Театр Аустерлица бесплатное чтение
© Е. М. Брейдо, 2021
© Русский Гулливер, издание, 2021
© Центр современной литературы, 2021
Моим родителям
Театр Аустерлица[1]
повесть
О. Мандельштам
- Глубоко в черномраморной устрице
- Аустерлица забыт огонек.
А. В. Суворов
- О, как шагает этот юный Бонапарт!
- Он герой, он чудо-богатырь, он колдун!
Ловушка
Чего он никогда не умел, так это заключать надежных мирных договоров. К чему идти на компромисс, если можно выиграть еще одно сражение?! А проиграть с такой армией он не может. Амьенский мир был хорош для французов, но хватило его всего на год. Слишком мало оказалось согласия и сильна взаимная злоба. Англичане не были разгромлены, как австрийцы, не хотели ничего уступать. Войне нужна была свежая кровь и они сумели впутать русских, а надеялись еще и пруссаков.
Одним махом перепрыгнуть Ла-Манш не удалось – адмиралы ни на что не годны, и война погнала армию в другую сторону – к Рейну. Его ворчуны дошли туда за три недели, а еще через две он поймал в хитрую паутину своих корпусов жирную муху – 85-титысячную армию Мака. Самоуверенный доктринер до самого конца не верил, что со всех сторон окружен – он проводил стратегические маневры, в его заполненной пустыми схемами голове неприятель был отрезан от линии коммуникаций и уничтожен. Зато генерального сражения удалось избежать, запертая в Ульме армия сдалась и крови пролилось меньше, чем обычно. Но война на этом не кончилась, одной победы оказалось мало.
Теперь русские соединились с австрийцами возле крепости Ольмюц, у них прекрасная позиция и больше войск, чем у него. Атаковать глупо, а выжидать опасно – время работает на них. Нужно как-то выманить их оттуда.
Его мозг, созданный для военных головоломок, жадно набросился на новую задачу. Перед глазами возникла местность с прямоугольниками войск союзников, потом праценское плато и окружающие долины, занятые собственной армией. Войска пришли в движение: поскакала кавалерия, ровные пехотные линии затрещали залпами, синие каре двинулись вперед, голова содрогнулась от грохота пушек и в ней внезапно стали появляться неясные еще картинки будущего сражения. Одни он тут же отвергал, на других останавливался подробнее и они становились яснее, но потом тоже уходили, наконец, несколько последних завладели его сознанием, перекручивались в воображении так и эдак и он стал уже проборматывать имена командиров, номера корпусов и дивизий. Мысль стремительно летела вперед и была точна, кажется, он поймал за хвост эту жар-птицу. В такие моменты, а он знал их хорошо, все суетное отступало, мелкое тщеславие и безбрежное честолюбие его больше не имели значения, так же не было смысла ни в победе, ни в поражении: маленький смирный Наполеон просто следовал за мыслью как послушный ученик. Важна была только она одна, решение уже существовало объективно как данность, как предмет – стена или стол, и больше никак от него не зависело.
Выходило очень просто. Для обхода и атаки, как ни крути, недостаточно войск – так пусть союзники сами атакуют. Молодой царь грезит военной славой. Ну что ж, придется пока побыть пугливым Дарием, чтобы он почувствовал себя всамделишным Александром перед Гавгамелами. Недолго, всего один вечер, утром поменяемся местами.
Они, скорее всего, захотят отрезать его от Вены, т. е. окружить правый фланг, но при этом неминуемо оголят центр, по которому он как раз и нанесет главный удар: прорвет его, выйдет им в тыл, сомнёт, раздавит левый фланг врага и превратит их манёвр в свою победу. Ему нужна сокрушительная победа, чтобы одним ударом закончить войну.
А если они поймут, что это ловушка? Останутся в Ольмюце, будут ждать подкреплений? Его одолевали сомнения. Сколько еще может подойти русских – 100 тысяч? Больше? Если поспеют из Италии эрцгерцоги Иоанн и Карл с 80-ю тысячами? Тогда ему останется только считать мертвецов, и незачем было хвастаться в письме Жозефине: «Займусь теперь русскими – им конец».
Нет, царю нужно сражение – как иначе раздобыть славы?! Говорят, юноша ангельски красив и воспитан не хуже прежних французских королей. Жаль, если с ним что-нибудь случится в бою. Лазутчики доносят, что всю армию на походе заставил идти строевым шагом. Печатать шаг, не сгибая ног, по моравским дорогам – ох, вряд ли солдаты будут ему благодарны. Похоже, что военное искусство – не его стихия.
Там два императора и ни одного командующего. Дивная комбинация, но они могут ждать и станут от этого только сильнее – к ним подходят подкрепления. А у него их почти нет. Зато есть удача и доблестная армия, которая верит в своего императора почти как набожные крестьяне в Господа. Да, через шесть дней годовщина коронации. Хорошо бы к этому времени выиграть битву. Империя оказалась отменным рецептом от террора. Бурбоны убедились, что нет никакого смысла в адских машинах – его смерть ничего им не даст. Французы хотят монархию, только совсем другую. Справедливые законы, дворянство несомненных заслуг и орден Почетного легиона для самых достойных – вот что нужно французам. Люди готовы умирать за этот маленький кусочек серебра с позолотой. А ведь никто не верил. Нарушает принцип всеобщего равенства. Ну и что?
Разговор с Карно
Либерализм или республика?
Вот кого жаль было отпускать в отставку. Вряд ли у него еще будет такой военный министр. Великий человек с лицом фабричного рабочего: водянистые глаза, большой нос, всклокоченные волосы. К тому же оспины на лбу и по щекам. У любого капрала в гвардии вид поавантажней. Ни военного опыта, ни образования, однако лучшего организатора для армии не найти. Видит сразу и лес и каждое дерево. У Карно не бывает мелочей: все важно. Убедился в этом не раз и не два, пока готовили Итальянский поход. К тому же знаменитый математик. Когда по делу о взрыве адской машины Фуше внес Карно в список заговорщиков, тут же его вычеркнул: «Карно не заговорщик, а вы сумасшедший, Фуше». Непреклонный республиканец, но ему можно простить.
Карно сидел у него в кабинете в огромном покойном кресле, обитом красным бархатом с золотыми пчёлами, как раз под часами, а он вскакивал и вышагивал перед ним, заодно посматривая на эти часы – вот-вот должно было начаться заседание Госсовета. Каждый говорил о своем – друг друга они не слышали. Карно будто остался в прошлой эпохе и все еще беседовал оттуда с революционным генералом Бонапартом.
– Вы опираетесь на восторг черни и любовь солдат. Только чернь капризна, ее восторги переменчивы.
– Но эта чернь и есть французский народ. Несколько сот депутатов, адвокатов и журналистов не в счет. И вы не хуже меня знаете, что сделано за три с половиной года. Революцию нужно было очистить от воровства и грязи, отмыть от крови. Из громких лозунгов получился Гражданский кодекс, из неглупых и честных людей – отличные чиновники. Страной уже четвертый год управляют префекты – первые консулы в миниатюре.
Родись он в другое время, ни за что бы не стал воевать. Бесстрашие – не одна только храбрость в бою, но и отчаянная смелость мысли, не знающей преград, и решимость додумывать всё до конца.
– О, поверьте, я отдаю вам должное. Во Франции никогда не было такого реформатора. Но вы живете ради славы и власти, ваше честолюбие не знает границ, поэтому все висит на волоске. А французский народ по большей части – крестьяне, мелкие буржуа. Солдаты-то ваши в основном из деревни.
Как бы объяснить ему, что у всякой страны, как у человека, своя судьба. Здесь не Северо-Американские штаты. И некому уступить власть, потому что больше нет никого, так же идеально созданного для власти, умеющего ей так же отлично пользоваться, и в чьих руках от нее будет меньше всего вреда.
– Я честолюбив, верно, но мне ничего не нужно для себя. Моя единственная цель – сделать французов счастливыми, а Францию первой державой в мире. Буржуазия богатеет, крестьяне тоже за меня – теперь они владеют землёй по закону. Что до солдата, то после пары сражений он уже просто солдат и больше ничего. Неважно, кем он был вчера. И кстати, солдатская преданность надежнее всего на свете.
– Чтоб платить за эту преданность, вы и создали Орден Почетного Легиона по образцу рыцарских орденов. Блестящая, конечно, штучка, но в основе ее неравенство. Возникает как бы новое дворянство, люди же по природе равны.
– Люди равны только перед законом. Искусственное равенство так же несправедливо, как феодальная иерархия. Необходимо честное соревнование. Орден Почетного Легиона – волшебная палочка, которая из обычных людей делает героев. Попробуйте придумать другую. Если не уважать заслуг, не будет ни свободы, ни достоинства.
Как удивительно, что он не понимает таких простых вещей – при его-то уме?! Что это – ограниченность, сила революционной догмы?
Карно верил в равенство. Не в то, что все люди одинаковы, тут он точно знал, что никто не разбирается, скажем, в геометрии так, как он, даже этот военный гений, который удивил его когда-то решением старой задачи о треугольниках. Но пусть это останется внутренним, личным делом каждого, не нужно напоказ награждать, возвышать, а то одни снова захватят власть над другими, восславят ее подлыми красивыми словами и будут передавать потомкам из рода врод.
– Поэтому вы возвращаете изгнанных из Франции аристократов?
– Я возвращаю только тех, кто не воевал против нас. Сейчас, когда феодализма больше нет, аристократия безобидна. Но она необходима. Это сословие воспитано в понятиях чести, им не нужно объяснять, что такое величие, слава или милость к побежденным. Иначе нам останется узнавать про благородство разве из трагедий Корнеля или поэм Оссиана. Хотя вы правы, между нами нет сходства. Мои ворчуны, возможно, даже лучший пример для подражания. Они доблестны. А для чести французской нации нет ничего важнее чести французской пехоты.
Да, больше всего империя нужна его ворчунам – все-таки он солдатский император.
– А конституция? Что вы с ней сделали?
– Поменял на конституцию X – го года. Разве что-то случилось? Слышали, как теперь шутят в Париже: «Что дает конституция X – го года? Бонапарта.» Смешно. Кодекс Наполеона – вот что важно, форма правления не имеет значения. Что вам нужнее – либеральные принципы или демократия?
