Когда её совсем не ждёшь бесплатное чтение

Кефирный человечек

.

– Бабушка!

– М-м-м…

– Бабушка, не спи!

– Я не сплю.

– Спишь! Я уже полчаса с тобой разговариваю, а ты молчишь.

– И о чём же ты со мной разговаривал, Сева? – Мария Васильевна протёрла глаза, поёрзала в кресле, взяла в руки выпавшие было спицы. И когда задремала? Не заметила. Хлопай теперь ресницами перед внуком виновато. Вон стоит, смотрит так серьёзно, в душу самую заглядывает. Когда успел вырасти? Человек уже. Хотя нет: пока ещё – человечек, к её, бабушкиному счастью.

– О важном. О важном разговаривал. А теперь не буду рассказывать. Всё равно ты не слушаешь.

– Ну прости, Севушка. Я и не заметила, как вздремнула. Может быть, ты сменишь гнев на милость?

– Нет.

– Ишь, ты. Так и будешь обижаться?

– Буду.

– А не боишься?

– Чего?

– Будешь долго кукситься и обижаться, прокиснешь.

– Как это?

– Как молоко.

– В простоквашу превращусь, ба?

– Или в кефир.

– Не хочу в кефир, ба. Он невкусный!

– Ну, может, тогда простим друг друга, а, Сева?

Внук задумался. Потом улыбнулся.

– Простим, ба.

– Вот и хорошо, – Мария Васильевна вздохнула с облегчением. Спицы застучали равномерно.

– Бабушка, а что же, обижаться совсем нельзя?

– Ну почему же нельзя? Немножко можно.

– А, если сильно обидели? Тогда – множко?

– Тогда – множко, – рассмеялась Мария Васильевна, погладила его по голове, – только всё равно нужно уметь прощать и обиды отпускать, а не то…

– Прокисну, – хихикнул Сева.

– Дак о чём ты со мной разговаривал-то, внучек?

– Да так, ба. Ни о чём. Можно я к Саньке пойду, в пятую квартиру?

– Можно. А зачем?

– Мириться!

Торт.

Антонина Макаровна печёт наполеон на день рождения старшего внука. Дело, само собой разумеется, ответственное, поэтому с утра домочадцы: муж, Пал Сергеич (не стой столбом, окаянный, куры не кормлены, у поросят не чищено, о рыбалке забудь) и внучка младшенькая, Алёнка (сходи поиграй во дворе, да смотри к Жучке не лезь, уток не гоняй) – отправляются восвояси из летней кухни.

– Так этсамое, Тоня, – возражает Пал Сергеич, – я уже Михалычу пообещал.

– Ну, ба-а-а, ты говорила, что возьмёшь меня помогать! – не соглашается Алёнка.

– Ой, да делай, что хочешь, – отмахивается от мужа Антонина Макаровна. – Нет, внуча, в следующий раз, некогда сегодня, – от Алёнки. – Потом. Иди, и Ваську с собой забери, не мешайте мне за ради бога.

Она делает два вида теста. Для первого смешивает яйца, соду, гашеную уксусом, соль и два с половиной стакана пшеничной муки. Для второго вида – энергично перетирает маргарин с оставшейся мукой в крошку. Антонина Макаровна печёт наполеон.

Внучка, пока дедушки нет, идёт в сарайчик и набирает в кукольную посудку песок, цемент, камушки. И ещё каких-то смесей. Водички из ведра плеснула. Бабушка печёт, и Алёнка – тоже. И ничуть не хуже.

Антонина Макаровна утирает лицо рукой. Раскатывает первое тесто в тонкую лепёшку, выкладывает на него мучную крошку, складывает вдвое, снова раскатывает и так несколько раз. Алёнка подглядывает в окошко, повторяет и утирает лицо рукой. Бабушка в муке, внучка в песке, процесс идёт.

Антонина Макаровна делит тесто на 8 частей и прячет в холодильник. Готовит крем. Взбивает яйца с сахаром и с мукой, добавляет молоко. Варит на плитке, помешивая и напевая песенку. Алёнка ищет яйца в курятнике, у неё тоже будет настоящий крем. За Алёнкой гоняется петух, за петухом – Жучка, Алёнка за Жучкой, Васька шипит на заборе и обалдевает от происходящего. Петух не понимает, кто за кем гоняется и тоже обалдевает.

Бабушка формирует коржи и приступает к выпечке: ну, не подведите, родные. Алёнка раскатывает лепёшки на лавке и просит солнышко: ну, не подведи, родное! Никто, конечно же, не подводит: Антонина Макаровна достаёт румяные коржи и промазывает их кремом; Алёнка пытается отлепить свои от лавочки; куры носятся во главе с петухом и Жучкой по двору; Васька презрительно щурит левый глаз.

Последний корж бабушка крошит и посыпает готовый торт. Алёнке удаётся вырвать из цепких рук лавочки свою последнюю лепёшку. Вместе с ней она падает на попу и лепёшка рассыпается.

– Деда-а-а! Баба-а-а! – ревёт незадачливый кондитер на всю Ивановскую. В волосах перья, на щеках разводы. Куры – в огороде. Жучка убежала встречать деда с рыбалки. От греха подальше.

Бабушка оставляет наполеон на столе и бросается на помощь к Алёнке. Не знает, то ли плакать ей, то ли смеяться, глядя на лавку, кукольную посудку и внучку. Сейчас родители приедут, именинника привезут, а у Антонины Макаровны внучка не купана, вся в каких-то крошках, не то бетонных, не то песочных, и дед – не чищен, с рыбалки не возвращён ещё, куры – эмигрированы, Жучка потеряна… И только торт посреди стола стоит невозмутимо и непоколебимо.

Хотя, подождите-ка… – возмутимо стоит. И возмутимо и поколебимо: потому что Васька сидит рядом и слизывает с тортика крошки, пока суть да дело. Жаль, с одной стороны, что они не бетонные, как у Алёнкиного, – меньше попало бы шкоднику, но с другой – ох, и повезло ему, ведь наверняка вкусные!

Утренние мысли.

Дарья осторожно укладывает трёхмесячную дочку в кроватку. У малышки дрожат реснички. Под тонкими веками бегают зрачки. В такие моменты Даше кажется, что доченька начальником вырастет: ведь с младенчества старается контролировать процессы.

Тихонько, по-пластунски практически, Даша выползает из спальни. Ай, беззвучно чертыхается и подпрыгивает: минное поле «Лего». Странно, изумляется она каждый раз, как в первый, но не конструктору на полу, тут никого им не удивить, а тому, что: вот есть же своя, отдельная детская комната, играй – не хочу, но сыновей так и тянет в зал. Почему? А, может, потому, отвечает сама себе, что здесь торчит их папа за компьютером? И, если строить из конструктора дорогу от замка-дивана до крепости-стула, то можно одним глазком подглядеть в монитор? «Генерал» Андрей профукает очередной танк, притворно рассердится, подхватит близнецов под мышки, чтобы раскрутить и на Луну отправить.

