Мать и сын, и временщики бесплатное чтение
1. Прощание с государем Василием
Занимаясь составлением духовной и «устроением земским», Василий ни разу не пригласил к себе супругу Елену. Отшучивался, что не хочет показаться в таком непотребном болезном виде перед красавицей-женой, мол, напугать не хочется раньше времени.
Желая утвердить душу свою сразу же после готовой духовной, государь тайно причастился. С помощью ближнего боярина Захарьина он встал со своего одра, где был несколько дней недвижим, принял от своего духовника светлые дары причастия, лег снова и распорядился – позвать к себе митрополита, братьев и всех нужных бояр.
Когда все собрались во дворце, возгласил государь торжественно с одра:
– Поручаю своего сына-наследника Ивана Господу Богу, деве Марии, Святым Угодникам и митрополиту Даниилу…
Бледное, обкуренное серой лицо Даниила, приняло скорбное выражение в знак полнейшего согласия с решением государя оставить престол за малолетним Иваном, рождение которого сопровождалось в Третьем Риме небывалой грозой.
Государю трудно было говорить. Он тяжело вздохнул и продолжил:
– …Отдавая сыну Ивану наследие моего славного делами отца Ивана Великого, надеюсь на совесть и честь моих братьев, Юрия и Андрея. Вы, братья мои, должны служить своему племяннику Ивану, исполняя крестные обеты, усердно в делах земских и ратных…
Юрий Дмитровский и Андрей Старицкий наклонили головы и приложили правую руку к сердцу, показывая тем самым, что воля старшего брата-государя для них незыблемый закон совести.
– Да будет тишина в великой Московской державе… – возгласил государь. – …И да высится рука православных христиан над неверными…
Отпустив митрополита и братьев с прочими, Василий задержал подле себя только бояр из узкого круга опекунского совета. Долго молчал, собираясь с мыслями и крепчая духом, потом возвысил голос:
– Служите сыну моему Ивану, природному государю, как вы мне служили… Блюдите крепко – пусть царствует сын Иван над русской землей, да будет в его царстве правда… Не оставьте, бояре, моих соратников Бельских… Не оставьте князя Михаила Глинского, он мне самый ближний по родству с великой княгиней Еленой… Стойте все заедино, как братья, ревностные ко благу отечества…
Василий нашел взглядом Бельских и обратился к ним:
– А вы любезные соратники, усердствуйте вашему юному государю Ивану в правлении, и в войнах, и в мирских делах…
Бельские поклонились, но ничего в ответ не сказали. Тогда Василий устремил взгляд на Глинского и торжественно возгласил:
– А ты, князь Михаил, за моего сына-наследника Ивана и за жену мою, великую княгиню Елену должен охотно пролить всю кровь свою и даже в случае необходимости дать тело свое на раздробление…
Князь Глинский порывисто сделал шаг вперед и пообещал с присущей ему пылкостью и самозабвенностью излишней:
– И кровь пролью охотно и тело свое дам на раздробление ради природного государя Ивана Васильевича, первенца твоего!
– Верю, верю… Хватит… А теперь бояре оставьте меня с немногими советниками… – слабо отозвался государь, откинувшись после речи на подушки.
Отпустив всех бояр, оставив при себе «немногих – Захарьина, Глинского и Шигону, Василий дал им последние наставления насчет супруги Елены. Как ей без него, государя и мужа быть, и как к ней боярам ходить! Василий предусмотрел даже процедуру сношений между боярской Думой и вдовствующей великой княгиней – все под надзором опекунского совета, точнее ведущей тройки «немногих». Объяснение с супругой и детьми – чтобы те не напугались за несколько раз общения – Василий откладывал до самой последней минуты, причем свидание должно быть только один раз, единственным и последним. «В последний раз, если чем и напугаю, то уже не буду совестью мучиться, раз дано скоро отмучиться» – так решил в своих думах государь, изнемогая телом и духом все более и более.
Призвав к себе только Глинского и Захарьина, нескольких ближних детей боярских и двух врачей Николая и Феофила, отвратно чувствовавший себя Василий потребовал, чтобы ему дали каких-либо специальных лекарств с морфием и впустили в рану чего-нибудь крепкого и успокаивающего, ибо она под конец еще сильней гнила и смердела.
– Можно ли исцелить меня уже в таком виде? – спросил он у врача Николая. – Можно ли надеяться на силу лекарств?
– Государь, лекарства ты уже испробовал… – ответил врач, посмотрев в сторону Глинского и Захарьина. – Даже тогда, когда я не рекомендовал их принимать…
Глинский и Захарьин покраснели и хотели что-то возразить, но Василий жестом прервал их готовые пролиться речи.
– Дайте высказаться врачу Николаю, который знает обо мне все – далеко или близко я от Бога в своем плачевном состоянии.
Врач опустил глаза и тихо ответил:
– Государь я всегда знал о твоей большой милости ко мне… И сейчас знаю… Для меня особо важно, что ты мне полностью доверял и доверяешь поныне… Я догадался о том, что ты принимал лекарства втайне от меня… – Булев задержал недовольный взгляд на Глинском, Захарьине, но сдержался от обвинений, которые клокотали у него в горле. – Лекарства те не помогли… И новые, боюсь, уже не помогут… Был один, всего один малейший шанс, довериться одним… Сам знаешь кому, государь, слушая подсказку неба… – Николай посмотрел с преданностью невыносимой на Василия, и тот понимающе кивнул головой. И врач произнес с огромным душевным надрывом. – …Но сейчас уже не подсказки неба надо внимать, а гласу Господа… Если бы от меня, врача твоего, что-то зависело, если бы что-либо было возможно, я бы искалечил свое собственное тело, чтобы помочь тебе, государь… Но я не знаю никаких лекарств для тебя, кроме Господней помощи!
– Погоди, Николай, нельзя так… – обратился к врачу с белым, как полотно, лицом Глинский. – Подожди, ведь еще что-то можно сделать…
– Ну, нельзя же отказывать в последней просьбе государю… – вторил Захарьин. – …Может обождавши денек, когда тебе немного полегчает, пустить бы в рану чего крепкого, меда стоялого, водки… Может, то успокоит, а то и оживит…
Николай с еле сдерживаемой яростью поглядел сначала на Глинского, потом на Захарьина и сказал:
– Если не помогли, а скорее навредили ваши тайные лекарства в Волоке, зачем вы требуете нового вреда… – И со слезами на глазах обратился к Василию. – …Государь, прости меня, грешного и слабого… Не умею я воскрешать из мертвых – я не Господь Бог…
Глинский и Захарьин снова что-то хотели сказать резкое, оправдываясь или обвиняя в бездеятельности врача, но Василий снова легким жестом руки прекратил возможные препирательства у одра. Василий первым из всех вслед за Николаем Булевым осознал, что он находится на пороге жизни и смерти, что скоро, может через час-другой столкнется с надвигающейся неминучей смертью, отвратить которую уже нельзя ни молитвами, ни звездными подсказками – поздно…
Василий из последних сил приподнялся на одре и сказал, обращаясь ко всем, окружившим его:
– Братья мои, Николай был прав, когда он назвал мою болезнь неизлечимой…
Василий вспомнил про слова царевича Дмитрия-внука в приснившемся ему сне, про копье небесного воина Георгия, рожденного проклятьем Соломонии, про грехи свои смертные и тяжкие, и призвал к слуху бояр и детей боярских.
– …Теперь мне больше надо думать не о спасении моей гниющей плоти, а о том, как спасти мою душу… Братья, слушайте меня: я уже не ваш… Простите меня Христа ради… Да исполнится воля Божья!.. Да будет имя Господне благословенно отныне и на века!..
Услышав такие слова, ближние дети боярские горько заплакали, но они не хотели расстроить своими слезами государя и вышли вон. За ними также в слезах вышли Глинский, Захарьин, Николай, Филофей. За дверями многие из вышедших от государя пали на землю в бурных рыданиях, забились от жалости к умирающему в конвульсиях…
– Божья воля – что для государей, что для простолюдинов едина… – прошелестел одними губами Захарьин.
– Знамо дело… – ответил Глинский, мысли которого были уже не об умирающем государе, о живых – племяннице, внуке.
Сие случилось 3 декабря 1533 года… Сначала, почувствовав, что последние силы покидают его, Василий пригласил к себе, к своему смертному одру игумена Троицкого Иосафа. Когда тот тихо приблизился к нему, Василий сказал:
– Святой отец, Отче! Молись за государство мое, за сына моего и за бедную мать его! У вас в Троице я крестил Ивана, отдал его в руки Угоднику Сергию, клал на гроб Святого Чудотворца… Поручаю вам особенно – молитесь о младенце-государе!.. Прошу, святой отец не выезжать и Москвы, но молиться… Уже не о старом государе Василии, а о младенце-государе Иване…
Пригласил государь ближних советников из опекунского совета, снова, пользуясь слабыми остатками жизненных сил, наставлял насчет нового правления, отношений бояр с великой княгиней. Все отметили, что государь, несмотря на плохое – хуже некуда! – самочувствие, демонстрирует завидное хладнокровие, рассудительность и особую заботливость о судьбе оставляемой державы, судьбе своего семейства. Василий захотел сначала увидеть братьев.
Пришедшие братья Юрий и Андрей стали умолять Василия подкрепиться. Тот без улыбки отозвался на их просьбу:
– Ничего, не волнуйтесь, на том свете подкреплюсь… – и добавил изменившимся голосом. – Смерть чую предо мною… Желаю благословить сына, видеть супругу, проститься с ней… – Василий прикрыл глаза, о чем-то глубоко задумавшись, и тут же сделал решительный протестующий жест рукой. – Нет, не надо!.. Боюсь ее горести… Боюсь, что мой болезный вид устрашит младенца…
Советники и братья почувствовали, что государю осталось жить считанные часы и стали склонять Василия послать за великой княгиней и благословить ее и сына-наследника на правление. За Еленой пошли брат Андрей и Михаил Глинский.
Государь возложил на себя крест святого Петра, первого московского митрополита, и захотел прежде всего увидеть сына Ивана. Государь мучился – вдруг младенец расплачется, испугавшись его непотребного вида… Но младенец Иван, которого нес на руках родной брат Елены, Иван Глинский, был тих и не по годам серьезен.
Василий дождался, когда приблизится с его сыном на руках Иван Глинский и сказал трехлетнему наследнику:
– Да будет на тебе милость Божья и на детях твоих! Как святой Петр митрополит благословил сим крестом нашего прародителя, великого князя Ивана Данииловича, так им благословляю тебя, сына моего Ивана…
Потом Василий обратился к боярыне Агриппине, мамке Ивана, жене боярина Василия Андреевича Челяднина:
– Неусыпно береги, Агриппина, наследника моего, державного питомца Ивана…
С этими словами государь, пораженный спокойствием и величием не по годам младенца, приказал его унести, слыша за дверями плач и стенания своей супруги. Настал миг еще более тяжелого испытания – миг последнего свидания с Еленой.
Брат государя, князь Андрей Старицкий и боярыня Елена Челяднина, жена воеводы и боярина Ивана Андреевича Челяднина, вели к одру государя под руки супругу Елену. Что-то окончательно дрогнуло в сердце Василия при виде рыдающей, вопящей в голос, отчаявшейся супруги. Были какие-то лишенные смысла государевы слова успокоения, что ему вроде как лучше и боли отпускают. Наконец, Василий, призвав все свое самообладание, обратился к мятущейся Елене так, как он всегда обращался к своей возлюбленной:
– Милая моя, любимая, молю тебя, успокойся… Не надрывай себе и мне душу, любовь моя…
Ошалелые ближние бояре даже в мыслях не могли вообразить такое, как нежно обращается государь со своей супругой. Потому втянули головы в плечи, ожидая, пока Елена успокоится. И действительно, та справилась со своими бурными рыданиями и бросилась к одру с главным вопросом:
– Государь мой, князь великий! На кого меня оставляешь и кому, государь, поручаешь бедную супругу и детей своих?
Василий не мог выдержать слез на лице супруги и ответил кратко:
– Сын Иван будет государем, я его благословил великим княжением. А тебе, следуя обыкновению наших отцов и дедов, я назначил в своей духовной грамоте особенное достояние… Только не плачь, не убивайся, молю тебя…
Елена, утирая слезы, решилась на просьбу к супругу, в значении и полезности которой она еще недавно сомневалась – но решилась, наконец.
– Государь, благослови нашего второго сына Юрия…
Василий недоуменно покачал головой – он словно забыл о существовании своего второго сына… Исполняя желание супруги, он велел принести и меньшего крохотного сына-грудничка, благословил того крестом и равнодушно произнес не вяжущиеся с торжественной процедурой крестного благословения холодные слова:
– Ты тоже, сын Юрий не забыт в духовной…
Василий хотел сказать Елене, что он перед скорой смертью назначил ему в вотчину Углич, Мологу, Бежецк, Калугу, Малоярославец, Медынь и Мещовск, но уже не желал распыляться на мало существенные для него детали. Словно с высоты небесной сошло на государя интуитивное холодное равнодушие к судьбе второго их с Еленой сына, ибо будет он, несмотря на внешне здоровый, благостный вид», «без ума и без памяти, и бессловесен»; и по этой причине не вправе претендовать на престол как возможный наследник. Не хотел он раньше времени огорчать несчастную мать, которая и так потрясена болезнью и скорой кончиной супругой, своим тяжелым положением «правительницы» без каких-либо властных полномочий при младенце-государе. Василий сам удивился своему неподдельному равнодушию к этому Юрию-Георгию, после смертельного укола копьем небесного Георгия, – он воистину думал только о своем первенце Иване, не оставляя места в мыслях его меньшему, как бы лишнему брату, бессловесному князю Углицкому…
Прощание с Еленой было душераздирающим… Все плакали навзрыд – Елена, стоящие у одра. Только глаза умирающего государя были сухи. Он закрыл глаза и спокойно рассуждал о доле вдов великих князей, о сложившихся московских традициях в роду Ивана Данииловича Калиты, Дмитрия Ивановича Донского, Ивана Васильевича Великого. Хоть он и назвал в духовной Елену Глинскую «правительницей при сыне-престолонаследнике Иване», но согласно московским традициям вдовы государей «по достоянию» получали вдовий прожиточный удел, но их никто всерьез не видел в роли правительниц. Не назначали раньше даже вдов правительницами. Вековые московские традиции не допускали участия женщин в делах правления государством. Василий, первый строитель Третьего Рима, первым отступил от этого незыблемого правила: из-за малолетнего наследника он не назвал супругу правительницей, но позволил править его именем до исполнения Ивану пятнадцати лет.
«Обстоятельства вынудили, скорая смерть моя безжалостная… – подумал государь с закрытыми глазами. – Смерть моя всем распорядится по своему… Как только все устроится?.. До пятнадцати лет Ивана ой сколько воды утечет… Дотянет ли Елена двенадцать годков «правительницей» при сыне-государе?.. Дай Бог… А если не даст, то что тогда?..»
Василий открыл глаза и увидел, что бурно рыдающая Елена не желает удалиться от смертного одра. Ее не могли оттащить от него, ибо она упиралась и голосила… «Неужто что худое чувствует после моей смерти?» – подумал Василий и холодно равнодушным, усталым голосом приказал вывести Елену Глинскую… Его распоряжение выполнили беспрекословно, почувствовав в словах умирающего государя уже неземную власть, а небесную, надвременную.
«Я заплатил последнюю дань миру, мирским делам, государевым, семейным – пора подумать о душе, о Боге… Мантия монашеская многое изглаживает, почти что все или все – как говорил царевич Дмитрий…» – умирающий государь думал уже о мантии, о своих старых распоряжениях своему духовнику Алексию, о своих новых последних… Только выполнят или нет его последние распоряжения, или уже поздно их отдавать?..
Перевернули его представление о смерти и грехах человеческие слова царевича Дмитрия о мантии иноческой. Долго размышлял государь тягостными ночами, сгорая от болезненного жара в своем сельце под Волоком, потом в самом Волоке о таинственных православных канонах посвящения в монахи. В этом акте было нечто от божественного и человеческого всепрощения, ибо в момент пострига прощаются все прежние грехи в прошлой жизни, а принявший душой и сердцем монашескую мантию отныне отвечает перед Богом лишь за новые грехи, совершенные уже после пострига… А какие могут быть новые грехи, когда нет сил на последнее дыхание?..
Еще находясь в Волоке – под влиянием своего разговора во сне с племянником он не раз обращался к своему духовнику, протоирею Алексию и любимому старцу Мисаилу со следующими словами: «Не предавайте меня земле в белой одежде! Не останусь в мире, даже если и выздоровею!». Те его не отговаривали, но и не торопили: «Всему свой черед. Как будет угодно Господу, так и будет…»
Простившись с супругой, Василий велел Алексию и Мисаилу принести иноческую ризу и позвать игумена Кирилловской обители, о которой он грезил, мечтая о своем постриге именно там. Но того не было на месте, послали за Иосафом Троицким и за образами Владимирской Богоматери и св. Николая… Но время поджимало. Василий попросил своего верного дворецкого Шигону, чтобы протопоп Алексий принес Запасные Дары, чтобы дать их в самый последний момент, когда душа разлучается с телом.
Наказал духовнику, словно сомневался в его возможностях:
– Будь предо мною… Не упусти, Христа ради, миг отрыва души от тела моего бренного…
Как начали читать канон на исход души, он на мгновение забылся… А мгновение забытья Василию вечностью показалось. Рассказал он о странном видении иконы Великомученицы Екатерины, которую только увидел и сказал:
– Государыня великая Екатерина! Пора царствовать!
И принял Василий икону Великомученицы Екатерины и с любовью приложился к ней, коснувшись нежно правой рукой иконы, потому что очень сильно болела рука, и была до того недвижима. Мощи Святой Екатерины принесли государю. Протопоп Алексий все же торопился – хотел тут же дать государю Святые Дары, но Василий с блаженной улыбкой остановил того.
– …Видишь сам, что лежу больной, разбитый, но пока еще в своем разуме… Не торопись, святой отец… Сам же говорил – всему свой черед, как будет угодно Богу, так и будет…
Прослезился от этих слов укора Алексий, прошептал горячо:
– Прости, прости, государь…
Возле духовника стоял государев стряпчий Федор Кучецкий, бывший свидетелем кончины Ивана Великого. Василий поднял на него глаза и вид стряпчего Федора напомнил государю мысленно о смерти его отца, Ивана Великого – «Как родитель умирал тихо, так и я умираю… только мне надобно успеть мантию иноческую принять, чтобы грехи все изгладить… а новых я уже совершить не успею… другие пусть совершают и каются за содеянное…».
Он позвал ближнего боярина Михаила Воронцова и брата Юрия, чтобы с ними проститься; обнял на прощание сначала боярина. А перед прощанием с Юрием обратился к нему:
– Помнишь ли, брат, преставление нашего родителя?.. Я так же тихо умираю… Только родитель никакой просьбы перед тем, как его душа отлетела, не высказал, а у меня такая последняя просьба есть… Пусть постригут меня немедленно… Хочу умереть безгрешным иноком…
Митрополит Даниил, все бояре-душеприказчики поддержали государя в его последнем желании – постричься. Но братья Андрей, Юрий, Михаил Воронцов стали отговаривать государя тем, что его далекие и близкие предки – великие князья – заслужили царствие Небесное и без пострига: и Владимир Святой отказался уйти монахом, и Дмитрий Донской ушел мирянином…
Зашумели, заспорили, а Василий молился и крестился правой рукой, пока та не отказала ему. Он уже взглядом затуманенным молил о свершении священного обряда монашеского пострига, против которого выступили братья Андрей, Юрий, ближний боярин… Василий с надеждой глядел меркнущим взглядом на образ Богоматери, целовал простыню, не понимая, что это еще не иноческая мантия… Ему отказали уже служить язык, правая рука…
Тогда митрополит с гневным серым лицом взял монашескую ризу и решительно передал ее игумену Иосафу для свершения обряда пострижения. Князь Андрей Старицкий и боярин Воронцов хотели силой вырвать ее из рук игумена…
И тогда пропахший серой митрополит с искаженным от праведного гнева лицом, обращаясь к братьям государя Андрею, Юрию и к боярину Михаилу Воронцову, произнес воистину ужасные слова перед кончиной Василия Ивановича, желающего получить монашескую мантию для покрытия своих грехов, но лишенного этой возможности из-за яростного сопротивления троих:
– Не благословляю вас – ни в сей век, ни в будущий век!.. Никто не отнимет у меня души его!..
Все инстинктивно отвернулись от гневливого Даниила… Не имел он права в такие минуты кого-то проклинать – сам митрополит совершил тяжкий грех… Кто-то непонимающе, а то и с презрением отвернулся от братьев, устроивших бузу у смертного одра. А кто-то с сожалением покачивал головой, понимая братские претензии к государю: после пострижения в случае чудесного выздоровления Василий уже не смог бы претендовать на престол. Братья с боярином Михаилом словно забыли, что присутствуют при прощании с государем, а не ритуалом освобождения трона, когда можно в силу неведомых причин после освобождения его еще вернуться или не вернуться – и тем самым что-то нарушить в их планах. Кому-то было стыдно за великокняжеский род государев, а кому-то, как представителям самых сильных боярских кланов Шуйских и Захарьиных было просто наплевать на суету у смертного одра – быстрее бы все окончилось, расчистилось для их новых интриг и подвижек на пути их родов к желанному престолу…
Тогда еще никто толком не понял суть обращенного к протестующим против пострига государя предсмертного проклятия митрополита, но Андрей Старицкий и Михаил Воронцов поникли духом и отошли в сторону, в беспомощных слезах закрыл голову руками Юрий Дмитровский. То было митрополичье проклятие не только им, грешным, но и новым их родным поколениям, еще безгрешным, еще не родившимся… Да и митрополит почувствовал, что переборщил со своим проклятьем – себе во вред, на собственную голову… Но было поздно уже… Пора было постригать почти потерявшего сознание, отходящего государя Василия Ивановича…
Митрополит Даниил, надев епитрахиль на игумена Иосафа Троицкого, самолично постриг государя, получившего новое монашеское имя Варлаама. Спешили, ибо отходил он… Второпях забыли обрядить нового инока в монашескую ризу, которую вырывали из рук потрясенного игумена Иосафа; келарь Троицкий Серапион вынужден был дать свою. Находящийся в полубессознательном состоянии государь превратился в монаха Варлаама. Наконец, схиму ангельскую вместе с Евангелием возложили на отходящего, у которого правая рука уже давно отказала. Подняв безвольную руку, крестил ею умирающего, на последнем издыхании господина, стоявший рядом, верный до конца ему слуга Шигона…
Всеобщее молчание перед кончиной Василия-Варлаама продолжалось недолго. Замерший у смертного одра Шигона первым воскликнул: «Наш государь скончался» и все дружно зарыдали.
Лицо Василия-Варлаама просветлилось, и смердящий запах из раны государя наполнился благоуханием ладана от инока новопреставленного…
2. Первые интриги и заключения
После смерти Василия прошла всего неделя, а в его недостроенном Третьем Риме, государстве уже вспыхнули первые раздоры, которых он так опасался, лежа не смертном одре. Князь Юрий Дмитровский, зная нелюбовь всех князей Шуйских к пришельцам Глинским, захотел прощупать их в надежде расколоть опекунский совет и использовать их борьбе за престол. Юрий давно был наслышан об угрюмости и нелюдимости главы этого знатного рода, Василия Шуйского-Немого, ненавидящего любые формы предательства. Недаром в бытность наместником государя в Смоленске он жестоко наказал многих местных изменников, присягнувших Москве, получивших знатные подарки от государя, но решивших в трудный час переметнуться на сторону Литвы к королю – повесил изменников в подаренных одеждах на стенах крепости. Конечно, такого не склонишь на свою сторону через неделю после смерти своего брата-государя.
Но ведь можно было на Василия Немого воздействовать через его ближайших родственников Андрея Михайловича Шуйского и Бориса Ивановича Горбатого-Шуйского, с которым у Юрия сложились неплохие отношения. Собственно, Юрию больше был нужен князь Борис Горбатый, которого уважали за воинские успехи во всем государстве, но выйти на него и далее на Василия Немого Юрию проще было через Андрея Шуйского. Попытался князь Дмитровский перетащить к себе на службу сначала Андрея Шуйского, а потом, если можно, и князя Горбатого, чтобы использовать их в своих корыстных престольных целях.
