Лидия Мастеркова: право на эксперимент бесплатное чтение
Книга издана при поддержке Музея AZ и лично Наталии Опалевой
© Margarita Tupitsyn, 2022
© Фотографы, 2022
© Андрей Кондаков, макет, 2022
© Музей современного искусства «Гараж», 2022
Введение
Эта художница <…> должна быть кем-то вроде героини как для феминисток, так и для независимых по духу и действиям.
Синтия Надельман, Artnews, 1983
В контексте гендерного равенства, провозглашенного в период большевистской революции и последующего появления «великих художниц» в авангардных кругах, вопрос, поставленный американским историком искусства Линдой Нохлин в ее нашумевшем эссе «Почему не было великих художниц?», казался неуместным. Однако в 1971 году, когда эта статья была напечатана, политический климат и социальная атмосфера в Советском Союзе кардинально изменились, делая заданный Нохлин вопрос более релевантным. К тому времени в официальном арт-мире женщины-художницы могли обрести голос, будь они готовы принять или взять на вооружение маскулинную позицию, препорученную трудящимся женского пола вышестоящими инстанциями. Возникшие в результате этих усилий режимы сигнификаций сделали советский художественный мир еще более непривлекательным для женщин и вернули их к дореволюционной ситуации. Как рассказывала авангардистка Валентина Кулагина в своих дневниках, охота высокопоставленных чиновников от культуры за художницами продолжалась даже в 1930-е годы[1]. В послевоенный период отстоять свою позицию представлялось возможным, только будучи членом неофициальных кругов, принадлежность к которым, по словам художника Свена Гундлаха, требовала определенной смелости: «Быть альтернативным художником – редкая и опасная профессия. Это как охота на львов»[2]. Лидия Алексеевна Мастеркова выбрала именно эту редкую профессию и в результате обрела особенный статус в истории послевоенного русского искусства. Этот статус убедительно демонстрируют исторические групповые фотографии московских неофициальных художников, где Лидия неизменно нарушает (или подвергает сомнению) тотальность мужского контингента, демонстрируя, что «альтернативная художественная среда [была] столь же фаллократична, как и официоз»[3]. [Илл. 1]
Илл. 1. Участники выставки в павильоне «Пчеловодство» на ВДНХ. 1975.
Фото: И. Пальмин. Архив Игоря Пальмина
Несмотря на такие сложные социокультурные условия, Лидия была замечена на ранней стадии своего творчества, как ни странно, официальным искусствоведом Ильей Цырлиным, который в 1961 году устроил ее первую персональную выставку в бывшем особняке Федора Шаляпина. Парадоксально, но вторая и последняя ее выставка «Из Франции в Россию» прошла в Москве только в 2006 году, за два года до смерти, и не в музее, а в коммерческой галерее «Кино». Реакция критиков, которая по понятным причинам отсутствовала в случае неофициальной выставки у Цырлина, заслуживает внимания. В основном газетные журналисты реагировали на выставленные в «Кино» работы французского периода в привычном постсоветском формате героизирующих, но, как правило, бессодержательных эпитетов в адрес нонконформистов. В случае Лидии коллекция заголовков включает в себя «революционерку-эмигрантку», «раскольницу», «убежденную маргиналку», «ярчайшую звезду» своего поколения, которая, несмотря на все регалии, малоизвестна «для профессиональной критики и для широкого зрителя». Как ни странно, но ее французский период, доступный специалистам (в отличие от московских работ и архивов, раскиданных по всему миру), еще более близок к нулевой степени познания. Его называют «белым пятном спрятанного от нас творчества», которое обещают «ликвидировать»[4]. Сразу напрашивается вопрос: почему спустя двадцать лет после начала перестройки в стране с достаточным количеством искусствоведов, набивших руку на абстракциях русского авангарда, отличающегося талантливыми и сильными художницами, не нашлось желающего написать книгу «о ключевой фигуре, единственной художнице которую можно назвать великой применительно к той эпохе [1960-1970-е] <…> [и которая] держит канон на своих плечах»[5]. К этому можно прибавить мнение Ильи Кабакова, назвавшего Лидию (вместе с Владимиром Немухиным) «крупными художниками <…> [которые] очень важны для понимания атмосферы 1960-х годов»[6].
Илл. 2. Владимир Немухин и Лидия Мастеркова на открытии выставки Лидии Мастерковой «Из Франции в Россию» в галерее «Кино», Москва. 2006.
Фото: В. Алексеев.
Архив Маргариты Мастерковой Тупицыной и Виктора Агамова-Тупицына (далее – архив М.М.-Т. и В.А.-Т.)
Акцентирование в пресс-релизе галереи «Кино» особенностей характера Лидии, таких как «бескомпромиссность, последовательность, честность и твердость», может служить предупреждением о знакомой всем искусствоведам сложности писать о живых классиках.
