛИ (возможно, из Литературного музея?) и вошли в фонд 647. Что еще находилось в этом фонде, я не знаю, но важно, что по состоянию на 1947 г. документы Академии художеств составляли отдельный фонд № 640, причем в него входили документы за 1800–1890 гг., и в описании этого фонда в «Путеводителе»[440] никаких упоминаний о гончаровской статуе нет. Описание фонда № 647 в этом «Путеводителе», к сожалению, отсутствует. Затем, очевидно, произошло некоторое переформирование фондов, и фонд Академии художеств объединился с фондом № 647, приняв и его номер. Можно предположить, что это объединение произошло потому, что в документах прежнего фонда № 647 речь шла именно о создании памятника, и было естественно объединить эти документы с документами Академии художеств. Существенно то, что после этого объединения временной интервал документов в фонде сразу расширился в сторону XVIII века: 1769–1890 гг.[441], благодаря как раз тому, что в нем оказались документы, связанные с созданием «медной бабушки». Во вновь сформированном фонде № 647 эти документы образовали специальное дело «об установлении бронзового монумента Екатерины II (переписка с иностранными фирмами об отлитии памятника)»[442]. Однако в новом «Путеводителе» в описании фонда, как и в прежнем, об этом деле не упоминается ни словом, так что заслуга В. Рогова в том, что он все-таки нашел именно это дело.

Наконец-то история создания памятника строится Роговым на документальной основе:

Знакомясь с документами последней четверти XVIII столетия, мы видим, что уже с 1776 года ведется переписка с берлинской фирмой «Томсон Рованд и Ко» по поводу монумента, а позднее заключается со скульптором контракт, который подписывается – «…в Берлине сентября 18 дня 1781 года господином Вильгельмом Христианом Мейером и братом ево… Мейером, а сей в Москве февраля 28 дня 1782 г. господином коллежским асессором Афанасием Гончаровым». В конце 1782 года российский министр при берлинском дворе князь В. С. Долгоруков осматривает на месте модель статуи и ведет оживленную переписку по этому поводу с Афанасием Абрамовичем Гончаровым. Из письма В. Мейера А. Гончарову от 1 апреля 1783 г. мы видим, что к тому времени скульптор получил часть денег за работу в сумме 4000 руб., что модель в алебастре закончена и «…от пола стоящая достает до потолка…»

Статуя была закончена в 1788 году, о чем свидетельствовала следующая надпись: «Артисты Берлинские работали: Мейер слепил, Маукиш отлил, Мельцер – отделал, спустя шесть лет. 1788». Однако сразу она в Россию доставлена не была. Очевидно, война с Турцией и Швецией, происходившая в то время, помешала этому. По свидетельству того же Афанасия Николаевича Гончарова, который к тому времени стал владельцем Полотняного Завода, монумент «…в 1791 году привезен был в Петербург и пошлины повелено было из казны платить, отдав мне оной для постановления…» Однако «постановления» не произошло, так как, привезя монумент в Полотняный Завод, первое время А. Н. Гончаров не решается его поставить из-за отсутствия письменного разрешения, а с 1796 года, с воцарением Павла I, политическая атмосфера изменяется настолько, что чествование Екатерины II едва ли было безопасным. Лишь при Александре I, в 1801 году, А. Н. Гончаров обращается с просьбой дать ему письменное разрешение поставить памятник на заводе. Но, получив разрешение через директора почт Д. П. Трощинского «…о постановлении изваянного образа блаженной памяти императрицы Екатерины Алексеевны на фабриках и в деревне…», не воспользовался им, и статуя продолжала храниться в одном из подвалов завода[443].

Что касается продажи статуи Берду, то Рогов все-таки предполагает, что продана она была еще при жизни Пушкина, и, по-моему, впервые в качестве аргумента в пользу этого предположения указывает на отсутствие каких-либо упоминаний о статуе в делах Опеки над детьми и имуществом Пушкина. Но об этом будет подробнее сказано далее.

IX

В 1984 г. в Днепропетровске была напечатана небольшая, но одобренная, в частности, Т Г. Цявловской и Н. Я. Эйдельманом книга В. Я. Рогова «Далече от брегов Невы.: Заметки о пребывании А. С. Пушкина в Екатеринославе в 1820 году». Автор включил в нее (с минимальной редакторской правкой) и текст «Истории „статуи медной“». И хотя через пять лет там же, в Днепропетровске, вышла «История города Екатеринослава» Д. И. Яворницкого, в которой, как я уже упоминал, была представлена «екатеринославская» версия истории «медной бабушки», но документально обоснованная версия Рогова, естественно, уже не могла быть подвергнута сомнению.

С восьмидесятых же годов историей «медной бабушки» активно занялась сотрудница Днепропетровского исторического музея им. Д. И. Яворницкого Валентина Валентиновна Буряк. Ее особенно волновала нынешняя судьба памятника, но и в прошлую его историю она внесла существенный вклад. В. В. Буряк не поленилась «пройти по следам» Рогова в РГАЛИ и заново просмотреть упомянутые им документы; кроме того, она привлекла публикации немецкой исследовательницы С. Бадштюбнер-Грогер, которая изучала творчество создателя статуи Екатерины II – Вильгельма Христиана Мейера. Благодаря этому удалось уточнить ряд деталей работы над статуей.

Так, немецкой исследовательницей были выявлены подготовительные рисунки скульптора для этой статуи.

Рисунки имеют следы копирования, и можно предположить, что скульптор изготавливал копии для отправки заказчику. Косвенным подтверждением этому являются и строки П. И. Бартенева, писавшего, что С. Н. Гончаров, брат супруги поэта Н. Н. Пушкиной, «показывал нам и современный рисунок этой статуи».

Работа В. Мейера над скульптурой продолжалась, и этапы ее можно проследить документально. Так, мастер занялся изготовлением моделей, сначала уменьшенного масштаба, а затем реального – для отливки изваяния. Осмотреть подготовленную к отливке модель скульптор пригласил директора Берлинской Королевской академии художеств живописца Б. Н. Лесьера, заключение которого звучало лестно для Мейера: «это произведение я считаю одной из лучших его работ». Сертификат был подписан Лесьером 28 сентября 1782 г. Эту же модель в сентябре 1782 г. рассмотрел и одобрил Сенат Академии[444].

С. Бадштюбнер-Грогер обнаружила также, что «об окончании работ над статуей сообщила „Королевская Привилегированная берлинская газета“ от 12 июля 1788 г., а уже 16 августа 1788 г. эта же газета информировала: „Несколько дней назад статуя Ее Величества Императрицы России, отправлена в Штеттин для дальнейшей перевозки в Санкт-Петербург“. Разразившаяся в 1788–1791 гг. на Балтике русско-шведская война не позволила владельцам вывезти скульптуру в Россию, и три года она находилась в порту Штеттина, на родине самой императрицы Екатерины II»[445]. Таким образом, снимаются последние недоумения прежних исследователей о причинах задержки статуи в Германии – задержки, порождавшей домыслы о неоплате заказа, о выставлении ее на аукцион и т. п.

По поводу «пушкинского» периода истории «медной бабушки» В. В. Буряк излагет в основном традиционную версию, хотя и высказывает практически не аргументированную гипотезу, что среди предполагаемых покупателей в 1832 г. фигурировал уже и Берд. Но зато она впервые публикует (точнее – пересказывает) письмо Монферрана, касающееся статуи и относящееся к марту 1833 г. Как и находка М.Яшина, это письмо скорее осложняет, чем проясняет картину «пушкинского» периода. Его мы еще будем обсуждать.

Что касается приобретения памятника екатеринославским дворянством, то здесь в основном изложение идет в соответствии с перепиской братьев Коростовцовых, но все-таки В. В. Буряк не удержалась и вслед за А. Срединым привлекла к этому делу знаменитого Мартоса: «Для принятия окончательного решения М. С. Воронцов заручился мнением специалиста, которым стал И. П. Мартос, чья встреча с изваянием была не первой. В заключении им были указаны высокие художественные достоинства статуи с оценкой ее стоимости в 25 000 рублей. Его мнение было доведено до екатеринославского дворянства»[446]. Да, увидеть бы это заключение покойника Мартоса!

Дальнейшая (и основная) часть статьи В. В. Буряк посвящена жизни «медной бабушки» после установки ее в Екатеринославе.

В это же время история статуи уточнялась и дополнялась (иногда – ранее того, что было опубликовано В. В. Буряк) Еленой Вениаминовной Карповой, ныне заведующей сектором скульптуры XVIII – начала XX века Государственного Русского музея[447]. Свой вклад внес в уточнение истории скульптуры Екатерины II (в основном – ее послепушкинского периода) В. А. Черненко, член Ассоциации исследователей С.-Петербурга [448].

Жизнь у «медной бабушки» после ее установки в Екатеринославе выдалась неспокойная: ее передвигали, меняли ей пьедестал, скидывали с пьедестала (заметьте – не после октябрьской, а после февральской революции 1917 г.), закапывали в землю (Д. И.Яворницкий– чтобы спасти от переплавки), устанавливали во дворе музея и, наконец, во время Отечественной войны вывезли в Германию. Все это описано у В. В. Буряк и В. А. Черненко очень хорошо, и я отсылаю к их работам тех, кого интересует этот период жизни «медной бабушки». Где она сейчас и «жива» ли – неизвестно.

X

Самый начальный этап «пушкинского» периода существования «медной бабушки» я не буду рассматривать. Во-первых, он достаточно хорошо документирован перепиской Пушкина с А. Н. Гончаровым и графом А. Х. Бенкендорфом и потому хорошо освещен в различных публикациях. Во-вторых, на этом этапе Пушкин играет только роль посредника между А. Н. Гончаровым и власть предержащими. Сам он непосредственно памятником Екатерины не занимается и только ждет, что при удачном исходе дела он может рассчитывать на возвращение ему денег, которые он одолжил Н. И. Гончаровой перед свадьбой, и на получение какой-то суммы денег в приданое за Натальей Николаевной.

Прошли 1830 и 1831 годы, но он так ничего и не дождался.

Что-то изменилось в 1832 г. Статуя прибывает в Петербург, и уже сам Пушкин предпринимает усилия для ее продажи. Что же произошло и на каких правах он этим занимается? Фактов и документов не так много, и возможны разные версии событий в зависимости от тех или иных предположений.

Прежде всего изложим то, что известно.

В феврале 1832 г. Афанасий Николаевич Гончаров – в Петербурге. Во всяком случае, 23 февраля он отмечает в записной книжке: «Февраля 23 – Наташе Пушкиной купил 32 фу[нта] разного варенья по 1 [рублю] за фу[нт] – 32 р[убля]»[449]. Судя по письму брата Натальи Николаевны – Сергея Гончарова – к деду от 21 марта того же года, Афанасий Николаевич уехал из Петербурга около 10 марта, но, судя по тому же письму, должен был вскоре вернуться[450]. Уехал он в Полотняный Завод, но между 25 и 29 апреля он уже приезжает в Москву[451] по дороге обратно в Петербург.

Тем временем в первой половине мая Пушкины с Галерной переезжают на Фурштадтскую улицу, в дом Алымова, где в ночь на 19 мая у них рождается Маша. В тот же день Александрина Гончарова пишет из Калужской губернии в Петербург брату Дмитрию: «Дедушка уже должен быть в Петербурге и ты, наверное, знаешь, как его дела»[452]. В записной книжке А. Н. Гончарова отмечено: «Мая 22 – Наташе на [Машин] зубок положил 500 [рублей]…»[453] 7 июня – крестины Маши. Среди восприемников – А. Н. Гончаров.

А на следующий день, 8 июня, Пушкин пишет графу А. Х. Бенкендорфу:

Два или три года тому назад господин Гончаров, дед моей жены, сильно нуждаясь в деньгах, собирался расплавить колоссальную статую Екатерины II, и именно к Вашему превосходительству я обращался по этому поводу за разрешением. Предполагая, что речь идет просто об уродливой бронзовой глыбе, я ни о чем другом и не просил. Но статуя оказалась прекрасным произведением искусства, и я посовестился и пожалел уничтожить ее ради нескольких тысяч рублей. Ваше превосходительство с обычной своей добротой подали мне надежду, что ее могло бы купить у меня правительство; поэтому я велел привезти ее сюда. Средства частных лиц не позволяют ни купить, ни хранить ее у себя, однако эта прекрасная статуя могла бы занять подобающее ей место либо в одном из учреждений, основанных императрицей, либо в Царском Селе, где ее статуи недостает среди памятников, воздвигнутых ею в честь великих людей, которые ей служили. Я хотел бы получить за нее 25000 р., что составляет четвертую часть того, что она стоила (этот памятник был отлит в Пруссии берлинским скульптором). В настоящее время статуя находится у меня (Фурштатская улица, дом Алымова)[454].

Далее последовало известное обращение Министерства Императорского двора в Академию художеств, и 12 июля академики Мартос, Гальберг и Орловский осматривают статую и делают заключение, что она «заслуживает внимание правительства; что же касается до цены сей статуи 25 тысяч рублей, то мы находим ее слишком умеренной, ибо одного металла, полагать можно, имеется в ней по крайней мере на двенадцать тысяч рублей, и если бы теперь заказать сделать таковую статую, то она, конечно, обошлась бы в три или четыре раза дороже цены, просимой г. Пушкиным»[455].

Когда же и почему статуя оказалась в Петербурге? И какое теперь отношение имел к ней Пушкин?

Можно предложить следующую версию развития событий – конечно, не единственно возможную. Но внутренних противоречий и противоречий приведенным выше известным фактам в ней вроде бы нет.

В феврале 1832 г. Афанасий Николаевич Гончаров приезжает в Петербург. Зачем? И.Ободовская и М. Дементьев пишут: «Афанасий Николаевич направился туда с намерением просить у царя субсидии для поправления своих дел в Заводах или разрешения на продажу майоратного имения. Однако его намерениям оказал сопротивление наследник майората, старший внук Дмитрий, служивший тогда в Петербурге»[456]. На чем они основывают это свое утверждение, они не указывают. Никаких ссылок на какие-либо документы нет. Правда, в конце концов, нам сейчас неважно, зачем именно приехал А. Н. Гончаров в Петербург. Но можно предположить, что именно во время этого визита в ходе обсуждения Гончаровыми и Пушкиным накопившихся денежных проблем и возникла идея передать статую Пушкину уже не как посреднику при продаже, а в качестве компенсации долга и приданого.

Возможно, Афанасий Николаевич решил сделать своеобразный подарок Наталье Николаевне к годовщине свадьбы (18 февраля). На такое предположение наталкивает также следующее обстоятельство.

Известно недатированное письмо (точнее – записка) И.П. Мятлева к Пушкину:

Поздравляю милую и прелестную жену твою с подарком и тяжеловесным, сергами, иметь наушницею Екатерину великую шутка ли? Мысль о покупке статуи еще не совершенно во мне созрела, и я думаю и тебе не к спеху продавать ее, она корма не просит, а между тем мои дела поправятся, и я более буду в состоянии слушаться своих прихотей.

Как помнится мне, в разговоре со мною о сей покупке ты ни о какой сумме не говорил, ты мне сказал—Я продам тебе по весу Екатерину, а я сказал, и по делом ей, она и завела-то при дворе безмены (baise-mains)[457].

Переливать же ее в колокола я намерения не имею – у меня и колокольни нет – и в деревни моей, сзывая православных к обедне, употребляют кол-о-кол. И они так же сходятся.

На бусурманской масленнице я не был.

Твой на всегда или за всегда, как за луччее признаешь

И. Мятлев[458].

В Академическом собрании сочинений Пушкина записку датируют: «первая половина марта 1832 г. (?)». Аргументации никакой не приводится.

В 1832 г. масленица приходилась на 15–21 февраля. Под «бусурманской масленицей» Мятлев, очевидно, имеет в виду так называемую «немецкую масленицу», первые два дня православного поста (22 и 23 февраля), когда, в частности, в немецком и французском театрах еще проходили спектакли (в отличие от русского, в котором они прекращались с первым же днем поста), но в программах этих театров в эти дни помечалось: «для иностранцев».

По содержанию записки можно понять, что она являлась ответом на не дошедшую до нас пушкинскую записку, в которой Пушкин сообщал о подарке, сделанном его жене, и, очевидно, пошутил, что вместо серег ей подарили статую Екатерины, а также, вероятно, повторял сделанное когда-то в разговоре предложение купить статую, хотя бы для того, чтобы перелить ее в колокола. Также, очевидно, спрашивал, не был ли где-нибудь Мятлев на «немецкой масленице». Если эта записка действительно относится к 1832 г., то датировать ее можно, судя по упоминанию «бусурманской масленицы», ближайшими днями после этой «масленицы», т. е., скорее всего, 24–26 февраля.

Заметим, что 23 февраля Афанасий Николаевич точно был у Пушкиных, подарил Наталье Николаевне 32 фунта разного варенья. Не подарил ли он ей в эти же дни и статую? А Пушкин и написал об этом Мятлеву, получив хотя бы номинально статую в свое распоряжение?

В конце февраля или начале марта мог состояться и разговор Пушкина с Бенкендорфом, во время которого тот подал Пушкину надежду, что правительство может купить статую Екатерины (поэт упоминает об этом в своем письме к Бенкендорфу 8 июня). В конце февраля Пушкин достаточно активно переписывается с Бенкендорфом, в частности, по вопросам, связанным с цензурой, с разрешением осмотреть библиотеку Вольтера. Не исключено, что был у них и личный разговор в это время. Из письма Пушкина (от 8 июня) ясно, что во время его разговора с Бенкендорфом статуи в Петербурге еще не было. Только в этом письме он сообщает, что статую доставили в Петербург, причем пишет, что это он «велел привезти ее сюда» после того, как Бенкендорф подал ему надежду, что ее может купить правительство.

Можно допустить также, что при разговоре Пушкина с Афанасием Николаевичем обсуждался и вопрос о доставке статуи в Петербург. И не отправился ли Афанасий Николаевич вскоре (около 10 марта) в Полотняный Завод именно для того, чтобы организовать эту доставку? Во всяком случае, ясно, что ему что-то понадобилось срочно сделать в Полотняном Заводе. Иначе он вряд ли просто так поехал бы туда, чтобы через два месяца опять вернуться в Петербург.

Конечно, это достаточно хрупкие предположения, но они не противоречат, во всяком случае, тому, что определенно известно.

В Полотняный Завод Афанасий Николаевич должен был приехать около 20 марта, а через месяц он уже пустился в обратный путь. Похоже, что к рождению Маши 19 мая он не успел (возможно, еще задержался в Москве, куда он приехал, как уже упоминалось, не позже 29 апреля), так как деньги ей «на зубок» он подарил только 22 мая, а сделал он это, надо думать, сразу же по приезде.

Естественно предположить, что статуя Екатерины двинулась из Полотняного Завода одновременно с Афанасием Николаевичем или сразу вслед за ним, но тянулся этот тяжелый и громоздкий обоз, конечно, значительно медленнее и прибыл в Петербург, на Фурштадтскую улицу, уже перед самыми крестинами Маши, которые состоялись 7 июня.

А 8 июня, когда статуя уже была во дворе дома, Пушкин и написал свое письмо графу А.Х. Бенкендорфу.

Вот такую версию хронологии развития событий можно построить на основе достаточно скудных фактических данных. Повторяю, что это, конечно, не единственная версия, которую можно построить, но она кажется мне достаточно оправданной и логически, и психологически.

Остается совершенно неясным вопрос, насколько можно считать Пушкина с этого времени собственником статуи.

XI

Как уже упоминалось, Мартос, Гальберг и Орловский, выражаясь современным языком, дали положительное заключение о достоинствах статуи, и 18 июля 1832 г. это заключение было переслано в Министерство Императорского двора. Никакой реакции со стороны министерства почему-то не последовало. Но 2 декабря этого же года Пушкин писал П.В. Нащокину: «Мою статую еще я не продал, но продам во что бы то ни стало»[459].

В феврале 1833 г. Пушкин решил обратиться непосредственно к министру Императорского двора князю П. М. Волконскому. Письмо было написано Натальей Николаевной. Князь П. М. Волконский 25 февраля ответил вежливым отказом, сославшись на недостаток средств для покупки статуи. Этим ответом Волконского завершается специально заведенное по этому вопросу дело Министерства Императорского двора.

Нет никакой ясности в дальнейших действиях Пушкина и кого-либо еще по продаже статуи, хотя определенно известно, что статуя в конце концов была куплена Бердом-отцом. Но когда и как?

Имеется несколько документов, которые можно привлечь к попытке ответить на эти вопросы.

Во-первых, известна недатированная записка Пушкина к Л. М. Алымовой, хозяйке дома на Фурштадтской улице: «Покорнейше прошу дозволить г-ну Юрьеву взять со двора Вашего статую медную, там находящуюся»[460].

1 декабря 1832 г. Пушкин переехал от Алымовой в дом Жадимировского. Значит, записка написана после этого дня. Но с какой целью статуя передавалась ростовщику Юрьеву? Во всяком случае, до февральской (1833 г.) переписки с князем Волконским Пушкин еще распоряжался статуей.

В. В. Буряк обнаружила и опубликовала еще один очень интересный документ – письмо архитектора Монферрана к тому же князю Волконскому, написанное – заметим! – 7 марта того же 1833 г., т. е. через 10 дней после получения Пушкиным отказа Волконского.

Вот о чем говорится в этом написанном по-французски письме, хранящемся в РГИА, в фонде Министерства Императорского двора:

«Статуя, представляющая Императрицу Екатерину, принадлежащая господину Берду, который имеет намерение отправить ее за границу, если не сможет сбыть здесь, имеет четыре аршина в высоту». Далее следует краткая характеристика несомненных достоинств статуи и ее хорошей сохранности. В заключение Монферран пишет: «Имея честь указать Вашему сиятельству на это прекрасное произведение, я полагаю, что Императорская Академия художеств приобретет этот портрет и что, помещенная в центре большого зала при входе, эта статуя основательницы [академии] довершит украшения, которые там делаются»[461].

Это письмо прежде всего вызывает новые вопросы, но все-таки позволяет и кое-что уточнить.

Монферран описывает статую и ее сохранность. Он ее определенно видел. Если бы он ее видел во дворе дома Алымовой, то уж никак не мог бы назвать ее хозяином Берда. Надо полагать, что видел он ее уже на складском дворе бердовского завода. То, что хозяином статуи Берд в это время еще быть не мог, оставим на его совести. Он, может быть, прямо сам этого и не говорил, но Монферран так это понял.

Можно предположить, что когда Пушкин съехал из дома Алымовой, встал вопрос – что делать со статуей? Перевозить ее с квартиры на квартиру накладно. Оставить у Алымовой? Вряд ли она на это была согласна. Надо было найти место для хранения статуи.

Не исключено, что по чьему-то совету (возможно, того же самого ростовщика Юрьева) Пушкин решил переправить ее на хранение на складской двор завода Берда, а Юрьев взялся быть посредником. Ясно, что и Юрьеву, и Берду полагалась за это определенная плата, и Пушкин мог им предложить расплатиться после продажи статуи, так что оба – и Юрьев, и Берд – были заинтересованы в ее продаже. И Берд уже мог в определенном смысле чувствовать себя одним из хозяев статуи.

Поэтому можно с достаточной степенью уверенности утверждать, что статуя была перевезена со двора Алымовой на завод Берда после 1 декабря 1832 г., но, по крайней мере, за несколько дней до 7 марта 1833 г. По зимнему пути ее и перевозить было легче.

В. А. Черненко полагает: «поскольку отказ правительства от приобретения статуи был помечен 25 февраля 1833 г., а письмо Монферрана – 7 марта 1833 г., то записку Пушкина к Алымовой можно отнести к 1833 г. и датировать 25 февраля – 7 марта»[462]. То есть он допускает, что только получив отказ князя Волконского, Пушкин написал записку Алымовой, которая до этого времени не возражала против того, что статуя находится у нее во дворе; тут же связался с Юрьевым, Юрьев успел согласовать все с Бердом и организовать перевозку огромной статуи на заводской двор, а Монферран как раз тут и приехал на завод, увидел статую, успел ее зарисовать и написать письмо. Заметим, что тогда записку надо вообще датировать еще более узким временным диапазоном, не позднее, например, 4 марта, оставив хотя бы три дня на организацию перевозки статуи и знакомство с ней Монферрана. Это маловероятно, поэтому я считаю более правильным датировать записку декабрем 1832 г. – февралем 1833 г.

Конечно, возникает вопрос: как увязать переписку Пушкина с князем Волконским и письмо Монферрана к нему же? Похоже, что Монферран писал, не ведая об обращении Пушкина по тому же адресу.

Характерно, что в делах канцелярии Министерства Императорского двора эти письма не были объединены в одно дело. Письмо Монферрана хранится в папке «Бумаги по разным предметам, принятые к сведению». На его письме была сделана помета: «К сведению, ибо Его Величество не нашел, чтобы была столь хороша, как изъясняет Г-н Монферан. 8 марта 1833». Дело в том, что письмо Монферрана сопровождалось рисунком статуи. Но рисунок – линейный, почти контурный, и составить по нему полное представление о статуе, конечно, невозможно. Скорее всего, именно этот рисунок не произвел впечатления на Николая I.

Знал ли Берд об обращении Пушкина к князю П. М. Волконскому? Знал ли Пушкин об обращении Берда через Монферрана к тому же Волконскому? Эти вопросы остаются без ответа.

В бумагах Пушкина нет никаких позднейших упоминаний о статуе и ее продаже, если не считать намека на ее перевозку в письме к Наталье Николаевне от 26–27 мая 1834 г.: «Ты спрашиваешь меня о Петре? идет по маленьку; скопляю матерьялы – привожу в порядок – и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок»[463].

И – всё!

Больше ни в каких пушкинских документах мы не находим никаких упоминаний о статуе.

Но есть еще один документ, который я уже упоминал и который делает ситуацию еще более неопределенной – опубликованный М. Яшиным фрагмент письма Ивана Николаевича Гончарова к брату Дмитрию Николаевичу, написанного из Петербурга 28 декабря 1835 г. Повторим этот важный для нас фрагмент: «Что касается покупки памятника, Носов утверждает, что Берд не хочет приобретать на условиях, которые ты ему предлагаешь. Но тем не менее, я на этом не остановлюсь и пошлю Юрьеву, который мне дал надежду, что он это устроит»[464].

Что можно извлечь из письма Ивана Николаевича?

Прежде всего то, что в конце 1835 г. Гончаровы активно занимаются продажей статуи и что условия продажи ее Берду сформулированы Дмитрием Николаевичем Гончаровым, а не Пушкиным, который вообще не упоминается.

То, что Гончаровы действуют через Носова, – это понятно, так как он их постоянный контрагент и комиссионер по различным финансовым вопросам в Петербурге. Но существенно, что и В. Г. Юрьев тоже знает об этих попытках продажи и даже предлагает свои услуги.

В то же время нельзя не принимать во внимание сообщение П. И. Бартенева, восходящее к Гончаровым, что Пушкин все-таки продал памятник.

Как справедливо заметил В. Я. Рогов в своей статье о памятнике, отсутствие каких-либо упоминаний в документах Опеки ясно говорит о том, что на момент смерти поэта статуя не являлась его собственностью (и если была продана, то при его жизни).

Но можно задать вопрос: а была ли она вообще когда-нибудь оформлена юридически как его собственность? Никаких данных об этом нет.