Чуть ли не на другой день после смерти брата послал Юрий своего доверенного дьяка Третьяка Тишкова к Андрею Шуйскому с предложением переходить служить ему. Догадался Андрей Шуйский, почему через него, через выгодное предложение пойти служить «на повышение» в Дмитров, дядя малолетнего государя Ивана хочет досадить правительнице Елене Глинской. Причины на то были: в 1530 году воевода Горбатый решительно не одобрял развода Василия с Соломонией, следовательно, он был и против брака-блуда с Еленой. Более того, он из-за этого попал под короткую опалу Василия, но был вскоре прощен, некоторое время значится в числе прощенных опальных и дожидался приказа государя идти в военный поход. После прощения Василия воевода Горбатый-Шуйский попал даже в числе ближних бояр, к которым умирающий государь обратился со своей последней волей, и вошел в состав верховной думы, учрежденной на время малолетства Ивана.
Вряд ли Юрий Дмитровский думал, что после встречи с дьяком Третьяком Андрей Шуйский тут же побежит к брату-воеводе Горбатому – мол, как быть и что делать, когда Юрий решил копать против Елены Глинской и сына ее? Князь Андрей очень сильно удивился неожиданному предложению перейти на службу в Дмитров и решил посоветоваться со своим братом боярином и одним из самых видных воевод того времени Борисом Горбатым. Тому ведь тоже князь Андрей собирался сделать аналогичное предложение, великолепно зная его блестящий послужной список. Князь Борис в 1514 году участвовал во взятии Смоленска, в 1524 году опустошал Казанскую землю и поставил город при устье Суры – Васильсурск, был наместником в Новгороде и Пскове, участвовал в походе на Литву, которая опустошена была до самой Вильны.
Князь Андрей подробно рассказал брату Борису о предложении Юрия Дмитровского перейти им обоим к нему на службу, но опытный бесхитростный воевода смекнул все мигом.
– Он же крест целовал на верность племяннику Ивану… – сказал Горбатый. – А через день решился на уговор тебя да и меня – за компанию – к отъезду… Скажи, честно, брат, ты хочешь к нему ехать…
– А почему бы и нет…
– Но неужели ты не понимаешь, что Юрий затеял все это неспроста… Чую, он хочет тебя, брат, да и меня использовать против младенца-государя, против его матери… Не нравится, мне все это, Андрей… Все это попахивает изменой…
– Тогда придется, брат Борис посмотреть тебе на все это с другой стороны – а разве сам род Глинских, особенно через изменника Михаила Глинского, не пахнет изменой? Или ты позабыл, как он под Смоленском изменил государю? А как изменил до этого королю Сигизмунду, перебежав из Литвы в Москву – тоже позабыл?..
– Ничего я не позабыл про измены Глинского – только ты хочешь на старости лет из своего брата изменника сделать… – сокрушенно мотая головой, сказал Борис Горбатый. – И не по душе мне, что первые волнения в государстве пошли буквально на следующий день после кончины государя… Что же дальше будет?..
– Ну, что ж, брат иди донеси на меня тому же Михаилу Глинскому и его племяннице, что правит страной именем сына… Сделай большое дело в раскрытии государственной измены своего брата Андрея Шуйского и Юрия Дмитровского… Поспеши, отблагодарить в Москве не успеют вовремя…
– Напрасно ты так со мной, брат Андрей… Болен я серьезно… Не до беготни в Москву, да и не до отъездов в Дмитров… Век свой достойно хочу прожить и спокойно умереть честным человеком…
– Значит, не поедешь доносить на брата и Юрию Дмитровского?.
– Выходит, нет… Одумайся, брат Андрей, неужели не видишь, что твоя измена государю-младенцу на с следующий день после смерти его отца может оказаться страшней и гнуснее измены Михаила Глинского… Прощай, брат.
– Спасибо и на том, что хоть еще братом меня называешь… – зло бросил при тягостном прощании Андрей Шуйский.
На том и расстались брат с братом еще не врагами, но уже не друзьями…
Ведь оба оказались втянутыми в интригу возведения на престол Юрия Дмитровского, решившего в своих честолюбивых планах опереться на род Шуйских. Правда, дальше разговоров дело не пошло. Но Андрей Шуйский, напуганный резким отпором брата Бориса и отповедью по поводу первой гнусной измены после смерти государя Василия, своей неосторожностью, которой могли воспользоваться и дьяк Третьяк Тишков с Юрием Дмитровским, да и брат Борис Горбатый, чтобы заслужить расположение Елены Глинской и ее дяди, решил первым нанести упреждающий удар.
Андрей Шуйский решился прибегнуть к бесстыдной лжи и оговору собственного брата Бориса: он, минуя опекунский совет, предстал перед правительницей Еленой и объявил ей, что князь Юрий Дмитровский тайно подговаривает знатных князей и бояр отъехать к нему в Дмитров, чтобы оттуда бросить свои претензии на престол. Причем первым делом Юрий обратился к нему и его брату Борису Горбатого, готового сразу же отъехать к нему и принять участие в свержении юного государя Ивана и возведении на престол его дяди.
Опекунский совет отреагировал немедленно: князь Горбатый был срочно вызван в Москву. Тот, совершенно больной и разбитый прибыл в столицу и оправдался перед советом и лично перед Еленой Глинской. Рассказал, все, как есть – не хитрил, не лукавил ни капельки.
– Думали, что раз воевода Горбатый когда-то был против развода государя Василия с Соломонией, которую всегда искренне уважал, значит он всегда готов ополчиться против второй супруги и его сына… А как я могу государю-младенцу изменить, если ему крест целовал? Государь Василий мне все простил, и я ему свою опалу простил… Не было у нас раздора, великая княгиня, перед смертью Василия Ивановича – верен я ему был до конца и сыну ему буду верен до конца тоже, до последнего вздоха… А чую, что последний вздох скоро будет, поэтому и спешил в Москву, чтобы перед тобой матушка оправдаться…
– Ну, что ты, что ты, князь Борис Иванович… – смутилась Елена. – Я, все мы верим тебе… Не надо так говорить о своем скором последнем вздохе… Кто же нам поможет уладить казанские дела, да и на западных границах снова не спокойно…
– Можешь на меня рассчитывать всегда, пока стучит мое сердце и силы есть на коня сесть и меч на врага направить… Потому и оговор хотел отвести, как можно быстрее… Не хочу за оговор в измене краснеть перед детьми-воинами… Отцом-изменником не хвалятся в старинном русском княжеском роду…
– Прости нас князь… – в сердцах выговорила Елена. – Прости… Езжай к себе с Богом, и ни о чем не думай… Но тот, кто оговорил тебя, тот будет наказан…
– Да не наказания я прошу, матушка… Веры в твоих подданных…
– Я подумаю об этом… – смутилась Елена. – Только с верой в подданных надо разобраться еще… Речь пойдет не только о твоем брате Андрее, но и о Юрии Дмитровском…
– Как знаешь, великая княгиня… Тебе видней… На троне не бывает предателей – это истина… Вокруг трона их много водится – изменников, предателей, отравителей… И каждый из них считает, что без его деяний, а на самом деле злодеяний, блага для Отечества Русского убудет… Вспомни мои слова, если не свидимся, матушка…
Елена видела, что князь Борис не здоров, серьезно болен, к тому же искренность его слов не вызывает сомнения. Оправдался князь Борис, получил благодарность от правительницы Елены да от семибоярщины – опекунского совета при малом государе Иване – и уехал с чистой совестью восвояси. Перегорел, перенервничал в столице и слег. Всего через считанные месяцы умер честный князь.
Не сразу правительница Елена поняла тайный смысл слов князя Бориса Горбатого-Шуйского, долго, несколько лет искала к ним ключик, да так и не нашла. «Вокруг трона их много водится – изменников, предателей, отравителей… И каждый из них считает, что без его деяний-злодеяний блага для Отечества не будет…»
От времени начала правлении Елены Глинской и первого заключения в тюрьму князя Андрея Шуйского, оговорившего брата Бориса Горбатого, останутся только челобитная Андрея новгородскому архиепископу Макарию…
Весьма примечательно, что Андрей Шуйский вынужден был обратился к епископу Макарию, чтобы преподобный печалился о нем перед государем Иваном и его матерью Еленой. Но все это случилось тогда, когда в своем покровительстве тщеславному князю отказал митрополит Даниил…
Попытался заступиться за своего родственника Андрея Шуйского и молчун Василий Васильевич Шуйский-Немой. Он попытался склонить к прощению Андрея и Елену, и самого митрополита. Но митрополит сказал в ответ князю Василию, что он уже брал его Андрея «на свои руки» и даже грозил церковным отлучением за ослушание. Но преподанный урок ему в прок не пошел – он снова затеял интригу с отъездом к Юрию Дмитровскому, как в прошлый раз, к тому же подбивал на отъезд брата Бориса. «Потому и поделом ему… Другие члены опекунского совета – главные из которых Михаил Захарьин, Михаил Глинский – целиком и полностью на моей стороне в осуждении князя Андрея» – бросил в лицо Шуйскому-Немому красномордый митрополит, не удосужившийся покрыть свое лицо серой.
Митрополит дал понять, что князь Андрей попал в темницу справедливо, и он не собирается его оттуда вызволять ни при каких обстоятельствах, пользуясь поддержкой всего опекунского совета… «А я, что не член этого опекунского совета?» – рявкнул князь Василий и хлопнул дверью.
Закусил с тех пор Василий Шуйский на митрополита, который разговаривал с ним в неподобающем, оскорбительном тоне, как с заурядным просителем, а не одним их первых лиц в государстве… Зарекся упертый Немой проучить митрополита и в удобном случае свести его с духовного престола за пренебрежение к нижайшей просьбе за откровенное презрение… Закралось в сердце старого опытного воеводы Василия Шуйского-Немого, что странные игры ведет митрополит, сея раздор и несогласие в опекунском совете. А ведь прошло совсем немного времени, когда все члены этого совета клялись на кресте в единомыслии в государственных делах перед умирающим государем Василием.
Василий Шуйский-Немой, как и Борис Горбатый митрополита красномордого за глаза называли «потаковником» за развод государя с Соломонией и брак с Еленой, не особенно-то хотели в нем видеть пастыря. Вспоминали презрительные слова, которые в его сторону бросали опальные боярин Берсень и инок-князь Вассиан Косой-Патрикеев: «Не ведаю де и митрополит, не ведаю простой чернец, учительного слова от него нет никоторого, а не печалуется ни о ком, а прежние святители сидели на своих местах в манатьях и печаловалися государю о всех людех». Вот, получив в который раз лишнее свидетельство, что не печалится злобный митрополит о достойных людях, попавших в беду в делах, не стоивших выеденного яйца, и задумал Василий Шуйский-Немой свести с престола зарвавшегося митрополита.
Елена же Глинская уже при устройстве своего брака с государем Василием смогла сделать вывод о характере и образе мыслей митрополита Даниила. Последующие наблюдения, как и в случае с интригой Юрия Дмитровского и Андрея Шуйского только подтвердили первоначальное заключение о митрополите великой княгини. А именно: он не отличался большими достоинствам, честолюбив, мстителен и жесток, любил пышность и великолепие и человек практического ума, он охотно пользовался благами жизни, против которых так вооружался в проповедях.
Елена великолепно знала многие сочинения Даниила, которые тот дарил ее супругу и ей; в них митрополит с замечательной для его времени эрудицией излагал догматические и нравственные основы православной церкви. Зачем они были нужны Елене? Наверное, только для того, чтобы в случае чего напомнить энергично обличавшему пороки вельмож, общества духовному пастырю, что он сам есть ходячее скопище пороков чревоугодия, сибаритства, женолюбия, двурушничества и беспринципности. Потому и не вправе он был осуждать в моральном падении кого-либо, тем более ее, великую княгиню, дающую повод для слухов сразу же после кончины супруга в тайном увлечении своим фаворитом – князем Иваном Овчиной-Телепневым-Оболенским…
Не могла же Елена раскрыть двору и церковным иерархам истинную причину приближения свадебного дружки Ивана Овчины к великокняжеской чете с предоставлением ему права почивать в опочивальне государя Василия и государыни Елены. Ведь первые четыре года в браке для Елены и Василия прошли впустую, они никак не могли зачать ребёнка. И это при том что Василий был сильно влюблён в Елену, которую в часы их супружеского уединения и ласк нескромных называл ласково и нежно «Оленой». Но наследник четыре года не появлялся, и во дворе снова шептались о «проклятии бездетной Соломонии», нависшей над такой же бездетной Еленой Глинской. И тогда кто-то из ближнего окружения посоветовал государевой чете сменить душную московскую дворцовую обстановку на привольные апартаменты Коломенского подворья. И ещё был свет чете совершать паломничества по святым местам силы, и ещё видоизменить ролевые игры в великокняжеской постели – ради зачатия – ведь Василию было уже под 50 лет, а для деторождения нужна была здоровая мужская потенция, а не старческая импотенция. И в ролевых постельных играх нашлось место свадебному дружке Ивану Овчине. Умнице Елене, великолепно знающей историю Древнего мира и Средневековья, Василию пришлось напомнить, что Кандавл, царь Лидии, украдкой показывал свою обнажённую жену, ложащуюся в кровать, своему телохранителю Гигу. А восторженные отзывы окружающих – того же Овчины – о красоте тела жены приводят мужчин-государей со слабой потенцией в возбуждение. Ведь нет ничего страшного в том, что муж заставляет обнажаться свою супругу перед другими мужчинами в любовных утехах, если это поможет увеличению потенции, возбуждению супруга, и итоге приведёт к долгожданному деторождению. Именно с подачи Василия тайные прелести юной супруги были продемонстрированы свадебному дружке. И были сначала опала и даже арест Овчины, когда тот, очевидно, противился частому участию в ролевых постельных играх Василия и Елены (грех-то какой!), а затем его внезапное и сильное возвышение до окольничего боярина и конюшего в 1532-м. Но постельные игры стоили свеч: встрепенулись чресла государя, в 50 лет он произвёл, престолонаследника Ивана, в великокняжеском происхождении которого у Василия не было никакого сомнения. Дважды зачинала Елена: сначала Ивана, потом Юрия. На радостях рождения первенца-престолонаследника Василий даже новую церковь Вознесения построил в Коломенском.
Потому и была на руку самой грешнице Елене, знающей о невольном грехе кандуализма мужа, двойная мораль митрополита, когда он, ведя себя безнравственно сам, публично вооружался против разгула и разврата, роскоши, против разводов, нарушения целомудрия и супружеской верности. Елена с удовлетворением отмечала в трудах митрополита не только двойную мораль, но даже еретические мысли, когда тот, ревнуя о целомудрии, одобрял даже оскопление своих подданных, т. е. впадал в неслыханную ересь. Искала Елена и другие вопиющие противоречия в трудах митрополита и находила. Даниил выступал против астрологии, якобы занесенной на Русь немцами, среди которых был и врач Николай Булев, но трепетал выступить против астрологов, того же Николая, ибо страшился гнева государя Василия, у которого Николай ходил в любимцах до самой смерти. Выступал Даниил против ложных доносов и сплетней, а сам не вставал на защиту оклеветанных, даже уклонялся от «печалений», как положено было на роду всем духовным митрополитам. Даниил излагал подробную регламентация трех видов монашеской жизни и рисовал идеальный образ монаха, а сам этому образу не соответствовал.
Вот и уверовала великая княгиня Елена в то, что не будет митрополит обличать ее «безнравственное» поведение и ее выбор в защитнике Овчине, в котором она так нуждалась, словно предчувствуя череду интриг и заговоров против нее и сына-младенца на московском престоле. Словно догадывалась, что Даниила легко вовлечь в молчаливый заговор против ее и Овчины. Как было Елене поступать, если не могла она надеяться ни на дядю своего Михаила Глинского, ни на бояр Шуйских с Захарьиными, ни на кого, кроме влюбленного в нее с давних пор Ивана Овчины. Догадывалась Елена, что с рождением «через грех супруга» первенца Ивана она нажила себе врагов в лице братьев государя Юрия и Андрея, которые надеялись на бесплодность Василия и Елены.
Не будет великая княгиня все знать о страшной ненависти к ней, которая клокотала у отбывавшего в заключение злокозненного князя Андрея Шуйского… Не узнает о скором причастии к ее отравлению страшным ядом клана Шуйских. Самое удивительное произойдет уже после ее смерти: посаженного в тюрьму в первые дни правления Елены Андрея Шуйского освободят из темницы Василий Шуйский-Немой и юный государь Иван. И сын, мстя за мать отравителям, уже после смерти всесильного Шуйского-Немого, затравит Андрея Шуйского собаками, отдав распоряжение своим псарям, получив неопровержимые данные о причастности Шуйских к отравлению матери… Это будет первое убийство человека на совести престолонаследника, будущего царя Ивана Грозного…
Но об этом позже, а пока о челобитной князя Макарию Новгородского, которого тоже пытались вовлечь в распри вокруг престола, столкнуть лбами с митрополитом. Хитрым и злокозненным был князь Андрей Шуйский, если брата не пожалел, оговорил и выставил на посмешище могучего русского воеводу Бориса Горбатого злокозненным изменником и интриганом. А тот отказался изменять государю, ему спокойней было в гроб лечь, чем вступить в партию измены… Старшим опекунам-душеприказчикам после смерти матери, братьям Василию Васильевичу и Ивану Васильевичу Шуйским юный государь отомстить не мог (те сами умерли в 1538 и 1542 году). Вот и выместил все зло юный, еще некоронованный государь – око за око, кровь за кровь – на Андрее Шуйском, косвенном виновнике отравления матери…
Вот что витиевато и напыщенно пишет изменник Андрей Шуйский епископу Макарию, ради получения свободы, на которой он будет вскоре затравлен псами по наущению псарей Ивана, мстящего боярам за отравленную мать.
«Великому архиепископу, святейшему пастырю, православному светильнику, церковному солнцу, блаженному учителю, святейшему отцу, в святых соборных апостольских церквях сияющему просвещением, небесного разума озарения великого света яснозрительных херувимах блистая, чудноумному и светлому серафиму, у престола всех царей трисвятую ему песнь принося о всех и за все, государю архиепископу Макарию, озимствованный во тлю сени смертныя, в место озлобленное, в опале, идеже положен есмь ныне и оболочен смертною кожей, Ондрей Шуйский сердечными слезами плачет и молит вашего святительства милости.
Не может бо от человек данные ти милости словами изрещи, аще кто и всех премудрости разум язык имать, нотокмо еже от усердия веры плачася к тебе всесвятейшему Божию, святый мужу! Простри ми, владыко, руку твою погркжаемому в опале сей горкой, и не остави мя, владыко, аще ты не потщися кто прочее поможет ми? Сам, государь, божественного писания разум язык имашь, аще достойного спаси, аще праведного помиловати, ничто же чюдно, грешного спасти то есть чюдно: ибо врач тогда чюдим есть, еда не врачюемый недуг исцелит, но и царь тогда чюдим и хвален есть еда не достойным дарует что. Государь, архиепископ Макарий! Пошли мне свою милость, православному государю великому князю Ивану Васильевичу и его матери, государыне великой княгине Елене, печалься, чтобы государи милость показали, велели на поруки отдать. Божество вас соблюдет во многие лета, святейший и блаженнейший отец государь Макарий Великого Новгорода и Пскова».
Интрига с этой челобитной злокозненного Андрея Шуйского к Макарию Новгородскому, само заключение князя, парадоксальны в той связи, что многих бы злодейств и преступлений в начавшееся правление сына-государя Ивана и его матери Елены не было бы вообще. Или они не были столь страшны и ужасны, если бы князь Андрей Шуйский в первые дни правления Елены Глинской и семибоярщины не втянулся в престольную интригу против малолетнего государя, не совершил в преступления с оговором брата Бориса и Юрия Дмитровского…
Но преступления начались буквально с первого дня правления сына и матери, потому и боярского отравления Елене было уже не избежать… С самого первого дня завертелась карусель жестокостей и злодеяний как против правителей, так и правителей против всех, посягающих на престол и спокойствие его обитателей… Но, может, кто-то так и задумал, оставив на престоле трехлетнего государя Ивана и рядом мать из ненавидимого рода Глинских во главе с изменником из изменников, на ком пробу негде ставить – Михаилом Львовичем Глинским…
11 декабря 1533 года, всего через неделю после кончины Василия, опекунский совет взял под стражу Юрия Дмитровского со всеми его боярами. Самого князя Юрия поместили в той же самой палате, где кончил жизнь юный великий князь Дмитрий-царевич, венчанный на царство шапкой Мономаха Иваном Великим…
Юрий Дмитровский был вызван во дворец для объяснений. Наверное, он мог бы бежать за границу или куда глаза глядят. Но он не побежал и предстал на допросе «пред очи старших опекунов» – Василием Шуйским-Немым, Михаилом Захарьиным и Михаилом Глинским. По просьбе князя Юрия на разбирательстве присутствовала великая княгиня Елена. Всем на удивление Юрий не стал отпираться, что послал своего дьяка Третьяка Тишкова ко князю Андрею Шуйскому с предложением ему и к воеводе Борису Горбатому пойти к нему на службу. Слово за слово, а опекуны никак не могли заставить Юрия Дмитровского признаться, что он замыслил посягнуть на престол.
– А вы что, хотите, чтобы я сразу приговор себе подписал, что я измену задумал, как только митрополит Даниил меня проклял с братом Андреем, противников пострижения Василия?.. – Горько усмехнулся Юрий. – Так ведь сдается мне, что свои проклятия шибко нравственный митрополит давно свои проклятья нам приготовил, только случая удобного ждал, когда проклясть на радость боярским и княжеским родам Захарьиным и Шуйских, претендующих на престол больше меня или брата Андрея Старицкого…
– Говори, говори, да не заговаривайся, князь Юрий… – сурово предупредил мрачный, как туча, князь Василий Шуйский.
– Напраслину на нас возводишь, князь… – пророкотал покрасневший от возбуждения боярин Михаил Захарьин.
Михаил Глинский задумчиво покачал головой и внимательно поглядел прямо в глаза племяннице, мол, слушай внимательно и запоминай, милая, тебе это все сгодится – с волками жить, по-волчьи выть.
– Да не заговариваюсь я и напраслину ни на кого не возвожу… Только сдается мне, что мой друг царевич Дмитрий прав оказался перед своей опалой и смертью в темнице тесной…
– Что же тебе сказал такое царевич, если ты в правдивость его слов уверовал? – спросил любопытства ради Глинский. – Время вон сколько уже прошло – телега с тележкой, а ты, князь Юрий, все его слова помнишь…
– А то сказал, что никогда не простит мне брат Василий, что я на венчании на царство Дмитрия радовался и осыпал его золотыми монетами при выходе из собора, что признал в нем, несчастном царевиче, великого князя, равным отцу Ивану Великому… – Юрий закашлялся от избытка чувств и поперхнулся. Через несколько мгновений также возбужденно продолжил. – Опальный Дмитрий меня первым предупредил о несчастной судьбе не только своей, но и всех, кто только приблизился к престолу… Он это называл роком, который кто-то здорово выстраивает в череде козней и интриг, во что мы все из правящей династической ветви Рюриковичей, потомков, Дмитрия Донского, оказываемся странным образом втянутыми…
– Поясни, князь Юрий, Христа ради… – тихим голосом отозвалась Елена – … Может, я чего-то не понимаю… При чем здесь Дмитрий-внук?..
– А он первым, словно предвосхищая свою страшную судьбу, обратил внимание на то, что какие-то темные силы специально выбивают на престоле и вокруг престола потомков Дмитрия Донского, Ивана Великого… – Юрий немного задумался и твёрдо произнёс. – Всех Московских Рюриковичей извести хотят – от и до…
– Ну, ну… – поторопил его нетерпеливый Михаил Глинский. – Развивай мысль, князь, не обрывай на половине… Как-никак надо что-то понять и войти в твое положение… Обвинение против тебя нешуточное…
– А дело в том… – лицо Юрия исказила гримаса отчаяния. – Вот даже при смерти брата митрополит, случайно или злонамеренно подыгрывая темным силам вокруг престола, проклял нас Андреем у смертного одра брата-государя… А ведь у его сына Ивана никого кроме нас – дядей – из самых близких родственников нет…
– А меньшой брат Иванов Юрий – что не в счет? – почти выкрикнула Елена и удивилась своему крику.
Юрий Дмитровский даже не удостоил ее взглядом, словно заранее знал все наперед об этом слабоумном младенце, и продолжил:
– С легкой руки брата-государя Василия, слишком боящегося за престол, все его братья до сегодняшнего дня бездетны… Есть, правда, надежда, что скоро жена Андрея Старицкого разродится… Но все может закончится тем, что с преследованием проклятых митрополитом государевых братьев, у Ивана Васильевича скоро не будет дядей, потом со временем не станет вообще двоюродных братьев… а дальше, вообще никакой родни по мужской линии… И такое страшное положение пустоты у трона потомков великого князя Дмитрия Донского… все это, знаете, следствие чего?..