На плите шипит чайник. Даша задумалась. Утренние задумки пришли, так она называет своё состояние, свои мысли о заботах-хлопотах предстоящего дня. Ох, столько дел, сегодня, столько дел! И самое главное –  пойдут смотреть новый дом. Как они мечтали о нём, сколько вариантов пересмотрели – не счесть! Уже давно все сайты и странички дизайнеров перекочевали в разряд закладок: скоро телефон лопнет. Прощай навеки съёмная квартира! Обои – рогожка или жидкие? Шторы – обычные или римские? Кресла – оставим хозяйке на память, или заберём? Хватит ли коробок для вещей? Даша мечтательно прикусила губу. А ещё б хотела ту рамочку купить, она такая нежная… так бы подошла к последней фотографии, где они все вместе, вся семья, и родители тоже, в парке. Счастливые, смеющиеся, яркие.

Так, Саше – колбасу на бутерброд, Лёше – сыр. Аккуратно Даша мажет хлеб маслом, на часы поглядывает. Тикают старенькие ходики, отсчитывают мгновения нового дня. Скоро оживёт квартира полностью, захлопают двери, зашумит вода в кранах, сонные мордашки соберутся на кухне.

– Ты чего не разбудила меня? – взъерошенный Андрей топчется на пороге, – сегодня ж моя очередь.

Даша пожимает плечами. Не знает, как объяснить мужу, что она любит эти утренние минутки. Будто с жизнью, тет-а-тет, договаривается о том, как день пройдёт. В голове проносится очередная кавалькада задумок на житейские темы: быт убивает любовь? Нет! Даёт ли он силы, или забирает, – зависит от душевных частиц, которые люди вкладывают в окружающий мир, в родных и близких, в далёких и незнакомых, да просто даже… вон, в рамочку для фотографии!

И Даша смеётся:

– Мущщина, какая очередь? Шо вы тулитесь вперёд меня? Вас тут не стояло! – крепко обнимает Андрея. – Чай или кофе?

Когда её совсем не ждёшь

.

«Вот оно мне надо?» – бубнила в мыслях Натка. Очень надо, ага. Самую лысую, что ли, нашли? По всему видать, нашли. Девчонка (очень взрослая, по её мнению, особа, ведь четырнадцать лет – как-никак летом исполнится) обходила первые весенние лужи, последний, что в марте нежданчиком выпадает, снег, и ворчала, ворчала. Могла бы отказаться, конечно. Сидела бы сейчас дома, чаи гоняла, а не тащилась бы чёрт знает куда. Или не могла? «Не могла», – решила Натка, перепрыгнув очередной ручеёк. А почему? Ну… по кочану да по капусте. Не могла. И всё тут. Если только....

Никаких если, одёрнула себя. Разве она не будущий журналист? Разве она не собирается ездить по разным городам, странам, встречаться с людьми, брать у них интервью? Что за малодушие, что за трусость, Ната? – строжила себя. Хорошо ещё, что не вслух. А то есть такая дурацкая привычка болтать с собой, как с лучшей подружкой. Которая далеко не лучшая, между прочим: съехала с темы ради свиданки с каким-то там Колькой. А ты иди теперь, Натка, сама к передовику завода, ветерану, расспрашивай про жизнь и войну, не стесняйся. Ведь лучшую статью их писательского кружка напечатают в «Вечёрке». Это ли не начало будущей карьеры? Это ли, это ли.

Осталось только перестать бояться незнакомых людей, и вообще.

Осталось только преодолеть горы-косогоры, реки-буераки, холмы-овраги, три дня лесом, два дня полем. Ох, и занесло же передовика – жить на окраине городка, в частном секторе.

Дорогу-то преодолеешь, куда денешься, ещё бы неуверенность преодолеть. Как пригодилась бы сейчас весёлая да смелая Нинка! И где он взялся, тот Колька, со своим кино.

– Ты ж говорила: любви – нет! Завяли помидоры, – Натке очень хотелось обидеться на Нину, что та не держит обещание. Но. Во-первых – было бы из-за кого ссориться с подругой детства. Во-вторых, она сразу сказала: если получится. Не получилось, вот. То есть, с Наткой пойти не получилось, а с Колькой всё удалось, эх. Не все, видать, завяли. Помидоры. Сидят там, небось, на последнем ряду, «Данди по прозвищу Крокодил» смотрят. Или не смотрят, а… ну их, в общем!

– Любви нет! – как заклинание повторила Ната, чтобы буйная девчачья фантазия не разрослась как сорняк на клумбе после дождя.

Остановилась. Отдышалась. Огляделась. На заборе увидела табличку с названием улицы и номером дома. Ух, ты! А я уже ж и пришла! Натка вздохнула глубоко: раз, два, три:

– Бамс! Бамс! Бамс! – неожиданно сильно постучала она. Мало того, что грохоту навела на всю округу, так ещё и калитка открылась сама по себе. Будто приглашала зайти. Как в каком-нибудь американском фильме ужасов. Ната потопталась несколько секунд, постучала снова по железному косяку, прокричала (ага, прокричала – пропищала, не иначе):

– Павел Петрович, вы дома? – решила, что ещё раз постучит, но теперь в окошко, и если никто не выйдет, с чистой совестью свалит. Ну, а статья… ну что – статья? Не вышло статьи. И журналиста из Натки, видать, тоже. Не выйдет.

Она сделала шаг во двор. Из-под крыльца неожиданно выкатился мохнатый клубок и накинулся на девчонку с громким лаем. Ната взвизгнула и отступила, зажмурилась: ой, мамочки, щас укусит.

– Не укусит! Не бойся! – раздался голос. – Шарик, ко мне! Он вообще-то добрый. Но пугать любит. Для порядка. А ты из школы? Дед предупредил. Его на завод вызвали, он скоро придёт. Заходи.

– Из школы, да, – Натка открыла глаза. На крыльце стоял парень. Шарика он взял на руки. Лаять тот перестал, лишь крутился да пытался облизать парню щёки. – Может, я тогда в другой раз приду?

– Да чего там, в другой! Не бойся, заходи. Я – Славик. Внук, – представился парень и рассмеялся, – мы не кусаемся, честное пионерское. Правда, Шарик?

Натка смутилась и старалась не смотреть в их сторону: ещё чего не хватало, посторонних внуков разглядывать. Но он так заразительно, так искренне смеялся, что и Ната не выдержала, растеряла всю серьёзность, расхохоталась вслед, а потом встретилась с ним взглядом и…

– Интервью взяла? Ну молодец! А боялась. Чего спрашивается? Большая статья будет? Ну вот видишь, – деловито говорила Нинка вечером по телефону. Совесть проснулась, позвонила таки подруге, узнать, как она справилась. Справилась-то Натка справилась, только вот…

– А чего с голосом? Что значит – ничего? Я же слышу – очень даже чего. Кого встретила? Какого Славика? Ах, внука. Курсанта. Моряка. Моряк с печки бряк. Натка, да он же старый, двадцать лет – это ж ого-го! Считай, как тот дед, о котором калякать будешь. Нет, чего ты ржёшь? Вот дура! Ах, глаза… как небо… как море… а ты значит, взлетела и утонула тут же… Натка, очнись, любви нет! Я тебе точно говорю!

Есть – стучало Наткино сердце тогда.

Есть – шептала Наткина душа потом, спустя несколько лет, когда разошлись пути-дорожки с внуком.

Есть, утверждает она и сейчас.

Её не может не быть. А иначе зачем это всё в мире существует, если не ради любви?

