Соль неба бесплатное чтение

Рис.0 Соль неба

© Максимов А., 2022

© ООО «Издательство «Аргументы недели», 2022

Глава первая

Сережа

То, что никакого Бога нет, будущий священник отец Тимофей, а в ту пору Сережка Сторожик, понял в тринадцать лет, летом 1943 года, в августе, 24-го числа.

Папу своего Сережа помнил плохо. Когда мальчику едва исполнилось пять лет, отец утонул в бочке с яблочным вином. Он лежал посреди двора, словно спал. Мама суетилась вокруг, причитала, падала на колени и молилась.

Тогда еще мальчик думал, что Бог, конечно, существует. Ведь, если мама молится Господу, значит, Он есть, не станет же она обращаться к тому, кого нет?

Сереже никак не удавалось страдать по отцу по-настоящему, так, чтобы страстно, болезненно, как было, например, когда он нашел в лесу непонятно чей, но прекрасный мяч, а мальчишки его отняли. Тогда страдания случились долгие, вырывающие душу.

А тут – страх смерти, конечно. Неясность вот тоже – как же это: был батя, и вдруг нет его, причем нет навсегда. А страдания в душе не рождались что-то совсем.

Видимо, так случилось потому, что отец по жизни мальчика проходил незаметно. Тенево двигался. Такая тень, которая иногда трепала его по волосам, иногда задавала нелепые вопросы вроде: «Как живешь, сын мой?»

Заметнее всего отец становился, когда напивался. Драться не дрался, но все время пел очень громко одну и ту же песню, которая начиналась словами «Запрягайте хлопцы конив…». Вот это самое «конив» очень смущало мальчика, и он все хотел спросить у отца, что это странное слово обозначает.

У пьяного бати был мимолетный взгляд. Взгляд, который летел, но мимо. Сережа все пытался его поймать – не удавалось. А как разговаривать с человеком, если взгляд его не поймать? Невозможное дело.

Да и с тенью беседовать – занятие зряшное. Так и не довелось узнать Сереже, кто такие «конив», которых надо распрягать. Подозревал, что это, видать, разновидность коней, но что именно за разновидность такая, так и не выяснил.

После похорон мальчик спросил у мамы:

– А где теперь папа?

– Его Господь прибрал, – вздохнула она. – Бате теперь хорошо.

– А Господь где?

– На небе.

Сережа задумался: как это папа попал на небо, если его зарыли в землю? Да еще не просто так, а в массивном гробу, и два мужика накидали сверху лопатами земли, а потом еще, этими же лопатами, землю прировняли, чтобы тверже сделалась.

Ну, и как же он из этой тверди, да и на небо? Неясность… Спрашивать про это маму казалось почему-то неудобным.

Но мама всегда наперед знала, о чем сын ее хочет узнать, и начала сама рассказывать про бессмертную душу, про Царствие Небесное, про Божью волю…

Слова мама говорила непонятные, но красивые, притягательные. Вот когда отец пьяный орал, его слова тоже часто произносились непонятно, но они отталкивали. А эти притягивали.

Сережа слушал мамины рассказы, не до конца их понимая, но всегда волнуясь. Волнение было приятным.

В доме висели иконы, и Сережа, глядя на маму, постепенно научился молиться.

«Отче наш, сущий на небесах! Да святится Имя Твое; да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе…»

Слова молитвы были, наверное, красивые, но какие-то чужие. Сам Сережа никогда бы такими словами разговаривать не стал, тем более с Господом, про которого мама говорила:

– Господь – Он все про нас понимает. Иногда даже лучше нас самих.

Так, постепенно и опасливо, Сережа стал с Богом просто разговаривать. Своими словами. Вот какими хотелось, теми и говорил.

Однажды Сережа разбил чашку. Очень красивую. На ней был нарисован мальчик с длинными, как у девочки, волосами, который пас коз.

Мальчик был настолько красивый и живой, что иногда, чтобы не тревожить Господа лишний раз, Сережа даже разговаривал с ним.

Мама была на сенокосе, и Сережа решил чашку склеить. Но она не склеилась.

Жизнь превратилась в тупик, в конце которого отчетливо виделась огорченная мама с ремнем. И то, что с ремнем – ладно, а вот то, что огорченная – неприятно очень.

И еще собеседник погиб. Такой хороший собеседник, живой, длинноволосый, с козами… И от собственных Сережиных рук…

Сколько Сережа ни думал, перемежая испуганные мысли с еще более испуганными слезами, выход из тупика не находился.

Тогда мальчик подошел к иконе Богоматери и прошептал:

– Господи, Ты же все можешь? Ну, ведь Ты – Бог Всемогущий. Сделай так, чтобы мама не огорчалась. Тебе ж не трудно? Ну, и вот… Если можно… Ну, если только можно, сделай, пожалуйста, так, чтобы она меня сильно не ругала. И не била чтобы ремнем. А то она меня один раз побила, когда я в колодце чуть не утоп, и потом было больно на табуретке сидеть.

Когда мама вернулась и узнала про чашку, она начала смеяться и уверять, что это на счастье.

И еще она сказала:

– Пусть это будет самая главная печаль нашей жизни, правда, сын?

И Сережа Сторожик в ту самую секунду понял, что Бог есть и что Он всегда поможет, если в жизни образуется тупик.

А 24 августа 1943 года он твердо понял: Бога нет.

Когда немцы вошли в деревню, мама велела Сереже спрятаться в подвал, а сама хорониться не стала, видимо, боялась двор и дом оставлять.

– Что немцы – не люди? – сказала она. – Договоримся!

Оказалось, не люди.

Услышав во дворе чужую гавкающую речь, Сережа, конечно, из подпола вылез – любопытно было посмотреть. Хотя мама строго-настрого приказала не вылезать ни в коем случае. Но ведь, если любопытство гонит человека, то не найдется таких препятствий, которые он не преодолеет, тем более если человеку тринадцать лет, а во дворе его мама общается с непонятными людьми.

У немцев Сереже не понравился язык: он был гавкающий и совсем уж неясный. А сами немцы казались поначалу вполне себе ничего, даже симпатичными. Молодые, загорелые, в красивой форме.

Они ходили по двору, давя яблоки. В тот год случился хороший урожай. Руками и прикладами автоматов немцы сбивали красные шары с веток и давили их тяжелыми сапогами. Им почему-то очень нравился звук, который издавали при этом налитые соком шары. Фашисты наступали на яблоки и хохотали. Яблочный аромат распространялся повсюду, забивая даже привычный запах навоза из хлева.

Сереже очень хотелось к этим красивым, молодым, улыбающимся парням, но ослушаться маму он не смел.

Мама молча семенила за немцами. Но, когда они направились в сторону дома, зачем-то их обогнала.

И тогда фашист, по-прежнему улыбаясь, достал пистолет и выстрелил маме в сердце. Мама упала.

Немец вошел в дом, увидел Сережу, потрепал его по голове, сказал что-то на своем каркающем языке, забрал со стола бутылку молока и оладушки вместе со сковородкой, еще раз потрепал Сережу по голове и с улыбкой вышел из дома.

Все также радостно смеясь, люди в красивой форме ушли со двора.

Мама лежала на дорожке с открытыми глазами. Крови почти не было.

Сереже понимал, что маму убили. Но не голосил, не плакал. Сидел рядом с мамой и смотрел в ее открытые глаза.

В маминых глазах плыли облака.

Впервые в жизни мысль не хотела думаться. Сережа не мог думать о том, что мамы больше нет и про то, как же он теперь будет жить и что делать. Он сидел и смотрел на облака, плывущие в маминых глазах. В голове его было пусто и вязко. Время остановилось, потому что не было никакого «дальше», «потом», «завтра». Время испугалось содеянного и замерло.

А вокруг бушевал этот мерзкий запах раздавленных яблок. Всю жизнь отец Тимофей ненавидел яблоки, от одного запаха которых ему становилось дурно.

Потом прибежали соседи, оттащили Сережу… Он, впрочем, и не сопротивлялся. Шел, все время оглядываясь назад, будто хотел поймать мамин взгляд.

Похороны, поминки, плач соседей… Все это помнилось плохо, видимо, потому, что, глядя на то, как люди встречают и провожают смерть, Сережа был не с ними. И даже слушая, как обсуждают соседи его будущую жизнь: отдавать ли мальчика в детдом или, может, кто захочет жить с ним в его доме, или, например, к себе возьмет, парень вроде незлобивый и смышленый – Сережа не волновался. Все эти разговоры не имели к нему отношения – он уже принял решение.

Еще тогда, глядя в мамины глаза, он не столько понял, сколько почувствовал, как снова запустить время и что с ним надо делать, с этим временем, то есть с жизнью своей.

В ночь после похорон его взяла к себе соседка.

Сережа дождался, пока все уснут, и вылез через окно.

Стояла деревенская, черная, непроглядная ночь. Небо стало высоким, каким бывает только по ночам. Тишина залепляла уши. Собачий лай лениво разносился, как бы подтверждая, что жизнь под этим высоким миром все-таки окончательно не завершилась.

Страха Сережа не испытывал. Это ведь была его жизнь. И его мир. А он уже твердо знал и на всю жизнь усвоил: бояться следует только чужаков.

Сережа зашел в свой дом. Достал свечку, запалил ее, чтобы хоть что-то разглядеть.

Он брал иконы, кидал на пол и топтал их. Спокойно и деловито.

Лик смотрел на него грозно и удивленно.

Сергей ударил по Лику каблуком, прямо по глазам и прошептал:

– Нет тебя! Не зырь на меня, нет тебя – и все! Ты меня просто обманул! Обманул!

Потом собрал убитые иконы, вышел во двор, в ямке зажег костер.

Сережа смотрел на то, как сгорает его вера, и хотел испытать какое-нибудь победительное, радостное чувство. Но оно не испытывалось. Почему-то хотелось плакать.

Он дождался, пока костер догорит, и снова зашел в дом. Подумал взять что-то на память, мелочь какую, безделицу. Но почему-то передумал. Словно испугался печали будущих воспоминаний о той жизни, которой не случится более никогда.

Вышел. Запер дверь на замок. Повертел в руках ключ, раздумывая, куда его деть, и зашвырнул в ту самую ямку, где еще тлели остатки икон.

Не оглядываясь, пошел по черной, незрячей дороге, совершенно не понимая, зачем и куда он идет.

Он совершенно твердо знал – не умом своим, а сердцем – что в деревне оставаться ему более невозможно, потому что, если жизнь кончилась, то она должна завершиться вся, целиком, полностью, без единого остаточка.

А еще Сережа чувствовал своей чуткой мальчишеской душой, что дорога мудрей человека и то, чего не знает человек, то непременно ведает путь и приводит обязательно туда, куда надо прийти.

Так и двигался по дороге, которая то исчезала, то возникала вновь. Шел спокойно, без паники, даже вовсе без страха. И ветки его не хлестали, и болота не попадались – шел, словно по ковру.

И снова Сережа подумал, что этот мир: бесконечно звучащий лес; деревья, которые все время клонятся, будто приготовились сорваться со старта, как бегуны; шишки, хрустящие под ногами; ручей, наполненный тягучей, прозрачной, ледяной водой; и даже солнце, что хитро показывало свой веселый желтый глаз из-за крон деревьев – все это принадлежит ему, это его жизнь и его мир. А потому ничего дурного из этого мира прийти не может. Дурное приходит от чужих, которые только прикидываются людьми.

И не то чтобы тринадцатилетний Сережа именно такие мысли и думал. Нет, конечно. Зачем? Он ровно так чувствовал, а это гораздо важнее.

О том, что случилось с мамой, Сережа не вспоминал. Это страшное воспоминание осталось где-то позади. Оно вытолкало его из прошлой жизни, а само осталось жить в ней. И Сережа уходил все дальше, унося в себе ужас того дня, неверие в Бога и невозможность возвращения.

Он шел, совершенно не понимая, куда идет, но двигался уверенно и быстро, словно человек, твердо знающий цель своего пути.

Храм вырос на краю леса, неожиданно и прекрасно, как видение.