– Чего? – грянуло сразу несколько голосов в хоре старших опекунов.
– А следствие расправы государей московских над удельными князьями, начиная еще со времен победы нашего прадеда Василия Темного над Дмитрием Шемякой, изгнания Ивана Можайского…
– Эка, ты куда сиганул, брат… – пробурчал Шуйский-Немой.
– Вон, как ты все обернул, князь Юрий… – вторил Шуйскому Михаил Захарьин.
– Да, вот так, уважаемые… – хмыкнул себе в бороду Юрий Дмитровский. – Есть ведь еще более древнее проклятие над нашим прадедом Василием Темным и его потомками, о котором мне рассказал царевич Дмитрий. То проклятие, видать, посильнее того, что наложил на нас с Андреем Старицким митрополит Даниил… Проклятых ведь легче изводить… Не так ли, князья-бояре?..
Те дружно засопели и зашмыгали носом, но отмолчались. Великая княгиня осторожно переглянулась с дядюшкой, принуждая его ввести разбирательство в нужное русло…
– Вот, ты князь Юрий, нас байками Дмитрия-внука попотчевал, а о себе, о своей измене государю юному – ни слова… Как изволишь понимать?.. – насел на расстроенного князя Дмитровского Михаил Глинский.
– Успеется… И до моего вызова к себе Андрея Шуйского дойдет… Все же доскажу про царевича Дмитрия только по одной причине… Знаете почему?
– Ну… – недовольно поморщился Шуйский-Немой.
– Когда меня брат из Волока выпроваживал… – покачал сокрушенно головой Юрий. – Он мне ни словечка не рассказал о том, что старую духовную свою в тайне от меня спалил… Да это мне и не интересно было… Зато, говорит, мне твой друг Дмитрий приснился – про жизнь с ним разговаривал и про смерть тоже… Советовал Дмитрий мне мантию монашескую перед смертью принять, а я, говорит, только жить по-настоящему стал, еще не задумывался насчет смерти…
– Это точно, государь мне так часто говорил… – кивнула головой Елена и вытерла глаза кружевным платочком.
– А я брату-государю так тогда сказал перед самым выездом у Волока. Не волнуйся ни о чем, во мне лично не сомневайся… И еще ему сказал: Дмитрий мне при жизни гораздо более интересные вещи о великом княжении московском рассказал, чем тебе после смерти, во сне, про иноческую мантию, грехи сглаживающую. Я сейчас вам то расскажу, что брату рассказал в Волоке, чтобы вы все поняли – почему мы с Андреем были против пострига Василия и заслужили проклятие митрополита… Ведь брат-государь не высказался однозначно – за наказание, за постриг… Вот мы и… Рассказывать – или как?..
Опекуны отмолчались, но великая княгиня, совладав со своим волненьем, захотела услышать о таинственном разговоре братьев.
– Рассказывай, князь Юрий.
– Хорошо, слушай, княгиня, здесь есть, что тебе особенно важно будет знать как правительнице при юном сыне-государе… Царевич Дмитрий со слов его отца Ивана Младого печалился о проклятье над собой и над всем родом Ивана Великого из-за преступлений, свершившихся во времена правления Василия Темного… Оттуда и проклятье нашему роду, отсюда наша родня самоуничтожается, что к трону приближена по мужской линии… Вот и до меня дело дошло, как когда-то до Дмитрия-внука… А все проклятие нашему роду через отравление Василием Темным сначала его дяди Юрия Звенигородского в Москве, потом ослепления Василия Косого и отравления Дмитрия Шемяки в Великом Новгороде… Как мне говорил Дмитрий-внук все его проклятие из глубины веков за отравление Юрия Звенигородского и Дмитрия Шемяки, обладавших талантами полководца и огромным личным мужеством, Василием Темным, тот уже ослепленный получил престол тайным сговором с князем Борисом Тверским, когда они обручили семилетних Ивана Великого и Марию Тверскую. В основу их обручения и брака, по словам Дмитрия-внука были заложены и проклятие отравленных Юрия Звенигородского и Шемяки по приказу Василия Темного… А дальше пошло-поехало: его родителей Ивана Младого и Елену Волошанку отравили сторонники нашей матушки Софьи Палеолог, а нашу матушку отравили сторонники Елены Волошанки и Дмитрия-внука… Весело, неправда ли… Скоро и Рюриковичей от рода Дмитрия Донского совсем не останется – вот будет раздолье Шуйским и Захарьиным и прочим… – Юрий весело подмигнул сначала князю Василию Шуйскому, потом боярину Захарьину. – …А перед этим конца-краю отравлениям и убийствам в борьбе за престол не будет… Каково?.. Правда, князь Михаил Львович?
Глинский от неожиданности вздрогнул и покрылся пунцовыми пятнами. Пробормотал изменившимся голосом:
– О какой правде ты говоришь, князь Юрий?..
– О такой правде, что ты уговорил брата Василия сковырнуть его чирей – и через то более сильное воспаление с заражением крови началось… А еще с твоих рук брат какое-то зелье подозрительное пил… Не ты ли опоил брата-государя зельем?..
– Ты что?.. – взвизгнул Глинский. – Не забывайся, зря не оговаривай… – С надеждой и мольбой Глинский посмотрел на Захарьина и умоляющим голосом обратился к тому. – Скажи хоть словечко за меня… А то он из обвиняемого пытается на наших глазах превратиться в обвинителя…
Захарьин насупился, переглянулся с Шуйским и сказал глухим недовольным голосом:
– С государем по приему лекарств из рук князя Михаила, твоего брата Андрея… – Все было оговорено заранее. – Государь готов был принимать даже лекарство из моих рук, только у меня их отродясь не было…
– Впервые слышу о зелье, которое пробовал супруг из рук дяди Михаила… – пробормотала побледневшая Елена.
Некоторое время потрясенные опекуны и великая княгиня сидели молча. Наконец Шуйский-Немой заключил, как всегда, немногословно:
– Вот так-то князья-бояре… Всего неделя прошла с кончины государя Василия – а изменой в государстве запахло… – Он гневно вперился жестоким взглядом в Юрия Дмитровского. – Ты, князь, первый, кто опекунов государя-младенца рассорить вздумал… Ты первый и, наверняка, не последний будешь… Вот с тобой нам надо и определиться в первую очередь. Накажем тебя, чтобы и другим неповадно было изменять памяти старого государя новому государю на престоле… Как считаешь, великая княгиня?..
Елена Глинская сидела, обхватив голову руками, и ничего не ответила, только покорно кивнула головой. Старый Михаил Львович все же уловил в легком кивке знак одобрения и пророкотал баском:
– Будет тебе наказание, князь Юрий – и за измену государю, которому крест недавно целовал, и за оговор тоже…
Боярин Михаил Юрьевич Захарьин нехорошо улыбнулся и, глядя прямо в глаза Юрию Дмитровскому, сказал:
– Хорошо, князь… Как видишь, мнение старших опекунов единодушно – наказать тебя порешили… А чтобы тебе не скучно было – сам же говорил, что по жизни первым другом тебе был Дмитрий-внук – я бы на твоем месте пошел бы в ту палату, где тот дни свои коротал до скончания своего века… Ну, как?..
– Прекрасная мысль… – хохотнул Глинский. – В гости другу… Будешь, князь Юрий с ним общаться, говорить, что не успели договорить… Царевич тебе во сны являться будет, просвещать, как государя насчет монашеской мантии… Не темница, не тьма, а благодать…
– Тьма-благодать за измену государеву! – заключил Василий Васильевич Шуйский-Немой, поддерживая хрупкое единство старших опекунов совета.
Действительно, Юрия Дмитровского поместили в той же самой палате, где томился в заключении и кончил жизнь Дмитрий-царевич. Недолго там томился и Юрий, заговариваясь и видя во снах своего юного друга-князя, прежде чем, соскучившимся, заморенным направиться к Дмитрию-внуку на небеса…
3. Любовь Елены Глинской
Давным-давно, уже после медового месяца с государем совершенно случайно ее глаза встретились с его глазами. Ни о чем тогда юная красавица, великая княгиня Елена не думала, ничего не замышляла и даже попросту не замечала, что на нее пристальными и влюбленными глазами смотрит светловолосый, сероглазый, высокий стройный князь Иван Овчина. Однако скоро, по прошествии многих и многих месяцев его пылких взглядов не замечать стало невозможно. Настал момент, когда как-то во дворце Елена ответила чарующей улыбкой на нежный взгляд статного, великолепного сложенного князя. Улыбка племянницы не осталась незамеченной ее дядей:
– Да он просто пожирает тебя взглядом… – прошептал ей в ухо Михаил Глинский. – Поверь мне, опытному ловеласу, так смело и страстно не глядят, если нет никаких надежд на взаимность… Вот он и дождался, наконец, твоей восхитительной улыбки… На что ему надеяться в ближайшем времени?..
Елена покрылась стыдливым румянцем и сбивчивым шепотом строго наказала дяде:
– Только не думай, дядюшка, делиться своими наблюдениями с государем… Так ведь – неровен – час и снова можно загреметь в темницу, не успевши надышаться воздухом свободы…
– Ладно, ладно… – миролюбиво прошамкал князь Михаил. – По гроб жизни буду тебе обязан своей свободой…. Улыбайтесь, воркуйте, голуби… Ваше дело молодое, веселое… Это нам, старикам, надо думать больше о грустном, нежели о веселом… О, молодость, она так быстротечна…
Выпущенный из темницы стараниями племянницы Елены, подговорившей самых знатных бояр даже заплатить огромный залог в казну за освобождение дяди, князь Михаил опытным глазом первым в Москве заметил возникшее чувство своей племянницы и князя Овчины. Видел Глинский, как тот из кожи лезет, чтобы своими военными подвигами быть на слуху государя Василия и его прелестницы великой княгини, быть почаще во дворе рядом с венценосной парой, купаясь в лучистом взоре своей тайной избранницы.
Тогда-то и состоялся у Михаила Глинского шутливо-откровенный разговор с племянницей по поводу их многолетних неудачных попыток с государем стать матерью и отцом младенца-престолонаследника. «Пройдем с государем паломниками по северным, монастыря, молясь о чадородии…» – сказала Елена. «А, может, надобно не только молиться и паломничать, но помочь святости чадородия другими, более испытанными способами по примеру слабых на отцовство латинских королей и курфирстов» – изволил шутить князь Глинский. «Вот, если снова вернемся ни с чем после паломничества и молитв святых отцов за нас с государем, тогда и вернемся к этому разговору» – сказала Елена и густо покраснела.
«Дело говоришь, племянница, а то от одних пылких взглядов и ответных улыбок младенцы не зачинаются, – шутковал дядя, – Ничего кроме сырости в портах от взглядов с улыбками не рождается, да и то в молодые годы, а с годами – вообще, ничего, одно светлое неказистое ничто… Так-то, дорогая племянница…»
То, что великая княгиня Елена влюблена в князя Ивана Федоровича Овчину-Телепнева-Оболенского, а тот влюблен в его племянницу, Михаилу Глинскому было очевидно гораздо раньше ее признания о готовности вступить с ним в тайный адюльтер в случае последней неудачной попытки великокняжеской четы – зачать в ходе паломничества по монастырям. Но тогда все вдруг мистическим образом разрешилось. Елена зачала и разрешилась бременем, родив государю престолонаследника Ивана.
«Мужская помощь молодого заместителя старому государю не понадобилась, – констатировал Глинский, – только любовь, если уж она возникла, разгорелась от незаметной искорки, то своим пламенем все равно опалит сердца влюбленных, а то и сожжет их напрочь, к чертовой матери…»
Князь Михаил понимал, что скучавшая не столько по почившему мужу-государю, а сколько по вздыхающему по ней молодому князю Овчине, запуганная возникшими интригами вокруг престола и ее младенца Ивана, чувствовавшая себя одиноко и беззащитно во дворце, великая княгиня может даже до сороковин мужа привязаться к Овчине, сойтись с ним. Ведь не все в Москве верили в русские сказки, что молитвы монахов о чадородии великой княгини помогли рождению сначала одного наследника Ивана, потом другого, Юрия. Догадывался Глинский о том, что стоит племяннице приблизить к себе фаворита, и пойдут по двору, по Москве слухи об отцовстве младенца-государя воеводы Ивана Федоровича Овчины-Телепнева-Оболенского. Но Глинский на несколько ходов просчитал возможности приближения фаворита Овчины к престолу и был уверен, что его влияние на племянницу все же будет сильнее влияния фаворита.
«Впрочем, кто знает – чем любовь прекрасна и опасна? – думал князь Михаил, напуганный в свою очередь, совсем не возможностью сближения юной племянницы и молодого бравого воеводы Овчины, а обвинением из уст брата почившего государя, Юрия, об опаивании им зельем государя во время тяжкой болезни. – …Пока все сошло с рук, задвинули Юрия всерьез и надолго… Про обвинение его старшие опекуны забудут, если повода не будет вспоминать… Пока не ясно, чем хорош для престольной интриги и чем опасен для меня альянс Елены и Ивана Овчины?..»
О начале альянса великой княгини и молодого воеводы, о фаворите племянницы Глинский и, правда, узнал еще до сороковин ее мужа, когда ему сообщили о великокняжеском назначении именем государя-младенца Ивана сначала думским боярином, а потом и продвижении первые бояре-конюшие Ивана Овчины. Тогда-то вся Москва заговорила о молодом бояре, фаворите великой княгини. Судили и рядили вообще о роде Рюриковичей-Оболенских – идет ли он от князя-мученика Михаила Всеволодовича Черниговского, убитого ханом Батыем в Орде, от сына его Юрия Тарусского или внука Константина?.. «Это вряд ли, что фаворит племянницы – прямой потомок святого и благоверного князя Михаила Черниговского… – Размышлял Глинский. – Слишком много их, князей Оболенских в последнее время размножилось – все как на подбор из града Оболенска и род свой ведут от святого Михаила… А батюшку фаворита племянницы я знавал, воеводу полка правой руки Федора Васильевича Телепня, что погиб, сражаясь против войск короля Сигизмунда во время моего мятежа и бегства в Москву к Василию… О деде Ивана Овчины наслышан – Василии Ивановиче Оболенском, боярине у великого князя Василия Темного… Вот так-то, а теперь вся Москва судачит, что моя племянница начала свое правление с возведения в думные бояре и конюшие своего любовника Ивана Овчину, не дожидаясь сороковин своего супруга Василия… Как бы мне боком не вышло это его возвышение…»
Арест Юрия Дмитровского опекунами пока сплоченного регентского совета, причем без какого бы ни было согласования с думными боярами, всколыхнул боярскую думу, претендовавшую на власть в Русском государстве во всей ее полноте. Старшие бояре во главе с думским конюшим князем Семеном Бельским, окольничим Иваном Захарьиным, Иваном Ляцким не соглашались передать свои властные прерогативы «семибоярщине» – регентам младенца-государя. Столкновение в думе со сторонниками совета закончилось тем, что трое этих бояр с их многочисленными сторонниками, предварительно снесшись с королем Сигизмундом, тайно от всех бежали в Литву.
Эта неожиданная измена удивила и потрясла двор, скомпрометировала знатный род Бельских и их старых союзников Воротынских. Одного из главных воевод Ивана Бельского и князя Ивана Воротынского вместе с юными сыновьями взяли, оковали цепями и заточили на Белоозеро как единомышленников отъехавших тайно в Литву.
Елена обдумывала, в какой незамысловатой форме предложить регентскому совету назначить конюшим своего фаворита Ивана Овчину, чтобы «семибоярщина» пошла у нее на поводу. Как никогда, все обстоятельства складывались в ее пользу. Она ждала Ивана, чтобы увязать с ним последние детали в сложных боярских играх ради власти в думе.
Скрипнула половица в тереме, и, легонько наклоняясь под низкой притолокой из-за своего отменного роста, неторопливо по-хозяйски вошел румяный русоволосый красавец Иван Овчина. Остановился как раз напротив великой княгини, пожирая счастливыми влюбленными глазами, без слов обнял ее своими сильными руками за гибкий стан и притянул к себе. У Елены само собой раскрылись губы – и был сладчайший поцелуй в теплые алые губы князя, и его душистые усы защекотали ее нос и щеки. И безумно-горячая волна желания пробежала по напряженной женской спине и растворилось сладкой судорогой в широком тазу Елены. Она таяла в его руках, и могла бы, независимо от своей воли растаять снежной бабой или снежков в его горячих ласковых руках, и тогда он взял на руки, поднял на уровень груди и понес в глубь комнаты к широкой кровати.
Еще недавно эта кровать, где она чуть ли не каждую ночь разделяла страсть с любовником, ее смущала и даже пугала, еще недавно каждый раз перед мужским натиском и бурными ласками она стыдливо закрывала глаза и шептала в темноту – «Ой, ведь грех-то какой… до сороковин-то…»
Но все так быстро проходит, и смущение, и стыдливость, все-все, и сегодня Елена уже сама закинула руки за голову Ивана, обняла за шею призывно, с таким же ответным пылом. И шепчет, шепчет, как истомившаяся:
– …Люблю, люблю тебя, милый… За день со вчерашней ночи соскучилась по тебе… Что со мной, не знаю… В любовь, как с золотой цепи престольной сорвалась… Никого кроме тебя не надо… – И уже обнимая и извиваясь в страстных объятьях, нежнейшим шепотом-дуновением. – …Только ты, родимый, и чада мои, два сынка моих ненаглядных… только ты, милый… любовь моя…. О-о-о…
Раскрыла глаза Елена после сладкого падения в бездну и удивилась: он уже зажег свечу. И она снова, в который раз удивилась его невероятной мужской красоте лица и могучего тела воина. И этот мужественный воин, воевода, страшный в бою для врагов, так безумно нежен с ней в постели… И не надо никому под окнами скакать с обнаженным мечом в ночи, как когда-то во время первой ее брачной ночи с государем чтобы вызвать из бездны его силы любви и чадородия… Умеет, как никто, орудовать ее фаворит-любовник не только мечом в руках, но и орудием любви, так что искры из глаз и сознание меркнет от наслаждения невыносимого, нечеловеческого… «Почти что дьявольского наслаждения… – шелестят ее губы на его губах, но ему ничего не дано услышать. – Нет, скорее божественного наслаждения… с милым, единственным…»
– Молчи, молчи, любимый… – шепчет она, почуяв, что он хочет заговорить с ней при слабом свете свечи.
Она сама вызвала обсудить с ним вопрос возведения его в конюшие и сама принуждает его молчать, чтобы он своими словами «по делу» не обратил в прах ночное чудо любви и вдохновения… Чудовищное наслаждение уже отполыхало, сгорело внутри ее, и остались в сердце женском только нежность и грусть… Ну, разве можно с таким чутким сердцем говорить о боярских скучных делах, тратить последние силы на обдумывание, обговаривание штрихов возведения любовника в конюшие…
Великой княгине надо было побыть одной, чтобы собраться с мыслями – и она прогоняет любовника в ночь, конечно же, ради его, ради них, ради престольной победы московской правительницы и ее фаворита…
Долго, жарко, истово молилась Елена за своего милого и за своих сыновей, чтобы утряслось все в этом жестоком мире в их пользу, но не находила полного успокоения и отдохновения в молитве; всякие несуразные мысли, одна нелепей другой, перебивая и наслаиваясь друг на друга, лезли, как наваждение в голову…
Стоя на коленях перед иконой, она перебирала в памяти всю свою жизнь за последнее время. Как-то легко и стремительно устроилась ее судьба с государем, словно чья-то неведомая рука устроила их брак – только какая это рука, добрая или злая, если для устройства Елениных брака и судьбы пришлось разрушить брак и судьбу Соломонии?.. Иногда ей казалось, что она бросилась в этот династический брак, как в омут головой, а точнее, какие-то то страшные и безжалостные силы, пронизывающие не только настоящее, но и прошлое, и даже будущее, толкнули ее с высоты в бездну временную… Вспомнила ужас и отчаяние, когда три с лишним года у них с супругом не было детей и ради возвращения утерянного дара чадородия они простыми паломниками пошли по северным монастырям с одной только единственной целью – отмолить у Господа сына-наследника…
Когда Елене рассказали, что Василий ушел в мир иной в мантии иноческой, загладившей все грехи государя, она только перекрестилась и прошептала – «Слава Богу, что успел очиститься, что и грех их брака на несчастии Соломонии мантия инока накрыла и изгладила!»
Она влюбилась в Ивана Овчину еще при жизни государя… Она так боялась решиться на какой-нибудь необдуманный опасный для нее шаг; ведь не только ее дядюшке Михаилу приходили на ум смелые мысли «о помощи» государю в зачатии наследника, и она перебирала в уме всех претендентов на отцовство царственного младенца, разумеется, с согласия мужа… И первым среди претендентов, которые и не догадывались о своем праве претендента с претензиями на возвышение при дворе, был ее сокол возлюбленный – Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Но, слава Богу, молитвами святых отцов, прежде всего епископа Макария Новгородского, испытала она в странной жизни и чудо зачатие, и счастье материнства ей дано было испытать, и не впадать раньше времени в грех тяжкий и губительный…
Но, все, что она вспоминала, все, о чем думала о последних мгновеньях прощанья с государем – с ее воплем отчаявшегося сердца: «Кому же поручаешь бедную супругу и детей» – принуждало ее решительному, смелому, для кого-то просто безумному, шагу в жизни. Простившись с мужем, Елена уже знала, что сделает этот шаг, как бы ее потом не осуждали, как бы не злословили и не честили за глаза. Ведь этот шаг – сразу от гроба мужа – был навстречу страстным объятьям возлюбленного Ивана Овчины. Себе-то Елена свой безумный поступок объяснила легко и просто: этот шаг она все равно когда-нибудь сделала – так почему бы не сделать его скорее, буквально на следующий день?..
Неужели сочувствующим ей людям до сих пор еще не ясно, что ее жизнь, жизни ее детей – такие хрупкие и драгоценные – все они висят на волоске… И этот тонюсенький волосок так легко оборвать, срезать острием времени, чтобы погубить жизни матери, невинных царственных младенцев, абсолютно беззащитных перед кем бы то ни было… И охранителя, защитника этих жизней – не в молитвах, а наяву – нужно было найти как можно скорее… Среди кого матери двух царственных детей же искать защитника, как не среди любимых, тайных возлюбленных?.. А у Елены давно свет клином сошел на одном любимом и возлюбленном – Иване Овчине!..
Елена, прыгнув в свою любовь, как в бездну – спасения ли, погибели, неизвестно до последнего мгновения! – как никто в недостроенном ее мужем Третьем Риме осознавала, что престол находится в ненадежном, подвешенном состоянии. Государь-младенец на Русском престоле – этим все сказано! Когда царственный сын Иван в силу и разум войдет? За это время столько раз его, как пушинку с престола можно сдуть, на тот свет вслед за отцом или за матерью отправить – несчетно… И правительница на престоле, без всяких формальных прав на него, – она, Елена Глинская, смелая, умная, образованная, влюбленная…
Догадывалась правительница, что многие в Москве – Третьем Риме – недолюбливают, а то и ненавидят ее чужеземку Елену Глинскую – племянницу первого на Руси изменника, князя литовского Михаила Глинского за все, и за ум с образованностью, и за безумную влюбленность в воеводу Ивана Овчину… Ведь своим появлением у престола московского с восседающим там государем-младенцем Иваном она позволила своим новым подданным словно перенестись на полтысячи лет назад. Может, и позабыли московиты о временах Киевской Руси, когда там во главе государства стояла легендарная княгиня Ольга, первая в русской истории женщина-правительница?.. Вот, и напомнила им о временах святой и благоверной княгини Ольги далеко не безгрешная Елена…
Догадывалась Елена, что ее положение правительницы при царственном младенце-сыне не дает никаких прав законной преемницы почившего московского государя, ибо вековые великокняжеские традиции не допускали участия женщин-жен в делах государственного правления, а дальше с каждым днем будет только тяжелее. Догадывалась Елена, что со всех сторон окружена боярскими западнями, что ее стерегут, как хищного зверя, дожидаясь ошибок и слабостей, чтобы разделаться одним ударом – раз и навсегда. Напрасно государь Василий полагал, что, создав несколько центров власти, он обезопасил супругу и сыновей от опасности. Елена не желала ждать, пока регенты объединятся с лидерами боярской думы, чтобы раздавить ее или диктовать ей правила поведения, отодвигая все дальше и дальше от престола, от маленького сына-государя… У нее была только одна надежда влиять на боярскую думу – поставить там главой своего главного охранителя, защитника-фаворита Ивана Овчину… И на руку ей оказались внутренние думские склоки, измены с отъездами одних бояр, заключения с наказаниями других…
Как странно и чудно, что все у нее совпало: и страсть к Ивану, закравшаяся в сердце, и желание видеть его защитником своим и детей в лице конюшего. Когда же и любить и видеть главную защиту своей семьи, как не в ее младые годы, когда она еще так молода, красива, властна? Доходили до ее сознания печальные мысли: вот опять ее многие упрекнут в грехе, блуде, ибо нет никаких возможностей венчаться с любимым и для нее, и для него, поскольку у него тоже семья, жена сын…
«Куда, не кинь, всюду клин… – горько подумала Елена. – Боже мой, что за мучения! А ведь это только начало мучений… Что же будет дальше, когда сопротивление боярское удвоится и утроится, и число врагов и недругов умножится несчетно… Что тогда?.. А ведь надо сохранить жизни сыновей, не потерять для них престола, а потом уже и о своей жизни позаботиться… А пока главнее всего на свете его чистая любовь ко мне и возведение Ивана-защитника на властную ступень главы боярской думы… Конюший защитит нашу любовь, наших детей, Ивана, Юрия, других, еще не родившихся, но любимых…»
И ее мечты исполнились – главным боярином в Думе стал молодой князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский, первенство которому уступили благодаря стараниям великой княгини многие знаменитые почтенные князья и бояре. С тех пор, как ее возлюбленный стал конюшим, только его одного слушалась правительница, только ему одному позволяла делать все, что он считает нужным делать для нее и для государства подданных ее сына Ивана, младенца-государя.