Дом.

Сначала Катя на лето планировала. То есть, сначала Катя и Артур на лето планировали. Ремонт. Своего небольшого уютного домика в три окна с голубыми ставнями, что достался по наследству от бабушки. Но как часто бывает – то одно, то другое – не складывалось с ремонтом. Ни в первое лето, ни во второе, а потом и вовсе планы собрали чемодан да уплыли в закат. Вместе с Артуром: однажды он не вернулся из рейса.

Апатия овладела Катей. Ремонт? Какой ещё ремонт, кому он нужен? Соседки шептали: как цветок без воды вянет. Вместе с ней зачах и дом. Он словно одичал и угрюмо выглядывал из-за забора.

– Ты, девка, одумайся, – как-то в марте сказала ей Мария Никитична, – посмотри до чего себя довела. А дом? Подумай о нём, о будущем, о детях.

– Каких ещё детях? – буркнула Катя. – Нет их, и вряд ли будут.

– Ну, у тебя, может, и не будет. А жильё всё равно кому-нибудь достанется, – не стала ни утешать, ни разубеждать соседка, – и каким? Посмотри на него, неужто не жалко?

Катя вздохнула тяжко, оглянулась. Её дом подслеповато щурился немытыми стёклами. Морщился крышей. Щерился грязным крыльцом. Казалось, не только антенна, труба и та – набекрень, как и жизнь девушки. А уж комнаты… – что в тоскующую душу смотреть. И жалко, да сил нет и желания что-то делать.

– Ты с малого начни, – не сдавалась соседка, будто Катины мысли прочитала, – вот хоть с плиты. Есть же готовишь? Вот и протирай её каждый день. Обещаешь?

Катя пожала плечами. Но просьбу исполнила. Прошёл месяц. Вернулась она как-то вечером с работы, зашла в дом. Сумрачно, затхло, только чистенькая печь сияет белизной. Выбивается из общего ряда. «Кафель, что ли, возле неё помыть?», – подумала Катя. С того дня и пошло: незаметно для себя стала порядки наводить. Добралась до окошек – покрасила. Обои купила. Занавески накрахмалила, повесила. Дом-то и ожил: дождался, мол, весна на дворе, а ремонт в избе.

– Баб Маш! Я в цветочный магазин, – встретила Катя соседку на улице. – За орхидеями!

– Прям так сразу – за орхидеями?

Катя рассмеялась:

– По дому и – цветы!

А тот приободрился, выправился, что твой генерал.

«При порядке в доме и – мысли светлые, – перекрестилась соседка, – с богом, деточка, в новую жизнь!». Когда ж её начинать, если не весной? А там, глядишь, и любовь снова в дом придёт.

Если только ненадолго.

Дураку одному – не скучно и самому, есть такая пословица. Зоя, конечно, не дурак, то есть не дура, но ей и не скучно. Не скучно одной дома. Это ж такая свобода, правда же! Никаких очередей в ванную, никакого ажиотажа на кухне. Никто не капризничает, не сорит, не отвлекает, не требует внимания. Готовить? Да много ли одной нужно, и меню – именно на свой вкус. Как говорится, хочу ем халву, хочу – пряники. Или брокколи на пару. А – тишина? Рай для ушей… Тут Зоя оставила хвалебные рассуждения и прислушалась к тишине на всякий случай: может, дом что сказать хочет? Интересно, ему одному – как? Дверьми никто не хлопает, стены не разрисовывают. Беспорядки не устраивают, по полу не топотят. Но дом в ответ молчит: отдыхает, окошками на улицу посматривает.

Кстати, об окнах, вернулась к своим мыслям Зоя. Надо бы шторы повесить. Те самые, сиреневые. Что как нельзя точно подходят к пейзажу с лавандовым полем. А там ещё немного, и – Прованс, вспомнилась популярная песенка. Хорошо же! Придёт Зоя с работы, туфли скинет. Приготовит чашечку какао и – в кресло с книжечкой. Или фильм на ноутбуке посмотреть можно, что там новенького выпустили? А дом будет тихо сопеть трубами, скрипеть половицами. Подбросит клубок – откуда ни возьмись. «Подберу и ворчать буду: "убираешь, убираешь и без толку…", а сама спицы полезу в шкафу искать», – улыбнулась Зоя.

И вот странно, а клубок-то – раз, и выкатился! Прошлогодняя бирюза. Прям – как ответил. Дом-то. Шарфик, что ли, связать в спокойствии? Зоя подняла с пола клубочек. Время есть – вяжи, сколько душе угодно. И не скучно одной, нет. И неплохо. А вчетвером-то лучше… – кто-то шепнул. то ли сама, то ли половица скрипнула, то ли ветерок на своём хвосте весточку принёс. Лучше! – согласилась Зоя неизвестно с кем или с чем. С внутренним голосом, скорее всего. Утешила себя вслух, да и дом сразу:

– Ну, ничего, ничего! Завтра муж из командировки вернётся, а дети приедут из деревни, от бабушки. И снова жизнь пойдёт прежним, родным чередом! Пока же,Зоя, наслаждайся временным, слава богу, временным, одиночеством. Иногда оно необходимо: собрать мысли, отдохнуть от суеты, и понять, что уединение – отличная вещь. Но, чтобы ненадолго. Да, дом? Не-на-дол-го! Ты тоже скучаешь по нас, когда мы уезжаем?

– Да, – открылась дверца шкафа и с полки для рукоделия выпали спицы в чехле. – Да, скучаю…

Первомай.

– На дворе зацветают каштаны,

 Под окном распустилась сирень! – Лида с энтузиазмом, да комсомольским задором прочитала первые две строчки, а потом вздохнула: предстояло выучить стихотворение к первомайскому празднику. И бог с ним, со стихом, подумалось (совсем не по-советски), не так уж сложно вызубрить с десяток строчек. А вот прочитать его с городской трибуны, приветствуя шествующие колонны горожан – совсем другое дело!

Никогда, никогда ещё не было Лиде так страшно!

А вдруг она растеряется и забудет слова?

А вдруг сломается микрофон, или голос задрожит, а он задрожит наверняка, шутка ли читать практически перед всем городом!

А вдруг Митя всё-таки придёт, как обещал, и будет искать её взглядом на трибуне, и тогда Лида точно забудет слова, покраснеет, выронит микрофон…

А вдруг не придёт? И тогда она расстроится, и голос задрожит, ещё и слёзы навернутся. Ох, и зачем она согласилась на это общественное поручение? Теперь любимый праздник превращается в какое-то мучение! Энтузиазм потух, задор спрятался за шторку от этих грустных размышлений. Прочь! – сказала им Лида, – или я себе не хозяйка? Впереди три дня, стихи выучу и расскажу назло всем врагам!

– На дворе зацветают каштаны,

Под окном распустилась сирень!

И гудят пчёлы в них неустанно

В этот солнечный майский день,

Как рабочий в труде и в заботе

У станка на заводе своём,

Как шахтёр в горняцком забое,

Как учёный, как врач, агроном,

Как учитель, писатель, а впрочем

Как советский любой человек.

Любим труд, и любой труд почётен

 В нашем мире, в 20-й наш век*! – чётко и громко читала Лида в микрофон, который не сломался, стихи, которые не забылись и вообще ничего не приключилось.