Сначала Сережа увидел Храм, а уж потом понял, что стоит этот красавец на берегу реки, а за ним раскинулась деревушка.

Надо было обойти Храм и пойти в деревню – попросить поесть.

И тут Сережа вдруг отчетливо осознал: теперь придется жить подаянием. Потому что больше нечем.

Эта ясная, а оттого еще более неприятная мысль напугала его. Как это: просить у незнакомых людей еды? А может, предложить какую подмогу? В деревне всегда найдется ожидающая своего часа работа, тем более сейчас, когда мужчины на фронте.

Мысль пыталась пробиться сквозь усталость и не смогла. Захотелось спать. Странное дело: не было такого желания, и вдруг сон навалился теплой шкурой, обволакивал, не позволял идти.

Сережа знал, что сон надо уважать, если не подчиниться ему, все одно: толку не будет. Уж ежели накроет тебя теплая шкура сна, то никакие мысли, а тем более решения сквозь нее просочиться не смогут.

Мальчик рухнул на землю, прислонился спиной к дереву и тотчас уснул тем прекрасным, без сновидений, глубоким сном, которым всегда засыпают люди, без боязни отдающие сну и душу, и тело, и мысли.

Проснулся, почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд.

Над ним стоял невысокий человек в рясе священника. Длинная, почему-то казавшаяся нелепой, борода; волосы, убранные в хвостик.

Мальчик никогда не видел мужчин с хвостиком и потому непроизвольно улыбнулся.

Священник улыбнулся в ответ. Улыбка у него была добрая и тихая. Но Сережа вспомнил, как улыбались немцы, и нахмурился.

– Издалека ли идешь? – поинтересовался священник.

Сережа не знал, что ответить. Он испугался, что священник отведет его в милицию, а оттуда наверняка отправят в детский дом.

Мальчик даже привстал, готовый бежать.

– Меня Филаретом зовут, – представился священник.

Имя было до того смешным, что Сережа опять улыбнулся.

– Правильно, сейчас и так времена грустные, зачем печалиться. – Филарет рассмеялся тонким смехом. – Ибо сказано: «Доколе свет с вами, веруйте в свет».

– Нет у меня никакого света, – буркнул мальчик.

– Бывает, – произнес Филарет почему-то очень серьезно. – Есть-то хочешь, небось?

Есть хотелось до головокружения.

– Пойдем тогда, что ли? – Филарет протянул руку. – Зовут-то тебя как?

– Сергей Сторожик я.

– Ну, Сергей и Сергей. Пойдем, что ли, Сергей?

Сергей оперся о руку Филарета. Рука была твердая, сильная.

Филарет пошел к Храму, Сережа двинулся за ним. Он не очень понимал, куда и зачем идет. Перед глазами стояла миска с дымящейся картошкой, и эта фантазийная картина перекрывала все его мысли, размышления и сомнения.

Шли они по той самой дороге, что вела из Сережиной деревни. Дорога эта упиралась в Храм. А дальше дороги не было. Дальше начинались какие-то иные пути.

В пределах Храма стоял дом отца Филарета. Большая, стройная, солидная изба в несколько комнат. Так у них в деревне только председатель жил, а у всех остальных похуже домишки были, погорбатей.

На стенах- фотографии красивой женщины и мальчишки. Фотографии делали стены глазастыми, и Сереже казалось, что дом смотрит на него каким-то неведомым чужим прошлым.

– Это жена моя, – сказал Филарет, доставая из печи картошку. – Ириной звали. Померла во время голода. А это сын наш, Егор. На фронте сейчас. Чё-то вестей не было давно от него.

Подошли к столу. Сережа сел, а Филарет не садится. Ничего не говорил, просто стоял и смотрел на Сережу.

Пришлось встать.

– Отче наш, Иже еси на небесех! – начал Филарет молитву. – Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго.

Филарет перекрестил картошку и огурцы на столе, перекрестился сам.

Зачем надо читать молитву перед едой и креститься, Сергей не понимал, однако сам креститься не стал.

Филарет поглядел на мальчика. Не зло, а скорей хитро. Перекрестил его и произнес спокойно:

– Ну, что ж, приступим к трапезе.

Ели молча.

Сережа старался есть не торопясь, солидно, как мама учила. Получалось плохо. Картофелины сами прыгали в рот и проглатывались мгновенно.

А Филарет все подкладывал. И молчал.

Когда картошка закончилась, Филарет разлил чай. Чай ароматный, вкусный, с травами.

Сережа разомлел. Уже совсем близко замаячил сон. Уходить не хотелось.

– Идти-то есть куда? – спросил Филарет.

– Мир большой, – ответил Сережа и очень обрадовался своему взрослому ответу.

Филарет почему-то расхохотался, а закончив смеяться, подытожил:

– Некуда, значит. Хочешь если, живи здесь. Места много. В школу я тебя определю. – Филарет открыл дверь в одну из комнат и произнес спокойно: – Здесь и живи. Здесь раньше Егор мой жил.

У Сережи никогда не было своей комнаты. Он даже не представлял, что это такое: спать только со своими снами, чтобы ничьи другие, даже мамины, к тебе не могли прийти.

Комната – большая, статная, с кроватью, столом и окном, выходящим на Храм.

– Спасибо, – почему-то прошептал Сережа.

Он прошел в комнату и осторожно сел на кровать. Кровать была жесткая и надежная. Своя.

– Документы-то есть у тебя? – спросил Филарет.

Сережа отрицательно покачал головой: почему-то, уходя из дома, он совершенно не подумал про документы.

– И ладно, – улыбнулся священник. – Война – она все спишет. Сельсовет-то у нас отменили, а печать осталась, и бланки всякие, в том числе и свидетельства о рождении. Не немецкие же тебе выдавать?

– Не, немецкие мне не надо, – согласился Сережа.

– Я тоже так думаю. Немцы думают: если они чего запретили, так того и не будет. Они порядок любят. А русский человек – он справедливость больше порядка уважает. Ибо сказано: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его». У нас тут и печати имеются, и бланки. Немцов же выгонят скоро…

Филарет не спрашивал ничего. Если бы он пытать начал – как там да чего, Сережа бы слова не сказал.

Но тут – хороший человек, смешной, волосы – в хвостик, картошкой накормил с маслом, комнату отдельную дал…

И Сережа сразу, забыв про сон, с ходу все рассказал. И про то, как жил. И про отца утонувшего. И как маму убили. И даже как иконы топтал. Понимал, что священнику неприятно будет про иконы слушать, но не рассказать об этом – нечестно.

Филарет слушал молча, не перебивал. И только, когда Сережа про иконы начал рассказывать, на глазах священника появились слезы. От этого карие зрачки его стали казаться еще больше и удивленней.

Вся огромная, бескрайняя жизнь мальчишки уместилась в неполные двадцать минут.

Когда Сережа замолчал, отец Филарет обнял его, поцеловал и перекрестил.

– Не надо меня крестить! – закричал мальчик. – Не надо! Нет никакого Бога, так и знайте! Бог бы такого не допустил!

Отец Филарет вздохнул:

– Господь ничего зря не делает, запомни это! На Бога грех обижаться. Ибо это мы часто не ведаем, что творим. А Он ведает всегда!

Сережа вскочил:

– Что вы такое говорите?! Как вы можете?! И маму, значит, не зря! Да пошли вы!.. Не нужна мне ваша картошка и комната ваша не нужна!

Он ринулся из комнаты вон, но Филарет схватил его за руку:

– Умири себя, умири… Ты ведь не о матери тоскуешь, о себе. Мать твоя – мученица, ей Царствие Небесное открыто. Ей хорошо сейчас: ни войны, ни страха. Даже волнений за тебя нет, ибо знает, что с тобой в дальнейшем случится. Тебе вот – да, тяжко: жить как-то надо… Куда-то необходимо жить… А куда – ты и не ведаешь…

Филарет отпустил Сережину руку.

– И запомни, – произнес Филарет тихо, – «блаженны невидевшие и уверовавшие».

– Как это – блаженны? – не понял Сережа.

– Потом поймешь, – улыбнулся Филарет. – А держать я тебя не держу. Хочешь – ступай, хочешь – оставайся.

– А молиться будете заставлять?

– Заставлять? – Филарет усмехнулся. – К Богу человек сам прийти должен. Ибо сказано: «Не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божьих». Но покуда человек не услышит это слово, можно лишь молиться за него да ждать, покуда к Богу придет. Дорога эта у всех разная, но самостоятельная всегда.

Сережа ничего не понял, кроме главного: его не будут заставлять ходить в церковь и молиться.

Так Сережа Сторожик начал жить у отца Филарета.

В деревне к отцу Филарету относились по-разному: одни его любили, другие – боялись не любить. Одни ходили в церковь, искренно веря в то, что только с Богом можно пережить эти ужасные годы. Другие не понимали, почему немцы не трогают священника, да и с Богом отношения портить не хотели на всякий случай: война все-таки, мало ли что…

Потому народу в Храм всегда приходило много.

Когда появился у Филарета мальчишка, те, кто любили настоятеля – полюбили его еще больше, а те, кто боялся не любить – еще больше зауважали.

Только бывший председатель колхоза, Семен хромой, спросил:

– Чего пацана в детдом не отдашь?

– Пацана советской власти отдавать? – вопросом на вопрос ответил Филарет.

И Семен больше вопросов не задавал: отошел с тревожным уважением во взгляде.

Документы отец Филарет организовал быстро, так что уже через тройку дней ходил Сережка в школу.

Учиться ему не нравилось, но огорчать Филарета было неловко, поэтому пришлось стать отличником.

Помогал Филарету по дому и с небольшим огородом. Эту помощь отец Филарет почему-то называл послушанием.

Поначалу Сереже слово это не нравилось: не любил он быть послушным. Он считал, что слушаться других – дело нелепое, самому как-то надо понимать, чего делать.

Но постепенно привык. И даже стало ему казаться, что слово «послушание» придает торжественность всему, даже самому обыденному.

Одно дело:

– Пойди огород полей.

И совсем иное:

– Сегодня твое послушание: огородом заниматься.

Привык он и к молитвам перед едой. Сам, конечно, просто стоял, молча, почему-то опустив голову, но молитва уже так не раздражала. Как и иконы. Ну, висят себе картинки и висят.

Иногда, правда, Сереже казалось, что Лики с икон каждый раз смотрят на него по-разному, с картинками из учебника или из книжки какой такого не происходило. А тут…

Иногда Лики хмурились. А то вдруг появлялись у них в глазах веселые огоньки. И, что уж было совсем невероятно, настроение Сережино удивительным образом зависело от того, как смотрят на него Лики с икон. Впрочем, может быть, как раз было наоборот: лица на иконах таинственным образом выражали Сережино настроение.

Впрочем, мальчик изо всех сил старался не верить в Бога и не думать про все эти божественные неясности.

Отец Филарет никогда не приказывал – только просил. И, если Сережа делал что-то не так, не наказывал, а лишь вздыхал длинным и печальным вздохом. От этого вздоха, от взгляда, который вмиг делался влажным и грустным, в мальчика входил абсолютный и всепоглощающий стыд такой силы, что, казалось, разорвет на месте, раздавит, расплющит.

Однажды Сережа спросил:

– Что такое со мной делается?

– Сказано: «Всякий делающий грех есть раб греха», – произнес отец Филарет серьезно и со значением. – А рабом кому же хочется быть? Вот и думай…

Ответ был настолько очевиден, что Сереже категорически не понравился.

«Никакого греха я не делал, – подумал он. – Подумаешь, огурцы забыл прополоть. Тоже мне грех».

Однако неинтересный и даже неправильный ответ отца Филарета почему-то запомнился надолго.

Жили они настолько хорошо и спокойно, что война казалась прошедшей, бывшей когда-то, не сегодняшней.

Иногда к отцу Филарету приходили немцы. Настоятель говорил с ними на их гавкающем языке. Поначалу Сережу это злило, но потом он перестал обращать на это внимание.

И вообще, когда приходили немцы, мальчик старался уйти, не слышать их речь, чтобы не вспоминать облака, плывущие в маминых глазах.

