Черный гардемарин, судьба и время бесплатное чтение
Часть I
В гостеприимной Финляндии
Братцы перебежчики
«Репин, Павел Васильевич?» – «Иван Михайлович?!».
Мы сдержанно поприветствовали друг друга. Подумать только, лейтенант Иван Лукин! И вот так встреча: в полусотне километров на север от Петрограда, в финских Териоках. Здесь Лукин, оказывается, участвует в судьбе русских офицеров, заведуя передаточным пунктом.
Какая из нас, прибывших, смесь одежд и лиц! В бушлатах, валенках, в форме, составленной вперемешку из предметов разного обмундирования, от флотского до пехотного… Вид офицеров таков, что мог бы служить иллюстрацией к поэме Пушкина «Братья разбойники». Многие драпанули из Совдепии без вещей, без документов, без средств к существованию. Нас, русских перебежчиков, приняла гостеприимная Финляндия.
Именно так. На собрании перебежчиков лейтенант Лукин произнес энергичную речь о том, что нас, обездоленных русских военных, бежавших от красного террора из Совдепии и прибывших в гостеприимную Финляндию, временно разместят в териокских санаториях, до наступления на Петроград.
Прислуги в общежитиях нет, кроме истопников, они же на амплуа кухонных работников. Все будем заняты уходом за помещениями, исполняя обязанности дворников и сторожей. Возможно, вскоре среди нас будут налажены работы по насущному сапожному делу и начнется подготовка к огородничеству.
В отношении довольствия следующий порядок: три раза в день чай (утренний может быть заменен кофе). Хлеба 1 фунт, мяса разного 1/2 фунта, крупы 1/4 фунта, сахару 1/30 фунта, чаю 1/90 фунта, масла на еду и приготовления 1/30 фунта, картофеля 1 и 1/4 фунта, молока 1/2 стакана, зелени и приварка на 1 марку. Довольствие на 15 марок в день и не дозволяется взамен пищевого получать денежное.
Из речи Лукина: «Если пребывание кого-либо из принятых в общежития будет признано нежелательным, то это лицо без объяснения ему причин немедленно удаляется».
По изложении общежицких инструкций Лукин перешел на речь простыми словами: «Братцы, не бросайте тень вообще на всяких русских. Понятно, где мужская компания, там выпивка, карты, прочая фривольность. Займите себя делом: снег там грести, вспомоществовать семейным беженцам. Олл райт?».
All right. Понятно. Кормить будут неважно, но с голоду не сдохнешь.
Под личную ответственность лейтенанта Лукина (де, Репин действительно выпускник Морского корпуса, гардемарин и к тому же участник контрреволюционного заговора моряков) из передаточного пункта в Териоках меня направили в одно из общежитий для перебежчиков, находящихся под наблюдением князя Александра Николаевича Оболенского, бывшего столичного градоначальника. Выглядит важно.
Санатория в Халиле
Итак, 17 февраля 1919-го года я сел в поезд в Териоках; после Райволы и Мустамяк вышел на станции Усикирко. Недалеко от Усикирко деревня Халила – симпатичная горстка улиц. Избы выкрашены красной питкярантской краской, учреждения казенной желтой, на снегу смотрится нарядно. Вывески в прежней орфографии. Объявления в витринах те же, что в Териоках: «Скупаем ковры из дворцов, золото, платину, жемчуг». Понятно. И здесь комиссионные конторы, агенты, а в лавках предметы из дворцов и музеев; русские загоняют кто что может.
Санатория – за деревней на берегу озера: внушительный 3-этажный корпус с башней, церковь, почта, флигели, просторный парк; говорят, прежде здесь был модный курорт. Теперь, кроме офицеров, в нем разместили и беженцев. Хорошеньких женщин не приметил; лишь у одной-двух славные фигурки, остальные бабы хлам. А я уже так соскучился по женскому обществу!
Скажу, тоска зеленая и смертная скука: оказаться в феврале месяце в уединенной санатории среди лесов Финляндии. Мне 20 лет. Я абсолютно здоров и вот сижу здесь: оторванный от дома, без намека на больного, а вокруг снег да сосны.
За стеной разнокалиберными голосами, вразброд, несколько глоток тянут: «Молодая гимназистка сына родила, не вспоила, не вскормила, в речку бро-осила». Это русские офицеры коротают, как и я, свое время. Комики мне тоже. Собрались сюда в надежде присоединиться к «контрреволюции», но, пока контрреволюционная деятельность нам не светит, поддерживают боевой дух пением. То пели «Как ныне сбирался», с хвастливым присвистом и громко крича припев: «Так за Царя, за Русь, за веру мы грянем громкое ура, ура, ура!». Потом затянули «Боже, Царя храни»…
Мне дали отдельный номер в этом временном офицерском общежитии. Номер чистенький. Тепло, уютно и не голодно. Приведя себя в божеский вид, сижу и чирикаю вступление в дневник:
Я начинаю этот первый лист дневника только потому, что оказался по воле судьбы в уединенной санатории среди лесов Финляндии, где царствует зеленая скука и, если ничем не заняться, то можно медленно, но верно превратиться в Обломова. Быть может, удастся мне впоследствии прочитать эти строки и перенестись в область воспоминаний, а может – убьют, тогда другие их прочтут и узнают о «Похождениях одного гарда»…
Вступление, перечитав, перечеркнул: болтливая банальщина!
По прибытии в расположение заполнял бумаги у канцеляриста (у штабных всегда кипит работа): «Я, Репин Павел Васильевич, родился 25 числа мая 1898 года в Петербурге. Метрическое свидетельство о рождении и крещении за номером 3936 выдано окружным судом С.-Петербурга. Вероисповедание православное. Сословное происхождение: отец имеет личное дворянство. Указ об отставке отца за номером 6605. Последнее звание отца до декрета об уничтожении сословий и гражданских чинов: отставной подполковник по Адмиралтейству»; и т.д., и т.п. В 1909 году был зачислен в Первый кадетский корпус, выпущен в 1916-м вице-унтер-офицером; в том же году поступил в Морской кадетский корпус, окончил в марте 1918 года гардемарином ускоренного выпуска в связи с закрытием корпуса.
Затем параграф «Участие в контрреволюции».
Третья, после пограничной стражи и после передаточного пункта в Териоках, проверка личности. У финнов зоологический страх перед большевицкими агентами и шпионами. Раз за разом переспрашивают мелкие подробности. К примеру, ротный номер в корпусе. Мой в Морском корпусе был 198. Но как они намерены его проверять?
Заполнив бумаги, дал работу канцеляристам.
Из развлечений в Халиле бильярд и кинематограф. После обеда показывали старые американские фильмы: «Военные действия в Черногории, съемки с натуры» и «Эксцентрики танцоры негры гг.Смит и Вильсон».
Смотрел и вспоминал, как пошли на эти фильмы в Петрограде в 1915-м году, в «Монтрэ» на Садовой угол Апраксина переулка. Как давно это было! В тот день поднялась обычная для марта вьюга; снежные заряды били в лицо. Мы шли по Невскому; на фасаде каланчи городской думы с трудом водружали флаги; один из флагов сорвался, древко зашибло кого-то из залепленных снегом зевак. Публика была возбуждена; пели «Боже, Царя храни»; учащаяся молодежь окружала трамваи и кричала ура. Нам дали отпуск от занятий: в тот день пришло известие о взятии Перемышля. Теперь мне скажут «Перемышль», а у меня о колоссальном событии Великой войны запечатлелось несерьезное: зашибленный зевака, вьюга и танцоры негры.
Скажут «контрреволюция», а у меня перед глазами, как теплым сентябрем 18-го года трясся в Твери на трамвае на Морозовскую Фабрику: принимать волжский буксир «Князь Михаил Ярославич». Смотрел в пыльное окно и видел себя уже чуть ли не героем контрреволюции, в своей неизменной голландке, но с белыми погончиками, и бряцающим палашом. Счастливый от грез о дебюте в роли командира задремал и – едва не проехал остановку.
Это подпараграф «Место участия в контрреволюции»: Тверская губерния.
«Архив русской революции»
Публика в санатории подобралась занятная. За третьим, вечерним (пустым) чаем к нашей офицерской компании присоседился разговорчивый субъект из петроградских беженцев. Мне подсказали: бывший член государственной думы (от кадетов); увещевает всех составлять житейские записки о событиях последних лет, очевидцами которых они стали. У него идея создать из них некий «архив русской революции», в назидание потомкам.
Говорит примерно так: мол, коль ранее пасхи наступления на Петроград все равно не станется, отчего бы в этот период затишья на театре брани господам офицерам не посвятить себя долгу перед потомками иным образом, чем с оружием в руках, а именно взявшись за перо. Де, мы все, соучастники, обязаны записать ход революции и ей предшествующее, начиная едва ли не с событий 1905 года, если кто их застал. Сообща отобразить дикость и варварство русской революции. Так, чтобы содрогнулись от ужаса Старая Европа и Новый Свет. Alles in allem, изложить историю деяний греков и варваров со страстью Геродота. Так, «чтобы ни события, ни дела не изгладились из памяти людей».
Витиеватая речь думца была перебита другим из беженцев:
«Бросьте вы эту затею, господа. Лично я глубоко убежден, через пятьдесят, ну, не пятьдесят, а скажем сто лет, где-то так в 2019 году, все наши пертурбации будут столь же малопонятны человеку будущего, как нам сейчас война Алой и Белой розы! Спросите любого в этой зале: Тюдоры, Спенсеры, в чем разница? Никто в момент не скажет. А через сто лет не вспомнят ни об одном из нас. Керенский, Троцкий, Ленин, большевики, кадеты, державы альянса – все сольется в один ряд исторических событий и имен глубокой древности. Держу пари, пройдет сто лет – и тю-тю, о нас забудут».
«Возражаю! – парировал думец. – Через сто лет мир будет с благодарностью вспоминать нас за преподанный ему урок».
Оставив спорщиков в столовой, мы с офицерами направились в бильярдную, но и там обнаружили дебаты. Среди игроков солировала пожилая дама. Старуха громко ругала советскую власть и сетовала на свои имущественные потери от революции:
«У меня был лучший очаг сельскохозяйственной культуры во всем уезде. В имении было до двадцати человек слуг, и жили они у меня припеваючи. Теперь эти канальи спят на моих подушках и в моих кроватях, бабы-солдатки растащили ковры и сервизы по избам, я пишу управляющему письма, а он, каналья, на них не отвечает».
«Мадам, но как управляющий на них ответит, если переписка с заграницей запрещена?» – «Глупости!»; и пошла-поехала костерить ту советскую власть, что больно долго задержалась…
Слава богу, думал я про себя, мои чувства ко всему произошедшему с нами за последние два года никак не замешаны на материальных потерях. У меня в моей сознательной жизни никогда ничего и не было, кроме формы обмундирования, смены белья и кадетского сундучка. Наша семья жила самой простой, трудовой жизнью.
Наша семья Репиных
В годы учения в Первом кадетском корпусе – рассаднике великих людей, привилегированном военном учебном заведении Империи, в котором учились августейшие кадеты – моей привилегией перед товарищами было происхождение: из нижних чинов. Наш отделенный офицер-воспитатель Беленков (кличка Бельмо), наказывая некого титулованного шалуна, ставил меня в пример: «Смотрите, господин кадет, вот старательный Репин, он вышел из бедной, живущей своими трудами семьи. Его отец выслужился из нижних чинов, получив личное дворянство, и, будучи уже в весьма преклонном возрасте, личным трудом содержит довольно большую семью. Вы же, господин кадет, не зная трудовой атмосферы, растете в роскоши, баловстве и праздности. Результаты плачевны…».
Я смущался этим акцентом на моем происхождении. Теперь его поддержу. Оно козырь против демагогии большевиков о вопиющем неравенстве возможностей, якобы бытовавшем в «царской» России.
Повторю: наша семья жила самой простой, трудовой жизнью. Из первых ярких впечатлений детства: «Едем на огород!». Папа в это время служил в Гвардейском экипаже заведывающим огородами, обозом и помощником заведывающего мундирными материалами. А «огородом» мы называли участок земли при Корпусном шоссе в Петербурге, принадлежащий Гвардейскому экипажу. По всей вероятности там должны были разводить овощи для нужд экипажа, но во время моего раннего детства там были только луга, с которых собирали сено для экипажных лошадей.
У дороги стоял небольшой деревянный домик с красной кровельной крышей – сторожка для матроса-сторожа, и большой сарай для сена. В сторожке, которую мы называли «зимним помещением», была лишь комната с русской печью. Перед этим помещением были сени с дверями на двор и в уборную. Двери на двор вели на маленькое крылечко с пятью ступеньками. На нем уже рано утром сидела наша мама, пила кофе со сторожем-матросом, окруженная курами и цыплятами. (Мама всегда была большой охотницей слушать матросские сказки).
За сторожкой было «матросское помещение» из досок: большая зала с нарами, где летом спали приехавшие на сенокос матросы. Там же была и «летняя кухня» с большим котлом для варки пищи. На другой стороне двора при сарае для сена было пристроено так называемое «летнее помещение». Там из крашеных досок были построены две небольших комнаты «для папы» и «для мамы», была стеклянная веранда, в которой перегородками отделили комнаты для детей.
Из летнего помещения чуть позднее, чем спозаранку, средним ходом подгребал к матросской сторожке отец и шутливо прерывал слушания о плаваниях к дальним берегам, обращаясь к маменьке: «Сусанна Васильевна, а мне б чего-нибудь горяченького?» – «Идем, Пал Василич. Пора уже и детей поднимать».
Дети это старший Ваня, средний я, Поль, и младшая сестра,Тата.
Наш отец Василий Павлович Репин выслужился до звания подполковника по Адмиралтейству, выйдя из нижних чинов. Родом из крестьян казенного села Кравотыни Осташковского уезда Тверской губернии, он в 1870 году был принят на службу рекрутом и определен в Гвардейский экипаж.
Как он балагурит, что принято среди моряков, в экипаж отбирали самых статных, приятных лицом и с хорошей манерой. Его село, расположенное на озере Селигере, издавна было питомником для Гвардейского экипажа, занятого службой на императорских яхтах.
В 1870 году папа служил матросом на пароходе «Онега», с 1871 года на парусной яхте «Волна». В 1873 году был командирован в Гимнастическое заведение Гвардейского экипажа и удостоен звания гимнаста. Тогда же, в 1873 году, служил на гребном катере №2 Государя; с 1874 года на фрегате «Светлана» во внутреннем плавании.
В прямых делах против неприятеля отец не был. В августе-сентябре 1877 года, в войну с Турцией, участвовал в сухопутном походе, в котором Гвардейский экипаж занимался устройством переправ. За деятельное участие в устройстве понтонной переправы, обеспечившей проход в Болгарию, отец был награжден румынским железным крестом «За переход через Дунай». С годами мундир отца, как говорят в таких случаях, тяжелел от наград за усердие и безупречную службу (последней наградой была бронзовая медаль за труды по первой всеобщей переписи населения 1897 года), но самым ценимым им оставался этот румынский железный крест.
До отставки по предельному возрасту, последовавшей в 1905 году, папа командовал музыкантской и писарской командами Гвардейского экипажа. Уволенный в отставку, был определен на должность помощника начальника охраны Адмиралтейского судостроительного завода Галерного острова. Ныне, оставаясь в Петрограде, старик отец служит там же: на должности архивариуса.
Путешествия на Селигер
Выйдя в отставку, отец стал ежегодно получать летний отпуск, и мы дачниками отправлялись в его отеческое тверское село, на Селигер. Помню приготовления к перемещению семейства: детский двухнедельный карантин взаперти квартиры, опасения мамы, чтоб мы не подхватили весенний коклюш или скарлатину – нам по десять раз повторяют, что правила железной дороги обязывают ссаживать с поезда даже с самыми малыми намеками заразы.
Также мама тревожится, чтоб дети не отстали от поезда. В первую поездку нас с сестрицей Татой репетируют: назови адрес, скажи звание отца, номер своего свидетельства о рождении и крещении; и т.п. На подкладке курточек у нас пришиты бирки с именем и адресом, надписанные химическим карандашом. Все дорожные предосторожности оттого, что немало детей затерялось из поездов в японскую войну.