Она очень много времен уделяла воспитанию сына Ивана, обволакивая его всесильной материнской любовью и обожанием. Наедине с ним она веселилась сердцем, радовалась каждому мигу трепетного общения с разумным сынишкой, всем его мальчишеским успехам и удачам. Ей приятно было наблюдать, что каждый ее совет или наставление, данные сынку, исполняются с восторгом и непосредственностью. Ей радостно было убеждаться в потрясающей памяти, смышлености царственного младенца, в его редких артистических и художественных способностях Ивана. Счастливая и вдохновенная, загадавшая любовь и поставившая на чудо любви, находясь между любимыми Иваном-сыном и Иваном-любовником, она легко и вдохновенно, без изматывающих душу усилий и тягостных жертв со своей стороны устраивала многие государственные дела и судьбы воевод и бояр в нужном для страны направлении…
Почему ей так легко и естественно все удавалось и на престоле правительницы именем сына, и в семье, и в любви?.. Наверное, потому что она готовилась в третий раз стать матерью? С кем она могла поделиться такой неслыханной радостью? Конечно, с возлюбленным Иваном Овчиной и Дядюшкой Михаила…
Если бы вечно настороженного после выхода из темницы Михаила Глинского вряд ли можно было чем напугать, то, наверное, слова племянницы-правительницы о том, что она ждет ребенка, произвели впечатление разорвавшегося снаряда прямо в сердце князя.
Князь Михаил побледнел и заговорил в сильнейшем волнении, тщательно скрывая свое невероятное раздражение от услышанного:
– Ты с ума сошла… Что скажут о тебе и твоем внебрачном ребенке твои враги и недруги?.. Что ты рожаешь третьего ребенка, к появлению на свет которого наивный государь Василий не имеет никакого отношения… Представляю себе, через полтора года после смерти у великой княгини появляется мальчик, как две капли воды, похожий на первенца Ивана или на Юрия… То-то смеха будет в королевстве потаскунов Овчин и развратных княгинь великих… Дело-то приобретет страшный оборот – незаконнорожденного государя-младенца, прижитого великой княгиней от проходимца-боярина, могут за ножку с трона стащить – и головкой с размаху о каменную стену, чтобы юные мозги по всему государству брызнули.
– Какое ты имеешь право со мной разговаривать в таком тоне?.. – возмутилась Елена и вспыхнула гневным румянцем. – Чего ты меня страшишь низвержением с трона сына-государя, его смертью?..
– Имею право… Самое непосредственное… – зло огрызнулся князь. – Когда-нибудь я тебе объясню, что твой брак с государем это моих рук дело… И не страшу – просто предупреждаю, что может быть с сыновьями и матерью, когда слухи о незаконнорожденном государе во все щели государства проникнут, когда размноженные и искаженные из-за границы хлынут, как грязевые потоки…
– Слухи и сплетни меня не страшат…
– Напрасно… Многих они погубили и погубят, дорогая племянница… Тем более глупо и обидно что обрекаются на прах все мои усилия жизни расстроить первый брак государя и устроить с ним твой второй брак… Конечно, это не только моих рук дело, многие таинственные союзники помогали тебе в устройстве брака… Ты даже сама не представляешь, какие были силы задействованы на Руси, в Крыму, Литве…
– Каких рук, какое дело?.. – бросила с гневной усмешкой Елена. – Ты ведь сидел тогда в темнице… И просидел бы там до скончания лет, если бы я тебя оттуда не вытащила, не подбила бы, уже сидя на престоле, самых знатных бояр заплатить в казну несусветный залог за твое освобождение…
Глинский расхохотался. Презрительная реплика племянницы заставила вздрогнуть его всем телом, исказиться в страшном смехе красивым породистым лицом. Ему вдруг захотелось в одно мгновение, в немногих ничтожных случайных словах объясниться и объяснить все, что он давно хотел сказать Елене. Но уже, откашливаясь от смеха, вдруг осознал, что это невозможно, да и ни к чему – впустую. Об этом тома надобно написать, а он собирается все вместить в несколько предложений – зачем тратить усилия попусту?
Он посерел лицом и с полузакрытыми глазами произнес голосом с металлическими нотками:
– Во-первых, ты не должна рожать, если хочешь сохранить на престоле сына… Во-вторых, ты не должна рожать, чтобы сохранить жизнь себе… В-третьих, ты не должна рожать, чтобы сохранить жизнь своему любовнику… Если я регент и главный защитник младенца-государя, то я уполномочен на то духовным распоряжением покойного государя, твоего супруга…
– Которого, по признанию его брата Юрия, ты опоил ядовитым зельем и отправил на тот свет сообразно каким-то тайным, никому неведомым устремлениям…
Глинский сделал вид, что эти оскорбительные, унижающие честь и достоинства слова не долетели до его ушей и вообще не произвели на него никакого впечатления. Он взял себя в руки и с нескрываемым самодовольствием посмотрел на свою племянницу сверху вниз.
– Ты только порождение моих старых вожделенных мечтаний – стать во главе Великого Литовского княжества, всего королевства, потом, когда меня вынудили бежать из Литвы, – стать рангом пониже, правителем Киевского и Смоленского княжества… Лавировал всю жизнь между врагами и союзниками… С тайной иудейской помощью чуть не стал великим князем Киевским… Для этого надобно было только жениться на вдовствующей великой княгине Киевской с иудейской кровью и использовать союз с Москвой против Литвы, а потом союз с Сигизмундом против Василия, чтобы поглотить Москву воссоединенной Киевской Русью… Смоленское княжество обязано быть моим… Все твердят, как попугаи о моей измене под Смоленском… А какая может быть измена, если у меня отняли победу, Смоленское княжество?.. Могло бы так статься, что Смоленск стал столицей многих древнерусских земель, киевских, литовских, московских… И всего этого лишил твой супруг, которому я с помощью иудейских партий Крыма и Литвы помог похерить свой первый бездетный брак и вступить во второй, да не с кем-нибудь, а со своей родной племянницей… Иудеи думают, что они мудрее меня и всех вместе взятых, способствуя и потворствуя твоему браку – пусть думают… Но у меня были и есть другие виды на свою племянницу-правительницу и внука-государя Ивана… И тут ты сообщаешь о том, что ждешь ребенка… Это невозможно, потому что это крах всему в жизни… моей и твоей, Елена, и даже жизни твоего любовника…
Он замолчал. Взглядом, полным тоски и отчаяния, он молил Елену, неизвестно о чем. Вряд ли только о себе, о своей жизни молил. Она мучительно раздумывала, как же ей теперь быть, как вести с двумя самыми близкими людьми – дядей и возлюбленным. Единственно, что прочно отложилось в ее сознании, что появление на свет внебрачного ребенка осложнит жизнь не только ей и возлюбленному, но, главное, абсолютно невинному младенцу-государю Ивану.
Как ее мог утешить возлюбленный в ее пиковом положении?.. Да никак! Она не могла возненавидеть своего возлюбленного…
Зато люто возненавидела дядюшку за то, что он приговорил к смерти ее не рожденное дитя еще во чреве матери. От той зряшной и страшной беседы с дядей у Елены не осталось в памяти ничего, кроме того, что она не имеет права рожать и снова радоваться чуду материнства. Просчитался дядюшка с мстительностью племянницы и недооценкой силы ее любовника, посягнув на их свободу распоряжаться самостоятельно жизнью своих детей. Глинский оставил им только один выход – и это стало началом его собственного конца.
Елена не ожидала ничего хорошего от объяснения с любовником. При его вечернем появлении она, словно опасаясь дядиных и боярских ушей сначала заперла за ним на многие засовы дверь, а потом, усадив поудобнее, чтобы видеть его глаза, рассказала о своем недавнем разговоре с главным опекуном сына Михаилом Львовичем Глинским, его угрозах, своих опасениях. Не выдержала и разрыдалась.
Ему было ужасно неловко, слезы и рыдания великой княгини казались ему излишними, мучительными для сердца бравого воеводы. У него от жалости к Елене перехватило дыхание.
– Успокойся, милая, ради Бога… – заговорил Овчина изменившимся хриплым голосом.
– Что же делать?.. Может, дядя прав – я и мои сыновья на краю гибели?.. Неужели он прав – есть только один выход…
– Почему – один?.. – с ужасом на лице прерывающимся голосом спросил воевода. – Такого не может быть…
– Да знаешь, Иван, я тебе откроюсь в одном странном наваждении… Мне с недавних пор, после разбирательства опекунов с братом супруга, Юрием, после выяснения отношений с дядей государь стал сниться… Спрашивает – тебе хорошо с любовником или худо?.. Я в слезах отвечаю – хорошо… А он в ответ: знаешь мне тоже хорошо, оттого что вовремя меня мантией монашеской покрыли, а худо оттого, что меня с тобой разлучили… Смеется, мои слезы рукой оттирает, да говорит, что его болезнь пустяковая, оказывается, у проклятого копья Георгиева, которое в него Соломония с небес запустила, острие не отравленное, а обыкновенное… Зато болячку сковырнул с чирея ради заражения крови и отравленные лекарства давал ему дядя Михаил Глинский… Он только на небесах разобрался, что брат Андрей его не мог отравить, потому что, прежде чем дать ему лекарства, сам их пробовал вовнутрь… А насчет дяди у него уже давно подозрение было: давал яд, а сам пробовать вовнутрь отказывался, и от яда страшное жжение внутри разлилось, сердце останавливало – и остановило, наконец… – Елена, глотая слезы, вдруг пожаловалась Овчине. – …Понимаешь, я во сне, в слезах, как перед тобой сейчас, спрашиваю его – ты в обиде на меня? А он с той же улыбкой говорит, мол, какие могут быть обиды, если от таинства обряда с монашеской мантии на небесах одни блага… Вот только рано меня этой мантией накрыли, потому и обида не к тебе, Елена, лично, а к тому, что ты племянница князя, которому я все измены и интриги простил, пригрел на груди, а он ядовитой змеей на груди свернулся и укусил – слишком рано укусил… И теперь уже ничего не поправишь…
– Так и сказал, что теперь уже ничего не поправишь?..
– Так и сказал… – всхлипнула Елена. – Радуется, что мантия грехи все покрыла, да горюет, сердешный, что дядя Михаил заставил его слишком рано принять монашеский постриг.
Конюший сел рядом с возлюбленной, всеми ласковыми и нежными словами старался ее успокоить, но это ему никак не удавалось. Она все рыдала и билась в его объятьях, лепеча о своих плохих предчувствиях. У Ивана самого от жалости и нежности к Елене кружилась голова, и рвалось на части бешено стучащее сердце. Ему становилось невыносимым это тайное свидание. Наконец, он собрался и спросил:
– Что же нам делать, любовь моя?.. – Он взял Елену за руку и положил ее на сердце. – Не плачь только, умоляю… Оно рвется на куски… Скоро там ни одной здоровой частицы не останется…
Обливаясь слезами, рыдая и произнося несвязные фразы, странные слова, она встала, походила по палате. Успокоилась. Подошла к иконе и долго и беззвучно молилась.
Подошла к любовнику с красными сухими глазами, села напротив. Не произнесла ни словечка – ждала от него. Но Иван тоже молчал, не зная, что говорить, чем утешать. Он уже думал, как привлечь ее к себе на грудь, успокоить, если получится. Вдруг она стремительно отшатнулась от него, блеснула угасающей шаровой молнией, готовой исчезнуть, но еще удерживающей заряд энергии и жизни.
– …Я все решу сама… – сказала она тоном, не терпящим возражения. – То уже не твое дело…
– …Прости, милая… – Он попытался взять ее за руку, но она отдернула ее. И что-то мгновенно, как будто какая-то электрическая искра пробежала по ее и его руке; так что оба вздрогнули одновременно.
– Я знаю, что говорю, конюший Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский… – сказала она жестко. – Слушай и запоминай.
– Слушаю и запоминаю…
– Все надо обставить так, мол, опасаясь за свое влияние при дворе старший регент Михаил Львович Глинский потребовал от племянницы, великой княгини, чтобы та удалила от себя фаворита… Только в этом причина конфликта, запомни, Иван. О нашем ребенке недолжна знать ни одна живая душа… Об этом знает еще только дядюшка, но своим знанием, советами, скопищем каких-то страшных иудейских тайн он обрек себя на вечное молчание… Ты меня понял, Иван?..
– Понял, великая княгиня…
– О ребенке нашем ни звука… Дядя не враг себе и племяннице, чтобы распространять слухи непотребные… Все должно на боярском разбирательстве представлено тобой так, что влияние на великую княгиню ее дяди… Слышишь, Иван, дяди, а не твое приобрело политический характер… Учти, что пока у регента дяди Михаила гораздо больше врагов, чем у конюшего, потому тебе и все карты в руки… Используй ситуацию против дяди… Свидетельства Юрия Дмитровского против него бесполезно использовать… А вот свидетельства князя Андрея Старицкого, боярина Михаила Захарьина, вместе с показаниями врача Николая Булева пригодятся в разбирательстве твоей Думы… Как Михаил Глинский опоил ядовитым зельем умершего государя Василия Ивановича…
Долго молчали. У конюшего все похолодело внутри, когда его возлюбленная не своим голосом спросила:
– Ты все понял?
Иван понуро склонил голову и с жалкой раздавленной улыбкой ответил таким же не своим голосом:
– Все понял…
Перед прощанием они не поцеловались даже, как всегда…
В начале летом 1534 года Елена Глинская тайно вытравила плод своей несчастной любви и вместе с этим навсегда утратила женский дар чадородия, проявлению которого уже не могли помочь никакие молитвы и никто на свете.
А через месяц-другой, 19 августа старший опекун Михаил Глинский по представлению боярской Думы был арестован, как участник заговора и пособник отъезда бояр, и препровожден в тюрьму, где вскоре был уморен голодом. У каждого человека есть своя расплату за измену и предательства. У смелого, амбициозного и тщеславного князя Михаила была своя расплата за череду предательств и измен в Литве, Москве, Смоленске. Михаила Глинского, с подачи фаворита правительницы, схоронили без всяких почестей в захудалой московской церкви, но потом все же племянницы одумалась, велела вынуть останки дяди из земли церковного погоста и отвезти их в Троицкую обитель, где для двоюродного деда младенца-государя соорудили пристойную могилу.
За свою первую в жизни измену родному дяде, столько сделавшему для нее вообще, в том числе и для брака великокняжеского, расплачивалась и Елена Глинская. Ко времени заключения и смерти дяди она узнала, окончательно убедилась, что ее второй сын Юрий – неполноценный ребенок, глухонемой… «Был без ума и без памяти и бессловесен»…
4. Испытания
После смерти в темнице Юрия Дмитровского, а вслед за ним и Михаила Глинского, народная молва указывала на Андрея Старицкого как единственного претендента на престол. Умирающий государь Василий постарался предусмотреть все возможное, чтобы власть у его сына-наследника Ивана не похитили его ближайшие родственника, дяди Юрий и Андрей. Регентский совет из наиболее могущественных вельмож, стоящий над боярской думой и кровно связанный с наследником Иваном, должен был крайне заинтересован в сохранении престола для Ивана и в состоянии дать отпор вожделениям удельных родичей.
Со своим старшим братом, государем Василием удельный князь Старицкий Андрей, прожил в согласии, безропотно снося даже государев запрет на женитьбу. Однако после рождения первенца Ивана Андрею Старицкому милостиво было разрешено жениться на Ефросини Хованской, из знаменитого княжеского рода, происходящего в пятом колене от великого князя литовского Гедимина, через второго его сына Наримунта-Глеба. Внук последнего, Патрикий, в 1408 г. прибыл в Москву на службу к великому князю Василию Дмитриевичу; внуки Патрикия, Василий Федорович и Андрей Федорович, прозванный Хованскими, стали родоначальником княжеского рода, с которым породнился Андрей Старицкий. Дочь Андрея Федоровича, Ефросинья Хованская, на которой женился Андрей Старицкий, в год смерти государя Василия, стала матерью маленького княжича Владимира.
Когда по приказанию правительницы Елены был схвачен Юрию Дмитровский по обвинению в крамоле и посажен в тюрьму, Андрей Старицкий, хотя и оплакивал судьбу брата, но все же не был заподозрен в сговоре с Юрием и спокойно жил в Москве до сороковин по брату-государю Василию. Собравшись уезжать к себе в Старицкий удел, в марте 1534 года, князь Андрей стал припрашивать у правительницы Елены многих городов и земель своей вотчине. Однако в городах и землях ему попросту отказали, а дали «на память» об усопшем только многие драгоценные кубки и сосуды, собольи шубы, нескольких коней с богатыми седлами. И то под эту милость Андрея Старицкого вынудили в Москве дать малолетнему племяннику целовальную запись, считаясь его «господином старейшим, и обещания не принимать отъезжающих недругов престола:
«А кто захочет от тебя ко мне ехать, князь ли, боярин ли, или дьяк, или сын боярский, или кто на ваше лихо, – и мне того никак не принять».
В Москве окружение Елены Глинской и регентский совет были напуганы тайным отъездом вельмож к Юрию Дмитровскому и возможным бегством князей и бояр в Литву в объятья врага Москвы, короля Сигизмунда. Вот и в целовальной записи Андрея Старицкого право принятия «отъехавших» от государя-младенца до предела ограничивается образным выражением «на ваше лихо», потому что при почти всяком отъезде предполагались нелюбовь или обида к князю. Только несли боярина или дьяка от отъезда лихо сотворится – большое или малое – государю, то это зыбкое действо трактовалось как государственное преступление. Только кто толком знает – лихо то или не лихо?.. А наказывать, в темницу кидать беглеца отъехавшего надо…
Князь Андрей уехал с превеликим неудовольствием из Москвы в Старицу, жалуясь своей супруге Евфросинии на жадную до земель и городов правительницу Елену. Нашлись при Евфросинии лихие людишки, которые поспешили об этом неудовольствии и злословии князя Старицкого передать лично Елене, зато другие доброхоты передали князю Андрею и его супруге, что Елена и ее соратники во главе с конюшим Овчиной хотят их схватить и запсотить в темницу за злословие. Чтобы прекратить такое тягостное положение с обвинениями и подозрениями, Елена послала в Старицу личного гонца звать Андрея в Москву для откровенного объяснения. Андрей Старицкий оказался не промах: прислал гонца взять с Елены клятвенное слово, что ему в Москве не сделают никакого зла. Елена дала такое клятвенное слово – причем первый раз в жизни – при сыне и любовнике. На фаворита-конюшего эта клятва не произвела никакого впечатления, но маленький великий князь Иван, впервые присутствовавший при клятве матери гонцу для его дяди Владимира, был потрясен:
– Если дается клятва, то ее нельзя нарушить – так? – спросил царевич матушку с вытаращенными испуганно-наивными глазами.
– Так, сынок!
– Никогда, никогда? – настаивал Иван.
Матери не хотелось, чтобы ее загнали в угол, потому она, сделав неопределенный жест рукой, улыбнулась и ответила:
– Я еще никогда не нарушала своих клятвенных слов, потому что даю такое слово сама в первый раз и, надеюсь, не нарушу клятву в будущем… Надеюсь…
– А я никогда не нарушал своих клятв и обещаний… Давал слово и всегда держал его перед друзьями и недругами… И никогда клятвенного слова своего не нарушу… – твердо сказал Иван Овчина и положил руку на голову мальчика.
– Ловлю тебя на слове, боярин Иван…
– Лови, лови, государь, не подловишь… – самодовольно ухмыльнулся в бороду конюший.
Приезд Андрея Старицкого в Москву для личного объяснения с правительницей Еленой и конюшим Овчиной не положил конца взаимным недоразумениям. Великая княгиня уверила князя Андрея, что она против него ничего не имеет, однако попросила указать на тех людей, которые портят отношения между ней и им, князем Старицким.
Видя, что князь завилял хвостом, конюший Овчина, подлил масла в огонь, спросив сурово и без обиняков:
– Может, таких людей, оговоривших великую княгиню Елену, для тебя нашла супруга Ефросинья Хованская?
Вопрос застал князя врасплох: действительно, о людях, вроде как оговаривающих Елену Глинскую, сообщала ему Ефросинья. Насупился князь и в тяжких раздумьях попросил напиться водицы. Пока пил воду, лихорадочно соображал – называть или нет имена людей, наушничавших супружнице. Наконец, вздохнул, пожевал губами и, поморщившись, сказал:
– На мне, как клин, сошлось общее мнение нескольких людей… Я не мог не выслушать такое мнение…
– Ты не очень откровенен, князь… – сказал Овчина.
– Да, уж… – передернула плечами Елена.
– Не судите строго… Я могу навести на людей беду, если скажу их имена… – Князь Андрей увидел входящего племянника Ивана и обратился к нему, словно и не было рядом его матери и ее фаворита. Словно от мнения мальчика зависела его судьба, возложил тяжелый вопрос на его хрупкие плечи. – А вот скажи, великий князь Иван, ты бы выдал своих близких друзей, предположим, свою матушку, боярина Ивана Овчину, если бы кто-то просил или требовал назвать их имена, чтобы их наказать?
– Не-а… – покачал головой маленький смышленый Иван… – Друзей нельзя выдавать, тем более тогда, когда им грозит наказание… А уж матушку тем более… Ну, и отчебучил ты вопросец, дядя Андрей… Как будто сам не знаешь единственного правильного ответа…
– Вот видите… – обратился Андрей Старицкий к Елене и Овчине. – Даже маленький государь меня понимает и поддерживает… Нельзя выдавать близких, если им грозит наказание… Справедливое или несправедливое – это уже другое дело…
– Хорошо, а теперь по другому поставим вопрос… – сказал с посеревшим лицом конюший. – Вот, скажи, дорогой Иван, если какие-то злые люди желают вреда или даже большого лиха твоей матушке, а твой любимый дядюшка Андрей не желает называть имена этих лихоимцев – что тогда делать?
– …Ну, если зла матушке… – промямлил Иван. – Тогда другое дело… Надобно наказывать людей, зло творящих… – С опаской поглядел на дядюшку, покрывающего вроде как злоумышленников. – Но дядя Андрей ведь зла никому не желает… Правда, дядя Андрей?..
– Правда, княже… Никому не желает зла твой дядя, ни тебе, ни великой княгине… Потому и приехал в Москву с чистой совестью…
– Только попросил князь заранее клятву дать, что ему не сделают никакого зла у великой княгини… – вставил лыко в строку Овчина.
– А как же иначе… – виновато улыбнулся князь Андрей. – Многие к брату приезжали, да не все отъезжали… Вон, князь Шемячич так и остался в московской темнице…
– Только не государь Василий давал клятвенное слово, а митрополит Даниил… – поправила Елена. Государь своему клятвенному слову был всегда верен… И я буду верна ему… Не так ли, князь Андрей?
– Так, великая княгиня…
– Не скажешь потом супруге или тем людям с особым мнением обо мне, что слово клятвенное не держу?
– Не скажу, великая княгиня.
– И на том спасибо, князь Андрей… Надеюсь только, что клятвенное слово и мнение великой княгини клин клином мнение выбило мнение нескольких лихих людей, о котором ты упомянул…
– Не за что благодарить меня, великая княгиня…
– Всего-то хотелось мне узнать, кто меня пытается так хитро рассорить с моим деверем?
