Ахматова в моем зеркале бесплатное чтение
5 июля 1916 г., Слепнево
- Как белый камень в глубине колодца,
- Лежит во мне одно воспоминанье.
- Я не могу и не хочу бороться:
- Оно – веселье и оно – страданье.
- Мне кажется, что тот, кто близко взглянет
- В мои глаза, его увидит сразу.
- Печальней и задумчивее станет
- Внимающего скорбному рассказу.
- Я ведаю, что боги превращали
- Людей в предметы, не убив сознанья,
- Чтоб вечно жили дивные печали.
- Ты превращен в мое воспоминанье.
В глубине зеркала
Переживаемое всеми нами настоящее всегда тесно связано с воспоминаниями, становится неотъемлемой частью прошлого. В то же время оно же является фактором процесса формирования будущего. Зачастую «сейчас» и «тогда», «там» и «здесь» так тесно переплетены, что их границы трудно различимы. Тогда-то и обнуляются расстояния. Временные или географические. Их поглощает пустота внутренне опустошенных миров. Две, на первый взгляд, далекие вселенные стараются соединить облака своей души на своих небесах и, наконец, на небесах мира.
Среди призраков, порождений всемирной мути нашего времени, среди кружения лицедеев нашей эпохи, среди всеобщей паранойи влюбленная в фантазию и слова женщина стремится преодолеть себя и разлететься повсюду. Желая растормошить глухую и слепую аудиторию, она обнаруживает вдруг в своем зеркале изображение Анны Ахматовой. В этой повести стираются границы. Иногда, в определенных условиях, это становится возможным, и тогда человек может взглянуть на другого человека с настоящей любовью.
Великая русская поэтесса Анна Ахматова, загадочная муза русской поэзии, прожившая бурную жизнь женщина, страстно любимая, отверженная, презренная, обласканная славой семьдесят лет спустя после своей биологический смерти, появляется в зеркале рассказчицы как ее собственное отражение.
В какой-то момент совпадения накладывают печать на нашу жизнь без нашего ведома. В трудные годы, проведенные Анной Ахматовой на нашей планете, она часто видела свою жизнь сном кого-то другого. Кроме Ахматовой-поэтессы, Ахматовой – великой молчальницы, молчание которой говорило само за себя и разматывало клубок истории целого поколения, существует и Ахматова-легенда, Ахматова-миф. За этими легендами живет и настоящая Ахматова. Ее можно встретить, гуляя по кварталам вдоль Фонтанки, спустившись по цементным ступеням в кабаре «Бродячая собака», помахав в открытое шестое окно, смотрящее туда, где Фонтанка сливается с Невой. Целый век спустя остаются живыми картины и звуки, стереть которые не смогло время. Героине книги, другой Анне, посчастливилось их увидеть и услышать. Она вдыхает ароматы, с наслаждением курит вместе с поэтессой, открывает для себя истории, скрывающиеся за другими историями. В действительности образ поэтессы в зеркале героини – не что иное, как декорация, необходимая ей для того, чтобы выговориться. В то же время зеркало – случайная трибуна для русской поэтессы. Две женщины сближаются. Беседуют. День за днем оживают трагические картины жизни поэтессы, и героине книги открывается дверь в эту жизнь. Их встречи происходят в вагонах российских поездов, рассекающих степи и тундру, гигантские мосты, но и сны. Иногда они встречаются на перронах прощаний. В Царском Селе юности поэтессы, в дореволюционном Петербурге, в революционном Петрограде или в послереволюционном Ленинграде. Или гуляют вдоль Фонтанки, а иногда – в афинском квартале. Встречаются в Ташкенте во время войны или Комарово, последнем пристанище поэтессы.
Героиня книги делится с Ахматовой болью за собственное поколение. Во всех эпохах есть свой трагизм, но как с этим жить? В поисках выхода героиня книги обращается к русской поэтессе.
Двух женщин объединяет великая тоска. Их объединяет любовь и боль. Их объединяет печаль. Героиня книги осмеливается разорвать временные и пространственные рамки, увлекает поэтессу в путешествие в сегодняшний Париж. В Париж, ничуть не похожий на тот, который некогда открылся им обеим в их молодости. В Париж, который должен освободить Ахматову от призраков прошлого, когда она увидит сегодняшнюю страшную действительность. Двум женщинам не нужен специальный код для общения. Им легко друг с другом. Они идут плечом к плечу по незнакомым в их настоящей жизни улицам, одна – надев наизнанку перчатку, а другая – сжимая в ладони своей мобильный телефон. Каждой из них дано прожить мгновения в настоящем другой.
Зачастую одна из них обращается к другой (Анна – к другой Анне, а может быть, другая Анна – к Анне), и голоса их сливаются воедино, так что нет смысла уточнять, кто именно говорит.
Две женщины, которым не дано ощутить покой до самого конца, да и пристал ли им покой? Их терзают угрызения совести за то, что они не сделали, хотя могли бы сделать, но в то же время они снисходительны к человеческим слабостям. Одни мгновения жизни сменяются другими, и обе пытаются увидеть их глазами стороннего наблюдателя. Как будто страдает кто-то другой, не они.
Нет, это не я,
Это кто-то другой страдает.
Они впускают в себя мир таким образом, чтобы оставалось место для надежды. Надежды среди безнадежья.
«Поэма без героя», посвященная погибшим во время Ленинградской блокады, которая писалась Ахматовой всю ее жизнь, становится теперь поэмой с героем – двадцатилетним мальчиком, отрекшимся от героев и сопровождающим другую Анну всю ее жизнь.
Апогеем истории становится момент, когда Анна Ахматова покидает зеркало и ступает в квартиру героини-рассказчицы. Там, как в зеркальном зале, где с одной стороны окна, а с другой – двери, на фоне ахматовской декорации из «Поэмы без героя», рождаются бесконечные отражения, все границы окончательно стираются, давно умершие любимые возвращаются и вселенский пульс превращает их правду в легенду.
