Мгновения жизни бесплатное чтение
У самой кромки воды – белый пластмассовый стул. За стулом – отвесная каменная стена, где в редких расщелинах между плотно пригнанными друг к другу валунами растёт дикий виноград. Наверху утёса – маленькое кафе, хозяин которого, крепкий краснолицый мужчина лет пятидесяти с яркими синими глазами, поставил для меня этот стул. Он же помогает мне спускаться вниз по отшлифованным ветром, морем и временем каменным ступеням… Вообще-то я могла бы спуститься сама, но, с точки зрения хозяина, я – редкий бьющийся антиквариат, и ему не хочется собирать осколки на своей территории. Что тут скажешь… У каждого возраста – свои преимущества.
Сегодня море спокойно. Зеленовато-серое, оно лениво плещется, омывая покрытые водорослями прибрежные камни. Чуть дальше от берега – большой валун. На нём – чайка. Мне кажется, это Андрей прилетел поговорить со мной. Хотя сейчас он отвернулся и смотрит вдаль… Туда, где, синея и темнея, поверхность воды соприкасается с небом.
Запах нагретого солнцем моря перебивает аромат духов. Но каждый раз, собираясь посидеть у кромки воды, я наношу на запястье каплю из маленького чёрного флакончика. В то последнее лето Андрей привёз мне эти духи из Франции, и с тех пор я пользуюсь только ими – «Memoir Woman». В них «мандарин и полынь, гвоздика и ладан, пьянящая радость любви и горечь долгой памяти, то краткое мгновение, когда солнце уже село, а ночь ещё не настала…» так написано в описании аромата, и это всё правда.
К морю я прихожу за воспоминаниями… Есть ли что-то более дорогое в мои годы?
С Андреем мы встретились во дворе дома, на детской площадке. Впрочем, «встретились» – всего лишь вежливая форма, можно было бы написать «столкнулись», а можно и просто «я взяла» (в каком-то старом фильме у героини была реплика: «Смотрите, какого замечательного мужчинку на улицу выкинули»). В тот вечер Андрей совершенно не собирался встречаться со мной. Он лежал в чёрном пальто на скамейке возле песочницы, и, скрестив руки на груди, читал Фета. У сильных женщин тоже есть слабости. Моя слабость – Фет. Все мои мужчины любили Фета, а я любила их.
На детской площадке было темно, тихо и холодно. В окнах квартир, где мамы укладывали спать непоседливых ребятишек, гасли огни, редкие прохожие торопились по домам, не задерживаясь возле любителя стихов, от которого за несколько метров несло перегаром, и только мне, как обычно, было больше всех надо:
– Мужчина, вы здесь замёрзнете.
(Терпеть не могу обращения по половому признаку, но ни на товарища, ни на господина лежащий не тянул). Андрей распахнул свои голубые глаза и разразился:
«Тоскливый сон прервать единым звуком,
Упиться вдруг неведомым, родным,
Дать жизни вздох, дать сладость тайным мукам,
Чужое вмиг почувствовать своим…»
Помолчал, вздохнул:
– Возьми меня к себе, добрая женщина…
Как же, сейчас… Но, если быть откровенной, я всю жизнь покупалась на подобные подначки. И лицо Андрея было таким беззащитным…
Словно дразня, пошёл снег. Снежинки, покружившись в воздухе, медленно опускались на чёрное пальто, таяли на скрещенных руках, лице…
– Встать сможете?
– А надо?
Дворник Степаныч тащил Андрея на себе, осуждающе качая головой:
– Уж больно ты, Эмилия Казимировна, добрая. Неужто незнакомого в дом пустишь? Ну, если хочешь, пусть на лестнице переночует. В квартиру-то не советую. Не кот всё-таки…
Следом я волокла оказавшийся под скамейкой футляр с баяном. Кота, кстати, я тоже пустила в дом. Он забирался на когда-то посаженную мужем яблоню и стучал в окно. Запрыгивая в форточку, сразу направлялся к миске, потом отдыхал на подушке и возвращался во двор. У него были свои, кошачьи дела… Нет, я не была дурой, и в дом пускала не всех подряд, но то, что этих двоих надо было пустить – я знала. Как знала цену вовремя поставленной миске, теплу и одиночеству…
Кот почему-то сразу признал Андрея хозяином, сел рядом и даже попытался залезть мордой под ладонь, позволяя чесать за ухом. Мужики…
Утром Андрей вздыхал:
– Запятнал твою репутацию…
А я смеялась:
– Мне самой наскучила её белизна…
В то утро я вдруг опять научилась смеяться. Без повода, просто так. Радовалась солнцу, заглядывающему в окно, смущённым глазам Андрея, коту, который всё-таки позволил себя погладить…
Андрей был неразговорчив, о себе почти ничего не рассказывал, зато умел слушать.