– Мне нужно то и другое. Десятилетнее консульство, теперь пожизненное. Пожалуй, еще не поздно стать Вашингтоном, но если все же станете Кромвелем, когда-нибудь жестоко за это поплатитесь.
– То и другое вместе пока невозможно. На нас все время нападают. Теперь понятно, что война с Англией продлится долго и втянет в себя много стран и народов. Кроме меня, вести ее некому. Я не боюсь войны, хотя не начну ее сам. Чтобы жить в мире и согласии с соседями, мы с ними должны быть похожи, значит, Гражданский кодекс должен завоевать, по крайней мере, Европу. Хотя думаю, что даже испанские колонии в Америке скоро последуют примеру Франции. Тут нужно военное счастье и твердая рука, а у меня еще и легкая – все, к чему прикасаюсь, удаётся.
– Единая Европа – утопия. Удача может в любой момент отвернуться, и тогда вы упадете в прикрытую цветами пропасть.
Итальянская кампания
В действиях свободен как воздух, которым дышит. Он движет полки свои, бьется и побеждает по воле своей!
А. В. Суворов
Тот портной в Венеции верно подсказал про серый плащ к треуголке. Или двууголке? Черт знает, как называется эта дурацкая шляпа. Их все разнашивает Констан – может, он знает? У камердинера огромная голова.
Серый цвет хорош – броскость вульгарна. Ему нравится серый. Или темно-синий – цвет их шинелей. В темно-синем был при Маренго. Тогда появились чёлка и скучные волосы в скобку – вместо длинноволосого романтика времен Арколя и Яффо. Интересно, каким его запомнят? Как сейчас – в сером плаще с треуголкой и звездой Почетного легиона на мундире? Запомнят ли? Пожалуй, да. Для победителя при Лоди, Кастильоне, Пирамидах, Ульме должно найтись место в Истории. Он угадал свое предназначение и пожертвует ему всем – и счастьем и любовью. Всем, что для любого человека и есть единственный смысл жизни. Только не для него. Впервые понял это в Италии. Ту кампанию не превзойти, не повторить. Он был влюблен, свободен как ветер, служил Родине и себе самому. Из отчаянных оборванцев, кажется, одним рывком воли создал грозное войско, перемалывал с ним бесконечные пьемонтские, австрийские армии, а в голове царила Жозефина.
И все было впереди. Ах, как ему тогда везло! Судьбе никогда и нигде не устоять перед его волей, но с той кампанией ничто не сравнится. Всегда в меньшем числе, нападал и разбивал неприятеля наголову повсюду, где только мог найти. Там, при Кастильоне, родилась его стратегия, там он впервые заворожил солдат своим военным счастьем. Самая большая честь – быть первым в атаке, самое большое несчастье – разочарованный взгляд генерала. Когда честь превыше всего, сила натиска неодолима.
Нет ничего невозможного, слово «невозможно» нужно выбросить из французских словарей. Оно развращает. И нет ничего важнее дерзости замысла, конечно, если можешь этот замысел воплотить.
Теперь время легенды. Нужно создать добротную, чтоб хватило надолго. Его империи не нужен живой Наполеон, ей нужен герой, миф. У Наполеона могут болеть ноги или живот, у императора никогда ничего не болит, он никогда не устает и почти не спит. Наполеон изредка делает ошибки, император непогрешим и знает все наперед. Например, план этой кампании он, конечно, составил еще в Булони, когда собирался переправиться в Англию, и уже там точно указал место, где разобьет врага. После битвы пусть об этом напишут во всех газетах.
В Италии ничего похожего не приходило в голову, тогда он просто любил Жозефину и мечтал о счастье. Но и честолюбие не отступало. До сих пор помнит наизусть свои письма 96-го года: «И дня не прожил без любви к тебе. И ночи не провел, не сжимая тебя в объятиях. Чашки чая не выпил, не проклиная честолюбие и славу, которые держат меня вдали от тебя.» Сколько их было! «Природа дала мне сильную решительную душу, тебя же соткала из кружев и газа.» Днем побеждал, по ночам писал ей. Без этой страсти не было бы Итальянской кампании. Родился мечтателем, чувствовал, что будет его черед, но тогда впервые догадался, на что способен. Оттуда же пошла легенда – первая ступенька к трону. В Италии стал героем, а теперь вырос в императора.
Его рисует Давид, этот все понимает как надо: на Сен-Бернарском перевале прямо под облаками в пурпурной тоге на белом вздыбленном коне с рукой, указывающей невесть куда. Если бы не в Альпах, а хоть в манеже он поднял на дыбы самую смирную лошадь, та бы сбросила его в ту же секунду. И была бы права – ему легче управиться с вражеской армией, чем с лошадью. Но для империи именно так и нужно. Постепенно человек в нем до того слился с императором, что не разобрать, где кто.
Савари́
Каково работать адъютантом императора французов
Придется разыграть спектакль – убедить врага, что слаб и станет легкой добычей. Это должно быть несложно – корпуса разбросаны на расстоянии суточного перехода и перед союзниками стоит сорокатысячная армия против их почти девяностотысячной. Он придумал и опробовал этот способ в Итальянскую кампанию – ловить противника сетью наступающих корпусов. Как только неприятель обнаружен – сеть затягивается, корпуса подходят один за другим: дальше только ломать горло врагу. Пусть союзники пока думают, что у французов в два раза меньше войск, тем более что их и правда немного меньше. К чему пугать раньше времени? В этом представлении у него будут благодарные зрители и верные помощники – люди охотно верят тому, во что хотят верить. А он постарается быть убедительным – например, уйдет с Праценских высот. Но должны помочь и задорные теоретики войны из австрийского Гофкригсрата: после двух кампаний их планы читаются как с листа, а теперь придется еще и научиться направлять мысли в нужную сторону.
Император позвонил, вошел дежурный адъютант.
– Савари, вы сейчас поедете к императору Александру. Пишите: «Сир, я посылаю своего адъютанта генерала Савари, чтобы поздравить Ваше Величество с прибытием к армии. Поручаю ему выразить Вам мое глубочайшее уважение и заверить Вас, что больше всего на свете мне хочется снискать Вашу дружбу».
Наполеон нетерпеливо махнул рукой: «Допишите сами – что я восхищен его добротой, хочу быть приятным, что-нибудь в таком духе. Еще пару этикетных фраз. Поезжайте немедленно. Передайте на словах, что я не хочу войны, у нас нет никакой причины воевать. Если будет задавать вопросы, вы знаете, что отвечать. Возвращайтесь и доложите, как он вас принял».
Савари вышел. Он служил адъютантом Наполеона с предыдущей австрийской кампании – почти пять лет. Вряд ли в то время где-нибудь существовала должность более хлопотная. Адъютант императора был обязан не только доставить приказ, но действовать по ситуации, например, при необходимости возглавить любой отряд, вплоть до армейского корпуса. Полномочий и боевого опыта хватало, все они были генералами. Адъютантам приходилось бывать послами, министрами, квартирмейстерами и бог знает кем еще. А в случае надобности уметь наколоть дров и приготовить курицу. Задачей Савари было, конечно, не только вручить письмо, но разобраться, кто задает тон в окружении молодого царя и что думают его приближенные о предстоящем сражении. Статный кавалерист с бездонными синими глазами и большим, изящно очерченным, чувственным ртом казался созданным для любви или, на худой конец, сцены, а не для замысловатых императорских поручений. Но за внешностью оперного певца скрывались врожденная интуиция и проницательность сыщика. Он раскрыл заговор Кадудаля – самый опасный за время правления первого консула. Правда, он же арестовал несчастного герцога Энгиенского, который был виноват лишь в том, что родился Бурбоном, и устроил над ним скорый и неправый суд, но тут сказалась другая черта Савари – нерассуждающая исполнительность.
Александр
Ура, наш царь!
А. С. Пушкин
В русской главной квартире царили самонадеянность и эйфория, как будто не только сражение было выиграно, но Наполеон и его империя больше не существовали. Заводилой придворной молодежи был князь Петр Долгоруков, энергичный белокурый красавец, отважный, но заносчивый, и больше дерзкий, чем разумный. Службу он начал сразу с капитанского чина и в 21 год стал генералом, ни разу не побывав в бою. Другие генерал-адъютанты: Волконский, Ливен, Винценгероде, тоже отличались храбростью и лихим напором, но не военными талантами. В Петербурге вельможная молодежь успешно задвинула сановников прежних двух царствований, теперь военная молодежь отодвинула екатерининских генералов. Диспозицию сражения поручено было составить генералу Вейротеру, теоретику той же школы, что и ульмский герой[2]. Это был высокий пятидесятилетний человек с внешностью строгого школьного учителя. Больше всего ему недоставало палки или длинной линейки. Провалов в его карьере было много, победы ни одной, однако высокая заумь речей и запальчивая самоуверенность производили магическое действие на неискушенных в военном деле фрунтовиков-венценосцев.
Савари прибыл на аванпосты перед городком Вишау и был отправлен в штаб Багратиона. На следующий день в 8 утра его привезли в городок Ольмюц и проводили в дом, где стоял главнокомандующий. Это был просторный купеческий особняк, выкрашенный в ярко-желтый цвет: в первом этаже располагался штаб, во втором были апартаменты Кутузова, а третий остался хозяевам. Командующий предложил оставить депешу ему, но адъютант сказал, что в таком случае должен будет воротиться назад. Михаил Илларионович не стал настаивать и предложил дожидаться. Вся главная квартира была в движении: по поведению и словам офицеров ясно было, что армия вот-вот выступает в поход. Савари смотрел и слушал. Ждать ему пришлось недолго. Не прошло и четверти часа, как внезапно возникли суматоха и общее замешательство: опытный придворный, он сделал вывод, что прибыл царь. Так и оказалось. Савари видел, как искательно согнулся генерал Кутузов, из командующего армией на глазах превращаясь в раболепного придворного. Через секунду вокруг были только согнутые спины.
Александр был высок ростом, голубоглаз, с правильными, как у античной статуи, чертами лица, но несколько женствен. Глаза, мягкий округлый подбородок и склонность к полноте достались ему от бабушки Екатерины. Адъютант императора представился, передал пакет. Царь жестом велел всем удалиться. Потом сам вышел с пакетом из комнаты и вскоре вернулся назад, почему-то держа конверт адресом вниз. Савари перевернул его и с удивлением прочел вместо «Наполеону, императору французов» неожиданное обращение: «Главе французского правительства».