Помню, как отправляясь вместе в тверскую в первый раз, в 1906-м году, мы за час с лишним приехали на Николаевский вокзал, на трехчасовой дневной поезд: пошли смотреть выставку проектов нового здания вокзала. Как служитель рассказывал, де через пять-десять лет вместо старого и тесного Николаевского вокзала обещает быть нечто грандиозное, по примеру Парижа – колоссальные арчатые депо, эстакады для поездов на электрической тяге, мосты над Знаменской площадью. Надземная железная дорога ажурной паутиной накроет центр Петербурга и перекинется через Неву на окраины. Фантастика! Достижения инженерной мысли идут в столицу семимильными шагами, будущее представляется прекрасным. На эскизах футуристические картины: уже через десять лет Петербург неузнаваемо переменится; на наших болотистых почвах возведут небоскребы по примеру Нью-Йорка; мы станем перемещаться по городу с немыслимой скоростью, говорит служитель выставки.
На что папа: «Прогресс! Одна старая перечница с Охты домчится к другой, в Коломну, в считанные полчаса».
«Допустим, в 40 минут», – сомневается служитель.
«Допустим. Но чтобы небоскребы на болотах?» – наш папа человек практического ума.
Последний свисток, поезд медленно набирает ход от Знаменской площади, по местности ровной и однообразной: здесь железная дорога пролегает по древней дельте реки Невы, о чем и сообщает нам папа.
На 2-й версте поезд переходит через Обводной канал по железному «американскому» мосту. Папа, спец по устройствам переправ: «Дети, внимание. Этот мост был построен за 10 лет до рождения Поля и в 1888-м году представлялся всем чудом инженерной мысли, а сейчас он тесен и не идет в сравнение с знаменитым Мстинским мостом; мы его увидим, оттуда главный перевал через Валдайские горы».
Справа тянется унылое Волково кладбище; до Колпина путь малоинтересен: пакгаузы, посты и полустанки. Сестра Тата канючит показать ей теремки и категорически отказывается верить, будто теремок такая же выдумка, как избушка на курьих ножках. От Колпина будет веселее: появятся дачные поселки, миленькие деревянные домишки и станции в русском стиле.
Поезд тем временем входит в полосу едкого желтого дыма: крестьяне жгут прошлогоднюю траву на полях. Проводник проходит по вагону и проверяет, закрыты ль окна. Потом эта история будет повторяться каждый год.
«Дикость, – покачает головой мама, – первобытное земледелие».
Проводник поддержит:
«От весеннего пала у них ежегодно сгорают по нескольку деревень, а они палят и палят. Каждый год одна история».
«Почему их никто не научит, что этого делать нельзя?» – спросит Тата.
«Мужики, – ответит проводник. – Далеки-с от умственных центров».
«Кошмар!».
Теперь на эту мамину реплику папа, защитник мужика, примется декламировать «Николаевскую железную дорогу» поэта Некрасова.
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то все косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Мороз по коже:
Чу, восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
То обгоняют дорогу чугунную,
То сторонами бегут.
Слышишь ты пение?
«В ночь эту лунную любо нам видеть свой труд»…
Нам с сестрицей жутко от этой толпы мертвецов, а папа желает дать отпрыскам представление о реалиях русской жизни. Сколько себя помню, столько слышал от него: Петербург возведен на костях, Николаевская железная дорога построена на костях – «благослови же работу народную и научись мужика уважать»…
В окно не видно ни зги: сплошная пелена коричневого дыма; сквозь дым прорываются языки открытого огня, горят кусты вдоль железнодорожной насыпи. Картинка зловещая, подстать стихам Некрасова. Окно мы сможем открыть лишь перед Чудово, когда нас окончательно разморит от духоты и стука колес.
Сколь долгим представляется этот путь в детстве! Едем и едем, уже темнотища, а спать нельзя: скоро пересадка в Бологом, на Бологое-Полоцкую линию. Когда-то мы доберемся до отцова села?
Притом при нас: невозвратное время довоенного комфорта. Чистенькие купе с уютными диванами, буфетные станции с важными татарами-буфетчиками, иконостасы на вокзалах, ныне замененные портретами Карла Маркса и Льва Троцкого (в непременном кумаче и ельнике)…
Из воспоминаний: никто никого не опасался, попутчики приветливо заводили беседы. Как бы управилась без этих бесед русская литература? Сегодня б мадам Вронская предусмотрительно поджала губы и не заговорила б с мадам Карениной – и тю-тю великий сюжет!
Меж тем, в 6-м году это выглядело так: в Бологом, на пересадке, папа задержался в буфете один – вышел с попутчиком. Знакомьтесь, господин такой-то (с которым мы потом еще повстречаемся), ему тоже в Осташков. Новый попутчик оказывается титулярным советником и непременным членом уездной землеустроительной комиссии. До Осташкова между ним и отцом – разговоры по земельному вопросу. В купе сквозь дремоту слышу о пахотах, наделах, угодьях, о тяжбах, которые ведет город Осташков с Ниловым монастырем. Засыпаю под разговор о монашестве в целом, сильно умножившемся в японскую войну: де, хитроумные мужички нашли способ избежать мобилизации…
Подъезжаем к станции Осташково. От нее шоссейная дорога в город Осташков, он в двух с половиной верстах на низком песчаном плесе Селигера. В город, к пристани, доставляет дилижанс.
На пристани зябко, холодно; пароход подадут позже. Кроме нас, дачников, на берегу кучка богомолок и группа мальчиков из духовного училища Торжка, с учителем; им в Нилову пустынь, на остров Столобня. Учитель подзывает и нас, послушать начало экскурсии в Осташковский уезд.
Милые предания стародавнего прошлого Осташкова! Известны мне затем наизусть. Всяк осташ горд тем, что в выделанных в его городе сапогах русский воин дошел до Парижа; тем, что в благодарность за вклад осташей в победу над Наполеоном государь император Александр Первый милостиво изволил посетить город Осташков в 1820-м году и явиться пред жителями на балконе дома Кондратия Савина – купца, поставлявшего сапоги для нужд русской армии.
Портрет Кондратия Савина и эпизоды посещения императором города Осташкова исполнены живописцем Яковом Колокольниковым. Живописцы Колокольниковы, родом из села Кравотыни, знаменитость уезда: самый известный из Колокольниковых, Мина Лукич, расписывал плафоны в Царском Селе, рассказывает учитель. Село Кравотынь, в свою очередь, ярчайшая достопримечательность уезда: дала отечеству плеяду выдающихся имен. Из этого села не только живописцы Колокольниковы, но и живописцы и резчики Верзины; гордость Осташковского уезда покойный настоятель петербургской духовной академии профессор богословия Болотов.
И продолжается рассказ о великом прошлом уезда, о монастырях и церквях редкой красоты…
Меж тем подходит ненадолго отлучавшийся папа.
«Кошмар, – говорит, – до Парижа сто лет назад дотопали, а ни одного пристойного ретирадника до сих пор не соорудили. Воистину осташи!».
Учитель тем временем возвращается к купцам Савиным, которые «наше все» в Осташковском уезде. Разбогатевшей на войне с Наполеоном семье Савиных принадлежат сапожное производство, лесопильные и кожевенные заводы, общественный банк, ремесленное училище, очаги сельскохозяйственной культуры, сиротский приют, богадельня. Точно знаю: с февраля по сентябрь 1918-го года братья Савины находились под арестом в тверской чрезвычайке, однако не стану забегать вперед. В моем повествовании сейчас 1906-й год; мы на пристани товарищества Савиных, чьи пароходы курсируют в навигацию по селениям селигерских берегов. Нам как раз в знаменитую Кравотынь, папино село.
Регулярные отправления на Кравотынь по вторникам, в почтовый день. В прочее время добраться можно «по требованию»: пароходы из Осташкова в Нилов монастырь, на остров Столобню, ходят два раза в день, к поздней обедне и к вечерне. После Столобни они успевают завернуть и на Кравотынский плес.
Подваливает пароход, мы поднимаемся на палубу; солнце пригревает, мелкая волна бликует, поистине сияющее озеро, Селге-йарви, как именуют Селигер аборигены чухонцы. Прекрасным видится то летнее осташковское утро из заснеженной финляндской санатории!
Светает. Пред окнами сосны с хлопьями плотного снега на ветках. День обещает быть сереньким – прекрасно, вылезать из номера в такую погоду не тянет, что и требуется для занятий сочинительством.
Село Кравотынь
Продолжаю первые впечатления о тверской. 1906-й год, мы на Селигере, на савинском пароходе. Проплыли половину пути. Богомолки и школьники высажены в Ниловой пустыни, на каменной пристани острова Столобня, пред громадой Нилова монастыря.
(Колоссальная достопримечательность; о ее масштабах сама по себе говорит такая подробность: главная церковь монастыря первоначально проектировалась архитектором Шарлеманем на место Исаакиевского собора в Петербурге. Однако постройка Исаакия досталась другому французу, Монферрану. И, таким образом, не удостоившись берегов Невы, шарлеманевское сооружение грандиозных размеров украсило собою Осташковский уезд, став еще одним предметом фанаберии осташей).
Пароход отваливает от Столобни, поворачивает на Кравотынский плес. Показалась изящная колокольня Введенской церкви; это уже наше село, Кравотынь.
Идти от пристани боязно: в попутчиках у нас стая гусей. Бегут рядом с гоготом, хлопают крыльями, гусаки шипят. Папа успокаивает: не бойтесь, в Кравотыни не разводят драчливых бойцовых пород – здесь самые обычные мясные гуси. Гусиные стаи в каждой слободе!
Происхождение кравотынского гусиного царства – особая история. Дело в том, что почвы вокруг Селигера песчаные, скудные; на них крестьянам земледелием не прокормиться. Там, где земли получше – угодья Нилова монастыря: пасутся монастырские коровы, луга убираемы богомольцами. На Селигере почти все вокруг «достояние преподобного Нила», то есть монастыря. Сами воды Селигера принадлежат «Нилу» (из-за чего уездный Осташков ведет давнюю безуспешную тяжбу с монастырем о рыбных ловлях на Селигере). Лес с охотничьими угодьями тоже в большинстве своем «Нилов», в нем промысел запрещен.
Главный доход селян – от водоплавающей птицы и овец, благо на их выпасы на воде и на кочках неудобий не распространяется длань Ниловой пустыни. Местные кормильцы, гуси и овцы, в изобилии вырезаны на иконостасе Введенской церкви. Веселый иконостас; красивое село. Оживший сказочный городок. Погост вокруг Введенской церкви, обнесенный кирпичной стеной с башенками – для нас, детей, крепость, а колокольня таинственный замок. От крепости по холмам спускаются мощеные булыжником улочки, ведут в слободы. Дома разноцветные; в большинстве своем каменные, с мезонинами; в палисадниках деревянные скамьи с узорами; у скамей можжевельники, шиповники, сирени; в окнах олеандры и герани. Идиллическая картинка.
Наш дом деревянный. За домом сад, в нем беседка, качели; брусья и турник для гимнастических упражнений. Папе уже под шестьдесят, но он по-прежнему в отличной физической форме и для себя не намерен расставаться с тем званием гимнаста, коим был удостоен в Гвардейском экипаже в 1873 году.
Приехав в село, я сразу подружился с двумя соседскими мальчиками: дачником из Москвы Василием Верзиным и односельчанином Алексеем Федоровым. Такова была наша первая, а затем и неизменная, летняя компания. Вскоре к ней присоединилась наша сверстница, моя племянница Дуня.
Детские игры в 6-м году: играем в войну с желтой расой.
«Сдавайся, япошка, чужеземная гадина! Не пить тебе нашей православной кровушки!» – наступает на меня Ленька Федоров, русский матрос. «За веру, царя и отечество, вперед!» – командует Васька Верзин, русский адмирал. Я, Поль Репин, на сей момент неприятель, японский самурай, издаю кровожадные вопли.
«Дети, будьте друг к дружке добрее», – выглядывает в окошко мама.
Почти весь день мы проводим в саду. У нас бруствер, редут, шалаши, арсенал нашего детского оружия. Племянница Дуня на нескольких женских амплуа. Она и самоотверженная сестра военного времени, и безутешная мать убитого героя матроса, и злобная японская императрица. Сестрица Татьяна – та лепит русскому воинству пирожки из песку.
Если мы не в саду – значит пристали к Ленькиному дядьке, затащили его с улицы в палисадник: «Федоров, голубчик, расскажи!». Мы все охотники слушать матросские сказки.
Матросские сказки
Федоров, минный машинист, нынче в селе в отпуске. С ним в японскую войну случилась удивительная история: его имя попало в список нижних чинов, погибших в 1904-м году на минном транспорте «Енисей». Так имя Федорова и вырезали на доске в церкви: убитым при Порт-Артуре.
В Кравотыни церковь – наглядная история морских сражений России, поскольку крестьян селигерских селений издавна призывают на службу во флот. И для кого-то, понятно, могилой становится море.
Так вот, уже и доску в церкви повесили, а Ленькин дядька объявился живым – нашелся у японцев в плену. На «Енисее», как установили позже, погиб другой тверской Федоров, и даже не из нашего уезда.
Мы к нему: «Федоров, расскажи о сражениях!».
Он: «А что тут, ребята, рассказывать? Колошматила, братцы, нас японская раса, вот и весь сказ!».
«Про плен расскажи!».
«Ну, это другой разговор!» – и начинаются презабавные истории.
Федоров степенно заводит:
«Разбил нам, значит, Красный Крест лагерь в Нагасаках. Нагасаки эти вроде нашего Осташкова, уездный город. Японцы забавные, вроде питерских китайцев: кивают и улыбаются, по-русски не понимают. Избы у них худые, не то что у нас на Селигере: вместо стен, не поверите, фанерки на жердях. В Нагасаках белокаменных изб не ставят. Выбрали меня, значит, товарищи в лагере артельщиком – сами, братцы, знаете, что такое артельщик. Ходил я в лавку за провизией, в остатнее время резал свистульки, игрушки, доски с гусями. У меня, чтоб вы знали, еще дед был знатный резчик, он в самом Ниловом алтарь резал».
(Длинноту о местных резчиках опускаю).
«Жарища у них в Нагасаках не приведи господи, – возвращается на японскую почву матрос Федоров, – климат тяжелый, не то что у нас на Селигере. Начали наши ребята животами маяться, а порошки, что дает Красный Крест, не помогают. Помирать начали. Встают православные кресты на русском кладбище, уже боле ста. Что делать?».
И Федоров рассказывает, как дал ему целебное снадобье хозяин лавки, в которую он ходил за провизией. Некую квасную медузу, или «чайный гриб», который якобы лечит даже холеру. Снадобье лавочника матросам помогло, хоть поначалу наши братцы им брезговали (потом как-нибудь уточню научное название этой медузы).
«Война не война, а хорошо к нам желтая раса относилась, жалела. На пасху каждому делали гостинцы. В театр нас водили, на исторические пьесы. Занятно: мужики в бабьих платьях завроде наших попов и кричат. Ей-богу, тоскливо было с японской нацией расставаться. Я хозяину лавки доски с резными гусями дарил, девкам его свистульки; такие вот чудеса», – итожит Федоров.
«А девки там как, в японском Осташкове?» – подтрунивает папа, заранее зная ответ.
«Девки, нет, – морщится Федоров, – девки в Нагасаках корявые. Вы, господа, не поверите: у всех берца кривы и семенят вперевалку».
«Врешь!» – задирается племянница Дуня.
«Не вру! Все как одна колченоги», – тут общий смех. Чего только не наплетет наша кравотынская публика!
Отбывая из отпуска, Ленькин дядька приносит гостинец – склянку с «чайным грибом». Медуза поселяется на окне в тенечке и пухнет от сладкого чая – подарок от чистого матросского сердца.
Мадам Верзина
Наш домик в 6-м году тесен и шумен. Тетки, дети, племянники, особенно новорожденный крикун Леша, братик Дуни! Alles in allem, полный переполох. Моей сестре Танечке и племяннице Дунечке устраивают ночлег в амбаре, меня определяют спать в избу к соседям Верзиным – нам, детям, это приключение.
Мадам Верзина, мама моего друга Василия, энергичная просветительница, деятельница народного образования. Она составляет русскую грамматику для детей местных крестьян карел, она по подписке устроила на плацу перед Введенским погостом площадку для игр крестьянским детям, она патриотка Кравотыни. Ее пращуры приложили немалые труды к украшению отеческого села: один из Верзиных резал алтарь Введенской церкви. По вторникам, в почтовый день, ей писем более всех – она в обширной переписке с умами отечества, со сподвижницами и с учреждениями.
Понятно, из-за общественных хлопот васиной маме которое лето не с руки разобрать скопившиеся бумаги личного свойства. В частности, оставшиеся от родни: от покойного профессора богословия Василия Болотова, настоятеля петербургской духовной академии.
