Хромоножка и другие: повесть и рассказы для детей бесплатное чтение
Хромоножка
Глава 1. Большак и Мура
У неё ещё только начали резаться зубки, а она уже была необычно подвижна и среди окружавших её котят выделялась своей резвостью.
Её сверстники котята, как и она, вначале были все голубоглазы. Но вскоре у окружавших её малышей цвет глаз поменялся. Она же, одна из всех, сохранив белый окрас и первородный цвет глаз, продолжала смотреть на мир голубыми глазами.
Её резвость и подвела её. Она играла вместе со всеми недалеко от большой поленницы нагретых весенним солнышком берёзовых дров.
Старая соседская кошка любила подолгу лежать на теплых дровах. Грелась на солнце. Она-то и столкнула ненароком сверху увесистое полено. Удар краем полена, когда малышка пробегала уж больно рядом от лежанки старой кошки, пришёлся по левой передней её ноге.
Андрей Большаков, возвращаясь из деповских мастерских домой после работы, обнаружил её ткнувшейся носом в поленницу.
Она молча плакала.
У неё оказался закрытый перелом ноги.
Большак принёс котёнка домой.
Из толстого картона неторопливый мастеровой человек вырезал по форме ноги шину и, как мог осторожно, шевеля своими большущими умелыми руками, с помощью бинта приладил её.
…Всё обошлось, кости ноги срослись. Но под неверным углом. Теперь она косолапила. Нога её стала похожа на маленькую хоккейную клюшку.
Время шло, и вскоре хромоногое энергичное существо превратилось в бодрую активную кошку.
Голубые глаза её без следов выделения в уголках, как бывает у некоторых, искрились. Не красавица. Но такая трогательная!
Хромота не мешала кошке забираться на деревья и ловко с них прыгать. Иногда безо всякой цели. Заражая азартом ребятишек, безудержно носилась она по двору, что было явным признаком её здоровья.
Все во дворе привыкли к ней такой. С лёгкой руки Петьки Захарьева звали её Хромоножкой. Один Андрей Большаков да его жена Анна называли её Мурой. Андрей сердился на Петра за эту его не то кличку, не то прозвище.
А кошке было всё равно. Что Мура, что Хромоножка…
Какая разница! Главное: её любили во дворе дома на улице Прибрежной. С Андрея Большакова, когда он бывал рядом, она не сводила своих круглых восхищённых глаз. Когда она так на него смотрела, он будто попадал под гипноз…
Большак часто сажал её в большой карман своей брезентовой куртки (так повелось ещё с тех пор, когда она была с забинтованной ногой) и шагал на работу в свои шумные мастерские на железнодорожную станцию.
Большаковы жили в полуподвальной комнате с единственным продолговатым почти под потолком окошком. В это оконце мало попадало света. А в дневное время суток особенно надоедливо доносилось шарканье ног прохожих. Она давно уже к этому привыкла и не обращала внимания. Да и мало Мура бывала в доме. Ей нравились двор и улица!
Верность, преданность хозяину и независимость основательно сидели в ней с рождения.
Крепко сбитое её тело с широкой грудью, круглыми лапами, с пропорциональным длине хвостом так и мелькало то во дворе, то на затравевшей улице.
В бесчисленных поколениях её прародителей, скорее всего живших большей частью не в комнатных условиях, и уж наверняка безо всякой заботы хозяев о целенаправленной селекции, утерялись явные черты определённой кошачьей породы. Во всяком случае теперь, глядя на Муру, её нелегко было определить…
…Мура не печалилась и не думала о том, что когда-то у неё было всё нормально с ногой, а теперь она как бы инвалид. Она жила обычной жизнью. Нежного отношения её хромота к ней от окружающих не добавила, а насмешки на этот счёт Мура не воспринимала. Она же не понимала человеческий язык. Интонация – дело другое…
…В бригаде Большака, как и во дворе, её знали все. Иногда упрекали, что долго не появляется у них.
К машинным запахам Большака, к пыхтящим огромным паровозам, к вагонам с их скрежетом и уханьем она привыкла так, как если бы родилась не в тихом небольшом дворе под крылечком дома с окнами, заставленными горшками с геранью, а под вагоном между шпал. И всё это из-за Большака. Такого уравновешенного, надёжного, всегда собранного и деловитого, как станция.
