Простите безбожника бесплатное чтение
Любимому Полю Амие.
Моим старинным читателям.
И человеку из моей жизни давно ушедшему, но когда-то побудившему начать этот рассказ, Вере.
В городе имени Морта прошла эксгумация
Он оживил ее. Он оживил ее. Он не знал зачем, он был совершенно одинок. Ему было ужасно печально и сколько бы раз он не выходил в люди, сколько бы раз он не пытался выйти из окна своей маленькой коморки, сколько бы он не пил и не завязывал, не завязывал узлы петли – он вспоминал свое обещание. Он клялся, что не умрет. Клялся. Я не умру! Все умерли. Все те с кем можно было еще быть.
Владимир Солитудов из дома номер пять, на улице имени Виты и городе имени Морта скончался. Его выносили в белом саване, да по его завещанию положили в гроб с букетом засушенных лютиков, тетрадкой, среди самоубийц и убийц, а после никогда более никто не навещал его покой. В доме его, по завещанию тоже, зеркала на завешивали, лишь иконы. Окно треснутое не меняли, а в каморку никого не заселяли. Когда подымали труп, говорили, что под ним красным алым кровавым страстным цветом начертано было, выцарапано последней волей – «простите безбожника». Когда труп этот готовили к захоронению, то на свой ужас, при вскрытии, сердца не нашли.
Прощение безбожник заслужил забытием. Его не вспоминал никто. Никогда. Его не навещал никто. Никогда. Он был одинок. Никто не знал зачем он захотел быть совершенно одиноким. Лишь в один день, когда по решению неизвестно кого, для изучения этого таинственного дела из глубин архива, гроб господина достали и открыли, узрели тело сгнившее и тетрадь нетронутую. Этой тетрадью заинтересовался прибывший на место врач – Ионтий Евгеньевич Биатусов. Его происходящее видно волновало более всех присутствующих. Он то ли что-то чувствовал, то ли был тут с конкретной целью. Виден был лишь азарт в черных-черных жуковьих глазах, да снег на рыжих ресницах. Земля промерзшая, поддавалась лопате плохо, как знаете. Но вышло же! Сколько стоят тут! И тетрадка. Тетрадка средь хватки костей?
– Господа, что за тетрадка у него в руках? –Ионтий посмотрел на глубокого старца, который по положению был дядькой господину похороненному, которому только и была известна воля в подробностях. Он как родственник, ибо остальных и нет уж.
– Барин не изволил сказать пред кончиной. Сказал мне ни в коем случае ее не открывать, ибо тайна там страшная, дьявольская.
Ионтий этим ответом был не то что бы доволен. Он принялся расспрашивать, но старец отмахивался-отмахивается. Говорил, что не надо ее трогать. Не понимает мужик, что все для раскрытия делается! Раскрытие, которое было необходимо! Его потребовал спустя месяцы сдающий эту каморку, ибо с деньгами стало трудно, а тут и губернатор ругается на местную власть мелкую. Вот и решили за дело давнишнее взяться.
К следователю подошел наш врач взбудораженный – Павел Петрович Сабинов, низенький, но до того зоркий и проклятущий, что образ его лишался всякой комичности. Биатусов так и принялся про тетрадку эту говорить. Так и принялся, так и залился.
–Да что Вам тетрадку эту, Ионтий Евгеньевич?
– Ну видно мужик этот, – шепотом на ухо скажет, переклонится с высоты своей – Знает, что там что-то есть о смерти его! Ну как можно не поглядеть? Из Ваших рук, строго из Ваших рук в рамках следствия.
Следователь был бы готов заявить, что избаловали они эту врачебную морду, которая наглость имеет в процесс вклиниваться не по-своему назначению. Но любопытство тоже взыграло, прямо на месте, строго из пухленьких рук местного гения детективного, а там шифр! Шифр! Как нахмурились оба, делать что им остается? Не прочтут же! Мужика спросили, а тот раз те и помер. Помер! Прямо у них на глазах, да свалился в яму господина с грохотом. Может и просто в обморок упал, а потом уже помер, сломавши себе шею. Помер!