Богослов Болотов
Родня Васи Верзина, Василий Васильевич Болотов, родился и вырос в Кравотыни. Отец его, дьячок Введенской церкви, скончался еще до рождения сына: утонул, загоняя гусей по молодому льду. Сам профессор прожил короткую жизнь: умер в девятисотом году, едва перевалив сорокалетие. Говорили, он был очень привязан к отеческому селу: каждый год проводил здесь летние каникулы в доме своей матери, что стоит как раз напротив нашего.
Наш папа хорошо помнит это семейство. Матушка Болотова, Марья Ивановна, имела в селе репутацию старухи с замкнутым и мрачным характером; была нелюдима, с дачниками не зналась, считая их отпетыми бездельниками. Сама была в трудах до последнего издыхания: обшивала деревенских баб; за швейной машинкой и умерла.
Сына ее тоже запомнили человеком тяжелым и необщительным: в село на лето он приезжал работать над своими бумагами и, кажется, работал круглыми сутками без еды и сна. Мадам Верзина так и говорила о его преждевременной кончине: изнурил себя трудами.
По смерти Болотова в 1900-м году его деревенский архив был забран на разбор в дом Верзиных.
Мадам Верзина, обнаружившая в бумагах Болотова черновики уже опубликованных известнейших трудов профессора о гонениях на христиан при Нероне, об армянском церковном годе, о внешнем состоянии константинопольской церкви под игом турецким, а также проект соединения абиссин с русской православной церковью, а также многочисленные листы с расшифровками древних абиссинских рукописей, развела, по ее собственным словам, руками и оставила разбор «всего этого коптского богословия» до лучших времен.
Рукописи были сложены в один сундук и препровождены на чердак. Нам, детям, совать свой нос в этот сундук было запрещено, дабы случайно не запустить в него мышей либо не перепутать бумаги меж собой.
Однако товарищ наших детских игр Ленька Федоров, о котором я еще не раз упомяну, отличался в большей степени жгучим любопытством, чем примерным послушанием.
Ленька был круглый сирота, жил в селе при тетке. Наш папа называл его «уникум»: Ленька сыплет десятью вопросами в минуту, на все темы; он жадно читает достающиеся ему от дачников книжки; внешне он худенький мальчик в обносках: чьи-то гимназические брюки, вышедшая из употребления кадетская рубаха, флотская фуражка; летом в любую погоду он босиком. Мадам Верзина исподволь занималась его развитием, направляя круг чтения – от книжек из популярной «Библиотеки для дач, пароходов и железных дорог» в сторону умственной литературы.
В один из дождливых дней Ленька, пребывавший в тот момент с нами на чердаке дома Верзиных за картами (играли в подкидного), от нечего делать все же сунул свой любопытный нос в сундук с наследием Болотова. Мадам Верзина вначале рассердилась, что копались в ее бумагах, но вскоре Леньку простила, вплоть до сердечной благодарности. Ведь пронырливость нашего «уникума» позволила извлечь на свет божий один из самых интересных и дотоле неизвестных трудов прославленного ученого.
Среди прошитых черновых тетрадей богословского содержания Ленькой были найдены отдельные листы большого почтового формата, аккуратно переписанные и, видимо, предназначавшиеся для отправки в издательство.
Рукопись без названия имела начало в духе Жюля Верна (с увлечением выученное нами затем наизусть): «Географическое положение села Кравотыни с точностью неизвестно; но можно с высокой степенью вероятности предполагать, что церковь села Кравотыни лежит под φ = + 57°16′ 50″ и λ = + 33°8′ 20″ Greenwich»…
Папа, которому мадам Верзина понесла показывать рукопись, выуженную Ленькой, сделал вывод, что это одна из самых последних работ профессора: поскольку в рукописи цитировался Nautical Almanac за 1898 год, который Болотов брал у него почитать в лето 1899 года, когда посещал отеческое село в последний раз.
Чем была ценна рукопись? О, в ней рассматривался животрепещущий вопрос: о самом названии села. Вокруг этого названия здесь давние контры. Превалируют две крайности. По одной, название имеет золотоордынское происхождение: якобы в данном селе татары Батыя сажали головы новгородцев на окровавленный «тын», то есть частокол. По другой, в данной местности располагался обширный скотный двор для коров, огороженный «тыном».
«Привозят сюда экскурсии и такую чушь несут – стыдно слушать! – кипела мадам Верзина. – Какие татары Батыя в XV веке? Первое упоминание о Кравотыни в новгородских писцовых книгах относится только к 1495 году! Абсурд поминать Батыя. Приплели бы еще печенегов и половцев!».
Золотоордынский момент Болотовым, разумеется, даже не рассматривался. А насчет скотоводческой этимологии профессор высказался в рукописи однозначно отрицательно: по характеру русской фонетики, в XV веке на берегах Селигера возможны были только «коровы», а не «кравы». По словам профессора, «объяснить слово «Кравотынь» смог бы только тот, кто…».
Здесь у меня точка. Конца рукописи не доставало. Весь сундук перетряхнули – завершения не нашли.
Слухи о мощах преподобного Нила
И еще одна занятная история, связанная с чердаком мадам Верзиной. Она случилась в 1909-м году, в последнее лето перед моим поступлением в Первый кадетский корпус.
В Кравотыни, как и в других селениях по берегам Селигера, издавна разнообразны слухи о мощах преподобного Нила. Кому доподлинно известно, что скрыто под массивной серебряной крышкой раки, стоящей в храме Ниловой пустыни? В лето девятого года мы, дети, невольно становимся свидетелями одного из разговоров на эту тему.
Как-то в непогоду мы по обыкновению засели на чердаке верзинского дома: Васька, Дуня, Ленька и я. Мадам Верзина куда-то ушла; внизу делает приборку, шлепая босыми ногами по полу, девчонка прислуга. И вдруг возбужденный разговор на повышенных тонах, голоса Васькиной мамы, волостного урядника Нарбута; слышим – внизу в избе с ними кравотынская колокольная компания: старый дьячок и молодой поп.
Говорят громко: дьячок наш более чем глуховат; всегда приходится буквально кричать ему в ухо. Речь ведут о нехорошем происшествии в монастыре, случившемся на днях, в праздник обретения мощей преподобного Нила Столобенского. Случай уже получил громкую огласку.
27 мая 1909 года, в праздник обретения Ниловых мощей, богомольцев в храм набилось столько и так они напирали, что нечаянно опрокинули раку и тело вывалилось на пол! Богомольцев из храма срочно выпроводили, а для поднятия тела в тот же день созвали священство окрестных приходов, в их числе и нашего.
Нынче кравотынское священство разделилось на два лагеря: один уверяет, что тело было нетленное; второй, что нет там никакого тела и быть не может. Обоим досталось поднимать мощи за ноги. Теперь поп кричит: «Была нога! Я чуть ли не голую ляшку держал». Дьячок в ответ: «Я ничего не нащупал! И видеть мне там ничего не пришлось. Нет там никакого Нила».
«А кто за руки брал, – продолжает наступать дьячок, – те вовсе говорят, они из ваты. И череп, мол, прикреплен к подушке. Зачем? Затем, что нет там ничего и быть не может!».
Мадам Верзина встревожена не менее священства; дескать, следует составить записку о происшествии в Синод; следует дать делу ход.
Урядник, Василий Федорович Нарбут, ей вторит:
«Пускай шлют комиссию. Пускай вскроют, посмотрят и рассеют это разногласие, от которого смятение в народе».
Вот именно, говорит мадам Верзина, создавали ведь синодальную комиссию и открывали у нас в Тверской губернии мощи Анны Кашинской, когда возникло сомнение в их нетленности!
«Открывали, – отвечает ей дьячок, – открывали, матушка. Однако народу православному соприкасаться святыне было недоступно: никого близко к церкви не подпустили. И наших, тверское священство, всех из храма вытурили».
Голоса еще долго гудят. До нас доносятся слова урядника о том, что беспокойство в уезде по поводу происшествия сильнейшее; и вообще пора бы разобраться с этим Нилом, кто он таков.
Касательно Анны Кашинской нет сомнений: та была супруга тверского князя Михаила Ярославича. Нил же фигура неочевидного происхождения. Якобы в начале XVI века поселился на одном из островов Селигера некий пришлый человек. Ни с кем из местных жителей в разговоры не вступал, всех сторонился, жил в полном одиночестве. Устроил себе пещеру. Развел огород. Дал обет столпничества. Вел строгую аскетическую жизнь в непрерывной брани с кознями дьявола, являвшегося к нему призраками гадов и диких зверей. Стоял и молился целый день, изгоняя из себя бесов; ночью спал также стоя: подвешивал себя на деревянных крюках, чтоб не ложиться «на ребра». Прожил на острове, питаясь своим огородом, почти три десятка лет; скончался, повиснув на деревянных крюках.
Священник с дьячком покинули избу – оставшийся урядник Нарбут продолжает разговор, уже на амплуа Пинкертона: мол, по его предположению, был этот Нил обыкновенный беглый. И наверняка инородец, раз ни с кем не разговаривал – не понимал местного наречия: «Какой-нибудь немец или швед. Не исключено, отмаливал у нас некое тяжкое преступление. Знаем мы эту публику: чуть что, в монастырь. А уж как расплодилось монашество в японскую войну!».
Далее собеседники переходят на обсуждение игр крестьянских детей. Мадам Верзина сетует, что детская культурная площадка, устроенная на плацу перед погостом, прививается вяло. Озорники по-прежнему играют в «Нила», бросая тень на село перед экскурсантами. На крутом берегу, за погостом, ими вырыты «Ниловы пещеры», стоит подобие распятья с крюками – несколько человек молятся, а кто-нибудь один носится вокруг под простыней, изображая нетленный призрак, и завывает волком. Особо удачно вытье получается у Леньки Федорова: натурально волчонок; ребята гогочут.
В то лето, к слову, наша дружба с Ленькой разладилась. Он стал обидчив. Бывало, пристанет: почему нас с Васькой зачислили в кадетские корпуса в Москве и в Питере, а его, сироту, отправляют в духовное училище в Осташков?
Васина мама, терпеливо: дескать, в военные корпуса принимаются только сыновья офицеров, или потомственных дворян, или лиц всех сословий, окончивших курс в одном из высших учебных заведений; а если принимаются сыновья священнослужителей, то не ниже сана иерея. «Вот вырастешь, Алексей, окончишь духовное училище, потом семинарию, в академию поступишь, получишь сан; и твои сыновья также смогут поступить в кадетский корпус», – открывает ему горизонты мадам Верзина.
Ленька, напомню, живет в селе при тетке. Считается, отец его сгинул где-то на отхожих промыслах еще до рождения сына, мать скончалась в родильной горячке – обыкновенная в крестьянских семьях история. Физическое развитие у Леньки слабое – он явно не кандидат на место в императорском Гвардейском экипаже. Простая же матросская служба, со всей ее тяжестью беспрекословного подчинения – тоже точно не по нему. Вот мадам Верзина, заботливое сердце, и выхлопотала нашему товарищу место в духовном училище Осташкова.
Хоругвеносец Степан Коровкин
Вчера вечером заметки о славном селе Кравотыни (которые, как и все мои описания былой селигеровской жизни, имеют прямое отношение к тем «контреволюционным» событиям, которые развернутся в Осташковском уезде в 1918 году) не закончил: ходил в киношку. Показывали «Петербургские тайны» по роману графа Крестовского, все четыре части. Публика валом валила: поглазеть на былой Петербург.
Офицеры зовут проветриться в Райволу дневным поездом – отказался; не хочу распыляться и отрываться от записок, полагая поскорее закончить деревенскую часть детских воспоминаний.
Итак, ждешь в детстве этого лета, ждешь, а промелькнет оно как один день. К 15 числу августа, началу учебного года, дачники в большинстве своем разъезжаются. Уехали в Москву Верзины. С Селигера тянет холодом; дождь; небо плотно затянуто низкими темными облаками, будто и не рассветало. В доме жарко натоплено; пахнет печкой и самоваром. Мама с книжкой; папа шелестит газетными листами. Почтовый день. Почту в Кравотынь привозят раз в неделю, по вторникам.
Нам, детям, делать нечего. Хоть бы заглянул в гости кто из местных робинзонов да побалагурил. И тут как по заказу – стук в дверь. Здрасьте вам и наше почтение: отставной комендор Степан Коровкин; сейчас начнется представление!
Коровкин шаркает сапогами о коврик, снимает дождевую накидку, проходит в залу и водружается на гнутый венский стул у стены.
«Коровкин, – сходу подначивает Дуня, – а правду говорят, будто у тебя есть фотографическая карточка королевы эллинов?».
«Допустим, есть».
«Где взял?».
«Допустим, ее величество сами милостиво изволили мне дарить».
«Врешь, в лавке купил!».
«Не вру!».
И пошло-поехало, почти до полной темноты.
Коровкина позовут за стол, он, как заведено, поотказывается, прежде чем переместится со своим стулом к столу; после важно отопьет из чашки, откашляется и заведет по-писаному:
«Господа, расскажу как смогу. С сердечным волнением передаю вам следующее незабвенное событие, бывшее со мною во время пребывания на военной службе. Служа во флоте, имел я честь состоять матросом, в звании комендора первого разряда, на броненосце «Владимир Мономах». Сей броненосец в 1890 году был между прочим в Пирее. При сем все служащие на броненосце имели великое счастье, в том числе и я, быть принятыми в Афинах ее королевским величеством королевой эллинов Ольгой Константиновной», – на этом месте Коровкин обычно переводит дух.
Следует пауза нового чаепития, затем продолжение простыми русскими словами:
«Принимали нас на плацу при дворце. Пока во дворец шли, глядим по сторонам – бедно живут. Домишки худые, не то что у нас на Селигере. Пыль. Курицы черные. Бабы черные, и жаль нам до слез Ольгу Константиновну. Королева диких эллинов, бедная женщина! Соскучилась по своим: всех служащих на броненосце стала расспрашивать о месте их родины и вручала каждому на память по святому евангелию с надписью и по два фотографических портрета государей императоров Александра Второго и Александра Третьего. Когда я имел счастье ответить, что родом из города Осташкова Тверской губернии, ее величество изволила милостиво заметить: а знаю ли я, что в прошлом годе в Осташкове был ее августейший брат великий князь Константин Константинович? Никак нет, говорю, ваше величество, не знаю».
«А она в ответ?»
«Ай-яй-яй, качает головой ее величество. Дескать, великому князю в этом городе все очень понравилось, а ты, комендор Коровкин, о том не знаешь. Ты, говорит, Коровкин, как прибудешь на родину по окончании службы, или в отпуск, так расспроси о сем радостном для Осташкова свершившемся событии. И подарила мне свою фотографическую карточку с надписью. По завету ее величества я, по окончании службы и прибытии на родину, принялся расспрашивать всех о братце Ольги Константиновны. И мне отвечали: мол, в мае 1889 года жители города Осташкова действительно были осчастливлены чрезвычайно редким и знаменательным событием, посещением города его императорским высочеством великим князем Константином Константиновичем, прибывшем в нашу столь отдаленную местность специально на поклонение святым мощам небесного нашего предстателя перед богом, отца нашего Нила Столобенского чудотворца. Это совершившееся велико-радостное и редкое событие в истории Осташкова и по сие время хранится неизгладимо в памяти каждого осташа».
Благодаря обладанию фотографической карточкой с автографом Ольги Константиновны Степан Коровкин – уважаемый человек в уезде. Он знаменосец Осташковского общества хоругвеносцев преподобного Нила Столобенского. За сим, собственно, и зашел к нам в непогоду: собирает по дачникам пожертвования на общество.
Удочку Коровкин закидывает далеко: мол, вот игумения Еликонида, настоятельница Осташковского Знаменского монастыря, распорядилась о пожизненных годовых членских взносах в 25 рублей. Протоиерей Кронштадтского Андреевского собора Иоанн Ильич Сергиев тоже распорядился о пожизненных членских взносах в 25 рублей. От московского купца Боткина поступило 50 рублей, а братья Савины выделили на киот с носилками денежные пожертвования в размере семи рублей.
«Ты, братец, совесть имей, – останавливает его всякий раз папа, – я тебе не братья Савины и не отец Иоанн Кронштадтский, миллионами не ворочаю. Сколько просишь?».
Коровкин скребет в затылке: дескать, уже пошли «дождя», к 15-му числу августа публика окончательно разъедется, а мадам Верзина в этот год опять не жертвовала; она, понятно, вдова, живет в скромном достатке…
«Пятьдесят копеек», – вставляет мама.