I
В прогоревших дровах еще плясали огненные язычки. В тот вечер мне было особенно одиноко, и я зажгла камин, больше для компании, а не потому что мерзла. Октябрь подходил к концу, и погода без конца капризничала. Хотелось к морю. Войти в воду, поплыть перпендикулярно берегу и слиться с горизонтом. Вместо этого я сидела в квартире. Одна. Смотрела какие-то фильмы по кабельному телевидению, не досматривая ни одного до конца, пока не заболели глаза. Заканчивался тоскливый день, один из тех, что в последнее время случались все чаще.
Поднялась с дивана и направилась в ванную. Тогда-то и началось то, о чем я собираюсь рассказать ниже. Зажигать свет не имело смысла: коридор и без того освещался уличным фонарем. Перед входом в гостиную висело старое зеркало в резной дубовой раме. Я остановилась на минуту, чтобы поправить волосы, но не увидела в зеркале своего отражения. Из зазеркалья на меня смотрела другая женщина. Отражения остальных предметов оставались нормальными, немного мутными, но, по крайней мере, узнаваемыми. Мебель, фотографии на стенах, зеленые занавески. Я стала перемещаться параллельно зеркальной раме, щупать лицо. Нет, с лицом все было в порядке, вот только я не видела его в зеркале. Оглянулась. Никого. Наверное, на меня так подействовало многочасовое сидение перед экраном.
Не могу сказать, чтобы женщина в зеркале была на меня похожа, разве что глубокой посадкой глаз. Она тоже смотрела на меня, я бы сказала, с теплотой во взгляде, как на давнюю знакомую. Кого-то она мне безусловно напоминала, но я никак не могла понять кого. По большому счету, мне следовало испугаться, но по какой-то непонятной причине я оставалась совершенно спокойной. Разве что несколько ошарашенной.
Я зажгла свет и принялась рассматривать женщину в зеркале. Она тоже внимательно изучала меня, только без того изумления, которое мне с трудом удавалось скрыть. Женщина была высокой, с длинными черными волосами и белоснежным лицом и смотрела на меня большим серыми глазами.
Я узнала женщину в зеркале: это была Анна Ахматова, знакомая мне по бесчисленным фотографиям в книгах, в Интернете, по наброскам Модильяни, по запомненным навсегда стихам. Меня занимала трагичность ахматовской судьбы и то изящество, с которым неизбывная боль пронизывала строки поэтессы. Я много раз представляла ее стоящей в очереди перед тяжелыми воротами ленинградской тюрьмы вместе с родными других узников, чтобы передать сыну посылочку с хлебом и консервами, и вспоминала, как узнавшая Ахматову женщина прошептала ей на ухо посиневшими губами: «А это вы можете описать?»
«Не может быть, чтобы это были вы», – прошептала я непослушными губами.
Она улыбнулась и, как мне показалось, даже слегка наклонилась ко мне. Правой рукой женщина откинула со лба непослушную прядь волос.
«У меня всегда были любопытные отношения с зеркалами… Да и общаться мне легче с зазеркальными силами нежели с реальными людьми. Редко в каких моих стихах не появляются зеркала, и сама я с малых лет ощущала себя скорее отражением в зеркале, и иные реальности перетекали в мою через зеркала».
Ахматова говорила по-русски, на знакомом мне языке, выученном еще в молодости за шесть лет пребывания в ее стране. Голос поэтессы звучал именно так, как и в моих мыслях. Глубокий, без излишних перепадов, но с каким-то надломом в конце фразы, как будто рвался.
Ахматова говорила. Изображение в зеркале обращалось ко мне. Нет, нет, это не могло быть наваждением!
«Анна, я действительно не знаю, что сказать. То, что вы здесь, – для меня огромная радость, но и потрясение. Я в растерянности. Как могло такое случиться? Как вы здесь оказались?»
«Я почувствовала, что нас что-то роднит. Наверное, печаль. Вы были так одиноки, вот я и решила заглянуть. У нас есть что сказать друг другу, как вы думаете?»
«Вы решили составить мне компанию через зеркало?» – улыбнулась я, продолжая недоумевать, будучи уверенной, что все происходящее – не более чем плод моей фантазии. Однако с недавних пор реальное и фантастическое так тесно переплелись в моей судьбе, что различать, что есть что, не было никакой охоты.
Я взяла стул, придвинула его к зеркалу и зажгла сигарету.
«Надеюсь, вас не беспокоит, что я курю».
«Нисколько. Я ведь тоже дымлю как паровоз. Слава богу, сейчас нет дефицита спичек, – она улыбнулась. – Было время, когда я каждое утро выходила с папиросой на Троицкий мост и просила спички у прохожих».
Некоторое время мы молчали. Я задумалась, она же молча удалилась вглубь зеркала. До меня донеслись шорохи, будто Ахматова что-то искала. Наконец она появилась, держа в руках черный костяной мундштук. Закурила папиросу, и мне показалось, что облачка дыма наших табачных дымков соприкоснулись.
«Когда-то вы написали, что лучше не думать о том, что там, за зеркалами… Но некоторым это не под силу… Мы ныряем в зеркала, играя со временем, в поисках объяснений случившемуся или, скорее, пытаясь представить, что могло бы случиться. Ведь есть города, улицы, сопровождающие нас всю жизнь, воспоминания, люди, маски. Вот и вы предстали передо мной…»
«Чтобы мы смогли встречаться, вам придется пожертвовать своим отражением. По крайней мере, пока я буду у вас в доме, вы будете “другой Анной”».
Я улыбнулась в ответ и согласно кивнула. Анна опустилась в бархатное потертое кресло.