Однажды отец Филарет принес ему книгу под названием «Евангелие»…

Вообще, Сережа читать любил – мама еще приучила. Но в доме отца Филарета большинство книг рассказывали о Боге, а мальчишка про этого Бога читать совсем не хотел – зачем читать про Того, Кто только притворяется, что есть?

Правда, нашлись и другие книги, дореволюционные, с «ятями». Сначала эти бессмысленные твердые знаки раздражали, но потом мальчик к ним привык. Как постепенно привык ко всему в этом доме.

И Сережа читал Толстого, Чехова и каких-то малоизвестных писателей по фамилии Иван Бунин и Борис Зайцев. Бунина даже несколько раз перечитывал, про любовь потому что. В этих книжках все было, может, и придуманное, но все одно казалось настоящим.

Читать Евангелие отец Филарет не заставлял – просил:

– Прочитай, пожалуйста. Просьба у меня к тебе такая.

И посоветовал начать с Евангелия от Иоанна. Не объяснял почему, просто сказал:

– Евангелие от Иоанна почитай. Пока не станет скучно. Сколько сможешь.

И ушел, чтобы Сережа не подумал, будто он проверяет: будет мальчик книжку читать или нет.

Сережа тут же открыл. Слова были красивые:

«Он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о Свете»; «Я свет миру: кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни»; «Пришел к своим, а свои его не узнали»…

Но волшебные слова эти не имели к Сереже никакого отношения. Они были про другое и обращены к другим.

Сережа так прямо об этом отцу Филарету и заявил.

Филарет улыбнулся:

– Считай, что это такое у тебя послушание. Пару-другую страничек в день – это ж не трудно?

– А зачем?

– Вот два сосуда стоят, представь себе. Через один все время вода льется, а второй стоит себе – и все. Какой чистым окажется? То-то же. Сосуд хоть и не понимает, что сквозь него вода течет, все равно очищается, верно? Так и с Евангелием. Коли читаешь постоянно, слова эти в тебе остаются, чтобы прорасти потом.

«Зачем мне это все?» – вздохнул Сережа.

Но про себя. Вслух ничего не сказал… Читать несколько страниц в день – послушание легкое. Тем более что слова в книге, конечно, такие же непонятные, как и ее название, и к Сереже отношения не имеющие, но зато красивые и не раздражающие особо…

Никогда не думал Сережа о том, как и когда проросли в его душе евангелические истины. Лишним казался ему этот духовный анализ, поскольку и без него очевидно: без этого послушания вырос бы отец Тимофей в совершенно другого человека.

Красная армия пришла в село, словно к себе домой: естественно, без боев и без крика.

В церковь вошел человек в бурке, которая плохо скрывала ряд орденов на кителе.

При входе снял фуражку, саблю, вытащил пистолет, сказав при этом:

– Нехорошо с оружием в церковь.

Постоял около икон. Крестился. Шептал что-то. Потом поцеловал икону Богоматери и заплакал.

Попросил у отца Филарета благословения и умчался вместе со своим полком добивать врага.

Война окончилась слезами и застольями. Стали возвращаться те, кто выжил. Плакали, выпивали, старались строить мирную жизнь, которая теперь – навсегда уже – стала именоваться «довоенной».

Зимой сорок шестого года пришел к Филарету хромой Семен, которого снова выбрали председателем, увел священника из дома во двор и прошептал:

– Бежать тебе надо, отец Филарет. Тут такое дело… Советская власть решила устроить показательные расстрелы тех, кто, по ее мнению, сотрудничал с фашистами. Человека не арестовывают, а расстреливают на глазах у односельчан. Для острастки, как говорится. Мне велено народ собирать, тебя расстреливать будут за пособничество фашистам. Пацана своего хватай и тикай отсюда по-быстрому.

Отец Филарет слушал молча, не перебивал, равнодушно смотрел то себе под ноги, то вдаль куда-то. Могло даже показаться, что все сказанное к нему не имеет касательства.

Когда Семен закончил говорить, ответил спокойно:

– Куда ж мне тикать? Чего бояться? Сказано ведь: «Кто соблюдает слово Мое, тот не увидит смерти вовек». Как я могу Храм Божий оставить? Паству? Не дело ты говоришь, Семен, не дело.

Семен даже руками всплеснул:

– Убьют тебя, понимаешь? Расстреляют ведь!

– Убить меня нельзя, – твердо произнес отец Филарет. – У Господа мертвых нет. А тебе спасибо, что предупредил. Добрый ты человек. Только не бойся ничего, слышишь? Все горести твои от страха отсчет свой ведут. Когда человек с Богом, ему людей зачем бояться?

И ушел в дом не прощаясь.

Сережа видел, как всю ночь отец Филарет молился, вино пил и хлебом закусывал.

Но на следующий день в деревню никто не приехал.

Собранные на церковном дворе люди уже расходиться собрались, когда на крыльцо вышел отец Филарет и сказал, хитро щуря свои маленькие глаза:

– Вот советская власть неорганизованная какая – ничего организовать не умеет. Ну, пойдемте, что ли, в церковь. Раз уж пришли – чего на улице стоять?

Никогда еще не слушало проповедь отца Филарета так много людей.

Никогда еще отец Филарет не проповедовал столь яростно. Говорил он о страхе. О том, что только Божьего суда должно бояться человеку, а остальное все – суета.

Историю рассказал, как к святому Мартиниану явился прекрасный незнакомец с орлиным взором и заявил, что он – Христос и что Мартиниан должен слушаться его беспрекословно. Святой посмотрел внимательно на незваного гостя и спросил: «Ежели ты Христос, то где же раны от гвоздей?» Обличенный во лжи сатана – а это был он – тотчас и исчез.

– Ни ран мы должны бояться, духовных ли, физических, но гнева Божьего, – говорил отец Филарет, смахивая с глаз слезы. – Не смерть страшна, ибо сказано: «Кто будет веровать и креститься, спасен будет; а кто не будет веровать, осужден будет», – грех страшен. Страшно перед очами Господа с грязной душой предстать… А больше и нет никаких страхов. Забудьте о них!

И через день в село никто не приехал. И через два. И через неделю.

Сережа чувствовал: что-то нехорошее приближается к ним, вот-вот явится и сломает всю их жизнь, разрушит.

Пытался говорить об этом с отцом Филаретом, но тот твердил одно:

– Все в руках Божьих. Ибо сказано: «Не может человек ничего принимать на себя, если не будет дано ему с Неба».

Очень не любил Сережа, когда отец Филарет отвечал цитатами, словно своих слов у него не находилось.

И перестал задавать вопросы.

Но советская власть организовывала, может, все и плохо, зато памятью всегда отличалась хорошей. И, если задумала она какую гадость, не забывала никогда.

Где-то дней через десять после ночного, тревожного прихода Семена, в село въехал грузовик, в кузове которого мрачно покачивались люди, вооруженные винтовками и автоматами.

Перед грузовиком фыркала трофейная эмка. В ней властно восседали командирского вида мужик и священник.

Командир вальяжно вышел из автомобиля, что-то властно сказал Семену, и председатель проворно собрал сход на церковном дворе.

Отца Филарета вывели под прицелом винтовок.

Рядом с вооруженными солдатами он казался еще более маленьким и абсолютно беспомощным.

Командир влез на крыльцо.

Рядом с ним встал человек в рясе.

– Граждане! – с плохо скрываемой радостью закричал командир. – Пока наша доблестная Красная армия крушила коварного врага, находились такие граждане, которых язык не поднимается назвать гражданами. Эти так называемые граждане пособничали врагу, пособничали фашистам. Филарет…

Из толпы кто-то крикнул:

– Да ничего он не пособничал никому! Он жить нам помогал!

– Советская власть лучше знает, кто пособничал, а кто помогал, – взревел командир. – И советская власть приговорила пособника фашистов к высшей мере наказания – расстрелу.

Народ забурлил. Послышались недовольные, нервные крики.

– Ты, в общем… – тихо сказал отец Филарет, обращаясь к командиру. – Кончал бы речи свои поганые… Не надо церковный двор галиматьей позорить.

Народ бурлил все активнее. Люди видели, что творится несправедливость, но, как часто бывало в их жизни, не могли решить, как именно эту несправедливость погубить, и потому привычно нервно и грубо кричали.

Сережа стоял в Храме, наблюдая за происходящим, и боялся выйти. И даже не то чтобы боялся, но почему-то совершенно твердо понимал: выходить сейчас нельзя, невозможно, надо непременно стоять тут и ждать чего-то. Как на посту.

Мальчик видел, как в глазах командира боролись страх и высокомерие. Пока побеждало высокомерие.

– Ты эта!.. – заорал он на отца Филарета. – Ты эта… Тут мне не указывай. И вы тоже! – крикнул он толпе. – Хорош орать! У советской власти патронов на всех врагов народа хватит! – Он оглядел толпу, пригнулся почему-то и произнес тихо: – Залп в воздух на команду «Пли!».

Перещелкнули затворы. Звук был резкий, неприятный и очень отчетливый. Как будто проорала какая-то фантастическая птица, кричащая громче кукушки.

– Пли! – радостно завопил командир.

Раздался выстрел.

Под ноги толпы рухнул с неба случайно подбитый голубь.

Птица билась на земле, силясь взлететь, не понимая, куда вдруг делись и небо, и полет, и жизнь…

Командир достал пистолет, выстрелом добил раненого голубя.

Толпа уважительно затихла.

– И еще! – взревел командир. – Советская власть добра. Они прислала вам этого… Председателя Храма…

– Настоятеля, – буркнул новый священник.

– Один хрен! – недовольно гаркнул командир. – Все одно – начальник…

– Начальник наш на небе, – тихо произнес отец Филарет.

Удивительное дело: Филарет говорил совсем тихо, но все прекрасно слышали его.

Новый настоятель подошел к отцу Филарету:

– Пойдем в Храм, помогу тебе причаститься.

Настоятель был высокий, толстый. Отец Филарет смотрел на него снизу вверх.

Отец Филарет вздохнул:

– Не пойду я с тобой. Помнишь? «Сказал Петру который с Ним спорил: «Отойди от Меня, сатана, потому что ты думаешь не о том, что Божие, но что человеческое».

– Евангелие от Марка, – растерянно прошептал священник.

Отец Филарет развернулся и медленно побрел к церкви.

– Кто в день смерти причастится – тому Врата Царствия Небесного открыты, – крикнул священник в спину отцу Филарету.

– Не боись, – хмыкнул командир, как-то очень по-своему истолковав слова нового настоятеля. – Небось не убежит никуда. Окружено тут все.

Он достал яблоко и захрустел.

Сережа увидел это яблоко и почувствовал, что его сейчас вырвет.

Отец Филарет зашел в Храм и прикрыл за собой дверь.

Дверь тут же распахнулась. В двери стояли трое с винтовками.

– Ничего не дадут по-человечески, – сказал отец Филарет и спрятался с Сережей в алтаре.

Лицо отца Филарета было серьезным. Только во время служб видел Сережа у священника столь серьезное лицо.

Отец Филарет тяжело опустился перед мальчиком на колени.

Сережа попытался поднять его, но Филарет взглядом остановил его.

– Не тебе сегодняшнему исповедаюсь, но тому, который в тебе растет. Много на мне грехов. Главный: не всегда умел быть добрым к людям. Не ко всем сердце свое открывал. Грешен. Помни, как сказано. «По тому узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою». Человек ничего, кроме добра, не понимает – от всего иного бежит. Человек только тогда душу свою раскроет, когда почувствует твою доброту. Ты командира этого полюби, который не ведает, что творит. А ведь воздастся ему. Всем воздастся.

Сережа слушал внимательно, но все сказать хотел: «Отец Филарет, давайте убежим. Тут же еще один выход есть. А там – лес. Спасемся».

Отец Филарет словно услышал его слова:

– Не в том спасение, чтобы дни земной жизни продлить, но в том, чтобы Бога всегда в себе слышать. Помнишь? Ты же читал? «Пришел к своим, а свои его не узнали». Приди к Богу, Сережа, одна у человека дорога – к Богу. Больше нет дорог.

Алтарные врата грубо распахнулись.