Мимо текла людская река, с волнами радостных улыбок, приветственных возгласов, проплывали разноцветные острова воздушных шаров, транспарантов, цветов. На плечах у многих мужчин сидели детки, шли нарядные женщины и уже неважно, пришёл Митя или нет – этого не разглядеть в ярком весеннем потоке.

А предательские слёзы навернулись всё равно. В груди стало горячо как от чая и колко как от газировки, от чувства гордости за свою страну, за город, за народ, за единство и счастье людей, за весну, которая шагала ро планете, дарила тепло солнечных лучей и надежду для сердца…

– На дворе зацветают каштаны

 Под окном распустилась сирень! – услышала Лида за спиной знакомый голос, когда спустилась с трибуны, и обернулась.

– Любоваться готов неустанно вами я в этот праздничный день! Разрешите предложить вам первое майское мороженое, девушка! – Митя протянул вафельный стаканчик счастливой Лиде.

– Разрешаю! – рассмеялась в ответ. И смех её нежным, словно малиновым звоном колокольчика, взмыл к небу вслед за шарами, что вырывались из чьих-то рук, вслед за вольными птицами, что кружили в облаках над майским городом.

Жулька.

– Смекалкой да хитростью не только люди обладают, но и живность всякая, внучек.

– Как это, ба?

– А вот так. Не будешь крутиться в кровати, Лёня, расскажу. А если будешь…

– Не буду! – Лёнька послушно вытянулся в струнку под одеялом, только уши, что твои локаторы выставил (по подушке раскидал, уточнял всегда дедушка), чтоб ни словечка не пропустить.

Ох, и любил Лёня бабушкины истории, с самого детства. Раньше, когда был маленьким, бабНюра сказки рассказывала, а теперь-то Лёнька большой, ему целых 8 лет недавно исполнилось, и бабуля перешла на житейские байки, что гораздо, гораздо интереснее, честное детское.

– Ишь-ты, какой послушный, аж не верится, – Анна Фёдоровна улыбнулась. – Ну, слушай. Одну историю расскажу. Давным-давно, мне тогда лет, наверное, было так же, как тебе сейчас, завелась в нашем дворе собака Жулька. Уж не помню, кто её ещё кутёночком приволок, то ли отец, то ли брат старший, то ли сама прибилась. Мамка поругалась-покричала, куда ж ещё одну, полный двор уже, как опят в корзинке. Мы же с Петькой постоянно в Айболитов играли, и всех больных да калечных зверюшек в округе домой тащили.

– Прям как мы, ба. Мы тоже с ребятами возле третьего подъезда шалаш построили, и всех бездомных щенков туда поселили. И котят из подвала. И Мурка с ними. И Пальма. Они не дерутся, представляешь.

– А взрослые не ругаются, что вы зверинец под окнами развели?

– Не-а, –  Лёнька приврал, конечно. Но кто ж проверит?

– А кормите их чем?

– Да кто чем, – уклонился от ответа мальчишка: а ну как ба сейчас раскусит, куда мамкины котлеты на колбаса пропадает? На днях она жаловалась бабушке, что продукты исчезают из холодильника с космической скоростью, не напасёшься. – Ты лучше про Жульку рассказывай, не уклоняйся.

– Ну, выросла наша Жулька в даму с характером. Да ещё шкодливую. Где какая проказа в деревне: гусей в речку загнали, Томке, подружке моей, подол оборвали, где Иваныча, пастуха облаяли, так знали все, что это Жулька наша порядки наводит на своё усмотрение. Но справедливая собака была, чего не отнять, того не отнять. Пьяных не любила, жуть. Во двор ни одного батькиного дружка выпившего не пускала. Мамка, бывало, с издали не разберёт, чего у калитки мужик, здоровый же бугай, топчется, не заходит – а ведь это он Жульку боялся. Боялся, что раскусит его, – бабушка хихикнула, и Лёньчик с ней.

– Наша Пальма тоже такая. Пьяных терпеть не может!

– Молодец ваша Пальма! И жадных наша Жулька не любила. Как она их определяла, бог её знает, да только в самую точку, Лёня.  Вот однажды шла мимо двора соседка, тётка Клава. Прижимистая навсю голову, чего греха таить, да склочная, не приведи господь. А в авоське у ней кила три сосисок, да колбаса, да сыр. Ей, вишь ли, дети с города передали. Ну передали да и передали, эка невидаль, неси домой. Так нет, зашла к нам. Похвалиться. Похвасталась, да и собралась восвояси. Идёт, да не торопится, чтоб мы, значит, успели как следует на её добро полюбоваться да слюни попускать. Я смотрю, а за ней Жулька крадётся.

Лёнька аж привстал:

– Чтобы укусить?

– Та не. Я ж говорю, не злая она была. А справедливая. Ложись, Лёня. За сосиску Жулька ухватилась и держит. Клавдия идёт, а те одна за одной из авоськи-то да и выскакивают, как горох из стручка.

– Ой, ба, не могу! – закатился от смеха Лёнька, представил картину. – Как будто Жулька вашу соседку на поводке выгуливает! Сосиськовом!

Тут и Анна Фёдоровна расхохоталась, уточнила:

– На каком, Лёнечка?

– На сосиськовом… ой, нет, сосисочном, ба! – заливался внук. – А дальше, что? Она их съела?

– Подчистую, Лёнь. Уволокла в огород и ни с кем не поделилась. Помчалась стремглав, только сосиски сверкали. А соседка потом всей деревне жаловалась, что у неё кто-то продукты покрал и не признаётся. Папка, конечно, за Жулькой гонялся, чтоб добычу отнять, да куда там ему до этой шкоды! Галоши потерял, за бурьян зацепился, упал, кулаком грозил, всё без толку: Жульки и след простыл.

– Вот хитрюга, ба! И хвастунишку проучила, и еды раздобыла себе. А она вернулась потом?

– Куда ж ей деваться. Вернулась, что моська, что пузцо – сытые и довольные.

– Ба, а Жулька…

– Всё, Лёнечка, всё, концерт окончен. Спать. Я одну историю обещала рассказать.

– Ну, бааа…

– Всё-всё.

– А завтра ещё про Жульку расскажешь? – Лёнька снова крутился на кровати, словно гнездо хотел свить из одеяла и подушек. – А я тебе – про Пальму!

– Хорошо. А сейчас – спи.

– Бабушка, я тебя люблю! Ты лучше всех!

– Ой, вот подлиза, Лёня. И я тебя люблю, – Анна Фёдоровна чмокнула внука в лоб и вышла из комнаты улыбаясь: «Вот скажет же дитё, лучше всех…».

И ты, Брут!

Я стоял на сцене. Ноги подкашивались. Руки дрожали. Глаза ослепли. Гул многолюдный в зале вдруг затих, и я почувствовал себя жертвой, пойманной в прицел винтовки. Эта сотня людей превратились в одного – в снайпера, что вот-вот спустит курок. Я глотнул ком – тот словно наждачкой по сухому дереву прошёлся. Сердце – где-то в горле.