Возможно, статуя была подарена Афанасием Николаевичем Наталье Николаевне к годовщине свадьбы без оформления какой-либо дарственной, на условии, что если Пушкину удастся продать статую, то он возвращает себе сумму, которую поэт одолжил матери Натальи Николаевны перед свадьбой, и, возможно, получает еще какую-то сумму в качестве приданого; остальные вырученные деньги идут Гончаровым.

После того, как продать статую в казну не удалось, других попыток ее продажи некоторое время не предпринималось.

Наконец, возможно, в какой-то момент Пушкин, получив очередную ссуду от В. Г. Юрьева, предложил тому в качестве расплаты свою долю стоимости статуи. Поэтому-то Юрьев и был в курсе проблем, связанных с продажей статуи, и предлагал Гончаровым выступить в качестве комиссионера. Предлагал именно Гончаровым, так как Пушкин уже «продал» Юрьеву свою долю за полученную ссуду. Поэтому Пушкин больше в продаже памятника не участвовал, а он, вероятно, был продан Берду именно при посредстве Юрьева, и для нас уже не важно, когда именно это произошло.

Заметим, что именно в 1835 и 1836 гг. к Юрьеву Пушкины обращаются неоднократно. Но векселя, данные Юрьеву в 1836 г., так и не были оплачены при жизни Пушкина. Вообще на всех векселях, сохранившихся в пушкинском архиве (т. е. возвращенных ему или Опеке после окончательного расчета с кредиторами), имеются записи об их предварительной частичной оплате или об их оплате уже Опекой, т. е. по всем этим векселям расплата происходила постепенно и нередко – с опозданием.

По всем, кроме одного!

В архиве Пушкина сохранился вексель, выданный им Юрьеву 22 апреля 1835 г., на 6500 рублей ассигнациями/ и на этом векселе нет никаких надписей: ни о частичной оплате его Пушкиным,

1. Литературный архив: Материалы по истории литературы и общественного движения. М.; Л., 1938. Т. 1. С. 67. ни об оплате Опекой, т. е. надо полагать, что раз он оказался у Пушкина, то Пушкин получил его обратно от Юрьева, сразу и в срок полностью расплатившись. А расплатиться он должен был до 22 июля 1835 г. Судя по тому, что именно в этот день Пушкин в очередной раз обратился к графу А.Х.Бенкендорфу, описывая свое тяжелое материальное положение («в течение последних пяти лет моего проживания в Петербурге я задолжал около шестидесяти тысяч рублей» XVI, 4.), вряд ли у него к этому дню вдруг нашлись свободные 6500 рублей, чтобы в срок отдать их Юрьеву. А новую ссуду от царя он получит только в первых числах сентября 1835 г.

Не статуя ли (точнее – пушкинская доля в этой статуе) и послужила расплатой по этому векселю?

Вопросов пока больше, чем ответов.

Издатель

Книгоиздатель Александр Пушкин. Литературные доходы Пушкина

С.Я.Гессен

…Вам слава не нужна,

Смешной и суетной вам кажется она;

Зачем же пишете? – Я? для себя. – За что же

Печатаете вы? – Для денег. – Ах, мой боже,

Как стыдно! – Почему ж?

Пушкин(черновой набросок)[465], I

Дай сделаю деньги, не для себя, для тебя.

Я деньги мало люблю: но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости.

Пушкин – Н.Н. Пушкиной[466]

Книжный рынок в начале XIX века

I

Пушкин был не только одним из величайших художников всех времен и народов. Он был еще большим, выдающимся человеком. Если из истории жизни его вычеркнуть творчество, останется богатая внешними фактами и внутренними переживаниями биография человека, исключительная индивидуальность которого отражалась и оставляла веху на каждом шагу его жизненного пути. В.В. Вересаев написал четырехтомную биографию Пушкина-человека, почти вовсе вылущив из нее творческую историю, и тем не менее книга его читается, том за томом, с захватывающим интересом, несмотря на эту мучительную, дорого стоящую и ничем не оправдываемую операцию механического выделения внешней истории художника из общего комплекса его жизни.[467]

Представим себе такого необыкновенного человека, который впервые узнал о существовании Пушкина из четырех томов книги Вересаева. Когда он перевернет последнюю страницу последнего тома, спросим его: кто такой Александр Сергеевич Пушкин? Должно быть, он ответит, что это замечательный во всех отношениях человек и, между прочим, писатель. Такой вывод, совершенно справедливый в приложении к книге Вересаева, конечно, противоречит истине. Пушкин прежде всего – поэт. Но и человеком он был подлинно замечательным.

Естественно, в силу этого, что пушкиноведение должно идти и идет двумя путями: изучает творчество Пушкина, литературную историю его произведений и подвергает их формальному анализу, во-первых, и разрабатывает биографию поэта, во-вторых. Еще в 1923 г. Н.К. Пиксанов наметил третий путь, открывающийся перед пушкиноведением[468]. П.Е. Щеголев в своей последней работе «Пушкин и мужики» развил означенную тему. Это «анализ той социальной обстановки, в которой складывалось художественное восприятие Пушкина» [469].

«Социальная обстановка» эта слагалась из разных ингредиентов. «Пушкин и крепостное право, помещичьи отношения Пушкина» – таковы темы П.Е. Щеголева. Добавим к ним еще одну – издательская деятельность Пушкина. Эта последняя стоит на одном из центральных стыков творческого и жизненного путей художника, в силу чего как будто не может быть обойдена. Однако именно так оно и было до сих пор. Об этой стороне жизни и деятельности Пушкина мы имеем самые смутные представления[470].

Между тем мы еще вторично сталкиваемся с этой же темой, приходя к ней иным путем. Социологическое изучение истории литературы, в свою очередь, поставило ряд вопросов, вводящих нас в область «литературного быта». Профессионализация писательского труда, взаимоотношения писателей и издателей, писателей и читателей, самый состав читательской массы, авторские гонорары и тиражи изданий, – таков ряд факторов, бесспорно влиявших на литературную эволюцию и особенно остро сказывавшихся в начале XIX столетия. Это, конечно, все факторы только посредствующие. Основным мотивом, основным стимулом эволюции литературного творчества, литературных форм, являлось собственно творчество. В начале 1830-х гг. обозначилась профессионализация литературного труда, ставшая возможной благодаря появлению профессиональных же издателей и журналов с коммерческой установкой – вместо прежних альманахов. Еще более важно то, что расширился и углубился читательский слой, перешагнувший за тесные рамки высшего, аристократического круга, что не замедлило сказаться на изменении «социального заказа», как выразились бы мы, употребив современный термин. Совершенно очевидно, что все это не могло не отразиться на литературной эволюции. Справедливо заметил Б.М. Эйхенбаум[471], что если «четырехстопный ямб Пушкина невозможно, связать ни с общими социально-экономическими условиями николаевской эпохи, ни даже с особенностями ее литературного быта», то «переход Пушкина к журнальной прозе и, таким образом, самая эволюция его творчества в этот момент обусловлена общей профессионализацией литературного труда в начале 1830-х годов и новым значением журналистики как литературного факта».

Перечисленные выше вопросы широко развиты на фактическом материале в книге «Словесность и коммерция»[472]. Здесь несвоевременно касаться ряда весьма спорных мест, встречающихся в этой интересной книге. Но на одном вопросе мы должны остановиться, ибо он имеет непосредственное отношение к затронутой нами теме. Роль Пушкина в эволюции литературного быта начала XIX века остается совершенно невразумительной. Из общей схемы развития профессионализации писательского труда имя Пушкина безнадежно выпало. Между тем, скажем a priori, роль его в данном направлении колоссальна. Если до Пушкина это развитие шло эволюционным путем, поскольку оно вообще было неизбежно, – то Пушкин значительно ускорил этот процесс. Он и сам чрезвычайно гордился своим успехом и, как убедимся ниже, имел к тому полные основания.

II

Для того чтобы вернее определить место Пушкина в этой истории, должно вспомнить те внешние условия, в которых приходилось ему развивать свою деятельность. Условия эти были отнюдь не благоприятны для каких-либо реформаторских планов.

Русская книжная торговля сто лет тому назад пребывала в самом плачевном состоянии. В старом Гостином дворе, темном и мрачном, теснились книжные лавки, и книгопродавцам приходилось еще прибегать к «зазыванию», чтобы остановить внимание прохожего, спешившего мимо лавки, торговавшей предметами, значимость которых казалась крайне сомнительной[473].

Медленно, черепашьим шагом, развивалась в России книжная торговля[474]. До Новикова, строго говоря, ее и вовсе не существовало. По свидетельству Карамзина, в Москве имелись всего две книжные лавки, с годовым оборотом в 5000 рублей ассигнациями каждая. Следовательно, обе лавки в среднем продавали книг на 25-30 руб. в день. Эта цифра крайне многозначительна. Печатные произведения в те далекие времена ценились дорого, небольшая книжка стоила от 3 до 5 руб. и более. Иначе говоря, в Москве покупали не больше 5–6 книг в день. В Петербурге дело обстояло не лучше. «Многие помнят еще, – рассказывал М.Е. Лобанов, – что в Петербурге в 1786 г. была одна только книжная Русская лавка, или, лучше сказать, будка. Хозяин ее был Иван Петрович Глазунов, а приказчик г. Сопиков»[475].

Через несколько лет, трудами Новикова, появились первые книжные лавки в провинциальных городах. Плодились они и в столицах: в Москве их существовало уже целых двадцать и торговали они тысяч на 200 в год[476]. Но после Новикова книжная торговля снова пошла на убыль.

Русской книжной лавке весьма далеко еще было до процветания. Только в 1820-х гг. стала она в Петербурге постепенно выбираться из неуютного Гостиного двора в центральные части городаII. Их чужеземные коллеги, «иностранные гости», находились в несравненно лучшем положении и давно уже обосновались на Невском, на Большой Морской и т. д. [477], благодаря тому, что весьма долго переводный роман безраздельно господствовал над плодами «отечественной литературы». Батюшков со злой иронией называл произведения мадам Жанлис и мадам Севинье «двумя катехизисами молодых девушек»[478].

Если верхний аристократический слой общества услаждал свои досуги переводными французскими романами, то существовавший уже на другом фланге массовый читатель из купечества и мещанства потреблял литературу лубочную. Для произведений русских писателей читатель еще не выкристаллизовался.

Неудивительно, что наблюдательный современник, к тому же производивший свои наблюдения из-за книжного прилавка, должен был составить весьма пессимистическое представление о состоянии книжной торговли. Так, книгопродавец Н.Г. Овсянников замечал по этому поводу: «Одна только мода иметь в аристократических и богатых домах библиотеки исключительно поддерживала торговлю. В начале этого столетия господствовала, кроме того, мистическая литература: требовались и раскупались Сионский Вестник, Сочинения г-жи Гион, Эккартсгаузена Победная Повесть, Ключ к Таинствам Натуры, Торжество Евангелия и др. В это же время господствовали переводы книг с иностранных языков, издавались романы: сначала Радклиф, Дюкре-Дюминаля, Коцебу и др., потом Вальтер-Скотта, г-жи Коттен, Шатобриана…»[479]

Так, спрос на книги регулировался модой, и в то время как «Сионский вестник» легко распродавался, патриотический «Русский вестник», даже в 1812 г., разошелся в количестве не более 100 экземпляров. Н.А. Полевой в «Заметках русского книгопродавца» саркастически заключал, что «весь, товар книжной [лавки] просто – игрушки, которыми тешатся взрослые люди, читатели и утешается авторское самолюбие литераторов»[480].

«Ходкие книги и полезные книги – две вещи, часто совершенно различные», – ядовито иронизировал он. И действительно, Булгарин в 1824 г. приводил целый ряд книг, годами залеживавшихся у книгопродавцев. В этом списке находим первое издание сочинений Батюшкова, изданное в 1817 г., И.И. Дмитриева, напечатанное еще в 1805 г., М.Н. Муравьева (1818–1820), Жуковского (1818) и т. д. «Если б. я захотел приводить все сочинения истинно европейского достоинства, которые не обращают на себя никакого внимания публики, – писал Булгарин, – то мне надлежало бы составить довольно пространный каталог, который однако ж уступил бы в огромности каталогу книг азиатского достоинства (т. е. Сказок и Романов, которые с жадностью читаются публикою), равно как и списку сочинений африканского достоинства (т. е. гадательных книжек, снотолкователей и проч.), из коих некоторые уже напечатаны 15 изданием»[481].

Книга распродавалась плохо, сплошь и рядом залеживалась у книгопродавцев, что вынуждало последних спускать цены. Еще в 1829 г. Белинский писал из Москвы в Петербург приятелю своему А.П. Иванову, что в Москве «на сто рублей можно купить такое число книг, которое по настоящей цене стоит 500 руб…»[482].

Твердых, фиксированных цен на книги вообще не существовало. На самих книжках они редко указывались. Цена публиковалась обыкновенно в объявлении о выходе книги в свет, но с течением времени могла варьироваться как в ту, так и в другую сторону. В Петербурге, на местах и нам привычных, по Литейной, в Александровском и Апраксином рынках, уже появлялись букинисты, всякими правдами и неправдами раздобывавшие книги, часто даже новые, и продававшие их по баснословно дешевым для тех времен ценам. Вот и иллюстрация к этому, из письма современника, 1831 г.:

«Нелишне будет, если я тебе скажу, что купил на 47 рублей 60 копеек ассигнациями следующие книги: Северные Цветы за 1825–1831 годы, Северный Архив на 1825 год, Невский Альманах на 1828 и 1830 год, Альциону на 1831 год, Наталью Долгорукую Козлова, журнал АладьинаС.-Петербургский Вестник и журнал Соревнователь Просвещения на 1825 год. И все книжки как с иголочки чистенькие, даже не разрезанные. На толкучем рынке книжных лавок несколько десятков. Там находятся книги на всех языках и очень дешево»[483].

В этом свидетельстве, конечно, самое интересное то, что даже альманахи, вышедшие в том же году («Северные цветы», «Альциона»), продавались букинистами по дешевке. Сравнение с номинальными ценами помянутых изданий даст нам представление о степени ее. «Северные цветы» за разные годы стоили от 10 до 12 руб., «Северный архив» за 1825 г. – 45 руб., «Невский альманах» – 10 руб., «Соревнователь просвещения» – 30 руб. и т. д. Таким образом, наш библиофил покупал книги в среднем с 75 % скидки.

Номинальные цены, как мы только что убедились, были действительно крайне высоки. Приведенные выше отнюдь не являлись исключением. Напомним подписные цены на наиболее распространенные газеты и журналы: «Северная пчела», 156 номеров – 50 руб., «Московские ведомости»– 25 руб., «С.-Петербургские ведомости» – 40 руб., «Московский телеграф», 24 кн. – 35 руб., «Вестник Европы», 24 кн. – 20 руб., «Благонамеренный», 52 кн. – 37 руб., «Сын Отечества», 24 кн. – 45 руб., «Дамский журнал», 24 кн. – 40 руб., «Отечественные записки», 12 кн. – 30 руб., «Московский вестник», 24 кн. – 40 руб.

Еще дороже расценивались альманахи, не уступавшие в ценах «Северным цветам» и «Альционе». Так, «Русская старина» А.О. Корниловича на 1825 г. стоила 12 руб., «Московский альманах» Е.Аладьина 10 руб. и т. д. Напомним, что все это были миниатюрные книжечки, с незначительным листажом.

Наконец, не дешевле стоили и отдельные издания русских авторов. Брошюрки, заключающие собрание стихов либо поэму, стоили до 10 руб., собрания сочинений в 2–3 частях – 25–30 руб. Дороги были и переводные произведения. Так, романы любимца читающей публики, «сира Вальтера Скотта», – «Густав Вальдгейм», «Маннеринг», «Кенильворт» и «Шотландские пуритане», вышедшие в 1824 г., – стоили первый и второй – 10, третий – 15, а четвертый – 20 руб.

Все вышесказанное с совершенной очевидностью свидетельствует о том, что и без того малый читательский круг еще значительно ограничивался вследствие дороговизны книг. Месячное жалованье среднего чиновника не превышало 6080 руб., а гоголевский Акакий Акакиевич получал всего 33 руб.; А.В. Никитенко до 1836 г. в университете получал 1300 руб. в год. Немудрено, что редкий журнал имел более 300–400 подписчиков, а книги, обыкновенный тираж которых не превышал 1200 экз., залеживались у торговцев.

Одной из основных причин высоких цен на книги являлась общая дороговизна жизни и, в первую очередь, продуктов питания. Дешевы были только предметы первой необходимости[484], но все, что сколько-нибудь выходило за эти рамки, что могло быть подведено под понятие «люксуса», оказывалось уже малодоступным. Так, апельсины стоили до 6 руб. десяток, лимбургский сыр, увековеченный Пушкиным, – 6 руб. 50 коп. фунт. Дороги были и зрелища. В московском Большом театре ложи стоили от 7 до 20 руб., кресло—5 руб., стул—3 руб. 50 коп., балкон и галерея от 50 коп. до 2 руб. 50 коп.; билет в концерт стоил 10 руб.

Напомним еще, что в 1831 г. Пушкин за квартиру в Галерной улице платил 2500 руб. в год[485], а в 1836 г. за квартиру на Мойке, в доме Волконской, – 4300 руб.[486], получая в это время 5000 руб. жалованья в год[487].

III

Соответственно со слабым сбытом книг, крайне незначительна была и вообще книжная продукция: производство регулировалось потреблением. В начале XIX столетия в России печаталось в среднем около 250 книг в год[488]. В 1825 г. – в разгар литературной деятельности Пушкина – напечатано было 585 книг[489]. Во вторую четверть XIX века уже наблюдается довольно значительный рост издательства. Так, через восемь лет, в 1833 г., вышло 500 книг[490], а в 1837 г., в год смерти Пушкина, – уже около 1000[491].

Между тем условия для издания книг были чрезвычайно благоприятны в смысле дешевизны. Н.И.Греч хвастал, что в Петербурге печатание книг, даже на восточных языках, обходилось почти в три раза дешевле, нежели, например, в Париже[492]. Это очень вероятно, ибо известны случаи приезда в Петербург иностранных исследователей с целью печатания своих трудов[493].

В начале XIX столетия в Петербурге набор и печатание одного печатного листа стоили не более 50 руб., бумага для 1200 экземпляров– около 100 руб. В Финляндии, в центре бумажной промышленности, стопа хорошей бумаги стоила 16 руб., печатный лист, при тираже в 500 экземпляров, обходился в 27 руб., а при 1000 экз. – 49 руб.[494] Здесь любопытно то обстоятельство, что рост тиража издания почти не отражался на понижении себестоимости, что должно приписать, конечно, дешевизне бумаги. Обычный тираж издания равнялся 1200 экземплярам. Комиссионная уступка книгопродавцам выражалась обыкновенно в 20 %[495].

Институт книгоиздателей еще не существовал к началу XIX столетия. Книги издавались либо переплетчиками, либо типографщиками, либо, наконец, самими авторами, а чаще их друзьями. Только уже в начале XIX века, на заре деятельности Пушкина, выдвинулись отдельные книгопродавцы: Глазуновы, Сленин, Заикин, Лисенков, Ширяев, развившие широкие издательские операции. А к концу 1820-х гг. явился на сцену Смирдин.

Количество же типографий неуклонно росло, чему способствовало распечатание Павлом IIII частных типографий. В 1825 г. в Петербурге было уже 22 типографии, их них девять частных, в Москве – 10 типографий, из которых частных было семь. Всего в России насчитывалась 61 типография. О размерах же и размахе этих предприятий можно судить по тому, что за целый год многие их них выпускали по 3–4 книги, а некоторые, как частные типографии И. Байкова в Петербурге и Пономарева в Москве, выпустили лишь по одной книге[496].

Росло и количество книжных лавок, значительно обгоняя емкость рынка. Поэтому книгопродавцам и «альманашникам» приходилось всячески хитрить и пускать пыль в глаза, дабы приворожить покупателя. Е.Аладьин, подготовляя в 1825 г. к печати «Невский альманах», в объявлениях щедро сулил произведения Пушкина, Жуковского, Крылова и других крупнейших писателей. «На масленице появился, наконец, альманах г-на Аладьина, – сетовал журналист, – и мы не нашли в нем ни произведений И. А. Крылова, ни А. С. Пушкина, ни В. А. Жуковского…»[497] Это был прием весьма распространенный, жертвой которого не раз бывал Пушкин.

Н. Г. Овсянников вспоминал, что его коллега, известный книгопродавец Лисенков, был замечателен рекламами о своих изданиях. «По его мнению, Гомер и юноше, и мужу, и старцу дает столько, сколько кто может взять, а Александр Македонский всегда засыпал с Илиадой, кладя ее под изголовье. Про какую-нибудь ничтожную книжицу распишет Лисенков такой „хвалой высокопарной", что иногородние (на что и рассчитывает) выписывают очень много, а получают ерунду»[498].

Далеко, впрочем, не всегда книгопродавцы ограничивались такими невинными, по существу, приемами для распространения своих изданий. Всевозможные шарлатанские проделки, по-видимому, хорошо были известны этим пионерам русской книжной торговли.

Булгарин, сам достаточно известный своими спекулятивными талантами, еще находил возможным жаловаться по этому поводу: «Если книга не идет и лежит в типографии, старый заголовный лист истребляют и заменяют новым, на котором печатают большими буквами: издание второе. Критик с недоумением спрашивает: как эта книга дожила до чести второго издания? Подлог может быть обнаружен только самым тщательным микроскопическим сравнением того издания с так называемым вторым, и при этом надо употребить дельного, смышленого и опытного фактора, который мог бы доказать, что все случайности, все особенности первого издания повторились во втором»[499].

Таков был один простейший способ искусственного распространения нерентабельного издания, способ чисто практического характера. Другой способ лежал скорее в плоскости идеологического воздействия и делался возможным вследствие тесной связи журналистов и издателей. Приведем весьма характерный пример, не нуждающийся в комментариях. В 1834 г. А.В.Никитенко записывал в своем дневнике:

Вышел скучный роман Греча «Черная женщина». Третьего дня я был у Смирдина. Спрашиваю:

– Как идет роман Греча?

– Плохо, – отвечает он, – все жалуются на скуку и не покупают.

Вчера же Сенковский приносил ко мне для процензурования рецензию на этот роман, где объявляет, что это новое произведение необычайного гения Николая Ивановича имеет успех невероятный, все от него в восторге и раскупают с такою жадностью, что скоро от него не останется в продаже ни одного экземпляра. Провинциалы этому поверят и, в самом деле, бросятся покупать книгу. Автор и приятель его Сенковский объявят, что роман весь разошелся, и будут выставлять это как доказательство достоинств романа: в толпе Греч прослывет великим романистом и соберет деньги[500].

Однако было бы слишком поспешно на основании примеров подобной изворотливости книгопродавцев заключить об умении их вести дела. Друг Пушкина, А.Н. Вульф, еще в 1842 г. поражался запутанности и полной безотчетности, безраздельно господствовавшим в их делах. Ширяев не мог отыскать требуемую книгу, изданную им самим за год перед тем. Лажечников жаловался, что он несколько месяцев промучился со Смирдиным, дабы выяснить только, кто кому должен. «После таких примеров, – добавлял Вульф, – можно себе представить порядок в делах этих торговцев, и как шли их обороты»[501].

Мало того, что книгоиздатели не имели каталогов и не вели бухгалтерских книг. Самые формы сбыта подчас понимались ими весьма превратно.

«В 1830-х годах, – вспоминал Овсянников, – выход какого-либо нового романа, особенно Загоскина, или какой-нибудь другой книги, составлял эпоху. На приобретение этих новостей в достаточном количестве экземпляров все тогдашние книгопродавцы, кроме Смирдина, были скупы, в особенности для московских изданий: которой книги надо было выписать 200 экз., ее выпишут 10–25 экз. и держат под прилавком, для своих покупателей, чтоб не показать на полке соседям. А те поступали так же, чтоб не показать тоже соседям, и друг другу не продавали таких книг, даже без уступки. Этим тормозилось все дело. Бывали случаи, что выйдет какая-либо новая книга, купить ее тотчас не решаются, но слыша постоянный спрос покупателями, купят наконец десяток, и она распродается медленно, а потом сами же сетуют, что мало ее спрашивают»[502].

Весьма образно описывал книгопродавческие приемы Булгарин. Позволим себе привести еще небольшой отрывок:

«Книгопродавец берет у издателя или сочинителя несколько экземпляров его книги или журнала на комиссию и продает в своей лавке, получая по двадцати процентов с рубля за комиссию. Мудрено разориться от такого рода торговли. Должно при сем заметить, что некоторые купцы по полугоду и более удерживают у себя вырученную сумму, употребляя оную на свои коммерческие обороты, тогда как издатель, в ожидании выручки, прежде выхода книги в свет, должен заплатить типографические и другие издержки»[503].

Немудрено, что между писателями и книгопродавцами создавались ненормальные отношения. Литераторы острили, что так как в мире все построено на противоположностях, то и случилось так, что дураки торгуют умом и продают ум на вес[504].

Таковы были, в общих чертах, те условия, в которых предстояло развиваться литературной и издательской деятельности Пушкина.

Издательская деятельность Пушкина в период ссылки

I

В начале 1820 г., еще до ссылки на Юг, Пушкин задумал два отдельных издания своих сочинений: во-первых, собрание стихотворений и, потом, «Руслана и Людмилу». Стихотворения свои Пушкин намеревался печатать, согласно распространенному тогда обыкновению, по подписке. Господство на книжном рынке переводного романа, с одной стороны, и отсутствие профессионализации литературного труда, с другой – обусловливали склонность писателей к собственным изданиям, и юноша Пушкин в данном случае следовал прочно установившемуся обычаю.

Несколько десятков билетов было уже распроданоIV, когда поэт, по собственному признанию, «полупроиграл, полупродал» рукопись Никите Всеволожскому, одному из ближайших друзей своей юности. Выражение «полупроиграл, полупродал»[505] надо понимать, конечно, в том смысле, что рукопись пошла в погашение карточного долга Пушкина, но как скоро она, по взаимному соглашению, была оценена выше суммы, проигранной поэтом, последний дополучил еще за нее от своего партнера. Интересно, что в письме к Я.Н.Толстому, ведшему в 1822 г. переговоры о приобретении рукописи, Пушкин не упоминал о проигрыше, замечая лишь, что обстоятельства принудили его продать свою рукопись Всеволожскому. Отсюда можно заключить, что поэт сам стыдился своего ветреного поступка, стараясь скрыть его от постороннего взора. Однако в откровенном письме к Вяземскому, через два года, он снова признавался, что рукопись свою проиграл.

Так или иначе, но Пушкин за рукопись своих стихотворений получил 1000 руб.V, видимо, навсегда утратив право располагать ею, ибо еще на пятом году после этого происшествия Всеволожский, хотя и не напечатал рукописи, оставался ее безраздельным владельцем. И это, в свою очередь, было явлением обыкновенным. Даже в тех случаях, когда авторы вступали в сделки с книгопродавцами, никакие сроки, на которые покупщик приобретал свое право, не обусловливались.

Таковы были первая торговая операция и первый авторский гонорар Пушкина. Вслед за тем разразившаяся над ним гроза смешала все его карты, и он вынужден был покинуть Петербург, оставив рукопись стихотворений в руках Всеволожского, а поэму «Руслан и Людмила», уже заканчивавшуюся печатанием, поручить попечениям друзей.