– О, я не придаю значения этим мелочам, – пояснил Александр с очаровательной улыбкой. По-французски он говорил без всякого акцента безупречными академическими фразами. «Я не призываю вас верить мне», – читалось в этой улыбке. «Мы оба все понимаем – просто играем в одну и ту же увлекательную игру.» И добавил словами, как бы с сожалением пожимая плечами: «Всего лишь правила этикета».
– Уверен, что император именно так и поймет, – ответил Савари. Он не оценил искусной игры русского царя, поскольку предпочитал формулировки простые и ясные. – В Итальянскую кампанию у генерала Бонапарта в подчинении было немало королей, но дорожит он только доверием французского народа, избравшего его императором.
Александр ответил утонченной улыбкой, как бы поддержав ее коротким наклоном головы. Это могло означать согласие или что угодно. В манерах молодого императора преобладали изысканность и аристократическая сдержанность.
Миссия была выполнена, Савари тотчас откланялся. Александр остался один.
Почти никто не понимал, почему он ввязался в эту войну. Даже приближенные, которые стояли за борьбу с Наполеоном, – из собственных ли видов как князь Адам Чарторыйский, из выгоды быть заодно с государем или просто из неколебимой преданности, вряд ли смогли бы сказать, что им движет. Знает только учитель, Лагарп. Хотя и в письмах у них это не прямо – между строк. Быть Наполеоном и стать императором – какое чудовищное падение! Как он смешон в желании быть обычным монархом. К тому же ничего не смыслит в монархизме. Но не в том дело – почему ему удается одерживать все эти победы, совершать перевороты, менять политический строй, принимать кодексы законов?! Он мал ростом, вульгарен, и говорят, бывает по-солдатски груб. Однако все им восторгаются как античным героем, у него все выходит, ему все разрешено, и даже теща Амалия, баденская маркграфиня, приводит его в пример зятю. Да что теща, половина двора – бонапартисты. А он, Александр, не совершил пока ничего. Проклятый корсиканец забрал его подвиги, его славу и успел уже сделать все то, о чем он только мечтает. Стать благодетелем человечества, устроителем счастья народов, любимцем Европы и всего света – всё это невозможно, пока есть Он. Только Лагарп понимает. И мечтает о дивной и высокой судьбе для своего ученика. «Россия Вас десять веков ждала», – когда-то написал ему учитель. И он не забыл.
В Европе нет места для них обоих. Один должен уйти. Кто? Провидение разберется. Но у него, Александра, есть миссия. Это то, к чему он предназначен, – уничтожить выскочку. И кажется, сейчас для этого самый удобный момент.
Вишау
Совсем маленькое сражение с большими последствиями
Пока Савари беседовал с Александром, русская армия шла вперед. У Вишау на ее пути стояла небольшая гусарская часть генерала Трейяра. Бригадой она была только по названию, поскольку насчитывала едва ли треть состава. Завидев тысячи всадников и пехотные колонны, гусары вскочили на коней и бросились вон из городка. Долгоруков во главе 12 батальонов пехоты первым вошел в Вишау и пленил эскадрон, застигнутый в пешем строю. Казаки и павлоградские гусары изрядно побили конных егерей, прикрывавших отход Трейяра, – тем дело и кончилось. Успех был небольшой, скорее перестрелка, чем сражение, но произвел необычайное впечатление на окружение Александра и самого императора. Долгоруков, герой дня, говорил, что сейчас дело не в том, как побить французов, а как их потом ловить. Теперь он больше всего опасался, что Буонапарте уйдет. Государь объехал поле боя, посмотрел в лорнет на убитых и раненых: его мутило от вида крови. Не стал ужинать и весь следующий день был болен.
Приманка
Если рядом бесплатный сыр, оглядись вокруг, не в мышеловке ли ты
Наполеон остался доволен докладом Савари. Повертел в руках бумагу, усмехнулся: «Главе правительства». Ндаа.
– Савари, раз уж вы свели знакомство с русским императором, стоит его продолжить.
Он был в хорошем настроении.
– Поезжайте к нему снова и скажите, что завтра я хочу с ним встретиться. Мир можно заключить сейчас же и на самых умеренных условиях. А пока договоримся о перемирии на 24 часа. Отправляйтесь немедленно.
Перемирие было нужно, чтобы успели подойти корпуса, стоявшие на расстоянии одного перехода.
Теперь Савари приняли в русском лагере хуже. Александр был сух и встречаться отказался, но предложил вместо себя Долгорукова. Это была дерзость, однако император, не задумываясь, согласился: русский царь, сам того не понимая, ему подыгрывал. Пусть его считают слабее, значит, больше надежды, что будут атаковать. И он незаметно подскажет, где именно.
Чем тверже Наполеон казался окружающим, а за 20 лет походов никто ни разу не застал его растерянным или хоть чуть неуверенным в себе, тем больше сомнений и страхов точили его изнутри. Да, он выманил союзников из Ольмюцкой крепости. Только что дальше? Будут ли они и впредь следовать его плану? А если вот прямо сейчас безо всякого перемирия всей силищей ломанутся вперед, когда в каждой части еще полно отставших, которые подтянутся только к самому сражению, и не подошли ни Бернадотт, ни Даву с Фрианом, ни остальные.
Хищным военным разумом он сразу видел опасность. И в подтверждение тут же чувствовал ее телом: мышцы ног пронзала нестерпимая боль, словно сквозь них пропускали сильный электрический ток. Внезапный разряд выкручивал каждую, они переплетались как веревки в клубке, ноги подкашивались, становились тряпичными и тело готово уже было мягко осесть будто пустой мешок, но в следующее мгновение боль проходила, оставляя мерзкий привкус трусости и малодушия. Лицо ухитрялся держать непроницаемой маской, чтобы не выдал ни один мускул, только пальцы сжимались за спиной в кулаки. Баталий не выигрывают без риска, а боль, даже такая, отнюдь не смерть.
Маршалы думают, что Працен – ключ ко всему сражению. Ну и хорошо, значит, австрийцы и русские думают так же. Из этого ключа получится отличная приманка – кому достанется, сразу почувствует себя победителем. Правда, нужно еще победить. Послезавтра будет кровавый день, а пока он устроит балаган с переговорами и отступлением. Если все получится как задумано, победа должна быть полной, и еще можно спасти несколько тысяч жизней. Тысячи молодых мужчин, мужей, любовников, детей, отцов, которых привели сюда долг, желание славы или страсть к наживе, привычка драться или покорность судьбе, отважных, осторожных или даже трусливых, вояк, крещенных огнем, и юнцов, не нюхавших пороха. Он представлял их себе очень легко как четырехугольники каре в синих мундирах, да зачем их как-то представлять, они же тут рядом, перед глазами. Только нужно знать, как вставить этот ключ, там замок с секретом, никто этого не понимает, ни противник, ни его маршалы, а он знает как. Они пришли раньше и, естественно, заняли высоты, тактически безукоризненно, теперь он отступил в страхе перед неодолимой мощью врага и освободил их – картинно, напоказ. Русским ничего не остается, кроме как принять этот дар. Сейчас у союзников есть возможность маневра, а ему нужно, чтоб они заняли Працен и спустились оттуда, пытаясь окружить его правый фланг, тогда он сможет рассечь их центр и ударить с тыла.
Есть такая шахматная задача – чтобы победить, нужно пожертвовать ферзя. Здесь что-то подобное. Ему обязательно должно повезти. Они сделали уже столько глупостей, что сделают и еще одну ошибку.
Он дал им разбить Трейяра – а что было делать? Раз уж так слаб, для правдоподобия русские должны одержать хоть крошечную победу. Авангардным частям приказано отступать без боя при наступлении неприятеля. Пусть Александр порадуется.
Мюрат в развевающемся золотом плаще со свисающими, как на театральном занавесе, кистями и в расшитом золотом камзоле примчался к нему вчера, пылая праведным гневом – бригада Трейяра была из его резервной кавалерии:
– Сир, прикажите атаковать! С десятью эскадронами я буду гнать эту сволочь до самой Сибири!
Он остановил принца движением руки.
– Пока не нужно ввязываться в сражение. Еще не время.
Иногда полезно слегка поднять боевой дух врага, особенно когда понимаешь, чем все кончится. Русский император должен быть уверен, что Буонапарте – так, кажется, они его называют между собой на итальянский лад, боится союзников и делает глупости – отступает при первом движении противника, уходит с ключевых высот, не рискует ответить ударом на удар. Иной боевой генерал задумался бы, а теоретики вроде Вейротера и лощеные адъютанты примут за чистую монету. Он сыграет не хуже, чем в Комеди́ Франсе́з – зря, что ли, они его считают итальянцем, любой итальянец прирожденный лицедей. Завтра приедет на переговоры любимец царя принц Долгорá – кто может выговорить эти русские фамилии. Посмотрим, с чем. Он готов заключить мир на разумных условиях – с русскими нужен союз, а не война, австрийцы же побеждены и будут сговорчивы: в конце концов, его войска стоят в Вене. Но это вряд ли. Резвая молодежь хочет его разгромить.
Что ж, пусть попробуют. Он дарует им право первой атаки. Они же не знают пока, что она будет единственной. А если русские не уйдут с Працена, поставят там пушки и будут расстреливать сверху его войска – так бы поступил он сам, так и поступит сразу, как только снова будет наверху? Тогда не будет ни поражения, ни победы – он не станет их штурмовать. Нет, они уйдут – им нужна слава, царь с придворными уже уверены, что послезавтра вдребезги разобьют старого глупого Наполеона. Конечно, он стар – ему уже 36, а тому 28. Завтра увидим, так ли все это, как кажется. Долгорá должен не просто поверить, а прочувствовать до конца и убедить своего господина. Дело того стоит – он постарается. Працен – ключ ко всему, хотя даже Ланн, самый талантливый из маршалов, ничего тут не понимает.
Если будет сражение, оно покончит со Священной Римской империей. Германские государи пойдут за победителем.
Переговоры
А. С. Пушкин
- Они сошлись. Волна и камень,
- Стихи и проза, лед и пламень
- Не столь различны меж собой.
Около полудня Савари вернулся в штаб Наполеона, располагавшийся на небольшом постоялом дворе по дороге в Брюнн:
– Сир, принц Долгорá ждет на первом посту.