Журнальный анонс выставки позиционирует художницу не как тему для «поиска утраченного времени», а как «утраченную» тему для исследования: «Уже с трудом угадываются этапы бескомпромиссной, а иногда даже и героической жизни автора – вторая половина прошлого века слишком быстро уходит в историю… Из легенд, конечно, слова – в том числе и имени Мастерковой – не вычеркнешь»[7]. Ключевым здесь является слово «легенда», сигнализирующее, что творчество нонконформистов вообще и Лидии в частности теряет шанс когда-либо вписаться в мейнстримную историю русского искусства XX века и навсегда останется мифом. Перефразируя название статьи Виктора [Агамова] Тупицына «“Тело-без-имени”: герой своего времени или своего пространства?», могу сказать, что здесь мы имеем дело с именем без тела, где тело, конечно, надо понимать как body of oeuvre[8]. Одним из результатов этого является невозможность составить каталоги-резоне большей части художников-нонконформистов.
Частично это можно объяснить тем, что возрождение свободной арт-критики в России произошло в период процветания на Западе постмодернистского дискурса, сменившего герметичную методологию модернизма и отличавшегося более демократичным интердисциплинарным прочтением культуры. Для критиков-неофитов, мало знакомых с генеалогией модернизма, переход от навязчивого соцреализма (над которым можно было иронизировать) к актуальному и ориентированному на деконструкцию постмодернизму был более логичным и даже авантюрным, чем выяснение болезненных для российских модернистов отношений с авторитарными структурами МОСХа[9]. Тот факт, что критики концентрировались не на форме, а на содержании работ Лидии, подтверждает укоренение именно такого синтезированного подхода в российской арт-критике, и как результат этого генеалогия бескомпромиссного творчества диссидентских модернистов осталась без компенсации.
Будучи воспитанной в лианозовском кругу художников и поэтов, я уехала в США и, получив там искусствоведческое образование, переметнулась в лагерь концептуального искусства и соц-арта. Многие художники 1960-х, включая Лидию и Немухина, были этим разочарованы, а абстракционист Эдуард Штейнберг (которого Вадим Захаров жестко назвал в своей блестящей фотографической серии «Я приобрел врагов» (1982) «припудренным Малевичем») вынес приговор, что Лидия и Немухин меня «плохо воспитали». Можно ли тогда сделать вывод, что, написав эту книгу, я перевоспиталась, в результате чего произошло возвращение блудной племянницы (в соответствии с библейской мифологемой)? Но, если говорить серьезно, то нонкоформисты-шестидесятники практически не имели шансов сделать карьеру в Нью-Йорке в 1970-х и 1980-х. Вот как я это объяснила в одном из интервью: «[В то время модернистское искусство] вышло из моды, а [его] лучшие образцы уже были канонизированы на музейном уровне. Я даже не говорю о минимализме и поп-арте, которые казались более современными, но тоже считались “классикой”. Соц-артисты и концептуалисты имели шанс вписаться в местный контекст, тогда как работы [российских] шестидесятников были музейным искусством, упустившим свое время»[10].
Но изменилась ли ситуация сегодня? С глобализацией мира искусства эпоха западного изоляционизма поствоенного периода закончилась, поставив под сомнение непоколебимые до этого структуры устоявшихся генеалогий и дискурсов. С одной стороны, такой коллапс устоявшихся канонов не пошел на пользу тем художникам, которые уже были вписаны в историю искусства. Тогда как с другой стороны, именно в эту новую волюнтаристскую эпоху расширенных национальных и вкусовых границ каждый может заново без оглядки на мнение коллег определить или сформировать свою «конюшню» художников. Попасть в последнюю стало больше шансов и у московских нонконформистов калибра Лидии.
Безусловно, в этом процессе аффирмации и игнорирования тех или иных художников нельзя не учитывать роль персональных интересов критиков и историков искусства и их временных флуктуаций. История, связанная с написанием Розалинд Краусс (профессора, у которого я училась в аспирантуре) книги о Виллеме де Кунинге в 2016 году, чью картину «Эшвилл II» Лидия видела на Американской выставке в Москве в 1959 году, продемонстрировала именно такой сдвиг в пристрастиях историка искусства, известного своими многолетними твердыми преференциями, касающихся выбора художников и тем для исследования. Реакция коллег была незамедлительной. Бывший редактор легендарного журнала Arts Magazine Барри Швабски написал: «Что может быть более неожиданным, чем книга Краусс о де Кунинге?»[11], имея в виду то, что раньше она его игнорировала, ставя на пьедестал Джексона Поллока как единственный пример радикального канона в абстрактном экспрессионизме, а теперь, согласно Швабски, рассыпается в комплиментах де Кунингу. Однако в конце рецензии Швабски отвечает на свой вопрос «Что объясняет это изменение? Возможно, Краусс ностальгически возвращается к своим корням. Отрывок с благодарностями удостоверяет, что де Кунинг был предметом ее дипломной работы в колледже Уэллсли. Это был 1962 год: прошлое тяготеет к повторам»[12]. В этом заключении, касающемся «поисков утраченного времени», знаменательно название рецензии Швабски «Я живу в собственном мире», так как это наводит на мысль, что глобализация искусства и его институций на самом деле выявляет не общность интересов, а склонность к личностной ориентации, и приводит к зацикливанию на своем микрокосмосе даже в случае тех, кто всегда стремился к созданию универсальных художественных структур и теоретических конструктов. Другими словами, спасение утопающих дело рук самих утопающих. Похоже, что именно такой импульс сыграл роль и в моем решении развернуться в сторону прошлого и написать книгу о Лидии Алексеевне Мастерковой. Ведь ее канон абстрактного искусства был моим первым домашним университетом, инициировавшим меня в мир искусства с конца по системе русского футуризма.