Поэма была издана под наблюдением Льва Пушкина и С.А. Соболевского, но фактическим ее издателем оказался Н.И. Гнедич[506], на квартире которого был и склад издания. При этом никаких условий между поэтом и издателем заключено не было, что также являлось естественным в те времена. Писатели, частью за недосугом, частью за отсутствием издательских навыков, обыкновенно предпочитали издание своих произведений передоверять более опытным друзьям, и тогда все коммерческие расчеты предоставлялись на милость издателя.

Такой порядок вещей отнюдь не всегда шел на пользу автора. В частности, Гнедич никак не мог похвалиться добросовестностью в отношении к своим доверителям. Так, еще в 1817 г., издавая «Опыты в стихах и прозе» Батюшкова, Гнедич заставил поэта принять на себя всю целиком денежную ответственность, на случай неуспеха издания. А когда книга вышла и принесла доход сверх всяких ожиданий, Гнедич, выручив до пятнадцати тысяч, уплатил Батюшкову всего две тысячи.

Таким же образом поступил Гнедич и с юным Пушкиным, тем более что сам поэт был далеко и даже при желании не мог бы вступиться за свои интересы. Поэма не принесла ему почти никакой материальной выгоды. Все издание купил книгопродавец Сленин, но деньги выплачивал по частям и даже книгами. Об отношении к Пушкину его издателя можно судить уже по одному тому, что экземпляр книги, вышедшей в конце июня 1820 г., Гнедич удосужился выслать автору не ранее как через восемь месяцев, и Пушкин свою поэму в печати увидел только 20 марта 1821 г.

По присущему ему в высшей степени чувству деликатности, Пушкин в переписке с Гнедичем ни звуком не обмолвился о недовольстве своем поведением издателя. Напротив того, в первом же письме, по получении долгожданного экземпляра, он нашел еще возможным благодарить Гнедича «за дружбу, за хвалу, за упреки», за «участие, которое принимает живая душа ваша во всем, что касается до меня»[507].

Так благородство Пушкина сумело сгладить недобросовестность Гнедича. А тот неожиданную, казалось бы, благодарность обсчитанного им поэта принял, по-видимому, как нечто вполне естественное и закономерное и считал бесспорным свое право на издание новой поэмы Пушкина. Но последний, в действительности, иначе расценил поведение своего друга и в письме к Вяземскому пессимистически заключал: «Меркантильный успех моей прелестницы Людмилы отбивает у меня охоту к изданиям»[508].

Между тем у Гнедича не было оснований жаловаться. Книжка в 142 страницы, в 8-ю долю листа, продавалась по 10 руб., а на веленевой бумаге – по 15 руб. И несмотря на эту баснословно высокую, даже по тем временам, цену, издание было распродано чрезвычайно быстро. В 1828 г., когда «Руслан» вышел вторым тиснением, «Северная пчела» писала по этому поводу: «Первое издание Руслана и Людмилы, раскуплено было очень скоро. Через два года, с трудом и за большую цену можно было достать экземпляры сей Поэмы»[509]. Еще определеннее выражался тогда же «Московский телеграф»: «Руслан и Людмила. явилась в 1820 г. Тогда же она была вся распродана, и давно не было экземпляров ее в продаже. Охотники платили по 25 руб. и принуждены были списывать ее»[510].

Гнедич, однако, не считал нужным держать своего доверителя в курсе дел. Письма к Пушкину друзей этого времени, в том числе и Гнедича, не дошли до нас, но, по нечаянным намекам самого Пушкина, можно судить о том, что и те гроши, которые издатель нашел возможным уделить автору, он платил крайне неохотно, отговариваясь неаккуратностью книгопродавца. Пушкин вынужден был постоянно напоминать Гнедичу о его неписаных обязательствах. «Нельзя ли потревожить Сленина, если он купил остальные экземпляры Руслана»[511], – робко запрашивал издателя автор в конце июня 1822 г., иначе говоря, в то время, как за экземпляр поэмы платили уже по 25 руб. И, видимо, не получая от Гнедича удовлетворительного ответа, через месяц Пушкин обращался снова, но уже не к Гнедичу, а к брату: «Что мой Руслан? Не продается? Не запретила ли его Цензура? Дай знать. Если же Сленин купил его, то где же деньги? А мне в них нужда»[512]. Нужда Пушкина была действительно велика. Тогда же Вяземский писал Ал. Тургеневу: «Кишиневский Пушкин, написал кучу прелестей. Денег у него ни гроша. Кто в Петербурге заботился о печатании его „Людмилы“? Вся ли она распродана и нельзя ли подумать о втором издании?»[513]

Трудно допустить, чтобы Пушкин мог серьезно сомневаться в успехе книги. Скорее надо предположить, что этим самым он старался не дать почувствовать Гнедичу своего взгляда на его поведение. О том, что «Руслан» хорошо расходится, Пушкин не мог не знать, ибо еще прежде того, в апреле либо в начале мая, Гнедич предлагал ему выпустить второе издание, на что Пушкин, впрочем, отвечал довольно уклончиво[514].

Он теперь хорошо узнал подлинную цену услужливости Гнедича и потому не имел особенного желания возобновлять с ним деловые отношения. В середине мая, задумав печатать новую поэму, «Кавказский пленник», Пушкин предложил ее Н.И. Гречу, издателю «Северной пчелы» и «Сына Отечества». «Хотел было я прислать вам, – писал он Гречу, – отрывок из моего Кавказского пленника, да лень переписывать; хотите ли вы у меня купить весь кусок поэмы? длиною в 80о стихов; стих шириною 4 стопы – разрезано на две песни; дешево отдам, чтоб товар не залежался»[515].

Таким образом, на первых же порах своей литературно-издательской деятельности Пушкин уже стремился изменить каноническим приемам печатания стихотворений, чисто торговые операции с профессионалом-издателем предпочитая собственным изданиям. Приемы эти корнями своими восходили, конечно, к литературному меценатству XVIII века, а ближайшим предшественником имели деятельность писателей-дилетантов, из которых строилась литературная фаланга начала XIX века и которые, не гонясь за материальным успехом, готовы были довольствоваться одною славой.

Сделка с Гречем не состоялась, но Пушкин еще не складывал оружия и вошел в переговоры с петербургскими книгопродавцами, однако и тут, видимо, потерпел поражение. На пути его должна была стать все та же исключительная ограниченность стихотворного рынка, что побуждало книгопродавцев слабо верить в рентабельность поэтических произведений, несмотря на успех «Руслана».

Гнедич между тем разыграл оскорбленную невинность, узнав от Льва Пушкина, что брат его намерен обойтись без него при издании новой своей поэмы[516] «Он прав, – деликатничал Пушкин, отвечая брату на известие о недовольстве Гнедича, – я бы должен был к нему прибегнуть с моей новой поэмой, но у меня шла голова кругом. От него не получал я давно никакого известия; Гречу должно было писать – и при сей верной оказии предложил я ему Пленника. К тому же ни Гнедич со мной, ни я с Гнедичем не будем торговаться и слишком наблюдать каждый свою выгоду, а с Гречем я стал бы бессовестно торговаться, как со всяким брадатым ценителем книжного ума»[517].

Первые строки – естественная дань вежливости, последние – трезвый расчет. Исходя из этого расчета, Пушкин и не спешил отдаваться на милость Гнедича, а предварительно, как выше сказано, еще снесся с петербургскими книгопродавцами. Но и те не сулили ему больших выгод[518]. Тем временем Гнедич всячески воздействовал на Пушкина, аргументируя к его врожденной деликатности, и в конце концов поэт отдал ему новую свою поэму.

Результаты были столь же неблагоприятны для Пушкина, как и при первом опыте. Соглашение с Гнедичем произошло в начале июня, и Пушкин продолжал расшаркиваться перед своим издателем: «От сердца благодарю вас за ваше дружеское попечение. Вы избавили меня от больших хлопот, совершенно обеспечив судьбу Кавказского пленника», – писал он ему вслед за тем, 27 июня, когда поэма уже начала печататься[519].

Но очень скоро Пушкин должен был убедиться в том, что, заодно с хлопотами, Гнедич избавил его и от большей части доходов. Автор получил от издателя 500 руб. ассигнациями и один печатный экземпляр поэмы[520].

Для издателя это предприятие снова оказалось крайне выгодным. Если предположить, что «Кавказский пленник» был напечатан обычным тогда тиражом в 1200 экземпляров[521], то издание его не могло обойтись Гнедичу более 500 руб. Книга же снова продавалась по высокой цене—5 руб. на любскойVI бумаге и 7 руб. на веленевой. Если исходить даже из расчета 5 руб. за экземпляр (относя разницу в ценах на счет книгопродавческой скидки, крайне незначительной в то время), очевидно, что Гнедич заработал на издании до пяти с половиною тысяч и, следовательно, выплатив автору 500 руб., свой труд оценил в пять тысяч.

Должно быть, и Пушкин в своем кишиневском уединении прикинул эти цифры и не мог остаться равнодушен к операциям своего издателя. Правда, он и на сей раз отнесся к нему с традиционной благодарностью, но был крайне возмущен ничтожным вознаграждением. Гнедич перетянул струну и навсегда утратил в лице Пушкина заказчика.

II

Между тем «Кавказский пленник» разошелся очень быстро. В середине 1825 г. Плетнев даже для самого Пушкина не мог разыскать ни одного экземпляра. Но, конечно, «Пленник» распродан был много прежде того. Уже летом 1823 г. Гнедич заговорил о новом издании, однако на сей раз не встретил никакого отклика в Пушкине. «Гнедич хочет купить у меня второе издание Русл. и К. Плен., – сообщал поэт Вяземскому 19 августа, – но timeo DanaosVII, т. е. боюсь, чтоб он со мной не поступил, как прежде. Возьми на себя это 2 издание»[522].

Последнее, впрочем, не состоялось, потому, может быть, что в это время Вяземский был занят печатанием «Бахчисарайского фонтана». Издание откладывалось, а тем временем, в середине следующего, 1824 года, Пушкин извещал Вяземского, что ему предлагают за второе издание «Пленника» 2000 руб., т. е. около 2 руб. 50 коп. за строчку. «Как думаешь, согласиться? – спрашивал он друга. – Третье ведь от нас не ушло»[523]. Разница между гонораром в 500 руб. за первое издание и этой заманчивой суммой была достаточно велика, чтобы вскоре устранить всякие сомнения. Через несколько дней, 13 июня, Пушкин писал брату: «Слушай, душа моя, деньги мне нужны. Продай на год Кавк. Плен. за 2000 рублей…»[524]

Уже современники отмечали колоссальную роль, которую в развитии книжного рынка сыграло последовавшее затем издание «Бахчисарайского фонтана», огромный авторский гонорар и быстрое распространение книги. Исследователи склонны были в баснословном успехе этого издания видеть решающий толчок к профессионализации литературного труда. Это безусловно справедливо. Но успех «Фонтана» не был уже неожиданностью. Он совершенно очевидно предопределялся предшествующими изданиями Пушкина. Двухтысячный гонорар за предположенное второе издание «Кавказского пленника» уже стимулировал постепенный рост как стихотворного рынка, так, вместе с тем, и авторского вознаграждения. В упомянутом письме имеется еще одна весьма любопытная черточка. Рукопись своих стихотворений, как мы видели, Пушкин уступил Всеволожскому в пожизненное владение. В отношении «Руслана» и «Пленника» он поступил уже осторожнее, ограничив права издателя одним только изданием. Теперь же Пушкин намеревался, сверх того, ограничить покупщика одним годом. Так, медленно, шаг за шагом, Пушкин с бою вводил нормы авторского права.

Происшествия, последовавшие непосредственно за этими событиями, должны были, несомненно, вызвать у Пушкина еще большее внимание к этой стороне литературной деятельности. Еще прежде того, как Пушкин в письме к брату санкционировал второе издание «Кавказского пленника», С.Л. Пушкин узнал, что петербургский почтовый цензор Евстафий Ольдекоп, издатель S. Petersburgische Zeitschrift, 17 апреля получил разрешение на выпуск «Кавказского пленника», с приложением немецкого перевода Вульферта[525]. Совершенно очевидно, что роль перевода сводилась к завуалированию грубой контрафакции. Ольдекоп, несомненно, расчел весьма трезво соотношение сил своих и ссыльного автора, лишенного возможности действенно встать на защиту своих прав, а прибыльность предприятия стояла вне сомнений, ибо старое издание было давно распродано.

Узнав об этом, С.Л. Пушкин подал в С.-Петербургский цензурный комитет прошение, ходатайствуя о том, чтобы впредь не разрешалось «печатать никаких сочинений сына его без письменного позволения самого автора, предъявленного от него издателем, или без личного его, просителя, удостоверения». Комитет, в заседании от 7 июля, отметил, что в цензурном уставе «нет законоположения, которое обязывало бы Цензурный комитет входить в рассмотрение прав издателей и переводчиков», что «ни от сочинителя сего стихотворения, ни от отца его. не было подано в Комитет прошения о запрещении печатать другим стихотворения его сына вместе с переводами их на иностранные языки». Поэтому Комитет не усмотрел никакого правонарушения в поступке оборотистого издателя, однако же постановил известить Ольдекопа о прошении отца поэта «сообщением ему копии сего прошения, по содержанию которого впредь уже не позволять печатать никаких сочинений сына просителя» без формального разрешения Пушкина либо его отца[526].

Таким образом, в будущем Цензурный комитет как будто готов был встать на защиту авторских прав ссыльного поэта вопреки точным указаниям на этот счет в действующих законах. Однако же в отношении первого правонарушителя Комитет ограничился лишь нравоучительной отпиской. Между тем в «Московских ведомостях» появилось объявление книгопродавца Ширяева, извещавшего о продаже у него этого нового издания, откуда, очевидно, существование его стало известно Пушкину. 15 июля он писал Вяземскому: «Я было хотел сбыть с рук Пленника, но плутня Ольдекопа мне помешала. Он перепечатал Пленника, и я должен буду хлопотать о взыскании по законам».

В конце июня или начале июля, появившись в Петербурге, издание Ольдекопа было на некоторое время задержано, покуда вопрос о нем решался в Цензурном комитете, но вскоре опять поступило в продажу и ранней осенью достигло Москвы. Друзья Пушкина всполошились. «Ты, вероятно, знаешь, – писал Вяземский 9 сентября Жуковскому, – что Ольдекоп перепечатал беззаконно поэму Кавказского пленника, что Сергей Львович протестовал, что продажа была остановлена и проч. Теперь прислали в Москву на продажу. Я писал о том Шаликову, который говорил Ширяеву, который сказал, что Сергей Львович сделался с Ольдекопом и позволил ему продавать свое издание. Узнай, сделай милость, сейчас от Сергея Львовича, правда ли это. Если же нет, то пусть он немедленно напишет мне предъявительное письмо, которым я воспользуюсь для удержания продажи. Не надобно же дать грабить Пушкина. Довольно и того, что его давят. Если Сергея Львовича нет в Петербурге, ни сына его Льва, то ты можешь узнать о деле от Гнедича или Плетнева, и тотчас отписать мне, а я через Оболенского [председ. Моск. ценз. комитета. – С. Л.] все могу предварительно приостановить продажу»[527].

Жуковский и Дельвиг обратились за разъяснениями к Сергею Львовичу, отвечавшему, что никакой сделки с Ольдекопом он не заключал, почему, следовательно, все издание противозаконно. Тогда Вяземский, находившийся в ту пору в Москве, призвал Ширяева, который объяснил, что Ольдекоп будто бы заплатил Сергею Львовичу за свое издание. Сомневаясь в искренности книгопродавца, Вяземский просил Пушкина выслать доверенность на приостановление продажи[528].

«Ольдекоп украл и соврал! – лапидарно отвечал Пушкин, уже из Михайловского, 10 октября. – Отец мой никакой сделки с ним не имел. Доверенность я бы тебе переслал, но погоди, гербовая бумага в городе, должно взять какое-то свидетельство в городе – а я в глухой деревне. Если можно без нее обойтись, то начни действия, единственный, деятельный друг»[529].

Надо полагать, что будь у Пушкина более веры в возможность осуществления своих претензий, он нашел бы средства к получению листка гербовой бумаги. Очевидно, он предвидел неудачу, даже еще и не зная, что фактически попытка его «взыскания по законам» уже потерпела крушение.

«Научи, что делать, к кому писать, – спрашивал Вяземский Ал. Тургенева 27 октября. – Теперь у Пушкина только и осталось, что деревенька на ПарнассеVIII, а если ее разорять станут, то что придется ему делать? Неужели нет у нас законной управы на такое грабительство? Остановить продажу мало: надобно, чтобы Ольдекоп возвратил уже вырученные деньги за проданные экземпляры»[530]. Но уже 6 ноября Вяземский извещал опального поэта, что приостановить продажу не представляется возможным, поскольку книгопродавцы сами являются покупщиками (так, один Ширяев приобрел 200 экземпляров, что само по себе свидетельствует о материальном успехе поэмы)[531]. Следовательно, взыскивать надлежало с самого издателя. В Петербурге об этом хлопотали Ал. Тургенев и Дельвиг. Последний намеревался ехать к Ольдекопу и требовать возмещения убытков. «Я поручил ему, – писал Тургенев, – постращать его жалобою начальству, если он где служит и если он, хотя экземплярами, не согласится заплатить за убыток. Ольдекоп сам нищий. Что с него взять. Авось страх подействует там, где молчит совесть»[532]. Таким образом, требования уже умерялись, но и с получением экземпляров ничего не выходило. Со своей стороны, Вяземский рекомендовал Пушкину апеллировать к помощи Шишкова, министра народного просвещения и старейшего литератора. «А права искать правому трудно, – сентенциозно заключал Вяземский. – К тому же у нас, я думаю, и в законах ничего не придумано на такой случай, и каждое начальство скажет: это не по моей части»[533].

Последнее было совершенно справедливо. Авторское право, как видно и из заключения Цензурного комитета, абсолютно не было нормировано русским законодательством. Авторские привилегии, гарантировавшие от произвольных перепечаток и контрафакций, если и практиковались в России, то как эпизодическое явление, а не в форме законодательного акта[534]. Таким образом, автор лишался возможности прибегнуть «под сень надежную закона», и Пушкин хорошо расчел положение вещей. «Ольдекоп. надоел. Плюнем на него и квит», – отвечал он Вяземскому 29 ноября[535].

На самом деле Пушкин помирился с этой историей не так легко и не так скоро, что лишний раз свидетельствует о том, сколь ревниво оберегал он авторские прерогативы. Эта первая настоящая плутня, жертвой которой суждено было ему стать, задела Пушкина чрезвычайно глубоко. Очень скоро издание Ольдекопа было совершенно распродано, так что Пушкин мог приступить к новому. И все-таки он не успокаивался. 14 апреля 1826 г. Плетнев писал ему: «Не стыдно ли тебе такую старину вспоминать, как дело твое с Ольдекопом. Книги его уж нет ни экземпляра; да я не знаю, существует ли он в каком-нибудь формате. И из чего ты хлопочешь? Если хочешь денег, согласись только вновь напечатать Кавказ. Плен., или Бахч. Фон., и деньги посыплются к тебе»[536].

Конечно, теперь, когда вопрос этот утратил уже всякое актуальное значение, проделка Ольдекопа интересовала и волновала Пушкина с принципиальной точки зрения, как прецедент на будущее. Поэтому письмо Плетнева нисколько не успокоило его, и уже по возвращении из ссылки, 20 июля 1827 г., Пушкин подал Бенкендорфу записку о деле с Ольдекопом[537]. Бенкендорф не торопился с ответом и только через месяц, 22 августа, разъяснил Пушкину всю иллюзорность его надежд.

«Перепечатание Ваших стихов, – писал он, – вместе с переводом, вероятно, последовало с позволения Цензуры, которая на то имеет свои правила. Впрочем, даже и там, где находятся положительные законы на счет перепечатания книг, не возбраняется издавать переводы вместе с подлинниками»[538].

Этот последний афронт заставил Пушкина сложить оружие. Он не мог не понять, что в государстве, в котором отсутствуют «положительные законы» насчет литературного воровства, он ничего не выиграет. Пушкин отвечал Бенкендорфу: «Если. допустить у нас, что перевод дает право на перепечатание подлинника, то невозможно будет оградить литературную собственность от покушений хищника. Повергая сие мое мнение на благоусмотрение Вашего превосходительства, полагаю, что в составлении постоянных правил для обеспечения литературной собственности вопрос о праве перепечатывать книгу при переводе, замечаниях или предисловии весьма важен»[539].

И несомненно, что вся эта история осталась не без влияния на пять статей об авторском праве, впервые введенных в Цензурный устав, изданный 22 апреля следующего, 1828 года, согласно которым, между прочим, авторам предоставлялось исключительное право на продажу и издание их сочинений.

III

Мы оказались вынужденными невольно изменить хронологическому ходу событий, дабы покончить историю с перепечаткой «Кавказского пленника». Еще много прежде изложенных происшествий, 10 марта 1824 г., появилась в свет новая поэма Пушкина, «Бахчисарайский фонтан».

На сей раз поэт решительно обошел своего первого издателя и поручил издание Вяземскому, которому 4 ноября 1823 г. отправил рукопись[540]. 17 января следующего года Вяземский известил Александра Тургенева, что поэма уже печатается[541].

Все издание обошлось Вяземскому в 500 руб[542]. Не в пример Гнедичу, он в этом предприятии не имел никакой заинтересованности, являясь только доверенным лицом Пушкина, чем и объясняется то, что последний впервые извлек ожидаемые выгоды от своего издания. Отпечатав поэму, Вяземский стал торговать ее книгопродавцам, успевшим уже по-коммерчески оценить Пушкина. Вяземский с удовлетворением извещал А.Ф. Воейкова, что «между книгопродавцами возникает брань за „Бахчисарайский фонтан“» [543].

В апрельской книжке (№ 13) «Новостей литературы» Вяземский напечатал заметку «О Бахчисарайском фонтане не в литературном отношении», в которой сообщал, что книгопродавец Пономарев приобрел поэму за 3000 руб., т. е. по 5 руб. за стих. Гонорар был действительно грандиозный, и сообщение о нем в печати носило явно демонстративный характер. Намерение Вяземского заключалось, конечно, в том, чтобы придать этому гонорару значение прецедента.

Появление Бахчисарайского фонтана, – писал он, – достойно внимания не одних любителей поэзии, но и наблюдателей успехов наших в умственной промышленности. Стих Байрона, Казимира Лавиня, строчка Вальтера Скотта приносит процент еще значительнейший: это правда. Но вспомним и то, что иноземные капиталисты взыскивают проценты со всех образованных потребителей на земном шаре, а наши капиталы обращаются в тесном домашнем кругу. Как бы то ни было: за стих Бахчисарайского фонтана заплачено столько, сколько еще ни за какие русские стихи заплачено не было. Пример, данный книгопродавцем Пономаревым, купившим манускрипт поэмы, заслуживает, чтобы имя его, еще не громкое в списках наших книгопродавцев, сделалось известным: он обратил на себя признательное уважение друзей просвещения, оценив труд ума не на меру и не на вес.

Между тем в «Дамском журнале» некто И. П. поспешил дополнить историю этого издания рядом подробностей, которые могли остаться неизвестными Вяземскому. «Бахчисарайский фонтан, – писал И. П., – куплен не книгопродавцем Пономаревым, как было сказано в № 13 «Новостей русской литературы», а книгопродавцем Ширяевым. Первый. был только посредником между книгопродавцем и почтенным издателем князем П.А. Вяземским, получил за посредство 500 руб. и следовательно– не поспорит, если. имя его заменится именем Ширяева. Ширяев выдал за рукопись 3000 руб., принял на свой счет печатание, стоившее 500 руб., присовокупя к тому плату посреднику. Таким образом, каждый стих пришелся книгопродавцу не за пять, а почти за восемь рублей»[544].

В свою очередь, «Литературные листки» вносили новый корректив, удивляясь, как «Дамский журнал» мог не знать, что в приобретении поэмы участвовал, вместе с Ширяевым, еще и Смирдин[545].

Расчет Вяземского оказался безупречно верен. Не случайно тот же «Дамский журнал» замечал, что «нынешний год был. началом нового переворота дел по книжной торговле». Известие об этой сделке произвело должное впечатление, обойдя все почти газеты и журналы. И даже «Русский инвалид» счел нужным откликнуться. Извещая публику об этой замечательной сделке, газета усматривала в ней «доказательство, что не в одной Англии и не одни англичане щедрою рукою платят за изящные произведения поэзии»[546].

Последнее сильно занимало и самого Пушкина. «Оевропеизирование» отечественных книгопродавцев он также включал в круг своих ближайших задач, почему и стремился, со своей стороны, блюсти и обеспечивать их интересы. Еще прежде выхода «Бахчисарайского фонтана» в свет до Пушкина дошло известие о том, что поэма широко распространена в рукописных списках. «Благодарю вас, друзья мои, за ваше милостивое попечение о моей Славе, – писал он со злой иронией. – Остается узнать, раскупится ли хоть один экземпляр печатный теми, у которых есть полные рукописи; но это безделица – поэт не должен думать о своем пропитании, а должен, как Корнилович, писать с надеждою сорвать улыбку прекрасного пола»[547].

Когда поэма была отпечатана и продана, страхи Пушкина должны были рассеяться. «Начинаю почитать наших книгопродавцев и думать, что ремесло наше не хуже другого», – замечал он в письме к Вяземскому[548]. Но судьба книгопродавцев, «в первый раз поступивших по-европейски», продолжала волновать поэта. В конце марта Вяземский известил Пушкина о сообщении «Благонамеренного» относительно состоявшегося в одном ученом обществе чтения «Бахчисарайского фонтана» еще до выхода его в свет.

«На что это похоже? – возмущался Пушкин в письме к брату, являвшемуся главным проводником его еще не напечатанных произведений. – И в П. Б. ходят тысяча списков с него – кто же после будет покупать. Но мне скажут: а какое тебе дело? Ведь ты взял свои 3000 руб. – а там хоть трава не расти. – Все так, но жаль, если книгопродавцы, в первый раз поступившие по-европейски, обдернутся и останутся в накладе – да вперед невозможно и мне будет продавать себя с барышом. Напиши мне, как Фонтан расходится – или запишусь в гр. Хвостовы и сам раскуплю половину издания»[549].

Опасения Пушкина оказались напрасными: издание разошлось чрезвычайно быстро[550], несмотря на опять-таки огромную цену в 5 руб. за маленькую книжечку[551]. «Литературные листки» Фаддея Булгарина отмечали, что «Бахчисарайский фонтан, поэма А. Пушкина, привлекает в книжные лавки множество покупателей. Этот фонтан оживит басню о золотом дожде Юпитера, с тою только разницею, что вместо прекрасной Данаи русские книгопродавцы пользуются драгоценными камнями оного»[552]. Скорее, впрочем, в роли Данаи оказался Пушкин, нежели книгопродавцы. Последние отнюдь не остались в накладе, но и заработали не столько, сколько привык загребать Гнедич. При заводе 1200 экз., за вычетом помянутых расходов и скидки прочим книгопродавцам, им должно было очиститься около 1500 руб.

Крупный гонорар и баснословный коммерческий успех «Бахчисарайского фонтана» сыграли огромную роль в развитии книжной торговли, как мы уже говорили, и дали решительный толчок так называемому «торговому направлению» литературы.