Князь Андрей снова неопределенно пожал плечами и, мотнув кудлатой головой, твердо сказал:
– Не рассорят.
Елена Глинская не отставала:
– Ну, хотя бы те, кто ссорит – из Старицы? Или такие лихие люди есть и в Москве?..
Напряженно держащийся, не отреагировавший на название своей удельной столицы, Андрей Старицкий при упоминании «Москвы» обреченно кивнул головой… Подумал и добавил:
– Мне так самому казалось и кажется – оттуда вся буза… Здесь зло таится… Здесь и хотят нас с тобой, великая княгиня… Не суди строго мои сомнения… И прости, Христа ради…
На том и расстались великая княгиня Елена Васильевна и недоверчивый князь Андрей Иванович Старицкий – вроде ласково, но без искреннего примирения и полной уверенности матери в верности взрослого 46-летнего дяди 6-летнему племяннику…
По возвращении в Старицу князь Андрей своих подозрений к московскому правительству не отложил; он продолжал питать прежнюю недоверчивость не только к конюшему Овчине, но и к самой правительнице Елене. По-прежнему продолжал верить всем слухам, что великая княгиня спит и видит, чтобы обеспечить полную безопасность своему юному сыну, упекши его дядю в темницу. По-прежнему шли в Москву доносы о недоверчивости князя Старицкого, о его подозрениях и страхах, о готовности сноситься с врагами Москвы на западе, востоке и юге. Наконец, в Москву донесли, что Андрей Старицкий собирается бежать в Литву через Новгород, узнав о смерти в темнице своего брата Юрия Дмитровского.
Тогда великая княгиня Елена послала в Старицу знатного боярина, князя Ивана Васильевича Шуйского звать князя Старицкого в Москву на совет о войне казанской. Это случилось осенью 1536 года. Три раза приглашали его в Москву, но он не ехал, отговариваясь серьезною болезнью и обращаясь к Елене со своей просьбой прислать в Старицу лекаря. Посланный Еленой известный немецкий лекарь Феофил, правая рука Николая Булева, после обследования князя Андрея Старицкого не нашел у него никакого заболевания серьезного, о чем и сообщил вскоре в Москву – к явному неудовольствию последнего.
Узнав о новых подозрениях и опасениях Елены, князь Андрей послал с гонцом отчаянное письмо младенцу-государю, где несколько раз были прописаны такие горестные слова о лишении им рассудка:
«…В болезни и тоске я отбыл ума и мысли. Согрей во мне сердце милостью. Неужели велит государь влачить меня, опекуна, отсюда на носилках?»
Умная Елена сумела между строк отчаяния прочитать скрытую иронию и даже издевку над жалкой судьбой распавшегося регентского совета. Из семи членов его, опекунов малолетнего царевича: Михаила Захарьина, Василия Шуйского, Ивана Шуйского, Михаила Тучкова, Михаила Воронцова, Михаила Глинского и Андрея Старицкого один уже умер насильственной смертью – дядя великой княгини Михаил, один отправлен в отставку и репрессирован – Михаил Воронцов. А он, князь Андрей Старицкий – с расстроенным рассудком от подозрений и недоверия после странного известия о смерти в тюрьме брата Юрия, тоже более чем причастного к деятельности регентского совета.
Князь Андрей Старицкий, как никто другой в государстве, осознавал, что с заключением в тюрьму брата Юрий и дяди великой княгини Михаила Глинского нарушилось хрупкое равновесие между боярской Думой и правящим опекунским советом. А с приходом на место конюшего в Думу фаворита Елены князя Ивана Овчины-Телепнева-Оболенского возникший антагонизм Думы и совета привел к фактическому распада опеки над младенцем-государем. Князь Андрей догадывался, что и ликвидация опеки, и его странная опала, – все это звенья одной цепи и отражают только слабость государственной власти и хрупкость престола, на котором восседает юный беззащитный государь. А что князю Андрею оставалось делать в обстановке всеобщей подозрительности, как не симулировать болезни и не готовиться к побегу – куда глаза глядят… Правда, так уж со всеми государевыми братьями, со времен Ивана Великого, глаза обиженных и оскорбленных глядели только в сторону недругов и врагов Москвы – на Новгород Великий и Литву…
В письме юному государю его дядя, удельный князь Старицкий называл себя холопом, однако, несмотря на такой униженный тон, он не мог удержаться, чтобы преподать племяннику уроки старины, что его именем нарушаются его матерью, великой княгиней, вместе с прислуживающим ей фаворитом:
«…И ты, государь, приказал нам с великим запрещением, чтобы нам самолично у тебя быть, как ся ни иметь; и в том, что тебе, гдрь, нынче нам скорбь и кручина великая о том, что тебе, государю, наша немощь неверна, и по нас посылаешь неотложно; а прежде сего, государь, того не бывало, что нас к вам, государем, на носилках волочили. И яз, государь, грехом своим, своею болезнью и бедою, с кручины отбыл ума и мысли. И ты бы, государь, пожаловал показать милость, огрел сердце и живот холопу своему своим жалованьем, как бы, государь, можно и надежно холопу твоему, твоим жалованьем, вперед быть бесскорбно и без кручины, как тебе, государю, Бог положит на сердце…»
Письмо Андрея Старицкого и его явные приготовления к побегу были расценены в московском дворце как предзнаменование нового государственного переворота. При дворах удельных князей всегда находились люди, передававшие в Москву в государев дворец обо всем что делалось у них, в глубинке. Один из таких московских приверженцев и ревнителей государственного порядка при дворе князя Старицкого, князь Василий Голубой-Ростовский, прислал тайно ночью к фавориту-конюшему Овчине гонца с известием, что наутро Андрей Старицкий собирается бежать вместе с супругой Евфросинией Хованской и сыном Владимиром.
Тогда Еленой Глинской и Овчиной было снаряжено в Старицу посольство из духовных особ во главе со старцем, владыкой Досифеем Крутицким, которые должны были говорить от имени митрополита Даниила следующие слова нравоученья:
«Слух до нас дошел, что хочешь ты, князь Андрей, оставить благословенье отца своего, и гроба родителей своих, и святое свое отечество, и жалованье и сбереженье брата своего великого князя Василия и сына его Ивана. И поехал бы ты к государю без всякого сомнения, а мы тебя благословляем и приемлем тебя на свои руки…»
Что мог подумать князь Андрей, прочитав слова о «ручательстве» за него митрополита Даниила? Конечно же, вспомнил о жалкой, несчастной судьбе князя Северского Шемячича, которого тоже «брал на свои руки» хитромудрый Даниил, выманивая в Москву наивного мужественного князя, грозу крымчаков и Литвы. Не смутили князя Андрея и угрозы духовенства именем своего злокозненного Даниила, мол, в случае, если князь Старицкий не послушает слов и предостережения митрополита, то посланные из Москвы в его удел отцы церкви должны были наложить на него проклятье.
«Проклятьем пугают, а перед этим на руки берут… – путались мысли у князя Андрея. – Глядишь, еще полки московские вслед за духовными выслали… Верь им на слово… Шемячич доверился слову митрополичьему – и сгинул в темнице… Многие сгинут, если доверять слову ничтожному будут…»
Андрей Старицкий насчет московского войска оказался прав. Не полагаясь на действие церковных увещеваний и чувствительных угроз насчет церковного проклятья, правительница Елена и вместе с тем двинула сильное войско под началом своего исполнительного фаворита, готового разбиться пади своей возлюбленной в лепешку, чтобы отрезать путь князя Андрея к литовской границе.
Узнав об этом, Андрей Старицкий выехал из удела вместе с супругой и маленьким сыном и направился через Волок в Новгородскую область, где думал возмутить своим воззванием против Елены Глинской и ее фаворита многих местных князей, бояр, дворян-помещиков. Он тешил себя надеждами через мятежный Новгород, даже не прибегая к помощи Литвы, овладеть многими московскими землями, пользуясь ослаблением московской власти – с малолетним государем на престоле, раздором боярских партий, недовольством знатных вельмож правительницей Еленой и ее выскочкой-фаворитом Овчиной.
Андрей Старицкий правильно просчитал и слабость церковной власти в лице нетвердого в клятвенном слове и обещаниях митрополита. Всем и везде своим потенциальным союзникам говорил, что письмо пишет митрополит отдаться ему в руки, а сам задним умом знает о посылке московского войска схватить удельного князя и привезти его под стражей в Москву, чтобы сгноить его там, как доверившегося ему Шемячича, в темнице.
А еще по многим близким и далеким землям новгородским и псковским разослал князь Андрей свои призывные грамоты:
«Великий князь на московском престоле – всего лишь несмышленый младенец… Вы служите не ему, а только корыстным боярам, которых покрывает правительница Елена, не имеющая никаких прав на престол московский… Идите ко мне – я готов вас всех жаловать… А фаворит правительницы Елены вас не пожалует… Правда за мной, боярские дети…»
И, действительно, на грамоты мятежного Андрея Старицкого откликнулись, если и не бояре, то многие боярские дети земли новгородской, пришедшие к нему со своими вооруженными людьми. Раскололась снова русская земля и русские сердца воинов раскололись. Пришли к мятежнику служить одни, получив от него грамоты призывные, а другие полученные мятежные грамоты высылали в Москву, во дворец младенцу-государю, в боярскую Государственную Думу.
Надлежало что-то предпринять от мятежа и новых потрясений государства, ибо намерения князя Андрея были очевидны: он хотел засесть надолго в Новгороде, воскресить там старину, возможно, с вечевыми порядками, и во имя удельной старины и попранных вечевых порядков ратовать против московских бояр и правительницы, правящих государством незаконно именем государя-младенца.
Узнав о том, что к деверю ее стекаются толпы боярских детей с вооруженными отрядами, правительница Елена велела князю Никите Оболенскому спешить к Новгороду и занять его, прежде чем туда придет Андрей Старицкий со своим разношерстным войском. Ивану Овчине же с отборными московскими полками вменялось догнать мятежника и отсечь ему дорогу на Новгород.
Настигнутый сильным великокняжеским войском, зная, что его ведет любимец Елены мужественный и непреклонный воевода Иван Овчина-Телепнев-Оболенский, Андрей Старицкий дрогнул. Сперва выстроил было свои мятежные полки против крепкого московского воеводы, но скоро оробел, наслышан о его воинской сноровке, многочисленных победах, жестокости с врагами Русского государства.
Не решившись вступиться в решительную битву в чистом поле с воеводой Овчиной, князь Андрей попытался наладить мосты с ним. Начал с ним ссылаться через переговорщиков и даже обещал прекратить борьбу, но с одним условием…
Они встретились одни с глазу на глаз в лесной сторожке, и Андрей Старицкий начал без обиняков:
– Ты же знаешь князь Иван о ненадежном клятвенном слове митрополита… Или уже позабыл, что случилось с доверившимся митрополиту Даниилу несчастным князем Шемячичем?
– Не позабыл… – хмуро отозвался Овчина. – К чему ты клонишь, князь Андрей не пойму…
– А к тому клоню, что многие воины мои, да и твои, сложат свои головы в битве в чистом поле… А я не хочу пролития русской крови… – сказал с придыханием Андрей и почувствовал, что попал в самую точку: его собеседник, мужественный воевода Овчина тоже был против пролития понапрасну русской крови. – У меня есть идея, как избежать кровопролития…
– Как же?.. – все так же угрюмо и недоверчиво поинтересовался воевода и тряхнул головой, чтобы сосредоточиться на непонятных пока ему речах опытного князя Старицкого.
– Я бы распустил свои полки и даже согласился с тобой, князь Иван поехать в Москву к государю-младенцу и правительнице Елене, понадеявшись не на митрополичье обещание мне свободы с гарантиями безопасности, а только на твое клятвенное слово предоставить мне такие гарантии. Твое клятвенно слово князя Овчины-Телепнева-Оболенского, что в Москве мне, супруге Ефросинье и сыну Владимиру не сделают ничего худого, и я еду туда, предварительно распустив свои полки… Ну, как, согласен, князь Иван? Даешь свое княжеское клятвенное слово или будем кровь русских воинов проливать?..
Сомнения одолевали конюшего. Не было у него таких полномочий ручаться за свободу и неприкосновенность мятежного князя Андрея Старицкого. Но уж больно не хотелось проливать кровь русскую, тем более не в битвах с врагами Москвы, а во внутренних дрязгах и интригах. Наслышан был Андрей Иванович о нерушимом княжеском слове князя-воеводы, вот и попытался найти общий язык своей почетной сдачи на милость московского правительства, надеясь, что после клятвенного слова своего фаворита не будет мстить ему правительница.
– Слово мое клятвенное требует соответствующего договора между нами… – начал осторожно Овчина. – …Только, понимаешь, князь Андрей, не уполномочен я вести с тобой переговоры, давать гарантии неприкосновенности и безопасности…
– …А кровь своих русских братьев, князей Рюриковичей и детей знатных боярских – соли земли русской – проливать уполномочен… – уколол зло в самый беззащитный уголок сердца Андрей Старицкий.
– А чего же ты против государя, великого князя Ивана Васильевича ополчился? – гневно выкрикнул Овчина. – …Я что ли первым на пролитие кров русской подрядился?.. Не гоже так из меня кровопийцу делать…
– Но ведь у тебя, князь Иван, особые средства есть воздействовать на правительницу Елену…
– Вот ты о чем… – почернел лицом князь Овчина. – Вон, ты как заговорил… Вон, какие тайные надежды строил…
– А хочешь, начистоту, князь Иван?
– Хочу!
– Не кажется тебе странным и ужасным, что кто-то специально всех последних Рюриковичей к ногтю давит, уничтожает в темницах или еще как?.. Знаешь, что я правду говорю, потому внутренне и соглашаешься! Ведь даже дядю великой княгини, Михаила Глинского вы с ней на смерть обрекли только за то, что у вас были подозрения – он опоил зельем моего брата-государя… Так это или не так, я не знаю точно… Хотя до меня тоже доходили слухи, что Михаил Глинский, будучи в Литве чуть ли не самым приближенным знатным вельможей к королю Александру, все же отравил его через своего повара… Потом этого повара спасал, вырывал из лап следователей, чтобы замести следы… Я не уверен, что Глинский отравил моего брата-государя, но я могу предположить, что человек, отправивший на тот свет короля Александра, мог в некоторых обстоятельствах отправить на тот свет таким же способом государя Василия… Только знаешь, князь, в чем принципиальная разница моих и ваших с правительницей подозрений?..
– В чем разница? – передернул щекой от тупой сердечной боли воевода, чуя, как горько и болезненно в сердце отражается этот разговор по поводу пролития русской княжеской крови.
– А в том, что вы с Еленой Глинской значительно больше меня продвинулись в подозрениях насчет отравления им ее мужа… Я только робко подозревал, не верю абсолютно в его причастность, ибо не располагаю соответствующими доказательствами. А вы с правительницей – по делу или не по делу – отправили на смерть человека, который много полезного сделал для государства… Правда, на роду у него написано, что честолюбец, изменник – и вашим и нашим – зато без него Смоленск мы бы до сих пор у короля бы не оттяпали… К чему я это? Выгодно вам было уничтожить Глинского – вы и уничтожили! Выгодно вам было уничтожить брата Юрия – нашли повод, придрались к мелочам! И тоже уничтожили… Вот сейчас я перед тобой, как на духу, честно скажу: боюсь не только за себя, грешного, больше всего боюсь за семью, за супругу Евфросинию, за крохотного сына Владимира… Неужели и за них ты не можешь поручиться, князь?..
– Ну, за сына твоего и супругу, знамо дело, поручусь… – дернув щекой, проговорил Иван Овчина.
– Хоть за это благодарствую… Только учти, князь, поручившись за безопасность супруги и сына, а меня обрекая на темницу и смерть неминучую, подумай, ты ведь закладываешь разрушительное орудие под престол московский… Ведь оставшиеся в живых княгиня Ефросинья Хованская и сын мой, князь Владимир Андреевич Старицкий после заключения меня в тюрьму и скорой гибели там меня навеки вечные не простят погибель отца государю, моему племяннику Ивану Васильевичу… И снова жди преступлений, новых злодеяний, отравлений и заговоров против государя, членов его семьи… Всего-то последних Рюриковичей из веточки великого князя Дмитрия Донского – победителя тата – раз, два и обчелся… И между ними одно зло, кем-то огнем раздуваемое, на радость врагов Руси… Не любим мы, князья русские, друг друга…
– Болью мне все, что ты мне рассказал, князь Андрей, отозвалось в сердце и душе… Страшной болью – и насчет стравливания и уничтожения последних Рюриковичей, и насчет Михаила Глинского, и насчет его племянницы, которая дороже мне собственной жизни… Может, ты и прав в своих подозрениях и обвинениях, только чего тебе в твоей Старице не сиделось, подался ты воду мутить… Скажи, хоть кто тебя подбил из Московских бояр… Скажешь, чтобы знать откуда угроза престолу исходит, про интриганов против великой княгини Елены, тогда и слово дам за тебя клятвенное…
– Дай подумать…
– Конечно дам… Неужто мне кровь русскую проливать охота…
– Тогда тебе придется одно слово клятвенное дать, что не сделаешь вреда тем боярам, которые меня подбили на выступление из Старицы… А другое клятвенное слово о безопасности моей семьи ты положишь на договорную грамоту… Сам знаешь, на Руси говорят: что написано пером, не вырубишь топором…
– Хорошо, князь Андрей…
– Вот, давай, брат Иван, все хорошенько обдумаем и составим наш договор, чтобы тебе было чем отчитаться перед великой княгиней Еленой и государем-племянником Иваном Васильевичем…
Князь Иван, подписав договор в местечке Тюхли, дал твердое княжеское клятвенное слово, что дороже митрополичьего, и прибыл в Москву со своим поручаемым Андреем Старицким, распустившим по такому случаю свои мятежные полки.
Но правительница Елена не утвердила договора своего фаворита и сделала публично перед боярской Думой конюшему Ивану Федоровичу Овчине-Телепневу-Оболенскому строгий жестокий выговор, зачем без ее приказания дал клятвенное слово князю Андрею Старицкому и поручился за безопасность его самого и семьи его…
Андрей Старицкий был заключен в тюрьму, где и повторил участь старшего брата Юрия Дмитровского, умер в тесной палате «в железах», через несколько месяцев, в 1537 году. На Андрея надели не только цепи, но и подобие железной маски – «тяжелую шляпу железную», что оказалась пострашнее, чем знаменитая более поздняя «железная маска» времен Людовика Четырнадцатого.
Однако в отличие от дяди правительницы Елены, Михаила Глинского, Андрей Старицкий, умерев насильственной смертью, был с честью и со всеми торжественными почестями, положенным членам правящей династии, был пышно похоронен. Место его погребения было более чем достойное – церковь Архангела Михаила, где покоились останки всех московских великих князей и их близких родичей.
Жена опального князя Старицкого Евфросиния Хованская и четырехлетний сын Владимир Старицкий, как пособники мятежника, временно были посажены в тюрьму. Но еще более страшная участь постигла боярских сынов и дворян, принявших сторону князя Андрея Старицкого, обладавшего законными полномочиями старшего из регентов. За разделение его особого мнения о судьбах престола и государства по «великой дороге» от Москвы до Новгорода именем юного государя Ивана расставили виселицы, на которых повесили новгородских и прочих мятежников…
Конюший Овчина давно хотел переговорить с великой княгиней и юным государем насчет попрания его клятвенного слова князя и главы боярской Думы. Ему это удалось сразу же после заключения в темницу Андрея Старицкого.
– Вот и поймал ты меня, государь, на нарушении данной мной клятвы твоему дяде Андрею… – сказал конюший и прямо поглядел в глаза семилетнему Ивану. – Считаю, что потерял уважение в твоих глазах, государь, и в глазах твоей матери…
Великая княгиня, увидев, как дрогнули губы у сына, и как он стыдливо отвел глаза от смелого, честного воеводы, решилась вступиться, не осознавая толком, за кого – за сына или обесчещенного – по разумению дяди государя Андрея – любовника.
– Ты, князь Андрей, многое сделал, чтобы отвести угрозу от престола со стороны мятежника… Только никто тебя не уполномочивал давать личные гарантии насчет его неприкосновенности и безопасности.
– А епископа Крутицкого тоже никто не уполномочивал именем митрополита ручаться за безопасность приезда князя Андрея в Москву? – тихо, но со скрытой угрозой в голосе спросил Иван Овчина.
Великая княгиня вспыхнула румянцем, и это не укрылось от внимания наблюдательного сына.
– Это правда, матушка, насчет обещаний епископа Крутицкого Досифея дяде Андрею?.. – также тихо, только надломлено со слезами в голосе спросил обескураженный царевич Иван.
Великая княгиня не собиралась щадить ни фаворита, ни юного государя, без тени усмешки или нравоучения твердо сказала:
– Правда, сын…
Глядя то на опрокинутое лицо мальчика, то на удрученно покачивающего головой любовника, она, теряя самообладание, добавила:
– Так было надо…. – снова обвела суровым взглядом двух Иванов и уже с внутренним напором произнесла. – Ради спокойствия в государстве, ради прочности престола великокняжеского…
– Неужели нет других способов тушить междоусобия, обуздывать зло, чтобы одному человеку надо давать клятвенное слово, а другого заставлять это клятвенное слово нарушать?.. – спросил потрясенный царевич.
– Престол многому еще научит… – сказала, не глядя сыну в глаза великая княгиня Елена.
– А я запомнил от покойного отца Василия только один завет… – царевич нахохлился, раскраснелся и с превеликим недовольством глядел и на мать, и на конюшего, вместе виноватых в нарушении священного княжеского слова. – …И то этот завет был передан ему отцом, моим дедом Иваном Великим… Гласит он: «Княжья воля до тех пор равна воле Господней, пока она опирается на силу правды и чести, а не на силы лжи и бесчестия»… Отец говорил, что ему не всегда удавалось следовать завету Ивана Великого, но надеялся на меня, что мне это удастся…
– Пусть удастся тебе, княже… – сказала, уже смягчаясь, Елена. – …Только надо еще дорасти до этого, не будучи поверженным твоими врагами и недругами… Думаешь, мне легко даются жестокости, творимые твоим именем… Нет, милый, только боюсь, нельзя править по иному, когда так хрупки мир и спокойствие на престоле московском…
Нависла глубокая тишина, усугубленная продолжительным молчанием…
Маленький царевич еще многого не понимал в страшном взрослом мире, о многом не догадывался. Но из последних общений с расстроенным конюшим, оказавшимся в положении обесчещенного лукавца перед опальным дядей Андреем и перед многими боярами в его Думе, понял уже нечто совершенно для него ужасное. А это тяжелое объяснение втроем только усугубило тяжелые мысли. За четыре года материнского правления именем его, государя Ивана Васильевича, после смерти отца, заключили в тюрьму ради умерщвления двух его братьев Юрия, Андрея, дядю матери Михаила Глинского, обесчестили «торговым» наказанием кнутом множество знатных родов боярско-княжеских, среди которых находились князья Оболенские, Пронский, Хованский, Палецкий и другие…
«Что на этом фоне нарушение клятвенного слова конюшего? – спрашивал себя царевич. – И все же он мучится, переживает, что предстал в чужих глазах лукавым обманщиков… А благие порывы его чисты и прекрасны – хотел не допустить пролития русской крови… Только, видать много ее должно пролиться, чтобы слова клятвенные никогда не нарушались…»
А Иван Овчина смотрел на свою возлюбленную и думал: «Конечно, мне придется простить ее за то, что вынудила меня похерить священное княжеское клятвенное слово, который умный Андрей Старицкий ставил гораздо выше слова митрополичьего, тем более из уст красномордого лукавца Даниила… Все ли простительно? Но надо смириться и понять тревогу ее, когда опасаясь гибельных действий дяди и слабости в малолетстве его племянника, возлюбленная и правительница посчитала жестокость к деверю и любовнику твердостью… Но такая жестокая твердость, основанная на усердии в делах добра, необходима иногда для прочности престола и государственного блага. Но как хрупки государственные блага, если у подданных юного государя, ради которого творятся жестокости и рвутся на кусочки скрепленные клятвенным словом чести договора, рубчики на сердце и горечь на душе… Если все творимое ради прочности престола с малолетним государем оборачивается боярской и народной ненавистью… И зло правительницы сочетается с нежным даром любви беззаконной ко мне, ее тайного возлюбленного… Боже, мой, как все хрупко, грешно и странно…»
«Я победитель… Счастливая правительница-победительница – думала Елена Глинская. – Но если бы кто-либо из моих любимых мужчин Иванов знал только каким напряжением сил душевных даются эти победы окаянные?.. Не равна ли победа поражению… За одну такую победу я уже расплатилась жалкой нелепой судьбой глухонемого сына Юрия… А за эту победу чем расплачусь – собственным здоровьем, судьбами возлюбленного, сына-царевича?.. Судьбой сына-царя?.. Надолго ли хватит меня после таких побед?..»