Степан Коровкин деланно вздыхает и достает тетрадку из-за голенища сапога: на что записывать денежное пожертвование? На содержание хоругви-знамени или на сооружение киота с носилками для иконы преподобного Нила?
«Пиши в свою хоругвь!» – диктует отец.
«Пишу».
«Пиши два раза! По 50 копеек».
«По 50 копеек оба раза?».
«Оба».
«От кого указать?».
«От неизвестного лица».
«Оба раза?».
«Оба».
«Ну, я тогда к мадам Верзиной не иду?».
«Не ходи, она уже уехала».
Каждое лето завершается визитом Степана Коровкина.
Славные кравотынские персонажи – матросы, избороздившие немало морей, повидавшие немало стран и всюду мерившие иноземную жизнь своей деревенской меркой, с единым выводом: «Нет, это не то, что у нас на Селигере». За морем бабы не те, что на Селигере; избы не те, что на Селигере; куры не те, что на Селигере; язык не тот, что на Селигере… Неунывающие критики иных берегов!
Слухи и вести из Петрограда
В Халилу из карантина в Териоках прибыла новая партия семейных беженцев. Мест в санатории уже нет и Красный Крест снял им комнаты в избах крестьян. Харчатся в столовой санатории.
Среди них я встретил инженера П., знакомого мне по Петрограду. Жену его вначале не узнал: прежде была толстушка и хохотушка.
Оба говорят, Петроград живет исключительно слухами: из советских газет ничего не узнать, даже погоды; переписка с заграницей и получение иностранных газет Смольным по-прежнему запрещены. При скудости реальных известий в городе сплошное богатство воображения. Одну неделю питерцев охватывает слух, будто вот-вот войдут англичане. В другую неделю, напротив, «самые достоверные» слухи о подходе немцев. В третью сообщают, что белые уже на Пулковских высотах и Смольный готовится к эвакуации в Москву, а наш Северо-Западный край отпускают из Советской России вслед за Финляндией.
Хороший, даже самый нелепый, слух пройдет – публика ходит с просветленными физиономиями. Кто на советской службе – сидит и трясется от страха: опять же слухи, якобы правительством будущей Русской Северо-Западной республики составлены расстрельные списки; де, в списках даже артист Шаляпин.
Инженер полагает, пакостные слухи о кровожадности белых распускают сами большевики, чтоб еще более запугать петроградцев.
Говорят, в петроградской публике в целом смятение.
Жена инженера: «Никто ничего не понимает! Никто. Что делать? Ждать белых или устраиваться самостоятельно? Лично я никого не осуждаю; нет, никого!».
Дамы беженки травят друг дружке душу – тяготами петроградского быта: водопустные дни сократили до двух в неделю, мытье белья роскошь, химические чистки одежды закрыты; некоторые жильцы вовсе не топят ни единой комнаты в квартире: во дворах теперь щепки не найдешь, скамейки в парках и заборы окончательно разобраны на дрова; дошло до того, что ломают мебель и жгут старые книги. Повсюду в Петрограде нечистоты, в парадных запах отхожего места; публика панически боится повторения летней холеры 1918 года. Петроград – во всех смыслах угроза жизни, а Смольный в управлении городом ни на что не способен, кроме как на умножение своих штабов, контор, подотделов и совслужащих – в геометрической прогрессии…
Офицеры решили организовать концерт в пользу новоприбывших беженцев. Обсудив программу, сошлись на старинных песнопениях русского воинства, при том дав зарок более не вопить «Вещего Олега», от которого стонут уже и сами стены санатории.
Теперь за стеной репетируют:
Помню, как в корпус, в путь далекий,
мать провожала меня:
«Сын мой, учися, молись за царя», –
так повторяла голубка моя.
«Будь государю ты верным слугой,
Твердо за веру, за родину стой.
Смерть за отчизну завидная доля», –
Так говорил отец мой родной.
Кадетский марш. Само собой, нахлынули и следующие лирические воспоминания. Первый кадетский корпус и первый день в корпусе! 1909 год, 15-е число августа…
Часть II
Первый кадетский корпус
Рассадник великих людей
По нотам старинного кадетского марша – учись, молись, будь слугою Государю – и разыгрывалась в нашем семействе сцена провожания сынка Павленьки в корпус. С заменой одной подробности: путь до корпуса далеким не был. От нашего дома у Калинкина моста через Фонтанку – на Васильевский остров, на другой берег Невы на трамвае – всего около получаса.
Итак, 15 августа 1909 года. Раннее утро. Трамвай уже подъезжает к корпусу: дворцу Меншикова и тянущимся за ним низким зданиям Кадетской линии – неужели я отправляюсь сюда на долгие годы?
В Сборном зале Первого кадетского корпуса собираются новички – «зверье», или «молодые», как нас называют старые кадеты. Озираясь и хватаясь то за платье матери, то за руку отца, новички исподлобья смотрят друг на друга. По манерам новичков сразу можно различить их характеры: кто похрабрее, тот не жмется около провожатого, а смело шагает между публикою, которая все прибывает.
Здесь и генералы в полупарадных формах, с толстенькими и тоненькими сыновьями; здесь крикливые молодые поручики с братьями; наши бледные мамаши в аршинных шляпах, не сводящие глаз со своих ненаглядных сынишек. Изредка попадается высокий, как шест, гимназист с белым воротничком на шее – это поступающий в старший класс.
С лицами, искаженными от непреодолимого волнения, «звери» испуганно смотрят на каждого проходящего кадета, желая, чтобы кадет обратил на него свое внимание; но кадет спокойно проходит мимо и идет своей дорогой, а «молодые» рассматривают каждый предмет в зале, в котором, может быть, им придется провести все семь лет.
Но вот среди толпы появляются три офицера с большими, исписанными фамилиями, листами. Они расходятся по углам и начинают вызывать: «Иван Никитин», – раздается в одном углу. «Сергей Попов», – слышится в другом. «Георгий Гаврилов», – доносится из третьего.
Несмело, с трудом отрывая руку из рук родителей, отходят вызываемые в круг. Наконец чтение окончено и новичков строят в ряды, но ряды неправильны и неравномерны: то тут, то там видно толстенькое брюшко новичка.
«Молодых уже строят», – слышно со стороны двух кадет, проходящих по залу.
Теперь отворяются двери из рот и правильные колонны кадет входят в зал.
Между тем офицеры, принимающие новичков, объясняют им, что когда войдет генерал и поздоровается, следует отвечать: «Здравия желаем, ваше превосходительство».
Корпус выстроился. Испуганно, с круглыми от волнения глазами, смотрят «молодые» на гордо стоящих кадет. Папеньки, маменьки, сестры и братья новичков также смотрят на красиво выстроенных колоннами молодцов, на левом фланге которых стоят полуразбитые взводы новичков.
Наконец раздается команда и старый, седой, но еще бодрый старик-директор входит в зал. Новички, как загнанные зверьки, смотрят на директора. Улыбаясь, он обходит строй и здоровается поротно.
«Здравия желаю, ваше-ство», – ухарски отвечают кадеты.
Маменьки наши со слезами смотрят на старших кадет, думая, что, может быть, и их сынишки станут такими же молодцами…
«Здравствуйте, дети!» – подходит к левому флангу директор.
«Здравствуйте, здраю желаю, здраю поживаю», – расшаркиваются новички, начисто забыв наставление офицеров. Старшие кадеты не могут сдержать улыбок.
Директор приказывает приступить к молебну.
Священник, седой и худой, подвижный старичок, говорит корпусу длинную речь о новых успехах, а к новичкам обращается с напоминанием о том, как трудно было им поступить, выдержать экзамены, и как они теперь должны стараться. Новички, потупя головы, слушают умные слова священника.
Начинается молебен. Громко, отчетливо поют певчие. Громко звучит ектения: «Подай, господи; подай, господи»…
Кончился молебен, роты по очереди расходятся.
Матери, сестры и братья наперерыв бросаются прощаться с сыновьями и братьями: на глазах многих слезы. Новичков поворачивают и уводят в роты. Родители уныло смотрят вслед уходящим любимцам.
Новички входят в небольшой ротный зал. Пожилой ротный командир Звеньев дает приказания.
«Строиться», – выкрикивает он.
Старые кадеты начинают сходиться. Новички, смотря на них, тоже строятся. Проходит ранжир, небольшое учение, и кадет распускают.
Новички, как испуганное стадо, шарахаются в сторону. Лишь один новичок спокойно отходит. Это мальчик лет 11-ти, одетый в куртку и широкие брюки. Светло-русые волоса коротко подстрижены, полные щеки пылают румянцем, аккуратный нос довершает лицо. Засунув руки в карманы, он идет осматривать картины, тогда как его товарищи, столпившись, искоса поглядывают друг на друга.
«Зверь, как ваша фамилия?» – подлетает к нему высокий вихрастый кадет.
«Гаврилов», – важно отвечает новичок. В этот момент раздается пронзительный, дребезжащий звук колокольчика, и новичок, назвавшийся Гавриловым, так и приседает, зажав уши.
Раздается команда; кадеты опять идут строиться. Новички также, смотря на кадет, встают на свои места, вытянув шеи. Выбирают старших по столам и наша 4-я рота отправляется завтракать.
Не стоит говорить о том, как шла 4-я рота, но надо упомянуть, что остальные роты помирали со смеху, увидя ее. Когда она пришла и села за столы, то… О, бедные старшие по столам! Их уши наполнились целыми потоками криков. От всех новичков один вопрос: все ли надо есть, что дадут, и нельзя ли просить порцию меньше? Кто-то переспрашивает фамилию старшего.
«По очереди, господа, – говорит старший, – не все сразу».
От этого шум только увеличивается, так как всякий хочет говорить первым. Старший зажимает уши и приказывает молчать, но новички с новой яростью начинают свои требования, пока старший не обходит всех новичков и не заставляет молчать.
Кончается завтрак и новичков пускают на плац. Снова, как стадо овец, ходят они, знакомясь между собою. Погода дивная. Осень хотя и глянула сюда, но от желтых листьев трава на плацу зеленеет еще ярче.
Новичков зовут на фотографирование. Снимает учитель рисования господин Развольский. Мы шумно и бестолково размещаемся на ярусах скамей. Внизу 1-я рота Его Величества (в нее зачислен наследник цесаревич); выше остальные роты; наша 4-я наверху.
Этот фотографический снимок, конечно, остался в Петрограде, но он у меня и сейчас перед глазами. Разнокалиберная толпа «ненаглядных сынишек» в матросках, курточках, фуражках и беретах; мальчики обуты в лакированные ботиночки; кудри и вихры выглядывают из-под головных уборов. Через час «зверьки» сменят детское платье на кадетскую форму, наденут строевые сапоги, нам сделают одинаково короткие стрижки.
Первый урок будет историко-патриотическим. Учитель заведет долгую речь:
«Корпус – рассадник великих людей. Стены корпуса знали Сумарокова, Озерова, Хераскова, Суворова, Голенищева-Кутузова и Лескова. В корпусе учились и учатся августейшие кадеты. Наравне со всеми делил общий кров и труды кадетской жизни его высочество князь Иоанн Константинович. В этот учебный год государь император зачислил в списки первого класса его высочество наследника цесаревича. Мы обязаны быть достойны сего знака монаршего благоволения. Для августейшего кадета имеется особое символическое место в классе, в столовой и в спальне; убедительная просьба соблюдать дистанцию, не прикасаться к предметам наследника. Депутация от корпуса имела счастье поднести августейшему кадету полное кадетское обмундирование, в ящике кадетской работы. Кадеты 7-го класса составили марш «Августейший кадет», посвященный его императорскому высочеству. Марш высочайше повелено всегда играть в присутствии его императорского величества…».
Публика наша, не ведающая дисциплины, начинает переговариваться меж собой.
«Тише, господа, – приказывает отделенный офицер-воспитатель, поручик Беленков. – Тише!».
Шум от этого лишь громче.
«Тише!» – а с нашей стороны ноль внимания.
«Бемоль!» – вдруг тонко выкрикивает Беленков.
Неожиданная постановка вопроса производит впечатление. Мы затихаем, а Беленков, первым из учителей и воспитателей, получает от нас свою кличку: «Бемоль». Через неделю-другую «Бемоль» естественным порядком превращается в «Бельмо» – к тому располагает белесая остзейская внешность поручика Беленкова.
По окончании уроков первого дня нам распределяют места в ротной спальне. Спальня пугает новичков огромным размером, уходящими вдаль рядами кроватей и в целом спартанской обстановкой. Кровати составлены изголовьями по четыре, застланы тонкими байковыми одеялами; в ногах табурет для верхней одежды; у стены вешалка для полотенца и фуражки. Спрашиваем служителя: куда ставить сапоги? Отвечает: ставьте, господа, под кровать.
Как тут не загрустить о домашнем очаге?
Заснуть в первый вечер не представляется возможным. С фланга старших кадет доносятся храп, сопение, бормотание; наша «четверка» переговаривается громким шепотом. Мы на «ты» еще с фотографирования.
«А ты в ночное за рыбой ходил?» – громко шепчет мне кадет Гаврилов.
«Ходил».
«А у нас в этом году в озере рыбы совсем не было!».
«Совсем?» – «Ну да. Прошлой зимой рыба вся перемерла: мужики не сделали во льду прорубей. Зато купались мы по шести раз в день и даже больше».
«А у нас имение в Новгородской, в Боровичах, – встревает мальчик из-за изголовья, – я с тетками в лес за грибами ходил».
«А теремки у вас в Боровичах есть?» – это четвертый голос, он принадлежит маленькому тоненькому мальчику, который был в Сборном зале со старшим братом поручиком.
«В Боровичах теремков нет. Там деревушки совсем жалкие: избы крыты соломой с глиной или хвоей».
Мы с Гавриловым подтверждаем: теремки – выдумка.
Тоненький мальчик вздыхает: «А я с маменькой летом в Неаполе был».
Воцаряется молчание.
«Купался. Морские звезды собирал. Везувий видел».
«Ух, ты!».
«Ужас, какой он страшный!» – сообщает мальчик очевидец Везувия. Мальчика зовут Жондецкий 2-й.
«Зверье» и зверская дисциплина
Как звали кадета из Боровичей, мне не запомнилось. Его вскоре отчислили за некую детскую шалость. Первый кадетский корпус – привилегированное учебное заведение империи, рассадник великих людей – всегда славился зверской дисциплиной.
Утром бегом в умывальню: раздеться до пояса, облиться водой над длинным желобом. Бемоль подгоняет: «Суворов купался в пруду, пока лед не встанет! В здоровом теле здоровый дух! Раз-два, облился; подходи следующий!». Вода холодная, льется в умывальник с резким звуком; полотенце жесткое…
Бемоль выстраивает «зверье» на утренний смотр перед завтраком и давай придираться: ногти грязны, уши нечисты, на лбу чернила, у рубахи неправильно заложены складки под ремень, бляха вычищена неровно, и т.д. Сам он, не так давно окончивший корпус, ужасный аккуратист. Мы быстро подмечаем его слабость к собственному внешнему виду и за спиною передразниваем, как он подправляет указательным пальцем свои тонкие усики.
Бемоль идет вдоль строя, заложив руки за спину, и потягивает носом. Приметив запах, делает резкий разворот в сторону провинившегося: «Не-о-пря-тен!».
«Зверьков» окультуривают и пропалывают как дикий заросший сад.
Проходит август, тянется сентябрь, наступает слякотный октябрь… Какая перемена! И следа не осталось от восторга первых дней в корпусе. Все вокруг темно, сурово, холодно. На уроках, особенно первых, хочется спать. На втором и третьем донимает сосущее в животе чувство голода.
Закон божий, грамматика, французский, арифметика, естественная история, рисование, чистописание – хотя и репетировал все предметы первого класса заранее, в корпусе спотыкаюсь на французском. За четверть «август-октябрь» получаю шесть баллов по французскому и выволочку от папы. Двенадцати баллов нет ни по одному предмету, а средний вывод за четверть всего 9. Оценка поведения также не блестяща. Нарекание: рисую на уроках. С рисованием связано первое лишение отпуска. У кадет, как известно, два главных воспоминания из младшего возраста: первый опыт отдавания чести и первое оставление без отпуска.
Шестое число каждого месяца в Первом кадетском – день музеев и экскурсий; в первую половину дня классы расходятся по городу. У Бельма интрига: не сообщать заранее, куда пойдем.