Пушкин с книгопродавцами не входил в непосредственные сношения, а имел дело только с Вяземским. Если в свое время он стоически выносил бессовестную эксплуатацию, которой подвергал его Гнедич, то теперь более всего опасался «велико-душничания, барствования» Вяземского. Еще только узнав о выгодной продаже издания, Пушкин спрашивал своего издателя, сколько стоило ему печатание поэмы, и тревожно добавлял:

«Ты все-таки даришь меня, бессовестный. Ради Христа, вычти из остальных денег, что тебе следует»[553]. Вяземский вычел затраченные им 500 руб., но мнительному поэту все еще казалось, что великодушный издатель обсчитал себя, и по приезде в Одессу княгини В.Ф. Вяземской он жаловался ей на мужа. На жалобы его Вяземский отвечал: «Ты жене соврал, когда говорил, что я с тобою барничал, я ни копейки от себя не бросил в Бахчисарайский фонтан, клянусь честью, а напротив, кажется, жена недодала тебе нескольких рублей»[554].

Сущность этого, столь незначительного, по-видимому, эпизода, конечно, не в фактическом положении дела, а в его принципиальной стороне. Профессионализация писательского труда должна была, как известно, прийти на смену литературному меценатству и дилетантизму. Пушкин всемерно стремился к тому, чтобы заработок решительно заменил подарок, плата за труд – «подачку». В мнимом «великодушничании» Вяземского он легко мог усмотреть слабый отголосок этого, столь ненавистного ему, меценатства, обусловливавшего полную зависимость писателя от двора либо иных сановных покровителей искусств.

IV

Подобные же опасения за привнесение дружеских чувств в деловые отношения пережил Пушкин еще раз, тогда же, в связи с новыми планами издания собрания стихотворений[555].

Еще в сентябре 1822 г. Я.Н.Толстой сообщил Пушкину о намерении князя А. Я. Лобанова-Ростовского издать его стихотворения в Париже. Письмо до нас не дошло, почему нам неизвестны и подробности этого предприятия. Пушкину поневоле пришлось вспомнить запутанную историю своей первой рукописи. 26 сентября 1822 г. он отвечал Толстому: «Предложение князя Лобанова льстит моему самолюбию, но требует с моей стороны некоторых изъяснений – я хотел сперва печатать мелкие свои сочинения по подписке и было роздано уже около 30 билетовX,– обстоятельства принудили меня продать свою рукопись Никите Всеволожскому, а самому отступиться от издания». Изложив ряд соображений своих относительно цензуры и новых стихов, Пушкин заключал письмо пожеланием повременить еще два-три месяца. «Как знать, – может быть, к новому году мы свидимся, и тогда дело пойдет на лад»[556].

Но дело на лад не пошло. На следующий день, 27 сентября, Пушкин писал Гнедичу, прося удержать Лобанова «по крайней мере до моего приезда– а я вынырну и явлюсь к вам»[557]. Пушкин не учел либо недооценил одного обстоятельства, а именно, что Гнедич по каким-то ему одному ведомым соображениям, считал, что стихи эти принадлежат ему. Быть может, помянутым письмом Пушкин именно и хотел дать почувствовать своему первому издателю иллюзорность его ожиданий, но дело приняло совсем иной оборот. Гнедич разгласил повсюду, что рукопись была обещана ему, о чем узнал и Толстой, нашедший поступок Пушкина легкомысленным. Он написал поэту сухое письмо с отказом от издания и, вскоре после того, в 1823 г., уехал за границу.

«Напиши ему слово обо мне, – просил Пушкин А.А. Бестужева, – оправдай меня в его глазах»[558]. Бестужев понял так, что Толстой уже приобрел рукопись, и 3 марта 1824 г. поспешил написать ему: «Если вам не хочется издавать Пушкина – то продайте его нам, мы немедля вышлем деньги. Он говорит, что Гнедич на сей раз распустил ложные слухи»[559].

Но Толстой, конечно, не мог продавать не приобретенную им еще рукопись, и дело потому заглохло.

Между тем еще много прежде того, сразу по получении предложения Толстого, Пушкин поспешил обеспечить себя в отношении Всеволожского. Он поручал брату заявиться к этому последнему и просить его повременить с продажей рукописи до следующего года. Если же окажется, что рукопись уже продана, просить покупщика временно воздержаться от ее печатания[560]. Как выяснилось, Всеволожский никому рукописи не перепродавал и никаких шагов к изданию ее не предпринял[561]. Это сильно упрощало дело. Поэтому, когда предложение Толстого отпало, Пушкин решил сам приступить к изданию и, так как Лев Сергеевич не торопился с исполнением поручений брата, в июне 1824 г. просил А. А. Бестужева переговорить с Всеволожским насчет рукописи. «Постарайся увидеть Никиту Всеволожского, лучшего из минутных друзей моей минутной младости. Напомни этому милому, беспамятному эгоисту, что существует некто А. Пушкин, такой же эгоист и приятный стихотворец. Оный Пушкин продал ему когда-то собрание своих стихотворений за 1000 руб. ассигн. Ныне за ту же цену хочет у него их купить. Согласится ли Аристип Всеволодович? Я бы в придачу предложил ему мою дружбу, mais il l’a depuis longtemps, d’aillers ga ne fait que 1000 roublesXI»[562].

Сохранилось черновое письмо Пушкина и к самому Всеволожскому, от того же времени, в котором поэт повторяет свою просьбу, добавляя: «Деньги тебе доставлю с благодарностию, как скоро выручу. Надеюсь, что мои стихи у Сленина не залежатся»[563]. Однако дело подвигалось крайне медленно, и еще в конце ноября Пушкин не имел ответа от Всеволожского. Кроме того, существовало еще несколько десятков подписчиков, имена коих, конечно, давно были погребены в пыли забвения, но которые, тем не менее, никак не могли быть обойдены. Ища выхода из положения, Пушкин надумал весьма остроумный трюк. «Должно будет объявить в газетах, – писал он Вяземскому, – что так как розданные билеты могли затеряться по причине долговременной остановки издания, то довольно будет, для получения экземпляра, одного имени с адресом, ибо (солжем на всякий страх) имена всех г.г. подписавшихся находятся у издателя. Если понесу убыток и потеряю несколько экземпляров, пенять не на кого, сам виноват (это остается между нами)»[564].

О приобретении права на издание хлопотал еще Заикин. Но Пушкин твердо решил сам напечатать книгу своих стихов и ответил Заикину отказом. Между тем это предложение, видимо, было заманчивым, судя по упреку, брошенному Пушкиным брату в письме, извещавшем об отказе Заикину: «Если б я имел дело с одними книгопродавцами, то имел бы тысяч 15». Конечно, Пушкин имел в виду не одни «Стихотворения».

В задержках с доставлением рукописи, вероятно, менее всего виноват был сам Всеволожский. Он не только сразу согласился на просьбу Пушкина, но, очевидно, не хотел брать и той суммы, которая пошла в погашение карточного долга. Это можно заключить из слов Пушкина в письме к брату: «Всеволожский со мною шутит: я должен ему 1000, а не 500, переговори с ним»[565]. Наконец, в средних числах марта Пушкин в Михайловском получил долгожданную рукопись. Он необычайно торопился, желая наверстать потерянное время, и менее нежели через две недели выслал ее, с добавлением новых стихов, брату – для переписки и цензурования. Но Лев Сергеевич был дурным комиссионером. Он не спешил с перепиской, а, по обыкновению своему, щеголял в салонах декламацией неизданных стихотворений брата.

«С братом я в сношения входить не намерен, – возмущался Пушкин в письме к Дельвигу. – Он знал мои обстоятельства и самовольно затрудняет их. У меня нет ни копейки денег в минуту нужную, я не знаю, когда и как я получу их. Беспечность и легкомыслие эгоизма извинительны только до некоторой степени. Если он захочет переписать мои стихи, вместо того, чтоб читать их на ужинах и украшать ими альбом Воейковой, то я буду ему благодарен, – если нет, то пусть отдаст он рукопись тебе, а ты уж похлопочи с Плетневым»[566]. Вслед за тем получил серьезное внушение и сам Лев Сергеевич[567], и все-таки дело подвигалось крайне медленно.

Книжка, помеченная 1826 г., вышла в свет 30 декабря 1825 г. Издавал книгу Плетнев, напечатавший ее с обычным тиражом в 1200 экз. Интересно, что таково было желание самого Пушкина[568], очевидно, не рассчитывавшего на большой коммерческий успех своей книги. Оно и было понятно в ту пору, когда круг читателей поэтических произведений был донельзя ограничен. Успех первых трех поэм еще не убедил Пушкина в том, что рынок уже сильно вырос. Книжка, в которую вошло свыше 100 стихотворений, отпечатанная в 8-ю долю листа, заключала XII+192 стр. Цена была опять баснословной – 10 руб. И столь же баснословен был успех издания, несмотря на то, что книга увидела свет в смутную пору, когда только что замерли выстрелы на Сенатской площади, а Сергей Муравьев-Апостол шел на Киев с мятежным Черниговским полком.

В течение первых трех недель по выходе книги, к 21 января 1826 г., продано было книгопродавцам 600 экз.[569], а еще через месяц распродано было все издание[570]. При этом Плетнев, идеальный комиссионер всех великих своих современников, придумал сложную систему скидок.

Стихотворений Александра Пушкина, – писал он 27 февраля, – у меня уже нет ни единого экз., с чем его и поздравляю. Важнее то, что между книгопродавцами началась война, когда они узнали, что нельзя больше от меня ничего получить. Это быстрое растечение твоих сочинений вперед заставит их прежде отпечатания скупать их гуртом на наличные деньги. При продаже нынешней я руководствовался формою, которая изобретена была Гнедичем по случаю продажи стихотворений Батюшкова и Жуковского. Вот она: 1) Покупщику, требующему менее 50 экз., нет уступки ни одного процента. 2) Кто берет на чистые деньги 50 экз., уступается ему 10 проц. 3) Кто 100 экз., уступается 15 проц. 4) Кто 300 экз., уступается 20 проц. 5) Кто 500 экз., уступается 25 проц. 6) Кто 1000 экз., уступается 30 процентов.

К нашему благополучию книгопродавцы наши так еще бедны или нерасчетливы, что из последних двух статей ни один не явился, и все покупали по 4-й статье[571].

За вычетом обязательных и авторских экземпляров, в продажу поступило 1130 экз. Если, как пишет Плетнев, все издание было распродано с 20 % скидки, т. е. по 8 руб., валовой доход должен был равняться 9040 руб. Пушкину же очистилось 8040 руб., откуда можно заключить, что бумага и печатание книги стоили около 1000 руб.

Восемь тысяч были, конечно, громадным гонораром, и если быстрое распространение книги превзошло все ожидания Пушкина, то и материальный успех издания должен был вполне удовлетворить его. Эти восемь тысяч приобретают и некоторое символическое значение, если вспомним, что пять лет тому назад ту же рукопись сам Пушкин оценил в 1000 руб. Совершенно очевидно, что при калькуляции этого издания Пушкин уже учел то обстоятельство, что стихотворный рынок, – хотя и ограниченный, по его мнению, – уже отчасти завоеван им. А это последнее не могло не отразиться благоприятно на его товарищах-поэтах.

Уже в феврале, т. е. менее чем через два месяца после выхода «Стихотворений», Заикин снова завел речь о втором издании, но Пушкин, проникшись опасениями Плетнева насчет того, что во второй раз цензура не будет столь милостива и снисходительна, снова уклонился от предложения. «Погодим с новым изданием, время не уйдет, все перемелется – будет мука – тогда напечатаем второе, добавленное, исправленное издание», – писал он Плетневу в начале марта[572].

Со вторым изданием пришлось ждать долго, но и первое, как мы видели, печаталось медленно и настолько затянулось, что 1-я глава «Евгения Онегина» обогнала его.

V

Еще в начале апреля 1824 г. Пушкин сообщал Вяземскому: «Сленин предлагает мне за Онегина сколько я хочу. Какова Русь, да она в самом деле в Европе, – а я думал, что это ошибка географов»[573]. Но поэт предпочел сам печатать свой роман.

Первая глава «Онегина» была кончена за год прежде того, но Пушкин решился выдать ее в свет лишь в конце 1824 г., когда уже были написаны следующие три главы. В начале ноября он отправил рукопись в Петербург с братом, поручив ему, совместно с Плетневым, приступить к печатанию.

Здесь уместно коснуться причин, побудивших Пушкина, как при издании «Стихотворений», так и 1-й главы «Онегина», отказаться от своего прежнего издателя, князя Вяземского, заслужившего, – не в пример Гнедичу, – подлинную благодарность поэта своим изданием «Бахчисарайского фонтана». Сам Пушкин, объясняя Вяземскому причины устранения его от этого дела, писал: «Не сердись, милый, чувствую, что в тебе теряю вернейшего попечителя, но в нынешние обстоятельства всякой другой мой издатель невольно привлечет на себя внимание и неудовольствия»[574]. Под «нынешними обстоятельствами» Пушкин разумел свое еще более пошатнувшееся положение: дело было вскоре после высылки поэта из Одессы, в глухую деревню, под надзор отца.

И нет оснований заподозрить Пушкина в неискренности или замалчивании, тем более что ближайшие события совершенно подтвердили справедливость его опасений. Если хлопоты Льва Сергеевича по делам брата не могли показаться подозрительными, то не так дело сложилось для Плетнева: едва успел он выпустить в свет первую главу «Онегина» и приступить к изданию «Цыган» (вышедших только через год, в мае 1827 г.), как это участие его в делах поднадзорного поэта привлекло внимание самого государя.

9 апреля 1826 г. начальник главного штаба барон И.И. Дибич в секретной записке запрашивал с. – петербургского военного генерал-губернатора П.В. Голенищева-Кутузова о характере отношений Плетнева к Пушкину, на что Кутузов 16 апреля спешил ответить, что «г-н Плетнев особенных связей с Пушкиным не имеет, а знаком с ним как литератор» и, «входя в бедное положение его, помогает ему в издательских делах»[575]ХII. Несмотря на этот, казалось бы, исчерпывающий ответ, 23 апреля Дибич снова писал Кутузову: «По докладу моему отношения Вашего превосходительства, что надворный советник Плетнев особенных связей с Пушкиным не имеет и знаком с ним только как литератор, государю императору угодно было повелеть мне, за всем тем, покорнейше просить вас, милостивый государь, усугубить возможное старание узнать достоверно, по каким точно связям знаком Плетнев с Пушкиным и берет на себя ходатайство по сочинениям его, и чтоб Ваше превосходительство изволили приказать иметь за ним ближайший надзор»[576]. В тот же день, отвечая ДибичуХIII, Кутузов снова подтверждал, что особенно близкой связи между Плетневым и Пушкиным не существует, что первый наблюдал только за печатанием сочинений Пушкина, с которым теперь уже не состоит и в переписке[577], и что секретный надзор за Плетневым установлен[578]. Если Вяземский каким-либо путем узнал об этой истории, он должен был, по справедливости, оценить исключительно бережное отношение Пушкина к своим друзьям, ибо, коль скоро Плетневу, в силу его совершенной благонадежности, такое правительственное внимание не могло повредить, то для Вяземского дело могло обернуться иначе.

Между тем Пушкин всячески форсировал выход 1-й главы «Онегина», мотивируя это своим бедственным положением. И на сей раз можно ему легко поверить, потому что с высылкой из Одессы он потерял незначительное свое жалованье, а поссорившись с отцом, вскоре после того, лишился и его поддержки. «Христом и Богом прошу скорее вытащить Онегина из-под цензуры, – взывал он к брату в декабре месяце, – деньги нужны. Долго не торгуйся за стихи – режь, рви, кромсай хоть все 54 строфы, но денег, ради Бога денег!»[579]

Плетнев не заставил его долго ждать: книжка вышла в свет в середине февраля 1825 г. Пушкин верил в успех своего любимого детища, и книга была напечатана двойным тиражом, в 2400 экз. Все издание стоило Плетневу 740 руб.: бумага—397 руб., набор и печатание – 220 руб. и переплет – 123 руб.[580]Каждый экземпляр, следовательно, обошелся издателям немногим более 30 коп., что не остановило их от назначения за маленькую книжку, содержащую 82 страницы, в 12-ю долю листа, опять-таки грандиозной цены в 5 руб.

Издание помещено было на комиссию к Сленину, выговорившему всего 10 % комиссионных, под условием ежемесячного расчета. Таким образом, Пушкин должен был зарабатывать 4 руб. 50 коп. чистых на экземпляре, иначе говоря, около 1500 %.

Об ожиданиях поэта, связанных с этим изданием, можно судить наглядно по письму его к брату, вскоре после появления 1-й главы: «Читал объявление об „Онегине" в „Пчеле“: жду шума. Если издание раскупится – то приступи тотчас к изданию другому или условься с каким-нибудь книгопродавцем»[581]. Однако книга расходилась не так быстро, как того хотели бы издатели. Здесь должно принять в расчет одно обстоятельство: Сленин, конечно, не мог еще более поднимать цену, а ограниченный 10 % скидкой, не имел расчета вступать в сделки с другими книгопродавцами, которым, в свою очередь, должен бы делать уступку. Плетнев очень скоро вынужден был убедиться в том, что несколько перетянул струну.

Книга, как выше сказано, появилась в свет около 15 февраля. За первые две недели, по 1 марта, было распродано 700 экз.[582], цифра крайне внушительная для того времени. Но последую – щим комиссионным расчетам суждено было сильно разочаровать Пушкина и его доверенного: за март месяц продано было 245 экз., а затем за четыре следующих месяца, по 1 августа, – всего 161 экз. Плетнев забил тревогу. За вычетом 44 авторских и обязательных, оставалось еще 1250 экз., т. е. более половины издания, – факт для Пушкина непривычный.

Плетнев надумал спустить весь остаток издания книгопродавцам с 20 % уступкой, «т. е. чтобы тебе с них за экземпляр брать по 4 руб., а не 4 руб. 50 к., как было прежде», разъяснял он Пушкину[583]. Вскоре после того Плетнев извещал поэта, что предлагал книгопродавцам весь остаток «с уступкою им за все издание 1000 руб…»[584]. Содержание этой предполагавшейся сделки не вполне понятно: в предшествующем письме Плетнев сообщал о своем намерении пустить остаток издания с 20 % скидки, т. е. с уступкою в 1 руб. с экземпляра. 1000 же руб., при раскладке на 1250 экз., дает только 80 коп. Следовательно, должно предположить одно из двух: либо в последнюю минуту Плетнев сам убоялся своей щедрости (указаний Пушкина по этому поводу у нас не имеется), либо же эту сумму, 1000 руб., он предлагал сверх 20 % скидки, что, впрочем, маловероятно.

«Никак не соглашаются, – возмущался Плетнев. – Они думают, что эта книга уже остановилась, а забывают, как ее расхватают, когда ты напечатаешь еще Песнь или две. Мы им тогда посмеемся, дуракам. Признаюсь, я рад этому. Полно их тешить нам своими деньгами»[585].

Расчет Плетнева оправдался только наполовину: около 20 октября 1826 г. вышла II глава «Онегина»; по 1-е же января 1827 г. разошлось 500 экземпляров I главы, так что оставалось еще 750 экземпляров.

VI

Хотя Плетнев и потерпел некоторое фиаско в своей системе чрезмерного выколачивания денег, но отнюдь не пал духом, и оптимизм его был вполне искренен. Подкрепил ли его необычайный успех «Стихотворений», верил ли он вообще безоговорочно в Пушкина, – во всяком случае, он сулил ему золотые горы. Сообщив поэту о положении «Онегина», что само по себе как будто не располагало к оптимизму, – Плетнев предложил Пушкину целый грандиозный план издательской деятельности, чрезвычайно любопытный и не нуждающийся в комментариях, почему и приведем его целиком:

Желаешь ли ты получить денег тысяч до пятидесяти в продолжение пяти месяцев, или даже четырех с начала сентября до конца декабря?

Вот единственное и вернейшее средство: ВПришли мне (как только возможно тебе скорее) вторую и третию песни Онегина, чтобы я вместе напечатал их в одной книжке в продолжение сентября. II. Велеть Льву в половине сентября непременно отдать мне разные Стихотворения. чтобы 1-го октября взял я их от Цензора и снес в Типографию. III. Приготовь оригиналы, со всеми своими давними и новыми поправками, примечаниями и проч., всех пяти поэм: Руслана, Пленника, Фонтана, Разбойников и Цыганов – непременно к 15-му октября, что бы я мог их к 1-му ноября взять от Цензора и снести в Типографию. Если это все ты в состоянии сделать, то я (отвечаю честию), не требуя от тебя ни копейки за бумагу и печатание, доставлю к 1-му генваря 1826 года. не менее 50000 рублей. Вот и расчет мой a peu presXIV: Я надеюсь непременно после издания 2 и 3 песень Онегина продать вдруг I Песни его 850 экземпляров (за вычетом процентов книгопродавцам) на 3400 руб.

Потом: 2000 экз. 2 и 3 песен Онегина

по 4 руб. 50 к. за экз.

на 9000 руб.

Далее 2000 экз. Разных Стих. также

по 4 руб. 50 к. за экз.

на 9000 руб.

Наконец 2100 экз. Поэм всех, считая хоть

по 13 руб. за экз.

26 000 руб.

Итого 47 400 руб.

Ты уже видишь, что немного недостает до 50 000. Но я надеюсь с помощию нового плана продажи выиграть менее уступки книгопродавцам и более сбыть вдруг экз. прямо на деньги, чем не только оплатится бумага и печатание всех этих книг, но и достанет дополнить сумму до 50 000 <…> По новому плану моему продажи, я, по отпечатании новой твоей книги, рассылаю афиши по всем книжным лавкам, где назначится, какая уступка сделана будет, если на чистые непременно деньги возьмет у меня купец для продажи 50 экз.; если 100, если 250, если 300 и т. д. Монополии нет. Они все усердно готовы брать вдруг более, потому что больше уступки процентов. В долг никому ни экземпляра. Сверх того объявляю, что эта книга продается в такой-то квартире Плетнева, хоть для близ живущих. На этих экземплярах мы ни копейки не теряем процентов. В Москву и другие города также на чистые деньги. Я в восторге от этой мысли высокой[586].

Этот план, кроме грандиозности предполагаемых цифр пушкинских доходов, – в которых, впрочем, не было ничего невероятного, – особенно интересен еще тою внимательностью, с которою Плетнев вникал во все мельчайшие детали предстоящих операций, с тем, чтобы повысить их доходность. В самом деле, в наше время автору, самому напечатавшему свою книгу, едва ли придет в голову, помимо книгопродавца, продавать ее еще и у себя на квартире, дабы выиграть на скидке. Но тогда, очевидно, в этом не было ничего необычайного, и все эти соображения Плетнева находили отклик у Пушкина.

Последнюю статью о книгопродавческих скидках, после успеха «Стихотворений», Плетнев еще надумал ограничить. «На будущее время, – писал он Пушкину 27 февраля, – я отважусь предложить им одну общую статью: кто бы сколько ни брал, деньги должен вносить чистые и уступки больше 10 проц. не получит»[587].

Впрочем, далеко не один Плетнев так высоко расценивал материальные возможности Пушкина. Письма к нему друзей его – Вяземского, Дельвига, Александра Бестужева – полны просьб и предложений издать сочинения Пушкина. Не молчали и книгопродавцы. Так, в марте 1825 г. И.И. Пущин извещал Пушкина о желании московского книгопродавца Селивановского приобрести второе издание «Руслана», «Пленника» и «Фонтана» за 12 тыс. руб.[588] Пушкину весьма улыбалась такая комбинация, но в это время дошел до него слух о том, что будто бы Ольдекоп повторил свою проделку. «Предложение Селивановского, за 3 поэмы 12000 руб., кажется, должен я буду отклонить, – сетовал он в письме к Вяземскому, – по причине новой типографической плутни: Бахч. Ф. перепечатан»[589].

Одновременно запрашивал Пушкин и брата: «Справься ради Бога об Фонтане, эдак с голоду умру– с отцом да с Ольдекопом».[590] Страхи Пушкина оказались напрасными, но сделка, тем не менее, не состоялась.

Оговоримся, впрочем, что Пушкин отнюдь не торопился обыкновенно с изданием своих сочинений и сплошь и рядом в переписке умерял рвение и поспешность своих друзей. Напомним: «Кавказский пленник» был закончен в феврале 1821 г., и только в мае следующего, 1822 г., Пушкин задумал его напечатать. «Цыганы» пролежали в рукописи три года, в течение которых только отдельные отрывки из них появлялись в печати. «Евгений Онегин», вопреки всем настояниям Плетнева, продолжал печататься отдельными главами, причем между окончанием главы и сдачей ее в печать нередко проходили год-два и более.

Такая медлительность Пушкина, на первый взгляд необъяснимая при его склонности всячески увеличивать свой бюджет, проистекала, очевидно, от разных причин. Несомненно, наряду с мнительностью «взыскательного художника»[591], здесь играли роль соображения и меркантильного характера. В отношении издания «Онегина» это последнее совершенно очевидно. Печатание его отдельными главами приносило несравненно больший доход, нежели могло дать одно полное издание. Но об этом речь впереди. Что же касается выпуска в свет отдельных поэм, то и здесь, очевидно, Пушкин имел в виду коммерческие выгоды, с одной стороны, опасаясь выбрасывать на рынок по несколько своих книг сразу, с другой стороны, предпочитая предварительно печатать свои поэмы отрывками в различных повременных изданиях[592].

Литературные доходы Пушкина в последнее десятилетие

I

8 сентября 1826 г. фельдъегерь доставил «прощенного» Пушкина в Москву. Ссыльная пора его жизни кончилась, и впредь Пушкин приобрел возможность нести непосредственный надзор за печатанием своих произведений. Этому обстоятельству обязаны мы тем, что источники об издательской деятельности поэта после 1826 г. еще более оскудевают.

Совершенно очевидно, во всяком случае, что материальный успех сопутствовал и прогрессивно рос со все возрастающей славой Пушкина. В 1828 г. «Северная пчела» замечала, что «редко можно найти дом (разумеется, русский), где бы не читали произведений А.С. Пушкина, тотчас по выходе их в свет…»[593] «Московский телеграф» писал, что «за Пушкиным библиографическое известие едва успевает: его творения раскупают прежде, нежели медлительный библиограф запишет их в реестр современных произведений нашей Литературы» [594].

К обычным литературным занятиям Пушкина прибавилось постоянное деятельное участие в журнале «Московский вестник», основанном в конце 1826 г. В создании этого журнала интересовала Пушкина, по обыкновению, и материальная сторона. Очень возможно, что по его настоянию, при основании журнала, составлены были письменные условия, согласно которым весь чистый доход поступал редактору, М.П. Погодину, помощнику редактора определялось жалование в размере 600 руб. в год, главные сотрудники, Веневитинов, Шевырев, Соболевский, Рожалин и др. имели получать по 100 руб. за лист оригинальной статьи и по 50 руб. за лист перевода. А сам Пушкин, вне зависимости от доли его участия в журнале, выговорил себе 10 тысяч руб. в год[595]. Сами по себе эти условия крайне показательны для того положения, которое занимал Пушкин. Если допустить, что каждый из участников журнала мог за год напечатать в среднем до 10 печатных листов, то он должен был получить 1000 руб., т. е. ровно вдесятеро меньше Пушкина.

Журнальный гонорар в ту пору был явлением настолько необычайным, что известие об этих условиях вызвало характерную реплику профессионала-журналиста Булгарина, писавшего Погодину: «Объявление ваше, что вы будете платить по сту рублей за лист, есть несбыточное дело»[596].