«Мне кажется невероятным, что вы появились передо мной именно сейчас, когда мне особенно одиноко… Вы, поэтесса, которой я восхищаюсь, загадочная муза русской поэзии. Стать вашим другом – огромное счастье».
«Но мы всегда были друзьями. Вы это знаете».
«Надеюсь, что вы придете ко мне и в более зрелом возрасте. Я имею в виду в возрасте, близком к моему нынешнему. Вот только затрудняюсь представить, к чему это может привести…»
«А не надо ничего представлять, – она сдвинула свои густые брови. – Нас роднит огромная боль. Скорбь по стольким ушедшим. Наши судьбы всегда были изменчивы».
«Знаете, Анна, – я загасила сигарету, – я не стала бы такой, если бы не тот юный принц, навсегда изменивший меня. После его ухода я научилась прислушиваться к себе, как к другому человеку. Научилась жить с чистого листа, с окаменевшим сердцем. И годы спустя нашла в ваших стихах, написанных после осуждения сына, то же признание».
Глаза ее потемнели.
«О моем сыне мы поговорим в другой раз… Знаете, я тоже была бы другой, если бы не толстовская Анна Каренина, Тургенев или герои Достоевского».
Последние слова Ахматова произнесла со странным пафосом. Как будто хотела сменить тему.
«Когда-то это заметил мой друг Мандельштам, и был прав, – продолжила она. – Я и раньше появлялась в зеркалах, но на этот раз что-то подтолкнуло меня прийти именно сюда. Ведь вы провели несколько лет в моей любимой России, и я убедилась, что через пережитую годы спустя боль потери вы сможете описать мне все, что там происходило с тех пор, как меня не стало. Столько лет у меня нет никаких новостей о любимой стране. Все вдруг погасло, остановилось… Иногда перед глазами вспыхивают картины изумительных березовых рощ… Меня страшит, что они полны воронья… И тем не менее я не хочу, чтобы это был только сон».
«Вашей России больше нет. Она погасла, как вы верно выразились. Я уверена, что, несмотря на все пережитое тогда, вам будет больно услышать, какой она стала теперь. Как больно и мне, и я рада, что вы не застали ее такой».
Не знаю, что вынудило меня произнести эти жестокие слова. Наверное, снедавшее меня негодование из-за того, что произошло с ее страной, или, скорее, из-за того, как все произошло.
Как я могла такое сказать столько пережившей женщине? Да и откуда мне было известно, куда шла Россия? Похоже, однако, мои слова ее ничуть не обескуражили: что же, у Ахматовой был огромный опыт по части беспорядочных мыслей.
Я почувствовала, как горят мои щеки, и увидела, как в зеркале покраснела Ахматова. Передо мной теперь сидела не воздушная фигура, явившаяся в зеркале, но довольно полная женщина с усталым, но еще обаятельным лицом.
Судьба часто преподносит нам удивительные сюрпризы. Нам не довелось встретиться в ее стране в реальной жизни, хотя такое вполне могло случиться. Ахматова навсегда ушла в марте 1966 года, я же приехала в Россию спустя несколько месяцев, ступив во взрослую жизнь, когда страна только-только проводила свою любимую поэтессу в последний путь.
Мне же судьба уготовила везде быть чужой. И не только в ее стране, что, собственно, вполне объяснимо, но и на моей маленькой родине, которая никогда не баловала своих детей. И, несмотря на все любови, мне, как и ей, так никогда и не удалось пожить гармоничной семейной жизнью. Всю свою жизнь я, как и она, искала отеческого объятья, что и стало определяющим в моих отношениях с мужчинами.
Мое пребывание в стране Анны пришлось на эпоху Леонида Брежнева. Относительно цветущий и спокойный период по сравнению с прошлым. А что можно сказать об ее эпохе? Столько всего написано об «Анне всея Руси», об Анне несчастных любовей, о бескомпромиссной Анне, которая посвятила свою жизнь толкованию происходящего в своей стране, одновременно живя насыщенной жизнью.
«Как же я восхищаюсь вами, Анна! Вообще поэтами вашего поколения, сумевшими подарить поэзии бессмертие и возмечтавшими объединить воедино направления, чтобы создать нечто новое, совершенное. Вы же были жрицей русской поэзии XX века. Но близки мне именно вы, настоящая Ахматова, а не Ахматова-легенда. Мне близки и понятны ваша ностальгия, ваша любовная страсть, ваша боль потерь, ваше меланхолическое настроение, которое многие называли упадочническим… Однако только увядание, только упадок не воспевали ваши стихи! Потребовались долгие годы, чтобы стало понятным, как ярко вы жили в своем времени, насколько сильно было ваше присутствие в каждом моменте этой искренней и одновременно грешной эпохи, когда поэты, как настоящие революционеры, свято верили, что творить надо не одними стихами, но и самой своей жизнью. И из этой особенной жизни творить поэзию».
Я трещала без умолку, но на меня так подействовало ее присутствие, что я не могла остановиться.
«Как бы я хотела повернуть время вспять и встретить вас однажды вечером в “Бродячей собаке”, – продолжала я. – И, оставив в гардеробной пальто и калоши, спуститься по цементным ступеням в до отказа набитое, прокуренное помещение, очутиться в вашей компании, среди горящих, беспокойных русских сердец, принять участие в диспутах, окунуться в ту атмосферу расцвета декаданса, но и теплоты, впитать весь тот Серебряный век русской интеллигенции… Мне кажется, что я даже слышу звон бокалов и вижу, как кружится в танце Оленька Судейкина…»
«Такими дошли до вас картины моего прошлого. Покрытыми косметической патиной времени. В действительности же вашей эпохе удалось превратить в символы сопротивления даже абсолютно равнодушных к происходящему поэтов. Хотя, может быть, и правильно: кто вправе судить поэтов?.. Все мы, конечно, так или иначе боролись за возвращение к русской поэтической традиции, модернизируя ее. И все же, моя хорошая, я не уверена, что вы смогли бы жить в мою эпоху. Ведь если оставить в стороне занимательные истории, легенды, мифы, сплетни и тайны, увековеченные в воспоминаниях, наша жизнь была очень тяжелой. Жизнь во мгле».
