Катарсис бесплатное чтение

Глава 1

Всю ночь бушевала метель из-за чего наш дом со всех сторон завалило снегом. Дом хоть и был съёмным жилищем, однако ж, уже успел стать почти родным. Эти зелёные занавески на окнах, горшки с растениями, дубовый стол и абсолютно не подходящие к нему купленные за небольшую цену табуретки. Всё это дом. Мой дом. Осторожно встав с постели, чтобы не разбудить Нину, которая и так всю ночь не могла уснуть, я подошёл к окну. Светало. На небе еще можно было разглядеть далекие звёзды, звёзды, на которых, возможно, сейчас намного спокойнее, чем здесь – на Земле… Даже не – возможно, а точно – намного спокойнее.

На небе не было ни облачка, одно сплошное серо-голубое пространство, и начинавшее восходить на небосвод солнце. Я задержал свой взгляд на мгновение на нём, и оно ненадолго ослепило меня. Я поморгал, чтобы скорее восстановить зрение, но так и остался стоять около окна, выглядывая в заснеженный двор, чтобы хоть как-то отвлечься от того, что мне в скором времени предстояло. Об этом жутко не хотелось задумываться, да я это и не делал в последние дни. Просто плыл по течению, как ветка, брошенная кем-то в ручей. Мне казалось, что судьба сама выведет меня к нужному решению, сама выберет за меня траекторию моего жизненного пути, поэтому и не нужно думать о том, о чём больно думать. Все эти мысли, связанные с болью, люди обычно стараются задвинуть глубоко-глубоко в себя, в своё подсознание, потому что правда об их жизни заставляет принимать решения и брать ответственность на себя. Но некоторых эта самая правда может просто сломить и заставить долго зализывать свои раны в какой-нибудь далёкой и спокойной норе, где никто не будет тебя трогать.

Во двор смотреть очень быстро надоело, и я сел за стол. Сегодня восемнадцатое января… Завтра день рождения Алексея, моего веселого и доброго друга. Но на него уже как год пришла похоронка… Такой маленький треугольник бумаги, с фразой: «погиб». А сегодня и я отправляюсь на фронт… Казалось бы, я уже давно осознал этот факт, свыкся с мыслью о скором отправлении на передовую, у меня даже было время подготовиться к этому, но всё равно какая-то моя часть ещё робко надеялась на то, что на фронт меня не отправят, что мне снова поручат создать проект на заводе, где я трудился, что я буду помогать своим товарищам, работая в тылу. Это на линии фронта, опасно, а за линией всё же не так. По крайней мере, мне так кажется.

Я обернулся. Нина спала. Она была так красива во сне, её нежные губы, белокурые волосы, небольшой румянец на щеках, и я должен буду покинуть это чудо… и, возможно, покинуть навсегда. Не стоит тешить себя мыслями о скором возвращении, когда тактика боя знакома тебе лишь в теории и когда весь твой потенциал в твоём интеллекте. Интеллект, конечно, может помочь в бою, но всё зависит от конкретных обстоятельств. Возможно, во времена учебы мне нужно было больше концентрироваться на уроках стрельбы, чем на уроках иностранного языка.

Но это жизнь и всё в ней относительно, а мне остаётся надеяться на лучшее. Только какое это лучшее? И лучшее для кого?

От моих размышлений меня оторвал настойчивый стук в дверь, и я невольно вздрогнул. Немецкие солдаты были далеко от нашего городка, но в войну ты всегда находишься настороже. Да и вообще я привык жить, постоянно оглядываясь. Работа обязывала.

– Здравствуйте, товарищ Нельский. Готовы?

– Доброе утро! Простите, а вы кто?

– Извините, не представился. Лейтенант Римаков Дмитрий Павлович. Прибыл сюда по настоянию руководства, так сказать. Буду сопровождать вас, а также группу отбывающих до вокзала и далее в Нерчинск. Вас должны были предупредить и очень странно, что этого до сих пор не было сделано.