6 ноября девятого года мы одеваемся после завтрака в зимние бушлаты, строимся и выходим на набережную; идем к Николаевскому мосту, про себя гадая, куда ж нас ведут. На Неве в это время ледоход, одна льдина набегает на другую, а потом эти льдины разбиваются об устои моста. Ветрено. На перилах моста и под ногами чистенький, только что выпавший снежок.
Бельмо ведет нас в Александровский сад, где разрешает разойтись, при условии далеко от него не отходить. Мы, довольные, бегаем по саду среди нянек с малыми детьми и лупим снежками в постаменты памятников великим людям отечества: Пржевальскому, Жуковскому, Лермонтову, Глинке и Гоголю. Морозно и весело. Сама прогулка – глоток свежего воздуха в унылой череде будней. Набегавшись по саду, отправляемся осматривать Исаакиевский собор. После Исаакия идем любоваться памятниками императорам Петру Первому и Николаю Первому. Время наше выходит, пора возвращаться в корпус.
На обратном пути, идя по Английской набережной, мы видим плывущую в Неве утку и так нам жалко на нее смотреть: кажется, что вот сейчас ее затрет льдом! Весь Николаевский мост и всю набережную говорим только об этой утке; и за обедом тоже об утке: выплывет или нет? Среди кадет есть не раз ходившие с отцами на утиную охоту, однако и тем жаль крякву.
Первый урок второй половины дня – грамматика. Я, не слушая учителя, рисую на листочках несчастную утку среди льдин. Вначале кадет Гаврилов рисунок увидел – потребовал себе такой же. Затем попросил кадет Жондецкий 2-й. На третьем рисунке я был остановлен учителем.
Так, из-за этой уточки, и лишился отпуска в первый раз.
«В следующий раз, кадет Репин, вы будете зачислены кандидатом на арестование. При наличии свободных мест в карцере, – Бельмо отчитывал меня с видимым удовольствием. – Недопустимо поощрение расхлябанности. Расхлябанность начинается с проступка и завершается преступлением. Для вас, кадет Репин, недостижимым будет оказаться на высоте положения доблестного офицера, защитника царя и отечества, честного и справедливого гражданина своего государства, если вы уже в младшем возрасте пренебрегаете установленными правилами. В послеобеденный отдых такого-то числа вы ложились на кровать в сапогах. Затем, вы регулярно изливаете свою фантазию в сочинение самых невероятных историй и стихотворений, а также в рисунки – на то и другое тратите много времени, что идет в ущерб занятиям, – у Бельма на каждого составлен лист проступков, который он и достает из особой штрафной папки, вызывая кадета в свое помещение. – Ваш балл по французскому делает вас кандидатом на отчисление из казеннокоштных: средний годовой вывод может не дотянуть до восьми».
Далее Бельмо лупит в цель:
«Подумайте о родителях, которым доставят боль ваши неприятности личного свойства. Отец ваш в весьма преклонном возрасте. Своим трудом содержит довольно большую семью. Вы росли в трудовой атмосфере. Я понимаю, если б вы были избалованы роскошью и богатством, которыми часто окружают детей, поступающих в корпус…», и проч.
Лишившись отпуска, я слонялся по корпусу с теми несколькими мальчиками младшего возраста, которым было не к кому идти в Петербурге. Отчего-то забрел в умывальню для старшего возраста. Там в форточку курил кадет Дмитрий Колпинский – в этот учебный год он был назначен редактором корпусного журнала «Кадетский досуг».
«Зверь, как ваша фамилия?» – он обернулся ко мне.
«Репин».
«Не к кому пойти? Или без отпуска?».
«Без отпуска».
«Отчего?».
«Рисовал на грамматике».
«Что?!».
«Уточку».
Кадет расхохотался:
«Зверь, напишите мне вашу историю для журнала. Репин занимался художествами, за что и был наказан. Забавно».
Уточнив, когда приходить с рукописью, я спросил, можно ли позвать с собой товарищей, которые тоже сочиняют. Ведь Гаврилов и Жондецкий 2-й просто мечтали опубликоваться в «Кадетском досуге» да не знали, как подступиться к молодцеватому Колпинскому – одному из самых блестящих кадет корпуса.
Вот так фортуна и подбрасывает нам счастливые карты.
Первые встречи с Государем
К Колпинскому я еще вернусь. Пока же (и это не менее важно) завершу тему рисования.
Все тот же первый год в корпусе. Окончена вторая четверть. Рождественские каникулы, елки в домах новых товарищей, цирк – после я слег с лихорадкой, едва проучившись в третьей четверти пару дней. Зимние каникулы всегда Петербурге рассадник заразы, ворчал старый доктор в лазарете, добавляя, что не мешало б их взять да навечно отменить.
Скучней лазаретной палаты Первого корпуса только Халила. Стертый шашечный пол, коричневая полоса краски на треть стены понизу, жаркая кафельная печь, овальный обеденный стол, над ним огромный образ-картина «Спаситель, благословляющий детей» – дар корпусу от Государя; полосатые чехлы на спинках кроватей и таблички с именами кадет на стене, над изголовьем.
Как-то однажды будят – в лазарете полундра. Кадет выдергивают из дремоты, меняют одежду, дают неношеные куртки с белыми отложными воротниками. Мне несут планшет, бумагу, грифели: рисуйте, Репин. Что рисовать? Копируйте, господин кадет, Христа с детьми.
Это было в конце января 1910 года – в день высочайшего посещения корпуса нашим державным шефом, его императорским величеством Государем. Я, признаться, впал в оцепенение: сейчас я первый раз в жизни увижу Того, пред Которым преклоняются все народы необъятной России, Того, выше Которого, кроме Всевышнего – нет никого…
В коридоре послышались шаги, тихие голоса. В сопровождении директора корпуса вошел Николай. Он был в сюртуке нашего корпуса, с юбилейным нагрудным знаком. Лицо его выражало то особое благодушие, которое встречаешь только у очень добрых людей.
Государь обошел всех кадет; каждого расспросил об отце, о месте родины. Настал мой черед. Не помню, что я к этому времени успел скопировать (государь в работу не заглядывал). Он посмотрел на меня, на табличку над головой; мягко улыбнулся. Задал вопрос об отце, я ответил.
Далее государь изъявил желание сняться с находящимися на лечении в лазарете кадетами; фотографический снимок был сделан учителем рисования господином Развольским.
Надо ли говорить о том, что к вечеру того же дня почти весь лазарет выздоровел: всем нам не терпелось рассказать товарищам, как и о чем мы говорили с царем; а также узнать у них подробности посещения государем корпуса!
В ротах мы почти никого не застали: государь, довольный блестящим состоянием корпуса, повелел отправить кадет в отпуск на 3 дня. Дежурный воспитатель сообщил, что в прощальном приветствии корпусу в Сборном зале государь сказал, обращаясь к директору: «Через три недели ко мне в Царское».
Это означало, что 17 февраля, в день нашего корпусного праздника, для нас будет устроен смотр в Царском Селе.
Незабываемый день: парад нашего корпуса в высочайшем присутствии в Царском Селе 17-го февраля 1910 года. Я во второй раз увижу государя…
Накануне была основательная баня. Встали в пять утра. Бемоль придирчиво осмотрел всех перед чаем. После чая быстро оделись в парадную форму, построились в ротном зале. В семь часов уже стояли на улице: вынос знамени. Раздается команда: «Слушай – на – краул!», выносят знамя.
Строем идем на Царскосельский вокзал, не замечая метели и бьющего в лицо мелкого колючего снега. В поезде тридцать верст, отделяющие Петербург от Царского, пролетают незаметно. В Царском нас встречает оркестр стрелкового батальона. Бодро проходим длинный путь от вокзала, хоть он и труден по снегу – в гору.
Входим в манеж. В манеже гомон, запах пота: кадеты скинули шинели. Нам на скорую руку дают чай и бутерброды с котлетой. Нас торопят: уже приехал великий князь Константин Константинович, главный инспектор военных училищ. Построились; великий князь поздоровался с каждой ротой отдельно, поздравил нас с корпусным праздником. Раздается команда «Слушай – на – краул!»: в манеж входит государь, ведя за руку наследника цесаревича. Малютка наследник в форме кадета нашего корпуса.
Государь отдельно здоровается с музыкантами, поздравляет их с корпусным праздником; после произносит те же приветствия всем нам.
Выходят вперед певчие и начинается торжественный молебен. После молебна мы идем церемониальным маршем мимо государя. Выстраиваемся полуротными колоннами. Государь говорит нам, что он очень доволен нашим молодецким видом и блестящим состоянием корпуса и выражает надежду, что он и впредь будет видеть нас такими же. Следует громкое ура полной грудью.
Директор провозглашает здравицу, и, под восторженные крики кадет, государь отбывает из манежа, а мы, надев шинели внакидку, отправляемся в Большой Дворец на завтрак.
На завтраке с нами государь. Он обходит кадет, многим задает вопросы. Еще раз благодарит нас за блестящий смотр и молодецкую выправку.
Через час мы покидаем дворец и идем через дворцовый парк на вокзал. На крыльце дворца стоят государь, императрица, наследник и великие княжны. Мы идем мимо них и кричим во все глотки ура.
Барышни великие княжны смеются, каждая машет нам рукой…
По дороге к вокзалу слышим сзади окрик: «Вправо!».
Берем вправо – мимо несутся розвальни; в розвальнях наследник в русском тулупе, с бонной и казачком. Ура не смолкает. Розвальни скрылись из виду, а мы продолжаем и продолжаем кричать наш восторг полной грудью…
Тем же порядком возвращаемся в корпус. Строем по Петербургу идем с такими радостными физиономиями, что, верно, всякий прохожий догадывается: эти молодцеватые кадеты только что от царя.
Журнал «Кадетский досуг»
Спустя некоторое время наша троица (Гаврилов, Жондецкий 2-й и я) уверенной поступью входит в помещение «Кадетского досуга». Каждый принес рассказ для журнала и уже воображает свою литературную славу.
«Что, звери, – приветствует нас Колпинский, – принесли сочинения о том, как ходили в Боровичах с тетками за грибами?».
Мы переглядываемся…
«Ну, валяйте, звери, о чем ваши творения?» – Колпинский восседает за длинным столом, на котором разложены стопки листов.
«У меня о первом опыте отдавания чести, – говорит Гаврилов. – Когда я в первый раз в отпуск шел, посреди пути ветер фуражку сорвал. Фуражка в лужу покатилась, я за ней. Поймал, носовым платком от грязи оттер, но так в мокрой фуражке и отдавал честь первый раз. Смешно».
«А у меня о том, как на экскурсию в Александровский сад ходили. В снежки играли. Уточку в Неве видели. Было ее жаль», – это Жондецкий 2-й.
Колпинский вздыхает: «Вы, зверь, что скажете?» – вопрос ко мне.
«Я о первом лишении отпуска еще не успел, – отвечаю, – но принес фантастический рассказ о некоем воспитателе кадетского корпуса. Он сделал орнитоптер. После подъема орнитоптера с плаца корпуса этот летательный аппарат исчез из поля зрения публики. Думали, он разбился где-то за городом, а он попал из нашего времени на сто лет вперед, в 2010 год. И воспитатель увидел на берегах Невы небоскребы по примеру Нью-Йорка!».
Редактор Колпинский делает кислую физиономию:
«Звери, вы полагаете, это кому-то интересно?».
«Допустим», – уклончиво отвечает Гаврилов.
«А это?» – Колпинский выдергивает наугад листок из стопки бумаг и зачитывает с сарказмом:
«Называется «Перед аквариумом». Стих!
Рыбка, рыбка золотая,
Что так грустно ты стоишь?
Что все жабры ты сложила
И печально так глядишь?
Желаете слышать еще? Берем что попалось… «Ея глаза»! С посвящением «Моей Таточке». Тоже стих.
Твои глаза – они ведь могут
Свести с ума и погубить,
Но даже если так и будет –
Я буду все же их любить.
Бред. Детский лепет. Все вокруг жалуются на неаккуратность выхода «Кадетского досуга». А как, спрашивается, можно печатать журнал часто и делать его интересным, когда все пишут следующее: младший возраст – грибы, ловля рыбы и первый опыт отдавания чести; средний возраст – любовные стишки; старший возраст – о, эти сосны Финляндии, о, кедры Крыма, о, море, и ах, она, Нина! И это рассадник великих людей, будущий цвет нации? Что молчите, звери?».
Мы стоим перед Колпинским, потупя головы.
«Звери, кто-нибудь из вас когда-нибудь знакомился с работами на фабриках и заводах?».
«Нет!».
«Был с отцом в плавании на боевом корабле?».
«Нет!».
«В воинском гарнизоне?».
«Нет!».
«Звери, вы знаете, чем победила нас японская нация?».
«Нет. Но я прошлым летом был с маменькой в Неаполе», – спешит оправдаться Жондецкий 2-й.
(Жондецкий 2-й: кадетская кличка Жондюша, или просто Дюша. У меня кличка Репа. У Гаврилова Горилла).
«Звери, – говорил Колпинский при другой нашей встрече, – от вас зависит приблизить момент апофеоза и славы отчизны. В обществе появились отрадные признаки приближающегося оздоровления после ужасов 1905 года. Русское общество прониклось духом патриотизма. Придет время – и обессиленный, состарившийся запад склонится перед молодым востоком, где на развалинах древней Скифии и на всем необъятном пространстве между четырьмя океанами раскинется Великая Славия, объединенное славянское государство юга и севера, востока и запада. А что мы сделали за последнее пятилетие? Прилагали ли все свои усилия к тому рычагу, которому суждено повернуть историю народов?».
Мы слушали его, смотрели в окно на плывущие по Неве баржи с дровами, на телеги с сельдяными бочками на набережной и плохо понимали, о каком рычаге говорит редактор журнала «Кадетский досуг».
Кадетские увлечения
У Колпинского было типическое увлечение кадет старшего возраста: идея переустройства несовершенного мира. У нас, кадет младшего возраста, были увлечения иного свойства. То мы увлекаемся марками и превращаемся в больших знатоков этих кусочков бумаги: обмениваем, продаем, покупаем – однако через пару месяцев альбомы с марками заброшены. То мы становимся практикующими спиритуалистами: крутим в спальне по ночам тарелку, вызывая голоса «оттуда» – голоса дерзят и говорят неумные вещи; занятия оккультизмом быстро надоедают.
Приходит черед варшавского эсперанто: мы в восторге от того, что эсперантскую грамматику можно изучить в течение какого-нибудь часа, в отличие от французской, на освоение которой необходимы год или два. В час не укладываемся, в два часа тоже, и даже в три дня – разочаровываемся в докторе Заменгофе; купленный за 40 копеек заменгофский Universala vortaro исчезает из поля зрения, равно как и альбомы марок.
Затем наша избранница фотография. Фотографов в Петербурге в то время целые взводы, стреляют изо всех закоулков. Всеобщее поветрие! И в нашей квартире устроена темная комната, папой куплена фотографическая камера, мною испорчены несколько дюжин пластинок…
Забросив вскоре фотографию, мы с кадетом Гавриловым отправляемся с мольбертами на пленэр на Николаевскую набережную: теперь мы рисовальщики. На набережной весна; весна пробуждает дремавшие чувства – ого, мы позабыли, что на самом деле влюблены в море и мечтаем поступить в Морской корпус! Теперь мы говорим только о минах, броненосцах и паровых котлах.
В начале следующего учебного года, в августе 1911-го, мы англоманы: пленены английским футболом. На Николаевскую набережную прибывает корабль под шведским флагом, на верхней палубе стоят поджарые, с бритыми лицами спортсмены: британская сборная по футболу. Мы восхищены мускулистыми, загорелыми англичанами. И теперь мы даже больше англичане, чем сами англичане. В речи у нас исключительно all right; при том особый шик сказать «всё all right».
Английский футбол-клуб снимает для своих игр просторный плац нашего корпуса. Мы, кадеты, первыми из учащейся молодежи Петербурга видим, что за зверь такой футбол. Играет у нас английская колония, играют шотландцы, потом немцы. Мы смотрим, нам страшно нравится и мы учимся. Подносим футболистам мячи. А не хватает у иностранцев игроков на тренировках – те берут нас, кадет. Футбол в корпусе развился очень сильно.(Мы исполнены гордостью, что и самый первый в России футбольный матч состоялся в 1897 году на плацу Первого кадетского корпуса; от нас пошло летоисчисление русского футбола).