Нью-Йорк, 2020
Выражаю благодарность Виктору Агамову-Тупицыну, Сергею Александрову, Джо Викери, Наталии Волковой, Ольге Дубицкой, Александру Извекову, Андрею Кондакову, Саше Обуховой, Александре Трацевской-Смык, Маше Тупицын, Игорю Цуканову, Марии Чуйковой, Айгуль Юсуповой и Антонине Трубицыной.
Глава 1
Кому война, кому глоток свободы
Мы не ощущали всего ужаса войны.
Лидия Мастеркова, 2006[13]
Лидия Алексеевна Мастеркова родилась в историческом 1927 году, когда Иосиф Сталин отделался от своего главного врага Льва Троцкого, расчищая дорогу к единоличному правлению. В не менее драматичном (военном) 1943 году она вступила на стезю «редкой и опасной профессии» альтернативного художника – вскоре после того, как ей прислали извещение об открытии художественной школы на улице Чудовской. В своих дневниках авангардисты Александр Родченко и Валентина Кулагина описывают начало 1940-х годов как период «умеренный и переломный», имея в виду не только ход войны, но и ослабление контроля МОСХа над инакомыслящими коллегами. Комментируя атмосферу на собраниях членов МОСХа, Кулагина пишет: «Вопросы ставят остро и открыто, года 2 тому назад, наверное, [Борис] Дейкин бы не выступил со словами, что художники берут и выполняют заказы, к которым относятся так, что это является самоубийством художника»[14]. Несколькими днями позже она добавила: «Люди недовольны художественной политикой, критикуют систему заказов»[15]. Для Кулагиной такой поворот был особенно неожиданным, так как в недавнем 1938 году был арестован и расстрелян ее муж, художник Густав Клуцис, а Родченко в том же году с ужасом констатировал: «Ходят слухи, что люди страдают от доносов невинно… Рассказывают невероятные случаи… Значит, я тоже не гарантирован от того, что кто-нибудь напишет ложный донос и все рухнет… Семью высылают, и делу конец…»[16].
Лидия и ее сестра Нина [Илл. 3], старше на два года, родились «в семье высококвалифицированного рабочего в Москве <…> Родители неизменно поощряли всякие творческие начинания и очень всегда помогали. Отец [Алексей Михайлович Мастерков] страстно любил пение и собирал пластинки дореволюционных певцов. Мать моя [Мария Павловна Иванова-Мастеркова] очень тонко понимала музыку и живопись, обладала безупречным вкусом»[17]. Продолжая описание своих родственников, Лидия подчеркивает близкие ей качества: «В моем семействе люди были эстеты, они любили все красивое. Какие были замечательные платья у моей матушки! Моя тетка была простая женщина, но вкус на такой высоте: зеленое шерстяное платье с бархатом, камея на пальце. Тогда любили красоту, без нее ничего не делалось. А у мамы братья были золотых и серебряных дел мастера, дядя – какой-то знаменитый бас по всей округе»[18]. Отец Лидии не принял советский строй и воспитывал детей на примерах дореволюционной культуры. Одна из самых ранних сохранившихся фотографий Лидии с букетом сирени снята в мрачном 1939-м. [Илл. 4] Безмятежное выражение лица двенадцатилетней девочки подсказывает, что репрессии не затронули ее семью. Также она, вероятно, не в курсе, что в этом же году умер Исаак Бродский, один из главных идеологов социалистического реализма, и скорее всего не видела новоиспеченный холст Александра Герасимова «И. В. Сталин и К. Е. Ворошилов в Кремле» (1938), заразительный пример гулливеровского станковизма и экстатической верноподданности в советском стиле. Именно этот портретист Сталина «удостоился» бескомпромиссной и крайне негативной реакции со стороны Родченко, причем в том же умеренном 1943 году: «Хочу быть тем же, чем был. Не быть мне Герасимовым никогда!»[19].