Она смотрела на меня, но мысли ее витали далеко в прошлом.
«Вам легко читать о нас сегодня, рассуждать о нашей жизни… – Она вынула окурок из мундштука и выбросила его за зеркальную раму. – Поверьте мне, красивые картинки в художественном кабаре “Бродячая собака” и в подвальных кафе не были так характерны для нашего быта. Было много такого, что и вообразить невозможно, лучше вам этого не знать».
Вдруг меня будто сковала страшная усталость. Сколько времени прошло с момента появления Анны в моем зеркале? Может быть, часы, может быть, секунды. Это не имело никакого значения. Время было таким плотным, что я чувствовала, как меня давила его непосильная тяжесть.
«Анна, не знаю, как вас благодарить за то, что вы появились в моем зеркале… Я изо всех сил пытаюсь справиться с затопившим душу волнением. Простите, но я должна прилечь. Я очень устала…»
«Понимаю», – ответила она.
Я поднялась и сделала шаг к зеркалу, желая и не решаясь коснуться стекла в знак прощания. Сдержалась.
«Я вас увижу завтра?»
«Я буду приходить к вам, когда смогу».
«Доброй ночи, Анна».
«Доброй ночи, другая Анна».
Я удалилась в надежде, что засну как убитая, но вместо этого начала беспокойно ворочаться с боку на бок. В результате вышла на веранду и почти с мольбой подняла лицо к луне, как будто она могла подарить мне желанный покой.
Долго стояла, неотрывно глядя на луну и на пятна, отчетливо проступающие на ее светящейся поверхности. Я почти различала огромную реку и зеленый город на ее берегах, и сладкая вечерняя нега постепенно заливала мою душу. Вдруг я ясно ощутила запах серы: луна горела! В страхе я бросилась в комнату, зажгла все светильники и заперла двери. Сама не своя начала кричать:
«Анна, Анна! Луна горит!»
Но вместо Анны в зеркале будто стоял соляной столб: стекло было иссечено помехами, точно телеэкран, когда пропадает сигнал.
На следующее утро, едва проснувшись, я бросилась к зеркалу. Но в стекле отразилось полное надежды мое собственное лицо. Однако меня не покидало чувство, что Анна находится рядом со мной, каждая клетка моего существа была наполнена ею. Поэтому я бросилась искать среди разбросанных книг любую вещь, связанную с ней. Но кроме переведенных на греческий язык стихов и общих статей о ее жизни в Интернете, ничего найти не удавалось.
И все же… где-то у меня были дневниковые записи Ахматовой. Я так и не удосужилась их открыть, и уж тем более – перевести. В последнее путешествие в холодную страну Ахматовой мне удалось найти достаточно книг о ней, некоторые я купила на Фонтанке, где она прожила большую часть своей жизни. Похоже, что именно так завязались мои «отношения» с поэтессой.
Каждый день передо мной оживали картины ее жизни, и я вдруг оказывалась их частью: слова, обнаруженные в случайно открытой книге, подувший вдруг ветерок, улыбка незнакомца распахивали дверь в чужую, но тем не менее такую родную и знакомую жизнь. Удивительные и захватывающие ощущения.
Ахматова появлялась в моем зеркале спонтанно. По своему желанию и выбору. Возможно, отвечая на мой молчаливый зов. Когда моей печали, моему одиночеству так нужна была поддержка.
Обычно она уводила меня в свою эпоху, которая так меня очаровывала. Ее бесконечная печаль укутывала мою, точно шаль, согревая ее.
Каждый день я готовила новые вопросы, которые собиралась задать Ахматовой, а ночью, в кровати, записывала ответы в записную книжку, пытаясь не пропустить ни одного ее слова.
Вот некоторые отрывки из наших бесед:
Другая Анна: Анна, почему вы не написали полную автобиографию, где изложили бы историю своего поколения? Ведь вы же были не просто свидетелем эпохи, события коснулись вас самым непосредственным образом. Только вы, с вашей стоической иронией, могли бы все это описать. Помните свой ответ той женщине с посиневшими губами, у ленинградской тюрьмы? Именно вы, свидетельница стольких событий на одной и той же исторической сцене.
Анна: Вы правы, не написала. Но такая история существует – сложенная из фрагментов моей жизни. В моих же дневниках, в рассказах друзей, как в зеркале, отражаются судьбы моего поколения. И все же… На закате жизни память начинает все больше терзать меня, воспоминания оживают, требуют, чтобы я что-то сделала. Я вела бесконечные беседы с тенями прошлого, пыталась побороть блаженство забытья… Но слова как будто вырывались сами собой, слова, сказанные полвека назад и, как мне хотелось верить, давно забытые. Не забывайте, однако, что биографии зачастую вводят в заблуждение! Ведь память устроена так, чтобы словно прожектором освещать только особые моменты, оставляя все остальное во мраке. Даже люди с исключительной памятью что-то непременно да забывают. Возможно, то, что должно забыться. Скажу больше: не имеет никакого значения, с какого момента начинает вспоминать человек: с начала, с середины, с конца. Не забывайте, что я молчала почти двадцать лет. Под конец жизни, живя в чужом доме, я перестала различать, наяву это происходит или во сне (мне казался знакомым этот деревянный дом), умру ли я там (в своем доме) или я уже умерла (в стольких чужих домах, где провела свою жизнь). Память моя окаменела. Да, я не написала автобиографию, но моя биография вписана в книгу судеб моего поколения. Скучное это занятие – писать о себе! Гораздо интереснее впитывать запахи городов. И потом: то, что в свое время выглядит дерзким, рискованным, через тридцать лет кажется заурядным. Однако за словами кроется столько всего, что сами слова становятся лишними. Если бы мне удалось написать хоть сотую часть того, о чем думаю, я была бы счастлива.