– Давай иди. Хватит уже! – В подтверждение своих слов солдат клацнул затвором винтовки.

– А как же теперь, отец? – Сережа хотел добавить «Филарет», но не добавил почему-то. Только повторил еще раз: – Как же теперь, отец?

Отец Филарет обнял его, поцеловал трижды, перекрестил, сказал:

– Благословляю тебя на жизнь праведную… А теперь иди, иди… Все…

Сережа забился в угол Храма и начал тихо, по-щенячьи плакать.

Он не видел, как шепотом молился отец Филарет перед иконой; как долго тряс его за плечо солдат; как, не выдержав, схватил священника за плечи, вытащил на церковный двор и бросил на землю; как встал отец Филарет с улыбкой, как перекрестил людей, стоящих перед ним; как покрестился на Храм и как сказал тихо:

– Как это у вас там говорится? Пли?

Сережа только услышал выстрелы.

И оторвался от стены.

И увидел Лики, которые смотрели на него.

Они смотрели с жалостью и пониманием. Впервые они его не раздражали. Они были свои.

Сережа выскочил из церкви и увидел тело отца Филарета.

Филарет лежал на белом, затоптанном снегу, и земля вокруг него наливалась багряным, страшным цветом.

А рядом валялся огрызок яблока.

«Откуда ж яблоки зимой?» – подумал мальчик.

И эта непонятно откуда взявшаяся мысль почему-то его успокоила.

– Расходимся по домам! – приказал командир и слез с крыльца.

Похоронили отца Филарета в церковном дворе.

Новый настоятель сказал, что это он так договорился с властями – мол, чтобы не было бузы.

Народ согласился: то, что принявший мученическую смерть отец Филарет лежит в церковном дворе – правильно и даже справедливо. Ну, раз уж так все сложилось, то пусть будет хотя бы такая справедливость.

Сережа стоял на похоронах и все время думал, что тот человек, который лежит в гробу, совсем не походит даже на спящего отца Филарета. Он вообще на Филарета не похож. Это был какой-то другой человек. Или даже не человек.

С тех пор как плакал в церкви, Сережа не проронил ни слезинки. Ему казалось, что он превратился в механизм, который автоматически, непонятно зачем, совершает положенные действия.

В голове его не рождалось мыслей, а в душе – чувств. Он не думал о будущем, не страдал по ушедшему человеку. Поднимал ноги – шел. Поднимал руки – что-то делал. Но сам находился словно не здесь, а вот где именно находился – оставалось неясным.

Поминки устроили в доме отца Филарета, где теперь должен был жить новый настоятель.

Все говорили про священника добрые слова. И те, кто любил его. И даже другие, прочие, уважавшие.

Новый настоятель предложил Сереже остаться жить здесь, при церкви.

Мальчик резко отказался. Будто выбил из себя два слова:

– Не буду.

Настоятель не удивился. Спросил только:

– Куда ж ты теперь?

Сережа не ответил.

Хромой Семен пил и молчал. Не просто так молчал от неохоты говорить, но мрачно. Словно думал какую-то тугую мысль, но не видел необходимости ее высказывать.

Кто-то попытался сказать, что, мол, на поминках священников не надо бы пить – не принято. Но Семен только сверкнул на него глазом и буркнул:

– Как же так: поминки без водки? И себя не уважать, и усопшего.

И снова замолчал.

Наконец председатель поднялся и начал речь, обращаясь почему-то к отцу Филарету.

Он говорил так, словно отец Филарет сидел тут, среди них, и вот он к нему обращался. Как к живому.

– Ты… Это… Отец Филарет… Это… Не боись… Мы похоронили тебя как надо. В церковном дворе. И оградку я сделаю как подобает. Я с кузнецом нашим договорюсь – он скует все как надо.

– Как надо, так и скую, – подтвердил сидящий здесь же кузнец.

– И крест поставим.

– И крест скую, – согласился кузнец.

– И еще я… – Семен замер, будто не решаясь сказать, – …и еще я эта… Батюшка Филарет… В церковь ходить буду теперь. Ну, иногда. – Он обвел всех грозным начальственным взглядом и произнес строго: – И всем советую. – Он поднял рюмку. – Ну, Филарет, за тебя… Пусть земля тебе, как говорится – пухом, а небо – одеялом. Хороший ты был мужик, правдивый. Хоть и священник.

Семен выпил, сел и тут же вскочил.

– Да… Я эта… Позапамятовал сказать… По поводу мальчишки твоего… Я… Эта… Могу его к себе в дом взять, если что… У меня там двое малых, ему повеселее будет. Если он, конечно, возражать не станет.

Сережа, конечно, не возражал. И в ту же ночь переехал к Семену. Из книжек взял том Толстого, где «Севастопольские рассказы», Бунина, который про любовь писал, и книгу с неясным названием Евангелие.

Первые две книги, чтобы читать иногда от тоски жизни, а вторую – на память об отце Филарете.

В первую ночь Сереже постелили на полу. Матрац дали хороший, нежесткий, подушку и одеяло. Одеяло, правда, короткое, детское. Но в избе топили до того безвоздушно-душно, что одеяло и не пригодилось.

Сережа долго ворочался на новом матраце – все никак не мог уснуть.

И случилось ему видение.

Всю свою жизнь отец Тимофей так и не мог понять: видение то было: сон ли? явь? Но помнил все столь отчетливо, будто случилось на самом деле и не в далекие годы, а вчера.

И привиделось Сереже, будто встал он среди ночи, оделся, надел полушубок и пошел к Храму.

Он не понимал, зачем надо идти, но идти было совершенно необходимо.

Снизу мир был белым, снежным. А потом начиналась темнота – сначала деревьев, а потом неба. И не хотелось поднимать глаза от снега – в темноту, потому что где светло – там уютно и радостно, а где темнота – там всегда нехорошо.

И почему-то вспомнились ему слова из Евангелия от Иоанна, которые он давно прочел и даже не думал, что запомнил.

«Кто ходит днем, тот не спотыкается, потому что видит свет мира сего; а кто ходит ночью, спотыкается, потому что нет света с ним».

«Куда же я иду среди ночи? – думал Сережа. – Ночью-то на хорошие дела люди не ходят…»

Однако шел. Не понимая даже, а чувствуя, что идти необходимо.

Так дошел до Храма.

И вдруг над могилой отца Филарета вспыхнул свет.

Свет огромный и яркий. Не столб света, а ровная полоса.

От света этого страшно не становилось, но делалось светло.

И Сережа понял: это душа отца Филарета. На самом-то деле она, конечно, иначе выглядит, но специально приняла такой облик, чтобы Сереже было светло и уютно с ней разговаривать.

И услышал он голос отца Филарета. Голос был совсем не торжественный, а домашний, уютный, родной.

– У меня все хорошо, – сказал отец Филарет. – За меня не волнуйся. – И Сережа представил, как отец Филарет сейчас улыбается. – Тебе, Сережка, лет-то отроческих только, а уже похоронил двух близких людей, да не просто смерти видел, но мученические. А через смерти близких взрослеет душа человека. Кто страданий не испытал – тот чужих бед не поймет. Не зря Господь душу твою юную закалял: к себе Он тебя требует. Человеку, который испытал то, что ты в отроческие годы, в Храм надо идти, служить. Если человек по верной дороге идет, она сама под ноги стелется, вспомни, как легко ты ко мне пришел. То Господь тебя вел. Держи Господа за руку и никогда не собьешься. Будешь ты, Сережа, священником. В служении Богу будет смысл жизни твоей. Верь в Бога. Верь Богу. Бог не обманывает.

Сережа стоял и слушал, завороженный.

И вдруг отец Филарет рассмеялся… Ну то есть голос его рассмеялся:

– Что загрустил? Разве мог я тебя без отцовского наставления оставить? Смерти нет, запомни, Сережка: у Господа все живы. Я не оставлю тебя. Ты только иди по этой дороге, по заповедной… Помни, к чему апостол Павел призывал: «Всегда радуйтесь. Непрестанно молитесь. За все благодарите».

Утром Сережка вскочил и первым делом побежал в сени: искать следы снега на полушубке и на валенках.

Вбежать в холодные сети после натопленной комнаты было неприятно.

Следы нашлись. Но от ночного похода к Храму они остались или от того, как Сережа с вещами сюда пришел – кто ж знает?

Видение это было? Сон? Реальность?.. Да разве может кто-нибудь точно указать разницу?

А дальше жизнь пошла прямо и просто, как и предсказывал отец Филарет.

Духовная семинария. Московская духовная академия.

Сережа думал стать монахом. Чтобы любовь свою не расплескивать и всю ее Господу отдать.

Но…

Уже потом отец Тимофей не раз говорил себе, что не надо бы, конечно, Ивана Бунина читать в таком изобилии. Хороший он писатель, разумеется. Нобелевский лауреат. Но читать так страстно не следовало бы.

В общем, женился.

Рукоположил его тогдашний патриарх Алексий. После патриаршества Алексия II его стали звать Алексием I. А тогда он был просто Алексием.

Сергей знал, что имя можно изменить, только если стать монахом. Но имя его устарело вместе со всей прежней жизнью, не хотелось с ним идти в жизнь новую, и Сергей уговорил его поменять.

И стал Сергей отцом Тимофеем.

Алексий поцеловал его трижды и тихо сказал на ухо:

– На тебе благодать Божья. Тебе в духовные учителя Господь послал отца Филарета…

Сергей замер, ожидая продолжения.

Но Алексий ничего более не сказал: мол, сам думай, как эта благодать Божья на тебе отразится.

Жили с женой недолго, даже детей не успели завести.

Пришел как-то к его жене коллега по работе и принес пакет яблок.

– Антоновка, – гордо сообщил коллега.

Отец Тимофей сразу понял, что дело добром не кончится.

Через неделю вернулся из церкви неожиданно. Не специально – просто получилось так.

Ну, и застал.

Жена просила прощения. Но отец Тимофей не то чтобы даже понимал – ощущал, что добра от этого брака не жди.

Уходя, подарил жене том Бунина. Немного жаль было дарить – все-таки память об отце Филарете. Но не хотел эту книжку дома иметь, хотя и понимал, что скучать будет без Бунина.

Пришлось патриарха просить о развенчании.

О женитьбе своей отец Тимофей не то что не рассказывал никогда, а старался даже и не вспоминать. Иногда ему всерьез казалось, что это не он, а какой-то другой человек назначал свидания, объяснялся в любви, шел под венец… Ну, разве могло с ним такое приключиться?

Шла себе жизнь потихоньку в служении Богу: светло, понятно и естественно.

И начал уже отец Тимофей подумывать о том, что забыл о нем Господь: не посылает ему испытаний, как случился шестидесятый год и протодьякон Симеон, служивший в той же церкви, что и Тимофей, написал на него донос: мол, собирает вокруг себя молодежь и не благословляет ее вступать в комсомол.

По своей ли воле Симеон написал донос или уговорили его те, кто пристально следил за тем, чтобы в церкви священников, верующих в советскую власть было больше, нежели верующих в Бога, – вся эта суета отца Тимофея не волновала никогда. Все ведь делается по воле Божьей, а уж как именно Господь эту волю реализует – детали, не всегда важные и уж вовсе не интересные.

Тимофея арестовали. Со всеми обвинениями он согласился:

– Молодежь собираю. А как же? Ежели они хотят Слово Божие услышать, то что ж мне делать? Не гнать же? А про комсомол ваш так скажу: как я могу благословлять людей идти в атеистическую организацию? Да и вообще на земле одна организация есть: Церковь православная называется. А все остальное – суета от лукавого.

Дали пять лет лагерей. За антисоветскую деятельность.

В неволе не уставал Тимофей благодарить Господа: нигде и никогда не был Бог так близок и так необходим, как здесь, за решеткой, как этим людям, томящимся без свободы – кто за истинные прегрешения, кто по ошибке, а кто и просто по воле властей.

Божья помощь – неразрушаемая, неотнимаемая защита. Невозможно отнять ее никогда, нигде и никому. Но иногда, чтобы понять это, человеку необходимо остаться в грязи и унижении наедине с Богом.