Брейч, агент, сказал – это просто. Пару слов. Благодарность тому, сему. Бла, бла, бла. Одна шутка. Поклон. Главное, в глаза им не смотри. Вспомни, как всё началось, и кому ты действительно хочешь сказать спасибо. Пойдёт как по маслу, эта чёртова речь. Я всё-таки взглянул в зал: да, действительно, а кому? Уж не тем ли кто никогда не верил? То есть верил, а потом смеялся и крутил пальцем у виска… или, может быть той, что ушла со словами «ты уже не тот, кого я полюбила»… вон, они, восторженно хлопают. На секунду я прикрыл веки. Откашлялся. И…

– Хочу поблагодарить единственного моего друга, моего вдохновителя, – просипел я в микрофон, – вот он. Сидит в первом ряду. Это – он, виновник торжества, – я указал рукой на него. Он ничуть не изменился с того времени. Разве что потолстел слегка.

– И ты, Брут! – год назад я стоял посреди комнаты и растерянно озирался: бог мой и все черти, что это было?! Мне хотелось орать, сучить ногами, стучать кулаком. Хотелось разбить семейный сервиз, разорвать подушки зубами, да всё, что угодно, лишь бы выплеснуть отчаяние и ярость, что поднялись во мне, словно взвесь со дна. А вместо этого я надсадно шипел, как испорченный приёмник. – И ты, Брут!

Я хочу в злости наподдать ему по заднице – и пусть скажет спасибо, что не впиться в горло – но мимо, мимо! Попал по стулу большим пальцем и, наконец, заорал. Боль и так может выйти, с криком. И вместо всего безумства, что уже совершил в мыслях, запрыгал на одной ноге к книжной полке.

– Предательство – вероломство, – читаю громко словарь, – отступничество, измена. Обман доверия, понимаешь?! Ну, ладно, они, Джек, они, но ты? Как ты мог?! Такой удар! Понимаешь? Это ж —даже не нож, это ж – ножище! Мачете, ей-богу, вот что воткнул ты мне в спину! Молчишь? Нечего сказать?

Я присел рядом с ним.

– Ты ведь не возражал никогда. Всегда слушал. Я думал тебе нравится. Я думал ты на моей стороне! А ты? Дружище, что? Отвернулся он. На меня смотри! Да не плачу я, отстань. Конечно, больно. Да ни фига – не ноге. Душе больно, Джек, душе! Кому ж мне было верить, как не тебе? Всё насмарку! – я уткнулся в него лбом, обнял. Нет! – стиснул с силой.

– А, может, ты прав? Я – никчёмный поэт, никудышний писатель, бездарный сценарист! Ты это хотел мне показать? – я вскочил.

Сгрёб в охапку всё, что осталось от рукописи – несчастные, изгрызенные в хлам листы, мой многодневный труд, – и подкинул их к потолку. Лопасти подвесного вентилятора охотно разметали бумажный снег по квартире, – ты прав, Джек, прав. Фигня. Это – фигня! Но я напишу снова!

– Вот он! – показываю на друга сегодня, – оставил его на 5 минут, вышел за сигаретами – и нет романа. На что намекнул? Что – фуфло? Или, чтобы я бросил курить? – я подмигнул толпе. И Брейчу. Тот улыбался и кивал головой, мол, давай-давай, отлично. Мой голос окреп, и я тоже улыбнулся, – я всё ещё курю, Джек. Старая привычка. А вот книга «Такие тогда были мысли…» – новая. Благодарю!

Я поклонился и тут же подумал, что этого мало, что есть что-то ещё, что нужно сказать.

– Позвольте! – вернул себе микрофон, – Джек, родной, для тебя:

У меня есть собака, а, значит,

– у меня есть душа…

У меня есть собака, верней,

У меня есть кусок души,

А не просто собака.

Я люблю её и порой

Очень сочувствую ей:

Нет собаки у бедной собаки моей.

И вот, когда мне бывает грустно…

А знаешь ли ты, что значит, собака,

Когда тебе грустно?

…И вот, когда мне бывает грустно,

Я обнимаю её за шею

И говорю ей:

«Собака, хочешь я буду твоей собакой!».*

Я спустился к нему, не слыша оваций, и обнял своего предателя, нет, стиснул с силой и прошептал в его лохматое ухо: «И ты, Брут!». Иногда нужно, чтобы тебя «убили».

Персик.

«Я, Демчева Раиса Васильевна, покончила жизнь самоубийством. В моей смерти прошу…», – отбросила ручку, глянула на часы: тик-так, тик-так, всего-ничего осталось. Но всё же время есть, успеет.

8 лет 6 дней назад.

– Райка, идёт! Сейчас опять затянет свою волынку. Как ему не стыдно, спекулянт! А ещё пионер, наверное! – стайка девчонок в разноцветных платьицах, юбочках, шортиках – словно горстка монпансье из жестяной коробочки. Притаились за углом улицы, что неслась к морю, будто ручей весной. На брусчатке появился смуглый босой мальчишка. В руках тяжёлая ноша: в корзине – готовый натюрморт:

– Яблоки-и-и, сливы-ы-ы, перси-и-ик! – паренёк оглядывается в поисках покупателей. Взгляд вязкий, как смола. Смущает Райку. А ей – нельзя, потому что она Витьку вроде как любит, ещё с прошлых летних каникул. Витька высокий, глаза – голубые пуговицы, в волейбол играет лучше всех.

– Грушы-ы-ы!

А Рустам – вредный с детства. Дразнился обидными словами, кидался камнями чуть что, а теперь торгаш и жадина: ни разу не угостил, как ни просили ребята. Вообще-то они шутили, но мог бы и дать. Нет! – только жжётся из-под бровей глазищами, ресницами того и гляди прихлопнет. И ресницы… вот зачем ему такие? Густые, длинные, как иголки на сосновой ветке, что стучится по утрам в окно. Рая вздрогнула, отвела взгляд. Не нужен ей такой. С ним поведёшься – потом к бабушке хоть не приезжай, засмеют! Дружить не будут.

«…в моей смерти прошу винить, – как трудно даются слова, жизнь сопротивляется каждой буквой, с отчаянием и последней надеждой. На что, Рая?

8 лет 5 дней назад.

– Витьк, будь человеком принеси лестницу. Или бабушке моей скажи, что я здесь застрял!

– Эй, чурчхела, что ты там забыл?

– Сам такой! Иди куда шёл, на…!

Райка посмотрела наверх. В сумерках не разглядеть, кто там в ветках сидит, но раз Витя стал обзываться – всё понятно: Рустам. Нахохлился, как старый ворон с перебитым крылом. Таких мальчишек Рая не видела дома, в деревне.

Витька сплюнул:

– Пошли уже.

– А он?

– Да скажу я бабке его, не ссы, – но через квартал свернул в противоположную сторону. Райка заметила.

Девчонка тащила лестницу, пыхтела, ругалась на себя и радовалась, что темно.

– Эй, ты! Слезай. Что ты там забыл?

– Мурзика. Он спасался, от собак запрыгнул. Забрался, вон как высоко, орал. А я… я за ним. Сюда – не страшно, вниз – не могу. На, держи, – мальчишка, наконец, спустился и сунул Раечке кота, – давай лестницу отнесу.

– Вот ещё! Я сама, не трожь!

8 лет 4 дня назад.

– Яблоки-и-и, сливы-ы!