Не успел он договорить, как император уже мчался туда с такой скоростью, что взвод охраны едва поспевал следом. Он всегда передвигался стремительно, нетерпение гнало вперед, а тут еще подстегивала сумасшедшая мысль: «Вдруг царь, наконец, понял, что для войны нет причин, и удастся заключить достойный мир?»
Высокому, белому, лощеному Долгорукому, воспитанному в пышной и медленной церемонности русского двора, был неприятен сам вид этого смуглого, слишком быстрого человека с резкими порывистыми движениями. Не только в нем не было византийской царственности, надмирного величия василевсов, но он даже не был аристократом, т. е. равным. Его сюртук и треуголка тогда еще были внове в Европе, она оценит их чуть позже под гром пушек завтрашнего Аустерлица, Йены-Ауэрштедта и Фридланда, сегодня же этот странный наряд и залепленные грязью сапоги совсем не понравились русскому князю. То ли дело золотые, генерал-адъютантские, с императорским вензелем эполеты, и сапоги, в которых послушно отражается грязное небо этой никому никому не известной деревушки.
Наполеон был естествен и любезен, а в Долгоруком не к месту проснулась древняя спесь удельных государей:
– Франция должна вернуться к своим естественным границам. Вы должны оставить Италию, Бельгию и левый берег Рейна.
Сама его поза – гордо откинутая голова, выпяченная грудь, отставленная правая нога, куда больше подходила трагическому актеру, чем переговорщику. Наполеон слушал с возрастающим изумлением. Эта речь, произносимая менторским, не терпящим возражений тоном, была скорее упражнением в декламации, чем реальными мирными предложениями.
– Как, и Брюссель я тоже должен отдать? – спросил он тихо.
Долгоруков подтвердил.
– Но мы с вами беседуем в Моравии, милостивый государь, а чтобы требовать Брюссель, ваша армия должна стоять на высотах Монмартра.
Князь никак не отреагировал на это замечание и продолжил заготовленный монолог. При этом он старательно избегал какого-либо обращения к французскому императору.
– Также должны быть возвращены все наследственные владения австрийской монархии и в первую очередь Вена. Тогда французская армия сможет беспрепятственно уйти восвояси.
На этом терпение Наполеона закончилось:
– Уходите, сударь, и скажите вашему господину, что я не намерен сносить оскорблений. Уходите немедленно!
Этому Долгорá все же удалось испортить ему настроение.
– Италия! Бельгия! – бормотал он. – Они хотят Италию! А что бы они сделали с Францией, если бы я был разбит?! При каждом слове в ярости разбивал кавалерийским стеком ком земли под ногами.
Тут он заметил на часах старого солдата Антуана – помнил его еще по египетскому походу.
– Они считают, что нас осталось только слопать, – сказал обиженно, обращаясь к часовому. Для этих он был не императором, а маленьким капралом, стригунком – прозвали так за то, что был коротко стрижен. Антуан взглянул на него, спокойно набивая трубку, и невозмутимо ответил:
– Да ну! Мы встанем им поперек глотки!
Наполеон улыбнулся – к нему вернулась утренняя веселость.
Царь решил пошалить – послал этого юного хлыща, чтобы тот его отчитывал как боярина, которого хотят сослать в Сибирь. Ох, шалунишки, ничего, через пару дней вы узнаете цену своих милых проделок, но это будет кровавый урок и запомнится он надолго. Потянулся дернуть Антуана за ухо – делал так всегда, когда человек ему нравился, и отдернул руку: мочки не было.
– Где ты ее потерял?
– При Маренго, – ответил старый солдат с прежней невозмутимостью. – Я был в авангарде Дезе, в девятой бригаде.
– От нее почти никого не осталось, – помрачнел император. – Это была славная атака. Кто не видел, как дрался Дезе под Маренго, тот вообще ничего не видел. Я уже проиграл битву и выиграл ее, когда он пришел на грохот канонады, и как вихрь, ворвался в бой. Жаль Луи – сейчас был бы лучшим из маршалов.
– Еще как жаль – генерал всегда был лучшим. Он погиб в 31, а мне уже 37 и я все еще жив.
– Без Дезе мы бы проиграли. Помнишь, его похоронили на самой высокой альпийской вершине, чтобы горы стали подножьем могилы. Если бы только мог обменять ту победу на его жизнь, не задумался бы ни на секунду.
– Да, помню, как ты плакал.
– Все, что мне было нужно – обнять его после битвы. Но сейчас другая война.
И неожиданно закончил:
– Через 48 часов их армия будет разбита, я тебе обещаю.
– Теперь попробуй только не сдержать слово, – отозвался Антуан.
Роковая ошибка
А. С. Пушкин
- Он слеп, упрям, нетерпелив,
- И легкомыслен и кичлив,
- Бог весть какому счастью верит…
Долгоруков доложил царю, что больше всего на свете Буонапарте боится сражения и достаточно одного нашего авангарда, чтобы его разгромить. После этого атака на французов была окончательно решена. Кутузов робко пытался возражать, но его никто не слушал.
Князь Петр с детства знал, что русская армия непобедима. О чем тут еще рассуждать?! Вежливость корсиканца была для него признаком слабости, стычка у Вишау казалась настоящим сражением. А главное, он очень хотел, чтобы Буонапарте боялся, а он, Долгоруков, был бы признан стратегом и заработал бы новую славу, чины, ордена и еще большую царскую признательность, хотя куда уж больше. На место Буонапарте он ставил, естественно, себя самого, только этот Долгоруков-Буонапарте был глупее, трусливее и во всех отношениях хуже, чем он сам, и поэтому, сражаясь с собой худшим, лучший Долгоруков все время у себя выигрывал. Молодой князь был этим чрезвычайно доволен.
Весь день 30 ноября и следующий русская армия продвигалась вперед, перепутываясь колоннами, меняя на ходу командиров, чтобы занять позиции, предписанные по плану Вейротера. В день проходили от силы километров по десять, зато строевым шагом. Устали и вымотались смертельно. Генералы рыскали в поисках своих частей.
Вечером 1-го декабря в штабе у командующего был военный совет. Долго ждали Багратиона, уже за полночь от него прискакал адъютант сказать, что князя не будет. Кутузов приказал начинать. Вейротер скучным профессорским голосом объяснял диспозицию. На лице у него блуждала презрительная улыбка мученика, который должен учить дикарей исчислению бесконечно малых. Крепко сбитый белокурый Буксгевден слушал стоя, оттопырив к Вейротеру ухо и сложив ладонь рупором. Маленький Дохтуров смотрел на карту, записывал и каждую минуту просил ему что-нибудь повторить. Сообразительный Ланжерон искал и находил в диспозиции слабые места. Кутузов вначале сладко дремал, а под конец по-настоящему заснул, подперев голову небольшой пухлой ладонью. Остальные просто молчали. Часам к трем разошлись и каждый в темноте поехал к своим.
Иллюминация: «Виват император!»
На императорском биваке пили вино и спорили о стихах. Жюно – буря, успевший как раз к сражению примчаться из Лиссабона в надежде на удачу и маршальский жезл, декламировал из «Федры»:
- Как он явился в мир, чтоб заменить Геракла,
- Напомнить, что средь нас геройство не иссякло;
- Как истреблял он зло.[3]
Наполеон, хорошо понимая, кому адресована эта лесть, возразил:
– Ну, отец трагедии все же Корнель. И он по-настоящему государственный человек! Хотя «Сиду» и не хватает политической идеи. Но время трагедий отнюдь не прошло.
Савари поддержал его:
– Они вечный источник сильных эмоций.
Как будто им не хватало эмоций в жизни.
– А сюжетов теперь не меньше, чем раньше, – добавил Коленкур. Потомок королей-крестоносцев, прямой и пылкий, он сам был под стать героям классической трагедии.
– Расин – ученик и преемник Корнеля, – согласился Жюно. В «Сиде» же сильна идея монархическая, что может, даже важнее.
Его прозвали в армии бурей за бесстрашие и неотразимый напор. А Наполеон обожал храбрецов. Буря стал адьютантом генерала еще в Тулоне.
– Сир, а может быть, Вы что-нибудь прочтете? Например, из Оссиана, – просьба была неожиданна, Жюно и сам удивился собственным словам. Оссиан – это было из той, первой Итальянской кампании, когда все начиналось. Сражение при Лонато, где он получил шесть сабельных ударов в голову, Арколь, поездка в Париж с захваченными австрийскими знаменами, путешествие с Жозефиной из Парижа в Милан, стремительный роман с госпожой К. Генерал читал тогда Скальда ему и другому адъютанту, Мюирону. Воинственные романтические песни кельтского барда были написаны будто про самого Наполеона. Просто тот опоздал родиться на полторы тысячи лет. И они с Жаном-Батистом влюбились в обоих. Под Арколем Мюирон заслонил генерала своим телом.
Савари, Коленкур и остальные присоединились к Жюно: «Сир! Пожалуйста, Сир! Просим!»
Крохотная иголка кольнула Наполеона в сердце. Просьба Жюно тоже всколыхнула в нем память об Итальянской кампании, неистовой любви к Жозефине и письмах, которыми были полны его карманы. Самые страстные так и остались неотправленными – он их стеснялся. Потом, уже в Египте, именно Жюно, вернувшись из Парижа, рассказал, что у Жозефины есть любовник. Может, и не вошел бы в чумной барак, если бы не узнал. Хотя нет, все равно бы вошел: нужно было поддержать солдат. Но почему он не погиб тогда, в битве у Пирамид или под Акрой? Провидение хранило его для другого. Однако рвался в Париж не только за властью. Тогда не смог ее отпустить, но постепенно разлюбил. Иголка выскочила так же внезапно, как и вошла.
– От Оссиана был без ума один молодой генерал, господа. Одно время мы с ним дружили, теперь это в прошлом. Но я прочту.
- На секунду задумался. Ну конечно, «Картона»:
- Друзья! мы будем жить великими делами!
- Так! имя храброго наполнит целый свет;
- Покажет поле битв следы моих побед,
- И буду я внимать в надоблачных селеньях
- О подвигах своих в бессмертных песнопеньях.
- Утешьтесь, о друзья, героя торжеством,
- Да чаша пиршества обходит нас кругом;
- Да радость чистая вождей воспламеняет!
- О други! Звук побед в веках не умолкает…[4]
Генералы отчаянно, изо всех сил зааплодировали. Однако дело было не только в исполнителе.