Эта железнодорожная станция и Большак для Муры одно целое.
И вдруг Большака не стало.
Всё так же шумели вагоны, урчали паровозы, когда она прибегала в мастерские, а Большака не было. Не стало многих из тех, кто с ним работал. Это случилось после того, как все вокруг стали говорить слово: война.
В тот горький день, когда Мура обнаружила отсутствие Большака, она метнулась знакомой дорогой на станцию, но поезд вильнул хвостом как раз в тот момент, когда она выскочила на перрон. Мура бросилась за поездом, однако он ускорил ход, и она поняла, что его ей не догнать. У поезда было много колёс. Больше, чем у неё ног. Когда остановилась, увидела, что окружающие люди смотрят на неё… Много людей…
…Ей не хотелось уходить со станции вместе со всеми провожающими. Когда перрон опустел, она побрела в переулок. Пошатываясь, пошла вдоль большой стены из осыпающегося красного кирпича. Эта стена отделяла сейчас её от станции. Тут Муре стало легче, но не надолго…
Она догадывалась, что с этого дня, без Большака, у неё начинается другая жизнь.
…Вытянувшись вдоль стены, она притихла. Перед глазами всё продолжали мелькать вагоны уходящего на непонятную войну поезда. В каком-то из них был Большак. Если бы знать заранее…
Одно к одному… Всего лишь неделя прошла после того как распорядительная Матвеевна, живущая над Большаковыми, забрала всех её пятерых котят и никто их во дворе больше с тех пор не видел.
Матвеевна говорила, что отвезла их сёстрам в деревню.
Но уж больно поспешно, котята были ещё слепые. Сосед Матвеевны по этажу Гордей Фомич видел её с шевелящимся мешком около канавы, пропахшей тухлой водой, но разговора об этом не затевал.
Обе женщины, и Анна, и Матвеевна не очень-то жаловали кошек.
Мало ли чего видел Фомич… Он давно научился помалкивать когда надо…
– Гляди-ка, кошка плачет. Надо же! – удивился прохожий и остановился.
– Это колченожка Большака нашего, – сказал низкорослый седой человек. И Мура признала в нём одного из тех, кто иногда возвращался с ними после работы домой.
– Не горюй, Мура. Хозяин скоро вернётся. Большак не может сгинуть. На таких свет держится. Да и война-то долго не будет длиться. Делов-то сколько на станции… Пойдём с нами домой, чего ж теперь?..
Она даже не пошевелилась, только начала выть…
И тут её подхватили чьи-то цепкие руки. Прижали к куртке со знакомым запахом мастерских.
Петька Захарьев – друг Большака, держа Муру на согнутой левой руке, понёс её домой.
Глава 2. Петькины проводы
Мура ещё несколько раз бегала в мастерскую, где работал Большак. Но там всё меньше и меньше становилось тех, кто трудился совсем недавно рядом с Большаком.
…Настало время, когда из старых знакомых в мастерских остался один Захарьев Пётр.
Она теперь часто бывала около него. Он для неё как бы частица Большака. Был Петька низкорослый, с подпрыгивающей лёгкой походкой. Он часто улыбался, даже когда шёл один.
– Мелюзга, какой от него на большой войне толк? – говорила дородная Матвеевна.
Но и его проводы приближались.
Алексей Большаков отбыл на фронт спокойно, по-деловому, будто в обычную командировку уехал.
С Петькой дело иначе.
Белозубо улыбаясь, он объявил Муре:
– Ну что, Хромоножка, тебя в армию не возьмут с твоей клюшкой! А я – вот он! Доброволец! Понятно тебе!? Не отпускали на станции, а я не могу иначе! Немчура столько моей родни покрошила ещё в Первую, теперь опять? А мне в тылу?.. Через два дня прощаться будем!
Провожали Петра всем двором. С музыкой!
Жена его – Люська, повиснув на плече мужа, не давала ему играть на гармошке. Как пожилая баба, раскинув пухлые свои руки на Петькиной голубой рубашке, плакала навзрыд:
– Петенька, Петенька! Не увижу я тебя больша таким.