Букет сирени, частично закрывающий лицо Лидии на фотографии 1939 года, предполагает неожиданную (в контексте того времени) социальную аллегорию. Крупные грозди сирени гармонировали с возможностью писать обширными и свободными мазками, погружаясь в живописный экстаз, как в случае с подсолнухами Ван Гога. Писавшие в конце 1930-х годов натюрморты с сиренью Кулагина и Владимир Татлин как будто прятались за пышностью этих букетов от тяжелых реалий жизни, напоминая персонажа «Сирени» Врубеля. Один из натюрмортов Кулагина посвятила поэту Алексею Крученых, который часто к ней заходил: оба жили во вхутемасовском доме на Мясницкой улице, 21. В результате откровенных разговоров Кулагина окрестила Крученых «интересной фигурой, одним из последних левых могикан»[20]и, посвятив ему букет сирени, назвала этот сюжет символом свободного мышления и инакомыслия. [Илл. 5] В этом незатейливом натюрморте (скромном по сравнению с формальными достижениями авангарда) Кулагина ориентировалась на предписания Казимира Малевича Ивану Клюну, сделанные за год до его смерти, а именно: бороться с натурализмом с помощью импрессионизма[21]. Возможно, эта миссия практиковать свободный живописный стиль объясняет, почему после окончания войны и возвращения к жесткой цензуре «<…> усилились нападки на таких крупных мастеров этого жанра, как П. Кончаловский, которые пишут никому не нужные яблоки и сирени, отвлекая сознание масс от актуальных проблем построения социалистического общества»[22].
Илл. 3. Нина (слева) и Лидия Мастерковы. 1933. Архив М.М.-Т. и В.А.-Т.
Илл. 4. Лидия Мастеркова. 1939. Российский государственный архив литературы и искусства (РГАЛИ)
Илл. 5. Валентина Кулагина. Сирень. 1948. Бумага, графитный карандаш, акварель. Российский государственный архив литературы и искусства (РГАЛИ)
Движение в сторону «борьбы с натурализмом» (завершившееся присягой к абстракции) началось у Лидии именно в период, когда была сделана фотография с сиренью: «Примерно в 12 лет во мне произошел внезапно перелом, не помню, чем это было вызвано, но я начала рисовать. Рисовала большие портреты, копировала старых мастеров, вообще я рисовала целыми днями и на уроках общеобразовательной школы. Писала акварелью, маслом. Пропускала занятия в школе и это время проводила в Третьяковской галерее»[23].
Когда началась война, Лидия не только не утратила непоколебимую волю к свободному творчеству, но и обрела уверенность, а также упрямство мятежного подростка: «Мы не ощущали всего ужаса войны, а я была совсем еще девчонкой. При свечке, при лампе керосиновой, в шестиградусном холоде, даже при замерзших лужах на полу я все время продолжала рисовать, даже начала писать маслом»[24]. Подобный накал творческой эйфории в военный период резонирует с тем, что описывает Родченко, который в то же самое время возрождал абстрактный стиль для сохранения левой идентичности. В результате он сделал работу на полу шириной около двух метров в технике дриппинга, который в истории модернизма ассоциируется исключительно с Джексоном Поллоком[25]. [Илл. 6] Родченко назвал этот ультраэкспрессионизм «левой живописью», трактуемой художником в формате катарсического переживания после эпохи террора: «Быть самим собой после всех мучений и вопреки здравому смыслу. Не ломать себя, писать с наслаждением!! Будь что будет!!! А я умру левым и оставлю хорошие вещи»[26]. Этим призывом к творческой свободе и неподчинению репрессивным институциям Родченко устанавливает шкалу художественных ценностей для следующего поколения и позиционирует абстрактное искусство как антидот соцреализма.
Пробуждение интереса к независимому поведению в строго контролируемом властями социуме предвоенных времен предопределило готовность Лидии к учебе в неожиданно открывшейся «альтернативной» художественной школе. Она вспоминает: «Был сорок третий год, немцы уже отошли, и мне прислали открытку, что открывается новая школа, и я отправилась на Крымскую площадь, на Большую Чудовку. Школа была образована чудом, все преподаватели – [Михаил] Перуцкий, [Моисей] Хазанов, [Роберт] Фальк состояли в черных списках и не могли найти работу, кроме как там. Директором этой школы стала Нина Николаевна Кофман, уникальная женщина. Это были люди другого времени, из 1920-х годов, и отношения между профессором и учениками были другие, была замечательная внутренняя связь»[27].
Илл. 6. Александр Родченко. Экспрессивный ритм. 1943–1944. Бумага, тушь, акварель. 62,4 × 172,5 см.
Собрание Музея искусства модернизма – коллекция Костаки, Салоники
Вышеназванные наставники были не знаменитые в прошлом авангардисты уровня Родченко, а классические в западном понимании модернисты, многие из которых в 1920-е годы учились у авангардистов или преподавали во Вхутемасе. Учителем Лидии стал Михаил Семенович Перуцкий, бывший член групп НОЖ (Новое общество живописцев) и ОСТ (Общество художников-станковистов), чьи названия шифровали протест против отрицания живописи в авангардных кругах. Перуцкий привил Лидии любовь к французской школе живописи, которая сразу принесла результаты. Она вспоминает: «Помню, мой первый натюрморт акварелью был настолько удачен, что его застеклили и повесили в кабинете директора <…> Музей нового западного искусства был уже закрыт в это время, и я старалась узнать об импрессионистах все, что только было возможно. Я покупала книги и репродукции в букинистических магазинах <…> моим кумиром стал Сезанн, но я не подражала ему, а как бы старалась глубже проникнуть в творчество великого художника, в его концепцию и понимание сущности вещей, в его живописную основу»[28].