– Эй, жадина, угости!

– Виноград, виногра-ад!

– Пойдёмте отсюда, а? – Рая дёргала друзей. Те хихикали, уходить не желали.

Рустам остановился. Поставил на камни корзину, взял персик и подошёл к ребятам. К ней, к Райке подошёл, протянул ладонь:

– Возьми, пожалуйста.

Персик тёплый, нежный, пушистый бочок, будто шёрстка у котёнка. Откусишь – и потечёт нектар по подбородку, а во рту сладко-сладко, как сироп. А глаза у Рустама – чёрные дыры, притяжение которых настолько велико, что покинуть их зону не могут даже объекты, которые несутся со скоростью света. Куда там Раечке! Спасение только в одном:

– Нет. Мне от тебя подачек не нужно! – повернулась и пошла гордо под молчаливое одобрение приятелей. Унесла на плечах боль взгляда вслед. Не взяла, победила. Взорвались звёзды. Да погасли. Нет больше притяжения. Тогда почему так стыдно? И так горько, словно не от персика отказалась?

6 месяцев назад.

Рая прихорашивалась перед зеркалом: идут с мужем на день рождения друга, Володи. Витя пришёл на днях, слава богу, трезвый, не забыл сказать о приглашении.  Она обрадовалась, запорхала бабочкой – хоть какое-то развлечение. А то в этой борьбе за выживание совсем уже растеряли веру, и задор, и юность.

На празднике зажгли, как в старые добрые времена, как в первый год свадьбы: будто все забыли о либерализации, о ваучерах, и безработице. Пели, танцевали. А в разгар веселья открылась дверь и ввалились ещё гости. С февральского мороза, в шубах, шапках – и не разглядеть кто.

– О! Ты всё-таки приехал, молоток! – именинник обнял одного из незнакомцев: – Знакомьтесь, знакомьтесь, сослуживец мой, дембельнулись вместе. Приехал работать к нашим, на ферму, и жить. Рустам. Между прочим, земляк ваших бабушек, Райка! Витёк, а ты чё набычился?

«Рустам!» – ахнула Раечка. Господи, за что?

4 месяца назад.

– Эй, красавица, садись, подвезу, – остановился мотоцикл. Рустам улыбался, стукнул по сидению сзади, – с ветерком прокачу, как ветер, что гоняет волны Чёрного моря.

– Нет! – Рая даже в сторону его головы не повернёт.

– Что ж ты так не любишь меня?

Стыдно Райке, уж почти восемь лет стыдно перед ним, потому и вылетели слова-воробьи, вылетели – не поймаешь:

– Почему не люблю? Люб… ой, – прикрыла губы ладонью, – я не то хотела сказать, я хочу сказать…

Но Рустам не дослушал:

– Почему же персик тогда не взяла?

– Секрет. А ты и запомнил.

– Всю жизнь помню.

– Кто старое помянет, тому глаз вон.

– Я не старое помню, а тебя, – Рустам коснулся легонько щеки. – Не кусаюсь я. Садись, пожалуйста.

«Что люди-то скажут? С кем еду?» – ужасалась, но прижималась крепче к спине. Дарила небу и  деревьям, что дурманили цветом своим, хмельную улыбку, жар сердца, радость счастья. Выросла Райка, а всё оглядывается на тех, что за углом. Прячутся.

Вчера.

– Надоело мне смотреть, как моему другу рога наставляют, – незванный гость стоял у калитки, перекрыл вход.

– Ты о чём? – отступила Рая, уронила бидон. Покатился он, зазвенел по кочкам. Отозвался звук в ушах, словно гром.

– Не прикидывайся. Я вас видел. Выбирай: или сама Витьке всё рассказываешь, или – я, или, – Володька подмигнул, шагнул навстречу с объятиями. – Ты баба хоть куда, троих потянешь.

– Отпусти! Не хочу! Нет! – вывернулась из цепких рук.

– Подумай, Раёк. Подведёшь ведь под монастырь всех. Витька после Чечни – сама понимаешь, того. Убьёт Рустама. В тюрягу сядет. Адвокаты нынче дорогие. А так – всё шито-крыто.

– Ты же женат! Зачем тебе это надо?

Володька приблизился вплотную, сгрёб Раю за грудки:

– Затем, что таких шалав, как ты учить надо!

Райка вспыхнула, будто сухой камыш от спички, оттолкнула его:

– Проваливай!

Он отошёл в сторону, рассмеялся зло:

– Хозяин-барин. Бабок хватит мужа от тюрьмы отмазывать?

– Не будет по-твоему, Вов! – Райка посмотрела на него. С жалостью.

«…в моей смерти прошу винить В…, – чьё написать имя, мужа? «Друга»? Кому напоследок испортить жизнь. Рая вытерла слезу. Зачеркнула, заново вывела: «В моей смерти прошу никого не винить!».

Тук! Тук! Тук! Рая вздрогнула: дождь? Витя? Не успела, не успела, ах…

– Открой, Рая! Это я!

Рустам! Вспыхнули щёки, сердце забилось неистово, как бубен в руках цыганки зазвенело. Рустам… – нет, нет! Рая распахнула окно, чтобы наглядеться на него напоследок, перед тем, как…

– Уходи, Рустам!

– Без тебя не уйду.

– Христом богом прошу, уходи!

– Не уйду. Только с тобой! Смотри, что я тебе принёс, – на подоконнике маленьким солнышком сиял южный плод. – Возьмёшь?

Рустам взял его в руку и протянул Рае:

– Возьми, а? И пойдём.

Райка рассмеялась, а потом снова заплакала, да нет, – зарыдала в полный голос. От счастья, что ли, дурочка?

От счастья. Сегодня она возьмёт персик.

Прощание славянки.

Вареньке исполнилось недавно тринадцать. Она раньше никогда не врала, даже по мелочи. А тут зачем-то выдумала для одноклассника Пети, что тоже собирает марки. И, когда он пригласил её в гости, чтобы показать свою коллекцию, трепетала от страха разоблачения. Особенно боялась его серых, в рыжую крапинку, глаз. Зрачки, чёрные, глянцевые, взгляд липкий, словно смола. Варя смотрела, не отрываясь. Увязла, не вырваться.

– Смотри, – сказал Петя, и открыл альбом в синем бархате, – редкая музыкальная серия. Композиторы. Это – Чайковский. Прокофьев. Хачатурян. «Танец с саблями», да?

Да, кивала молча Варя, да. Смотрела на бородатых, усатых мужчин, а видела, слышала – Петю.

– А это, знаешь, кто? – он улыбался и с хитринкой прищурился, напел:

– Прощай, отчий край*,

Ты нас вспоминай,

Прощай, милый взгляд,

Не все из нас придут назад. Ну, как же, Варя? Вспоминай!

Она знала, помнила. Но ей легче было промолчать, чем вымолвить лишний раз слово.

– Это же Агапкин! Трубач. Он придумал «Славянку», аж в 1912 году, прикинь. Эх, Варя, Варя! Угощайся, – Петя пододвинул девочке тарелку, – бабушка напекла.

Он с удовольствием откусил пирожок, повидло брызнуло. На подбородке – сладкая капля. А Варе не до гостинцев, стыдно, жарко. Яблочный аромат кружил голову. Василий Агапкин сочувственно улыбался с марки, крепко прижимая трубу к груди.