Условия эти и действительно оказались, в известной степени, лишь номинальными. Был в них один пункт, сокрушивший надежды Пушкина. Согласно этому пункту, все приведенные ставки строились из расчета распродажи 1200 экземпляров журнала. «Если подписчиков будет менее 1200, – гласили условия, – то плата раскладывается пропорционально». Журнал на первых же порах не имел ожидаемого материального успеха, и издателям при расплате пришлось сугубо руководствоваться помянутым пунктом соглашения.

«Коммерческие соображения Пушкина удались только вполовину», – писал по этому поводу П.В.Анненков[597]. Это замечание едва ли можно толковать буквально, как поступил покойный А.Н. Майков, заключивший отсюда, что коль скоро Пушкину обещано было 10 тыс., а ожидания его «оправдались лишь вполовину», следственно он получил 5 тыс.[598] Шевырев, вскоре ставший соредактором Погодина, определенно свидетельствовал, что за первый год участия в «Московском вестнике» Пушкин получил всего 1000 руб., которую и употребил на покрытие карточного долга[599].

Пушкин продолжал и впредь участвовать в журнале, причем в 1828 г., по свидетельству того же Шевырева, сотрудничал совершенно безвозмездно[600]. Но жаловался Соболевскому: «Погодин мне писал, а я виноват – весь изленился, не отвечал еще и не послал стихов– да они сами меня обескуражили. Здесь в Петербурге дают мне (à la lettreXV) 10 рублей за стих – а у вас в Москве хотят меня заставить даром исключительно работать журналу. Да еще говорят: он богат, черт ли ему в деньгах. Положим так, но я богат через мою торговлю стишистую, а не прадедовскими вотчинами, находящимися в руках Сергея Львовича» [601].

Поэт нисколько не преувеличивал, вспоминая о своих десятирублевых гонорарах за строчку. Об этом есть множество свидетельств (между прочим, Н. А. Добролюбова). О том же рассказывал недоброжелательствовавший Пушкину барон Корф: «Было время, когда он получал от Смирдина по червонцу за стих; но эти червонцы скоро укатывались, а стихи, под которыми не стыдно бы было подписать имя Пушкина, – единственная вещь, которою он дорожил в мире, – сочинялись не всегда и не легко»XVI.

Здесь следует остановиться на литературном заработке Пушкина с мелких стихотворений. До 1820 г. и в первое время пребывания на юге Пушкин не извлекал решительно никакой материальной выгоды из своего творчества. Журналы платили мало, а чаще всего и вовсе ничем не вознаграждали авторский труд, всевозможные же альманахи – и подавно. Кн. Е. П. Оболенский вспоминал, что для тогдашних литераторов «часто единственная награда состояла в том, что они видели свое имя напечатанным в издаваемом журнале; сами же они, приобретая славу и известность, терпели голод и холод и существовали или от получаемого жалованья, или от собственных доходов с имений и капиталов»[602].

Чем большею популярностью пользовался писатель, тем чаще становился он жертвой всяческого рода проделок предприимчивых журналистов и альманашников. Подобные порядки вкоренились настолько глубоко, что борьба с ними требовала немалых усилий и времени. Блестящей иллюстрацией к тому служит происшествие, жертвой которого стал сам Пушкин. В 1829 г. М.А. Бестужев-Рюмин без ведома автора напечатал в альманахе «Северная звезда», за подписью «АП», ряд неопубликованных стихотворений Пушкина, притом со своими коррективами и вперемешку с чужими, да еще в предисловии принес благодарность г-ну АП за стихи и просил впредь г.г. неизвестных сообщать свои имена. Надо ли говорить, что ни о каком вознаграждении, конечно, и речи не было.

«Неуважение к литературной собственности сделалось так у нас обыкновенно, – негодовал Пушкин, – что поступок г-на Бестужева нимало не показался мне странным. Но когда альманах нечаянно попался мне в руки и когда в предисловии прочел я нежное изъявление благодарности издателя г-ну АП, доставившему ему (г-ну Бестужеву) 13 пиес, из коих 5 и удостоились печати, – то признаюсь, удивление мое было чрезвычайно»[603].

С чудовищной эксплуатацией литераторов, господствовавшей в журнальном мире, Пушкин повел жестокую борьбу. Он, впрочем, не был одинок. С этою же целью Рылеев и А. А. Бестужев, издатели «Полярной звезды», расторгли первоначальное соглашение со Слениным и приступили к изданию самостоятельно. Авторитетный свидетель, князь Оболенский, вспоминал, что цель их «состояла в том, чтобы дать вознаграждение труду литературному более существенное, нежели то, которое получали до того времени люди, посвятившие себя занятиям умственным»[604].

Высокие авторские гонорары «Полярной звезды» должны были послужить прецедентом. К тому же клонились единоличные усилия в этом направлении самого Пушкина. Характерный эпизод запомнился М. А. Бестужеву, брату издателя «Полярной звезды»:

Александр Пушкин, присылая свой милый разговор Тани с старушкою няней, уведомляет моего брата, что условия относительно вознаграждения за напечатание этого стихотворения он может сделать через Льва Сергеевича Пушкина. Это условие с Левушкой состоялось в моем присутствии. Левушка потребовал с издателей по пяти рублей ассигнациями за строчку. И брат мой Александр, не думая ни минуты, согласился. «Ты промахнулся, Левушка, – смеясь добавил брат мой, – промахнулся, не потребовав за строку по червонцу. Я бы тебе и эту цену дал, но только с условием– припечатать нашу сделку в Полярной звезде для того, чтобы знали все, с какою готовностью мы платим золотом за золотые стихи»[605].

И все-таки, вопреки этим высоким гонорарам, стихи приносили Пушкину значительно менее дохода, нежели отдельные издания. Многое приходилось отдавать в разные сборники и альманахи безвозмездно, ибо идеи Рылеева и Александра Бестужева прививались туго. Так, десятки стихотворений Пушкина появлялись в «Северных цветах» Дельвига. Поэт добродушно подтрунивал над «цветочной повинностью». Оно и действительно походило на повинность, ибо Дельвиг не просил, а требовал, чем иногда даже выводил Пушкина из себя. «Видел я, душа моя, Цветы, – писал поэт Плетневу, 7 января 1831 г. – Странная вещь, непонятная вещь. Дельвиг ни единой строчки в них не поместил. Он поступил с нами, как помещик со своими крестьянами. Мы трудимся, а он сидит на судне, да побранивает. Не хорошо и не благоразумно. Он открывает нам глаза, и мы видим, что мы в дураках»[606].

«Северная пчела» замечала, что «стихами А.С. Пушкина наполняются и живут Альманахи, Альманачки и Журналы». Вопреки своим частым выпадам против альманашников, Пушкин и действительно был весьма щедр в этом отношении, но сам меньше всего разживался с альманахов. Известно, как он зло набросал тип альманашника:

– Знаешь ли что? Издай альманах.

– Как так?

– Вот как: выпроси у наших литераторов по нескольку пьес, кой-что перепечатай, закажи в долг виньетку, сам выдумай заглавие, да и тисни с Богом!

– В самом деле! Да я ни с кем из этих господ не знаком.

– Что нужды? Ступай себе к ним; скажи им, что ты юный питомец муз, впервые вступаешь на поприще славы и решился издать альманах, а между тем просишь их вспоможения и покровительства.

– А что ты думаешь? Ей-богу, с отчаяния готов и на альманах[607].

Заметим, что к тому же Пушкин еще и не спешил с печатанием мелких своих произведений. Для иллюстрации достаточно привести только две цифры: за период от начала литературной деятельности Пушкина до конца 1826 г. нам известно около 300 стихотворений его (не считая неоконченных набросков, шуток и пр.), из которых лишь третья часть вошла в сборник «Стихотворений», вышедший в это время. Известно также огромное количество стихотворений Пушкина, так и не появившихся в печати при жизни автора. Препятствием к их печатанию далеко не всегда служила одна только цензура, а всего чаще та высокая взыскательность художника, которую подметил в Пушкине даже злопыхательствующий Корф и которая, находясь в постоянной коллизии с денежными выгодами, неизменно и беспредельно господствовала над всякими материальными расчетами.

II

Между тем издание отдельных произведений шло своим чередом, но не всегда с равным успехом. Так, ближайший после возвращения из ссылки 1827 год оказался вообще несчастливым в издательской деятельности Пушкина. В середине мая наконец появились в свет «Цыганы». Издание их надолго задержалось. Прежде того Пушкин имел в виду продать «Цыган» Сленину, о чем 4 апреля 1826 г. дежурный генерал Потапов даже докладывал И.И. Дибичу: «Поэма Пушкина Цыганы куплена книгопродавцем Иваном Слениным и рукопись отослана теперь обратно к сочинителю для каких-то перемен. Печататься она будет нынешним летом в типографии министерства просвещения»[608].

Издание это, как известно, не состоялось, и «Цыганы» были выпущены в Москве Соболевским. Для их печатания Пушкин употребил, по собственному выражению, «трудовые деньги, в поте лица моего выпонтированные у нашего друга Полторацкого»[609]. Эти «трудовые деньги» поэт рассчитывал значительно округлить, и на сей раз цена превзошла все предыдущие: книжка, заключавшая 46 страниц в 12 долю листа, продавалась по 6 рублей. Эта цифра смутила даже Смирдина, горячего поклонника Пушкина: «Сочинил Цыгане и продает ее, как Цыган, – заметил он через несколько дней Б.М. Федорову. – Странно напечатано– несколько белых страниц между печатными». «Это типографский романтизм», – сострил Федоров[610].

«Цыганы» не имели материального успеха и плохо распродавались на первых же порах. 15 июля Пушкин жаловался Соболевскому: «Цыганы мои не продаются вовсе». Это могло отчасти объясняться тем, что поэма частично уже была известна публике. Вначале могло играть роль и то, что Пушкин, против обыкновения, не выставил своего имени на книжке, так что неискушенный читатель мог не знать имени автора. Так или иначе, а «Цыганы» не шли. «Твоих Цыганов ни один книгопродавец не берется купить, – отписывал Пушкину Плетнев 22 сентября, – всякой отвечает, что у него их, дескать, еще целая полка старых»[611]. С течением времени положение не менялось. Поэма не перепечатывалась до 1835 г., когда вошла в книгу «Поэм и повестей». Через семь лет, в 1834 г., на складах Глазунова еще лежали экземпляры первого издания, продававшиеся с уступкою по 5 рублей.

В том же 1827 г. появилось и первое отдельное издание поэмы «Братья разбойники», прежде того напечатанной в «Полярной звезде» за 1825 г. История этой книги оказалась настолько необычайной, что до сих пор еще остается во многом загадочной[612].

«Братья разбойники» печатались в Москве Соболевским[613], и все издание было продано московскому книгопродавцу Ширяеву, который 4 июня поместил в «Московских ведомостях» публикацию о продаже у него в лавке поэмы по 2 руб. Цена сама по себе была баснословной. Несообразность же ее еще более бросалась в глаза благодаря напечатанной на задней стороне обложки цене «105 коп…». И вот непосредственно за этим объявлением, в тех же «Московских ведомостях» явилось новое, анонимное, относительно того, что в ближайшее время появится новое издание поэмы, которое будет продаваться по 42 коп.

Инициатива этого объявления могла исходить только от Пушкина или его доверенного лица, т. е. Соболевского, и диктовалось оно, конечно, чрезмерно высокой ценой, назначенной жадным книгопродавцем. 9 июня это второе издание уже прошло цензуру, а 15 июня Ширяев напечатал новое объявление о продаже «Братьев разбойников» по 2 руб., но с оговоркой, что «по отпечатании 2 издания продаваться будет по 21 к…». «Такие объявления, – глубокомысленно заключала „Северная пчела“, – смешат публику; но через них в некотором отношении страждет личность Автора, вовсе неприкосновенного к этому делу, и даже не бывшего тогда в Москве»[614].

Однако новое издание не поступало в продажу. Ширяев продолжал продавать поэму по 2 руб. Надо думать, что вся любовь публики к произведениям Пушкина не могла осилить этой цены, и в середине 1828 г. Ширяев продавал книгу по 1 руб., а еще через полтора года спустил цену до 80 коп. Очевидно, что книга расходилась плохо. Наконец, в 1834 г. «Братья разбойники» продавались у Глазунова по 1 руб.

Вопрос о судьбе второго издания В.И. Чернышев в своей интересной статье как будто оставлял открытым. Он объяснял весьма правдоподобно, что если недобросовестность книгопродавца, на 100 % поднявшего цену, могла вызвать у Пушкина мысль о новом дешевом издании, то самое осуществление этого проекта, заранее обреченного проделкой Ширяева на материальный провал, при денежных затруднениях поэта было делом нелегким для Пушкина.

Что же было с этим вторым изданием? Между тем достоверно известно, что это издание – ничем почти, кроме цены, не отличавшееся от первого, – напечатано было. Следовательно, оставалось сомнительным только то, поступило ли оно в продажу. Судя по объявлениям Ширяева, уже можно было заключить, что 2-е издание в продажу не поступало. А совсем недавно явилось неожиданное подтверждение этой догадки. Года три назад один московский букинист приобрел у С.И. Киреевского, сына известного славянофила, проживавшего в своем подмосковном имении, свыше 900 экземпляров этого 2-го издания, представлявших собой один сфальцованный книжный лист, без обложки.[615]

Поскольку трудно допустить, чтобы в описанных выше условиях Пушкин и Соболевский решились печатать это 2-е издание с тиражом более 1000–1200 экземпляров, остается предположить, что издание в продажу не поступало и даже не было доведено до конца. Чем же объясняется этот факт? На этот вопрос едва ли возможно ответить с полной определенностью, ибо ни в переписке Пушкина, ни в переписке его друзей не встречается по сему предмету никаких указаний. Очевидно, что в данном случае имела место опять-таки какая-то недобросовестная проделка Ширяева. Последний мог, например, через подставное лицо скупить на корню и это издание и оставить его в типографии, что очень вероятно, ибо выход его грозил Ширяеву потерей 1 руб. 80 коп. на экземпляре. Самый же тот факт, что Пушкин, столь детально всегда обсуждавший в переписке с друзьями вопросы, связанные с изданием его сочинений, на сей раз хранил гробовое молчание, – представляется крайне загадочным.

Так обстояло дело с самостоятельными предприятиями Пушкина. Но в том же 1827 г. он впервые прибегнул уже и к услугам профессиональных издателей, продав А.Ф. Смирдину второе издание первых двух своих поэм, давно распроданных, за 7 тыс. руб.[616] Гонорар этот был, конечно, весьма внушителен для второго издания (около 2 руб. за строчку). Книги вышли в свет в первой половине 1828 г. А за несколько месяцев перед тем явилось новое издание «Бахчисарайского фонтана», встреченное горячими приветствиями прессы. «Издание сие заменяет недостаток, давно уже чувствуемый любителями изящной поэзии», – писала «Северная пчела»[617]. Должно заметить, однако, что эти вторые издания распродавались уже не столь быстро. По крайней мере, в объявлении об имеющихся в продаже произведениях Пушкина, напечатанном на обложке изданных в 1834 г. «Повестей Белкина», читаем: «…III. Руслан и Людмила, с портретом автора – 12 руб. IV. Кавказский пленник – 5. V-Бахчисарайский фонтан – 5». Последняя поэма, впрочем, в 1830 г. выпущена была уже третьим изданием, из чего можно заключить, что и второе имело полный материальный успех.

Впоследствии все первые три поэмы вошли в изданное в 1835 г. тем же Смирдиным двухтомное издание «Поэм и повестей» Пушкина.

Тогда же, в 1828 г., напечатан и «Граф Нулин». Поэма была написана в декабре 1825 г. В это время Пушкин и Плетнев носились с мыслью об издании собрания поэм, и Пушкин в начале марта 1826 г. писал Плетневу: «Знаешь ли, уж если печатать что, так возьмемся за Цыганов. В собрании же моих поэм, для новинки, мы поместим другую повесть вроде Верро, которая у меня в запасе»[618]. Однако издание это не состоялось, и через год первые тридцать стихов «Нулина», без подписи автора (и, вероятно, без гонорара), появились в «Московском вестнике»[619]. Вслед за тем вся поэма напечатана была в «Северных цветах» Дельвига на 1828 г., конечно, безвозмездно. Поэт, однако, спешил вознаградить себя за убытки, понесенные в результате этой дружеской филантропии. В 1828 г. «Граф Нулин» был перепечатан в одной книжке с поэмой Баратынского «Бал». Брошюрка эта продавалась по 3 руб., несмотря на что издание имело полный материальный успех. Пушкин сам вспоминал относительно «Графа Нулина», что «в свете его приняли благосклонно»[620]. Анонимный сатирик из «Дамского журнала» напечатал даже беззубую эпиграмму по поводу незаслуженного, на его взгляд, успеха книжки:

  • Два друга, сообщась, две повести издали,
  • Точили балы в них и все нули писали:
  • Но слава добрая об авторах прошла,
  • И книжка вдруг раскуплена была.
  • Ах, часто вздор плетут известные нам лицы
  • И часто к их нулям мы ставим единицы[621].

Об успехе «Нулина» можно судить также по тому, что вскоре понадобилось выпустить в продажу еще и отдельные оттиски поэмы. Интересно, что, несмотря на отсутствие в оттисках произведения Баратынского, Пушкин не почел нужным уменьшить цену. Оттиски стоили те же 3 руб.

Напомним, наконец, что в 1829 г., тем временем как поэт странствовал за Кавказом, явилась в свет «Полтава», встретившая весьма холодный прием у публики и чрезвычайно резкий – у критики.

II

За всеми этими издательскими операциями Пушкина, крупными и мелкими, стояло на всем протяжении второй половины 1820-х гг. издание «Евгения Онегина». Материальная роль его в жизни Пушкина несравненна. Совершенно очевидно, что издание романа отдельными, маленькими книжками диктовалось чисто меркантильными соображениями. Плетнев постоянно понуждал поэта прилежнее работать над романом, доказывая, что «это вернейший капитал». Пушкин не нуждался в подобного рода внушениях. Он сам отлично учитывал материальные возможности «Онегина». Недаром много позднее, уже в 1835 г., собираясь вновь вернуться к оставленному роману, поэт замечал в черновых набросках послания к Плетневу:

  • Ты мне советуешь, Плетнев любезный,
  • Оставленный роман мой продолжать.
  • Ты думаешь, что с целию полезной
  • Тревогу славы можно сочетать,
  • А для того советуешь собрату
  • Брать с публики умеренную плату, —
  • За каждый стих по десяти рублей:
  • Составит, стало быть, за каждую
  • строфу сто сорок—
  • Оброк пустой для нынешних людей.
  • Пустое! всяк то даст без отговорок.
  • С книгопродавца можно взять, ей-ей![622]

И вслед за тем, в черновых набросках к новой главе, пожалуй, еще выразительнее:

  • Вы говорите: слава богу,
  • Покамест твой Онегин жив,
  • Роман не кончен – понемногу
  • Пиши ж его: не будь ленив.
  • С почтенной публики меж тем
  • Бери умеренную плату,
  • За книжку по 5 рублей,
  • Неужто жаль их будет ей?[623]

Эти пятирублевые книжечки являлись, до некоторой степени, яблоком раздора между Пушкиным и Плетневым. Мы видели уже выше, что Плетнев намеревался после издания 1-й главы понизить несколько цену следующих, но Пушкин не санкционировал этого предложения, продолжая выдавать «Онегина» в свет отдельными главами, тогда как Плетнев был решительно против этого. У обоих был свой коммерческий расчет. Плетнев, непосредственно руководивший изданиями, опасался за распространение; Пушкин же весьма здраво рассуждал, что если каждую отдельную главу можно продавать по 5 руб., то все восемь глав, заключенных в одной книге, никак не удастся продавать за сорок.

Опасения Плетнева были, однако, справедливы, как мы уже видели выше. Но и впоследствии не все шло гладко. Вторая глава «Онегина», по поручению Пушкина, печаталась в Москве Соболевским и была выпущена во второй половине октября 1826 г., но приключилось с ней нечто такое, благодаря чему третья глава, печатавшаяся в Петербурге Плетневым, поступила в продажу прежде, нежели вторая успела достигнуть столицы. Видимо, виною была нераспорядительность Соболевского. «Где Онег. 2 часть? – возмущался Пушкин. – Здесь ее требуют. Остановилась даже и продажа и других глав»[624]. И вслед за тем снова: «Если бы ты просто написал мне, приехав в Москву, что ты не можешь прислать мне 2-ю главу, то я без хлопот ее бы перепечатал: но ты все обещал, обещал – и, благодаря тебе, во всех книжных лавках, продажа 1-й и 3-й глав остановилась. Покорно благодарю»[625].

Заметим, кстати, что эта вторая глава и вообще была несчастливой для поэта. Очевидно, ее постигла участь рукописи стихотворений Пушкина 1820 г. Поэт И.Е. Великопольский в одной из своих сатир писал:

  • Он очень помнит, как сменяя
  • Былые рублики в кисеXVII,
  • Глава Онегина вторая
  • Съезжала скромно на тузе…

намекая, конечно, на то, что рукопись была проиграна автором в карты. Пушкин возмутился и возражал Великопольскому: «Я не проигрывал 2-й главы, а ее экземплярами заплатил свой долг»[626]. Но, по сути своей, дело мало менялось от этого разъяснения.

Плетневу, упорно настаивавшему на скорейшем печатании «Онегина», инцидент, происшедший с задержкой второй главы, был как нельзя более на руку. Чтобы как-нибудь заставить Пушкина поторопиться с изданием «Онегина», он даже попытался прибегнуть к злому сарказму. «Ничто так легко не дает денег, как Онегин, выходящий по частям, но регулярно через два или три месяца, – писал он Пушкину 22 сентября 1827 г. – Это уже доказано a posteriori. Он, по милости Божией, весь написан. Только перебелить, да и пустить. А тут-то у тебя и хандра. Ты отвечаешь публике в припадке каприза: вот вам Цыганы: покупайте их! А публика, назло тебе, не хочет их покупать и ждет Онегина, да Онегина. Теперь посмотрим, кто из вас кого переспорит. Деньги ведь у публики: так пристойнее, кажется, чтобы ты ей покорился, по крайней мере до тех пор, пока не набьешь карманов»[627].

Толки журналистов, осуждавших медленность, с которою печатался роман, еще укрепляли позицию Плетнева. Результатом всего этого явилось следующее предисловие к III главе:

«Первая глава Евгения Онегина, написанная в 1823 г., появилась в 1825 г. Спустя два года издана вторая. Эта медленность произошла от посторонних обстоятельств. Отныне издание будет следовать в беспрерывном порядке: одна глава тотчас за другою»[628].

Но, наученный горьким опытом, Плетнев сам плохо верил в возможность исполнения этого обещания. «Следующую главу вышли мне без малейшего замедления, – упрашивал он Пушкина. – Хоть раз потешим публику оправданием своих предуведомлений. Этим заохотим покупщиков»[629]. И вскоре за тем опять: «Очувствуйся: твое воображение никогда еще не создавало, да и не создаст, кажется, творения, которое бы такими простыми средствами двигало такую огромную [сумму?] денег, как. Онегин. Он. не должен выводить [из терп?]-ения публики своею ветренностью»[630]. Плетнев уговаривал Пушкина «переписать 4-ю главу Онегина, а буде разохотишься, и 5-ю, чтобы не с тоненькою тетрадкою итти к цензору»[631].

И на сей раз Пушкин уступил настояниям друга: IV и V главы были напечатаны в 1828 г., в одной книжке[632]. Впрочем, Пушкин не намеревался терять на этом, и книжка продавалась по 10 руб. Следующая, VI глава вышла вскоре после того, в том же 1828 г., а последние две главы печатались опять-таки, вопреки всем обещаниям и настояниям Плетнева, с большими перебоями: VII глава напечатана была лишь в 1830 г., и «Северная пчела» тогда же писала по поводу ее появления: «В известии о новой книге: Евгений Онегин, глава VII, мы, противу обыкновения, не выставили цены сего сочинения. Спешим поправить ошибку. VII глава Онегина стоит 5 рублей. За пересылку прилагается 80 к. Все поныне вышедшие семь глав, составляющие, в малую 12 долю, 15 печатных листов, стоят без пересылки 35 руб…»[633].

Лапидарность этого сообщения – крайне красноречива и била весьма метко. Это было уже не первое нападение на Пушкина, вызванное высокими ценами его произведений, – о чем нам подробно еще придется говорить, – но поэт слабо реагировал на подобные выпады, и VIII глава, появившаяся только в 1832 г., стоила те же 5 рублей.

Не успела еще явиться в свет последняя глава романа, когда Пушкин приступил уже ко второму изданию. Первая глава перепечатана была в 1829 г., в 1830 г. – вторая, и т. д.

Расчеты Пушкина, связанные с «Евгением Онегиным», блестяще оправдались: продажа отдельных глав романа принесла ему в общем не менее 25 тысяч чистого дохода. И вслед за тем Пушкин получил еще от Смирдина 12 тысяч за право на первое отдельное издание «Онегина»[634].

IV

Сколь ни радел Пушкин о своих материальных выгодах, Плетневу все еще казалось этого мало, и он постоянно упрекал друга за лень и за легкомыслие в делах коммерческих. Еще в 1827 г., извещая о растущем спросе на старые поэмы и стихотворения Пушкина, давно распроданные, Плетнев доказывал, что «продать издание какому-нибудь книгопродавцу значит разделить с ним пополам свое имение». Надлежало, по мнению Плетнева, скопив денег на издании «Онегина», приступить с будущего года к новому изданию, типа собраний сочинений[635]. Проект не состоялся.

В 1827 г., как сказано выше, явилось новое издание «Бахчисарайского фонтана», а в 1828 г. – «Руслана и Людмилы» и «Кавказского пленника». Все эти издания, в силу естественной ограниченности книжного рынка, распродавались уже не столь быстро.

Между тем, как будто не считаясь со всеми этими обстоятельствами, Пушкин в начале 1829 г., вероятно, в связи с возможною переменою в его личной жизни, требовавшей увеличения бюджета, – вернулся к старой мысли Плетнева и задумал издать трехтомное собрание своих сочинений, с тем, чтобы в первые два тома вошли старые поэмы, а в третий – стихотворения. Плетневу пришлось охлаждать пыл своего друга, доказывая малые шансы на успех такого издания. В самом деле, едва ли можно было рассчитывать на распространение первых двух томов, в то время как произведения, долженствовавшие в них войти, непосредственно перед тем были выпущены отдельными книгами. С присущим ему практическим хладнокровием Плетнев писал Пушкину: «Если уж действительно надобно такое издание, то приготовь к тому времени или две новые трагедии, или две новые поэмы, или что-нибудь большое в двух частях. Тогда мы и напечатаем так: в I томе все тобою предполагаемое, да штуку новую, во II томе опять все прежнее, да новую штуку, в III новостию будет Годунов. Таким образом мы по 15 руб. возьмем с публики за каждую новую штуку, а в знак признательности нашей и благодарности ей подарим все прежнее безденежно».[636]

При всей видимой заманчивости этого проекта, Пушкин, конечно, менее всего способен был, во имя Мамоны, сочинять по заказу поэмы и трагедии. Сам Плетнев относился к этому предприятию критически, замечая, что в этом он не видит «цели, которая по логике должна состоять или в славе, или в деньгах, или сугубо. Ты же вернее достиг до всего по-прежнему, – заключал он,—т. е. с меньшими усилиями: а зачем такая сложность в машине?»[637] В конце концов, замысел их претворился в издание четырехтомного собрания стихотворений, первые две части которого явились в свет тогда же, в 1829 г., третья – в 1832 г. и четвертая – уже в 1835 г.