Это событие никуда дальше этой могилы больше и не вышло. Так и осталось какой-то рядовой погибелью, которая никоим образом не тронула двух мужчин стоящих рядом. Они тетрадку повертев, лютики найдя решили, что действительно документ важный. Только кто же им его прочтет? Был лишь один человек во всем городе имени Морта, который к таким буквам и символам странным был приспособлен.
ЯковФрицевич Мертвый! Мертвый! С таким прозвищем ставшим фамилией. Он и станет фигурой важнейшей. Человек он был нелюдимый, одинокий, нервный. Сирота круглая, что образования получил лишь по случайности. Его приютил композитор местный. Католик был, не православный, да еще и немец. Жены не имел – любимая умерла, а более никаких женщин он знать не желал. Он после ее смерти и подался черт пойми куда, в глушь русскую! А Яков одиночество мужчины скрася, заменив сына, взамен получил учение порядочное. Только папенька иссдохся, да сын крестился православным. Зассел в доме отцовском филолог, спрятался в книгах и переводы лишь писал, получая за то гроши. Когда ему тетрадку эту принесли два однокашки, а они были однокашками по гимназии втроем, то он недоверчив был сначала. Не понимал, как с этим всем работать, но пообещали оплату достойную.
– Давай, Яша. Не зря же уезжал получать учение свое, давай.
Стало прощанием. Яша мог бы и огорчиться, что к нему лишь за чем-то приходят, ни слова нежного не скажут, ни спросят о жизни. Да о чем спрашивать, ежели только клопы новые нарождаются? Рад он даже был, рад, что новое что-то явилось в жизни его хладной пустой.
Не зналось с чего подступиться сначала. Яков вертел все что знал, думал, вглядывался. Ни ел, ни спал! В ужасе вечно ходил, который от чего-то в нем поселился. Будто в его руках нечто до того страшное, до того неправильное… А потом, в один день, Яков подступился вновь. Он решил бездумно, без всякого логического осмотреть. Наконец! Наконец до него дошло из чего эта чертовщина состоит – руны, латынь, греческий, кириллица. Руны, латынь, греческий, кириллица! Руны, латынь, греческий кириллица. Значит ли это… Боже, какой ужасающий восторг охватил всю душу! Какой восторг! Он тут же написал своим знакомым о своей потрясающей догадке, но теперь ему нужно было дойти до самого сложного, до сути.
Нужно было раскрыть хоть одно предложение, хотя бы одно, дабы уже сопоставить с остальными. Как же этот Владимир Солитудов, имеющий только кое-какое медицинское образование и знание двух языков – латыни с русским – мог создать что-то настолько сложное? Как же? Для чего?
И первой фразой, отгаданной за долгие луны изучения, стало незамысловатое: «простите безбожника!». Потребовалось множество ночей, множество дней, но выяснил Яков Фрицевич истину.
Текст написанный разделялся аминями, молитвам подобно. Иногда он обращался в стихиру, в песнопение, иногда в прозу кривую. Историю, которую он выяснил низложена будет ниже, история, которая так и должна была остаться под крышкой, гроба и никогда не выходить на поверхность:
Аминь I
«Меня. Меня… Как меня можно теперь звать? Люди звали меня Владимиром, а теперь никак не зовут. Я одинокий несчастный человек, у которого ничего в жизни нет. Только останки веревки, только старое платье, только быт лекаря с отварами своими. Только гроши в карманах, которые я безвольно кидаю мальчишкам. Только гроши. Только гроши.
Я Солитудов. Солитудо с латыни – одиночество. Я часто вспоминаю об этом, когда нахожу листы времен студенческих и сползаю по стене своей каморки. Темной, с окном единственным – бедность. Я дядьку то своего отпустил, а он все равно ходит-ходит. В чулане спит, вспоминает обещания данные моему отцу. Покойному.
Я Владимир Иосифович, или все же Иванович, или все же просто Батькович? Да толку от отчества, ежели отечества нет.