Чует моё сердечко, на погибель уходишь…
А Петька, беззаботно вырываясь из ее рук, тряхнув русым чубчиком и весело ощерив туго набитый крепкими белыми зубами рот, рвал меха гармони и собственное горло:
- – Когда б имел златые горы
- И реки, полные вина,
- Всё отдал бы за ласки, взоры,
- Лишь ты б владела мной одна…
Увидев весёлого Петра, Мура тоже было повеселела, но, заметив какие у всех грустные глаза, притихла.
– Петенька?.. Родненький, – только и успевала вставлять Люська одиночные слова в мужнину песню.
Мура отошла подальше от крыльца к калитке. Она не выносила ни громкую музыку, ни крики.
Матвеевна стояла рядом и молча крестилась. Старик Фомич, облокотясь о дверной косяк, шамкал неведомо кому:
– Вот так же и мы с брательником моим Петрухой уходили. Тожа молодые были и весёлые, ой да ну… Судьба своё кажному приготовит. Я вот живой до сей поры…
– Рази так мыслимо горланить на проводах-то! – говорила Матвеевна, не слыша Фомича. Всё перекрывал разгульный голос Захарьева:
- – Ты правишь в открытое море,
- Где волны бушуют вдали…
Мгновенно прекратив пение, гармонист выкрикнул задорно, обращаясь к Фомичу:
– Вынимай, дед, своего Георгия, хватит прятать крест!
Драй до блеска – и на грудь! Когда я привезу свой орден, что будешь делать?!.
Низкорослый, на полголовы ниже своей жены Люси, вёрткий – он сейчас в центре двора был самый главный и самый заметный. С таким-то норовом!..
Люся отошла от него в сторонку. Стояла, прижавшись к забору. А он, усевшись на вынесенную кем-то табуретку, продолжал надрывать гармонь…
Фомич подошёл к играющему. Положил руку на плечо.
Всего-то и сказал:
– Петруха, тебе пора.
И музыка прекратилась.
Пошли провожать Петра на станцию всем двором:
Люська, Матвеевна и её две приехавшие из села притихшие племянницы, жена Большака Анна со своими ребятами Валькой и Миней да кошка Мура. Вот и всё. Фомич не пошёл. Куда с его-то ногами?
Когда выходили за калитку, где на лавочке успела присесть Мура, Фомич протянул руку Петру с чем-то тускло блеснувшим.
– На вот!
На его ладони лежал крохотный крестик.
– Ваше благородие, я решил на фронте в комсомол вступить! Мне нельзя!
– Возьми, таратора эдакий. Какой я тебе благородие?..
Там разберёшься…
Пётр, невольно подчинившись, протянул руку.
– Больно ты порох. Запомни, на войне первым гибнет молодняк, потому как не в меру горячий. Брательник мой Петруха тоже зуйливый[1] был, – сказал так старик и отошёл в сторонку. Прямой и сумрачный.
Глава 3. Одна
И осталась Мура опять одна. Она по-своему любила свой небольшой двор и его обитателей. Но разве можно его теперь сравнивать с тем, каким он был до отъезда на войну Большака и Петьки Захарьева? Во дворе никто так заразительно не смеялся, как это делал Петька. Она не любила шум, но без Петьки стало уж совсем тихо. Во дворе никто не носил такой рабочей куртки, какая была у Большака, с просторным карманом…
За то время, пока он её лечил и носил с перевязанной ногой в кармане этой своей брезентовой куртки на станцию, она так привыкла к этому, что, когда нога зажила, стала ходить с ним на шумную его станцию. И когда по дороге, жалея, он брал её в карман куртки, она была счастлива. Если ей уж больно надоедал шум в мастерской, она убегала домой. Но каждое утро вновь норовила своего хозяина проводить. А он иногда щадил её и уходил на работу тайком, без неё.
Скучно без Большака! И без Петьки скучно!
Из мужчин остался во дворе один Фомич. Но он молча подолгу курит, сидит на лавочке да кашляет. Это его курение совсем отвадило её от широкой лавочки у калитки. Она не выносила запаха дыма.
Матвеевна куда-то всё надолго уезжает. То в деревню за Волгу, то в Сызрань.