Чтобы годами заниматься войной, т. е. разрушением, уничтожением, не зная никакой другой работы, выучиться не щадить ни своей, ни чужой жизни, постоянно сражаться и всё равно ненасытно мечтать о новых подвигах, принося в жертву этой мечте сложившийся обустроенный быт, любовные и семейные отношения, воспитание детей, т. е. обычно самое ценное, что есть у человека, не любить по-настоящему ничего и никого, кроме славы, нужно было чувство принадлежности к чему-то великому, героический миф, могущественный, зажигательный и заодно отпускающий все грехи разом. Потому они так любили рассказы Оссиана. Перед завтрашним сражением, где любой из них мог быть убит или ранен, еще раз услышать их необходимо было каждому.
Русские и австрийские офицеры на своих биваках тоже читали сейчас про Картона и Фингала, гадая о том, что будет с ними завтра. Может быть, никогда и не бывало настолько похожих друг на друга врагов.
Внезапно император поднялся:
– Пойдемте-ка посмотрим гвардию.
Чуть отдалившись от свиты, он боком, незаметно подошел к биваку гвардейских гренадер и осторожно извлек из тлеющих углей печеную картофелину. Пока перекидывал с ладони на ладонь и дул на нее, остужая, услышал недовольный голос: «Сейчас вот возьму хворостину и покажу тебе, как картошку воровать».
Голос, впрочем, был несколько фальшивый: служивый узнал «маленького капрала».
– Господь велел делиться, – весело ответил Наполеон.
– Вот пусть сам и делится, – сказал гренадер мрачно. – А картофелину на место положь.
– С Маренго со мной? – спросил император, не сомневаясь в том, что его узнали.
– С Итальянской, не помнишь, как я тебя знатно послал у моста возле Арколя, когда ты нас поднимал в атаку? – солдат чуть вышел из тени, чтобы быть различимым в свете факелов. Огонь осветил растянувшийся в ухмылке рот и седые волосы.
– Марсееель, – протянул Наполеон. – Да тебя не узнать, старый вояка! Был черный как сапог. Но почему ты еще капрал? Я же тебя произвел в сержанты после перехода через Сен-Бернар в 1800-м.
– Поседел. Меня тогда ранило, попал в госпиталь, а нашивки на мне были старые, капральские. Когда вернулся, от нашей роты почти никого не осталось. Так что некому было сказать, что я сержант, так и остался в капралах. Да и не все ли равно, в каком чине драться?
– Ладно. – Император обернулся.
Жюно уже вытащил откуда-то перо, лист бумаги и лихо, по-писарски, выводил своим знаменитым каллиграфическим почерком приказ.
– Грамотный?
– Кюре в нашей деревне научил читать и писать, а считать я сам выучился.
– Отличишься завтра – эполеты твои. Я перед тобой в долгу.
– Да сегодня же годовщина коронации, – вспомнил гренадер. – Год назад, когда снимали трехцветные кокарды с шапок и прикрепляли новые, с орлом, я сказал Ксавье из 96-го: «По правде сказать, никто больше нашего Le Tondu не заслужил императорских почестей.» И он согласился со мной, а Ксавье головастый парень.
Наполеон в ответ улыбнулся благодарно и весело. Всем что-то от него нужно, только солдаты любят просто так. Подергал Марселя за ухо, тот зарделся и задохнулся от счастья: не только чин или орден, а десять лет жизни отдал бы за этот миг.
Вдруг вспомнил, что пару дней назад получил из дому письмо-похоронку Изабель умерла. Еще в сентябре. Значит, пока писали, пока оно скакало за ним на почтовых по всей Европе – прошло три месяца. Свадьбу они сыграли аккурат на день Доблести в 97-м, это по-революционному какой же месяц? И не поймешь. Хорошо все-таки, что император вернул прежние названия. С Итальянской-то пришел в марте – жерминале, героем, в капральских нашивках. Рассказывал о сражениях, о Генерале, привирал, конечно. Изабель была тоненькая, большеглазая – похожа на итальянку, с которой крутили любовь в Венеции. В конце сентября женился. Но дома не сиделось, через год снова пошел воевать. Получается, сколько они прожили вместе? Лет восемь. Да что толку, возвращался только в отпуска по ранению – то на три месяца, то на пять, потом снова в полк. Жена его жалела, лечила. А сама… От чего хоть умерла? Надо бы перечесть письмо. Посмотрел вслед уходящему Наполеону. Сколько же раз говорил со стригунком? Пожалуй, раз пять, а может, и семь. Эх, знать бы, что будет завтра. Только бы ногу не оторвало или руку. Тогда лучше уж сразу туда, к Изабель.
Он сказал – эполеты. В новеньком офицерском мундире показаться дружбанам – самый смак. Ну и что, что седой. Тридцать пять – не старый, может и до капитана дослужиться. Говорят, вроде, Ему ровесник. Еще бы звёздочку Почетного легиона и баронство какое-нибудь. А что? Мишель вот из шестой роты получил. Про письмо Марсель снова забыл.
Император быстро пошел дальше, но тут же споткнулся о какую-то корягу. Коленкур едва успел поддержать. Гренадеры, слушавшие разговор, вскочили и стали скручивать факелы из соломы, на которой лежали. Это их действие словно сигнал мгновенно передалось по всей линии – как от вспыхнувшей вдруг искры вокруг запылали огни. Кто-то воскликнул: «Виват император!» Крик тут же повторили несколько сот луженых глоток и одинокий восторженный вопль мгновенно стал победным боевым кличем.
Они шли по огромному лагерю, растянувшемуся на десяток километров от Кобельница до Сантона, останавливаясь у каждого бивака. Всё кругом было освещено зажженными пучками соломы, надетыми на солдатские пики. Эта самодельная иллюминация выглядела дико, нелепо и в то же время величественно. Снующие во все стороны языки пламени подсвечивали задубелые суровые лица, непривычные к выражению чувств, зато искренность их была неподдельной. Все эти Антуаны, Марсели, Мишели, Ксавье и Жаки обожали его как идола, непобедимого бога войны, и в то же время любили как своего стригунка, с которым можно поболтать, переброситься нехитрой шуткой. Что для него ничего нет невозможного и ему нигде не поставлено предела, они-то знали лучше всех, только понимали не умом, а ногами, руками, задницами, не вылезающими из приключений. Дерзость и отвага его замыслов оплачивалась их кровью. И всего-то хотели в награду, чтобы маленький капрал всегда был с ними, как сейчас. Ведь кем бы он ни стал, все равно был одним из них – у них не было другой жизни, кроме войны, и у него тоже. Вокруг грохотало: «Вперед, врукопашную! Ударим в штыки! Веди нас прямо сейчас к славе!» Они повторяли друг другу как мантру: «Смотри, как он счастлив!» А он правда был счастлив и не скрывал этого.
Вспомнил о лагере Фридриха под Лигницем, где тот провел огнями Дауна и Лаудона, и подумал, что сейчас должно твориться в лагере врага. Или они решат, что мы уходим, или что прямо сейчас пойдем на приступ, или что армия взбунтовалась. И ни за что не догадаются, что происходит. Довольно рассмеялся – пусть волнуются, противника нужно держать в напряжении.
Хоть и кричал: «Успокойтесь! Думайте о том, как заточить на завтра штыки!», смешно притворяясь строгим, счастье переполняло его. Шли дальше, и везде повторялось то же: «Битва будет в семь, победа в полдень!», «Веди нас к славе!», «Виват Наполеон!». Солдатская любовь бескорыстна: золотые эполеты, именья, маршальские жезлы достаются другим. Они просто умирают за него, ничего не ожидая и не требуя взамен.
А сам он на это способен? Погибнуть в бою – конечно, если нужно, рискнет жизнью не раз и не два, поведет их в любую атаку, но уйти безмолвно, неизвестным, неузнанным, стать просто лишней писарской единичкой в списке потерь? Он совсем не уверен, что сумеет. И оттого восхищался их верностью и доблестью еще сильнее, понимая, что ничем не может им отплатить за любовь.
Жак из 5-го уланского спросил: «В твоем сегодняшнем приказе прямо сказано, что ты будешь завтра делать, как атаковать. А если об этом узнают враги?»
– Они все равно не поверят, – ответил беззаботно. – А вы должны знать. От вас у меня нет секретов.
Он лукавил. Точно и сам не знал, перебирал в уме сценарии завтрашней битвы. И как всегда, боялся, до предательской боли в ногах – а если русские все-таки не уйдут с Працена? Придется на ходу придумывать другой план. Все зависит от направления их атаки.
Было уже половина третьего, когда император вернулся в палатку. На единственной кровати, безмятежно похрапывая, во всю длину растянулся Констан. Наполеон пристроился на стуле рядом – и едва успел сказать себе, проваливаясь в сон: «Может, у меня будет еще десяток хороших лет, но вряд ли будет лучший вечер».
Проснулся от легкого прикосновения – над ним стоял Савари: «Сир, противник передвинул большой корпус в район Ауэзда. Я решил разбудить Вас.»
Наполеон мгновенно открыл глаза: «Спасибо, Савари. Велите седлать коней. Сколько времени?»
– Четыре часа, Сир.
Он с минуту подумал, продиктовал адъютанту новый приказ и вышел из палатки. Ночь была холодной и безлунной. Объехал левый фланг, собирая рапорты передовых постов, и прискакал на правый, к Сульту, – ему придется труднее всех в сегодняшнем бою. Повсюду лежал легкий рассветный туман. В начале восьмого он начал рассеиваться, в долинах еще оставались влажные облака, но стали отчетливо видны вершины праценского плато и покидающие их войска. Они маршировали вправо по направлению к Кобельницу.
Ему стало легко. С любым даром предвидения нужно еще, чтобы просто везло. Военный гений процентов на восемьдесят состоит из удачи. Груз этих дней вдруг свалился с плеч и будущее сражение сложилось в голове совершенно ясно в мелких и точных деталях, словно только закончилось. Сомнений больше не было. Все так и выйдет, как задумал. Он даст им спуститься вниз и взять в кольцо то, что они считают его правым флангом – на самом деле войска Сульта сдвинуты влево от направления движения колонн, они ударят по пустому месту, потом как ножницами, взрежет их центр, разгромит, выйдет в тыл, перенесет фронт на левый фланг, окружит его, прижмет к озёрам и уничтожит. Судьба правого зависит от русских командиров – у него не хватит войск для одновременной атаки, если успеют вовремя отступить, могут спастись. Но главные силы врага на левом.