Все мои товарищи давно мертвы – кто от чахотки, кто от пневмонии, кто от солдатской болезни. Я не женат, и притворялся множество лет, что никогда не был увлечен. Я никогда не молился с того дня, когда, переступая через порог, когда сымая шляпу с главы своей юной узрел шею белу в объятьях Лукавого, в объятьях поцелуя смерти! В петле. Во тьме. Лишь черные кудри, черные кудри как-то прикрывали это сладострастие смертоубийства.Я бы тоже не отказался от такой любовницы! Такой простой нетребовательной любовницы! Но я клялся, что не умру. Глупо клялся. Глупо клялся, да больше не молился. Не умею. Не смогу.
Меня… Меня. Как можно теперь звать? Это было известно только одной цыганке-калеке. Один глаз у ней заплыл, платье все ободрано, зубов передних что нет, брови тяжелые и оспины глубокие. Мерзкая, тучная в старость, но все равно худющая. Вся в пятнах! Вот она, вот этот дьявольский облик подозвал меня из-за угла, в ливень, когда я обреченно стоял и думал о том, что заболеть пневмонией и умереть довольно занятная идея. Она подозвала. Уж Бог знает почему я отозвался! Бог знает почему ее образ, ее жалкий образ уродливой карги, привел меня в такой дичайший ужас.
У меня дрожали руки, у меня дрожали седые пряди, у меня дрожало все гнилое нутро, гнилое пусть свет и жара его не трогали, лишь льды. Гнилое. К нему тянулся изгнивающий лик цыганский. Тянулся. Я видел черную прядь. Видел рыжую прядь! Видел белую прядь. Видел. Это свет, это грязь, это слизь? Что же это предо мной стояло? Но потом страх отступил, сменился злобой, и я услышал, услышал, отвыкшими от гласа какого-либо, ушами.
– Тоскливо, юноша? Тоскуете? – засмеялась, открыла пасть свою и мне казалось, что в глубине ее рта должны скрываться врата в ад.
– Какой же я тебе юноша?
Проскрипел я. Так злобно, так неумело, даже испугался – отвык. Отвык от звука собственного гласа, без того кривого. Но я старался не подавать виду! Еще дрожащими руками цеплялся за дно кармана следя за мешочком монет. Колец то нет! Брошей, запонок. Только эти пару монет.
– Ну кем Вас еще звать? Вродь лекарь, а как им быть можно себя излечить коль не выходит? Видимо плохой, а плохи юноши во всем от неопытности.
Как же ты, цыганка, так ровно говоришь, если у тебя половины зубов нет! Глазами сверкаешь желтушными, как псина больная.
– Цыганка ли меня судить еще будет? Чего же ты сама умеешь?
Ее мое хамство не трогало, даже смешило. Захотелось именно поэтому прекратить, улыбается – мерзко.
– Коль Вы ко мне, юноша, подошли, то знать должны. Я же погадать предложила.
– Погадать? – это по ручки водить она мне собралась, в состояние полусонное вводить травами и дымом, табаком под носом водить и рога ко лбу приставлять? А может и вовсе чай, по Сибири провезенный, нальет?
– Погадать! На картах! Вон моя палаточка стоит!
И правда, в этом темном переулке стоял грязный-грязный шатер. Синяя тряпка, одеяло бывшее, поверх красной портьеры и все на гнилых палках стоит. Вот оно новое гсоударство! Вот оно царство тридевятое, а я почему-то легко согласился в него отправиться. Но можно ли из такого выйти? Можно ли?
Она меня за руку взяла, руки мокрые, ногти длинные, но мне уж как-то все равно было. Я словно обезумел, словно действительно признал, что подошел. Монеты вывалил, да айда смотртеь, как она карты в руках вертит. И могу сказать Вам прямо, что колоду так не тасует ни один шулер. Ну она и ведьма! Ведьма. Кости на полу валяются, кошки вокруг ног моих вертелись, покуда я на табуретке маленькой усидеть пытался. Дым от свечей, дым, дым. Слезились глаза, слезились глаза.
Она кинула карты на стол, на столик, покрытый грязной скатертью, за которую я хватался пальцами от удушья, кинула и принялась читать басом, от чего-то мужским.