– Согласен, что это очень странно. Меня не уведомили об этом ни служба внутренних дел, ни военкомат… Зачем сопровождать? Чем вызвано недоверие?

– Вы же помните наверняка, что в прошлом, во времена вашего обучения, вы проходили свидетелем по делу о государственной измене. Дело было благополучно завершено, а вам сейчас выпала честь защитить наше государство, нашу Родину, наше наследие.

– Честь? Мне кажется, Дмитрий Павлович, что слово «честь» не слишком уместно, учитывая всю ситуацию. Во-первых, то самое дело, о котором вы сейчас упомянули, никакого по сути отношения ко мне не имеет. Я, как вы правильно, сказали, проходил по нему свидетелем, а все виновные лица были привлечены к ответственности. За мной не было приставлено наблюдение и никаких дополнительных санкций в отношении меня введено не было. А во-вторых вы полагаете, что я, идя на смерть, должен думать о тех, кто спокойно греет свои… кто сидит на местах вдалеке от фронта и может лишь давать указания, что мне делать, а что нет? Позвольте лейтенант попросить вас уйти, иначе я не ручаюсь за свои дальнейшие действия. Будьте уверены, на поезд я сяду и доеду туда куда нужно, но если я увижу вас ещё раз рядом с собой, боюсь, как бы вам не понадобилось все ваше псевдокоммунистическое мужество!

– Вы забываетесь товарищ Нельский. Я всего лишь выполняю приказ.

– Нет. Это мой дом, и я ещё раз настоятельно прошу вас удалиться. Все ваши приказы можем обсудить по дороге в Нерчинск или уже в нём самом. Надеюсь на понимание.

– Увидимся на вокзале, товарищ Нельский.

– Увидимся. До свиданья.

Чёрт! Я захлопнул дверь и накинул задвижку. В сенях было чертовски холодно, а этот лейтенантишка задержал меня тут на целых пять минут своим непонятным разговором. Римаков… Откуда я помню эту фамилию? Точно! Лёшка мне про него рассказывал. Гад ещё тот. За должность или звание родную мать продаст. И почему меня надо сопровождать? Та история давно же канула в лету, что за чертовщина происходит? Кому я внезапно мог перейти дорогу, что все старые скелеты начали вытаскивать из шкафов?

– Саша, ты не ушел? – услышал я голос Нины.

– Я пока ещё дома. Тут один фанфарон приходил, меня сопровождать надумал, а то боится сбегу, или того хуже с тобой дома останусь. Странная история всё же…

– Ты всё шутишь?

– Ах если бы, Нина… Ты же знаешь, что надо ехать. Я не могу остаться. Много людей погибло, а кто знает, сколько ещё будет смертей. Ты же знаешь, что в Рамольном чёртовы фашисты устроили, а не дай Бог до нашего города доберутся? Нет, Нина! Я должен! Я должен ехать!

– А если …

– Вернусь. Может быть вернусь…

Я прижал её к себе, и невольно чувствовал, как бьется её сердце. Оно билось очень быстро, отрывисто. Может быть моему сердцу осталось биться всего день, день и оно остынет, перестанет стучать, перестанет любить, престанет страдать, перестанет чувствовать … И я, лежа на чужой земле, буду смотреть стеклянными холодными глазами в небо… Надо запомнить небо… Надо помнить этот голубой цвет.

– Саша… уже восемь часов.