– Сульт, сколько вам нужно времени, чтобы захватить эти вершины?
– Двадцать минут, Сир, – ответил тот, не задумываясь.
– Что ж подождем еще четверть часа, пусть противник закончит маневр, не нужно ему мешать.
Небо было в сероватых разводах медленных тяжелых облаков. Как вдруг один, потом другой острый веселый луч пробился сквозь мрачную серьезность зимнего утра. Он озорно улыбнулся этому нежданному раннему солнцу. Кажется, все было готово. Осталась сущая безделица – выиграть битву.
Отречение
Повесть
О. Мандельштам
- Свет опальный – луч наполеоновый
- Треугольным летит журавлем.
Д. Давыдов
- Был огромный человек,
- Расточитель славы.
Разгром
Голос английского парламентёра был отвратительно вежлив:
– Его светлость герцог Веллингтон предлагает вам сдаться.
Лет пятнадцать, поди, репетировал.
– Отсосёте! – услышал он рёв Комбронна. – Пошли на хуй! Вместе с Велликом![5]
Голос командира егерей в гвардии знали: громче звучала только гаубица.
– Сир, Вы должны уйти. Вас могут убить. Сир!
Да какая разница, убьют его сейчас или нет. Хорошо бы убили. Только не плен. Только не попасть к пруссакам. Убивают солдат, которые смерти не ищут, а он всё жив. Зачем? Вот и Комбронн упал. Они умирают за него. Вроде он делает то же, что и всегда, а выходит навыворот. Случай, с которым всегда были заодно, сегодня за этого сипайского герцога[6].
В двух шагах от него граната с мерзким шипеньем и свистом врезалась в мягкую болотную жижу. Только и успел подумать: «Неужели сейчас? Как вовремя». Но вместо шрапнели с ног до головы обдало грязью. Дальше думал уже с раздраженьем: «И так весь день. Ядра не взрываются в этом жидком месиве. Что толку от моих пушек». Лабедуайер[7] оказался рядом, вместе принялись отлеплять от мундира комья сырой вязкой глины.
– Поставьте здесь батарею! Перекройте брюссельскую дорогу!
Трубите в горны! Бейте в барабаны! Что вы стоите словно брошенные дети!
Голос как будто его, но слова произносит другой. Которым всегда восхищался. Тот привык побеждать и творить чудеса. Почти всю Европу заставил признать свой закон. Потом все рухнуло. Но какой теперь смысл в его словах?! Ведь никого не собрать и не остановить врага. Не помогут ни энергия, ни воля. Все вокруг бросают оружие и драпают. Спотыкаются о трупы людей, лошадей, брошенные повозки, пушки и несутся дальше – пешие, конные, офицеры, солдаты, в бегстве все равны. Возчики обрубают постромки, а сами верхом дают дёру. Всюду валяются перевернутые фургоны. Полчаса назад эта улепётывающая со всех ног толпа была Великой армией, а он ее императором. Сейчас его не узнают. Вместо «Виват император!» вокруг как порох, взрывается крик: «Измена! Спасайся, кто может!».
Ней в разодранном мундире с одним эполетом и со шпагой, обломанной по самую рукоять, ведет в атаку два гвардейских батальона из бригады Брю. Просто так – герой ищет смерти. Под ним убило пятую лошадь. Дикий отчаянный вопль несется над равниной Мон-Сен-Жан: «Смотрите, как умирает маршал Франции!» Но у смерти свои резоны[8].
Какая у него отвратительно ясная голова, а сейчас бы впору немного тумана – поднять солдат в последнюю безумную атаку или хоть просто ничего не видеть. Однако проклятая голова трезва.
Та та-та-та-та, он слышит ритм «Гренадерки». Татата-та-та. Это горнисты и барабанщики созывают отставших. И разворачивается гвардейская батарея. Значит, в приказах все же есть какой-то смысл. Каре егерей прорвать невозможно – только снести картечью. Рядом еще два батальона гренадеров, сапёры и моряки – а больше у него ничего не осталось.
Одна за другой накатывают волны черных всадников. Похоже, Блюхер послал всю кавалерию преследовать бегущих. Разве могут быть у лошадей такие жуткие оскаленные морды? Ему всегда нравились лошади – только не эти! Грозно, угрюмо стоят его ворчуны: когда кто-то падает, молча смыкают ряды.
Кажется, всё, что осталось от Великой армии, – в этом каре. Ней, невредимый после очередной атаки, Сульт, Друо, Бертран, Д’Эрлон, Лефевр-Денуэтт, офицеры и солдаты из других частей.
«Двадцать лет побеждали, вся Европа была у ног. Но когда-то же приходится умирать. Так почему не здесь?! Не на постели, не на нищей паперти, а как жили – в бою! Всякой смертью испытаны. Разве кто-то из наших захочет лучшей?» – так думал Антуан, старый аустерлицкий солдат. Конечно, он тоже был тут. Куда же без него!
В кромешной тьме, в непролазной грязи на холмах возле Бель-Альянса стоят последние каре Старой Гвардии. Первый ряд, опустившись на колено, второй и третий над ним в полный рост, метров с 30-ти все одновременно по команде палят из ружей. Пруссаки пленных не берут – так и нет пленных. Есть только смерть, одна на всех[9].
Какой-то глухой стук раздался от него в двух шагах. Ксавье, итальянский еще ветеран, вдруг выронил ружье и стал заваливаться на левый бок, стараясь с каждым вздохом захватить больше воздуха – вроде как про запас. Наклонившись к нему, еле услышал сквозь шумное свистящее дыхание: «Отвоевался я, стригунок. Видно, кончилось наше время». Старый воин старался улыбнуться, но вышла только искаженная болью полугримаса.
Ответить не успел – голова Ксавье странно дернулась и выцветшие глаза уже смотрели куда-то мимо. Да и что ответишь. За двадцать лет войны так и не привык к смерти – плечи беззвучно тряслись и слёзы лились сами собой.
Четыре батальона средней гвардии не выдержали контрудара английских эскадронов, полки Дюрютта приняли их за Старую гвардию, невозможные слова безумной эстафетой полетели от полка к полку: «Старая гвардия бежит! Старая гвардия разбита!», а тут еще этот прусский черт[10] – мгновение, и армия побежала по всему фронту, всё сметая на пути и всех увлекая за собой. Восемь часов свирепой бойни, орудийного ада, отчаянного геройства – и разгром, когда осталось последнее усилие до победы. Начинать нужно было с утра, но ливень со вчерашнего дня размолол дороги в сплошное месиво, пушки утопали в грязи – пришлось ждать до полудня. А еще бы лучше вчера, сразу после Линьи[11], когда пруссаки откатились к Вавру И не отсылать Груши. Но вчера он лежал с резью в животе и не мог приподняться, не то что сесть на лошадь. Неужели и правда кончилось их время? Вот здесь, сегодня? Сколько же случайностей должно было нарушить его планы, чтобы свершился сегодняшний разгром?! Или это вовсе не случайности, а просто Он, его десница?
Стало совсем темно. Атаки выдохлись, конница умчалась рубить и гнать бегущих. Каре начали медленно отступать.
В пятом часу утра Наполеон с небольшой свитой остановился в придорожном трактире у Шарлеруа. Хоть пару часов поспать. Ему снился Ксавье, потом Антуан, Ренье, Мишель. Их было много, старых вояк, крещенных огнем. Таких же, как и он сам. Кто погиб под Маренго, кто под Аустерлицем, кто под Москвой, а кто сегодня – на Мон-Сен-Жан. Каждый что-то говорил, но губы почему-то шевелились беззвучно. Хотя и так знал, что они хотят сказать. Ни у кого и никогда не будет такой армии. И они не смогут без империи.
Спасти империю
«Карета подана, сир!» Пора ехать в Париж, нужно успеть прежде известия о разгроме. Конечно, лучше бы остаться возле деревушки Мон-Сен-Жан, где погибли его гвардия и его слава. Но там можно было только умереть, а он вчера оказался не нужен смерти. Зато она забрала его победы – все было напрасно, теперь это трофей старой карги. Взамен щедро отсыпала мертвецов на проклятых холмах Угумона и Бель-Альянса, уложила их штабелями на ферме Ла-Э-Сент.
Ехали разбуженными улочками сонного Шарлеруа, забитыми повозками, колясками, дырявыми винными бочками, вспоротыми мешками с едой. Всюду толпы обезумевших от бега солдат, отталкивающих, калечащих друг друга под грохот вражеских барабанов и неистовый вопль: «Пруссаки!» Вчера были героями, сегодня – дезертиры. Пожалуй, не остановятся до самой французской границы. Захочешь – не забудешь. Его казна, карета, бумаги, вещи вплоть до старого мундира и подзорной трубы достались англичанам и пруссакам. Ну и черт с ними. Нужно спасать то, что еще можно спасти.
- Им-пе им-пе
- рию-рию
- тво-ю
- ди-ви зи-ю
- им-пе
- рию
– вверх-вниз, вверх-вниз, вверх покачивается карета, и под убаюкивающий ритм он впадает в легкую дрему.
Он русский царь. Не гордый победитель, а жалкий Аустерлицкий беглец. Двадцативосьмилетний сердцеед, либерал и властелин необъятной самоедской империи.
Александр скакал, не разбирая дороги, просто чтобы оказаться как можно дальше от крови, вывернутых кишок, стонов умирающих, пушечных и ружейных залпов, жалобного ржанья раненых лошадей, воплей обезумевших людей. Он был один. Свита разбежалась – каждый пытается спастись в одиночку. И он тоже. Главное, чтобы не затоптали и не попасть в плен. На это мчанье у него еще хватало мужества. Только один вопрос бился в мозгу в такт скачке: «Зачем? Зачем он привел сюда свои армии? Ради чего сегодняшняя бойня? И как его провел этот лгун, плут и мерзавец Бонапарт! Больше никогда он не будет командовать даже взводом»[12].
Потом Александр сидел рядом, уже другой, любитель эффектных поз и великий лицедей, северный Тальмá, каким помнил его в Эрфурте и в Тильзите. Наконец, можно было спросить о том, что сам давно понял, но все равно хотелось услышать.