Футбольный сезон окончен – у нас новая избранница: сокольская гимнастика. Теперь мы славяне, новая раса. Мы возрождаем героический дух древней Эллады по методу чеха Тырша. Сокольские упражнения под аккомпанемент чешских сокольских мотивов; железная дисциплина, строгая безукоризненная ритмичность и симфоническая стройность…
Зимой следующее увлечение: финскими лыжами. Невероятно, но у нас в корпусе очень многие совершенно незнакомы с лыжным спортом! Проведя целую неделю в душных классах, кадеты предпочитают по воскресеньям толкаться с конькобежцами на небольших пятачках скейтинг-рингов, продолжая дышать туманным, прокопченным воздухом Петербурга. Подальше, на простор и на свежий воздух! Тем более, лыжи новый оригинальный способ передвижения для разведок; лыжи вводят во многих полках нашей армии. Мы – разведчики. Мы набираем команду: лыжи есть в корпусе, костюма особенного не надо, наш бушлат вполне пригоден; покупаем валенки, так как обнаруживаем, что в сапогах мерзнут ноги. Два-три похода в Гавань – лыжи заброшены. Горюет от этого один Жондецкий 2-й: он потратился на валенки в самый канун нашего охлаждения к лыжам.
Увлечение следовало за увлечением; учителями и родителями эта погоня за новыми впечатлениями и знаниями деятельно поощрялась. Помню, как отец коптил для нас стеклышки на апрельское солнечное затмение 1912-го года. Кажется, он один из нас был огорчен, что из затмения ничего не вышло: шел дождь, на Марсовом поле, где специально устроили обсерваторию, стояли лужи, к самой обсерватории было не пробиться; а нам изготовили стеклышки – и довольно; переходим к следующей затее.
Ссора в бильярдной
Как говорил кадет Колпинский, «вы полагаете, это кому-то интересно?», тем более спустя столько лет: все эти мелкие, милые, довоенные подробности кадетского детства? Не знаю. Собственно, причина моего сегодняшнего потока воспоминаний – вчерашний вечерний разговор.
В бильярдной та старуха из беженок, что на днях громко жаловалась на свои имущественные потери от революции, вновь принялась солировать, пользуясь привилегией почтенного возраста. На сей раз тирада: отчего сидим в Финляндии, сложа руки и оружие? Почему несколько миллионов славного русского дворянства не смогли объединиться и выставить один боевой отряд, чтобы освободить еще в Тобольске царскую семью, охраняемую жалкой горсткой матросов?
Тут ей кто-то ввернул: де, «Николашка», де, «сам виноват», распутинщина, «полоумная царица», «юродивый наследник» и прочие клише. Де, само правление Романовых началось с повешения малолетнего сына Марины Мнишек. Стоит ли удивляться, что завершилось это правление расстрелом Николая? Де, все возвращается на круги своя…
В итоге в бильярдной все переругались и надорвали глотки. Нашелся офицер из студентов, который якобы с младых ногтей понимал в политике и знал, что «царь дурак». Офицеры кричали: неправда, у каждого в памяти о своем младшем возрасте есть хотя бы один эпизод личного монархического восторга. Умнику студенту чуть не побили морду. Забавная вышла сцена. А я сидел и улыбался, вспоминая: боже, как мы, кадеты, благоговели перед государем и обожали наследника!
Семь лет в высочайшем присутствии
Всего одна история. 1911-й – наш второй учебный год в корпусе. Событие: парад по случаю открытия в Сборном зале портрета наследника цесаревича в форме кадета Первого корпуса. Кадеты выстроены в линию ротных колонн. С нами великий князь Константин Константинович; его долговязая фигура возвышается над всеми. Он, не спеша, обходит фронт корпуса, здоровается с каждой ротой и, выйдя потом на середину зала, приказывает директору корпуса прочесть извещение министра двора, с которым портрет наследника цесаревича препровожден в корпус.
В полной тишине, не прерываемой ни звуком, ни звяканьем амуниции, звучит тихий голос старика-директора: «Дети, сегодня в жизни нашего корпуса один из счастливейших дней… сегодня мы принимаем драгоценный дар государя императора… его величеству благоугодно было всемилостивейше пожаловать…», и т.д. По окончании чтения звучит команда: «Р-равнение нале-во!». С портрета сдергивают покрывало.
«Вашему державному шефу ур-ра», – отдает команду великий князь Константин Константинович, он же поэт «К.Р.».
И такое ура сотрясает стены зала! Августейший кадет изображен на портрете во весь рост, с фуражкою в руке, облокотившимся на балюстраду одной из аллей корпусного парка. Светло-русые волоса коротко подстрижены, полные щеки пылают румянцем, аккуратный нос довершает лицо…
Улыбается великий князь Константин Константинович; слезы счастья на лице старенького директора генерала Григорьева.
А меж нами, младшим возрастом, выдох: Горилла! На портрете маленький наследник, которому художник явно прибавил в возрасте и в комплекции, как две капли воды похож на кадета 4-й роты Гаврилова. Сходство это вызывает восторг нашей публики!
Незабываемый день. Всем – дополнительный отпуск.
За семь корпусных лет мы привыкли к тому, что с нами рядом любимый царь (он знал кадет по именам и следил за нашими успехами и промахами); рядом любимый поэт «К.Р.»; его сын, бывший августейший кадет и обожаемый нами князь Иоанн Константинович; привыкли, что с нами незримо находится будущий русский царь, наследник цесаревич – и эта картинка жизни казалась нам совершенно естественной. Наши детские годы протекали в здравицах императору, церемониальных маршах, молебнах в высочайшем присутствии, поездках к государю в Царское. В летний лагерь у Петергофа к нам приезжали знакомиться с жизнью кадет великие княжны…
И вот вчерашний старухин упрек! Да, несколько миллионов русского дворянства, еще недавно кричавших ура полной грудью, действительно не смогли объединиться и выставить один боевой отряд, чтобы освободить царя, охраняемого жалкой горсткой матросов. Такова правда.
Литературный дебют
Назад, назад, в «дореволюционные» времена…
1911/1912 учебный год, третий класс: год восторгов и первой «литературной славы». Колпинский уже окончил корпус; в журнал назначен новый редактор – кадет N из выпускного 7 класса; честно говоря, ему вовсе не до «Кадетского досуга», он занят дотягиванием выводных баллов. Кадет N, не мудрствуя, извлекает на свет божий залежи отклоненных Колпинским рукописей и принимается тискать их в журнале.
Так выходят в свет рассказики Гориллы о фуражке, Жондюши об уточке. Но только не мой «Аэроклубмэн». В сентябре 1911-го в Сборном зале корпуса служат панихиду по первому погибшему русском авиатору Льву Макаровичу Мациевичу. Сейчас неуместно фантазировать на трагическую тему крушений летательных аппаратов и гибели авиаторов, говорит мне кадет N; я с ним согласен.
Однако кадет N берет в журнал мои «Воспоминания из кадетской жизни», причем печатает их в двух номерах «Кадетского досуга» подряд: с продолжением. В первый раз я не решаюсь даже подписаться. Во второй раз изобретаю псевдоним. Вот Комаров – он подписывается Ворамок. Репин будет Нипер – на это мой друг Гаврилов делает кислую физиономию и припечатывает любимым в кадетской среде словечком: неважно. Хорошо, подпишусь Дмитрий Р. – именем в честь Колпинского. Жондецкий 2-й пожимает плечами. Отлично, подпишусь просто «Р». «Р» из III класса 4-й роты. Утверждено.
После в ехидном обзоре, за подписью «Неунывающий критик», мои заметки разносят в пух и прах: «у Р. хромает изложение, сочинитель путается во временах, начинает настоящим, а затем пишет в прошедшем; и вообще мало пробуют свои силы кадеты младших классов», и тому подобное…
Тем не менее, штабс-капитан Беленков, наш отделенный воспитатель, он же Бемоль или Бельмо, а еще недавно поручик Беленков, горд успехами своих питомцев. В литературном плане у нас самый одаренный класс среди нашего возраста!
В один прекрасный день Бельмо вызывает меня к себе: так, Репин, пишем патриотическую пьесу для постановки на юбилейном вечере в память войны 1812 года. Не посрамим честь 4-й роты.
Что говорить: пьеса была сочинена, поставлена и показана. В ней преданные Государю и Отечеству «мужики» в бараньих шапках и тулупах ходили по сцене с вилами и грозили задать жара «хранцузам».
По итогам 1911/1912 учебного года штабс-капитан Беленков пишет мне характеристику, бальзам на душу родителям:
«Этот кадет делается украшением отделения. По успехам в науках перешел в разряд лучших кадет отделения. Очень нравственный, отзывчивый на все хорошее и доброе; добрый сын, трогательный по отношению к своей младшей сестре брат и любимый в отделении товарищ. Продолжает увлекаться рисованием и писательством: теперь уже он больше не пишет фантастических рассказов, а пишет театральные пьесы, из них одна была поставлена в корпусе на одном из юбилейных вечеров в память войны 1812 года. Кроме того им написаны, очень талантливо для его возраста, различные воспоминания из кадетской жизни, часть которых напечатана в «Кадетском досуге».
Панславянизм
Наступает 1914-й год. Мы, 15-летние кадеты, поглощены идеей новой, совершенной во всех смыслах, славянской расы. В России зарождается новая светлая заря исторической жизни. Придет время – и обессиленный, состарившийся запад склонится перед молодым востоком, где на развалинах древней Скифии и на всем необъятном пространстве между четырьмя океанами раскинется Великая Славия, объединенное славянское государство юга и севера, востока и запада. От нас, русских, зависит приблизить момент апофеоза и славы своей Отчизны…
(Слово в слово Дмитрий Колпинский в его бытность редактором «Кадетского досуга»).
Мы, будущие офицеры и цвет нации, намерены преодолеть традиционную русскую расхлябанность, маниловщину и обломовщину; мы имеем цель сформировать нацию Штольцев, замешанную на дрожжах побед русского оружия и достижений истории родного отечества.
Заранее мы зачислили в свою партию доблестных чехов, самостоятельно одолевших австро-венгров, и болгарских братушек, свергнувших турецкое иго с русской помощью.
Придет счастливый день и возникнет единая славянская нация, от океана до океана (правда, мы забываем взять в расчет частности вроде миллионов неграмотных русских крестьян, миллиона тюркских кочевников и сотен тысяч диких горцев, также обитающих на развалинах «древней Скифии»).
Сколько мечтательных разговоров на тему Панславии в спальне 4-й роты и в кадетской курилке!
Мы начинаем с себя: долой дряблость ума и мышц, в здоровом теле здоровый дух – увертюрой к идее новой расы становится спорт.
В связи с выше сказанным очевидно: по части женского вопроса мы без ума от барышень, занимающихся гимнастическими упражнениями.
Сестры соколицы
В Михайловском манеже на масленицу 1914-го года гимнастический праздник. Мы с Гавриловым чисто отработали парные упражнения на турнике (вызвавшие горячие аплодисменты публики), а также на столе и на коне, показав чудеса ловкости и смелости.
После нас выступали соколицы из Василеостровской женской гимназии. На сцену вывалилась девятка девиц в греческих хитонах до полу. С сонным видом барышни исполнили вольные движения с перестроением, напоминавшие унылые балетные па. Публика засвистела: сомнамбулы. Танец умирающих лебедей. И вдруг из-за кулис звон бубнов, свист дудок, барабаны и прочая турецкая музыка – на сцену выбежали «черкешенки» с шарфами. Оказалось, прелюдия с сомнамбулами была пародией. Четверка «черкешенок», отбросив шарфы, принялась показывать одновременные упражнения на брусьях; две барышни в восточных шароварах закружились в танце с кинжалами. По скамьям зрителей пошел одобрительный гул. Наша с Гавриловым участь была решена: на танцах, последовавших за гимнастическими упражнениями, мы отправились брать черкесскую крепость. А именно знакомиться с теми двумя гимназистками, что отплясывали с кинжалами.
«Кадет Гаврилов, кадет Репин» – «Сестры Фиалковские. Лилия, Маргарита» – «Елки-палки!» – восклицаем оба.
«Откуда вы знаете?» – «Что знаем?» – «Это наша кличка в гимназии: Елки-Палки» – «Кто из вас кто?».
Тоненькая – Лилия, наш возраст. Крепенькая – Маргарита, годом младше. Люля и Мура.
Далее, как говорят русские литераторы, все понеслось со скоростью окутанного черным дымом курьерского поезда. Влюбленность в василеостровских барышень затмила все вокруг. Сразу негласно затвердилось: я с Люлей, Гаврилов с Мурой.
Прогулка в Лавре и могила Болотова
Люля, ты помнишь тот дивный майский вечер в Лавре? (Господа, кто-нибудь когда-нибудь да сочинит оду нашим петербургским кладбищам, дающим приют романически настроенной учащейся молодежи? Нет? Тогда я). Итак, кладбище Александро-Невской Лавры. Весна священная: соловей в кусте щелкает; папоротник отовсюду прет; до головокружения пахнет свежим, липким березовым листом. Я балагурю перед Люлей, Люля смеется, а в нашу сторону направляется служитель; они вечно семенят по кладбищенским дорожкам, высматривая голубков. Этот в приближении оказался стареньким священником. Я, живо припомнив, что в Лавре схоронен наш кравотынский односельчанин Болотов (бывший здесь же, в Лавре, настоятелем духовной академии), сослался на розыски его могилы.
«Пойдемте, молодые люди, покажу», – и священник направился на другой конец кладбища. Вывел нас к склепу с высеченными на надгробии датами 1858-1900. Поинтересовался: откуда у господина кадета и у барышни гимназистки интерес к профессору богословия Болотову? Я упомянул болотовские «Заметки о селе Кравотыни» (под этим названием неоконченная рукопись покойного профессора была напечатана в 1910-м году в Петербурге, в типографии Меркушева); выразил сожаление, что до сих пор не посетил его могилу. Говорю: великий криптограф, великий богослов, жили с ним дом в дом, соседи и проч., надо поклониться.
Священник оттаял: да-да, в духовной академии до сих пор горюют по преждевременно скончавшемуся настоятелю. Такое светило и так рано погасло: изнурил себя трудами, едва достигнув сорока лет.
Старик поведал, что Василий Болотов оставил устные предания об отеческом селе на Селигере: де, покойный настоятель любил рассказывать о тамошних красотах; о Ниловом монастыре; о нелегкой доле матушки, вдовы.
«Покойный очень любил вспоминать игры детства, – разговорился наш провожатый. – Рассказывал, рыл с товарищами пещеры на берегу – сооружал свой монастырь. И, дескать, всю детскую компанию заставлял изображать монахов, а сам, накрывшись простыней, представлялся то настоятелем монастыря, то святым преподобным Нилом. Сама детская игра Василия Васильевича предуказывала его будущий аскетически-ученый путь».
Мы распрощались со стариком.
Люля, молчавшая в беседе, при выходе из Лавры заметила: де, забавные старички эти священники, она таких очень любит. У них ведь с Мурой дедушка священник, в Луге. В Лугу сестры и отправятся на летние каникулы, сезон разъезда на которые уже начался.
Последний матч в календаре
Перед самым отъездом у нас, василеостровцев, был последний в футбольном календаре матч – с командой духовной академии. Наше моральное состояние было в упадке – боевой дух был подорван предыдущим проигрышем Васильевского острова Петербургской стороне: петровскому кружку любителей спорта, одному из самых сильных в столице.
Чех Алоиз Вейвода, тренировавший нас в тот год, не находил слов – волнуясь, он всегда путал русские слова, переходил на чешский, которого мы не знали, и, махнув рукой, принимался ругаться по-немецки. Смысл его справедливых упреков был таков: эгоисты! играете каждый за себя, а не командой! где ваше убеждение в выигрыше? почему раскисаете при первой неудаче?
«Хладнокровие. Главное – хладнокровие, – наставлял он перед последним матчем. – Противник сильный. Способ выиграть: утомить. Атака и атака. Изматывайте силы противника. Понятно, господа?» – «Понятно!».
Вышедшие на плац поповичи оказались тяжелыми спортсменами: все на голову выше кадет, в корпусе каждый по полтора кадета – им бы в регби, где как раз недобор мощных игроков…
И понеслось над полем:
«Павлуша, голубчик, вбей гол! Володенька, сынок, берегись! Ваня, родной, ради бога не пасуй в центр. Вбей гол, вбей гол!» – скандирует наш экспансивный зритель.
Питерская футбольная публика – отдельная статья! В публике нет нашей родни; ни с кем из господ зрителей мы лично не знакомы, они же обращаются к игрокам на ты, по-семейному называя их ласковыми именами. Примерно так, как на этот раз: «Жондюша, соколик, отними у него мяч! Вот молодец, вот умница», – кричит Жондецкому 2-му один из зрителей, не пропускающий ни единого нашего матча. (У каждого кружка и клуба своя преданная публика; случается, господа зрители доходят до потасовок меж собой).