Пора. Я быстро покидал вещи в свой «чемодан», как я в шутку называл свой вещевой мешок, зелёный весь в заплатках, но такой родной… Почти как этот дом. В болезни, как говорят, и домашние стены лечат, а в бою и родная вещичка помогает. Это как у наших былинных героях, у богатырей. Ну, помните эти истории с частицей родной земли? Вот и про вещмешок можно то же самое сказать: посмотришь на эту дурацкую зелёную кое-где рваную и наскоро зашитую тряпицу и сразу о доме вспомнишь, о родителях, о жене, о детях, если есть они, конечно. И на душе хоть какая-то отрада появляется… Ведь знаешь: пока ты тут спину рвешь, в окопах по колено в воде ходишь, клопам да вшам пищей служишь, то там в селе, деревне или в городке твои-то в доме, в тепле, якобинцев этих не видят, запаха крови и гниющих тел не чувствуют… Но когда новости приходят, захватили дескать твою родную деревеньку, вот тут прямо и в гроб живым ложись. И ненависть, ненависть так и лезет в душу, и какая радость, какая любовь… одно чувство, одно желание: убить! И идёшь, и убиваешь.

А по ночам места себе не находишь, во сне кричишь, вроде и гада убил, того кто на нашу, кто на твою землю покусился, того, который детей твоих же на тот свет отправил, а всё равно не можешь заснуть, всё лицо его мерещится, голос его: «Пожалуйста, пожалуйста, не надо!» И глаза такие жалостливые, жалостливые, и не подумаешь, что он час назад детей и женщин угарным газом травил, на «помывке» всем заведовал, и кричал: «Хайль, Гитлер!» Не он ли это с таким упоением кричал, не он ли перекрикивал в рупор сотни других голосов? Голосов, которые замолчали уже очень скоро, задохнувшись?

Сотни детей, женщин, стариков… И жалеть его? За что? За то, что он звание обещает или проживание в Германии на гитлеровское пособие? Разменявшись на что оставить его в живых? На злато? Ни за что русский человек на это не пойдет. Убьёт врага, сам погибнет, если надо, а в измене Родине, в предательстве замечен не будет. А предателей ждёт такая же смерть, как и фашистов, пусть и говорить будет на родном на советском, на русском, а нельзя и ему никаких поблажек делать, ведь это он людей сгубил, всё село умертвил, в лапы к немцам так и подвел партизанский отряд, а за ними и всех остальных… И его потом отпустить? Бог всем и всему судья, но будь моя воля…

– Саша! У тебя взгляд такой… С тобой всё хорошо?

– Да, всё нормально. Пойдем.

Спрашивает меня, а сама дрожит как осиновый лист… И ведь знает всё про меня, а всё равно не уходит. Знает, какая боль у меня на душе, что мне пережить пришлось и за годы службы в миру, и за годы войны, и про трагедию мою личную знает. Но всё равно из-за меня жизнью рисковала и рискует, и в Сибирь, говорит, пойду за тебя, если надо, и на фронт пойду – ты только скажи.

Не скажу Ниночка никогда. Живи уж лучше здесь пока в относительном мире и относительном спокойствии. Даст Бог ни пехота немецкая не дойдёт, ни бомбёжка не потревожит… Боюсь я, что не выдержишь ты этой кровавой бойни, не знаешь ты, что это такое, когда вокруг тебя головы оторванные лежат… И бежишь, и – вперёд!, и – ура!, а под сапогом череп так: хрусть!, а ты не слышишь, глаза кровью налиты, и – вперёд!, и – ура!, и еще один звук: хрусть!, только не череп, а солдат лежит, живой еще и так на тебя смотрит: маменьке, маменьке напишите, где погиб то… и голову опускает на землю… А вспомнит эта земля тебя лет через пятьдесят? Умрёшь, сгниёшь, и памяти не оставишь. А ведь идешь, и – вперёд, и – ура!

– Саша! Я, наверное, не пойду… провожать не пойду… тебя… Нехорошо мне что-то.

И заплакала… Горько и безудержно заплакала. И сколько женских и не только слёз ещё будет из-за этой проклятой войны пролито… Отправить её что ли куда-нибудь? На дальний восток… Эх, немцы может быть и не дойдут, но бомбардировщики и там достанут. Да и к кому в те края то? У меня ни родных, ни знакомых там нет.

– Нина, послушай, а у тебя родственники живы?