Жёны Большака и Захарьева – Анна и Люся – стали тихими и неразговорчивыми. У обеих глаза на бледных лицах, как мерцающие угольки в затишке…
Теперь везде звучали новые слова: фронт, Германия, похоронка. И лица у людей стали другими: сосредоточенные, неулыбчивые. Она не знала, что значат эти новые слова, но чувствовала в них большую тревогу.
…Потянулись через станцию, где работали раньше Большак и Петька, вереницы составов с необычным до того грузом.
Мура бегала к поездам в надежде, что увидит по какой-то случайности Большака или Петьку. Но увы… Такого не случалось. Унылой она возвращалась домой, во двор мимо пропахшей у калитки куревом лавочки…
Мура стала часто видеть сны. И сегодня под утро ей приснился сон. Да такой хороший! Будто они всем двором встречают Большака с ненавистной войны. Лица у всех необычно весёлые. Много вокруг зелёного и голубого… В толпе встречающих она приметила высокого и худого учителя, живущего в соседнем дворе, Льва Петровича. Ему Захарьев, по своему разумению, дал имя «Рыхлый». Оно крепко прилипло к учителю.
Рыхлый несколько раз ходил в военкомат, но его не берут на фронт. Зрение у него такое, что он и Муру-то вряд ли отчётливо видит…
Она проснулась на самом интересном и важном месте в её сне, когда поезд остановился…
От хорошего сна у неё поднялось настроение. Она вспомнила, что давно не занималась собой.
Ещё немного полежав на дощатом полу в сарайчике, она вскоре вышла во двор, освещённый ласковым солнцем бабьего лета.
Переживания последних недель так повлияли на Муру, что она, раньше очень внимательная к себе, совсем перестала следить за чистотой своего тела. Обычно она умывалась после еды. Сейчас же сразу после сна она уселась на широкую доску у сарайчика и с удовольствием вначале облизала рот, потом начала вылизывать все те места своего тела, до которых могла достать языком. Затем, увлажнив облизыванием лапку правой ноги, она принялась чистить там, куда не могла добраться языком. Усердно и забавно начала тереть лапкой голову, уши.
К ней вернулось забытое желание быть опрятной и красивой.
Когда она привела себя в порядок, ей захотелось общения. Можно было бы пойти к Вальке с Минькой. Муре нравилось играть с ними. Но они в последние дни всю игру с ней сводили к попытке наклеить ей узкие чёрные полоски поперёк туловища.
Им страх как хочется побыстрее посмотреть на кого она будет больше похожа полосатая: на зебру или на невиданного белого тигра.
Ей такие игры неприятны. Она вырывалась и убегала.
…Мура направилась к учителю Льву Петровичу. Посмотреть: как он там? Нет ли около него Большака или Петьки Захарьева? Всякое может быть!..
Когда она вошла в соседний двор, учитель в сиреневой майке брился около жестяного рукомойника, подвешенного на покосившийся столбик.
Хвост Муры был жёстко поднят вверх, спина слегка выгнута. Послышалось лёгкое мурлыканье. Так она приветствовала учителя. Затем она подошла и стала тереться о его ноги.
Близоруко глядя сверху вниз, учитель спрашивал участливо:
– Ну, что тебе, Мура? Проголодалась?
Он топтался перед осколком зеркала, разглядывая свою бритую щёку, и, неуклюже попятившись, наступил огромным своим жёлтым ботинком со стоптанным запятником Муре на левую переднюю лапу.
Страшная боль пронзила всю её ногу. Зарычав, она отскочила в сторону. Хвост у Муры опустился между задних лап, голубые глаза мгновенно округлились. Затем хвост ощетинился. Испуг, гнев, негодование испытала она в этот злосчастный момент.
Откуда ей было знать, что такое случилось только лишь по неловкости Льва Петровича?
Больше Мура к учителю не ходила. Обида засела в ней крепко.
Глава 4. Петька Захарьев вернулся
Вернулся с войны Петька быстро. С одной медалью на гимнастёрке и без обеих ног выше колен. Как в воду глядел Фомич, говоря: «С таким-то характером…»
Теперь Петька не ходил, а передвигался на тележке, отталкиваясь руками о землю. Для этого он зажимал в цепких кулаках деревянные колодки. Маленький такой. А теперь стал ещё меньше. Наполовину.