С учетом насильственной системы советского образования ценнейшим качеством Перуцкого было то, что он «никогда ничего не навязывал, стараясь выявить творческую индивидуальность»[29]. Тот факт, что Лидия, с ее слов, стала «любимым учеником» Перуцкого и что он относился к ней как к «младшему товарищу», помогло ей сформировать сильный характер, необходимый для будущей непростой судьбы неофициального художника.
Хотя «альтернативная» художественная школа закрылась в последние годы войны, в 1946-м на той же улице, но уже в новом двухэтажном деревянном здании открылось Московское городское художественное училище (МХУ), в которое вернулась и Лидия. Запись, сделанная ею в то время, демонстрирует усвоение формалистических канонов живописи с акцентом на субъективизм и нивелирование приоритетности содержания – наперекор соцреализму: «Живопись должна быть не такой, чтоб можно было хватать предметы, а более трепещущей, и чтобы трепетала, жила каждая линия, сочеталась в цвете, гармонии. Свет струился и распространялся пятнами, валёрами, холодными и теплыми. Содержание совсем не имеет значения. Важно, чтобы произведение захватывало исполнением, глубиной, даже некоторой тайной, которая манит еще больше, чтобы в произведении жила душа художника»[30].
«Старуха» (1947) и «Автопортрет» (1948), сохранившиеся со времени учебы в МХУ, отражают восхищение Лидией Рембрандтом, у которого «тоже форма достигалась живописным моментом, а не рисунком <…> [Илл. 7, 8] Когда я смотрю на работы Рембрандта, то, как ни странно, совершенно не думаю о том, кого изобразил художник, а думаю и чувствую, как все полотно пропитано духом Рембрандта. Кажется, он весь живой тут. Очень важно, чтобы предметы в картине были окутаны воздухом, как бы тонули в нем»[31]. В «Старухе» живописная смелость с акцентом на незаконченность свидетельствует о поддержке на уроках Перуцкого – «Посмотрите, как у Лидочки!» – и о влиянии его антиакадемического автопортрета. [Илл. 9] Однако свой «Автопортрет» Лидия выполняет в классическом жанре с использованием рембрандтовского колорита и светотеней.
Семейная фотография, датированная двумя годами позже, констатирует портретное сходство, включая прическу: волосы уложены в традиционный пучок с пробором впереди. [Илл. 10] Романтический образ молодой художницы, созданный в формате саморепрезентации, трансформируется к середине 1950-х годов, с одной стороны, в femme fatale, а с другой – в независимую личность, уверенную в своем творческом выборе.
Илл. 7. Лидия Мастеркова. Старуха. 1947. Холст, масло.
Фото: Архив Музея современного искусства «Гараж». Фонд М.М.-Т. и В.А.-Т.
Илл. 8. Лидия Мастеркова.
Автопортрет. 1948. Холст, масло. Фото: Архив Музея современного искусства «Гараж». Фонд М.М.-Т. и В.А.-Т.
Илл. 9. Михаил Перуцкий.
Автопортрет. 1945.
Картон, масло. 39 × 29 см. Собрание Максима Отчерцова, Дмитров
Илл. 10. Слева направо: Мария Иванова-Мастеркова, Игорь Холин, Лидия, Алексей и Нина Мастерковы. Лето 1950. Архив М.М.-Т. и В.А.-Т.
Лидия скорее всего писала себя, будучи беременной: ее сын Игорь Холин родился 10 февраля 1949 года. Отец Игоря, Владимир Холин, был одноклассником Лидии по художественному училищу, где отличался виртуозными рисунками животных с натуры. Стесненные бытовые условия в коммунальной квартире № 10 на улице Горького, 45, в одной комнате с родителями и сестрой, стали одной из причин их быстрого развода. «Старуха» и «Автопортрет» закрепили за Лидией приверженность к синтезированию старого и нового, позиция, которую она пронесет через всю траекторию творчества. Позднее «Автопортрет» висел в отдельной квартире Лидии на Смольной улице, 71, кв. 64, вплоть до ее эмиграции на Запад в конце 1975 года, как пример живописного мастерства, который всегда мог быть предъявлен тем, кто обличал абстракционистов в дилетантстве. [См. илл. 119]
Илл. 11. Лидия Мастеркова. 1957. Фото: В. Немухин. Российский государственный архив литературы и искусства (РГАЛИ)
После развода Лидия временно отстранилась от живописи, так как училище, куда она ходила «как к себе домой», закрылось в 1950 году за «левый уклон»[32]. Начав работать в Московской филармонии, она вошла в круг классических музыкантов и певцов и, таким образом, вернулась в мир, который любила с детства. В пятнадцатилетием возрасте она сочинила признание в поэтической форме: «Музыка – восторг души. Грезы, надежда и радость. Сочетание всего прекрасного. Иллюзия. Гимн жизни… Сопутствие. Восхищение. Забвение»[33]. В начале 1950-х годов мир, связанный с классической музыкой, многим казался убежищем от суровой цензуры в изобразительном искусстве. Тем не менее возвращение в художественные круги все же произошло. Причины – разбитое сердце в результате неудачного романа и эмоциональная поддержка, оказанная Лидии художником Владимиром Немухиным, другом семьи (который в ранней юности был возлюбленным двоюродной сестры Лидии). Лидия вспоминает: «<…> он поступил в один год со мной на скульптурное отделение. Но он тогда был женат и почти туда не ходил, был такой маститый, много знал, уже любил французов – и как раз мне их открыл»[34]. К тому времени уже разведенный, он пригласил разочарованную в личной жизни Лидию в свой дом на Оке, в деревне Прилуки, предложив – по его словам – «вылечить парным молоком», что в скором времени и положило начало их гражданскому браку. [Илл. 11]