V

6 апреля 1830 г. Пушкин стал женихом. В корне менявшаяся жизнь настоятельно требовала каких-то новых мероприятий в области материального обеспечения. Литературные доходы его были велики, но имели один весьма существенный недостаток, а именно отличались абсолютной неопределенностью, почему и нельзя было на них строить бюджета.

Пришлось Плетневу придумывать новые комбинации. Эта перемена в судьбе друга застала его врасплох, за что он и пенял поэту в письме от 29 апреля: «Ты давно должен был сказать мне. чтобы я заранее принял меры улучшить денежные дела твои. Ты этого не хотел; так пеняй на себя, если я, по причине поспешности, не мог для тебя сделать чего-нибудь слишком выгодного»[638]. Тем не менее Плетнев уже заручился конкретным предложением: Смирдин желал приобрести на четыре года право переиздания всех ранее вышедших сочинений Пушкина, соглашаясь уплачивать за это по 600 руб. ежемесячно.

Плетневу такое предложение казалось недостаточно выгодным, но оно имело и свои преимущества, обеспечивая автора от разного рода контрафакций и иных издательских проделок. «Книжечки-то наши такие крошки, – замечал Плетнев, – каких не трудно наделать всякому хозяину типографии в день до нескольких сотен»[639]. Пушкин же мог произвольно увеличивать свой доход печатанием новых произведений.

Условия были заключены. Пушкин спешил ответить Плетневу: «Заключай условия, какие хочешь – только нельзя ли вместо 4 лет 3 года– выторгуй хоть 6 месяцев. Не продать ли нам Смирдину и Трагедию?»[640]

Трагедия, – то есть, конечно, «Борис Годунов», – и точно была продана Смирдину за 10 тыс.[641] Книга вышла в самом конце 1831 г.[642] и, несмотря на высокую цену и разноречивые толки журналистов, имела огромный материальный успех. Об этом можно судить по замечанию «Литературной газеты», сообщавшей, что в первое же утро по выходе книги было распродано, по свидетельству книгопродавцев, в одном Петербурге до 400 экземпляров, на 4000 руб. Напомним, что несколько десятков лет тому назад годовой оборот книжной лавки немногим превышал эту цифру. «Это доказывает, – заключала «Литературная газета», – что неприветливые журналисты напрасно винят нашу публику в равнодушии к истинно хорошему в нашей литературе и вообще ко всему отечественному»[643]

600 руб. в месяц, платимые Смирдиным, были немалые деньги, но и расходы были велики, а Смирдин платил не слишком аккуратно. От крепостных доходов, крайне незначительных, Пушкин к этому времени совсем отказался[644]. Все это побуждало его сугубо заботиться о своих литературных доходах, являвшихся единственным источником существования.

В начале июля 1831 г., отрезанный холерными карантинами в Царском Селе, Пушкин переписал для печати «Повести Белкина» и спрашивал Плетнева: «Что прикажешь с ними делать? печатать ли нам самим, или сторговаться со Смирдиным?»[645] Плетнев склонялся к мысли обойтись без книгопродавцев, но издание поневоле несколько откладывалось, ибо холера держала и его за пределами Петербурга. Между тем во второй половине июля Пушкин уже спешил представить ему конкретные предположения свои на этот счет:

Я такого мнения, что эти повести могут доставить нам 10000, и вот каким образом:

2000 экз. по 6 руб. – 12 000.

1 000 за печать.

1 000 процентов.

Итого 10 000[646].

Пушкин учитывал, очевидно, большую рентабельность прозы, почему и счел возможным увеличить тираж до 2 тыс., а соответственно наметил предположительно сравнительно невысокую цену в 6 руб. за экземпляр. Книгопродавческая скидка, видимо, должна была равняться 10 %. По расчету Пушкина выходит немногим более 8 %, но, вероятно, он принимал во внимание и те экземпляры, которые, согласно системе Плетнева, будут продаваться непосредственно из квартиры издателя, без всякой скидки. Вслед за тем, однако, Пушкин, в новом наставлении Плетневу, уже несколько изменил своим первоначальным планам:

Правила, коими будем руководствоваться при издании, следующие:

1) Как можно более оставлять белых мест и как можно шире расставлять строки.

2) На странице помещать не более 18-ти строк.

…………………………………………………

6) Смирдину шепнуть мое имя, чтоб он перешепнул покупателям.

7) С почтеннейшей публики брать по 7-ми рублей вместо 10-ти, ибо нынче времена тяжелые, рекрутский набор и карантины.

Думаю, что публика будет беспрекословно платить сей умеренный оброк и не принудит меня употреблять строгие меры[647].

На сей раз Плетнев оказался умереннее своего доверителя, и размах Пушкина несколько смутил его. 5 сентября он отвечал поэту:

1. Сколько экземпляров печатать: не довольно ли 1200?

2. Чтобы по 18 строк выходило на странице в 12-ю долю листа, то разрядка строк будет одинакова с Евг. Онегиным: апробируешь ли ее? а иначе (т. е. в один шпон, а не в два) выйдет по 2 2 строки на странице…………………………………………………

5. Не подать ли нам благого примера молодым писателям и не продавать ли Белкина по 5 руб. книжку? Нас это не разорит, а добрый пример глубоко пустит корни. Я и Вяземскому присоветовал продавать Адольфа по 5 руб[648].

Пушкин утвердил эти предложения, и «Повести Белкина», вышедшие в том же 1831 г., продавались по 5 руб.[649]

Как сказано выше, только еще в 1835 г. появилась в свет последняя часть четырехтомного собрания стихотворений Пушкина. И уже в конце 1836 г. известный типографщик и издатель А.А. Плюшар проектировал новое однотомное издание, что само по себе дает понятие об успехе предыдущего. Плюшар предполагал печатать 2500 экземпляров (цифра небывалая для собраний стихов), причем в свою пользу выговаривал только 15 %[650]. Это происходило в то время, как разыгрывался уже последний акт трагедии Пушкина. Ему было не до изданий, но в деньгах ощущалась особенно острая нужда, и поэт поспешил дать согласие, выговорив себе аванс в размере 1500 руб.[651], каковой и получил немедленно.

Еще прежде того издание прошло цензуру. В библиотеке Пушкина, находящейся в Пушкинском Доме, сохранились III и IV части его стихотворений (в одном переплете). На обороте титула III части зачеркнуты цензурное дозволение от 20 января 1832 г. и подпись цензора В.Н. Семенова, замененные датой 2 декабря 1836 г. и подписью: «Ценсор П. Корсаков», который скрепил весь экземпляр своею подписью по листам и на последнем листе написал: «Позволяется – Ценсор Корсаков». То же и на IV части, которую в свое время цензуровал А.В. Никитенко [652].

Пушкин даже принялся за исправление текстов. В помянутом экземпляре имеются два его исправления, в «Сказке о рыбаке и рыбке». В IV части, на стр. 76, в стихе «Пришел невод с золотой рыбкою», слово «золотой» зачеркнуто и на поле рукою Пушкина написано: «одною». А на стр. 81 против стиха «Жемчуга окружили шею» написано: «сгрузили»[653].

А через месяц Пушкин в последний раз стал к барьеру, и внезапно подкравшаяся смерть его оборвала предприятие Плюшара. Выданный поэту аванс был ему возвращен уже через Опеку над детьми и имуществом Пушкина[654].

VI

Тем временем на Пушкина сыпались обвинения не только в дороговизне его изданий, но даже и в корыстолюбии. Цензор А.В. Никитенко 14 апреля 1834 г. записал в своем дневнике:

«Плетнев начал бранить, и довольно грубо, Сенковского за статьи в „Библиотеке для чтения“, говоря, что они написаны для денег и что Сенковский грабит Смирдина.

– Что касается до грабежа, – возразил я, – то могу вас уверить, что один из знаменитых наших литераторов не уступит в том Сенковскому.

Он понял и замолчал»[655]. Мудрено было не понять: удар направлялся слишком метко. Должно оговориться, что Никитенко и вообще не благоволил к Пушкину, еще с 1826 г., когда возвращение поэта из ссылки нарушило его идиллические беседы с Анной Петровной Керн. Но, конечно, в том, что он говорил, была доля истины. Тремя днями ранее Никитенко записал один конкретный случай, несомненно, с тою же целью – компрометировать Пушкина, с которым у него в ту пору случались частые столкновения на почве его цензорской деятельности.

«Случилось нечто, расстроившее меня с Пушкиным. К нему дошел его „Анджело“ с несколькими урезанными министром стихами. Он взбесился: Смирдин платит ему за каждый стих по червонцу, следовательно, Пушкин теряет здесь несколько десятков рублей. Он потребовал, чтобы на место исключенных стихов были поставлены точки, с тем, однако, чтобы Смирдин все-таки заплатил ему деньги и за точки» [656].

Еще несколько прежде того, в конце 1833 г., брат лицейского товарища Пушкина, В. Д. Комовский, сообщал А. М. Языкову, что Пушкин привез из Болдина три пьески, под которыми он, вероятно, разумел «Медного всадника», «Анджело» и «Родословную моего героя», за которые требовал от Смирдина 15 тыс. руб.[657]

Однако предварительные расчеты Пушкина не всегда оправдывались. Так, «Медный всадник» не принес Пушкину тех выгод, которые столь сильно смущали покой Комовского. На пути материальных успехов поэта – не в первый раз – встала цензура. Пушкин с горечью отзывался об этом событии в своем дневнике 14.12.1833: «Мне возвращен Медный Всадник с замечаниями государя. Слово кумир не пропущено высочайшей ценсурою; стихи

  • И перед младшею столицей
  • Померкла старая Москва
  • Как перед новою Царицей
  • Порфироносная вдова

вымараны. На многих местах поставлен (?) – все это делает мне большую разницу. Я принужден был переменить условия со Смирдиным»[658]. Пушкин еще не терял надежды, сделал исправления, но и они ни к чему не привели. Ал. Тургенев сообщал Вяземскому: «Поэма Пушкина о наводнении превосходна, но исчеркана и потому не печатается»[659]. Сам Пушкин замечал лаконически в письме к Нащокину: «Медный Всадник не пропущен – убытки и неприятности»[660].

Случались неудачи и другого порядка, в которых цензура была неповинна. «Домик в Коломне» написан в знаменитую болдинскую осень 1830 г. Вскоре после того Пушкин намеревался издать новую поэму. 15 декабря 1830 г. Погодин записал в своем дневнике: «Пушкин читал мне разные прозаические отрывки и повесть октавами, которую просит издать»[661]. Издание не состоялось. Не удалось Пушкину напечатать поэму и в течение двух с лишним ближайших лет. О причинах можно догадываться по тому, что, когда эта замечательная поэма наконец явилась в свет, критика увидела в ней неопровержимые признаки решительного упадка творчества поэта. А напечатана она была только в 1833 г., в сборнике «Новоселье», конечно, бесплатно.

Сведения наши о подробностях издательской деятельности Пушкина в последние годы оскудевают совершенно. Очевидно только, что последние отдельные издания уже не приносили ему тех баснословных материальных выгод, как предшествующие.

Мы умышленно опускаем подробности издания «Истории Пугачевского бунта», ибо оно было скорее не авторским, а правительственным. Но напомним, что книга эта потерпела полный материальный провал, благодаря чему Пушкин сильно запутался в своих денежных взаимоотношениях с Высочайшим двором. Эта досадная материальная зависимость сыграла не последнюю роль в том трагическом душевном состоянии поэта, которое разрешилось только выстрелом Дантеса. Предпринятое Пушкиным тогда же издание «Современника», журнала с широкими заданиями и высокими авторскими гонорарами, в значительной степени являлось попыткой увеличения и укрепления своих литературных доходов. Интересно при этом отметить, что, печатая в «Современнике» всевозможные свои прозаические опыты, критические заметки и пр., Пушкин стихи свои продолжал отдавать в «Библиотеку для чтения».

Должно оговориться, однако, что в это время Пушкин получал уже значительный доход со своих мелких стихотворений. Нам уже приходилось говорить о десятирублевых гонорарах за строчку. О последних можно судить по одному тому, что за «Гусара» Пушкин получил от Смирдина 1000 руб.[662] Барон Корф весьма многозначительно замечал в письме к Пушкину: «Твое слово для Смирдина закон»[663].

Пушкин – книгоиздатель

I

Такова, поневоле краткая, прагматическая история издательской деятельности Пушкина.

Этот экскурс за кулисы пушкинского творчества– в силу скудости материала – поневоле оказывается далеко не исчерпывающим. Но при всем том мы уже можем сделать некоторые общие выводы из всего вышесказанного.

Определяя роль, которую сыграл Пушкин в реформаторской волне, потрясшей в первые десятилетия XIX столетия формы литературного быта, должно учесть то, что деятельность его в этом направлении шла разными путями. Все пути эти вели к одной цели – к профессионализации писательского труда.

Едва ли нужно подчеркивать, что все связанные с этим вопросы интересовали Пушкина далеко не по одному тому, что теснейшим образом переплетались с материальным благополучием его самого, а имели для него и крупное принципиальное значение. Положение писателя глубоко занимало внимание Пушкина на протяжении всей его жизни, от времен юности и до самых последних дней. Еще в декабре 1836 г., незадолго перед последней дуэлью, Пушкин получил письмо от известного историка, французского посланника при русском дворе, барона А.Г. Баранта, желавшего познакомиться с нормами авторского права в России. «Правила литературной собственности в России, – замечал Барант, – должны быть вам известны лучше, чем кому-либо другому, и, конечно, вы не раз обдумывали улучшение этого пункта русских законов»[664]. Пушкин отвечал пространным письмом, в котором обстоятельно и исчерпывающе излагал действующие законоположения. Поэт отмечал, что «эти правила далеко не разрешают всех вопросов, которые могут возникнуть в будущем. Закон не предусматривает вовсе посмертных произведений.

Законные наследники должны бы иметь полную собственность на них со всеми преимуществами автора. Автор псевдонимного произведения или приписываемого известному автору теряет или нет свое право собственности, и какому правилу нужно следовать в этом случае. Закон об этом ничего не говорит»[665].

Совершенно очевидно, что все эти разъяснения потребовали некоторых предварительных исследований, о чем свидетельствует сохранившаяся в черновых бумагах Пушкина программа:

«О литературной собственности.

О правах издателя.

” (писателя).

” аноним.

” наследники и пр. …»[666].

И снова, накануне смерти, Пушкин подводил итог своей деятельности на поприще разрешения вопроса о литературной собственности и авторского гонорара. «Литература стала у нас всего около 20 лет значительной отраслью промышленности. До тех пор она рассматривалась только как занятие изящное и аристократическое. Никто не думал извлекать других плодов из своих произведений, кроме успеха в обществе, авторы сами поощряли перепечатывание и искали в нем удовлетворение тщеславия, между тем как наши академии давали пример сознательного и безнаказанного нарушения прав. Первая жалоба на перепечатывание была подана в 1824 г. [самим Пушкиным, по поводу «Кавказского пленника» – С. Д.]. Оказалось, что случай не был предусмотрен законодателем»[667].

Так, в преддуэльные декабрьские дни, когда зрела последняя трагедия поэта, Пушкин находил еще время задумываться над практическими вопросами, связанными с литературным трудом. Из этого можно заключить о глубине интереса его к данным вопросам.

Ко времени выхода Пушкина на литературную арену профессионализация писательского труда еще совершенно не существовала. Соответственно и авторский гонорар, уже вполне утвердившийся и стабилизировавшийся в отношении переводческого труда, в области оригинальной литературы представлял явление чисто спорадическое. Литература, пройдя через стадию меценатства, оставалась в плоскости барствующего дилетантизма.

Можно с уверенностью сказать, что еще прежде, нежели Пушкин почувствовал и осознал принципиальную и идейную сторону вопроса, он встретился с ним на чисто практической почве, ища средств к существованию. Материальное положение поэта в ссыльную пору оставляло желать много лучшего. Переписка его друзей начала 1820-х гг. свидетельствует наглядно о крайней степени нужды, которую переживал Пушкин. Но еще красочнее рисует материальное положение ссыльного поэта эпически спокойное сообщение его ближайшего начальника, ген. И.Н.Инзова, в секретном письме к графу И.А. Каподистрии от 28 апреля 1821 г.: «В бытность его в столице он пользовался от казны 700 рублями на год; но теперь, не получая сего содержания и не имея пособий от родителя, при всем возможном от меня вспомоществовании, терпит, однако ж, иногда некоторый недостаток в приличном одеянии. По сему уважению я долгом считаю покорнейше просить распоряжения вашего, к назначению ему отпуска здесь того жалования, какое он получал в С.-Петербурге»[668].

Результатом этого письма явилось назначение Пушкину жалованья, высылавшегося по третям, всего 700 руб. ассигнациями в год, каковое он и получал вплоть до увольнения со службы, 8 июля 1824 г., и ссылки в деревню.

А жить Пушкин любил широко, между тем средств у него не хватало и на самое умеренное существование. Невольное волнение всякий раз вызывает старая догадка П.И. Бартенева, что к азартным играм влекла Пушкина надежда на внезапный большой выигрыш[669]. Но такое стремление могло быть вполне естественно у человека, испытывавшего «недостаток в приличном одеянии».

Должно быть, именно эта постоянная нужда побудила на первых порах Пушкина отказаться от традиционного взгляда барствующей литературы на авторский гонорар и на литературный доход вообще и прибегнуть к ним как к единственным средствам, могущим служить к обеспечению его существования.

Литературному гонорару – как определенной норме – основание положено Пушкиным. Справедливо замечают авторы книги «Словесность и коммерция» (стр. 297)XVIII, что «в деле создания „торгового направления" Смирдин играл роль видимой точки, выявляющей движение исторических сил», будучи «лишь выполнителем заказа истории». Действительно, именно Смирдин широко развил систему крупного авторского вознаграждения, но должно учесть то, что большие авторские гонорары Пушкина хронологически далеко предшествовали деятельности Смирдина, и что первый авторский гонорар, заплаченный Смирдиным, пришелся на долю пушкинского «Бахчисарайского фонтана».

Пушкин заслуженно гордился своей победой, и, в самом деле, значение этой реформы было грандиозно. Говорить о нем пространно в наше время вряд ли уместно. Скажем кратко: обеспечив материальную сторону литературной работы, Пушкин дал множеству своих современников физическую возможность творить. Литературный труд, освобождая их от скучной необходимости корпеть в какой-нибудь канцелярии, обеспечивал их свободу и независимость, в чем, в свою очередь, заключается существенное условие самостоятельности самого творчества и литературы. Нет сомнения, что этим же отчасти объясняется расцвет литературной жизни пушкинской поры. Явились и получили возможность развиться дарования, которые, при иных условиях, навсегда оказались бы погребенными в различных «присутственных местах».

«В деле Волынского, – читаем в записях Пушкина 1827 г., – сказано, что сей однажды в какой-то праздник потребовал оду у придворного пииты Василия Тредиаковского; но ода была не готова, и пылкий статс-секретарь наказал тростию оплошного стихотворца»[670]. Так Пушкин сам поставил веху у истоков литературного творчества, как бы подчеркивая громадность пройденного пути от трости горячего статс-секретаря, прогулявшейся по спине неудачливого стихотворца, либо от подаренного перстня или табакерки до высокого авторского гонорара как определенной системы литературного вознаграждения.

II

На пути этом, однако, встречались препятствия. Был во времена Пушкина поэт С.Е.Раич. Имя его, по всей справедливости, предано забвению, ибо поэтом он был худым. Не даром Дельвиг зло острил, что он походит на «домового пииту».

Но Раич был страстным и бескорыстным поклонником поэзии и потому полагал величайшим позором для поэта получение гонорара за свои произведения. Надо думать, что тогдашние издатели и журналисты не трудились оспаривать его взглядов, поскольку они отвечали их интересам, охотно предоставляя ему довольствоваться «славой». Но как-то Смирдин имел неосторожность предложить Раичу за его стихи вознаграждение, на что тот, гордо вскинув голову, отвечал: «Я – поэт, и не продаю своих вдохновений».

В наши дни подобный эпизод кажется не более как забавным анекдотом, но в те времена Раич был далеко не одинок в своих взглядах. Он только горячее других проповедывал нетерпимость к денежному вознаграждению за плоды «вдохновенных досугов» и в полемическом азарте не воздержался даже от явной передержки, зачислив в свои союзники Пушкина тогда, когда последний уже был мертв и потому не мог возражать. В 1839 г. Раич писал:

Я всякий раз чувствую жестокое угрызение совести, – сказал мне однажды Пушкин в откровенном со мною разговоре, – когда вспоминаю, что я, может быть, первый из русских начал торговать поэзией. Я, конечно, выгодно продал свой Бахчисарайский Фонтан и Евгения Онегина, но к чему это поведет нашу поэзию, а может быть, и всю нашу литературу? Уж конечно не к добру. Признаюсь, я завидую Державину, Дмитриеву, Карамзину: они бескорыстно и безукоризненно для совести подвизались на благородном своем поприще, на поприще словесности, а я!»– Тут он тяжело вздохнул и замолчал[671].

Будь Пушкин жив, он, конечно, многое нашел бы возразить своему мнимому духовнику. И, во-первых, мог бы он возразить, что и предшественникам его на литературном поприще случалось получать авторские гонорары. На упреки И.И. Дмитриева Пушкин, добродушно отшучиваясь, ссылался на то, что «Карамзин первый у нас показал пример больших оборотов в торговле литературной»[672]. В другой раз он писал: «Человек, имевший важное влияние на русское просвещение, посвятивший жизнь единственно на ученые труды, Карамзин первый показал опыт торговых оборотов в литературе. Он и тут (как и во всем) был исключением из всего, что мы привыкли видеть у себя»[673].

Но именно исключением был тогда Карамзин, и Раич с легкостью мог бы вербовать себе адептов в самых широких кругах русского общества тех времен. Если это общество не жаловало особенным уважением литераторов и литературный труд, то уж против авторского вознаграждения оно восставало во всеоружии кастовых предрассудков чванливого аристократизма, почитавшего получение платы за творчество, «плоды вдохновенных досугов», оскорблением Музам. Коль скоро литературные предшественники Пушкина являлись плотью от плоти этой замкнутой аристократической надслойки и были достаточно материально обеспечены, вопрос о литературном гонораре как об известной правовой норме и не мог возникнуть.

«Тогда, – вспоминал литератор М.Е. Лобанов, – писатели довольствовались одною славою или только известностию, и дарование их собирало одни похвалы и уважение современников; ныне присоединяются к тому значительные выгоды, обеспечивающие их состояние.

Ломоносов и Державин едва ли собрали какие плоды за их бессмертные произведения: сей последний рассказывал своим приятелям, что, желая, по просьбе супруги своей, расчистить свой сад и привести его в некоторый порядок, он слагал каждое утро, во время пудрения и хитрой того времени прически, по одному небольшому стихотворению и издал их с прибавлением некоторых других под заглавием „Анакреонтические стихотворения", и, продав оные за 300 руб. книгопродавцу, употребил на устройство своего сада»[674]. И сам Пушкин в письме к Рылееву, в июне 1825 г., многозначительно замечал: «Не должно русских писателей судить как иноземных. Там пишут для денег, а у нас (кроме меня) для тщеславия. Там стихами живут, а у нас гр. Хвостов прожился на них. Там есть нечего – так пиши книгу, а у нас есть нечего – так служи, да не сочиняй»[675].

К концу жизни Пушкина такой порядок вещей казался уже далекой историей, и сам Пушкин, со своими крупными торговыми оборотами, отнюдь не представлял исключения. Недаром тот же Раич, в цитированной выше статье обрушиваясь на торговое направление литературы, истерически восклицал: «Поэтов и прозаиков стали ценить по сбыту их невещественного капитала. На писателей виноватых и невиноватых, т. е. причастных и непричастных корысти, пал позор, и литература наша, если прежде небогатая и нероскошная, по крайней мере невинная, непродажная, стала клониться к упадку»[676].

Повторяем, Раич в своих нападках не был ни оригинален, ни одинок. Еще прежде того, при жизни Пушкина, в середине 1830-х гг., вокруг вопроса о «торговом направлении» в литературе возгорелась жестокая полемика, непосредственным поводом к которой послужило издание Смирдиным «Библиотеки для чтения», широко анонсировавшей крупные авторские гонорары. В полемике этой приняли участие, с разных сторон, виднейшие представители литературы: Белинский, Шевырев, Булгарин, Николай Полевой, Гоголь – из чего одного можно заключить, насколько этот вопрос был актуален.

III

Все эти атаки были не совсем безосновательны, ибо неизбежно– всякая, хотя бы самая благодетельная, реформа имеет и теневую сторону. Не случайно даже Вяземский еще в 1824 г. писал Пушкину: «Петербургская литература так огадилась, так исшельмовалась, что стыдно иметь с нею дело. Журналисты друг на друга доносят, хлопочут только о грошах и то ищут их в грязи и заходах»[677]. Для многих литераторов, действительно, гонорар, «презренный металл», стал неизмеримо преобладать над творческим вдохновением. В 1834 г. Белинский, горячий сторонник нового направления, зло иронизировал по поводу того, что «Воейков пуще всего хвалит Александра Филипповича Смирдина за то, что он дорого платит авторам»[678]ХIХ. Отсюда появлялась страсть к наживе, а последняя зачастую порождала самую обыкновенную нечистоплотность в поступках. Если, как мы видели выше, книгопродавцы подчас пускались в весьма сомнительные спекуляции, то и многие литераторы оказались повинны в том же.

Булгарин однажды заключил условие со Смирдиным, согласно которому обязался за 30 тыс. руб. поставить ему книгу с лондонскими картинками. Но, как оказалось, последние выполнены были безобразнейшим образом в Лейпциге. Смирдин попытался протестовать, стал разбирать договор и тут только убедился в том, что Булгарин мошеннически обошел его: в условии вместо слова «Лондон» значилось «за границей»[679]. Через много лет, рассказывая об этом происшествии П. В. Анненкову, Смирдин со слезами на глазах восклицал: «Я напишу свои записки, я напишу „Записки книгопродавца“!» В другой раз тот же Булгарин обманул Лисенкова, запродав приобретенные им сочинения и другим книгопродавцам[680].

Подобных случаев было много, и хотя они представляли собою печальные и совершенно неизбежные исключения, но многие склонны были по ним судить о целом. Если Раич дал волю своему негодованию только уже после смерти Пушкина, то иные высказывали ему в лицо свои взгляды на события, ответственность за которые возлагалась всецело на него.

Известно, что действие равно противодействию. Все эти нападения побуждали Пушкина к декларативной защите своей позиции – в частных беседах, в письмах к друзьям и официальным лицам и, наконец, в печати. Приведем для иллюстрации забавный эпизод.

Вскоре после возвращения из ссылки Пушкин давал богатый обед в ресторане Доминика. Вошедший лейб-гусар, граф Завадовский, саркастически заметил по этому поводу:

– Однако, Александр Сергеевич, видно, туго набит у вас бумажник.

– Да ведь я богаче вас, – возразил поэт, – вам приходится иной раз проживаться и ждать денег из деревни, а у меня доход постоянный с тридцати шести букв русской азбуки [681].