5. Дела внешней политики
Елена недаром сделала ставку на своего фаворита, конюшего Ивана Овчину. Их незаконная любовь, ставшая притчей во языцех, обросшая ворохом слухов-сплетен, утвердила их законный союз правления и власти. Союз правительницы и боярской Думы. То, что государю Василию зачастую успешно удавалось делать одному, с тем справлялся союз двух – правительницы именем сына-государя и конюшего Думы. Девизом этого союза было: беречь престол и ладить мир в государстве, и не бояться войны с врагами престола и государства.
Правление великой княгини Елены и конюшего Овчины было ознаменовано жестокой твердостью, неспешной мудростью в устройстве внутренних дел, успехами во внешних делах и войнах. При слабом государе младенце на престоле, при череде внутренних волнений и поползновений на престол, окруженное со всех сторон сильными врагами и недругами – Литвой с запада, крымскими и казанскими татарами с юга и востока, Третий Рим, недостроенный Василием, не претерпел никакого ущерба ни в силе, ни в достоинстве своем. Продолжались дипломатические отношения с европейскими государствами, были заключены выгодные договора со Швецией и с Ливонским Орденом, набеги крымчаков и казанцев были остановлены, военные конфликты с Литвой окончились заключением счастливых для Третьего Рима мирных договоров. Границы государства укреплялись новыми крепостями и усилением старых цитаделей. Все мирные договора с Литвой, выгодные для Москвы, были подписаны после того, как конюший-воевода Овчина дважды с огромным военным успехом водил московские полки в глубь Литвы и принудил дряхлого короля Сигизмунда частично поступиться территориями и отказаться от претензий на Смоленск, Северские земли, Чернигов, Стародуб.
После «самоликвидации» регентского совета оставшиеся в живых душеприказчики Шуйские, Захарьин и Тучков превратились в обыкновенных думских бояр под началом конюшего Овчины. Тот же наиболее деятельный душеприказчик Михаил Захарьин превратился в послушного технического исполнителя в послушных и посольских делах. Также послушно исполнял приказания конюшего Овчины и его близкий родственник Михаил Тучков-Морозов. Мало кто предполагал такую странную метаморфозу с двумя сильными самостоятельными боярами. Однако их лояльность правительнице и конюшему избежавшие опалы бояре Андрея Старицкого объясняли просто: конюший припугнул Захарьина и Тучкова личным свидетельством князя Андрея не в их пользу, что они подбивали его по неведомым узкокорыстным причинам на раздувание противоправных сепаратистских действий против правительницы Елены. Однако после расправы над Андреем Старицким конюший не хотел новых признаков боярской смуты и преследований бояр со стороны правительницы, потому и спустил дело на тормозах, не желая перегибать палку самовластия после всем известного нарушения клятвенного княжеского слова.
Думские бояре, причем не только Захарьин и Тучков, но абсолютное большинство, не могли упрекнуть правительницу Елену и ее фаворита-конюшего в оскорбительном для них вопиющем самовластии, Елена вместе с Овчиной ничего не решали без обстоятельного совета с ними даже в делах придворного церемониала и текущего внутреннего правления. Правительница Елена постоянно через конюшего испрашивала у Думы нужного совета по тому или иному поводу, однако имела право полученный совет принять или отвергнуть. На фоне ослабления позиций партии Захарьиных, «обязанных» своим спокойствием молчанию конюшего, особый дискомфорт испытывали боярские партии Шуйских и Бельских, самых могущественные по влиянию в Думе и государстве. Этим боярским партиям при дворе хотелось владеть самим властью и богатствами государства, преследовать свои личные клановые отношения, пользоваться в своих узкокорыстных целях слабостью престола и малолетством государя Ивана, однако приходилось повиноваться крепкому властному союзу правительницы Елены и конюшего Овчины.
Однако именно в недрах образованных боярских партий Шуйских, Бельских и Захарьиных, после распада регентского совета, созрели проекты важнейших реформ, осуществленных в годы правления Елены Глинской. Без поддержки боярских партий союзу правительницы и конюшего не удались бы важные изменения в местном управлении, когда обязанность преследования «лихих людей» была возложена на выборных дворян в ранге губных старост – окружных судей. К чести правительницы Елены и, конечно, конюшего Овчины отнесли и дальнейшее строительство Третьего Рима с украшением его столицы Москвы и необходимую реформу денежной системы.
Правительница Елена и правительство Овчины, посчитав Кремль тесным и недостаточным для защиты от степных и западных хищников, много внимания уделяли благоустройству и крепостному строительству Москвы, в которой были возведены обширные каменные стены вокруг Китай-города. Под крепостными стенами был выкопан неприступный глубокий ров, а для входа в «средний» или Китай-городя с кремлевским ядром были заложены четыре мощных башни с воротами: Сретенскими (Никольскими), Троицкими (Ильинскими), Всесвятскими (Варварскими) и Козмодемьянскими. Однако во времена успехов правительницы Елены и правительства Овчины во внешнеполитических делах ворота совсем не запирались от врагов, но были распахнуты настежь для купечества. «Время Еленино» было временем основания новых крепостей и укрепления старых во многих русских землях, значительного экономического расцвета и обустройства Третьего Рима, бурного оживления торговли и ремесел.
С расширением торговли и товарооборота в государстве требовалось все больше денег, однако запас драгоценных металлов был невелик. Из фунта серебра раньше обыкновенно делали пять рублей и две гривны. Но ушлые корыстолюбивые людишки пошли на массовый обман: стали так обрезать и переливать деньги с различными дешевыми примесями, что из фунта серебра «производили» уже десять, а то и больше рублей. И смута пошла в торговле – купцы-продавцы боялись обмана из-за легкости денег, а с купцов-покупателей требовались клятвы, что его деньги настоящие, а не поддельные. Корыстолюбие одних и неудовлетворенная потребность в деньгах вызвали массовую подделку серебряных монет и появление огромного числа фальшивомонетчиков. Последних по указам Елены именем государя Ивана жестоко наказывали. Подельщиков и обрезчиков Елена велела казнить; кому отрубали руки, лили раскаленное олово в глотки, вешали, пороли на площадях – но ничего не помогало.
Тогда правительница и конюший изъяли из обращения старую монету и перечеканили ее по единому образцу – из фунта серебра шесть рублей без всякого дешевого примеса! – когда главной денежной единицей стала серебряная новгородская деньга, «копейка». На старой московской деньге чеканили всадника – великого князя на коне – с мечом. Однако Елена настояла, чтобы на этой новой новгородской деньге чеканили всадника с копьем.
Елена мечтала, чтобы ее новая тяжеловесная новгородская «копейка» вытеснила из обращения старую легковесную московскую «мечевку». От дяди Михаила, врача Николая Булева великая княгиня Елена неоднократно слышала о легендарном Георгии, Небесном копьеносце, поразившим своим копьем ее мужа Василия на охоте под Волоколамском. Она хотела переиначить символ поражения копьем старого несчастливого государя Василия в символ небесной защиты Георгием-копьеносцем ее юного сына-государя в долгом и счастливом правлении. На кого нацелено копье святого воина? Конечно, на змия ползучего и огнедышащего, символизирующего ад, иго, рабство, врагов на западе, востоке и юге…
Старый дряхлый король Сигизмунд, видя, что Русское государство и с государем-младенцем на престоле, при сильной матери-правительнице Елене Глинской и могучем воеводе, главе правительства Иване Овчине, намного сильнее Литвы, и думал о пользе долгого мира между двумя странами. С целью заключения мирного договора и утверждения границ без взаимных претензий крупный вельможа Юрий Радзивилл, выполняя королевскую волю, снесся с главой боярской Думы, фаворитом Елены Глинской, начет места переговоров. Выбор конюшего Ивана Овчины, а не великой княгини Елены в качестве договаривающейся стороны от имени малолетнего государя московского, давление на него Овчину Радзивилла были не случайными, поскольку брат Ивана, Федор Телепнев, попал в литовский плен…
Елена думала одно время, что судьба пленника-брата может как-то повлиять на умонастроение своего возлюбленного, конюшего, разжалобить, пойти на какие-то уступки литовскому магнату Радзивиллу в переговорах. Но хладнокровие конюшего, его отстраненность от всего личного, нежелание путать государственные дела с семейными изумила Елену. Для Овчины пленный брат был если и не помехой, то явно не козырем в сложной многоплановой интриге переговоров Москвы и Литвы. Когда же Радзивилл попытался надавить на Овчину намеком, что уступки Москвы могут быть компенсированы тем, что Литва выдаст русским их пленных, среди которых и брат конюшего Федор Овчины, магнату Радзивиллу передали гордый ответ главы правительства:
– Уступки под вынуждением заступиться за пленного брата – не дело для главы боярской Думы. Дурной пример заразителен. Если бы у меня в плену был брат магната, то пошел бы литовский воевода на уступки, чтобы спасти своего брата?
Елена и маленький царевич Иван, потрясенные холодной жестокостью Овчины, насели его с вопросами по этому поводу.
– А если бы попала в плен твоя сестра Аграфена, ты бы тоже ничего не предпринял и не пошел бы ни на какие уступки литовским переговорщикам? – спросила Елена и внимательно разглядывала невозмутимое лицо конюшего. – Или всё же что-то предпринял?
Тот глубоко вздохнул, но ничего не ответил. Но царевич Иван не захотел, чтобы тот отмолчался, поскольку речь шла о его воспитательнице, любимой «мамке» Аграфене, и насел на конюшего.
– Неужели, правда, не пошел бы ни на какие уступки, чтобы спасти мою любимую мамку?..
Конюший нашелся. Пожевал губами, поправил неторопливо волосы и, переведя взгляд с царевича на его мать, сказал:
– Если бы мне приказали спасать сестру мой государь и правительница, распорядились пойти на уступки ради ее спасения, тогда бы…
– А если без приказа? – не отставал царевич.
– Без приказа нельзя… – усмехнулся конюший. – Так ведь все государство можно уступить, Москву отдать… Так что лучше в плен не попадать… Пленных на землю русскую менять воеводам запрещает закон этой земли… Государь вправе приказать, ибо его воля приравнена к господней.
Елена посмотрела прямо в глаза конюшему и ужаснулась их выражению – они были холодны и страшны – за брата и сестру ее фаворит не пошевелил бы пальцем без приказа ее именем государя.
– А если бы в плен королю попали мы с Иваном, и тебе не от кого было получать приказы, ты бы тоже не пошел бы ни на какие уступки? – спросила с вызовом Елена, положив руку на плечо сына и невольно отшатнувшись от возлюбленного.
Тот не заставил долго ждать его с ответом.
– Ради тебя, великая княгиня, и государя Ивана я пошел бы на все уступки – хоть самому дьяволу… – и воевода поглядел на Елену сумасшедшими влюбленными глазами. – Ради вас я жизнь бы отдал, не задумываясь… Но если вы будете со мной, я все уступленное врагам, возвернул бы сторицей… Нельзя ведь Литве уступать ни пяди – после каждой уступленной пяди старые московские государи в гробах бы перевернулись…
– Ну, хоть этим нас с сыном порадовал… – улыбнулась нежно Елена, получив пылкие словесные признания в верности.
– Точно, порадовал нас с матушкой… – развеселился княжич Иван… – А то совсем тоску зеленую навел со своим пленным братом…
На переговоры с Литвой влияли многие сопутствующие обстоятельства, главным из которых была новая измена Казани и метания крымчаков то в сторону государя московского, то в сторону короля. Казанские вельможи-заговорщики, возбуждаемые из Тавриды их бывшим ханом Саип-Гиреем и изнутри царевной Горшадны, умертвили московского ставленника, касимовского царевича Еналея, и снова призвали к себе из Тавриды изгнанного ранее хана Сафа-Гирея. Однако в Казани была и сильная промосковская партия, которая хотела возведения на ханский трон опального Шах-Али, заключенного в Белозерской темнице. Конюший Овчина, выражая мнение всей боярской Думы, посоветовал Елене вызволить из заключения Шах-Али и использовать как козырную карту в интриге с казанской изменой и мирными переговорами с Литвой о государственных границах.
– Пора и шестилетнему царевичу Ивану ощутить себя настоящим русским государем… – сказал Овчина правительнице Елене, подбивая ее на прием во дворце опального Шах-Али. Подумал немного и сказал. – Вообще, не дело, что мы с тобой, великая княгиня все келейно решаем именем государя-младенца…
– Поясни, Иван, что ты имеешь в виду?..
– А то, что мои бояре в думе тонко намекают, что только одного конюшего слушает великая княгиня… Только одному конюшему дозволяет делать все, что тот находит нужным делать для государства – и полезное и бесполезное…
– Разве это не так?
– Может быть и так, великая княгиня… – конюший покраснел. – …Только злые языки боярские – ведь язык-то без костей – мелют несусветное… Якобы милость и доверенность великой княгини конюший заслужил не великими воинскими и прочими государственными достоинствами, не подвигами ради отечества, но привлекательным обращением и искусными ласкательствами и похвалами красоте, уму и сердцу молодой вдовой великой княгине…
– Мало ли что на злых языках налипает, они, как помело – грязь и сор все метут… – Елена нежно улыбнулась. – Мало ли что говорят… В чем-то ведь твои злопыхатели и правы… Действительно, у моего конюшего есть такой светлый дар, что он умеет говорить так приятно и убедительно, что правительница тает при его словах и от его голоса, и на самом деле считает себя прекраснее, умнее и добрее всех живущих государынь на белом свете… Чего же в этом плохого, если моя душа и мое сердце принадлежат давно только одному человеку…
– Милая великая княгиня, мне всегда так приятно говорить тебе ласкательные слова и слышать от тебя такие же теплые слова признательности… Только интересы нашего государства обязывают нас как можно быстрее вводить в курс дела нашего государя… Ведь многое про меня бояре говорят только из одной зависти… Мол, будь государь постарше и посноровистей, он давно бы раскусил, что за его спиной правят временщики – так то…
– Временщики – это кто? – вспыхнула Елена. – Не только ты, но и я, великая княгиня, которой супруг-государь перед смертью поручил несмышленого трехлетнего сына… Так что ли?..
– Не сердись, княгинюшка… Бояре – народ тертый, дошлый… Им – многим – обидно, что они отстранены от практического управления государства… Я нарочно передаю тебе их сплетни и слухи, чтобы мы тоже были ко многому готовы, ко многим боярским и вражеским вызовам… Ведь нам с тобой совсем невыгодны их упреки, что мы с тобой управляем за спиной несмышленого младенца… Надо, чтобы с нами младенец-государь как можно быстрее вырос… Чтоб рос на престоле не по дням, а по часам…
– Вот ты о чем, Иван…
– Да, именно об этом… Вот бояре с хитрецой намекают про нас с тобой, мол, правитель или правительница любя тех своих подданных, кто их хвалит и советует то, что правители хотят услышать, а не то, что есть на самом деле… Мол, истинные друзья никогда не будут хвалить с пристрастием и говорить то, что услышать хочется… Так поступать – льстить и говорить неправду – могут только те люди, которые имеют нужду в правителях…
Елена серьезно отнеслась к словам своего возлюбленного, уловив материнским сердцем тревогу Овчины за престол и судьбу сына-государя. Она почувствовала, что конюший хочет ей и сыну предложить что-то необычайно важное – она не могла в этом ошибиться.
– Пусть наши враги и недруги останутся при своем мнение… Пусть думают, что хитрый конюший хвалит великую княгиню, угождает ее желаниям для каких-то никому неведомых тайных собственных выгод… Пусть считают, что коварному конюшему надобно угождать великой княгине, чтобы через нее иметь власть над всеми… Пусть их… Они же имеют право так думать, если великая княгиня в выборе между своим дядюшкой Михаилом и возлюбленным выбрала возлюбленного… Но дядюшка подался в заговорщики с Семеном Бельским и Ляцким, чтобы уничтожить фаворита его племянницы… Хотел их руками тебя, Иван, уничтожить, морализируя при этом… Осмелился мне в лицо сказать, что твое влияние на меня пагубно: я дурно исполняю обязанности правительницы и матери государя…
– Хитрец он был, коварный змий ядовитый… Признался, что отравил своего друга короля Александра – а про мужа своей племянницы молчок… Так и унес свою тайну на тот свет, хотя многие против него дружно высказались… Михаил Глинский – отравитель государя… Но он не признался – в гроб лег без признания… А к одному его совету, сказанному со зла, я великой княгине советовал бы прислушаться…
– …Я уже поняла, куда ты клонишь, Иван, уже в самом начале разговора… Что я неправильно воспитываю своего сына, слишком его берегу, ограничиваю… Как выразился дядя Михаил – «дурно исполняю обязанности правительницы и матери государя»… Наверное, он прав… Надобно на все решения государственные… – Елена пристально окинула взглядом конюшего. – …На большинство, где государю быть полезно и необходимо, сообразуясь с его возрастом, решать не вдвоем – втроем…
– И на встречи с иностранными послами, приглашать царевича надобно – на последней стадии переговоров… На торжества великие и не столь великие во дворце… С этого я, великая княгиня, и хотел начать… Я ведь велел от твоего имени ехать с Белоозера Шах-Али… А ведь ты, великая княгиня, управляешь именем сына-государя… Так что сам Бог велел приготовиться к государевым починам царевича…
– Я так и поняла, Иван…
…Впервые во время приема бывшего казанского хана, касимовского царевича Шах-Али, с которого после белозерской ссылки была снята опала, юный государь Иван, всего в шестилетнем возрасте, по велению матери-правительницы, сидел торжественно на троне. Шах-Али был потрясен приему, он ожидал чего угодно, только не этого – юного государя на троне, все простившего ему и вдохновляющего на возвращение в Казань…
Шах-Али, обрадованный счастливой переменой в своей судьбе и государю на троне, как символу торжества – скорого возвращения мятежной Казани в лоно Русского государства, пал ниц и, стоя на коленях, говорил и говорил о благодеянии к нему лично отца Ивана Васильевича, Василия Ивановича. Винился перед государем и перед всеми – в слезах очистительных! – в гордыне и лукавстве, в злых помыслах своих, что на руку врагам Москвы, славил великодушие правительницы.
Шах-Али захотел представиться великой княгине Елене. По еле уловимому жесту юного государя на потрясенного приемом опального хана надели богатую соболью шубу и посадили в роскошные сани для недолгого пути. Конюший Овчина и боярин Василий Шуйский встретили Шах-Али у саней и повели его к великой княгине. Юный государь уже находился вместе с матерью, чтобы вновь потрясти слезливого Шах-Али торжественностью и значимостью приема – на этот раз уже в палате Святого Лазаря. На этот раз сам юный стройный и гибкий, как тростиночка, государь Иван принял толстого обрюзгшего хана в сенях палаты и ввел его к матери-государыне.
Ударив челом великой княгине при входе в лазаревскую палату, Шах-Али снова каялся и клял свою черную неблагодарность Русскому государству на этот раз в лице ее государыни, называл себя ничтожным холопом и снова в слезах возглашал:
– Завидую несчастному брату Еналею, умершему за юного государя Ивана Васильевича!.. Желаю себе такой же участи, чтобы загладить огромную вину собственную перед Москвой и ее старым государем Василием Ивановичем, юным государем Иваном Васильевичем, матерью государя, великой княгиней Еленой Васильевной…
Елена не ответствовала, но призвав жестом, успокоиться опальному хану, оттереть слезы, повелела сказать за себя опытному, умному и велеречивому дипломату Федору Ивановичу Карпову, ведавшему московскими делами с Турцией, Ногайской Ордой, Крымским и Казанским ханствами.
– Хан Шах-Али! – Сказал дипломат. – Государь Василий Иванович возложил на тебя опалу. Великий князь Иван Васильевич и великая княгиня Елена Ивановна простили вину твою. Ты удостоился видеть лицо их! Дозволяем тебе забыть минувшее! Но напоминаем – помни новый обет верности!
Шах-Али отпустили к себе с великой честью и с большими дарами после роскошнейшей трапезы, которой никогда не было при дворе московском в бытность Елены великой княгиней, что до смерти ее супруга, что после. Чего не сделаешь ради посвящения сына-государя в тайны государственных церемоний. Ведь это был первый прием юного государя Ивана, за которыми будут многие десятки и сотни других. Но эта церемония была первой в жизни Ивана, и сын был в ударе: отличился в долгом приветствии ханши Фатимы на татарском языке. Многие бояре, толком не знавшие татарского языка, были потрясены и посрамлены. Ай да юный государь, умница и держался молодцом!
Так впервые правительница показала своим подданным, что в ее руках не только держава Третьего Рима, но и то, что будущий царь этой державы приступил к своим монархическим дворцовым обязанностям в столь юном возрасте… И не было больше в Москве торжественных церемоний, приемов, советов, которые миновали бы юного государя Ивана Васильевича!..
Мирные переговоры Москвы и Литвы, начавшиеся с посольства в Москву под 1537 год полоцкого воеводы Яна Глебовича с четырьмястами крупных чиновников и слуг и продолжившиеся посольством боярина Тучкова-Морозова и князя Палецкого к королю, имели примечательное завершение на западе и продолжение на юге и востоке. Перемирие Москвы и Литвы на пять лет было заключено в том же 1537 году с уступкой старым королем Сигизмундом юному государю Ивану двух важных крепостей Себежа и Заволочья с прилегающими землями.
Крымчаки не любили видеть Москву и Литву за столом переговоров и тем более их длительного замирения, ибо война между ними предоставляла им возможность грабить как литовские, так и московские земли. Наш непостоянный – сам себе на уме – союзник калга Ислам, сведав о переговорах мирных, уверил через конюшего Телепнева правительницу Елену и государя Ивана о своей готовности наступать на короля Смгизмунда.
В доказательство ревностной дружбы с правительницей Еленой и ее сыном-государем Иваном калга Ислам сообщал, что московский изменник князь Семен Бельский, приехав из Константинополя в Тавриду, хвалится с помощью султана завоевать Москву и подбивает крымского хана Саип-Гирея на такой поход.
«Остерегись, – писал калга Ислам, – властолюбие и коварство Салимона мне известны; ему хочется поработить и северные земли христианские, твою и литовскую. Он велел пашам и Саип-Гирею собирать многочисленное войско, чтобы изменник твой, Бельский, шел с ним на Русь. Один я стою в дружбе к тебе и мешаю их замыслу».
Благодаря посланию Ислама в Москве поняли, что Семен Бельский затеял опасную игру с турками, крымчаками и великой княгиней Еленой, стараясь усыпить ее бдительность уверениями в своем полном раскаянии. Бельский требовал для себя опасной грамоты, чтобы прибыть в Москву и загладить свою измену усердной безупречной службой.
Когда три тому назад году подвергся заключению обвиненный в коварных замыслах против правительницы Юрий Дмитровский, боярин Семен Бельский, боясь за свои тайные сношения Юрием, убежал в Литву. Король Сигизмунд милостиво принял беглеца и наградил богатыми поместьями. В следующих годах он участвовал в войне поляков с русскими, но вследствие неудач литовско-польского оружия, которые Сигизмунд приписывал русским изменникам, бежал в Константинополь, откуда уже в 1537 году явился в Крым, с целью поднять хана войной на Россию.
Набег крымчаков во время новой казанской измены представлялся весьма опасным для Москвы, потому именем государя Ивана и правительницы Елены князь Овчина послал со своим гонцом Семену Бельскому письмо, где сообщалось о его прощении. В то же время Елена, независимо от послания своего конюшего, вскоре с ведома бояр Василия и Ивана Шуйских послала другого гонца. С большими дарами калге Исламу и с требованием ему – чтобы он выдал им в Москву в руки беглого князя или умертвил изменника Семена Бельского…
Узнал об этом странном влиянии на великую княгиню первой боярской партии Шуйских конюший Овчина только от своей вдовой сестры Аграфены, «мамки» государя Ивана. Жестокость нелюдимого, но очень сноровистого и способного в государственному управлении Василия Шуйского-Немого и его ненависть к предателям и изменникам была всем известна в Москве. Все знали о его поступке, лучше всего характеризующего его отношение к предателям. Будучи оставлен наместником в Смоленске, он прослышал, что множество смоленских предателей, забыв присягу Москве, завели сношения с литовскими воеводами гетмана Острожского, перед осадой им крепости. Когда литовское войско подошло к смоленской крепости, Шуйский велел повесить предателей на стенах в одеждах и с подарками, которые недавно получили от московского государя после присяги – больше изменников в Смоленске не нашлось!