– Что, Мура, непривычно тебе видеть меня таким? Многим не в обычай, – говорил он, притулившись в тенёчке во дворе под старой рябиной. – Прости, Мура, не буду больше звать тебя Хромоножкой. Зарок даю. Это неправильно. Любил я давать прозвища, а теперь разлюбил. Но «Мура»… это, как если бы меня назвали Человеком?.. Немножко как-то не того…
Он разговаривал теперь с кошкой не насмешливо и свысока, как раньше, а по-другому. Она это чувствовала. И улыбка у него теперь была другая. И зубы не сверкали при разговоре.
– Я теперь не Захарьев, а Половинкин – так можно считать, – говорил он вроде и не ей, а кому-то, не глядя на неё. Переехала меня война пополам. Половина меня осталась. И здесь, – он махнул пятернёй по груди, задев медаль, – половина осталась… Всего на четвертушки разделало… У тебя все четыре при тебе. Преимущество передо мной. И ещё какое! Четырёхкратное!
Он начинал кашлять, и медаль на его груди трепетала, будто синица на ветке, за которой Мура сегодня утром наблюдала во дворе. Она видела, какие изменения произошли с ним и потихоньку начинала привыкать. Зато Петька – не учитель Лев Петрович со своими длинными ногами, на лапу не наступит. Нога у Муры продолжала болеть. Вот только дым от едких папирос ей был невыносим. Когда Петька закуривал, она вставала и уходила.
Он заметил эту её нелюбовь к дыму, и тонкие губы его покривились в лёгкой усмешке. Было похоже, что думал он сейчас не о кошке. Люся – жена его – тоже не любила, когда он курил.
Глядя перед собой когда-то дерзкими, а теперь потухшими глазами, Петька говорил:
– Была ты Хромоножкой, а теперь – Мура! А я кто? Кем стал? Без ног-то?
И, трогая маленькие колёсики у своей тележки, добавлял:
– Половинкин на тачанке! Да? Чапай!
Увидев, как строго и внимательно Мура на него смотрит, осёкся:
– Ты это… Я принял с утра немножко. Извините, мадам! Мы же свои люди…
Через улицу, в сторону от станции, около парикмахерской стояла деревянная сапожная будка. В ней окружённый запахами мыла, вара, дратвы, кожи, крепко пропитанной потом обувки, работал Захар Синицын. Петька звал его Стелькиным.
Петька и Мура часто бывали у Стелькина. Как когда-то Большака, она теперь провожала Захарьева. Только не на работу в мастерские, а к Стелькину. Захар не был таким разговорчивым, как Петька. И у него была одна нога. А вместо второй – тяжеленный деревянный протез. Этот протез он отстёгивал, когда сидя работал. Протез тогда стоял рядом в будке. Как бы отдыхал. Стелькин звал эту свою деревянную ногу ступой.
Пока они добирались до Стелькина, Петька разговаривал с Мурой:
– Ты бессловесная, тебе можно довериться, не проболтаешься. Любил я Люсю! Ну было дело: бил… Всего-то раза три. И за дело! …Уехала в свою Муранку. Только чтоб меня не видеть, такого! Конечно, это её право. А я слабак! Сам не знаю, зачем такой домой приехал. Дружок безрукий ещё в госпитале предлагал к нему махнуть под Винницу. Я и хотел попервоначалу у него сгинуть. Но без Волги как? Вырос на ней жа! Всё своё…
Мура сидела в тележке около него и слушала.
А Петька спрашивал:
– Разве можно такого меня терпеть. Я сам себя не выношу. Её право…
Замолчал, а потом почти выкрикнул:
– Люся, Люся! Судить не беруся!