– Ваше величество, почему вы так стремитесь меня уничтожить? Ведь у меня было столько возможностей уничтожить каждого из вас, но я сохранил ваши троны и алтари. И ваши жизни. А сейчас я хочу просто мира, мы все устали от войны.
– Здесь все очень просто, – ответил Александр с обычной своей тонкой и любезной улыбкой. Ваше величество не понимает саму суть монархизма. Это закрытый клуб. В него нельзя вступить. Монархом можно только родиться. За вами нет священного права, поэтому вам нельзя позволить царствовать. Вас короновала революция, следовательно, вы нелегитимны.
– И вы боретесь со мной, потому что я – сын революции?
– Ну да. Мы никогда не признаем вашей империи. Но главное даже не это – главное страх. Мы столько натерпелись, пока думали, что вы непобедимы. Вы нас не уничтожили, когда могли, поэтому теперь все вместе мы уничтожим вас.
Карету качнуло – от толчка внезапно проснулся, и мысль как ни в чем ни бывало продолжилась с того места, где остановилась.
Теперь он конституционный монарх. Понять бы еще, что это значит на деле. Ну да, парламент присягал ему, а он парламенту. Нужно держаться заодно. А так бывает? Во всяком случае, никакой паники и раскола в палатах. Министры все должны узнать от него, депутаты от министров. Завтра утром, сразу как приедет, собрать кабинет. Сейчас он напишет Жозефу И пусть Коленкур его ждет. У Даву и Карно будет много работы. Объявить мобилизацию. Организовать победу, как в 93-м. Только теперь не 93-й.
С начала кампании за спиной шепот:
– Посмотрите на его одутлое лицо.
– Он располнел.
– Он засыпает на ходу.
Новое поколение. Сражаться – дело молодых, а он устал. Двадцать лет в непрерывном походе. Никогда не боялся войны, но если б можно было больше не воевать. Скольких нет из тех, с кем начинал: Мюирон, Дезе, Ланн, Бессьер, Дюрок, Жюно, нескончаемый кровавый список. Вчера им вслед ушли Дево, Комбронн. Правда, есть и те, кто ушел еще дальше: Мормон, Мюрат, Ожеро – этих забыть, вон из сердца, из памяти. Забыть предателей. А с кем воевать? Зачем он оставил Даву в Париже? Почему не произвел Вандамма в маршалы вместо Груши? Тот бы пришел – ему плевать на приказы. Потому и не произвел. И сколько еще ошибок он сделал в этой кампании? Замысел был отличный, чего не скажешь об исполнении. Нет, об этом ни слова. Император непогрешим. Империи нельзя без мифа, ей жить дальше – после него.
Любой вояка должен быть готов к поражению и к смерти. Ведь уже Асперн был поражением, хотя потом грянул Ваграм. Но он никогда не проигрывал так. Даже Лейпциг не был полным разгромом. Его звезда сияла слишком долго, вот только всему приходит конец. Понимал, что нельзя столько воевать, просто казалось – еще немного, совсем чуть-чуть, и цель достигнута. Иллюзия, конечно, но попробуй остановиться, когда везет. Тот, кому знакомо упоительное чувство победы, его поймет. К тому же нападали всегда на него.
А Веллингтон был почти разбит. Какая ирония судьбы. При Маренго он проиграл в 5 и выиграл в 7, потому что пришел Дезе. А здесь все повторилось, только наоборот. Когда-то это должно было случиться. Веллингтон проиграл в 8 и выиграл в 9, потому что пришли 50 тысяч пруссаков. А 30 тысяч французов не пришли. Но он сам отдал треть своей армии этому посредственному начальнику конницы. Удача слепа, победа может разминуться с поражением на полчаса. Случай правит миром. Это была его последняя армия. Десятая. Он их все истратил, израсходовал. Что ж, его время кончилось? Но разве можно в это поверить?!
Если они хотят, чтоб он остался, останется, если нет – уйдет. Ни секунды не будет цепляться за власть.
Совет министров
Велел ехать к Елисейскому дворцу – в официальном Тюильри сейчас было бы совсем невыносимо. Там уже встречал Коленкур. С недоумением посмотрел на почтовый экипаж, как бы пытаясь признать в нем императорскую дорожную карету, растерянно перевел взгляд на его лицо. Угрюмое, небритое, опухшее после двух бессонных ночей. Как сказал тот проводник? «Циферблат, на который не посмеешь взглянуть, чтоб узнать, сколько времени»? Образно, хотя он все же был трусливый малый.
Боль и отчаяние – единственное, что кажется, можно прочесть у него на лице, – как в зеркале отразились в лице Коленкура. Проведя всю жизнь при дворе, этот аристократ так и не стал царедворцем. В нем осталось сострадание. Правда, его двор не похож на старый Версаль. В бароны, бывало, жаловал из капралов.
Сбивчиво, невнятно стал рассказывать: «Армия дралась не хуже спартанцев под Фермопилами, все были герои. Затем их охватила паника. И все пропало. Ней вел себя как сумасшедший – заставил меня перерезать всю кавалерию».
Распаляясь, упрекал Нея, хотя отлично понимал, что виноват не отчаянный рыжий рубака, не Груши, не погода, и даже не столько он сам – сколько тот, с кем всегда был заодно и кто теперь против него. Тогда зачем этот настоящий правитель мира помог ему за три недели войти в Париж, не пролив ни одной капли крови? Чтобы сразу низвергнуть? Почему?
Нет больше сил. Раз ему пока зачем-то нужно жить, пусть приготовят ванну.
Полежав двадцать минут в горячей воде, начал думать, что может, еще не все потеряно. Из ванной прошел в кабинет, где успокаивающе смотрели на него привычные вещи: старые кресла, письменный стол с массивными ампирными лапами, часы, подаренные когда-то Жозефиной. Открыл Корнеля, потом Оссиана. Походная библиотека теперь у Блюхера, все 800 томов. Вот чего жаль. Умеет ли старый черт читать? Или все пойдет солдатам на раскурку?
Неслышно вошел Коленкур и сразу задал вопрос, видимо, не дававший ему покоя: «Сир, почему вы не остались с армией?»
Не было ничего естественнее его ответа, но сознание настолько отказывалось этот ответ принимать, что хотя каждое слово само по себе звучало осмысленно, сложенные вместе они казались лишенными всякого смысла: «У меня нет больше армии».
Помолчал и продолжил новым, уверенным голосом: «Парламент должен дать мне полномочия военного диктатора. Враг во Франции». Ответ герцога Виченцкого был настолько же неутешительным, насколько честным: «Вашему величеству не стоит рассчитывать на поддержку парламента».
– Думаю, вы их недооцениваете, Коленкур. В основном, они добрые французы. Ну, Ла Файет и еще несколько человек против меня.
– И Фуше, – добавил Коленкур.
В апреле жандармы задержали агента герцога Отрантского, посланного в Вену, к Меттерниху Разговор шел здесь же, в этом кабинете:
– Вы предатель, Фуше, вас следует повесить.
– Не разделяю этого мнения вашего величества, – ответил свеженазначенный министр полиции, изгибаясь в подобострастном поклоне как повидавшая виды змея. Повесить, конечно, следовало, но дипломатов честнейшего Коленкура не принимали нигде – Европа не хотела мира, в то время как агенты прохвоста Фуше оказывались всюду. Сети этого короля интриганов раскинулись от Вандеи до Лондона и Вены. Да и он не из тех, кто вешает. Одно дело – угрожать, и совсем другое – привести угрозу в исполнение. Фуше отлично это знает. Пять лет назад начал переговоры с Англией. Кажется полным безумием, если не знать герцога Отрантского. Какой заговор он тогда лелеял, какой переворот планировал? Одному Богу известно – дело пресекли в самом начале, а Фуше клялся, что ловил каких-то мифических английских шпионов на хитроумную наживку. Но даже Луи, его брат, был уверен, что переговоры ведет император. Такого человека можно использовать, только нельзя спускать с него глаз.
Кланяясь, вошел Даву. Высокий, холодный, педантичный, весь твердость и спокойствие. Положиться на него можно, не задумываясь, но сочувствия скорее дождешься от гранитной колонны.
– Ну полно, полно, Даву.
Соблюдение правил этикета почему-то казалось сейчас излишним и даже неуместным. Сколько пользы этот решительный, быстро мыслящий человек мог бы принести в бою. А кому было доверить Париж? Впрочем, все это теперь не имеет значения. Стал пересказывать то, что уже говорил Коленкуру. По мере рассказа уверенность, обретенная было от горячей воды и стихов Оссиана, исчезала как льдинка в руках.
– Я полагаю, что Ваше Величество желает ознакомить меня с положением армии и дать необходимые приказы по ее объединению?
Вяло отмахнулся: «Нет, нет. Сульт соберет остатки армии. Корпус Груши неизвестно где».
Даву убеждал, что ничего еще не потеряно, но действовать нужно быстро. Слова добирались до него еле-еле, как сквозь вату, и не производили ровно никакого действия. Их неприятная, будто запах нашатыря, резкость, раздражала и отталкивала, он изо всех сил старался улизнуть в убаюкивающий мир апатии.
Вдруг поймал какую-то мысль: «А что говорят в Париже?»
– Ничего, Сир. Час назад я еще ничего не знал. Просто следует поторопиться. Нужно немедленно распустить обе палаты, пока депутаты не начали свару. Вашему величеству придется объявить временную диктатуру, мы все сплотимся вокруг вас и благодаря вашему гению родину еще можно будет спасти. Совет собрался, министры ждут ваше величество.
Да, уже десять, все должны быть здесь. Как будто Даву вдруг стал Наполеоном, а того, кто раньше был Наполеоном, больше нет. Ему предлагают начать все сначала, а он не может заставить себя выйти из комнаты. Видно, два раза не начинают.
К 18-му брюмера он победил при Монтенотте, Лоди, Арколе, Шебрейсе, Абукире и еще в двух десятках сражений, знал, что судьбе перед ним не устоять, вокруг отчаянные сорвиголовы, готовые за него умереть, ему всегда везет и главная слава впереди. Теперь она позади. Ему перестало везти, вокруг трупы тех самых сорвиголов, а впереди ничего.