– Ты испачкался, – прошептала Варенька и потянулась с платочком к Пете. Тот перехватил пальчики:

– Варя, – не смотрел, а пронизывал, – будем дружить? По-настоящему?

С той минуты и на всю жизнь, Варенька узнала, что чувствуют насекомые, когда попадают в плен смолы или мёда; что чувствуют бабочки, когда прикалывает их к подушке под стекло коллекционер. Петя приколол Вареньку. Маленькую робкую бабочку. А через год уехал с родителями в другой город.

* * *

– И вы никогда больше не виделись?

– Нет, – вздохнула Варя, удивляясь самой себе. Разоткровенничалась с незнакомой женщиной, ни с того, ни с сего. Хотя нет, и с того, и с сего – с альбома. Сразу заметила его на столе. Синий бархат. Тёплый, как и тогда, четверть века назад. Слова, как слёзы, хлынули, освобождая от чувств.

– Так и не забыли его? Странно, ведь вы же были детьми… – хозяйка квартиры пожала плечами, равнодушно продолжила, словно и не случилось нечаянного разговора о первой любви. – А здесь у нас кухня, здесь гостиная, там спальня. Ванная. Туалет, раздельный. Ремонт недавно сделали. Да вы осматривайтесь, осматривайтесь, не стесняйтесь, – хозяйка подошла, раскрыла тяжёлые шторы, – лоджия вот.

Она взяла альбом со стола:

– Дети старьё притащили, где только нашли. Наверное, в кладовке, – спрятала его в комод. – У нас, кстати, и кладовка есть.

Потом пришёл муж хозяйки и Варя совсем растерялась. Непривычное амплуа: не думала, что в возрасте под сорок останется без угла, и как-то было неловко. Неудобно перед чужими людьми. Она быстро засобиралась. Мужчина вышел проводить. Подал пальто со словами:

– Ты совсем не изменилась, Варенька.

Чёрные зрачки прилипли. Серые глаза  лукаво блестели каждой крапинкой:

– Будем дружить? По-настоящему?

Она вздрогнула. Повернулась:

– У тебя есть жена, Петя.

– Это имеет значение?

– Имеет! – вдруг Варе стало легко-легко, будто спаслась, преодолела вязкую смолу, бабочкой выпорхнула на лестничную площадку:

– Помнишь:

Наступает минута прощания,

Ты глядишь мне тревожно в глаза… – она коснулась его рукой, – передай жене, мне не подходит ваша квартира.

Варенька вышла из подъезда, направилась к остановке чеканя шаги. Под марш, который слышала только она.

Циан – это…

Два дня осталось до возвращения «Бригантины» из кругосветки. А неделю назад испортилась погода: налетел ветер, нагнал тучи, спрятал солнце. Океан взволновался. И ты. Каждый час выходишь на берег. Как Ассоль. С надеждой смотришь на горизонт. На небо. Солнце распихивает тучи руками, стреляет редкими лучами, но вам с океаном этого мало! Он негодует: темнеет ликом, шипит пеной. Ты негодуешь с ним заодно. Вы на одной волне!

– Ты чего такая зелёная? – переживают за тебя подруги, – всё в порядке будет, не волнуйся! И хватит торчать на берегу: как будто что-то изменится от твоего присутствия! Посинела уже вся.

– Вы уж определитесь: синяя или зелёная? Или сине-зелёная! – им не понять, почему негодуешь ты: ведь они никого не ждут!

Океан, твой сообщник, твой соучастник, шлёпнул ладонью песок. Пена, брызги! Подруги визжат, возмущаются.

А он, тот, кого ты ждёшь всем сердцем, рассмеялся бы. Точно-точно! Сказал бы: иди в дом скорей, циановая моя! А ты губы надула бы в притворной и чуть в настоящей сердитости: зачем, зачем всё – кругосветка, яхта, разлука? И понимаешь, что иначе нельзя. Таков он есть. Тот, кого ты ждёшь всем сердцем. И это – твой выбор.

Он сказал тебе перед отплытием, помнишь: «В природе встретить этот цвет невозможно! А я – найду!». Вернётся, ты скажешь ему торжествующе: « И чего искать было? Цвет негодования океана – вот и весь циан! И моего негодования, кстати, тоже!».

Ты улыбаешься своим мыслям. И солнце выглянуло, словно почувствовало перемену в твоём настроении. А океан разошёлся не на шутку, никак не успокоится. Но как великолепен в своём негодовании в лучах света! Пора уходить.

– И чем сильнее эмоция, тем темней,

Но насыщенней цвета океана.

Негодуй! – после бури ещё красивей

Станут волны твои циановые, – шепнёшь ему на прощание, – увидимся завтра!

Накануне.

– Бьётся в тесной печурке огонь, – у Сани голос тихий, мягкий. Он пел. Я подсвистывал. Мы ждали Лизу. Два её героя. «Два верных Санчо Панса», – смеялась она. Мы и злились, и гордились. И соперничали, кто верней.

«На дворе война, а они, в иль, чё удумали!» – сердился командир Поликарп Семёныч. Но знал – связист Елизавета Рогова под надёжной охраной.

– На поленьях смола, как слеза, – напевал Санёк. Пошевелил кочергой дрова. Они затрещали рассерженно, заискрились.

– И поёт мне в землянке огонь

Про улыбку твою и глаза! – звонко подхватила Лиза, появившись из-за ситцевой занавески,. – Я готова, мальчики!

И вся такая ладная, ловкая. Улыбнулась светло, подхватила пальцами подол несуществующего платья. Покружилась. Поправила пилотку. Волосы у Лизы – настоящее волшебство.

Мне иногда казалось, что сперва я влюбился в эти яркие рыжие пружинки, торчащие копной. И никакая грязь, копоть, пыль не могли потушить этот золотой пожар. Ни шапка-ушанка, ни ножницы не заглушат это озорство.

– Ну? Как я вам? – Лиза кокетливо тряхнула головой. Я даже услышал, как они зазвенели, её пружинки. Как заискрились, что те дрова в печурке.

– Лиза, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это! – рассмеялся Саня. – Пошли уже, что ль? А то не дождётся нас капитан Тимохин, – он скрипнул дверью. Запустил мороз и снег в землянку. – Брр, ух, холодина! И тихо-то как!

– Так у фрицев рождество. Празднуют. Вот и нам передышка! – улыбнулась Лиза. – Свезло Тимохину в декабре родиться.

– Затишье перед бурей, чую, – буркнул Саня. Мы молча переглянулись. Вздохнули. Завтра выступаем. Как оно сложится?

– Ну, пойдёмте, – нетерпеливо позвала Лиза, застёгивая тулупчик, – а то ещё не успеем. Гриша, пошли! – мы встретились глазами. На дне её озёр отражались язычки пламени.

– Я догоню! – крикнул им вслед, и бросился к столу. В кармане —сбережённый тетрадный лист в линеечку. Эх, грязный уж, да другого нет. Выхватил огрызок карандаша. Больше шанса поздравить – пусть так – не выпадет.

«Милая Лиза! Поздравляю с наступающим 1944 годом! Будьте живы и счастливы!» – а! – будь что будет, дописал размашисто: – «Я люблю Вас! Сержант Григорий Макаров».