Илл. 12. Лидия Мастеркова. Прилуки. 1956. Холст, масло. 66 × 48,5 см. Собрание Ивана Филонова, Москва. «Лидочка Мастеркова написала… цветы как-то изумительно… совершенно особенно… [ее] букет меня просто поразил». В. Кропивницкая в беседе о Лидии Мастерковой с Я. Горбаневским
В 1956 году Николай Вечтомов, с которым Лидия училась в МХУ, познакомил ее и Немухина с художником и поэтом Евгением Кропивницким и абстракционисткой Ольгой Потаповой (Вечтомов был их соседом по Лианозову), а также с их дочерью и зятем – художниками Валентиной Кропивницкой и Оскаром Рабиным и сыном Львом Кропивницким. Последний вернулся из лагеря в 1956 году и, будучи абстракционистом, часто посещал Лидию и Немухина, когда они жили на улице Горького[35]. [Илл. 14] То, что контингент лианозовского содружества включал в себя трех художниц, вызывает ассоциацию с авангардными кругами. Присоединившиеся поэты Генрих Сапгир, Игорь Холин и Всеволод Некрасов усиливают эту аллюзию[36]. Несмотря на то что Вечтомов жил далеко от центра, у него был отдельный, хотя и невзрачный, дом, а потому все шумные вечеринки, особенно новогодние, происходили именно там. В этом барачном районе, воспетом в искусстве Рабина, художники веселились, танцуя под зажигательную музыку – Rock around the clock в исполнении Билла Хейли.
Илл. 13. Лидия Мастеркова и Владимир Немухин в квартире на ул. Горького, 45. 1959. Архив М.М.-Т. и В.А.-Т.
Илл. 14. Лидия Мастеркова и Лев Кропивницкий в квартире на ул. Горького, 45. 1959.
Фото: В. Немухин. Архив М.М.-Т. и В.А.-Т.
Тем не менее Лидия не принимала полностью понятие «лианозовская группа»:
«Я думаю, в этом названии есть что-то натянутое и неприятное, потому что ни я ни Володя [Немухин] не считаем себя последователями Кропивницкого Е. Л <…> С 1958 года – это я, Володя, Оскар [Рабин], Лев Кропивницкий, Коля Вечтомов, Е. Л. Кропивницкий, Ольга Ананьевна Потапова, но я думаю, что это как предисловие [к «Бульдозерной выставке»], потому что в это время мы мечтали сделать выставку на открытом воздухе и у нас не было главаря»[37]. Другими словами, Лидия с самого начала выступала против вождизма как в политике, так и в искусстве.
Илл. 15. Слева направо: Елена Вечтомова, Муза Вечтомова, Лидия Мастеркова, Валентина Кропивницкая, Оскар Рабин, Николай Вечтомов. 1959.
Фото: В. Немухин. Архив М.М.-Т. и В.А.-Т.
Как бы ни было, этот дружеский союз художников дорожил своим антиинституциональным статусом и отказом подчиняться канонам официального искусства. Это сблизило их с диссидентами Александром Гинзбургом и Андреем Амальриком, которые стали их первыми коллекционерами, пропагандистами, а также дилерами (в случае последнего), благодаря связям с иностранцами. Но до того, как эти и другие неофициальные художники начали в начале 1960-х годов продавать свои работы иностранцам, раздвоение на творчество и халтуру стало обычным явлением. Лидия выражает отношение к этой дилемме: «Я никогда не думала о том, что мне нужно вступить в Союз художников, узаконить свою положение, а значит, приходилось зарабатывать деньги оформительской работой, чтобы потом работать, какое-то время, не думая о деньгах. Было, конечно, очень трудно сочетать заработок с творчеством, иначе тогда еще не получалось»[38].
Один из таких ранних примеров ее оформительской работы был связан с павильонами ВДНХ во время их перестройки в первой половине 1950-х. Аналогичным примером заказной продуктивистской практики, предпринятой экспериментальными художниками, был исторический прецедент в творческой биографии Кулагиной и Татлина, которым по сходной причине неприятия их авангардного искусства пришлось работать в только что построенных павильонах того же помпезного комплекса, основанного в 1939 году под аббревиатурой ВСХВ[39]. Однако, как ни странно, Лидия вспоминает работу на ВДНХ как место для возобновленных экспериментов, прерванных после закрытия МХУ, и вступления на необратимый маршрут – стезю к абстрактному искусству: «Когда мы работали на ВДНХ, я пробовала писать гуашью какие-то красивые по цвету фигуры – розовые, фиолетовые и белые вещи, которые потом стали абстрактными. На следующий год я уже начала их мастерить»[40].