Овчина хотел переговорить о нежелательных последствиях письма великой княгини с глазу на глаз. У него были недобрые предчувствия насчет странного вмешательства партии Шуйских – скорее не в дела с Тавридой, а в личное дело, посчитаться с изменником Семеном Бельским, из боярской партии Бельских-Гедиминовичей, главных соперников Шуйских, из рода суздальских князей Рюриковичей…
Но Елена пожелала вести этот разговор – при сыне Иване. Овчина пожал плечами – при Иване, так при Иване.
– А, Иван, здравствуй! – приветливо сказал Овчина, встречая почему-то угрюмого, зажатого мальчика с красным шмыгающим носом.
Тот даже не успел поздороваться, как мать объяснила, что сын немного простужен и сказала конюшему:
– Не обращай на его вид никакого внимания… Пройдет… Отлежится, ничего с ним не станется…
– Может, ему право отлежаться… Разговор-то не короткий…
– Ничего… Так надо… Пусть привыкает… – отрезала правительница. – Сам предложил не отстранять его от разных дел, больших и малых… Пусть вникает в них с малолетства…
Маленького Ивана немного скручивала и ломала простуда, и он старался вытягиваться больше того, чем следовало. Ему самому было неловко, что он в нездоровом виде должен участвовать в каком-то тайном разговоре.
– Зачем тебе, великая княгиня, поддаваться на самовластие боярских партий? Неужели неясно, что Шуйские только и рады моменту, чтобы посчитаться с Бельскими, воспользовавшись плачевным состоянием их брата брата-беглеца Семена… И так от разного рода интриг и крамол двор кишит… Разрушается порядок, когда слишком много крамол и интриг… Ведь нашего союзника калгу Ислама, врага хана Тавриды мы посвящаем в наши московские тайны вражды и недовольства друг другом…
– Слышишь, сынок, оказывается есть вражда боярская и недовольство с грызней боярских партий… – обратилась Елена к Ивану. – Ты-то, небось, думал, что при дворе тишь да благодать… А первый боярин московский тебе говорит, что это совсем не так… Понял, сынок…
– Понял… – шмыгнул жалостливо носом царевич и строго поглядел сначала на мать, потом на конюшего.
– Ничего ты, Иван, еще не понял… – резко бросил Овчина и тут же спохватился и сбавил резкий бранчливый тон. – Главное, государь, не сами крамолы и интриги, а их жертвы…
– Жертвы? – протянул Иван.
– Да жертвы… От них идет череда жертв, чем продуманней затеваются интриги…
– Что ты этим хочешь сказать, Иван?.. – взволнованным голосом спросила Елена. – Говори, не утаивай…
– А чего мне утаивать… – рубанул воздух ладонью Овчина. – Я посылаю своего гонца, где сообщаю именем государя прощение Семену Бельскому… – И срывающимся голосом. – И от сестры узнаю, что в тайне от меня калге Исламу послано другое письмо, где речь идет уже не о прощении боярина… а даже наоборот… – Он не сдержался от гнева и отвернулся…
– Как наоборот?.. – ахает царевич.
Он с красным шмыгающим носом невольно по-мальчишески передразнил искаженной гримасой гневливое лицо конюшего, когда тот отвернулся. Мать, зная о блестящих артистических способностях сына, не могла удержаться от хохота, выбросив смешливую фразу:
– Вот так наоборот…
Овчина обернулся и злым голосом бросил:
– Чего смешного, когда, боюсь, скоро плакать придется… Два приказа действуют – казнить и миловать… – выражение гневливости и бранчливости на лице Овчины сменилось на скорбное и жалостливое.
Он хотел продолжить речь, но остановился взглядом на неестественно напряженном лице царевича. Видно было, что артистический юный государь мог запросто управлять своим лицом, как ему хочется. Только Овчина отвернулся опять, как Иван успел повторить его скорбную гримасу, а вслед за тем сумел принять наивное почтительно-невинное выражение, отнесенное к конюшему. И новой выходкой снова безумно рассмешил свою мать. На ту напал просто неудержимый смех. Она присела на краешек стула и долго не могла совладать с собой. Овчина передернул плечами и только непонимающе развел руками. Он, действительно ничего не понимал, переводя взгляд с матери на сына.
– Ой, с вами не соскучишься… – Наконец-то сказала Елена, решив хоть словом снять напряжение немой сценки и полное непонимание обескураженного конюшего Овчины.
– По-моему все это скорее ужасно, нежели смешно… Правительница попрала волю конюшего, а подыграла боярам Шуйским только на том основании, что Немой всеми фибрами своей боярской души ненавидит изменников…
– Особенно если это изменник из партии Бельских… – в тон конюшему отозвалась Елена, ожидая новой выходки с гримасой своего сына.
Но тот не отозвался, и с серьезным выражением лица переспросил глухим голосом, шмыгая носом:
– Это правда, матушка?..
– Что, правда?..
– Про Шуйских и Бельских… Про два письма в Тавриду… – Иван шмыгнул красным носом и вопросительно глядел то на мать, то на конюшего. – Зачем надо посылать два письма?..
– Вот и спрашиваю то же самое… – усмехнулся Овчина. – Не понимаю, зачем? Вполне можно было бы обойтись одним письмом, либо моим Семену, либо Шуйских калге… Я хочу сказать, что я написал письмо о прощении Бельского только с единственной целью выманить его сюда, в Москву, а по его прибытию его же и наказать изрядно…
– Но ведь и другого гонца послали с той же целью… – недовольно бросила Елена и поглядела на сына. – Понимаешь?..
– Только письмо в другие руки… – Лицо Овчины снова исказилось гневливой гримасой. – И вместе с письмом большие дары калге Исламу. И наказ – другой… Не известие о прощении, которым Семен Бельский может, к примеру похвастаться калге, хану, черт знает, кому… А решительное требование нашему союзнику – выдай нам в Москву прямо в руки беглого князя… А еще лучше, не высылай, а прямо в Тавриде умертви изменника Семена…
– Это нам чем-нибудь грозит? – спросил царевич.
Елена пожала непонимающе плечами и ответила с надрывом:
– Я уже ничего не понимаю, сынок… Шуйские хотят моими руками расправиться с Бельскими… Самовластие и месть мне не по сердцу…
– Зачем же, ты уступила Шуйскому-Немому, матушка?.. – спросил царевич с испуганными глазами.
– Попробуй не уступи… Они в голос – завелась измена, надо пресекать ее в корне…
– А почему все сделали втайне от меня? Послали боярское письмо калге Исламу без конюшего, как будто его и нет на белом свете? – спросил Овчина, возвышая гневливый голос.
– Правда, почему, матушка?..
– А потому, что Шуйским не понравилось, что в первом письме Семену Бельскому про прощение говорилось… – с горечью выдохнула Елена. – Князь Василий так и сказал – кто это такой именем государя прощает изменника?.. Я только начала объяснять, что этим прощением мы заманиваем предателя домой и здесь накажем… Так Шуйский-Немой на меня как зыркнул, у меня душа сразу в пятки ушла… Не затем, я изменников, говорит толпами на смоленских стенах вешал, чтобы им прощения другие изменники выписывали…
– Так и сказал?.. – ахнул Овчина.
– Так и сказал?.. – повторил царевич с округленными от ужаса глазами, ибо всегда побаивался страшного Немого.
– Сказал, что…
– …Надо второе письмо послать калге Исламу втайне от конюшего – так?.. – спросил Овчина. – …Да я по глазам вижу – так…
– Что же теперь будет? – спросил царевич, поглядывая снизу вверх на мать и на конюшего.
– Не знаю… – чистосердечно призналась Елена.
– Зато я знаю… – с горечью и досадой в голосе сказал Овчина. – Худо, ой как худо нам всем будет…
6. Круги измены и коварства
Двор давно, еще до последовательных заключений в тюрьму и уморения голодом Юрия Дмитровского, Михаила Глинского и Андрея Старицкого раскололся на пять самостоятельных боярские партии семейств Шуйских, Бельских, Захарьиных, Глинских, Морозовых, окруженных друзьями и клевретами. Партии остро соперничали друг с другом еще в конце правления государя Василия; при правительнице же Елене и ее фаворите-конюшем Овчине, управляющих государством именем малолетнего Ивана-государя, недоверие и враждебность партий друг к другу усилилась.
Выступая самостоятельно, каждая из соперничавших партий ждала своего часа, чтобы приблизиться к престолу, а то и посадить в случае чего своего самого могущественного представителя. Как бы лицемерно эти партии не выражали сострадание к испытаниям и исчезновению «проклятой» династии последних московских Рюриковичей из колена Дмитрия Донского, но упустить свой исторический шанс подняться во власти и обогащении ни одна из партий не желала при младенце-государе на престоле. Во время внешних угроз Третьему Риму эти партии могли временно объединиться, но даже в тяжелые критические времена прежде всего помнили о своих родовых претензиях и интересах в желании ослабить иерархическое положение соперников.
Первыми недовольство своим положением с требованием перемен на престоле проявили представители партии Шуйских, попытавшиеся не только отъехать к удельному князю Юрию Дмитровскому, но и поставить сильного дядю на великое княжение вместо слабого племянника-младенца. Привлечение на свою сторону князей Шуйских – с молчаливого согласия первых бояр государства Василия Васильевича Немого и его брата Ивана Васильевича – обернулось для Юрия Дмитровского арестом, заключением, скорой смертью, концом боярского единодушия в регентском совете с новыми заговорами Глинского, Бельского, Андрея Старицкого.
Если бы не привязанность правительницы Елены к фавориту-конюшему Овчине, могла бы рассчитывать она только на своего дядю Михаила Глинского? Ведь у того были свои планы «держать престол» своего внука и племянницы с главным своим единомышленником, боярином Михаилом Воронцовым. Глинский и Воронцов поначалу делали все возможное, чтобы удалить старших бояр-воевод Дмитрия Бельского и Ивана Овчину из Москвы, загрузить их военными делами и лишить их возможности вмешиваться в государственное управление. Вряд ли конюшему Овчине удалось совладать с хитроумным и вероломным князем Михаилом Глинским, если бы не та же молчаливая поддержка братьев-бояр Шуйских, патологически ненавидевших многократного изменника и беглеца Глинского. Впрочем на большую поддержку партии Шуйских конюшему и правительнице рассчитывать не приходилось, поскольку у этой партии были свои виды на место под солнцем у престола, а то и на престоле в Третьем Риме.
Однако любовь и привязанность Елены Глинской к Ивану Овчине, возвышение последнего на посту главы правительства вооружили против правительницы и конюшего не только Михаила Глинского, но и партию Бельских, посчитавшего себя обойденными за место под солнцем у московского престола. Бегство в августе 1534 года в Литву князей Семена Бельского, Ивана Ляцкого, Бориса Трубецкого произошло, в основном, из-за их непосредственного участия в заговоре Михаила Глинского против непомерно, по их разумению возвысившегося конюшего Овчины, слишком шибко в своих корыстолюбивых начинаниях поддерживаемого правительницей Еленой.
В том же месяце сразу после бегства Семена Бельского и Ивана Ляцкого конюший Овчина именем государя Ивана и его матери-правительницы заключил в тюрьму ближайших родственников беглецов: старшего думного боярина Дмитрия Федоровича Бельского (временно) и его брата Ивана Федоровича (надолго). Он же лишил всех властных полномочий двоюродного брата окольничего Ивана Ляцкого, регента Михаила Юрьевича Захарьина. Конечно, и Елена Глинская, и Иван Овчина понимали, что равновесие сил в государстве слишком зыбкое и их положение более чем хрупкое, чтобы почивать на лаврах.
Практически одновременно вместе с братьями Дмитрием и Иваном Бельскими был арестован и Михаил Глинский, пытавшийся остаться в тени и дистанцироваться от беглецов-изменников. Престарелого амбициозного князя-авантюриста Михаила Глинского кроме обвинения в заговоре и устройства государственного переворота со свержением главы правительства Овчины и правительницы Елены уличили на очных ставках в том, что он давал во время болезни Василия отравленное зелье и этим ядом опоил государя. Даже если бы он не был причастен коим-то образом к попыткам отравления государя Василия, нашлась бы куча иных причин и поводов избавиться от этого авантюриста, ставшего бельмом в глазу у фаворита правительницы, конюшего Оачины-Телепнева-Оболенского.
Политический кризис в связи с изменой престолу Семена Бельского и его соратников скомпрометировал, прежде всего, боярскую партию Дмитрия и Ивана Бельских и частично партию Михаила Захарьина бегством их ближайших родственников. Знатные бояре Василий и Иван Шуйские временно отошли в сторону, злорадно наблюдая, как возвысившийся фаворит-конюший загоняет в угол главных соперников суздальского клана, Бельских. Шуйские ничего не имели против заключения в тюрьму Михаила Глинского, ссылки в Новгород его правой руки боярина Михаила Воронцова, ослабления позиций партии Захарьиных, лидер которых боярин Михаил Юрьевич после недолгой опалы правительницы и конюшего стал всего лишь кротким техническим исполнителем в малосущественных делах.
Загнанная в угол конюшим Иваном и правительницей Еленой боярская партия Бельских, сторону которой тогда осторожно поддерживал митрополит Даниил, готовилась к ответному мстительному удару; ждала только удобного случая. Опала, наложенная конюшим Овчиной и правительницей Еленой, на лидеров этой партии Дмитрия и Ивана Бельских, старших братьев беглеца Семена, необычайно остро затронула семейные устои внутри московской политической элиты.
Ведь благодаря брачным и родственным узам со старинным русским боярским родом Челядниных Дмитрий Федорович Бельский, выходец из литовского великокняжеского дома Гедимина оказался близок к старомосковскому боярству и стал родичем конюшего Ивана Овчины. Тесная связь с семейством Челядниных как-то объединяла бояр Бельских и Овчину, до компрометации первых бегством их брата Семена.
В роду Челяднина, происходившего от немецкого выходца Радши, вышли первые бояре и воеводы, Петр Федорович, устюжским наместник, и брат его Андрей Федорович, наместник новгородский и конюший боярской Думы (причем первый, кому было пожаловано это звание). Старший сын Андрея Федоровича Челяднина, Владимир Андреевич, знатный боярин и дворецкий, был женат на сестре Ивана Овчины-Телепнева-Оболенского, княжне Аграфене Федоровне Телепневой-Оболенской, которая после смерти мужа стала «мамкой» – нянькой – маленького государя Ивана. Младший брат Владимира Андреевича Челяднина, Иван Андреевич, боярин, конюший и воевода, успешно участвовал в целом ряде битв во время войны с литовцами, однако в 1514 году потерпел жестокое поражение под Оршей от литовского гетмана Острожского, был взят в плен, окован и отвезен в Вильну, где и умер через несколько лет в темнице. Дочь литовского пленника Ивана Андреевича, княжна Елена Ивановна Челяднина вышла замуж за Дмитрия Федоровича Бельского.
Аграфена и Елена Челяднины занимали самое высокое положение при дворе Елены Глинской. Недаром при наследовании престола и назначении правительницы к умирающему государю Василию рыдающую супругу Елену Глинскую подвела, держащая ее под руки Елена Челяднина, а наказ беречь младенца-государя Василий передал «мамке» Аграфене Челядниной.
Несомненно, что супруга Дмитрия Федоровича Бельского Елена Челяднина имела особое влияние на Елену Глинскую. Остро переживавшая пленение и смерть отца-воеводы на чужбине, разрыв родственных связей Бельских и Овчины после бегства Семена Бельского, и долгую опалу мужа, Елена Челяднина живо и сердечно отреагировала на известия, что Овчина от лица Боярской думы «простил» сбежавшего Семена. Бельский находится в плену у ногайского князя Багый и желает возвратиться в Москву. Ей и многим было понятно, что это «прощение» вынужденное, поскольку за воинственными действиями Семена Бельского на западе и на юге просматривалась их и поддерживающая рука латинистов, мечтающих столкнуть лбами русских и турок с крымчаками для организации крестового похода Европы против Османской империи.
Однако тайное послание правительницы Елены и бояр Шуйских из Москвы в Тавриду калге Исламу с требованием физического уничтожения изменника Семена Бельского, грозившегося навлечь на Москву туроко и крымчаков, о котором вдруг стало известно при дворе, настроило Бельских, их родственников и клевретов крайне отрицательно против Глинской. Среди тайных ненавистников правительницы оказалась и ее ближайшая подруга Елена Челяндина; она по-прежнему пользовалась покровительством своей госпожи при дворе, была допущена в узкий круг приближенных боярынь – недаром же именно одна Елена вывела под руки другую Елену к умирающему мужу-государю – но кипела ненавистью и злобой к матери государя за унижение опального мужа и приготовляемое убийство своего деверя Семена руками Калги…
Как ни странно, конюший-воевода Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский был менее достигаем для тайных мстительных интриг партии Бельских со смертельным орудием в руках боярыни Елены Челядниной, чем правительница и мать государя Ивана Елена Глинская… Все ненавистники Елены Глинской и ее фаворита знали одно: конюшего Овчину, на которого имели зуб одновременно Бельские, Шуйские, Захарьины, можно было уничтожить только после тихого физического устранения его покровительницы Елены, лучше всего незаметным для глаза долговременным ядом – ртутью…
Москве отъезд служилого князя в Литву с некоторых пор почти всегда связывался с изменой государственной, военной, потому что с отъездом к старинному неприятелю просматривалось тайное или явное намерение отъехавшего способствовать или благоприятствовать неприятелю в военных или других враждебных действиях против Русского государства. Только не мог считать себя изменником и государственным преступником Семен Бельский, поскольку его отъезд и шашни с латинистами были иного свойства – он был скрытым униатом и давним сторонником Флорентийской унии между православной и латинской церквями. И он, действительно, мечтал увидеть на московском престоле более сговорчивого государя, для того, чтобы привести Русскую Православную Церковь к унии с Римом при главенстве папы, так и для привлечения Москвы к военному союзу против Турции. Последнее Семену Бельскому в момент относительного замирения латинской Литвы и православной Москвы казалось делом несложным: надобно всего-то организовать сильный объединенный поход крымчаков и турок на Москву.
Из троих братьев Бельских именно князь Семен острее всех ощущал свою приверженность к униатству, и больше всех проклинал тайно и явно своего отца князя Федора Ивановича, задумавшего через два года после «стояния на Угре», в 1482 году, отложиться от великого князя литовского и короля польского Казимира IV и передаться на сторону государя московского Ивана Васильевича. Намерение беглецов от короля открылось, и многие сподвижники отца Семена них были казнены, однако сам Федор Иванович успел бежать в Москву, оставив в Литве жену, с которой венчался накануне бегства. Вот и предавался тайным мечтам князь Семен, – вот, если бы не было этого побега отца в Москву?.. Он же был и единственным из братьев, кто выставлял счет претензий не только нынешнему государю-младенцу Ивану и отцу-государю Василию, но и деду его Ивану Великому…
Иван Васильевич хорошо принял беглеца Федора Ивановича Бельского, но в 1493 году он был сослан в Галич, как замешанный, или скорее оговоренный, в заговоре князя Лукомского, намеревавшегося умертвить государя. Правда скоро ему возвращена была царская милость: она выразилась даже в том, что в 1495 году Иван Великий потребовал у короля Александра, преемника Казимира, возвращения его первой жены, которая в Москве не прожила и года. За первой государевой милостью последовала наибольшая вторая: в 1498 году с разрешения московского митрополита, Иван Великий женил Федора Бельского на родной своей племяннице, княжне Анне Васильевне Рязанской. Так была достигнута близость партии Бельских к престолу. От брака с княжной Рязанской Федор Иванович имел трех сыновей, Димитрия, Ивана и Семена. Как полагается во многих боярских семьях, самый младший сын оказался самым избалованным, самым тщеславным: его больше всего не устраивало положение в Москве, его больше всего тянуло на запад. И на этом сыграли латинисты, устроившие его побег из Москвы и встретившие Семена Бельского с распростертыми объятьями, чтобы использовать его как орудие против престола московского, натравливания турок и крымчаков на Русское православное государство – с единственной целью использовать Москву в ослаблении Турции, войне против нее.
Семен Бельский с древней родословной от Гедимина намного острее своих старших братьев ощущал, что покорение Юго-Западной Руси литовскими князьями, начиная с Витовта, вызвало значительное колебание тамошней знати между Римом и Константинополем. К тому же брак литовского князя Ягелла с польской королевой Ядвигой только способствовал последующему сближению православной церкви с латинской на этих землях. Флорентийская уния 1439 года определила новую эпоху в истории отношений русской церкви к латинской. Понимал Семен Бельский, что постановления унии были поняты в Москве прежними государями Василием Темным и Иваном Великим как оскорбление и угроза, а идея «Москвы – Третьего Рима», поставившая во главе православного мира Москву, обязывала последнюю тем более стоять на страже по отношению к церкви латинской.
Надежды латинской церкви и римских пап на унию освежились только после отравления руками латинистов и иудеев с их боярскими клевретами первой жены московского государя, Марии Тверской. Однако подстроенный латинистами через три года после убийства Марии Тверской брак Ивана Великого с воспитанницей латинских кардиналов Софьей Палеолог в 1472 году не оправдал возложенных на него ожиданий. Москву так и не удалось повернуть православных русских против неверных турок, привлечь к военному и духовному союзу – унии латинистов и православных.
Семен Бельский справедливо сравнивал два повторных брака государей, отца и сына Ивана Васильевича и Василия Ивановича на Софье Палеолог и Елене Глинской и, как ни странно находил в них много общего. Иногда ему даже казалось, что два этих брака были удивительно скроены по единым латинским меркам и калькам, но везде присутствовало тайное и умелое иудейское вмешательство. Князь Семен, хорошо знавший историю московского двора с двух точек зрения – рязанской по матери и литовской по отцу – видел много общего в трагических судьбах первых жен государей Ивана Великого и Василия – Марии Тверской и Соломонии. Обоих ловко устранили, одну ядом, другую церковным разводом при карманном митрополите Данииле, чтобы привести к престолу нужных латинистам и иудеям вторых жен – Софью Палеолог и Елену Глинскую. Но дальше вступали в силу новые силы русского хаоса и произвола, которые запутывали и одновременно усложняли ситуацию престолонаследия, с вопиющим устранением «последних Рюриковичей» из колена Дмитрия Донского. И не понятны были Семену Бельскому механизмы действия православных, латинских и иудейских сил…
Воспитанная в Риме, на попечении латинского духовенства, перешедшая здесь в латинскую веру, гречанка-римлянка Зоя-Софья, казалось бы, открывала путь униатству при дворе московского государя Ивана. Дала ли она Риму какие-либо обещания – никому неизвестно, но, едва вступив на русскую территорию, она сразу зарекомендовала себя безупречной сторонницей православия. А чем не похожа в выборе веры судьба Елены Глинской, у которой родной дядя Михаил Глинский принял латинскую веру во время службы императору Максимилиану и курфирсту саксонскому, и который перевез все свое семейство в Москву после бегства из Литвы? Только свободу Михаилу Глинскому государь дал только тогда, когда обратил того силой в православную веру, иначе из темницы бы не выпустил… Только племянница Михаила Глинского, едва вступив на русский престол, сразу же, как и ее предшественница, великая княгиня Софья, зарекомендовала себя безупречной дочерью православия…
Начиная с устройства второго брака государя Ивана Великого и Софьи Палеолог, между Римом и Москвой устанавливаются прочные дипломатические сношения через посольства Толбузина (1475), братьев Ралевых (1488), Ралева и Карачарова (1500), несколько миссий Траханиота. Хотя они, в основном, преследовали преимущественно цели вызова в Москву иноземных мастеров, но папы охотно видели в них выражение сочувствия к латинству. Челночная дипломатия Вольпе-Фрязина в большей мере была ориентирована на военный союз стран латинской Европы с Москвой против турок. Всем другим посланцам московским также было выгодно по тем или другим соображениям не отказываться от этого союза, дабы обеспечить в перспективе себе расположение правительств венецианского и Священной Римской империи, но в то же время и не форсировать военные события из-за сложных отношений Москвы с Литвой и Крымским и Казанским ханствами.
Уже во времена правления Василия, узнав о намерениях и даже успешных попытках переговоров с турками, Рим и папа пытались склонить государя к военному союзу и объединенному походу на турок, а также к принятию унии: посольства Н. Шомберга (в 1518 году), епископа Феррери (1519), Чентурионе (1524), епископа Скаренского (1526). Но Василий категорически отказывал всем папским послам даже в призрачных надеждах организовать подобный союз, на то и настраивал московские посольства Герасимова в 1525 году и Трусова с Лодыгиным в 1526 году. Как когда-то многие обманчивые надежды латинистов были связаны с Вольпе-Фрязиным и Чентурионе, так теперь они возродились с бегством коварного и амбициозного князя Семена Бельского.