С величайшей настойчивостью, на которую Пушкин был способен, он пропагандировал свою идею. Известное письмо его к А. И. Казначееву, от 25 мая 1824 г.ХХ, носит характер настоящей декларации по этому вопросу:

Ради Бога не думайте, чтоб я смотрел на стихотворство с детским тщеславием рифмача или как на отдохновение чувствительного человека. Оно просто мое ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мне пропитание и домашнюю независимость. Мне скажут, что я, получая 700 рублей, обязан служить. Вы знаете, что только в Москве или ПБ. можно вести книжный торг, ибо только там находятся журналисты, цензоры и книгопродавцы; я поминутно должен отказываться от самых выгодных предложений единственно по той причине, что нахожусь за 2000 в. от столиц. Правительству угодно вознаграждать некоторым образом мои утраты, я принимаю эти 700 рублей не так, как жалование чиновника, но как паек ссылочного невольника. Я готов от него отказаться, если не могу быть властен в моем времени и занятиях[682].

Ту же мысль, высказанную в обращении к официальному лицу, Пушкин настойчиво повторял и в переписке с друзьями. «Были бы деньги, а где мне их взять? – писал он брату в самом начале 1824 г. – Что до славы, то ею в России мудрено довольствоваться. Mais pourquoi chantaistu?XXI На сей вопрос Ламартина отвечаю: я пел, как булочник печет, портной шьет. лекарь морит – за деньги, за деньги. Таков я в наготе своего цинизма»[683]. Через несколько времени, 8 февраля, в письме к А. А. Бестужеву: «Радуюсь, что мой Фонтан шумит. Впрочем, я писал его единственно для себя, а печатал, потому что деньги были нужны»[684]. И ровно через месяц, Вяземскому: «Я пишу для себя, а печатаю для денег»[685].

Видимо, мысль эта владела поэтом глубоко и постоянно. Через десять лет, в апреле 1834 г., в письме к М. П. Погодину, Пушкин повторил ту же фразу: «Пишу много для себя, а печатаю поневоле и единственно для денег»[686].

Во всем этом очевидное смешение понятий. Едва ли Пушкин мог убедить кого-нибудь в том, что он пишет ради заработка, но в утверждении, что он печатает для денег, он был более искренен. Выше мы видели, как много внимания уделял Пушкин торговой стороне своих литературных предприятий, как радел о своих доходах, всячески стараясь повышать их.

Та настойчивость, с которой Пушкин повторял мысль о материальной заинтересованности в своих письмах и даже в стихах (например, в «Разговоре поэта с книгопродавцем»), объясняется, конечно, мотивами полемическими, Пушкин защищал не столько себя самого, сколько агитировал за укрепление авторского гонорара вообще.

Между тем высокое вознаграждение за литературный труд неизбежно влекло за собою еще большее повышение стоимости книги, которая, при новых условиях, должна была оплатить не только себя, но и автора, и издателя, а чаще всего еще и посредника-книгопродавца. Любопытно отметить, что и сам Пушкин в дружеской переписке шутливо жаловался на цены своих сочинений. Писателю Н. И. Хмельницкому, организовавшему библиотеку в Смоленске, он писал: «Я бы за честь себе поставил препроводить сочинения мои в Смоленскую Библиотеку, но вследствие условий, заключенных мною с петербургскими книгопродавцами, у меня не осталось ни единого экземпляра, а дороговизна книг не позволяет мне и думать о покупке»[687]. Другой раз он просил Плетнева: «Пришли мне, мой милый, экз. 20 Бориса для московских прощалыг, не то разорюсь, покупая у Ширяева» [688].

Если Пушкин шутил, то журналисты далеки были от шуток. Вслед за другими газетами и журналами, нападавшими на Пушкина за дороговизну его изданий, сказала, наконец, свое слово и «Северная пчела», особенно негодовавшая по поводу 5-рублевых «Онегинских» книжек[689]. А в 1835 г., когда Смирдин приступил к изданию «Поэм и повестей» Пушкина в двух томах, стоивших 20 руб., «Северная пчела» саркастически замечала по этому случаю: «Хотя, конечно, нельзя назвать дешевым издание двух томов посредственной величины, продающихся по 20 рублей; но в сравнении с прежнею непомерною ценою поэтических брошюр, его составляющих, эта цена очень умеренна»[690].

Соответственно росли аппетиты и других литераторов. Цены пушкинских сочинений только вначале представляли собой исключение. Очень скоро другие издатели стали равняться по ним. Приведем несколько цифр. «Стихотворения» Баратынского стоили 10 руб., его же «Эдда и Пиры» – 5 руб., Козлова «Чернец»– 5 руб., пьесы Кукольника по 10 руб., три маленькие повести Павлова– 8 руб., «Ледяной дом» Лажечникова– 20 руб. Не отставали и те поэты и писатели, которые отнюдь не могли похвастать славой и блеском своих имен. Поэма В. Н. Олина «Кальфон» продавалась по 5 руб., «Восточная лютня» А. А. Шишкова– 6 руб. и т. д., и т. д.

В литературных кругах эти высокие цены вызывали сильное беспокойство и недовольство, причем первопричину всего видели, конечно, не без оснований, в Пушкине. В 1829 г. в «Северной пчеле» некто, скрывшийся под псевдонимом «Никодрас Крипсов»[691], иронизировал:

«А. С. Пушкин пишет и издает свой роман в стихах: Евгений Онегин главами, небольшими книжками, ценою по 5 рублей.

Публика с удовольствием раскупает это произведение первоклассного нашего поэта, и вот в задней шеренге нашего литературного легиона зашумели и, по примеру вождя, расписались. Поэмки и книжечки посыпались, цена та же, по пять рублей, те же пробелы между строфами, те же пропуски в нумерации глав, но разница в том, что публика не раскупает книжек мастерства задней шеренги, не раскупает потому, что бумаги на папильоты и на обертывание разных вещей можно купить гораздо дешевле…»

Этот жестокий обстрел требовал ответного огня. В 1831 г. Пушкин набросал возражения, однако они не увидели света, а остались в черновых рукописях поэта, из которых он черпал отдельные фрагменты для своих полемических статей.

Между прочими литературными обвинениями, – писал Пушкин, – укоряли меня слишком дорогою ценою Евгения Онегина и видели в ней ужасное корыстолюбие. Это хорошо говорить тому, кто отроду сочинений своих не продавал, или чьи сочинения не продавались; но как могли повторить то же милое обвинение издатели Северной пчелы?

Цена устанавливается не писателем, а книгопродавцами. В отношении стихотворений число требователей ограничено. Оно состоит из тех же лиц, которые платят по 5 рублей за место в театре. Книгопродавцы, купив, положим, целое издание по рублю за экземпляр, все-таки продавали б по пяти рублей. Правда, в таком случае автор мог бы приступить ко второму дешевому изданию, но книгопродавец мог бы тогда сам понизить цену, и таким образом уронить новое издание. Эти торговые обороты нам, мещанам-писателям, очень известны. Мы знаем, что дешевизна книг не доказывает бескорыстия автора, но или большое требование оной, или совершенную остановку оной в продаже. Спрашиваю: что выгоднее – напечатать 20000 экземпляров книги и продать по 50 коп., или напечатать 200 экземпляров и продать по 50 рублей?

Цена последнего издания Басен Крылова, во всех отношениях самого народного нашего поэта (les plus national et les plus populaireXXII), не противоречит нами сказанному: басни (как и романы) читает и литератор, и купец, и светский человек, и дамы, и горничные, и дети. Но стихотворение лирическое читает только любитель поэзии. А много ли их?[692]

Объяснения не вполне убедительны[693], поскольку они главным образом основаны на торговых расчетах автора, отчего читателям, кряхтевшим от покупки его произведений, еще не становилось нисколько легче. Может быть, эти соображения удержали Пушкина от печатания своих замечаний. Но в основе своей соображения его строились на личном опыте и на фактическом положении вещей.

Говоря, что «цена устанавливается книгопродавцем», Пушкин, конечно, имел в виду историю «Братьев разбойников». Подобные прецеденты многих писателей, – например, Гоголя, – восстанавливали против профессиональных издателей, побуждая к собственным изданиям. Заметим, что и сам Пушкин, за редкими исключениями, при первых изданиях обходился собственными силами. Цена последующих изданий уже должна была согласовываться с первым. В том же 1831 г., в записке об издании газеты, Пушкин весьма многозначительно замечал:

«Десять лет тому назад литературою занималось у нас весьма малое число любителей. Они видели в ней приятное, благородное упражнение, но еще не отрасль промышленности: читателей было еще мало. Книжная торговля ограничивалась переводами кой-каких романов и перепечатанием сонников и песенников»[694].

Десять лет тому назад – это время выступления на широкую литературную арену Пушкина. Так сам он, как бы подводя итоги своей деятельности, констатировал грандиозность происшедшего сдвига. В это время, в последние годы жизни, издательская деятельность Пушкина уже утратила свое актуальное значение вечно будирующего фермента. История сама продолжала то дело, ту ломку старых форм «литературного быта», которой первый сильный толчок дан был Пушкиным.

IV

Высокие авторские гонорары, за которые так жестоко боролся Пушкин, далеко не сразу стали общим явлением. Требовалось большое имя. В 1826 г. С. Н. Глинка, оказавшийся в крайне бедственном положении, переводил для московского гравера Кудрявцева басни Лафонтена по 5 руб. за штуку. Тогда же книгопродавец Ширяев приобрел шесть пьес А. А. Писарева за 1000 руб.[695] Много позднее, уже в 1832 г., Белинский за перевод «Монфермельской молочницы» Поль-де-Кока не рассчитывал получить более 100 руб., так как «фортуна прежестоко пошутила» над ним – «в газетах было объявлено о другом переводе сего самого сочинения»[696],XXIII.

Многие литераторы продолжали бедствовать. Многие книги, принадлежавшие даже крупнейшим писателям, плохо расходились, как «Цыганы» Пушкина, «Шильонский узник» Жуковского. Гоголь жаловался Пушкину: «Мои ни „Арабески“, ни „Миргород“ не идут совершенно. Черт их знает, что это значит. Книгопродавцы такой народ, который без всякой совести можно повесить на первом дереве»[697].

Но уже книжная торговля развивалась все шире, а с нею росли и авторские гонорары. Приведем несколько цифр для иллюстрации: «Библиотека для чтения» имела около пяти тысяч подписчиков, «Северная пчела» выходила в четырех тысячах экземпляров [698],XXIV. Обороты некоторых журналов были настолько велики, что в 1832 г. Смирдин за издание «Северной пчелы» платил Булгарину 25 тыс. руб. ежегодно, а Гречу за «Сына Отечества» – 30 тыс., за их право. «А на каком праве основано это право, не разберешь», – замечал Вяземский[699]. В 1839 г. А. В. Никитенко и Н. А. Полевой за редактирование «Сына Отечества» получали по 7500 руб. в год. За лист оригинальной статьи сотрудникам платилось 200 руб., за переводный – 75[700]. По 200 руб. за лист платил в 1836 г. и Пушкин в своем «Современнике»[701]. Денису Давыдову тогда же Смирдин, издававший «Библиотеку для чтения», предлагал по 300 руб.[702] и т. д. Гонорары за журнальные статьи выплачивались авторам обыкновенно по напечатании ее[703].

В отдельных случаях гонорары были еще несравненно выше. Крылов на изданиях своих басен к началу 1830-х гг. заработал 100 тыс. Смирдин платил ему за каждую новую басню по 300 руб. «Если он напишет в месяц две басни, – замечал М.Е.Лобанов, – то будет иметь в год 7200 рублей дохода»[704]. Но этого Крылову показалось мало, и в 1834 г. он уже требовал со Смирдина по 500 руб., объясняя, что собирается купить карету, для чего ему нужно скопить деньги[705]. В 1832 г. Смирдин собирался приобрести собрание сочинений Баратынского за 8-10 тыс. руб. и еще боялся, что Баратынский не согласится[706].

Известны случаи грандиозного успеха и отдельных изданий. Так, роман Булгарина «Иван Выжигин», вышедший 26 марта 1829 г. в количестве 2000 экз., по словам автора, был распродан в 5 дней, и уже 2 апреля в «Северной пчеле» сообщалось, что приступлено ко второму изданию, без перемен[707]. В два года разошлось этого романа 7 тыс. экземпляров. Такой же успех имели и сочинения Загоскина. По свидетельству современников, «Юрия Милославского», вышедшего в конце 1829 г., читали повсюду: «в гостиных и в мастерских, в кругах простолюдинов и при Высочайшем дворе»[708]. В один год роман выдержал три издания[709]. В 1831 г. Загоскин продал еще неоконченного «Рославлева» за 40 тыс. руб., обязавшись только в течение двух лет не печатать нового издания. «Рославлев» был напечатан типографщиком Н.С. Степановым в количестве 4800 экземпляров, т. е. четырех заводов. Еще до окончания романа книгопродавцы приобрели у Степанова будущую книгу, с обычной тогда уступкой в 20 %, на 36 тыс. руб., за наличные деньги. Несмотря на высокую цену в 20 руб., роман разошелся быстро и затем выдержал еще три издания[710].

В заключение приведем несколько сведений об издательской деятельности другого великого художника, Гоголя. Как выше сказано, Гоголь критически относился к профессиональным издателям и, после материального неуспеха первых двух своих книжек, решительно прибегнул к собственным изданиям. Не в пример «Миргороду» и «Арабескам», его «Вечера на хуторе близ Диканьки» имели уже огромный успех. Объявление о первом издании появилось 29 сентября 1831 г., а 18 июля 1832 г., т. е. менее нежели через год, открыта была подписка на второе издание. При выходе 2-й части пришлось допечатывать 150 экземпляров 1-й[711]. За «Ревизора» Гоголь получил с петербургской дирекции 2500 руб., а в 1839 г. Смирдин предлагал ему за переиздание старых сочинений и «новой комедии» 5 тыс., тогда как писатель Б. А. Врасский давал 6 тыс.

«Мертвые души» вышли в конце мая 1842 г. и разошлись настолько быстро, что уже в феврале следующего, 1843 года, задумано было новое издание, которое, однако, осуществилось только в 1846 г. Отпечатано оно было двойным тиражом, в количестве 2400 экземпляров. У Гоголя денег не было. Типография печатала в кредит, а бумагу взял в кредит же, на свое имя, Погодин. К началу февраля 1847 г. не оставалось уже ни одного экземпляра. За вычетом расходов по печатанию, Гоголю очистилось до 3 тыс.[712]

Наконец, достаточно показательно и то, что до выхода посмертного издания, в начале 1850-х гг., четыре книжки сочинений Гоголя, номинально стоившие 25 руб. ассигнациями, продавались по 50 и 75 руб. серебром[713].

И при всем том, в те отдаленные времена так мал был читательский коллектив, так слабо развито было просвещение, что книжная торговля все еще не могла завоевать прочного положения. Как будто это не нуждается в подтверждении. Достаточно только напомнить текст одного объявления, печатавшегося в 1845 г. во всех газетах и журналах:

«Продаются по весьма уменьшенной цене сочинения Александра Пушкина. Одиннадцать томов в большую 8-ю долю листа в С.-Петербурге 1838–1841 гг., вместо прежних 65 руб. ассигнациями за 11 томов на веленевой бумаге они продаются теперь 10 рублей серебром, а вместо 50 рублей ассигнациями за экземпляр на простой бумаге 8 рублей серебром. Весовых прилагается 15 фунтов. Отдельно 3 части 9, 10 и 11 – на веленевой бумаге, продававшиеся за 30 рублей, ныне продаются за 5 рублей, на простой вместо 25 рублей ассигнациями за 4 рубля серебром, весовых 5 фунтов».

Русская культура, а с ней и литература русская, тщетно и безнадежно бились в безжалостных лапах полицейского режима. Должны были пройти еще десятилетия, прежде нежели сочинения Пушкина стали необходимой принадлежностью всякого мыслящего человека.

Пушкиниана

С. Я. Гессен

В апрельские дни 1820 г. в то самое время, когда до правительства дошли революционные стихи Пушкина и в Зимнем дворце решалась участь юного поэта, в журналах «Невский зритель» и «Сын Отечества» появились отрывки из его первой поэмы «Руслан и Людмила», начатой еще в лицее, в 1817 г.

«Поэму свою я кончил; – тогда же сообщал Пушкин Вяземскому, – и только последний, т. е. окончательный, стих ее принес мне истинное удовольствие – ты прочтешь отрывки в журнале – а получишь ее уже напечатанную – она так мне надоела– что не могу решиться переписывать ее клочками для тебя».

В черновой рукописи поэмы окончание ее датировано 26 марта, и в этот же день Жуковский подарил Пушкину свой портрет с надписью: «Победителю-ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму Руслан и Людмила». Но «победитель» не спешил почивать на лаврах. Без малого месяц он посвятил на окончательную отделку поэмы и только потом решился напечатать отрывки из нее. Одновременно Пушкин принялся за переписку рукописи для печати, торопясь с изданием своего первого крупного литературного произведения, появления которого с разным нетерпением ожидали и его друзья, и литературные противники.

Он не успел даже перебелить свою поэму. Разразившаяся внезапно гроза разрушила все его планы. 6 мая 1820 г. Пушкин отправился в свою первую ссылку, оставив «Руслана и Людмилу» на попечение брата и друзей. За приведение в порядок беловой рукописи немедленно принялся С. А. Соболевский, который еще стариком вспоминал, как трудно было «разбивать шестую песнь, не перебеленную сочинителем»I. Но, тем не менее, через 9 дней после отъезда Пушкина, когда он даже не успел еще добраться до Екатеринослава, 15 мая цензор Тимковский разрешил «Руслана и Людмилу» к печати. А еще через два дня, 7 мая, отец поэта получил от Жуковского тысячу рублей «за издаваемую поэму Руслан и Людмила, для пересылки сыну моему Александру Пушкину в Екатеринослав»[714]. 19 мая 1820 г. петербургский почт-директор К. Я. Булгаков писал брату: «Был у меня брат Василия Львовича [т. е. отец Пушкина. – С. Г.]… Приехал просить переслать сыну денег через Инзова» [715]. Булгаков исполнил просьбу С.Л. Пушкина, и в июне т[ого] г[ода] Инзов уведомил его. «Доставленные от вас тысячу рублей для г. Пушкина я получил, которые к нему отправлю на Кавказские воды»[716].

История издания «Руслана и Людмилы» представляет большой интерес уже по одному тому, что это была первая книга Пушкина. Вместе с тем, до самого последнего времени в этой истории не все было ясно. Биографы Пушкина считали, что единоличным издателем поэмы был известный поэт и переводчик Н. И. Гнедич, который недобросовестно поступил с Пушкиным, уплатив ему всего 500 руб. Действительно, Гнедич никак не мог похвалиться добросовестностью в отношении к своим доверителям. Так, еще в 1817 г., издавая «Опыты в стихах и прозе» Батюшкова, Гнедич заставил поэта принять на себя денежную ответственность на случай неуспеха издания. А когда книга вышла и принесла доход сверх всяких ожиданий, Гнедич, выручив до 15 тысяч, уплатил Батюшкову всего 2 тыс. Как мы ниже убедимся, Гнедич не был безупречен и в своих взаимоотношениях с Пушкиным. Но, во всяком случае, упомянутая расписка С. Л. Пушкина свидетельствует, что гонорар поэта за его первую поэму значительно превышал 500 руб.[717], тем более что это был только аванс. Окончательный расчет должен был быть произведен после выхода книги.

Вместе с тем, основываясь на тексте расписки С. Л. Пушкина, Ю. Г. Оксман пришел к заключению, что «инициатором этого издания был именно Жуковский, а Гнедич являлся его сотрудником, к которому перешли все хлопоты по художественно-техническому оформлению и продаже издания лишь ввиду отъезда Жуковского осенью 1820 г. за границу». По-видимому, это не совсем так. Жуковский уехал за границу только в конце сентября[718], а поэма вышла в свет в середине августа. Следовательно, печатание поэмы закончилось еще при Жуковском. Скорее должно предположить, что он, финансируя издание, перепоручил Гнедичу связанные с изданием хлопоты, как делал это не раз в отношении собственных сочинений. Так, около того же времени он сообщил Гнедичу, что через две недели пришлет к нему новую свою рукопись: «велишь переписать, а оригинал мне возвратишь»[719]. Позднее, закончив «Шильонского узника», он писал Гнедичу: «Об Узнике похлопочи и продай – как вздумаешь, только продай»[720].

Когда поэма уже печаталась (в типографии И. И. Греча), у А. Н. Оленина явилась мысль иллюстрировать книгу гравюрой, изображающей отдельные сцены «Руслана и Людмилы». «Пушкина поэма finis, – писал Гнедич Жуковскому в Царское Село, – только окончится виньетка, которую рисовал Алек. Оленин (Эге? а ты друг, и не подозревал) и которая уже гравируется»[721]. Однако гравирование виньетки задержалось, и Гнедич в конце концов решился, не дожидаясь ее, выпустить книгу в продажу. В № 33 «Сына Отечества» на 1820 г., вышедшем 14 августа, появилось первое извещение о том, что книга уже поступила в продажу. «Поэму сию можно получать в типографии издателя Сына Отечества и в книжных лавках гг. Плавильщикова и Сленина. Цена ее на белой бумаге, в цветной обертке 10 р. Принадлежащая к ней виньетка, на которой изображены все лица и главные явления поэмы, еще не кончена. Она нарисована весьма удачно, гравируется искусным художником, и купившим поэму раздаваться будет безденежно»[722]. Вслед за тем в газете «Санкт-Петербургские ведомости» появилось новое объявление, в котором отмечалось, что на веленевой бумаге книга продавалась по 15 руб.[723]

Редкая книга в то время имела успех, равный тому, который выпал на долю «Руслана и Людмилы». В 1828 г., когда поэма вышла 2-м изданием, «Северная пчела» вспоминала, как быстро разошлось 1-е издание и как любители вынуждены были переплачивать перекупщикам»[724]. «Руслан и Людмила, явилась в 1820 г., – сообщалось в «Московском телеграфе». – Тогда же она была вся распродана, и давно не было экземпляров ее в продаже. Охотники платили по 25 руб. и принуждены были списывать ее»[725]. Читательскому успеху поэмы много способствовала, конечно, и та ожесточенная литературная борьба, которая возгорелась вокруг нас. Молодые романтики высоко вознесли ее на щит, восторженно приветствуя поэму Пушкина за ее «народность» и «национальность», тогда как классиков те же свойства поэмы приводили в негодование, и они резко осуждали ее за демократизм, за «низкий язык», «мужицкие рифмы», «неприличные слова и сравнения», «выражения, которые оскорбляют хороший вкус» и т. д. Редактор «Вестника Европы» М.Т. Каченовский договорился даже до сравнения «Руслана и Людмилы» с «мужиком», который в армяке и в лаптях «втерся в московское благородное собрание и закричал зычным голосом: «Здорово, ребята!»II

Виновник этих литературных боев вынужден был наблюдать за ними из далекого изгнания, не только лишенный возможности принять в них непосредственное участие, но еще и тщетно дожидаясь получения своей первой книги тогда, когда она уже у всех была на руках. Он увидал ее только в марте следующего года и тогда же, 24 марта, благодаря Гнедича за присылку книжки, писал: «Платье, сшитое по заказу вашему на Руслана и Людмилу, прекрасно. печатные стихи, виньетка и переплет детски утешают меня»[726]. Это обстоятельство также ставилось в упрек Гнедичу: его упрекали за то, что книгу, вышедшую в августе 1820 г., он удосужился послать ссыльному автору лишь полгода спустя. Но упрек этот, по-видимому, был напрасен. Из благодарственного письма Пушкина можно заключить, что Гнедич дожидался получения виньетки, а затем еще отдал пушкинский экземпляр в переплет, чтобы послать автору в Кишинев его первую книжку в «прекрасном платье». Между тем в первой половине ноября 1820 г. Пушкин уехал из Кишинева к Раевским в Каменку, и, очевидно, уже после его отъезда прибыла в Кишинев долгожданная посылка, которую Пушкин и нашел только в марте, возвратившись из Каменки.

Но если в этом случае Гнедич оказывается реабилитирован, то в денежных своих расчетах с Пушкиным он был далеко не на высоте. Продавая издание по частям петербургским книгопродавцам, он не спешил делиться с автором барышами, и Пушкин, стесняясь запрашивать его о деньгах, еще 2 января 1822 г. пессимистически заключал в письме к Вяземскому: «Меркантильный успех моей прелестницы Людмилы отбивает у меня охоту к изданиям»[727]. Нужда, однако, пересилила стеснительность поэта. В конце июня 1822 г. он робко запрашивал Гнедича: «Нельзя ли потревожить Сленина, если он купил остальные экземпляры?» [728] И, не получая удовлетворительного ответа, через месяц обращался снова, но уже не к Гнедичу, а к брату: «Что мой Руслан? Не продается? Не запретила ли его Цензура? Дай знать. Если же Сленин купил его, то где же деньги? А мне в них нужда»[729].

Нужда Пушкина была действительно велика. Он уже тогда начинал жить всецело на литературные доходы, а их-то и не получалось. И в то самое время, когда стихи его были у всех на устах, когда за экземпляр его первой книги платили по 25 руб., Пушкин стоял на краю нищеты и его начальник, ген. Инзов, вынужден был секретным порядком хлопотать о выдаче ему правительственного пособия: «В бытность его в столице он пользовался от казны 700 рублями на год; но теперь, не получая сего содержания и не имея пособий от родителя, при всем возможном от меня вспомоществовании терпит, однако ж, иногда некоторый недостаток в приличном одеянии»III.

«Евгений Онегин» на книжном рынке

С.Я.Гессен

Вы говорите: Слава богу,

Покамест твой Онегин жив,

Роман не кончен – понемногу

Пиши ж его, не будь ленив.

С почтенной публики меш тем

Бери умеренную плату.

За книжки по пяти рублей,

Неужто жаль их будет ей.

Пушкин.Черновые наброски к Онегину[730]

РОДОНАЧАЛЬНИК новой национальной литературы и создатель русского литературного языка, Пушкин был и одним из первых российских писателей-профессионалов, застрельщиком в ожесточенной борьбе за авторский гонорар, за профессионализацию литературного труда, за освобождение его от оков «просвещенного меценатства». Борьба эта развернулась на фоне общего роста русского капитализма, не замедлившего отразиться и на книгоиздательском деле. Ведь рост буржуазии неизмеримо умножал ряды читателей русских книг. Именно в первой четверти XIX века в России на смену читателям-одиночкам пришла читательская масса, предъявившая книжному рынку собственные требования.

Самый популярный и любимый поэт своего времени, о котором уже в 1825 г. «Московский телеграф» писал, что «книгопродавцы не наготовятся его произведений», Пушкин мог диктовать свои законы и читателям, и книгопродавцам, очень скоро оценившим рентабельность его произведений[731].

В начале апреля 1824 г. Пушкин писал Вяземскому: «Сленин предлагает мне за „Онегина", сколько хочу. Какова Русь, да она в самом деле в Европе, а я думал, что это ошибка географии».

И действительно, было чему удивляться. Еще недавно стихи почти вовсе не котировались на книжном рынке. За поэму «Руслан и Людмила» Пушкин получил частями, по мелочи. «Кавказский пленник» принес ему всего 500 руб. ассигнациями (т. е. около 150 руб. серебром). Но уже за «Бахчисарайский фонтан» Ширяев и Смирдин уплатили Пушкину 3 тыс. руб.