– Я вижу утрату, – ее нос коснулся моего уха, я бы поверил, что она собирается меня сварить в одном из маленьких котелков, стоящих в углу палатки – Вижу смерть, вижу юную деву погибшую, единственную близкую. О, да! Я вижу, как твое сердце пронзают мечи, вижу…. Вижу. Вижу твою погибель ужасную, вижу что спасение тебе нет!
– Как же мне спастись?
Робко, робко вопросил мальчиком, вшивым гарсоном, чуть ли не упал от ужаса, а она в муке завыла, картами завертела, шею изогнула, как человек живой не способен изгибать. До хруста, до падения гильотиной! Из ее рта, вперемесь с женскими криками боли несся глас, тот бас самый. Она выдернула карту, карту с изображенным на ней чертом и двуями влюбленными. Дьявол. Дьявол.
– Обратись к дьяволу, юноша. Обратись к бесам! Умрешь ты, умрешь. Одно твое спасение дьявола просить, Бог не зрит тебя давно, не зрел. Не от Бога, не от Бога…
Я в ужасе, в диком ужасе и вопле выкатился из этого адского пристанища! Я бежал, я бежал и хотел бы молиться, но у меня ни одно «отче», ни один «аминь» из горла не выходил. Да Бог с ним, ни одно слово! Я падал на колени, смотрел назад и мне казалось, что я видел эту искаженную старуху, которую нечто использует как чревовещатель. Может и сдохла она давно, черт знает! И не скажет он мне, сказал уже итак многое. Точно то был он! Точно он. Кто еще это мог быть?
Когда я вернулся в свою каморку, упал лицом в пыльный ковер, стащил с головы шляпу, заплакал. Тихо, жалко, как ребенок. Чей только? Каморки, пустоты? Или бумаги, которую я нашел в кармане сюртука на следующие утро. Бумаги где значилось подробно нечто…»
Променад
Яков Фрицевич не мог сказать, какое впечатление на него произвело им переведенное. Цыганка больная, каких их в городе и не было. Цыгане они к западу, а у них почти в Сибири, цыган и нет нигде. Даже русских нет. Никого нет. Не осталось, все удохли в городе имени Морта. Все кто только мог.
Он читал что-то подобное когда-то, в каком-то готическом романе верно. Может Владимир Солитудов тоже писателем стать захотел? Он как раз жил в эпоху зарождения жанра, верно вдохновился. А может и вовсе сбредил. Лингвисту уже было все равно, он хотел наконец отдохнуть. Написав своим двум товарищам письма, приглашающие обсудить первый «Аминь», он, впервые за несколько лет, ровно в семь часов вечера, вышел на променад. Ему было тяжело оставаться в стенах собственного дома, он будто стал не одинок вовсе. Будто кто-то был, будто кто-то наблюдал и смеялся. Зеркала, иконы в углах, бутылочки в буфетах, тарелки в обедне. Нашли паяца! Паяц не хочет. Кружево манжет ушло столетие назад, кружево шейного платка, а больше ничего нет – лишь обноски папеньки давно умершего. Может и есть доля жуткого в том, что на плечах вещи покойного, но денег не много было.
Яша какое-то время в жизни своей работал учителем, в гимназии, где сам учился. Но его очень быстро утомила эта участь. Участь! Дети невозможны, невозможны. С ними еще тяжелее чем с взрослыми! Ведь взрослые могут соврать. Могут двулично увести глаза. А детям оно не нужно! Дети от природы не очень лживы, жестоки, но не лживы. Дети все правду любят. Любят рисовать карикатуры на своих юродивых преподавателей. Любят подписывать на древнегреческом, который и преподавал Яков Фрицевич. Не только! Он все языки преподавал детинам. Все – это штуки три. Но не один, если только французский, им не нравился. Вот и итог.
Черт с этой гимназией, даже вспоминать неохота. Образование кошмарное на отчизне! Ужас, мрак. Лишь извращает умы следующих поколений, сплошная деградация и уныние. Да важно ли это мортовцам, когда в их городе скоро ни одной живой души не останется? Куда же пропадают люди? Куда же? Дети мрут как мухи, это везде так, но не слишком ли много гробиков собирается? Один ученик из гимназии, опять она, застрелился из отцовского ружья. Шалил ли? Неразделенная любовь ли, прочел страдания юного Вертера?