Глава 2
Почему я не родилась в Америке?
В распоряжении [Гарри] Трумэна были два важных психологических рычага: недавняя иллюзия национального всемогущества и не менее иллюзорное убеждение в том, что все народы мира хотят быть и действительно имеют право быть похожими на американцев.
Макс Козлофф, 1973[41]
И кажется мне порой, что USA все же где-то ближе, т. е. люди лучше, нежели здесь.
Лидия Мастеркова, 1977[42]
Подобный вопрос задал себе Родченко после того, как в 1940-х годах вернулся к абстрактному искусству, предсказав, таким образом, что США станут эпицентром этого стиля живописи[43]. До Американской национальной выставки, открывшейся в Москве летом 1959 года, Родченко не дожил два с половиной года и так и не увидел работы тяжеловесов нью-йоркской школы абстрактного экспрессионизма, включая вертикальный «Собор» (1947) Поллока, вторивший стилем дриппинг горизонтальному примеру «левой живописи» Родченко и подтверждающий его право на роль главной антитезы соцреализму. [Илл. 16] Уклон в сторону абстрагированной «художественной идентичности» произойдет у Лидии с Немухиным после Американской выставки и распространится за пределы сферы искусства. Посещение банкета в посольстве США в честь дня независимости 4 июля в скором времени станет традицией (каждый раз по этому случаю Лидия шила новый наряд), и в их доме в Прилуках появится портрет Джона Кеннеди. [См. илл. 120] Все это Немухин описал как «вкусную сказку об американском рае, отчего и наш собственный раешный мирок становился вполне пригодным для проживания»[44]. В 1970 году, находясь все еще под впечатлением от убийства американского президента, он посвятит ему работу с американским флагом, тонущим в перьях распотрошенного петуха. [См. илл. 121]
Вестернизация нонконформистских художественных кругов усилилась благодаря выставке Пабло Пикассо, открывшейся в Пушкинском музее осенью 1956 года. Родченко, который умрет в декабре того же года, был уже слишком болен для ее посещения, да и присутствие бюрократов, еще недавно клеймивших модернизм, не могло его не раздражать после фрустраций, пережитых в сталинский период. В любом случае искусство Пикассо, хорошо известное русским авангардистам начала века, не стало бы для него событием. То же самое можно сказать о Лидии, которая в отличие от других неофициальных художников, например Михаила Кулакова, называвшего Пикассо «наш[им] кумир[ом] тех времен»[45], в своих текстах и интервью не упоминает выставку Пикассо и высказывает мнение, что кубизм всегда объявлялся центральным влиянием в творчестве модернистов, что мешает «России быть первой» в каких-либо формальных открытиях[46]. Судя по ранним работам Лидии, процесс декомпозиции предметного мира и человека, или, выражаясь словами Кулакова, «робкой деформацией под Пикассо», не был ей близок, так как скорее всего ассоциировался с пароксизмами разрушения и антиэстетики. Но была еще одна причина, которую затрагивает Рабин: «Тогда [в середине 1950-х] большинство художников считало, что по-настоящему написать что-то можно только с натуры. <…> Я даже не представлял, как можно хоть мазок положить так, выдумывая от себя, не видя перед собой предмета, который я хочу нарисовать»[47]. Главное здесь противопоставление подходов к репрезентации предмета: через жест живописного абстрагирования натуры (то есть то, что констатирует Рабин как изначальную практику многих неофициальных художников) или, во что верили «пикассовцы», через деформацию и концептуализацию предмета в рамках ограниченного пространства холста (лучший пример – ранние работы Владимира Янкилевского), где власть мазка и цвета значительно ослаблена.
Вдогонку выставке Пикассо летом 1957 года открылся VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов, где была представлена выставка современного искусства. [Илл. 17] Хорошо известная история Немухина о том, как они с Лидией молчали, возвращаясь домой с фестиваля, констатирует, что на них первая встреча с искусством послевоенного периода оказала воздействие, воспринятое как «целительный шок»[48]. Но тут же он добавляет, что чувствовал себя «раздавленным и потрясенным»[49]. Именно эта двойственная реакция сыграла важную роль в «преодолении барьера, который многие годы мешал русским художникам работать в современном стиле»[50]. Известно, что на фестивальной выставке было в основном европейское искусство, а оно, несмотря на высокий эстетический уровень и демонстрацию формальных возможностей абстрактного искусства (его показ был разрешен советскими цензорами, чтобы дать возможность «доказать жизнеспособность [этого] направления»[51]), все же не обладало масштабностью и оптимистической энергией победителя.