Она с недоумением глядела на меня. Её серые глаза блестели от слез. Нина смотрела так глубоко в душу, до таких потаенных уголков моего сердца она могла заглянуть… Такой взгляд я видел у одной девушки ещё до войны. Взгляд, который заставлял моё сердце биться чаще и сильнее. А теперь и война, и зима, и смерть… Время зелени прошло – настало время холода и хаоса.

– Ты же знаешь… В лагере… Были в лагере.

– Я не о них. Дальние родственники есть?

– Саша, я не понимаю… Ты меня из дома выгоняешь? Что происходит вообще? Это из-за того, что я тебя не могу проводить на вокзал?

– Нина, нельзя одной здесь жить! Если есть хоть какие-то дальние родственники подальше отсюда, то поезжай к ним. Ведь вместе легче всегда.

Нина глубоко вздохнула и отвернулась от меня к окну.

– Нина. Я что, не прав? Что такое?

– То есть вместе легче, да? Значит мы всего лишь – вместе?

– Я не понимаю…

– Мы всего лишь вместе, потому что тебе так легче? Легче её забыть?

– Нина! Что ты такое говоришь! Я совсем не это имел в виду.

– Понятно… Хорошо, я уеду, как только будет возможность. Вещи твои кому передать? Ей то они явно не нужны. Знаешь, ты вот мне только ответь, и по возможности правду, как знать, может быть до конца войны и не доживём. Ты меня вообще любишь?

Я не знаю, Нина… Не знаю… Любить… А что такое любовь? И о какой конкретно ты ведёшь речь? Их же по Аристотелю аж целых шесть видов… Да как любить то, когда Аню эти сволочи… Экспериментаторы, мать их…

Скажу да – ведь надеждой всю войну проживёт. А если убьют, тогда как? Ведь не выдержит… А без вести пропаду, ведь будет искать, жизнь свою на это положит и до последнего своего вздоха. Скажу нет – сейчас будет мучиться, но, если треугольник придёт, легче перенесёт, а может и с радостью вздохнёт. Она же всё простить сможет, только люби…

– Нет.

Я пошёл в сени, накинул телогрейку, схватил в руки вещмешок и вышел на улицу.

День как-то сразу перестал быть солнечным. Небо уже стало грязно-серым, всё заволокли облака, которые вообще не плыли по небу, а стояли на месте, как будто им по природе и не суждено двигаться, а быть лишь вкрапленными в это воздушное пространство над нашими головами. Даже и солнце не было. Где оно бродит? В Америке? Вот Нину бы туда отправить… Ни бомбёжек тебе, ни лагерей смерти, ни постоянного труда в тылу…

А ветер так и сметает всё со своего пути… Но почему облака на месте стоят? Что их там на этом самом небе держит? Я сильнее запахнул куртку: всё-таки на улице не месяц май. До вокзала оставалось идти пять минут.

Мыслей не было, но на сердце было так тяжело, так больно… Наверное, люблю. Опять это – наверно… И война то у нас, наверно, скоро закончится, и Аня, наверно, жива, и в Крапольск немцы, наверно, не войдут, и бомбёжек, наверно, больше не будет… И жизнь, наверно, нормальная начнется. Вот только когда? И сколько степени вероятности в слове наверно? Десять, двадцать процентов? А вот фраза: я, наверно, до окончания войны не доживу, долю вероятности намного большую имеет.

И думаешь, идя по этой снежной дороге, и снег то не наш, не белоснежный, не советский, а какой-то грязный, фальшивый, как будто фашисты свои порядки не только в стране навели, но и на природу подействовали. Народ у них новый будет, и природа для такого народа должна быть особенная. С бурым оттенком. Кровь скоро из-под земли выступать будет, стоит только чуть ногой надавить… А им же так и надо. Они упиваются что ли видом крови, видом оторванных рук, ног, голов, видом обожжённых тел, отрезанных пальцев, видом дистрофиков? Выводят новый вид человека… Да они сами новый вид

Продолжение книги