Другая Анна: Никак не возьму в толк, зачем нужно было арестовывать вашего сына по ложным обвинениям, когда могли сразу взять вас, как злоумышленника, пишущего вредные для народа стихи.
Анна: Они хотели заставить меня замолчать, арест в их планы не входил. Что может быть больнее ареста сына? Тем самым меня обрекали на вечные угрызения совести. И пусть вам не пришлось пережить того, что пережила я, вы потеряли любимого сына, и эта страшная потеря также непосредственно связана с вашей, во многом бесчеловечной эпохой. Поэтому я верю, что вы можете меня понять лучше, чем кто-либо. Когда мне отрезали электричество и газ, лишили продуктовых карточек, я не испугалась. С такими потерями я умела справляться, на мою долю выпадали и испытания пострашнее. Но настоящий кошмар начался, когда арестовали моего сына, 6 ноября 1949 года. На этот раз его арестовали из-за меня, и этого второго круга ада я уже вынести не смогла. «Отец народов» в роли Господа Бога уколол меня в самое больное место. Невыносимая боль. В результате я написала хвалебное стихотворение Сталину, пытаясь спасти свое невинное дитя. Хвалу, которая никого так и не убедила…
Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!
Вправе ли я просить Вас о снисхождении к моему несчастью.
6 ноября 1949 г. в Ленинграде был арестован мой сын, Лев Николаевич Гумилев, кандидат исторических наук. Сейчас он находится в Москве (в Лефортове).
Я уже стара и больна, и я не могу пережить разлуку с единственным сыном.
Умоляю Вас о возвращении моего сына. Моей лучшей мечтой было увидеть его работающим во славу советской науки.
Служение Родине для него, как и для меня, священный долг.
Но ни одно слово из этого смешного послания не дало желаемого результата. Лев провел за решеткой долгих семь лет[1]. Мои же стихи того времени оградили меня от ареста, а постоянный психологический стресс наградил инфарктом. Что ж, я за все заплатила дорогой ценой. «И разве я не выпила цикуту, // Так почему же я не умерла // Как следует – в ту самую минуту?»[2] Я научилась защищаться не голосом, но молчанием.
Другая Анна: Насколько я знаю, между вами и остальным миром всегда была некая дистанция. Хотя так обычно и бывает: все мы производим обманчивое впечатление и оттого становимся вдвойне чужими друг другу. Но я не понимаю, как даже очень близкие вам люди представляют вас холодным и замкнутым человеком. Женщину, чувствовавшую ответственность не только за судьбу собственного сына, но и за судьбы своей страны.
Анна: Всю свою жизнь я носила терновый венец… Видите ли, судьба наградила меня несчастным даром при жизни распознавать правду, а это неизбежно делает человека одиноким. В ваше время, другая Анна, никому не избежать критики. Даже покойникам. А это значит, что можно утверждать с легкостью все, что только заблагорассудится.
Другая Анна: Ваша жизнь должна была состоять только из юбилеев.
Анна: Так оно и было. Но не только из юбилеев, а и из удивительных совпадений. Вам, конечно, известно, что в детстве я жила в Царском Селе на улице Широкой, которую затем переименовали в улицу Ленина. Улица, где стоял последний в моей жизни дом, называлась улицей Ленина, бывшая Широкая. Одно из цепи бесконечных совпадений в моей жизни.
Иногда Анна казалась в зеркале огромной, прямой и недвижной, точно статуя. Когда она поворачивала голову, вглядываясь куда-то вдаль, ее профиль выглядел особенно суровым. Вся ее фигура при этом дышала покоем древнегреческой статуи. Возможно, из-за того, что ее бабушка была наполовину гречанкой.
Обычно она носила белую испанскую шаль, ту самую, которую значительно позже я увидела в Царскосельском музее, и длинное темное платье.
Зачастую, когда я разговаривала с Анной, к горлу подступал комок, на глаза наворачивались слезы и слова вылетали с трудом:
«После того, как вы подарили мне это нежданное-негаданное счастье, явившись в зеркале, мною овладело необоримое желание побывать в местах, где вы жили, пройтись по тем же улицам. Я непременно исполню его в самом скором времени, несмотря на все изменения, скрывшие под обманчивой вуалью вашу измученную страну. Страну бесконечных метаморфоз. Ваша эпоха была, пожалуй, самым взрывным отрезком истории. Могу я рассчитывать на ваше участие в задуманном мною путешествии?»
«Я буду рядом с вами столько, сколько буду нужна», – ответила Анна.
Однажды утром, выходя из дома, я остановилась у почтового ящика. Открыв его, я нашла письмо в сером конверте без имени отправителя, и мне почему-то показалось, что письмо от нее, от моей любимой Анны. Не открывая, я быстро сунула его в сумку, желая растянуть ожидание.
Вернувшись домой, я бросилась к зеркалу. Анна была там, на этот раз она сидела за письменным столом. Я показала ей конверт.
«Насколько я знаю, Анна, вы не любили переписываться».
Она подняла глаза и посмотрела на меня через толстые стекла очков. Ее седые волосы были собраны в пучок. Анна выглядела значительно старше меня, скорее ровесницей моей матери.
«Это не совсем так, – она чуть раздвинула сухие губы. – Если бы сохранились все мои письма, вы бы увидели, что их не так мало. Многие письма уничтожены, большинство из них я уничтожила сама. Например, мою переписку с Гумилевым».
Вдруг она изменилась. При воспоминании о первом муже глаза ее заблестели. Передо мной сидела совсем молоденькая девушка: любовь Гумилева, точно морской ветерок, освежила ее облик и стерла следы времени.