Скольких людей крестил отец Тимофей и в тюрьме, и в колонии – не сосчитать.

Не всегда крестил по канонам – не было такой возможности. Но давно уже понял отец Тимофей: канон церковный очень важен, это цемент – без него церковь развалится. Но жизнь важнее канона…

И думал отец Тимофей: «Господь скорее простит отход от канона, нежели уход от человека, нежели неоказание поддержки ему в миг, когда он особенно в ней нуждается».

И люди шли к нему. И он крестил их. И главное для него было не канонические правила соблюсти, но объяснить человеку суть того, что с ним происходит.

– Господь всегда про тебя знал, – говорил отец Тимофей. – Но ты огорчал его, расстраивал… Теперь вот и ты с Господом познакомился. Не расстраивай его больше, хорошо?

– А то обозлится? – как правило, спрашивали его заключенные.

– Не о том речь, – улыбался отец Тимофей. – Господа расстраивать – грех большой. Как отца своего… Разве можно огорчать?

– У меня нет отца, – отвечали многие.

– Так а ты представь, что у тебя детишки будут. Господь поможет: даст тебе и любовь, и детишек. Вот и думай: каково тебе будет, ежели они тебя огорчат. Ты, главное, помни: вера и верность – слова одного корня. Веришь в Бога – будь верным Господу, заповедям его…

Однажды подошел к отцу Тимофею человек большой и страшный. Во взгляде гиганта причудливым образом переплетались презрение ко всем окружающим и страх получить от них несправедливое зло. Людей с таким взглядом не раз встречал отец Тимофей в неволе. Впрочем, и на воле тоже случалось.

Человек имел огромный, подоблачный рост и руки, похожие на два бревна, из которых торчали ветки-пальцы.

Он сложил руки на груди и спросил голосом тихим, но гулким, который, казалось, сам себе эхо создавал:

– Ты, что ли, в Бога веришь?

– Верю, – ответил отец Тимофей спокойно.

– А Бог твой – Он в кого верит?

– Бог – не мой. – Отец Тимофей поднял глаза и посмотрел прямо в лицо гиганту. – Бог – Мой, Твой, их всех. – Священник обвел руками барак. – Бог – Он всехний Отец. А верит Он в своих детей. В человека Господь верит, вот что.

– И в меня, что ли? – недоверчиво спросил гигант.

– И в тебя. Господь ищет в каждом из нас отражение своего Лика. И верит, что отражение это не может исчезнуть.

Гигант подумал немножко и спросил нарочито нагло:

– А ты почем знаешь, что Бог про меня не забыл? Я чего-то в этом сомневаюсь. Как вспомню, сколько за мной всякого, так я…

Отец Тимофей не дал договорить – перебил вопросом:

– У тебя душа болит?

– Болит. И чего?

– Значит, Господь про тебя помнит.

Гигант хотел еще что-то спросить, но вдруг понял: нет у него вопросов к этому странному человеку. Вопросов – нет, а желание поговорить имеется.

Удивительное дело: разные потребности испытывал этот человек за свою буйную, бурную жизнь, но вот жажды поговорить не ощущал никогда. Это было новое, непонятное ощущение, и он не знал, что с ним делать.

Поразмыслив, человек понял, что чувство это приятно и надо как-то продлить его, чтобы оно не исчезло вовсе…

С тех пор Борис – так звали большого человека-стал приходить к отцу Тимофею за разговором, а потом и с другими заключенными начал беседы вести. Борис всю дорогу жил с твердым ощущением, что в разговорах толка нет никакого, пустое переливание времени. А тут вдруг оказалось, что это вполне себе занятие, да еще и интересное: узнавать и про других людей, и про себя.

Очень скоро люди в бараке начали иначе друг к другу относиться: само присутствие священника; его слова; его нескончаемая доброта, обращенная к каждому – и к заключенным, и к конвоирам; его умение болеть чужой болью и принимать собственную со спокойствием, если не с радостью, – все это делало людей другими, непривычными и друг для друга, и для самих себя.

Конечно, не всем отец Тимофей нравился. И смеялись над ним, и даже били. Пока Борис был – задевали меньше, знали, что священник под защитой, а как освободился гигант – пару раз избивали. Другие заключенные иногда защищали, а иногда и нет – как получалось.

После одной из драк, а точнее, избиений отца Тимофея к нему подошел заключенный и сказал:

– Я вашу притчу про левую щеку-то знаю. Но… Отец Тимофей, дай научу тебя паре приемов – убить никого не убьешь, а защитить сможешь и себя и других, коли придется.

И научил.

Первый раз отец Тимофей был вынужден применить эти знания, спасая жизнь одного из заключенных от острой заточки. А потом долго каялся, глядя в темное небо, то ли объясняя что-то Господу, то ли виноватясь.

Обещаний не поднимать больше на человека руку отец Тимофей давать не стал, понимая: жизнь лагерная, словно грязный калейдоскоп: чуть повернул, и вот тебе уже новая мерзкая комбинация.

И снова уронил отец Тимофей обколотого наркотиками человека на грязный пол, а когда тот достал заточку – пришлось ударить его по голове, чтобы тот забылся и в забытьи пришел в себя.

Когда заключенные спрашивали его:

– Ты совершил грех, когда бил человека?

Отец Тимофей отвечал:

– На мне – грех. А у того, кого он убить хотел, – жизнь. И что выбирать?

А потом говорил этим людям слова старца Саввы Остапенко: «Не питайте, возлюбленные, ни к кому зла. Когда чувствуете, что гнев овладел вами, то скажите про себя: «Господи, помилуй!» А потом пять раз вздохните: «Господи» и выдохните: «помилуй», и гнев пройдет, наступит мир и тишина…»

И люди слушали его, потрясенные, что к ним обращаются со словом: возлюбленные. Некоторые пытались шутить по этому поводу, потому что не понимали они: как себя вести, если для кого-то ты возлюбленный. Не было у них привычки такого поведения.

Но другие не давали им шутить, удивленные тем, что, оказывается, в их власти сделать так, чтобы прошел гнев и наступили мир и тишина и в душе и вокруг.

Были, конечно, и такие, кому слова отца Тимофея были не интересны и даже казались глупыми. Но их немного находилось. И чем больше говорил отец Тимофей, тем меньше таких оставалось.

Большинство слушали. И вдруг понимали с удивлением, что, если хотя бы попробовать жить так, как говорит отец Тимофей, – жизнь становится спокойней, а значит, радостней. Богаче она, разумеется, не будет. Но возникало ощущение, будто она делалась даже как будто справедливей.

Некоторые хотели отблагодарить отца Тимофея за новые ощущения и предлагали ему хлеб или баланду, но он отказывался всегда:

– Съешь лучше сам за мое здоровье. Пользы будет больше и мне, и тебе тоже.

Самым поразительным казалось заключенным то, что отец Тимофей никогда никого не осуждал. Сколько помнили себя эти люди, они всегда твердо знали: все, что они делают, вызывает осуждение окружающих. Люди привыкли к этому, смирились с ощущением собственной ничтожности и вечной вины. Жили с постоянным ощущением, что так, конечно, будет всегда, потому что так устроен мир.

А тут выяснялось, что в мире, оказывается, всяко можно быть. Отец Тимофей говорил волшебные слова: «Не суди, и не судим будешь». Смысл слов был людям не до конца понятен, но что-то в них слышалось и вправду волшебное, непостижимое, манящее и, главное, помогающее жить.

Поведение отца Тимофея заставляло верить в то, что он говорил. А слова его заставляли понимать: поведение его не случайно, а выстрадано и проверено жизнью.

И это тоже казалось удивительным: между поведением и словами не было зазора. И так тоже, оказывается, можно было жить.

Выпустили отца Тимофея через три года. Сказали, мол, за примерное поведение. Но и сам отец Тимофей и все заключенные понимали: для советской власти лишний он человек в тюрьме, подозрительный, влияние его – ненужное. И главное, никак его этого влияния не лишить – хоть бей его, хоть пытай, хоть в карцер сажай.

Кто от рождения до смерти своей жалеет Христа за Его муки, тому никакие собственные страдания не страшны.

Вышел из тюрьмы отец Тимофей и продолжил свое служение.

Церковное начальство его уважало, но побаивалось немного, иногда даже за глаза называли юродивым.

Поэтому служил отец Тимофей все больше по окраинам, как положено по закону, за сто первым километром, в небольших церквях, и за то не уставал благодарить Бога.

Когда было отцу Тимофею уже под восемьдесят-благословили его служить в Москве, в большом известном Храме.

Отец Тимофей сказал на это:

– Служение есть служение. Куда Господь вашей волей отправит – туда и пойду. Только думается мне: в Москве и без меня священников хватает. Молодые, слышал, бьются за то, чтоб в Москве служить, поближе к начальству. Бог им судья. А по России сколько храмов пустует? Дом Христов в грязи и нечистотах пребывает… В общем, слово Господне, воля ваша. Куда прикажите – туда и поеду умирать.

В ту пору как раз государство возвращало храмы Церкви. Среди них был и Храм в городке под названием Забавино.

При советской власти чего только в нем не открывали: и учреждения всякие, и склады.

Храм вычистили. Иконостас отремонтировали. Потребовался настоятель.

Отца Тимофея и благословили настоятелем Храма в Забавино.

Глава вторая

Забавино

С тех пор как опричники Ивана Грозного порубали в поселении Забавино добрую половину населения за то, что какой-то пьяный мужик попытался сбросить опричника с коня, власть мало обращала внимания на этот городок.

Вспомнили про Забавино в 1780 году, когда очередной любовник-советник Екатерины Великой нашептал ей, что чем больше в стране городов – тем государство сильнее. Екатерина, говорят, удивилась: как же, мол, деревню можно превратить в город? Это ж сколько потребуется времени и сил…

Однако императрице объяснили: в России ничего невозможного нет, особенно для власти самодержавной. Оказалось, что достаточно просто даровать деревеньке герб, и она незамедлительно начнет называться городом. Екатерина начала раздавать гербы направо и налево. Перепало и Забавино.

В местном краеведческом музее висела картина, на которой толстая баба в короне почему-то пожимала руку красивому молодому парню. Это странное действо происходило на фоне ликующих народных масс и называлось «Приезд великой императрицы Екатерины Второй в поселение Забавино».

Правда, директор музея, выпив забавинского знатного самогона, начинал утверждать, что Екатерина, хоть была и вправду великой, до Забавино не доезжала никогда. Но, протрезвев, брал свои слова обратно и даже повесил на один из домов мемориальную доску со словами «На этом месте стоял дом, в котором в 1780 году останавливалась императрица Екатерина Вторая во время своего приезда в г. Забавино».

За свою инициативу директор получил благодарность местного мэра Семена Ивановича Дорожного, о чем написала местная газета. Впоследствии в областном институте было защищено две кандидатские и одна докторская диссертации, которые раскрывали подробности приезда великой императрицы в Забавино. Научные работы опирались на не совсем ясные, но вроде как документы, что окончательно убедило забавинцев в несомненном теперь уже факте: Екатерина Великая у них, конечно, гостила.

При советской власти здесь построили радиозавод, который погиб вместе с советской властью, распавшись на несколько предприятий, – те как-то назывались и что-то производили. Однако ни то ни другое никого не волновало.

Еще были молокозавод и хлебозавод, которые работали с незапамятных лет: во все времена забавницы могли купить свежего хлеба и запить его свежим молоком.

Самое поразительное заключалось в том, что в Забавино почти не было безработицы: все где-то работали и, значит, что-то производили. Однако, что и для чего они делали, забавинцы не очень хорошо понимали, да им это было и неинтересно.

По вечерам улицы Забавино пустели: делать тут было нечего, людей засасывал телевизор. И только какой-нибудь одинокий пьяный нетвердо, но упорно шел к одному ему известной цели.

Театра в городке не существовало, концерты тоже не устраивались, и местные жители привыкли, что вместе можно собираться только потанцевать да выпить. Кстати, дрались в Забавино почему-то редко: не было такой традиции.

В Забавино не существовало дороги к Храму, потому что долгое время и Храма как бы не было, вот люди и позабыли к нему дорогу.