Илл. 16. Зрители около картины Джексона Поллока «Собор» на Американской национальной выставке в Москве. 1959. Фото: Ф. Гоесс. Смитсоновский институт, Вашингтон
Илл. 17. Зрители на Международной художественной выставке, приуроченной к VI Всемирному фестивалю молодежи и студентов в Москве. 1957
Абстрактные работы, показанные на Американской выставке, несли именно эти качества, способные создавать накал для «страстного порыва» и раскрепощения. Как становится ясно из каталога, создание эффекта свободы было интенцией устроителей выставки, которые, как ни странно для периода холодной войны, были весьма расположены по отношению к советскому зрителю. В своем предисловии к каталогу Ллойд Гудрич, директор Музея американского искусства Уитни в Нью-Йорке, одной из причин бурного развития абстрактного экспрессионизма, вместо, например, «классического формализма», считает факт присутствия в культурном пространстве Америки разных национальных элементов, включая русские, «которые, каждый по-своему и в особой, свойственной ему индивидуальной форме, особенно склонны к свободному выражению чувств»[52]. Такое мнение сближало независимых русских художников с американскими (многие из них были эмигрантами из России), причем даже в большей степени, чем со сдержанными французскими коллегами, и указывало на «перемещение художественной столицы из Парижа в Нью-Йорк»[53].
Американская выставка была также важна для тех художников, которым наскучила стилистическая сингулярность советского официального искусства. В противовес она акцентировала «множественный характер» экспозиции и, будучи «выражением демократического образа жизни, представляла полную свободу индивидуализму и экспериментированию»[54]. Это ставило во главу угла «право на эксперимент»[55] и констатировало преемственность и связь с довоенным авангардом[56]. Однако тактика стилистической множественности иногда приводила к гротескным результатам, как, например, в случае соседства «Басни пастора Вимса» (1939) Гранта Вуда, посвященной интерпретации жизни отца-основателя американского государства Джорджа Вашингтона, в стиле примитивизма и ранее упомянутого «Собора» Поллока. Не исключено, что в сознании устроителей выставки обе картины в равной мере передавали свободолюбивый дух американцев независимо от того, политики они или творческие люди.
Тем не менее в предисловии Гудрича абстрактный экспрессионизм все же занял особое место как наиболее современное и, что важно, интернациональное течение[57]. Гудрич пишет: «Сознательная композиция уступила место методам более интуитивного характера <…> Композиция стала открытой, без каких-либо традиционных… форм или… центров»[58]. На выставке эти черты и отличительные признаки нью-йоркской абстракции демонстрировались ее лучшими представителями включая Марка Ротко, Поллока, Роберта Мазервелла, Филипа Гастона, Аршила Горки, Виллема де Кунинга, Уильяма Базиотиса и единственного представителя геометрической абстракции Фрица Гларнера[59]. Возможность увидеть воочию такой набор шедевров американской абстрактной живописи через несколько лет после завершения эпохи культурной изоляции, безусловно, имела эффект разорвавшейся бомбы для тех художников, что «уже совершенно не могли работать в реалистическом плане»[60]. Цитата из автобиографии Лидии демонстрирует, что устроители Американской выставки успешно выполнили поставленную перед ними «освободительную»[61] миссию применительно к инакомыслящим художникам: «Какая-то волна как будто несла меня, не было сомнений, была удивительная устремленность и восторженность перед открывшимся новым путем, раскрепощение духовное, цвет, открытая композиция, духовная свобода, энтузиазм – окрыляли душу»[62]. Теперь в творчестве Лидии, которая, «занимаясь в училище, очень интересовалась современным искусством», «обнаружилась твердая платформа, чтобы перейти к современным формам. К более четкому пониманию современности в искусстве»[63].
Хотя Лидия датирует «внезапный»[64] переход к абстрактному экспрессионизму 1958 годом, ее первые зрелые (лишенные «дилетантизма»[65]) абстрактные работы датируются 1959–1960 годами. С самого начала она избегала любых нарративных названий для своих картин не без идеи противостоять удручающей литературности официального искусства и выбрала термин «композиция» как общее название для своих живописных абстрактных произведений. Некоторые из них она нумеровала. Одна из ранних композиций, написанная преимущественно в светло-зеленых тонах, сохраняет композиционный метод «центральных форм», хотя и абстрагированных. [Илл. 18] Ярко выраженная вертикальность холста напоминает о «Соборе» Поллока и резонирует с упоминанием Лидии, что она «часто работала с Перуцким над натюрмортом, [плюс] пейзажем в Донском монастыре»[66]. Возможно, название «Собор» (хотя и не поллоковское)[67]стало импульсом, позволившим репрезентировать эту памятную юношескую практику в абстрактном стиле, тем более что разрушение соборов продолжалось и при Никите Хрущеве. Лидия осознает, что «стремление к прекрасному несовременно», но для нее это тот самый «необходимый в современном произведении» ингредиент, благодаря которому «понимание прекрасного прошлого и современного рождает другое отношение к предмету» и формирует «абстрактно-устремленный» склад мышления, «стремление ввысь к тому, что недосягаемо реально – реально абстрактно»[68]