«Коля… он поджидал меня везде и повсюду: в библиотеке, на улице, в театре… Мы вместе решили уничтожить нашу переписку. Уже и не помню, что мы писали друг другу… Наверное, объяснялись в любви…»
Она поправила очки. Девушка исчезла. Взгляд снова стал задумчивым: обычно так смотрят усталые от времени люди.
«Кое-какие письма я попросила друзей вернуть мне и уничтожила сама. Некоторые опять же разорвали в клочки ревнивые жены…»
В глазах Анны блеснула озорная искорка и тут же погасла.
«На письма читателей я обычно не отвечала. Но не из-за равнодушия, а только чтобы их уберечь. Ну да ладно… Кое-какие все же письма остались…»
«А почему вы написали мне?» – я вернулась к первоначальному вопросу.
«Письмо писала не я. Этот конверт не от меня. Возможно, вас ждет сюрприз…»
Ее слова заставили меня вздрогнуть. Я аккуратно вскрыла конверт ножом и прочла длинный ряд фраз из своей последней книги. Вырванных фраз было около двадцати: они уложились под общим заголовком «Поздние мысли». Анонимное письмо с отрывками из моих «Поздних любовей». Понятия не имею, кто мог мне послать такое письмо. Поздние любови и поздние загадки…
«Женщины как мы, Анна, обречены на вечные загадки».
Анна улыбнулась мне.
«Сожгите письмо! – вдруг сказала она. – Я за свою жизнь сожгла тысячи конвертов: это священнодействие прекрасное и мучительное. Но вам станет значительно легче».
Но я уже мяла конверт в руках.
«Мне так спокойно, так тепло с вами, Анна. Я хочу тоже что-то сделать для вас. Что-то другое, нежели написать очередную книгу о вашей жизни и поэзии. Можете оставаться у меня, сколько захотите. А если сможете покинуть зеркало, то давайте поедем на мой любимый остров. Как две близкие подруги. Поплаваем в синих водах Саронического залива. Вы знали, что воды здесь вовсе не серые, как воды вашего Балтийского моря?»
«Я никогда не видела вашего моря, но синий цвет всю жизнь ношу в душе. У меня ведь прабабушка из Севастополя… ну да вы всё и так знаете из моих биографий».
«Поплаваем в теплом море: две женщины, так любившие земные радости».
И радостно продолжила.
«Трудные времена, когда вы жили в тревожном ожидании и страхе, прошли, но никогда не знаешь…» – горячо продолжила я.
«Да, это так. Люди, сражающиеся за торжество правды, всегда на мушке».
«Сегодня все по-другому. Все-таки какая ни есть, но свобода…»
«Свобода… – поморщилась Анна. – То, что вы называете свободой, не более чем пауза между периодами насилия и страха. По крайней мере, таков закон для нашей страны. Мы, русские, странный народ».
«Когда я жила в вашей стране, то изумлялась, до чего часто звучит слово “мы”. Это “мы” слышится все время и в ваших стихах, как мне кажется, с несколько трагическим оттенком. Скорее похоронно, нежели гордо. Я права?»
«Я всегда надеялась на лучшее. Страдала от происходящего вокруг и старалась кричать, чтобы мой голос услышали повсюду. С малых лет я чувствовала дыхание смерти и вела с ней беседы задолго до того, как начала писать стихи. Даже до того, как научилась читать. Наверное, поэтому мое “мы” звучало без патриотического пафоса, несмотря на то что я никогда не отделяла себя от своих соотечественников. Непрекращающийся диалог со смертью не позволял мне найти равновесие между “я” и “мы”».
К смерти
- Ты все равно придешь. – Зачем же не теперь?
- Я жду тебя – мне очень трудно.
- Я потушила свет и отворила дверь
- Тебе, такой простой и чудной.
- Прими для этого какой угодно вид,
- Ворвись отравленным снарядом,
- Иль с гирькой подкрадись, как опытный бандит,
- Иль отрави тифозным чадом,
- Иль сказочкой, придуманной тобой
- И всем до тошноты знакомой,
- Чтоб я увидела верх шапки голубой
- И бледного от страха управдома.
- Мне все равно теперь. Струится Енисей,
- Звезда полярная сияет.
- И синий блеск возлюбленных очей
- Последний ужас застилает.
«Послушайте, – взгляд Анны стал строже. – Если поэт всечеловеческий, как Пушкин, его стихи имеют право обращаться ко всем. Он глаголит от имени всех. Когда же поэт индивидуалист, как, к примеру, Северянин, у него нет иного выхода, как только говорить от себя и о себе, вызывая у читателя либо восторг, либо презрение. Новая установка заставляла поэта говорить от имени всех, обо всех. Взгляд поэта должен был устремляться ко внешнему миру, а не в себя. В какой-то момент было позволено, даже в какой-то мере поощрялось некоторое новшество – слияние этих двух тенденций. “Мы” вытеснило “я” из поэзии. Но “мы” в лирической поэзии обладает совершенно конкретным содержанием: я и ты, он и она, компания близких поэту друзей, которых поэт может назвать по именам. Только так ограниченное “мы” становится великим и общим.
В 1961-м, находясь в больнице, я написала стихотворение Родина, в котором “мы” звучит неопределенно».
«И все-таки, Анна. Я всегда чувствовала, что вы обращаетесь к нам. Иногда – ко мне лично. Мне казалось, что это я та самая любимая иностранка, которую вы встретили “однажды поздним летом в лукавый час зари”. И еще… Только прошу, не смейтесь… Я столько раз купалась в вашем снегу, том самом, который “летит откуда-то не сверху, а словно подымается с земли, ленивый, ласковый и осторожный”».
«В это время в России выпадает первый снег. Здесь, насколько я вижу, еще в разгаре лето».