Те, кто шел на склад или еще в какое учреждение, которое находилось в бывшем помещении Храма, про церковь и про Бога не думали, озадаченные вполне мирскими проблемами.

Первые литургии отец Тимофей совершал в Храме один. Это было очень тяжело. Слова словно зависали в воздухе, но никуда на падали.

И каждый раз, возвращаясь домой, почему-то вспоминал, как служил божественную литургию в тюрьме.

Текст литургии он, конечно, знал наизусть. Хлеб всегда можно было найти – пусть и не пшеничный. Вино приходилось заменять клюквенным соком. Но возникла проблема: где взять антиминс, на котором служится литургия и в который, по церковным правилам, должна быть вшита частица мощей христианского мученика?

Тимофей нашел выход. В лагере и священники, и просто по-настоящему верующие люди были мучениками. Вот он и просил крепкого мужика раздеться по пояс и на его груди совершал литургию. Священник был убежден: Господь поймет его весьма своеобразное прочтение канонического правила. И не осудит.

Там, в лагере, жилось, конечно, легче. Никакой КГБ не может отнять у человека свободу, если эта свобода в вере православной. Да, там были конвоиры, иногда убийственно жестокие, но была и паства – люди, которым он был необходим.

А здесь?

Отшельник служит Господу один. Но пастырь не имеет права на молчание.

Сказано: «Блаженны невидевшие и уверовавшие…» Как помочь людям обрести это блаженство, если они не умеют и не хотят видеть?

После каждой одинокой литургии отец Тимофей ходил по своей комнате, будто опасаясь: вот сейчас присядет и мысли раздавят его, разорвут.

Разве Господь создает кого-то для человеческого мусора? Нет, не может быть. Тимофей ненавидел фразу: от кого-то, мол, Бог отвернулся. Никогда Господь не отворачивается! Как может Отец отвернуться от своих чад? Как может бросить их? Разве бывают у Отца дети удачные или неудачные?

Нет, считал отец Тимофей, раз Господь человека на землю прислал, то ведь не на поклонение дьяволу Он это сделал? Но если человек не хочет с Богом знакомиться, если изо всех сил старается не замечать Его – как с ним быть? Бросить на потребу дьяволу, извиняя себя тем, что у всех людей, мол, свободный выбор? А какой же это выбор, если люди и не подозревают, что вся их туманная жизнь проходит под Богом?

Господь – это не миф, не сказка. Он – живой, страдающий, конкретный. Вот ведь как бывает: непознаваемый, но конкретный. И если люди проживали свое существование, вовсе не зная о Нем, разве не должен пастырь познакомить людей с Господом?

И отец Тимофей стал стучаться в дома города Забавино.

В Храм – упаси Господи! – ходить не агитировал никого. Просто приходил, знакомился, рассказывал про Храм, спрашивал про их жизнь.

Его всегда впускали. Но никогда не разговаривали. Люди глядели недоверчиво, все силясь понять: что хочет взять от них этот человек в непривычной одежде священника. Люди привыкли: чужой никогда ничего не даст, а наверняка захочет что-нибудь взять.

Вскоре отец Тимофей свою затею бросил, поняв: главное, а иногда и единственное чувство, какое испытывают к нему забавинцы, – страх.

Спаситель говорил: «Кто жаждет, иди ко мне и пей».

Но люди не хотели пить эту живую воду. Они умели только недоверчиво относиться к любым истинам, которые несли им чужие люди. Не было у жителей Забавино привычки верить в то, что чужой человек может прийти к ним с добром.

Тимофей понял: нету этих людей знания о том, что есть власть от Бога, а есть – от человека. Для них что представитель какого-нибудь ДЭЗа, что священник – одного поля ягода: подозрительная и, возможно, даже ядовитая. Они вежливо выслушают, вежливо ответят, но ты как был для них чужаком, так и останешься. Эти люди от своих-то не очень привыкли ждать добра, а уж от чужих да привластных – тем паче.

Когда люди не живут при Боге, они существуют при начальстве, потому что слаб человек и ему совершенно необходимо при ком-нибудь жить.

Люди знали, как жизнь строится. Вот есть они, а вот – начальство, к которому надо относиться подобострастно и равнодушно одновременно. Начальство поможет вряд ли, а помешать может запросто.

Начальства много разного. Вот еще одно появилось – работает в Храме, а живет в отдельном доме, как и положено начальству. Гнать его нельзя. Но и любить невозможно, потому что начальство любить – себя не уважать.

Так думали люди.

Настоятель Храма понял это и перестал стучаться к ним в дома.

Он знал, что однажды люди в Храм придут. Вера Христова – облако. Рано или поздно людей накроет и водой живой оросит.

«Истинно любит тебя тот, кто втайне молится о тебе Богу», – говорил святитель Николай Сербский.

Отец Тимофей помнил эти слова и молился за жителей Забавино, которые не хотели знакомиться с Богом, не понимая, что Он все равно смотрит на них и помогает им, неузнанный.

Однажды Тимофей проснулся поздней, сплошной, черной ночью и отправился в Храм.

Над ним висело глубокое черное небо, и только точечки звезд показывали, где заканчивается земная твердь и начинается небесная.

Отец Тимофей зажег свечу. Светлей не стало. Но робкий, казалось бы, готовый вот-вот погибнуть лучик света освещал то глаз иконы, то руку, то скорбный рот.

Тимофей был среди своих, и ему не было страшно.

Он подошел к иконе Спасителя.

Икона сразу осветилась вся, целиком. Осветилась как-то быстро и радостно, будто ждала этой встречи.

«И свет во тьме светит, и тьма не объяла его», – вспомнил святые слова.

Спаситель смотрел спокойно и немного вопрошающе, будто и вправду обращался с вопросом: «Чего пришел-то среди ночи?»

И отец Тимофей стал разговаривать с иконой, как с человеком. Он всегда так делал, когда становилось особенно невмоготу. Говорил про жалость к людям, которые живут без Бога не потому, что отреклись от Него, а потому, что не знают о Нем; о своей собственной немощи и неумении привести этих людей в Храм; о пастыре, у которого нет паствы; о городе Забавино, в котором все занимаются чем-то, чего сами не понимают, но никто не занимается друг другом; о том, что говорил Спаситель: «Рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от Духа есть дух», но, если вся жизнь людей только плотская, то куда же делся дух, не мог же он исчезнуть бесследно; и снова и снова – о собственной немощи и ничтожности, ничтожности и неумении, неумении и немощи.

Отец Тимофей ни о чем не просил, не молил и уж тем более не требовал. Он просто рассказывал – то спокойно, то истово, то кричал, то шептал: то есть вел обычный человеческий разговор.

Спаситель смотрел на него внимательно, будто пытаясь услышать и понять своего сына.

Солнце показало свои первые, неумелые, стеснительные лучи, и небо как будто задышало, сбросив с себя темный плен ночи.

А отец Тимофей все говорил, покуда не почувствовал, что ноги у него начали дрожать.

Тогда поцеловал край иконы, рухнул на колени и просто стоял молча непонятно сколько времени.

Подняться самому сил не хватало, а опереться можно было только на икону.

«Хорошо ли?» – подумал отец Тимофей.

Но руки уже сами схватились о тяжелую раму, и отец Тимофей поймал взгляд Спасителя. Взгляд словно говорил ему: опирайся, не бойся, все будет как должно.

Тимофей встал, пошел домой, умылся и пошел служить утреннюю службу.

Храм пустовал.

И на следующий день никто не пришел. И через день. И через два.

Но настоятель исправно совершал все службы, которые положены. И литургию обязательно служил.

И вот где-то день на десятый после ночной молитвы отец Тимофей, заканчивая службу, оглянулся и увидел человека в кепке, который робко жался у самого входа в Храм.

– Кепку сними, – не попросил – потребовал священник.

Человек снял с головы картуз и тут же исчез.

Тимофей поругал себя за резкость и несдержанность: мог бы и помягче сказать, поспокойнее. Все-таки первый прихожанин пришел, а он раскомандовался тут.

Но человек уже снова возник, робко выглядывая из-за второй, внутренней двери.

Отец Тимофей улыбнулся:

– Заходите, коли уж пришли. Спасибо, что пришли.

Человек вошел, держа кепку в руках.

Тимофей подошел, протянул руку:

– Отец Тимофей.

Испугался Тимофей этих слов, вздрогнул даже: ни один священник никогда не может называть себя «отец» или «батюшка». Это дело паствы так величать, священнику никак нельзя. И у паствы, и у пастыря Один Отец, единственный.

Но почему-то вырвалось это слово, обратно уж не загонишь.

– Сергей, – робко представился человек.

Отец Тимофей вздрогнул, услышав собственное, забытое уже имя.

Почему-то вспомнил, как пришел к отцу Филарету и как обозлился, впервые услышав от него про смирение.

Зачем это вспомнилось сейчас? Непонятно…

Человек топтался у входа, явно не решаясь задать вопрос.

Отец Тимофей пригласил его сесть на скамью. Присел рядом.

– Я тут работаю на молокозаводе, – тихо произнес Сергей. – Молоко разливаю в бутылки. Ну, в смысле слежу, как агрегат разливает. Молоко хорошее, натуральное. Пользуется спросом. Зарплату дают регулярно. – Он помолчал. – Жена у меня есть. Одна. И сын. Один. – Он еще помолчал и спросил: – Вас, говорите, отец Тимофей зовут? А вы чей отец?

И снова дернулся священник от этих слов: как же он посмел сам себя отцом назвать? Как?

– Паствы своей. Ваш, например.

Сергея аж подбросило на скамье:

– Мой? Странно, как у вас, в церкви, все устроено. Видите меня в первый раз, а – нате вам! – отец. Как такое возможно, не могу понять.

Отец Тимофей посмотрел на Сергея внимательно. Не строго, а изучающе, как смотрит человек на новую, неизведанную доселе местность.

Поднялся и стал нервно ходить перед скамейкой.

Потом, уже после этого разговора, отец Тимофей все думал: как же это он посмел назвать себя отцом? Как же так позволил гордыне овладеть собой, да еще и где: в Храме Божьем?

И чем больше думал, чем отчаянней молился – тем отчетливей понимал: нет на нем греха, нету! Ну, никак не объяснить этим не знающим Бога людям, что он не просто тут в Храме трудится, но болеет за них за всех, переживает, мучается… Как отец страдает за своих неразумных детей. И как по-другому ни старайся – не скажешь иначе. Не придумано лучше…

Отец… Батюшка…

Остановился перед Сергеем.

– Я – духовный отец, понимаете? – стрелял священник словами. – Духовный отец… Я за души ваши отвечаю перед Богом. За души всего прихода отвечаю, всего Забавино. А вы в церковь не ходите. – Отец Тимофей осторожно сел на скамью. – Проблема.

Помолчали.

Сергей вздохнул:

– Семьдесят тысяч в Забавино живет… Семьдесят тысяч душ… Тяжело…

Отец Тимофей опять вскочил:

– А вы вот не хотите в церковь ходить. Без Бога живете… А ведь сказано… – Он махнул рукой отчаянно. – А! Не нужно вам слово Божие… Как же вы живете без него? И как умирать будете? Куда будете умирать? – И снова внимательным своим взглядом посмотрел. – Думали хоть: куда будете умирать?

Сергей улыбнулся виновато, явно не поняв вопроса:

– Так на кладбище свезут. Оно у нас тут одно. Туда и свезут. А куда ж еще и умирать-то?

Отец Тимофей открыл было рот – ответить, но лишь рукой махнул: к чему говорить, когда не слышат?

Еще помолчали.

Отец Тимофей встал, подошел к лампадке, подправил, чтобы не коптила.

Сергей молча за ним следил.

Когда же отец Тимофей вернулся и снова сел на скамью, Сергей заерзал, завздыхал, явно готовясь сказать про важное, и наконец задал тот главный вопрос, за ответом на который и пришел:

– А Бог зачем?

– А трава зачем? Деревья? Небо?

– Трава, деревья, небо – для жизни. Но они ж беспомощные, да? Помочь нам не умеют. А вот Бог зачем, когда у нас такая жизнь?