И тихо так добавил:
– Но, если вдруг решуся…
Тут, словно отгоняя кого-то или чего-то от себя, помахал он правой рукой перед самым своим лицом и сказал, словно оправдывал за пьянку того, к кому они ехали сейчас:
– Это хорошо, что Стелькин есть! Он, как второй я, без слов понимает меня. Те, которые с ногами, они – другие. А ты? – он встряхивал свой светлый вихор на неспокойной головушке, – ты чего привязалась ко мне! Только что я тебя не бил, а так, хорошего-то ничего тебе не сделал…
Он или не догадывался, или не показывал виду, что понимает, почему Мура к нему привязалась. Он же был как бы частица Большака, из того времени! Ей с ним важно быть. Так верилось, что вот-вот около Половинкина появится Большак. И начнётся прежняя жизнь, довоенная…
Они оба так тосковали по той жизни, в которой у него была его Люся, а у неё – Большак…
…Уже когда они возвращались от Стелькина, он продолжил прерванный разговор:
– Почему мне с тобой легче? А потому, что ты добрая. Да, добрая! Это немало!.. С человеком труднее… Вот Стелька? Он хоть и свой, но обозлённый… Я долго с ним не могу… Ему если автомат в руки… Но без него?.. И выпить не с кем. Ты же не пьёшь? И не куришь! Как с тобой?.. С такой интеллигенткой…
Глава 5. При Большаке было спокойнее
Она терпела эти его длинные разговоры, сидя в тележке впереди него. Запах водки, лука её раздражал больше, чем разговоры.
– Ты знаешь, что Стелька сказал про тебя? Не знаешь! Я, говорит, при ней стесняюсь глупости говорить, ругаться через раз стал… Смотрит в упор на меня синими своими брызгами… Сегодня, когда выпивали, предложил:
– Ты на свой тачанке, как на паровозе пыхтишь.
– Да уж, – соглашаюсь.
А он своё:
– Муркины голубые глаза – как фары! Она ими всех встречных просвечивает, когда с тобой едет. Ты научи её, советует, повороты указывать. Влево сворачиваешь – пусть левым глазом моргает, вправо – правым. Вот только как со стоп-сигналом?
– Тебе, Стелька, того, говорю, кто-то по колпаку крепко дал… и не лечишься…
Лыбится во все щёки и только-то.
Когда уже въезжали во двор, Захарьев посетовал:
– Мура, Мура, смотришь ты на мир своими голубыми глазами… и он у тебя – голубой, наверное, и ясный. Тебе можно позавидовать!
…Мура попробовала однажды остаться ночевать у Захарьева. Он не возражал.
Но что это была за ночь?! Несколько раз Петька во сне принимался кричать. Да так громко, что ей стало страшно. Она начинала метаться по комнате. Не знала, что делать?
Смалодушничала, и под утро вышмыгнула из комнаты.
Больше ни разу к нему ночевать не ходила.
Как всё же при Большаке было спокойнее. Он не ругался, не кричал.
Тогда она была хоть и хромая, но здоровая. А теперь, после того, как учитель наступил ей на ногу, её часто донимала боль.
Петька перестал, как говорила Матвеевна, рвать душу на гармошке во дворе, а спокойствия не прибавилось.
…Как всё поменялось?..
Сегодня, когда прибыли к будке, Стелька, разливая по стаканам денатурку, говорил Петьке:
– А ты знаешь, что Чапай не любил, даже боялся лошадей?
– Кто тебе сказал? – удивился Захарьев.
– Мой дядька Егор, он – чапаевец. – Говорит, у него автомобиль был. Не скакал он…
– А как же кино?
– Кино – это другое…
– Ты это к чему? Про мою тачанку? Так я тоже безлошадный. Мотор: одна моя половинкина сила, куда до лошадиной?..
– Говорю к тому, что вранья на свете больно много…
– Это точно, – согласился Петька. – Вот Мура! Она не соврёт. Если, к примеру, надоели мы ей своей болтовнёй, так она морщится. А то возьмёт и уйдёт. Я люблю таких.
И тут Стелькин сказал вроде бы ни с того ни с сего:
– Тебе, Петруха, пообвыкнуть надо. Не казнись. Смирись. Зачем домой приехал? – жёстко произнёс Стелька. – Глотал бы теперь под Винницей хохляцкие галушки. Никого из своих рядом. Некому жалеть.
– Мне и тут есть чего глотать. И, кажется, уже наглотался, – глухо отозвался Захарьев. – Что там, что здесь… У меня то одна нога зачешется, то другая. Суну руку – ни одной на месте нет? Как привыкнуть?
– Знакомо, – буркнул Стелькин, – мне проще – вон, – он кивнул головой в сторону деревянного своего протеза, стоящего в углу, – когда у меня нога, которой нет, зачешется, я его поскребу, и все дела!