Только если раньше латинисты с помощью официальных московских послов хотели вооружить Москву на Турцию, то теперь уже Семен Бельский предложил к радости латинистов натравить турок вместе с крымчаками на Москву. Как не порадоваться такому прибытку в армии врагов православного государства, отказывающегося от унии с Римом?.. Ведь злокозненный беглец в Литву Семен Бельский уверял, возможно, не без основания, Рим и многих правителей, что он обладает фиктивными полномочиями от ведущих боярских партий по принятию унии с собственной инициативой организации похода турок и крымчаков на Москву для свержения правительства Овчины и Глинской. Где-то авантюрист Бельский пользовался поддержкой, раз его снарядили в Константинополь для переговоров с султаном, чтобы с помощью Солимона поставить на колени Москву и в дальнейшем использовать для борьбы с неверными турками русское пушечное мясо. Авантюра Бельского вызвала большое оживление в европейских политических кругах латинистов, породив широкие многоступенчатые планы.
Однако, как ни странно, козни и интриги Семена Бельского, так или иначе направленные на войну всех христиан Европы против неверных турок, встретили серьезную оппозицию иудейской партии в Польше, Литве и Тавриде. Такая война не вязалась с торговыми и коммерческими интересами иудеев Польши, Литвы и Тавриды, умевших ладить с султаном и его крымскими ханами-вассалами. Не исключено, что иудейская партия не хотела усиления латинской церкви и папы римского; для этого надо было как-то на время нейтрализовать и самого авантюриста Бельского, заручившегося поддержкой султана, а теперь пытавшегося объединить ярых врагов, хана Саип-Гирея и калгу Ислама на совместный поход против Москвы. Иудейский советник хана Саип-Гирея, Моисей, воспользовался старой враждой калги Ислама, к которому отправился договариваться Бельский, с ногайским князем Багыем, союзником крымского хана. Обстоятельства неожиданно сложились благоприятно для Моисея, он якобы по предложению Саип-Гирея предложил ногайскому князю уничтожить калгу Ислама и захватить в плен его московского гостя. Подбить ногая не представляло труда именем хана, к тому же ему гарантировалось значительное вознаграждение за приведение войск калги под руку крымского хана.
Через своих доверенных гонцов иудейский советник хана Моисей объяснил ногайскому князю Багыю, что Ислам в руках беглого боярина Бельского может стать не орудием против Москвы, но орудием против его главного союзника, крымского хана Саип-Гирея. Поскольку главной мечтою Бельского была война Турции и Крымского вместе с ногаями против московского младенца-государя, с захватом многих русских земель и богатств, такой выгодной мечте для крымчаков и ногаев надо помочь развернуться. Следовательно, Бельского ни в коем случая не убивать – только калгу Ислама! – и на правах почетного пленника доставить к хану Саип-Гирею.
Откуда мог знать хитроумный интриган Моисей, что его интрига получит такое блестящее продолжение после как бы нечаянного нападения войск Багый на стан Ислама. Сам калга, союзник Москвы, был убит ногаями буквально через несколько дней после получения послания из Москвы от правительницы Елены и бояр Шуйских с требованием немедленно уничтожить беглого боярина Бельского. Захватив знатного московского пленника, Багый привез его к хану, показав ему с советником Моисеем обнаруженное в ларце Ислама злополучное послание московских бояр и правительницы.
Сам хан Саип-Гирей был более чем удовлетворен поведением его верного союзника, убившего его неверного калгу Ислама. Для Моисея значительно больший интерес представляло пленение Семена Бельского, происшедшее якобы совершенно случайно, после нападения князя Багыя на Ислама, и захват у убитого послания московских бояр и правительницы Елены Глинской с требованием немедленного – на месте! – убийства изменника Семена Бельского. На этом можно было сильно сыграть, использовав месть оскорбленного боярина самым причудливым образом – и в интересах турок с крымчаками, и латинистов с иудейской партией. До того, как Бельскому показали новое послание московских бояр и Елены Глинской, тот – якобы «прощенный» – рвался в Москву, просил себе «опасной грамоты» для проезда у конюшего Овчины, обещая загладить вину бегства искренним раскаянием и ревностным служением правительнице Елене и государю Ивану. Теперь же у Бельского открылись глаза на ответное коварство «единоверцев», сродни его собственному. Изменник созрел для мести Елене Глинской, в первую очередь, а потом уже боярам Шуйским и прочим.
В его планах отомстить Елены ключевую роль сыграет то, что деньги на его спасение из плена в ногайские улусы посылали его старший опальный брат, боярин Дмитрий Федорович вместе с супругой Еленой Бельской. Они пытались выкупить беглеца у Багыя, не зная о требовании уничтожения того правительницей Еленой и боярами Шуйского. Зная, что несмотря на опалу своего супруга Дмитрия из-за бегства его младшего брата, Елена Челяднина по прежнему пользуется расположением правительницы и входит в ее ближайший круг дворцовых боярынь, тезку матери государя решено было избрать острием орудия тайной мести отравления долговременными «латинскими» ядами…
Ногайский же князь Багый был явно польщен вниманием московского двора и, получив за него большие деньги, ответил в Москву, что в угодность хану отослал знатного пленника, беглеца из столицы Третьего Рима лично Саип-Гирею. Только князь Багый не поставил в известность Москву, что нашел в бумагах убитого им калги Ислама письмо из Москвы с требованием убить беглеца Семена Бельского. Князь Багый, правда, заподозрил нечто неладно, на чем может отличиться в дипломатии с Москвой его друг хан Саип-Гирей, но его уверовали, что ему лучше молчать о своей находке при случайном общении с московскими чиновниками, купцами. Семен Бельский и Моисей знал как по назначению использовать письменные свидетельства московского вероломства – ответить еще большим вероломством!
Хан Крымской Орды, вассал султана Солимона, лично им покровительствуемый, имел теснейшую связь с мятежной Казанью и с еле сдерживаемой досадой наблюдал за странной для него дружбой первых лиц Москвы и калги Ислама. Правительница Елена и конюший Овчина, считаясь с силой хана Саип-Гирея, чтобы оградить русские земли от набегов крымчаков писали превентивные ласковые грамоты вероломному хану от имени государя Ивана. Хан долгое время до начала мирных переговоров Москвы и Литвы и робких попыток Москвы развязать узел казанской измены отмалчивался и не отвечал на московские грамоты. Однако в 1537 году хан Саип-Гирей сразу же после убийства калги Ислама и пленения князя Бельского написал злорадное письмо в Москву на имя государя Ивану, а практически его матери великой княгине Елене, нанеся им немыслимое в практике дипломатических отношений между Крымским ханством и Русским государством оскорбление. Науськал хана хитромудрый советник Моисей – сейчас самое время оскорбить Москву, пойманную или догадывающуюся, что ее поймали на собственном вероломстве! В Тавриде был ограблен и унижен посол московский только за то, что Москва имела сношения и даже длительную дружбу с калгой Исламом. Удовлетворенный унижением посла хан известил правительницу Елену и ее сына-государя об уничтожении злодея Ислама, старого врага хана. После этого важного сообщения хан предлагал московскому государю братство, в обмен на запрет тревожить Казань. Выразив свое огромное желание иметь от Москвы множество даров во имя этого братства, хан велел ограбленному и униженному послу сказать его государю:
«Я готов жить с государем в любви и прислать в Москву одного из знатнейший вельмож своих, если ты пришлешь ко мне или конюшего Овчину-Телепнева-Оболенского, или князя Василия Шуйского, примиришься с моей Казанью и не будешь требовать дани с ее народа. Но если дерзнешь воевать, то не хотим видеть ни послов, ни гонцов твоих – мы неприятели! За попытку потревожить Казань мы вступим в землю Русскую, и все в ней будет прахом!»
Великая княгиня Елена и глава боярской Думы, после мирных переговоров с Литвой, не опасаясь удара в спину, решили выступить против Казани, отвергнув все мирные предложения казанского хана Сафа-Гирея. Поводов и причин посчитаться с казанцами было предостаточно. До послания из Тавриды казанские татары разбили московское войско воевод Сабурова и Засекина-Пестрого. В январе 1537 года сам хан Сафа-Гирей выжег предместья Мурома, но вынужден был отступить от города, увидев знамена сильного московского войска. Здесь бы и погнаться за Сафа-Гиреем и на его плечах ворваться в Казань!..
Однако небезосновательные угрозы крымского Саип-Гирея хана зимой 1537 года были восприняты очень серьезно. Настолько серьезно, что Государственный Совет принял решение отложить поход московских войск на Казань. Произошло нечто экстраординарное, связанное с угрозами хана Саип-Гирея и неожиданным злодейским убийством нашего ветреного союзника калги Ислама, что правительство не решилось начать войну с Казанью. Конюший Овчина известил хана Тавриды Саип-Гирея и хана Казани Сафа-Гирея о согласии великой княгини Елены и великого князя Ивана на мир с Казанью с одним условием, чтобы хан Сафа-Гирей оставался присяжником России.
Хану Тавриды боярская Дума ответствовала именем государя Ивана:
«Ты называешь Казань своею; но загляни в старые летописи: не тому ли принадлежит царство, кто завоевал его? Можно отдать оное другому; но сей будет уже подданным первого, как верховного владыки. Говоря о твоих мнимых правах, молчишь о существенных правах Руси Московской. Казань наша, ибо дед мой, государь Иван Вликий покорил ее, заставив казанского царя Ибрагима быть присяжником Москвы. А вы, ханы Тавриды, только обманом и коварством присвоили себе временное господство над Казанью. Да будет все по-старому, и мы останемся в братстве с тобою, забывая вину Сафа-Гирея. Отправим к тебе знатного посла, но не Овчину-Телепнева-Оболенского и не Шуйского, которые по моей юности необходимы мне в Государственной Думе».
7. Жизнь – копейка
Елена Глинская часто вспоминала о первой бурной радости своего супруга, когда она сообщила ему о зачатии ребенка после посещения Пафнутьева монастыря в Боровске. О том, что ей после стольких тягостных ожиданий и господних испытаний – когда большинство бояр и значительная часть духовенства считает их династический брак блудом – предопределено стать матерью русского государя. «Вот именно предопределено свыше, – пылко бросил Василий, – мольбами святых отцов, святого благоверного Пафнутия на том свете и епископа Макария Новгородского на этом свете чудо любви и престола устроено, когда мои грехи развода отмолены…».
Елена только дважды видела своего супруга-государя таким безудержно счастливым, на редкость восторженным и немного блаженным: когда он поднял на руки только что родившегося сына Ивана и при сообщении Елены о его чудотворном зачатии. И навсегда запомнила блеск и живость его счастливых глаз, безудержный и сбивчивый поток слов благодарности и признательности – ей, любви их, Господу…
Он ушел в мир иной, так и не узнав о том, что второй его сын, зачатый с Еленой с помощью таких же истовых молитв святых отцов, только уже других – не Пафнутия Боровского и Макария Новгородского – родился глухонемым, убогим… А Василия так снова был рад появлению на свет второго сына Юрия… Может, потому что считал государь его появление на белый свет само собой разумеющимся, не чудотворным, как рождение Ивана, потому и случилось то, что случилось? Может, потому что считал государь молитвы новых святых отцов о рождении брата Ивана совсем не сверхъестественными по силе и проникновенности, а всего лишь обычной, положенной по монашескому чину проформой, потому и случилось то, что случилось? И ушел государь, многого не поняв в любви, браке, счастливом случайно-предопределенном зачатии и рождении предопределенном – на счастье и несчастье матери и родившихся… Думала об этом Елена, и слезы на глаза навертывались и сердце от любви и жалости разрывалось на части к сыновьям Ивану и Юрию…
Часто сейчас, через несколько лет после кончины государя вспоминала Елена одну странную монашескую историю, рассказанную ей Василием, которая раньше сильно трогала сердце государя, но оставляла равнодушной сердце его юной супруги. Наверное, надо сильно измениться ей, многое пережить, о многом передумать, чтобы та незатейливая история, наконец-то, затронуло и сердце молодой женщины, познавшей первую любовь, чудо материнства и смерть мужа, новую любовь, страсть любовников и грех убийства плода любви во чреве матери…
Василий, наверное, выстрадал ту странную иноческую историю, рассказывал с упоением ее юной супруге уже после рождения двух сыновей, незадолго до своей скорой таинственной смерти – от болезни ли, от яда ли, от проклятья ли? Рассказывал эту историю, о которой, наверное, много раздумывал, часто и с различными акцентами и сентенциями, по-своему переиначивая коротенькое житие одного человека, много нагрешившего в мирской жизни и имевшего много недостатков, уже ставши монахом в каком-то монастыре в далеких северных землях. Старец-игумен этого монастыря долго и безуспешно наставлял своего нерадивого инока, не слишком ревностного в монашеском служении Господу, в постах и молитвах. Ставил игумен этому монахов благостные примеры его сотоварищей из монастырской братии и укорял, мол, не удостоишься места в раю, не отведут тебе места подобающего судьи на Суде Небесном, раз ты иноком не отмолил свои грехи мирские и монахом не избавился от многих человеческих недостатков… Не грехов, но все же недостатков, грешков… И, действительно пережил старец-игумен этого нерадивого, по разумению братии, в иноческой жизни монаха. И вдруг этому старцу является в сновидении рано ушедший из жизни этот монах, да стоит он среди благочестивых святых в самом лучшем, почетном месте рая небесного. Спросил удивленный игумен того монаха – чем же ты заслужил такую честь? А монах улыбнулся и ответил странно – не дано тебе главное в человеческой судьбе знать, будь та начавшейся и сложенной в миру, а законченной в обители… Расстроился старец-игумен, решил расспросить у других почитаемых монахов, которых хорошо знал при жизни, и которые стояли среди святых на менее почетном месте, чем тот «невоздержанный» монах со многими недостатками. И игумену отвечали: «Да он просто крепко любил если не всех людей, то очень многих… И, самое главное, никогда не судил плохо о людях, никого из них, даже самого последнего, по твоим меркам никудышного, не осудил, не проклял… Никого…» Расплакался старец-инок, проснувшись, попытался в самом конце сна прощения попросить у того «невоздержанного» монаха из своей обители, что на хорошее место среди святых поставлен в раю – да не успел… Многого, самого главного в жизни не успевают сотворить в жизни – все суетятся в миру ли, в обители, в мысленных и душевных устремлениях… Вообще торопятся – жить, думать, молиться…
Василий предупредил Елену – вот, я тебе пересказал одну печальную историю, без выводов и заключений, сама ее прочувствуй, переживи сердцем, душой, дополни размышлениями о предопределении, о жизни и смерти, о любви человеческой, добре и зле… Вот Елена, вспомнив странную притчу своего супруга о «невоздержанном» монахе и благочестивом игумене, посрамленном и не заслужившим прощения от обиженного, думала на тему: «Жизнь-копейка», ибо к сотворению копейки-«новгородки» на Руси великая княгиня имела самое непосредственное отношение… Ибо «копейка» Елены появилась на Руси, как символ правды и конца фальшивых легковесных денег, бездарной корыстной лжи… Ибо корыстная ложь в отличие от наивного и бескорыстного заблуждения, даже случайной ошибки, означает предосудительное и дурное противоречие истине, правде… Можно ли ложью во спасение, как фальшивой копейкой или фальшивым рублем спасти жизнь?.. Этот вечный вопрос о позволительности худых средств для хороших целей – спасения жизни ближнего, жизни, вообще…
Известие о «копейке» Елены Глинской впервые встречается в Софийском Временнике, который свидетельствует, что в 1535 году, когда ее сыну Ивану было два года правительница повелела делать новые деньги на имя сына-государя, а «знамя на деньгах: князь великий на коне, а имея копье в руце, и оттом прозваша деньги копейные». До этого времени на деньгах имелось изображение всадника с поднятым мечом, почему и деньги эти иногда называются «мечевыми», в отличие от «копейных». Вес серебряных копеек – около 10 долей; форма их оставалась неправильной. Потом серебряные копейки Елены Глинской уже после ухода династии «последних Рюриковичей», и начала новой царской династии Романовых во времена правления Алексея Михайловича, сына первого царя новой династии Михаила Федоровича «выродились» в медные копейки – того же типа и веса, что и серебряные. Но Елена Глинская впервые на Руси упорядочила счёт копеек в рубле (их стало 100, а не 200), привязала рубль к «мировой валюте», персидскому дирхему по весу и динару по счёту. Елена учитывала интересы Руси, ведь Персия в 15 веке была лидером мировой торговли и главный торговый партнер Москвы. Благодаря Елене были изготовлены «московки», московские деньги с изображением всадника с мечом (сабляницы) весом 0.34 грамма серебра (0.1 дирхема), а также новгородские деньги с изображения копьеносца, называемых с тех пор копейками (0.2 дирхема).
До Елены Глинской из фунта серебра делали пять рублей. Корыстные фальшивомонетчики ухитрялись делать десять рублей, произведя смуту в торговле. Правительница Елена, изъяв из обращения старую монету, перечеканила по единому образцу, сделала из фунта серебра шесть рублей или шесть сотен копеек, на каждой из которых чеканили всадника с копьем. И уже скоро копеечные – настоящие, правдивые – деньги вытеснили из обращения легковесные «мечевые» и фальшивые деньги. К тому же при официальной девальвации 15 процентов Московская казна наполнялась «лишним» серебром – ради процветания государства. Так правда вытесняет ложь, как добро – зло… Об этом позаботилась правительница Елена, мать государя, чудотворно зачатого и рожденного… Много думала Елена Глинская о природе правды и лжи, добра и зла, предопределенности жизни и смерти, любви и ненависти, прежде чем прийти к краткому своду своего предписания – «Жизнь – копейка»…
Истинное «копеечное» добро перевешивает фальшивое и легковесно-бездарное «мечевое» благо. В правдивой копейке больше проявление доброй природы власти, чем в мечевой фальшивке. Но человек, по природе добрый, может колебаться между выбором правды и лжи, добра и зла, добрая натура исключает склонность ко Л., или лживость, но в данном случае лживость не играет никакой роли. Нравственность «копеечного» добра весомей нравственности «мечевого» добра. «Ложь во спасение» правдивой копейки полезней «лжи во спасение» мечевой деньги. Если все продается и все покупается в этой жизни, то пусть правда копейки напоминает о воле и стремлению к жизни и добру, а не о бездушном буквализме или душевной лжи фальшивой денежки…
Так размышляла Елена Глинская, правительница и создатель русской копейки, воспитательница первого русского царя Ивана, обозначив для себя и для сына цель нравственного правления. Когда нравственность есть путь к истинной правдивой жизни, и ее предписания даются человеку – царю или простолюдину, неважно! – для того, «чтобы он жив был ими, ради добра, любви, счастья»; следовательно, жертвовать человеческими жизнями для точного исполнения престольного предопределения – в этом всегда есть внутреннее противоречие и это не может быть абсолютно нравственным… Многим пожертвуют мать-правительница, царь-государь, не только чужими жизнями, но и своими, престолом и концом династии, а внутреннего противоречия нравственной власти добра под напором предопределения не разрешат…
Одна из самых образованнейших правительниц Европы Елена Глинская мучилась над одним из труднейших вопросом о божественной природе предопределения, происхождении и соотношении добра и зла в престольных деяниях, о хрупком равновесии благодати и печали, о свободном выборе творить добро и зло. И всегда Елену поражала тайна предопределения свыше и выбора человеческой души, когда свободный выбор души заключается в предпочтении зла добру или добра злу, без опасного смешения добра-зла. Может быть, от упорного и нераскаянного пребывание многих людей, даже правителей во зле, нарушении мировой гармонии возникает предопределенность жизни и смерти, истины и лжи. Вот и в ее Елениной судьбе какими-то силами был устроен династический брак с государем Василием после его мистического развода, и предопределением было назначено зачатие и рождение правдивой копейки – государя Ивана и тем же предопределением назначено зачатие и рождение фальшивой или легковесной для жизни «мечевой» монетки – глухонемого безвольного брата государя Юрия…
И жизни двух младенцев – копеечного, истинного царя и «мечевого» фальшивого глухонемого князя – как и все существующее, живое в человеческом обществе, окончательным образом зависело и зависит от всемогущей воли всеведущего Провидения. Потому прошлое упорство во зле без всякого раскаяния нескольких поколений мужа-государя, да и жены-государыни так или иначе подтолкнут к гибельной пропасти и новое поколение их, Василия и Елены, династического брака; родившийся глухонемым, беспамятливым Юрий был обречен Провидением уже в момент греховного зачатия Василия с комплексом кандуализма, в то время как истинная «копейка», Ивана-царя еще будет взвешиваться на весах той же божественной воли Провидения, предопределяющих одних всегда к добру и спасению, а других иногда – ко злу и гибели. И в случившихся человеческих судьбах с множеством развилок к добру и злу, к спасению и гибели уже не отличить выбора живой души и беспредельной силы произвола-предопределенности.
Почему копейка Елены Глинской стала мерой правды-истины, в не лжи и заблуждения, выдвинув в сотворчестве свободного человеческого выбора и предопределенности свыше на первое место смысл чуда жизни, основанного на любви и добре? Потому что предопределение ко лжи, обману, злу со стороны Божества оказывается просто бессмысленным.
«Живым сердцем копья врага не переломишь» – эти слова Елена слышала издавна, и в Литве и на православной Руси. Вроде как бессмысленно сопротивление жизни заостренному обоюдоострому железу на древке – копью. Перед копьем жизнь, живое сердце – ничто. А в купеческой и воеводской Москве Елена услышала другие слова о копье: «Не копьем побивают, а умом с правдой», потому и поверила в силу правдивой, истинной копеечки, а не фальшивой легковесной деньги… Пусть жизнь – ничто, пусть жизнь всех простолюдина и государя – копейка, но сколько появилось добрых поговорок о ценности копейки, о ценности жизни чуть ли не в первый год хождения по Руси копеечки матери первого русского царя Ивана Грозного, Елены Глинской…
«Копейками крепкий рубль держится» – то есть если жизнь человеческая есть копейка, то из множества копеек семья и род в несколько поколений крепчает, жизнь никуда не исчезает, а наоборот, торжествует…
«Держи копеечку, чтоб не укатилась». То есть держись за жизнь во всех ее чудесных проявлениях, чтобы не закатилась эта вроде бы ничтожная жизнь, цена которой копейка, в пыльный или грязный угол смуты и разлада, где эта копейка никому и не нужна, плесенью, зеленью покроется, – и не купишь на нее ничего, и сгноишь ее в непутевом месте без роду и без племени…
И снова о жизни, полновесности судьбы семьи, рода, общества, государства: «Трудовая копейка до веку живет»… «В рубле копейки нет, так и рубль не полон» – это о том, что без твоей жизни – ничтожной вроде, копеечной, судьба семьи, рода, отечества, поколения не полна, не завершена, ибо без твоей жизни-копейки народ неполный…
Не о богатстве речь, а о сообществе счастливых и добрых: «Копейка к копейке, проживет и семейка», «В счастливом роду каждая копейка рублевым гвоздем прибита», «Без трудовой копейки рубль не живет».
О ценности человеческой жизни, о сбережении своего народа в наказе народа правителям говорится: «Кто не бережет копейки, сам рубля не стоит», мол, знамо дело, цена государя – и рубль, и много больше, только на хрена нам рубль-государь, если он своих подданных не любит и не жалеет, подданных, цена каждому из которых копейка.
О доброй копейке в руках добряка и злой копейке в руках жадины: «Одна добрая копейка сиять глаза нищего заставит, а злая копейка руку нищего прожжет». Мол, пусть жизнь – это копейка, только добро живой души и нищего спасет и из беды вызволит, зато жадность и зло другой копеечной жизни другую жизнь поранит, а то и погубит…
Пусть жизнь – копейка, только оптимистична сама суть жизни, если в ней есть смысл и стремление к счастью… И не хмельные напитки, а хмельную жизнь пить рекомендует «копеечный» веселый и удалой русский народ: «Пей-ка, на дне копейка, еще попьешь, грош (гривну, рубль) найдешь!» Мол, живи и надейся, не впадай в отчаяние оттого, что жизнь твоя – цена копейка, пей хмельную жизнь, и перейдешь в более ценную, гривневую или рублевую жизнь…
Предопределение и жизнь человеческая… Зачеркни предопределение и дай человеческой свободе столько силы и проявления, что не останется места для Провидения, предвидения Божества… Только все ли на такую участь согласятся – все Божества, каждое селение, каждый город? Нет предела человеческой свободы – и все будут счастливы, и драться между собой не будут, чтобы стать еще счастливей?..