– Ни война, ни бедствия, ни страхи, ни смерть не потушит в человеке этот огонь! – удивился вслух я. И спрятал записку в вещмешок Лизы. Она обязательно найдёт её. Это так верно, как и то, что мы победим. Я шагнул в колючую темноту насвистывая: «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага…».

Однажды вечером.

– Не спи, дедушка! – Женька тронул Ивана Архипыча за плечо.

Электричество выключили. Должно быть, ветер оборвал провода. Скучно – мультики не посмотришь. На улице не погуляешь – темно, холодно. Дождь. Женька бы и на уроки согласился, да при свечке много ли сделаешь?

– Расскажи что-нибудь. Про детство. Как ты в партизаны пошёл, а? – Женька заглянул в лицо деду. И хоть сто раз историю эту слышал, всё равно: и сердце замрёт с испугу за маленького Ваню, и мурашками покроется с ног до головы, как представит себя на его месте.

Иван Архипыч потрепал внука за макушку и послушно начал рассказ. О том, как к осени сорок первого опустела родная деревня. Как в последние дни прогромыхали последние обозы на станцию с беженцами, и замерла жизнь в ожидании фронта.

– На двадцать хат – три бабки с дедом, да ребятишек пятерня. Бабушка и меня с соседями отправить хотела, да я сбежал, назад. Куда ж я без неё? Думаю, если вдруг придут фашисты, мы в лес уйдём.

– А почему бабушка не захотела уезжать?

– Дак ить, – махнул рукой Иван Архипыч, – старая, говорит, я, у могил родных и помру.

Женька прижался к деду.

– И вот добежал я до деревни, а уж сумерки. И тишина, внучек, стоит, аж ушам тяжело. Оглохнуть можно.

– Как это?

– А вот так. Ни лая собак, ни птички не слышно, ни скрипа какого. Только топот моих ног слышно, да сердце как стучит в горле. И только я до хаты нашей добежал, тут-то всё и началось. Завыло вокруг, заухало, завизжало. Пыль маревом, комья земли по спине стучат… Я на большак глянул, там у нас, знаешь, тополя росли высокие-превысокие, ровные, словно свечи. Вот так же они и загорелись в одну секунду. И очереди автоматные: тра-та-та! И говор злой, непонятный эхом в поле разносится. Я в дом-то и бросился. Земля под ногами, ну как дно лодки качалась, вот-вот упаду! Забежал в комнаты. А бабушка в углу под иконой на коленях стоит и шепчет неистово, да не молитву о спасении, а такие слова, что я от неё и не слышал:

– … и пусть отсохнут руки врагов наших, да отымутся ноги их, да не будет супостатам ни прощения, ни успокоения ни на земле, ни на небе!

И с последним словом как снова ухнуло, стёкла посыпались и крыша затряслась. Я бабушку за руку схватил, насилу с хаты вытянул. Как вчера это было, Женёк, как вчера… и не вернись я тогда, погибла бы бабушка. Да и что со мной случилось бы неизвестно…, – Иван Архипыч прикрыл глаза, – той же ночью ушли мы в леса. А деревню нашу с землёй сравняли. Танками, что утюгами прошлись.

– А мне, дедушка, война, бывает, снится, – Женька заморгал часто-часто. Вовсе не плакал он – просто свет включили, – интересно, почему?

– А в крови это передаётся, внучек, из поколения в поколение, – Иван Архипыч погладил внука по рыжей голове, – слишком много пришлось пережить народу нашему. Чтобы помнить.

Женька оставил деда, подошёл к окошку. Светилась огоньками деревня. Лаяли собаки. Где-то замычала корова. Шумели тополя. Мирно. Не страшно. Мальчик сжал кулачки и прошептал тихо: «Чтоб отсохли руки у врагов наших…».

Единорог.

Военный историк Михаил Александрович, холостяк со стажем, убираться не любил. Потому как непременно вовремя уборки наткнётся на какой-нибудь фотоальбом, или книгу, или недописанную статью, и всё – пиши-пропало: снимки надо посмотреть, роман дочитать, статью дописать. А воз уборки и ныне там.

В этот раз Михаил поклялся себе самой страшной клятвой не подходить ни к столу, ни к книжному шкафу, ни к полкам с коллекцией орудий русской армии в миниатюре, пока не разберётся с полом и прочими залежами холостяцкой жизни, пылесос ему в руки. И справился же, всем микробам назло. После смахнул пот с чела, приготовил ватные палочки, диски, раствор. И начал чародейство, ведь труба, в смысле, коллекция по-прежнему звала, манила к себе, что твоя сирена. Михаил Александрович брал в руки каждый экспонат коллекции, придирчиво осматривал, проверял целостность. Чего только не было в его коллекции, пушки, гаубицы и калибра разного, и года выпуска. Особую гордость составляли «единороги». И тот самый, первый экземпляр, копия орудия с Михайловской батареи, что подарил дедушка в Севастополе.

Ощущая в ладони маленькие модели, Михаил Александрович превращался в маленького Мишку, что бродил по залам и доставал вопросами экскурсовода: «А кто придумал? А почему назвали единорогом? Почему пушку перевозили 15 лошадей, а «единорога» – всего 5? А сейчас ваша пушка стреляет?». Мальчуган вырос и сам узнал все ответы. Тогда же дедушка подарил ему первый экспонат для коллекции. Михаил Александрович погладил ласково «единорога» и подмигнул себе по-детски в зеркало: мол, смотри чего у меня есть. Отражение в ответ улыбнулось горделиво – а то!

Неизвестно, сколько бы они перемигивались, разглядывая любимую модель, но в это время раздался звонок. Миша от неожиданности выронил единорога, тот  резво укатился под диван. В дверь продолжали настойчиво звонить. Пришлось бежать в коридор. Михаил Александрович впопыхах споткнулся о пылесос, запутался в коврике, потерял очки. «Чёрт, чёрт, чёрт! Мало того, что нелёгкая кого-то принесла, так ещё и этот единорог собрался умирать, – расстроено думал историк о судьбе экспоната, – наверняка, разбился!». И сердито распахнул дверь.

На пороге стояла незнакомая девушка. Солнце золотилось сквозь рыжие кудри такой яркости, что Михаил Александрович невольно заслонился рукой. В мыслях пронеслось: «За морем царевна есть, что не можно глаз отвесть: днём свет божий затмевает, ночью землю освещает…».

– Вы к кому? – хрипло спросил Михаил.

– Городцов М. А.?

– А? Городцов? Какой Городцов… Ах, да… я, да, Городцов.

– Михаил Александрович? – улыбаясь уточнила «царевна». – Вам письмо. Заказное. Получите-распишитесь.

…Где-то под диваном третью неделю тихо умирал поломанный единорог, покрывался пылью.

Сациви по-отцовски.

(А сейчас нервных знатоков грузинской кухни просим удалиться, а человеков с высоким чувством юмора – остаться. Шутка).

Виктор Григорьич на голубом глазу каждый Новый год уверял, что это и есть то самое блюдо, а как же иначе, ведь его учил готовить сослуживец, летчик Гиви, из самой Грузии. Может быть именно поэтому, его название преподносилось так:

Продолжение книги