«Вбей гол, вбей гол!» – басят во все глотки зрители духовных. Ну и голосищи! Верно, будущие регенты.
Вздула нас духовная академия по первое число…
Наш зритель расходился с плаца, виня в проигрыше небесную канцелярию: пасмурное небо, мокрую траву, ветер, холод; и – ни в чем не повинных регентов.
После игры, когда мы по традиции пожали руки противнику и перешли к буфету, взял слово капитан духовной команды:
«Господа, есть три известных священнодействия, которым должен покоряться футболист. Три главных пункта: наше физическое состояние, наша ловкость в обращении с мячом и наша способность играть командой. Команда у вас, господа, отменная: сразу видно, будущие офицеры, опора веры, царя и отечества. Ловкость у вас похвальная, хотя и играете вы в простых строевых сапогах. Однако, господа кадеты, начистоту: физическое состояние ваше та-ак себе. Телесус пунктикус! В нашей команде он на первом месте. Блюдем. Смотрим на футболистов иностранцев. Заметили, что иностранцы перед состязанием совершенно не курят и много не едят. Учли. И вам советуем: избегайте обильных и плотных обедов перед матчем, совершенно не употребляйте алкоголя и насколько возможно избегайте табаку. Ну, а теперь закусим, господа, чем бог послал!».
«Многие лета, многие лета», – басами затянули победители…
Потом говорили о том, что футбол великое дело: объединяет сословия и способствует облагораживанию нравов. Еще недавно городу не было дела до погибающей в душных, грязных улицах столицы учащейся молодежи. Однако новый городской глава граф Толстой вызвался помочь молодым спортсменам. Глава принял депутацию, которую возглавил наш чех Вейвода. Городской думой для спортивных занятий выделено поле Петровского парка. Следующий сезон василеостровцы будут играть с петровцами (сейчас петровцы делят с нами плац) не в пыльном песке Кадетской линии, а в зелени окраины.
Произнесенные здравицы, однако, нисколько не подняли настроение Алоиза Вейводы.
«Плохо, все очень плохо, – сказал нам чех, когда духовные ушли. – Вы слышали, что наши футболисты не едут на Балтийские игры в Мальме?».
«Как не едут?».
«Так. Россию будет представлять Москва. Москва в июне одна выставляет сборную на матч с Германией».
Как? Почему?
Вейвода нам – о неких интригах в Российском футбольном союзе.
Всем известно: у Питера давние трения с москвичами, но чтобы так бесцеремонно оттереть?! При том, что слабые москвичи наверняка продуют мощным немцам?! У нас голкипер Борейша, у нас корнер Шюман, хавбек Штиглиц – лучшие русские игроки! Петербург учился у родоначальников футбола англичан, а в Москве даже правил толком не знают. У москвичей ни натиска, ни глазомера; а наши показывают такую быстроту и такие удары; и т.д., и т.п.
Вейвода продолжает перечень бед: более того, Петербург не пустили и на 2-ю русскую Олимпиаду. В июле в Риге разыгрывать будут только Москва, Ревель и Рига. Одесса и Киев, солидарные с Петербургом, свои команды не записали. Нашему возмущению нет предела.
«Чаша терпения спортивных нетактичностей переполнена! И переполнили ее москвичи! – горячится Вейвода, – пришло время сзывать съезд Российского футбольного союза».
Мы прощаемся с Вейводой на лето – за событиями будем следить со стороны.
«Господа, – напоминает чех, – на каникулах просьба не нарушать циркуляр Лиги футбола. Если кто-либо намерен играть в диких командах, хотя бы и дачных, берите открепительный талон. Никакие отговорки незнанием правил впредь не будут приниматься».
Перед отъездом мы с Жондецким 2-м берем талоны на себя и на Гаврилова, который уже уехал в имение к отцу. Жондюша на прошлых летних каникулах играл в «Левашово» – сборной команде всех дачных местностей по Финляндской железной дороге. Этим летом он едет в отеческое село в Великих Луках, где никогда прежде не был. Понятно, волнуется: как его примут? будет ли там футбол?
Кто ж мог предвидеть, что вскоре всем будет не до футбола, а наш матч с командой духовной академии станет последним в календарях С.-Петербурга.
Почтовый день в Кравотыни
В Петербурге лето 1914-го года было холодное, весь июнь и июль не более 12 градусов. Cелигер радовал привычным теплом, порой переходящим в жару.
Как я уже упоминал, вторник в селе Кравотыни – почтовый день. Служащий почты, разморенный июньским зноем, сопровождает выдачу писем тирадой, обращенной к сонму жужжащих под потолком мух:
«Вот. Дачники. Молодежь. Гимназисты и гимназистки. Кадеты. Семинаристы. Усиленно пользуются казенным учреждением для личных романических целей. Обременяют почтовое ведомство любовной перепиской. Я благонадежный гражданин. Честный семьянин. Содействую падению нравов. Следующий!».
Всем нам вместе письма от папы (он в это лето неотлучно на службе на заводе, так как среди рабочих столицы беспорядки). Открытки сестре Татьяне и племяннице Дуне от подруг; письма мне; газеты и заказанные мамой книжки иллюстрированных журналов – вторую половину дня мы погружены в чтение.
Мама листает столичные газеты: кошмар, в Петербурге холод и дожди, беспорядки на Выборгской стороне, в Лесном хулиганы рабочие даже опрокинули наземь все телеграфные столбы; 10-летний юбилей карьеры Распутина и покушение на старца… Дуня перенимает у нее газету с Чеховым: 10 лет со дня смерти писателя сумерек русской жизни… Слух о смерти Распутина не подтвердился…
Сплошь сумерки.
«Дуня, глянь лучше новую женскую моду в Берлине, – говорит мама, перешедшая на иллюстрированные журналы. – Пишут, ввиду сильной жары нынешнего года в Берлине вошло в моду не только среди мужчин, но и среди женщин ходить на улицах без шляп. А в Петербурге всего 12 градусов! Что с погодой? Пишут, климатический кавардак».
Не дослушав о модах Берлина, забираюсь на чердак. Мурка, «дражайшая Муренция», пишет мне регулярно и у нас установился особый, фатовской тон переписки. Люля на письма скупа, Мурка изводит намеками, связанными с дождями: де, из-за непогоды в Луге вынуждены сидеть целыми днями в доме и играть в винт. Интересно, с кем они там вчетвером винтуют?
Пишу своим товарищам по корпусу, Горилле и Жондюше: «Дачную команду не сколотили. Здесь учащуюся молодежь, среди которой преобладают москвичи, интересуют только танцульки, а не футбол. Играть не с кем. Тренируемся с моим товарищем, Верзиным. Укрепляем ноги, поясницу и мышцы шеи, это очень пригодится при игре головой».
Танцульки и прочий дачный флирт в селе прямо на улице, на плацу перед Введенской церковью. Кадеты и гимназисты, млеющие по вторникам над письмами от «Ней», в прочие дни недели по вечерам шепчут фривольности в ухо босым деревенским барышням. Безмятежное лето!
Балтийские игры
Другой, уже июльский, почтовый день приносит известие из шведского города Мальме, с Балтийских игр: немцы вздули москвичей! Результат матча 7:0. Матч «Россия–Германия» обернулся тем, что слабые москвичи играли против кильской команды «Голштейн» – одной из самых сильных немецких команд.
Из-за этого мы в пух и прах переругались с Верзиным.
Наш с Дуней упрек: кто дал москвичам представлять Россию? Хоть бы один гол со стороны москвичей! Позорное поражение: новая Цусима под флагом России! Москвичи, как заведено, говорят о необъективности судейских. Винят противника в бесцеремонной игре: де, немцы грубо работают ногами. Еще б винили небесную канцелярию!
На десятые числа июля намечено собрание Российского футбольного союза по этому поводу; мы ждем результат, а до той поры не прекращаем дискуссий с Верзиным.
Верзин оправдывается тем, что москвичи выигрывают сейчас на 2-й русской Олимпиаде в Риге. Смехотворный довод! Петербург, Одесса и Киев свои команды на Олимпиаду не записали; разыгрывают только Москва, Ревель и Рига; а Рига и Ревель, вследствие правила об игроках иностранного подданства, выставили на Олимпиаду довольно слабые команды, без немцев. Выигрыши Москвы несерьезны; еще б хвалились москвичи победами над дикими дачными командами!
Кравотынь волнуется и негодует. Из-за проигрыша Москвы на Балтийских играх дачники-петербуржцы перессорились с дачниками-москвичами. Даже в церкви слышишь: «ваши ботинки» и «ваши сапоги» – «сапогами», как известно, называют питерских спортсменов, которые по кадетской традиции играют в строевых сапогах.
Из-за трений по поводу Балтийских игр и 2-й русской Олимпиады мы даже отменили совместные с Верзиным тренировки. И я увлекся ловлей рыбы на удочку вместе с Лешкой – моим восьмилетним племянником. Как-то пошли на раннюю утреннюю рыбалку, но вскоре вынуждены были ее прекратить из-за неслыханной картины.
Ближе к 6 ч.утра нас заставил вздрогнуть резкий свисток парохода. Мы переглянулись: рановато для объезда селений «по требованию». Прошли считанные минуты и звуки со стороны Кравотынского плеса заставили уже не удивиться, а встревожиться. Свисток за свистком, а за ними набат с колокольни, которым сигналят о пожаре.
Что такое? Если пожар, отчего свистки парохода? Мы смотали удочки, выбрали якоря и выгребли на прямой курс к селу. Я на веслах, Лешка на корме. Всматривается, где горит. Сообщает: «Дыма не вижу. Пароход стоит. Публика на берегу».
Ни дыма, ни огня, а нечто происходит!
Это был четверг 17 июля 1914 года: день объявления мобилизации, с которого и начался отсчет последующих бед.
День объявления мобилизации
На пристани вой баб, гомон дачной публики, никто ничего не понимает – все с вопросами к уряднику Нарбуту: «Василий Федорович! Господин урядник! Отец родной, объясни!» – слышится со всех сторон. Урядник и сам в крик, осаживает молодую бабенку с орущим младенцем на руках: «Да унеси ты его! Никаких нервов не хватит слушать ваши вопли!».
Мама и девочки тоже на берегу; наперебой рассказывают: односельчане были созваны набатом; вначале думали пожар, сбежались по обыкновению к пожарной дружине; у дружины уже стояли урядник и волостной начальник; объявили мобилизацию в 1 час; пароход приплыл забрать парней призывного возраста и мужиков из запаса.
«Учения?» – переспрашиваю я.
«Нет же, нет, Поль, мобилизация! Война!».
«С кем война?».
«Сказали, с австрийцем», – кричат с одной стороны.
С другой стороны: «С немцем». По-любому, за братьев славян, сербов: австрийцы коварно перешли сербскую границу, бомбили Белград с аэропланов.
Слышу, Вася Верзин громко переспрашивает несколько раз кряду чина из уездного воинского присутствия: будут ли записывать в Сербию добровольцами?
Чин в свою очередь кричит уряднику: мол, заканчивайте; в один час уже не укладываемся; покуда все села объедем – к ночи в Осташков вернемся; посмешище, а не мобилизация!
Урядник строит мобилизованных с их чемоданами; дает команду священнику служить молебен; певчие поют громко, отчетливо, а все равно не могут перекричать усиливающийся вой баб. Молебен окончен – односельчане троекратно лобызают и крестят каждого из построенных парней и мужиков; на глазах многих слезы. Мобилизованных парней и мужиков уводят на пароход, буквально отрывая от облепивших их семейств.
Урядник обращается к оставшимся с призывом соблюдать спокойствие; дачников просит не предпринимать в ближайшие дни никаких шагов по возвращению домой: практически все вагоны направлены на мобилизацию, железные дороги будут перегружены; гужевой транспорт реквизируется для мобилизационных нужд. Господ кадет и учащуюся молодежь просят оставаться в местах отпусков и ждать последующих распоряжений: не исключено, начало учебного года будет отнесено на время окончания военной кампании.
«Да здравствует русское войско!» – коротко закончил урядник Нарбут.
Несколько дам вибрирующими голосками затянули мазурку «Гей, славяне». Кто-то из москвичей-дачников выкрикнул: «Взгреем немцев!». На что реплика со стороны петербуржцев: «Ага. Устроим им Балтийские игры. А они нам и шведский город Мальме, и японскую нам Цусиму».
На следующий день, в пятницу, мы с Верзиным поставили парусок на моей шлюпчонке и отправились в Осташков: в уездное воинское присутствие; узнавать о записи добровольцами в Сербию. Ответ в воинском присутствии дали уклончивый. Де, кампания будет недолгой: Сербия невелика, попрем врага в два счета; хватит вояк и без нас.
Спустя два почтовых дня пришло письмо от Жондецкого 2-го (он к тому времени уже вернулся в Петербург). Сообщал, из-за войны в петербургском футболе воцарился хаос. Мобилизовали в армию многих футболистов: немцев в немецкую, русских в русскую. Абсурд: корнер Коломяг немец Шюман призван воевать против своего товарища по команде голкипера Борейши!
Жондюша ходил к нашему тренеру василеостровцев, чеху Вейводе. Тот вне себя: при таких порядках футбольная жизнь Петербурга еще не скоро войдет в привычную колею. Немцев в клубах не будет, временно не будет и международных встреч; играть в осеннем сезоне будут одни русские да наши союзники – англичане. Начало матчей на осенний кубок питерской футбольной лиги 1914 года неизвестно. Скептики вообще сомневаются, состоится ли в 14-м году осенний сезон.
Позже, когда подданные держав противника стали переходить в русское подданство и менять свои имена на русские, наш чех Алоиз Вейвода, австрийский подданный, стал Алексеем Воеводиным. Футболу это не помогло: новый сезон сорвался из-за мобилизации подавляющего большинства игроков Петербургской футбольной лиги. Наш спортивный кумир, корнер Коломяг Шюман, германский подданный, попал в русский плен. Голкипер Борейша был ранен; у него как нарочно прострелили руку в правой ладони – шутили, он ловил рукой пули Шюмана. В списки раненых Борейша попал еще до начала футбольного сезона, где-то на 7-й неделе войны. На этом и завершу тему футбола.
Из Петербурга в Петроград
Поначалу войну мы считали днями: 3-й день мобилизации, 5-й, 10-й; после счет пошел неделями: 2-я неделя германского заговора против Европы, 4-я неделя, 8-я…
Мы оставили Кравотынь на 6-й неделе войны. Уезжали из Петербурга – вернулись в Петроград. На Николаевском вокзале увидели автомобили с ранеными. Как переменилась жизнь столицы, переведенной на военное положение! А что произошло с публикой! Публика в трамваях стала подозрительна; откуда-то вмиг взялись деятельные дамы, пресекающие разговоры о войне, кои могут быть растолкованы как сеющие уныние. Ведь уныние на руку противнику и фактически измена! У главного штаба стоит очередь дам за справками об убитых и раненых; длинная очередь и в здание музея императора Александра Ш – в помещении этнографического музея справочное бюро о военнопленных при Красном Кресте. Газеты сообщают, мы взяли в плен 30 000; а сколько взяли наших? Каковы потери русских? Военная тайна. В газетах белые пятна – цензура.
Гнетущая обстановка усугублена холодом. Лето в столице прошло при 12 градусах; в конце августа ранняя осень с заморозками. Холода русскому войску некстати. В корпусе собирают башлыки, шарфы, перчатки; маменьки кадет выстраиваются в очередь у нашего Церковного подъезда, где принимаются пожертвования вещами; солдат-приемщик командует барынями: «махорку, свечи клади сюда – одежу туда».
В Первом кадетском средний возраст ставит перед каникулами пьесу «О крестовом походе против турко-германцев, бусурман и тевтонов» – сочинения кадета фон Штрика.
Барышни Фиалковские на рождественских каникулах направлены от Василеостровской женской гимназии в госпиталь на Большом проспекте, пишут письма за неграмотных и малограмотных.
Люля досадует: их работа в госпитале почти бессмысленна. Диктует нижний чин письмо: «Здравствуй, дорогой родитель. Кланяюсь вам, тятя и мама, желаю от господа бога доброго здравия. Посылаю письмо на священника, чтобы он вам прочитал»; а адрес? Не понимает. Откуда ты? «Из крестьянского сословия, а хутор наш на тракте». Губерния, уезд, волость? «Я, барышня, карт не знаю. Расея огромадна. Ты начальство спроси, откуда меня призывали».