– Миля, прости дурацкий вопрос: тебе сколько лет?
– В отличие от тебя, я родилась при царе Горохе…
В тот день мне исполнилось шесть лет. Мама испекла пирог с яблоками, я нарядилась в синее платье с белыми горошками и побежала в соседний двор, к лучшей подружке: похвалиться, как крутится колоколом широкая юбка нового платья и позвать в гости. Но Алеське было некогда восхищаться: в старенький фибровый чемоданчик она складывала кукол, игрушечную посуду, тряпичного мишку. А тётя Павлина, её мама, несмотря на летнюю жару, разожгла печь и одну за другой бросала в топку какие-то бумажки. От сильного огня в печке лицо тёти Павлины было почти бордовым, дым вышибал слёзы… Мне стало её так жаль, что захотелось помочь. Но тётя Павлина выхватила из огня брошенный мною мелко исписанный листок: «Нет-нет, это письмо Адама». Оказалось, дядю Адама, Алеськиного папу зачем-то куда-то сослали, и теперь Алеся с мамой едут к нему.
– Надолго?
– На пять лет…
Кто знал, что пять лет растянутся больше чем на двадцать. Это теперь понятно, что тем, кого в тридцать первом году приговорили к ссылке по сфабрикованному делу «Союза освобождения» в какой-то мере даже повезло: их не расстреляли в тридцать седьмом. Правда, дяде Адаму дали ещё один срок, потом другой и реабилитировали только в пятьдесят пятом.
Когда, в октябре тридцать седьмого, арестовали моего отца, мне было двенадцать, и я уже всё понимала… Выстаивала вместе с мамой длинные очереди, чтобы хоть что-то узнать о его судьбе, но с нами отказывались разговаривать и передачи не брали: родители, занятые делами, не удосужились расписаться…
– Не обижайся, просто мне всё время кажется, что ты – моложе меня.
Бедный мальчик. Мне ведь тоже так казалось. Он не умел радоваться жизни. Совсем. Всё перечислял свои беды: развёлся с женой, не дали места в общежитии, уволили из оркестра…
Эти послевоенные мальчики так ранимы… Им кажется: мир должен вращаться вокруг них, добрых, талантливых. А мир почему-то не хочет…
Андрей подтянул на диван ноги, обхватил колени руками. Длинные руки, длинные ноги, смешные оттопыренные уши… Почему-то мне он напоминал щенка-переростка: ещё хочет играть, но, заигравшись, может и укусить, а в поисках защиты подожмёт хвост и спрячется за тебя…
– Миля, остановись, не мельтеши перед глазами. Ты всё время что-то делаешь. Давай поговорим… Почему ты смеёшься?.. Нет, мне нравится, когда ты смеёшься, но почему?
– Ты похож на мою маму. Она тоже так говорила: «Миля, не мельтеши…»
– Расскажи про маму. Какая она была?
– Стильная. До последних дней – клетчатое кепи, шарф, обувь на высоком каблуке. Ходила быстро, всем улыбалась. Мужчины – заглядывались и часто теряли головы. Тебе она бы понравилась…
– Мне нравишься ты.
– Тоже неплохо.
Вдруг начал суетливо собираться.
– Куда ты?
– Опаздываю. На работу пора.
– Ты говорил, тебя из оркестра уволили.
– Жить ведь надо. В другом месте теперь играю.
Почему-то долго, не попадая в рукава, надевал пальто. Нахлобучил на затылок маленькую вязаную шапочку с помпоном, поднял футляр с баяном… Взялся за ручку двери и нерешительно обернулся:
– Можно мне вернуться?
– Трезвому – да. Придёшь пьяный – выгоню.
– Постараюсь. Я вообще-то не алкоголик, Миля. Просто всё так сложилось…
Мама, мамочка… Алеська однажды упрекнула нас с мамой: «Вы не знаете, как было там». Но и она не знала, как было здесь.