Неожиданно увидел себя в зеркале: потухший взгляд, всклокоченные волосы, застывшее, как посмертная маска, лицо. Говорил умирающему Дюроку, что человек должен жить до конца, даже когда от жизни ничего не осталось, кроме боли. Поучать легко. Правда, все равно не смог бы дать другу вожделенного морфия. А теперь его очередь. Рывком встал и снова стал императором. Прошел в золотую гостиную с панелями, расписанными восточными орнаментами и диковинными зверями. Там уже с полчаса ждали министры. Теперь от него исходили обычная уверенность и сила. Тщательно выговаривая слова, объяснил им, что произошло на плато Мон-Сен-Жан.
– За два месяца я призвал в Национальную гвардию 180 тысяч человек, неужто не смогу найти еще 100 тысяч? Призывники закроют собой бреши в наших рядах и несколько месяцев такой борьбы подорвут решимость коалиции. Чтобы спасти страну, мне нужна диктаторская власть. Конечно, только на то время, пока враг во Франции. Я и так могу ее взять, однако правильней, если палаты предложат сами.
Министры, в других вопросах мало склонные к единомыслию, дружно соглашались с Коленкуром.
«Сир, они только и мечтают воткнуть вам нож в спину», – с горечью воскликнул Реньо Д’Анжели, его обычный докладчик в Сенате. «Депутаты не поддержат ни срочной мобилизации, ни новых налогов, ни, тем более, диктатуры» – вторил ему адмирал Декрэ, морской министр. Но все, что умеет Реньо, – писать складные речи, Декрэ не может и этого. Они по-своему преданны, а что толку. И никто не предлагает решительных мер.
Кажется, он снова был собой. Таким его всегда знали.
Да нет, к чему лукавить. Генерал Бонапарт ни с кем бы сейчас не совещался, но гонцы давно бы скакали во все стороны, а генералы и министры выполняли его приказы.
Фуше говорил что-то о том, что император должен доверять парламенту, тогда и парламент будет доверять императору – только вот он совсем не доверял Фуше. Герцог Отрантский пришел сюда исключительно высматривать и вынюхивать. Карно предложил вспомнить якобинский лозунг 93-го года «Отечество в опасности» и объявить военную диктатуру. Конечно, он так и остался революционером, но важны люди, а не взгляды. Когда была учреждена Империя, Карно вышел в отставку, в 14-м, когда Империя рушилась, вернулся на службу. Защищал Антверпен не хуже, чем Даву Гамбург – союзники город взять не смогли. И сейчас пришел к нему одним из первых.
Предложения Даву и Карно хороши, только не хочется действовать силой. Что естественно для молодого генерала, не подходит императору французов. Не то чтобы в наспех выбранном собрании бывших якобинцев, роялистов и теперешних либералов он видел какую-нибудь ценность или пользу для страны. Никогда не мыслил в духе парламентской борьбы, его борьба была на поле боя, поэтому никакой опоры среди этих людей у него и не было. Но, может быть, впервые в жизни не чувствовал решимости.
Французский парламентаризм в 1815-м
Фуше уже 3 часа назад знал о разгроме. Правда, без подробностей, знал только, что Наполеон побежден. Нужно было обязательно увидеть императора, чтобы понять, на кого ставить. Ошибка могла стоить головы, поэтому нельзя было ошибиться. А столь ценимая им голова росла прямо из тоненькой шеи, к тому же всегда замотанной шарфом – ее владелец часто болел. Длинное блеклое лицо с жиденькими, прилипшими к черепу, волосами и бесцветными глазами настолько было невыразительно, что казалось наспех или просто неумело нарисованным. Во всяком случае, такое лицо совсем не пристало человеку публичному. Да еще высокий писклявый голос. Но судьба решила иначе.
Герцог Отрантский, конечно, опередил свое время. В начале XIX-го века предательства все же чурались – использовали, как и во все времена, но искренне презирали и хотя бы старались не якшаться с предателем. Когда родовую аристократию вытеснили революционные вожди, шпионская романтика в сознании многих заменила воинскую доблесть. Предательство вошло в моду. Так что в XX-м веке Фуше вполне мог бы выйти в большие диктаторы, поскольку подлостью, презрением к любым убеждениям и хваткостью к власти ничем от них не отличался, а дарованиями многих превосходил. Чего такой человек сможет достичь в XXI-м, трудно даже предположить: возможности открываются одна упоительнее другой. Зато появись он на свет на поколение раньше, служил бы школьным учителем или сельским священником – родом не вышел, а нужды в людях с такими бурными способностями тогда не было. Но он родился в конце века Просвещения и сделал в своем роде уникальную карьеру выдающегося предателя.
Фуше предавал всех, с кем имел дело и кто, с его точки зрения, этого стоил. Сначала друзей по Нантскому клубу революционеров-романтиков, потом жирондистов, Робеспьера, Бабёфа, Барраса и т. д., пока дело не дошло до Наполеона. Надо сказать, что первое время служил честно, но зато и предавал императора потом не раз. Что касается обмана и предательств доверившихся ему людей по месту службы, на посту министра полиции, который он занимал при всех режимах, то они неисчислимы и учету не поддаются.
Единственный раз случилось ему отклониться от привычного пути и ступить на путь чистого злодейства. Посланный в 1793-м году комиссаром Конвента в Лион, Фуше расстрелял несколько тысяч горожан и снес самые красивые городские здания. Ему удалось внести изрядный вклад и в само палаческое дело – видимо, впервые заключенных расстреливали из пушек. Делалось ли это из экономии денежных средств, для устрашения или по другой причине, осталось неизвестным. А разрушенные здания восстановил только Наполеон в начале консульства.
После заседания совета министров Фуше понял, что пришло его время. В Бельгии случилась настоящая катастрофа и ставить теперь нужно на Бурбонов. С Наполеоном можно больше не считаться. Интрига – вот его оружие, те несчастные, кого удастся обмануть и одурачить – его армия. Тут ему нет равных, здесь он сам – Наполеон. Теперь главное не потерять ни секунды. Сегодня его Аустерлиц! Мчится в Пале-Бурбон, где заседает палата, сообщает Ла Файету и президенту Ланжюине, что Наполеон хочет распустить парламент, действовать нужно немедленно – завтра будет поздно, вовлекает Жея, Манюэля, Лакоста, еще десяток депутатов. Одним льстит, других убеждает, третьим грозит – у Фуше всегда есть на всякий случай кое-какие бумаги для шантажа. На следующий день палата объявляет себя нераспускаемой. Лафайет громыхает с трибуны как во времена старого Конвента:
– Депутаты! Впервые за много лет вы слышите голос, который ещё узнают старые друзья свободы. Я хочу рассказать вам об опасностях, которые угрожают стране. Зловещие слухи, ходившие по Парижу в последние два дня, к сожалению, подтвердились. Сейчас самое время сплотиться вокруг старого трёхцветного знамени 1789 года – знамени свободы, равенства и общественного порядка. Только вы можете теперь защитить страну от внешнего врага и внутренних раздоров. Только вы можете спасти честь Франции.
И дальше главное:
– Палата представителей заявляет, что независимость страны под угрозой. Палата представителей объявляет себя нераспускаемой. Любую попытку распустить её считать государственной изменой. Кто бы ни предпринял такую попытку, он будет объявлен предателем родины.
Всего через две недели прозревший Ла Файет спросит Фуше:
– Куда мне теперь идти, предатель?
– Иди куда хочешь, дурак, – равнодушно ответит тот.
Но пока действие развивается стремительно. К депутатам присоединяется палата пэров. Ней, только вернувшийся из Бельгии, требует возвращения Бурбонов. Герой честно несет голову на плаху. Правда, коллеги-пэры относятся к пылкому маршалу настороженно: слишком уж похоже на измену, к тому же бесполезную. Ему такого не простят, он не Фуше.
Так или иначе, пути назад больше не было. Интрига сработала. Теперь ни Люсьен Бонапарт, ни Карно, ни Даву не могли ничего изменить. Слово «отречение» витало в воздухе.
«…приношу себя в жертву…»
Какую мерзость они сотворили – нераспускаемая палата! Парламентский переворот. Он даже не объявил перерыв в заседании палат, хотя имел право их распустить, а депутаты – законодатели, не задумываясь, растоптали конституцию ради иллюзии собственной власти. И удержится эта власть от силы неделю, пока не придет настоящий хозяин. Ла Файет под триколором и припевочкой о свободе – равенстве сдаёт Францию Бурбонам. А хор бывших якобинцев и жирондистов ему подпевает. Дивная картина! Еще отвечают Люсьену, что они отдали ему, его брату, полмиллиона жизней. Какая низость! А сколько унес их террор?! Только вместо славы – тюрьма и позор, а в награду за службу – публичная казнь. И за всем этим на заднем плане извивается тень Фуше. Произносить речи не его дело, для этого есть марионетки, а он кукловод, его дело – дергать за ниточки. Что ж, интрига удалась.
Весь день и половину следующего делегации министров и депутатов сновали из Елисейского дворца в Бурбонский[13] и обратно. В середине дня добавился еще Люксембургский, где заседали пэры. Якобы что-то обсуждали, согласовывали, но ясно было, что всё впустую.
Зато предместья, те самые, которые управляли Парижем и Францией в 93-м, требуют дать отпор врагу. Им нужен император. Один знак или слово – и они, пожалуй, перережут палату.
Но как он может своими руками разрушить то, что построил?! Его Кодекс, департаменты, Почетный Легион. Он и нужен был, чтобы объединить нацию после кровавой смуты. Теперь затеять ее самому? Стать королем улицы, императором Жакерии? Воевать с французами? 18 брюмера было бескровным, на пути от бухты Жуан до Парижа в каждом городе его встречали ликующие толпы. Начать гражданскую войну, да еще когда враг идет на Париж?! О таком и подумать страшно – ни власть его, ни жизнь того не стоят. Союзники воюют с ним, а не с Францией? С призраком революции в его лице? Он единственное препятствие к миру? Ни секунды в это не верит, но если Франции нужна жертва, придется ее принести. Его время прошло, однако и дело свое он сделал.
В 4 часа зовет Люсьена, диктует, то расхаживая по кабинету шумными сердитыми шагами, то вдруг застывая как оловянный солдатик:
«Французы!
Начав войну за независимость страны, я рассчитывал на объединение всех усилий, всех желаний и на содействие всех авторитетов нации.
Обстоятельства изменились. Я приношу себя в жертву ненависти врагов Франции. Моя политическая жизнь закончилась. Провозглашаю императором французов своего сына, Наполеона II.