– Беспомощные? – усмехнулся настоятель. – Помочь не могут? А вот ты представь, что ни травы нет, ни деревьев, ни неба. Какая тогда жизнь будет? Вот так вы и живете без Бога. Без опоры то есть. Без опоры – какая жизнь? Обессиленная.

– Это как понимать?

– А так и понимай. Жизнь есть, а сил ее прожить нету. Так и живете, обессиленные. Где Бога нет, там ни травы, ни деревьев, ни неба. Пустота одна. Так и живете в пустоте. А в Храм не ходите. Сказано ведь: «Дух бодр, плоть же немощна». А вы одной лишь плотской жизнью живете. Откуда бодрость взять?

Сергей помолчал, переживая свои мысли, и спросил недоверчиво:

– Значит, так получается, что Бог силу дает?

– А больше ничего и не дает. Вот ты, Сергей, без Бога живешь, и как у тебя, славно ли получается?

– Так а чё? Не стыдно людей в дом позвать. Нормально себе живу. Правда, вот иногда… – Сергей замолчал, явно собираясь с мыслями. – Иногда как-то все… Не знаю, как сказать… Ночью особенно, когда все спят… В окошко смотрю и думаю такой вопрос: «И чего?» Понимаете? Нет? Вот все путем, как у людей. А в окошко смотрю и думаю вдруг: «И чего?»

Опять помолчали.

– Вот ты, когда голодный, хорошо ли тебе? – неожиданно спросил отец Тимофей.

Сергей улыбнулся:

– Когда я голодный, я зверь. Пацана если и ударю подзатыльником, то только с голодухи. Так-то я добрый. Но с голодухи… А если еще рюмку-другую приму… Я самогон варю отменный. На продажу, ну, и вообще для жизни.

– А теперь представь, что у тебя голод есть, только духовный. И как жить? Постоянный когда голод – хорошо ли?

Сергей явно вопроса не понял, но, конечно, постеснялся признаться. И потому ответил по-своему:

– Тут вы в чем правы? Без Бога я уже жил. Теперь надо с Богом попробовать. Вдруг действительно лучше будет.

«Господи, – едва не взмолился отец Тимофей. – Ну отчего ж они такие нелепые, Господи! Самогон варить умеют, а что такое вера христианская, не знают вовсе!»

Но тут же остановил свои мысли. Вспомнил, как перед самой смертью каялся отец Филарет, что не хватало ему доброты на людей.

Отец Тимофей посмотрел на Сергея. И заставил себя увидеть доброго человека, отца семейства, который просто не удосужился познакомиться с Богом. Ведь не вина это его, а беда.

– Вы объясните, как к Богу прийти, – попросил Сергей. – Я смышленый, я пойму. Интересно мне, понимаете? Вообще-то мне мало чего интересно, как-то все само идет и идет- без интереса. Интересно… Вдруг что-то новое, да? Может, мне сразу… Как это? Покреститься?

– Крещение принять – не воды испить: сразу нельзя, – сказал настоятель строго.

И отец Тимофей начал объяснять. Одному, отдельно взятому работнику молокозавода города Забавино.

И не день разговоры шли и не два.

Сначала рассказал про английского художника Уильяма Ханта, который жил аж в середине девятнадцатого века. Точнее, даже не про художника, а про самую его знаменитую картину «Светоч мира», на которой изображен Иисус Христос. Спаситель осторожно стучит в обычную дверь, которой, видимо, никто давно не пользовался. Но самое интересное, что на двери нет ручки – она открывается только изнутри.

– Понял ли притчу? – спросил отец Тимофей и тут же увидел ужас в глазах Сергея.

Священник улыбнулся. Улыбка говорила не о превосходстве знающего над неучем, но поддерживала идущего к знанию человека.

– Человек сам должен впустить Бога, открыться ему, – продолжая улыбаться, сказал отец Тимофей. – Вот о чем Хант картину написал. Господь – не вор. Он в человеческую душу не ломится, ждет, пока ему человек сам откроет.

Сергей слушал внимательно, не перебивал.

Он приходил каждый вечер. Однажды принес свой самогон. Тимофей не отказался – выпили по рюмке и продолжали беседу.

Настоятель читал вслух Евангелие, иногда объясняя трудные места.

Сергей признался, что ему никто никогда не читал вслух, а это оказалось интересным занятием. И даже решил читать вслух сыну. Сам-то парень книжки в руки не берет, но если отец будет читать – может, приноровится.

Сергей просил иногда Евангелие взять с собой: хотел перечитать то, что ему особенно понравилось. И на следующий день задавал священнику вопросы, на которые тот отвечал подробно и с удовольствием.

Отец Тимофей не в первый раз замечал: если человека призвал Господь, то действительно, как жаждущий – воду, он начинает впитывать в себя все, что говоришь ему о вере и о Боге. Непонимание – да, бывает. Споры – нет. Человек слушает все, что ему говорят так, словно давно хотел услышать и вот наконец дождался.

Пришло время, и отец Тимофей сказал Сергею, что тот готов к крещению. Сергей покраснел и ничего не ответил, только голову опустил и замер.

И когда отец Тимофей крестообразно подул на Сергея и произнес, обращаясь к Богу: «Изгони из него всякого злого и нечистого духа, скрытого и гнездящегося в сердце его», – Сергей смотрел на него гордо, словно получал какую-то очень важную награду.

Между тем Сергей рассказал кому-то про отца Тимофея: мол, появился в Забавино такой добрый человек, который готов с каждым поговорить и любого выслушать. Те разнесли эту весть своим друзьям, те – своим.

Люди не доверяли начальству, но верили друг другу, ибо без этого доверия – от каждого к каждому – было просто не выжить.

Постепенно Храм стал оживать.

Тимофей заметил, что в основном люди приходят в Храм послушать его проповеди и поговорить. Причем не только со священником, но и друг с другом. Слово Божие порождало в забавинцах необходимость в слове человеческом.

Жители Забавино и не подозревали, что они нуждаются в общении. Что им нравится, послушав проповедь, не расходиться, а сидеть в таинственной тиши Храма и вести беседы про жизнь.

Но, однажды испытав эту доселе неведомую тихую радость, чувствовали: трудно будет теперь без нее обходиться. Оказывается, существует в жизни нечто, практический смысл чего осознать не получается, однако жить без этого уже никак нельзя.

Не сказать, чтобы таких людей было очень много, но они находились. Особенно радовало Тимофея, что их становилось не меньше, а все больше и больше.

И вот однажды пришел отец Тимофей на вечернюю службу и видит: церковные скамейки сдвинуты вкруг, на них стоят пара бутылок самогонки и всякая снедь. На скамейках сидят улыбающиеся забавницы, явно собираясь пировать. Прямо в Храме, напротив алтаря.

Отец Тимофей вскипел гневом, глаза налились кровью, что бывало с ним крайне редко. Уже поднял он руку и открыл рот, чтобы выставить наглецов из Храма.

Тут поднялся Сергей:

– Может, мы чего и не так делаем, отец Тимофей, так ты прости нас, несмышленышей. Поговорить захотелось по-человечески. А где еще в Забавино и поговоришь, как не в церкви? А как еще и поговоришь, если без самогона?

И пронзила Тимофея мысль, смыла пелену гнева с глаз, заставила руку опуститься: «Этих людей и так отовсюду выгоняют. Всегда. Всю жизнь. Разве можно зло длить? Разве пристало несмышленышей ругать за то, что они – несмышленыши? Их разве в том вина? Неумелые, нелепые, но ведь они пришли сюда для разговора, то есть для того, чтобы раскрыться друг другу. Они хотели сделать то, чего, может быть, не делали никогда в жизни. Да, их поведение ужасно. Но просто накричать на них и выгнать – значит, изгнать из той новой жизни, в которую они только-только начали делать первые шаги».

Чтобы успокоить себя и окончательно утишить злость, отец Тимофей улыбнулся. Так с улыбкой и начал свою речь.

Он говорил о том, что Храм – не просто дом, у которого есть стены и потолок, две у него природы, два измерения: земное и небесное. Земное измерение составляют верующие люди, а небесное – ангелы, святые и все те, кто умер в истинной вере. И в Храме они объединяются, вместе они здесь. Вот ведь как. Объяснял, что апостол Павел даже называл церковь телом Христовым. Храм – это место живого присутствия Христа. Понимаете? Живого присутствия Христа! Как же здесь можно выпивать да закусывать?

Отец Тимофей еще не закончил свою речь, а люди молча и безропотно начали собирать свою снедь. Лица их сделались печальными и виноватыми, то есть именно такими, как и бывали лица забавинцев чаще всего вне дома. А Сергей – тот вообще едва ли не рыдал.

Отец Тимофей снова улыбнулся и даже непроизвольно раскрыл руки, словно пытаясь обнять всех.

– А чего бы нам после службы не посидеть у меня дома? – предложил он. – Зря, что ли, вы угощение приготовили?

Люди замерли. Лица их просветлели, как светлеют они у детей при виде нежданного подарка.

Постепенно люди стали осознавать, что произошло. Они нарушили правила, а их поправили, не желая обидеть. К ним отнеслись как к нерадивым, но людям, а не как к подчиненным.

Засиделись в доме у отца Тимофея, конечно, допоздна. А на следующий день… Никогда еще в Забавино столько людей в одно утро не опаздывало на работу.

Слух о том, что настоятель не выгнал людей из Храма, а пригласил к себе домой, вместе с ними пировал, разговаривал, отвечал на любые вопросы, да еще и благословил каждого, вмиг распространился по городу, и в Храм стало заходить все больше и больше людей.

Иные шли за словом Божьим; иные – просто за словом; иные хотели обрести веру; иные – посмотреть на необыкновенного настоятеля; находилось немало и таких, кто заходил от скуки, и то сказать: в городе Забавино особенно и некуда человеку пойти.

Настоятелю стало тяжело в одиночку, и он направил архиерею письмо с просьбой прислать помощника, хотя бы одного.

Архиерей прислал в ответ свечи, иконы и обещание помочь.

В Храме всегда очень много дел и забот – восьмидесятилетнему старику, даже такому энергичному, как отец Тимофей, не справиться.

И настоятель стал присматриваться к местным людям, стараясь понять, кого бы из них можно было призвать на помощь.

Но Господь распорядился иначе.

Заканчивалась утренняя служба.

Как всегда, отец Тимофей читал проповедь, а люди задавали ему вопросы. Оказалось, что у забавинцев есть множество вопросов, которые они хотят задать священнику. Люди еще стеснялись этого непривычного занятия: публично говорить о серьезном, и потому часто задавали вопрос ерничая, пряча наболевшее за щитом иронии.

Но настоятель на иронию внимания не обращал, стараясь как умел, отвечать по сути.

– И что, батюшка, вы прям знаете, что такое счастье? – выкрикнул кто-то и тут же спрятался за спинами других.

– Так и вы знаете, – улыбнулся отец Тимофей. – Счастье когда наступает? Когда вам хорошо. А когда вам хорошо? Когда жизнь идет правильно, то есть по Божескому пути. Жить, шагая по Божескому пути, жить со светом в душе – это и есть счастье. И свет этот никто не в силах растоптать: Христа уж как мучили, а свет в Душе Спасителя остался. Вот вам пример вечный.

После проповеди люди расходились тихо, медленно, переговариваясь друг с другом. Кто-то, не в силах договориться быстро, оставался договаривать на лавочке внутри Храма или в церковном дворе.

Именно здесь, в Забавино, впервые после тюрьмы, Тимофей так явственно ощутил великий смысл евангельской фразы: «И Слово стало плотью».

Когда уже почти все вышли из церкви, настоятель заметил женщину лет тридцати – тридцати пяти. Она стояла у косяка церковной двери и немигающим взглядом смотрела на священника.

Это не была прихожанка – всех прихожанок настоятель знал в лицо. Явно городская: одета не для того, чтобы от холода прикрыться, – а именно так одевались большинство забавинских женщин, – но чтобы показать себя. Лицо красивое, холеное. Видно, что женщина ухаживала за лицом своим столь же тщательно, как местные жительницы за грядками.