«У нас снег выпадает по-другому, – улыбнулась я грустно. – Даже посреди самой жары. Был, помнится, июль, когда я оказалась в больнице в ожидании тяжелой операции. Я и тогда думала о вас, о долгих месяцах, проведенных вами в больницах и санаториях. Страшные дни, полные запретов и скуки. Больницы всегда напоминали вам тюрьмы».
«Да. Это так. Заключенные и там, и там».
«Тогда я не позвала вас. Наверное, потому, что хотела уберечь от всего этого. Выздоравливать же по-настоящему я начала, когда мысленно обратилась к вам. Как странно! Размышляя о своем любимом острове, я думала о вас. Самое трудное осталось позади. Я вновь могла разговаривать с вами. Уже не в бреду».
«Скажите, а какие цвета сегодня у моей любимой России?»
«Вы же знаете, Анна, что цвета меняются в зависимости от времени и судьбы страны.
Вместе с белым цветом утерянной невинности выцвел и алый революционный цвет, причем во всем мире. И везде оттенки его темнеют и тянутся к лиловому, цвету заката и обманутой мечты.
Когда-то вы написали, что в действительности никто не знает, в каком времени он живет. Вы, к примеру, не знали, что в начале десятых годов жили накануне Первой мировой войны и Октябрьской революции.
Сегодня это чувство еще острее. Мы – люди бесцветного века, века, в котором все может случиться. И я действительно не знаю, кто мы такие и в каком веке живем. Вы написали все, пусть даже не написав автобиографии. Сегодня любая биография утомляет. Мне кажется, что не за горами время, когда люди начнут общаться знаками. Из-за усталости. Мы живем гораздо дольше, чем можем вынести. Часто память сходит с ума, играя в страшные игры с тенями прошлого, которые врываются в настоящее и омрачают будущее. Запахи смешиваются в единую всемирную вонь. Слова заполонили весь мир, и почти все происходит за завесой слов. Только сегодня слова не стираются, а жирными пятнами засиживают чистые белые листы.
На что похожи цвета России сегодня? Я бы сказала, на грязные выцветшие обои. Внутренние слои белого, огненно-красного, черного цвета. Даже серого. Но все они скрыты под последним, неопределенного цвета слоем.
Но кроме цветов существуют звуки. Звуки вашего языка, наложившего на меня отпечаток еще в юности, языка, услышанного мной в чужой стране и пронзившего мне душу. Эти звуки заполонили сегодня весь мир. В каждом уголке планеты люди жаждут испытать малые радости “свободы”. Что бы сказал сегодня Александр Блок о потерянных звуках? Вспоминал бы о них с ностальгией или промолчал бы? Смог бы он предаваться мечтам, закрыв глаза и уши, или просто перестал бы искать особого смысла бытия в сломленных душах, запутанных жизнях своих соотечественников?
Я уверена, что даже самое богатое воображение не в состоянии осмыслить, что произошло. Почему колокол в груди перестал бить, а люди только и ждут, когда их проблемы разрешатся с помощью некоего жонглерского трюка».
Не знаю, услышала ли она меня. Мне показалось, что голова Анны склонилась на спинку потертого кресла и глубокий младенческий сон унес ее далеко от меня. Через ветви цветущего в саду миндаля в открытое окно вливалось солнце. Мелкие белые цветы рассыпались по ее груди и коленям. Меня охватило странное чувство. С одной стороны, я думала, что не умею точно описать все происходящее. Если бы мне это удалось, Анна дала бы мне силы справиться с обступившим меня со всех сторон варварством. А может, мои слова просто утомили ее. С другой стороны, я вынуждена была признать, что все, и даже моя поэтесса, имеют право на сон. Последняя мысль несколько утешила меня: надо бы почаще ловить себя на ней и быть снисходительнее к человеческому поведению. В конце концов, наступает момент, когда изнуренные бесцельными передвижениями люди нуждаются в мирном, без сновидений, сне.
II
С последнего появления Анны в моем зеркале прошла почти неделя. А может, и месяцы или даже годы. Я думала, что она забыла меня. Может быть, это я забыла ее. Дни текли одинаковыми, казалось, время остановилось, окаменело. Поэтому я вовсе не уверена, сколько времени прошло с нашей последней встречи. Возможно, лишь миг. Может быть, я разговаривала с ней за несколько минут до того, как включила компьютер, еще не успев ни о чем подумать, ничего вспомнить. Я ощущала страшную пустоту, поэтому не исключено, что то, о чем я расскажу ниже, произошло задолго до того, как Анна явилась в моем зеркале. Или не произошло вовсе.
Я что-то писала, когда услышала беседу на русском языке.
Сначала я решила, что голоса доносятся из соседней комнаты, где работал телевизор. Я часто оставляю его включенным, даже когда иду спать, – все-таки чье-то присутствие. Пошла посмотреть. Журналист задавал вопросы какому-то политическому аналитику о происходящем в нашей болезной стране. Нажала на кнопку, и экран погас: такого рода передачи скорее еще больше запутывали, нежели просвещали. Признаюсь, мне давно уже стало все все равно.
Разговоры, однако, продолжались, и, пытаясь понять, откуда они доносятся, я открыла входную дверь и оказалась в доме на Фонтанке. Точнее, в одном из домов, где жила Анна в районе Фонтанки. Осмотревшись, заметила письменный стол Николая Пунина в дальнем углу кабинета, где впервые заночевала Анна, когда ее, бездомную, приютил профессор. Затем, переночевав по очереди во всех комнатах, даже в детской дочери Пунина, она устроилась на двуспальном профессорском диване. В этом доме ей суждено было прожить большую часть своей жизни. Жена и дочь Пунина не противились этой связи, Пунин же по-своему полюбил ее. Как бы там ни было, его любовь – большая или скромная – не могла укротить ее беспокойного сердца, не умиротворила. Хотя кто может ответить, как нужно строить свои отношения с ангелом?