Мама выросла в зажиточной семье. Хотя к моменту моего рождения всё, что осталось от зажиточности – это ломберный столик красного дерева, два облезлых кресла и лёгкое презрение ко всему «практичному», то бишь, зарабатыванию денег. Единственное, что мама умела – вязать крючком замечательные кружевные воротнички и салфетки. На деньги с их продажи мы жили после того, как арестовали отца. Мама вязала, я продавала на рынке то, что не разбирали знакомые и соседи. Сначала стеснялась, потом научилась громко расхваливать товар, зазывать покупателей, придумала, что я в театре, на сцене – играю роль…
Начало войны запомнилось заревом в полнеба, чадом и дымом, разъедающим глаза. Мы уходили от огня по шоссе, а за спиной полыхал город. Мама решила, что войну – месяц, другой – надо переждать на хуторе, у бабы Стефы, папиной мамы. Правду сказать, мы её и не знали толком, лишь изредка обменивались письмами. В каждом она спрашивала о сыне, а мы не знали, что отвечать…
За несколько суток, плутая по лесным тропам, пытаясь, где можно, обходить болота и большие деревни, каким-то чудом добрались до хутора со странным названием Никитов Тупик. Какие там каблуки… Мама чуть не сразу в лесу на сучок напоролась – нога в кровь, подошва туфли платком подвязана, а я с ног до головы в тине, на одежде разводы грязи, босиком: сорвалась, прыгая с одной болотной кочки на другую и утопила сандалии. Пришли – во дворе телега, дверь в хату нараспашку, и какой-то мужик из дома узлы таскает.
– Беженцев на постой не берём.
– Мы родственники. Я – невестка Стефании Григорьевны, это моя дочь.
– Невжо? – дядька бросил мешок на подводу, огромной чёрной ладонью поскрёб затылок. – Непутёвого Казьки жена, что ли? Вовремя подоспела. Стефа-то вчера преставилась, я и похоронил её. Отпели, по чести, как полагается, так что с тебя, невестушка, не обессудь, деньгами не возьму, они что пыль теперь, а вот золотишко какое имеется – им рассчитаешься…
Мама плакала. Я возненавидела этого дядьку Дениса больше жизни. Он вывез из дома всё, что только было возможно: одежду, домашнюю утварь, какие-то продукты – остались только голые стены да брошенный на пол рваный тюфяк…
Выбора не было: пришлось идти по ближайшим деревням побираться. Все романсы, которые слышала по радио, перепела. Танцы – под собственное пение на ходу сочиняла… Кто прогонял, а кто и на пару картошин да на кусок хлеба раскошеливался. Мама из соломы лапти сплела. Какие-то тряпки вместо чулок накрутили, верёвочками привязали – уже и не босиком по осенней распутице… В этих лаптях, взмахивая маминой юбкой, я гордо поводила плечами, сверкала глазами и, как мне казалось, неистово возносила руки к небу, изображая испанское фламенко… Одна бабуля так расчувствовалась, что подарила вытертый плюшевый жакет дочкин, да платок штапельный. И то сказать, ночи холодные уже стояли, зима близилась…
Самое страшное воспоминание – даже не то, как поймали в городе во время облавы и в Германию повезли, а как дядька Денис в лесу подкараулил. Он давно на меня поглядывал, я сторонилась, но тут… как его дикие глаза увидела – поняла: изнасилует – не жить мне больше. В болото кинулась, с кочки на кочку… Под ногами – шуршание, слабый треск и алые всплески… Клюква в тот год уродилась. На клюквенном соке он и поскользнулся. Кричал, просил спасти, а я рот кулаком заткнула, чтобы не закричать, присела, спрятавшись за вывороченными корнями поваленного дерева и не вышла. Никогда никому, даже маме об этом не рассказывала.
2
«Другое место», где играл уволенный из Оркестра народных инструментов Андрей, радовало акустикой, но продувалось насквозь. Я в этом убедилась уже следующим вечером, спускаясь в метро после занятий с заочниками. Подземный переход, соединяющий вход в метро, выход к филармонии и к площади, на которой стоит наш Университет культуры, обволакивало танго. Упругие аккорды, повторяясь, держали ритм. На эту ритмическую ось как лента накручивалась томная, щемящая мелодия либертанго. Музыка Пьяццоллы будто создана для русского баяна, но такую аранжировку я слышала впервые. Судя по всему, музыкант импровизировал и вдохновенно держал слушателя на пределе томления, профессионально оттягивая момент, когда наконец мелодия взорвётся тоской и страстью. В просвете между спинами собравшихся слушателей – Андрей. Пальто брошено на футляр баяна, глаза прикрыты, растянутые меха – словно распахнутая душа.