Издавая свои первые поэмы и «Стихотворения», Пушкин еще не был уверен в их материальном успехе. Зато успех «Онегина» был для него несомненен. Едва в середине февраля 1825 г. вышла в свет первая глава, как Пушкин уже написал брату, который вместе с Плетневым руководил изданием: «Читал объявление об „Онегине" в „Пчеле“: жду шума. Если издание раскупится– то приступи тотчас к изданию другого или условься с каким-нибудь книгопродавцем»[732].

«Северная пчела» (1825, № 23), сообщая в отделе «Новые книги» о выходе первой главы «Онегина», оповещала, что «книжка сия продается в магазине И. В. Сленина по 5 руб., с пересылкой – по 6 руб…». Цена эта за маленькую книжечку в 82 страницы, в 12-ю долю листа, была совершенно баснословная и носила явно демонстративный характер. Книга была напечатана небывалым для тех времен тиражом в 2400 экз., причем все издание обошлось в 740 руб.: бумага—397 руб., набор и печатание – 220 руб. и переплет – 123 руб. Таким образом, каждый экземпляр обошелся издателям немногим больше 30 коп. Издание целиком было помещено на комиссию к книгопродавцу Сленину, получившему всего 10 % комиссионных, под условием ежемесячного расчета. Таким образом, Пушкин должен был зарабатывать на экземпляре 4 руб. 20 коп. чистых, иначе говоря, около 1500 процентов.

Читающая публика соответствующе реагировала на эту высокую цену. Тогда как вышедшие вслед за тем стихотворения Пушкина разошлись в несколько месяцев, принеся автору свыше 8 тыс. дохода, распространение первой главы «Онегина» затормозилось. За первые две недели, по 1 марта, было распродано 700 экз. – цифра крайне внушительная для того времени. Но за март разошлось уже только 245 экз., а затем за четыре следующих месяца, по 1 августа, всего 161 экз. За вычетом 44 авторских и обязательных, оставалось еще 1250 экз., т. е. более половины издания. Плетнев растерялся и задумал спустить весь остаток книгопродавцам с 20-процентной уступкой, «т. е., чтобы себе с них за экземпляр брать по 4 руб., а не по 4 руб. 50 коп., как было прежде»[733], разъяснял он Пушкину. Но книгопродавцы, смущенные высокой ценой книги, не откликнулись на это предложение. «Они думают, – писал Плетнев, – что эта книга уже остановилась, а забывают, как ее расхватают, когда ты напечатаешь еще песнь или две. Мы им тогда посмеемся, дуракам! Признаюсь, я рад этому. Полно их тешить нам своими деньгами»[734]. Расчет Плетнева оправдался только наполовину. Около 20 октября 1826 г. вышла 2-я глава «Онегина», по 1 же января 1827 г. разошлось еще 500 экз. 1-й главы, но 750 экз. все еще оставались нераспроданными.

Смущенный этим фактом, Плетнев намеревался понизить цену следующих глав на полтинник, но Пушкин не одобрил его предложения. У обоих был свой коммерческий расчет. Плетнев, непосредственно руководивший изданиями, опасался за его распространение, а Пушкин здраво рассуждал, что если за каждую отдельную главу можно брать по 5 руб., то все восемь глав, объединенных в одной книжке, никак не удастся продавать по сорок.

Не желая ни в коем случае капитулировать перед книжным рынком, Пушкин преследовал, конечно, отнюдь не только меркантильные интересы. «Онегин» должен был закрепить на книжном рынке тот переворот, начало которому положил трехтысячный гонорар за «Бахчисарайский фонтан». Известие об этом, по тогдашним временам, огромном гонораре обошло почти все журналы и газеты. «Дамский журнал» провозгласил даже, что «нынешний год был. началом нового переворота дел по книжной торговле» (1824, № 9). А «Русский инвалид» вывел из этого «доказательство, что не в одной Англии и не одни англичане щедрою рукою платят за изящные произведения поэзии» (1821, № 59). Надо было закрепить этот первый успех, заставить и книгопродавца, и читателя и впредь должным образом оплачивать труд поэта. Такова была миссия «Онегина», пятирублевые книжечки служили своего рода орудием в борьбе Пушкина за профессионализацию писательского труда. Пушкин упрямо шел к своей цели. Вторая глава стоила столько же. Но, отпечатанная в Москве С. А. Соболевским во второй половине октября 1826 г., она где-то задержалась, так что третья глава, печатавшаяся Плетневым в Петербурге, в продажу поступила прежде, нежели вторая. «Где „Онегина“ 2-я часть, – негодовал Пушкин. – Здесь ее требуют. Остановилась даже и продажа и других глав» [735].

Плетнев, настаивавший на скорейшем печатании «Онегина», использовал инцидент с задержкой 2-й главы в свою пользу. «Ничто так легко не дает денег, как „Онегин“, выходящий по частям, но регулярно через два или три месяца, – писал он Пушкину 22 сентября 1827 г. – Он, по милости Божией, весь написан. Только перебелить, да и пустить. А тут-то у тебя и хандра. Ты отвечаешь публике в припадке каприза: вот вам Цыганы: покупайте их. А публика, назло тебе, не хочет их покупать и ждет Онегина, да Онегина. Теперь посмотрим, кто из вас кого переспорит. Деньги ведь у публики: так пристойнее, кажется, чтобы ты ей покорился, по крайней мере до тех пор, пока не набьешь карманов»[736].

Пушкин, однако, вовсе не намеревался «покоряться публике», уверенный в том, что победа в конечном итоге останется за ним. Единственная уступка с его стороны выразилась в предисловии, которое, по настоянию Плетнева, было сделано им к третьей главе: «Первая глава „Евгения Онегина", написанная в 1823 г., появилась в 1825 г. Спустя два года издана вторая. Эта медленность произошла от посторонних обстоятельств. Отныне издание будет следовать в беспрерывном порядке – одна глава тотчас за другою».

Это обещание надо было выполнить. «Следующую главу вышли мне без малейшего замедления, – просил Плетнев. – Хоть раз потешим публику оправданием своих предуведомлений. Этим заохотим покупщиков»[737], и вскоре опять: «Очувствуйся: твое воображение никогда еще не создавало, да и не создаст, кажется, творения, которое бы такими простыми средствами двигало такую огромную сумму денег, как „Онегин". Он не должен выводить из терпения публики своею ветренностью» [738]. Плетнев уговаривал Пушкина «переписать 4-ю главу Онегина, а буде разохотишься и 5-ю, чтобы не с тоненькою тетрадкою идти к цензору»[739]. Поэт уступил настояниям друга: 4-я и 5-я главы были напечатаны в 1828 г. в одной книжке, но соответственно и продавались по 10 руб. Вслед за тем в том же 1828 г. вышла 6-я глава, стоившая те же 5 руб.

Теперь уже Пушкин мог торжествовать победу. «Онегин» победил и покорил читающую публику. «Северная пчела» в 1828 г. отмечала, что «публика с удовольствием раскупает это произведение первоклассного нашего поэта» (№ 3). Еще много прежде окончания всего издания первые главы были целиком распроданы и потребовали второго издания. Но литературная критика того времени, в массе своей враждебная Пушкину, использовала высокие цены «Онегина» для новых нападок на поэта.

Первый залп был дан через голову Пушкина по «задней шеренге литературного легиона», по тем «стихотворным произведениям», которые беспрестанно размножаются, будучи похожи только в одной цене на «Онегина». «Цена те же пять рублей, те же пробелы между строфами, те же пропуски в нумерации глав, – иронизировала „Северная пчела“, – но разница в том, что публика не раскупает книжонок мастерства задней шеренги» («Северная пчела», 1829 г., №№ 1 и 3).

Когда же в 1830 г. вышла 7-я глава «Онегина», стоившая те же 5 руб., журналисты обрушились уже непосредственно на Пушкина. Та же «Северная пчела» (1830, № 40) многозначительно писала: «В известии о новой книге: „Евгений Онегин“, глава 7-я, мы, противу обыкновения, не выставили цены сего сочинения. Спешим поправить ошибку. 7-я глава «Онегина» стоит 5 руб. <…> За пересылку прилагается 80 коп. Все поныне вышедшие семь глав, составляющие, в малую 12-ю долю, 15 печатных листов, стоят без пересылки 35 руб…».

В черновых заметках Пушкина от того же 1830 г. сохранился набросок ответа журналистам: «Между прочими литературными обвинениями укоряли меня слишком дорогой ценой „Евгения Онегина“ и видели в ней ужасное корыстолюбие…»[740] Оправдание Пушкина, оперировавшее новыми понятиями книготоргового рынка, тиража, спроса и предложения, носило характер своего рода декларации писателя-профессионала (послание не увидело света). А вышедшая в 1832 г. последняя, восьмая глава «Онегина» стоила те же 5 рублей…

Вслед за тем «Онегин» был издан А. Ф. Смирдиным отдельной книгой, что послужило поводом для новых нападок на Пушкина. «До сих пор, – писал „Московский телеграф“, – „Онегин“ продавался ценою, малослыханною в летописях книжной торговли: за 8 тетрадок надобно было платить 40 руб. Много ли тут было лишнего сбора, можно судить по тому, что теперь „Онегин“, с дополнениями и примечаниями, продается по 12 руб. Хвала поэту, который сжалился над тощими карманами читающих людей» (Московский телеграф, 1833, ч. 50, № 6).

Пушкин никак не реагировал на эти нападения. Сила и успех были на его стороне, и в 1835 г., собираясь вновь вернуться к оставленному роману, поэт в черновых набросках «Послания к Плетневу» пишет:

  • Ты мне советуешь, Плетнев любезный,
  • Оставленный роман мой продолжать.
  • Ты думаешь, что с целию полезной
  • Тревогу славы можно сочетать,
  • А для того советуешь собрату
  • Брать с публики умеренную плату —
  • За каждый стих по десяти рублей:
  • Составит, стало быть, за каждую строфу
  • сто сорок.
  • Оброк пустой для нынешних людей.
  • Пустое: всяк то даст без оговорок.
  • С книгопродавца можно взять, ей-ей[741].

Пушкин имел полное основание писать таким образом. Продажа остальных глав романа принесла поэту не менее 25 тыс. чистого дохода, а Смирдин за право издания «Онегина» заплатил Пушнину 12 тыс.I Но дело было, конечно, не только в доходах Пушкина с «Онегина». Несравненно важнее было то, что «Онегин» произвел подлинную революцию на книжном рынке, вынужденном с этих пор признать и принять высокие цены на продукцию русских поэтов.

Из книги «Рассказы о прижизненных изданиях Пушкина»

Н. П. Смирнов-Сокольский

О книжной лавке Смирдина написано немало[742] и, пожалуй, для характеристики ее достаточно вспомнить удивительно меткую эпиграмму, в сочинении которой участвовал и Пушкин:

  • К Смирдину как ни зайдешь,
  • Ничего не купишь.
  • Иль Сенковского найдешь,
  • Иль в Булгарина наступишь[743].

«Найти Сенковского» или «наступить в Булгарина», к сожалению, можно было и почти во всех печатных органах, издаваемых Смирдиным. В частности, два тома сборников «Новоселье», выпущенных Смирдиным по случаю переезда его книжной лавки, могут считаться образцом беспринципности их составителя. Черное в них чередовалось с белым, белое – с черным.

В первый том этого сборника Пушкин дал безвозмездно свою «повесть, писанную октавами», – «Домик в Коломне», во второй, уже за деньги, – «Анджело».

Смирдин приложил немало старания, чтобы завязать с Пушкиным близкие отношения. Как мы знаем, он являлся главным покупателем тиражей пушкинских книг, в некоторых случаях был прямым издателем их, причем платил автору, не торгуясь, и всегда самой высокой ценой. Напомню, что Смирдин, как и Пушкин, считается зачинателем профессионализации труда русских писателей.

Поэт имел громадное влияние на Смирдина, и когда, например, барону М. Корфу что-то потребовалось от этого издателя, он писал Пушкину (в июле 1833 г.): «Твое слово – для Смирдина закон»[744].

К такому же посредничеству Пушкина в делах со Смирдиным прибегали М. Погодин, Е. Баратынский, П. Катенин и другие.

Не удивительно, что с первого же номера нового смирдинского журнала «Библиотека для чтения» Пушкин начал регулярно помещать в нем свои произведения.

В первом номере был напечатан его «Гусар», причем сумма гонорара, уплаченная автору Смирдиным, опять удивила всех: тысяча рублей, или червонец за строчку!

В воспоминаниях А. Головачевой-Панаевой приводится по этому поводу такой, впрочем не вполне достоверный, рассказ:

Панаеву понадобилась какая-то старая книга, и мы зашли в магазин Смирдина. Хозяин пил чай в комнате за магазином, пригласил нас туда и, пока приказчики отыскивали книгу, угощал чаем; разговор зашел о жене Пушкина, которую мы только что встретили при входе в магазин.

– Характерная-с, должно быть, дама-с, – сказал Смирдин. – Мне раз случилось говорить с ней. Я пришел к Александру Сергеевичу за рукописью и принес деньги-с; он поставил мне условием, чтобы я всегда платил золотом, потому что их супруга, кроме золота, не желала брать других денег в руки. Вот-с Александр Сергеевич мне и говорит, когда я вошел-с в кабинет: «Рукопись у меня взяла жена, идите к ней, она хочет сама вас видеть», и повел меня; постучались в дверь; она ответила «входите». Александр Сергеевич отворил двери, а сам ушел; я же не смею переступить порога, потому что вижу-с даму, стоящую у трюмо, опершись одной коленой на табуретку, а горничная шнурует ей атласный корсет.

– Входите, я тороплюсь одеваться, – сказала она. – Я вас для того призвала к себе, чтобы вам объявить, что вы не получите от меня рукописи, пока не принесете мне сто золотых вместо пятидесяти. Мой муж дешево продал вам свои стихи. В шесть часов принесите деньги, тогда и получите рукопись. Прощайте.

Все это она-с проговорила скоро, не поворачивая головы ко мне, а смотрелась в зеркало и поправляла свои локоны, такие длинные на обеих щеках. Я поклонился, пошел в кабинет к Александру Сергеевичу и застал его сидящим у письменного стола с карандашом в одной руке, которым он проводил черты по листу бумаги, а другой подпирал голову-с, и они сказали-с мне:

– Что? с женщиной труднее поладить, чем с самим автором? Нечего делать, надо вам ублажить мою жену; ей понадобилось заказать новое бальное платье, где хочешь, подай денег. Я с вами потом сочтусь.

– Что же, принесли деньги в шесть часов? – спросил Панаев.

– Как же было не принести такой даме! – отвечал Смирдин[745].

При всей занятности этого достаточно известного рассказа в нем особенно вызывает сомнение сообщение о размере гонорара, уплачивавшегося Смирдиным Пушкину «золотом». Пушкинист Н. О. Лернер утверждал, что сообщение это относится к стихотворению Пушкина «Гусар», напечатанному в «Библиотеке для чтения». Но тогда оно тем более не соответствует истине.

Дело в том, что многие почему-то забыли, что 1000 руб. золотом в то время – это более чем 3500 руб. в ассигнациях.

Мог ли Смирдин, только что заплативший Пушкину за всего «Евгения Онегина» двенадцать тысяч ассигнациями, платить ему же за одно стихотворение, в котором немногим более ста строк, около четырех тысяч? Совершенно ясно, что речь идет о 1000 рублей ассигнациями, цифре, которую раньше других сообщил П. В. Анненков [746].

Так вот и возник тот самый, отнюдь не золотой «червонец за стих», который фигурирует во всех биографиях поэта. Кстати, подлинная стоимость подтверждается и еще одним обстоятельством. Известно, что наряду с «Гусаром» в первом томе «Библиотеки для чтения», в смирдинском же сборнике «Новоселье» (том второй) было напечатано стихотворение Пушкина «Анджело».

О гонораре Пушкина за это произведение писал А. В. Никитенко в своих записках: «…к нему дошел его „Анджело“ с несколькими урезанными министром стихами. Он взбесился: Смирдин платит ему за каждый стих по червонцу, следовательно, Пушкин теряет здесь несколько десятков рублей. Он потребовал, чтобы на месте исключенных стихов были поставлены точки, с тем однакож, чтобы Смирдин все-таки заплатил ему деньги и за точки»[747].

Эта, совсем недружелюбная (чему имелись основания), запись А. В. Никитенко сейчас интересна лишь как подтверждение гонорара Пушкина за «Анджело» – «червонец за строчку».

В «Анджело» около 500 строк, следовательно, гонорар Пушкина за него был 5000 рублей. Предположить, что сумма эта в золоте, значит допустить, что Смирдин уплатил Пушкину примерно 18000 рублей ассигнациями – гонорар просто уже невероятный.

Значит, еще раз: «червонец за строчку» – это бумажный червонец, или десять рублей ассигнациями. Называли их «червонцем» лишь по старой привычке.

Исходя из известной теперь нам точной расценки, не трудно подсчитать, сколько всего уплатил Пушкину Смирдин за произведения, появившиеся в его периодических изданиях в годы 1834–1835. В конце 1835 г. всякое участие Пушкина в смирдинских изданиях прекратилось, как прекратились и другие взаимоотношения поэта с этим издателем.

Основной причиной разрыва явилось предпринятое Пушкиным издание собственного журнала «Современник», а также все обострявшаяся вражда поэта с главными деятелями «Библиотеки для чтения» – Сенковским, Булгариным и Гречем.

Пушкин напечатал у Смирдина в «Новоселье» (во второй части) и в «Библиотеке для чтения» следующие произведения: «Анджело» (около 500 строк), «Гусар» (116 строк), «Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях» (около 500 строк), «Будрыс и его сыновья» (около 50 строк), «Воевода» (70 строк), «Красавица» (16 строк), «Подражания древним» (около 20 строк), «Безумных лет угасшее веселье» (14 строк), «На берегу пустынных волн» (90 строк), «Песни западных славян» (около 850 строк), «Сказка о золотом петушке» (около 230 строк), «Сказка о рыбаке и рыбке» (около 210 строк) – всего 2666 строк. Считая по 10 рублей за строку, вся сумма гонорара Пушкина за названные стихи – 26660 рублей.

Трудно с уверенностью сказать, сколько заплатил Смирдин за прозаические произведения Пушкина, напечатанные в «Библиотеке для чтения» в тот же период. Однако, учитывая общую гонорарную систему смирдинского журнала, можно предположить, что за «Пиковую даму» (имевшую, кстати сказать, шумный успех) издатель заплатил автору не менее 5000 руб., а за все остальное («Кирджали» и «Два любопытных документа о Пугачеве») – примерно 2000 руб., а всего, следовательно, за двухлетнюю журнальную работу Пушкина – около 34 000 руб., разумеется, ассигнациями.

До разрыва отношений со Смирдиным Пушкин еще дважды пользовался его услугами как издателя: в 1835 г. Смирдин купил тираж четвертой части «Стихотворений» и издал двухтомное собрание «Поэм и повестей». Издания эти будут отдельно описаны в своем месте, а сейчас, когда нам известны все более или менее точные цифры гонораров Пушкина, мы имеем полную возможность суммировать весь литературный заработок поэта за всю его творческую жизнь.

Кстати, это поможет выявить ту огромную роль, которую играл Смирдин в распространении прижизненных изданий Пушкина.

Со смирдинских гонораров мы этот подсчет и начнем. Итак, Смирдин уплатил Пушкину:

Теперь попробуем произвести подсчет всех остальных сумм, полученных Пушкиным как от других издателей его сочинений, так и вырученных от книг, издававшихся им самим с помощью Плетнева.

Напомню, что при описании второго издания второй главы «Евгения Онегина» 1830 г. я попытался дать приблизительную картину того, что было сдано Смирдину по условию, заключенному 1 мая 1830 г. Сейчас в этом новом подсчете будут фигурировать только книги и части тиражей тех книг, которые были проданы самим Пушкиным или до заключения этого условия, или после окончания срока его действия.

Впрочем, вся эта нехитрая «бухгалтерия» станет понятной из самого подсчета. Вот он:

Я не учитываю второго издания «Повестей» 1834 г., «Истории пугачевского бунта», журнала «Современник», а также «Стихотворений из Северных цветов 1832 года» – издания, давшие, как известно, Пушкину убыток. Можно позволить себе не считать убытков, достаточно знать, что не было прибылиII.

Остаются еще неучтенными журнальные гонорары Пушкина, кроме тех, которые уплатил Смирдин за 1834–1835 гг. Чтобы как-то восполнить общую картину, назовем приблизительную цифру, ну скажем, в полтора раза большую, чем та, которую уплатил за журнальную работу Смирдин. Это будет 50 000 руб. – сумма, как мне кажется, взятая с «допуском», отнюдь не преувеличенным.

Можно не забыть и «государева жалования», которое поэт получал с ноября 1831 г. по конец жизни. Пушкин писал об этом: «Он дал мне жалование, открыл мне архивы с тем, чтобы я рылся там и ничего не делал»[748]. Согласимся считать это «государево жалование» тоже литературным заработком Пушкина. Кстати, это будет всего около 25 000 рублей.

Теперь, когда у нас на руках все, хотя и приблизительные цифровые данные, попробуем сложить их вместе. Итак:

Это с 1820 г. (1-е издание «Руслана и Людмилы») до конца жизни поэта – за семнадцать лет.

Прежде всего для нашей работы чрезвычайно важно отметить, что ровно половина общей суммы уплачена Пушкину издателем А. Ф. Смирдиным. Вряд ли можно представить более яркую иллюстрацию тесных взаимоотношений этого издателя с великим поэтом. Уместно вспомнить слова В. Г. Белинского: «Нужно ли говорить, какое великое влияние на успехи литературы может иногда иметь книгопродавец-издатель?» Убедительным ответом на вопрос критика является роль А.Ф.Смирдина в жизни Пушкина.

Вернемся к литературному заработку поэта. Всю указанную сумму в 255180 разделим на 17 лет его литературной деятельности, начиная с 1820 г. Получим результат в круглом счете – 15 000 руб. в год, или 1250 руб. в месяц. Принимая во внимание, что этот расчет произведен на ассигнации, которые стоили почти в три с половиной раза дешевле золотых рублей, получим месячный заработок поэта в расчете на золото – 358 руб. Я согласен даже округлить эту цифру до 400 руб. в месяц, лишь бы не получить упрека в заведомом желании снизить литературный заработок Пушкина.

Триста пятьдесят-четыреста рублей золотом в месяц были деньги немалые, но они отнюдь не указывали на «богатство» и никак не заслуживали того огромного количества восклицательных знаков, которое расставлено иными исследователями вокруг «сказочных гонораров» Пушкина.

«Червонец за стих!» – этим упрекали поэта его современники. В какой-то мере это же продолжает удивлять многих и сегодня. А дело-то все шло о четырехстах рублях в месяц. Повторяю, сами по себе это немалые деньги, но если учесть, что за последнюю свою квартиру в Петербурге поэт платил в год по контракту 4300 руб. ассигнациями, или около 125 руб. золотом в месяц (а до этого еще дороже), то вряд ли то, что оставалось Пушкину, заслуживало какого-либо восклицательного знака.

Барону Брамбеусу (О. Сенковскому) Смирдин платил 15000 руб. ассигнациями в год только за одно редактирование «Библиотеки для чтения». Крупные чиновники (не говоря уже о министрах и губернаторах) получали значительно больше, причем обеспечивались квартирой.

Нельзя, разумеется, не напомнить, что в это же самое время труд «маленьких людей» оценивался вообще в копейки. Гоголевский Акакий Акакиевич получал 400 руб. в год или «около того», как писал автор «Шинели».

Труд рабочего расценивался и того дешевле, а крепостные крестьяне гнули спину от зари до зари за черствый кусок хлеба. Это и было одним из самых нетерпимых противоречий крепостнического государства.

Но и литературный заработок Пушкина, не подкрепленный доходами от родовых имений, «высочайше пожалованными» арендами и «пенсионами», в условиях петербургской жизни с семьей, с необходимостью по долгу службы появляться при дворе, давал возможность вести лишь весьма среднее существование, никак не соответствующее положению первого поэта России.

К тому же заработок Пушкина не был регулярным. Деньги приходили к поэту по пословице «Когда густо, когда пусто, когда нет ничего». Да и сам поэт лишен был всякой расчетливости и какого бы то ни было «умения жить». В воспоминаниях А. П. Араповой можно найти по этому поводу такие строки:

Считать он [Пушкин] не умел. Появление денег связывалось у него с представлением неиссякаемого Пактола, и, быстро пропустив их сквозь пальцы, он с детской наивностью недоумевал перед совершившимся исчезновением. Часто вспоминала Наталия Николаевна крайности, испытанные ею с первых шагов супружеской жизни. Бывали дни, после редкого выигрыша или крупной литературной получки, когда мгновенно являлось в доме изобилие во всем, деньги тратились без удержа и расчета, – точно всякий стремился наверстать скорее испытанное лишение. Муж старался не только исполнить, но предугадать ее желания. Минуты эти были скоротечны и быстро сменялись полным безденежьем, когда не только речи быть не могло о какой-нибудь прихоти, но требовалось все напряжение ума, чтобы извернуться и достать самое необходимое для ежедневного существования.

Некоторые из друзей Пушкина, посвященные в его денежные затруднения, ставили в упрек Наталии Николаевне ее увлечение светской жизнью и изысканность нарядов. Первое она не отрицала. но всегда упорно отвергала обвинение в личных тратах. Все ее выездные туалеты, все, что у нее было роскошного и ценного, оказывалось подарками Екатерины Ивановны [Загряжской, фрейлины, тетки Наталии Николаевны]. Она гордилась красотой племянницы; ее придворное положение способствовало той благосклонности, которой удостаивала Наталию Николаевну царская чета, а старушку тешило, при ее значительных средствах, что ее племянница могла поспорить изяществом с первыми щеголихами[749]III.

Пушкин безмерно тяготился своим петербургским существованием и мечтал уехать в деревню, отдаться творчеству, которому мешала суета светской жизни. Именно в 1834 г. поэт пишет замечательное стихотворение:

  • Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
  • Летят за днями дни, и каждый час уносит
  • Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
  • Предполагаем жить, и глядь – как раз – умрем.
  • На свете счастья нет, но есть покой и воля.
  • Давно завидная мечтается мне доля —
  • Давно, усталый раб, замыслил я побег
  • В обитель дальную трудов и чистых нег[750].

Под влиянием этих настроений Пушкин делает попытку порвать с Петербургом и подает «в отставку» с тем, впрочем, условием, что ему и впредь будет разрешено работать в архивах, в которых поэт видит огромное количество материалов для своих будущих работ.

Царь лицемерно согласился на «отставку», предупредив, однако, поэта, что она неминуемо повлечет за собой запрещение заниматься в архивах. Пушкин вынужден был с извинениями взять просьбу об «отставке» обратно.

И опять завертелась карусель светской жизни. Не очень дальновидный Плетнев писал в 1833 г. Жуковскому: «Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как только утром перебирает в гадком сундуке своем старые к себе письма, а вечером возит жену по балам, не столько для ее потехи, сколько для собственной»[751].

Но что знал Плетнев о душевных переживаниях поэта? И меньше всего Пушкина можно упрекнуть в ничегонеделании.

Но заботы о содержании семьи отрывали поэта от письменного стола. В конце сентября 1835 г., находясь в Михайловском, Пушкин пишет жене в �

Продолжение книги