Кроме прочих странностей в ее отношениях с Пуниным, Анну изводили угрызения совести, тоска, вызванная смертью Гумилева, самым страшным до той поры ударом судьбы. Ей казалось, что ее скручивает какая-то темная, беспощадная сила.
Каменные строки, полные отчаяния, беспомощности перед ледяным равнодушием власти и понимания, что полюбила она по-настоящему Гумилева только после его смерти.
Как же глубоко она его ранила…
- Хорошо здесь: и шелест, и хруст;
- С каждым утром сильнее мороз,
- В белом пламени клонится куст
- Ледяных ослепительных роз.
- И на пышных парадных снегах
- Лыжный след, словно память о том,
- Что в каких-то далеких веках
- Здесь с тобою прошли мы вдвоем.
После расстрела Гумилева жизнь Анны потекла по совершенно иному руслу. Она вдруг осознала, что по какому-то трагическому замыслу несла смерть тем, кого любила, своими стихами рыла им могилы.
- Я гибель накликала милым,
- И гибли один за другим.
- О, горе мне! Эти могилы
- Предсказаны словом моим.
- Как вороны кружатся, чуя
- Горячую свежую кровь,
- Та к дикие песни, ликуя,
- Моя насылала любовь.
- С тобою мне сладко и знойно,
- Ты близок, как сердце в груди.
- Дай руки мне, слушай спокойно.
- Тебя заклинаю: уйди.
- И пусть не узнаю я, где ты,
- О Муза, его не зови,
- Да будет живым, невоспетым
- Моей не узнавший любви.
Это чувство разъедало и омрачало ей душу. Будучи строгой к самой себе, Анна страдала. Вместе с Гумилевым для нее умерла и всякая надежда на появление новых путей в искусстве.
Большинство друзей, шокированных новыми установками в отношении свободы творчества и в целом искусства, покинули родину. Анна все сильнее ощущала одиночество и неприкаянность. Но она не уехала. Нашла уголок в доме и сердце Пунина.
«В этой квартире я в последний раз почувствовала себя дома. Уехав оттуда, я везде была чужой, вплоть до последнего моего пристанища в Комарово. В доме, где Пунин жил со своей семьей, я впервые появилась однажды ночью в 1925 году. Пунин предоставил мне свой кабинет, позже записав в дневнике, что всю ночь физически ощущал мое присутствие, а утром, когда я еще спала, он с восхищением смотрел на меня, спящую. Мы выпили вместе чай, и с того дня он потерял покой. Но всегда чувствовал, что его любви мне недостаточно. Через два года Пунин с горечью признал, что я его не любила. Что я вообще не способна полюбить. Возможно, он не ошибался.
На целых шестнадцать лет я бросила писать. Тоска, почти постоянная моя подруга, часто уводила меня в мрачный туман. Тогда я неподвижно сидела в полутьме, в неприбранной комнате. Прикасаясь к линиям на ледяных ладонях, я пристально разглядывала их, словно ожидала, что они предрекут мне более радостное будущее. Пыталась привести в порядок свои чувства. Эта непрекращающаяся борьба и была моя жизнь.
Власть воевала со свободой. С поэзией дела обстояли иначе: сила власти могла победить поэтов, но поэзия оставалась непобедимой».
В тот вечер в квартире на Фонтанке, с анфиладой комнат и почти всеми окнами, обращенными в сад, собрались друзья Пуниных. Такие сборища были практически каждодневными. Каждый, кто открывал тяжелую металлическую входную дверь, дойдя до порога квартиры Пуниных, пропитывался запахом еды. В основном тяжелым запахом жареного лука.
На противоположной стороне – глухие дворы, кубы полуосвещенных домов.
В тот вечер среди гостей я увидела Маяковского. Наверное, благодаря громовому голосу я первым заметила именно его, обритого наголо, нервно мявшего в руках полосатую кепку. Чуть дальше, скрестив ноги, сидел Татлин: склонившись над листами бумаги, он рисовал на колене какие-то объемистые фигуры и, казалось, не слушал Маяковского.
Николай Пунин пытался справедливо поделить внимание между словесными ремизами Маяковского и поперечными сечениями Татлина. Только скульпторша Наталья Данко слушала поэта, открыв рот.
Я поискала глазами Анну. Она была очень бледна и совсем просто одета, вписываясь в царивший в комнате беспорядок. Анна сидела отдельно от других, откинувшись на спинку красного велюрового дивана, становившегося ночью ее с Пуниным кроватью. Смотрела блуждающим взглядом в окно, в пространство, начинающееся за двором их жилого ансамбля. Я подумала, что Анна обнаружила новорожденную звезду и пыталась придумать для нее имя.
«Анна, – обратился к ней Николай. – Чай остыл. Давай, принеси что-нибудь поесть! Таисия Сергеевна испекла блины. Потом почитаешь нам свои последние стихи. Все ждут. Правда, товарищи?»
Компания согласно закивала.
Все сидели вокруг квадратного стола, покрытого связанной крючком белой скатертью. Пили черный, точно густой кофе, чай, говорили каждый о своем. Владимир Владимирович откинулся на стуле, упиравшемся спинкой в стену. Он только что сыронизировал, надо признать, довольно тонко, по поводу каких-то ее стихов. Маяковский не скрывал своего отношения к ее поэзии, считая ее слишком «закрытой». Камерной.
Нередко его комментарии расстраивали Анну. Слишком разная природа этих двух людей всегда была препятствием к настоящему сближению. Стиль послереволюционной поэзии Маяковского также не воодушевлял ее. Если Анна некогда им и восхищалась, то только тем ранним взрывным голосом, которым он был готов разметать вселенную. И тем не менее их души в чем-то перекликались. Их роднило одиночество и роковые, мучительные любови. Оба были заложниками своей судьбы.