В госпитале залежи писем, которые не могут быть доставлены, с адресами на деревню дедушке: «Получить Андреяну Егоричу в руки от сына его Егора Андреяныча». Или однополчанину: «Действующая армия, подвижная гошпитель, воспитательный полк (вероятно, питательный пункт), получить драгому товарищу Макару».
В один из дней каникул мы с Гавриловым заходим за сестрами в госпиталь, у нас билеты в кинематограф. Люля сидит в палате подле койки рыжего псковича и слушает его повествование: «У острияков с собою карточки их семейств. Сам острияк, жена острийка, дети острияки. Как только мы острияка настигаем, он, трус тевтон, ложится наземь, вытаскивает из-за пазухи карточки, показывает на жену-детей, просит не губить семью и сдается в плен».
«Сам видел?» – сдерживает зевок Люля.
«Не. Сказывали. А чехов, сербов и поляков из острийских подданных немец ставит вперед, в заградотряд. А сзади идут острийские команды с пулеметами» – «Сам видел?» – «Не. Сказывали».
В палате душно; солдат-служитель недоволен: присутствие барышень мешает справлять нужды раненых.
Отправились смотреть пропагандный «Дранг нах остен» и комедию «Амур в психиатрической больнице» (на что попались билеты). Обе ленты одинаково глупые.
Провожаем барышень домой и Мурка вдруг начинает попрекать нас с Гавриловым «бездеятельностью». Мол, «все идут воевать, а вы остаетесь в Петрограде – живые, здоровые, счастливые». По ее мнению, мы обязаны бросить корпус за два года до окончания и бежать в действующую армию. Де, ученик 5-й гимназии, брат ее одноклассницы, утром вместо гимназии поехал на вокзал, сел на поезд и отправился в Варшаву, из Варшавы пешком в воинскую часть, где получил винтовку и амуницию. Его контузили, ранили, дали медаль. Единственное, вернули в Петроград под опеку родителей.
«Форменный дурак, этот брат твоей подруги! – говорит Люля. –
Добавил седых волос мамаше и едва не свел в могилу папашу. Кошмар что устроил; как они носились по вокзалам, в штаб, в полицию! Герой! Прислали назад в вагоне с арестантами».
Перемышль
Март 1915 года принес надежду на приближающееся окончание войны. Взятие Перемышля! Нашим войскам сдалась первоклассная австрийская крепость; воскресли времена Плевны! После Перемышля театром военных действий станут Силезия, Моравия, Чехия. Из Чехии, где семь миллионов чешского народа и четыре миллиона словацкого ждут освободительного появления русских войск, удобный путь по долине реки Эльбы ведет в Саксонию; оттуда прямая дорога: на Берлин! Так тогда рассуждали.
В Петрограде в день известия о взятии Перемышля публика неистовствовала, несмотря на ужасную метель. Занятия отменили; учащаяся молодежь заполнила Невский; пели гимны, кричали ура, «на Берлин!», целовались с незнакомыми курсистками. Вьюга, флаги; более я никогда не видел столь восторженной толпы. Все возбуждены, всем весело!
Идем с барышнями Фиалковскими мимо городской думы – на каланче безуспешно водружают флаги, ветер их срывает; один полетел вниз, в кого-то попал – в публике веселье! Барышни замерзли – мы отправились в кинематограф «Монтрэ» на Садовой; смотрели американские съемки военных действий в Черногории и танцоров-негров.
По Садовой вернулись на Невский – застали безумие восторга: приветствуют государыню императрицу Марью Федоровну. У ней выезд из Аничкова дворца; молодежь облепила сани со всех сторон и не пропускает. Хотели качать сани на руках; Марья Федоровна еле отговорилась и продвигалась среди толпы крайне медленно, счастливо улыбаясь всем и милостиво кланяясь…
Музей ужасов войны
Затем проходят месяцы – конца войне не видно. Из осколков впечатлений 1915 года: уже и поздняя осень. Петроград украшен флагами и ельником; учащимся дали отпуск от занятий по случаю очередной годовщины восхождения на престол государя императора.
Кадет Гаврилов, барышни Фиалковские и я шлепаем под зонтиками по лужам мимо Исаакия. Направляемся в Мариинский дворец, где открыли Музей ужасов войны. Там представлены труды чрезвычайной следственной комиссии сената для расследования нарушений законов и обычаев войны австро-венгерскими и германскими войсками.
В музее картина апокалипсиса: фотографические снимки.
Скелет воина, повисший на заграждении из колючей проволоки; черный дым от сжигания груды мертвых тел на поле боя; сотни павших лошадей; британские врачи оказывают помощь немецким раненым; наши раненые, добитые штыками и ружейными прикладами; портреты нижних чинов с вырезанными языками и глазами, вытекшими из орбит от немецких газов… Европа усеяна телами убитых. Люди ХХ века сошли с ума.
Публики в музее нет. Служитель сообщает: посещают музей весьма немногочисленные любопытные, не у всех хватает нервов хладнокровно переносить ужасы германских и австрийских зверств, чинимых с нашими военнопленными.
Ко всему прочему публика притерпелась к войне, говорит служитель.
Бегство Гаврилова, фортель Мурки
Вот уже и вторая зима войны. В ноябре 1915 года кадет Гаврилов не является в корпус к началу занятий 2-й четверти. Выясняется, он отправился в действующую армию. Письмо от него приходит ближе к рождеству: Гаврилов несет службу нижним чином в 10-м Сибирском стрелковом полку.
Мурка страшно тосковала по Гаврилову! И выкинула фортель: рванула вслед за ним на театр военных действий. После уроков поехала на вокзал, поездом отправилась вначале в Гатчину. В Гатчине зашла в парикмахерскую, остригла себе волосы и здесь же их продала. На вырученное купила на рынке мужской костюм. По пути обратилась с каким-то вопросом к ремонтным рабочим – была задержана и доставлена в полицию.
Мы с Люлей с ума сходили в розысках Мурки, не потрудившейся даже оставить письмо о своих намерениях! Взяла и не явилась с уроков в гимназии домой – вместо этого села на трамвай и поехала на вокзал. Преступное безразличие к близким, гневалась Люля!
Только на второй день ее побега пришла телеграмма из Гатчины. Люлька испугалась, что Мурку отправят в Петербург в вагоне с арестантами, как это делали со всеми задержанными при побеге на фронт гимназистами и кадетами; и мы сами рванули в Гатчину.
Забирали Мурку в участке Гатчинского вокзала, под отеческое внушение пожилого полицейского чина:
«Патриотизм! Гимназисты бегут в добровольцы, девицы переодеваются в мужское платье! Бегут туда, где вы не нужны. Ради тщеславия, ради легкомыслия и жажды ощущений. Вы поступаете непатриотично, лишая свои семейства покоя! Судите сами: старшая сестра у вас скоро невеста, пойдут у ней дети. Я дочерям говорю: ухаживайте, милые, за детишками старших сестер, родине матери от этого более пользы, чем от ваших комитетов, концертов и кружечных сборов. Нет! Жертвуем в пользу. Бегут и бегут. Театр военных действий. Цирк!».
Выпуск из Первого кадетского
Май 1916 года: окончание корпуса. Последние дни «урочной системы», когда мы видим в классе преподавателей и слушаем их лекции. В заключение говорятся речи. Речи – теплые, с благодарностями, с извинениями и пожеланиями. Преподаватели тоже отвечают тепло и пространно, и мы расстаемся с самыми лучшими надеждами на близкое и далекое будущее, стараясь забыть все те мелкие шероховатости, которые неизбежно бывают в отношениях учащих и учащихся…
Последний урок окончен. Только преподаватель перешагнул порог, класс шумит. Все разбираются в книгах, сдают ненужные тетради, разговаривают об экзаменах и проч. Приходит капитан Беленков, наш отделенный воспитатель, читает аттестации и отправляет в отпуск перед экзаменами.
Ночью дома, засыпая, пробегаю в памяти прошедшее за 7 последних лет: вступительные экзамены, впечатления первого дня, знакомство с товарищами (Гаврилов!), первый отпуск в форме и первые опыты отдания чести (чуть ли не всем встречным), масса неприятностей и огорчений (Бельмо!), первая встреча с царем, и так до самого последнего дня с массою самых мелких подробностей; все радости и огорчения. Засыпаю, утомленный впечатлениями и воспоминаниями…
Экзамены сданы – встает вопрос товарищеского обеда. Обычай питомцев корпуса, традиционно не одобряемый начальством. Мы в положении преследуемых школьников, что добавляет азарта авантюре товарищеской складчины. По мнению Жондецкого 2-го, собираться надо за городом. Кто-то предлагает, по примеру ушедших на вакации депутатов государственной думы, ехать в Финляндию: предложение отклонено, выбираем ближнее Парголово. Там традиционно сдаются дачи под выпускные обеды.
Далее составление меню: самая важная часть, у нас дебаты по примеру думских. Когда меню одобрено и покупки сделаны, 15 кадет одного отделения (все молодецкого вида, 5 из них с корзинами с закусками и вином) штурмуют дачный вагон и вскоре идут по поселковой дороге бодрым маршем.
Первый тост был за здоровье Царя – да здравствует Государь; потом за присутствующих и отсутствующих товарищей (за Гаврилова); потом за долгое здравие однокашника цесаревича; потом за братскую любовь, за нас, будущих министров, полководцев и генералов; затем за готовность умереть за идею: да здравствуют Царь, Отечество и Вера! Подпили сверх меры; спать улеглись кто где.
Около 4 ч. утра просыпаемся на дерновой скамье в саду в обнимку с Жондецким 2-м; комары жалят, птицы поют.
Дюшка философствует:
«Свобода! После семи лет корпусной жизни! Репа, мы с тобой расстанемся, чтоб больше никогда не увидеться. Нет! Мы встретимся в кровавом бою, когда рука врага занесет шашку над тобою, а я отобью ее клинок. Нет! Шальная пуля убьет нас вместе!».
«Брось! Вместе не убьет».
«Почему?».
Потому что Жондецкий 2-й зачислен в Михайловское артиллерийское училище, я в Морской кадетский корпус. В одном бою встретиться практически невозможно.
Часть III
Морской кадетский корпус
Учебное плавание
В июне 1916 года, зачисленный в Морской кадетский корпус, я отправился в учебное плавание. Стояли в местечке Биорке Выборгской губернии, на южном побережье Финляндии. В Биорке познал первые стычки с матросами, будущей «красой и гордостью русской революции».
Товарищи выбрали меня артельщиком – я был огорчен: в ущерб морскому делу. В 6 ¼ побудка, в 7 молитва, чай – все идут на практические занятия, а я беру у офицера деньги под расписку и на берег за провизией; затем следить за изготовлением еды на камбузе и за корпусной прислугой; при том повара так и норовят устроить торговлю съестными припасами воспитанников! Команда относится к своим обязанностям невнимательно; чистота и порядок в кухонной посуде и в столовом белье достигаются зверскими усилиями.
Вестовым у меня молодой матрос, не признающий дисциплины: грязно бранится, плюет на палубу, выходит на верх неодетым и без обуви, удит рыбу в будни, еле передвигает ноги; при том при хаотическом состоянии своего языка и мыслей – любитель порассуждать об устройстве общества.
Я ему: «Правила команды знаешь? Все вызовы к начальству и его приказания должны исполняться нижними чинами бегом».
Он мне: «Пал Василич, а почему при раздаче вина нижним чинам 2/3 чарки за обедом и только 1/3 чарки за завтраком и ужином? И боцмана меня чуть что, по морде!» – «Хм. Откуда ты такой?» – «Из крестьянского сословия» – «Грамотный?» – «Не, грамоте мы не знаем» – «Что ж так?» – «Дык лень было по малолетству. А баре не обучили. Ездят на моторах, сидят в саду у самовара. Болтаются в усадьбе, ничего не делают. Пьют нашу кровушку, мироеды».
«Ну-ну, – говорю, – пьют. Прямо из самовара».
«Ничо, – огрызается вестовой, – скоро будет другой режим: социализм» – «И что ж это за зверь такой, твой социализм?» – «Вы, офицера, в кочегарке; мы матросы на мостике» – «И что ж ты, неграмотный, намерен делать на мостике? Топить транспорт?» – «Дык равенство».
Сей диалог мы с ним вели, бредя с корзинами провизии от лавочки Кохов. Вскоре стала известна причина мечты матроса о «социализме»: разводила полундру среди нижних чинов лавочница Кох. Лавочники Кохи и Зейцы, германские подданные, тайно снабжали нижних чинов вином, заодно ведя с ними пропагандные разговоры о неподчинении офицерам; они же присуждали артельщикам матросов премии за забранный товар, вручая им при том листовки германского штаба.
Сам же вестовой и приносит мне германскую картинку – посмеяться. На листовке царь с царицей восседают на кремлевской стене у самовара; под ними горы черепов и лужи крови, в коих корчатся солдаты и матросы. Доложил о происшествии отделенному офицеру-воспитателю мичману Дориану; делу дали ход; артельщикам команды запретили посещать лавки Кохов и Зейцев. У нижних чинов произвели обыски; при том обнаружилось еще и мокрое белье в чемоданах – источник других зараз.
Воевать с матросами приходилось по всем поводам.
Неприятель, несомненно, прикладывал свою руку к развитию волнений среди нижних чинов. Однако и без сторонней поддержки русские матросы отличались непередаваемым упорством в своем нежелании исполнять приказы начальства.
Попав в Гельсингфорс, мы, кадеты младшего специального класса, увидели толпы пьяных русских моряков: фуражки на затылке, честь не отдают – посмешище для финнов и очаг заразы для сухопутных войск; городская гауптвахта переполнена нашими матросами – справиться с этой стихией не представляется возможным. Тяге матросов к вину и к анархии не в силах противостоять ни гауптвахта, ни просветительские лекции офицеров, ни устройство женами офицеров оркестра балалаечников для нижних чинов – досадное открытие! До учебного плавания русский матрос существовал для меня в набожном образе хоругвеносца Степана Коровкина или тоскующего по Японии матроса Федорова, дядьки нашего друга Леньки; и прочих добрых малых, простодушных и приветливых осташей.
Хорошей стороной плавания стало приобретение новых товарищей. Мой самый близкий кружок состоял теперь из одноклассников Петра Рукши, Шурки Муравьева (кличка Шу’a), Коли Богомолова (кличка Медуза) и старшеклассника Степана Мурзы-Мурзича (кличка Мурза). Я получил кличку Репа – куда от нее денусь? Репой я был в Первом кадетском, Репой оказался и в Морском.
Что еще добавить к лету 1916 года? Из-за трудностей с летним разъездом (поезда сократили, билеты перетекли к железнодорожным мародерам) Мурка и Люля на каникулах к дедушке в Лугу не уехали. Остались в Петрограде. Занялись саморазвитием: записались на женские шоферские курсы автомобильного отдела земского союза.
С осени всякую субботу Мурка находила предлог, чтоб увильнуть от занятий в гимназии: утром ехала на распределительный пункт Финляндского вокзала. По субботам в 10 ч. 30 минут на вокзал прибывала через Финляндию из германского плена очередная партия бывших русских военнопленных, офицеров и нижних чинов. Мурка высматривала во всех колоннах Гаврилова; безрезультатно. Гаврилов пропал – его не было ни в списках погибших, ни в списках раненых, ни в списках военнопленных.
Корпусной праздник
Эту – лирическую – страницу своего финляндского дневника пишу 2 марта 1919 г. Сегодня 17 февраля по-старому: корпусной праздник Первого кадетского корпуса.
Мне вспоминается 1917 год: как сейчас вижу князя Иоанна Константиновича в столовой Первого корпуса, где мы, «окончившие», сидим вместе с ним за чаем после панихиды в корпусной праздник. Он балаганил с нами, и смех раздавался под сводами помещения, где мы так часто кричали несмолкаемое ура в честь императора и России…
Война отменила незыблемую традицию корпуса: ежемесячные обеды для бывших кадет. С сентября по май месяцы каждое 17-е число в покоях князя Меншикова в 6 ч. вечера устраивали обеды с закуской и вином. Всем (!) живущим в столице и ее окрестностях однокашникам, которых насчитывалось обыкновенно плюс-минус 300 человек, рассылались именные повестки. Бывшим же кадетам, живущим за пределами столицы и могущим быть в Петербурге в этот день, всегда было милости просим в стенах родного питомника: им приглашений не требовалось, их всегда ожидали.