Женщина немигающим взглядом смотрела на настоятеля. В глазах ее читалась мольба.

Отец Тимофей подошел, спросил:

– Крещенная?

– Ариадной.

– Имя красивое. Ну, задавай свои вопросы. С чем пришла?

Вместо ответа женщина разрыдалась.

Отец Тимофей успокаивать не стал – ждал, пока слезы сами перестанут течь.

Ариадна подошла к иконе Богоматери, поцеловала ее, перекрестилась несколько раз – вот и успокоилась.

– Виноватиться пришла? – спросил отец Тимофей.

Ариадна кивнула.

– Исповедоваться хочешь? Завтра с утра приходи. Порядок известный.

Ариадна снова кивнула и отошла в сторону. Но из Храма не уходила.

Господи, как же не хотелось ей открывать свои грехи этому симпатичному батюшке! Какими словами назвать то, что приключилось с ее жизнью за последние годы? Словно и вправду бесы накинули сеть и творили с ней что хотели. Вроде и вырвалась она от бесов, но сотворенное куда деть?

Вот батюшка спросит: «Ты кто?» Что ответить? Проворовавшаяся воровка. Сначала украла у товарищей… Хотя какие они товарищи? Партнеры. Не зря же это слово придумано: не товарищи, а вот именно – партнеры… Сначала украла. Потом у нее украли. Грозят все со всех сторон. Куда деться? Прятаться… И те, у кого она украла, поймать могут, и те, кто у нее похитил, – тоже.

Ариадна вышла из электрички на станции Забавино, потому что вечно в поезде ехать невозможно, а тут название станции понравилось. Вот она и вышла.

К тому же, когда подъезжали к станции, увидела купол церкви, и это почему-то окончательно решило дело, хотя Ариадна сама себя никогда истово верующей не считала.

Вышла на перрон в абсолютном одиночестве. Никто на станции Забавино электричку не покинул и никто в нее не вошел.

На мгновение растерялась в незнакомом пространстве: куда идти? Но тут вспомнила про церковь. Уж коли вышла из поезда, увидев Храм, значит, надо непременно его найти.

И вот она стоит в церкви, смотрит на священника и как никогда в жизни отчетливо понимает: она не только понятия не имеет, куда дальше идти, – это еще полбеды. Ни душа ее, ни разум совершенно не в курсе того, куда дальше жить, – и вот это проблема нерешаемая.

– Жить-то есть где? – неожиданно спросил священник.

Ариадна кивнула отрицательно.

– Из Москвы сама?

Ариадна кивнула положительно.

– Человеку, для того чтобы говорить, дан язык. А голова не для того, чтобы кивать, а чтобы думать.

Ариадна улыбнулась.

Отец Тимофей подошел к Ариадне и внимательно посмотрел на нее.

Это был неприятный, пронизывающий взгляд: так бур пробивает землю; так игла прокалывает ткань; так луч света пронзает темноту; так получивший смертный приговор вглядывается в лица судей.

Посмотрел отец Тимофей, ничего не сказал, вышел из Храма, но недалеко – пошел в подсобку.

Точнее сказать: это был строительный вагончик. Как и почему оказался он в церковном дворе, никто не знал. Да и то сказать: мало ли чего непонятного было брошено в разных местах города Забавино.

Ариадна оставалась на месте – ждала, что будет.

Из вагончика-подсобки отец Тимофей вынес ведро и тряпку, поставил около Ариадны:

– Иконы протри. Стремянка в подсобке стоит, если надо. В вагончике. Пол ототри от воска, где есть. Подсвечники почисти. Работа тоску лечит. А больше и не лечит ничего.

Ариадна обрадовалась поручению, хотя работа для одного человека предстояла немаленькая. Вообще-то Храм убирали любые желающие из прихожан, но они не всегда находились.

Начала уборку. Если бы женщина знала такое слово, то сказала бы, что работа ее умиротворяла. Но слово это было ей неведомо. Не в силу ограниченности образования, а потому, что негде было его до сей поры использовать: ничего умиротворяющего в жизни Ариадны не происходило никогда.

Убирать церковь- дело нелегкое. Тем более в одиночку. Однако, чем больше уставала Ариадна, тем больше чувствовала – хотя и боялась почему-то признаться себе в этом ощущении – как в душе ее разливается слепая, беспричинная радость. Радость вполне себе не метафорически, а действительно разливалась, постепенно погружая в себя все ее уставшее существо.

Когда работа закончилась, Ариадна даже ощутила некоторое расстройство: конец работы означал продолжение жизни, а куда ее продолжать?

И тут услыхала голос священника:

– Зайди в дом ко мне. Там душ проведен, потом почаевничаем чем Бог послал.

Она снова обрадовалась, что не надо принимать никаких решений, что жизнь сама влечет ее своим течением, которое очень хочется считать добрым.

Под душем стояла долго: очень уж хотела, чтобы вода смыла не пыль и грязь, а всю ее прошлую жизнь.

Потом на кухне пили чай. Священник вопросов не задавал. Смотрел только тем самым пронизывающим взглядом. Сказал, что зовут его Тимофей, и снова замолчал.

Наконец спросил:

– Идти тебе некуда, так понимаю?

Она кивнула, но, вспомнив, что священнику это не нравится, быстро произнесла:

– Да. В смысле – нет. В смысле – некуда.

– Бежишь все, – вздохнул отец Тимофей.

Она удивилась: откуда он знает?

– Бежишь, – повторил священник. – Тот, кто среди зверья живет, должен бегать. А среди людей надо спокойно ходить.

«Так я и жила среди зверья», – хотела было сказать Ариадна, но сдержалась.

– Если хочешь – оставайся здесь. В вагончике жить можешь. Там и скамья имеется. Матрац дам, одеяло, подушку. Помогать мне будешь в Храме. Мне помощники нужны.

И, не дожидаясь ответа, вышел из кухни.

Ариадна собрала посуду, вымыла, убралась на столе.

Ей и вправду казалось: ее словно несет неведомая сила, требующая от нее лишь одного – подчинения. Но этой силы она почему-то совсем не боялась.

Более того – она, всегда такая свободолюбивая, решительная, самостоятельная; она, которая с раннего детства была непослушной: мама все причитала, мол, мальчик-сорванец – это еще полбеды, а девочка-сорванец – просто неприлично; она, которую ни один мужчина в жизни не оставил, всех бросала она; она, которая дорожила собственной самостоятельностью, словно самым дорогим на земле кладом, – да, это она, Ариадна, подчинялась неясной этой силе не как неизбежному злу, а вот именно – как неизбежному добру.

Ариадна боялась, что отец Тимофей заставит ее исповедоваться и, узнав, что она – проворовавшаяся воровка, выгонит ее, а ей так не хотелось отсюда уходить…

Вошел отец Тимофей:

– Я все принес в вагончик. Ты приберись там… И живи. Сколько надо тебе, столько и живи.

– А если спросит кто: кто я такая? Что отвечать?

Священник улыбнулся:

– А ты кто такая?

– Ариадна, – автоматически ответила женщина.

А потом подумала: «Удивительное дело: никогда в жизни, никогда, ни разу не приходил ей в голову вопрос: «Кто она такая?»

– Ну, значит, так и отвечай, ежели иного ответа у тебя нет.

Так Ариадна стала жить при Храме.

Первое, что поручил ей отец Тимофей: раздавать иконы и свечи.

Поначалу и довольно долго – ни свечей, ни икон для продажи верующим в Храме не было вовсе. Иногда с оказией привозили немножко, отец Тимофей их желающим раздавал. Но все это раз от разу происходило.

А вот когда наконец наладились постоянные поставки из областного центра в Забавино, настоятель решил навести в этом деле порядок, за который и должна была отвечать Ариадна.

Слово «раздавать» Ариадну удивило – она решила, что ослышалась, – и переспросила:

– По чем продавать?

– Кассовый аппарат когда в церкви видела? – неожиданно спросил Тимофей.

– Что? – не поняла Ариадна.

– Законы знаешь? Если продаешь, должен кассовый аппарат стоять. Где аппарат? – Отец Тимофей посмотрел грозно. – Сказал же: раздавать.

Аридна не умела скрыть удивления:

– Бесплатно, что ли?

– Как Спаситель торговцев из Храма выгнал, слышала? Ну, и вот. Напиши красивыми буквами: мол, свечи и иконы берите бесплатно, однако будем вам благодарны за любые пожертвования Храму.

– Но в других церквях так не делают, там…

Отец Тимофей договорить не позволил:

– Я за другие Храмы не ответчик. Я в этом настоятель.

– Да люди ж растащат! – не выдержала Ариадна. – Им же только на халяву… Ой, извините… Задарма все похватают! За пару дней растащат!

– Ты за людей-то не решай. У них, поди, свои решалки в головах есть.

После первой же службы отец Тимофей объяснил, что теперь можно брать в церкви свечи и иконы.

– Почем стоит? – выкрикнул кто-то из прихожан.

Отец Тимофей нахмурился:

– Ты зачем в Храме голос возвышаешь? Храм – дом Христа на Земле, я же объяснял. Разве можно здесь кричать? Но это не только дом Христа, но и дом каждого из вас. И если вы не будете относиться к Храму, как к своему дому – с той же ответственностью и той же любовью, – рухнет Храм и будет стоять разрушенным, как стоял он уже много лет при бесовской власти. А дальше каждый из вас решать должен: сколько денег не жаль вам пожертвовать за свечу или икону. Не мне деньги даете, но в дом свой. Нам еще дом наш латать и латать, сами видите. Только огонь душевный в нем затеплился. Только-только. Колокольню вот хочу еще успеть поставить, если Господь сподобит… В общем, за свечами теперь не ко мне надо обращаться, а к Ариадне и давать за них столько, сколько совесть ваша не пожалеет.

Пока отец Тимофей говорил, Ариадна, как договаривались, разложила иконы и свечки.

Люди стали подходить, брать. Брали робко и неуверенно.

Некоторые шептали на ухо Ариадне:

– А сколько не стыдно оставить? Не подскажете?

Но Ариадна отвечала, как отец Тимофей научил:

– Как совесть ваша велит, так и оставляйте.

Надо сказать, что в Забавино издревле не только умели, но и любили воровать. Забавинцам казалось нелепым не украсть, если такая возможность предоставляется. Не красть казалось занятием глупым и пустым: ну, если все крадут, что я один – дурак, что ли? Забавинцы крали много, с удовольствием, причем не то именно, что было им необходимо, а что просто плохо лежало, оправдывая себя при этом известной поговоркой про то, что в хозяйстве все сгодится.

На улицах Забавино могли валяться вполне себе ценные в хозяйстве вещи вроде старых покрышек; продавленного, но вполне еще годного в употребление дивана или крепкой табуретки. Подбирать вещи забавинцам было неинтересно – чего ничье-то хватать? Совсем иное дело: чье-то чужое своровать, в этом были кураж, смысл и интерес.

Иногда забавинцев лениво и не очень охотно ловили на воровстве, но им всегда удавалось каким-то волшебным образом договариваться с поймавшими. Во всяком случае, никто не мог вспомнить, чтобы в забавинском суде судили за воровство, и, если бы такое случилось, жители города были бы окончательно поражены.

И тут открылся Храм.

Как-то очень быстро забавинцы поняли, что смерть – она, может, на миру и красна, а вот воровство на миру – ну никак невозможно. И снова всколыхнулся внутри их уставших тел забытый, забитый ежедневными заботами стыд. Вдруг почему-то оказалось, что пожертвовать меньше, чем твой сосед, – неловко, хотя слова-то такого – «пожертвовать» – жители города и не ведали никогда.

Денег у забавинцев никогда не было – ни при советской власти, ни при новой. Они привыкли к такому положению дел, считали его естественным. Понимание необходимости экономить каждую копеечку передавалось из поколения в поколение ровно так же, как необходимость дышать. Или, скажем, шлепать детей за двойки, хотя ни один забавинец не смог бы объяснить, почему в школе надо учиться хорошо, ведь в результате отличники вырастали в таких же безденежных людей, как и двоечники.

Продолжение книги